Старик Устюгов вылез из своей избенки на улицу, словно медведь из берлоги после долгой зимней спячки.
Апрельское солнце в бирюзовом небе ослепило его ликующим светом. Старик прищуренно смотрел на оранжевого петуха, который стоял на ветхом плетне и мятежно горланил. Устюгов чему-то усмехнулся в курчавую, с малиновым отливом, черную густую бороду и покачал головой. Ведь за ночь всё так изменилось. Серый сугроб, который еще вчера заслонял собою до половины оконце и застил свет в избе, теперь лежал грязной ковригой, истекая серебряными ручейками; просторнее будто стало в ограде; выше поднялся амбарушко, на зазеленевшей крыше которого сидел нарядный, в радуге, скворец и радостно высвистывал. Пахло пробуждающейся землей, перегаром навоза, дымком спаленной прошлогодней травы, завалинкой и нагретыми на солнце бревнами. Чем-то близким, неповторимым повеяло вдруг на Устюгова, что-то вспомнилось из далекого, навсегда ушедшего детства — такое тихое, ласковое и бесконечно дорогое. Но это было лишь мгновение. Воспоминания и чувства прошлого, вызванные запахами и красками весны, не удерживались в голове старика и ускользали, как мальки из рук.
Устюгов ни с того ни с сего вдруг вспомнил сына Степана, которого вот уже без малого восьмой год носит где-то нелегкая. Как сорвался из дому, так и залился по белу свету. Счастье свое ищет, да, видно, никак не нападет на него, на счастье-то. Да и вряд ли когда нападет. «Тут оно, при родительском доме, при родной деревне и своих людях, Степаново счастье», — рассуждал Ефрем Устюгов. Сам вот он всю жизнь прожил на одном месте, в тихой Куликовке. От родителя перенял он рыбачье ремесло и не жалеет — лучшего не сыскать. Думал Ефрем Устюгов и сына приобщить к этому делу, да ничего не вышло. Другим человеком, не устюговского будто корня, оказался Степка — непослушный и своенравный. Сколько всего пережил из-за него старик. Да и теперь…
— Эх-хе! — вздохнул Устюгов и полез в карман за кисетом и трубкой. Набивая мелко рубленным табаком трубку, он с прищуром глянул на бирюзовое небо и подумал: «Ишь ты! Как бы не закоптить этакое диво…»
Затрещал крыльями петух, закукарекал.
— Тю ты, горлопан! — беззлобно заругался старик и собрался было пройти под навес сарая, чтоб взглянуть на развешенные там рыболовные снасти, но тут его окликнули. Окликнули несмело, как могут только окликать нездешние люди.
Устюгов потоптался на месте, не спеша, всем корпусом повернулся на голос. Возле ворот стояла незнакомая, нарядно одетая женщина с мальчонком лет этак пяти-шести, которого держала за руку.
Была женщина с виду совсем еще молоденькая, смуглолицая, с чернющими глазами, которые блеском своим прямо-таки удивили старика. «Вот ужо глаза!»
Неожиданно раздался звонкий, заливистый лай, и лохматый черный клубок подкатился к плетню.
— Цыть, Негра! — шумнул на собаку старик. — Пшел вон!
Собака виновато опустила голову и, ворча, отправилась в глубь двора.
— Скажите, пожалуйста, — заговорила женщина, глядя жгучими глазами на Устюгова, — не вы ли будете Устюгов Ефрем Калистратыч?
«Вот те-те! — екнуло сердце старика. — Это о н о…» Он будто давно ждал этого «оно» и вот теперь наконец дождался. Предчувствуя нечто важное, Ефрем заторопился с ответом.
— Я и есть Устюгов Ефрем Калистратыч, — сказал, с любопытством рассматривая женщину и мальчонка.
Успел заметить, что у малого глаза тоже черные, да и лицом цыгановат, как женщина. Догадался: мать и сын, не иначе. Как большая рыба и рыбешка. И от этого сравнения старику вдруг стало весело, так весело, словно ему шепнул кто такие интересные слова, каких он давненько уж не слыхивал. Сощурив в легкой ухмылке еще зоркие синие глаза, сказал женщине:
— Если ко мне — так милости прошу в избу.
И засуетился, заспешил, открывая покосившиеся, из жердочек, ворота и пропуская вперед нежданных гостей. Все это время старик чувствовал в себе праздничную радость, которая всегда предполагает и щедро накрытый стол, и живые, интересные разговоры.
Хозяйка дома бабка Катерина, с виду строгая старушка, очень, видно, обрадовалась свежим людям в их тихой избенке. Она тут же, не пытая у красивой молодайки, кто она и откуда, быстренько сварганила на стол, поставила самовар.
Чай пили с малиновым вареньем, от которого в избе сразу запахло летом.
Устюгов слазил на подызбицу и принес вяленых, похожих на щепы карасей. Рыба больше всего понравилась мальцу, и он ел ее с аппетитом волчонка, разрывая острыми, крепкими зубами.
— Ешь, ешь, пострел. Вот… — Старик выбирал побольше карася и клал перед малым. — Рыбы у нас хватит. Сколько хошь. Вдоволь…
— Осторожней, Сашок, косточкой не подавись, — предупредила женщина мальца, который, впрочем, тут же застеснялся чего-то.
— Сын, поди? — вкрадчиво спросила бабка Катерина.
— Сын, — ответила гостья, и лицо ее вдруг зарделось. Ей вроде бы неловко стало, что у нее, совсем еще молоденькой, такой большой сынишка. Она опустила черную бахрому ресниц и тихо сказала: — А что же вы, люди добрые, не спросите у нас, кто мы такие и зачем к вам пожаловали?
Старики Устюговы переглянулись: экие мы недогадливые. Дед Ефрем поскреб за ухом:
— Дык видно — из городских вы. Может, родня какая. Родни-то у нас хватает. Ого! Только вот попробуй угадай, чья ты будешь.
Женщина посмотрела своими чернющими глазами сперва на старика, потом на старушку и негромко сказала, словно боясь, что ее услышит еще кто-нибудь.
— Не знаю, как вам и сказать. Родня — не родня, а только сына вашего Степана я знала хорошо. Жил он у нас в Томске…
Бабка Катерина так и встрепенулась:
— Ну-у, милая, расскажи нам что о нем. Ветер ведь он у нас, ой, ветер! А матери-то и такого жалко. Да ешо жальче…
— Шалопута жалеть! — махнул Устюгов рукой.
Лицо его стало сердитым, и глаза налились густой синевой. Бабка Катерина насыпалась на мужа:
— Сиди уж, бессердечный! Тебе бы токо озеро да рыба, а чтоб о единственном сыне когда заикнулся — куда там!
— Хм! — Глаза Устюгова сощурились в ядовитой усмешке.
Бабка Катерина недовольно насупила брови и обратилась к приезжей:
— Так что ж Степан? Как он там у вас жил?
— Рассказывал мне Степа о вас. Правда, давно уж это было, — неуверенно начала гостья. — Воспользовалась вот его советом, Сашу к вам привезла. А зовут меня Антониной. Тоня. В институте я занимаюсь. В медицинском.
— Ишь ты! — одобрительно качнула головой бабка Катерина, не спуская внимательных глаз с Тони, которая продолжала:
— У нас сейчас экзамены, а Сашу не на кого оставить. Вот я и решила вам… Ненадолго, может, на месяц всего. Вы уж извините, если что… Но он у меня славный мальчишка, послушный.
— Об чем калякать! — обрадовался Устюгов. — Хоть и на целое лето. С ним-то нам веселей будет. Верно, баба?
— Спрашиваешь, — отозвалась бабка Катерина, внимательно глядя на смирно сидевшего мальца и слушавшего разговор взрослых. — За внука нам будет. Своих-то не послал господь.
Тут старушка горестно вздохнула. Устюгов склонился к мальцу:
— Ну что, Шурка, останешься у дедушки с бабушкой?
— А я не Шурка, а Саша, — поправил старика тот, искоса позирая на него большими черными глазами.
Мохнатый рот старика растворился в редкозубой ухмылке.
— А ты сурьезный парень, — сказал он. — Это мне ндравится. Вот и подружим мы с тобой, а? Рыбу на озеро поедем ловить.
— Выдумывай — на озеро! — запротестовала бабка Катерина. — Утопить ребенка?
— Говори-и! — вскинул рыжие брови Устюгов, видя, как при последних словах жены гостья изменилась в лице. — Я вон с малых лет, с таких же вот, как он, на воде, и ничего. Да что там! Идем, Шурка-Сашка, лодку конопатить, а то, если слушать баб, и рыбаком не станешь.
Мальчонок с радостью принял предложение, судя по тому, как загорелись его умные черные глазенки и как он заторопился из-за стола.
Солнце заглянуло краешком в окно, проложило по белой скатерти яркую дорожку и огненно заиграло на медной конфорке самовара, бросив зайчики в темный угол. Бабка Катерина сытно икнула и, покосившись на угол, подумала: «Не пресыщайся, раба божья Катерина, до безобразной икоты глупой овцы». Она даже засмущалась. Гостья, чтобы сгладить неловкость старушки, поблагодарила за угощение и поднялась из-за стола.
— Не обессудь, милая, — сказала бабка Катерина. — Чем богаты…
— Да что вы, бабушка! — весело перебила Тоня. — У вас все так вкусно — и рыба, и варенье, и творог со сметаной. Давайте лучше я помогу вам убрать со стола.
Проворными и ловкими руками она собрала тарелки, блюдечки, стаканы и все это сложила в медный тазик, который успела подсунуть ей старушка, отговаривая, впрочем, от лишних хлопот. Но Тоня уже все залила горячей водой из самовара, и вскоре посуда влажно заблестела в шкафчике за стеклянными дверцами. Потом Тоня нашла себе другую работу — начала чистить золой вилки и самовар.
— Ах ты, боже мой, Тонюшка, — говорила растроганная старушка, — зачем ты все это? Я б и сама… Фартушек вот. Фартушком хоть подвяжись.
Она с материнским умилением наблюдала за тем, как женщина повязывала на тонкую талию пестренький ее фартук, как принялась потом за дело, отчего и самовар, и тазик вскоре загорелись золотом. Горело и лицо Тони молодым здоровым румянцем. Старушка любовалась ею и думала о том, что вот такую бы жену Степану, а ей — невестку. И красивая, и простая, и умная, и работящая.
В ней бабка Катерина увидела себя, когда была такой же молодой. Это старушку растрогало, и она незаметно от гостьи всплакнула, чего с ней давненько уж не случалось.
Между тем Тоня придирчиво осмотрела избенку и предложила старушке навести красоту. Она старательно обмела с потолка, со стен паутину, побелила их, протерла окна, вымыла до восковой желтизны полы, и изба сразу преобразилась. Стены будто распрямились и раздвинулись, больше стало света и теплого, веселого уюта, от которого на душе у старушки стало так радостно, что она вторично прослезилась. Вот ведь оказия! Скоренько смахнула пальцем с ресниц слезинки и сказала разгоревшейся от работы Тоне:
— Проворна-а-а ты, девонька, ой проворна!
Морщинистые губы ее тронула блуждающая усмешка. Как бы спохватившись, спросила у Тоне о муже. Ведь полагала, что у такой женщины муж, должно быть, очень хороший. Может, ученый, как и она. Но была очень удивлена и больше того — возмущена, когда услыхала от Тони, что муж ее бросил. Даже руками всплеснула!
— Бросить этакую-то кралю с этаким птенцом? Да где же у него, подлеца, сердце? В суд бы на него, молодчика, подать. Приструнить… Сыну-то хоть платит?
— Нет, бабушка, мы с ним не были расписаны. Да и вообще-то я не хочу от него ничего. Только вы, бабушка, уж об этом Сашеньке не говорите. Отца-то он совсем не знает, и я все его обманываю, говорю, что папа уехал в командировку.
Бабка Катерина совсем разволновалась и стала ругать отцов-подлецов, бросающих по белу свету детей. Вспомнила и про своего Степана.
— Тоже, поди, ребенка где вот так же оставил. Атлет он хороший, нечего сказать. Закрутит какой дурехе голову да и… Ведь мы же, бабы, какие? Прежде на красоту заримся да сладкого слова ждем. А наш-то Степан — он что? Красоты ему не занимать и на язык мастер.
Тоня слушала старушку со стыдливо опущенными глазами. Потом стала расспрашивать про Степана — где он, пишет ли?
— А пес его, Тонюшка, знает, — махнула рукой бабка Катерина. — Осенью как было письмо, так с тех пор ровно заплутал. Совсем парень отбился от рук, очужел. Писал, на Амуре будто, на пароходе, а теперь, може, ешо куда нелегкая занесла. Письмишко бы ему, разве, послать? А то, может, и не пишет, что мы ему не отписываем. Я-то совсем темнота, а старик отказался от Степана — сердит на него. Вот если бы ты, Тонюшка, села да написала ему от меня?..
Тоня согласилась. Бабка Катерина полезла на полку, достала синий конверт, нашла тетрадку и карандаш. Сели за письмо.
Узловатые, жилистые руки старушки покоились на столе в солнечной луже. Была она сосредоточена и диктовала так, будто разговаривал со своим сыном. Она то осторожно корила его за непочтение к родителям своим, то жаловалась на тоску-кручинушку по нем, единственном, как соринка в глазу, ненаглядном сыночке, то упрашивала, умоляла его, ветра буйного, приехать домой хоть на часок, чтоб она могла на него посмотреть своими выплаканными глазами. При этом она засморкалась в кончик платка.
— Ты бы, Тонюшка, и от себя что написала, — посоветовала. — Знакомые ведь… — Бабка Катерина подумала о том, что может случиться и такое: опомнится Степан, вернется домой, и уж тут она все и расскажет ему про Тоню. Может, они и сойдутся да будут хорошо жить, как это нередко случается в жизни. — Напиши, Тонюшка, что ты у нас вот была и Сашеньку нам оставила.
— Хорошо, хорошо, бабушка, я про все это напишу ему, — сказала Тоня, не переставая о чем-то думать.
Она будто боролась сама с собой, решая, написать ей что от себя своему Степушке или не писать. Но пускай он знает, бродяжная душа, пускай знает…
Когда была поставлена точка и Тоня облегченно вздохнула, бабка Катерина попросила ее прочитать письмо — как оно все получилось. Тоня, заметно волнуясь, тихо сказала:
— Да ничего такого, бабушка, я ему от себя не написала. Все — как вы просили. И привет от себя и от Сашеньки ему передала.
— Вот и хорошо, Тонюшка, — осталась довольна старушка. — Пускай он тама почитает да подумает. Может, образумится. Домой, может, душенька запросится.
— Ой, бабушка, — вздохнула Тоня, — а есть ли она у него, душа-то эта?
Старушка непонимающе смотрела на нее.
На другой день после обеда Тоня уехала. Провожали ее старики Устюговы, Саша и его новый дружок Колян, соседский мальчишка, в крапинках веснушек на тонком носу, в большом картузе и вельветовой курточке, в таких же штанишках, заправленных в голенища сапожек. В окнах домишек виднелись настороженные лица, неясные фигуры любопытных маячили возле плетней и заборов.
День выдался жаркий, с петушиным горланием, с маревом, на горизонте, где синей дымкой плыл вдали сосновый бор. Сиял под солнцем чистенький грузовичок, что шел до пристани. И шофер — молоденький вчерашний ракетчик — тоже сиял радостной улыбкой, когда Тоня, немножко грустная после прощания с сыном, садилась в кабину.
Саша не плакал, не просился с матерью в дорогу. Вместе с Коляном они с любопытством, наблюдали за тем, как два воробья с вишневыми макушками купались в луже на дороге. Они топорщились по-смешному, отчего вокруг них летели радужные брызги.
Ребята так увлеклись, что Саша не слыхал даже, как мать из кабинки тщетно звала:
— Саша! Сашенька! Сыночек!
— Помаши мамке, — тронул старик легонько руку мальца.
Но в этот момент грузовичок скрипнул скоростями, зафырчал, откашливаясь сизым вонючим дымком, и покатил по черной дороге, курившейся, как горячая картошка, сиреневым парком. Колеса размотали две пары ровных и четких узорчатых дорожек.
Старики постояли некоторое время, молча глядя в конец опустевшей улицы, и так же молча пошли домой. Уже в ограде бабка Катерина с грустью сказала:
— Жалко-то мне ее как, право. Ровно дочь родную проводила.
Устюгов лишь усмехнулся в бороду и сказал:
— Ну что, Сашок, начнем новую жисть? Как, бишь, твое фамилие? Не знаешь?
— Знаю! — бойко ответил Саша. — Утюгов.
— Как-как? — Старик даже остановился. — Старуха, ты чуешь? А ну, Сашок, повтори.
— Утю-го-ов! — громко, с расстановкой произнес Саша, а старик стоял и смотрел на него, ровно еще что-то ожидая услышать.
— Ты смотри! — сказал наконец и качнул головой. — Выходит, мы чуть ли не однофамильцы. Саша Утюгов… А я — Устюгов. Одной ведь буковки недостает, а?
— Ну так что? — сказала бабка Катерина. — Блажной ты, старик, однако. Нашел чему удивляться. — И пошла в избу.
Устюгов проводил ее ястребиным взглядом и сказал мальцу:
— А ну идем, Саша Утюгов, да будем теперь лодчонку смолить. Дружок-то твой где?
— А его мамка зачем-то позвала, — ответил Саша.
— А-а! Ну, ничего, прибежит ешо. — И Устюгов, чуть сутулясь, направился в огород.
Они пришли на задворок, где на чурбаках лежала опрокинутая вверх дном лодка. Лодка напоминала Саше «рыбу кит», которую видел он у себя дома в книжке. Об этом еще вчера сказал старику, когда они паклей конопатили днище. Конопатил, правда, дед, а Саша крутился возле и отвлекал его от дела всякими расспросами. Но старику было приятно объяснять Саше, когда тот сравнил лодку с китом. Он даже отошел поодаль и посмотрел на лодку, щуря глаза. Сказал серьезно:
— Пожалуй, верно. Только кит будет поболе. Этак раза в два, а то и в три.
— Ого! — удивился Саша. — Вот бы поймать!
— Ишь чего захотел, — сказал старик. — Может, когда и пымаешь, если рыбаком станешь. Кит-то в море живет. В наших озерах он не водится — тесно ему тут. Тут мы с тобой карася ловить будем. Золотую рыбку. Слыхал про золотую рыбку? Нет? Тогда садись и слушай.
Когда старик кончил, Саша спросил:
— Это ты, дедушка, про себя рассказывал, да?
Устюгов зашелся в беззвучном смехе, весь сотрясаясь.
— Ох ты, умора! — сказал и обнял мальца. — И как ты только смикитил, что про себя я это? Вот, вишь, избушка одна и осталась. Да мы со старухой. Даже корыто есть — вот оно. — И старик стукнул по лодке рукой. — А старуха-то моя была ого! Влады-чи-ца! — И опять зашелся в беззвучном смехе.
А когда рассказал про это бабке Катерине, то очень было весело в старенькой избенке рыбака.
— А море где, дедушка? — спросил Саша.
— Какое ешо море? Ах, вон ты о чем, — догадался старик. — А море, Сашок… Море в озеро опрокинулось. Бо-ольшое озеро! Елень! Скоро ты его сам увидишь. А теперь вот что…
Они развели огонь под чугунным котлом, установленным на кирпичах. Устюгов положил в котел вару со свиную голову и плеснул из лагушка дегтя.
Саша сидел на чурбашке и подкладывал в веселое пламя щепки с закрученной на них колечками берестой. Негра, который успел уж подружить с Сашей, лежал возле его ног, наблюдая умными глазами за тем, что делал его новый приятель.
В котле скоро забормотало, запшикало, и оттуда стали выстреливать клубочки вонючего, едкого дыма, отчего Негра зачихал и отошел от костра подальше. А Саша все сидел и смотрел на эту удивительную картину в котле, вообразив себе невесть что.
Пришел и Колян. Саша вот как ему обрадовался, закричал:
— Колян! Иди посмотри! Тут война идет. Пушки стреляют. Пах! Пах!
Саша подвинулся, давая дружку место на чурбашке, и они вдвоем стали смотреть в котел, где клокотала смола.
Забегая наперед, скажу, что у Саши с Коляном завязалась большая дружба, хотя за день они умудрялись не раз повздорить, не поделив что-нибудь. Обиженный Колян уходил к себе домой, взбирался на прясла, что разделяли два соседских двора, и, держась за колья, гнусаво кричал:
Шсашска-таракасшска,
Черная букасшска!
В ответ на Колянову выдумку было уже готово и у Саши:
Колян-бубу
Упал в трубу.
Труба тришшит,
Колян пишшит!
Устюгов в таком случае, чтобы помирить дружков, придумывал что-нибудь, говоря:
— А ну, мальки, ступайте-ка ко мне, да поживее. Мордушку вот помогите на попа поставить.
— А на какого попа, дедушка? — не понимали ребятишки и щерились, предвидя в этом подвох.
А старик говорил:
— Так вы не знаете, как на попа поставить? Эх вы, а ешо рыбаками собираетесь стать. Вот смотрите сюда.
И, увлеченные объяснением старика, ребята забывали про ссору.
А сейчас они с интересом наблюдали за тем, как дед Ефрем смолил лодку. Большая, с воронье гнездо, пакля на гладком деревянном черенке от лопаты елозила взад-вперед по бокам и хребту лодки, дымила, как потухший факел. Дымила и рыжая трубка в зубах деда Ефрема синей паутинкой — затухала. Старик совсем про нее забыл, увлекшись делом. Увлеклись и ребятишки. Они настолько близко подступили к лодке, что старый рыбак должен был их предупредить:
— А ну, мальки, отступите чуток, а то носы вам повымазываю.
А когда все было кончено и лодка нарядно поблескивала воронеными боками, Устюгов вспомнил про трубку. Пососал, почмыхал ею, а потом достал из пепельного костра уголек, положил его в трубку и притоптал большим пальцем. Попыхивая дымком, он критически посмотрел на лодку, как бы оценивая свою работу, кивнул ребятишкам и спросил:
— Ну, что скажем?
Колян замялся, показав щербину, а Саша поинтересовался:
— А что еще будем делать, дедушка?
— А ешо… — сказал старик. — Теперь обедать пойдем. Работа сделана, и за это нам бабка Катерина шти душистые подаст из печи и топленого молока с пенкой нальет. Так что приглашай и своего конопатого дружка.
В избе у бабки Катерины были гости: соседка, тугая на ухо старушка Михеевна и тетка Валька — большая приятельница бабки Катерины.
Женщины сидели, нюхали табак, сплетничали. Новостей, верно, было много, и разговор потому был оживленный, если еще из сенцев услышал Устюгов бубнящий голос тетки Вальки и резкий, похожий на крик ночной птицы, — Михеевны.
Когда Устюгов с ребятишками протиснулся в избу, голоса смолкли и глаза двух женщин остановились на Саше: что за малой?
— Опять, нюхалки, собрались? — сказал гостьям старик. — И как это вы удосужились не заявиться к нам эти два дня? Я уж было собрался нарочного за вами послать, Вон, Негру. Соскучился. Пра!
— Чиво, чиво?! А? — закричала Михеевна.
Но Устюгов махнул рукой: сиди, мол, глухим два раза обедню не служат.
— Ну уж и заскучал, — пробубнила тетка Валька, беря деликатно толстыми, не женскими пальцами с ладони левой руки табачок. — Теперь-то тебе весело. Вон какой помощник появился. — Она поднесла к толстому носу щепотку табака и втянула этот табак сперва одной, а потом и второй ноздрюлей. — Вишь, какой глазастый.
— Не Степанов ли уж это малой? — опять закричала Михеевна, вытягиваясь вся и глядя испытующе на Устюгова.
— А его! — шумнул старик и посмотрел на бабку Катерину: уж не она ли тут наговорила?
Но та сидела на лавке со строго поджатыми губами, а тогда поднялась и зашаркала по избе к печи — налить в рукомойник воды.
Пока Устюгов хлюпался над лоханью, отмывая теплой водой приставшую к шершавым рукам смолу, женщины знакомились с Сашей.
— Да чернющий-то какой, — говорила тетка Валька. — Тебя, наверно, цыганы из повозки выронили, а мать нашла? А ну ступай ко мне, черноглазый цыганенок! Да не бойся, не съем.
— А чего это у вас нос зеленый? — неожиданно спросил Саша, подступая к тетке Вальке.
А та прямо диву далась. И ладонями всплеснула.
— Ба-а-а! — точно запела она. — Что за парнишка такой? Сразу-то все ему хочется знать. И на «вы» меня, чуете, бабоньки? И почему у меня нос зеленый? А ты хошь, чтобы и у тебя был зеленый? Хошь попробовать? — Тетка Валька высыпала из пузырька на ладонь немножко табаку. — А ну подставляй свой нос. Вот та-ак! А теперь тяни в себя. Да глубже, глу-убже!..
Саша шмыркнул носом и тут же скривился. Стоял, хватая, как рыба, ртом воздух, а глаза его налились слезой. Тетка Валька с настороженной улыбочкой смотрела на беднягу, а когда тот с громким чишком выстрелил зеленую свечку, она так и зашлась, залилась довольным, радостным смехом плутовки.
— Отдери — примерзло! — закричала, ощерившись провалившимся ртом, глухая Михеевна.
— Апчхи! Чхи! — разрядился Саша.
— Чертовы нюхалки! — заругался Устюгов. — Сами никак не наедитесь да ешо малого травите.
Он грубыми пальцами сердито вытер Саше нос и потянул было его к рукомойнику, но мальчишка заупрямился:
— А я, дедушка, еще хочу. Мне не больно. Нисколечко!
Устюгов хмыкнул, покачал головой, а тетка Валька опять всплеснула ладонями и зашумела на всю избу:
— Ну вот, вот! Я же говорю, что он распотешный парнишка. И как такого-то мог бросить отец?
Сказала и пожалела: Устюгов так и пригвоздил ее строгим взглядом. Не менее строго посмотрел он и на жену, которой и без того уж была понятна ее ошибка.
— Про какого это ты отца, Валька? — потянулась Михеевна.
— Ша! — гаркнул Устюгов, и в избе стало тихо. — Подавай, баба, на стол, мужики проработались.
Проходили дни. Они рождались в пурпурных предмайских зорях и угасали в светло-лиловых закатах за деревней, над ветряком, что раскинул деревянные свои крылья и все никак не мог взлететь.
По утрам слышалось со скотного двора, что находился возле вонючего болота за огородами, ребячье блеянье колхозных овец и мычание коров, ожидавших дойки.
Шли на ферму говорливые куликовские доярки — девчата, прошлой весной закончившие десятилетку. С теньканьем ломался под их ногами ледок, за ночь затянувший небольшие лужицы на дороге. Иногда тарахтел по мерзлой земле фургон молоковоза — одноокого Евтеича, и пустые фляги жестяно вызванивали: дрим-дрим-дран-дрень! Под эту музыку Евтеич, удобно рассевшись в передке на своем обычном месте, сонно позевывал, широко раскрывая рот, словно норовя проглотить куцехвостого Пегаша. Завидев в ограде Устюгова, Евтеич, не останавливая лошадь, глухим тенорком кричал:
— Здорово, кум! Раненько ты это…
— Угу! Здорово, Евтеич.
— Всё сети небось вяжешь? Ну держись, рыбка!
— А ты всё молоко возишь? План государственный перевыполняешь? На такой-то кляче?
Евтеич, минуя двор, торопливо отвечал:
— Ничё-о! Поболе б молочка!
А однажды прямо-таки ошарашил Устюгова:
— Ну, теперь молочко потечет. Машиной скоро коров доить будем. Лектричеством. Во как!
«Да что же он, чудак, думает, машина та сама будет давать молоко?» — размышлял потом Устюгов над словами Евтеича.
Не любил Ефрем забегать вперед и делать преждевременные выводы по поводу того, какая, например, будет корысть колхозу от той же электродоилки или же от квадратно-гнездовой посадки картофеля. Надо проверить сперва все это на деле, а уж потом и говорить, стоит или не стоит оно чего. Впрочем, Устюгова в его лета мало как-то интересовало все новое, что человек для себя придумывал. Но он по-мужицки радовался за своих односельчан: многие повыстраивали себе большие светлые дома, обзавелись городской мебелью, купили приемники, мотоциклы. А колхозный кузнец Егор Телешев приобрел магнитофон, или «сплетник», как его тут окрестили. Запишет вот такая штуковина болтовню подвыпившего мужика, а потом ему же на другой день преподнесет. Да и не только ему одному. Совестно мужику за себя станет, а ничего не попишешь. Ловко этот самый ящик с зеленым, как у кошки в ночи, глазом подкузьмил его. Чистый тебе «сплетник»!
А теперь люди поговаривают о телевизорах, да вышку вот надо строить, чтобы из Томска да из Москвы концерты разные смотреть, а то и праздничные парады на Красной площади. У некоторых появились уж телевизоры, и рогатые антенны выросли на крышах домов. Люди ждут, когда наконец соорудят эту самую мачту и начнутся передачи.
Устюгов в шутку говорил жене, чтоб тоже купить телевизор. Но бабка и слушать не хотела, отмахивалась:
— Выдумал чего! У меня в доме иконы: спаситель, Николай-угодник, матерь божья.
— Ишь ты! — подзадоривал Устюгов. — Да нешто им не опостылело столько-то лет сохнуть в углу на божнице? Побыла бы ты на их месте! А так они посмотрят телевизор, отведут душу да и придумают что-нибудь для тебя хорошее. А?
И старик беззвучно хохотал. Бабка делала вид, что очень на мужа рассердилась, но говорила примирительно:
— Ладно, ладно. Смейся знай, да токо не над богом. Вот есть на стене динамик, что на зарядку тебя подымает, и ладно.
— А ты язва, — Щурил старик глаза. — Зарядку придумала. Хы! — И шел заниматься своим делом.
С появлением Саши жизнь Устюговых резко изменилась. Теперь было ради кого жить. И они баловали мальчонка, как балуют обычно родители своего единственного ребенка, так счастливо появившегося в их семье. В свободе Саша не знал ограничений, не то что в городе, где без разрешения матери нельзя пойти на улицу, по которой снуют автомашины и с грохотом бегут трамваи. Теперь Саша целыми днями пропадал на улице, в огороде, играя с Коляном или вертясь возле дедушки, который копошился по хозяйству, готовясь к выезду на рыбалку: тщательно просматривал и, если надо, ремонтировал сети, мордушки, которых у него была целая дюжина. Они висели под навесом на длинных казыках, словно большие корчаги.
Прибегал откуда-то Саша и говорил:
— Дедушка, а там травка зеленая вылезла!
И начинал рассказывать взахлеб, как пужанул камнем серого кота, который крался к скворечнику.
— И откуда ты такой бедовый взялся? — восторгался старик и с грубой нежностью прижимал к себе мальчугана, щекоча жесткой бородой лицо смеющегося Саши.
И когда мальчик обхватывал своими тонкими ручонками шершавую шею старика, сердце Устюгова екало и заходилось в отцовской любви. Тогда невольно всплывало его прошлое с теми волнующими моментами, когда он, совсем еще молодой отец, вот так же тискал, прижимал к себе белокурого сынишку своего Степана — такого же вот вертлявого, любознательного и не очень к нему ласкового.
Устюгов давно потерял всякую надежду на то, что будет дедом, будет радоваться Степкиным детям. Вот и отводил теперь душу с Сашей. Полюбил он этого черноглазого сообразительного мальца, да и тот к нему привязался, как к родному. Все «дедушка» да «дедушка». Они стали неразлучны. Вместе завтракают, обедают, ужинают, вместе ложатся спать в горнице на деревянной кровати, которую бабка Катерина хорошо прошпарила кипятком.
И у старушки с Сашей хлопот полон рот. То он вместе с Коляном взобрался на поветь и провалился через ветхую крышу в сарай, то увяз под амбарушкой в дыре, проделанной Негрой, вымазал в грязи штанишки и рубашонку.
— Горюшко ты мое! — причитала бабка, отмывая над лоханью лицо и руки шалуна либо прикладывая к шишке на лбу лезвие столового ножа. — Где это тебя угораздило?
Устюгов лишь усмехался. Ничего, мол, это на пользу: до всего сам дойдет — крепче будет.
Приходили Михеевна и тетка Валька, которая, как только заявлялась, нарочито громко кричала:
— Да где же этот черномазый парнишка? Где цыганенок Саша? — А увидев его, говорила загадочно; — А ну ступай ко мне, ступай. Посмотри-ка, что я тебе принесла. — И клала ему в кармашки конфеты или тыквенные семечки, совала в руку какой-нибудь крючок-багричок, мимоходом целуя мальчика в смуглую щечку.
— Может, понюхаешь? — предлагала вдобавок.
— Будет тебе, Валентина, — вступала в разговор бабка Катерина, — старик заругается.
Бабка ревновала Сашу. Ей казалось, что мальчик все больше льнет к Валентине, если охотно принимает от нее гостинцы и даже ходит к ней на дом послушать радиолу, терпеть которую старушка не могла.
Как-то недвусмысленно сказала Валентине:
— Выходила бы ты, милая, замуж. Попадался же ведь тебе хороший человек — плотник Савелий, а ты сбрындила: бурлака не хочу. Какого же тебе ешо надо? Может, царевича ждешь? Как же!
Тетка Валька молча рукой махнула и потянула в себя табак. Дескать, что там толочить о каком-то вдовце, коли я себе цену знаю. И начинался разговор, которого Устюгов не любил. Баб только послушай. Вон и по селу пошли слухи, да еще какие! Чешет бабье языком, будто Устюговым невестка привезла внука. Оставила, а сама поехала разыскивать Степана, который закатился от нее на край света, чтобы не платить алименты.
— Хе! — качал головой Устюгов. — Придумают же такое, чертовы трещотки. Неве-естка! Ишь! — И тут же говорил себе самому: «А может, оно и так — невестка. Как знать?»
Он считал, что все эти разговоры исходят от тарахтелки Валентины, которая сказала как-то его жене, что Саша чем-то похож на них, Устюговых.
— Да будет тебе, Валентина, выдумывать, — слабо махнула рукой бабка Катерина.
А Валька ей:
— И не выдумываю. Вы токо хорошенько к нему присмотритесь. Такой же крученый, как ваш Степанушка. Разве не видно?
— Тебе видно, а нам еще видней, — резко сказал старик.
Но слова Валентины ржавым гвоздем засели у него в голове. А что, если права эта языкатая нюхалка? И почему это чужая женщина привезла им в дом своего ребенка? Да и опять же фамилия — Утюгов. Все это очень и очень загадочно…
Устюгов стал приглядываться к Саше, только ничего такого, что говорило бы о его родстве с устюговским корнем, не находил. Не находил и сердился неизвестно на кого.
— Ерундовина! — говорил сам себе и мрачно умолкал. И вдруг…
Тихим, ласковым утром отправился он с ребятишками — Коляном и Сашей — за деревню, к Чибисовому болоту, чтобы нарезать тальника для мордушек. Навострил на силке складной нож, прихватил сыромятный ремешок. Снег с полей уже совсем сошел и лишь в кустах тальника белел клочьями разбросанной ваты. В низинах зеркально поблескивали паводковые воды, и в них уже нашла себе раздолье домашняя птица — гуси, утки. Паслись на чахлой прошлогодней траве телята и овцы, пахали рылами землю горбатые свиньи, выискивая для себя что-то. В синем небе высоко и плавно, будто отдыхая, кружил бронзовый коршун, призывно и тонко кричали на болоте кулички-авдошки.
— Вот и прилетели кулики в свою Куликовку, — пошутил старик.
В низине, где начинались косматые кочки и выстроился малиновый частокол рапажа, вот-вот готового выбросить лист, стоял одиноко потемневший от времени столб. Столб был дубовый, хорошо поструганный и с толстым основанием. На нем видны следы птичьего помета, клочья шерсти. Это, понятно, чесались овцы, коровы, но столб не поддался их силе, стоял прямо.
Саша спросил у деда, кто тут похоронен, на что старик ответил не сразу. Некоторое время он угрюмо смотрел на столб. Потом сказал:
— Тут, Сашок, никто не похоронен. Это памятник.
— Памятник? — не понял Саша.
— А здеся громом убило, — пояснил Колян.
— Да, убило, — согласился старик. — Мальчонка. Чуть побольше вас. За лендышником он на болото ходил, а тут гроза сильная зачалась. Вот его здесь и ударило. Отец ему и поставил памятник.
Старик припомнил тот ливневый день. Тогда его гроза захватила на озере. Он ставил сети. Сильный ветер чуть не опрокинул его лодчонку, и он чудом добрался до берега, весь до ниточки промокший и оглушенный грозой. Такого страха никогда прежде, кажется, не испытывал.
В тот день, после ливня и грозы, особенно ярко светило солнце и капли дождевые на листьях деревьев и на траве горели разноцветными драгоценными каменьями. И небо было такое чистое и глубокое, что душа, казалось, со страхом улетала в него. И воздух был свеж, с запахом мяты, и дышалось так легко и здорово, как только дышится после бани с березовым веником.
И на другой день тоже ярко светило солнце, и люди, будто разморенные жарой, в скорбном молчании медленно шли за гробом, который несли на плечах мужики. Сосновый гроб казался золотым, и лицо покойного мальчика тоже было как золотое, словно на лице том навсегда осталось озарение молнии.
После похорон, на другой день, в воскресенье, страшнее грозы и горше родительского горя пришла черная весть о войне. А потом… Но об этом лучше не вспоминать. Не надо. Да, этот столб — памятник. Столько лет минуло. И так незаметно. И так вся жизнь. В постоянных заботах, в труде. А хорошо! Вот разве что Степан… Ах, если бы не его беспутное бродяжничество!
Старик держал под мышкой вязанку туго стянутого лозняка и шагал вслед за скакавшим верхом на прутьях Сашей и Коляном. Мальчишки резвились, вообразив себя лихими наездниками. Устюгов с ухмылкой посматривал на них и особенно на Сашу. И тут он заметил, что правую ногу Саша чуть выбрасывает в сторону, будто загребает ею. Постой, постой… Вроде бы и Степка так же вот? Да неужли?..
Придя домой, Устюгов позвал жену. Когда та показалась на пороге, он сказал, кивая в сторону Саши, который относил к сараю вязанку лозняка:
— Ты, мать, что-нибудь замечаешь?
— Ну а то как же, — ответила Катерина. — Давно заметила. Ногой он гребет.
— Вот, вот! Правой! — обрадовался Устюгов. — А что ты скажешь, мать, на это? Чтой-то знакомо…
Катерина удивленно посмотрела на мужа, сказала:
— Постой, старик. Совсем ты у меня стал бестолковый. Ведь сам ты гребешь этак-то ногой.
— Я? Гребу? — так и опешил Устюгов. — Да ты что, баба? — Он начал мять бороду, о чем-то думая. Потом очнулся, подозвал к себе мальца и осторожно у него спросил: — Так, говоришь, Утюгов твое фамилие? А, Сашок?..
— Ага! — ответил Саша.
— А может, не Утюгов, а Устюгов? — допытывался старик, понимая, что все это вовсе ни к чему. Саша отрицательно потряс головой. Тогда спросила бабка Катерина.
— А как же твоего папу звать, Сашенька?
— А я не знаю.
— Не знаешь? Фамилию вот помнишь, а как звать отца — позабыл?
— А папка уехал, когда я был маленький, — разъяснил Саша.
Но бабка Катерина и не думала так скоро отступать.
— Дык что же, мамка рази тебе не говорила, как твоего папку зовут?
Саша был поставлен в очень неловкое положение. Он не понимал, чего от него хотят бабушка и дедушка.
— Довольно! — сказал жене Устюгов. — Чего это мы ему допрос учинили? Беги, Сашок, вон Колян тебя ждет.
Старики посмотрели друг на друга и молча разошлись. А вечером бабка Катерина достала карточку сына, подошла к Саше и тихонько, чтоб не услышал старик, спросила, тыча кривым указательным пальцем в нечеткое изображение:
— А ну посмотри сюда. Посмотри, может, это он? Хорошенько посмотри. — Старушке совсем было невдомек, что мальчонок никогда не видел в лицо своего отца, что тот оставил его, едва он появился на свет.
Саша криво усмехнулся, глядя на дрожавшую в руке бабки картонку с изображением какого-то дяди и сказал:
— И нет. Мой папа не такой. Мой папа красивый. Он скоро приедет с Северного Ледовитого океана.
— Катерина! — зашумел Устюгов. — Будет тебе! — Но поняв, что слишком резко обошелся с женой, уже тише и мягче добавил: — Чиво мы у дитя домагаемся? Вот приедет она, тогда… — И умолк.
Старушка завздыхала, заохала, ругая себя за недогадливость, что не расспросила она тогда у Тони обо всем толком. И с тех пор будет ждать приезд Тони. Но Тоня не приедет ни через месяц, ни через два и ни через три. Вообще не приедет и даже письма не пришлет. Сын ее будто мало уж интересовал, будто он и не был ее сыном, ее единственным родным существом, с которым ей так нелегко было расстаться.
Прошло немногим больше месяца, как Саша стал гостить у стариков в деревне. За это время он ни разу не вспомнил о матери, о доме.
— А что ему? — говорил Устюгов чем-то озабоченной жене. — Что ему мать? Этакое тут раздолье, как мальку в Елень-озере. Вот скоро мы поедем на то озеро, так там ему такое увидится…
Но бабка Катерина вздыхала и говорила:
— Вам, мужикам, легче на свете жить.
И шла на огород, где сажала на высоких навозных грядках огурцы, втыкая в лунки с жирной землей желтые, с белыми росточками семена.
На дворе было уже по-летнему тепло, и кожица на молодом ранете, что перед окном, нежно зазеленела, а почки набухли и стали клейкими. Скворцы уж так не высвистывали красиво, ибо пришла пора думать им о потомстве.
Целыми днями, с раннего утра и до позднего вечера, распахивая землю, весело гудели у дальнего соснового бора трактора. Они походили на больших жуков, ползающих друг за другом. Иногда и ночью жужжали, светя по-волчьи огоньками.
В колхозе давно уж началась посевная, весь народ трудился в поле, а Устюгов чувствовал себя как бы не у дела. Он был готов к выезду на рыбалку, да все мешкал. Прежде он выбирался из дому, едва озеро освобождалось ото льда. Но теперь он боялся за Сашу. Говорил:
— Обождем маленько, Сашок. Озеро-то не продыхалось от зимы. Пускай прогреется лучше.
Он наметил выехать этак через недельку, сразу же после Первомайского праздника. Но накануне неожиданно запуржило. Еще с вечера небо заволокло низкими тучами, и пошел густой, непроглядный снег. Все вокруг стало белым-бело, и даже не верилось, что только что земля была убрана в яркую зелень, жирно чернела пахотой огородов и полей у дальнего соснового бора. Всю ночь за стенами дома со стоном металась пурга, а перед утром все стихло, и выкатившееся из-за горизонта солнце немало удивилось произошедшему: опять столько работы. Снег запрудил всю улицу, перепоясал ее этакими бурунами, синими клочьями висел на ветках ранета под окном, пушистой голубой шапкой лежал на скворечнике, на перевернутом в ограде чугунке — посудине Негры, белыми оторочками проглядывал между бревен амбарушка и соседских изб. И среди этой белизны ярко алел вдалеке на колхозном клубе кумачовый флаг.
— Мда-а, — глядя в окно и щурясь, сказал Устюгов. — Привалило. Поздравило с праздничком ладно.
— То-то что говорят: май — коням сена дай, а сам на печку полезай, — отозвалась у печи бабка Катерина.
— Ничё-о, — повернулся к жене Устюгов. — Это последнее издыхание зимы-матушки. Седня же снега и не станет. Вишь, солнце-то какое глазастое.
И в самом деле, до вечера снега почти не останется. Лишь белые островки притаятся, как зайцы, в низинах да там, куда лучи солнца не доставали. Огороды и пашни почернеют гуще, земля расквасится. Грязь будет налипать к ногам и тащиться в избу, однако это ничуть не испортит людям праздничного настроения.
Этот день Первомая в доме Устюговых прошел в радостном оживлении, в этаком душевном подъеме стариков, как это было у них прежде, в пору далекой молодости. Бабка Катерина поднялась заполночь, вытопила печь, наготовила всякой всячины, отчего в избе надолго устоялся охмеляющий запах сдобы и разного там жареного и пареного. Устюгов настроился на праздничный стол с самого рана. Умылся теплой водой с духовитым мылом, надел любимую свою синюю косоворотку, сохранившуюся чуть ли не со свадьбы, расчесал роговым гребешком бороду, усы и уткнулся в потрепанную пухлую книжку. Книжка называлась «Робинзон Крузо». Принес эту книжку когда-то из школы Степка: он получил ее в подарок за хорошую учебу. И с тех пор Устюгов в свободное от работы время только и читал про Робинзона Крузо и все удивлялся смекалке и сообразительности этого чудаковатого англичанина.
Молочный утренний свет заливал избу, озарив прежде темные углы и закоулки. Динамик в простенке между окон изводился музыкой, но музыка будто вовсе не трогала увлеченных своими делами хозяев дома, как не трогала она и серого кота, что сидел на печи возле трубы и «замывал гостей».
Первым и самым ранним гостем был Колян, одетый во все новенькое — от картуза и до сапожек. Сашу тоже нарядили в обновы, купленные бабкой Катериной в сельмаге и пошитые теткой Валькой. Ребятишки отправились по чистому, податливому снегу в школу на детский утренник. Вернулись оттуда веселые, возбужденные и долго наперебой рассказывали о концерте школьников. Пришедшие к ним тетка Валька, глухая Михеевна и бабка Катерина, слушая их, притворно сожалели, что им не довелось посмотреть такой концерт. Глухая Михеевна чивокала, обращаясь за разъяснением то к подружкам, то к Саше и Коляну. Устюгов же был, как всегда, сдержан и только сказал ребятишкам:
— Эх вы, мальки мои! — И обоих сгреб к себе.
Второй день праздника был залит щедрым солнцем, земля подсохла, а уж на третий Устюгов и Саша чуть свет отправились в правление колхоза, потом — на ферму. Оттуда они прикатили домой на телеге, запряженной мухортым мерином. С ними были два молчаливых мужика. Мужиков этих послал в помощь рыбаку бригадир Мишка Брянцев, чтобы они погрузили лодку, доставили ее на место и спустили на воду.
Устюгову бригадир, как бы между прочим, сказал:
— Чтой-то ты, Ефрем Калистратыч, на этот раз с запозданием едешь. Вон твой приятель из Юрт-Еленя — Харипка давненько уже рыбку ловит. Как бы твою не повытягивал.
— Не беда, — ответил рыбак. — Моя рыбка в его сети не попадет. — И пошутил: — Моя рыбка знает, что наш бригадир тоже ой как любит ее… жареную. А?
— Ну и дед! — ухмыльнулся Мишка Брянцев и тут же спросил: — А что, Ефрем Калистратыч, если мы тебе лодку моторную приобретем? Это не то что руки на веслах выворачивать. Завел мотор — и пошел. Милое дело!
Устюгов внимательно на него посмотрел: шутит человек или говорит всерьез? Усмехнулся, головой покачал, съязвил:
— Может, Михаил, суденышко какое с Оби перетянем да меня капитаном поставите? Будем тогда рыбкой торговать. Или вовсе никакого хрена не будет. Пораспугиваем мы рыбку ту трескотнею моторной да озеро мазутой всякой позагваздаем. Не-ет, я ешо пока не спятил, чтоб людям вред делать и природу живую губить.
— Вон ты как, — сказал бригадир и, увидев Сашу, спросил: — Верно говорят, будто внук твой?
— Говорят, говорят, да зря не скажут, — отделался шуткой старик и недовольно насупил рыжие брови.
Лодку погрузили быстро. Молчаливые мужики оказались сильными и ловкими. Они хорошо и скоро увязали лодку на телеге и по обеим ее бокам повесили мордушки, которые Устюгов попарно связал бечевками.
Мухортый мерин дремал, не обращая внимания на возню вокруг него. Ему, верно, давным-давно все это было знакомо, потому надоело. Зато Саше было интересно и очень весело.
Он радовался, что поедет с дедом далеко, что увидит озеро, которое сделалось из моря. Только вот жалко — конопатого дружка его, Коляна, родители на озеро не пускают. В другой раз, говорят. И Колян был по-детски огорчен.
Бабка Катерина в который уж раз приказывала мужу, чтобы смотрел за Сашей, не пускал бы одного на озеро, а то, не дай бог, долго ли до горя. Устюгов, кажется, не слушал жену.
Подвода выехала из ворот и медленно покатила через всю деревню, за поскотину, миновала луг в яркой зелени и дальше поплыла по малоезженной узкой дороге через березовый лесок, где пахло болотом и тянуло оттуда прохладой.
Длинная дорога ничуть не утомила Сашу. На все окружающее Саша смотрел восхищенными глазами первооткрывателя. И то, что держал в руках волосяные вожжи, сидя впереди, возле самого хвоста лошади, и то, что с правой стороны шел дед Ефрем с погасшей трубкой в зубах, положив левую узловатую руку на мордушку, и то, что Негра бежал, высунув малиновый лоскуток языка, а телега чуть повизгивала, словно бы жалуясь на тяжесть, — все это радовало Сашу. Его большие черные глаза горели, и голова на тонкой шее так и вертелась по сторонам. Ему хотелось все увидеть и запомнить. А тут еще дед Ефрем нет-нет да и скажет что-нибудь интересное про птицу, что выпорхнула прямо из-под колес, про странный крик, что эхом стоголосым разнесся по темному лесу, про березку, что отстала от своих белоногих подружек и теперь остановилась с распущенными космами возле самой дороги, чтобы пропустить их и пожелать им счастливого рыбачества.
— А сейчас, — сказал Устюгов, — как только подымемся на горбок, так и озеро нам откроется.
И в самом деле. Сперва из-за бугра показались острые вершины сосен, а потом уж и само озеро. Оно сверкнуло светлой полоской и спряталось за кустами. Когда же подвода миновала те кусты тальника, Саша неожиданно увидел нечто изумительное. Это и было озеро, пришедшее из сказки, — такое синющее и широченное. Оно вдруг очутилось перед ним, подкатившись, подкравшись неслышно прозрачной водой к самой телеге. Саше даже показалось, что мерин уже ступил передними ногами в это озеро. Он испугался, натянул крепко волосяные вожжи и закричал:
— Тррр! Тррр!..
Но лошадь и без того уж стояла, а дед Ефрем весело сказал:
— При-иехали! Вишь, Сашок, какое наше озеро? Ба-аское!
Саша привстал и засмотрелся на озеро. Там дальше, по ту сторону широкой водной полосы, виднелись дома. Они походили на вагоны игрушечного поезда, и это забавляло Сашу.
— Дедушка, домики! — закричал он и протянул вперед руку.
— Это, Сашок, деревня, — пояснил старик. — Люди там живут. Деревня называется Юрт-Елень. И озеро — Елень.
— А мы туда, дедушка, поедем?
— Да начто нам туда ехать? — сказал старик. — Жить у нас есть где. Вон она, избушка. Ты разве ее не заметил?
И верно, избушка! Два окна — как два смешно прищуренных глаза подслеповатой старушки. И крыша зеленая, будто чепец на голове, а пазы между бревен — как глубокие старческие морщины на лбу.
Стояла избушка чуть поодаль от воды, словно шла, шла к озеру, да так и не дошла — умаялась, присела отдохнуть под смешными двумя сосенками.
В соседстве с этими двумя сосенками избушке рыбацкой, верно, было совсем неплохо и летом и зимой, когда озеро засыпало под толстым ледяным покровом.
Саша соскочил с телеги и со всех ног бросился к озеру. Негра, опередив его, жадно лакал воду. Саша наклонился к воде и окунул в нее руку. Пальцы сразу потолстели, искривились, на них появились маленькие, как бисеринки, пузырьки. Саша вынул руку, и пузырьков не стало. Лишь светлые капли повисли на кончиках пальцев, которые Саша тут же с удовольствием слизал языком.
Тем временем молчаливые мужики сняли с телеги лодку и спустили ее на воду. Устюгов хорошо привязал ее к деревянному колку и стал хозяйничать в избушке.
Мужики сложили под соломенный навес мордушки и сети, съездили и привезли откуда-то пахучего сена для постели. Они посидели немножко на бревнах возле избушки, подымили самосадом и уехали, не сказав на прощание ни слова. Устюгов крикнул им вослед:
— Бригадиру скажете, пускай подводу шлет дня через два. И чтоб не мешкал! Чуете?
Но мужики лишь кивнули головами.
— Дедушка, а почему они как немые? — спросил Саша.
Устюгов широко улыбнулся, сказал:
— А они, Сашок, молчуны. Два брата-молчуна. Но ребята славные. Трудовики. И силачи, как Илья Муромец и Добрыня Никитич. Слыхал про таких? Нет? Ну, тогда я тебе расскажу. Потом расскажу. А сейчас давай устраиваться.
В избушке были деревянный пол и низкий, из досок, побеленный потолок. По правую сторону от двери лежала на кирпичах с прогоревшим боком, будто раненый зверь, буржуйка, по левую — стоял топчан. За топчаном примостился в углу низенький столик-раскладушка, на котором скучала коптилка без керосина.
В маленьких окнах стояло озеро, с какой стороны и с какого расстояния в них не посмотри. Если смотреть от порога, озеро заливало окна полностью, а если с середины избушки — оно как бы опускалось и тогда были видны домишки на той стороне озера. Все они утопали в серебряном мареве, растянувшись вдоль берега.
Устюгов и Саша перво-наперво приготовили себе великолепную постель. Топчан застелили сеном, накрыли мешковиной, байковым одеялом, и получился славный матрац — мягкий, с хрустцой и пахучий.
Саша попрыгал на новой постели, подурачился. Потом они с дедом обедали за маленьким столом, а Негра сидел в ожидании напротив.
— И не стыдно тебе? — пожурил собаку старик. — Люди едят, а ты, срамник этакий, в рот им заглядываешь. Ай-яй-яй!
Негра виновато моргнул одним глазом, вздохнул, нехотя отправился к порогу и там лег, обиженно свернувшись калачиком.
— Знай, сверчок, свой шесток, — сказал Устюгов и улыбнулся Саше.
Пообедав, старик выкатил из-под навеса дубовый чан и затопил его в озере, чтоб замок. Чан этот служил посудиной для выловленной рыбы на случай, если за уловом своевременно не приходила колхозная подвода.
Пока старик занимался своим делом, Саша и Негра знакомились с озером. Для Негры все это было давным-давно знакомо, а вот для Саши… Впрочем, он узнал, что берег у озера не везде одинаков — твердый. Есть и такой, что под ногами проваливается, вздыхает, пуская пузыри. Старик пояснил потом Саше, что это зыбун, оттого, что он зыбится, качается, и что ходить по зыбуну Саше нельзя: можно угодить в прорву и утонуть.
На зыбуне нежно-розовым огнем горели какие-то меленькие цветы. И еще рос камыш, густой и высокий, с коричневыми, как эскимо, махалками. Саше хотелось нарвать махалок, но идти по зыбуну он побоялся. Зато Негра пошел смело, шлепая по воде, пока не спугнул утку. Утка сполошенно забила крыльями и полетела низко-низко, едва не задевая хвостом махалки камыша. Негра остановился, обнюхал что-то, полакал воду и вернулся назад. Вместе они спустились к воде по сочной травке, мягко стелившейся под ногами.
Недалеко от берега на широких зеленых листьях-островках комочками снега белели кувшинчики, а еще дальше, за густыми кустами тростника, тоже как кувшинчики, только большие, плавали два лебедя, красиво изогнув длинные шеи. Лебеди повернули головы к Саше, издав ликующие звуки: длю-юлю! длень-елень!
— Слышишь? — сказал дед, который оказался рядом. — Слышь, как они поют? Елень-елень. Вот и озеро потому так зовут. Елень-озеро. А лебеди эти — давние мои знакомцы.
И стал рассказывать про лебедей, которые подплывают к самой избушке и ждут, когда им кинут хлеба.
Ночью, лежа в пахучей постели, Устюгов продолжал рассказывать разные истории про птиц, что живут на гостеприимном Елень-озере. От истории дед незаметно перешел к сказке. Рассказывал тихонько, не торопясь, и все скреб своими шершавыми пальцами голову мальчонка. Скреб так, будто ласкал, будто вышаривал каждый волосок, чтоб его погладить. А мальчонок лежал тихо, как мышка, слушал старика, прислушивался к его ласковому, убаюкивающему шебуршанию на голове и незаметно засыпал. А со двора в черные окна таинственно заглядывала летняя ночь, вздыхало озеро, сонно всплескивая о низкий берег, кричала выпь, словно кто дул в пустую бутылку из-под молока: фу-а! фу-а! Все было так знакомо и близко Устюгову. Только теперь эти ночные звуки, эта прелесть вечно молодой и красивой природы были старику ближе и дороже. Может, потому, что рядом с ним тихо и сладко посапывал маленький человек, жизнь которого была частью его собственной жизни.
С теплыми отеческими чувствами к Саше, с радостью в сердце старик и сам заснул. Ему ничего не снилось, и сквозь сон он постоянно ощущал возле себя горячее тело мальчонка. Руки его обнимали Сашу и бережно прижимали к себе. Так и спали они в обнимку: один — старческим чутким сном, другой — крепким, детским сном.
Поднялся старик чуть свет, с зарею, и отправился на лодке проверять поставленные с вечера сети. Собрался тихо, стараясь не стукнуть, не брякнуть ничем, чтобы не разбудить Сашу. Вышел из избушки на цыпочках и дверь притворил легонько, чтобы не хлопнуть ею. Он даже смазал дегтем петли, чтобы они не пели.
Садясь в лодку, сказал провожавшей его собаке:
— Ты тут, Негра, смотри — не лай сдуру под окнами.
И пес повилял хвостом: ладно, мол, так уж и быть, не буду попусту тявкать. Но едва лодка удалилась от берега. Негра, подумав, побежал к избушке и попытался лапами открыть плотно причиненную стариком дверь. Когда же ему это не удалось, он начал тихонько скулить, а потом взвизгивать, а визг помимо его собачьей воли, перешел в лай. Лай этот походил на плач, на жалобу, на просьбу, на что угодно, лишь бы там, за дверью, его могли услышать. И Негра добился своего. Саша проснулся, впустил пса в избушку, а тот в восторге стал прыгать Саше на грудь и из благодарности целовать в лицо. Такая «любезность» со стороны пса кончилась для Саши тем, что он, плохо держась на ногах спросонья, повалился на пол, а пес (ох, до чего ж хитрые эти безмолвные твари!), а пес — он тоже повалился на бок, потом на спину, сложив лапы и посматривая одним глазом на Сашу: ну что, мол, тут попишешь, как видишь, мы оба шлепнулись.
Когда Устюгов возвратился назад с уловом, на берегу его встретили Саша и Негра.
— Дедушка, — весело сообщил Саша, — а Негра как загавкает, как завизжит в дверь! А я как проснусь, а тебя нет. Мы с Негрой смотрим на озеро, а ты далеко-далеко на лодке.
— Беспутный пес, — добродушно проворчл Устюгов, привязывая лодку к колку. — Неслух какой-то. Вот за это мы и не возьамем его завтра с собой. Пускай знает.
— Нет, дедушка, возьмем, — стал упрашивать Саша, — а то он тут один плакать будет.
— А пускай поплачет, в другой раз умнее будет, — сказал старик.
Но уже на другое утро они втроем отправились на лодке. Саша с Негрой сел впереди, в самом носу. Саша — на скамеечке, Негра — у его ног. Старик работал длинным веслом, ловко и легко перебрасывая его с одного бока лодки на другой. Вода булькала с тихим звоном, крутилась волчком, оставляя позади лодки воронки. Низко над озером с коротким скрипучим криком носились серые чайки. Иногда они крыльями бороздили воду, и Саша изумленно вскрикивал, а Негра в этот момент успевал лизнуть его в нос, в губы.
Устюгов понимал, как интересно Саше на воде в лодке. В нем самом навсегда сохранилось ощущение той радости, которая пришла к нему, когда отец впервые, вот так же мальчонком, посадил его в лодку. И озеро для него навсегда осталось именно таким, каким он его увидел и почувствовал тогда, в детстве.
Озеро будто проседает под лодкой и раздается поэтому в берегах. И берег плывет и зыбится, и небо зыбится. А в той стороне, где вовсе не видно берега (это направо, к востоку), озеро сливается с небом, и кажется, что нет ему конца-края.
Саша не отрывал своих черных больших глаз от упругой, широко расстелившейся под ярким солнцем золотисто-зеленой глади озера. А тут вдруг ему захотелось погрести веслом, и он попросил:
— Дедушка, дай я маленько.
— Валяй! — согласился старик. — Поразомни косточки, только смотри весло не упусти, а то придется Негру за ним посылать.
Саша взял весло, попытался грести им, подражая старику, но у него ничего не получилось. Старик утешил его:
— Ничего, Сашок, научишься ешо.
Рассекая зеленую ряску, лодка подкралась к мордушкам. Мордушек, как и сетей, не было видно, одни лишь колышки из воды торчали. И только лодка поравнялась с колышком, как старик, стоя во весь рост, схватился за него и быстро, рывком потянул на себя, вверх. Запузырилась и забулькала вода. И вот на поверхность вынырнуло какое-то чудовище, с зелеными лохмотьями из колючей тины.
Из чудовища со свистом во все стороны рванули прозрачные струи воды, в середке что-то тяжело затрепыхалось. Это рыба. Караси.
Старик весело сообщил:
— Есть рыбка!
Он ловко затянул чудовище-мордушку в лодку, развязал на горловине бечевку, откинул деревянную крышку, и вот уж сыплются, падают на дно лодки золотым льющимся ручьем все те же караси. Крупные, на полруки, и поменьше, с ладонь. Караси изгибаются, пружинисто подпрыгивают, но в конце концов успокаиваются и лежат смирно, широко раскрыв глаза и хватая ртом воздух, точно пьют и никак не напьются желанной для них водички. Или будто что-то хотят сказать и не могут — духу не хватает.
Старик разгребает их рукой, находит между них совсем маленьких карасиков, мальков, и выбрасывает их в воду, говоря:
— А ну, мелюзга, марш домой. Подрасти ешо надо.
Потом бросает в мордушку краюху черствого хлеба, или дольку подсолнечного жмыха, завязывает горловину и опускает снасть в воду, крепко, всем телом налегая на казык. И лодка плывет к следующему колышку, и все опять повторяется. А тут вместе с карасями шмякнулась из мордушки зеленым ошметком огромная лягушка, потом еще как-то выскользнула ужом полуметровая щука, вся в тонких полосках, будто исхлестанная просмоленным кнутом.
— Ух ты! — воскликнул Саша, а дед заулыбался, глядя на него.
Рыбу из лодки старик перенес в чан. Саша ему помогал: брал из ведра медных с подпалинкой карасей и опускал их в воду. Караси трепыхались в его цепких руках и били по воде хвостами, отчего брызги летели ему в лицо. А он смеялся и нарочно подставлял лицо. Устюгов лишь ухмылялся, глядя на эту картину. Балуйся, мол, Сашок, а то что же это за детство без баловства? Никакого от него впечатления.
После этого Устюгов сготовил уху. Не простую, уху-тройник. Старик заправил ее укропом, диким лучком, а для затравки бросил щепотку пшена. Вот уж до чего вкусной получилась уха! С дымком. Хлебали они эту уху тут же, возле костра, из большой алюминиевой миски деревянными ложками.
Устюгов сидел на земле, по-татарски подвернув под себя ноги. Саша тоже попробовал сесть так же, но повалился набок. И дед подмостил ему какую-то чурбашку, а миску с ухой поставил на опрокинутое вверх дном ведро. Уха была как огонь, обжигала губы.
— Что, кусается? — смеялся старик и посоветовал: — А ты подуй на нее, подуй.
Пот густо заросил смуглое Сашино лицо. А чтобы рыба поостыла, он ее выуживал из миски и клал на чисто вымытую досточку, на которой они со стариком потрошили карасей.
Ел Саша рыбу с увлечением, особенно голову — высасывал ее, долго перемалывая крепкими зубами. Устюгов говорил:
— Рыбаком будешь, Сашок, раз головы так любишь. Непременно. Это я тебе говорю.
Вечер был великолепный. Окна домов на том берегу вспыхнули ярким пламенем, долго горели, плавясь и тлея угольным жаром. Это садилось солнце, и его лучи прощально играли в стеклах окон. Саша ловил момент заката, чтобы полюбоваться необыкновенным зрелищем. Большой, как решето, диск цвета спелого арбуза падал к земле. Вот он уже острым краешком ложится на горизонт, разрезает надвое темную линию леса и медленно тонет в озере. Деревья на его полыхающем фоне — черные, как уголь, похожи на человечков, на танцующих, вокруг гигантского праздничного костра дикарей.
Если Саша долго смотрел на солнце, а потом отводил глаза, то перед ним вставал и медленно плыл в воздухе черный круг. А поморгать глазами, то черный круг удивительно вспыхнет, заиграет разными цветами. Моргать же, глядя на прозрачное вечернее небо, то ядрышко становится сине-зеленым, а ободок — малиновым.
Такое открытие привело Сашу в восторг, и он закричал старику:
— Дедушка, смотри, какое солнце!
Устюгов посмотрел на красную горбушку за озером.
— Да нет! Вот, вот! — тыкал Саша перед собой пальцем. — Горит красиво! — Но круг перед глазами все уменьшался, становился оранжевым клубком, потом бледно-желтым лимоном, потом светлым угольком. Уголек этот гас и падал куда-то к ногам черной точкой. — Уже нет, — разочарованно сообщил Саша, — потухла.
— Диковина, — пожал плечами старик, но тут же добавил: — Солнце спать легло, скоро и нам ложиться.
Но легли поздно. Спать не хотелось. На дворе было так хорошо! Сумеречные поля и озеро загадочно молчали. Сосновый лес вставал темным высоким забором, за которым непременно находились сказочные дворцы Змеев-Горынычей, Кощеев Бессмертных и зрели в волшебных садах плоды. Зелено-голубым абажуром светилось небо, и в нем сверкали серебром первые звезды.
Устюгов и Саша сидели возле тлеющего рубиновыми угольками костра и слушали тишину. Спать пора! спать пора! — где-то в стороне напоминала громогласная перепелка. — Спать пора! И они пошли спать.
На следующий день, где-то перед обедом, показалась подвода, и на коробке впереди сидела женщина в красной косынке, держа в руках вожжи. Это была тетка Валька. Она еще издали закричала чуть сипловатым голосом:
— Эй, рыбаки, принимайте гостей!
— Валентина?! — удивился старик. — Ты это зачем сюда? Кто тебя послал?
— По Сашеньке вот, цыганенку своему, истосковалась, — сказала тетка Валька. — И человека вот вам привезла. А ну, Колян, где ты тут?
Из коробка вынырнула светловолосая головенка, а затем показалось улыбающееся лицо Коляна.
— Колян! — закричал Саша, и дружки протянули друг другу руки.
У старика отлегло от сердца. Он уж подумал, не за Сашей ли прислали подводу. И когда тетка Валька спросила, много ли наловили рыбки, весело ответил:
— Хоть за грош, хоть за вошь — сколько хошь!
Тетка Валька вынимала из коробка узелки с разной снедью и говорила:
— Бабка Катерина гостинцев Сашеньке прислала. А Колян — тот, как узнал, что к вам еду, так прямо беда. Пришлось матери уступить. Пускай, говорит, недельку побудет там.
— Пу-ускай! — охотно согласился Устюгов и спросил: — А ты что, всегда будешь приезжать? Кто это тебя надумал послать?
— Сама, кто же еще. Сашеньку чтоб почаще видеть. А уха ваша где? — неожиданно спросила тетка Валька таким тоном, будто она заранее об этом договаривалась.
— Сварганим.
Но Валентина хлебнула ложки две, съела маленького белоглазого карасика, поблагодарила за угощение и тут же принялась за табачок. Нюхала она и тогда, когда принимала от старика рыбу. Но тот на нее шумнул:
— Да спрячь ты свой пузырек, язва. Рыбу мне усыпишь. Что тогда люди скажут?
— И-и-и! — махнула рукой Валентина. — Табачок не керосин — отмоется.
— С тобой говорить… — пробормотал старик, но тут же заторопился: — Ну, погоняй. Да не забудь полог у того рябого взять, а то без полога вся рыба поморщится, пока ты ее довезешь. Ни тебе, ни мне люди спасибо не скажут.
Уезжая, тетка Валька стала-наказывать старику, чтобы он тут смотрел за ребятишками, но Устюгов осадил ее:
— Трогай, трогай. Много будешь говорить — совсем голос пропадет. И песен нечем будет спеть.
— Ничего. — Тетка Валька приосанилась и, отъехав от избушки на какое-то расстояние, запела:
Хриповатый голосочек,
Хриповатый, да пою.
Не за голос милый любит —
За ухваточку мою…
Устюгов смотрел на удаляющуюся красную косынку и ухмылялся, качая головой.
Жить на озере привольно. Настоящий курорт. Да что там курорт! Здесь — земной рай! Такая красота, благодать, столько света, зелени, воды, птиц!
Сутками можно слушать птичьи концерты. Кукует далекая кукушка, роняя свои грустные слезы, из которых потом вырастают чудесные цветы с необыкновенным запахом; кричат в камышах кулички и утки, смешно плачут хохлатые чибисы. Иногда и лебеди словно на кларнетах проигрывают свое баское: длю-юлю! длень-елень!
Дни стояли тихие, задумчивые, со сладковатым запахом болотной прели, перемешанной с запахом рыбы. Жаркое солнце высоко ходило в белесом, как паутина, небе, и в полдень тени от двух сестер-сосенок почти исчезали, превращаясь в расплывчатые кляксы. Тогда выползали из своих норок и грелись на кочках серые ящерицы. Летали, шурша тонкими слюдяными крылышками, большие стрекозы-коромысла; разноцветными гвоздиками — ярко-синими и ярко-зелеными — неподвижно висели у самого берега, над водой, стрекозки поменьше. Саша и Колян охотились за ними, да все неудачно. Стрекозки тотчас же улетали, как только руки протягивались, чтобы схватить. Но иногда они сами садились на руки или на плечо, и тут-то их пленили. Однако старик сказал сорванцам, что стрекоз ловить не следует, потому что у них помнутся крылышки и тогда они не смогут так быстро летать за мошками и комарами. Вот бабочек — этих можно. Они хоть и красивые с виду, но в общем-то вредные, ну как вот, например, гриб мухомор, у которого так раскрашена шляпка.
Чтобы ловить бабочек, старик смастерил сачки, приспособив для этого марлю, привезенную теткой Валькой, которая приезжала сюда теперь каждый день. Она привозила харч и забирала рыбу. Однажды увезла с собой и Коляна, и тот никак не хотел расставаться с озером, с дружком Сашей, со стариком.
— Побудь маленько, дома, а потом опять приедешь к нам, — уговаривал Устюгов Коляна. — А то и Саша к тебе на недельку поедет.
И Саша почти целую неделю гостил в деревне. Без Саши старику было очень скучно, и он не выдержал, сам поехал домой и забрал мальчонка.
Дни опять наполнились веселой трудовой жизнью. Работалось старику как никогда легко и здорово. Даже никакой усталости не чувствовал, ровно было ему не семь с лишним десятков, а лет этак тридцать пять, сорок. Саше он говорил:
— Мы с тобой, Сашок, молодеем. Я молодею, а ты растешь, как молодой дубок, крепчаешь. За лето мы с тобою… Эге! — И старик игриво подмаргивал.
Рыба шла хорошо. Таких уловов, кажется, не было ни в один из прошлых сезонов. Часть рыбы старик оставлял, чтобы завялить. Саша помогал ему потрошить карасей, нанизывать их на бечевку и развешивать на солнце.
Теперь вяленой и сушеной рыбы было много. Совсем сухая, со звоном, висела под соломенным навесом сарая, в избушке, вдоль стен и на подызбице.
На рыбу старик был не жадный и угощал каждого, кто случайно или намеренно заглядывал к нему на озеро. Он даже радовался, видя, как гость с удовольствием ест вяленого карася или хлебает, обжигаясь, пахучую, дымящуюся уху. Люди тоже старались отблагодарить чем-то рыбака за его гостеприимство и щедрость души. Молодые ребята-косари приносили в картузах смородину, костянику, а колхозный пастух Махоня, сухой и длинный, как вилага колодезная, подарил старику искусно сплетенную им корзинку, а Саше — вырезанную из дягиля сопелку и научил его на ней играть. Сопелку эту Саша променял потом своему конопатому дружку Коляну на складник с белой костяной ручкой.
Со складником тем у старика с Сашей было немало хлопот. Складник не хотел лежать в кармашке коротеньких Сашиных штанишек. Все терялся, и его потом искали всюду, заглядывали во все щели, лазая по траве. Саша даже приговаривал: «Черт, черт, поиграй и отдай». Но черту, как видно, нравилось, что его просили, и он куражился. Находился складник обычно неожиданно, когда искать его уж отступались.
Последний раз Саша утерял складник, а Устюгов нашел его. Так складник и остался старику на память. Остался на память потому, что Саша… Но об этом потом. Не будем забегать вперед.
Словом, на озеро к Устюгову частенько заглядывали люди и свои, деревенские, и совсем незнакомые. Приехал однажды с того берега, с Юрт-Еленя, рыбак, татарин Харипка, тот самый, о котором говорил бригадир Мишка Брянцев. Харипка был большим приятелем старика Устюгова, потому что профессия сдружила их, а может, и кое-что другое. Харипка ставил сети на той стороне озера и ловил рыбу для своего колхоза. Изредка наведывался к Устюгову — поучиться у старого рыбака кой-чему да и так просто о чем-нибудь покалякать. И Устюгов всегда рад был видеть у себя в гостях незлобливого веселого человека татарина Харипку, то есть Харипа Идрисовича Мурзаева.
Вот и теперь Устюгов, еще издали завидев приближающуюся лодку, весело сказал Саше:
— А к нам, Сашок, гость жалует. Харипка, хороший рыбак, кунак мой.
Харипка, не доплыв до берега метров двадцать, закричал:
— Эй, Устюг, открывай ворота! Сам к тебе еду. Соскучился больно!
— Милости прошу к нашему шалашу! — ответствовал Устюгов.
Он протянул руку Харипке, который уже ткнулся остроносой лодкой в песчаный берег и теперь еле держался на своих кривых кавалерийских ногах. Сухое желтое лицо Харипки собралось в веселые морщинки, и белесые узкие глаза светились нежностью и добротой. Странно как-то торчали реденькие рыжие волосинки на верхней оттопыренной губе и в острой бороденке.
— Ой устал, совсем устал как, — пожаловался он. — Доплыл еле, духу не хватает. Не шибко гребу, маленько гребу, а твой берег никак не бежит ко мне. Фу-у, фу-у! Ну, как живем?
— Живем не тужим, всем богам служим, — пошутил Устюгов.
Харипка оскалил желтые, вконец прокуренные зубы и, хлопнув дружески по плечу Устюгова, сказал:
— Ну и веселый же ты, холера! — И вдруг пришел в восторг, увидев собаку: — Ай, Негра, Негра! Ну, драстуй, драстуй, хороший мой пес! Давно не встречал. Узнал Харипку? Спасибо! — И он прижал к себе голову пса, успевшего положить ему на грудь лапы. Потом уж Харипка заметил Сашу. — О-о! А это что за байбак? — спросил он Устюгова, но даже не у него, а просто так, у себя самого. — Что за черномазый такой? Может, внук твой, дед Устюг? Чего молчишь-то? Внук, да? Степанов сын, да?
— Не знаю, — схитрил Устюгов. — Посмотри получше. Разве похож?
Харипка долго вглядывался в Сашу и все почему-то качал головой и щелкал языком. Потом сказал:
— Какой красивый мальчишка. На тебя, вроде, дед, похож. На Устюгова. Ей-богу!
— Не гневи бога, Харипка, — сказал полусерьезным-полушутливым тоном Устюгов, — а то он тебе за это вместо рыбы какой-нибудь чертовщины в сети напихает.
— Пускай пихает, если он дурак, — нашелся Харипка. — Колхоз целый обидит, хороших людей обидит. А зачем так богу делать нехорошо, раз Харипка один виноват?
— Ишь ты, ё-моё! — засмеялся Устюгов. — Финтишь, брат Харипка. Изворачиваешься.
— Тьфу, тьфу! Шайтан, шайтан! — замахал руками Харипка и, чтобы покончить с этим неприятным для него разговори, спросил: — Скажи лучше, старуха как? Бабка Катерина?
— А живе-ет! — ответил Устюгов и в свою очередь спросил: — Ну, а твоя как? Опять, поди, брюхатая?
— Опять, Устюг, брюхатая, угадал! — беззаботно сообщил Харипка и вдруг сам себя принялся ругать: — Дурак, дурак Харипка. Пять ребятишек было — мало. Шесть стало — немножко мало. А потом сразу двоих родила, как овечка. И вот опять пузо растет. Большой дурак Харипка.
— Ну и хитер же ты, — сказал Устюгов. — Всегда ты вот так. Ругаешь себя, а сам все клепаешь. Ну ничего. Это хорошо! Семья у тебя, Харип Идрисович, ого! Скоро вон дочку свою, красавицу Гюйлю, замуж выдашь, а там сына Фарида женить будешь. Потом и те подрастут, на ноги встанут. Под старость обижен не будешь. Это не то, что я…
— Так, так, — соглашался Харипка, о чем-то думая.
Весь этот разговор между приятелями происходил на берегу озера и по дороге к избушке. Харипка внимательно и долго, как представитель из района, осматривал хозяйство своего приятеля, интересовался, как ловится рыба и все такое. Рассказал и о себе — как у него идут дела с рыболовством. Оба остались друг другом довольны.
Провожая Харипку, Устюгов насовал ему в лодку разной стряпни, которой у них с Сашей было за глаза.
— Твоим ребятишкам гостинцы. От меня и от Саши, — сказал Устюгов и добавил шутя: — Теперь тебе, никак, орден дадут.
— Какой орден? Чего выдумываешь, Устюг? — не понял Харипка.
— А за детей орден.
— Зачем он мне? — удивился Харипка. — Не я рожал — баба.
— Ишь ты! — сощурил глаза Устюгов. — А баба без тебя нешто родила б? Вся сила твоя, даром, что сухой, как сучок. А?
Харипка заулыбался всеми своими морщинами.
— Шайтан ты, Устюг, — сказал он. — Веселый, холера. Ну, будь здоров. Поплыл я.
— Будь здоров, Харип Идрисович, не забывай нас, заглядывай как-нибудь. Слышишь?
— Ага, слышу, — сказал Харипка, отталкиваясь веслом от берега. — Приеду, Устюг, приеду.
Устюгов и Саша долго смотрели вслед удаляющейся лодке. Старик, казалось, был несколько озабочен и взволнован этой встречей с хорошим человеком.
Но вскоре Устюгову пришлось пережить нечто более волнующее. На озеро к нему пожаловали очень интересные люди. Это случилось перед обедом. Старик только что приткнулся к берегу с утренним уловом и вместе с Сашей ведрами переносил из лодки в чан трепещущих карасей.
Послышался шум мотора, а потом и лай собаки. Из-за бугра вынырнула легковушка — «козел» с серым брезентовым верхом и зелеными боками. Он катил прямо к избушке. Старик насторожился. Сюда иногда наезжало районное начальство, будто бы посмотреть, как обстоят дела у колхозного рыбака, а на самом деле просто поживиться свеженькой рыбкой. Старик уж к этому привык. Но он удивился, когда машина остановилась и из нее высыпал целый гурт незнакомых людей. Сперва вышел высокий стройный военный со звездами на погонах, а за военным показался мужчина постарше, коренастый, в светло-сером костюме, за ним — еще один мужчина, потом подросток, потом опять подросток, чуть побольше первого, почти юноша, за юношей — рослый, плечистый, настоящий тебе богатырь. Последней вышла из машины женщина — невысокого росточка, кругленькая, гладенькая, как уточка.
Взрослые начали ноги разминать, а хлопцы — те тут же кинулись к озеру, словно они надумали, не раздеваясь, бултыхнуться в воду.
Устюгов не успел сообразить, что все это значит, как к нему уже косолапо шел мужчина в светло-сером костюме. Полное красивое его лицо счастливо улыбалось.
— Здорово, дядя Ефрем! — пробасил он, еще издали протягивая старику руку. — Не узнаешь?
Устюгов стоял и растерянно хлопал глазами. Нет, он не узнавал и не узнал бы, пожалуй, если бы мужчина не назвал себя.
— А Огородовых-то помнишь?
— Ё-моё! — вырвалось невольно у старика. — Никак Иван? Ванюшка!
— Он самый.
Огородов подал старику руку и заключил его в медвежьи объятья. Старик даже растрогался, но не заплакал. На слезы был он крепок, как кремень. Обрадованно спросил:
— Какими судьбами? Через столько-то лет…
— На годовщину смерти отца приехали, — ответил Иван грустно. — Нет у нас больше бати.
— Да-а, — посочувствовал Устюгов. — Слыхал я. Неожиданно как-то он. Крепкий ведь ешо был. Когда сено приезжал к нам косить, был у меня. А потом слышу… Даже не верилось. Такой был мужик. Молодчага. Ай-яй! Ну, да от этого не убегешь никуда, нет. Только рано он собрался, пожить бы надо было.
Тут подошли и остальные трое мужчин. Двое из них, кроме военного, улыбались.
— Теперь-то вижу, что это сыновья Матвея Иваныча, — сказал Устюгов. — Это вот, наверно, Лександр, это Митрий. Право, молодцы!
— А то вон — моя жена и два сына, — указал Иван кивком головы на подростков, баландающихся в воде, и женщину, разговаривающую о чем-то с высоким черномазым пареньком. — А вот наш хороший друг подполковник Кузовкин Алексей Ильич. Мы его попросили, чтоб свозил он нас в родную Куликовку. Хотелось посмотреть места, где мы родились и росли.
— Это верно, — согласился Устюгов и заторопился: — Да что мы стоим-то? Такие ведь вы у меня гости. Я счас вас рыбкой попотчую.
День этот для Устюгова был как праздник, какой редко случается в жизни. И он все говорил, говорил эти слова сыновьям своего покойного друга, и эти сыновья и все тут присутствующие с большим вниманием и уважением слушали его. Потом он сам слушал, что говорили его гости. И где они живут, и как живут, и что делают. Вспомнили и про покойного Матвея Иваныча.
— Жалко мне, вот как жалко Матвея, — говорил растроганно Устюгов. — Трудяга был. А пел как! У меня когда был, так мы с ним вместе вот эту самую: «Недалек, недалек тот калидор. Ой да огонечек да там горит…»
— Последнее время он больше любил другую, — сказал средний Огородов, Дмитрий. — Когда я прошлую зиму работал над дипломной и прилетал сюда, то отец все пел эту:
Главное, ребята, сердцем не стареть,
Песню, что придумали, до конца допеть…
Мы с ним тоже вместе пели. Мне эта песня тоже полюбилась.
— Эх, хлопцы вы, робята! — сказал Устюгов. — Какие же вы все хорошие люди! Вот и на могилку к отцу приехали, и со мной повидаться завернули. Спасибо вам, сынки.
— А ты, дядя Ефрем, — сказал Иван, — совсем не стареешь. Вон и борода еще черная и в голове ни сединочки. Сколько это тебе уж? Лет, наверно, шестьдесят пять? Одногодки вы с отцом, кажись, были?
— Э-э! — покачал головой Устюгов. — Мне уже, Ванюха, все семьдесят четыре. На девять годков я старше вашего родителя. Ну, а что борода черная и в голове ни сединки, так это уж такая наша порода. Мой-то отец умер за восемьдесят, а тоже без седины.
— А помните, дядя Ефрем, — вдруг оживился Иван, — помните, как мы у вас, на этом вот озере, мордушки вытряхивали? Пацаны были. И Степка вместе с нами. Чудно вспомнить.
Устюгов сказал серьезно:
— Было, все было! Но по мне лучше уж у родного отца мордушки вытрясти по молодости да по глупости, чем в здравом уме в душу ему наплевать, а может, и не токо ему одному. Это я о Степке. О нем, о нем…
— Так что же все-таки с ним? — спросил Иван.
— Закатился, — тихо ответил Устюгов. — Бросил он нас со старухой и домой совсем глаз не кажет. И писем не пишет. Блудит где-то по свету. Сибирь-матушка — она бо-ольшая. Стройки всякие повсюду. Может, Степка и работает на какой. Ну да что уж о нем!
Наступило неловкое молчание.
— Да-а, — сказал Огородов-средний, Дмитрий, чтоб как-то разрядить обстановку. — Сибирь наша далеко-о шагнула. Да и не удивительно: край богатющий. На Тюменской земле вот что делается — нефть, газ. А раньше кто мог об этом подумать? И вообще… Эх, тянет меня, страшно тянет сюда, на родину. Да вот если бы не семья. Приросли уж там.
— Это конечно, — согласился Устюгов. — Семья — она, брат, штука такая, по рукам и ногам свяжет, не выкрутишься. Вон и мы со своей-то, с Катериной… Тоже семья. Только зимой вместе и живем, а лето как настанет — она там, в Куликовке, куликов слушает, а я — тут вот, на своем Елене. Да-а-а… — Старик над чем-то задумался, а потом вдруг оживленно заговорил: — А жисть какая у нас была, а, робята? Ну, вы-то маленько знаете. Меня вот взять. То с Колчаком дрался, потом с бандами, а потом опять война. Отечественная. Как в урагане, все прошло. Токо ведь не жалею, не-ет. На всякое семя свое время. Да, да, робятушки!
Гости искупались в озере, покатались на лодке, а потом собрались уезжать. Старик положил им в машину два ведра свежей рыбы, вязанку сухой и сказал:
— Митриевне, матери вашей, от меня гостинец. И поклон ей от меня низкий.
Гости уехали, а Устюгова сильно потянуло на сон. Когда он проснулся, то никак не мог поверить, что совсем недавно, только что, у него в гостях были замечательные люди. Все это будто ему приснилось или привиделось. И так почему-то стало муторно на душе, что хотелось зареветь, как малому дитяти. Но, увидев играющего с собакой Сашу, душой так и потянулся к этому единственному теперь, пожалуй, и самому дорогому существу. «Совсем стареешь ты, Ефрем Калистратыч», — подумал он и кликнул Сашу:
— Сашок, пошли на озеро поглядим.
Это было утешением старого рыбака — смотреть на озеро, когда на душе не совсем ладно. Он будто смотрел в чистые, правдивые глаза доброго и честного человека-друга, у которого всегда находилось для него немножко тепла, ласки и, главное, — верности. Вечной верности в искренней дружбе и взаимной любви.
Они сели на деревянные, из жердин, мостки, некогда смастеренные самим Устюговым.
В тот предвечерний час озеро было прекрасным. Вокруг все замерло, будто к чему-то прислушиваясь. Камыш засмотрелся в дивное зеркало, в котором страшной глубиной опрокинулось мутное небо с первой робко светящейся каплей-звездочкой. По всему озеру выткалась серебром и золотом волшебная дорожка, а потом постепенно потонула вместе с солнцем. Озеро на мгновение опустело, отсвечивая бирюзой. А уж с востока надвигались волнами тени, и бледная теплая летняя ночь воцарилась над землей.
Тонко свистнула какая-то болотная птица; проснувшись, закричал коростель. Прямо над головой, с шумом рассекая воздух, пронеслась летучая мышь и, мельтеша, растворилась в темноте, как видение. Озеро фосфорически светилось, вобрав в себя бездну ночного неба со всеми его близкими и далекими звездами-мирами.
Взошла луна. Она выкатилась из белого тумана до блеска начищенным полтинником неправильной формы, и озеро сразу же покрылось серебряной чешуей.
Старик и мальчонок сидели неподвижно, завороженные дивной красотой Елень-озера. Обоим им казалось, что вот сейчас из таинственной глубины его выйдет на берег, тоже вся в серебряной чешуе, русалка и станет золотым гребешком расчесывать свои золотые волосы. Но русалка так и не показывалась, а двое все сидели в молчаливом ожидании, не в силах оторвать глаз от воды и одолеть в себе странные чувства, вызванные ночными красками и фантазией. Когда луна забелила озеро молоком, а ночная влага улиткой пробралась под рубашку и неприятно прилипла к телу, они нехотя поднялись и ушли в свою избушку.
Они ушли, а озеро продолжало жить своей таинственной жизнью. С рассветом оно зажжется изнутри молодецким румянцем и будет алеть, разгораясь вместе с небосклоном веселой зарей. А взойдет солнце, то в пучине его радугой заиграют золотые спицы-лучи и в лучах тех будут резвиться, поблескивая серебром и медью, проснувшиеся караси и гальяны. Озеро будет дышать бодростью и легкой свежестью прозрачного летнего утра, как отдохнувший за ночь здоровый человек. И как хорошо тогда, проснувшись, пройти к нему по росной тропке и сполоснуть лицо прохладной и чистой, как слеза, водой. И хлебнуть этой водички глотка три-четыре. Хлебнешь этой воды, а во рту потом долго еще будет сластить, как от конфет. Замечательная вода! А уж купаться в такой воде одно удовольствие. Сидишь, будто в ванне, а по всему телу — пузырьки-бисеринки. Шевельнешь ногой или рукой — они друг за дружкой наперегонки вверх. Интересно.
Все это Саша испытал прежде, когда залазил в воду, чтобы побаландаться с краешку возле берега, держась ручонками за жердину мостка. Иногда он брал с собой кусочек хлеба, щипал тот кусочек, бросая крошки в воду. Что тут тогда творилось! Вода закипала от рыбьей драки. Черные косяки мелюзги носились как угорелые, и Саше потешно было видеть это.
— Смейся, смейся, ашшаульник, — ворчал добродушно Устюгов. — Вот они тебе ноги-то поотгрызают.
— А я не боюсь! Не боюсь! — сверкал Саша черными глазами и бил по воде, сидя на мостках, ногами, отчего вокруг летели светящиеся брызги.
Устюгов тогда сказал:
— Давай, Сашок, поучимся плавать. Вон рыбешки-то как плавают? И Негра умеет…
Ну, если рыбешки и Негра, то Саше не научиться — стыдно. И он научился. Научился быстрее, чем этого ожидал старик. Правда, плавал он пока еще слабо, но это уже было достижением.
— Ничего-о! — говорил старик. — Теперь все пойдет, как по маслу. Теперь, брат, ты пловец. И рыбак. Помощничек мой золотой.
Старик тыкался лицом в темноволосую Сашину голову, а ему казалось, что целует он своего маленького сынишку Степку. Давно ли это было, когда он вот так же учил плавать сына, брал его с собой в лодку проверять сети и мордушки? Очень давно и совсем недавно. Будто вчера. И сам он, будто вчера, был таким же вот мальцом, и его отец, вечный рыбак, как и сам он, в этом же озере купал своего Ефремку, целовал в головку и по ночам рассказывал сказки. И говорил, что быть ему, Ефремке, как отцу, рыбаком. Это же самое говорил Устюгов потом сыну Степке, а теперь вот говорит черномазому мальчонку Саше. И странно, что мальчонок здесь, с ним вместе, и он так его любит. Странно, что в манерах Саши улавливает он что-то свое, устюговское. Или ему это только так кажется? И старик все присматривался к Саше, все прикидывал, чем же, однако, этот шустрый пострел похож на них, Устюговых?
— А ногой-то гребет. Гребе-е-от! — делал заключение старик, и то ли радость, то ли тревога наполняли его сердце.
«Неужели наш? — в который раз он задавался вопросом и не находил ответа. — Но если наш, то кто же тогда Степка? В роду нашем не было таких, чтоб детей своих кровных, как щенков, бросать. Ах ты, язви тя. Прямо беда, да и только!»
Но это была еще не беда, а полбеды. Беда-то вся надвинулась потом, позже. А пока… А пока лето подходило к своей середине, незаметно укорачивая дни. У разной дичи давно уж повыводились птенцы, и теперь они подрастали, оперяясь, тренируя крылышки для интересного путешествия по воздуху. Серые утята веселыми стайками выплывали в сопровождении своих мамаш на чистую гладь озера и беспечно плавали неподалеку от берега. У супругов лебедей тоже было потомство — каждому по дитяти, чтоб не было никому обидно. Лебеди не подходили на сей раз близко к берегу и прогуливались со своими серо-голубыми лебедятами возле зарослей тростника. Они уже не пели так красиво, а лить издавали короткий клекотящий звук, словно бы разговаривали между собой и с детьми, уча их хорошим манерам.
На огородишке за избушкой зрели овощи, цвели подсолнухи. Была посажена картошка и прочая петрушка. И все это благодаря тетке Вальке. Для Саши это она старалась. Для него только. И Саша потихонечку пасся в том огородишке. Он выдергивал бледные хвостики моркови, жевал сочные лопатки зеленого гороха, высматривал и находил очень вкусные, в пупырышках, огурчики. Все это он предлагал и Негре, но пес лишь меланхолически обнюхивал преподнесенное ему и отворачивался. Благодарю, мол, за угощение, но я такого не ем.
Особым же удовольствием, лакомством были для Саши шарики кувшинков, которые дед Устюгов прямо с лодки доставал из воды. Шарики эти и впрямь походили на те самые кувшинчики, в которых бабка Катерина присылала им сметану и топленое молоко. Откусишь макушку у шарика — а там кашка. Вязкая, тягучая, розовая — мелкая, как карасева игра, или бурая — крупная, как икра зернистая, только по вкусу не такая. Вкус у кашки сладковатый, с горчинкой, как у озерной воды. И Саша ел эту сладость с увлечением.
За месяц с лишним вольной жизни мальчик изменился — заметно подрос, окреп и загорел до сизоватого отлива кожи на руках и шее. Устюгов шутил:
— Ну, Сашок, теперь тебя ни в каких банях не отмоешь.
А тетка Валька радовалась, все всплескивала ладонями и возбужденно говорила:
— Миленький мой цыганеночек! Черный стал, как чугунка, одни глаза большие, как угольки, горят. — И чмокала Сашу в щечку, в ухо.
Бабка Катерина на ласку была скупа, но она, как только Саша появлялся дома, а это случалось не часто, все потчевала его то тем, то другим, что повкуснее да послаще, и все смотрела на него этак внимательно и вздыхала. Устюгову, когда тот приехал за Сашей, она сказала:
— Слышь, старик, а ведь он, кажись, в самом деле наш. Степанов. Чует мое сердце, ох чует.
— Ну, наш — так наш, — согласился Устюгов. — Мне все равно.
— Как так — все равно?
— А так, — буркнул и умолк, сердясь на себя за фальшивое равнодушие.
На самом же деле все эти разговоры тревожили старика, и потому он ершился, выдавая тем самым невольно свои истинные, глубоко скрытые чувства. Все разговоры о Саше он старался либо как-то замять, повернуть в другую сторону, либо резко и даже грубо оборвать, как это случилось совсем недавно при встречи с колхозным пастухом Махоней. А было это вот как.
Пригнал как-то Махоня к озеру на водопой свое пестрое стадо и по обыкновению завел разговор с Устюговым. Они сидели в тени сосенок, спрятавшись от палящего полуденного солнца. Саши поблизости не было. Он вместе с Коляном и Негрой был где-то возле коров.
— Славный у тебя внучок, Ефрем, — сказал Махоня, ничуть не льстя. — На Степку твоего похож. Ты знаешь, Степку я твоего любил. Помню, как ты со Степкой-то вот так же на озере… Только не помню я чтой-то, чтоб Степка твой был черный. Степка вроде светлый был. В старуху твою. В Катерину.
Устюгов слушал с угрюмой улыбкой на задумчивом лице. Ему и приятно было слушать такое от пастуха и в тоже время его тревожило, что другие вот так говорят о Саше, а сам же он только мучается в догадках. Выходит, что он и перед Махоней дурак дураком. И зло необъяснимое в нем вдруг закипело. Вот и надо сказать этому Махоне, чтоб не вякал. Пускай длинный дьявол не умничает, не бередит своим шершавым языком ноющую рану.
— Плетешь ты плетень, Махоня, как баба худая, — сказал он сдержанно, но резко. — Вну-ук, на Степку похож… А хочешь знать, что мальчонок совсем нам чужой.
Он нажал на это слово «чужой» и при этом так посмотрел на опешившего Махоню, что пастух неприятно поежился, как от мороза, и острый кадык его гусиной шеи задвигался.
— Как, тоись, — чужой?
— А вот так и чужой.
Устюгов хотел будто поскорее освободиться от какой-то давившей его тяжести и не мог. Нелегкий груз тот был где-то там, глубоко внутри, и вынуть его оттуда было не так-то легко. Но вынимать надо было, потому что держать его там теперь было и того труднее. И он стал выдавливать слова:
— Чужой. Женщина знакомая привезла погостить… Из Томска…
Он умолк, глядя сердито на Махоню. Тот, кажется, ничего не понимал. Или притворялся, прикидывался непонимающим. Да нет, он просто не верил. Неужели не верил?
Махоня был в эту минуту ему ненавистен, со своими дико вытаращенными бельмами, с усмешкой на обветренном, обиженно раскисшем, сером от пыли и загара лице. Уж лучше бы он встал и ушел прочь. Но он раскрыл свой желтозубый, как у хомяка, рот и сказал:
— Ай, врешь…
Устюгова вроде кто ошпарил кипятком. Он подскочил и, чуть ли не сжимая кулаки, процедил сквозь зубы:
— Ну и подь ты… Дуррак!
Махоня побледнел от обиды. Молча поднялся и поплелся к озеру. Оттуда были слышны сердитые выстрелы его кнута и грубая ругань, чего никогда прежде от него не приходилось слышать.
«Нет, сам я дурак, — раскаивался минутою позже Устюгов. — Набитый дурак! За что человека обидел? Он ко мне с душой, а я к нему с сердцем. Что же это со мной? Чего мне надо от людей?» Но не находил ответа и мрачнел.
Дни по-прежнему стояли сухие, горячие, и это грозило урожаю. Сеноуборочная страда на лугах давно закончилась, а дождя все не было. Дождь все собирался. По небу ходили облака с белыми, как вата, каймами. Где-то в стороне погромыхивал гром, будто везли порожние бочки из-под горючего по каменистой дороге.
В такие дни Устюгов, прежде чем отправиться на лодке, долго к чему-то присматривался, даже будто принюхивался и сам себе говорил:
— Должно, придет. Но я успею. — И веслом отталкивался от берега.
Саша и Негра оставались вдвоем. Брать сейчас с собой мальца старик не рисковал. Пускай уж лучше похнычет немножко, но это ничего. Это безопаснее, нежели оказаться в дождь и в грозу на воде. Устюгов хорошо это знал. Однако ни дождя, ни грозы так и не случалось. Дремотный зной обнимал землю, и земля, томясь, изнывала в его смертельных объятиях. Даже ночами было душно, и совсем не спалось.
Ночью Устюгов подымался, выходил на двор, раскуривал трубку и в серой недвижимой мгле шел по светлой стежке к озеру. Покряхтывая, он опускался на жердочки мостка и замирал. Негра тоже умащивался где-нибудь сбоку и тоже лежал не шевелясь. А озеро светилось, подобно северному сиянию, отливая, как сталь, густой холодной синевой. Оно казалось большим и добрым зверем, сладко подремывающим в своем уютном логове. От него исходила приятная свежесть с терпким запахом ила и водорослей.
Вокруг стояла такая тишина, что даже было слышно, как, сгорая, шипит и потрескивает в трубке самосад. Изредка всплескивала рыба, были слышны с Оби пароходные гудки, которые будили в сознании Устюгова мысль о приезде Тони. Глаза невольно устремлялись в ту сторону, влево, на восток, где над бледной полоской дремлющего озера угрюмо громоздились черные грозовые тучи. Тучи эти и принесли с собой дождь и грозу и эту первую большую беду, горе для стариков Устюговых.
Незадолго до этого старик был дома и бабка Катерина жаловалась ему:
— Неладно чтой-то со мной, старик. Сплю я намедни и чую — чижало мне. Прокинулась, а встать не могу. Сил моих нет. Душит меня домовой, пластом на мне лежит — ни рукой, ни ногой не пошевельнуть. Тогда я пытаю у него: «К худу али к добру?» А он: «К ху-у-уду!» Дыхнул холодом на меня и пропал. А у меня и сердце оборвалось. Не случилось ли уж, думаю, с вами что там?
— А может, ты соседа нашего Афоньку спутала с домовым? Мужик-то он — хват, знаю я его, — грубо пошутил старик Устюгов.
Бабка Катерина обиделась.
— Совсем-то ты, старик, из ума выжил, — сказала и надула, как в молодости, губы.
— Та-так-так, выжил, — согласился Устюгов и уехал на Елень-озеро, позабыв про этот бабский разговор о домовом.
В тот день как-то особенно ярко светило солнце. С самого утра оно стало плавиться и жечь пуще обычного. Облака обходили его стороной. Небо будто опустилось ниже и придавило своей горячей тяжестью землю, отчего земля разжарилась и дышала изнурительным зноем.
В полдень, пообедав, Устюгов собрался проверить поставленные им на зорьке сети. Саша тоже запросился с ним: хочу да хочу. Устюгов прикинул что-то в уме и согласился. Саша с радостью вскарабкался в лодку и сел на свое место, на скамеечке впереди. Негра — тоже за Сашей следом и, как всегда, умостился возле его ног.
Устюгов спихнул лодку с песчаного берега, вскочил в нее и, взяв в руки длинное, двухлопастное весло, стал выгребать. Лодка медленно развернулась и легко пошла вперед, распуская по сторонам водяные усы.
— По-ошли! — сказал Устюгов, и весло его весело заговорило о чем-то с водой.
Когда весло повисало в воздухе, чтобы снова опуститься в воду, с него падали светящиеся, как ранние звезды, капли. Над озером, у самой воды, с криками носились серые чайки, словно вызывали из глубины наружу глупых мальков, чтоб тут же сцапать их.
Озеро маслянисто сверкало, отливая расплавленным серебром, и не было ему ни конца ни края. Тот берег с домишками совсем исчез, растворился в колеблющемся горячем мареве и слился с озером, с белесым, выгоревшим небом, по которому, громоздясь, плыли нарядные облака.
Облака походили на что угодно — на высоченные горы с ослепительно белоснежными вершинами, на каких-то с курчавыми бородами старцев, на верблюдов, медведей, собак и кошек, на красивые сказочные дворцы и замки, — стоило только себе вообразить. Устюгов смотрел на эти облака с боязнью: как бы не собралась гроза. Да нет, может, и на этот раз все обойдется, утешал себя, продолжая грести. Он оглянулся назад, прикидывая расстояние. Берег с избушкой под двумя сосенками отодвинулся далеко, а до сетей оставалось совсем немножко. И старик, чтобы отвлечься от навязчивых мыслей о грозе, заговорил, как обычно, с Сашей:
— Ну что, Сашок, хорошо?
— Ага, дедушка, хорошо-о-о! — искренне радовался мальчонок.
— Ах ты, малек, — прошептал старик, глядя влюбленно на Сашу. — А хочешь, Сашок, как дедушка, рыбаком стать, а?
— Ага, дедушка, хочу.
— Де-едушка, де-едушка… — как эхо, вторил старик, не сводя глаз с Саши.
Ему было отрадно слышать из уст мальчонка и это согласие быть рыбаком, и особенно трогающее его слово «дедушка». Старику вдруг вновь вспомнилась Тоня. Женщина, конечно, приедет и увезет мальчонка. И ждать ее надо со дня на день. Возможно, даже сегодня. Вот вернутся они назад, а она ждет их. И как тогда расстаться с Сашей, жизни без которого он уже себе не мыслил?
Никогда прежде не говорил он с Сашей о матери, все будто чего-то опасался, от чего-то оберегал мальца. А вот сейчас неожиданно для себя спросил:
— Вот, Сашок, мамка твоя скоро приедет и заберет тебя от нас в город. Как же мы тут будем без тебя? И я, и бабка Катерина, и Негра? Ты, наверно, соскучился по маме?
Саша молчал. Темные бровки его вдруг по-взрослому сбежались у переносицы. Он сказал, глядя куда-то на воду, мимо старика:
— А я, дедушка, не поеду. Я с тобой буду, дедушка.
Старик просиял.
— Ах ты, малек мой! — сказал он. — Со мной и с бабушкой, конечно, тебе хорошо, и нам с тобой хорошо. Только нельзя, Сашок. К мамке тоже надо. Она же родная твоя.
— А я, дедушка, потом приеду опять, — рассудил Саша.
Старик даже перестал грести и заговорил громко, возбужденно:
— Так ты приедешь опять? Ты все-таки приедешь к нам, старикам? Как хорошо ты это придумал, Сашок! Как хорошо! Да. Он приедет к нам опять… Ну и молодец. Какой ты у меня умница!
Он так и не досказал своей мысли. Послышался отдаленный раскат грома — глухой и тревожный, как гул орудийной канонады. Старик вскинул голову, посмотрел на небо над собой, на горизонт. Солнце уже было заслонено грозовыми облаками, которые надвигались с западной стороны, откуда вслед за ними, из-за далекого берега с изломанной чертой задымленного леса, подымалась большая, как полог, туча. Несомненно, она шла сюда и шла быстро, торопясь задернуть оставшийся с западной стороны синий лоскуток неба. Теперь хорошо было видно, как молнии золотыми нитями то и дело расшивали тучу со всех сторон в разные узоры, и гром слышался все яснее, все отчетливее.
Озеро померкло, замерло в каком-то жутком оцепенении, словно испугавшись надвигающейся грозы. Низко с криком продолжали носиться чайки, и крик их не обещал ничего хорошего.
— Ё-моё! Что же нам, Сашок, делать? — спросил старик. — Вот сейчас как хлобыстнет… Разве повернуть оглобли назад, пока не поздно? — Устюгов еще посмотрел на тучу, покачал неодобрительно головой. — Она сейчас над Галятином полыщет. Верст восемнадцать-двадцать отсюда. Минут этак за тридцать сюда придет. Может, одну снасть успеем забрать? Негоже как-то пустым ворочаться. А? — И тут же решил: — Успеем!
До сетей оставалось несколько сажен. Устюгов быстро, по-молодецки заработал веслом, и не прошло и минуты, как они подошли к торчавшему из воды колышку.
— Держи, Сашок. — Старик подал Саше весло, а сам взялся за колышек и потянул его на себя. Лодка чуть накренилась левым своим боком. — Рыбка есть, — сообщил он, выбирая сеть.
Вот уж над водой показались караси. Они отчаянно трепыхались в сети, не желая, видно, расставаться с водой и просясь на волю. Но старик, быстро и ловко перебирая руками, вытягивал из воды сеть с тяжело бьющимися карасями, и сеть эта ложилась в лодку, возле его ног, живой, все увеличивающейся горкой. Лодка между тем незаметно продвигалась по направлению к другому торчащему из воды колышку. Старик торопился: гром рокотал совсем уж близко, переговариваясь с другими, сердито ворчащими громами. Они будто вели между собой сговор о том, как лучше им разом обрушиться всей страшной, неземной силой на озеро, на тех, кто теперь был в лодке.
Старик иногда поглядывал на Сашу. Мальчик невозмутимо сидел на своем месте с веслом в руках. Нет, он даже чему-то радовался. Может, тому, что Негра с большим, не собачьим любопытством наблюдал за быстрыми движениями своего хозяина и за тем, как бестолково бились в сети глупые караси.
— Ну вот, — сказал старик, кладя в лодку казык и вместе с ним остаток сети. — Теперь — скоренько домой, не то…
Он взял у Саши весло, и вот уже лодка, развернувшись, пошла назад, к берегу. Стоя на ногах, Устюгов широко взмахивал веслом, сильно загребая воду, отчего она крутилась волчком и пенилась.
Вокруг совсем уж потемнело. Туча была рядом, на той стороне озера, такая невероятно огромная, разноцветная, многослойная. Она навалилась над землей всей своей свинцовой тяжестью, внушая страх. Вот стеганула молния, потом другая во всю длину озера, от горизонта и до горизонта. Резко щелкнуло и прямо над головой ухнуло и покатилось, будто столкнулись две горы, от которых с сухим треском и гулом летели тяжелые камни. Озеро сжалось, совсем затихло, притаилось, напуганное. Вода в нем стала почти черной, как деготь. Налетел ветер — влажный, с запахом дождя. Лодку слегка зазыбило.
— Иди ко мне, Сашок, — позвал старик. — Садись вот тут, у меня в ногах. А ты, Негра, пшел, не суйся сюда. Цыть!
«Успеть бы», — подумал Устюгов, раскаиваясь в том, что зря не вернулся назад сразу. Он больше всего боялся за Сашу. А ну как врежет ливень, тогда будет дело. Вспомнилось то далекое, когда он, захваченный грозой на этом же озере, едва добрался до берега. И работал веслом изо всех сил.
До берега оставалась еще добрая половина пути, а туча уже повисла над озером. Бурая дождевая стена скрыла тот берег и часть озера. Шла туча с сизо-зеленым, свирепо крутящимся, как смерч, валом, и старик с ужасом понял, что будет град.
Синяя молния ударила резко по глазам, ослепила. Вокруг все взорвалось, задребезжало, заухало надсадно и дико. И не успели отзвенеть в ушах тонкие переливчатые бубенцы, как вновь сверкнуло и треснуло над головой с такой силой, что старик так и присел.
— Ах ты, ё-моё! — заругался он и не услышал своего голоса, потонувшего в сплошном гуле канонады. Саша поднял к нему свое смуглое, с живо горевшими глазами лицо. Вид Саши успокоил старика.
— Ничего, ничего, Сашок! — сказал каким-то чужим голосом — глухим и фальшивым. — Держись!
На руки, на лицо упали первые крупные холодные капли. Потом они зашлепали по воде все настойчивее, все чаще, взбивая фонтанчики. И вдруг, словно прорвав тучу, дождь хлынул сплошным, больно хлещущим холодным потоком. Озеро закипело, заклокотало, покрывшись в один миг белой водяной пылью. Стало темно, как ночью. И не видно ни берега, ни избушки с сосенками. Они исчезли, растворились в серой массе ливня.
В одну минуту старик промок насквозь; рубаха и штаны прилипли к его костлявому телу, а в сапогах полно воды. Но ему не до себя было. Он старался прикрыть собою Сашу, который, словно неживой, скорчившись, сидел у него в ногах. Негра тоже подлез к ногам старика и скулил жалобно, тонко.
На мгновение стариком овладело отчаяние. Он растерялся. Он хорошо понимал, что при таком сумасшедшем ливне долго им на воде не продержаться. Ах, если бы он был один, а то Саша! «Какой же я бесшабашный человек. Теперь через меня, старого дуралея, и малец пострадает». И вспомнил вдруг несуразный рассказ жены о домовом.
— Нет! — стиснул он зубы. — Не дамся. Устою!
Весло он держал крепко, с силой загребая кипящую от дождя воду, которая теперь напоминала уж расплавленный свинец.
Ослепительные белые молнии с сухим треском ломались друг о дружку, об озеро. И казалось, в клокочущую воду со зловещим шипением падают раскаленные добела осколки неба. Гул несмолкаемой канонадой катился над озером, то замирая, то нарастая с новой силой. Озеро глухо и тяжко стонало. В стоне том чудился едва уловимый, душераздирающий вопль, похожий на человеческий: о-о-о! а-а-а!! Будто кто-то тонул и звал тщетно на помощь. Что это? Злые духи, в которых он, старик, не верил?
«Скорее бы берег, — в отчаянии думал он. — Берег — спасение». Он потерял счет времени. Казалось, прошла уж целая вечность, а берега все нет и нет. Неужто он сбился с пути и гребет совсем не в ту сторону?
Пошел град. Крупный, с голубиное яйцо. По лодке будто жахнуло картечью. Перестав на секунду грести, старик нащупал правой рукой мокрую головенку мальца и прижал ее к своему ввалившемуся животу. Ткнулся в Сашино ушко, прошептал:
— Ничё-о! Скоро берег. — А про себя подумал: «Неужто хана?»
Лодка до половины наполнилась водой, рыба в сетях уже рвалась вплавь. Воду необходимо было вычерпать, потому что лодка вот-вот может опрокинуться и пойти ко дну. Но как оставить Сашу? Старик напрягся так, что плечи его заныли, и изо всех сил греб и греб с тупым остервенением, не чувствуя ни боли, ни усталости. Он даже не почувствовал, а скорее осознал, как треснуло и переломилось надвое весло. «Видно, конец», — подумал старик.
Лодка тяжело качнулась и осела, замерев на одном месте. Негра вдруг рванулся из-под скамейки и с визгом, переходящим в короткий тревожный лай, бросился через борт в воду. В одно мгновение в голове старика созрело отчаянное решение.
— Саша! Сашок! — Устюгов осторожно потрогал ослабевшими руками совсем мокрого и будто заснувшего мальчонка. — Идем. Идем, сына…
Он обхватил Сашу правой рукой под грудь и поднял, прижимая к себе. Сердце у мальчонка билось резко и часто.
— Ой, дедушка! — вскрикнул Саша, хватаясь обеими руками за шею старика: градина больно стукнула его по голове.
— Потерпи, мы сейчас…
Устюгов перебросил затекшие и непослушные ноги через борт лодки и скользнул в теплую, как щелок, воду. Скользнул и стал на что-то твердое. Он вдруг понял, что это дно, берег, спасение!
Выходя на берег, он тянул за собой и лодку, ухватившись за ее борт правой рукой. Лодка послушно, как умаявшаяся лошадь, шла за ним, с разгону мягко ткнулась в берег и замерла. Устюгов бросил ее и, как пьяный, побрел по лужам туда, где вырисовывался темный силуэт избушки. Саша прижался к нему всем телом и мелко дрожал.
Град уже кончился, дождь обессилел и сеялся, как через мелкое сито. Белая вспышка молнии на мгновение выхватила из серебряных дождевых струй двигавшегося им навстречу человека. Это была тетка Валька.
— Боже мой! Боже мой! — осипшим голосом причитала она, вся уж потянувшись к Саше.
Она взяла его от Устюгова и что есть духу побежала к избушке. Дверь в избушку была распахнута настежь, и Устюгов, едва переступив порог, почувствовал смертельную усталость. С него тонкими ручейками стекала вода. Словно сквозь густой туман, он видел, как Валентина снимала с Саши мокрую, прилипшую к телу одежонку, как уложила его в постель, укутав одеялом и сверху еще чем-то.
— Ба! Ба! Да разъязви вас! — гудел ее охрипший голос. — Совсем с ума спятили. В этакую-то грозу, в ад этакий — и на озеро? Да это же гибель настоящая, живая могила. У меня и рученьки опустились, когда приехала, а вас нет. По берегу бегала, кричала, но куда там! Охрипла совсем. И сердце мое разболелось. Шуточки ли — утонуть?
И Валентина часто-часто заморгала глазами, захлюпала.
— Рыба… будь она неладная… — пробовал оправдаться Устюгов, но ему было тяжело говорить: язык не слушался. — А я-то, старый хрен…
Пол поплыл у него под ногами, и он едва успел нащупать рукой скамейку возле топчана, устало опустился на нее и сразу как провалился в темную медвежью берлогу.
Когда он снова открыл глаза — в избушке было светло. И тихо. Так тихо и светло, что он не вдруг сообразил, где он и что с ним. Но тупая боль во всем теле окончательно вернула его к действительности. Перед его глазами отчетливо встала ужасная, пережитая им картина. Даже не верилось, что все это было на самом деле, а не в тяжелом, кошмарном сне. Старик облегченно вздохнул и осмотрелся вокруг, как бы желая убедиться, что опасности больше нет. Гроза ушла. Слышалось только ее отдаленное и вовсе уж не страшное ворчание.
Старик тяжело поднялся со скамейки и склонился над Сашей. Тот спал, подложив под щеку левую руку, и тяжело дышал. Постоял над ним некоторое время, озабоченно и горько усмехнулся и вышел из избушки, толкнув плечом дверь.
От яркого света, ударившего в глаза, Ефрем зажмурился. Вокруг избушки, по берегу, влажно блестели, отражая солнце, матовые, с голубиное яйцо градины. Они истаивали весенним холодом. Трава, особенно резучка и молодой камыш, зеленела свежо и сочно. Туча скатилась за озеро, на восток, и на ее густо-синем, будто из баловства кем-то раскрашенном фоне, изредка нитями высвечивались молнии. Но грома совсем уж не слышалось.
Как чудо самой матери-природы, повисла в небе семицветная радуга. Один конец ее утонул в озеро, другой — опустился куда-то далеко за горизонт, за синий сосновый бор. Это туча набирала воду, как говорят в народе.
Было тихо и спокойно, и весь мир, казалось, был обновлен, омыт, озарен, раскрашен нежными, неподражаемыми красками всех цветов, напоен влагой и ароматом. Земля ликовала.
Устюгов пошел к озеру. Еще издали увидел он Валентину, которая в своей неизменной вылинявшей красной кофточке, с белой косынкой на голове, присев на корточки, копошилась в лодке. Старик понял: выбирает из сетей рыбу. Когда он подошел поближе, Валентина, бросив в стоявшее перед ней ведро карася, грустно улыбнулась и сказала с хрипотцой:
— Ну что, дед-рыбовед, идешь? Ожихарел? А я вот все думаю, все охаю, как это вы только не утонули? Такая ведь ужасть была, что не приведи бог. Я уж боялась — избушку смоет, в озеро унесет. А вы там… Ой! Ой!
— Весло поломалось, — объяснил старик нехотя. — И табачок вот совсем вымок, подымить нечем.
— О табачке печаль! — вдруг загорелась благородным гневом Валентина. — Да ты вон с малым-то что сделал! Колотит его, бедного, прямо как в лихорадке. Захворает ешо, будет тогда горе.
— Типун тебе на язык, — проворчал Устюгов, ступая в воду и высыпая из кисета на скамеечку темный от сырости самосад.
— Может, моего пока закуришь? — предложила Валентина.
— Интересная ты, Валентина, — сказал Устюгов, лукаво из-под лохматых бровей глядя на некрасивое, толстоносое лицо женщины. — Табак нюхаешь, по-мужски умеешь ругаться, да и винцо хорошо пьешь. Потому, наверно, и замуж не выходишь, а?
— И-и-и! Замуж — не напасть, — махнула рукой Валентина и тут же вызывающе посмотрела на старика. — А может, я люблю кого, а он, вроде вашего Степана, обманул меня. Только что ребенка не оставил. Не получилось. Вот!
Устюгов побледнел слегка.
— Ты это чего Степку-то сюда приплетаешь?
— А того, Ефрем Калистратыч, хоть ты и затыкал пне рот, а я говорила и говорить буду, что Саша — Степанов сын. Ваш он. Ваш и ваш! Да и сам посуди, старик, какая бы это мать привезла чужим людям своего родного ребенка и оставила на долгое время? На лето почти целое.
— Так чего ж она не сказала, что наш он? Чего ж ей скрывать от нас?
Устюгов хотел услышать, что скажет на это Валентина, чтоб убедиться в давно мучивших его сомнениях.
— И не сказала, потому что не нашла нужным, — ответила Валентина. — Сами смотрите, мол, дорогие родственники, бабушка с дедушкой, узнаете ли вы в этом мальчугане своего? Подскажет ли вам ваше сердце, что это кровь ваша? Вот что! Я бы тоже так сделала.
— Зачем же так делать, Валентина, зачем? — Устюгов надвинулся на женщину, словно та должна была за все держать ответ. — Да разве мы нелюди какие, что ли? Разве у нас сердца нет?
Устюгов умолк, повернулся и пошел прочь. Валька посмотрела на его ссутулившуюся фигуру и вздохнула. Вернулся старик с веслом в руках.
— Ты, Валентина, выбирай тут пока на бережку, а я поплыву, остальные сниму, — сказал он и стал вытягивать сети из лодки.
— Да перестань ты. Так умаялся и опять… Вроде другого дня не будет, — пробовала остановить его Валентина.
Но старик заупрямился:
— Нет! — сказал решительно. — Рыба тоже не любит, когда ее манежат.
Он ступил в лодку и небольшим ведерком принялся вычерпывать воду. Когда вычерпал, взял в руки весло и заработал им, выгребая. Озеро тихо курило, весело играя солнечными бликами. Шурша, раздвигались по обеим сторонам лодки обкатавшиеся до блеска в воде градины. Особенно много их было возле берега. Будто шуга прибилась, и потому так тянуло от воды холодом.
Устюгов плыл, и на душе у него было радостно и тревожно. «Саша наш! — говорил себе. — Наша кровь, устюговская! Эх, Валентина, растравила ты мне душу, окаянная баба! Хорошая ты женщина!»
Но вскоре радость его угасла. Едва он приткнулся к берегу, как Валентина печально сообщила:
— Саша захворал.
Старик поспешил в избушку с тревогой, гудевшей в груди. И когда он увидел Сашу — понял, что беда их не миновала. Саша лежал с воспаленными до красноты глазами, дышал тяжело, с хрипом и свистом в груди. Он был вялый, будто разомлевший на жарком солнце еще не распустившийся подсолнух.
— Дедушка, — горячо прошептал Саша, подымая с трудом веки, — дедушка, а Негра не утонул?
Тетка Валька сдернула со своей головы косынку и закрыла ею вдруг скривившееся лицо.
— Да нет, Сашок, нет, живой Негра, тутка он, — ласково, сдерживая сильное волнение, ответил старик и потрогал лоб Саши. Но и без того было ясно: Саша горел.
— Валентина, — сказал упавшим голосом, — малого надо скоренько везти домой. Плохо дело.
Да, это было большое горе стариков Устюговых. И не только их горе, но и Валентины, и глухой Михеевны, и Коляна, и всех тех, кто знал и любил Сашу. Его в тот же день, поздно вечером, увезли в больницу, в совхоз за девять километров. Возил сам Устюгов. В больнице ему сказали, что у мальчика двустороннее воспаление легких. Положили его в отдельную палату для тяжелобольных. Старик умолял молоденькую женщину-врача спасти Сашу. Врач обещала сделать все возможное, что только будет от нее зависеть. Старика это ничуть не утешило: всем так говорят.
Заполночь, когда уже серел восток, Устюгов вернулся домой. Перемучившись в мрачных раздумьях остаток ночи, старик с восходом солнца вновь отправился в больницу. Вместе с ним поехала и Валентина. В палату к Саше их не пустили, сказали, что мальчик в очень тяжелом состоянии и что его лучше не беспокоить. Говорили, что все должно обойтись хорошо, потому как молодой организм, да и лекарство какое-то новое применяют. Но положение не изменилось ни на второй, ни на третий день, ни на четвертый. Было ясно, что жизнь Саши висит на волоске, и это совсем убило стариков.
— Я, я тут во всем виноват, — казнил себя Устюгов. — Меня, старого хрена, бить надо. Мало бить, убить дурака. Утопить в том самом озере.
— Молчи уж, — отзывалась бабка Катерина. — Теперь об этом что говорить…
Они умолкали, и молчание их было тяжелым. Теперь они не знали ни сна, ни покоя. И кусок не лез в горло. Жили в каком-то тревожном ожидании чего-то страшного, подумать о котором и того страшней.
Бабка Катерина извелась вся. Ударится ли в окно какая птица, щелкнет ли пересохшая матица или икона — она во всем этом уж готова видеть знак недоброго. А тут еще Негра стал выть. Сядет где-нибудь под углом, задерет кверху морду и затянет свою тоскливую, душераздирающую песню: у-у-у! у-у-у!
Устюгов не был ни набожным, ни суеверным, но этот вой собаки приводил его в отчаяние.
— Ой, старик, не к добру это, — причитала старуха. — И сны, и собака вот… Не дай бог… Уж лучше мне заживо в могилу лечь. Мне-то теперь все едино.
— Заведу я проклятую собаку, — мрачно говорил Устюгов. — Убью и зарою где-нибудь.
— Да ты что! — отговаривала бабка, боясь, что старик и в самом деле сделает такое. — Собака-то, может, по Сашеньке тоскует, плачет. Собака-то плачет, а мать вот родная и голосочка не подаст. Глаз не покажет. Сообчить бы ей, да куда. Мы и адресть-то ее не знаем, не догадались, бестолочи, спросить. Ох ты, светы мои!
Приходили опечаленные Валька и Михеевна, заглядывали и другие соседи в дом к старикам, чтобы потужить с ними, ободрить их каким-нибудь хорошим словом. Поправится, мол, Сашенька, выздоровеет. Дети-то они все болеют. Переболеют — крепче становятся. И Саша тоже окрепнет.
— Дай-то бог, — говорила бабка Катерина. — Уж если поправится Сашенька, то я, старая грешница, ни в жисть боле не пущу с дедом на озеро своего дитяти.
Приходил и Колян справляться о здоровье Саши. Устюгов обнимал его, тихо говорил:
— Худо с Сашей. Хворает твой дружок, Колян. Шибко хворает. Не скоро, наверно, увидим его.
На седьмой день болезни кризис у Саши миновал, и старикам разрешили повидаться с внуком. Узнав об этом, Устюгов впервые за все эти семь тревожных дней и ночей выкурил с наслаждением несколько трубок пахучего самосада. Дома он достал из сараюшки ножовку, топор, молоток и гвозди, вынес из-под навеса сухие доски и стал мастерить калитку. Хотелось, чтобы к приезду Саши двор выглядел красивым.
Когда калитка была готова, старик выкрасил ее в голубой цвет и остался очень доволен. Потом они со старухой отправились в больницу, к Саше. Пошли пешком в воскресный солнечный день, понаряднее одевшись и набрав для Саши разной сдобы. Однако ничего этого у них пока не приняли, но в палату к больному впустили. Саша, как только увидел стариков, так сразу же потянулся к ним, воскликнув:
— Дедушка! Баба!
Был он худой, бледный, с лицом лимонной желтизны. Голова на тонкой шее казалась очень большой, большими были оттопыренные уши, провалившиеся внутрь глаза сверкали горячими смоляными каплями.
Глядя на Сашу, бабка Катерина растрогалась, но не заплакала, чтоб не расстроить ребенка. Она наклонилась и поцеловала его в темный вихор на лбу. При этом украдкой вытерла кончиком платка выкатившуюся из глаза слезинку и сказала тихо, проникновенно:
— Родной ты мой воробышонок!
А Устюгов положил худенькую Сашину ручонку в свою, заглянул ему в глаза и как можно веселее сказал:
— Ну здоров, Сашок. Вот мы и встренулись. А ты уж совсем герой. И вытянулся как. Мужчина прямо.
— Дедушка, — спросил вдруг Саша, — Негра тоже пришел?
— Негра, Сашок, дома остался, тебя ждет не дождется. Соскучились они с Коляном по тебе шибко. Ты поправляйся скоренько, ешь хорошенько, и тогда мы тебя заберем отсюда домой.
— И на озеро поедем? — спросил Саша.
— Поедем, а как же! Непременно поедем! — оживился старик. — Без озера нам никак нельзя, нет.
Находившаяся в палате врач сказала:
— Саша у нас молодец. Не капризничает, слушается, от лекарства не отказывается. Хочет поскорее вылечиться. Верно же, Сашуня?
Саша кивнул головой.
— А знаете, — продолжала врач, — знаете, кем он хочет быть? А ну скажи, Сашок, скажи дедушке и бабушке, кем ты хочешь быть.
Саша застеснялся, глядя на деда. Но тот уже догадался, и лицо его осветилось улыбкой.
— Рыбаком, — пояснила врач. — Буду, говорит, как дедушка, рыбаком.
— Да он уж и есть рыбак, — сказал польщенный старик. — Да какой ишо. Креще-еный.
— Крещение-то это чуть ли не стоило ему жизни, — заметила врач, знавшая о случившемся на озере. — Хорошо, что все обошлось благополучно. Будем считать это первым серьезным испытанием для начинающего рыбака. Теперь ему ничего не будет страшно.
Сашу выписали из больницы. Ездил за ним Устюгов на гнедом рысаке, запряженном в ходок.
Дома Сашу с волнением ждали бабка Катерина, тетка Валька, Колян и Михеевна. Женщины сидели на лавочке возле палисадника в тени пятилетнего кленка, нюхали табак, посматривали в конец улицы, откуда должна была показаться подвода.
Колян, с вылинявшими от солнца, как лен, волосами и облупившимся носом, тихонько выковыривал из большого, как решето, подсолнуха серые семечки. Но шелуху он сплевывал не на землю, как делал обычно, а себе в кулачок.
Плевать на землю было негоже, потому что сам же он к приезду Саши помогал бабке Катерине подметать возле дома и на улице.
Порядок они навели идеальный, как перед праздником. И принарядились по-праздничному. Михеевна достала из сундука свою плисовую юбку-колокол, которую сама не помнит, когда уж и одевала. А Валька сменила красную сатиновую кофточку на нежно-розовую, цвета шиповника, безрукавку.
Бабка Катерина зарезала курицу-пулярку, и теперь в печи, в большой жаровне, допревала курятина с картошкой, допекалась кулебяка с рыбой и лучком. Топленое молоко с золотистой, как утренняя заря, пенкой стояло на шестке в зеленом обливном горшочке. На железном листе остывали помазанные сливками расстегайчики и ватрушки с клюквой, с творожком на сахаре. Начищенный до золотого блеска самовар ждал своего часа, когда в трубу ему кинут распаленные лучинки и он весело запоет-заварганит, созывая гостей за праздничный стол.
К чаю Валентина принесла в хрустальной вазочке засахаренной брусники, а Михеевна — леденцы-монпасье, «ломпасеи», как они их называли. «Ломпасеи» от долгого хранения спаялись в цветной ароматный комок, и их пришлось разбивать скалкой, завернув в холщовое полотенце.
Когда рысак, украшенный по бокам чуть привянувшими березовыми ветками, остановился возле новой голубой калитки, женщины так и бросились к ходку, где на подушках, укрытый красным байковым одеялом, сидел улыбающийся, счастливый Саша.
— Сашенька! Сашунчик! Цыганеночек наш! Приехал!
Руки тетки Вальки потянулись к мальчонку, чтоб снять его, но тот запротестовал:
— Я сам! Сам!
И, едва очутившись на земле, тут же с неповторимым радушием подбежал к улыбающемуся Коляну.
Колян, не долго думая, молча, деловито сопя, разломил, а вернее разорвал, надвое подсолнух и ту половину, что была в правой руке, щедро протянул своему долгожданному дружку.
Саша молча принял угощение и так же молча, как и Колян, принялся выбирать крупные серые семечки и отправлять их в рот. Они стояли, не зная, что сказать друг другу.
— Ба-а-а! Да вы токо на них посмотрите, — комментировала тетка Валька. — Вы токо полюбуйтесь. Закадычные дружки-приятели опять повстречались. Вот уж соскучились друг по дружке, что все слова порастеряли от радости. Ну, пойдемте, дружки, в избу. Там у бабки для вас такое приготовлено!..
Валька не спускала глаз с Саши. И за столом все восхищалась, какой он красивый, хоть и похудел сильно, вытянулся и серьезным стал, как дед Устюг.
— Хм! — качнул головой старик, искоса посматривая на Вальку.
— Дедушка, — спросил Саша, — а на озеро мы когда поедем? Сегодня, дедушка, ага?
Но тут женщины в один голос заговорили, что на озеро ехать рано еще и что вообще ехать туда нечего, потому что надо хорошенько поправиться, набраться силенок.
Саша было состроил кислую рожицу, но Устюгов ласково погладил его по голове и сказал:
— Рыбачонок ты мой черноголовый. Озеро от нас не уйдет, не убежит никуда. Елень-озеро ждет нас с тобой. Только, Сашок, ехать нам туда пока и впрямь рановато. Давай подождем маленько. Ты хорошо поправишься, и тогда мы все — я, ты, Колян, Негра поедем на наше озеро. Верно, Колян? — спросил у мальца, и тот потупился, кивнув согласно головой.
Теперь, после столь тяжелой болезни и всего пережитого, Саша старикам Устюговым стал еще дороже, еще ближе и роднее. Бабка Катерина так и говорила подружкам своим:
— Переболевший пальчик всегда жальче, а он, Сашенька-то, один ведь у нас — и того жальчей.
— И то правда, — соглашались женщины. — Истинный бог!
Забот у бабки Катерины теперь хватало. Кажется, всю любовь свою перенесла она на Сашу. С самого раннего утра и до позднего вечера хлопотала она возле печи, готовя что-нибудь вкусное. Делала все, чтоб Сашенька сытно и сладко поел, хорошенько поспал, поиграл на улице с ребятишками и чтоб у него всегда была чистенькая отутюженная одежонка. Но гладить старушка поручала Вальке, у которой это получалось куда ловчей.
Устюгов не суетился, как жена, но тоже по-своему старался занять чем-то внука, чтоб ему не так было скучно и чтоб не просился на озеро. Он стал учить Сашу плести сети.
В ограде, в тени амбарушка, Устюгов поставил широкую, грубо сколоченную скамейку, вбил в бревно гвоздь, на который накинул недоплетенную сеть. Усадил подле себя Сашу, взял в руки челнок и стал им орудовать, зацепляя нитку за нитку. Он делал это медленно, растолковывая мальчишке, как получается ячейка, в которой застревают караси и окуни. Потом передавал челнок мальцу и заставлял его плести. У Саши ничего пока не получалось, но дед уверял, что все будет хорошо — научится Саша плести рыбацкие сети, как научился он плавать. И когда замечал, что мальчонок уставал, говорил ему:
— Ну, а теперь, Сашок, ступай поразомни маленько костки. Вон и дружок тебя ждет, Колян.
Саша убегал, а старик провожал его пристальным влюбленным взглядом, щурил в улыбке синие глаза свои и над чем-то задумывался.
Нюхалки сидели на лавках, мяли в ладонях табак и щепотками отправляли его в нос, шумно втягивая в себя воздух. Хрипловатый голос Вальки был слышен далеко. Она излагала последние новости: какая-то там девка-скороспелка, будто бы дочь совхозного бухгалтера, связалась с женатиком, неким залетным Копейкиным, и умелась с ним в Томск, опозорив тем самым своих почтенных родителей. Валька осуждала теперешнюю молодежь, особенно девушек, которые сами к мужикам липнут, а потом, когда принесут в подоле, то стараются ребенка спихнуть родителям или еще кому. Невольно разговор перешел на Тоню: почему так долго не едет, где у нее сердце материнское? Право, легкомысленная женщина! Но бабка Катерина защищала Тоню. Неправда, мол, она женщина порядочная. Два дня неполных всего лишь побыла в доме, а до сих пор стоит перед глазами, такая красивая, такая умная и душевная. И теперь старушка все еще не может позабыть ее приятного голоса, ее доброй, ласковой улыбки и рук ее золотых, которыми навела в избе такую красоту, что сердцу радостно стало. Нет, не права Валька, совсем не права. Ну, не приезжает, так что? Приедет еще. Теперь-то у нее, поди, учеба, времени нет, а то, может, и просто хочет, чтоб Сашенька пожил у них тут в деревне подольше. Что ей беспокоиться? Не у плохих же людей оставила она сына. Да и по совету Степана, как она сама тут говорила. Вот и пускай Сашенька живет хоть и еще год, два, пока не пойдет в школу. Да и им, старикам, с ним вот как хорошо.
За внука он им тут. А то, может, он и есть внук. Чует сердце, что внук им Сашенька. Да и люди вон говорят, та же Валентина. Ну, а Степка-то так до сих пор ничего и не пишет, не отвечает на их с Тоней письмо. Правда, что бессердечный шалопут, как говорит это старик. И бабка Катерина попросила Вальку бросить на Степана.
Тетка Валька мастер была гадать на картах, на бобах, на маковом семени, на стоячей воде и на всем, на что только было способно ее пылкое воображение бурлачки. Гадание на бобах не удовлетворяло бабку Катерину, и тогда Валька прибегнула к испытанному средству — картам. Она брала колоду в руки и начинала быстро тасовать, приговаривая:
— Тридцать шесть картей четырех мастей, четырех вальтей, королей и дам, скажите всю истину нам. А соврете — в печку пойдете. А пока пойдите вот сюда. — И клала карты под себя, и начинала их придавливать, говоря: — Вот так, вот так вас, чтобы не соврали. — Потом выбирала из колоды бубнового короля и подавала его бабке Катерине, предупреждая: — Смотри, Митриевна, бога не вспоминай, а то ничего не получится: врать будут карты.
Бабка Катерина тут же бросала взгляд в угол, на иконы, как бы прося у бога прощение за свое отступничество, брала карту в зубы и начинала что-то шептать, загадывая на Степана. Валька в это время раскладывала карты по столу.
Но и по картам ничего утешительного не выпадало: все казенный дом да бубновые хлопоты. Глухая Михеевна, которая тоже немножко кумекала в картах, громко говорила:
— Рази сидит где за что? Казенный-то дом…
— Бог с тобой! — пугалась бабка Катерина и махала на Михеевну рукой со сжатой в пальцах щепоткой табака. — Выдумываешь! Спаси бог!
— Ну вот, все пропало, — разочарованно говорила Валька, осуждающе глядя на бабку Катерину, которая тут же, поняв свою ошибку, виновато умолкала, обиженно сложив свои морщинистые губы. А Валька быстро собирала карты и ворчала: — С вами, старухами, рази можно ворожить? Все бог на языке. А карты не любят этого. Карты от сатаны, а сатана даже имени господнего боится.
— Так, так, — соглашалась бабка Катерина и просила бросить на Тоню. О боге она обещала не вспоминать боле и Михеевне приказала тоже помалкивать.
По картам выходило, что крестовая дама при бубновом короле в крестовых интересах и хлопотах.
— Ишь ты! — удивлялась бабка Катерина, и на сухом, строгом лице ее появлялось выражение растерянной задумчивости и наивного женского любопытства. — Кто же это такой — бубновый-то король? Уж не Степанушка ли мой? Не о нем ли она хлопочет? Не к нему ли прибивается? Дай-то бог.
— Митриевна! — уже не выдерживала Валька. — Опять ты…
— Тьфу! Будь ты неладный совсем… — спохватывалась старушка и опять смотрела в угол, крестилась. Гадание теряло всякий смысл.
— Опять вы тут разложились, чертовые колдовки! — как гром с ясного неба, раздавался голос Устюгова.
Нюхалки, захваченные врасплох, пугались и поспешно собирали карты, прятали в карман.
— Смотрите, будет вам на том свете. Ой будет! — вроде бы шутил Устюгов. — Не посмотрит бог на ваш возраст и запроторит в ад. Да, да! И тут, на земле, милости вам не будет.
Бабка Катерина бледнела и крестилась истово, а Михеевна подхватывалась и выметалась из избы. Одна лишь тетка Валька оставалась равнодушной, словно ничего такого и не произошло. Говорила, хитро щуря глаза:
— А откуда, дед, знаешь ты про все это? Рази был на том свете? Да ить карты — не колдовство. Начто бы их тогда продавали?
— С тобой спорить — надо прежде пообедать хорошенько, — говорил Устюгов беззлобно и просил жену собирать на стол.
Саша все чаще, все настойчивее стал проситься на озеро, и старик наконец сдался.
— Ну хорошо, Сашок, — сказал как-то после обеда, — поедем завтра, раз такое дело. Озеро-то ждет нас не дождется.
— И Колян с нами поедет?, — спросил Саша.
— Непременно. Как уговаривались. Так что скажи ему.
Саша взобрался старику на колени и запустил в густую курчавую бороду его свои смуглые с белыми ноготками пальцы. Он любил теребить бороду старика, когда тот, выкурив после обеда трубочку, располагался где-нибудь в тени кустов на берегу Елень-озера, чтоб «маленько прикорнуть». Саша опускался подле и сперва осторожно, а потом все смелее и настойчивее начинал теребить бороду. Старик замирал, притворяясь спящим, и в тот момент, когда Саша вовсе не ожидал подвоха, вдруг встряхивал отчаянно головой и с возгласом «гам» делал вид, будто хочет его укусить за руку. Саша с легким вскриком испуганного зайчонка отдергивал, как от огня, руку и заходился радостным, звонким смехом, поблескивая влажными черными глазенками. Старик наблюдал за ним из-под прищуренных глаз и прятал ухмылку в усах. А Саша, отсмеявшись, вновь тянулся к лицу старика. Начиналась игра между старым и малым, которая обычно кончалась тем, что старый обнимал малого, прижимал к себе и начинал щекотать его лицо своей жесткой растительностью, а потом клал рядом с собой и говорил:
— Будя, Сашок, побаловались. Давай теперь послушаем, как травка растет.
А то старик предлагал мальчонку послушать, как шушукается камыш, как переговариваются птицы, как тяжело дышит разморенное на жарком солнце Елень-озеро. И это было так интересно! Прозрачная тишина наполнялась веселой разноголосицей птиц, тонкострунным комариным звоном, скрипучим треском кузнечиков, мягким, убаюкивающим шелестом камыша и едва уловимым тягуче-бесконечным, спокойным, глухим гудением земли. И это гудение становилось все сильнее, все различимей, поглощая остальные звуки, которые наконец пропадали совсем в легком, зыбком тумане, и сон чарующей рукой волшебника неслышно закрывал веки, смежая бахрому ресниц.
Старик засыпал, странствовал в иной жизни — чудной и малопонятной. Его окружал мир сказочный, без солнца и жары, весь в тихом голубом сиянии, в котором виделись будто заснувшие, загородившие собою все дремучие леса, будто знакомые и незнакомые с медовым запахом поля, озера — то ли Елень-озеро, то ли какое другое, но с такой прозрачной водой, что просматривались и песчаное дно, и расставленные сети. В сетях дергались, просясь на волю, медные караси. Старик выбирал из воды сети, только вместо карасей оказывались то ли тина, то ли листья табака, и он разочаровывался. Но тут же говорил себе, что все ведь это неправда, он видит во сне все это, что вот проснется сейчас и посмеется над собой.
Но сон не проходил, и Ефрем продолжал жить удивительной жизнью.
Во сне вместе с ним постоянно был Саша. Хотя не всегда видел его, но ощущал возле себя. А однажды он забыл о нем, а когда вспомнил, то нигде не увидел. И он заметался, стал громко кричать, звать мальчонка, но того нигде не было. Его будто никогда с ним ие было. Только он знал, что это не так: мальчонок был с ним и теперь где-то прячется от него, а может, потерялся в камышах, утонул? И вдруг он с ужасом увидел его в прозрачной воде. Тот лежал на золотом дне с остекленевшими, широко раскрытыми глазами, в которых радугой играли зеленые лучи солнца. Был Саша нем как рыба и холоден как льдина, а на мраморном лице его застыло выражение муки, боли, недетского упрека за то, что его не уберегли. Старик потянулся руками в воду и громко, с болезненным надрывом закричал: «Сашо-о-ок!»
— Дедушка, дедушка, — смутно доносилось до него. — Да деда! — Он хорошо понимал, что голос, который он слышит, — голос Саши, но не мог понять, откуда доносится. А голос звучал все явственнее, и кто-то тормошил старика. — Деда!
— А-а?
Старик раскрыл глаза и вдруг с радостью осознал, что все случившееся с ним было сном, тяжелым, кошмарным сном сытого человека. Он видел Сашу, который низко склонился над ним, глядя на него огромными черными глазами. Старик подхватился, оттолкнулся от земли, которая все еще крепко к себе тянула, обнял мальчонка и горячо зашептал ему на ухо:
— Ах ты, малек мой черномазый!
— А ты, дедушка, кричал, — сказал торопливо Саша. — Ты, наверно, тонул во сне?
— Тонул, тонул, Сашок, а ты меня спас, — поспешно согласился старик. — В сетях я, как рыба, запутался, да ты меня выручил. Позвал, а я и проснулся. Фу!
Теперь, вспомнив тот сон, Устюгов опять с тревогой посмотрел на Сашу. «Чепуха все это», — сказал он себе и все же ощутил легкую тревогу за мальца. Он уже не переживал о том, что Сашу от него увезут, а боялся чего-то другого, может, такого же несчастья, как случилось на озере.
Устюгов шумно вздохнул, чмокнул Сашу в ухо и сказал жене:
— Ну, баба, собирай нас на рыбалку. Мы с Сашком завтра отправляемся на озеро. Стосковались больно по нем.
На следующий день, в тихое теплое утро, когда Валька стояла с подводой возле ворот, запряженной все тем же мухортым мерином, и рядом с ней на козлах — прилаженной к коробку доске — сидели счастливые Саша и Колян, ожидая замешкавшегося в избе деда, к дому подошли двое — длинный мужчина и маленькая, тоненькая, как щепка, белокурая девушка.
Мужик был не кто иной, как колхозный пастух Махоня, а девушка приехала из Томска. Была девушка в шелковом синем платье, отчего лицо ее казалось мертвенно-бледным, несмотря на то, что на впалые щеки ее были густо положены румяна. В руке у девушки была белая сумочка на тонком длинном ремешке, и сумочка эта тоже выглядела тощей, чахоточной, как и ее хозяйка.
— Батюшки! — говорила потом Валька о приезжей. — А худущая-то какая! Прямо насквозь светится. Зато в шелках, городская. А у городских-то наверху шелк, а в животе — щелк! — И Валька смеялась, подперев руками пышные груди.
— Здорово, Валентина! — громко приветствовал Махоня.
Тетка Валька так и подскочила на месте, ровно ее кто кольнул чем-то острым снизу:
— Тьфу на тебя, лешего! Перепугал.
Но тут же, заметив незнакомую девушку в ярком платье и с белой сумочкой в руках, приосанилась, повела бровью. Незнакомка вдруг бросилась к подводе и детским, звонким голосом воскликнула:
— Сашенька! Да ты ли это? Я тебя и не узнала. Вырос-то как!
— Тетя Люба! — обрадовался Саша и потянулся к девушке.
— Узнал! Узнал! Миленький мой!
Люба обняла бросившегося к ней Сашу своими худенькими, как плети, ручонками. Вышедшие в этот момент из избы старики Устюговы остановились в удивлении, соображая, что все это значит. А когда сообразили, то сразу как-то растерялись, оробели. Особенно бабка Катерина.
— К тебе, приятель, принимай, — сказал Махоня Устюгову.
После того случая на озере Махоня не встречался с Устюговым, хотя особой обиды в себе на него не носил. А теперь он был рад случаю вновь наладить прежние дружеские отношения с рыбаком. А то и коров к озеру гоняешь на водопой, и старика с мальчонком постоянно видишь, а подойти к ним как-то неудобно, будто виноват в чем-то перед ними. И вот теперь…
Устюгов вроде бы не обрадовался Махоне. Лишь взглянул на него, как на чужого человека. И Махоня решил оправдаться за свое, возможно, неуместное тут появление. Он сказал:
— Спросила вот, где Устюговы живут, ну, я и… Так что, Калистратыч, извини, если что.
— Да что ты, что ты! — будто очнулся от неприятного сна Устюгов. — Заходи, гостем будешь. И ты, дочка…
— А я ведь за Сашенькой приехала, — пояснила Люба старикам.
На бледном лице ее блуждала рассеянная улыбочка в чем-то виноватого человека.
— Пошли в избу, — пригласила бабка Катерина, и в голосе ее не было радости. — Заходи. И ты, Махоня, иди.
Люба пошла за бабкой Катериной, низко сгибаясь в дверях, чтобы не стукнуться о косяк головой.
В избе Устюгов спросил Любу, внимательно на нее глядя:
— А скажи, дочка, кто ты такая? Почему ты должна Сашу забрать?
Люба смутилась, по лицу ее пошли алые пятна. Сбиваясь, она сказала:
— Сестра я Тонина. Меньшая. Вашей… Той, что у вас была и Сашу вам оставила.
«Сестра? — удивился старик. — Та — черная, как цыганка, а эта — белая. И такая худющая. Прямо ночь и день».
— А сама-то пошто не приехала? — спросила бабка Катерина о Тоне, гремя посудой.
Глаза у Любы забегали, она будто не знала, куда их деть, спрятать.
— Некогда ей, занята очень по хозяйству, учебой, — ответила Люба и нервно закусила тонкую верхнюю губу.
Чувствовала она себя неловко перед стариками, видя и понимая их озабоченность. Люба растерянно умолкла. Молчали и Устюговы и пастух Махоня, который столбом стоял возле печи, подпирая головой полати в ожидании чего-то. В избе наступила неловкая тишина.
И вот среди этой тишины взвизгнула жалобно дверь, словно ужаленный осой глупый щенок, и тетка Валька, просунув голову в красной линялой косынке, спросила своим хрипловатым голосом:
— Ну так что, дед, поедем мы али как?
Старик встрепенулся, заторопился:
— Поедем, поедем… Куда мы поедем? Рази не видишь?
Валька повела на Любу большими глазами, будто спрашивая: «А ты что скажешь, кукла городская?» И «кукла городская», словно поняв ее, сказала:
— Мы ведь с Сашенькой сегодня должны уехать. Даже, если можно, сейчас же?
И это прозвучало как приговор. Старики поняли, что настала пора расставаться им с Сашей, только они никак не думали, что все это совершится так неожиданно скоро. Прямо какой-то сон дурной.
— Да как же это так — сегодня же? — встрепенулась бабка Катерина. — Ты что это, девонька, не успела порог переступить в чужом доме — и уж сразу бежать, не сказавши ни здравствуй, ни имени своего не назвав? Нет, милая, у нас этак не бывает. А то мы, чего доброго, рассердимся и Сашеньку-то тебе не отдадим. Вот ведь что.
Бабка Катерина хитро подмигнула, кивнув в сторону молчавших Вальки, Махони и своего старика. Те, все трое, оставались серьезными — чего, мол, тут уж говорить?
Люба даже побледнела при последних словах бабки Катерины, голову низко опустила, виновато молчала. Она, казалось, готова была разреветься, и бабке Катерине стало ее жаль.
— Ладно уж, Люба. Так, кажись, тебя, дочка, зовут? Садись сперва за стол в нашей хате да будь гостьей. — Старушка рукой показала на стол и даже чуть склонила в знак полного доброжелательства голову.
Такое внимание и любезность со стороны хозяйки дома больно растрогало Любу. Она, к удивлению всех, всхлипнула, как девочка, которую обидели, отобрав любимую куклу, или нашлепали несправедливо. Всхлипнула жалостливо, трогательно и стремглав выбежала вон из избы, оставив дверь нараспашку…
Вскоре Люба, успокоившись, вернулась и молча села на лавку.
— Да что ты такая, Люба, чудная, — говорила бабка Катерина, глядя на девушку влажными, умоляюще-вопросительными глазами. Она будто хотела тем самым хоть чуточку разжалобить капризную гостью, тронуть ее каменное сердце. — Садись, попробуй нашей деревенской еды. А то ведь мы подумаем, что ты брезгуешь нами.
— И верно, — вставила тетка Валька и с умыслом добавила: — Не у чужих ведь!
— Так, так, — заквакала и Михеевна, которая, тоже была тут как тут.
Люба лишь блеснула влажными глазами в сторону Вальки и опять закусила верхнюю губу. Устюгов сказал:
— Зачем силком заставлять, раз не хочет? А то, может, человеку и в самом деле надо ехать.
— Да, да, — поддакивала Михеевна, глядя зачем-то на вкусную еду на столе.
Туда же устремил свой меткий глаз и Махоня. А на столе, истаивая сладким парком, стыла в глубоких тарелках похлебка; заманчиво белел творог, залитый холодными, из погребка, сливками; красовались подрумяненные пирожки с груздочками и клубничкой; окунувшись острыми уголками в растопленное коровье масло, лежали на сковородке ноздреватые, с золотой подпалинкой блины. Еда сиротливо ждала своего часа.
Бабка Катерина совсем расстроилась. Для нее не было ничего огорчительнее, когда гость в ее доме отказывался от угощения, которое она приготовила с таким старанием, с такой любовью. Она смотрела на стол чужими виноватыми глазами и никак не могла взять себе в толк: отчего все так получается, что ты к человеку со всей душой, а он тебя и понимать не желает? Старушка пригласила за стол всех остальных.
Махоня признательно крякнул и, стягивая с жидковолосой, клинистой головы замусоленный, неопределенного цвета картуз, сказал:
— Этта мо-ожно. Я человек не гордый, меня просить не надо. А еслив от души, то чиво ж ложки две-три похлебочки из курятинки не откушать?
Он опустился на лавку с краешка стола, пригладив указательным пальцем левой руки прокуренные усы. Михеевна вытерла под носом зелень, спрятала в кармашек кофтенки пузырек и тоже вслед за Махоней села за стол, куда она уж не однажды садилась и где у нее было свое насиженное место — справа, возле окна, поближе к самовару.
Саша был весел. То крутился возле Любы, заглядывая нежно ей в глаза, то подбегал к Устюгову, тормошил его за штанину, тянулся к нему и ворковал, не ведая того, что это его голубиное воркование бередит больно сердце старика.
— Дедушка, а мы с тетей Любой поедем далеко-о-о! На пароходе поплывем. К маме моей. Ты, дедушка, поедешь с нами? Поедешь, да? А потом опять домой, к бабушке, приедешь?
В узловатых пальцах старика запутались темные волосенки внука.
— Нельзя, Сашок, — говорил он наигранно бодро. — Нельзя, брат. Знаешь, как в песне? — Он вспомнил почему-то покойного своего дружка Матвея Огородова, который так голосисто пел «Узника» с теми последними словами, которые, верно, сам придумал:
Нельзя нам, товарищ, нельзя улететь.
Нам век здесь с тобой суждено просидеть.
Закованы руки, и ноги в цепях,
И нет больше силы в могучих плечах.
— Да-а! — вздохнул Устюгов, медленно уходя в прошлое и тут же возвращаясь в настоящее. — Нельзя, нельзя…
Собирали Сашу в дорогу так, словно уезжал он невесть в какие дальние края. Бабка Катерина готова была положить в дорогу Саше все, что было у нее в доме лучшее из еды: яйца, сырые и вареные, топленое, в обливном горшочке масло, целый берестяной туесок сметаны и такой же туесок грибков, узел разной стряпни, жареную курицу, которую она приготовила на озеро мужикам, и прочее. Сам Устюгов туго набил вялеными карасями мешок.
— Это твоя, Сашок, рыба, — сказал он, укладывая мешок в коробок вместе с другими продуктами. — Вон сколько ты наловил, помощничек мой золотой. Не зря время проводил. Теперь вези, мать потчуй. Обрадуется-то она как!
Люба начала было говорить, куда это столько всего накладывают, но бабка Катерина заметила строго:
— Да нешто вы будете голодными этакую даль плыть? На пароходе где вы что купите? Да и Антонине гостинцы от нас привезете. Вот уж как она мне пондравилась. Я все ждала ее, ждала… Поговорить с ней хотела, важно поговорить.
— О чем это поговорить? — спросила Люба, делая вид, будто она не понимает, к чему клонит старушка.
— Да вот о Сашеньке, — сказала бабка Катерина и вдруг совсем тихо спросила: — Ты, Любушка, вот что мне скажи. Только истинную правду скажи, не бойся. Сашенька-то ведь наш? Сын Степана? — Старушка смотрела на Любу с надеждой и боязнью. На бледном лице девушки загорелись нервные очаги, тонкие губы вздрогнули.
Она покачала отрицательно головой и, отведя глаза в сторону, сказала:
— Да нет, что вы? Нет. Разве бы я что? Не сказала бы разве? — Люба посмотрела в глаза бабки Катерины, и жалкая усмешка спряталась в уголках ее маленького рта.
— Ох, боже мой милостивый! — вздохнула старушка и посмотрела на небо, на чистое небо, грустными, увлажненными глазами глубоко оскорбленного обманом человека. — Ну, счастливого тебе, дочка Люба, пути. Сашенька, сыночек, поди ко мне. — Она с материнской нежностью обняла подошедшего к ней мальца и поцеловала его в смуглую щечку, в бровку и в волосы. — Хороший ты мой. Приезжай к нам опять, а то бабушка тут без тебя как будет?
Из глаз ее юрко скатились по носу две крупные и тяжелые, как ртуть, слезинки. Старушка не вытирала их фартушком и вообще она будто о себе забыла совсем, забыла обо всем на свете и не видела никого, кроме одного Сашеньки, которого она все еще держала в своих сухих, морщинистых и узловатых руках, не желая его от себя отпускать.
Глядя на бабку Катерину и на Сашу, плакала и Михеевна, приложив к губам кулак правой руки. Слезы у Михеевны текли обильно, в два ручейка. Михеевне очень было жаль свою приятельницу: — бабку Катерину, которая, казалось, без малого совсем осиротеет. Михеевна помнит, как убивалась Катерина по сыну своему Степану.
— Будет вам! — резко и грубо сказал Устюгов. — Размокроглазились. Хороните ровно. Сашок, садись. Валентина, трогай! — Старик посадил Сашу на козлы, к Вальке. Валька подобрала вожжи. Лошадь проснулась, повела ушами.
— С богом, — сказала бабка Катерина и тут же спохватилась: — Сашенька, сынок, с Коляном-то, с дружком-то своим, простись. Что же ты?
Но лошадь уже тронула. Куры, которые греблись возле ног мерина, испуганно шарахнулись во все стороны.
Колян, стоявший все это время молча в сторонке с серьезным выражением на озабоченном лице, грустно улыбнулся и нерешительно поднял руку в ответ на Сашин прощальный жест.
— Эх, чего там! — Устюгов сграбастал Коляна и усадил на пахучее сено в коробок. — Проводишь дружка за поскотину.
Потом и сам примостился на задке лицом к провожающим. Ходок покатил по пыльной деревенской улице, мягко пощелкивая во втулках колес, хорошо смазанных дегтем-березняком. Следом за ходком побежал и Негра.
Бабка Катерина и Михеевна стояли у ворот, глядя печально на удаляющуюся подводу.
До пристани тащились часа четыре. Приехали, когда солнце заметно склонилось к западу и тень от лошади вытянулась по земле силуэтом верблюда, запряженного в причудливую арбу.
Было тепло, но солнце уже не так грело, и свет его разливался вокруг широко и спокойно, мягко окрашивая в бледно-розовый цвет бревенчатые избы, сбегающие к реке, и поблекшую неровную поляну за ними, и темно-зеленые, выстроившиеся на высоком берегу ели, и реку, которая перерезала дорогу широкой тесной полосой. Река, казалось, не двигалась. Но это только так казалось. Когда же подвода спустилась к пристани — голубенькому домику с белым флажком на остром шпиле тесовой крыши, — сразу стало видно, как живет красавица Обь. По воде стремительно плыли какие-то предметы — то ли доски, то ли топляки; качались островерхие красные пирамидки бакенов; скользили лодчонки с неподвижно маячившими в них силуэтами рыбаков. От реки тянуло свежестью, пахло водорослями и гниющей рыбой. Этот запах Устюгов уловил сразу и подумал, что тут, как видно, с рыбой обращаться не умеют, а может, и не хотят по дикой своей неразумности.
Пароход пришлось ждать долго: он опаздывали Устюгов предложил тетке Вальке возвращаться домой и не ждать прибытия парохода, но та наотрез отказалась говоря:
— Чего дед выдумал! Приеду домой одна, а что твоя старуха скажет? Нет уж, вместе поедем. Посадим их честь по чести на пароход и поедем.
А потом, спустя несколько дней, тетка Валька рассказывала соседушкам своим, как Устюгов с Сашей прощался…
— Вы знаете, милые мои, никогда не позабыть мне этого. Прямо все так и стоит перед глазами. Сроду не видывала, чтоб старик плакал, а тут вижу: глаза у него слезой зачерпнулись…
Старику Устюгову разлука с Сашей причинила острую боль. Он, по сути, давно свыкся с мыслью, что Саша — их крови, устюговской, и не хотел думать иначе. А слова Любы разбередили ему душу. Всю дорогу думал он об этом. И чем больше думал, тем больше убеждался в том, что Люба сказала неправду и Саша — их внук.
Поговорить с Любой откровенно, вызвать ее на честный разговор, выспросить у нее все Устюгов не решился, боясь неосторожным словом обидеть хрупкую девушку, в глазах которой он видел будто постоянный испуг, готовый в любой момент вылиться жалкими слезами. А слез женских Устюгов не переносил, потому что по природе своей был человеком суровым, с «крепким» сердцем.
До прибытия парохода Устюгов почти не разлучался с Сашей. Они вместе ходили к реке, смотрели, как удят на спиннинг ребята, вспоминали и о своей рыбалке… Эх-хе! Устюгов накупил в буфете Саше конфет, Саша угостил тетку Вальку и Любу.
Перед самым прибытием парохода старик отозвал в сторонку Любу и протянул ей что-то, завернутое в белую тряпицу.
— Что это? — не поняла девушка.
— Бери, бери, — сказал Устюгов, — это деньги. Саше на пальтишко, на штанишки там…
— Да что вы! — сконфузилась Люба. — У нас все есть. И пальтецо, и…
— Бери, говорю! — рассердился старик. — Мало ли что там есть. А это от нас со старухой. Подарок.
Люба с нерешительностью приняла из рук старика деньги и не знала, что с ними делать.
— Спрячь их подальше, за пазуху, не потерять чтоб, — посоветовал Устюгов.
Потом пришел пароход. Он напомнил о себе протяжным басовитым гудком, таким же самым, какие часто слыхал Устюгов там, у себя на Елень-озере. Только отдаленные гудки не вызывали в нем тревогу, а этот заставил его сердце биться еще сильнее.
Люба засуетилась, кинулась к лавке, на которой спал Саша. Мальчик перед этим капризничал, плакал, просясь назад в деревню. Его уговаривала тетка Валька, но он на нее рассердился, уткнулся лицом в скамейку да так и заснул. Люба бесцеремонно растормошила его. Он проснулся и захныкал, недовольный тем, что его потревожили. Девушка взяла его за руку и потянула за собой.
— Скорее, скорее, пароход пришел, — говорила она. — Домой, домой к маме поедем…
Небольшой белый пароход медленно, будто нащупывая берег, подходил к деревянному причалу, на котором уже стояло в ожидании несколько пассажиров с корзинами, кошелками и чемоданами возле ног. Был вечер. Солнце висело над лесом пылающим оком, и вода вокруг парохода взблескивала, словно начищенные о жирную землю лемеха.
Погрузка началась тотчас же, как только были спущены сходни. Устюгов и Валентина занесли на палубу багаж Любы и Саши, стали прощаться.
— Ну, Сашок, — сказал Устюгов, — поцелуй дедушку на прощание.
Саша обнял ручонками шершавую шею старика и уткнулся лицом в его волосатое, хорошо знакомое лицо.
— Ух ты! — застонал Устюгов, и внутри у него все закипело.
— Дедушка, поехали с нами, — просил Саша, не отпуская старика. — Поехали, деда-а-а…
Тревожно загудел пароход. Люба оторвала от старика Сашу и торопливо взбежала по скрипучим сходням.
— Что ж, старик, поезжай, коль внук просит, — сказал, шутя, немолодой матрос с рыжими усами-сосульками. Он приготовился убрать трап. — Бесплатно провезем, раз такое дело.
Устюгов грустно усмехнулся, не придавая особого значения словам матроса. В это время он смотрел на одного-единственного человека — на Сашу.
Дизель взревел, и винт до белизны взбил воду. Пароход стал медленно отчаливать.
— Дедушка-а-а! — кричал Саша, махая ручонкой.
В глазах его стояли слезы. Старик хорошо это видел. Он поднял руку и так замер на одном месте.
— Дедушка! — вдруг донесся голос Любы. — Спасибо вам за все!
Старик признательно кивнул, хотя из всего сказанного Любой он уловил только слово «спасибо». А Люба продолжала кричать:
— Извините, дедушка! А Саша-то и в самом деле ваш!
— Что?! — не понял старик.
Проклятый дизель! Как он ревет. Прямо по мозгам стучит.
— Ваш, ваш Саша! — кричала Люба.
— Да слышим, слышим! Знаем! — прозвучал над ухом Устюгова сердитый голос тетки Вальки.
Старик как-то дико и виновато посмотрел на нее и спросил:
— Что она там шумит? Не разберу никак…
— Да так, — махнула рукой Валентина. — Пустое…
— Как же это?..
Устюгов шагнул к самому краю причала, будто намереваясь догнать пароход и переспросить у Любы, о чем это она еще говорит. Но пароход уходил быстро, вспенивая воду и оставляя за собой широкую светлую полосу. Ровный, глухой шум винта и дизеля катился по реке вслед за удаляющимся пароходом.
Солнце уже село, и сумрак быстро сгущался над землей, окрашивая воду в пепельно-серый цвет. И на этой пепельно-серой полоске реки, убегающей в сумеречную даль, долго еще маячило светлое пятно парохода, на котором слабыми звездочками мерцали электрические огни.
Глаза старика устали от напряжения, но он все стоял и смотрел в сумеречную даль. Его окликнула Валентина. Устюгов очнулся от невеселых мыслей и, повернувшись, зашагал к зданию пристани. Он зашел в буфет. Девушка в белом переднике, склонившись над столиком, считала выручку. Она удивленно уставилась на подошедшего к стойке старика.
— Налей-ка, — глухим голосом сказал Устюгов и полез в карман за деньгами.
Буфетчица молча откупорила бутылку, налила чуть больше половины граненого стакана.
— Полней, — велел Устюгов.
Скрывая неловкую улыбку, девушка налила полный стакан — «стожком», подала старику бутерброд с тоненькими ломтиками сыру и сказала:
— Не много ли для вас, отец?
Старик ничего не ответил. Как-то судорожно сграбастал стакан и поднес его к губам. Глаза его смотрели отрешенно куда-то в сторону, мимо буфетчицы. И вдруг скривился и с отвращением поставил стакан на прежнее место, не расплескав водки ни капли. Положил на прилавок зеленую бумажку, повернулся и пошел прочь.
— А сдачу? — крикнула вслед ему буфетчица. — Дедушка!
Но старик уже закрыл за собою дверь. Он направился к скамейке, на которой совсем недавно спал Саша. Вот здесь, возле окна.
Устюгов остановился. И сразу в воображении его возникла эта трогательная картина: на скамейке спит Саша, на смуглых щеках его блестят от высохших слез дорожки. И тут он увидел ножичек. Тот самый ножичек, который подарил Саше Колян. Он обрадовался находке, наклонился и взял складник со скамейки. Сколько раз Саша терял подарок дружка, и потом они вместе искали его. И вот опять!.. Ах, Сашок, Сашок!..
Устюгов рассматривал ножичек, будто впервые видел его. Он вспомнил, как Саша строгал этим ножичком прутик тальника, когда они плели мордушки на берегу озера. Мальчик сидел тогда на чурбачке — сосредоточенный, увлеченный интересным занятием. Нижняя толстая губа его была деловито оттопырена, и зелено-белая стружка тальника падала на траву, на босые Сашины ножонки. Он тогда, натрудившись, уснул, и ножичек выпал у него из рук. Устюгов осторожно перенес спящего мальца на сухое сено в тени рапажа, укрыл простыней от мух. Постоял некоторое время над Сашей, глядя влюбленно в его спокойное дорогое лицо, и тихо запел, как пел когда-то вот так же сынишке своему Степке:
Сын ты мой, сыночек,
Ты же мой кнопок.
Я тебе в веночек
Увяжу снопок…
Потом присел перед спящим Сашей на корточки и был бесконечно счастлив, как может быть счастлив человек, которому от жизни надо совсем немного: ясный солнечный день, синее озеро без берегов, сливающееся с голубым небом, да еще маленькое живое существо — ребенок, смуглолицый малек, от любви к которому у старика заходилось сердце.
— Саша! Сашенька! Сашок!..
Устюгов стиснул в руке ножичек, повернулся и медленно побрел к выходу, не замечая удивленно смотревшей на него Валентины. Именно тогда-то Валентина и увидела слезы в глазах старика Устюгова, о которых она потом рассказывала при случае своим любопытным до всего деревенским кумушкам.
Старик шел к реке. Шел не к причалу, а мимо, левее, на высокий берег, туда, где четко, словно вырезанные из жести, темнели на сером фоне потухающего августовского неба островерхие сосенки, а над ними беззаботно и влюбленно перемигивались бледно-сиреневые звезды.
Устюгов остановился над кручей и вновь стал смотреть в ту сторону, куда пароход увез Сашу. Там ничего уж не было видно. Лишь неясным бледным пологом едва вырисовывалась река, да одиноко светились огоньки бакенов. Вокруг было тихо и пустынно. Пустынно как-то было и в душе старика. Он чувствовал себя одиноким, беспомощным и, казалось, никому больше не нужным. Жизнь будто кончилась, оборвалась, как обрывается стальной канат, отслуживший свою долгую службу. И все. И ничего больше для него уж нет. Ни тут, ни там, куда теперь он должен вернуться. Но почему, почему?..
Старый рыбак, так много повидавший на своем веку, так много переживший, на этот раз готов был разрыдаться. И он, как тогда на озере, в грозу, стиснул до боли зубы и крепко сжал кулаки.
— Сы-ын ты мо-ой, сыно-очек… — простонал и умолк.
Он закрыл глаза, и ему показалось, что родной сын Степка смотрит на него виноватыми синими глазами и что-то хочет сказать.
— Эх ты-ы! — осуждающе покачал головой старик и опять надолго умолк.
Он слышал, как терлась возле его ноги собака, верный друг — пес Негра, зовя его тихим поскуливанием назад в родную деревеньку, в отчий дом.
И стоял старик Устюгов над кручей, переживая нелегкую разлуку с маленьким Сашей, в чьих жилах, он знал, текла его, устюговская кровь.
Он стоял и думал о жизни, о детях и внуках, о своей старости и смерти. Он думал о том, зачем живет на земле человек, если потом приходится оставлять ее навсегда…
Он думал, а где-то там, внизу, под ним, тихо хлюпала и журчала вода. Это красавица Обь билась и билась своим мускулистым телом, словно пыталась раздвинуть тесные для нее берега, и катилась, катилась в царственной, скрытой ярости куда-то далеко на север, чтобы отдать свое тепло вечно холодному океану…