Сирень на Марсовом поле


ГЛАВА ПЕРВАЯ

Он шел через поселок — высокий, костистый, чуть сутуля узкие плечи. При встрече со знакомыми он учтиво приподнимал свою выцветшую фетровую шляпу, обнажая большую голову, увенчанную копной белых легких волос.

Шляпу приходилось снимать довольно часто. Федора Платоновича знали в поселке. Он появился в нем давно, проводил здесь каждый год свои летние каникулы, а также короткие весенние и зимние передышки. Когда-то он возглавлял кафедру математики на физическом факультете Ленинградского университета, но сейчас преподавал в средней школе. Однако об этих переменах позже. А теперь вернемся к началу нашей истории, к поздней весне тридцать восьмого года.

Весна в том году не задалась. Май стоял холодный, ветреный, неласковый. Июнь оказался не многим лучше. Но весна все же весна — солнце проглядывало, и на экзамен математики, который принимал профессор Заболоцкий, выпускница Вера Истомина явилась с цветущей веточкой белой сирени, вложенной в четвертый том «Курса высшей математики» В. Смирнова.

Сорвала Вера эту веточку по пути к университету на Марсовом поле. Она любила этот огромный цветник с торжественным квадратом гранитных мемориальных стен в центре его.

Вера очень торопилась на экзамен, и все же, переходя поле наискось от Лебяжьего мостика к набережной Невы, невольно замедлила шаг, а возле сиреневой заросли в углу поля и вовсе остановилась.

С минуту она стояла, глядя прищуренными от солнца глазами на ближний куст белой сирени. Потом решительно прошла к нему, наклонила пышно цветущую ветвь и, отломив малую веточку, вернулись на дорожку.

Сидевшая неподалеку на скамейке старушка, с маленьким бледным лицом и острыми глазками, посмотрела осудительно на Веру и сказала:

— Нехорошо ведь это. Если каждый встречный-поперечный будет по пути ветку драть, то всю красоту эту в один день порушат. Да и место надо понимать какое.

Старушка кивнула в сторону гранитного намогильника. Вера стояла молча и глядела прямо в ее маленькое бледное лицо. Потом сказала, чуть наклонив голову набок:

— Вы, конечно, правы, но, знаете, я на экзамен иду и загадала так. А экзамен очень важный. Можно сказать, самый важный.

Старушка оправила неторопливым движением сухонькой руки темный платок на голове.

— По делу, значит. Ну-ну.

Вера стояла перед ней, будто ждала еще чего-то. Старушка вздохнула.

— Ладно уж. Иди на свой экзамен. Ни пуха тебе, ни пера.

— Спасибо, — сказала Вера и, кивнув старушке, быстро пошла к набережной.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Математика была последним серьезным экзаменом перед защитой диплома. Распределение состоялось еще в январе, и Вера была оставлена при кафедре математики. Ей предложили аспирантуру. Все это уже позади, слава богу. Сейчас самое главное хорошо сдать этот экзамен. Она не боялась экзаменов, а этого последнего ждала даже с нетерпением. Математика была не только ее специальностью, но и душевной склонностью, и ее будущим, в которое она смотрела без малейшего страха.

Удачливые люди — это обычно уверенные в себе люди. Удача ли рождает в них уверенность, или уверенность в своих силах обеспечивает им удачи — сказать трудно.

Вера не склонна была к рефлексии, ни к долгому обдумыванию своих поступков. Она поступала, и этого с нее было вполне достаточно.

При всем том она вовсе не была мотыльком, легкодумкой. В ее зачетной книжке были сплошь пятерки. Для того чтобы на физфаке получать пятерки, надо было иметь хорошую голову. У Веры была хорошая голова. Это знали все. Если об этом заходила речь при Жоре Калинникове, он обычно прибавлял, что, к сожалению, и ей это известно.

Жоре тоже нынче предстоял экзамен по математике, и это, увы, мало радовало его. Математика не была его стихией. Он не любил ее, и в этом смысле был полной противоположностью Веры. Вообще, они во многом разительно не походили друг на друга. Впрочем, это не мешало им быть друзьями, и, как полагал и надеялся Жора, даже больше чем друзьями.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Вера быстро шла полутемным коридором третьего этажа. Было уже без десяти два. Она почти опаздывала. Перед аудиторией, в которой должен был происходить экзамен, уже никого не было. В сущности говоря, ей никто и не нужен был, если не считать Жоры Калинникова. Они уговорились, что после сдачи экзамена он будет дожидаться ее у дверей триста девятой. Но вот его нет. Куда его унесло? С ребятами в столовую ушел? А может быть, в студенческий отдел спустился? Ну что ж. В конце концов, в данную минуту для нее важно только одно — чтобы на месте был профессор.

Вера подошла к аудитории и взялась за дверную ручку. И тут совсем для себя неожиданно она почувствовала, как неровно и сильно забилось сердце. Вот так раз. Оказывается, она волнуется. Оказывается, этого не избежать, даже в том случае, если уверена в себе, если знаешь предмет. Да, наверно так и есть. Говорят, что предстартовая лихорадка у спортсменов неизбежна. Видимо, и с предэкзаменационной так же.

Однако лихорадка лихорадкой, а дело делом. Вера решительно тряхнула светлыми кудрями, заложила веточку сирени в книгу и приоткрыла дверь аудитории.

— Можно?

— Да, да, — тотчас отозвался Федор Платонович, стоявший у пыльного окна, выходившего на пестро-серебряную Неву, и повернулся лицом к входящей в аудиторию Вере.

Широкая солнечная полоска соскользнула с подоконника и протянулась по полу прямо к ногам Веры. Вера остановилась возле стола, боясь наступить на этот желто-золотой коврик. Федор Платонович — по другую сторону солнечной дорожки — непроизвольным движением чуть отступил назад. Так они стояли по краям медового мерцающего коврика, который не то соединял, не то разъединял их. Протянулась странно долгая минута.

Она минула, как минует всякая наша минута — долгая и краткая, жданная и случайная, добрая и злая. Она минула, и Федор Платонович медленно подошел к столу.

— Прошу.

Он сделал пригласительный жест, и Вера, с внезапной и вовсе не свойственной ей робостью, опустилась на краешек стула. Она положила перед собой на стол книгу, которую до того держала в руке. Из книги выглядывала веточка сирени — такая живая, такая неожиданная в этой скучной, пыльной аудитории с казенно-коричневатыми стенами, выщербленными пюпитрами, измазанной меловыми разводами доской.

Несколько мгновений Федор Платонович смотрел на сирень, рассеянно улыбаясь, потом неожиданно предложил:

— А нуте-ка, попробуем счастья поискать.

Вера, вытащив веточку из книги, придвинула к нему. Федор Платонович протянул к сирени руку с тонкими длинными пальцами, но, заметя, что кончики пальцев перепачканы мелом, вынул из кармана пиджака белоснежный носовой платок.

— Счастье надо искать чистыми руками.

Он тщательно вытер пальцы и, сунув платок обратно в карман пиджака, принялся перебирать белый цветочный ворошок. Но все цветочки в нем были о четырех лепестках — ни одного о пяти или трех.

— Как видно, нет тут для меня счастья, — усмехнулся Федор Платонович. — А вы что же? Или уже нашли раньше?

Она смущенно глянула в его настороженные глаза и вдруг, подумав о Жоре, сказала запнувшись:

— Еще… не знаю.

Он смотрел без улыбки на белую веточку, которую машинально продолжал поглаживать пальцами. Веточка источала слабый, тонкий аромат. Федор Платонович вздохнул и, отложив ее, сказал:

— Ну что ж. Если ничего не имеете против, приступим.

— Я готова, — поспешно отозвалась Вера и протянула руку к лежавшим на столе экзаменационным билетам.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Когда двадцать минут спустя Вера выходила из дверей аудитории, лицо ее пылало, глаза сияли, а руки, рукава синего жакетика и даже юбка были перепачканы мелом.

Коридор был пуст. Только возле огромной, в полстены факультетской газеты «Физик» стояла одинокая понурая фигура в светлых брюках и модном ворсистом клетчатом пиджачке. Газета, как видно, не слишком интересовала студента, и он то и дело посматривал по сторонам, словно искал или ожидал кого-то. Это и в самом деле было так, и Вера, едва глянув в его сторону, тотчас определила, что он ждет, и ждет, конечно, ее — Веру. Она приветственно взмахнула рукой и крикнула звонко, на весь коридор:

— Жора!

Студент повернулся в ее сторону, чуть помедлил, поерошил блестящие черные волосы и, не торопясь, двинулся навстречу Вере. В движениях его было что-то неуверенное, словно он двигался наугад, не зная, зачем и куда идет.

Вера это приметила и ускорила шаг. Жора Калинников, напротив, не только не ускорил, но, кажется, замедлил движение. Они сошлись почти посередине коридора, возле перил лестницы, ведущей в нижние этажи, и здесь, не сговариваясь, остановились. Она хотела было осведомиться у Жоры, как прошел у него экзамен, но вместо того непроизвольно засмеялась и сказала с торжеством и облегченно:

— Всё.

Она хлопнула ладошкой по лестничным перилам и победительно оглядела Жору. Он сказал вяло:

— Поздравляю.

Она нахмурилась и, спохватившись, спросила скороговоркой:

— А у тебя как? Почему ты не говоришь? Ты что? Просыпался?

— Похоже на то.

— Безобразие.

— Может быть. Даже наверно.

— Я тебя не понимаю. Неужели ты не мог как следует приготовиться к экзамену?

— Я думаю, выяснение этого вопроса сейчас не имеет большого смысла.

— Ты думаешь? А что, по-твоему, имеет смысл?

— А я почем знаю. Что я, Спиноза? Или секретарь факультетского бюро комсомола?

— Нет. Ни то ни другое, к сожалению. Ты просто-напросто ничтожный, безответственный мальчишка.

— Да? Между прочим, мой почтенный родитель придерживается схожих с твоими взглядов на обсуждаемый предмет. Но ты, как мне казалось, до сих пор кардинально расходилась с ним на этот счет. Ты не находишь?

— Я нахожу, что ты фразер и пустомеля.

— Брось. Что ты, в самом деле, взъелась? И без тебя тошно. Пойдем лучше обедать.

— Никуда я с тобой не пойду. И вообще…

— Минутку…

Жора движением руки остановил Веру, распалявшуюся с каждой минутой все больше, и глазами показал на стоявшего в дверях аудитории Федора Платоновича.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Федор Платонович стоял на пороге триста девятой аудитории — высокий, прямой, неподвижный. В опущенной правой руке он держал толстый том смирновского «Курса высшей математики» с выглядывающей из него веточкой сирени.

Он смотрел на стоящих возле перил лестницы молодых людей и левой рукой слегка потирал висок, словно задумался над решением трудной и сложной задачи. Было очевидно, что те у лестницы ссорились, и также очевидно было, что эта их ссора ровно ничего не значит. Сейчас они ссорятся. Через год поженятся. И будут жить-поживать, добра наживать.

Кстати, это, вероятно, не будет для них слишком трудно. Отец его — крупнейший физик, ученый с мировым именем, академик. Что касается молодого Калинникова, то он уже давно привык к легкой жизни за широкой папиной спиной, к отдельной комнате в большой благоустроенной квартире, к достатку, к отцовской даче. Он пользовался этими благами, нимало не задумываясь над их источником, жил бездумно и, по-видимому, расположен был разделить эту бездумную жизнь с Верой Истоминой. Во всем этом не было ничего удивительного, за исключением разве очевидного и разительного несходства судеб и характеров обоих молодых людей.

У Веры за плечами была трудная жизнь, полная лишений и превратностей. Раннее детство в самарской деревне было скудно до нищенства. Отец в четырнадцатом году ушел на войну, да так и не вернулся. В двадцать первом, во время голода в Поволжье, умерла мать. Потом детдом, рабфак, завод, и наконец, в тридцать втором году по комсомольской путевке Вера попала на физический факультет Ленинградского университета.

И вот ей двадцать пять лет, и через месяц-полтора она получит диплом об окончании университета. Потом сдаст осенью экзамены, и она уже аспирантка. Ее полнит желание лететь, мчать в предстоящую жизнь, и это жаркое желание видится во всем ее облике, лежит зримой печатью на ее подвижном лице.

Федор Платонович смотрит в это худощавое, с подтянутыми щеками, с блестящими глазами лицо… Он знает малую долю жизни своей дипломантки, но многое незнаемое угадывается и вызывает желание помочь, поддержать, подтолкнуть. Нынче что-то и еще прибавилось, кажется, но он ничего об этом не может пока знать. Разве что смутно ощущает…

Он подходит к спорщикам, и они умолкают. Останавливается перед ними и говорит, обращаясь к Вере:

— Вы забыли на моем столе книгу.

Федор Платонович протягивает ей книгу, из которой выглядывает веточка белой сирени, и похоже на то, как если бы он принес ей не книгу, а эти цветы.

Она, кажется, и понимает именно так; и он видит это. Она берет крупной смуглой рукой толстую книгу и говорит торопливо и сбивчиво:

— Да… Простите… Спасибо…

Он поворачивается к Жоре и, после едва приметной паузы раздумья, говорит хмуровато:

— А вас, Калинников, я прошу пройти со мной в аудиторию.

Федор Платонович идет к раскрытой двери аудитории. Жора, сперва несколько оторопев от неожиданного приглашения, с недоуменьем глядит ему вслед. Затем, сообразив, что ничем дурным это приглашение ему не грозит, а может быть, и наоборот, сулит хорошее, срывается с места и решительно двигается следом за Федором Платоновичем.

Дверь захлопывается, и Вера остается в коридоре одна. Она стоит возле лестничных перил, держа в одной руке книгу, в другой — сирень и с тревогой поглядывая на закрытые двери аудитории. Ждать ей приходится недолго. Спустя несколько минут Жора вылетает из аудитории и, даже не закрыв за собой дверь, устремляется к Вере. В руках его раскрытая зачетная книжка. С торжеством потрясая ею, он приближается к Вере и, подражая давешней ее интонации, восклицает с энтузиазмом:

— Всё. Троечка сделана.

Вера смотрит на него с неожиданной и непонятной ему хмуростью. Потом говорит, кивнув на раскрытую дверь аудитории:

— Пойди закрой. Нет, постой. Я сама.

Она подходит к аудитории, бесшумно прикрывает дверь и просовывает в дверную скобу веточку сирени.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Федор Платонович сидел перед столом, обратив лицо к раскрытой двери, раздумчивый, молчаливый… Ишь обрадовался, и двери не закрыл. Ветрогон. Привык, чтобы все за него делали другие… Напрасно, кажется, он подкинул ему спасительную тройку… Зачем он, собственно говоря, сделал это?

Федор Платонович сердито насупился. За дверью мелькнуло что-то синее, кажется рукав жакетки… Дверь бесшумно закрылась… А вот Истомина — умница. Уже налицо уменье математически мыслить. И желание мыслить самостоятельно… Будет, будет толк. Несомненно. Если этот академический сосунок не выбьет ее из колеи, не притушит ее призвания…

С призванием этим самым все не так-то просто и не так-то легко. Он хорошо знает, что это за горько-сладкая штука, что это за благословенное проклятие. С малых лет он к математике потянулся… А там как в омут головой — ни оглянуться не успел, ни понять, как это с ним произошло, когда пришел этот интерес как интерес особый, отличный от прочих, кровный, главный жизненный интерес. Сперва это ведь почти как болезнь, непроизвольно. Только позже является сознательное ко всему отношение, к которому присоединяется и волевое начало. Без волевой направленности, одной неосознанной склонностью ничего путного не сделаешь в этой области, как, впрочем, и во всех других областях человеческой деятельности.

У нее эта воля, кажется, наличествует, и в немалой степени. Конечно, здесь уже осознанное призвание. Теперь надо только укрепить его, дать опору для дальнейшего развития. То, что она остается при кафедре, хорошо и для нее и для кафедры. И для него тоже, кстати. Ему уже почти сорок, но, работая с двадцатилетними, он чувствует себя сам двадцатилетним, влюбленным и в работу и в жизнь. Впрочем, влюбленность тут, очевидно, ни при чем. Это в романсах все про любовь да про любовь поется. И очень громко при этом. А ведь истинная любовь — это всегда что-то затаенное, незримо и нетронуто вызревающее… Хотя… хотя… в сущности говоря, все это, вероятно, вовсе не идет к делу. Любовь, как и музыка, как и математика, — это, по-видимому, какой-то особый дар. Ему, закоснелому холостяку, пожалуй, и размышлять на этот счет ни к чему. Отчего же в таком случае все-таки размышляется? Э-э, а кто вообще может похвастать тем, что знает что от чего…

Федор Платонович поднялся из-за стола и начал выхаживать мимо доски, испещренной цифрами, буквами, знаками. Потом остановился и, наклонив голову, постоял напротив доски, искоса вглядываясь в написанное.

— Умница, — сказал он громко и, повернувшись, пошел к двери.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Весь следующий день вышел у Веры хлопотливым, растрепанным и поначалу неудачным. С утра, по обыкновению, зашел за ней Жора Калинников, чтобы идти в университет. Но вместо дружного вышагивания по гранитным плитам Университетской набережной и оживленного разговора о бывшем, сущем и будущем вышла вдруг неожиданная ссора. Вера убежала в университет одна и всю дорогу злилась и на себя и на Жору, главным образом, конечно, на Жору.

Он часто вызывал у нее непонятное раздражение. Непонятно оно было потому, что казалось беспричинным. Он бывал с ней всегда небрежно-остроумен, приятельски покровительствен и грубовато-нежен. Все это органически присущее Жоре и издавна знакомое в нем Вере, случалось, беспричинно начинало раздражать ее. Остроумие казалось плоским, приятельство вульгарным, а нежность назойливой. Больше всего в такие минуты Веру раздражало то, что Жора как бы не принимал в расчет ее раздражения. Он продолжал болтать и пошучивать, пытаясь то и дело целовать Веру. Это совершенно выводило ее из себя.

— Неужели ты не видишь, что ты мне противен? — возмущалась она, отстраняясь от Жоры.

— Ну-ну, — говорил он примирительно. — Ты преувеличиваешь.

Его покладистость раздражала ее еще больше, чем назойливость. По любому поводу и вовсе без повода Вера принималась препираться с Жорой, и все обычно кончалось тем, что Вера убегала от него прочь.

Эта строптивость и непонятные вспышки раздражения удивляли ее саму. Она пыталась бороться с собой и подавлять свое раздражение, но чаще всего из этого ничего не получалось.

В университете Наталья Герасимовна, секретарившая в деканате, сказала ей, что сегодня в три часа будет заседание кафедры математики и что после него профессор Заболоцкий хотел поговорить с Верой.

Вера примчалась на кафедру задолго до начала заседания, но оказалось, что торопилась напрасно. Заседание не состоялось, так как профессор утром, по дороге в университет, упал на улице и сильно повредил, кажется вывихнул, ногу. Сейчас он дома. Что касается назначенного с Верой разговора, то профессор просит ее позвонить ему завтра в девять утра.

Наталья Герасимовна дала Вере телефон Федора Платоновича и напомнила, что звонить следует точно в назначенное время, так как профессор не терпит неаккуратности.

Заверив, что будет аккуратна, Вера попыталась узнать, зачем вызывал ее профессор. Наталья Герасимовна ничего определенного сказать не могла, но предполагала — видимо, что-нибудь связанное с дипломной работой. В этом направлении она и посоветовала Вере подумать до завтрашнего разговора с профессором.

Вера поблагодарила секретаршу и полетела к себе в общежитие. Если Наталья Герасимовна права и профессор захочет поговорить с ней о дипломной работе, то она ему приготовит небольшой сюрприз. Она представит уже сделанную дипломную работу, ну если не совсем еще до конца сделанную, то во всяком случае близкую к завершению.

Весь вечер она просидела у себя в общежитии, колдуя над работой. Около семи появился было Жора Калинников, чтобы пригласить ее на вечер джазовой музыки, но она прогнала его, даже не дослушав до конца.

На следующее утро Вера с половины девятого стала в вестибюле возле телефонного автомата, а без пяти девять завладела им безраздельно. Ровно в девять она позвонила Федору Платоновичу. Он отозвался тотчас же кратким «да-да».

Вера назвалась. Федор Платонович попросил ее прийти к нему в два часа. Точно в назначенное время Вера позвонила у дверей его квартиры в третьем этаже большого дома на Двенадцатой линии Васильевского острова. Дверь открыла высокая пожилая женщина, очень похожая лицом, осанкой, манерой держаться на Федора Платоновича. Это была, очевидно, сестра его, Мария Платоновна, о существовании которой Вера до сих пор знала только понаслышке от студентов, бывавших у профессора на квартире.

Мария Платоновна пригласила ее в кабинет. Федор Платонович сидел за большим письменным столом. Ноги его укутаны были синим клетчатым пледом. При появлении Веры он сказал учтиво:

— Прошу прощения, что не могу вас встретить у порога. Временно обезножел. Проходите, пожалуйста, и садитесь.

Он жестом указал на одно из двух стоявших перед столом кожаных кресел. Она прошла и села, положив свой тощий портфель к себе на колени. Федор Платонович не торопился начинать разговор, давая своей гостье время, чтобы освоиться с новой обстановкой. Неторопливо сложив лежащие перед ним бумаги в аккуратную стопку, он отодвинул их в сторону и спросил ровным и спокойным голосом:

— Как вы думаете, зачем я просил вас сегодня прийти?

— Не знаю, право, — ответила Вера не очень твердо.

— Знать вы, естественно, не знаете, — все так же ровно сказал Федор Платонович. — Но, может быть, вы догадываетесь?

— Вы хотели, наверно, о моей дипломной работе поговорить, — выпалила вдруг Вера с неожиданной для себя решительностью. — Так я ее на всякий случай принесла.

— Принесли? — несколько удивился Федор Платонович. — И в какой же степени готовности?

— Не совсем еще готова, но в общем почти… Вот…

Вера поспешно расстегнула лежащий на ее коленях портфель и вытащила из него несколько школьных тетрадок. Потом, привстав со своего кресла, потянулась через весь стол к Федору Платоновичу и положила перед ним свои тетрадки.

Федор Платонович, невесть чему усмехнувшись, подвинул их к себе и стал медленно листать, читая работу. Вера стояла напротив него по ту сторону стола. Он, не отрывая глаз от тетрадок, сказал ей негромко:

— Сядьте.

Она не села. Он продолжал читать, уже не обращая на нее никакого внимания. И тут она вдруг заметила веточку белой сирени в одном из стоявших на письменном столе двух смальтовых бокалов для карандашей. Из одного бокала карандаши были вынуты и лежали цветной горкой на зеленом полотнище настольной бумаги. Вместо них в бокал была налита вода и в нее поставлена веточка — ее веточка. Сирень чуть привяла и понуро склонила белую кудрявую головку. С минуту Вера смотрела на нее, забыв, зачем сюда пришла. Потом вдруг опустилась в кресло, словно у нее ноги подкосились. В то же мгновенье Федор Платонович оторвался от тетрадок и, подняв голову, посмотрел на Веру. Она не отвела глаз. Он спросил ее так же ровно, как и прежде:

— А дальше что?

И, не дожидаясь ее ответа, Федор Платонович заговорил о том, что с дипломной работой, по-видимому, все обстоит благополучно, но работа эта, независимо от качества, все же еще ученичество. А она обязана дать большее. Да, да, обязана. Именно обязана. Талант обязывает. Призвание обязывает. В ней как пульс должна биться постоянно, настойчиво, негасимо ищущая мысль, не оставляя ее ни на мгновенье, не давая покоя ни днем ни ночью. Она должна привыкнуть к этому как к обычному своему состоянию. Вечные искания, вечные тревоги, вечные обманности и вечные очарования. Это как в поэзии. Математика и поэзия вообще не столь уж далеки друг от друга… Да, да…

Он говорил глухо, негорячо, скорей даже сурово, но Вере казалось, что слова его кипят и клокочут.

Ей привиделось, что она раздвоилась и что та, будущая Вера, о которой говорит Федор Платонович, смотрит пристально и неотрывно из смутного и желанного далека на эту, сегодняшнюю Веру, которая сидит здесь перед столом, держа на коленях свой тощенький, потрепанный портфель.

Она ушла от Федора Платоновича только два часа спустя — истомленная, словно после долгой тяжелой работы, и радостная, словно получила дорогой и редкостный подарок.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

На улице, прохаживаясь перед подъездом, ее ждал Жора Калинников.

— Ты здесь? — удивилась Вера.

— Ага, — кивнул Жора. — На посту. Приветик.

— Как ты сюда попал? Тебя тоже Федор Платонович вызывал?

— Отнюдь. Герр профессор здесь ни при чем. Удовольствием лицезреть меня ты обязана собственному очарованию и моей осведомленности. Узнал у девчат в общежитии, где ты, и рванул по твоему горячему следу. Сегодня же суббота. Может, двинем куда-нибудь?

— Суббота, — улыбнулась Вера, точно возвращаясь из доброго сна назад к себе в обычное. — Верно, суббота. Ты удивительно наблюдателен. И мы, конечно, двинем куда-нибудь. Конечно. Непременно. Обязательно.

Она засмеялась и взяла Жору под руку, чего почти никогда не делала. Она была необыкновенно оживлена, весела, даже сговорчива, что уж вовсе за ней не водилось. Сколько раз Жора приглашал ее на отцовскую дачу, но ни разу не смог уговорить. А нынче и уговаривать не пришлось. Вера согласилась сразу, и они немедля отправились на Финляндский вокзал.

Дача Калинниковых была еще не совсем достроена, и Жора предпочел неуютному двухэтажному дому однокомнатную времянку на задах участка, которой завладел единолично и безраздельно. Сюда он и привел свою гостью.

Единственным окном своим времянка глядела на юг, и в ней было светло и просторно. Правда, довольно большая комната выглядела холостяцки неряшливо. Обиходные вещи, спортивные доспехи, старые сапоги, немытая посуда, какие-то коробки и консервные банки вперемешку с газетами и книгами раскиданы были повсюду, громоздясь и на стоящем перед окном столе, и на плите, и на стульях, и на незастланной кровати.

Вера огляделась и только головой покачала.

— Ну и свинство же развел. Хорош хозяин, нечего сказать.

— Сказать действительно ничего не скажешь, — охотно согласился Жора. — Но сделать, я полагаю, кое-что можно.

Он широким жестом сгреб со стола прямо на пол банки, коробки и все прочее и поставил перед столом плетеный дачный стул.

— Пожалуйте.

Вслед за тем он похватал с плиты грязную посуду и убежал с ней, крикнув с порога:

— Сейчас я в большом доме схлопочу что ни-будь пожевать, а ты тут устраивайся.

Он исчез, а когда снова появился, то был нагружен стопкой чистых тарелок и всякой снедью. Веру он застал сидящей за столом перед раскрытыми тетрадками.

— Хорошо тут работать, наверно, — сказала она, оторвавшись от тетрадок и глядя в светлое просторное заоконье.

— Ну и работай, коли хорошо, — откликнулся Жора. — Только сначала давай подзаправимся.

Он сгрузил на плиту все принесенное с собой — масло, сыр, копчушки, разжег керосинку и поставил на нее чайник. Потом подошел к столу, держа в руках тарелку с хлебом.

— Давай потесним временно твои дифференциалы, — сказал он, кивнув на Верины тетрадки.

— Ладно, — согласилась Вера. — Я тоже что-то есть захотела.

Она сложила тетрадки и сунула их в прислоненный к ножке стола портфель. Потом устало потянулась и откинула голову на спинку стула. Жора нагнулся над ней, чтобы поцеловать.

— Ну тебя, — отмахнулась Вера. — У тебя одно на уме. Ненормальный какой-то, честное слово.

— Угу, — согласился Жора. — Есть немножко. И знаешь, что я предлагаю для приведения меня в норму? Давай поженимся. Нет, я серьезно говорю…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

В течение последующих двух лет он часто повторял это, но Вера неизменно отвечала — нет. И все же весной сорокового года она вышла замуж за Жору Калинникова. Почему она так поступила — не совсем понятно было и ей самой. Так поступилось, и все. Не любила она и расспросов сторонних людей о своем замужестве, даже близких подруг.

Лето Вера провела вместе с Жорой на даче. Отец Жоры был в длительной заграничной командировке. Мать занималась ремонтом городской квартиры и большую часть времени проводила в городе. Молодые почти целиком занимали весь двухэтажный дачный дом. По воскресеньям наезжали гости из города, по большей части сослуживцы и друзья Жоры.

С приездом гостей в даче становилось шумно и чужевато. Чужеватость эта странным образом распространялась и на Жору. Вера без улыбки слушала его привычные остроты. Когда он играл в волейбол или пинг-понг, она не была его союзницей, не торжествовала его маленьких побед, не огорчалась его поражениями.

Она жила одной с ним жизнью, не отдавая себя этой жизни. Она не знала с ним ни щедрости чувств, ни полноты их, ни безоглядной, сладостной до слез нежности.

Кто из них был повинен в этом? Кто считал себя повинным? Он, кажется, об этом вовсе не думал, да едва ли и замечал ее отдельность. Она винила во всем себя, винила и даже негодовала. Холодность ее в замужестве была нежданной для нее самой.

Может быть, дело было в ее работе? Может быть… Она была увлечена ею, захвачена. Тут она была и горяча и взволнованна. При решении трудных задач, трактующих один из сложнейших разделов теории чисел, она испытывала истинное наслаждение. Она вкладывала в эту работу не только все знания и уменье, но и все душевные силы.

Работая над кандидатской диссертацией, Вера засиживалась до глубокой ночи. Из большого дома она уходила во времянку-сторожку и там на долгие часы выключалась из мира вещей и событий, погружаясь в мир символов, их замещающих. Когда-нибудь этим символам суждено вернуться в жизнь и стать снова вещами и событиями — гигантскими мостами, теплыми домами, подземными туннелями, космическими кораблями. Наука становилась необходимым элементом всякого свершения на земле, а математика входила необходимым элементом во всякую науку.

Весной сорок первого года Вера защитила диссертацию и стала кандидатом физико-математических наук. И вдруг все оборвала внезапно грянувшая война.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Воскресное утро застало их на даче. Но услышав о нежданном несчастье, они тотчас же уехали в город. Городская квартира — тихая, пустая — показалась им чужой и ненужной. Жора, послонявшись по квартире и обзвонив нескольких друзей, взялся за шляпу.

— Ты куда? — спросила Вера с непривычной для себя тревогой.

— В военкомат, конечно.

— Но у тебя же броня по институту.

Жора ничего не ответил, только пожал плечами и ушел.

Спустя неделю Вера провожала его на фронт.

Стоя с ним возле эшелона, который уходил через несколько минут, Вера сказала неуверенно:

— Ты все-таки осторожней там, насколько это возможно, понятно.

— Да-да, — отозвался Жора рассеянно. — Не беспокойся.

Потом, спохватившись, тряхнул головой и попытался сострить:

— Я буду самым осторожным в самой неосторожной из армий.

Острота не получилась. Жора смущенно замолк. Вдоль вагонов прошел озабоченный начальник эшелона, объявляя, что через пять минут отправление. Все начали торопливо прощаться. Вера обняла Жору, поцеловала и сказала, не отрываясь от него:

— Я может быть, все-таки люблю тебя…

— Ну-ну, — отозвался Жора озабоченно и отсутствующе и, поцеловав жену еще раз, полез в вагон. Вера поглядела на его кудрявую голову, мелькнувшую среди других голов и спин, и только сейчас поняла, что он уходит от нее в неведомое и страшное далеко и что она остается одна.

Она осталась одна. Жору она больше никогда не увидела. Спустя три месяца пришло извещение, что он погиб в боях под Брянском.

Война катилась по городам и селам России, оставляя после себя могилы и пепелища. Стали пепелищами уже и пригороды Ленинграда. Немцы подступали к его заставам. На фронт можно было проехать на трамвае от Невского проспекта за полчаса. Началась девятисотдневная ленинградская блокада. Вера осталась в блокадном Ленинграде.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Федору Платоновичу дни эти были трудны и горьки. Как тысячи других ленинградцев, он оставил свои привычные дела ради дел непривычных и неизмеримо более важных, из которых важнейшим была война, заслонившая все остальное.

До той поры он не служил в армии и никакого оружия, даже охотничьей берданки, никогда в руках не держал. Теперь пришло время взяться за оружие и ему. Федор Платонович не мог и не хотел стоять в стороне от схватки, решавшей судьбу родной земли. В первых числах июля он записался в народное ополчение и вскоре ушел на фронт. В середине июля он должен был отправиться по санаторной путевке на Кавказ, но Кисловодск нежданно-негаданно обернулся Лугой, а комфортабельный мягкий вагон скорого поезда — тряской теплушкой, которую он занимал вместе с тремя десятками других ополченцев.

На станции Мхи, не доезжая Луги километров тридцать пять, полк выгрузился из вагонов и пошел походным порядком к реке Луге, вдоль которой тянулся спешно подготовленный оборонительный рубеж. При разбивке на подразделения Федор Платонович попал во взвод связи. Командовавший взводом молоденький младший лейтенант, отряжая высокого нескладного ополченца на первое дежурство к полевому телефону в землянке ротного командира, счел необходимым в воспитательных целях сделать ему внушение.

— Связь — нерв войны, — сказал он наставительно. — Без связи нет оперативного руководства частями, без оперативного руководства нет боеспособной армии. Понятно?

— Конечно, — согласился Федор Платонович, чуть усмехнувшись наставительному тону своего юного начальника.

Младший лейтенант хотел было сделать замечание за столь штатский ответ, явно не соответствующий уставным требованиям, но смолчал, так как и сам не был достаточно тверд в уставной премудрости и воинских навыках, как, впрочем, и большинство окружавших его. Для того чтобы знать солдатскую службу, надо быть солдатом, надо долго обучаться кажущемуся с первого взгляда весьма несложным, а на самом деле многотрудному солдатскому ремеслу. Но на эту науку уже не было времени. В этот раз история не отпустила его нам. Учиться воевать приходилось в процессе самой войны. Подходившие к Луге части должны были принимать бой прямо с марша и с теми людьми, каких бог послал, верней — какие сами себя послали на линию огня в первые же дни внезапно грянувшей войны.

И они приняли бой. И дрались. И неумелые, необстрелянные, неопытные одолели умелых, обстрелянных, опытных и более многочисленных врагов, рвавшихся к Ленинграду, не пропустили их. Двенадцатого июля военные сводки сообщали, что «передовые отряды войск лужской оперативной группы, в которую входили и части ленинградского ополчения, упорной обороной юго-западнее г. Луги остановили противника, наступавшего на ленинградском направлении с рубежа р. Великая и р. Череха. Противник был вынужден повернуть свои главные силы для прорыва к Ленинграду через леса западнее г. Луги и Капорское плато».

Бескровных сражений не бывает. Не обошлось без жертв и под Лугой. Одной из них стал и Федор Платонович Заболоцкий. Он был не только крупным математиком, но, как оказалось, и храбрым солдатом, остававшимся верным своему воинскому долгу в тяжелых условиях неравного боя с самым страшным врагом, какого когда-либо знала Россия.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ 

В шесть ноль-ноль Федор Платонович и его напарник вышли на линию, чтобы найти порыв и восстановить связь с соседом, ведущим напряженный и трудный бой. Это был уже четвертый за сутки выход на линию. Противник вел сильный артиллерийский огонь. Надо было как можно скорее восстановить нарушенную связь, и они почти бежали вдоль провода, ища порыв.

— Ага, есть! — крикнул, придыхая, Федор Платонович, завидя оборванный провод и подбегая к нему.

Неподалеку ударил тяжелый снаряд, подняв огромный столб земли.

— Вот дает, гад, — буркнул напарник, подтаскивая другой конец провода к присевшему на корточки Федору Платоновичу.

Они быстро зачистили концы, срастили провод и, подсоединившись, убедились, что связь есть. В то же мгновенье они услышали резко нарастающий свист летящего снаряда, и, раньше чем успели распластаться на земле, возле них раздался оглушительный взрыв…

Очнулся Федор Платонович только на четвертые сутки и долго не мог понять, где он находится. Впрочем, это, по-видимому, ему было безразлично. Он лежал неподвижный, безучастный ко всему, что происходило вокруг, не слыша того, что говорила наклонившаяся над ним сестра, и сам не будучи в состоянии произнести ни слова.

Только два месяца спустя, вывезенный из Ленинграда и помещенный в один из уральских госпиталей, он наконец смог назвать свое имя, дал ленинградский адрес и попросил сообщить Марии Платоновне, где он находится.

Ответ он получил в свердловском госпитале только в самом конце сорок первого года. Письмо его, как оказалось, долго плутало по блокадному полуопустевшему Ленинграду в поисках адресата, выехавшего из разрушенного вражеской бомбой дома. В конце концов оно попало-таки в руки Марии Платоновны, перебравшейся с Васильевского острова на Выборгскую сторону, и она успела еще отозваться на него. На следующее свое письмо, посланное по новому адресу и написанное уже собственной рукой, Федор Платонович получил ответ от соседки Марии Платоновны, сообщавшей о смерти сестры.

Больше писем в Ленинград Федор Платонович не писал и сам писем оттуда не получал. Кому он мог теперь писать и о чем? О том, что после тяжелого ранения и жестокой контузии он еще не оправился, что состояние его пока самое жалкое, поправка идет с угнетающей медленностью, если вообще это можно назвать поправкой, что неизвестно когда он придет в должную норму, да и придет ли когда-нибудь вообще. Писать обо всем этом было бы горько и трудно. Горько и трудно было даже думать об этом. И он молчал, отгороженный своим состоянием от всей прежней своей жизни.

День победы встретил он в маленьком уральском городке Берестове, куда сманил его ехать вместе с собой сосед по госпитальной койке, родившийся в этом городке и вернувшийся в него после того, как выписался из госпиталя и получил первую группу инвалидности.

Федор Платонович от инвалидности отказался. Он не хотел быть инвалидом. Он уже настолько поправился, что мог работать, а раз мог, то считал себя обязанным работать. Правда, он не был еще в состоянии вернуться к прежней своей работе и не делал к этому попыток, но, скажем, вести с ограниченной нагрузкой преподавательскую работу в школе было ему по силам. Он пошел в Берестовское районо и с начала нового сорок шестого учебного года стал преподавать математику в одной из средних школ города. На большее он пока не был способен, и выяснилось это с совершенной очевидностью при следующих горьких для него обстоятельствах.

Однажды в Берестове появился молодой математик. Он ехал из Москвы в открывшийся в сорок третьем году в Новосибирске филиал Академии наук и остановился на несколько дней в Берестове, чтобы повидаться с жившими здесь родителями. От них он узнал, что в местной школе преподает известный ленинградский профессор математики Заболоцкий, застрявший в городе из-за невылеченной контузии.

Молодой ученый тотчас явился к Федору Платоновичу, чтобы познакомиться с ним, поговорить, а заодно проконсультироваться по поводу одной математической задачи, в решении которой натолкнулся на непреодолимые для себя затруднения.

Федор Платонович отнесся к визиту нежданного гостя с непонятной для того сдержанностью, стесненностью, даже смятением, словно предвидя или во всяком случае предчувствуя в этой встрече для себя недоброе.

И недоброе в самом деле случилось. Несмотря на то что предложенная молодым ученым задача не должна была составить особых трудностей для такого талантливого, яркого, знающего математика, каким был Федор Платонович Заболоцкий, он не только не смог решить, но не сумел далее верно подойти к ее решению, сразу же запутавшись в довольно элементарных манипуляциях с дифференциальными уравнениями, какие он давал обыкновенно у себя на кафедре в Ленинграде студентам-второкурсникам.

Стало ясно со страшной очевидностью, что и мозг его и он сам уже не те, что были прежде. Он уже не был ни талантливым, ни ярким, ни даже просто знающим математиком. Тяжелая контузия и ее последствия сделали свое разрушительное дело. Они притупили, стерли, разрушили его могучий логический аппарат, его острую восприимчивость, его редкую способность к оригинальному и быстрому манипулированию сложными понятиями и неуловимыми величинами, его богатейшую память, самые его знания. Он вдруг с ужасом и отчаяньем увидел, что от всех этих богатств духовных, которыми он некогда владел и которыми щедро делился с другими, ничего или почти ничего не осталось.

Федор Платонович был потрясен и раздавлен открывшимся ему несчастьем. Проводив гостя до ворот и вернувшись к себе в комнату, он подсел к столу, мертвыми глазами поглядел на раскиданные по столу листки с вычислениями и, уронив на них голову, горько заплакал.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Он продолжал жить по-прежнему, вернее заставлял себя жить — ходил в школу, в столовую, правил вечерами тетрадки своих учеников, читал газеты, слушал радио, занимался мелкими обиходными делами, совершал одинокие прогулки по берегу небыстрой живописной речки Берестовки, омывающей южные окраины городка. Первый острый приступ отчаянья прошел, и Федор Платонович твердо сказал себе — это не должно повторяться. И это не повторялось.

Но что-то изменилось в нем. Может статься, виной тому был томик «Докладов» Академии наук, который, уходя, забыл на столе гость. На другой день, спохватившись, он зашел за книгой, но пока сборник был у Федора Платоновича, он не удержался, бегло перелистал его и обнаружил, что одна из статей подписана — В. Истомина. Статья трактовала один из аспектов теории множеств, которой когда-то занимался сам Федор Платонович. Он не стал вникать в суть работы и почти с испугом захлопнул книгу. Но после того он долго расхаживал по комнате насупленный, задумчивый, и мало-помалу мысли его приняли иное и вовсе неожиданное направление.

…Это несчастье совсем не должно означать, что вся прежняя его деятельность зачеркнута. Вот его бывшая аспирантка занимается тем же, чем занимался он. И другие его аспиранты и ученики, возможно, идут тем же путем. Пока он копошится здесь в никому не ведомом Берестове, они там, в Ленинграде, продолжают его дело…

Ленинград — он произнес наконец это. До сих пор он избегал не только говорить, но даже думать о Ленинграде, молчаливо запретив себе бередить старое, невозвратно потерянное…

Но сегодня вдруг все стало каким-то иным. Теперь он часто возвращался в мыслях к Ленинграду, не гоня уж этих мыслей прочь. В одиноких прогулках вдоль медленно текущей Берестовки думалось об этом уже неотступно.

В самом деле, разве он не может рассчитывать на полное излечение и восстановление всех своих способностей? А почему бы, собственно говоря, и нет? Ведь даже сейчас, здесь, он все же поправляется понемногу. Разве его состояние не улучшается с течением времени, хотя и медленно? А там, в Ленинграде…

Но что он будет делать в Ленинграде? Что? Сестры нет, квартира разрушена, в университет он показаться в таком состоянии не может… Нет, нет, никуда он не поедет, не может ехать и не поедет…

Он говорил себе — «нет», но втайне даже от самого себя продолжал надеяться, что все должно измениться, и продолжал думать об этом, и уже не мог не думать…

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Он вернулся. Он все-таки вернулся. Он не мог не вернуться. Он шел по Ленинграду, и странные чувства владели им. Оттуда, из далекого маленького Берестова, этот город, эти улицы, по которым он сейчас идет, казались ему недостижимо прекрасной землей обетованной. Сейчас, когда он здесь, город казался пугающе чужеватым. Он был смятен, растерян, не знал, куда идти, что делать.

В конце концов он решил не изменять плану, составленному еще в Берестове, и, побродив часа два по ленинградским улицам и несколько успокоившись, отправился на квартиру к одному дальнему родственнику, с которым заранее списался.

Он был радушно встречен и временно поселился у этого родственника. Потом он начал хлопотать о предоставлении ему жилплощади и стал приискивать подходящую для себя работу. Не очень хотелось ему возвращаться к преподаванию в школе, и некоторое время он работал в библиографическом отделе одной из крупных научных библиотек. Потом все же решил сходить в гороно и попросить преподавательскую работу.

Ему предложили выбрать школу из тех, что считались лучшими. Он смущенно сказал в ответ на это предложение:

— Ну, зачем же из лучших. Дайте самую обыкновенную.

Он любил теперь обыкновенное, малозаметное, до болезненности боялся всего шумного, яркого, ходил небыстро, говорил негромко.

Для поступления на работу в школу Федор Платонович принужден был наведаться в университет для получения необходимых документов. Декан физического факультета Модест Григорьевич, который всегда был к нему дружески расположен, встретил его радостно и после первых же слов предложил вернуться на кафедру математики.

— Нет, — тихо и односложно сказал Федор Платонович.

— Но почему? — удивился декан. — Помилуйте. Вы же наш старый работник, которого все мы знаем, ценим как блестящего математика, как…

Модест Григорьевич запнулся, словно остановленный тусклым безразличным взглядом сидевшего напротив него Федора Платоновича.

— Я не математик, — сказал Федор Платонович без всякого выражения. — После тяжелой контузии… я уже не математик… а только учитель математики.

Он вдруг осекся. Голос его дрогнул. На глазах навернулись слезы.

— Извините, — сказал он совсем тихо и, сгорбясь, тяжело пошел к двери.

Декан посмотрел ему вслед, нажал кнопку звонка, вызывая секретаря, и, рывком открыв средний ящик письменного стола, вынул круглую коробочку с таблетками валидола. Из дверей секретарской выглянула седая голова Натальи Герасимовны. Декан кивнул на удаляющуюся спину Федора Платоновича и сказал скороговоркой:

— Прошу вас, сделайте все, что нужно, справку там и прочее.

Двадцать минут спустя, получив из рук Натальи Герасимовны нужную справку, Федор Платонович, не читая ее, сложил вчетверо и, пряча в порыжевший бумажник, заговорил глухим ровным голосом о том, что после ранения и госпиталей долго жил в провинции… Там попал ему как-то в руки том «Докладов» Академии, и в нем работа Истоминой… Она у него когда-то аспиранткой была, на кафедре работала… Очень талантливый математик… Где она сейчас? Что с ней?

Говоря все это, Федор Платонович спрятал бумажник со справкой в карман старенького пиджака, взял со стола, сам того не замечая, большую скрепку и вертел ее в руках, то скручивая, то вновь распрямляя. Наталья Герасимовна, сидя за машинкой, рассказала ему о Вере Истоминой… Да, прекрасный математик. Но судьба ее сложилась крайне несчастливо и горько. В сорок первом году, в самом начале войны, овдовела… Сама во время блокады была тяжело ранена. Теперь — паралич обеих ног. Прикована к постели. Несмотря на это — доктор наук, работает с аспирантами. Хорошо работает. В разных изданиях Академии, в журналах публикует постоянно свои работы. Живет в Комарове у своей свекрови — вдовы академика Калинникова. Там у них с сорок восьмого года дача в академическом городке…

Наталья Герасимовна говорила о Вере Истоминой охотно — с доброжелательством и сочувствием. Она говорила бы, видимо, и дальше, если бы ее не прервал звонок декана. Услыша звонок, она со вздохом поднялась из-за машинки и скрылась за дверью кабинета декана. Когда несколько минут спустя она вернулась к себе, Федора Платоновича уже не было. На столе Натальи Герасимовны лежала скрюченная, изуродованная скрепка.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Выйдя из деканата, Федор Платонович постоял в нерешительности посреди вестибюля — в этот летний полдень почти безлюдного. Потом направился было к лестнице, ведущей на третий этаж, к триста девятой аудитории, но, дойдя до первой ступеньки, раздумал и, повернувшись, медленно побрел к выходной двери. Встреча с прошлым еще страшила, еще не была достаточно подготовлена в нем.

Но в то же время желание этой встречи, жадное и нетерпеливое, вызревало в нем, тревожа все больше и больше. Несколько дней он провел в зудящем непокое, не решаясь написать Вере. Наконец все же написал коротенькое письмо, прося разрешения навестить ее. На другой же день он получил телеграмму: «Буду очень рада видеть вас. Приезжайте в любое время. Я всегда, к сожалению, дома. Жду. Вера».

Он получил телеграмму в субботу вечером, и в воскресенье утром уже сидел в электричке, увозившей его в Комарово, где без труда разыскал дачу Калинниковых.

Домик-сторожка, который занимала Вера, прятался в глубине большого участка, за стеной сосен и берез. Перед двумя окнами его, выходящими на юг, по обе стороны невысокого с цементными ступеньками крылечка, стояли сторожами кусты сирени, густо усыпанные уже бледнеющими кистями цветов.

Сирень была и в небольшой квадратной комнате, в которую вошел Федор Платонович. Она стояла в темном глиняном кувшине возле дивана с высокой мягкой спинкой. На диване полулежала Вера, укрытая до пояса толстым пледом в крупную многоцветную клетку.

Федор Платонович остановился на пороге и глядел на Веру с живым чувством радости и тревоги, сам не зная, чему радуется и чем тревожится.

— Ах, вот и вы, — сказала Вера низким, незнакомым ему голосом. — Проходите, пожалуйста, садитесь, не знаю, что еще надо сказать…

Он смотрел на нее и не трогался с места, пораженный незнакомостью всего ее облика. Он знал и помнил тоненькую, ловкую в движениях, оживленную, смело глядящую твердым взглядом девушку. Перед ним была крупноголовая женщина с большими, грустными, измученными глазами, обведенными темной болезненной синевой. Только сейчас, глядя на эту знакомо-незнакомую женщину, он с жалящей остротой, с какой-то вещной очевидностью ощутил необратимый ход времени, отделившего черной пропастью сегодняшнее от прошлого, к которому он час тому назад устремился, сев в электричку.

Вера взяла из стоявшего возле нее букетика сирени одну ветку и, вздохнув, сказала мягко и улыбчиво:

— Здравствуйте, дорогой профессор. Идите сюда. Сядьте около меня.

И едва она это сказала, едва поднесла веточку к лицу, как произошло чудо. Все теперешнее вдруг разом исчезло, и прежнее вернулось в удивительной полноте представлений и ощущений, вплоть до душевного равновесия, какого он не знал уже многие-многие годы. Чувствуя необыкновенный прилив сил, свободно и не сутулясь, он вошел в ее комнату, сел на стул возле дивана и сказал, улыбаясь:

— Здравствуйте, дорогая ученица.

Вера протянула руку. Он взял ее в обе свои и прижал к лицу. Она приподнялась и, обхватив его голову другой рукой, притянула к себе и поцеловала. Веточка сирени, которую она держала в руке, шершаво и ласково тронула его щеку. Тонкий аромат сирени пронизал его. Он закрыл глаза. Потом широко раскрыл их. Она глядела на него взволнованная, тяжело дыша. Потом заговорила…

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

— Помните, как-то весной, давно-давно, я принесла на экзамен такую же веточку и вы стали искать счастье, пятилепестковое. Перед этим вы старательно вытерли носовым платком испачканные мелом пальцы и сказали, что счастье надо искать чистыми руками. И это звучало во мне как колокол совести.

Вы, наверно, забыли обо всем этом и едва ли когда-нибудь вспоминали оброненные мимоходом слова, а я и сейчас их слышу. Я ведь за Жорика не сразу замуж вышла тоже из-за этого. Я очень долго не могла на этот шаг решиться. Он сын академика, и ему только птичьего молока недоставало, а я детдомовка, моя опора — стипендия да собственная голова. Получалось, со стороны глядя, что я из корысти выходила за него. Конечно, все это не так было, но гордость во мне забунтовала: не хочу — и все. Не могу. А тут еще эти ваши слова о счастье. В общем, так получилось, что вышла только спустя два с половиной года после нашего разговора. Все оттягивала. Все казалось, что не люблю. Только когда на фронт провожала, поняла — все это зря навыдумывала, зря и себя и его мучила и обманывала этой нелюбовью.

А он ушел на фронт и вскоре погиб под Брянском. Я же тут, в Ленинграде, всю блокаду была, да вот перед самым концом не повезло. Под бомбежку попала, и все. Позвоночник сильно повредило. Ноги парализованы. И жаловаться некому, да и не к чему. Кому война горя не причинила. Вы вон сколько натерпелись, настрадались.

Я вам написала в самом начале, когда узнала, что вы в ополчении и уже на фронте. Мария Платоновна мне ваш адрес сказала, и я сразу же написала. Мне вскоре ответили — пропал без вести. Но я не поверила. Не поверила, что вы погибли, и все время не верила. И вот, видите, так и оказалось. Вы здесь передо мной. И я хочу теперь о вас знать все. И отчего так долго знать о себе никому не давали, и вообще все, все, совсем все. Поняли?

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Он молчал — долго, трудно, тягостно. Светлые минуты прошли, и, видимо, безвозвратно. Она могла рассказать ему о себе все. Он не мог, не в силах был ответить ей тем же. Как рассказать о перенесенных страданиях? Как рассказать о страшном открытии, сделанном там, в Берестове, о своем несчастье, о том, что научная работа для него уже невозможна?

И он молчал. Она ждала, не будучи уверена, имеет ли право, надо ли побуждать его говорить, рассказывать о себе, так как догадывалась, что рассказывать придется о тяжком для него и, наверно, мучительном еще сейчас.

Наконец он пересилил себя. Заговорил. И медленно, часто останавливаясь, рассказал все, ничего не утаивая, все, чего до сих пор никому не рассказывал.

Она слушала молча, едва сдерживая слезы. Потом, когда он замолчал, сказала, стараясь переключить и его и себя на другое:

— Ладно. Довольно об этом. Оставим. Не будем больше. Расскажите лучше, как сейчас живете? Как устроились в Ленинграде? Как с жилплощадью и со всем остальным?

Следуя ее желанию, Федор Платонович заговорил о сегодняшнем.

— Спасибо. Устроился вполне сносно. Получил комнату в шестнадцать метров. Преподаю в средней школе…

Он приостановился. Вера кивнула.

— Да. Мне говорила кое-что Наталья Герасимовна. Она у меня бывает. Вчера была, между прочим. Декан наш Модест Григорьевич тоже, случается, приезжает по делам аспирантуры. Вообще, друзья не забывают.

Она говорила негромко, нарочито спокойно и, говоря, касалась теплыми пальцами его сухой руки, словно стараясь успокоить его, утишить боль, которая жила в нем. Но вернуть ему сейчас покой было уже невозможно. Она видела это. И когда Федор Платонович вскоре поднялся, собираясь уходить, она не удерживала его. Прощаясь, просила приезжать, когда только ему захочется, не стесняться, она всегда будет ему рада…

Он благодарно кивнул, но про себя решил, что больше сюда не придет. Так думал он в ту печальную минуту. Так думал он и по дороге к вокзалу, медленно и понуро бредя оживленным в воскресный день поселком… Не следовало, конечно, приходить сюда и сегодня. Не следует и впредь приходить. Это не облегчит, а напротив, может только прибавить лишние тяготы к трудной ее жизни… И ему теперь будет тяжело и неловко с ней. Но, в конце концов, дело не в том…

А в чем же?

Этого он не знал.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Несмотря на твердое решение не приезжать больше, он в ближайшее воскресное утро сел на Финляндском вокзале в электричку и спустя пятьдесят минут был в Комарове. Потом стал приезжать по субботам вечером. Весь вечер и несколько воскресных часов до обеда он проводил в сторожке Веры. Ночевал он у профессора Яковцева — давнего своего приятеля, который выделил ему безвозмездно маленькую комнату в своей даче. У него же Федор Платонович жил в каникулярное время.

В сторожку Веры Федор Платонович являлся обычно в начале одиннадцатого и в третьем часу уходил. Иногда заходил и вечером. Когда погода позволяла, он с помощью кого-нибудь из домочадцев Веры выносил ее на раскладушке к сиреневым кустам перед домом. Здесь они играли в шахматы, читали, слушали по радио музыку, тихо говорили и, случалось, подолгу молчали. Молчание не тяготило их. Когда Вера работала, Федор Платонович сидел неподалеку — насупленный, напряженно сосредоточенный, словно и он работал вместе с ней.

Иной раз он задремывал, тогда она опускала дощечку с прикрепленным листом бумаги и, оправив плед на неподвижных ногах, долго смотрела в его худощавое лицо с заострившимися чертами и бледными губами. Синие глаза ее темнели, суровели. Брови гневливо сходились у переносицы. Ей были тяжелы эти тихие минуты и горько отрадны.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Так прошел год — трудный, ничего еще не решивший в судьбе Федора Платоновича. А что вообще могло быть решено для него в этой тесной череде дней, излишне похожих один на другой? Он часто задавал себе этот вопрос. И не мог найти нужного ответа.

В сущности говоря, можно было полагать, что теперь все обстоит вполне благополучно. Он относительно здоров, имеет работу, жилье и завтрашний день не угрожает ему ничем дурным.

Да, это так. Несколько лет назад там, на Урале, он мог только мечтать о такой жизни. Теперь он живет этой жизнью, и это бесконечно мало. Бесконечно мало потому, что в теперешней его жизни недоставало чего-то очень важного, без чего не было и не могло быть покоя и душевного равновесия. Но чего? Знал ли он, чего ему недостает? Быть может, да, быть может, нет — он не всегда хотел об этом думать.

Иногда на него нападала хандра. И тогда он ничего уже не хотел. Вернувшись из школы, он заваливался на тощий диван, заменявший ему кровать, и часами лежал — равнодушный ко всему на свете, без мыслей, без желаний, с болезненно тяжелой головой.

Потом заставлял себя встать и, взяв шляпу, уходил из дому. Он шел из улицы в улицу. Шел быстрым, упрямым шагом, словно спеша навстречу кому-то, кто ждал его.

Но его никто не ждал. И, выйдя к Неве, он останавливался. Долго стоял он у гранитного парапета набережной и долго глядел в тихое плавное течение. Как могуче это плотное широкое течение. Как полна им река. Как украшает себя отражением берегов.

Душе становилось покойней и отрадней оттого, что прекрасное полноводье идет мимо, что оно отражает и его, что дышит в лицо речной свежестью… Надо быть наполненным до краев, гармонично и плавно идти в даль… Он же не наполнен. Оболочка его больше, чем то содержание, которое она объемлет. Он может вместить больше, гораздо больше. Мочь — это значит быть должным…

Он шел по набережной, хмуро убыстряя шаг. Бродил до устали, все думая о должном и сущем и все не будучи в силах решить, откуда взялся в нем этот дух беспокойства, жажда решений и поисков судьбы, которая прежде его как-то вовсе не заботила.

В один из весенних дней пятьдесят пятого года он пошел и купил себе хороший серый костюм, две белые рубашки, несколько галстуков, летние полуботинки, носки. Надел все новое. Потом разделся и мрачно улегся спать. Зачем ему все это? Смешно, право.

В субботу опять оделся в новое и поехал в Комарове. Вера встретила его удивленным возгласом:

— Да вы просто жених!

Он ужасно смутился. Сел возле ее кровати, спрятал под стол ноги в новых полуботинках.

— Жених, — машинально повторил Федор Платонович и, вдруг запнувшись, замолчал.

Они молчали, не отрывая друг от друга глаз. Вдруг оказалось, что случайно было сказано очень важное для обоих, быть может самое важное. И оба сейчас сознавали, что невозможно им уйти от решения этого важного. И оба не имели сил, чтобы решить это важное, что давно надвигалось на них как гроза и вдруг разразилось в этом удивительном, бесконечном и требовательном молчании.

Наконец она отвела глаза, отвернулась к стене и сказала неживым, глухим голосом:

— Но я же калека… Я же…

Он не дал ей договорить.

— Это ничего не значит.

Он почти прокричал эти свои слова, но что сказать дальше, не нашел. Надо было продолжать, говорить что-то хорошее, сильное, что могло бы убедить, вернее переубедить ее. Но он ничего больше не сказал. А она опять повернула к нему лицо.

— Милый. Хороший. Дорогой. Не надо этого. Поздно. Совсем поздно нам. Ничего менять уже невозможно. И вам же совсем другое суждено. Другое вас ждет. Вы должны это понимать. Должны…

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Понимал ли он это? Если он считал, что жизнь на этом кончена, стало быть, не понимал. Но в самом ли деле он считал, что это конец, завершение?

Она не раз возвращалась к этому… И в этом пункте была настойчива и неуступчива… Он должен бороться, бороться. Нельзя сдаваться. Он должен вернуть себе все. Все свои мечты вернуть. Все возможности. Все способности. Все знания. Он должен обладать всем, чем должен обладать, и ни за что на свете не соглашаться на меньшее. Он не имеет права примиряться со своим теперешним положением, теперешним состоянием.

Он должен бороться. Он может, он в силах бороться. Разве он окончательно сломлен, разбит, побежден? Она не хочет, не может этому поверить. Для нее это — как на Марсовом поле, откуда она принесла ему тогда сирень. Они, лежащие там под гранитом, убиты, но не побеждены. Их дело, за которое они боролись, победило, значит, и они сами победили. А разве их дело не дело каждого из нас, не его дело? Если бы лежащие на Марсовом поле поднялись в дни Отечественной войны из могил, разве они не встали бы плечом к плечу с ним под Лугой? И разве они и мертвые не были в общем строю блокадных ленинградцев, дравшихся насмерть за свой город, за их город.

А что вы думаете, разве восстановление Ленинграда не продолжение этой борьбы? А ваша борьба за восстановление вашей личности, которую они пытались принизить, уничтожить, — разве это тоже не продолжение борьбы, которую вы вели на фронте? Тогда, конечно, фронт был неизмеримо шире, с тысячами бойцов, а теперь сузился до одного человека, но это тот же фронт для вас. И тут невозможно допустить, чтобы взял верх подлый враг. Разве можно примириться с тем, что вас обокрали, что вас пытались лишить всех сокровищ внутреннего вашего мира, отнять у вас главное дело жизни? Разве, повторяю, с этим можно примириться? Нет и нет. Сто раз нет.

Она говорила и говорила. Замолкала и снова говорила. Она возвращалась к этому вновь и вновь. Она была непоколебимо уверена в том, что говорила, за что ратовала со всей силой убежденности в своей правоте.

А он? Ему и радостно и трудно было слушать ее. Вернувшись домой, он пытался говорить себе то же и так же, что и как говорила она. Это не давалось. У него холодело под сердцем от резких и решительных слов, которые он пытался произнести. Он отвык от них и не мог произнести их. Пока он учился думать о них. Это он уже начал делать. Но что же дальше — этого он не знал. Им владели еще неумение и страх перед решительными действиями, перед своей неполноценностью. Он еще не мог поверить, что ему по силам большее, чем то, что он делает сейчас. Нужен был толчок со стороны, чтобы движение в нужную сторону началось. Толчок был дан — оно началось.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Однажды Вера сказала, нетерпеливо отбросив дощечку с наколотым на ней листком бумаги:

— Ничего не понимаю. Запуталась совершенно.

Сидевший возле нее Федор Платонович отозвался сочувственно и озабоченно:

— Что такое? В чем дело?

Она ответила сердито:

— В том-то и дело, что я не понимаю, в чем дело. Где-то, наверно, напутала в вычислениях и никак не могу поймать ошибку. Пятый раз пересчитываю.

— Ну-ну, — сказал Федор Платонович мягко и успокоительно, — не трепыхайтесь. Сделайте передышку. Сейчас все равно ничего путного получиться не может. Вы разворошены и оттого не можете сосредоточиться и спокойно сделать пересчет.

— Черт подери, а вы можете спокойно переделывать одно и то же в пятый раз?

— Когда-то мог.

— Почему вы всегда говорите «когда-то», «было время», «прежде», как будто вам сто лет в субботу.

Она рассердилась не на шутку. Он смущенно протянул руку к лежащим у нее на коленях листкам.

— Позвольте. Может, я разыщу ошибку-невидимку.

Вера отдала ему и дощечку, и листки с записями.

— Попробуйте. Что касается меня, то я больше не в состоянии.

Она откинулась на подголовник своей раскладушки и закрыла глаза. Федор Платонович собрал листки, бегло проглядел их, сложил стопкой, вынул из внутреннего кармана пиджака авторучку и углубился в работу. Вера полулежала — неподвижная, затихшая, невесть о чем думающая. Казалось даже — дремала. Но глаза ее, обращенные в сторону Федора Платоновича, время от времени приоткрывались.

Федор Платонович сидел, склоняясь над ее листками, внимательно и методично выслеживая и выверяя каждую цифру, каждую букву, каждый знак, покачивал головой, похмыкивал. Ему вдруг показалось, что он сидит у себя в университетской аудитории и просматривает ее контрольную по математике.

— Есть, — почти вскрикнул он. — Нашел.

— Я и не сомневалась ни минуты, что найдете, — сказала она, открывая глаза.

Он выпрямился и, держа чуть дрожащие в его руке листки, глядел на нее несколько растерянно.

— А я, признаться, сомневался.

— Напрасно.

Она глядела на него и улыбалась глазами, губами, всем ожившим, помолодевшим лицом.

Он улыбнулся в ответ, чего уже давно, кажется, очень давно не делал.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Теперь Вера нередко обращалась за помощью к Федору Платоновичу. Сперва в этих случаях речь шла о каких-нибудь частностях, о сносках, о добывании нужного материала из справочников, о технике вычисления. Но мало-помалу и совсем как-то незаметно для Федора Платоновича характер его участия в работе Веры изменился и расширился. Они вместе правили корректуры публикуемых ею работ. С течением времени Федор Платонович стал все полней представлять себе, над чем Вера работает, что ее затрудняет, какие проблемы ее заботят. Познакомился он и с некоторыми из Вериных аспирантов, втянулся понемногу в их интересы.

Все это делалось медленно, постепенно, длилось месяцы и годы. Осенью шестидесятого года Вера поставила под одной из своих работ не только свою фамилию, но и фамилию Федора Платоновича. Когда машинистка принесла перепечатанную работу, Вера перед отправкой работы в математический журнал попросила Федора Платоновича вычитать ее.

— Охотно, — сказал Федор Платонович в ответ на Верину просьбу и тотчас принялся за работу.

Дойдя до последних строк и увидя свою фамилию в самом низу листа, Федор Платонович покраснел и низко нагнулся над работой. С минуту он был неподвижен, потом медленно и старательно зачеркнул свою фамилию. Вера, украдкой следившая за ним, спросила отрывисто:

— Почему?

Он отозвался, не поворачивая к ней лица и очень тихо:

— Я так не могу.

— Но это несправедливо. Вы работали рядом со мной. Это была совместная наша работа.

— Нет, это справедливо. Мера моего участия в этой работе весьма незначительна.

— Неправда. Совершенная неправда. Вы мне очень, очень помогли. Говорю это с полной ответственностью.

Он медленно покачал головой.

— Возможно, кой в чем и помог. Но идеи ваши, мысли ваши, методы ваши. — Он поднялся и, держа в руках листки машинописи, подошел к Вере. — Это наша работа, дорогая. И работа превосходная.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Он сказал, что мера его участия в этой работе весьма незначительна, и так оно и было на этот раз. Но мера участия его в других работах Веры постепенно возрастала. Это тайно радовало его и еще больше радовало Веру. Посторонние об их работе были осведомлены слабо или даже вовсе ничего не знали.

Как-то в начале зимы шестьдесят второго года заехал к Вере декан факультета Модест Григорьевич и застал Федора Платоновича горячо спорящим с одним из аспирантов о теории множеств.

— Что я вижу, что я слышу, — воскликнул Модест Григорьевич, останавливаясь на пороге маленькой комнаты дачной сторожки, превращенной в кабинет Веры. — Битва русских с кабардинцами. Блеснула шашка раз и два, и покатилась голова. Какое приятное глазу моему зрелище.

Он вошел, потирая озябшие руки, сбросил с плеч толстое зимнее пальто, поздоровался с хозяйкой, потом подошел к Федору Платоновичу.

— Очень рад.

Он подал мягкую полную руку, старательно потряс худую длиннопалую руку Федора Платоновича и повторил с видимым удовольствием:

— Очень рад.

Потом повернулся к аспиранту.

— И за вас рад.

Он в самом деле был рад тому, что так неожиданно для себя застал в сторожке. Был рад и дивился этому. Радости своей он не скрывал, но удивления старался не выказывать, по крайней мере до тех пор, пока в комнате находился Федор Платонович.

Но вскоре Федор Платонович собрался уходить. Аспирант вызвался его проводить. Они ушли. И тогда Модест Григорьевич уже не смог и не захотел скрывать своего удивления.

— Итак, свидетельствуем чудо? — обратился он к Вере, остановясь посредине комнаты и разводя в стороны руки.

— В математике, Модест Григорьевич, чудес не бывает, — улыбнулась Вера. — Как и в физике, сколько мне известно.

— Это все отговорки и увертки. И они не помогут. Объяснитесь начистоту, матушка, — как вы вернули Федора Платоновича математике? Нуте-ка.

— Да он сам вернулся. Я здесь ни при чем.

Модест Григорьевич покачал головой.

— Не верю.

Вера усмехнулась. Задумалась на минутку.

-- Хорошо. Попробую объясниться аналогией, хотя она, как известно, и не доказательство. Я ведь, знаете, не только математикой, но и шахматами увлекаюсь. Категорию имела. Ну вот. Один из моих постоянных партнеров как-то рассказал о своем шахматной учителе Ильине-Женевском. Это крупный шахматист, известный еще с десятых годов и особенно прославившийся в первые годы Советской власти. Так вот, будучи офицером, Ильин-Женевский во время первой мировой войны был тяжело контужен и начисто разучился играть в шахматы. Но это был человек огромной воли, и, знаете, он во второй раз в своей жизни научился играть в шахматы, и не только научился, но вернул себе постепенно былую шахматную силу и даже пошел вперед, стал чемпионом страны. К чему я это все рассказываю. То, что было возможно для Ильина-Женевского в шахматах, по-видимому, возможно и в других случаях, для других областей человеческой деятельности. Не знаю, объяснит ли это вам что-нибудь, но лучшими объяснениями я не располагаю.

— Располагаете. Лукавите. Скобки не раскрыты.

— Ну если и так, то для столь высококвалифицированного ученого это, полагаю, совершенно несущественно. Потрудитесь и раскройте скобки сами.

— Я ленив от природы и, кроме того, не очень уважаю труды по открытию уже открытых америк. Жажду элементарных дефиниций. Извольте дополнить свою ущербную информацию.

— Да какая же тут ущербность? Ни малейшей. Просто все это длилось годы и делалось очень медленно, постепенно и совершенно незаметно для участников процесса. Эта незаметность процесса и затрудняет мне анализ и преграждает путь к дефинициям, к которым вы так рветесь. Наконец, есть вещи, о которых просто очень трудно, а может быть, и невозможно говорить…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Да. Есть вещи, о которых трудно говорить. И есть вещи, которые не менее трудно выследить в процессе их развития. Как часто мы видим результат усилий, в то время как сами усилия остаются для нас незримыми.

О первой самостоятельной работе Федора Платоновича, напечатанной после возвращения в Ленинград, большинство из окружающих его только и знали, что она опубликована была в «Докладах» Академии наук в феврале шестьдесят третьего года.

А весной шестьдесят шестого Федор Платонович поднимался по издавна знакомой физфаковской лестнице в третий этаж к триста девятой аудитории. Перед дверьми аудитории шумел многолюдный предэкзаменационный табор. Студенты ждали профессора, который должен был принимать экзамены. Они уже слышали его шаги по лестнице. Вот и сам он появился на площадке и остановился возле перил, положив на них узкую длинную руку. Он постоял несколько, словно не решаясь двинуться к аудитории, потом пошел — высокий, худой, сутулый.

Когда он в последний раз оставил эту аудиторию, он еще не был сутул, он был прям и строен… Студенты смотрели на приближающегося сутулого профессора. Они видели, как он вошел в аудиторию, ничего не зная и даже не подозревая о том, что значит для него вновь переступить этот порог.

Он вернулся на кафедру еще с осени прошлого года, но до сих пор в триста девятую аудиторию не попадал. Нынче это случилось впервые. Он вошел. Сел за стол. В аудитории было довольно прохладно. Он вынул белоснежный носовой платок и вытер вспотевший лоб. На него смотрели две пары настороженных глаз. Студент и студентка, вызвавшиеся экзаменоваться первыми, зябко поеживались и следили за каждым движением профессора, гадая, строг он или нет и как будет экзаменовать.

Федор Платонович разложил билеты на столе и сказал хрипловато, не узнавая своего голоса:

— Ну что ж. Если ничего не имеете против, приступим.

Студенты молчали. Федор Платонович сделал пригласительный жест. Они подошли к столу и взяли билеты.

— Сядьте. Подумайте. Когда будете готовы, скажите.

Студент сел за ближайший пюпитр. Девушка — высокая, светловолосая — уверенно глянула в свой билет и сказала четко:

— Я могу отвечать.

Он поднял на нее глаза. Она смело и открыто глядела на него. Он перевел взгляд на ее руки. В руках ничего не было, кроме билета. Ему, очевидно, просто померещилось, что она еще что-то держит в руках…

Экзамен начался. Он кончился около двух часов. Проводив глазами до дверей последнего студента, Федор Платонович встал, собрал билеты, положил их вместе со списком проэкзаменованных студентов в портфель и кинул его на стол. Потом подошел к окну и долго стоял, глядя на хмуроватую Неву.

Почему он не шел домой? Чего он ждал? Может быть, ждал, что за его спиной приоткроется дверь и негромкий девичий голос из далекого прошлого спросит: «Можно?»

Но дверь оставалась закрытой. Постояв у окна еще несколько минут, Федор Платонович повернулся и, сутулясь больше прежнего, пошел к двери. Закрывая ее за собой, он невольно скосил глаза на дверную скобу… Тогда в нее просунута была веточка сирени — та памятная веточка. Долг платежом красен. Сегодня, когда он снова попал в триста девятую аудиторию, он должен тоже принести ей веточку сирени. Он это и сделает. Обязательно… Где он достанет эту веточку — понятно само собой.

Федор Платонович спустился вниз и прошел в деканат, чтобы отдать там экзаменационный лист. Передавая его сгорбившейся Наталье Герасимовне, он с горечью подумал: боже, как все мы стареем.

Он вышел на улицу. День был хмур, пасмурен. Река дышала влажным тяжелым ветром. На Дворцовом мосту он был резок и неприятен, но Федор Платонович, кажется, вовсе не замечал его. Перейдя на левый берег, он дошел до Кировского моста и повернул к Марсову полю. Минут пять постоял он, сняв шляпу, перед вечным огнем, что всегда делал, попадая на Марсово поле. Потом повернул к краю поля, по дороге сорвал веточку белой сирени и направился к автобусу. Через пятнадцать минут он был на Финляндском вокзале, а еще час спустя в Комарове. На этот раз он шел не к даче Калинниковых. Там ему больше делать было нечего.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Вера еще успела уговорить его согласиться на настойчивые предложения Модеста Григорьевича вернуться на кафедру математики физфака. Потом наступили дни печалей и мук. Здоровье Веры в шестьдесят четвертом году резко ухудшилось. Паралич мертвил ее, поднимался от ног все выше. Уже отказывала левая рука. Немели временами пальцы правой. Она не сдавалась до последнего мгновения. Но мгновенье это приближалось неотвратимо.

В последние семь месяцев, пытаясь спасти ее, сделали одну за другой две операции на позвоночнике. Операции были мучительны и помочь уже не смогли. В феврале шестьдесят шестого года Вера Калинникова умерла.

За несколько дней до своей смерти она продиктовала Федору Платоновичу начало своей новой работы. Диктовала недолго. Откинулась на высокое изголовье. Сказала тихо:

— Устала что-то… Наверно, не кончить… Вы уж за меня…

Она закрыла глаза и больше до самого конца не говорила. Речь становилась невнятней, и она не хотела так говорить.

Ее похоронили на поселковом кладбище в Комарове.

Туда теперь и шел Федор Платонович, держа в одной руке портфель, а в другой веточку сирени.

Ворота кладбища были открыты. Меж дрожащих на ветру осинок, кудрявых кустов таволги и невысоких памятных камней Федор Платонович прошел к ее могиле. Над ней не было могильного камня, так как земля еще не осела. Могила чернела — сиротливая, неодетая. Федор Платонович медленно подступил к ней и положил поверх земляного холмика веточку белой сирени, яркую, свежую, полную жизни живой — упрямой и всепроникающей.

Загрузка...