Мы свиделись впервые у меня. Я заочно пригласил его погостить на даче. И вот он пришел ко мне на городскую квартиру, чтобы вместе со мной ехать в Комарово.
Прежде чем увидеть его, я услышал его голос:
— Я буду с бабулей работать. Шишки собирать.
Голос заявлял о характере, слова — о намерениях и склонностях. Видимо, он был не из тех, кто любит бездельничать. И я подумал с уважением: «Молодец».
Потом я вышел в кабинет и увидел его. Он был меньше своего голоса, и это вызывало добрую зависть. Как всякий писатель, я жарко желал, чтобы мой голос был больше меня. Но это удавалось очень редко, а может быть, никогда не удавалось. И вот передо мной Маленький Человечек, которому это дается без всякого видимого напряжения, по естеству.
Мы смотрели друг на друга, примериваясь, как нам быть вместе. Это всегда неловкие минуты. Но на этот раз неловкости не было. Я глядел на Маленького с удовольствием и скрытой радостью. Я любил Маленьких Человечков за их огромные возможности и отсутствие полутонов. Я люблю несмешанные краски.
Он был мал для своих трех с половиной лет, выглядел плотненьким, коренастеньким и прочно прикрепленным к большому белому помпону на своем красном беретике. Из-под беретика выглядывала короткая светлая челочка. Он был приятен и серьезен.
Так он стоял — маленький в большой комнате с очень высоким потолком. И он нимало не терялся в ней. Напротив, сразу было видно, что он в ней самый главный.
Всякое живое существо, попав в незнакомую обстановку, тотчас начинает принюхиваться и приглядываться к ней. Незнакомое — это значит опасное. Незнакомое надо как можно скорей превратить в Знакомое. Для этого прежде всего надо оглядеть все вещи и обнюхать все углы.
Надо быть очень храбрым, чтобы без трепета вступить в соприкосновение с Неведомым. Маленький вступил в неведомый ему мой мир храбро, заявив в нем о себе решительно и в первое же мгновенье.
Я протянул ему руку. Он вложил в нее свою руку. Рукопожатия не было. Маленькие Человечки не знают рукопожатий. Рукопожатие — знак дружества и равенства между людьми. Но маленьких взращивают на неравенстве, внушая понятия о нем на каждом шагу. Маленькому не подают руки. Его берут за руку. Ему вечно твердят: «Ты еще маленький».
Этим его постоянно оттесняют в какой-то дальний угол бытия, подчеркивая его неполноценность, неравенство с окружающими его людьми. Это скверно. Старый хитрец Свифт давно доказал, сколь зыбко понятие «маленький», отправив своего Гулливера сперва к лилипутам, которым он казался великаном, а потом к великанам, которым он казался карликом. Маленький — это просто невыросший. И чтобы расти, он должен учиться соотносить себя с окружающим. И он это постоянно делает.
Когда, спустя полтора часа, мы шли по дачному поселку, он увидел большой двухколесный велосипед и сказал:
— Я хочу велосипед.
Я сказал, что этот велосипед ему велик. Боясь, что это может помешать получить велосипед, он тотчас заявил:
— Я большой.
Но он, конечно, чувствовал, что слова его не очень убедительны, и спустя минуту, увидя девочку на маленьком трехколесном велосипеде, поспешил заявить:
— Это тоже большой велосипед.
Он видел на глаз, что именно этот маленький девочкин велосипед подходит к его росту, и, возведя его в ранг больших, находчиво вышел из ложного положения. Он ведь понимал, что он не большой. Когда я спросил, как его зовут, он ответил:
— Игорек.
Он знал, что он не Игорь, а пока еще Игорек и велосипед ему под стать трехколесный.
О, они отлично умеют соотносить и сравнивать — эти маленькие хитряги. И на этом их надо взращивать. Не надо их заталкивать в тесные креслица для маленьких. Пусть сидят на обыкновенных стульях. Надо их учить равенству. Надо учить их отвечать на рукопожатия.
И все-таки Игорька я буду звать на этих страницах — Маленький. Но это не мера роста. Это ласка.
Мы ужинали. Пока Маленький расправлялся с рыбой, я добрался уже до сладкого сырка. Сырок в шоколадной корочке выглядел заманчиво. К тому времени как я одолел половину сырка, Маленький успел увериться, что он тоже любит сырок в шоколаде, о чем тотчас же и заявил во всеуслышание. Не довольствуясь заявлением, сделанным в общей форме, он не медля конкретизировал его. Указывая на половинку сырка, оставленную мною, он сказал:
— Этого я не люблю.
Потом указал на целый сырок и добавил:
— Я этот люблю.
Такая дифференцированная любовь к сырку была учтена моей женой, хозяйничавшей за столом, и Маленький получил целый сырок.
Ведя за столом оживленный разговор, Маленький попытался выяснить, что я делаю в этом мире, в котором его интересует решительно все. С помощью сидящей около него бабули Марьи Дмитриевны Маленький довольно скоро установил, что я работаю. Будучи последовательным поборником конкретности, он пожелал тут же выяснить, в чем заключается моя работа, и, повернувшись ко мне, спросил:
— А что ты работаешь?
Я, не без неловкости, признался:
— Я пишу книги.
Тогда Маленький с обычной своей твердостью и уверенностью сказал:
— И я умею писать.
После этого общего заявления он обратился к развитию темы в обычной своей манере конкретизировать все, что доступно конкретизации:
— Я умею две буквы писать — букву «а» и букву «пэ».
Этим вопрос о его умении писать был исчерпан. Но на повестке дня остался вопрос о моем умении писать, для меня во всяком случае этот вопрос существовал.
Увы, я не могу с такой определенностью, а тем менее — уверенностью сказать: «И я умею писать».
Вечером жена стала укладывать Маленького спать. Она приготовила ему постель на веранде и, перед тем как раздевать Маленького, зажгла свет — сперва бра над постелью, потом плафончик под потолком. Плафончик сделан из вощеной бумаги и расписан красными и синими цветочками. Маленький не спускал глаз с плафончика и наконец выговорил почти благоговейно:
— Красиво.
Душа его жаждала Прекрасного. Он получал удовольствие от того, что смотрел на плафончик. Но было во всем этом и затруднение. Ему нравился не только плафончик, но и двурогие бра в колпачках, покрытых просвечивающей плетенкой в клеточку.
Однако Маленькому нужно спать, а не развлекаться. И жена потушила плафончик.
— Довольно тебе этого огонька, — сказала она, кивнув на бра. — Спать надо.
Маленький трезво оценил сделанную декларацию и, отказываясь от мелочной фронды, сказал с полным самообладанием:
— Да. Сегодня мне довольно. А завтра зажги мне вон тот.
Он указал на плафончик, спеша обеспечить себе светлое завтра. Пусть Большие откладывают на завтра пищу — он заготовляет впрок Прекрасное.
И ты прав, Маленький. Я с тобой заодно. Я пойду к письменному столу и постараюсь поработать за тебя. Я постараюсь, чтобы то, что я делаю, тоже стало частицей Прекрасного. А ты спи. Завтра ты проснешься иным, чем был сегодня. Пусть и сны работают на тебя. Их выткут для тебя красным и синим, как цветы плафончика. Это сделают Добрые Феи и Добрые Волшебники.
Может случиться, что кто-нибудь из трезвых умников скажет тебе, что Добрых Фей и Добрых Волшебников не существует. Не верь, пожалуйста. Они существуют, и они привели тебя в мой дом. Спасибо им. И спасибо тебе за четыре часа, подаренные мне сегодня. Они принесли мне много нового, интересного, важного — много мыслей и сердечных движений, которые мне необходимы, потому что я ведь тоже готовлюсь в Добрые Волшебники.
Еще одна небольшая история у постели засыпающего.
На краю буфета, который сутуло громоздится на веранде, стояла на высоконьких Ногах Птичка-Невеличка. Она китайского происхождения и сделана из мягких синелек. Она пестра и ярка. На коричневой головке ее с оранжевым зашейком и таким же клювом — розовый двурогий хохолок. Грудка у нее желтая, спинка палевая, крылышки красно-бурые. В длинном изогнутом книзу хвосте — и серое, и голубое, и двух оттенков зеленое, и двух оттенков розовое.
Это многоцветное чудо антиприроды стояло на двух буреньких проволочных лапках и смотрело вниз своими глазками-бусинками на лежащего в постели Маленького. Маленький в свою очередь не сводил с нее восторженных глаз. Он протягивал к ней зовущие руки. Он жаждал ее.
И он получил ее. Ему дали Птичку-Невеличку в постель.
Всех нераскаявшихся преступников надо приводить к постели спящего ребенка, и они обязательно раскаются в содеянном зле. Ничто злое невозможно у постели спящего ребенка. Это зрелище Доброго Сердца.
Маленький лежал запрокинувшись на подушку — левая рука обнимала полмира, правая сжимала птичью лапку. Он не мог расстаться с птичкой. Они спали вместе. Птичка уже изрядно пострадала: ножки ее были искривлены, клюв свернут несколько на сторону, хвост разъят по перышкам. Любящие руки жестоки. О, они бывают очень жестоки. И все же я считаю, что Птичка-Невеличка должна была быть счастлива.
Жену мою Маленький звал Ася Львовна. Меня он обозначал совсем элементарным иероглифом — дяденька. Это значило, что по сравнению с женой я существо более примитивное и грубое, нечто недетализированное, глыбоватое. Словом — просто дяденька.
В этом различии имен скрыты оценки, и что касается меня, то, по-видимому, я оценен верно. Я представляюсь Маленькому чем-то вроде идолов с Канина Носа, которым первобытные творцы придали самые грубые и общие формы человека. Я только дяденька. Большего я еще не стою.
Я жажду сближения. Во мне уже проснулась жадность чувств, и я хочу занять в душе Маленького какое-то место. Но пока нашими отношениями дирижирует Маленький, а я только подчиняюсь его диктату.
В сущности, наши отношения определились сразу, с первых минут знакомства. Для углубления их нужно пробуждение каких-то чувств, но пока они пробуждены только во мне. Как всегда, я тотчас кидаюсь в безответные чувства. Мальчишка же, нисколько не тратясь, незаметно пробирается к моему сердцу.
Сам он для этого ничего не делал. Чувства его неразвиты. Он ни к кому не проявлял нежности, даже к божьей коровке, севшей перед его носом на перила крыльца. Он не искал ласки. Но он был общителен и легко шел на дружеские, открытые отношения.
Я подчиняюсь заданному им тону в наших отношениях и с некоторой грустью прячу возникающую нежность. Мы дружественны, и так, в открытой дружественности, лишенной полутонов, мы провели с ним весь день.
Чтобы удобнее было следить за Маленьким, его отправили для игр на площадку с кучей песка. Вероятно, первая мать на земле первого же своего ребенка, едва он научился сидеть, сунула к куче песка, приказав ему «играть с песочком», и развязала себе таким образом руки для хозяйственных дел.
За первой матерью пришел, конечно, первый педолог и объявил песочек наилучшим материалом детских игр и могучим воспитательным фактором. Никто этой точки зрения оспаривать не решался, и она нашла много приверженцев и последователей. Я не из их числа. Я нахожу, что для мужчин такого возраста, как мы с Игорьком, есть на свете вещи поинтересней песочка.
Ну что в самом деле можно делать с песком? Ковырять его каким-нибудь маловыразительным предметом вроде лопатки или щепки, перетаскивать с места на место, засорять себе глаза, уши, волосы, сандалии, чулки, на худой конец лепить пирожки и куличики. Все это мы с Маленьким добросовестно проделывали, пока нам не прискучило. Кстати, прискучило это нам довольно скоро. Что ни говорите, а традиционное не увлекает.
С легким сердцем оставив песок, мы отправились на поиски приключений. Поиски приключений — занятие ответственное, и, пускаясь в подобного рода предприятия, лучше всего, для оперативности, обзавестись конем. Случай — этот союзник искателей приключений — благоприятствовал нам, и вскоре мы имели даже по два коня. Маленькому досталась пара вороных, мне — два белых. Вся четверка находилась в коробке из-под песочного печенья, которую мы обнаружили на ступеньках веранды. Тут же отыскалась доска в черно-белую шахматную клетку, и мы принялись расставлять на ней коней и слонов, готовясь к борьбе за звание чемпиона Зеленой Дачи.
Утверждают, что для приготовления жареного рябчика нужно по меньшей мере иметь самого рябчика. По аналогии с этим вполне справедливым замечанием можно сказать, что для матча двух шахматистов нужно иметь этих двух шахматистов и нужно, чтобы эти двое если и не обладали квалификацией Таля или Ботвинника, то во всяком случае знали бы, как ходят шахматные фигуры. Маленький, к сожалению, не знал этого, что несколько затрудняло организацию матча.
Чтобы восполнить этот пробел, я принялся обучать Маленького началам шахматного искусства. Я называл фигуры и расставлял их на доске так, как того требовали строжайшие правила шахматной игры. Потом я попытался объяснить, как какая фигура ходит. Урок оказался малоплодотворным. Маленький не уяснял себе ни смысла игры, ни ходов. Единственно, что он запомнил, и довольно быстро, — это названия фигур. Это объяснялось, по-видимому, тем, что дома, как я позже выяснил, отец Маленького и дядя часто играют в шахматы.
Надо сказать, что незнание правил игры мало затрудняло Маленького. Отсутствие знаний и умения с избытком возмещалось темпераментом и вдохновением. Маленький азартно хватал любую фигуру и двигал ее по фантастическим трассам, не смущаясь никакими препятствиями, перескакивая через пешки и королей, делая причудливые многоклеточные зигзаги.
Каждый игрок, садясь за доску, жаждет и чает победы. Маленький не был исключением. Но у него была своя формула победы, и он сразу же решительно заявил:
— Я сперва выиграю, а ты потом.
Он считал такую постановку вопроса естественной и справедливой. Но я категорически отверг эту формулу. Надо играть, а там видно будет, кто выиграет и кто проиграет.
Мы начали играть, но тотчас обнаружилось, что Маленький не проявляет к игре ни малейшего сознательного интереса, что игра для него совершенно бессмысленна, и я прекратил игру. Вечером я сделал еще одну попытку преподать Маленькому основы шахматной игры, но с таким же стойким неуспехом. Коэффициент полезного действия оказался настолько ничтожным, что овчинка явно не стоила выделки, и мы оставили шахматы.
В середине дня я ушел на почту, а когда спустя полчаса вернулся, то нашел Маленького сидящим перед пустой стеклянной банкой. Сперва я не понял, что он делает, сидя перед пустой банкой, потому что не понял, что банка вовсе не пуста. В банке была рыба, и только мой грубый глаз, воспитанный на дотошном реализме, не различил ее сразу.
Вообще рыба была не только в банке, но и повсюду вокруг нас. Кстати, вокруг нас было море, а не сад, как я думал все время, живя на даче. Рыбу ловили сачком, который стоял тут же прислоненным к садовой скамейке. Назначение сачка тоже определялось мной прежде неправильно. Им надо было ловить вовсе не бабочек, а рыбу. Маленький показал, как это надо делать, ловко взмахивая сачком в воздухе, который был, конечно, не воздухом, а водой. Выловив рыбешку, Маленький нес ее в трепетных руках к банке и совал туда.
Очевидно, в банке накопилось уже много рыбы, потому что, сунув туда руку, Маленький без всякого труда извлекал потребное количество рыбы и отправлял в рот. Добрый паренек тотчас предложил и мне отведать рыбки, что я с удовольствием и сделал, хотя, должен признаться, что впервые в жизни ел сырую рыбу. Рыба оказалась чудесной, и некоторое время мы сидели по обе стороны пустой банки, по очереди запуская в нее сложенные щепотью пальцы, и потом, поймав вкусное ничто, ели это ничто с превеликим удовольствием.
Маленький был серьезен. Я тоже. Игра воображения всегда интересна для меня. Нынче в ней почти не было реалистических деталей, не считая банки. Впрочем, банка не очень мешала. Если во всяком реализме есть доля условности, то во всякой условности должна, очевидно, быть доля реализма. Так или иначе, но я примирился с банкой.
Это была хорошая игра. Это вам не пошлые куличики из пошлого песочка.
Весь день Маленький мучает меня своими бесчисленными «почему? отчего? зачем?». Он жаждет подробностей. Мир слишком общ и слитен. В нем ничего нельзя понять, если не расчленить на составные части, не разложить на элементы.
«Почему?» — это нечто аналитическое. Это первый класс жизненной школы.
Для Маленького всё в этом мире — «почему?». Все требует объяснений и анализа. Его «почему?» — как протянутые к солнцу листья. Они жаждут. Маленький осторожно трогает пальцами чернильные пятнышки на листе настольной бумаги и спрашивает:
— А почему тут накапано?
Вопрос довольно труден для меня, не говоря уже о том, что это обличительный вопрос. И во всяком случае это далеко не праздный вопрос. Я сижу по одну сторону стола, и передо мной чернильница. А пятна — по ту сторону чернильницы. Там никто не сидит, и закапать стол было некому. Чем же можно объяснить появление этих пятен? И как мне объяснить? Следует ли рассказать, что сначала лист бумаги лежал вот той, теперь закапанной стороной ко мне, а потом, посадив несколько клякс, я перевернул его и пятна оказались далеко от меня, по ту сторону чернильницы?
Интересно ли все это Маленькому? Нужно ли? О логике ли появления пятен дознаётся он своим вопросом? Может быть, он привлечен просто рисунком этих пятен, напоминающих ему шкуру пантеры из его детской книжки?
Маленький проводит пальцем по пятнышкам и отходит от стола, не дождавшись никаких моих объяснении. И теперь уже я задаю вопрос, я спрашиваю — «почему?». Почему выскочило из Маленького это очередное «почему»? И почему Маленький отошел, не дождавшись моего ответа?
Я думаю, что Маленькие Человечки задают свои вопросы не только потому, что им обязательно нужен исчерпывающий ответ на каждый из них. Многие «почему?» — просто прикосновения к предмету. Это протянутые в темноту мира руки. Это органы осязания. Они проверяют объемность мира. «Почему?» — это не только акт аналитический, но и чувственный.
Впрочем, «почему?» Маленького имеют еще тысячу оттенков и значений. Они все разные. И это надо иметь в виду, отвечая на них.
За весь день Маленький заплакал лишь однажды, и вот при каких обстоятельствах. За оградой нашей дачи вросла в землю сараюшка. У снимающих ее дачников — сынишка Сережка. Ему около двух лет. Он толст, энергичен и криклив. Общительный Игорек тотчас знакомится с ним сквозь штакетины дачного забора, а потом проникает для совместных игр и за забор.
Они играли с час дружно и весело. И вдруг раздается захлебывающийся плач и Маленький мчится по садовой дорожке к дому. Бабуля Марья Дмитриевна устремляется к нему навстречу, подхватывает его на руки, и начинается длительный и шумный процесс утишения детского горя.
Утешая Маленького, бабуля Марья Дмитриевна потихоньку дознается о причинах плача. Это нелегко. Маленький вопит и никаких признаков разумного отношения к случившемуся на первых порах не обнаруживает. Ничего внятного вытянуть из него в первые десять минут не удается, и приходится строить наугад малоубедительные гипотезы. Наиболее вероятная из них — ребята повздорили из-за чего-то и подрались. Многое как будто подтверждает это. В руках у Маленького палка, возле колена синяк.
Но вдруг меж всхлипываний и жалостных подвываний Маленького я различаю слово — «змея».
Бабуля Марья Дмитриевна и жена моя переходят к новой версии: Маленький сражался со змеей этой вот палкой и нечаянно ударил себя. Я стою неподалеку и молча внимаю и воплям пострадавшего и словам женщин. Маленький сидит на коленях у бабули Марьи Дмитриевны, и руки ее оглаживают, исследуют и врачуют. Рядом стоит с мокрым полотенцем жена. Я, очевидно, не нужен.
Но вот произнесено слово «змея», и я настораживаюсь. Тут я знаю, кажется, больше женщин-утешительниц. Они слышат о змее от Маленького в первый раз, а я уже во второй.
В первый раз о змеях я услышал от Маленького еще в городе, на вокзале. Жена и бабуля Марья Дмитриевна отлучились в привокзальные окрестности за покупками, а мы с Маленьким ждем их, стоя на платформе и ведя мужской разговор. Я говорю Маленькому, что вот, мол, приедем на дачу, пойдем в лес за ягодами. Маленький поднимает на меня настороженные глаза и говорит с опаской и на всякий случай придвигаясь ко мне:
— Там змеи.
Я с возможно более авторитетным видом заверяю, что змей в наших комаровских лесах нет. Но Маленький не верит. Я это вижу ясно. Страх нельзя одолеть логикой. Но я настаиваю именно на ней. Я утверждаю, что в наших лесах змеи невозможны и что ни мне, ни кому другому из комаровских жителей они никогда не попадались. Маленький твердит свое, и страх не уходит из его глаз.
Наш бесплодный спор прерывается приходом наших дам, и мы идем к вагону. Мы благополучно усаживаемся в него, благополучно достигаем Комарова и благополучно живем в нем весь день. А наутро следующего дня вдруг возникает жуткий призрак змеи.
Это загадка. В окрестностях нашей дачи действительно нет никаких змей, даже ужей. Что же это за призрак, так напугавший Маленького?
Руки бабули Марьи Дмитриевны и жены заняты были милосердной работой. Плач постепенно стихал. Строились новые гипотезы. Жизнь Маленького входила в обычное русло. Но тайна оставалась тайной и тяготела над нами до самого обеда.
За обедом подали салат из свежих огурцов и помидоров. Маленькому он пришелся по вкусу. С особым удовольствием он уплетал огурцы. Он их очень любил.
Мирное застолье прервалось самым неожиданным образом. Маленький, не донеся вилку до рта, бросил ее на стол и закричал:
— Змея! Змея!
Он с ужасом глядел на меня. Я ничего не понимал. Маленький снова вскрикнул:
— Змея! Змея!
Он протянул дрожащую руку и, указывая пальцем на мою шею, страдальчески сморщился. Я провел ладонью по своей шее и на всякий случай встряхнулся. Ничего. Никакой змеи не было. Но бабуля Марья Дмитриевна что-то все же увидела на мне. Она протянула руку к вороту рубахи и сняла с него длинную мохнатую гусеницу.
Так вот она — эта страшная змея, перед которой так трепетал Маленький. Оказывается, это всего-навсего гусеница. Маленький боялся гусениц.
Бабуля Марья Дмитриевна встала из-за стола, выбросила гусеницу за ограду сада и возвратилась к столу. Этим эпизод с гусеницей был для Маленького исчерпан. Что касается меня, то тут дело обстояло сложнее. Я не мог удовольствоваться установлением факта, что мнимая змея — это только гусеница. Этого мне было мало. Меня интересовала не гусеница, а отношение к ней Маленького. Откуда у него этот страх? Когда он родился? Где впервые увидел Маленький гусеницу, так его поразившую и напугавшую своей мохнатостью и странными движениями?
Механизм страха труднообъясним. Что такое страх? Прежде всего — это слабодушие. Но что такое слабодушие? По совести говоря, я не знаю, что это такое, но я знаю, и твердо в том убежден, что оно недостойно человека. Трусость и слабодушие унижают человека, грязнят его душу. Я ненавижу и презираю слабодушие и трусость. Я осуждаю их. Я осуждал Маленького и не скрывал этого от него. Я высказал ему свои суждения в лицо в категорической и даже резкой форме. Осуждать ведь нельзя вполовину.
Маленький не принимал моих резонов и долго еще не мог успокоиться. В конце концов он утешился огурцами, к которым вернулся и которые он любил. Любовь поборола страх, и он исчез. Любовь победила, хотя это была всего-навсего любовь к огурцам. Так еще раз было доказано, что любовь всесильна.
Я стоял с Маленьким возле буйно разросшихся кустов шиповника и думал. Я пришел сюда, чтобы думать. Враг разоблачен. Но он не уничтожен. Что я должен делать дальше? Я оглядывал темные непричесанные кусты с великолепными алыми пятилистниками. Я искал союзников в борьбе, которую я должен начать. И я пришел сюда.
Я люблю шиповник и очень уважаю его. Он стоек и храбр. Он полон жизненных сил. Он неприхотлив, щетинист, упруг. Он умеет постоять за себя. Он молодец.
В нашем саду много шиповника. Нынче вокруг материнских кустов буйно разрослась молодежь. Они смелы и энергичны, эти Маленькие, и за это я их вдвойне люблю и втройне уважаю. Они храбро уходят в сторону от материнских лон, сидящих в рыхлой обихоженной земле, и в своем стремлении к самостоятельной жизни проклевывают твердый грунт садовых дорожек.
Они полны решимости бороться и победить. Пробив крохотными росточками твердый грунт, они вырываются наружу и идут в рост. Но они не только растут. В этот же первый и самый трудный сезон свой они начинают цвести.
Мы с Маленьким стояли возле одного из этой зеленой Гвардии Решительных. Он мал и кудряв. Ему пошел второй месяц. Он едва поднялся от земли, но уже зацвел. Цветок его свеж и ярок. Он молод и силен. Жизнь прекрасно сверкала в его пурпурных лепестках.
Я указал на него Маленькому:
— Смотри.
Маленький посмотрел на раскрытую ладошку цветка. Потом посмотрел на меня. Он смотрел на меня, подняв ко мне маленькое лицо, и я сказал в это обращенное ко мне лицо:
— Ты обязан быть храбрым.
Маленький не спускал с меня глаз. Он не понимал. Но он слушал. Его поднятое ко мне лицо слушало. И я повторил:
— Ты обязан быть храбрым.
Да. Обязан. Я не только говорил это. Я требовал этого. И твердо решил бороться за это. Здесь, возле шиповника, я начал борьбу за Храброе Сердце.
Так мы стояли с Игорьком возле молоденького богатыря-шиповника, когда неподалеку от нас на вершине большой кудрявой сосны закуковала кукушка.
Я люблю эту деревянноголосую певицу. Я полюбил ее на войне. Это было в тысяча девятьсот сорок третьем году. На Миусе шли тяжелые бои. В разгар их мне случилось войти в лес, в котором недавно закончился бой. Все уродливости, все мерзости, все раны войны еще зияли в этом некогда прекрасном уголке земли. Ржавые обрывки колючей проволоки пронзали развороченную, изъеденную воронками землю. Повсюду виднелись следы бомбежек и артиллерийских налетов. Лес был совершенно изуродован: многие деревья повалены, многие обуглены. Вокруг меня стояли раненые смолоточащие стволы, со всех сторон протягивались ко мне темные ветви-руки — искривленные, перебитые, обожженные.
Редко доводилось мне видеть зрелище более печальное и вызывающее более грустные мысли, чем этот молчаливый, изуродованный, насупленный лес. Все живое ушло из него, разогнанное грохотом гигантской битвы. Эта безжизненность была, пожалуй, страшней самих ран. Ни звериного следа вокруг, ни шороха лап, ни птичьей возни в кустах, ни теньканья. Все вокруг было мертво и безмолвно, — мертво оттого, что безмолвно.
И вдруг среди этого мертвящего душу безмолвия раздалось деревянно-мелодичное: «Ку-ку, ку-ку».
Оно прозвучало твердо и решительно. Это был не робкий писк полуживой от страха пичуги. О нет! Это хозяйка вернулась домой. Она принуждена была на время оставить свой лесной дом, но теперь вернулась. Так бойцы, отступавшие в начале войны от родных очагов, снова возвращались на места прежних боев, гоня перед собой осиленного наконец врага. Это было боевое «ку-ку». Это было храброе «ку-ку».
С этой минуты я знал, какая из всех птиц на свете самая храбрая.
Это кукушка.
Так я и записал в своем военном дневнике. И вот теперь, спустя семнадцать лет, она подает мне свой голос. Она присоединяется к только что составившемуся Союзу Храбрых. Теперь нас в нем уже трое: шиповник, кукушка и я. Союз еще не приступил к действию, но он уже есть, он уже существует.
Я глядел в поднятое ко мне лицо Маленького. Я глядел на него строго и требовательно. Он должен быть в Союзе Храбрых. Без этого невозможно начинать священной борьбы. Он должен быть в Союзе Храбрых. И я уверен — так оно и будет.
Мы стояли и слушали звонкое кукование. Маленький наморщил нос и насупился. Что-то его затрудняло. Я еще не совсем понимал что.
— Кукушка, — сказал я, улыбаясь.
Я улыбался и кукушке и Маленькому, которого хотел ввести третьим в наши с кукушкой тесные отношения. Но он вдруг сказал хрипловатым деловым баском:
— Это не кукушка, а петух.
Этого я не ожидал. Я был застигнут врасплох и несколько обижен.
— Нет, это кукушка.
Но Маленький не сдавался и настаивал с непонятным мне упрямством:
— Нет, петух.
Мы заспорили и едва не поссорились, потому что оба мы задиры, оба упрямы, и, очевидно, оба не понимали друг друга. Но я не дал спору разгореться. Я уразумел в конце концов, что если непонимание Маленького извинительно, то Большой понимать обязан, хотя это и нелегко.
Откуда же все-таки взялся этот петух? И почему именно петух? Я задумался над этим и решила что дело обстояло так. Маленький вырос в городе, среди камня и асфальта. Там нет никаких кукушек. Он их не видел. Он их не знал. Он поэтому был вправе оспаривать мое ничем не доказанное утверждение. Он вовсе не обязан верить мне на слово. Скорей напротив — у него были весьма веские основания не верить мне. Его жизненный опыт был против меня. Из всех птиц он знал только трех: воробья, голубя и петуха. С воробьями и голубями ему приходилось иметь дело на дорожках скверов и на улицах во время прогулок. Что касается петуха, то он прилетал к кроватке Маленького еще тогда, когда он был совсем несмышленышем и бабуля Марья Дмитриевна пела ему на сон грядущий о петушке, у которого «золотой гребешок, маслена головушка, шелкова бородушка». Кстати, пение петушка тоже начиналось с «ку-ку», по крайней мере в бабулиной передаче, которой Маленький доверял полностью. Рассматривая беспристрастно все эти обстоятельства, я пришел к выводу, что у Маленького были серьезные основания для спора со мной. Я имел мужество признать это и, признав, решил отложить окончание спора до тех времен, когда Маленький попривыкнет к новой для него песенке новой для него птицы. А пока я положил ему на плечо руку и сказал решительно:
— Пойдем.
И мы пошли. Куда мы пошли? И зачем? Мы пошли по саду искать гусениц.
Мы нашли гусеницу минут через десять. Она была такая же мохнатая и длинная, как и та, которую бабуля Марья Дмитриевна сняла с воротника моей рубахи. Я положил гусеницу себе на ладонь, повертел ее так и сяк, потрогал пальцем, говоря, что она не кусается и ничего страшного в ней нет и отродясь не было. К этому я прибавил, что все же она вредитель и от нее заболевают и гибнут деревья и кусты в саду. После этого я взял камень и, убив гусеницу, бросил ее за ворота на дорогу.
Я уничтожил врага. Но это было еще не все, что я должен был сделать. Я должен был добиться того, чтобы Маленький, переступив через свой страх, сам уничтожил змею-гусеницу. Только тогда страх был бы изгнан из его маленького сердца навсегда.
Борьбу с врагом никому нельзя передоверять. Такой точки зрения должен придерживаться всякий, кто вступает в Союз Храбрых.
Мы принялись охотиться на гусениц. Охота превратилась мало-помалу в игру, которая не могла не увлечь. А увлечение изгнало страх. Он просто-напросто забылся, стерся, перестал существовать. Все же прошло еще некоторое время, пока Маленький привык к мысли, что гусениц надо уничтожать и что он может и должен делать это сам. Еще две гусеницы погибли на его глазах от моей руки, но четвертую Маленький растоптал своей собственной ногой.
Так было покончено со змеей. Она испустила дух под ногой Маленького, и страх перед ней потух сам собой. Маленький вступил в Союз Храбрых. Враг, подбиравшийся к самому сердцу, враг, пугающий и извращающий понимание окружающего мира, был уничтожен.
Смерть врагу!
Да здравствует Храброе Сердце!
У Маленьких Человечков оно обязательно должно быть храбрым. Иначе оно никогда не будет храбрым и у Больших Человеков.
Мы пили вечерний чай. Маленький любил чай, и притом в чистом виде, без всяких примесей. Жена предложила было ему налить в чай молока.
— Но тогда кофе получится, — сказал Маленький и решительно отверг молоко.
Он сосредоточил на чае и на колбасе летнего копчения все свое внимание и, казалось, выключился из развертывавшейся за столом неторопливой беседы. Разговором овладели женщины. Бабуля Марья Дмитриевна обстоятельно повествовала о делах домашних, о своих домочадцах. Жена полюбопытствовала, как относится к Маленькому его отец, любит ли его.
— Очень любит, — сказала бабуля Марья Дмитриевна, улыбаясь. — Он от Игорька сам не свой.
Жена повернулась к Маленькому. Ей хотелось узнать, отвечает ли он любовью на любовь отца. Она спросила:
— А ты как, Игорек?
Маленький поднял голову от блюдца. Он, как оказалось, слышал все, что говорилось за столом, и все уяснил себе. И он ответил спокойно и солидно:
— А я сам свой.
После этого он снова обратился к прерванному чаепитию. Ответ прозвучал очень внушительно. В нем была полная уверенность в себе. В нем сказывался характер. «Сам свой» спокойно возвратился к блюдцу с чаем.
Это случилось во время нашего бурного и недолгого шахматного поединка, точнее — перед его началом. Показывая Маленькому шахматные фигуры, я начал с самой главной фигуры и, ставя ее на доску, громко и четко назвал:
— Король.
Маленький повторил сказанное, но не сумел как следует произнести твердое «эр», и у него получилось:
— Коуоль.
Он почувствовал ошибку своего произношения и недовольно прихмурил едва заметные бровки. Очевидно, он знал за собой этот фонетический грех и старался исправить его. Он склонил голову чуть набок и, глядя на мой рот, повторил, старательно и раскатисто произнося «эр»:
— Корроль.
Я не понуждал его исправлять плохое произношение. Он сам постарался исправить его. И это меня не удивило. Я и раньше сталкивался с речевым самоконтролем Маленьких. Очень интересна в этом отношении история маленького москвича Маки, моего старого знакомого. Будучи в возрасте Игорька, Мака плохо управлялся со словом «тарелка». Слово не удавалось ему. «Эр» и «эль» как-то сами собой менялись местами, и вместо обычной тарелки получался какой-то словесный гибрид:
— Талерка.
Мака боролся со своим недостатком, и тетка его рассказала мне, как однажды вечером, войдя в детскую, она попала на автоурок фонетики. Мака лежал в постели и перед сном повторял, уставясь в потолок:
— Талерка. Неть. Талерка. Неть…
Каждую неудачу в произношении трудного слова Мака сопровождал досадливым «неть», изобличая этим неправильность произношения и отвергая ее. И ошибка и корректирующее ее «неть» повторялись до тех пор, пока наконец не пришла удача и Мака четко и с торжеством произнес:
— Таррелка.
Это была победа, и победа сознательно добытая в трудной борьбе с самим собой.
Маленькие знают и такие победы. Это несомненно, хотя Большие об этих важных победах Маленьких знают мало.
В Маленьком несомненно живет чувство Прекрасного. Ему нравилось все красивое. Он любил, чтобы вокруг него все было чисто. Перед тем как войти в дом — этот чистый и опрятный дом, он вытирал на крыльце ноги.
Погода стояла сыроватая. С утра немножко дождило. Но теперь крыльцо было уже чисто и сухо. Через все ступеньки крыльца протянулся узкий серый половичок. Вытерев сначала ноги о деревянный рубчатый мостик на улице, Маленький вступал на этот половичок. Он останавливался на каждой ступеньке и долго вытирал маленькие, усердные, не боящиеся работы ноги. Никто его не заставлял это делать. Он сам с терпением и тщательностью вытирал ноги. Эти старания были данью уважения к чистоте, порядку и вложенному в них труду.
С этим он входил в дом.
Он им привержен, этим скверным местоимениям. Он постоянно и на разные лады повторял: мой, мое, моя. Он склонен был полагать, что весь мир — это его мир, что создан он на его потребу и все в этом мире должно служить ему.
Жена стояла с ним возле куста черной смородины. Смородина еще не вся поспела. Жена выбирала спелые ягоды, срывала их и давала Маленькому. Но на кусте оставалось еще много недозрелых ягод. Маленький глядел на них жадными глазами. Он не умел различать, которая ягода поспела, которая нет. Он готов был съесть все и очень боялся, что не успеет, что ему не дадут всех ягод. Надо было обеспечить себе ягодное довольствие и наперед. И, беря очередную порцию ягод, он озабоченно сказал:
— Мне надо целый день ягоды есть.
Он себялюбец и эгоцентрист, и собственное «Я» для него главней всего.
Когда вечером Маленький вернулся домой в Ленинград, отец стал расспрашивать его, как он провел у меня день, что делал. Среди прочих деталей в рассказе Маленького фигурировали и шахматы. Отец спросил:
— Кто же из вас выиграл?
Маленький заявил без всяких колебаний:
— Я выиграл.
Это совершенно не соответствовало истине. И тем не менее это не было заведомой ложью. Это просто была непоколебимая уверенность в том, что он — самый главный в мире и все в этом мире всегда должно быть повернуто лицом к нему. Игры не было, и выигрыша поэтому не могло быть. Но если считать, что она была, то выиграть мог только он — Игорек. Это убеждение прозвучало в уверенном ответе Маленького отцу. Выигрыш был так же безусловен, как безусловно каждый раз при каждом взмахе сачка должна была выловиться условная рыбка в условной игре в рыболовство. Точно так же Птичка-Невеличка естественно должна была принадлежать ему, а все ягоды на клубничных грядках и смородинных кустах должны были быть предназначены для его рта.
Пожалуй, действительно прав Лев Толстой, советовавший на вопрос трехлетнего ребенка: «Зачем яблочко на дереве выросло?» — отвечать: «Затем, чтобы ты его съел».
Но мне эта формула не по сердцу. Да, хозяин мира, входя в него, предъявлял на владение всем в нем сущим свои естественные права. Но надо ли всегда и во всем так уж усердно потакать этому?
На мой взгляд, нет. Потребительский эгоцентризм надо подрезать на корню и ежеминутно, иначе он разрастется гомерически и станет панэгоизмом.
Я пытался следовать своей линии, отказавшись проигрывать в шахматы. Я старался делать то же и весь остальной день.
Увы, ничто не может длиться без конца. Время шло. Приближался вечер. Круглые стенные часы показывали уже семь часов. Маленького стали собирать домой. Он пробыл у меня ровно сутки. И вот теперь он уходил. Бабуля Марья Дмитриевна одевала его. Моя жена помогала. Я стоял около в состоянии нерешительно-недоуменном.
— Уезжаешь? — сказал я, чтобы хоть что-нибудь сказать, стараясь казаться бодрым и беспечальным.
— Уезжаю, — отозвался Маленький, твердо и безмятежно выговаривая свое расстанное слово.
На голову Маленького надевают красный беретик с белым помпоном. И вот он предо мной снова такой же, каким я увидел его впервые, сутки назад. Он такой же. А я? А я уже иной, чем был сутки назад. Совсем иной.
Мы с женой провожаем его до калитки. Я выхожу за калитку и смотрю ему вслед. Он уходит все дальше и дальше. Правая его рука в руке бабули Марьи Дмитриевны. В левой — полюбившаяся ему Птичка-Невеличка. Он увозит ее. Он увозит не только ее. Он увозит частицу моего сердца.
Кадр из концовки фильма о Маленьком и Большом врезается в рамку кудрявого сосняка в конце дороги. Маленький все меньше и меньше.
Я стою на дороге и грустно смотрю ему вслед.
Он уходит от меня.
Я лежу в кровати. Шуршит темная тишина. Я пасу бесконечные табуны мыслей. На ночном столике маленький будильник. Светящиеся стрелки показывают половину второго. Где-то там, в Ленинграде, Маленький. Здесь Большой лежит и думает о нем. Маленький спит и, наверно, держит в руке Птичку-Невеличку. Большой не спит. Он отвык спать. Он думает о пробежавшем дне, о том, что было в этом чудно-невозвратимом дне.
О, он не напрасно прошел, этот день, и многое сделал во мне. А в Маленьком? Что сделал он в Маленьком? В этом ведь главный смысл дня. В этот день я жил только для того, чтобы сделать что-то доброе в Маленьком. В этот день я ничего не желал Для себя. И это первое, за что я должен быть благодарен Маленькому. Он учил меня отдавать — этому самому трудному и радостному в искусстве жить.
Он вообще многому учил меня нынче. Он все время сознавал себя и берущим и отдающим. Когда мы делали куличики из песка, он наставительно говорил мне, что, перевернув формочку, нужно постучать ложкой по ее донышку.
В начале дня мы подошли к кустам зацветающей крапивницы. Там и тут уже лиловели раскрытые цветы, но возле каждого из них висело несколько свернутых в темные шарики бутонов. Бутоны походили на ягоды. Маленький и принял их за ягоды и протянул руку, чтобы сорвать и сунуть в рот. Я сказал предостерегающе:
— Это не ягоды. Это бутоны. Они развернутся и станут цветками.
Маленький отвел свою протянутую руку. Он смотрел мне в рот и слушал, решая, очевидно, следует ли мне верить. Он решил, что следует. И под вечер говорил жене моей, указывая на бутоны крапивницы:
— Это не ягодки. Это нельзя трогать. Это цветочки будут.
Он был щедр и охотно черпал для других из сокровищницы своего жизненного опыта. И не следует думать, что опыта этого вовсе не было и что Маленький ничему не мог научить. О, он многому мог научить. И он учил. Он учил меня силе и страсти воображения. Он учил дару общения, столь необходимому мне в моей профессии. Он учил жадности осязать. Он учил анализировать окружающее. Он учил чувству Прекрасного. Думаю, что в этот день Маленький научил меня большему, чем я его. Он многое, очень многое внес в мой дом, войдя в него. Он многое принес мне, войдя в меня.
Сейчас его уже нет со мной, и мне грустно думать об этом и смотреть на светящиеся стрелки, бегущие через черную пустыню ночи. Обе уже перешагнули цифру два. А я все думаю о Маленьком, глядя на эти зеленые палочки Доброго Волшебника, подарившего мне сегодняшний день.