Весной кричали: «Врангель, Врангель!» Качали его на площади. Вместо Деникина стал Врангель. А что толку? Все — чепуха! Весной Врангель уверял: «Моя тактика будет другая, из Крыма не выйду». И вдруг наступление: «Вперед, свершилось! В Москву, с хоругвями… Смысл святого похода…» Стало быть, весной Врангель лгал. Простонародью в Севастополе обещал выдать со складов муку. Об этом сразу затрубили все газеты, ведь он объявил «мир с народом». Но несколько раз откладывал выдачу, так и не выдали ни фунта. Между тем премьер-министр Кривошеин — всем известно — спекулирует хлебом.
Все выжили из ума, спят и видят прежние свои посты с многотысячным жалованьем, покинутые свои родовые усадьбы. Все хорохорятся, петушатся: мы — избранные, мы — соль земли, мы — умные, мы — руководители. Но раздирают избранных и умных подлейшие страсти. Один завидует другому, каждый считает себя оскорбленным. Бушуют самолюбия, первое дело — свести старые счеты. Пена кипит на губах… Каждый генерал — сам себе князь. У каждого своя свита, так называемая «лавочка», она и рекламирует, и оберегает пьяного. А князь раздает «лавочке» чины, покрывает преступления, помогает поднажиться. Упал князь, свергнут, и «лавочка» удирает, прячет концы в воду, ищет нового князя, славословит его, помогает воровать. Воруют все. Пропивают всё.
Говорят, что бывшие командиры Донского корпуса «каторжники» Сидорин и Кельчевский особенно щедры, плюют на Врангеля, в Севастополе, под носом у правителя, нарушают его постановления. Как-то глухой ночью, в полицейский час, зажгли в ресторане свет и под открытым небом «трахнули» ужин на двадцать персон. И черт им не брат! О наступлении говорят: «На уру идем…»
Особенно много появилось ловчил. Офицеры внезапно заболевают, стараются прилепиться к тыловым частям. По Перекопскому уезду мотается с отрядом штабс-капитан Кадилов — устроился! Загоняет в армию «хлопцев», называет свою работу «охотой за ведьмами» и посмеивается: «Кой черт мне на фронте большевистскую пулю искать!»
А на фронте офицеры раздевают пленных, запасаются имуществом и драгоценностями, картежничают. Самогон течет рекой. Упиваются самогоном, упиваются и грязными рассказами на «брехаловках», ржут, как жеребцы. Словом, действительно сброд, как говорят большевики… Оказывается, что и сам Врангель не чист: взял из бывших императорских подвалов вина на три миллиона рублей.
Всем наплевать, кто и что будет: монарх, черт, Врангель или Кривошеин. Как-то Шкуро сказал великому князю Дмитрию, участнику убийства Гришки Распутина: «Хочешь, Митька, я тебя царем сделаю?»
У добровольцев спайка, как в шайке. Сами над собой смеются: «Война, говорят, до победы, грабеж — до конца!» Золотой цвет армии — корниловские первопоходники. А кто они? Мальчики с пустыми глазами, с пустой душой, но с оружием. Оружие для такого — инструмент на кровавой пашне, а кровь для такого — деньги. Другого дохода, другой специальности он не знает.
Что же дальше?
Рота Олега работала по обе стороны Турецкого вала, строила укрепления на участке от Сиваша до чумацкого шляха. Вместе с Кадиловым Олег приехал сюда еще в апреле. Теперь он сидел в крохотной палатке-шалашике на самом валу, прятался от губительного солнца.
Изредка вылезая из палатки, Олег смотрел в бинокль. Под палящим солнцем на тонущем в белом мареве высоком валу, в душном рву, заросшем колючками, и на равнине копошились грязные, заволоченные пылью, обожженные солдаты. Одни тащили к блиндажу железную балку, как муравьи, мелко перебирали ногами, другие закапывали перед рвом в твердую землю суковатые колья, разматывали колючую проволоку и тянули ее на одиннадцать верст — от сивашской до черноморской воды. Неровные ряды кольев и тонкая паутина таяли вдалеке в синеве.
Жаркий воздух струился, дрожал, необыкновенно густой и синий. На горизонте вдруг возникла длинная голубоватая полоса, какое-то мелкое озеро. В воде стояли белые хатки, тополя. Воздух над ними чистый, беловатый, а синяя вода с белесым оттенком. Там такое счастье, такая прохладная тень и синяя влага… Но это степной обман. Нет ни озера, ни тополей — это мираж, воздух играет. Синяя полоска воды на глазах становилась короче и уже. Вскоре все исчезло, хатки и тополя будто завалились за горизонт, вода будто впиталась в сухую, раскаленную землю. Олег грустно усмехнулся: вот так исчезают и иллюзии!
К чему укрепления, двутавровые балки, вполне пригодные для мостов; зачем разбирать крестьянские хаты и строить блиндажи, землянки, орудийные и пулеметные позиции? Над планами фортификаций трудился сонм иностранцев: Сеймур, Гоп, Перси, Мак-Малей, Кейз, Манжен. Работами руководил французский генерал Фок. И все это, чувствовал Олег, ни к чему, все попусту. Вал никому ни в чем не поможет.
Весной Олег, как и все, надеялся, что новый вождь выведет из мышеловки, откроет какую-то перспективу. Но Врангель просто пошел в наступление. Ну, заняли Таврию Северную, уперлись в Днепр, а дальше что?..
На южном склоне вала выложено белыми камешками: «Перекоп — ключ к Москве». Но до Москвы — как до звезд. Ощущение мышеловки и теперь не кончилось. Силой, войной, очевидно, не выйдешь из мышеловки. А выйдешь, в конце концов попадешь в степи под дубинку красных и — каюк. Очень простые соображения…
Думая о том, как он уже тысячу раз обманывался в своих ожиданиях и как он бессилен со своими соображениями, рассуждениями и прогнозами, Олег приходил в ярость. Успокоившись, снова принимался размышлять и безотчетно разжигал себя. Главный вопрос: «Что же дальше?» — как камень, голове тяжело. Нет, лучше не думать об этом… Олег отдал вестовому бинокль и велел подать бриться. Чтобы не думать, стал в складном зеркале изучать свое худое бледно-смуглое лицо, мрачные, запавшие глаза.
Бреясь, Олег косился на степь и, лишь бы не молчать — молчание ведет к думам, — говорил вестовому:
— На том кургане был за́мок. Конечно, неприступный. А вот тут — ворота, крепость Ферх-Кермен, потом Ор-Капу, потом по-русски — Перекоп. На воротах была из глины сова. Через этот ров был мост на цепях. А во рву полно воды, янычары сторожили. Пушки отсюда, как и сейчас, смотрели вон туда. По этому шляху шли торговые караваны. Верблюды с огромными вьюками, арбы на огромных колесах. Тащились в Кафу, то есть в Феодосию. Посольские караваны стояли перед мостом. По шляху гнали пленников. На валу, во рву они в цепях работали, под нагайками… Черт-те что вынесет человек!
Сидевший у входа в палатку вестовой плохо слушал. Олегу стало скучно рассказывать, он замолчал, а побрившись, лег отдыхать.
В палатке было сумрачно, и Олегу, прежде чем дремать, захотелось думать о хорошем, о крупицах радостного. И сейчас же он вспомнил девушку, что зимой так заботилась о нем. Поила молоком. Ласково смотрела. У нее овальное смуглое лицо, вся она такая свежая, веселая… Дважды ездил он с Кадиловым в село, чтобы найти эту Лизу, — так, кажется, зовут ее, — но никак не мог угадать, где ее хата. Летом все выглядит иначе, нежели зимой, улиц не узнать, хат не узнать, а Лиз в селе много.
Олег и Кадилов в седлах ехали рядом по широкому твердому шляху. Низкорослые костлявые степные кони — лучшие на фронте — по полуденной сухой жаре ни за что не хотели бежать, мелко семенили, норовили повернуться задом к ветру.
Олег покачивался в седле, горбился, голова беспрестанно кивала в лад шагу коня. Капли пота из-под фуражки катились по лицу, по шее за расстегнутый воротник гимнастерки. Ноги в сапогах — словно в горячей воде. Поводья скользили во влажных ладонях.
Кадилов утомился махать плеткой, но не размяк. Крошечный козырек надвинул на облупившийся, покрасневший нос, молодцом повернулся в седле.
— Вчера встретил знаешь кого? Шарова из контрразведки! В Джанкое, помню, на станции этот Шаров появился пьяный, пристает: «Купите кольцо с бриллиантами! Баснословно дешево, задаром». Сукин сын, работал ловко! — у Кадилова восхищенно сверкнули глаза. — Уплывали из Одессы — скупил валюту и казенных нахватал. И вот с бриллиантом пьяный бродит по станции, шумит: «Что мне генерал?! Я на генерала…» Этого генерал не стерпел. Под суд дурака!.. А помнишь полковника Протопопова, которого Слащев расстрелял, за Орлова? Недавно родственница этого полковника признала кольцо, доказала, что оно попало к Шарову, когда он вез арестованного Протопопова из Севастополя к Слащеву. Шаров не дурак — знал, зачем везет Протопопова в Джанкой.
Кадилов захохотал.
Олег хмуро сдвинул брови.
— Что же тут веселого, Сергей? Ты не любишь, когда я рассуждаю. Но скажу тебе, что низко мы пали. Прямо в грязь. У нас ничего за душой… Собственно, стараемся вернуть прошлое. А, как говорится, над прошлым опустилась крышка гробовая. Мы, дураки, лезем под нее — вот как я понимаю…
— Уж не потянуло ли тебя снова на север? — Кадилов усмехнулся. Потом вдруг выпрямился в седле. — Может быть, большевички тебе улыбаются мило?
— Я не знаю большевиков, что это за люди. О них только слухи. Тому, что пишут «Таврический голос» и Аркадий Аверченко, я не могу поверить, извини… И вообще… — Олег махнул рукой. — История мчится, как бешеный конь, и мне на ходу не вскочить…
— Ах, ах, как грустно, — засмеялся Кадилов и стегнул нагайкой Олегова коня. — Эх ты, вещий Олег! Погоди, увидишь в Строгановке свою красавицу, и все пройдет… А мужики твои — знай это! — готовы сожрать тебя со всеми твоими мыслями. Ты, милое дитя, и не знаешь, как они тебя ненавидят. Хочешь, расскажу, как я их за веру и барона Врангеля воевать загонял?
Олег молчал. А Кадилов, посмеиваясь, рассказывал:
— Иду по селу, плеточкой машу, а во всех дворах торчат из-за оград дурацкие головы. Любопытные! Скоты ужасные, насквозь видят каждый мой шаг! В армию не идут, хоть руби на месте. Замучился. В Ново-Васильевке десять тысяч душ. Ну, думаю, будет улов. Назначил день призыва, староста прошелся по хатам. И вот сидит доктор, сидят писаря, — Кадилов захохотал, — ждут. А пришли — один безглазый, другой без ноги. Насмехаются, хамы! Здоровые в степи хоронятся, в скирдах. Я с ротой солдат ночью пошел по селу. Солдатики стали обыскивать хаты, сараи, погреба. Я, черт возьми, ждать не люблю. Мои орлы выталкивают из хат, ведут ко мне живой товар… Приказ Врангеля: людей, людей во что бы то ни стало! Кстати, этот приказ разрешает сажать под арест родителей и жен сбежавших, а имущество конфисковывать, то есть себе… Понимаешь? Ловим молодух, стариков, старух, запираем их в сараи под караул. Плач и гвалт. Потеха! А ты говоришь: «Мир с родным народом». Чепуха, понял? Только нагайка и сила…
— Это-то и худо, теперь ясно вижу, — отозвался Олег.
Свернули со шляха, поехали по узкой прямой дороге вдоль Сиваша. В мелкой балочке возле одинокого, с длинным корытом, колодца спешились. Легли на землю, головами в узкую полоску тени от корыта. Слушали бесконечный дальний звон кузнечиков. Тихий берег, какая-то особая, сивашская тоска… Даже Кадилов присмирел. Из-за горбинки вдали медленно поднялось пыльное, желтое под солнцем, широкое марево, потом край горбинки задвигался. Под облаком пыли показалось стадо овец. Плотной кучей овцы бежали к колодцу. На ближнем краю отары шла девушка в белом платке, на другом — почти на разгибая колен — старик с длинной палкой, в шапочке, как у скифов. Они подошли и принялись, скрипя воротом, доставать из колодца и лить в корыто солоноватую воду.
Что-то знакомое почудилось Олегу в девушке, присмотрелся, вскочил, взволнованный, на ноги. Это она, Лиза!
— Сергей! Посмотри — кто! — И к Лизе: — Я узнал вас!
Из-под платка на Олега глядели с любопытством и изумлением большие глаза. Широко улыбаясь, Лиза ответила:
— А вы тот самый… Ей-богу! Зимой у нас ночевали.
Мягкий, певучий говор, белые зубы. Все в ней ясно, просто, откровенно. Кадилов подошел, но Олег не видел его, смотрел на свежие щеки Лизы, на всю ее ладную, крепкую, будто репка, стройную фигурку.
— К вам в Строгановку едем. Вечером у вас пляшут?
— Пляшут, — с веселой готовностью ответила она.
— И сегодня вечером соберутся?
— Соберутся…
— А вы пасете. Это ваша отара? — пристально глядя, спросил Олег.
— Нанялась за хлеб. Тато велел, — все с той же готовностью ответила Лиза.
Замолчали. А что же стоять и молчать — распростились, разошлись, оглядываясь… Остаток пути в Строгановку Олег беспрестанно улыбался.
— Врешь, Сережа, они все-таки люди, и, может быть, неплохие, не глупее нас с тобой. Разве ты не видишь? Ни одному слову твоему не верю! Просто у тебя собачья работа.
Вечером в темноте Олег и Кадилов услышали звуки гармошек и на сивашском, и на северном концах села. Пошли на сивашский. Перед большой хатой со светящимися открытыми окнами столпились девушки и пареньки лет по шестнадцати. Несколько парней было постарше, наверно беспалые или одноглазые. В стороне — старики с палочками. У слабо белевшей под звездами мазаной стены сидел на лавке слепой гармонист с гармонью на коленях. Танец только закончился. Слышались громкие голоса, смех, визг. Юркие ребятишки, без отцов отбившиеся от рук, сновали повсюду, получая беззлобные подзатыльники.
Олег и Кадилов проталкивались к скамье возле хаты. Вокруг, как вода, смыкались люди. Кто-то спрашивал в темноте:
— Это кто такие бродют?
Кто-то отвечал насмешливо:
— Господа офицеры, не видишь? Защитники наши, освободители!
Кадилов бойко спросил, почему не пляшут. Голос в темноте ответил с издевкой:
— Некому, ваше благородие, свиньи в огороде. Одни плясуны за Днепром, других вы увели под конвоем, а которые остались — и те разбежались.
— Что ж, выходит, мы не нравимся вам? — притворно весело спросил Кадилов.
Послышался тот же спокойный, густой голос:
— От вас хоть вой. Хлеб забираете, лошадей реквизируете. Загоняли на подводной повинности.
Вобрав голову в плечи, Олег молчал. Забыл даже, что где-то в этой толпе его ждет Лиза.
— Значит, мы вам не нравимся? — уже с угрозой проговорил Кадилов. — Красные вам нравятся. Так!
— Дурень ты, дурень, — отчетливо сказал голос из толпы. — Красные — это наши браты, какие бьются на фронте за нашу жизнь. Вот скоро придут, так вы засвистите. Изничтожим в крошево вашу власть!
Кадилов молчал. «Накаляется», — подумал Олег. В наступившей тишине все тот же голос с неожиданной силой продолжал:
— Не забыли мы, как вы, офицеры, помещичья кровь, драли нас, мужиков. Иные остолопы думали, что при Врангеле лучше будет. А вот мы слышали, как ты в Ново-Васильевке баб, девок да стариков забирал. Вояка! А давеча в Чаплинке ходил я возле штаба, там обедает офицерня, играет музыка. Орут свои речи, да вдруг запели, вознесли с торжеством «Боже, царя храни», да «ура»! Это как понимать, господа офицеры? За это и катитесь вы яблочкой ко всем чертям!
— Ты, красный агитатор! — высоким голосом крикнул Кадилов и рванулся на голос. Но толпа стояла стеной.
— Ишь горячий, — снова донеслось из толпы. — А ты постой, послушай. На сходе в Чаплинке слышал вашего Врангеля. Вышел он к мужикам без нагайки — не дурак! Молодец красив, да на душу крив. Всё ничего, а потом тоже… грозить стал. Господа офицеры, мы вам вот что скажем: ни ласками, ни угрозами вашему Врангелю не сесть на трон. Так что складайте оружие, вам будет лучше. Из-за вас по всей России льется кровь. А за это убить вас мало!
Олег и Кадилов, не сговариваясь, поспешно повернулись и молча выбрались из толпы — не до гулянки. Облегченно вздохнули, когда подошли к лошадям. Сели, выехали на дорогу. Ночь стала непроглядно черной. Олег жалел, что не встретился с Лизой, но успокаивал себя: «После! Завтра, может быть».
В селе снова заиграла гармонь. Прислушиваясь, Олег заговорил:
— Знаешь, я, конечно, не большевик, но… странно мне. Сегодня утром прочитал в «Голосе», что большевикам выпал завидный удел — «доверие, — как там пишут, — широчайших масс». И знаешь, как иголкой укололо… Я это и раньше чувствовал, смутно. А теперь отчетливо…
Кадилов угрюмо бросил:
— Зимой на этом же месте ты говорил о ненависти к Слащеву, а сейчас объясняешься в любви к большевикам.
— В любви? Но понимаешь, какая ерунда, они знают, чего хотят. А мы? Извини, пожалуйста, я люблю рассуждать. Мы не знаем, чего хотим, а про большевиков пишем в газетах какую-то мелкую, дурацкую чепуху, например о том, что балерина Гельцер в Москве вышла на сцену в валенках и что большевики зовут ее «товарищ Гельцер»… Мы же, как идиоты, слушаем в театре лекции профессора Петроградской духовной академии Малахова про культ сатаны, про масонство и евреев… Ничего-то мы не понимаем и ничего не хотим понять… Жужжим, как комары… Вот именно — комары…
— Ну, брат! — вспылил Кадилов. — Тебе выспаться надо.
— Выспаться — это не поможет, — сказал Олег.
Однажды в шалашике Олега спасался от жары толстый журналист из Севастополя, губастым ртом ловил воздух, постанывал:
— Спасибо, подпоручик, за тень. Кажется мне, вы честный человек, но, не обижайтесь, наивный — по глазам вижу. И хочу сказать вам, голубчик: если там, — журналист вялой рукой показал на север, — у вас родственники или хотя бы знакомые, непременно постарайтесь… туда. Надо вырваться отсюда, из этой банки с пауками. На фронте успехи — гром победы. А коммунисты кончили с Пилсудским, теперь возьмутся за нас. Главное, голубчик, наше дело исторически проиграно. Видите ли, спасение расшатанной России, оказывается, не в нас, а в коммунистах. Так распорядилась история… Вчера приехал француз-коллега, только что из Москвы, видел там Уэллса, который был у Ленина. Не коммунизм, а мировой империализм терзает погибающую Россию, отчасти, голубчик, нашими с вами руками, душит ее чудовищной лапой, и спасет Россию, говорит Уэллс, только Советская власть. Большевики мечтают о строительстве, о машинах, об электричестве, о дорогах, о мостах… Понимаете, голубчик, в нас не верит не только народ — никто не верит. Вот что понял англичанин Уэллс. Три года назад я думал, что пишу правду о большевиках. А выходит, гм… в лучшем случае, ошибался…
Олег слушал опустив глаза, чувствовал, что журналист прав. Тот будто заснул, но вдруг засмеялся.
— У нас пишут: «Крым — пистолет, направленный в грудь Москвы. Крым — трамплин для прыжка в глубь России». Взгляните на карту, кажется почти невероятным, что мы, кучка в Крыму, можем грозить многим миллионам, всей стране. Но грозим и успешно наступаем, потому что за спиной у нас англо-французский флот… Впрочем, и американский. Знаете ли вы, что Америка предприняла демонстрацию с целью «показать свой флаг» в советских портах? Американская эскадра вошла в Черное море, хотела войти в Новороссийск, но линкор «Южная Каролина» напоролся в Цемесской бухте на мачты затопленного в позапрошлом году большевиками миноносца. Пришлось ретироваться для ремонта на английскую базу. Ну, это им не убыток, у них большой доход. Они покупают нас, покупают теплую кровь по дешевке… Да, да, да! Врангель — ротмистр с безумным наполеоновским честолюбием, энергичный, изворотливый, добывает себе славу, а, французам — царские долги. Вот и все! Красиво? Ему удалось отправить в бой несколько десятков тысяч выбитых из жизни людей, но Россию увлечь не удастся никогда.
Летняя ночь горела над степью, светила несметным скопищем звезд, гремела нескончаемой песней кузнечиков. Человеческий голос в просторах казался глухим, слабым, будто доносился из-под земли.
У колодца отдыхала овечья отара, дремали собаки, мелькал живой огонек в белом густом дыму — горел костер. Его зажег старик чабан — просто веселее с огоньком. Старик закрыл глаза, будто спал. Лиза настороженно поворачивала голову, прислушивалась, временами поднималась и уходила в темноту — словно для того, чтобы посмотреть овец.
В последние дни стал наезживать на костер тот самый офицер. Соскакивал с коня, садился к огню, говорил с Лизой, иногда рассказывал о древности — как вели на базар в Феодосию девушек продавать, как купец ощупывал невольников, считал у них зубы во рту, сажал на дно корабля и увозил навеки в Турцию. Посидев час-другой, офицер снова — на коня и уезжал. Каждый раз, прощаясь, за что-то благодарил. Зачем он приезжает к ним ночью? Почему один, без товарища? Это ясно как день. Не к старику же он приезжает и не греться у костра. Приезжает к ней, Лизе, потому что красивая, сам сказал. Все смотрит на нее, ясно, любуется, все норовит в глаза посмотреть и за руку взять. У самого же глаза жалобные, как тогда, зимой, когда замерз и она горячим молоком отпаивала. Жалко его аж до слез, потому что у него на душе камень. Не знает, бедный, как быть, куда приткнуться. С белыми ему нехорошо, а красных боится. Вчера шепотом сказал, что хочет сбросить погоны, но не знает, куда денется, если снимет и убежит от Врангеля. Как помочь? Какие руки приложить? Кажется, освободится его сердце, будет легче и ей… Голос у него сердечный, так бы и слушала. Приезжает, садится близко, касается плечом. Вздохнет — ремешки на нем скрипят…
Костер зачах, когда в ночной степи послышался конский топот. Лиза поспешно бросила в огонь остатки курая. Из тьмы вышла на красноватый свет низкорослая и костлявая лошадь. Приехал! Бросил поводья, соскочил.
— Здравствуйте! — тихо проговорил и как-то просительно добавил: — Позвольте к вашему дымку…
Старик промолчал. Лиза встала, ожидая, когда Олег, спутав коня, сядет рядом, как было вчера.
— Что поздно? — спросила она с тревогой.
— Поздно? Задержался в Перекопе.
Олег неловко предложил старику папиросу.
— Вот, дедушка, первый сорт… «Стамболи»…
Старик осторожно взял папиросу в черные пальцы, что-то бормоча, прижег ее, потом осторожно поднялся и ушел в степь за сухим кураем. Долго слышались его глухие по росе, удаляющиеся шаги. Когда затихли, Лиза вполголоса спросила:
— Решился, надумал с погонами-то?
— Надумал! — шутя ответил Олег. — Надумал, что ты такая чудная, славная…
— Ишь как весело вам, шутникам, — обиделась Лиза.
— Нет, не до шуток мне, клянусь. Надумать-то просто…
— Хочешь, таточку скажу, мужикам? Спрячем тебя. Наши придут — не тронут.
— Это все фантазия… — Запнулся, пристально глядя ей в лицо, видно забыл, о чем думал, вдруг пригнулся, крепко взял ее за плечи.
Лиза прижалась щекой к его груди, замерла, услышав стук его сердца. Притиснувшись друг к другу, глядя широко открытыми глазами в темноту летней ночи, они сидели невесть сколько времени; весь мир уплыл; только спутанная лошадь под седлом бродила вблизи; слышно было, как тяжело она прыгала, отыскивая траву, и фыркала.
Очнулись, когда к потухшему костру подошел старик с охапкой курая.
Все село знало о том, что случилось в хате Матвея, когда к нему наведался Соловей. Горка говорил приятелям, будто его тато сорвал с дядька Соловея портки, ремнем отвозил. Бабы покатывались со смеху, уперев руки в бока. Мужики ухмылялись. Встречая Соловея поклоном, будто нечаянно, прикладывали ладонь чуть пониже спины. Глаза Соловея белели.
Матвей покуда не боялся его мести. Три Соловеевых десятины минувшей весной вновь перешли к Матвею, засеянные. Пшеница росла густая, тяжелая — радуйся, пляши душа. Но вот набежал Врангель, опять Соловей — господин. И спорить уж нельзя: ставят к стенке. Матвей заявил Соловею, что обязуется перевезти ему половину урожая — пять копен из каждых десяти. Поэтому и не боялся: пока не скосишь и не подашь пшеницу Соловею на двор, не затронет: деньги, хлеб дороже самолюбия.
Косил и возил пшеницу не торопясь. Молотьбу затянул. Только вчера — уже конец сентября — отвез Соловею последние мешки. Теперь Соловей опасен, наверно уже придумал казнь. Надо было искать оборону.
Горка стоял на улице настороже — подать отцу знак, если бы к хате подошел староста или кто-нибудь из начальства. Матвей сидел на лавке у окна во двор, курил махорку, смотрел, какая чистота в хате: глиняный пол — гладкий, ровненько постелены пестрядинные половики, хоть не ступай, стекла в окнах чистые, не видно их. Феся — ни жена, ни вдова, ни девка — соломинка-разведеночка — молчком прибиралась. Матвей глухо сказал:
— Подумаем, дочка, как быть. Сильно злобится на нас Соловей. И за то, что ремнем отстегал, и за Никифора.
Феся, с веничком в руке, выпрямилась, вспыхнула. Женское сердце — что котел кипит. Один Антон Горин для нее и тень и солнце. Десять дней прожила с ним — набралась упорного духа на всю жизнь. Обиделась на отца.
— Хоть из дома выгоните, тато, а туда идти не заставляйте — не пойду, нет и нет! Другой у меня муж. Неважно, что без церкви. Теперь время другое…
— Годи, дочка, годи! — усмехнулся Матвей. — Разве я выгоняю, доченька, разве заставляю идти туда? Пропади они тысячу раз со своей хатой! А думаю, что от Соловея надо скрыться сейчас. И думаю — куда?
— Может быть, в Крым, тато? Вместе и пойдем на сбор винограда или на табак.
— Нет, в Крым опасно, — ответил Матвей. — Вдруг фронт подойдет, и опять я буду отрезанный. Если подаваться куда, то уж лучше на север.
— Но прежде, таточку, смололи бы хоть два мешка, — сказала Феся. — Испекла бы чего на дорогу.
Матвей принялся думать, как и когда ехать с пшеницей на мельницу. Пока добьешься куска хлеба — прольешь сто потов, а потом бойся, чтобы кусок не отняли. Есть хотят все: и добрые и злые. Сильный отбирает, не спрашивая, сколько у тебя, — до этого никому нет дела. Поедешь с мешками на паровую мельницу в Ивановку, а по всем дорогам уже сторожат врангелевские заставы. «Стой!» Законным порядком среди бела дня все отберут — взамен получи квиток и поворачивай. Хочешь — плачь, хочешь — бейся головой о землю.
Матвей решил завтра же, как развидняет, насыпать зерном неполные мешки, распластать их на дне брички, чтобы не горбились, накрыть соломой. Не худо, если наверх еще ляжет Горка, будто больной. Авось пронесет.
Вдруг во двор влетел Горка, белый, губы трясутся, крикнул: «Староста идет и солдат в черкеске!»
Матвей заметался, выскочил во двор. И сейчас же в калитке показался староста, следом — солдат. Кривоногий, на голове мохнатая папаха, словно копна, под мышкой винтовка со штыком. За солдатом, как собака, шла оседланная лошадь.
— Не пугайся, Матвей, — вполголоса, будто здороваясь, бросил староста. — На вал гонят строить укрепления.
Кривоногий качнул копной-папахой, выставил штык, по-журавлиному курлыкнул:
— Ухр! Лошады… Повозк…
— Опять! Когда ж это конец будет? Лошадей зарезать, что ли, чтобы не гоняли меня в подводах беспрерывно!
Кривоногий вспылил, оскалился, нацелился штыком, резко шагнул вперед. Штык задел Матвею губу. Матвей выругался, схватил винтовку, рванул… Из хаты выбежала Феся. Матвей опомнился.
— На, — сказал он ошеломленному солдату. — Держи свое оружие!
Солдат таращил глаза, но, получив винтовку, неожиданно успокоился.
У Феси было захолонуло сердце:
— Так у вас всегда, таточку, от языка вашего!
— А что ему, языку, только сплевывать? — вздохнул Матвей. — Ведь я живой человек, дочка.
Теперь, пока не обовшивеешь на работах, не отпустят, паразиты… Матвей в хате взял ватник и теплую шапку — ночи уже холодные, а под крышей ли будешь ночевать? Мимоходом посмотрел в зеркало. Кровь на губе запеклась. Увидел свое бородатое носатое лицо, обожженную, ветрами обдутую кожу на скулах, густые брови-занавески, а в глубине затененных зрачков хитрый огонек… Человек хочет жить, он, Матвей, не стар, здоров и ловок.
Возле правления собралось подвод двадцать. Тут и сосед Давыд Исаенко, белесый, хилый, глаза тоскливые, как неживые, видят только свое.
— Ну что, Давыд, опять в подводе? — нарочито весело спросил Матвей.
— Кабы в могилу — повез бы белых хоть на край света! Сам впрягся бы, — с неожиданной силой ответил Давыд.
— Так и я бы повез, — отозвался Матвей.
Пустыми покатили в Перво-Константиновку. Двое верховых с винтовками скакали впереди и сзади обоза. Тарахтели брички, пофыркивали кони, холодный ветер гудел в ушах.
Прямая дорога летела вдоль Сиваша, слева белело его дно. Проехали Владимировскую балку, показалась Перво-Константиновка, сивашский берег пропал. Выбрались на чумацкий шлях, слева открылся Перекоп, за ним вал.
С малолетства родные места, каждый бугорок — товарищ. Все та же степь, те же селения, как были. И только человек другой. То едет с надеждой, то с отчаянием; иногда вроде вольный, а то, как сейчас, под конвоем, с тоской по свободе. Свобода нужна человеку не меньше, чем хлеб.
Говорили, что поедут на вал, а конвой приказал свернуть вправо, на Чаплинку, — что-то перевозить, а потом уж на вал.
В Чаплинку, прямо на большой двор волостного правления, приехали с закатом. Распряглись, дали лошадям поостыть и повели их к колодцу. Начальник у всех отобрал хомуты, замкнул их в кладовку. Ночевать поместили в сарай, где хранилось твердое, как кирпич, спрессованное сено. Хочешь покурить — выйди во двор, слушай, как лошади жуют у бричек, перетирают овес неустанными зубами.
Матвей в темноте сел на камень, курил и думал: «Укрепляют вал, значит, наши будут…»
Утром на все подводы погрузили спрессованное сено, а к Матвеевой бричке вынесли из волостного правления железный ящик — кассу с деньгами. Подошли старичок полковник и охрана — солдат с винтовкой, немолодой, усатый, справный солдат, как с картинки, таким когда-то — до Карпат — был и Матвей.
Ехать приказали на станцию Юшунь за Армянском. На перешейке от Джанкоя до Перекопского вала спешно строили железную дорогу для подвоза тяжелой артиллерии. Шпалы и рельсы клали без насыпи, прямо на целину. Наверно, деньги нужны платить рабочим.
Матвею некуда было спешить, ехал нешибко. К полудню старичок полковник на солнце почервонел, стал как вареный, совсем уморился. За Армянском на хуторе подал знак остановиться и забрался под навес. Открыл чемоданчик, достал полбутылки казенной, чашку, галеты и, в жирной бумаге, вареную курицу. Полковник был вежливый, говорил с Матвеем на «вы».
— Вы, подводчик, сядьте с солдатом вон там, — указал он на канаву у шляха и взялся кушать. Хорошо поел. Затем позвал Матвея, подал кружку — угощает, что ли?
— Сходите к колодцу, подводчик, наберите холодненькой.
Напился воды, захотел язык почесать.
— Ну, подводчик, откуда вы? Строгановский? Это графа Строганова село?
— Никак нет, — ответил Матвей. — Зачем одному графу столько? Как говорится, одному-то человеку и трех аршин довольно — что вам, что мне, что ему…
— Вон как: что вам, что мне… Это все у вас так думают?
Матвей притворно смирно стоял перед начальством. Улучив минуту, спросил сам:
— Позвольте узнать, скоро ли господин генерал Врангель возьмут Москву?
Старичок пристально посмотрел из-под лохматых, грозных бровей, едко цокнул языком, заговорил грубо:
— Так уж Москва понадобилась? Ведь врешь, сукин сын? Небось сюда ждешь московских или питерских?
— Война бы кончилась, господин полковник, вот чего жду. Зря вы воюете против народа, жить не даете.
— То есть зря не отдаем свое добро разорителям? Да ты просто дурак!
Как ни в чем не бывало Матвей продолжал:
— Весной встретился с самым главным серьезным лицом… В черкеске… Советовалось со мной это лицо — господин барон Врангель. Такой же был у нас разговор. Все вы повернуть хотите обратно. Ну, скажем, повернули. А ведь того, что было, уже и нет. Как говорится, что прошло, то в воду ушло, махни рукой да ступай домой. Мужик, конечно, дурак — это вы сами сказали, — упрям. Вы так, а глупый мужик — этак. Сколько же оно будет крутиться? По правде надо жить, а правда, господин, за мужиком, за нами.
Полковник, приподняв брови, слушал. Сокрушенно покачал головой.
— Теперь я вижу, что ты ужасный негодяй! Следовало отрубить тебе башку или, по крайней мере, отрезать язык!
Матвей криво усмехнулся.
— Если головы рубить, господин полковник, то кто же возить вас в подводах будет? Пахать-то вы тоже, поди, не приучены. А хлеб всем нужен — его подай. Ну, вы, конечно, лучше понимаете свою выгоду — рубите! А я человек грубый, извините, что не так сказал.
Полковник озадаченно смотрел на Матвея, изумился:
— Смел! Нахальный же ты, скот! Кто тебя научил? Ну-с, сознавайся!
— Не так давно, господин, научили, — спокойно ответил Матвей. — Как дали ума с заднего двора, как отведал шомполов ваших да поездил у вас с обозом, так и вошел в новую веру.
— Н-да, — протянул полковник, глядя с любопытством на Матвея. Но вдруг побагровел, поднял кулачок.
— Вот что, хам, ты свои бредни оставь! Понял? Оставь! Да богу молись, что я добрый. Другой бы послушал тебя, да тут же и суд устроил. Заруби себе это на носу. И помни: всё вернете, всё до последней палки вернете, варвары! Иначе шомполами сдерут не кожу — мясо сдерут с ваших костей!
Матвея тряхнула ненависть, кулаки дернулись. Отвернулся, заорал на лошадей, зачем, паразиты, рассыпают и топчут казенный овес… Нет, эти господа никогда не признают народ, его нужду. Один конец: сломать их. Иначе — лучше сдохнуть. Нет, пускай сами подыхают.
Доставив полковника с кассой, Матвей поздно вечером вернулся в Чаплинку. Тут, на дворе волостного правления, уже распрягали лошадей остальные подводчики. Ночевали в том же сарае.
Утром, позванивая цепями на дышлах, длинной вереницей порожнем подкатили к интендантскому складу, погрузили мешки с овсом, перекурили и потащились к шляху. Что-то случилось в селе: на главной улице было полно стариков, женщин, детишек. Детей отгоняли.
Передовой в обозе, Матвей медленно пробирался сквозь рассеянную толпу. Офицер с револьвером в руке, за ним — восемь солдат с винтовками наперевес вели паренька с закрученными назад, связанными руками. Без фуражки, видно недавно острижен, белел гладкий затылок. Следом шла баба, две девочки цеплялись за юбку, все плакали: наверно, мать и сестры. Возчики придержали коней. Толпа сгустилась, говорили вполголоса. Матвей спросил: кого ведут? Шедший рядом с бричкой тощий мужик в разорванной рубахе кивнул:
— Наш, чаплинский, двоих наших схватили.
— За что?
— Партизаны. Заходили в хаты письмо от Ленина читать.
— Кому письмо?
— Народу, кому же…
— Что пишет?
— Подниматься, пишет, надо, помочь Красной Армии разбить Врангеля… Вроде так…
— А парня куда это?
— Одного повесили. Теперь этого. Приказ всем идти смотреть казнь. Устрашают.
На площади перед волостным правлением конные с шашками и нагайками закричали собираться ближе к телеграфному столбу.
Матвей сидел высоко на мешках, через головы людей видел, как хлопца подвели к столбу. Парнишка стоял пригнувшись, босой, белый. Не укладывалось в голове: «Неужели сейчас погубят живого человека?» Тошнота давила глотку. Что ж это делается средь бела дня? Люди стоят как замороженные, и он, Матвей, не шелохнется…
Из волостного правления вынесли и поставили к столбу длинную скамью. Хлопец вдруг усмехнулся, сел. Его схватили, поставили на скамью. Хлопец расправил плечи и звонко крикнул:
— Люди! Все смотрите, как палачи убивают меня! Помните!
«Молодец!» — будто вскинуло Матвея. На скамью встал и палач, набросил хлопцу на шею свисавший со столба шнурок. Толпа ахнула, кто-то взвыл. Два солдата разом ударили по скамье каблуками, свалили. Корчась, хлопец было повис. Толпа качнулась. Стало слышно скрипение кузнечиков, со двора донеслось кокотание курицы, снесшей яйцо. Матвей ухватился ногтями за тугой мешок…
И вдруг шнурок оборвался. Глухой вздох толпы: «А-а-х!» — ударил Матвея в уши. Кажется, бросился бы к столбу, всех раскидал… Но хлопец снова на скамье, снова на его шее шнурок, палачи так же вскинули ноги… Вся сила Матвея ушла в пальцы. Ногти порвали мешок, овес посыпался тонкой струйкой. Матвей захрипел:
— Что вы делаете, ханы!..
Не сговариваясь, подводчики замолотили кнутами по лошадиным задам и понеслись по шляху галопом. Дорогой Матвей молчал, уставясь в одну точку. Под конец пути соскочил наземь, подождал бричку Давыда Исаенко и тихо заговорил:
— Посмотри на меня, Давыд. Полный год я уговаривал: миритесь, миритесь с народом, господа. А их не уговаривать — казнить надо за ихнее злодейство. Давеча беседовал с полковником — грозил господин убить, теперь хлопца в петле увидел… Антон Горин правильно сказал: все вставайте на битву. А как и что делать нам?
Три недели Матвей работал на валу, возил камень строить укрепления. На скате вала меловыми камешками было выложено, люди читали: «Перекоп — ключ к Москве». Матвей, бывший солдат, интересовался укреплениями, присматривался, как легче к ним подойти, если, скажем, Красная Армия станет брать. Присматривался, и на душе становилось кисло: пожалуй, что и не взять этот вал.
Попросился домой: лошадь захворала, и самому надо помыться. Даже пугнул: обовшивел, тифом заболеет — солдат заразит или даже господ офицеров. Тифа боялись, Матвею дали бумажку — отпуск! Недолго думая, он тронулся к шляху.
На хуторе Тимошино, где Матвей думал напоить лошадей, пованивало керосином. Два автомобиля возле хаты блестели на солнце, как облитые подсолнечным маслом. Водители, в желтых, высоких, доверху зашнурованных ботинках, как в чулках, в кожаных тужурках и в кожаных фуражках с защитными очками, протирали стекла автомобилей.
Когда Матвей подъехал к низкой ограде, из хаты один за другим вышли одетые не по-русски господа, следом — русские офицеры. Белыми платочками все вытирали губы. Говорили с пригнускою на чужом языке. Не по-немецки. Матвей узнал бы. С разговором, с поклонами — кому первому — сели в автомобили. Матвей ладонями загородил коням глаза, чтоб не испугались. Автомобили пошли с фырканьем, с треском и, оставив надолго вонючий дым, исчезли.
Из хаты вышел знакомый Матвею хозяин — худущий, с быстрыми глазами мужик. До войны одну осень Матвей у него работал. Хозяин долго глядел вслед автомобилям, а потом увидел Матвея и объявил:
— Молоко пили! Из Франции, и на́ тебе, как раз ко мне! Большая комиссия! Который в шапочке ковшиком, с козырьком, это чин — будто генерал. А который в шляпе вроде макитры — самый важный инженер, укрепленья строит.
— Что, за молоком только и приехали? — спросил Матвей.
— Ну, сказал! По валу ходили, смотрели землянки, окопы. И туда, на север, смотрели. И в ров спускались, всё по плану проверяли. Этот план — такая бумага, на моем столе не умещается.
— Красных ждут? — прищурился Матвей.
— Не говорили.
— Ну и как признала комиссия — долго ли простоит этот вал? — с интересом спросил Матвей.
Хозяин махнул рукой:
— Сто лет простоит! Ихней речи я не понял — «бульен, вальен». А выпили четыре кринки холодненького из погреба, честь честью расплатились: «Мерси, мусье», беляк-офицер похлопал меня по плечу: «Ну, хозяин, спасибо, славное молоко, господам понравилось. Расти коровок, хозяйствуй. За этим валом ты как у Христа за пазухой! Большевики никогда его не возьмут. Таких укреплении еще не было ни в одну войну, вечные укрепления». А на что мне этот вал? На белых я уже и смотреть не могу. Думаешь, они не берут? И постои вот тут! — хозяин провел рукой по горлу. — И всех корми, всем дай.
Матвея удивил хуторянин: не бедняк, побогаче среднего, а поди ж ты, и он ругает белых! А было время — по-другому говорил. Значит, и вправду скоро белым конец. Но вал! Через него только птица по воздуху перелетит, живой человек через него не переберется. Что ни шаг — пулемет, орудия, окопы. Сплошь колючие заграждения, да еще ров. И во рву и за рвом опять заграждения, блиндажи. Хоть десять армий пускай — всех перебьют, уложат. Снарядов, патронов у белых хватает, заграница по морю подает.
Матвей забыл о конях, сидел на камне, чертил землю концом кнута. Красная Армия подойдет, а дальше что? Не пролезут пальцы в крымскую бутылку — ухватить гада. «Вот ведь какая выпала судьба — жить на самом стыке, — думал Матвей. — И сейчас этот вал преграждает мне жизнь, нет хода через него бедняцкой судьбе. А ведь сам камни возил, помогал укреплять!»
Возле Строгановки Матвея догнал на легких дрожках Соловей. Выехал чуть вперед, обернувшись, крикнул:
— Никак Матвей! Вот и ладно. А я уж думал, что ты ноги протянул. Вот что, Матвей, скажи дочке, чтоб вернулась. Ведь это что такое! Последний раз говорю!
— И я тебе в последний, — гневно ответил Матвей. — Она сама над собой хозяйка, ты не купил ее у меня!
Соловей сузил глазки.
— Значит, по-старому? Значит, не хочешь прощения? Так!
— Соловей Григорьевич, не грозися, — поднял палец Матвей.
— И ты голос не подымай, сила за мной, — обрезал Соловей. — Не сделаешь, как я велю, то вот тебе мое крайнее слово: на ветер пущу! Разметаю все твое хозяйство! Всех вас задавлю!
— Посмотрим, — хмуро ответил Матвей.
Лето и осень Врангель — черный барон — метался в Приднепровье как волк — хозяин степей, смело вгрызался в пшеничные районы, рвал добычу.
А дело складывалось для него худо. Польша хотела выйти из войны с Советами. Он, Врангель, в битве с красными оставался один на один. Красные накапливали силы, замышляли отрезать его от крымских перешейков с тем, чтобы в степях раздавить. В конце сентября в Харьков прибыл командующий новым фронтом Фрунзе, тот, который поверг заносчивого Колчака.
Что же делать? Бить, бить, громить красных по частям, чтобы сорвать их замысел. Нет, Врангель не позволит — красные не отрежут его от спасительных перешейков, от крымской крепости, и не заставят уйти в Крым. В день приезда их командующего в Харьков Врангель ударил на восток, будто хотел вырваться на Дон и Кубань.
Сам же между тем призывал, умолял правительства Франции и Польши — ради бога! — не мириться с Советами, продолжать войну; предлагал даже объединить польские и белые войска, и пусть объединенными силами командует французский генерал, допустим Манжен. Он, Врангель, обрушится не на Дон и Кубань — рванет на запад, на правобережье Днепра, чтобы обняться с польским паном Пилсудским.
Ехали к фронту новые формирования красных. Красноармейцы в теплушках говорили: «Ну и хитрый же этот черненький зверь!»
То на севере, то на востоке красным приходилось туго. Но бойцы говорили: «От неудачи красный не плачет!» И вслух читали в газетке стихи:
Красный чинно отступает,
Сам резервов поджидает,
Сжал в руке приклад…
А по жилами дорог к фронту буйно бежала горячая кровь республики. Шли и ехали на Врангеля дивизии морские, донские, сибирские, туркестанские — стрелковые, кавалерийские. Шли коммунистические полки, интернациональные бригады, командные курсы из Москвы, Питера, Харькова, Киева. Рабочий, если сам не уходил на фронт, отдавал бойцу свой паек, свою осьмушку хлеба, молотом стучал без отдыха — ковал меч на белогвардейскую голову. Работница день и ночь шила шинели, гимнастерки; приладив карман, клала душевную записку неизвестному бойцу-герою. Патроны и снаряды, мыло и спирт для госпиталей — все отгружалось для фронта.
Сам Ильич, хоть и болен, поехал на кожевенный завод к кожевникам, просил выделать побольше кож, чтобы сшить ботинки для бойцов и десять тысяч кожаных костюмов для красных командиров. Позвал ученых в Кремль, советовались, думали о Сиваше: каковы его броды? Дал согласие перекинуть армию Буденного с утихшего Польского фронта на Крымский — конники уже идут, идут через всю Украину… Единый из миллионов уст вырывается — раскатывается по городам и селам от океана до моря — громовой гул: «Смерть Врангелю!»
Врангель слышит, у него заходится сердце, и еще отчаяннее его войска кидаются в бой.
А Фрунзе? Неужто красные командиры не знают о планах Врангеля? Знают. Фрунзе отбивает удары, сам набирает силы на правобережье Днепра, и не может Врангель их отвлечь. На западе сдерживает белых Шестая армия. Вторая Конная преграждает путь на север. Тринадцатая — на восток. Семь дней бились, наконец остановили наступление на восток черного барона.
По железной дороге придвигались новые полки.
Ехали с частушкой — обращением к белому солдату:
За буржуев долги
Льешь кровь братскую!
Врангель, нет, не возьмет
Русь солдатскую!
Вот еще одну армию сформировал Фрунзе, Четвертую, расположил ее в центре. А Ленин торопит Буденного: скорей, скорей передвигайте вашу армию на Южфронт, примите героические меры.
Ночью у лампы с зеленым абажуром, часто макая перо, Фрунзе записывает в тетрадку разговор по прямому проводу с главкомом в Реввоенсовете республики:
«Считаю, что Врангель переоценивает свои силы. (По выражению бойцов — и глазаст, и ротаст, а пути в нем нет.) Имею в виду его намерение лучшими дивизиями переправиться в Заднепровье, не опасаясь наших ударов с севера и с востока… Меня тревожит возможный выход Врангеля за Днепр и фронтальная атака на Каховку. Удайся она, поколеблется наше положение на правобережье, наши ударные массы здесь могут быть опрокинуты…»
Да, две лапы — две армии белых — метнулись за Днепр, чтоб соединиться на шее Каховки. Но в считанные часы Фрунзе двинул к переправам белых красные дивизии. Железные лапы отдернулись назад. Белые кинулись на лобовой штурм Каховки, а Фрунзе уже успел вернуть сюда дивизии. Семь суток длился кровавый бой.
«Сообщайте обо всем подробно». Но докладывать Ленину — потребность для Фрунзе самого. Начиная с того утра, когда он встретился с Гусевым, и они обсудили положение, телеграфные доклады Ленину следовали чередой, то развернутые, то сжатые, и всегда будто пульсирующие, под стать переменчивой обстановке беспрерывных боев и передвижений.
И вот уже Фрунзе и член военного совета товарищ Гусев телеграфируют Ленину:
«Сообщаем, что стратегический план Врангеля потерпел полное крушение. Все атаки нами отбиты, наши войска выдержали все удары пехоты, артиллерии, танков и, перейдя в контрнаступление, отбросили противника. Нами разбиты пять дивизий, взяты орудия и пулеметы. Взяты даже танки».
Владимир Ильич тотчас отвечает:
«Получив Гусева и Вашу восторженные телеграммы, боюсь чрезмерного оптимизма. Помните, что надо во что бы то ни стало на плечах противника войти в Крым. Готовьтесь обстоятельнее, проверьте — изучены ли все переходы вброд для взятия Крыма».
Переходы вброд!
Вновь сидит Фрунзе у лампы… Главком теперь ожидает удара Врангеля на север. Нет! Фрунзе считает, что Врангель явно оттягивает свои полки. Уход Врангеля в крымскую бутылку — это более неприятная возможность. Нажимать теперь на юг нельзя — выдавишь Врангеля в Крым. Маловероятно и то, что Врангель немедленно спрячется в бутылку, не померявшись силами с красными перед Крымом.
А Врангель с генералами и советниками из иностранных миссий в Мелитополе без аппетита едят переспелые дыни и думают, как быть. Америка, Англия и Франция настаивают: не уходить в крымскую бутылку. Да, уход — это голод, лишения и почти белый флаг: Франция не даст денег, Запад отвернется. А если он, Врангель, постарается, удержит хотя бы клочок Северной Таврии, то Пилсудский, возможно, затянет подписание мирного договора с Советами (Франция прикажет), а тем временем в Польше встанет еще одна белая армия из бежавших русских. Такой расчет.
Но вот уже грохочут тачанки с пулеметами, цокают тысячи подков по мерзлой земле (вдруг ударил мороз), ржут кони, беспрерывно скрипят седла — к фронту подвигается окутанная теплым паром армия Буденного. Ленин по телеграфу передает ей свою огромную тревогу: «Врангель явно оттягивает свои части. Упустить его было бы величайшим преступлением». Фрунзе знает об этой телеграмме. Назревают решающие события.
В морозный октябрьский день поезд Фрунзе мчится к войскам. Ночь стоит в степи на станции Апостолово. Огоньки цигарок и фонарей стремительно ходят на путях. За стуком буферов и клекотом подъезжающих тачанок не слышно гула орудий вдалеке. Ночью в вагоне собираются командармы и принимают план битвы. К рассвету директива Фрунзе рассмотрена, он подписывает ее, общее наступление решено. Его увлекает приподнятое настроение, молодые, яростно-веселые глаза бритых командармов. Он зовет своего бессменного адъютанта:
— Сергей, пишите: «Ленину. Сейчас отдал окончательный приказ. Решающими днями будут… В разгроме главных сил противника не сомневаюсь. Отойти за перешейки к моменту нашего удара он не успеет… На совещании командармов установлена полная согласованность и взаимное понимание… все разъехались в наилучшем настроении».
Но прямо и честно Фрунзе тут же добавляет: «На немедленный захват перешейков, считаю, не более одного шанса из ста».
Он смотрит в порозовевшее окно. Над плоской землей в дымке восходит красное солнце. Откатывается состав с бричками и лошадьми, видна степь до самого неба, бурая, с кустиками колючек, не паханная ни в этот год, ни в прошлый, и острая тоска бьет по глазам. Но это длится мгновение. Далеко-далеко, на горизонте выступил черный бисер — это конный обоз ползет к фронту, лошади как букашки. Шарахнуло орудие, скачут всадники из Второй конной, и от гипноза голой степи не остается и следа. «Весной вспашут. Армия поможет селянам лошадьми. Если сокрушим Врангеля».
Поступают сводки из армий, уже начавших движение. Весь день Фрунзе работает в Апостолово. В два часа дня адъютант входит в вагон, пахнущий горячими углями, подает рыжий листок — ответ Ильича.
Фрунзе, стоя, жадно читает, и будто слышит голос Ленина, высокий и звонкий от неутихающей тревоги:
— «Возмущаюсь вашим оптимистическим тоном, когда вы же сообщаете, что только один шанс из ста за успех в главной, давно поставленной задаче…»
Фрунзе садится и ладонями трет лицо. «Но он любит меня, уважает и любит». И будто слышит, какая боль жжет Ильича, как невыносима мысль: Врангеля упустят.
Нет, Фрунзе отдает себе полный отчет в опасности чрезмерного оптимизма. Да, армии пойдут и «вброд для взятия Крыма». По всему телу проходит освежающий холодок, голова после изнурительной ночи словно светлеет. Да, взятие перешейков и Крыма должно стать делом ближайших дней. Промедления не будет. «Вброд, вброд, вброд!»
Отняв ладони от лица, Фрунзе просит позвать к нему Гусева и Бела Куна. Поезд идет в Харьков. Фрунзе по телеграфу говорит с командармами на всем фронте. Он подтверждает директиву и подчеркивает главную задачу.
И вот поступают новые сводки. С рассвета пять красных армий двинулись с запада, с севера, с востока. Конная Буденного рванулась к перешейкам. Врангель, отбиваясь, начал отходить в Крым. На пути встали буденновские дивизии. Говорят, генерал Кутепов не хотел поверить тому, что буденновцы отрезали входы в Крым, даже приказал арестовать летчиков-разведчиков, сам выехал в степь; увидев остроконечные шлемы, бросил свой конвой, поскакал отдать приказ пробиваться на Сальково.
Красные армии, как железные клещи, сомкнулись. Тут-то, в Северной Таврии, у самых перешейков, перекушенный наконец, хрустнул врангелевский хребет.
«Ленину. Путь отхода на Перекоп белым отрезан, осталась только дорога на Сальково. Судьба битвы к северу от перешейков, считаю, решена. Я отдал распоряжение выполнить вторую и последнюю задачу фронта — овладеть Крымом. Если не выйдет с налета, то удастся переправой через Сиваш бродом или на плотах, пользуясь паническим настроением врага, созданным фактом разгрома его главных сил. Во всяком случае, будет сделано все для взятия Крыма в кратчайший срок».
Ударил морозец. Степь заиндевела. Даль прояснилась. В Строгановке было спокойно, и вдруг за полдень из ясных далей появились, побежали через село белые отряды: конница, пехота, артиллерия, обозы. Чуть ли не бегом выносились на чумацкий шлях, мигом поворачивали в Крым, за вал, за Сиваш.
Холодно, а бежали, заливаясь горячим потом, на этот раз потерянные, злобные — не попадайся на глаза. Какой-нибудь отчаявшийся огреет нагайкой, помолись, что клинком голову не развалил… По обычаю своему заскакивали во дворы, в сараи, как хозяева, брали нужное, первым делом — свежих лошадей. Всё второпях.
Раскатился слух: красные наступают, Врангель бежит отовсюду. Через Строгановку, стало быть, отходят небольшие отряды; главные силы, пехота и конница, рвутся в Крым на востоке, по Чонгарским мостам.
Ночью в хате Матвея не спали. Прислушивались, что творится на воле за запертыми дверьми: не беспокоится ли птица, не чует ли собака возле хаты чужих людей. Временами на улице возникал топот, громыхали колеса. Врангелевцы убегали; верно, гнали их в хвост и гриву.
Огня в хате не зажигали. Феся сидела возле окна настороженная. За спиной слышала тихий прерывистый голос отца:
— Бегут… Слава те господи!
В середине ночи затихло, только пошумливал ветерок — какой-то новый ветерок, что-то он несет? Подходило другое время. Кто пожалует из степи? Может быть, еще не все белые прошли, до утра нельзя быть спокойным. Но если белые уходят, то свои приходят, — стало быть, будут здесь… Феся надела лучшие юбки и кофту, причесалась. Отец раскуривал цигарку, и при красном свете Феся видела, как набегает улыбка под усами; лицо будто освещалось первым отблеском зари. А пальцы отца, когда он брал цигарку, дрожали.
— Шибко бегут. Этак наши с ходу и вал возьмут… Свободно могут взять, если с ходу…
У Феси дрогнули губы, глаза затуманились, неясно улыбалась.
— Сердцем чую — придет Антон, придет.
Матвей осторожно выглянул во двор, постоял за оградой. Ночь в разгаре, морозец крепче, звезды мерцают, и тишина. Никого не слышно, ничего не видно, ни в одной хате не мигнет огонек… От врангелевцев еще остался дух — свежий навоз посреди улицы; что-то темнело под акацией, наверно бросили поломанную бричку.
Начался рассвет. Не скрипнув калиткой, Матвей вышел на улицу, снова постоял. Вдруг где-то за невидимым курганом в степи по-за хатами возник дробный сплошной топот копыт. Не конский табун бежит — едут люди.
Селяне выходили из хат, замелькали огоньки. То там, то здесь, слышно, заскрипели двери. В предутренней мгле к Матвею подошел сосед, один, другой, закурили. Собралась толпа. Матвей увидел, что и дети здесь. Горка дрожал от холода, кутался в старый тулупчик. Все от мала до велика высыпали на улицу. Может быть, идут сыновья, братья из Строгановского отряда… Женщины выходили вперед, ближе к дороге. Всем хотелось знать, что действительно идут красные, что идет большая сила. «Слава те господи, конец господам, нагайкам, насилию!» На живом теле хоть и зажили шомпольные раны, но синеют рубцы — на всю жизнь память: что такое белогвардейщина…
С каждой минутой мгла редела. А в степи у самого села уже зазвякали стремена, заскрипели седла. Строгановцы вынесли хлеб, молоко в кринках (Матвей взял два кисета с табаком). Кто-то тащил ведро с водой и кружку. С морозным ветерком в ноздри пахну́л резкий конский пот. На сереньком, светлеющем небе показались торчащие вверх шишаки буденовок. Свои! По улицам села свободно раскатились, перекликаясь, веселые голоса:
— Наши! Со звездой! В шапках с пальцем!
Все бросились на дорогу. Так оно и есть, как думали. Наверно, передовой эскадрон… За последними хатами народ столпился на обочинах. Из степи подошли первые конные ряды, обдало паром из конских храпов. Строгановцы закричали:
— Здравствуйте вам, товарищи! Ждем вас!
Конники остановились на дороге, ряды сбились теснее, в конце колонны постепенно затих стук копыт. Матвей подался вперед, к командиру:
— Здравствуйте все! Только одно скажите: вы на время иль насовсем? Какая нужна помощь, скажите…
Вдруг послышался Фесин голос:
— Товарищи военные, может, кто встречал такого, Горина Антона?
Командир низко пригнулся с лошади, всматривался в лица, голос хриплый.
— Не встречал… А пришли мы не затем, чтобы уходить. Это всем должно быть понятно. Полная победа будет наша… Развидняет — собирайтесь на сход, всё расскажем. Давно ли беляки ушли? Ревком имеется?
В толпе взвились высокие голоса:
— Идемте, идемте! Отогреться, отдохнуть. Лошадей поить — у нас колодец вон там!
Утром на улицах горели костры, сновали конные и пешие. Из степи подходили новые полки. Село вдруг стало тесным и в дыме костров словно поплыло… В полдень от штаба со двора на двор скакали верховые:
— Граждане, на выборы ревкома! Все, как один, — в школу, учреждать Советскую власть!
Со всех концов села к школе прихлынул народ. В помещение битком набились овчинные полушубки, поддевки, свитки. На всех не хватило места. Иные застряли в сенях. Двери — настежь, чтобы было слышно всем на дворе и на улице. Матвей, однако, пробился вперед.
Главнокомандующий белыми силами, «черненький зверь», как его называли красноармейцы, метался по салон-вагону в своей ставке на станции Джанкой, в пятидесяти верстах от вала, от Сиваша.
Широкому стремительному шагу, казалось, мешали вагонные стены. Он забыл снять барашковую, с длинным красным верхом, красиво заломленную папаху. Колечки кудрей по-казацки выбивались на лоб. Как всегда, он в черной, с широкими рукавами, короткой черкеске. Под ней кавказская рубаха с высоким стоячим воротом, на ногах мягкие с длинными голенищами сапоги. Сейчас при нем золотая шашка с резной надписью: «Дар благодарной Франции» — за хлеб, за уголь и железные дороги. На груди под самой шеей между серебряными газырями радужно переливались бриллианты платинового, в виде креста, ордена — награда его величества короля Великобритании и императора Индии (недавно вручал генерал Хольман) — «Освободителю России от ига большевизма».
Врангель то и дело подбегал к занавеске, поднимал ее, всматривался, словно не узнавал степную станцию за окном. Грозил ему конец в точности такой, какой постиг Деникина, которому он, Врангель, этой весной поддал коленкой. Он, Врангель, опрокинул красный фронт, вырвался к Днепру, раздвинул белые просторы, взял хлеб и лошадей, дотянулся к донецкому углю. Если бы не задохлась Польша, если бы не беспредельный эгоизм Франции, Англии, Америки (воюют лишь чужою, купленною кровью), то сегодня не сидел бы в этой дыре, а въезжал бы в московский Кремль. Звонили бы колокола, возвещая конец безумию и буйству масс, поверивших в нелепый сон, в какой-то новый мир без частной собственности.
История не скажет, что он плохо воевал. Красные полки от его ударов рассыпа́лись в прах. Его кавалерия и пехота вмиг занимали уезды и губернии, танки ломали самую крепкую оборону, аэропланы летели в красные тылы на сотни верст. А корабли и сейчас владеют морями.
Было мало людей. Армия не обрастала, как снежный ком. Мало, очень мало было времени, крестьянство не поняло, не успело. Гроза собралась еще в сентябре, когда на фронте дела были превосходны и он заглядывал в Донбасс. Советы двинули на него все силы. Появился Фрунзе. Что было делать? Единственное — уничтожить Красную Армию по частям, сорвать ее наступление крупного масштаба. Нанес стремительный удар на север, путь открыт, но он не соблазнился, легко было увязнуть. Ударил на восток. Правда, это глава французской миссии генерал Пелле долбил: «Донбасс, Донбасс!» Затем страшнейший, лучшими силами, удар на запад, на Каховку. Слащев был против, во всеуслышание предсказывал провал, а затем настаивал на отходе в Крым. Пришлось объявить, что у него расстроены нервы, присвоить ему звание «Слащев-Крымский» и услать из армии в Ливадию лечиться. Слащев оказался прав. Удар лучшими силами, колоссальное напряжение не дали успеха. Красные устояли даже перед танками. Ему, Врангелю, всегда сопутствовала удача, но под Каховкой сломили. Развернулся этот хромой Фрунзе… Кажется, Чингисхан тоже был хромой. Самым страшным был выход Буденного из Каховки. Ужасающие удары красных с трех сторон сокрушили фронт, отрезали армии от перешейков. Он, Врангель, и раньше видел эту угрозу, но не думал, что это случится так скоро.
Сейчас полки пробиваются на полуостров. Жертвы колоссальны. По-видимому, потеряна половина всех войск, оставлены все до одного паровозы и вагоны, все танки. Утрачено все: хлеб, уголь и остатки веры в будущее. Да, в общем, его песня спета!
Но история отметит… К тому же он еще не сдается. Крым не отдаст. Защищать перешейки, бить на них красных — вполне возможно. Из Ливадии вызван Слащев — уже приехал. Зимой Слащев стоял на перешейках, пусть и сейчас…
Пусть гром, пусть кровь. Он, Врангель, не потерял присутствия духа, спасает ядро своей армии. История не забудет… Губы дрогнули, раздвинулись. Но вот услышал за дверью шаги, остановился у стола боком к выходу, принял сурово-энергичный вид.
В белой мохнатой бурке, в серой высокой папахе, мелко семеня, вошел генерал Слащев: отдохнул, посвежел, кажется — другой человек. Повернулся в одну, другую сторону, поднял голову к потолку, с иронической улыбкой отрывисто произнес:
— Здравствуйте! Думал, вы в Севастополе. Приезжаю — пусто, одни бумаги в штабе. Вы, оказывается, ближе к пеклу…
Едва поздоровались, Врангель повлек его к карте.
— Буденный — здесь!
Палец ткнулся на карте в железнодорожную степную станцию у Чонгарских мостов. Деловито и с обычной своей лихостью Слащев сорвал с себя папаху.
— Сколько?
Снял папаху и Врангель.
— Шесть-семь тысяч.
С едкой иронией, скрипнув зубами, Слащев спросил:
— Откуда он — с неба или из Каховки?
— Шутки неуместны! — Врангель отвернулся, сверкнули глаза.
Слащев величественно бросил:
— Прошу сообщить обстановку…
Врангель показал на карте, где может находиться Кутепов, где донцы. Кутепов по радио не отзывается. Известно, что его части отходили к Салькову. Ново-Алексеевка занята красной конницей. С севера и с востока пока не нажимают. Драценко на Перекопе. Настроение тяжелое. Красные заняли Чаплинку, северное побережье Сиваша.
Слащев принялся расхаживать по салон-вагону так же, как только что ходил Врангель, шаги лишь помельче. Заговорил категорически и резко, будто он, Слащев, сейчас командующий. Прошлой зимой удержал Крым. Собственно, ему, Слащеву, принадлежит Крым. Когда нужно спасти, тогда Слащев. Вот и стой, Врангель, слушай, что Слащев говорит, отвечай на вопросы. Вот тебе план-обороны. Что можешь возразить, кишка в черкеске?
Слащев остановился, усмехаясь. Врангель бросился прочь от карты, сшиб стул.
— Вы правы! Да, согласен! Это будет красивая операция. Прикажу собрать все донесения и приказы — для истории. Сейчас же переговорю с Павлушей.
Ногой откатив дверь, Врангель повелительно крикнул: «Пригласить!» — и, едва сдерживая волнение, вновь бросился по ковровой дорожке. Золотая шашка билась у широкой полы черкески.
Вошел спокойный, распорядительный Шатилов, сказал, что здесь репортер из «Таврического голоса».
— Позвать! — загорелся Врангель.
Шатилов повернул голову к приоткрытой двери:
— Позвать!
Репортер, немолодой человек, сперва неестественно, с какой-то торжественностью взял под козырек, затем поклонился. Слащев саркастически засмеялся, но репортер сделал вид, что не слышит. Врангель вежливо и мягко усадил его.
— Пишите…
Расхаживая, как учитель на уроке, принялся диктовать:
— После заключения мира с Польшей большевики бросили на меня все свои силы. Как вы знаете… уже три месяца у них лозунг: «Все на Врангеля!..»
Врангель горделиво и как-то радостно улыбнулся: столько доставил хлопот большой стране. Советам пришлось поднять всю республику, чтобы остановить его.
— Да, «Все на Врангеля!» — улыбнулся Врангель, — Мне сообщен интересный документ: интервью Ленина бельгийцу…
Слащев пристально разглядывал лицо Врангеля, его по-гусиному длинную шею, срезанный, плоский затылок, — казалось, лицо приделано прямо к шее. Глаза у подлеца умные, а затылок какой-то глупый. Слащев стиснул зубы. Он, Слащев, вновь отстоит Крым, а славу все же подхватит Врангель. Этот человек не знает идей, перед ним только цель, средства — любые. Вот и сейчас легко перемешивает правду с вымыслом…
— Против нас двинулись отборные коммунистические полки, школы курсантов, латышские дивизии и конные части. — Врангель старался говорить медленно. — Сегодняшний наш переход в Крым не был неожиданным. Но я решил оказывать сопротивление, удерживать Северную Таврию возможно дольше, наносить врагу короткие, удары, однако не ввязываться в упорные бои, которые грозили бы поражением моей армии…
Слащев прищурил глаз, будто хотел сказать: «А зачем полез за Днепр?» Врангель продолжал:
— Стратегический план большевиков, благодаря хорошо поставленной нами агентуре, был нам заранее известен: главной массой сил, конницей Буденного из Каховки, прорваться в тыл моей армии, захватить перешейки, отрезать от Крыма. Я решил со своей стороны дать противнику оттянуться возможно глубже от Днепра к перешейкам…
Слащев ухмыльнулся, радостно приоткрыл рот. «Врешь, скотина! Дали в рыло, вот и решил!»
Глухо позванивали над мягким ковриком шпоры Врангеля.
— Я решил так, не считаясь с тем, что временно наши армии могли оказаться отрезанными от своей базы. Я решил сосредоточить ударную группу, обрушиться и прижать противника к Сивашу!
«Все как по маслу у подлеца», — Слащев даже помотал головой. Врангель четко диктовал:
— Развивая чрезвычайно энергичное наступление, конница Буденного, подкрепленная двумя пехотными дивизиями, глубоко проникла в наш тыл и передовыми частями к вечеру вышла на линию железной дороги в районе Сальково… Здесь противник случайно захватил наш подвижной состав и некоторые тыловые учреждения.
«Случайно! Каково!» Широко раскрыв глаза, Слащев смотрел на черкеску и думал, что и Деникин, и Колчак, и Врангель — все они ужасные дураки и воображалы: бегали, ловили за хвост историю, а конец один… В критический момент зовут на помощь его, Слащева… Пожалуй, зря он весной отказался от власти — в пользу Врангеля. Правда, за того стояли французы и англичане. Но нужно было с полком пройти по Крыму, уложить всю сволочь и этого аристократа тоже убрать. Зря не вылезать из Крыма. Может, был бы толк…
Между тем взволнованный Врангель возвысил голос:
— Красные, видимо, считали свое дело выигранным. И вчера по радио отдается приказ красной коннице преследовать, как они говорят, белогвардейские… банды, чтобы не дать им возможности сесть на корабли… Однако ночным переходом, заслонившись с севера Донским корпусом, удачно отбивавшим атаки Второй Конной, наша ударная группа неожиданно подошла к расположившимся на ночлег в районе Сальково красным… С рассветом мы неожиданно развернулись на высоте возле станции Рыково, атаковали, прижали…
«И бежали… — Слащев отвернулся и высунул язык. — Вот ведь каналья, глазом не моргнет!»
Врангель с ненавистью посмотрел на вспотевшего репортера.
— Пишите скорей: после полудня противник атаковал нас по всему фронту… всеми армиями… Хватил мороз до десяти градусов. Станции разбиты, цистерны замерзли, паровозы потухли — эвакуация наша остановилась… Я приказал держаться… Мои войска отступили, взорвали мосты и заняли старые прекрасные позиции…
«Кажется, он еще верит в себя». Слащев вдумался в то, что сказал Врангель, и вдруг отчетливо понял, что любой, самый лучший план обороны не спасет, только продлит агонию. Между тем Врангель громко, грозно, уверенно продолжал говорить, что, поставив в свои ряды пополнения из запасных, приведя себя в порядок и отдохнув после беспрерывных пятимесячных боев, армия будет ждать желанного часа — нанести врагу последний удар; что, возможно, противник попытается атаковать, но встретит должный отпор; позиции Сиваша и Перекопа несокрушимы, у красных не хватит ни живой силы, ни техники, чтобы взять их; войска всей совдепии не страшны Крыму. Он, Врангель, может спокойно зимовать в Крыму.
— Большевизм угрожает Западу, как и нам, я уверен, что Запад оценит нашу роль. Предстоят лишения. Население поделит их с армией. Малодушию и ропоту нет места. Я призываю всех не сомневаться в торжестве!
Врангель окончил, возбужденный, глаза горят. Однако едва ушел измученный репортер, как правитель, сам измученный, упал на стул. Волчьи глаза еще шире раскрылись, уставились на Слащева.
«Он растерян», — понял Слащев. Врангель вдруг вскочил как подброшенный, подбежал к карте. Решил совершить рокировку войск. Более крупные силы, Кутепова, перевести с Чонгара на Перекоп, а корпус Драценко — с Перекопа на Чонгар; рокировку войск и защиту Крыма официально возложить на Кутепова, сам же поедет в Севастополь, к союзникам, к правительству и к прочим делам…
«Ну и черт с тобой, правильно, — подумал Слащев. — И мне тут нечего делать. Я дал свой план. Тут насмерть надо драться — некуда уходить».
В Строгановку, в села окрест, к Сивашу подходили красные войска — все больше и больше.
Шли по проселочным мерзлым дорогам из степи, от Днепра. Под знаменами в строю, поколыхивая стволами винтовок, тяжело дыша, брела измученная пехота.
Уминая землю, катились легкие орудия. День целый было слышно, как фыркают и храпят лошади. Опять показались в степи красные флажки на пиках. Конница подходила на рысях — конникам поскорее бы спешиться, размять затекшие ноги. Слышались дробные глухие удары копыт о мерзлую землю. Широкая гладкая дорога уже избита подковами в пыль. На всадниках, ударяясь о стремена, позвякивали шашки. Северный ветер обжигал, лица конников опалены будто жаром печки. Шинели, полушубки — колом. Стремена обросли ледяной коркой. Руки пристывали к поводьям. От лошадей валил пар.
На широких улицах Строгановки, как в самой степи, прожигал сквозняк. Холодная пыль поднималась из-под конских копыт, лошади чихали, чуя воду и сено, ржали.
Строгановский ревком заседал всю ночь. Дел — по глаза: приютить бойцов, чтобы не мерзли на дворе; добыть продовольствие, накормить — хлеб собрать у бедняков, вырвать у богатеев. Составили список, у кого из богатых сколько потребовать зерна. Соловею Гринчару вписали подходящую толстую цифру… Будут сражения — будут и раненые: чьи хаты освободить под госпиталь? От кого нарядить подводы? С заседания ревкома шли как пьяные, а чуть свет — взяли по куску хлеба, отправились в Перво-Константиновку, чтобы утвердить в волревкоме план продразверстки.
Матвей ночью приходил в ревком, заявил, что отдает армии два воза соломы и весь хлеб, что отвозил осенью Соловею, а теперь получил обратно. Соловей стал добрым, смотрит вопросительно, про Матвеев ремень не вспоминает.
Матвей слышал разговоры: вал пробовали взять с налета и не взяли. Жалко, что так, но духом не падал. Смотрел на забитое войсками село, выходил в степь встречать новые части. Такой силы еще не было на сивашском берегу — степь гудит. Вспомнил, какие он видел в Крыму укрепления, и все думал — по-солдатски, — как лучше взять вал. Или как-нибудь обойти его?..
В село входила еще одна конная часть. В третьем ряду с краю ехал молодой кавалерист. Перед ним, на спине товарища, красная с большими белыми буквами плакатная материя. Чуть сзади ехал какой-то политрук, камышинкой показывал то одну, то другую букву. Матвей улыбнулся — ишь ты, ведь это он грамоте учит. Да не Антон ли это? Вгляделся — так и есть, не кто иной, как Антон Горин! Матвей было кинулся к нему, хотел окликнуть, но кавалерия идет в строю, мешать неудобно. Так и шел сбоку, провожал в село, видел и слышал, как Антон указывал на буквы камышинкой, а боец отвечал!
— Это буква «мы», это — «а».
— А вместе как? — спрашивал Антон.
— Вместе — мы… а, ма… ма-ма!
— Правильно! А это? Читай!
— Сы… мы… смерть! Вы… ры… Врангелю смерть! Вот что здесь написано!
Да, это был Антон Горин. Пришлось ему оставить родную Сорок шестую дивизию дорогой ему Тринадцатой армии, что стояла теперь в Мелитополе в резерве товарища Фрунзе; политуправление направило многих отсюда в другие армии, в дивизии, выходившие к Перекопу — Сивашу. Перевели и Антона Горина, безотказного бойца. Вот так и случилось, что в первых числах ноября неожиданно для, себя он оказался в кавалерийском полку Пятнадцатой стрелковой дивизии, вступавшей теперь а Строгановку, чтобы разместиться в селе…
Слышались команды. Задние еще тянулись за селом, но отряд за отрядом уже спешивался между хатами. У закрытых сараев с сеном и возле хозяйских стожков отчаянно ржали кони. Бойцы вытирали их дымящиеся спины, вываживали, прежде чем напоить.
Еще не вся спешилась кавалерия — потянулись тачанки с укрытыми брезентом пулеметами. Покатились брички с разным военным добром. Вон, видно, штабная тачанка. За ней, как дом, фургон с красным крестом, и еще фургон, без милосердного креста, с занавесками — театр!
Не успел подобраться хвост колонны, как задымили кухни, запахло горелой соломой и кизяком. Потерпи, браток, вот-вот поспеет варево. Загремели котелки. Люди развязывали свои мешки, доставали паек. «Ох, братушки, — говорил один, удивленно ворочая глазами, — опять есть охота, сил нет, кажется, помолился бы, только бы кухня сварила поскорее!» — «Помолился? Вот она, религия, откуда — из кишок», — отвечал ему товарищ.
На белых стенах хат, для тех, кто умеет читать, уже выведено углем: «Штаб». Между окнами — помельче: «Культпросвет». Буквы залезали под самую крышу. А вот хата: «Пулеметная команда». От бричек, тачанок, лошадей — теснота. Дым костров застилает глаза.
Матвей смотрел, как одеты, это много значит. Одеты по форме, стало быть регулярная армия. Правда, в пехоте под гимнастерками мелькают тельняшки, под шинелью — гражданские пиджаки, на шее платки, шарфы для тепла. И с обувкой плохо; сам в сапогах, а след босиком… У многих боты с отсталыми подметками, на иных подвязанные проволокой галоши. Но на каждом шинель. У кого коротенькая, у иного горелая, с дырками (вздремнул у костра), а все же шинель. На каждом либо буденовка, либо солдатская папаха. Матвей видел: двое, умываясь, на морозе скинули гимнастерки. Белье хоть и желтенькое, но крепкое, с тесемками. Штаны целые, без окошек и заплат, почти новые. У всех одинаковые мешки, и в мешке не пусто: смена белья, паек, бинт. У каждого подсумок с патронами. Стало быть, Советская власть выдает, что-то уже имеет. Командиры — все больше молодежь, многие в кожаных штанах, грудь перехвачена ремнями накрест, сапоги высокие, кобура кожаная — весь он в коже, крепкий, железный, как тот наган в той же кобуре. Только вот с махоркой у хлопцев плохо. Кому не досталось места в хатах, в садах, за клунями, во дворах, — притулились вокруг стожков мятой соломы под открытым небом. Уж слышно, где-то нежно заиграла гармонь. В школе началось собрание. Народу — не протолкнешься, девчата, ребятня. На другом конце улицы завилась песня, брали за душу осипшие густые голоса. А чей-то тоненький, будто девичий, словно добирался через душу твою до самого неба, в самую высь… И кони поуспокоились, жевали зерно. Дневальные в полушубках хлопотали возле них, делили сено и овес.
Стемнело, Строгановка испещрилась огнями. Сверху, с гребня балки, видны огни костров и в Ивановке, и во Владимировке — по всей степи, тысячи их. А ведь у каждого огня сидел не один человек, сидело отделение. Матвей и вечером ходил по селу — ошалел от такой крутой перемены. «Смерть Врангелю!» — вспомнил он бойца, учившегося грамоте. Да, конец теперь Врангелю!
По верхним улицам, пробираясь к своей хате — заплутаешься среди костров, — он набрел на Соловея Гринчара. Тот с палочкой, понурый, будто отдыхая, стоял вблизи красноармейского костра, наставил ухо, прислушиваясь. Матвей обрадовался, даже потрепал сельчанина по плечу.
— О, будь здоров, Соловею, добрый ты мой! — Весело кивнул на огни: — Ну, что ты скажешь, ничего себе картина, а?
— Объедят нас в три дня, голые по миру пойдем, — тихо, печально ответил Соловей.
Матвей взмахнул рукой.
— Нет же, я не об этом. Разве тебя объешь когда-нибудь. Я говорю — спокойствие какое вокруг, и на душе хорошо!
— Так ли? — Соловей дробно засмеялся. — Ведь Крым никому не взять, вал еще не смыло дождями.
Матвей весело оскалился.
— Ничего, по воздуху, как чайки, перелетят! — Уперся глазами в Соловея. — А может, через Сиваш бродом, а, Соловей?
— Ха! Вон чего захотел… Таких оголтелых тут еще не было.
— А если мокрые места утрамбовать соломой, умостить? — Матвей уж и про Соловея забыл: «Сиваш перейти вброд!»
— Вернется Врангель, он тебе утрамбует, он тебе умостит.
— Э, брат, чего не будет, тому уж не бывать! — отмахнулся Матвей. Он засмеялся, широкой ладонью хлопнув Соловея по макушке, и пошел домой.
На дворе темнели военные повозки. Распряженные лошади из сеток тянули губами сено. Красноармейцы устраивались в сарае на ночлег. Войдя в хату, Матвей почуял гостя. Феся, порывисто-веселая, но бесшумная, с победным видом носилась от печи к столу, собирая ужин. Зашептала:
— Тихо, тато, не гремите, он спит!
Горка осторожно похлопывал сложенным командирским ремнем. И Лиза сидела с каким-то шитьем, довольная — рада за сестру.
Антон, одетый, спал, но едва вошел Матвей, вскочил и с еще закрытыми глазами сел на кровати. Матвей подошел поздороваться, сонного обнял и поцеловал в щеку.
— Видел я, как ты бойца на марше грамоте учил. Ловко!
Антон что-то промычал в ответ. Матвей потряс его за плечо.
— Так вот, товарищ политрук, думаю, надо всему войску идти через Сиваш.
— Тато, вы точно главнокомандующий! — засмеялась Феся.
— До этого пока не дошел, а Сиваш знаю уже сорок лет, — ответил Матвей. — И солдатом я был, дочка. Командующий знает, но и солдат понимает. Надо идти через Сиваш, потому что через вал ходу нет.
Услышав про вал, Антон встрепенулся и сердито, хрипло заговорил:
— Опять про это! В каждом селе только и слышишь. Помолчите про этот вал. Не сейте паники.
— Ничего не сею, забыл, как сеял, — смеясь ответил Матвей. — Не знал, что ты такой пугливый, или все еще не проснулся? А без шуток думаю вот как: хоть завтра пойду в штаб и скажу, что не один раз ехал я через Сиваш, бывает голое дно. Сейчас оно все больше оголяется. Если еще несколько дней ветер продержится, то и дорога будет. Может быть, даже посмеются надо мной за такую военную мысль, но все же пойду — а вдруг! Расскажу, какие я видел укрепления на крымской стороне, обрисую местность, а потом предложу: «Решайтесь — можно через Сиваш!»
Эти слова Антон слушал, уже окончательно проснувшись. Стал расспрашивать. Сели за стол, Матвей подробно отвечал, потом спросил:
— Идти мне в штаб, или смеяться будут? Как скажешь, Антон, так и сделаю.
— Обязательно идите, — сказал Антон. Горка глядел ему в рот. — Весь день буду занят, выберу время, то проведу вас. А нет — ступайте сами, скажите, что по важному делу, часовой пропустит.
Большой каменный, по-южному белый город узнал о победе в степях. На бесчисленных железнодорожных путях трубно загудели паровозы; первые дымы из фабричных труб весело и прямо взошли в синее небо; в Совете, в женотделах, в союзах молодежи, в каждом доме, хотя и голодновато, — радость: в степях разбили Врангеля, теперь столкнуть его в море. — и войне конец.
Через голые, незанавешенные окна в комнаты штаба фронта лилось морозное, красноватое солнце. Летучая счастливая улыбка скользила под усами Фрунзе. Он, в короткой солдатской гимнастерке, стоял возле стола в своем кабинете, вдруг наклонялся, быстро записывал карандашом в блокнот. Чуть прихрамывая, делал несколько шагов и снова к столу. Громадное дело сделано фронтом, Ленину сообщено. Ильич, вероятно, рад… Не привыкший к одиночеству Фрунзе иногда поглядывал на дверь. Позвонил в губком.
— Зайду… Да… И поймите, пожалуйста, что для особых торжеств и литавров пока еще нет достаточных оснований. Абсолютно! Хотя и сделано огромное дело. Но Крым еще у Врангеля… Да, будет взят безусловно… Правда, взять его невероятно трудно. Да… Опасно, очень опасно предаваться благодушию. Сейчас всё решают ремонт и транспорт, железнодорожный пролетариат… Критические дни…
Именно критические. Было донесение: один из наступавших полков 29 октября в семь вечера с ходу ворвался в Преображенку (недалеко от вала), захватил орудия сводно-гвардейского белого полка, пленных; к ночи другой полк с развернутым знаменем ворвался в город Перекоп перед самым валом; третий полк бросился на вал — одна рота даже проскочила за первую линию проволоки, но встала стена огня; отдельная кавбригада спешилась, атаковала; подошла вторая бригада, тоже атаковала — и все напрасно…
В ста верстах слева от Перекопа на другом, на Чонгарском конце фронта (там по двум мостам и по дамбам ведут в Крым гужевая и железная дороги), первой выскочила к Сивашу кавалерийская дивизия Оки Городовикова. Но с севера сюда же, на Чонгарский полуостров, ночью ворвалась вся масса врангелевцев, верхами и на повозках стремительно уходивших на юг, чтобы спастись в Крыму. Прикрывались броневиками и тяжелой артиллерией… Пехоту бы на Чонгар в ту ночь, одну бы стрелковую дивизию — занять готовые бетонированные окопы! Но пехота наша, конечно, никак не могла угнаться за повозками белых. Лишь утром только что подошедшая Тридцатая дивизия сибиряков и кавдивизия Городовикова после жестокого боя взяли Чонгар (и много пленных). Но мостов, ведущих в Крым, уже не было — взорваны, сожжены.
Как угарный, горький, тревожный запашок, возникло у некоторых саднящее чувство: не пройти в Крым, опять остановка…
Сводка с берега Сиваша была куцая: противник укрепляется, наши войска расположить негде. Производится разведка крымских вражеских берегов, данных еще нет.
Легким шагом, чуть прихрамывая, Фрунзе стремительно прошел к двери и снова к столу… Армии прорвались на берег Сиваша, стоят фронтом в сто двадцать верст, видят крымский берег, Но проходы в Крым тесные, между перешейками преградой разливается Сиваш. Мертвая точка. Тяжелый воз рывками поднялся в гору, еще короткое усилие — и гребень взят. Если же не сделать усилия, воз покатится обратно, и тогда уже на гребень его не поднять. Да, да, немедленно начать штурм по всем трем перешейкам всеми силами, не откладывать ни на один день, штурмовать, пока противник тяжело дышит…
Теперь самого несет туда, к войскам, к Сивашу, непреодолимая сила тянет. Только там быть в эти дни. Уже отдано приказание готовить поезд. Но громоздок паровоз, тягуче медленно берут разбег колеса…
В кабинет торопливо вошел худенький, строгий адъютант. Одет как Фрунзе, только ворот гимнастерки велик для его тонкой шеи… Что-то неладное с адъютантом: угрюмо смотрит в пол и бледен.
— Что случилось, голубчик?
Адъютант приблизился и подал белый листок.
— Из ставки…
Фрунзе взял телеграмму, и его тонкие брови дрогнули. Опять человек с мефистофельской бородкой!..
Весной Троцкий сквозь пальцы смотрел на Крымский фронт — проворонили Крым! Теперь же находит, что Врангель способен долго держаться и что без тяжелой артиллерии бессмысленно пытаться брать Крым; предлагал часть войск перебросить на Дон и Кубань «для отражения возможных десантов», штурм перешейков отложить на неопределенное время; построить железную дорогу от Федоровки до Перекопа для подвоза тяжелых калибров; перегруппироваться, отдохнуть…
Но как раз об этом мечтают Врангель и французские генералы!
Фрунзе поднял на адъютанта ясные, будто наивно-непонимающие голубые глаза. Однако выражение какой-то веселой, мудрой непреклонности мелькнуло в них, когда он сказал:
— Нет, это невозможно понять, умнейшая голова заболит! По-моему, сам Врангель диктовал эту телеграмму, не правда ли, Сергей Аркадьевич? Ну скажите, пожалуйста, что ж это такое?
Впрочем, этого следовало ожидать. Еще две недели назад; когда Врангелю отрубили лапы за Днепром и треснул генеральский лоб под Каховкой, когда потерпел крушение большой стратегический план белых и, собственно, начался их разгром, Сергей Иванович Русев послал в «Правду» и «Известия» несколько строк: конец Врангеля не за горами, окрыленные успехом, красные армии горят стремлением проникнуть в Крым… И тут высунулась мефистофельская бородка. Этот человек отдал под суд военного цензора за то, что тот позволил напечатать такое сообщение. Этот человек затем разразился статьей — дескать, фронт еще и не приступил к разгрому Врангеля, дескать, борьба неминуемо растянется на много-много недель, на всю зиму. Словом, нож всадил в спину наступающим армиям!
Вот ведь какая бороденка, дьявол ее оторви! Вмешательство ее обладателя всегда опасно. С ума сойдешь… Распусти себя, так и сердце лопнет от этой вывороченной «правды». Укрепи сердце и бейся. Пусть армии не знают этого и идут решительно, без оглядки. Бейся, ты не один. Есть подлинная правда, есть Ильич. Массы на фронте дышат этой правдой…
Как ни старался вести себя хладнокровно, а все же с силой швырнул телеграмму на стол, листок скользнул — и вот белеет на полу, как укор в несдержанности. Сам осудил себя и уже абсолютно спокойно, даже слишком спокойно, сказал адъютанту:
— Голубчик, зовите сюда народ…
Вошел начальник штаба с непокрытой головой, с указкой в одной руке, с блокнотом в другой; вошли члены Реввоенсовета в кожаных тужурках, подпоясанные, с кожаными сумками через плечо, еще по-летнему в фуражках. Сергей Иванович Гусев, хоть и не обросший бородой, как Фрунзе, но казавшийся значительно старше — он и был старше Фрунзе на одиннадцать лет, — степенно снял фуражку и положил ее на подоконник.
Все стали вокруг стола. Подняв с полу телеграмму, Фрунзе подчеркнуто равнодушно подал ее Гусеву.
— Еще одна писулька — пожалуйста, ознакомьтесь все. — Сам отошел к окну, но тут же вернулся и стал наблюдать, кто с каким выражением лица читает. — Ну-с, ваше мнение? Прошу изложить!
Обычно душевный и простой, Фрунзе сейчас пытался говорить официально. Однако не получалось. Едва начштаба сказал, что тут все ясно, Фрунзе с досадой, с сердцем перебил:
— Ясно будет, когда мы с вами по Севастополю станем гулять в прелестную погоду. А сейчас мы, кажется, в Харькове? Ясно только, что сбивают с ног вот такими телеграммами!
— Михаил Васильевич, хоть нас не ругайте! — весело запротестовал Гусев. — Отдайте эту телеграммку Сергею Аркадьевичу, пусть спрячет куда-нибудь подальше. Сергей Аркадьевич, запрячь, пожалуйста!.. А что касается той статьи в газете, будто с Врангелем сейчас не справиться, то, к счастью, у нас прескверно организована доставка газет, а фронт вон как рванул на юг. Статья еще не дошла, не смутила бойцов. И надеюсь, когда дойдет, наши бойцы уже будут греться на крымском солнце, читать статью и смеяться. — Сам Гусев уже не улыбался весело; сжав кулак, он тихо, убеждающе и доверительно говорил: — Я был в войсках. Настроение — зубами железо сгрызут, чтобы достать Врангеля. Михаил Васильевич, ведь решено штурмовать, менять решения не будем. Такой ответ на эту телеграмму я подпишу. Она предлагает голодному не есть хлеба, подождать, когда будет булка… Пусть сами эту булку едят. Напишем Ленину; решение ЦК взять Крым до зимы фронт выполнит. Выполнит во что бы то ни стало. На эту телеграмму, считаю, нужно ответить жестоко…
— Лучше всего — взятием Крыма, — негромко сказал Фрунзе. — Как командующий, заявляю без всяких дипломатических аппарансов: ну их всех к дьяволу! От решения немедленно штурмовать не откажусь. И хочу, чтобы у нас в штабе и в войсках не было никаких сомнений на этот счет, главное — никаких колебаний. С колебаниями начинать такую операцию невозможно. Атака угнетает противника, даже хорошо укрепившегося. В нападении обнаруживается воля более сильная… Врангель в степных просторах был слабее, однако, наступая, срывал подготовку красных войск. Побеждает более сильный, но момент атаки сам является частью силы и дает более шансов на успех, даже в условиях Перекопа и Сиваша.
Быстрым и точным движением Фрунзе открыл ящик стола, достал книгу.
— Вот, французская! Смотрите, как волнуются французские штабы в ожидании решительной немецкой атаки, не зная места ее и времени. Чуть ли не катастрофа! Уверен, что нечто подобное сейчас переживает и врангелевский штаб… Нам, по существу, предлагают погасить наступательное настроение частей! Неверные объективно, утверждения этой телеграммы психологически просто вредны. Это ликвидаторство. Против этого я восстаю самым решительным образом, как лицо, ответственное перед ЦК. Сознаю, что перед нами очень сильные укрепления, а наши тылы, артиллерия отстали, к тому же внезапно начались морозы. Армия не имеет зимнего обмундирования. Все это так, но в дальнейшем трудности возрастут в стократ. Каждый потерянный час усиливает белую армию. Мы не можем медлить. Разгромленный, морально надломленный противник быстро не перестроится. Если мы произведем подготовку накоротке, атакуем в ближайшие несколько суток, Крым будет нами взят непременно, с Врангелем будет покончено. Упустить этот момент — преступление перед народом. Обстановка диктует немедленный штурм, и мы произведем его, если даже придется отвечать головой!
Книга, брошенная им на стол, чуть было не соскользнула, однако Фрунзе молниеносным движением подхватил ее на лету, а потом резко задвинул ящик.
— Полностью и абсолютно верю в успех. Воля войск взять Крым сделает свое дело. Этого, наверно, не учитывают некоторые отправители телеграмм… Итак, едем к войскам — время не терпит, — едем в первые линии. На месте почуем, чем дышат дивизии, форсируем подготовку. Если больше нет вопросов и замечаний, прошу собираться в дорогу.
Фрунзе надел свою длинную с меховой опушкой бекешу. Крючками ловя петли, он говорил озабоченно, но со свободной силой:
— Меня волнует наша Азовская флотилия. Главком говорит, что получено сообщение комфлота; вероятно, канонеркам удастся выйти из Таганрога, хотя и мешает лед. Но это «вероятно» и этот лед! Я не знаю, что там у них заморозило: море или душу. Но без флотилии на левом фланге мы пропадем!.. Как пить дать! Еще раз передайте Азовской флотилии в Таганрог: во что бы то ни стало приблизиться к крымскому берегу и поставить минные заграждения не позднее восьмого ноября…
В коридоре штаба фронта гремели сапогами связные, слышались звон шпор, попискивание телеграфа. Фрунзе сунул в карман одному из своих ординарцев пачку махорки, ординарец широко улыбнулся. Высокорослый, он сверху вниз смотрел на прихрамывающего Фрунзе. Пропоет пуля в степи на виду у противника, снаряд вопьется в землю — ординарец готов грудью заслонить командующего. Ординарец строго нахмурился, услышав:
— Собирайся, Тимофей, едем…
Поздней ночью штабной поезд с автомобилями на платформе, дымя в звездное небо, вышел из Харькова в морозную степь — туда, в войска первой линии. Члены Реввоенсовета фронта, адъютант, шоферы, ординарцы — все, кроме дежурных и охраны, тревожно дремали на полках при желтоватом свете стеариновой свечи. Фрунзе лежал одетый, только снял сапоги… Да, лишь красноармейские массы, в конце концов, решают споры военачальников. Своими глазами хотелось увидеть и бойцов, и командиров, и Сиваш, и дороги. За окнами мигали огоньки, будто сигналили: «Вперед, вперед!» Но поезд вдруг остановился. Горел красный сигнал. Фрунзе сразу сел, обулся, провел расческой по темному ежику, усам.
— Что там?
Адъютант соскочил в темноту, скоро вернулся. Красный сигнал зажжен ремонтным отрядом. Дорога и мост разворочены, отряд работает без отдыха, может быть к полудню исправит.
Дорога и мост разворочены? Это сущие пустяки по сравнению с теми неожиданностями, которые могли быть впереди. Нечего задумываться. Движение полевого штаба к войскам не может прекратиться.
Фрунзе взялся за папаху.
— Мост — не великий пост, можно и объехать. Будите-ка всех, сгрузим автомобили и катим дальше.
— Ни зги, Михаил Васильевич. Темнота в степи.
— Зажгите фонари… И передайте по линии в Мелитополь, пусть вышлют нам навстречу паровоз с вагонами.
Под фарами металась заиндевевшая степь, дважды зайцы перебегали дорогу. Мрак казался бездонным. Но сзади небо вдруг посветлело. Начался рассвет. Потом возникло слабое зарево. Наконец взошло красное большое солнце. Машины выехали на крепкий мерзлый проселок, ведущий к берегу речки Янчокрак. Приподнявшись в автомобиле, Фрунзе нетерпеливо поглядел в бинокль и повернулся к спутникам:
— Должен заметить, что и здесь нет переправы. Абсолютно!
Деревянный мост был раскидан, остались одни сваи, пути нет. Все вышли из автомобилей. Фрунзе резко расправил плечи, шагнул к берегу.
— Время не ждет. Дальше, очевидно, по способу пешего хождения.
Вслед за ним двинулись адъютант и члены военного совета. Ползком перебрались по обломкам моста и, не мешкал, пошли по степи прямиком к ближайшей станции. На ходу — жарко! — Фрунзе расстегнул бекешу…
Отвечал на отрывистые вопросы спутников, говорил, например, что лучший способ передвижения по степи — на коне: с седла прекрасный обзор, вражескую разведку издали видно; а замолчав, снова и снова принимался думать о предстоящей битве. Главные силы Врангеля стояли на Перекопе. Часть сил обороняла Чонгарскую переправу в ста верстах на восток, влево от Перекопа. А всего меньше белых войск должно было быть еще левее, на защите Арабатской стрелки, очень длинной и невыгодной для переправы.
Однако переход именно по Арабатской стрелке был очень заманчивым… Когда Фрунзе говорил, что уверен в успехе штурма, он рассчитывал на левофланговый маневр, который может осуществить Четвертая армия.
В восемнадцатом веке однажды крымский хан, как и Врангель сейчас, с главными силами ждал русских на Перекопе. Но русские войска надули хана: за сто двадцать верст слева от Перекопа двинулись в Крым по узкой Арабатской стрелке. На тридцатой версте, где сближаются Арабатская стрелка и крымский берег, переправились русские войска и победили… Сейчас такой маневр нуждался в серьезных поправках…
Полки Четвертой армии продвинутся по стрелке, на тридцатой версте переправятся на лодках и плотах, но не пойдут занимать территорию. Полки двинутся в тыл Чонгару. Это поможет Тридцатой дивизии и другим частям, вышедшим на Чонгар, перебежать в Крым по ниточкам-дамбам, протянувшимся через Сиваш на пять верст, взять Чонгарскую переправу. Чонгарские войска выйдут в тыл Перекопу. Неминуемо падет Перекоп, атакуемый Шестой армией. А когда падет Перекоп, конные армии, Первая и Вторая, вслед за штурмующими, Четвертой и Шестой, по всем перешейкам выйдут в крымские степи и на просторе покончат с Врангелем… Сложная обстановка требует и смелого удара, и наиточнейшего общего расчета. И еще чего-то… Иногда все решает одна дивизия, вовремя подошедшая к полю боя. Надо знать настроение, расположение, пути и цели передвижения не только своих, но и вражеских сил. Но донесения приходят, разумеется, после действий. Надо предчувствовать, догадываться, предугадывать, мучиться, проникая мыслью в ход сражения. Но все-таки самое главное — верный общий замысел, всем понятный, единственный и простой. Важен смысл сражения, то есть то, чего ждут от победы люди…
Путники вышли к одинокому степному полустанку с кривым деревцом и колодцем.
— Рельсы, товарищ командующий! Сейчас придет паровоз! — воскликнул ординарец.
— Паровоз придет? — усмехнулся командующий в усы. — Ну, тогда все в порядке, можно телеграфировать в Москву, что Крым взят, а Врангеля в плен захватили!
В саманной будке топилась печка. Фрунзе то стоял нетерпеливо у огонька, то выходил на мороз. Что ж это не видно паровоза из Мелитополя? Рельсы гудели, словно звали скорее к армиям…
И снова думал. Стало быть, очень важно осуществить продвижение по Арабатской стрелке. Один из полков уже пытался это сделать. Но в Азовском море, отделенном Арабатской стрелкой от Сиваша, курсировали врангелевские корабли. Они простреливали стрелку на всю ее ширину. На ровной пустынной песчаной косе корабли легко увидели красный полк, орудийным огнем рассеяли его, заставили вернуться. Помочь могла только Азовская флотилия с ее канонерскими лодками — подойдут к Арабатской стрелке, поставят мины, откроется посуху путь…
Наконец далеко впереди, где сошлись рельсы, в ясное небо прянул дымок. Идущий из Мелитополя паровоз гудел — вызывал требовательно и властно. Все встали на шпалы, с ликованием встретили горячий паровоз с бронированными вагонами — свеженький, недавно отбитый у белых бронепоезд. Название «Волк» еще не соскребли, лишь поцарапали.
Теперь, думалось, полетят, как на крыльях. Но и дальше путь был ненадежен. Топливо — разбитые вагонные двери.
Лишь поздней ночью добрались к низким огонькам степного города, в расположение резерва фронта — Тринадцатой армии. Сразу, не отдыхая, «сели на телеграф». В вагон к Фрунзе явились командарм Тринадцатой и приехавший из Перекопа член военного совета Шестой армии. Несколько дней назад Фрунзе приказал сбросить на вал с самолета листовки: предложение белым прислать парламентера для переговоров о мирной сдаче. И вот теперь, грея руки о горячую кружку чая, член военного совета Шестой армии рассказывал:
— Минут через десять, как упали листовки, с вала ударили из орудий. Все же на другой день к вечеру, смотрим, идет офицер с белым флагом на палочке, за ним — солдат с трубой. Заиграл, стрельба затихла. От нас пошел политрук ударного полка. Сошлись в степи. Офицер, багровый от мороза, и позади него трубач — оба хорошо одеты. С интересом смотрят на нашего. Малость смешной — в короткой шинелишке. Офицер усмехнулся, но сохраняет парламентерскую вежливость. Наш говорит: «Хватит землю кровью поливать! Чтобы этого больше не было, кладите оружие. Все равно положите». Офицер стиснул зубы, побелел: «Я не уполномочен решать…» Принял бумагу, повернулся, трубач сыграл обратную дорогу. И наш повернулся, пошел к себе неспешным шагом. Едва ввалился в окоп, как с вала снова огонь… А на другой день часам к двенадцати они сбросили свои афишки. Вот, поглядите.
Член военного совета вынул из кармана и подал сложенный листок. Фрунзе, придвинув лампу, читал нахмурившись:
— «Красные! Уходите! Вы никогда не возьмете Перекопский вал. Когда бы вы ни пошли в атаку, вас встретит огонь сотен орудий и тысяч пулеметов… Вы взорветесь на фугасах, повиснете на проволочных заграждениях, падете от пуль и осколков, сгорите на нашем огне…» — Фрунзе равнодушно отодвинул от себя листок.
— Ничего нового… Единственная моя и, если хотите, категорическая просьба к вам, товарищи перекопцы, не сомневайтесь именно сейчас. Ведь там, у Врангеля, визжат в отчаянии, хотя и много у них фугасов и прочего. Передайте командарму горячий привет и скажите ему: на левом фланге, на Арабатской стрелке, на Чонгаре все сделаем, чтобы на Перекопе было легче. Вот только подойдет флотилия, и мы тут устроим для вас, перекопцев, прекрасный аккомпанемент.
Кто-то приотворил вагонную дверь. Фрунзе дружелюбно позвал: «Войдите!» Вошел адъютант: получено донесение разведки из штаба Четвертой.
— Дайте! — Фрунзе немедля взял листок и приблизился с ним к лампе. — Вот, пожалуйста! В устье Салгира против Арабатской стрелки у Врангеля охранение слабое. Сообщают, жидкие конные отрядишки бегают по пустынному побережью. — Вынул часы. — Скоро утро. Чуточку вздремнем, а взойдет светило — едем к Арабатской стрелке… Сергей Аркадьевич, пусть подготовят паровоз!
Через несколько часов темные, замерзшие окна вагона окрасились зарей. Всю ночь гнавший ленту станционный телеграф наконец принял сообщение из Таганрога — от командующего Азовской флотилией. Ввиду рано наступивших сильных морозов таганрогская бухта затянута льдом. Но в ближайшие часы флотилия постарается выйти в море. Моряки горят желанием помочь армиям взять Крым.
«Подведет военфлот», — мелькнула, взволновала догадка. А сказал медлительно, обычным своим мягким, приятным голосом, потирая чистые, порозовевшие на морозе щеки:
— Что ж, будем надеяться… Но нужно приготовиться к худшему. Тогда все будет хорошо. Посмотрим, что там, на Арабатской стрелке.
Постукивая колесами, вздрагивая, подошла платформа с автомобилями, вчера оставленными у реки. Сразу же ее прицепили к штабному поезду, паровоз дал гудок.
Поезд шел довольно скоро. По сторонам дороги раскинулась широкая степь, проплывали редкие одинокие хутора, припорошенные замерзшим туманом скирды, низкорослые, тощенькие, голые акации, приземистые разбитые строения. Фрунзе упорно ловил в окне вагона мелькающие картины на местах недавних боев. По сторонам полотна железной дороги степь была изрыта снарядами, завалена опрокинутыми вагонами, сломанными повозками. Вот-вот паровоз заденет скинутую с рельсов платформу. Третья от Мелитополя станция сожжена. (Уцелели, на счастье, огромные пакгаузы с пшеницей и ячменем. Врангель гнал вагоны с зерном, но не успел протолкнуть их в Крым, бросил.) На путях громоздились искалеченные вагоны, паровозы, навалы военного добра: белые взорвали эшелоны с боеприпасами. Вагоны еще горели, слышались глухие удары и треск — рвались снаряды, лопались патроны. На двадцать сажен от пути степь усеяло гильзами от патронов и снарядов разного калибра. Занятый неотступной думой о предстоящем сражении, Фрунзе, в сущности, не переставал мысленно спорить с противниками немедленного штурма. Соскочив на землю, сунув руки в карманы бекеши, сказал:
— Видите, как спасались врангелевцы? Это ведь полный разгром. Вот вам подтверждение, что решение наше штурмовать немедленно — абсолютно правильное. При любых обстоятельствах.
Пришлось снова пересесть в автомобили. Было морозно, в ясной сини еще высоко стояло холодное желтое солнце. Ночью выпал иней, былинки на земле стали мохнатыми. Не было и помину о распутице, которой опасался Фрунзе. Степь твердая, ровная, лишь местами пересеченная неглубокими балками, — как дорога! А дорога крепкая, как кость.
Но что это за холмики близ проселочной дороги? Один, другой, без числа… Эх, дела! Это ж заиндевевшие трупы убитых и загнанных лошадей. Невольно дрогнешь. Фрунзе снял рукавицу, достал часы, принялся считать, сколько холмиков минует в течение трех минут. Не поверил своим глазам, снова считал: десятки и десятки…
— Смотрите, какая колоссальная убыль лошадей! — Повернулся к Гусеву. — Целое кладбище верных друзей пахаря. Каково-то будет крестьянину весной! Хоть самому впрягайся в плуг, хоть на свиньях паши! Как посеет Советская Республика? Но если сейчас кончим с крымским бароном, то весной армия сумеет помочь крестьянину посеять. Надо подчеркнуть это в наших беседах с красноармейцами и населением. Непременно!
Позади остались хутора, занятые Сводной курсантской стрелковой дивизией и Интернациональной кавалерийской бригадой. То там, то здесь среди редких хатенок вились дымки костров. Расседланные лошади, покрытые попонами, уткнулись мордами в мешки. Бойцы, видимо, сюда привезли из пакгаузов ячмень; здесь фураж под боком, а что на побережье?
Красные крыши вдали над южным и западным горизонтами — открылся район расположения Четвертой армии, на действия которой Фрунзе возлагал самые большие надежды, разумеется, если придут канонерки. Фрунзе велел свернуть на проселок круто влево, прямее выехать к тупому клину, где сходятся азовское и сивашское побережья и начинается Арабатская стрелка.
К побережью подъезжали при высоком солнце. Степь пустынная, ровная, как море в тихую погоду. И будто из моря выплыло раскиданное, прижатое к земле селение. Автомобили влетели на широкую прямую улицу между белыми стенами хат под красной черепицей.
Здесь обосновался штаб Девятой дивизии, которая пойдет по Арабатской стрелке. Начштаба доложил Фрунзе, что бойцы — под крышами, хлеб и фураж подвезены, дивизия готовится к наступлению. Но вот беда: бьют с моря белые корабли, не дают и шагу сделать по стрелке. Наших канонерок пока не видно. И подойти — как подойдут? У берегов — лед. Фрунзе спросил, крепкий ли, и, не дожидаясь ответа, пошел к автомобилю.
— Подъедем к берегу!
Вот оно — море Сиваш! Видно и без бинокля. Фрунзе привстал в машине. Белое, но это не соль, здесь вода должна быть глубокой. Фрунзе еще раз взглянул: «Да, лед!»
Автомобили подошли к самому берегу. Фрунзе прошелся по льду, с силой, до боли в пятке, ударил каблуком.
— А там, в Таганроге, комфлоты, наверно, считают, что у них… у них уже айсберги! Вряд ли придут корабли…
На обратном пути Фрунзе сидел откинувшись на кожаную спинку сиденья, забыв застегнуть бекешу, не чувствуя бьющего в лицо колючего ветра… Похоже, что план перехода по Арабатской стрелке рушится…
Автомобили помчались к железной дороге, но теперь вдоль берега Сиваша, на запад. В степи показался странный обоз из пароконных бричек. На них лежали наискось большие рыбачьи лодки. Красноармейцы-ездовые настегивали лошадей, согреваясь бежали рядом с плывущими над дорогой лодками. Фрунзе велел остановить автомобили — подальше от обоза, не испугались бы крестьянские лошади.
— Кто старший?
— Я, товарищ командир, — издалека ответил красноармеец с передней брички и остановил обоз. Фрунзе скорым шагом подошел к старшему и с каким-то острым, прямо-таки мальчишеским любопытством спросил, куда везут столько лодок. Ездовой отвечал, что к мостам на Чонгар, мосты побитые.
— А весла не забыли?
— Нет, не забыли, на дне в повозках, товарищ начальник.
— А глубоко ли на Чонгаре? Броды есть?
— Этого не знаем.
Обстоятельнее поговорить бы с людьми, почуять, чем дышат, но бойцам холодно стоять на месте. Фрунзе подал руку старшему.
— Погоняйте! Вы из Тридцатой, забайкальцы?
— Совершенно правильно, товарищ командир. Что-то мне ваша личность как будто знакомая. Вроде бы командующий.
— Так точно, — весело, шутливо ответил Фрунзе и пошел к автомобилю.
Целиной объехали обоз, помчались дальше, к Чонгару.
Выводивший к мостам и к дамбе Чонгарский полуостров занимала Тридцатая дивизия. Фрунзе знал эту дивизию еще по прошлому году. Била Колчака, пришла на Врангеля. Сибиряки, среди них тысяч пять коммунистов. Но и этим бойцам-героям не пробежать по мостам, по дамбе, если не прорвется через лед, не появится наша флотилия, если не помочь продвижением по стрелке, белым в тыл.
Стемнело, даль размазалась, серо, скучно стало в степи. Автомобили плыли, как одинокие лодки в безбрежном море. Впереди вдруг показался слабый, но живой огонек, на фоне неба — телеграфные столбы какого-то разъезда. Возле хатки, понурившись, стояли две тройки в хомутах, с постромками в шлеях; повозок не видно было; из трубы вился дымок, в окошке мигал рыжий свет.
— Если в этой хатенке бойцы, остановимся на минуту, — Фрунзе твердо опустил ладонь на плечо шофера. — С возчиками на морозе не удалось поговорить как следует.
Не знали бойцы, что сейчас нагрянут командиры…
От покривившейся печки в станционной халупе было тепло, пахло горелой соломой. Хозяин-железнодорожник, сидя на корточках, подбрасывал в закопченную печку сухие колючие кустики перекати-поля; огонь трещал, багровые отсветы скользили по лицу.
Еле видимые в полутьме, на полу лежали пять красноармейцев. Не спали. Ближе к огню лежал широкоплечий, в куцей шинелишке — далеко торчали руки из рукавов, — небритый боец. Он глядел в потолок и говорил хриплым басом, обращаясь к железнодорожнику.
— Хорошо в тепле, век бы лежал не вставая. Но, когда не нужно, время летит. Бывает, на привале только задремлешь, а уж комбат кричит: «Ребята, подымайсь!»
Послышался голос одного из красноармейцев, усмешливый и не злой:
— Улегся, Нецветаев? А ну, подымайсь — ко́ней поить!
Широкоплечий в куцей шинелишке боец — Нецветаев — с достоинством ответил:
— Ко́ней поить — твоя очередь. А мне дай поговорить с человеком по важному вопросу. — И снова повернулся к железнодорожнику. — Какое положение на фронте и будем ли брать Крым? Положение, как говорится интересное. Неделю гнались за Врангелем, загнали гада в куток. Но сами теперь на пустой земле, такой, что ночью наш батальон, продвигаясь, заблудился вовсе — плутали, плутали, ничего не нашли, развели костры, как водится тут, из колючки и навоза. Все кругом разбито, только вот эта твоя халупа осталась целая, дорогой товарищ начальник железной дороги. Брать Крым? А подошли к мостам на Чонгаре — зарево, деревянный мост горит, от другого остался один пролет, остальные взорваны. Вот уже трое суток мы перед Сивашом, находимся под огнем, из окопов смотрим на Сиваш, никак не наглядимся на это чудо… Так что же, по-твоему, не бросаться сейчас в Крым, сперва обжиться здесь? Да, тяжело нам, этот край — голая пустыня, от ветра не укроешься. У мостов мы схоронились в разваленном сарае, существуем без пищи, как святые, хлеба артельщик не везет, купить не у кого; откопали где-то с полпуда пшеницы, высушили на лопатах на костерке, истолкли и сварили кашу. Получили по фунту с четвертью муки что де—лать: заварку или галушки? С этой мукой — му́ка. Запалишь огонь — дымно, белые по дыму бьют. Ни галушки, ни заварки — тестом съели. После такого дела папиросу надо обязательно — хоть из вишневого листа. Но в кисете ни крошки. К товарищам подползешь, о чем речи плывут? «Вот был бы табак, пошел бы разговор бойчее. Хлеба нет, так табаку бы!» Вот какое положение, товарищ начальник, если смотреть из нашего сарая.
Железнодорожник, высохший смугло-бледный человек, уважительно кивал: «Так, так». Он слушал с глубоким вниманием, сочувствовал, только коробило, зачем его называют начальником, когда он тут просто сторож и начальствует над курами, которых с лета оставила перебравшаяся в село жена. С красноармейцами ему было веселее. Уходили одни — ждал других, затапливал для них печку.
Не перебивая, не шевелясь, слушали красноармейцы ненавязчивую думу Нецветаева. А сам Нецветаев начал волноваться:
— Я говорю — сколько принято му́ки и положено трудов! Шли в наступление без отдыха, день и ночь, холодные, голодные, врангелевская пехота не слезала с подвод, но мы пешком догоняли ее — вперед и вперед. Заскочили в хату, хозяин говорил: «Что же не даете кадетам даже чаю выпить? Только сядут, как уже бежит наблюдатель: ах, господа, опять красные! Давайте тикать далее». Тикали, а мы за ними. Вымазались в грязи, с шинелей течет; подуло с севера, ударил мороз — мы окаменели. Рванулись вперед, попали в кольцо, лежим, палим, на нас скачет кавалерия, жутко, ротный ревет: «Не давайся в панику, а то все равно порубят!» Полегли б, не подоспей наша конница… Идем дальше, видим дикое поле, где порубленный лег наш Белорецкий полк, видим наших порубленных товарищей. Стало тяжело дышать… Это, начальник, в одном полку. А возьми дивизию, возьми фронт, всю Красную Армию, всю Россию рабочих и крестьян. Положено столько сил, что никакими мерами не измеришь… И вот находятся в селах, заявляют: дойдете до Перекопа-Сиваша, а в Крым белые не пустят, это место непроходимо. Что же мне, значит, успокоиться? А как это сделать, если из Крыма, из-за Сиваша выглядывает морда царя, помещика и мирового буржуя, душителя жизни? Как так непроходимо, если из самой Сибири сюда иду, если я вспоминаю, что у нас выделывал Колчак, как мучили народ буржуи, и если у меня, мужика, отца, который из-за войны мало видел своих детей, свой дом, вовсе не видел своей земли — не было ее, — если у меня вот здесь кипит, горит огнем — раз навсегда покончить?
— Не волнуйся, выпей еще кипяточку, — проговорил железнодорожник. Но Нецветаев не слышал, размахивал руками.
— В Каменке выскочили огородами на край села, белые кричат: «Не стреляйте, сдаемся!» Стал я подходить к беляку, он бросился бежать, я за ним: «Стой!» Бежит, сволочь, тащит с собой пулемет и винтовку. Я догнал паразита, кричу: «Говори, ты офицер?» — «Нет». — «А зачем бежишь с пулеметом?» Рванул с него полушубок и вижу — золотые погоны. «Эх ты, проклятый, золотая власть!» Я — прикладом. Он упал на колени: «Товарищ, я не бил коммунистов!» А кто вешал рабочих и крестьян, коммунистов? Кто положил белорецких, что никогда уже не встанут? Нет, я не бил, отошел на три шага и — пулей. Будь ты проклят и на том свете, белый гад! Эх, закурить бы. Три дня не курил, оттого и слабею.
Скрипнула и широко отворилась дверь, через порог вкатился белый клуб морозного пара, за ним, теснясь, вошли несколько человек — всё командиры. Красноармейцы встали.
Один из вошедших, в длинной бекеше с меховой опушкой, в высокой серой папахе с утонувшей звездочкой, присел на патронный ящик, достал кисет, стал крутить папиросу. Оглядел бойцов, спохватился.
— Кто мечтал закурить? Все, наверно. Закуривайте.
Голос дружелюбный, чувствовалось, что человек предлагает от души. Красноармейцы ожили. А командир расположился на ящике, свободно распахнул свою бекешу.
— Ну-с, как оцениваете табачок? Вы какой части? Какую здесь боевую задачу выполняете? Говорите не таясь, я командующий.
Бойцы было вновь приподнялись с пола — приветствовать, а Нецветаев, сжимая кисет, хриплым баском отвечал:
— Мы с Чонгара, на лошадях, для того именно, чтобы вагон с патронами и с мукой увести. Машинист паровоза опасается ехать к берегу под разрывы. А мы лошадей впряжем и подгоним вагон тот. Конь — не паровоз, ни стука, ни дыма…
— Весьма остроумно! Молодцы-мудрецы, с вами не пропадешь! А что, скажите, на Чонгаре? Остались одни сваи от мостов? Деревянный сгорел весь, а железнодорожный в каком теперь виде?
Нецветаев спешно прижег цигарку, лихорадочно потянул дым и передал кисет соседу.
— Считайте, нету мостов, товарищ командующий. Ни того, ни сего. Сейчас саперы стараются. Когда мы наступали, выскочили на берег — увидели там бревна и доски в штабелях, наверно Врангель оставил. Саперы теперь кладут из этих бревен переход…
— Какой переход? С пулеметами по нему пробежишь?
Тотчас заговорил другой боец:
— Можно и с пулеметом. Вяжут канатами по два бревна, спускают в воду, привязывают к горелым сваям и опять же протягивают канат. Ухватясь за него, вполне можно будет гуськом перебежать до дамбы, хотя, конечно, мостики качаются на плаву.
— Перебежишь, если не ранит, а то — в воду, — заговорил третий. — Места открытые, на виду, противник дальнобойными, всякими калибрами ударяет. Броневик подходит, аэропланы летают. Он, извините, паразит, и ночью не спит, шарит прожектором, все бьет, бьет, поскольку наши тяжелые еще не пришли и он не получает ответа. Такая картина, товарищ командующий, что саперы всю ночь геройски работают под огнем. Как кто возьмет бревно — либо ранит, либо убьет беднягу… Что сделают за ночь — утром, смотришь, раскидано, разбито. Лодки на берегу — не лодки, щепки одни лежат, жалко…
Слушая, командующий задумчиво теребил свою бороду, на секунду вдруг зажмурился, а когда открыл глаза, опять обратился с вопросом:
— А вы на тот берег ходили?
— Как же! Были в разведке, — ответил Нецветаев. — Взялись идти конные — лошадь утопили, пробовали вытащить — сами тонуть стали. А мы решили — пешие-то лучше. Четверо, ночью поднялись на взорванный мост, переползли, спустились на крымский берег, двинулись по обеим сторонам насыпи, а перед нами белый секрет — постреляли в нас, ушли. Но тут броневик с прожектором. Мы — назад, по нас — огонь, двоих ранило. Думали, что убьют или в плену замучают нас кадеты. Еле выбрались к мосту.
Командующий — свое, все допытывался, вопросом зацеплял за вопрос:
— Скажите, а бронепоезда как? Ведь тут проходит железная дорога…
— Не видели их, — виновато ответил Нецветаев. — Какая охрана? Это мне трудно сказать. Думаю, товарищ командующий, немало их там…
— Возможно, — сказал Фрунзе. — Теперь скажите, сибиряки, чем кормят вас? Что едите в этих райских краях?
Все качнулись. Нецветаев горько поморщился.
— Конину, товарищ командующий. Командир полка, комбат, военком, ротный — все конину едят. Привыкли. Убитых, мороженых лошадей много. Одна беда — долго варится. Был недавно случай: только вскипело — «Выходи, становись!» Суп вылили, а мясо — в сумку, потом доварим… Хозяин сарая приезжал, угостил хлебом, берегли к супу, а тут подумали — надо съесть не откладывая, убьют — хлеб пропадет, да еще белый. Съели. А через два часа приказ вернуться. Вернулись, мясо доварили, суп есть, а хлеба уже ни крошки. Посмеялись. Снаряды — бух-бух! Земля подскакивает, а нам после супа весело, хоть и конский…
— А есть целые народы, которые конину лакомством считают, — сказал командующий и улыбнулся в усы. — У вас еще и булка бывает, смотри ты! Главное, чтобы настроение было с перцем.
Нецветаев решительно сдвинул шапку на затылок. Все заговорили разом:
— Настроение одно: скорей покончить… Прорвемся через Сиваш — там будет все: табак, хлеб, тепло и вид хороший. Там, говорят, красиво. И может быть, товарищ командующий, через этот штурм будет красота повсюду, тихо то есть станет, войне конец?
— Интересно! Кто ж это вам сказал, что будет штурм? Приказ, что ли, был?
— Никто нам не говорил и приказов не знаем, товарищ командующий, но так само собой понимается. Должен же быть конец Врангелю. Об этом мечтают люди. И момент подходящий, лучше сейчас штурмовать, пока там неразбериха. Зачем, спрашивается, пришли, если не штурмовать?
— Согласен с вами, товарищ боец. Правильно говорите! Ну что ж, спасибо за беседу и за огонек. Поехали дальше.
Нецветаев рванулся с пола.
— Спасибо за махорку, товарищ командующий! Может, еще свидимся!
В темноте, наперерез холодному шумному ветру, помчались автомобили вдоль телеграфных столбов в полевой штаб Четвертой армии.
Вдали мигнули огоньки, на темном небе, будто черные стены, встали скопища вагонов. Станция была ими наглухо закупорена. Третьего дня здесь бешено прорывались белые, гремел кровавый бой. Теперь все разбито, сдвинуто с мест, в затишках веяло горьким духом горелого зерна.
Полевой штаб помещался в тесном закутке. Жаркий от керосиновых ламп воздух, стремительные тени на стенах, торопливый говор, карта на коленях, беспрерывное жужжание телефона, снаружи связные возле оседланных лошадей — все показывало, что в штабе кипит работа.
Фрунзе и его спутники протиснулись в дверь. На мгновение тени успокоились, говор оборвался — узнали Фрунзе. Лица осветились: в присутствии старшего военачальника всегда веселее и все легче. Сидевшие немедля встали, уступили гостям скамейку и табурет.
Фрунзе снял папаху.
— Ветер ужасный, пробрало насквозь… Чайку предложили бы, что ли!
Вмиг на столе появились металлические кружки, сахар, ломти хлеба и закопченный горячий чайник.
— Горячо, товарищ командующий, осторожно…
— Да, кипит, — сказал Фрунзе. — Кипит желание видеть вас на том берегу… А чай ваш ничего, теплый. Хоть и с ароматом жести, а вкусно. — Фрунзе пил с удовольствием. — Просто великолепно. Но, может, я уничтожаю чей-нибудь паек? Конечно, надо бы мне свою провизию возить с собой… Вот приехал как-то в Первую Конную сам Всероссийский староста товарищ Калинин. После боя, как обычно, совещание, разбор, потом ужин. У них там во время ужина — музыка, гармонь и скрипка, но на столе не богато. Садятся за стол, достает товарищ Калинин из кармана ржаной сухарь: «У вас паек и у меня паек, никто не обижен». Уж вы не ругайте Фрунзе за пустой карман — оторвался от своей базы снабжения… Признавайтесь, чей сахар я съел? Не хотите говорить? В таком разе кончаю пировать, тем более что уже согрелся. — Фрунзе осторожно отодвинул кружку и вытер усы. — Теперь займемся…
Молодой начштаба, наголо стриженный, докладывая, отмечал на карте расположение частей, а командарм, знавший на память, где какой стоит полк, какие в частях потери, где больше всего погибло командиров, сколько осталось боеприпасов, сколько на складе пар ботинок, — мрачноватый командарм, склонив голову набок, напряженно слушал, готовый подсказать, если начштаба ошибется.
Штаб Четвертой армии был занят размещением и снабжением войск в этой пустынной, без жилья, без фуража, оглушенной ветром степи. Корки хлеба и обычной питьевой воды не найдешь! Готовились, конечно, к возможному штурму на участке Чонгарских мостов. А пушек и средств для переправы никаких! На ходу надо было еще переформировать части — непременно! От иных дивизий остались одни тылы, неприкаянные, потерянные. Другие же дивизии, наспех, с разных концов страны переброшенные на фронт, были без хозяйства и обслуживающих подразделений.
— Слить, слить, не страшно, — сказал Фрунзе.
Он отдавал себе полный отчет в том, что, с военной точки зрения, в разгаре операций сливать части нехорошо: нет времени людям освоиться. Но сейчас, накануне штурма, когда в пустынном Присивашье собралось множество частей, штабов, такая мера была неизбежной.
Слушая доклад, Фрунзе видел фронт, армии на западе и на востоке — по всему северному берегу Сиваша на десятки верст, — чувствовал огромные усилия войск. Нет технических средств, бойцы без горячей пищи, под открытым морозным небом. Обозы еще плутают в степи у Днепра, тянутся по разрушенным дорогам и взорванным мостам — не поспели за армиями, рванувшимися вперед. Однако ни одной жалобы.
Фрунзе поднял на присутствующих голубые глаза:
— Не знаю, придет или не придет флотилия, но, собственно, штурм начался — мысль наша на том берегу. Думаю, что ввиду опоздания, а может быть, и неявки нашей флотилии надо обратить больше внимания на правый фланг, на Перекоп, что, конечно, ни в коем случае не снимает важности вашего удара здесь…
Велел еще раз запросить по телеграфу — что с Азовской флотилией? Глубокой ночью Мелитополь передал телеграмму командующего морскими силами фронта. Убийственная это была телеграмма.
«Сообщаю, что, несмотря на крайние усилия, Азфлотилия третий день не может выйти из Таганрога из-за льда. («Такой толстый лед?») Мороз двенадцать градусов. Лед сплошной. К означенной операции флотилия физически не в состоянии прибыть».
Прочитав телеграмму, Фрунзе с силой стукнул кулаком по коленке.
— Подвели комфлоты, подвели!
— Поставить бы орудия береговые — сами отбились бы от кораблей, по косе, по той, Арабатской, прошли бы… — предложил сидевший в самом углу, молчавший до этого командир Девятой дивизии, части которой Фрунзе видел днем в прибрежном селе.
— Где же они, наши береговые? Мало их у нас, — задумчиво ответил Фрунзе. — Будто руку оторвали мне с этой флотилией!
Адъютант, глядя на Фрунзе, вспомнил, как в прошлом году на Туркестанском фронте верховая лошадь Михаила Васильевича с маху врезалась в болото и сразу увязла по брюхо. Всадник не успел выдернуть ноги из стремени, защемило. На берегу засуетились, два ординарца помчались за веревками и досками. Лошадь билась, рвалась и все глубже уходила в трясину. Вместе с ней погружался и всадник, не вытащить ноги, не встать на круп, утягивало на дно. Однако посмеивался: «Говорил — не седлать Лидку, вот результат!»
И сейчас Фрунзе пошутил:
— Дед-мороз подвел ужасно! — И сразу же серьезно: — Переправу по стрелке придется отложить.
«А штурм откладывать не будем, — думал он. — Верно, броды, броды Сиваша нас переведут в Крым. Владимир Ильич как в воду смотрел!»
Фрунзе вспомнил телеграмму Ленина, полученную двадцать дней назад. «Готовьтесь обстоятельнее, проверьте — изучены ли все переходы вброд для взятия Крыма». Ильич будто заранее знал, что случится мороз, что флотилия не придет и надо будет искать броды, искать решения на правом фланге. Тогда же, получив телеграмму, Фрунзе велел собрать подробнейшие сведения о сивашских бродах. А сорок восемь часов назад из Харькова приказал командирам Шестой армии на Перекопе самим пройтись по бродам, по дну Сиваша… Переход войск по дну Сиваша — такого случая не было в истории, хотя сражений за Крым насчитывалось немало.
Через штаб Седьмой кавдивизии Фрунзе связался с западным крылом фронта — с Перекопом. Перекоп сообщил: вторые сутки дует западный ветер, уровень воды понизился. По сивашскому дну ходит разведка. Жители Строгановки и Владимировки уверяют, что возможно полное обнажение дна.
В три часа пятнадцать минут ночи адъютант подал Фрунзе несколько тонких листков с отпечатанным на машинке текстом. Это был приказ о штурме Перекопа. Пока Фрунзе читал листки, адъютант стоял неподвижно, словно в карауле. Все в штабе притихли, кое-кто, измученный, спал сидя. Фрунзе подписал, и спокойной рукой вернул листки адъютанту.
В застылом вагоне с замерзшими окнами Фрунзе попытался вздремнуть. Недолго полежал на лавке. Заря еще не заиграла — поднялся. Поднялись и члены Военного Совета. Полевой штаб фронта был наготове, автомобили еще теплые. Фрунзе выехал на запад, к Шестой армии, в район сивашских бродов и Перекопа. Мороз не спадал. Автомобили легко катились по твердой прямой дороге.
Лишь сутки минули, как в Строгановку вошла красная дивизия, но мальчишки уже перезнакомились с червоноармейцами. Помогали поить лошадей, разбирать прессованное сено.
Горку днем с огнем не сыщешь. Запах ремней, походной кухни, ружейного масла, вид пушек, пулеметов теснил грудь, кружил голову до полной рассеянности. Дух захватывало — сколько красных бойцов! А какие встречаются силачи — высокие, здоровые, широкоплечие — коня подымут! Немало и плясунов. Плясуны пляшут «яблочко», бьют ладошами по подметкам. Стоишь, смотришь — у самого дергаются икры. Лихие кавалеристы с разгона вскакивают на коня, конь — на дыбы, а всадник его — нагайкой.
Возле школы представление, театр. А в одном полку ученый козел — Атаман. Выставишь ногу — Атаман уже знает: опустит голову, разбежится и саданет в подошву лбом. Саданет — отлетишь, как брошенный. Красноармейцы играют: кто выстоит.
Есть и черная сука с черненькими щенятами. Суку зовут Антанта, а щенят — Юденич, Колчак, Деникин… и, конечно, Врангель.
Солдаты, известно, любят детей. Непременно дадут кусок сахара, смотрят с улыбкой. Один, спокойный, с веселыми глазами, сам подозвал, позволил почистить коня, научил, как нужно делать, чтобы коню было не больно, а только щекотно. Потом усадил Горку с хлопчиками вокруг себя на сено и давай с ними говорить:
— Ось, слухайте, малыши, расскажу вам быль… Давно-давно я был порядочным парнем, с дедом хозяйствовал. А батьки еще на свете не было, не родился…
Весело смеялись, слушая небылицу про парня с дедом, про их большое хозяйство: Серко — пес здоровый — и три пары дойных индюков; про то, как искали клады и дед сквозь землю смотрел; как золото прокисло, а потом поотелились индюки, и неизвестно было, куда девать молоко; как залили сметаной большую яму, а сучка и поповы псы баловались, упали в яму и, бегая друг за другом, сбили масло; про то, как у деда от радости слезы потекли рекой, на реке стала мельница, дед молол языком.
Доживут хлопцы до старости, а всё будут помнить рассказчика-красноармейца, тесноту на улицах, запах кухни и пота, пики и знамена…
В полдень Матвей отправился в штаб. Не так просто было теперь пройти по переполненным строгановским улицам. Не хочешь, а подсядешь к бойцам, под стожок пшеничной соломы, скажешь:
— Хорошо тут у вас: за спиной мягко, кругом булкой пахнет, и крыша голубая не протечет…
Возле школы под теплым солнцем колыхалась веселая толпа. Слышались гармонь, смешливая песня. То и дело: ха-ха-ха!.. Матвей подошел, певцов не было видно, долетали их голоса — обрывистый бас (человек будто не пел, а выговаривал) и высокий напряженный голос:
Наши крымцы пошли в наступление,
Закипело у них да сражение…
Никому не помочь нынче Врангелю,
Пусть на небо летит, там, где ангелы…
«Стало быть, уверены», — подумал Матвей.
Узки в Крым ворота, без сомнения…
Как задал ла-та-та без стеснения…
«Знают про перекопскую неприступность, и все-таки уверены. Герои»…
Уж на вас поднялась Русь советская.
Пропала в этот раз власть кадетская…
«Нет, песня не поется зря».
Но Матвей не стал задерживаться здесь. На солнечной стороне скирды человек десять бойцов, разостлав замасленные тряпки, чистили винтовки, а молодой худущий красноармеец, стоя в соломе на коленях, говорил:
— Слушайте, товарищи, мою беседу про международное положение… Я лично спрашиваю: «Чего ты хочешь, Врангель?» Он отвечает: «Призываю всех. Которые придут ко мне, я прощаю. Народу — воля, земле — хозяин. Хай благословит нас бог…» Французская мадам помогает ему, очень добрая. «Хай уж так, ничего не пожалею. Гроши надо? — Бери. Харчи для армии надо? — Даю, даю! Винтовки, пушки — все посылаю, получай, мой милый Врангель!» Даром? Нет уж. Он этой мадам пол-России отказал… Но теперь, товарищи, мы стоим на Сиваше, видим Крым своими глазами. Осталась последняя битва…
Матвей подсел, угостил табаком. Бравый парень, сворачивая папироску, сказал одному из бойцов:
— Теперь ты, Ковалев, расскажи про зверства.
Пожилой боец, аккуратно тряпочкой протиравший затвор, сразу начал:
— Стало быть, городишко наш красуется на высоком обрыве, имеет крутой спуск к Днепру; за рекой — луг, дальше — казенный лес; на самом обрыве, значит, костел, женская гимназия и еще старинный замок; вкруг него, значит, ров, дна не видно, посмотришь — затошнит; имеется подъемный мост через ров; другой мост качается на канатах…
Только не о замке я скажу. В домике возле гимназии жили Шпаки, два брата и сестра. Хлопцы в красном отряде служили. И вот случись, пришли домой на два дня. А тут из-за Днепра прилетает на конях белый отряд, занимают замок. Офицер, всем у нас известный, по прозванию Кривая рука, ночь гулял с девками в замке, наутро с подручными прибывает к Шпакам: «А ну, на двор, красная зараза! Расстреляем вас!» Повели на двор, смотрят стенку, куда бы приставить. Как шли, один из братьев, старший, что ли, кинулся наутек, другому крикнул: «Тяни к Днепру!» Бах-бах! На самом краю обрыва, как раз у висячего моста, подстрелили старшего. Двое подбежали к нему, стали тащить раненого по мосту в замок. Тяжело тащить, сунули хлопца головой под канаты и столкнули в ров. «Ладно, завтра там и закопаем».
А на дворе Кривая рука рубит шашкой другого брата, допрашивает, кто еще из красных пришел домой. А тот, истекая кровью, в ответ выставляет шиш. Офицер рубанул шашкой по пальцам. Тогда хлопец другой рукой — шиш. Офицер и по этой… шашкой. Хлопец показал ему язык. Палач озверел и шашкой своей по лицу, по носу. Кровь льется… Тут из домика выбежала к брату сестра, смотрит, у него руки висят на шкурках, и уже мертвый. Закричала — весь городишко поднялся. А бандиты зажгли дом, стоят, ждут, пока разгорится. Никому не дают тушить, сами мочатся на пожар и гогочут…
— А меня били шомполами, — сказал Матвей. — Получил норму — сто. Неделю не мог вдеть руки в рукава, пиджачок свой носил внакидку, как молодой на посиделках…
— Ладно, не переживай, не вспоминай, дорогой отец, — ответил рассказчик. — Они скоро получат полный расчет! За тебя, за всех!
— Получат, — отозвался Матвей. — Но вот Перекоп еще не взят, и как это сделать…
При одном лишь упоминании о Перекопе парень вдруг вскипел. Перебил:
— Помолчи, папаша, прикуси язык! Эко чудо — Перекоп! Родясь, не видал, умру — не увижу!
— Что значит — помолчи? — обиделся Матвей. — Что ты на меня глазами сверкаешь? Поговорки знаешь, я — тоже: хитер бычок, языком под хвост достал, а вал взять не просто…
Парень взглянул пристально.
— А ты часом не куркуль — с контрагитацией? Или мало били тебя белые, если правду сказал, что били?
— Это я кулак? — засмеялся Матвей. — Молодой ты и людей еще не видишь. Я говорю, что Перекоп…
Парень сжал кулаки.
— Ну, хватит! Пойдем-ка, милок, в штаб, выясним личность.
— Вот это правильно! — обрадовался Матвей и встал. — Как раз мне туда и надо, засиделся с вами. Пойдем, там и выяснится, какой ты умный.
Парень вскочил, бледнея, еще один боец поднялся. По дороге в штаб Матвей потешался над ними, сокрушенно качал головой:
— Дураки вы, ребята, эх-эх! Дураки и ничего больше!
Бойцы взяли его под локти. Матвей повел было плечами — сжали крепче.
— Иди, не суетись. Теперь уже не ерзай.
С того дня как в Строгановку пришли красные войска, Матвей стал пошучивать, веселым стал. Сейчас он беспечно похохатывал, забавляясь суровым выражением на лицах своих молодых провожатых.
Глубокой осенью день короток, солнце мигнуло — и нет его, дня не видно. Подходили к штабу уже в сумерках — прозрачных, чистых, небо словно стеклянное. На его темной ясности Матвей увидел палку, прибитую к фронтону поповой хаты, с палки тянулась в форточку черная нитка телефонного провода. Привязанные к акациям и вишням, стояли оседланные кони, к вечеру — все на одну серую масть, поскрипывали двуколки, воняло автомобилем, в темнеющем голом садочке, возле дверей на улице и на поповом дворе слышалось беспрерывное звяканье шпор. Ни ругани, ни криков — порядок, все делалось быстро и без суеты.
Возле входа в штаб маячили не только военные — были и мужики. Вот и Литвиненко, председатель ревкома. Увидев Матвея, подлетел к нему.
— Где носит тебя целый день? Никак не могли найти!
— А зачем искать? Я сам, слава богу, пришел, — ответил Матвей. — Что за надобность во мне такая?
— С тобой начальник дивизии товарищ Раудмец хочет побеседовать, — сказал Литвиненко. — Идем скорее в помещение.
Матвей повернулся к своим онемевшим провожатым.
— Бачите, хлопцы? Сам начальник вашей дивизии вызывает меня по срочному делу. Так что можете отстать от меня и идти себе обратно, откуда мы с вами пришли. — И, больше уже не обращая внимания на провожатых, сказал Литвиненко: — Ну, пойдем в помещение. Я им там всю стратегию расскажу.
Два дня назад, когда вступила в Строгановку дивизия, еще не знали, пойдут или не пойдут через Сиваш. Этого не знали и сейчас, но было велено подготовиться. Командиры выезжали на берег, послали разведку, в ревком обратились с просьбой указать проводников, людей, хорошо знающих Сиваш, и не только Сиваш, но и местность на той стороне. Конечно, лучше всех знают Сиваш солевозы. И самый первый из них — Иван Иванович Оленчук. Уж он-то не потеряется на Сиваше. Оленчук с закрытыми глазами перейдет Сиваш — не утонет. Кроме Оленчука ревком наметил проводниками Ткаченко, Обидного Матвея, Давыда Исаенко и еще несколько человек.
Почти все уже побывали в штабе на беседе. Иным пришлось признаться, что плоховато знакомы с местностью на той стороне Сиваша, то есть на Литовском полуострове.
А ведь очень важно было знать там все балочки и низинки, подъемы, знать, в каком месте лучше вывести бойцов из Сиваша.
Матвей решительно толкнул дверь. В освещенной жаркой комнате за большим столом сидели на лавке шестеро командиров в ремнях. Один — крупный, бритый, с орлиными глазами, начальник дивизии Раудмец — был в гимнастерке, остальные в шинелях и шапок-буденовок не сняли. Матвей сказал: «Добрый вечер».
— Страствуйте! Потойтите поплиже. Сатитесь, пожалуйста, — ответил начальник дивизии, как можно было понять по говору, не русский. Он встал, высокий, плечистый. — Скажите имя, фамилию. — Записал и спросил, чем занимается Матвей, какое у него хозяйство. Что же тут спрашивать — и так понятно! Потом спросил, знает ли Сиваш.
Матвей ответил:
— Родился тут и вырос, все годы соль собирал. Это моя жизнь. Скажу вам, что Сиваш бывает разный. Бывает пыль, как на дороге, а есть места, что никогда не просыхают, — чеклаки, в них утонешь. Надо их обойти. В этом все дело. Есть маленькие чеклаки, есть большие.
— А как обойти?
— Днем любой укажет вам направление. А ночью — только хорошо знающий, — ответил Матвей.
Начальник дивизии спросил, сколько верст до того берега. Матвей сказал — десять. Начальник взял коробку спичек, высыпал их на карту на столе и стал измерять расстояние спичками. Потом поднял светлые глаза.
— Не угадали! Восемь верст…
— Зачем спрашиваете, если сами знаете лучше? — сказал Матвей.
А начальник дивизии положил руку на плечо: не обижайся. Спросил, что и как на том берегу. Матвей назвал все хутора, рассказал, в каком направлении идут балочки, где протянута колючая проволока. Начальник дивизии что-то отмечал на карте. Потом пожал Матвею руку, видно было, что обрадовался. Вдруг заговорил, какая здесь интересная земля, спросил про пахоту и урожай. А потом сказал:
— Вы — бедняк. А мы за бедняков, за пролетарскую диктатуру сражаемся, бьем белогвардейцев.
— Да, они мирно жить не хотят, — заметил Матвей.
— Поэтому помогите нам, просим. Наверно, вам уже сказали — нужны проводники.
— Я пойду, — ответил Матвей просто. — За этим и явился. Дайте оружие — был солдатом, стрелять умею.
Другой военный, сидевший рядом с начальником дивизии, сказал:
— Оружия вам не надо, будете только проводником. Это так же важно, как идти с винтовкой.
— Пойду проводником, — согласился Матвей. — Но так понимаю, что и меня может пуля найти. Если что случится, то помогите моей семье. На это я надеюсь.
Начальник дивизии молча похлопал Матвея по плечу. А другой военный сказал:
— Что слышали здесь — секрет, никому ни передавайте.
Тут же написал красными чернилами краткую бумагу: житель такой-то занят по делам службы. Приложил красную печать.
— Договорились, — сказал начальник дивизии. — Справляйтесь со своими делами, скоро будете нужны.
Не хотелось уходить из штаба, который призвал Матвея и вот, бумагу дал с красной печатью. Не хотелось прощаться с начальником дивизии Раудмецом. Но нужно было идти. Матвей потоптался — что ты тут будешь делать! — хлопнул себя по ляжке и вышел.
В хате ждал Матвея сосед, Давыд Исаенко.
— А что, Матвей, если убьют?
— Убьют — нехорошо, — рассудительно сказал Матвей. — Но что ж пугаться раньше времени, как та ногайская лошадь, которая своего хвоста боится. Может, и не убьют, а только ранят. И рана может быть так себе, как гвоздем царапнул… Я о другом думаю: если идти, так надо им сразу решаться, погода не ждет, через десять дней пути не будет.
А Давыд качал головой:
— Сколько тут перебывало войск, через Сиваш ни один отряд не перебирался…
Перебирался не перебирался, а утром Матвей, выйдя из хаты, опять услышал шум, гомон большого войска в селе, на окраине скрипели все новые и новые обозы; с красными знаменами подходили свежие конные полки, в стороне Перекопа раскатывался артиллерийский гул… Матвей глянул — идет дежурный из ревкома, с ним едет красный кавалерист, повернули к его хате.
— Матвей Иванович, иди до штаба, опять тебя требуют. Вот товарищ кавалерист…
Что за надобность сейчас? Неужели выступают? Кавалерист сказал, что поедет с Матвеем в соседнее село, в другую часть. Там, наверно, тоже будут спрашивать про Сиваш. Матвей тотчас собрался.
Возле штаба стояла крепкая, почти новая бричка. Горячие кони копытами рвали землю.
— Скорей, скорей садись, товарищ!
Берегом поскакали в соседнюю Григорьевку.
Сизая дымка плавала по простору Сиваша, как по блеклому небу. Лоснились мокрые замывы серого ила и длинные озерца, полные соленой водой. Смутно видимая полоска противоположного крымского берега, казалось, вот-вот растает.
Матвей увидел на берегу автомобили и командиров. Они кучкой вышли на кручу, в бинокли смотрели на Сиваш, на ту сторону, где начинается Литовский полуостров. Посоветовались, спустились с обрыва и прошлись по дну. Проверяют… «Похоже, что пойдут войска через Сиваш», — подумал Матвей.
Матвей ехал и все смотрел на Сиваш. За сто верст отсюда у Арабатской косы он синий, глубокий, можно переплыть на лодках. Здесь, на Перекопе, Сиваш то синий, то белый, мелкий, на лодках на перебраться. Летом от солнца и ветра испаряется Сиваш, соль на дно оседает. Скребками в кучу собирай — и, если не боишься, вези, продавай. Здесь и есть соляной промысел.
Из моря заходит в Сиваш кефаль и плоская, как фанера, камбала; забегает бычок-сивашник. Иной раз выловишь и чудо: иглонос, вроде шила; морской конек — передняя часть похожа на конскую голову. Бегут в Сиваш и лобанок, и хамса, и сельдь, и песочник, и ставрида. Бывает, пойдут косяками — весло стоит. Но это к Арабатской косе поближе. А на здешнем конце нет рыбы — крепок рассол. К тому же летом нагревается он солнцем, хоть яйца вари.
Приливы и отливы гоняют рыбу из моря в Сиваш и обратно. Бывает, зайдет с приливом, а назад ей хода нет, не может пробиться в море. В хорошее время приходит веселая кефаль. Кефаль жары не боится, хорошо переносит соленость, ей даже сивашский запах нипочем. Приятно живет, упитанная, такая жирная, лучше, чем в море. А если живет рыба, значит, есть глубокие места, можно утонуть…
Называют Сиваш — «Гнилое море», но что же в нем гнилого? Несметно птиц — собираются большие базары. Весной и осенью на перелетном пути здесь станция для отдыха и корма. Скопляются тучи уток, гусей. Смотришь — и лебеди, гагары, чибисы, кулики. На берегах чайки-хохотуньи ловят полевых мышей. Гомон, пение, крик, кряк — голова закружится. И солнце жарит, и небо синее, и простор.
Вода из морей приходит, хлещет и хлещет, разливается, приносит соль… Дождей и снегов разбавить рассол — не жди. И стока в Сиваш не заметишь, берега высокие, сухие, роса уходит в землю. Возможно, где-нибудь на дне Сиваша бьют холодные родники — в этом Матвей не был уверен.
«Все это в штабе не обрисуешь, да, пожалуй, не к чему, — думал Матвей. — Скажу только, что путь через Сиваш возможен».
В Григорьевке Матвея на час поместили в хате с красноармейцами, получил котелок, сухой паек. Потребовал крепкие ботинки — свои разваливаются. Командир пообещал выдать. А красноармейцы говорили:
— Ничего, товарищ проводник, сбросим в море барона — оденем тебя лучше не надо. Получишь все новенькое, специально от английского короля.
В пять часов понеслись в Чаплинку, в главный штаб. Когда прибыли на место, уже было темно. Большая хата сверкала освещенными окнами — военные не жалели керосину. Одни верховые уносились в степь, другие подлетали к штабу и спешивались чуть ли не на скаку. Фырчал автомобиль, мотоциклетки исходили треском, вот-вот кончатся, рассыплются на мелкие куски.
Часовой дал дорогу, Матвей вошел в помещение, посмотрел с порога. На лавках, на табуретах сидели и будто чего-то ждали командиры в шинелях. На столах белели бумаги, пылали лампы. В углу теснились винтовки, пахло ружейным маслом, седлами и керосином.
Один — голубоглазый в гимнастерке и без шапки, короткие волосы на голове торчком, борода каймой вокруг чистого лица — сидел боком к столу и задумчиво смотрел на дверь. Матвей переступил порог, как всегда, язык за дверью не оставил:
— Добрый вечер!
Этот, голубоглазый, как на пружинах поднялся, подошел к Матвею и негромко спросил:
— Как ваша фамилия, откуда вы?
Матвей назвался и сам спросил:
— А вы кто будете?
— Командующий фронтом Фрунзе, — ответил тот просто.
Матвей одобрительно кивнул:
— Тогда ладно, задавайте вопросы.
Командиры на скамейках засмеялись. А Фрунзе с улыбкой подал Матвею стул.
— Расскажите нам про Сиваш. Все, что знаете.
— Это можно. Воевать трудно — рассказывать легче…
Не торопясь, Матвей рассказал, каким бывает Сиваш в разное время года. Добавил, что в нем много бывает разной рыбы, что на перекопском конце Сиваша рассол очень крепок, чего рыба не выносит. От большой солености рыба слепнет, потому не идет туда. Можно сказать, не хочет заживо стать селедкой…
Раз просили говорить подробно, Матвей с душой поведал про птичьи базары, про лебедей и чаек. Командиры притихли, на лицах блуждают улыбки, будто вспомнили что-то далекое, славное, когда сами ловили рыбу или слушали птиц.
А Фрунзе все спрашивал и спрашивал, будто хотел поселиться у Сиваша на всю жизнь.
Посмеялся Матвей над теми, кто считает Сиваш просто заводью, каким-то заплесневелым болотом. Фрунзе подхватил:
— Да, многие так думают. «Сиваш» по-турецки значит «грязь».
«Ты смотри, какой он, этот светлоглазый! Он и турецкий знает».
— Сиваш не болото, — продолжал Матвей. — Он сурьезный и от ветра зависит. Ветры у нас сильные, без остановки день и ночь. Направление имеют то от Перекопа к Азовскому морю, то от моря к Перекопу. Начинается этот ветер — гонит, гонит море к нам. Даже в степь, в низинки, забегает море. А начнется заходный ветер — вода бежит обратно в море. Последние дни, товарищи, ветер дует с захода, сгоняет воду за Арабатскую косу. Недели две назад вода стояла на аршин — нынче ушла. Показались все меляки, открылось дно, считайте, сплошь до крымского берега.
Многие командиры зашевелились, доставая карты.
— Интересный момент, конечно, его надо ловить, — при всеобщем внимании продолжал Матвей. — Ветер такой не долго дует, сделает кружок, утром проснетесь — он уже рвет от моря, и море опять бежит к нам. Как говорится, на ветер надеяться — без помолу быть. Сейчас дно сухое. Правда, не везде. С закрытыми глазами не пойдешь, а то и врежешься по колени, по грудь. Грязь местами такая, что влезть в нее легко, а вылезть — и не придумаешь. Держит, как цепями. Есть и чеклаки — ямы, сверху подсохло, даже трещинки, а под коркой — глубина. В такое место ступишь — и с головой. От Григорьевки и Владимировки дно — иди, не бойся. А вот от Строгановки и Ивановки не разбежишься, честно скажу. Бывали случаи, повозку с волами утаскивало. Сперва колеса уйдут, ноги увязнут по брюхо, потом уже и хребтов не видно, а вот уже только рога.
— Как скоро заливает Сиваш, если меняется ветер? — с большой серьезностью спросил Фрунзе.
— С ветром море бежит по самой середине Сиваша, узкой полосой, как река, — отвечал Матвей. — Минует Ивановку, Строгановку, Владимировку, Григорьевку, упрется в перво-константиновскую греблю, начинает разливаться. Бывает, что и выше гребли поднимется. Три-четыре дня хорошего ветра — и Сиваш полон, как тарелка… И еще вот что скажу: если идти через Сиваш с войском, с артиллерией и конницей, то надо полюбоваться тем берегом. Не всюду можно на него взлезть с конями и с орудиями. Берег подмытый, обрывистый, как стена. Сажени две. Не то что с орудием — сам не взберешься. Но есть и низкие места. Это — где балки выходят в Сиваш. Здесь выйдешь на берег незаметно… И еще такой совет. На той стороне захочешь пить или пулемет остудить — пресной воды нету. Значит, и бочки с водой вези с собой в наступление.
И тут этот Фрунзе задал неожиданный вопрос:
— Товарищ Обидный, вот вы — бывший солдат, скажите, если бы были командующим — послали бы сейчас войска через Сиваш?
— Если не смеетесь надо мной, то отвечу, — сказал Матвей. — Идти или не идти через Сиваш — вам виднее. Напролом через вал будет тяжело, это вы лучше меня понимаете. А через Сиваш — на это надо решиться, ловить момент. Конечно, риск большой — броды нестойкие: сейчас так, а завтра этак, ведь вода тактику не знает. Но идти можно. Даже ехать можно… Я бы послал войска. Вот вам мой твердый ответ от моей совести, если не испугаться. А дальше как хотите, уговаривать не стану… И последнее, что скажу, товарищи: видел врангелевцев и самого пришлось встретить — не забуду. У них отчаянность большая, что мне в голову запало, отчаянность — их сила. А это — как солома: жарко горит, но скоро прогорает. Можно разбить, я считаю.
Матвей замолчал, все заговорили вполголоса, а Фрунзе быстро шагнул к Матвею, крепко пожал руку.
— Большое вам спасибо, товарищ Обидный. Ваши советы учтем. Спасибо!
— Не за что, — ответил Матвей. — Что знал… Ведь всю жизнь на Сиваше… Теперь позвольте маленький вопрос. В Григорьевке обещали выдать ботинки, пока не дали. Как я пойду, если будет решение идти?
Брови у Фрунзе поднялись, он что-то сказал своему помощнику, наверно адъютанту, а потом Матвею, спокойно, негромко:
— Ботинки получите, — еще раз пожал руку. — До свидания, проводник!
Пока Матвей докладывал о Сиваше, в помещении поприбавилось военных…
Рассказ строгановского крестьянина слушали вызванные на встречу с Фрунзе начальники и комиссары дивизий Шестой армии, стоявшей перед валом и Сивашом. Все собрались в штабе блюхеровской дивизии, самой сильной на фронте, называвшейся Московской. Начдив Блюхер-Медведев (Фрунзе давно знал его, еще по Сибири), как хозяин, сидел без шинели, на виду, смуглый, с густыми каштановыми рассыпающимися прядями волос. Он курил, время от времени поднимал темную бровь и зорко озирался.
В подчинение ему Фрунзе передал Ударную огневую бригаду — гордость Республики, пятнадцать тысяч бойцов, кавалерийский и два пехотных полка, роту связи, два бронепоезда, звено самолетов, четыре танка «рено». Это была маленькая армия, оснащенная огнеметами и бомбометами, любовно одетая в новые шинели с «разговорами»; обшлага и воротники шинели у пехоты были малиновые, у артиллерии — красные, у кавалерии — синие, а штаны из алого гвардейского сукна; все в сапогах с кожаными голенищами.
На совещание явился комиссар этой бригады, тонкий молодой Иван Гекало. Он, собиравший бригаду в Казани, славился душевностью своей речи. Совсем недавно — десятого сентября — на параде бригады в Казани Подвойский вручил Гекало награду — часы — и поцеловал.
Среди напряженных голосов слышался тенор Ивана Ивановича Раудмеца, начальника Пятнадцатой Инзенской дивизии (у него в штабе в Строгановке и был Матвей).
Над головами от окон и двери тянулись космы табачного дыма. Дверь часто открывалась — доносились отдаленные глухие удары орудий, нервное ржание лошадей возле хаты, а в коридоре раздавался торопливый звон шпор. Никто не прислушивался к этим звукам. Думали о переходе через Сиваш. Верилось и не верилось, что можно идти по дну Сиваша. Не фантазия ли это? Ждали окончательного слова Фрунзе.
Как только вышел Матвей, Фрунзе вернулся за стол и замер, опустив голову. Почти сразу же наступила настороженная тишина. Негромкий голос его звучал отчетливо и проникновенно.
— Позавчера я проезжал вдоль железной дороги, по главному пути отступления противника. Даже на беглый взгляд потери Врангеля колоссальны. Но, как вы знаете, дело еще не завершено… На нашу долю выпало разрешить окончательно самый большой вопрос нашей жизни — извлечение крымской занозы из тела советских республик…
Не спуская глаз, сквозь редеющий дым, командиры смотрели ему в лицо. Поняли, что им принято твердое решение. А Фрунзе продолжал:
— Я прекрасно знаю, что вы и бойцы не хотите ждать. Сейчас открытая атака — лучший путь к успеху. Есть два пути на полуостров. Один — на левом крыле, с переправой на лодках в устье Салгира. К величайшему сожалению, мы вынуждены отказаться от него. Однако есть другой план, более дерзкий, но и более надежный. Я говорю о переходе половины Шестой армии по сивашскому дну в тыл Перекопскому валу. Подчеркиваю: надо переправить через Сиваш не роту, не батальон, не полк и даже не дивизию, а половину армии!
Хоть и ожидали этих слов, все в помещении будто качнулись, от дружного вздоха лампа мигнула. Фрунзе захватил воздуха и продолжал звонче:
— Красная Армия как сказочный богатырь. Она сильна своим смелым полетом… Но перед нами — стены укреплений и таинственное дно Сиваша, нет простора. Стало быть, заменим полет упорством, утроенной смелостью и расчетом… Полная уверенность в успехе позволяет мне приказать: переправу через Сиваш, выдвижение в тыл Перекопскому валу и одновременный штурм вала в лоб начать завтра же, буквально через несколько часов. Крымский барон не спасется!
Снова пронесся дружный вздох. И сразу же из темных углов послышались голоса. Гекало громко сказал, что Ударная огневая готова идти на штурм. Об этом же доложил Блюхер. Последние дни дивизия училась резать проволоку, ползти.
Но вот поднялся начальник Пятьдесят второй дивизии, штаб которой стоял во Владимировке, на берегу Сиваша. Багровый от волнения, с лихорадочно блестевшими глазами, начдив хрипло заговорил:
— Надо подумать… Штурмовать посуху — это что! А как по морю людей вести? Шутка, что ли? Ведь это ж всех утопить. Кто его знает, Сиваш. На грязной дороге застреваем, бывает, на сутки. А тут восемь верст моря.
Прихрамывая, Фрунзе быстро вышел на середину комнаты.
— Когда Суворов шел через Альпы, один солдат говорил товарищу: «Нет, на эти горы не взойти, эти горы не взять!» — «А если будет приказ? — спросил товарищ. — Если прикажет командир? Как быть?» — «Если прикажет командир, — ответил солдат, — если будет такой приказ, то ничего не поделаешь, придется эти горы взять». Ваш смех считаю одобрением слов того солдата… Приказ, товарищи, все слышали. Подтверждаю каждый пункт этого приказа.
Начальник Пятнадцатой дивизии Раудмец поднялся во весь рост и заявил, что у него знающие проводники-крестьяне и что Пятнадцатая дивизия не боится идти через Сиваш. Добавил меланхолично:
— Потинок нет, все посые…
Все засмеялись. А потом послышались напряженные голоса:
— Переходить ночью… Разом в нескольких местах… Пустить вперед штурмовую колонну… Человек триста конников тоже вперед… А на той стороне Литовский отросток — это слепая кишка. Без пушек не вылезть из нее в тыл валу…
Фрунзе сам на совещании не курил, но другим не запрещал. Командиры из уважения к нему старались воздерживаться от табака, однако, волнуясь, дрожащими пальцами жадно хватали кисеты, и дым валил, как на пожаре. Сквозь сизые, освещенные керосиновыми лампами табачные облака к Фрунзе доносилось:
— Ясно… Приказ будет выполнен… Отложить — хуже… Нынче мужик хорошо сказал… Трясины обойдем…
Совещание кончилось. Командиры поднялись во внезапной торжественной тишине, каждый за руку прощался с Фрунзе и выходил. Накинув бекешу, Фрунзе вышел за последним на темную улицу, утыканную точками цигарок. Смутные фигуры уходивших к повозкам, к тачанкам командиров сразу же исчезали в темноте.
Небо затянула густая мгла, звезд не видно. С юга, со стороны Перекопа, веяло холодом. На Перекопе было тихо, орудия и пулеметы молчали. Тихо было и в селе. Кое-где, почти у самой земли, маячили расплывчатые огоньки. Все тысячи бойцов в степи перед Перекопом и Сивашом спали, застигнутые темной ночью, сваленные усталостью. Фрунзе всматривался в темноту и словно видел их. Кому посчастливилось, те спали в хатах, на соломе и просто на глиняном полу, вповалку — голова на чужих ногах иль на груди; дышали хором, похрапывали. Иные стонали, плакали или невнятно бормотали во сне. Может быть, людям снились родные края, летние зеленые луга Сибири, Ярославщины, просторы Волги, азиатская жара и пески. Может быть, сквозь сон тревожил глаза желтый свет лампады-коптилки и казалось, что разгорается заря, мать будит идти в поле… Хорошо тем, кто оказался под крышей. Другие набились в хлевы, притулились под стожками с заветренной стороны, зарылись в солому. И оттуда слышалось могучее дыхание. Крепко спит боец, винтовку прижал к себе или лег на нее боком, сумку положил под голову, фляжку, подсумок — на живот.
Фрунзе пригляделся к смутным силуэтам в садочке. Ездовые в повозках укрылись попонами, дерюгами. Казалось, в повозках лежит просто груз, но вдруг зашевелится груз, забормочет… Эти люди, совершившие удивительный бросок от Днепра к Сивашу, отважно пойдут и на штурм, думал Фрунзе. «Даешь Крым!» Последние дни только этим жили все полки и дивизии, для этого кормили лошадей, чистили оружие, починяли сапоги, учились резать проволоку, мерзли в степи на холодной земле, старались запастись как можно большим количеством патронов, воевали за каждую пару сапог. Армия, жители окрестных сел, Республика — все теперь стали лицом к Перекопу и Сивашу. Бойцы непременно овладеют Перекопским валом. И овладеют в кратчайший срок, потому что каждый выигранный час — это тысячи спасенных жизней.
Наверху мгла поредела. Командующий смотрел на звезды, замерцавшие в ночном холоде неба. Будто по звездам хотел узнать, удастся ли задуманное дело…
К Фрунзе молча подошел Гусев. По стеклам его очков скользнули серебристые лучи звезд. Закурил и вполголоса сказал:
— Каленая каша заварена, теперь, знай, шевелись, помешивай.
— Все будет хорошо, — так же тихо ответил командующий, — финал абсолютно ясен, что ни говорили бы иные умники…
Ему казалось, что решение идти вброд нельзя приписать целиком себе и даже Военному Совету. Оно принято всеми… Идея перехода витает в воздухе. Командир, боец, даже крестьянин в селе — все думают о переправе. А Ильич еще три недели назад телеграфировал… И звезды с неба народ возьмет. От его воли, от его состояния зависит победа. Нужно только быть чутким, слушать, видеть и не упустить момента.
Так думал и Гусев, но признался:
— И все-таки вот здесь, в груди, скребет…
— Естественно, — с глубоким спокойствием произнес Фрунзе.
Гусев помолчал, вдохнул холодный воздух.
— Верю в счастливый исход, только не нужно излишнего оптимизма. Когда расшибли Врангеля под Каховкой, мы в состоянии восторга писали об этом Ильичу. Помните его ответ? Теперь сложнее. Возможно, Врангель уже знает о наших намерениях.
— Возможно, — откликнулся Фрунзе. В черной тени от хаты, где он стоял, послышался его тихий и неожиданно беспечный смех. — Возможно, разведка уже и доложила. Но представляю картину: не верит генерал, говорит: утка, красные хотят надуть…
И белый штаб знал о свойстве Сиваша — мелеть. Но переправа половины армии для белых сказка. Человек революции для них загадка.
— Клянусь вам, не поверит этому Врангель. Генеральский ум не схватит истины. Глазам своим не поверит, когда на Литовском окажутся наши войска.
Гусев проговорил:
— Да будет так…
Фрунзе задумчиво продолжал:
— Крым возьмем, потому что люди этого хотят. Отсюда и силы, и перспектива… Если действовать в согласии с чаяниями народа, то ни капельки не страшно. Абсолютно! Когда вижу такую огромную силу, я просто не понимаю, как можно не победить. Сиваш — не лужица, но говорят: правда со дна моря выносит… И посему, голубчик Сергей Иванович, айда в хату, людей — на ноги и катим к Днепру, на Берислав.
По стеклам очков Гусева снова скользнула серебристая блестка.
— Отличная ночка.
— Кончается, однако. Теперь уже только в машине вздремнешь.
Где-то на дальних улицах залаяли собаки. Ночь посветлела. По-за хатами простучали копыта. В воздухе потянуло кухонным дымком.
Феся и Антон к вечеру остались в хате одни. Антон вновь собирался в поход. Знала, что он уйдет, ведь не на жительство явился с дивизией. Она с Антоном, может быть, последний раз говорит в этой чистой хате с половичками, с лавками, со столом под клеенкой, с висячей керосиновой лампой, с беленой разрисованной печкой, в хате, в которой познакомились полтора года назад.
За стенами на холодных улицах шумело, гудело, а тут было тихо, жарко. Но Антону нужно было идти.
Феся завернула в чистую, просоленную, слегка влажную тряпку большой кусок сала, в вещевой мешок положила буханку хлеба и связку вяленых бычков.
На столе возвышался и сверкал влагой моченый арбуз. Но Фесе было не до лакомств. Антон же один не хотел садиться за стол. Странным казался вид одинокого, как луна в небе, арбуза на пустынном столе — и пустые лавки у стола…
Нет, не до арбуза было ей. Смотрела, как Антон надевал чистую побелевшую гимнастерку. Спутанные волосы упали на лоб, а сам задумчивый такой…
Антон одевался неторопливо, будто в бане, наслаждаясь этим простым занятием. В глазах Феси расплылась чернота. Стояла перед ним, помогала застегивать гимнастерку. Нет, мешала. Антон крепко взял в горсть ее пальцы… Хотел сказать ей о самом важном. Как ей жить, если он не вернется. Пока не поздно, сказать. Но какие найти слова, чтоб запомнились? И сказал только:
— Феся, смотри, всегда будь человеком…
И обнял так, что у обоих захватило дух.
И Феся хотела сказать. Впервые в жизни увидела столько народу. Все переменилось в родном селе. В гомоне не слышно присказок Соловея, жалких слов Никифора и насмешливого шепота осуждающих Фесю баб. Не осталось и следа от сивашской тоски, когда слышишь только ветер и шарканье скребка о соль. Это Антон привел сюда людей. Он уйдет, все уйдут, а как же она? Будет жить по-старому?
— Погоди прощаться, мой милый, — сказала она. — И я свой тюк собрала, с тобой пойду.
— Что? — удивился Антон. — Ну уж это никак…
— Нельзя жене с мужем идти? Куда ты, Антонечку, туда и я… Это мне для жизни нужно.
— Да пойми, неуместно тебе там. Будет бой, земля пойдет кругом…
— А я не боюсь, Антонечку…
Антон двинулся к стене за шинелью. Феся попятилась, но не сошла с пути.
Антон воскликнул в сердцах:
— Ничегошеньки не понимаешь!
— Все понимаю, — проговорила она, помогла застегнуть ремень и вдруг быстро оделась сама.
В хату шумно ввалились раскрасневшиеся Лиза и Горка.
— До возвращения, товарищ политрук! Врангелю в пузо — штык, и чтобы больше тебе не уходить от нас!
— До побаченья, дядько Антон! Мне пустых патронов привезите. Можно и с порохом!
— Ладно, Егорий, шестнадцатидюймовый снаряд привезу. Попутно захвачу и пушку!
Прикрутили лампу, вышли на темную улицу. У главной дороги Антон сказал:
— Стой! Подходи по одному, давай руку!
Лиза и Горка послушно стали прощаться. А Феся забежала вперед Антона. Он взял у нее из рук сверток, передал Лизе.
— Неси домой. Все — марш обратно в хату! И ты, Феся. Хватит!
Но только сделает шаг Антон, она следом.
Ничего не видно на улице. Только по топоту сапог, по ржанью лошадей можно догадаться, что вблизи идут и едут люди. Антон хрипло повторил:
— Иди, голубка, иди же…
Припала к нему, закашлялась от слез… Потом Лиза и Горка загородили ей дорогу, и Антон пошел на костры, к берегу Сиваша.
От командующего фронтом Матвей поехал обратно в Григорьевку. Ночь переночевал с красноармейцами, днем был на митинге, слушал «Интернационал»: ведь наступило седьмое ноября тысяча девятьсот двадцатого года — третья годовщина Октябрьской революции, власти рабочих и крестьян.
В семь часов вечера Матвея повезли в Строгановку. Прискакали — уже темно. Улицы, как и раньше, забиты войсками, словно только что с марша. По стуку, бряку, по голосам можно было судить, где больше скопилось людей. Вблизи берега на круче неясно обозначились фигуры бойцов, чувствовалось шевеление рядов большой колонны, слышался гул голосов. Это собиралась штурмовая колонна. Она первая двинется через Сиваш. Снаряжали, готовили ее днем. Изо всех батальонов собрали коммунистов. Они — охотники — пойдут первыми. Пулеметчики осмотрели, перещупали пулеметы. «Стригуны» взяли ножницы — резать колючую проволоку. Каждый в колонне получил гранаты, патроны. Командиры проверили у бойцов винтовки. Кому выдали новую, а кому лишь заменили затвор. Всем выдали хлеб. Объяснили, как переходить Сиваш и что делать, если встретится вражеская разведка или прожекторы осветят колонну на сивашском дне; как выходить на сушу, если берег очень крутой. Опытные показывали, как ловчее резать проволоку. Обдумали, как спасать раненых темной ночью на вражеском берегу.
Уже десять часов вечера, штурмовая колонна вот-вот выступает. Наверно, Оленчук Иван Иванович поведет. Колонна переберется через Сиваш, выбежит на крымский берег и проделает ворота в проволочных заграждениях. Еще и еще пойдут колонны. Одна — с Матвеем Обидным. Главные силы тронутся глубокой ночью. Пехотная дивизия из Строгановки. Другая пойдет левее — из Владимировки. Выйдут на крымскую сушь, продерутся через колючие заграждения, углубятся в степь и начнут бить вправо, в тыл Турецкому валу. Ночью проводники переведут и кавалерию, и артиллерию, и обозы с водой и патронами.
Матвей и его провожатые спешно выехали на огни к обрыву. Возле спуска, в хатке у сельчанина Терентия, собрались командиры. Квадратное оконце, чуть ниже крыши, светилось, как глаз под козырьком. По красным точечкам цигарок было видно, что на дороге возле хатки сошлось много народу. Слышалось гудение — тихо говорили между собой многие сотни человек. Это вот и будет, наверно, его, Матвея, колонна.
Один из провожатых Матвея побежал в хатку докладывать. Матвей в бричке слышал на дороге командирский голос:
— Накуривайся тут, ребята, там курить будет нельзя.
Матвей понял, что «там» — это на Сиваше. Стало быть, вот-вот трогаются, решились, идут. Фрунзе послушался его совета. Взялся Матвей — вот и пойдет. Кто-то должен идти. Тот, кто лучше знает дорогу. Он знает.
Как только командир сказал: «Там курить будет нельзя», — по рядам в темноте пробежал шорох, всем захотелось закурить. Торопливо доставали кисеты, скручивали махорку, слышно было, как отрывают бумагу. Задвигались огоньки, временами с треском загорались скрутки, снизу освещая заросшие мрачноватые лица. Наверно, не одному думалось: «Может быть, последняя…» Наверно, Сиваш казался им страшным болотом, ведь они не знают, что есть и крепкие места.
Захотелось курить и Матвею — как один, так и все. Против обычая — поспешно скрутил папиросу, сильно потянул. Воздух был влажным — а холодало. Подумал: «Будет туман… Надо об этом сказать людям, чтобы меньше беспокоились, — за туманом, как за стеной, — безопасно».
Слез с брички, пошел на голоса командиров, одному из них осветил цигаркой лицо — и обрадовался: Антон Горин. Он в буденовке, застегнутой на горле, вооружен винтовкой, идет с этой колонной. Матвей взял его за плечи:
— Стало быть, идем вместе, Антон. Я вроде как в первом ряду, со знаменем…
— Значит, вместе! Думал, из Григорьевки, Владимировки поведете.
— Нет, сюда потребовали. А что у меня в хате, расскажи, двое суток я не был дома.
— Всё цело, Матвей Иванович. Феся пошла в госпиталь. Там доктор учит перевязки делать. Горка — тот на улице.
— А я к Фрунзе ездил, аж за пятнадцать верст, — сказал Матвей, и сразу — о другом: — Ну, Антон, что будет дальше? Ты давно уже для меня как родной.
— Все будет хорошо, Матвей Иванович. Вернетесь утром, а я пойду дальше, — сказал Антон. — Вернетесь, передайте Фесе, пусть не тревожится… Вам не боязно, Матвей Иванович?
— А зачем трусить? — ответил Матвей. — Что ж я, в солдатах не бывал? Да и не один иду.
— Вот именно, — подхватил Антон. — Не один, в этом все дело, все счастье.
На обрыве возле хатки замелькали неясные фигуры. Подошли старшие командиры. В колонне все уже накурились. Матвей услышал хриплый начальнический голос:
— Сейчас выступаем… А вы, товарищи, кто остается здесь, через полчаса зажгите костры. Проводник! Где проводник?
— Я здесь, — отозвался Матвей. — Слушаю.
— Скажите, вам костры нужны, чтобы не сбиться с направления?
— Не помешают, — ответил Матвей и подумал: «Нескладно, уйду, не попрощавшись с детьми. А может случиться, убьют, нападет разведка, или выйдешь в темноте на пулеметы…» Но бежать домой — версту — прощаться было уже поздно, даже на лошадях не успеть. В темноте Матвей потерял из виду Антона. Сердце скребнуло.
Командир закричал в темноту:
— Внимание! Товарищи, помните приказ: идти всем вперед, как один. На Сиваше никакого шума! Громких разговоров, крика, стука не может быть. Тишина и тишина, чтобы нас не обнаружили… Знамя — вперед!
Смутно видное в темноте развернутое знамя проплыло над головами. Кто-то напоследок сильно затянулся цигаркой, вспыхнула бумага, крохотное пламя на миг скользнуло близ полотнища. Красный, теплый свет знамени овеял душу. Свет сразу же погас, но Матвей на всю жизнь его запомнил…
«Мука и радость все чаще в паре ходят, — подумал Матвей. — Если вернусь домой, то это шествие через Сиваш останется моей памятью до конца дней и от людей будет уважение. Если убьют, то дай же бог, чтобы не зря. Лишь бы благополучно довести до того берега… Дай же, господи, ясную голову, чтобы не обмануться в ночи и достигнуть желанного берега в хорошем месте, чтобы всем смерти избежать».
Словно молился, хотя, по совести, не очень-то дружил с богом. Ведь бог только тогда поможет, когда сам себя не подведешь…
Послышался голос командира:
— Проводник, вперед!
— Иду, иду, товарищи, — отозвался Матвей. — Вот у меня длинная палка — ночные глаза.
Матвей пошел рядом с командиром, впереди знамени. За ними, слышно, шевельнулась, двинулась вся колонна. Медленно спустились под уклон и вот уже ступили на дно Сиваша. Под ногами захрустел высушенный морозом песок.
Пока еще по крепкому у берега грунту взяли быстрый шаг, двигались без слов. Матвей только слышал позади себя сиплое от изморози дыхание людей: «Ах-ха… ах-ха». Бойцы шли, и им некогда было удивляться: сколько ни воевали — в степях, в лесах, в городах, — никогда еще не двигались в наступление по морскому дну. Спешили, словно хотели за три минуты добежать до того невидимого берега. Когда стояли на берегу, в небе горели звезды, сейчас они будто задернулись мутной занавеской. На Сиваш садился туман. Скоро он навалился, густой, непроглядный. Под ногами не видно стало дна.
«Хорошо, не заметят, — подумал Матвей. — Худо лишь проводнику, не видно ничего. Угадываю путь, как летучая мышь».
Облако тумана окутало и командира, и знамя, они словно растворились. Минутами Матвею казалось, что барахтается в тумане, как в воде. Прошиб холод… Добро бы продирался один, куда ни прибился бы, что ни случись, то и ладно. Но за ним тянутся сотни живых, стремятся на великое дело. И все надеются на него, что выведет правильно, доверились. Туман не туман, что бы ни было на пути, а проводник должен знать…
«Дай же мне, господи, глаза, чтобы видели в темноте! — неистово думал Матвей. — Не сбиться бы на середине Сиваша в чеклаки. Самому не захочется жить, если людей, что веду, утоплю…»
В той стороне, куда шли, вспыхивали, бегали по туману белесые шары. Это прожектор с крымского берега рвался сквозь мглу. Но густую массу тумана ему было не пробить; поведет, поведет — и погаснет. Сейчас прожектор не страшен, а версты через три достанет. «Пока что сам для себя тревожится», — подумал Матвей. В той стороне потрескивали пулеметы — белые боялись. Наверно, колыхался туман, им чудился враг, и они стреляли в видение.
«Это хорошо, — думал Матвей. — За треском пулеметов мне легче будет подойти к удобному месту на крымской стороне».
На ходу обернулся. Позади сквозь туман виднелись рыжие жидкие пятна. Это горели костры-маяки в Строгановке.
«Не собьюсь, — старался думать Матвей. — Первый чеклак обойду справа, а не слева — обход короче. Но не стану слишком забирать вправо. Если испугаться и слишком круто взять вправо, то попадешь в другой чеклак. Нельзя бояться».
Командир шел рядом, иногда останавливался, пропускал колонну, потом догонял Матвея. Вдруг под ногами запружинило, шумно зачавкало.
— Что такое? — встревоженно спросил командир. — Правильно ли идем, проводник?
— Ничего, ничего! Не бойтесь, — ответил Матвей. — Тут было мокро, забивали соломой, гоняли лошадей, утаптывали.
Колонна теперь двигалась с большим трудом — оттого, что ноги бойцов погружались в пружинистую подстилку, потом в зыбкий ил, двигались медленно: за время, что вытаскиваешь ногу из ила, на твердом грунте сделал бы три шага. Конники шли позади стрелков, шпоры давали коням, но животные пятились, метались, как в реке перед омутом. Потом ступали осторожно, будто на крутом спуске.
Послышались приглушенные крики и позади конников — в батарее. Артиллеристы старались с ходу, с разгона брать топкие места, настегивая кнутами справа и слева, гнали упряжки через зыбкие поля, подхватывали орудия за колеса сами.
Матвей шел как незрячий, палкой щупал дно. Вот-вот уже должен начаться чеклак — огромный котел, заполненный грязью.
«Если я мало взял вправо, то упрусь в левый чеклак, — рассчитывал Матвей. — Обходить его дальше влево — это лишние две версты, и места здесь низкие, нехорошие, как бы не пришлось поворачивать… Но кажется, верно идем».
В колонне горячее слышалось «ах-ха… ах-ха…», хотя и продвигались медленнее. Люди не знали, где и какие чеклаки, как обходить их. Рвались за ним, все на его душе… Пахну́ло в ноздри каким-то слабым, неуловимо новым запахом, понял: большой чеклак в десяти шагах.
— Товарищи, — сказал Матвей, хотя обращался только к командиру. — Тут у меня будет распоряжение. Справа у нас чеклак, пусть никто не отлучается в сторону, а то увязнет. И лучше продвигаться дальше цепочкой, по двое протянуться. В случае чего товарищ удержит товарища.
Командир тотчас распорядился. Колонна растянулась. Из тумана доносилось хлюпанье, чавканье — медленные шаги многих людей.
Строгановские зарева вдруг оказались не сзади, а сбоку. Тихо, чтобы слышал один Матвей, командир вновь спросил:
— Папаша, правильно ли взяли направление?
Матвей так же тихо ответил:
— Ничего, не беспокойтесь, проходим меж чеклаками. Взяли вправо, поэтому зарева теперь сбоку. Не бойтесь.
В это время позади в тумане что-то взвыло, послышались торопливые голоса. Командир побежал на шум, вернулся не скоро. Оказалось, целое отделение на повороте ввалилось в трясину. Людей вытащили на ремнях, сапоги остались, красноармейцы идут в портянках. Утонуло несколько лошадей с седлами, всадники, говорят, успели соскочить.
Пошли дальше, оскальзываясь и падая в глубокую грязь. Но самые глубокие жидкие поля Матвей обошел в глухой, туманной ночи. Не затмится голова — доведет до крымского берега.
Люди шли, пробираясь за ним ради новой жизни, не щадя своей, чтобы вступить в смертельный бой на том берегу. Там пули, осколки… А здесь, на дне Сиваша, кидались под ноги глубокие чеклаки. «Я тут хозяин, — думал Матвей. — Даже с завязанными глазами должен видеть свое хозяйство. И не оступиться. Знай край и не падай…»
Сзади в затылок по-прежнему слышалось запаленное, но неукротимое «ах-ха, ах-ха…» Дыхание людей словно подталкивало, бодрило. «Вот оно в чем дело, вот почему я молодец! — подумал Матвей. — Нет, это не я веду — бойцы меня подпирают. И я, конечно, постараюсь дойти до места, и дойду!»
Надо думать, прошли уже больше половины пути, верст пять. Уже не было видно света строгановских костров. Прожекторы впереди почему-то погасли. Вдруг под ногами заплескалась глубокая вода. По колонне прокатились тревожные приглушенные возгласы:
— Куда зашли?
— Папаша, глубоко! — проговорил командир.
— Знаю, что глубоко, — ответил Матвей. — Тут и должно быть глубоко. И дальше будет топкий участок. Но, думаю, пройдем…
Командир остановился, пропустил Матвея, пропустил знамя. Из тумана послышался его голос:
— Товарищи, не волнуйтесь. Под водой крепкий грунт. Здесь не утянет!
По колонне пронесся стон — сжимающая ледяная вода хватила выше колена. Бойцы, наперекор, рванулись вперед, вода закипела, к ногам Матвея накатились волны.
— Ничего, скоро кончится, — сказал он.
Конники шли хорошо. Стремились выехать наперед пехоты, но командир осадил. Разбрызгивая воду, прискакал связной — орудия вязнут, — и командир отрядил бойцов на помощь.
Матвей предсказал правильно. Хоть и не очень скоро, но под ногами снова зашуршал ломкий сырой ил. И вдруг ярко, бело засветился туман. Белый с расплывчатыми краями луч прожектора воткнулся вверх в небо, секунду постоял на месте и начал опускаться в Сиваш.
— Стой, не шевелись! — Сам командир замер в неподвижности.
Светящийся прозрачный туман наполз сверху на мокрую, обледеневшую колонну. Как уговорились в Строганова, все на свету замерли, будто статуи. Иссиня-белый плывущий свет смазал дно и колонну одной сероватой краской. Даже вблизи на дне Сиваша не увидеть на сером иле серую, измазанную илом же, намокшую в соленой рапе шинель. Виднелись только лица, глаза. Такой картины Матвей ни разу в жизни не видел. Он словно уснул под тихим густым лучом, словно во сне привиделось.
Прожектор погас, но бойцы стояли, ослепленные, пока командир не сказал: «Вперед!» Командир к самым глазам поднес часы со слабо желтевшими стрелками — от начала перехода минуло три часа.
Матвей чувствовал: берег уже близко. На мысе — проволочные заграждения и окопы. Конечно, в них сейчас дремлют белые солдаты с пулеметами. Услышат или при свете прожектора заметят движение — начнут стрелять, не дадут выйти на берег.
«Пулеметы под носом, но я не боюсь за свою жизнь, — подумал Матвей. — Боюсь погубить людей… Ветер повернул, скоро начнет заливать. Всё на кону и эту ночь: либо, перейдя Сиваш, захватят крымский берег и вал, либо проиграют сражение на Перекопе… Чеклаки я обошел. Но если теперь собьюсь и кину людей на пулеметы, то лучше не жить. Буду ненужный человек на земле, погубитель дела и многих душ. Никогда не найду прощения от живых, от самого себя!»
Матвей хорошо помнил, что слева от Перекопского вала до мыса — берег обрывистый, как стена, на него сразу не влезть, а влезешь — там окопы. Весь берег от вала до хутора Чуваш — в проволоке. Стало быть, надо забирать на восход, в сторону от заграждений. Чуть отклонившись на восток, можно выйти на пологий берег, в хорошую балочку, где дно Сиваша незаметно переходит в берег. Не надо будет взбираться на крутизну, а в случае чего можно атаковать прямо с ходу, со дна Сиваша.
До чеклаков Матвей знал одно: вперед. А с середины Сиваша, когда уже нужно было думать о береге, Матвей старался точно уловить момент, когда начать отклоняться на восток. Если сделать это слишком поздно, то наткнешься на крутой мыс, там услышат, осветят и, с высоты, всех уложат на дне Сиваша. Если же немедленно отклониться на восход, то как раз наткнешься на мыс по другую сторону заливчика. Этот мыс тоже обрывистый, три сажени высотой, как стена, и на нем солдаты в окопах, всех перебьют…
Во мгле Матвею мерещилась та самая полого выходящая в залив балочка, хороший берег, на который и хотел вывести колонну. Он хорошо знал эту балочку. Однажды захромала лошадь, на базар в Армянск отправился пешком через Сиваш, дошел до крымского берега, увидел обрывистый мыс. Земля лежала в одну сторону, лежала в другую… Двинулся в обход высокого мыса с левой стороны, знал, что с этой стороны обход короче. Чем дальше шел на юг, тем ниже и ниже опускался берег. Обогнул заливчиком мыс и увидел устье балки. Славная была балочка… Это было днем. Другой раз нашел ее и ночью, когда умирала жена и Матвей ездил за фельдшером.
Весной, когда бежал от белых, устремился опять же через эту балочку. И когда возил колючую проволоку, приметил это место. Почему приметил? Потому, что всюду были укрепления, а здесь их не было. Может быть, теперь построили? Но лучшего места не было.
«Беда, ничего не видно, идешь как без глаз! — думал Матвей. — Если берег окажется по левую руку, значит, как раз и вывел на огонь. Здесь, с фронта, Караджанай, Чуваш, Тимошино — самые сильные укрепления. Если же нащупаешь ногой низкий берег с правой стороны, то — хорошо, можно выходить».
В густой, промозглой мгле Матвей провел колонну еще версту. Вглядывался влево: не дай бог зачернеет высокий берег! Сейчас все решится: жизнь или смерть! Всмотрелся — похолодел. Слева что-то чернело. Берег?
Это черное зыбилось: либо земля за туманом, либо самый туман. Кажется, вывел не на место. Неужто такая судьба? Неужто сбился под конец? «Как же это так, братцы, ну что же это такое? Нет, не может этого быть». Земля под ногами качнулась. Матвей схватил командира за руку, на секунду остановился, командир тихо спросил:
— Что случилось, проводник?
— Берег… Видите?
— Нет, ничего не вижу.
— А вроде — вон, темнеет…
— А не туман это?
— Туман? Вы тут постойте, пойду проверю.
Матвей и помощник командира пошли на черное, на риск. Ходили недолго, берега в той стороне не нашли, то темнел туман. Вернулись к колонне.
— Где же берег? — спросил командир.
Матвей уверенно ответил:
— Стало быть, справа… Я правильно веду. Сейчас будет берег.
Скоро Матвей почувствовал какую-то тяжесть в икрах, и словно не до конца разгибались колени. Это начался подъем, легкий-легкий, его и днем не увидишь. Под ногой вдруг затих хруст, этот звук словно откатился назад, под подошву попало что-то мягкое, наверно кустик солянки. Значит, кончилось сивашское дно.
— Вот вам, товарищи, хороший берег, — тихонько, горлом, проговорил Матвей.
Все зашептали:
— Крым, Крым…
Матвей повел колонну и дальше. Командиру сказал:
— Малость пройти еще по бережку, по загибу, и как раз будет мысок сбоку от окопов. Отсюда сделаем поворот в степь…
Колонна вышла на берег и чуть ли не бегом пустилась в степь. Матвей — с нею. Прошли с полверсты. Вдруг впереди грянул выстрел, взлетела и рассыпалась ракета… Сразу забили пулеметы, засвистели пули, начался бой. Матвей успел сказать командиру:
— Вон там Перекоп, а вот тут Чуваш один, Чуваш другой. Вывел я правильно. А как выведу — не знал. Теперь я ожил…
— Приляг, отец милый! А не то сейчас оживит! — крикнул командир. — Не слышишь разве — пули!
Литовский полуостров, куда Матвей привел большую колонну, обороняла кубанская бригада генерала Фостикова. Эта бригада прибыла из Феодосии всего лишь двенадцать часов назад. Ее позиции считались тихими, неуязвимыми за восемью верстами топкого сивашского дна. Любивший сладко поесть, генерал после обильного ужина крепко заснул этой ночью на хуторе, не хотел просыпаться и выслушивать известие о наступлении красных, сквозь сон бормотал:
— Стыдно, господа, какой-то там разведки на Сиваше испугались.
По следу первых колонн по дну Сиваша двигались новые части. Броды начали портиться. Глубокие озера грязи затягивали и крепко держали людей и лошадей, соленая рапа разъедала кожу. Дул сильный ветер, мороз в эту ночь хватил до пятнадцати градусов, мокрая одежда сразу покрывалась коркой льда.
Вновь подходившие части уже не заботились о тишине — на берегу гремел бой, огни прореза́ли мглу. Передние уже не шли, а бежали к берегу, ругаясь и проклиная барона. Вода хлюпала под ногами, обжигала. Оступаясь, бойцы падали на илистом размокшем грунте. Задние налетали на упавших. Иногда с левого фланга доносился крик:
— Спасите! Тону!
— Товарищи, спокойно! — кричал комбриг. — Ничего страшного нет! Забирай вправо!
— Вправо! Вправо! — подхватили командиры.
— Авангард, вправо! Куда прете в воду! — кричали бойцы.
Орудия и пулеметные тачанки никак не могли выбраться на сухое место. Колеса глубоко врезывались в мягкий ил. Лошади тянули, выгибали спины — лопались постромки. В горячке, не чувствуя холода, люди спрыгивали в воду, стаскивали с тачанок и несли на себе пулеметы, по пояс в воде брались за спицы колес, наваливались на полузатонувшие орудия.
Подобравшись к берегу, батальоны залегли на мокром дне и наспех стали рыть мелкие окопы — лопатами выкидывали грязь, В ямки сразу набегала вода. Восточный ветер пригнал волну, она с шорохом накатывалась на песок. В середине ночи по цепям пронесся сдержанный ропот:
— Чего ждем? На штурм! На штурм!
На берегу в свете прожектора виднелись серые фигуры, ползущие между рядами кольев. Это бойцы штурмовой колонны торопливо доделывали свое дело — ножницами перекусывали колючую проволоку. Кубанцы из окопов поливали их огнем, забрасывали гранатами. Коммунисты штурмовой не выпускали ножниц, пока пальцы шевелились; оставляя позади себя мертвых, резали ряд за рядом.
В черное небо взвинтилась зеленая ракета.
— Ура-а! В атаку!
Серые пригнувшиеся фигуры бойцов во тьме пронеслись ветром. Люди падали, вскакивали и снова — вперед. Взбежав на берег, потоком врывались в узкий проход, проделанный в колючей изгороди. Не сумевшие туда попасть, не различившие прохода во мраке, бросались грудью на проволоку, рвали ее штыками, расшатывали руками колья. Кидали на проволоку шинели и падали, сраженные пулями и осколками, повисали на проволоке. Задние пробегали по телам убитых и раненых, скользили в их крови, перелезали проволоку по шинелям. Несся неистовый крик:
— Дае-е-ешь!
Врангелевцы лихорадочно продолжали бросать гранаты, в упор расстреливать из пулеметов. Перекопская артиллерия повернула орудия на Литовский полуостров.
Но уже прорвались бойцы к окопам. Штурмовая — впереди. За нею устремились три батальона. На рассвете сквозь туман показались на Сиваше еще два полка. Сквозь гул и грохот сражения слышалось и новое:
— Даешь! Да-е-ешь!
Под напором тысяч тел затрещали колья уже в глубине обороны. Куски оборванной проволоки цеплялись за шинели, рвали ноги. За проволокой раскинулись широкими цепями и пошли в штыки. Попрыгали за брустверы, работая штыками, прикладами, очищали окопы от белых. Цепь набегала за цепью. В одно мгновение окоп заполнялся серыми шинелями красноармейцев.
Всю ночь Матвей был при командире пехотной колонны. Когда резали проволоку, лежал в мерзлой западине — пули посвистывали над головой. В свете прожектора Матвей видел и покосившиеся столбики заграждений, и как бойцы пошли на них, и как на место раненых и убитых подползали не задетые огнем, высвобождали ножницы из мертвых или ослабевших рук. Слышал стрельбу, стоны, лязг и крик в окопах. И опять «ура!» Командир поднялся, спешно двинулись вперед. Еще в темноте взяли хутора Новый Чуваш, потом Старый Чуваш. Белые отходили. У хат лаяли, заходились псы, сквозь стрельбу послышалось, как тонко зазвенели разбитые оконные стекла. Черная муть на земле и на небе посерела, и начало светать. Командир будто только сейчас заметил рядом с собой Матвея.
— Ну, всё, товарищ проводник, дорогой папаша! Валяй теперь к дому.
— А могу и дальше с вами идти! Вон как двинулись. — Почерневший за ночь Матвей довольно оскалился.
Красноармеец с перевязанной щекой подъехал к Матвею в повозке на паре.
— Садись, отец, отвезу. Приставлен к тебе, чтобы в цельности доставить в Строгановку.
Лошади карьером понесли повозку в сторону от ухающей земли. Пробегая мимо окопов и порванной проволоки, кони шарахались от мертвых. Их было немало. Матвей подумал: жив ли Антон? Когда повозка выехала на взгорок, обернулся и увидел, как далеко позади словно из-под земли выпрыгивают огоньки — уже слабые и бледные. Ночь кончилась, мгла истаяла.
Съехали в Сиваш. На востоке в небо поднималось зарево, поднимался и дым, не понять, восходит солнце или вспыхнул пожар. Зарево стояло и на юге, в крымской стороне, и на западе. Словно и там всходило солнце. Дым поднимался над всем Литовским полуостровом.
Из тумана выполз огромный румяный шар — вот оно, взошло солнце. Зарева вдали погасли, но по клубившимся дымам было видно, что бой размахнулся очень широко, возможно красные ушли еще дальше вперед. Эх и молодцы же, ну и молодцы! Матвей с удовлетворением подумал, что и его рука к этому делу приложена. Нет-нет, и сам себе дивился, как это ночью он перевел войска.
«Ухватились за крымский берег, — думал он. — Неделю назад сказали бы мне — не поверил бы в такое чудо… Нынче все не так. Земля взялась крутиться по-другому. Такая страсть у людей, что еще немного — взмахнут руками и полетят по воздуху, как птицы… Вот-вот покончат с Врангелем, это уже ясно!»
Потом он подумал, как трудно бойцам на Литовском полуострове, вспомнил, как командир говорил про патроны. Если кончатся патроны, а дополнительно их не подвезут, то беда. А подвезти боеприпасы не так-то просто.
Со стороны Строгановки что-то двигалось навстречу, будто ползла по дну Сиваша темная длинная змея. Это шла конница со своего берега на крымский. Красноармеец с перевязанной щекой остановил повозку. Пропуская эскадроны, он любовался свежими, румяными лицами отдохнувших за ночь всадников, бодрым видом лошадей. Любовался и Матвей. Весело подумал: «Конница идет, значит, будут дальше наступать, крымский берег теперь не выпустят…» Провожая глазами ряды, Матвей снял шапку — помахать. Кавалерист в полушубке, по всему видать — из командиров, отделился от эскадрона, подлетел к повозке и, осадив коня, нагайкой ткнул в Матвея.
— Пленный?
Ездовой ответил:
— Вот уж и нет! Не угадал ты, товарищ! Это наш проводник, ночью показывал нам брод. Вы идете по его следам.
Всадник выпрямился в седле, взял под козырек.
— Приветствую, отец! — Крутнулся и поскакал за эскадроном.
Под бабаханье орудий солнце поднималось все выше. Вдруг застучали орудия и на западе, в стороне вала, на Перекопе, там тоже началось. Теперь все кругом громыхало. Горизонт от Перекопа до края Литовского полуострова заволокло черным, минутами застилавшим солнце, клубившимся дымом.
«Возьмут Крым», — решил Матвей. Красноармеец-ездовой вдруг заволновался:
— Слышал, отец, ребяты говорили — вода в Сиваше прибывает! Наши войска вот и отрежет на Литовском. Пропадут тогда без патронов! Это правда, что вода прибывает?
— Ну и что из того? — нахмурился Матвей. — Ты панику не сей! Волна всегда то прибывает, то убывает, на месте не стоит. Но это же не то, что хлынула и затопила. Прибывает медленно. Вот здесь, где мы едем, будет до вечера сухо.
По Сивашу навстречу шли всё новые и новые войска. Проехали повозки с бочками воды, брички с поклажей — обратно повезут раненых. Недалеко сбоку виднелись дышла от повозок, утонувших в чеклаке. Наверно, ночью шел обоз, эти повозки сбились, лошадей успели выпрячь, а повозки ушли в грязь. Над одним чеклаком словно раскинута палатка. Это верх утонувшего санитарного фургона.
Догнали и взяли в бричку строгановского мужика Афонина. Человек брел из Крыма с кнутом в руке, с котомкой за плечами. С ним случилось то же, что с Матвеем прошлой зимой: отступая, белые забрали с подводой. Теперь убежал от них, но без лошадей.
— Ладно, не горюй, — сказал ему Матвей. — Мы еще возьмем… Мы еще заживем… Думаю, получишь коня из трофеев, когда вот это все закончится.
— Погоди, Матвей, еще рано «гоп» говорить, — ответил Афонин.
— Это-то верно… но все же! Я знаю!
Красноармеец оглядел Матвея и сказал:
— Бери, отец, одного из этих коней, командир велел отдать тебе в благодарность.
— Понял, понял. Только не в этом мне благодарность. Возьмите Крым, и ничего мне пока не надо. У меня пара коней на базу. А этого отдайте Афонину, он теперь безлошадный.
Красноармеец еще раз с любопытством глянул на Матвея, понимающе блеснули глаза.
— Хорошо, отец. Если такое твое желание, то так и сделается.
Пока ехали по Сивашу, Матвей не один раз оборачивался, смотрел на крымский берег, прислушивался к громыханию орудий! «Дай-то бог. Если сегодня удержатся на берегу, потом захватят Армянск в тылу Перекопского вала, то, считай, сражение выиграно…»
В свою хату Матвей вошел истомленный. К нему кинулась Лиза:
— Татоньку, родной! Целый, не поранили?
— Целый, живой. Я вечный, — ответил Матвей. — Дайте что-нибудь поесть. Сейчас опять пойду, работы много. — Снял новые башмаки, распоясался, положил руки на колени. — Где Феся?
— Она в лазарете, таточку, — ответила Лиза. — Позвали переносить раненых. Из малой хаты переносят в большую, а умерших кладут во дворе.
— Где Горка?
— С хлопчиками, копают братскую могилу. Это, таточку, от церкви наверх, с краю села. Умерших туда везут в бричках. А что на той стороне, таточку?
— Там, я считаю, дело идет к победе, — гордо ответил Матвей. — Вчера, позавчера проезжал Владимировку, Перво-Константиновку, был в Чаплинке, в Григорьевке — весь наш берег видел. Войск — туча… Очень много перешло наших на тот берег, штурмуют с тылу. Теперь, говорят, штурмуют и с этой стороны. Взялись крепко. Думаю, возьмут.
— Антона не видели, татоньку? Феся будет спрашивать.
— Антона видел только на этой стороне, когда выступали. На той стороне он вроде мелькнул у меня перед глазами ночью, когда пошли резать проволоку. А больше не видел. Уж и не знаю, живой ли, многие там под проволокой полегли. А ведь Антон, думается мне, такой, что без дела в ямке не улежит. И даже так представляется мне: он и мертвый пойдет вперед, только сигнал подай. Не смотри, что он такой невидный. Характер в нем есть — как в кремешке огонь.
Матвей успел вымыть руки, поел творогу с молоком, полотенцем вытер губы, как вдруг широко распахнулась дверь и вошел красноармеец.
— Товарищ Обидный? Сейчас же собирайтесь и в штаб.
— Только что с позиции, — ответил Матвей. — Но, конечно, приду.
Уже наступил ясный, светлый полдень. Ветер крепко тянул с востока. Положив хлеба в карман, Матвей повел новую колонну. А восточный ветер, как известно, это скорое наводнение, к ночи начнет заливать броды. Пока что еще не страшно… Идти днем при солнце было хорошо, хотя грязь местами была по колено. Конница обгоняла с усмешкой:
— Не пылить, пехота!
Матвей взял правее ночного перехода, теперь уже не нужно было заходить в тыл по балочке, по заливчику, можно было идти прямо на берег. Три белых аэроплана просвистели над самой головой — напугали лошадей. Летчики не стреляли, не бросали бомб. Но скоро настигла белая артиллерия из Юшуни. На сивашском дне стали рваться снаряды, вздымая вверх черные столбы грязи…
Из ночного боя Антон вышел живым и утром взял на себя командование штурмовой колонной. В ней остались на ногах всего семьдесят два человека, командиры были перебиты.
Перебравшиеся через Сиваш войска за ночь сбили с Литовского полуострова кубанскую бригаду генерала Фостикова. Штурмовая колонна и другие части вышли на Перекопский перешеек позади вала. Но сейчас, в полдень, остатки штурмовой колонны и приданные ей два взвода лежали в окопчиках снова возле хутора Старый Чуваш: в девять часов начались контратаки врангелевцев, следовавшие одна за другой. От Армянска бросились дроздовцы, стали теснить. Дроздовцев опрокинули, один их батальон — триста солдат и офицеров с двенадцатью пулеметами — не выдержал ответного удара и сдался в плен. Однако вступивший в бой Второй армейский корпус генерала Витковского вынудил штурмовую колонну отойти обратно на Литовский полуостров.
Сейчас бойцы цепью лежали с винтовками наготове на волнистом, еле приметном подъеме. Антон лежал в середине цепи. Глядя налево и направо, видел ближайших к нему бойцов. Измазанные грязью лица осунулись, глаза глубоко запали, губы почернели. У самого Антона было сухо во рту и губы еле двигались.
Солнце освещало иней на былинках. Слева виднелась уходящая к хутору белесая степная дорога. Небо было как стеклянное. Изо рта валил пар. Впереди мутный горизонт дышал стужей. Туда и глядел Антон чаще всего.
В этот долго тянувшийся день от горизонта то и дело накатывались серые клубочки — дроздовцы, идущие в атаку. Словно перекати-поле, они неслись на цепь возле хутора. Измотанные тяжелым ночным боем и беспрерывными атаками, страдающие от жажды, красноармейцы встречали серые клубочки остановившимися в ярости глазами и целились тщательно, с расчетливой и напряженной неторопливостью.
После атак бойцы хрипло кричали Антону:
— Патроны! Патроны давай!
Антон кричал в ответ:
— В штыки пойдем! Приготовь штыки. Отсюда только вперед!
После того как отбили третью атаку, Антон, еще возбужденный, пошел от бойца к бойцу.
— Углубляй окопы!
По самому верху пологого подъема поднялась цепочка желтых дымков пыли — копали. Антон ходил по окопам, видел воспаленные глаза бойцов. Чувствовалось, все понимали обстановку и решили стоять до конца. Антон послал несколько человек на хутор добыть ведро воды, потом подсел к бойцам — сгрудились в большой воронке, пока тихо, из одного кисета курить, заглушить голод.
Как понял Антон из разговора с командиром полка, приезжавшим на позицию, от Армянска подтягивались к месту боя новые белые войска — сплошь офицеры, — несколько тысяч штыков и бронемашины. Ожидается отчаянная контратака. Антон готовил себя, хотел, чтобы и бойцы душевно подготовились к решительному, может быть последнему бою.
Подсев к бойцам, Антон сказал:
— Сейчас, товарищи, возможно, будет особенно жарко. Без нашего нажима отсюда вал на Перекопе не возьмут. — Антон штыком чертил на земле карту: вот перешеек, его перехватывает вал, слева Сиваш, вот в этом месте дивизия перешла его, и вот сюда, в тыл валу, старается зайти. — Наше место центральное, центральнее не найдешь. В настоящий момент положение такое, что как угодно, но держись. Держись, когда тебя атакуют, и сам готовься атаковать. Бойцы отвечали:
— Ясно, товарищ политрук, как прожектором освечено. Вместе со штурмовой до последнего…
Через человека от Антона в воронке ежился боец с чахлыми усами и редкой бородой, по глазам не старый. Он с тоской ворочал белками, опасливо смотрел на холодный горизонт.
— Ай, и заливает же Сиваш, заливает… И поддержки теперь никакой не будет… Ни патронов, ни воды… И сухарей уже нет, хоть землю грызи… И пути нет ни вперед, ни назад…
— Ладно, не скрипи, герой! — посмеялся сосед.
Тот рассердился.
— Не скрипи! А Сиваш заливает — нет? Что теперь с нами будет? — Серые с красными веками глаза метнулись, простонал: — Ой, господи!
— Подтянись, устраивайся рядом со мной, вот с этой стороны, — позвал Антон. И когда боец подполз, Антон продолжал: — Конечно, хорошо медведя из окна дразнить…
Сразу все засмеялись. Антон оглянулся, встретил потеплевшие глаза бойцов и продолжал:
— Посмотри на людей и не бойся. Думаешь, лежим здесь одинокие, оторванные, и никому нет дела до нас. Ведь так?
— А как ты угадал?
— Очень просто, самому бывало плохо, — ответил Антон. — А надо понять, что через Сиваш перешли многие тысячи. Тут нас много. Глазами в голой степи не видим, но поверни ухо, слышишь, гудит артиллерия? Ведь это наша. На той стороне Сиваша наготове резервы, в нужный момент подойдут. Думаешь, штабы не знают, что у нас с патронами? Раньше тебя знают, сколько где осталось. Патроны нам везут и привезут. Боязно, Сиваш заливает, а я говорю: пусть заливает. Наша дорога только вперед, посуху. Ты, батрацкий сын, будь смел, пой:
Белякам начищу зубы,
Заверну салазки…
Красноармеец улыбнулся, и в глазах у него появился живой блеск.
— Ну и ловкий же ты, товарищ командир!
— Нет, это ты умный и понятливый, честное слово, — ответил Антон. — Я искренне говорю. Главное, ты теперь не боишься?
Красноармеец улыбался, и кто-то за него ответил:
— Как рукой сняло!
В воронке засмеялись. Подползли бойцы из других воронок.
— Что тут у вас так весело?
— Так вот, — отвечали, смеясь. — Политбеседа…
Антон стал читать стихи, которые сам сочинил. Пусть простые, но зато от души и к моменту:
Мы миру мир хотели дать,
Мы к миру звали все народы.
Но враг коварный двинул рать,
Чтоб потушить огонь свободы.
Наш лозунг — свобода,
Пароль наш — народ!
Назад нет нам хода,
Вперед же, вперед!
Оружья не сложим,
Назад не пойдем,
Врага уничтожим —
Иль сами умрем!
По дымному воздуху донесся гул летящего снаряда, недалеко ахнул взрыв — снова началось. Твердая земля словно пружинила, тряслась от могучих ударов. Белая артиллерия била из межозерья и от фермы Щемиловка. Откуда бы ни била, а земля взлетает к небу. Один из снарядов разорвался в двадцати шагах. Комья забарабанили по спинам. Ослепленный пылью Антон только слышал взрывы: еще и еще, словно в голове. Мелькала мысль: «Лишь бы не убило…» Земля ударяла в грудь. Как молния, прожгла мысль о Фесе. Неужели никогда больше не увидит ее? Не к месту перед его закрытыми глазами на миг появились ее глаза, ее пушистые темные брови.
Затихла артиллерия, Антон высунулся из воронки и снова увидел пустую степь, свежие воронки, длинную цепь мелких, наскоро вырытых окопчиков. В ближних было видно, как шевелились и белым паром дышали красноармейцы.
Слева, освещенные солнцем, показались серые стальные тела бронемашин. Это были белогвардейские броневики. За ними валом катилась белая пехота. На этот раз дроздовцы ударили по соседнему Сто тридцать третьему полку. Бронемашины врезались в самую середину полка и раскололи его. Там часть красноармейцев дрогнула и начала отступать. Вдруг откуда-то справа ударили орудия. Стреляли на короткой дистанции. Башня на одном из броневиков неожиданно пошатнулась и осела. В следующую минуту слетела крышка с башни второй бронемашины.
— Товарищи, наша артиллерия подошла! — послышались радостные крики.
Возле самого уха затопали сапоги. Командир полка с адъютантом шли вдоль цепи окопчиков.
— Товарищи, будем атаковать! Помочь соседу! Выход со знаменем — общий сигнал.
Когда в степи показалось знамя, Антон с винтовкой в руке легко, с закипающим сердцем, выскочил из воронки и быстрым шагом двинулся по твердой замерзшей целине. Поглядел по сторонам — все шли с винтовками наперевес. Тут же оказался и командир полка.
— Вперед!
Однако ниже горизонта на фоне земли уже возникли белые клубочки — длинное ожерелье дымков. Это стреляли дроздовцы. Антон словно всем телом услышал, как справа и слева от него в цепи прокатилась, повторяясь, команда: «Бегом!» Удобнее перехватив винтовку, он побежал, полетел шагах в десяти впереди всех, недалеко от знамени. Белые дымки на земле — ну и что ж, ну и черт с ними! — стали появляться чаще и одновременно; дроздовцы стреляли залпами. Жутко застучал их пулемет. Позади Антона кто-то ойкнул, тяжело грохнулся наземь, и Антон с внезапно вспыхнувшей яростью на бету потряс винтовкой: «За мной!» Несколько человек — и тот, с тощими усами и бородой, — пронеслись мимо, хлопая полами шинелей. Сквозь свое шумное дыхание Антон услышал новое «та-та-та», у дроздовцев застрочил еще один пулемет. Бежавшие впереди Антона пригнулись, упало еще несколько человек, и вот уже все легли, как сговорились. Знамя куда-то пропало. Антон крикнул:
— Товарищи, не ложитесь!
Вдруг его ударило по левой руке возле плеча, струйка крови вытекла на ладонь, винтовка заскользила. Антон упал на колено, оглянулся. Всё еще лежат… Неужели не понимают того, что так ясно ему? Кончив со Сто тридцать третьим полком, дроздовцы кинутся сюда и задавят. Крик Антона услышали только ближайшие к нему несколько человек. Время уходило понапрасну. Пропавшее знамя не появлялось. Что ж это, если убили знаменосца, неужели некому поднять? Кто его знает, что там случилось.
И совсем уже некогда раздумывать: важный этот бой или не самый важный. И так и этак видно, что всё на кону. Если удержатся сейчас на этом клочке, то возьмут вал, возьмут, стало быть, и Крым, покончат с белогвардейщиной. А если сейчас не удержатся — чтоб удержаться, надо самим атаковать, — то всему конец, черный конец…
Кровь больше не текла из рукава шинели, но Антон чувствовал, что рукав нательной рубахи весь намок. Резко гудел, забивал уши сильный ветер, голоса неслышно. Думалось, лежащие на земле бойцы отчетливо видят его в открытой степи. Однако сам он еле различал на сырой земле серые шинели; верно, и его, Антона, не замечают. Словом, худо без знамени. Иначе сказать, что не дело — без знамени в атаку вставать. «Хоть какой-нибудь красный лоскут на штык, — подумал Антон. — Да где возьмешь его, такой лоскут». Красный материал остался в селе в культпросвете. И тут Антон вспомнил, что его нательная рубаха, конечно же, в крови, ярко-красная. Подозвал к себе ближайшего красноармейца, сам поспешно расстегнул на груди шинель и гимнастерку.
— Давай рви рукав, левый, живо! Рви, тебе говорят!
— Не больно будет, товарищ политрук? Не упадешь тут? — Красноармеец рванул раз и другой, добыл испятнанный красным лоскут и помог нацепить на штык…
С рябым красно-белым лоскутом на штыке Антон сделал несколько шагов вдоль лежащей цепи, затем побежал вперед не оглядываясь.
Сквозь гудение ветра он услышал позади и с боков топот и «ура!»…
Закружилась голова. Антон заспотыкался, упал. Мимо проносились полы пахнущих землей и горелым тряпьем серых красноармейских шинелей. Вблизи послышались выстрелы? Но скоро звуки боя удалились, ослабели.
С холма недалеко от хутора в степь скатилась наша кавалерия, налетела на дроздовцев слева. В это время и от берега Сиваша пошли соседи, полки Пятьдесят второй дивизии: и там «ура!». Дроздовцы отступили.
Антон сидел на земле. Близко у глаз топорщились коричневые, мертвые былинки, по голым гладким местам, подгоняемые ветром, проносились летучие струйки пыли, ветер беспрерывно гудел в ушах, звенело в голове.
Легкораненые ушли на хутор, Антон сказал, что и он сейчас пойдет, отдохнет только. Двое остались с ним — за компанию, туго перевязали руку у плеча. Рана была хорошая: рука свободно двигалась, и даже не очень было больно.
Скоро подкатила повозка.
— Садись, товарищ политрук, — сказал ездовой.
— Не валяй дурака, заберем тяжелых, — ответил Антон. — Я вполне на ногах. Мне бы только попить, фляга пустая.
— Воды-то нет, пустыня, — проговорил ездовой. — Садись, места хватит на всех. На хуторе и попьешь, если всё из колодца не вычерпали. Может быть, из Строгановки еще привезут.
Сражение откатилось в глубь полуострова. А на Перекопе вал еще не взяли. «Вряд ли возьмут к ночи», — подумал Антон. Сидя в повозке, он правой рукой поддерживал раненого красноармейца. Тот все время стонал. Антон убежденно говорил ему, что сейчас перестанет болеть. Он упорно убеждал раненого до тех пор, пока тот не затих, сказав, что верно, вроде бы полегчало.
После нескольких глотков из фляги — взяли у убитого — и самому Антону стало легче. Но сейчас, в повозке на пути в тыл, он чувствовал себя забытым всеми. Без красноармейцев было тяжело, словно не хватало воздуха.
«Соскочить, что ли?» Слез бы с повозки, да вот раненый красноармеец привалился к плечу.
С каждым поворотом колес повозки он все дальше уезжал от бойцов, от сражения. Антон тяжело вздохнул.
— Что, больно? — участливо склонился ездовой. — Верно, много крови потерял, товарищ политрук?
Когда началась битва, Фрунзе с полевым штабом находился у Днепра, в пятидесяти верстах на север от вала. Фрунзе читал письменные донесения Перекопской группы и Четвертой армии — с Чонгара, а потом Тринадцатой — из Мелитополя. Телеграф был загружен до отказа, телеграммы шли в Харьков — центр снабжения, в Кременчуг, где застряла тяжелая артиллерия, и, через Харьков, в Москву.
В полдень Фрунзе принял летчика, про которого смеясь говорили, что он на своей машине в воздухе может дать задний ход. Летчик видел сверху передвижения белых войск и подтвердил донесения разведки и показания пленных о том, что Врангель не ждал удара со стороны Сиваша; начал «рокировку» на Перекопе — замену потрепанных дивизий дроздовцами, марковцами и корниловцами из лучшего своего Первого армейского корпуса. Закончить «рокировку» не успел. К началу штурма часть позиций занимали прежние гарнизоны, а часть — новые, еще не успевшие ознакомиться с местностью.
Весть о «рокировке» — словно первый знак будущей победы. Скрытая вспышка радости — словно зарница за тучами мигнула. Отлично сделали, решившись на штурм без всяких проволочек и даже не дожидаясь прибытия тяжелой артиллерии.
Но вот уже три часа дня — минуло более половины суток с начала битвы, — а утешительных сведений о ходе сражения еще не поступило. Правда, рано было делать какие-нибудь определенные выводы. Как и наметил Фрунзе, кроме двух дивизий Сиваш перешли еще две бригады, а дивизия Блюхера и Ударная огневая бригада штурмовали вал с фронта. Но утром над степью висел густой туман, небо и земля смешались, все плыло, текло. Поэтому штурм вала начался с опозданием. Артиллерия взялась ломать врангелевскую оборону. Ответный огонь с вала — как из вулкана. Смельчаки-саперы все же подобрались к проволоке и попытались разрезать ее. Почти все полегли. В два часа полки снова пошли на штурм. Удалось порезать только первую полосу проволочных заграждений. Ударная бригада под ураганным огнем дважды кидалась на вал, ее потери оказались огромными. Сейчас цепи стрелков лежали за триста шагов от рва. При ясном солнце в ровной открытой степи подрывникам не подняться… Начдив Блюхер — сам на позициях. Как ни тяжело, отдан приказ стрелка́м изготовиться и идти на штурм в третий раз.
Упорство командиров и войск, впервые штурмующих такую крепость, Фрунзе почувствовал в первых же донесениях. В четыре часа Фрунзе вышел из штаба и громко, чтобы слышали все, заявил:
— Вал будет взят непременно! В полном нашем успехе не сомневаюсь. Все идет нормально. С налета не возьмешь такой вал. Это мы учли.
Шоферы автомобилей знали, что командующий не будет сидеть в штабе, и держали машины наготове…
У Блюхера неизбежны большие жертвы, ему очень тяжело. И Фрунзе помчался на Перекоп к Блюхеру.
По крепкому тракту от Днепра подлетели к фронту запыленные открытые автомобили. На юге горизонт дымился, с Перекопа доносились звуки жаркого орудийного боя. Это означало, что стрелки и гранатометчики еще не двинулись в атаку. Но вдруг, когда уже подъезжали к дымящемуся Перекопу, оборвался стук нашей артиллерии, стало слышно глухое, уносимое ветром потрескивание пулеметов. Значит, пехота снова поднялась на штурм. Автомобили остановились в степи перед высокими побитыми стенами одинокого госпиталя, построенного еще в Крымскую войну. Фрунзе быстро прошел за каменную ограду во двор. У толстых стен на земле лежали раненые, пятнами алела марля.
Фрунзе увидел бледного с белым вздернутым носом и большими, полными слез, умоляющими глазами раненого парнишку, он полз к тропинке, ведущей в помещение, слабыми руками хватался за сапоги проходящих; его зубы стучали: «Хо-лод-но…» Наклонился к нему.
— Держись, сожми зубы, а не то повыскочат от этакой дроби. Почему раскис? И раны-то никакой будто нет!
— В ко-ле-но… — пролепетал парнишка.
— Вот как! Мне, стало быть, в компанию. Ну, ничего! Укройся пока… — Рывком сбросил с себя свою красивую, с меховой опушкой бекешу…
Когда Фрунзе был уже в помещении, ординарец принес бекешу. Парнишкой наконец занялись санитары.
В помещении жужжали телефоны, связные, топоча, пробегали по длинному коридору, в конце которого белела отвесная лестница на чердак. Фрунзе поднялся.
Под крутыми брусьями у чердачного окошка стоял начдив Блюхер. Он кивнул на холодное синее небо в вырезе окна.
— Скоро стемнеет, но хочу засветло взобраться на вал. Взберусь!
— Отлично! А где ваши броневики, Василий Константинович?
Фрунзе приник к окошку. На степном просторе еще не видно атакующих полков. Перекоп курился. Ниже горизонта под низким солнцем наискось уходила к берегу моря фиолетовая полоса, будто ровный дальний лес. Это — вал. В бинокль различались слегка волнистый, выпирающий из предзакатной дымки его рыжеватый гребень и черная щель рва у самого основания. Вал высотой в пятиэтажный дом, ров — бездна.
«Но падет же, все-таки падет, — думал Фрунзе. — Почему еще не пал? Нет, в общем замысле нет ошибки, дело в частностях. Еще не сомкнулись две руки — половинки Шестой армии».
Под глухое потрескивание пулеметов дымки отползали к морю. На скате вала виднелось что-то, похожее на штабеля пиленого ракушечника. Фрунзе вспомнил доставленные летчиком из разведки неясные фотографии вала, каменные стены от дна рва до гребня. Напротив города вал словно разбух, что-то вечное, несокрушимое чудилось в нем. Дымка обошла его замковую часть — старую турецкую крепость.
К окраине города прижались розовые хаты Кантемировки, сизая дорога от нее устремилась к валу, сразу за его южным скатом утопал в малиновой мгле хутор Щемиловка. Конечно, инженеры Антанты постарались, использовали здесь новейшие достижения фортификации, опыт мировой войны. Мысленно Фрунзе увидел — и пальцы крепче стиснули бинокль — черные жерла орудий: тяжелых, крепостных, береговых, легких; трубы бомбометов, минометов; бесчисленные бетонные гнезда с неуязвимыми пулеметами; а за валом на двадцать пять верст — до Юшуни — семь линий окопов и сизые топкие озера… Совсем тонкой и нежной казалась паутинка проволочных заграждений, опутавшая скаты, отчетливо видневшаяся между плавающими прозрачными хлопьями белого дыма. Эту вот паутинку никак не пройти. Степь перед ней чернела, грозно пустынная. Сверху врангелевцам все видно, пядь за пядью степь измерена ими, пристреляна…
С каким расчетом, с каким упорством и с какой яростью должны идти на вал, на пушки бойцы с ножницами и винтовками в руках, но именно расчет, упорство и ярость бойцов проломят вал, раскидают его защитников. Может быть, это произойдет сейчас.
Далеко справа — на равнине от шляха до моря — вдруг зашевелилась серая лента. Это двигались полки бригады.
— Сто пятьдесят вторая идет! — громко сказал Блюхер.
Плотные волны показались и слева — на равнине между шляхом и берегом Сиваша, и Блюхер сказал, что это движется Ударная огневая. Не отрываясь от окна, Фрунзе спросил:
— Василий Константинович, сколько же собрали штыков и пулеметов на участке от Сиваша до тракта и на участке от тракта до моря?
Блюхер ответил.
Еще позавчера Фрунзе обсуждал в дивизии план штурма волнами. Сейчас к валу катилась первая волна. В ней были «чистильщики» (они тащили удлиненные заряды подрывать проволоку), гранатометчики с гранатами, саперы с ножницами. Они двигались цепью и должны были очистить проходы в проволоке, сделанные артиллерией, и прорезать новые. Фрунзе видел в бинокль, что группки «чистильщиков» идут, катя пулеметы и оставляя за собой нитку телефонного провода.
Вторая волна — вторые батальоны каждого полка — двигалась за «чистильщиками» в полутораста шагах. Она должна была пройти сквозь паутину на дно рва и прижаться к скату вала.
Третья волна — третьи батальоны каждого полка — еще пряталась в разрушенном Перекопе и на хуторах. Эта волна должна была хлестнуть на гребень вала. Четвертая волна — полки, расположенные тоже в Перекопе и на хуторах, — укрепиться на валу и преследовать, преследовать… Пятая и шестая волны — резерв. Позади в Преображенке ждала сигнала кавалерия, а резерв пехоты — в Перво-Константиновке… Было видно и слышно, что напряжение атаки нарастает.
Вместе с холодным ветром из просторов степи и неба донеслись звуки ружейной и пулеметной стрельбы. К ним прибавился грохот разрывов. Слева вспыхивали мгновенно разбухающие пыльные пушистые шары. Это ударный полк пироксилиновыми шашками разрывал проволочную паутину. Прямо впереди в кругах бинокля, будто серебряные рыбки, замелькали лезвия топоров и лопат — рубил проходы соседний полк. Улицы разрушенного Перекопа вдруг заполнились бегущей к валу пехотой. Далеко за шляхом, истаивая в дымке, казалось, замерли наши батальоны. Но Фрунзе знал, что и они бегут к валу. Об этом можно было догадаться по наклону винтовок и фигур — словно падали вперед. Здесь вал был особенно высок…
Сердце у Фрунзе сильно и редко стучало. Вот она, живая сила, подошла, накапливается перед валом. Одухотворенная вековым гневом, эта сила вездесуща и проникающа, как воздух, — не разметешь снарядом, не разгонишь штыком.
В это время на валу взревели пулеметы, часто-часто захлопали ружейные выстрелы и слились в непрерывный сухой треск. На скате вала возникли белые клубки дыма. Привычным ухом Фрунзе различал хлесткие удары ближних орудий белых, резкий стук пушек бронепоезда, звонкие выстрелы легких батарей, гулкие, будто в землю, вздохи шестидюймовых, ухающие удары «канэ» и звуки полета снарядов: то серебристое пение в небе, то басовый свист, и вдруг рядом один за другим звучные удары разрывов; слышал медленное гудение и жуткое «ша-ша-ша» летящих тяжелых снарядов. Глухо раскатывалось эхо.
— Снарядов не жалеют, — проговорил Фрунзе. — Вильсон и Клемансо еще подбросят… Если успеют!
От толчков в землю вздрагивало под ногами перекрытие. Из-за вала вымахивали огромные желтые столбы пыли, обнаруживая позиции батарей. Над бурой степью расплывались белые облачка шрапнели. Среди надвигающихся полков взвивались черные фонтаны, поднятые снарядами; клюющие мерзлую почву горячие пули поднимали легкую пыль. Всего страшнее были бесчисленные еле приметные дымки пулеметов на валу. Дымки и пыль уплывали на правый конец вала, к морю, там сливались и, как туман, заволакивали горизонт. Перед вихорьками пыли и кустами взрывов бегущие фигурки вдруг исчезали — очевидно, стрелки ложились.
Блюхер демонстративно спокойно, однако волнуясь, крутил большую махорочную скрутку, по смуглому лицу катился пот. Скрутив папиросу, начдив прихлопнул папаху, высунулся в окошко. Да, так и есть, легли. Не хотелось верить глазам… Крикнул стоявшему на лестнице адъютанту:
— Броневики давайте!
Фрунзе не опускал бинокля. Сердце застучало громче, не сдерживаясь. Вдруг на меркнущей равнине за валом заметил серые туманные, расплывчатые змейки. Это могли быть только резервы Врангеля. И по тому, что змейки ползли параллельно валу, Фрунзе понял: идут из Армянска, и не на вал, а на Литовский полуостров, стремясь остановить две красные дивизии, перешедшие Сиваш. Даже Щемиловская батарея белых возле вала тоже бить начала по Литовскому, по хутору Караджанай. В самом хуторе все клубилось, а вокруг него курчавились дымки и чадило. Резервы белых спешили как на пожар. Словом, переход через Сиваш, как и должно было быть, отвлекал и съедал резервы Врангеля, ослаблял оборону вала.
Правда, летчики говорили о белой коннице южнее Армянска. Но Фрунзе знал, что это — последняя сила Врангеля, она вступит в бой, если красные дивизии возьмут вал и втянутся на перешеек. Врангель попытается разгромить их массой своей конницы и артиллерией с кораблей в Каркинитском заливе.
— Сергей Аркадьевич! — Фрунзе, не оборачиваясь, позвал адъютанта. — Свяжитесь-ка с летчиками. Пусть кто-нибудь, пока светло, еще раз слетает: что это за колонны у Врангеля. Повнимательней — что там, за валом, новенького… И подготовьте сведения с Литовского!
Рука оцепенела, держа у глаз бинокль… Едва заметные в степи, землистого цвета броневики двинулись к валу на помощь «чистильщикам». Вторая волна снова всколыхнулась на равнине, снова движение, издали замедленное, как на воде… Батальон скатился на дно балки, выходящей в Сиваш. Ударный полк снова врезался в проволоку — там ее двенадцать рядов. Но что это? Танк и три бронемашины белых выползли изнутри вала, наползают, пытаются отрезать «чистильщиков». Начдив повернулся к адъютанту — почему молчит батарея, почему не бьет по танку и бронемашинам? Но Фрунзе свободной рукой взял Блюхера под локоть. В бинокль, будто в двух шагах, увидел батарею, стоявшую недалеко от командного пункта, различил артиллеристов и даже сосредоточенное выражение лица и повелительный жест красноармейца, наверное заменившего убитого командира. Артиллеристы на руках выкатили орудия и несколькими залпами загнали обратно машины белых.
Стрелки снова набегали по шляху на старую крепость. Передовые доползли до рва. В стеклах бинокля мелькнул алый язычок еще не развернутого знамени. Но мелькнул — и пропал. Должно быть, бойцы кинулись в ров. Глаза неотступно искали, думалось — вот-вот знамя покажется на скате, на гребне. Нет, стена огня. В том месте, где скрылось знамя, в гремящем воздухе не переставая раскатывались клубы дыма от взрывающихся фугасов… Протекали минуты, рука, державшая у глаз бинокль, изнемогла. Нет, красный свет знамени больше не появился среди плывущих дымов.
И начдив смотрел не отрываясь. Полки отходили. Переползая, выбрасывались из-под огня оставшиеся в живых «чистильщики» и группы второй волны.
Все кончилось, но Фрунзе на минуту задержался у чердачного окна… Пылал закат, а вал возвышался, как вчера, неприступный. Что это — неужели все-таки ошибочность общего замысла и начало краха? Нет и нет… Если дивизии за Сивашом продвигаются хоть на шаг в час, то оборона вала, как и раньше, висит на волоске, для панических выводов нет оснований.
А если дивизии за Сивашом топчутся на месте? И в этом случае опасность еще не так велика. Ведь по-прежнему оттягивают на себя немало штыков и сабель…
Быть может, дивизии попали под удар и терпят бедствие? Это было бы невыносимо. И все же не самое страшное. Чтоб окончательно расправиться с ними, Врангелю потребуется бросить на Литовский свои лучшие силы, а это ослабит оборону вала, и тогда новая атака в лоб решит дело.
Развязка оттянулась. Но у Врангеля нет источника для срочного пополнения войск. Правда, если предстоящей ночью Блюхеру здесь и двум начдивам за Сивашом дать передохнуть, позволить заснуть, силы Врангеля практически приобретут этой ночью большую мощь. Следовательно, наибольшая опасность — передышка.
Можно пугать себя мыслями о нарастающих потерях, думать о катастрофе, казнить себя, считать, что ты, командующий, несешь всю ответственность за жертвы, как угодно можно терзаться, главное же — не медлить. Необходимость вновь штурмовать пусть станет сознанием войск. Нажим, еще нажим и снова нажим здесь и вон там… где беловатая гладь Сиваша, на Литовском полуострове, как раз напротив строгановских хат, красных на закате и с горящими окнами…
Повернулся к Блюхеру.
— Василий Константинович, передайте во все полки, что атака на вал была чрезвычайно полезной — сковала силы Врангеля. Он разрывается между валом и Литовским полуостровом… Сейчас едемте в Чаплинку, выясним, что́ на Литовском, точнее договоримся, что предпринять… Между прочим, видели, пять снарядов воткнулись перед нашим чердаком, и ни один не взорвался!
Последние слова Фрунзе произносил, уже спускаясь в госпитальный коридор.
В сумерках возле штаба в Чаплинке крутились связные, ездовые. По их глуховатому, отрывистому говору можно было судить, что здесь уже знают о событиях перед валом.
Фрунзе, Блюхер и члены Военного Совета вошли в волостное правление, где помещался штаб дивизии.
Выставив большие уши, наголо остриженный начальник оперативного отдела медленно и напряженно перебирал бумаги на столе. Начальник штаба оторвался от карты, бледный, поднял на Фрунзе жутко сверкавшие глаза. Был здесь и командующий Шестой армией. Как обычно, с появлением Фрунзе в хате словно прибавилось воздуха — вздохнули. Фрунзе коротко, за руку поздоровался с начальником штаба, тихо, но отчетливо сказал «здравствуйте» всем начальникам служб и их помощникам, быстро снял и повесил на гвоздь бекешу. Усевшись за стол, сказал:
— Чувствую, настроение у вас немножко нервное. А как раз сейчас и надо собрать все силы, чтобы довести дело до конца. Давайте сперва выясним — что на Литовском?
Блюхер твердым шагом подошел к двери в телефонную, куда только что направился начальник штаба, сам — за свежими донесениями. Вот он с тощей пачкой бумаг в руке появился на пороге, бледный, мрачный. Было видно, что новости тяжелые.
Во внезапно наступившей тишине Фрунзе глазами прочитал донесения.
За Сивашом, на Литовском, беспрерывно атакуют, положение резко ухудшилось. От Армянска крупные резервы Врангеля с кавалерией, с шестью бронемашинами и артиллерией оттеснили наши части к самому берегу Сиваша; дроздовцы обрушились на Четыреста пятьдесят восьмой полк, выбили весь комсостав. Дивизии отброшены и обороняются на южной границе полуострова. Бой идет непрерывно с ночи. Все это время бойцы не ели, нет питьевой воды, патронов, хлеба…
Положив листки донесения, Фрунзе встал, прошелся. День на исходе, а цель не достигнута, хотя потери велики и впереди ночь. Да, теперь самое опасное — ослабление усилий. Фрунзе только об этом и думал; остановившись перед начдивом и начштаба, тихим голосом сказал:
— Утром на Литовском, без сомнения, последуют новые контратаки. Меня беспокоит положение дивизий за Сивашом. Сегодня ночью нужно решить дело. Штурм еще не закончен. Замечу, дорогие товарищи, что на участке от моря до тракта у нас бригада и полк, пять тысяч человек, сто пулеметов. А на участке от тракта до Сиваша — три тысячи человек, сто пятьдесят четыре пулемета. Иначе сказать, на участке главного удара на километр в два раза меньше людей и в три раза меньше пулеметов, чем на участке вспомогательного удара. Это ошибка…
— Моя, — проговорил начдив.
— Чья бы ни была, — перебил Фрунзе. — Вот уже вечер, а ночью надо опять подняться. Это будет последняя атака, бесконечно уверен — успешная. Дрянь, что вчера противостояла Раудмецу на Литовском, вчера же разбита. Теперь там дроздовцы, тяжело. Но у противника все уже на пределе. Еще атака — и сядете на вал. До ночи осталось пустяки, и прошу, и приказываю: не теряйте ни секунды, готовьтесь. Всех коммунистов — к валу.
Блюхер хмуро смотрел в пол, а Фрунзе, вглядываясь в начдива, продолжал:
— Уверен, что командование дивизии вполне сознает необходимость ночного штурма, хотя и отдает себе ясный отчет, чего это будет стоить. Так, Василий Константинович?
Лишь нечеловеческими усилиями можно было взять этот вал в ровной, как стол, степи на узком фронте и без серьезной артиллерийской подготовки — голыми руками. Убитых днем еще не похоронили, а неизбежны новые жертвы. Бойцы — живые люди, для командира — своя кровь; с ними шел, с ними ел, с ними делаешь одно дело. Легче самому трижды умереть, чем посылать на смерть тысячи. И может быть, зря посылать, если и новая атака не удастся. Правда, командующий своим отчетливым и твердым приказом как бы на себя одного взвалил ответственность за утраты, за исход штурма. Но, конечно, в эту критическую минуту, как, впрочем, и раньше, ни начдив, ни начштаба, по совести, не хотели, не могли отстраниться, сбросить с себя ответственность…
Внимательно вглядываясь в онемевшего начдива, Фрунзе ждал его ответа. С началом операции напряжение возрастало день ото дня. Отвергли указания ставки и решились на немедленный штурм, надеялись на флотилию, а флотилия подвела, решились идти вброд. А сейчас в штабе штурмующей дивизии во внезапной тишине и в коротком дружном подавленном вздохе, во взгляде начдива Фрунзе легко уловил колебания: пойти на новые жертвы, вновь штурмовать или понадеяться на успех двух дивизий за Сивашом, которые своим продвижением вынудят белых оставить вал? Это были не трусливые, но чрезвычайно опасные, могущие привести к тяжелым последствиям колебания. Только соединенными усилиями можно было добиться успеха.
Фрунзе не отводил от начдива глаз, ясных и неумолимых.
— Очень хорошо понимаю вас. Но напрасно вздыхаете. Повторяю: ночью снова штурм. По этому поводу иных разговоров не допускаю. Сейчас еду в Строгановку. Сергей Аркадьевич, автомобиль! Не прощаюсь, товарищи!
Командующий поворошил на подоконнике груду шапок и папах, отыскивая свою.
— Где она, моя, ивановская?
Несколько месяцев назад; после взятия Бухары, Фрунзе с нарочным отправил в Иваново-Вознесенский губисполком подарок для музея — темно-малиновый, с узорами из жемчуга и чеканного золота халат эмира Бухарского, одеяние весом в три пуда, тюбетейку эмира, сабли, кинжалы, украшенные бирюзой, — оружие разбитых басмаческих вождей. И вот с тем же нарочным ткачи послали ему ответный — серую барашковую папаху с утонувшей в шерсти красной звездой.
Плавным движением Фрунзе надел папаху. Внешне он был, как всегда, спокоен. Попросив командарма-шесть остаться в Чаплинке, сам вышел на темную улицу, к автомобилю, чтобы ехать на берег Сиваша, в штабы перешедших вброд дивизий.
В автомобиль сели еще Гусев и адъютант.
Серый открытый «фиат» мчался на юг по ровному широкому шляху. Солнце давно зашло, короткие синевато-серые сумерки накрыли степь, и вот уже загорелись звезды, раскатилась гулкая степная фронтовая ночь.
Автомобиль приближался к месту, где Сиваш упирается в Перекопский перешеек. В это время опять, как утром, наполз густой туман, навалилась такая тьма, что хоть режь ее ножом. За три шага ничего не было видно. За широким смотровым стеклом радиатор автомобиля пропал, будто растаял в холодном морозном тумане. Шофер угадывал дорогу, как слепой. Автомобиль теперь полз, а не мчался. За туманом наискось справа раздавалась непрерывная орудийная пальба. С каждой саженью вперед пушечный грохот становился оглушительнее. Различались огненные следы орудийных залпов на валу. Туман прошел, как волна. Линия неприятельского расположения обнаружилась белыми размашистыми лучами прожекторов — шарили по земле, старались пронзить ночной мрак, раскрыть движение красных частей. Наши батальоны перед валом отвечали довольно сильным огнем.
«Противник не имеет ни минуты отдыха. Это результат наших беспрерывных атак. Продолжать, продолжать», — думал Фрунзе.
С востока рванул резкий холодный ветер, ударил в лицо.
— И это называется порогом теплого Крыма!
— Местные говорят, что таких холодов не помнят! — в ответ прокричал адъютант.
Как же должно быть тяжело на голой земле в открытой степи бойцам на той стороне Сиваша, и к каким грозным последствиям может привести этот бесконечный, насквозь пронизывающий ветер, минуту за минутой, день и ночь вытягивающий из человека тепло, изматывающий силы…
— Возьмите влево, — попросил командующий.
И Гусев и адъютант поняли, что Фрунзе все-таки волнуется. Повернув к хуторам, надеется обнаружить стрелков из резерва, идущих к валу, — знак того, что приказ быстро выполняется.
Кажется, ничего больше не нужно на свете, лишь бы увидеть, почувствовать войска в неослабевающем порыве…
Автомобиль повернул на проселок и скоро наткнулся на какие-то строения и стожки. Видимо, то был хутор, не обозначенный на карте. И кажется, кругом — пустота, ни души. Мрак и холод. Но что это за тени? Будто движутся… С трепетной радостью забилось сердце. Фрунзе уловил в темноте присутствие множества людей. Должно быть, бойцам запрещено разводить огни, даже курить приказано, тщательно укрываясь.
Въехали на хутор — тесно от людей, сдержанный говор. Озябшие бойцы прыгали на месте, старались согреться. Автомобиль окружили, на фоне звездного неба показались силуэты буденовок. Подбежали командиры. Фрунзе ощутил теплое дыхание людской массы. Среди бойцов он чувствовал себя, как птица в воздухе, легко и естественно.
— Есть ли кто из Иванова, из Шуи? А ну-ка откликнитесь, земляки!
Послышался белорусский говор:
— А с Быхава Старага, часом, не земляки?
Услышал и ярославское словцо «родимый». Откликнулись и ивановские, и шуйские. Тронул душу знакомый напев речи. В темноте раздавались сипловатые голоса: «А скоро ли выступать? Правда ли, что подошли к самому валу? Что еще бросок — и взято? А дальше там — легче пойдет? Скорее бы покончить с этой сволочью!» Настроение у бойцов было приподнятое, слегка торжественное. Проникаясь их настроением, порывисто встал в автомобиле и отвечал, что да, еще бросок и — взято! Полки, перешедшие Сиваш, уже скоро сутки дерутся в самом Крыму, и если отсюда как следует нажать, то Врангель непременно побежит, и тогда уже только кавалерия его догонит.
— Если вы прорветесь, он побежит! За это я ручаюсь!
— Прорвемся! Штыками переколем гадов!
Двинулись дальше во мглу. Через две версты натолкнулись на полки, шедшие тоже на Перекоп. То двигалась к полю боя Латышская дивизия — приказ о подготовке ночного штурма выполнялся быстро и точно… Фрунзе на минуту закрыл глаза от ветра. Замелькали обрывки картин. День промчался, но был он как век. Мелькали лица командиров и начальников дивизий, полоски колонн в степи, раскатывались клубы дыма, то ли видел, то ли слышал: на Литовском политрук из Пятнадцатой дивизии, раненый, отодрал закровавленный лоскут от рубахи, поднял на штыке и — в атаку.
Чувство близости к бойцам, к этим обыкновенным, почти родным людям всколыхнуло, подхватило, словно теплая волна. Потом, забываясь в дремоте, он мельком подумал: «Не слушаемся военных теоретиков. Я приказал слить отдельные части на ходу, подготовку провели накоротке, спешно, тяжелая артиллерия застряла — не дождались… Но так нужно было… Кризис сроков, настроений, обстоятельств…»
Очнулся от резкой вспышки и грохота близкого взрыва. Артиллерийский обстрел с вала усилился, снаряды ложились у дороги вдоль северного берега Сиваша. Вдруг по левую руку прянуло от темной земли к звездам красное волнистое пламя. Наверно, загорелась скирда соломы на хуторе возле Перво-Константиновки. Половина неба, как в сказке, багрово раскалилась, степь осветилась, сделалась вишневого цвета, словно остывающий железный лист.
Близ дороги разорвался тяжелый снаряд. Комья ударили в борт автомобиля. Когда подъехали к Перво-Константиновке, пожар сник, но через минуту степь вновь озарилась: впереди неожиданно поднялся яркий, кривой столб огня, в черное небо брызнула стая искр.
Оранжевое сияние трепетало далеко на равнине, дорогу стало видно на версту. Слабая тень от автомобиля и от сидевших в нем людей бежала сбоку. Возле дороги пылал чей-то омет. Промчались у самого огня, пахнуло жаром. Пушистые огненные хлопья опустились на сутулую спину шофера.
Словно обрадовавшись срочной необходимости действовать, Фрунзе, не щадя спины шофера, проворно и крепко стал шлепать ладонями по его кожанке, гасить огненные хлопья. А потом, когда пылающий омет остался позади, с усмешкой сказал шоферу:
— Виноват, я, кажется, перестарался. Больно побил, да? Если хотите, дайте сдачи!..
Черная даль гремела, перекатывалась, как летом в грозу, всплошную, без вздохов, гудела. В гуле вражеской артиллерии слышалось отчаяние.
Беспрестанно билась мысль о положении половины армии на той стороне Сиваша — почти без патронов, под огнем. Весь напор врангелевцев выливается на сивашские дивизии. Оторванные от материка восемью верстами вязкого, топкого дна, дивизии — под угрозой уничтожения. Но они же, ухватившиеся за крымский берег, обрели огромную, решающую силу. Важно не упустить время, действовать, пока врангелевцы еще готовятся к контратакам, а силы сивашских дивизий не иссякли. Эта ночь — критическая. Сейчас нужно все поставить на поддержку сивашской группы и передать ей приказ немедленно, не дожидаясь утра, всей массой войск ударить на Армянск в тылу врага.
Фрунзе подумал о ближайших резервах. В десяти верстах от Строгановки стояли Седьмая кавдивизия из Второй Конной и поклявшаяся помогать Красной Армии, богатая пулеметами «армия» Махно. Хорошо, что Фрунзе оставил дивизию для Шестой армии — сейчас пригодится.
Пологий подъем, дорога повернула к самому берегу Сиваша. Автомобиль легко, бесшумно съехал в балку. Звуки артиллерийского боя на Перекопе стали глуше. Впереди замаячили черная колокольня и крыши хат. Это была Владимировка. Здесь находился штаб Пятьдесят второй дивизии. В этом штабе Фрунзе и его спутники пробыли не более пятнадцати минут. Начальник дивизии был на той стороне. Телефонная связь все время была хорошая, а только что оборвалась. Подтвердились сведения, полученные в Чаплинке. Начальник штаба докладывал о тяжелом положении дивизии и о том, что повозки застревают на Сиваше, тонут в грязи. Фрунзе напряженно слушал и осторожными прикосновениями пальцев смахивал с папахи осевший на ней сизый пепел.
— Сейчас собирайте все, что есть, все — туда! Патроны, вода, пища там нужны непременно в эту ночь. Ждать рассвета — все потерять. Любыми средствами переправляйте обозы. Нет подвод, повозки вязнут — несите на плечах. Связь восстановить во что бы то ни стало.
Фрунзе надеялся, что строгановский штаб имеет связь с тем берегом. На ходу застегиваясь, он вышел на ночную улицу, ступил на подножку теплого, пахнущего бензином автомобиля и сказал почти в самое ухо Гусеву:
— Если там, за Сивашом, сейчас поднимутся, то к утру вал будет взят и положение сивашской половины армии резко улучшится.
Мелькали голые черные, словно обугленные, тополи И акации. Слабо белевшая в темноте ровная дорога вывела в степь и после пологого подъема опять побежала вдоль берега до самой Строгановки. Вот уже показались ее редкие огоньки. Адъютант поглядел на светящиеся часы: время к полночи.
Строгановка не спала. В улицах маячили повозки, люди в буденовках, двигались огоньки фонарей, пылали факелы. У колодца с журавлем гремела бадья, лошади скользили. В поповской беленой хате не было никого из командиров дивизии. Все — на берегу.
На сивашском обрыве мелькал желтоватый огонек в оконце в одно стекло, то и дело мигал — заслоняли спины. На дороге сгрудились запряженные повозки, слышались торопливые голоса многих людей. Привязанные к стволам двух акаций, стояли оседланные кони.
— Здесь и расположимся, — сказал Фрунзе. — Самая выгодная точка.
В тесной хатке стоял невообразимый шум, кричал телефонист, кричали начальники служб, предлагавшие какие-то крутые меры, все требовали людей, подвод, патронов, распоряжений. Трудно было расслышать отдельные голоса, а в сизой махорочной туче невозможно было что-нибудь разглядеть.
— Тише! Попрошу тише! — крикнул Фрунзе. — Что это у вас как в парламенте? Работать спокойно! Начальник штаба, слушаю вас!
Высокий статный начальник штаба Петр Ярчевский подал листки донесений и стал докладывать. Фрунзе за столом пригнулся, будто спасаясь от колючего дыма. Начальник штаба говорил, что весь день бои протекали успешно. Пятнадцатая дивизия захватила пленных и орудия. Пулеметами, гранатами, штыками отбила контратаки кубанцев и дроздовцев, легкими орудиями обратила в бегство броневики, не дала спихнуть в Сиваш и погубить соседнюю дивизию. А сейчас — хоть за голову схватись, остались с голыми руками, кончились патроны, нет воды — ни пить, ни пулеметы остудить; нет фуража, а люди не видели еды скоро сутки — только хлеб, что взяли с собой прошлой ночью. На ту сторону, за Сиваш, днем отвезены бочки, оттуда взяты раненые. Засветло отправлены на тот берег еще несколько подвод, дошли ли — сведений нет…
— И у вас нет связи? — с тревогой спросил Фрунзе.
Начштаба вытянулся, взглянул прямо.
— В Сиваше поднимается вода, саперы работают на бродах, но не могут предотвратить ее прибыль. С линии связи доносят, что ветер гонит волну, телефонный провод залит, связь все время обрывается. Связи нет.
Фрунзе пружинисто встал, прошелся.
— Проверьте поточней. Вода и прошлой ночью стояла кое-где. А если сейчас прибывает, то как быстро? Связь попрошу восстановить во что бы то ни стало.
Помощник начальника штаба Ананьев тотчас же застегнулся, надвинул шапку на уши и плечом толкнул дверь.
Беда была не только в том, что оборвана связь и невозможно быстро передать важнейший приказ сивашской группе. Если действительно заливает Сиваш, то общее положение надо признать угрожающим. Перемолвившись с членами Военного Совета — дело требует принятия решительных и быстрых мер, — Фрунзе прежде всего приказал грузить повозки, двинуть на ту сторону патроны, воду, сено и хлеб. Послать с обозом людей, не одних только возчиков: если повозки начнут тонуть, то помогут вытащить их. Взять с собой лишних лошадей: повозки не пройдут — навьючить; небольшими тюками увязать имущество, в случае нужды люди возьмут на плечи. Послать с обозом лучшего проводника, а то и двоих. Спросил, где сейчас строгановский житель, кажется Обидный, который хорошо знает Сиваш.
Минуту Фрунзе быстро писал карандашом в своем блокноте, на каждом листе которого сверху было напечатано «Командующий Туркестанским фронтом», короткий приказ сивашской группе. Потом поднял голову, будто прислушался к свистящим проводам за окном, к тихим голосам в помещении. Дежурный телефонист беспрестанно накручивал ручку у высоконькой узкой коробки. Фрунзе повернулся к нему:
— Молчит?
— Тот берег не отвечает, товарищ командующий!
Широко открылась дверь, ввалился помощник начштаба Ананьев, весь измазанный илом, весь белый, будто слепленный из сырой земли. Ананьев дико взглянул на огонь, поворочал глазами, потом приблизился к Фрунзе.
— Заливает. На середине… Строгановский брод весь закрыло. Связисты выручают провод… Ветер восточный. Валит с ног.
Ветер повернул еще вчера. Постепенно затопляло Сиваш. С востока на запад по илистому дну побежали махонькие ручейки, дно потемнело. Весь день саперы работали, старались задержать наступление воды. Но ветер усиливался. Вода обошла насыпь. Засветло вышедшие повозки с патронами взяли западнее. Но, как живая, вода выбежала наперерез, повозки завязли. Люди на себе с острова на остров перетаскивали цинковые ящики с патронами. Иные и сейчас кружились, блуждали с цинками по хлюпающему дну. Становилось все труднее и труднее поддерживать телефонную связь.
— До Владимирского брода еще не дошло. — Ананьев отдышался. — Но к утру зальет и там.
Худо дело, совсем худо. У каждого, кто был в хатке, кольнуло в сердце: две дивизии на той стороне окончательно отрезает, утром может начаться разгром, к жертвам на валу прибавятся новые жертвы, и все рухнет.
Фрунзе стремительно вышел за дверь, в темноту — самому узнать, какой ветер. Тут же вернулся, сел за стол, положил руки на карту.
— Видимо дело, как солнце на небе! Сам бог, если не ленив, распорядился бы атаковать и там и тут, не теряя ни минуты. Вал будет взят, причем в ближайшие часы. Разумеется, если не станем тянуть время, что было бы равнозначно преступлению.
Летучее совещание Военсовета длилось не более десяти минут. Все смотрели на карту. Вблизи Строгановки нанесены кружочки — это обозначения Седьмой кавдивизии и «армии» Махно. Сейчас и отправить эти силы на тот берег, пока еще можно идти по Сивашу… Придвинув к себе блокнот, Фрунзе карандашом написал несколько слов кавалерийскому начдиву. С треском вырвал листок, написал Каретникову, начальнику махновцев: немедленно выступить в Строгановку. Связные, держа плетки у ноги, взяли записки и вышли за дверь к своим коням. Фрунзе повернулся к телефонисту:
— Пожалуйста, Чаплинку, добейтесь поскорей.
Сидя на табурете, уперев локти в колени, Фрунзе диктовал:
— Сиваш заливает, обе дивизии на той стороне отрезаны — без боеприпасов, находятся под угрозой утренней контратаки врага… Подтверждаю приказ о ночном штурме. Именем революции приказываю… Либо увижу вас, героев, на Турецком валу, либо… В случае малейшей оттяжки исполнения приказа не посмею перед трибуналом просить для вас пощады…
Вытерев повлажневший лоб, Фрунзе повернулся к начальнику штаба:
— И еще: поднять Строгановку, Владимировку, Ивановку, Григорьевку. Всех людей с лопатами, соломой, камышом — на Сиваш. Постараться на некоторое время задержать воду. А где знатоки Сиваша?
Адъютант метнулся за дверь. С воли пахнуло холодным сивашским ветром. Потом застучали шаги. Бросив цигарку еще за дверью, неторопливо вошел в ватнике, в смятой меховой шапке, в солдатских ботинках Матвей Обидный. Фрунзе вгляделся.
— Ага! Это вы! Скажите-ка, где лучше насыпать дамбу, чтобы задержать затопление?
— Напротив Строгановки уже ничего не поделаешь, — сразу ответил Матвей. — Самое лучшее — как раз на середине между Строгановкой и Владимировкой. Накидывать невысоко, главное — пошире. Встанут четыре села — сделают за ночь. Сейчас если кавалерию переводить, то поведу ее правее.
В хатку ввалились ревкомовцы. Председатель Литвиненко подошел к столу:
— Положение понятное, товарищи командиры. Все, что можно, сделаем.
— Броды заливает, а вы там спите! — напустился начальник штаба.
Литвиненко перебил:
— Еще и не присели за сутки. Спросите, когда ели, — не помним. Везут раненых — куда класть? В трех хатах сделали лазареты. Девчат собрали помогать докторам… Еще и мертвых надо устроить, товарищ начальник. А земля — братскую могилу копать — у нас твердая, лишь динамитом возьмешь. А подводы, крупа, хлеб…
Фрунзе слушал, глядя прямо в лицо.
— Не обижайтесь, не время. Всех, всех на ноги. И не пешком — отвезите людей в повозках. Поскорее — дороги минуты!
— Сейчас же соберем народ. Все будет сделано.
Ревкомовцы ушли. Члены Военного Совета и работники штаба собрались вокруг Фрунзе. Условились, что один возьмет на себя наблюдение за немедленным выполнением приказа о ночном штурме, другой — за бродами на Сиваше, третий ускорит выступление Седьмой кавдивизии, четвертый — выступление группы Махно.
Фрунзе присел на табуретку, боком к столу, и рукой заслонился от стоявшей на столе лампы. Двое суток не спал. Как обычно, во время большого и длительного напряжения, начало колоть глаза. Он досадливо зажмуривался, стараясь унять боль.
— Дорогой товарищ начальник штаба, где же телефонная связь? Дайте услышать голос Раудмеца!
Сказав это, Фрунзе вдруг с пронзительной отчетливостью увидел, что накопление сил за Сивашом в эти ночные часы для немедленного удара в тыл перекопским позициям — дело, которое решит не только судьбу Крыма, но и судьбу Республики, миллионов людей далеко от фронта. Решит, как говорил Ильич, даже политику Европы и Америки по отношению к Советскому государству…
Комок застрял в груди. Но в штабе все обратили внимание на то, что командующий, как всегда, вежлив, решителен и энергичен.
Не слыша канонады на Перекопе и на той стороне Сиваша, жители Строгановки в эту ночь забылись неспокойным сном — за день умаялись, еле добрались до хат, попа́дали, не поужинав. И молодые хлопцы, и дядьки, и деды шестидесяти годов накануне заявили себя помощниками Красной Армии. Разделились на отряды. Делали гати на Сиваше для переброски артиллерии. Помогали червоноармейцам — по колено, по пояс в жидкой грязи — перетаскивать орудия в местах, где и лошади вязли, тонули. А залетел снаряд — и живые люди навек остались под грязью. В бочках, чанах везли пресную воду за Сиваш — бойцы там остужали водой шипящие пулеметы и сами пили, жадно припадая запекшимися губами к краю котелка. С того берега перевозили в бричках раненых, с бричек капала кровь, на дне Сиваша растекались бурые пятна. На окраине села молча рубили лезвиями лопат твердую, брызжущую осколками землю, копали большую братскую могилу.
Бабы собрались в отряд работать в госпитале. Феся помогала укладывать раненых, перебирала в госпитале на полу мятую влажную солому — подстилку, кипятила воду. «Бинты, дайте бинты!» — требовал фельдшер. Феся бежала на двор, где складывали умерших, снимала с них бинты, стирала и сушила. Делала все, что скажет доктор. Утром и днем Феся все спрашивала вновь прибывающих раненых, не слышали ли чего-нибудь про Антона Горина, политрука. Нет, такого имени не слышали. А вот слышали — по всем полкам, по всему фронту передают рассказ, что какой-то раненый политрук свою кровавую рубаху на штыке поднял, как знамя, людей поднял в атаку. Может, это тот самый, Горин, а может, и другой…
О том, что Антона могут убить, — такой мысли Феся не допускала, в такое поверить не могла! Но временами тревога опаляла ее. Искала Антона среди привезенных с той стороны — пусть раненый, лишь бы дышал вот здесь, рядом. В надеждах, в страхе вдруг начинала вспоминать молитвы. На ходу, на бегу шевелились ее побелевшие губы. Глубоко втянув воздух, останавливалась на миг, раздумывала и снова бежала к раненым…
Вечером себя уже не помнила. Хотелось только одного: устоять на ногах, не закружиться, не упасть среди окровавленного белья, туманящихся, меркнущих глаз. Доктор отослал ее отдыхать, велел явиться утром.
Феся пришла домой, легла. Только задремала — услышала стук в окно. Кто стучит? Это ревкомовцы. Они вышли из штаба под звезды и, поделив между собой темные спящие улицы, сели на лошадей, поскакали от одной хаты к другой, останавливаясь под черными окнами.
— Граждане! Плотину чинить! Все до Сивашу! Не спите!
Люди вставали, как на пожар. Село загудело, заволновалось. Во дворах, на скотных базах замелькали фигуры мужиков и баб. Из сараев выводили лошадей. Бросали в брички лопаты, грузили материал для укрепления дамбы — солому, камыш.
Фесе примерещилось, что в окно стучит Антон, как однажды, этой весной, он уже стучал. Словно пушинка, слетела с кровати. Но услышала за окном голос дежурного из ревкома. Подумала, что спрашивают отца, ответила:
— Тато с вечера в штабе — вызванный!
Узнав, что всех призывают на Сиваш, ближе к бою, обрадовалась: где-то там Антон, вдруг они встретятся, с какой-нибудь бумагой Антон прискачет с той стороны. А может быть, на Сиваше найдется человек, видевший Антона… Разбудила Лизу, пошли на двор и вдвоем взялись запрягать.
В эту ночь полсотни бричек с разных концов Строгановки дружно выехали из дворов на широкую дорогу и, подскакивая на буграх, покатили к площади у церкви.
Холодно, мозгло. Но в груди горит — от того, что кругом множество людей и она, Феся, вместе со всеми приехала на площадь не последняя.
Перед слабо белевшей в темноте церковной стеной стояли в две шеренги и переговаривались красноармейцы с лопатами у ноги — саперная рота. Сквозь татаканье бричек и понукание лошадей слышались кашель, слова команды. Что-то шарахнулось, словно птицы взлетели из-под ног, это саперы взяли лопаты на плечо. Саперы первыми выступили, за ними потянулся обоз.
Глаза привыкли к темноте. Выехали за село, спустились с берега. Сиваш — мрачный, невозможно разглядеть, есть вода или нет.
Ветер тянул слева, колючая сырость обжигала Фесе щеку, — стало быть, вода надвигается. Доносились выстрелы. А не страшно…
От берега в сторону выстрелов отъехали на две версты. Под колесами шуршало, потом захлюпало. Из мглы появился всадник, послышалась команда:
— Бери вправо! Обоз, растянись!
Феся взялась обгонять подводы, чтобы выехать как можно ближе к другому берегу. Кричала на лошадей, обгоняла подводу за подводой… Мгла будто поредела. На востоке клубился туман — стало быть, там уже залило.
По доносившимся звукам, по голосам можно было понять — остановка, все послезали, взялись за лопаты. Мимо, как клубы тумана, будто в воздухе, проплывали возы с соломой или с камышом. Где-то в темноте солому и камыш сбрасывали в жидкую плывущую грязь, утаптывали. Проехал всадник, как тень, велел копать канаву и рядом накидывать валок. Феся с Лизой разошлись, принялись за работу. Двигаясь навстречу одна другой, перекликались:
— Феся!
— Тут я!
Погодя, вновь кричали, будто заплутались:
— Лиза!
— Ау!
Работая лопатой, Феся думала про Антона, а Лизе виделся за вспышками на Перекопе далекий, недоступный человек — Олег. Все говорил: когда придут красные, добровольно сдастся в плен — не боится. Исчез: либо уже сдался, либо ушел за вал, в Крым, и, может быть, стреляет в Антона.
Он городской, она же, Лиза, — степнячка. Будто и не пара, но вот столкнулись однажды под ночным небом. Разве она, Лиза, такая уж простушка? Жена начальника дивизии видела в хате печные узоры, звала Лизу представлять в спектакле веселую дивчину. Того гляди, поедет в город учиться. В самом деле поедет, когда кончится эта кровавая страсть, эти бешеные ветры, когда снова побелеет Сиваш.
Про Олега сказала жене начальника — не осудила Лизу.
Может, Олег еще придет в Строгановку, как подсчитала, через два-три месяца. А может, никогда больше не появится.
Как подумаешь о нем — больно душа ноет…
Лопаты поднимались и опускались без передышки — время не ждет, вода надвигается. Если сплошь зальет — войска на той стороне останутся без хлеба, без воды и без помощи, Врангель всех переколет, а живых в плен заберет. Там и Антон, и отец. Отец снова пошел с войском.
Справа, на валу, сильно забухали пушки; снаряды ударяли веско, даже здесь сивашское дно подбрасывало. Мимо Феси с Лизой толпой прошли на новое место неустанные саперы, прошли с лопатами, в шинелях с подоткнутыми полами. Слышался разговор:
— Похоже, на валу опять штурмуют… И ночью пробуют.
Временами Феся поглядывала в крымскую сторону: не идет ли, не едет ли кто-нибудь с того берега? Вот зачернели мутные клубочки; медленно, едва уловишь глазом, они катились с той стороны, с большим трудом пробивались через текучую сивашскую мглу. Вот уже различимы длинные узкие повозки. Лошади еле вытягивали копыта из зыбкого ила. Бабы, копавшие по соседству с Фесей, вышли возчикам наперерез.
— Опять раненых везете?
Один из возчиков ответил:
— А кого же? Убитых на месте устроют.
Фесе подумалось, что сейчас она непременно узнает про Антона. Нет, сама, своими глазами увидит его в повозке! Выбежала к обозу. У самых глаз проплывали конские морды, запах конского пота бил в нос, скрип колес забивал уши. Будто над колыбелью, Феся склонялась над проползавшей мимо повозкой, не отшатывалась от запаха крови.
— Антон Горин! Есть — Горин?!.
Повозка проходила за повозкой, никто не отзывался. В них лежали по двое, по трое, возница сидел на самом краю. Феся слышала стоны. Рука тянулась погладить стонущего: а вдруг Антон не может говорить, отзывается стоном? Как и в госпитале, говорила раненому что-нибудь ласковое. Вот уже последняя повозка. Феся, уже не веря, что услышит Антона, спросила на всякий случай. И вдруг сидевший в бричке немолодой красноармеец схватил ее за руку.
— Антон Горин? Политрук? Знаю такого. Недавно в сражении был рядом. И ранило обоих сразу. Когда ехали с поля боя на хутор, он всю дорогу поддерживал меня… А ты не пугайся, он живой.
Не чуя ног, Феся шла и шла рядом с бричкой, красноармеец рассудительно говорил:
— Ранило в тяжелую минуту. Командир убит, батальон лежит — вот-вот его раздавят дроздовцы. И политрук наш упал на колено. Он за командира. Рубаху на себе рванул, вся в крови, на штыке поднял и пошел вперед! Но скоро опять упал.
— Где же он? Скажите скорей.
— На хуторе, наверно, прикорнул где-нибудь в тесноте…
— Значит, легко раненный?
— Всякая рана болит, — ответил красноармеец. — Правда, кровь сильно шла, но ничего. Я в бедро раненный, ногой не двинуть, не чувствую свою ногу, вот беда. И не больно уже, а двинуть не можно, не слушается. У него же ноги вполне здоровые, ходит бойко…
Феся требовательно спросила:
— На каком он хуторе? Не молчите!
— Как тот хутор называется, я не знаю, ты прости, — ответил красноармеец. — Помню, что две хаты, стог сена, большой стог. И еще собака…
На Сиваше мелькали огоньки фонарей. Волы и лошади тащили брички, цепь крестьян и красноармейцев погустела: подъехали ивановские и владимирские селяне. На крымском берегу, как и прошлой ночью, горели костры, а может быть, это были пожары? По небу расползлось зарево, в Сиваше, как кровь, поблескивало разлившееся море. Резкий ветер гудел в ушах.
Жарко пылала в ночи охапка соломы. Женщины и мужчины в ватниках и бойцы в подоткнутых шинелях стояли вокруг огня, обнимая черенки лопат, и блаженно жмурились. Были тут и Феся с Лизой. Сквозь гудение ветра и огня слышали голоса:
— Фрунзе прилетел, задал всем: такие-сякие, почему патронов и хлеба не везете героям на той стороне? Криком кричал!
— Что-то не так — он спокойный. А повозки пошли, повезли боеприпасы.
— Довезут ли? Вот так ветер! Нигде не слыхал такого. Воет, ну как сатана, да не один, а с помощником.
В костер подбросили еще соломы, на осветившемся дне Сиваша показались идущие парами бойцы с катушками телефонного провода на палках, тени от них смешивались с чернотой ночи.
— Эй, товарищи связисты, подходи, погрейся, пока торит!
Никто из связистов не ответил. Мерно ступая, чавкая ботинками в красноватой грязи, прошли мимо и сгинули в темноте.
— Да, связистам тяжело… Фрунзе сказал: «Немедленно передать приказ на тот берег!» А связи нет, испортилась.
— Нет и не может быть, если заливает Сиваш. Провод не выдерживает здешней злой воды… Не жалко — положи в воду серебряную монету, сразу потемнеет.
— Верно, худо им. Местность — чистая пустыня, провод повесить — кривой палки не найдешь, хоть дышла из бричек вырубай. На севере — плетни, а здесь даже ограды каменные. Как тут провод подвесить?
Вдруг оттуда, куда ушли связисты, ветер принес истошный долгий крик. Прислушались… Опять!
— Может, там кто в трясину попал? Бегите скорей, помогите, товарищи бойцы!
Бойцы побежали. Селяне взялись за работу. Обледенелые, мокрые, появились из темноты бойцы. Сунулись к огню сушиться. Один сказал!
— Многое видел, а такого — никогда.
— Кто там кричал? — спросила Феся.
— Связисты кричали. Чего только не сделает человек!..
— Что там? — допытывалась Феся.
— Страх… Они с ходу вошли прямо в ледяное месиво, кому по колено, а кому и по грудь. Стали цепью, провод взяли в руки и на плечо… Стоят, а вокруг тела ледяшки плавают. Стоят как столбы и пошевелиться не хотят, держа на руках провод.
— Отчего же они кричат? — спросила Лиза.
— Оттого, что сердце заходится… Войдешь в нее, в эту воду, — от ног до горла что-то подымается, забивает дыхание. Для дыхания кричат! Вмерзли в лед, держат провод, стоят как столбы, а кричат как живые… А командир пробивается вдоль цепи: «Братья, кого сменить? У кого ноги отнялись — скажи!» Ни один не бросает провода. Иного силой вынимают изо льда, ведут на островок, и шинель его гремит — ведь мороз… Мы помогали, и сами вот без ног.
— Соломы отнести им туда, на островок, скорей солому туда, запалить! — закричала Феся и взялась набирать охапку.
Теперь к связистам побежали жители.
В это время штабная хатка над Сивашом сотрясалась от непрерывного хлопания двери.
— Если через пять минут не будет связи по проводу, то пошлем конных, — сказал Фрунзе.
В редкие минуты затишья в хатке спадали напряженные голоса, слышались гудение ветра в печной трубе, глухие крики и конский топот на воле. Вдруг за спиной Фрунзе сам не свой телефонист закричал:
— Слушаю! Строгановка слушает! Кто на линии? Кто?
Телефонист восторженно повернулся ко всем, повел глазами.
— Товарищ Раудмец! С того берега!
«С того берега» прозвучало как «с того света». Фрунзе за столом положил карандаш на блокнот.
Дело повернулось: на Сиваше работают, в Строгановку идет Седьмая кавдивизия, восстановлена связь. Напор всего фронта возрастает, на Перекопе штурмуют. Фрунзе почувствовал, что в штабе все повеселели. Начдив Иван Иванович Раудмец с крымского берега сообщил, что у белых в Карповой балке большие резервы: конница, дроздовцы. В темноте они подходят к передовой. Нужна помощь, необходимы боеприпасы. Дивизия будет биться… Начальник штаба отвечал, что орудия и обоз с патронами и хлебом вошли в Сиваш и движутся на тот берег. Выступает конница.
Фрунзе повернулся на табуретке.
— Передайте Раудмецу: делается все для того, чтобы помочь дивизиям на той стороне не только отбивать контратаки, но и самим атаковать, пусть готовятся.
В час ночи за стеною хатки послышались голоса и звонкие удары подков о мерзлую землю. Кто-то сильно постучал в дверь. Согнувшись под низкой притолокой, вошел туго перехваченный в поясе ремнем молодец в коротком овчинном полушубке, в серой барашковой папахе и с легонькой, бренчавшей на боку саблей. Дзинькнули шпоры.
— Имею честь доложить! Седьмая кавдивизия прибыла по вашему распоряжению. Кони кованы, ячменю — на два дня!
Словно светлый луч пробежал по круглому утомленному, почерневшему лицу Фрунзе. Стоя выслушал комдива, слегка прихрамывая, близко подошел к нему и крепко пожал руку.
— Здравствуйте! Стало быть, готовы, можете выступить?
— Ждем приказа.
— Не мешкая переправляйтесь, проводники покажут путь. К утру должен быть взят Армянск. Вот и весь приказ.
Фрунзе быстро оделся и первым вышел из тесной закопченной лампами хатки. Возле голой акации перебирал ногами оседланный конь. Фрунзе легко вскочил в скрипучее седло и вслед за начдивом поехал в темноту, к конникам, стоявшим в строю на дороге.
Позади, в Строгановке, вспыхнул пожар — либо залетел снаряд, либо подожгли кулаки. Багровый отсвет пал на блещущую грязь в Сиваше, на лица всадников вблизи. В больших глазах лошадей отразились оранжевые огни. Со стороны Перекопа на западе и от Литовского полуострова на юге донеслись частые, какие-то судорожные удары артиллерии. Здесь, у спуска к Сивашу, слышались гул голосов, звяк оружия. От людской и конской массы на дороге повеяло теплом. В тени невидимый оркестр заиграл «Интернационал». При свете пожарища конники с любопытством рассматривали командующего.
Пожар внезапно погас, но вспыхнули костры и появились факелы. Натягивая повод, Фрунзе на приседающей лошади медленно проехал вдоль строя. Поздоровался с бойцами. Ответили хриплым коротким раскатом: «Здра-аст!» Эхо прокатилось по-над берегом. Фрунзе повернул коня, выехал на середину…
Напутственное слово командующего пробивалось к конникам сквозь гудение ветра. Приходилось кричать. Командующий вытягивался в седле, напрягая горло…
— Это последняя битва. Победа в ней обеспечена, но требует великих усилий и требует жертв.
Голос Фрунзе несколько раз срывался. Но короткие, понятные слова, как из песни, ложились в душу.
— Донские червонные казаки!.. Желаю вам победы… Советская Республика… ждет от вас… только победы!
Вновь прозвучали звуки «Интернационала», подымая и увлекая души. Дивизия длинной цепью спустилась в Сиваш. Провожая конников, вместе с ними спустился в Сиваш и Фрунзе… В хату вернулся будто отдохнувший.
Проводы заняли только двадцать минут. Седьмая дивизия уже далеко ушла по дну Сиваша, а махновцев еще не было слышно.
Этим летом кулацкий атаман, степной волк Нестор Махно довольно пограбил и погулял в степях Украины. Свое войско он называл повстанческой армией, нападал на белых и на красных, сам ловко увертывался из-под удара. Но когда на юге Украины сосредоточились против Врангеля большие массы красных войск — вот-вот затопят и Гуляй-Поле, штаб Махно, уничтожат его отряды в селах, — Махно послал к Фрунзе парламентеров с покаянным, слезным письмом. Повинился, поклялся кровью искупить «преступления и ошибки», просил позволить ему выступить на Крым вместе с Красной Армией. Обещал служить верою и правдой.
Фрунзе не сразу решился принять повинную, советовался с товарищами. В борьбе была не лишней любая добавочная сила. Кроме того, «степные волки» будут под контролем, перестанут терзать села и городишки в тылу — и то ладно, не нужно с фронта отвлекать полки. К тому же можно попытаться открыть глаза обманутым батькой бойцам-селянам его «армии».
Фрунзе ответил на письмо Махно. Согласился принять «повстанческую». Но ясно дал понять, что даже тень обмана, вероломства со стороны Махно сулит ему и его помощникам смерть: еще раз Красная Армия его не помилует. Боясь показаться на глаза Фрунзе, Махно сразу прикинулся хворым и укрылся в Гуляй-Поле. «Повстанческую» повел его помощник Каретников.
Махновская группа, выступив против Врангеля, вместе с Красной Армией вышла к Сивашу. Богатая пулеметами вольная «армия» могла существенно помочь дивизиям на той стороне. Однако махновский командир не торопился выполнить приказ Фрунзе немедленно прибыть в Строгановку.
Только в третьем часу ночи начальник охраны штаба открыл дверь с известием:
— Махна пришла! На тачанках, барахлят.
Фрунзе велел позвать Каретникова. Через несколько минут за дверью послышалась брань, кто-то вымещал злость на бойцах охраны. Не постучавшись, резко вошел человек с красным, опаленным морозным ветром лицом. Нижняя губа закушена, движения размашисты, вызывающи. Подозрительно огляделся, возле двери заметил пулемет и криво усмехнулся.
— Прибыли. В чем дело?
Это и был сподвижник Махно Каретников, командарм, как он себя назвал. Вслед за ним ступили через порог начальник его штаба и двое, увешанные револьверами и шашками, — телохранители.
Фрунзе официально поздоровался и сказал:
— Медлите… Подойдите сюда, вот карта…
С трудом подавив неприязненное чувство к «командарму», Фрунзе подвел его к столу. Кратко и четко объяснил, что делать, показал на карте путь через Сиваш.
— Дорога каждая минута, сейчас же начинайте переправу.
Каретников и его начальник штаба переглянулись. Будто занятые изучением карты, оба молчали. Потом пошептались. Каретников проговорил:
— Мы выйдем, посовещаемся. Через десять минут дадим ответ.
Фрунзе громко сказал вдогонку:
— Ответ может быть только один… А лучше всего идти сразу!
Каретников обернулся и снова взглянул на пулемет в углу.
— Что ж это у вас только одна машинка! У меня — сотни… — и захлопнул дверь.
— Негодяй! — проговорил Фрунзе.
Начальник штаба Петр Ярчевский вынул револьвер.
— Товарищ командующий! Охрана у нас небольшая…
— Думаю, они ничего не сделают, не посмеют, хотя их в сто раз больше, — успокаивающе ответил Фрунзе. — Правда, если не пьяны. На всякий случай, товарищи, приготовьтесь. Но только без демонстраций.
Ярчевский быстро вышел за дверь, к бойцам охраны. Пулемет из угла выкатили наружу, на обрывчик.
Каретников и его приспешники скоро вернулись, шумно, еще более вызывающе, чем в первый раз, ворвались в хатку.
— Так вот, командующий, наше решение: ночью через Сиваш не пойдем, армию топить не желаем. Развидняет — увидим, что можно.
Эти волки, конечно, не верили в успех битвы: Перекопский вал не взять, дивизии на Литовском полуострове отрезаны, стало быть, дело проиграно. Опасались ловушки: Фрунзе посылает через Сиваш, чтобы подставить их под удар врангелевской конницы, избавиться от них… Фрунзе в упор смотрел на «командарма». Каретников фамильярно потрепал его по плечу.
— До утра подождем, командующий!
Ненависть и презрение переполняли Фрунзе, он чуть двинул плечом, и рука Каретникова отлетела, словно от толчка. Глядя в сторону, сдерживая себя, не повышая голоса, Фрунзе проговорил:
— Повторяю: выступайте немедленно, утра ждать не будем.
Не обращая внимания на оскорбительные намеки Каретникова, Фрунзе терпеливо и настойчиво объяснил, что идти через Сиваш вполне возможно, полтора часа назад пошли казаки Седьмой кавдивизии: население насыпает дамбу… Сдерживая ярость, Фрунзе говорил с Каретниковым, как с больным, — лишь бы только усилить две дивизии на той стороне, — и под конец еще раз сказал:
— Сейчас же отправляйтесь!
Махновцы снова переглянулись и снова ушли «на совещание». Выходя последним, Каретников взглянул в пустой угол, где только что стоял пулемет, и подмигнул:
— Эге!
— Тип посредственного авантюриста, — довольно громко произнес Фрунзе.
В хате опасались, как бы это новое совещание махновцев не кончилось нападением. Махновцы долго не возвращались. Фрунзе сделал шаг к окошку, взглянул в темноту.
— От собаки нельзя бежать — укусит… Не бойтесь, они не нападут, не посмеют.
«Правда, среди их командиров могут быть авантюристы, возможны провокации», — думал Фрунзе.
Наконец за дверью шаги, вновь появились Каретников и его телохранители, веселые, будто добродушные. Каретников закурил.
— Ну-ка, штаб, покажи, пометим на картах, неясно, куда выходить…
Тут Каретников увидел на столе Ярчевского карты-десятиверстки, а начальнику его штаба вручили трехверстки. Каретников ничего не понимал в топографических картах, он и не догадывался, что трехверстка подробнее и точнее. Ему померещился какой-то подвох, он побагровел и еще резче перекосился.
— Слушай, забери эти карты назад, дай настоящие!
Не стали разъяснять, дали ему десятиверстку. Фрунзе сказал:
— Теперь идите, не теряйте дорогих минут.
— Ладно, командующий, покурим на дорожку, — неожиданно благодушно проговорил Каретников. Он явно тянул время.
Фрунзе встал, побелев, приблизился к Каретникову и зазвеневшим голосом сказал:
— Отданный мною приказ должен быть выполнен вами немедленно. Бросьте курить! Выступайте, или я арестую вас!
Каретников было схватился за кобуру, его приспешники сделали то же, но, встретив холодные, как лед, глаза Фрунзе, Каретников обмяк, рука упала. Ссутулясь, сквозь зубы матерно ругаясь, он как-то боком выломился из хатки.
Через несколько минут явился один из помощников начштаба с известием, что «повстанческая» двинулась, спустилась в Сиваш. В хате все облегченно вздохнули. Фрунзе сел, крепко зажмурился. Время — пять ночи, за оконцем еще горели звезды. На переговоры с Каретниковым ушло больше часа.
…Конники Седьмой дивизии, переходившие Сиваш, взяли значительно правее дневного брода и прошли почти благополучно, утонуло только пять лошадей — сбились со следа. Артиллерия же, как и прошлой ночью, продвигалась очень тяжело. На середине Сиваша несколько первых в колонне орудий с ходу вырвались из жидкой грязи, остальные засели в ямах. Бойцы вытаскивали их на руках, подвозили солому, гатили под пушками дно, осатанели, чуть ли не сами кидались под колеса.
Фрунзе потребовал новых сведений: что на валу?
Около полуночи у Перекопа полки двинулись на последний штурм. Во тьме слева от чумацкого шляха возникло едва слышное, отдаленное «ура!». Оно прозвучало, словно крик проснувшейся озябшей птицы, и, нарастая, мощно прокатилось вдоль рва, поперек всего перешейка от Сиваша до Черного моря…
Несколько часов назад Антон Горин был еще на Литовском полуострове. После ранения, смертельно усталый, заснул на хуторе. Проснулся в повозке. Обоз с ранеными шел на материк, но не в Строгановку (брод залило), а в Перво-Константиновку, через греблю. Антон слышал пальбу, сражение продолжалось. Когда обоз вошел в село, вокруг подвод сбились красноармейцы. Это собралась поддержка штурмующим вал полкам. Послышался высокий голос:
— А ну, сгружайсь, братишечки, — кому помочь? Освобождай повозки, нам ехать в бой… На последний штурм, братишечки! На последний в эту ночь…
От этих слов поднялось в душе волнение, такое, что себя не жалко, вместе со всеми пойдешь и на смерть.
Раненых сгрузили, повозки освободились. Послышалась громкая команда:
— Коммунисты, садись!
Антон, и не только он — многие из числа раненых, оставившие было брички, снова сели.
Загрохотав по мерзлой земле, повозки покатились в темноте к валу, на участок, примыкавший к Черному морю. Днем там легли почти целиком два полка. Остались от мертвых винтовки и гранаты. Их раздали…
Потом, уже с винтовкой на ремне, Антон в тесной кучке бойцов двигался к самому валу. Черная бессонная ночь гудела, играла зарницами выстрелов. Антон шел, хватая ртом морозный воздух, слышал тихие голоса и дыхание справа и слева. Тьма кипела, какой-то восторг делал тело легким и могучим, все было прекрасно, кругом не ветер — песня жизни, человек, идущий рядом, — брат, роднее брата…
В открытой степи лежал поредевший батальон. Но вот подошли коммунисты, и батальон во главе с комиссаром — Антон слышал его голос — поднялся, двинулся к валу. Скоро Антон различил слегка волнистый гребень, мрачным силуэтом черневший ниже звезд. Белые полосы прожекторов разбивали мрак. Верстах в пяти слева стучали пулеметы. И вдруг там прокатился крик — пошли в атаку. Раскинувшись цепями, бросился на вал и батальон, Антон побежал вслед за комиссаром, слыша его голос. С вала махнул синеватый ослепительный луч прожектора, нашел, осветил наклоненные бегущие фигуры. Из мрака вырывались освещенные лица бойцов, белые, с широко раскрытыми беспощадными глазами. Антон увидел, как вдруг упал и раскинул руки комиссар. Батальон рванулся дальше. Внизу, как черный провал, темнело дно рва. Когда прожектор погас, Антон руками ощупывал еле видимую мерзлую землю. С гребня вала лились огненные струи. Врангелевцы густо кидали гранаты, стреляли из пулеметов в упор — взрывы вспыхивали один за другим. Антон чувствовал — цел! Стало казаться, что и все бойцы батальона каким-то счастьем ограждены от огня, неуязвимы.
Будто ветром батальон понесло на проволоку. Лопатами, топорами бойцы рубили ее. Антон отрывал проволоку штыком. Удивился, отчего это вдруг под ноги к нему упало несколько человек и стонут. Но вот уже и край рва, ров как бездна, внизу, на спуске, тоже проволока. Навалились на нее телами. Антон спрятал руки, нажимал правым плечом, чувствуя, как колючки впиваются в тело. Батальон свалился на дно рва, бросился и прижался к темному бугристому скату вала. Здесь уже не доставали ни прожектор, ни орудия, ни пулеметы врангелевцев. Но на близкой дистанции, в мышеловке рва опаснее пушек были гранаты.
А ведь совсем недалеко до гребня, еще рывок — и там!.. Слева у шляха снова послышалось «ура!». Возможно, там уже взобрались на вал.
— Приготовсь! — послышалась команда. Перед новым рывком нужно было вздохнуть. Антон навалился грудью на мерзлый склон.
И вот рванулись! На крутом обледенелом скате скользили, срывались в ров, вновь взбирались, ногтями цеплялись за землю, упорно лезли на гребень, где часто-часто перебегали оранжевые вспышки винтовочных выстрелов, неотвратимо наползали, отфыркивались, казалось, от пыливших в лицо близких пуль. То и дело слышался новый зовущий голос; убитый командир, умолкнув, скатывался в ров, вставал красноармеец, кричал слова команды. Наверно, такой атаки не было в веках…
Олег сидел с винтовкой в глубокой траншее на валу, недалеко от того места, где летом стояла его палатка-шалашик. Гудело в голове; от бесконечных отдач приклада ныло правое плечо.
Осенью, когда ездил в степь к Лизе, тайно от Кадилова решил — окончательно и бесповоротно! — сдаться в плен. Решил и весь отдался во власть своих диковатых отношений с Лизой… Удивительными казались ее преданность, ее трогательные веснушки на овальном лице, большие и почему-то часто наливавшиеся слезами глаза…
Ждал случая, чтобы сдаться красным. Днем из окопа не высунешься, а ночью светят прожекторы и тоже не вылезть. А в последние сутки творится бог знает что — ад! Бешеные атаки красных — одна за другой.
Днем, в короткие перерывы между атаками, когда рассеивался дым, Олег видел трупы, повисшие на проволоке, валявшиеся во рву и в степи за первым рядом колючих заграждений. Это лежали убитые красные, их было много. Днем полковник, руководивший обороной, посматривал в бинокль и довольно говорил:
— Отлично, господа! Ну-с, дадим товарищам отдохнуть, пусть потом снова полезут.
Но «товарищи» лезли снова и снова — как ни косили пулеметы и орудия, стрелявшие картечью. Полковник давно перестал шутить. Лица офицеров почернели. Тихий ужас заползал в сердце. Глядя, как серые шинели внизу почти без выстрела вновь и вновь кидаются на проволоку, в ров, на вал, прислушиваясь к беспрерывному уханью и треску справа, на Литовском, — почти в тылу! — иные начинали нервно смеяться и без толку стрелять, стрелять, пока не раскалялась винтовка.
— Черт побери, конца-края им нет, надоело! — небрежно говорил Кадилов, но в голосе его слышалась тоска.
Сейчас, ночью, только по красноватым вспышкам и шуму, подобному прибою, узнавали: вновь и вновь атакуют красные. Их ярость и упорство перестали даже пугать Олега. Было что-то убедительное, беспредельно искреннее и мощное в этих бесконечных атаках. Подтверждались его предчувствия. Беспощадный огонь, ослепительные вспышки словно разгоняли туман. Вот-вот все решится. Прошлое кончилось, к нему возврата нет, а те снизу сами идут сюда, и тем лучше…
В двенадцать часов ночи накатился рев тысяч глоток. Красные кричали уже на скате вала. Они все ближе и ближе. Кажется, вот, у самой траншеи. Ничего не видно, стрелять некуда и незачем. Олег слышал уже хрипящее дыхание взбирающихся на гребень. Звенели штыки. Справа раздавались треск, крик, разрывы, вблизи — стон и короткая ругань. Но вот долгое-долгое пулеметное «тр-р-р…», и, кажется, отхлынула красная волна. Олег знал, что сейчас же волна набежит снова.
Кадилов тряхнул его за плечо:
— Чего смеешься? Спятил?..
Как ни рвались наверх — не влезли. Склон был крут, местами поднимался стеной. Антон сорвался в ров, туда попадали и другие.
Казалось, ничего нельзя сделать. Но тут на дно рва проломились новые цепи. Это пришел передовой батальон Четыреста пятьдесят третьего полка. Командиры встретились. Что предпринять?
Справа в полутора верстах — помнили расстояния но карте — и ров, и вал кончались, соединяясь с заливом Черного моря. Вал обрывался в залив, а ров выходил прямо в воду.
Может, двинуться по дну рва к Черному морю, к заливу, и по нему обойти западный конец вала? Может, ночью в темноте белые сверху не заметят, может быть, удастся вброд пройти по неглубокому у берега заливу?
Если же заметят или услышат, то закидают ручными гранатами с вала, разорвут всех в клочья. Долго думать было некогда. Решились…
Во мраке два батальона пошли по дну рва — медленно, осторожно, прислушиваясь к звукам на валу, к звукам сражения на сивашском конце, на далеком Литовском полуострове. Антону казалось, что все это происходит во сне. Слышались и гул орудий, и шум дыхания.
С боков подымались высокие темные скаты и тянулись проволочные заграждения — шли по бесконечному коридору из колючей проволоки, словно в огромной ловушке.
Ночное небо над головой было просторное, все в звездах, сияющее. Антону не верилось, что рядом дежурят белые с запасом гранат в окопах и что в любую минуту гранаты могут уложить навсегда. Было жутко и весело. Как однажды в детстве, когда он с приятелем ночью шел домой мимо степных одиноких могил.
Звуки боя позади стали глуше. Ярко светили звезды. Антон лихорадочно думал. В темноте, перечеркнутой лучами звезд, перед ним проносился весь огромный, сияющий, многоцветный и разноязыкий мир. Над морями горя поднималось солнце Коммуны. Антон рвался к нему и будто видел всех людей земли. Лоснились сапожно-черные спины, согнутые на плантациях; чернели раскосые глаза, сверкали ослепительно-белые одежды жителей пустыни; с красным знаменем проходили по Севастополю французские матросы в узких брючках и с красными помпонами на бескозырках.
Мир был полон молотобойцев, солдат и мужиков. Все шли на последний, решительный штурм.
Мелькнуло недавно виденное бледное, надменное, искаженное ненавистью лицо пленного офицера. Антона самого сдавила ненависть. Сдавила и не отпускает, вот уже нечем дышать.
И вдруг приблизилось самое ласковое и необходимое на свете — Феся, ее живые глаза, осененные сошедшимися пушистыми бровями. Крикнуть бы ей, броситься навстречу…
Трудно было определить: пролетел час или пять минут.
Темно, — стало быть, еще ночь. А казалось — пройдены бесконечные версты.
Ров и вал прореза́ла дорога, ведущая в Крым. В этом месте вала дорога была заставлена густыми проволочными рогатками в несколько рядов. Прислушались к шуму сражения позади и двинулись дальше, осторожно, гуськом, выставляя руку, чтоб не налезть на товарища, продираясь через проволоку.
Антон шел одним из первых. Глянув мимо головы впереди идущего, вдруг увидел бледное пятно. Это был залив. Белые на валу, верно, почуяли, стали стрелять. Батальон бросился бегом и очутился у самой воды. Как туман, лежала ночная белесая равнина залива. А что это на ней? Рыбацкие сети, что ли?
— Господи, черный твой свет! — услышал Антон. И по заливу тянулись проволочные заграждения. И кто знает, как далеко уходит проволока.
Антон вошел в ледяную воду, ахнул. Сапоги сразу налились, полы шинели отяжелели. Дальше — глубже, а колючей изгороди конца нет. На светлой воде отчетливо виднелась навешанная от кола до кола черная паутина. Антон попал в яму, обжигающая вода ударила выше колен и словно перерезала ноги, закрылось дыхание.
Проволока кончилась, когда прошли по заливу с полверсты и вода дошла до сердца. От последнего кола взяли резко влево, бодрее. Красноватые, будто стеклянные вспышки выстрелов батарей белых показывали линию берега.
Мокрые, запаленные, в обмерзающих шинелях, рванулись к суше, выскочили из залива на скованный морозом песок саженях в пятидесяти позади вала. Подобрав полы шинели и устремясь на крымскую землю, Антон не слышал грохота батарей, ружейной стрельбы, слышал только хриплое, густое, у самых своих ушей раздирающее «ура!». Оно непроизвольно вырывалось из глоток, когда бросились к черным силуэтам орудий и суетливых артиллеристов, возникавшим в багровых стеклянных вспышках артиллерийского огня. Антон и сам кричал, но голоса своего не узнавал, будто кричал кто-то другой.
При вспышках разрывов гранат было видно, как белогвардейцы выскакивали из окопов и бежали, развевались полы их шинелей. Кого догнали — закололи…
В полуразрушенном блиндаже копошились враги, из дверей вырвались вспышки выстрелов. Антон бросил в дверь гранату.
Зарницы пушек вдруг перестали мигать, оборвался грохот. Верно, врангелевские артиллеристы покинули свои орудия, на огневых позициях разлился мрак.
Антона несло на черные бугры земли, в каждом бугре мерещился блиндаж, одну гранату Антон израсходовал зря. Споткнулся, грохнулся на руки и вскрикнул от боли, даже в горячке дала себя знать раненая рука.
Кидая гранаты и прикалывая несдающихся, бойцы бежали вдоль вала в сторону Сиваша. И вот версты за полторы впереди услышали, словно в ответ, «ура!». Сердце подсказывало: свои, и тот конец вала взят.
От Сиваша навстречу бежали красноармейцы с винтовками наперевес. Теперь как бы от своих не попало. Чтобы не быть принятыми за белых, стали кричать:
— Да здравствует Советская власть!
Столкнулись и стали обниматься.
Возле Сиваша на вал вскочили два полка. Где блеснет огонек винтовочного выстрела, туда кидались бойцы, упорных добивали, из черневших окопов выковыривали штыками. Южный скат вала озарился вспышками от частых разрывов гранат.
Все большее число красноармейцев вскарабкивалось наверх — теперь не удержать, хотя потерявшие разум офицеры еще продолжали драться, а с дальних позиций била артиллерия, отсекая второй эшелон. Напрасно…
В последний раз прожектор белых мазнул по гребню вала. В иссиня-белом свете луча бойцы увидели издалека трепещущий, вытягивающийся на ветру красный флаг. Антон остановился, словно зачарованный. Канонада смолкла. На валу, на обоих его скатах бойцы в изнеможении опускались рядом с убитыми на покрытую мохнатым инеем, мерзлую, окровавленную землю. Антон и его товарищи бросились в офицерские землянки сушиться.
Со стороны города Перекопа послышался звонкий на морозе конский топот. Это подходила кавгруппа. По дороге, прореза́вшей вал, валил второй эшелон, не задерживаясь, дальше, на Армянск.
В пять часов утра в Строгановке еще не знали о взятии вала. В штабной хате, на берегу Сиваша, потрескивала печь, Стоя на коленях, ординарец подбрасывал в нее солому. Треснувшие стекла ламп бархатно почернели, на потолке отпечатался жирный кружок. Под ударами ветра дребезжало дегтярно-черное оконное стекло. За стенами, на воле, временами глухо шумели ездовые, побрякивала прикладами бессонная охрана. Изредка открывалась дверь, и тогда с юга, из-за Сиваша и с Перекопа, доносились удары орудий.
Вот-вот должны были поступить сведения о результатах ночного штурма. Сбитые с ног усталостью, люди забывались кто где. Слышалось похрапывание. Только члены Военного Совета, Фрунзе и дежурные еще держались на ногах. Обычно чистое, свежее лицо Фрунзе сейчас было закопченным. В желтой полутьме посверкивали глаза дежурного телеграфиста у аппарата.
Когда аппарат застучал и телеграфист приник к нему, хата всколыхнулась. Телеграфист в восторге схватился за голову, его рот широко раскрылся: «Взяли!»
Фрунзе принял листок. Дословно передавался разговор двух штабов. Штаб Ударной бригады докладывал, что в два десять на участке бригады принят новый перебежчик, солдат. Перебежчик заявил, что слышал приказ полковника: «Стоять, ни шагу назад!» Но скоро полковник исчез, несколько человек бежали, не выдержав атаки. Далее сообщалось: «В три десять взобрались на вал. В три тридцать овладели валом…».
Листок в пальцах Фрунзе трепетал. Фрунзе руками закрыл лицо, а когда опустил ладони на стол, лицо было красное, глаза — счастливые.
— Ну, словно гора с плеч, — проговорил тихо. Неожиданно попросил: — Водички не найдется ли? В горле пересохло, скрипит… — и улыбнулся.
Ординарец бросился за водой, а Фрунзе взял карандаш и набросал директиву Шестой армии: продолжать наступление.
До рассвета оставалось часа два. Прошла волна радости, и закопченное лицо Фрунзе резко побелело. Он встал и, пошатываясь, слегка прихрамывая, сделал несколько шагов, чтобы где-нибудь прилечь.
Тотчас ординарцы бросились за дверь, принесли и кинули на пол по охапке холодной с мороза соломы. Ложась на пол и укрываясь бекешей, Фрунзе говорил:
— Ну, теперь, слава богу, можно и соснуть… А ведь он теперь конницу бросит, дело еще впереди.
Хата над Сивашом успокоилась, по-прежнему не спали только сменившиеся дежурные и охрана.
Через час Фрунзе сбросил бекешу и легко встал. Рассветало. Всходило солнце, открывался загадочный, будто дышащий, просторный Сиваш. Его все шире затопляло — поверхность золотилась, спокойная, безмятежная, поднимался в небо туман.
Из села катились подводы с сеном, с зерном. Несколько крестьян гнали овец. Но теперь никто не спускался с берега — подводы катились вдоль него к Перекопу.
Вся эта ясность и красота словно для того, чтобы успокоить несколько посвежевшего после сна командующего, который вышел из хаты и смотрит на юг, на горизонт. Но горизонт не так уж ясен. Присмотрись и увидишь, с каким упорством взбрасываются над ним дикие лохмы дыма — будто гривы диких коней, будто мечется в контратаках врангелевская конница. Она таки выходит на удар. Об этом свидетельствуют новые донесения. Конница — самый сильный, последний резерв Врангеля.
Но кто позволит ему сосредоточиться, чтобы обрушиться на прорвавшиеся перекопские полки! Словом, самое время ехать на Чонгар — ускорить переправу Четвертой армии по ниточкам-дамбам и по мостам.
— Айда на Чонгар! — С членом Военного Совета Гусевым, с адъютантом, с работниками полевого штаба Фрунзе пошел к автомобилям, стоявшим позади хаты.
Когда садился в автомобиль, из хаты вышла хозяйка с кучей малых ребят, позвала попить молока с хлебом.
— Спасибо за приглашение, милая. — Взглянул на спутников, концы усов дрогнули. — А товарищи вполне сыты. Спасибо, дорогая. До свидания!
Автомобиль с Фрунзе медленно двинулся вперед, выбираясь на ровную дорогу. Но тут на бешеном галопе его догнал связной из штаба. С разгона промчался мимо, крутнул, коня наперерез, заставил остановиться и подал Фрунзе бумагу. Это была новая телеграмма из ставки.
Кто-то в центре упорно стремился увести с Южного фронта, из-под Перекопа, Вторую донскую дивизию, все туда же, на Кавказский фронт, «для отражения возможных десантов», да еще немедленно.
Но кто же в состоянии такое допустить! Нелепо.
У выхода с Перекопского перешейка в Крым раскинулись безжизненные соленые озера: Красное, Старое, Круглое, Киятское, Кирлеутское, Айгульское, Янгул и другие — без названия. Вода в них густая — целебная грязь, дно вязкое, как в Сиваше, — ни переплыть, ни перейти. Узкие, вертлявые проходы между озерами были перехвачены окопами, опутаны колючей проволокой. Через этот лабиринт не проломиться. Последние сложные укрепления Врангеля — юшуньские, развязка должна произойти там. Еще нужны были большие силы, и настойчивые требования отправить Дондивизию дергали, приводили в ярость.
Щурясь на восходящее солнце, Фрунзе бормотал:
— Не отправлю.
Потом всю дорогу до Чонгара хмуро молчал.
Летчики под ясным солнцем вновь летали над перешейком, видели движение наших войск и скопление резервов Врангеля. Вечером на станции они доложили Фрунзе о виденном. Перевалившая через вал половина Шестой армии с трудом продвигалась на юг, к озерам. Другая половина — сивашские дивизии — еще только выходила с Литовского. Сейчас уводить Дондивизию?
В холодном вагоне Фрунзе навалился грудью на столик, быстро писал:
«Главкому, копия Ленину… Докладываю обстановку на фронте и о ближайших предположениях… Штурм увенчался успехом… Но в междуозерье противник обороняется ожесточенно, и мы несем очень большие потери. Несмотря на бодрое настроение нашей пехоты, продвижение совершается крайне медленно, и в данный момент я не могу сказать, будет ли армией теперь же выполнена задача по овладению юшуньскими позициями. Во всяком случае, в связи с бездействием нашего флота, чрезвычайной трудностью форсирования в лоб Чонгарских переправ и ввиду овладения нами Перекопом и Армянском, центр тяжести удара я переношу на Перекоп…»
И дальше писал, что задача овладения перешейком отнюдь еще не разрешена и может потребовать очень большого напряжения сил. Это вынуждает его настаивать на отмене распоряжения ставки о немедленной отправке Второй донской дивизии на Кавказский фронт. Если войска на днях овладеют Юшунью, то, конечно, дивизию можно будет направить безотлагательно. До этого — несколько рискованно. Его личное мнение таково: форсирование перешейков исключает всякую возможность кубанского десанта, а для дальнейшего стремительного наступления необходимо держать на главном направлении такие силы, которые обеспечат овладение Крымом не свыше чем в семидневный срок по выходе на полуостров… И подписался: «Командюж Фрунзе».
На заре открылась ровная, бурая степь, перетянутая проволокой, оголилась белесая, с кровавым отблеском холодного восхода, сонная гладь озер. Бугрились насыпки перед окопами в узких прогалинах в междуозерье, куда наступали красные полки.
…Олег и Кадилов с поредевшей ротой заняли окопы у самого Сиваша, недалеко от покинутого ночью вала. Кадилов полулежал, безучастный, подавленный. Олег суетливо мыкался среди солдат и тоже ничего не делал, как на празднике. Загадочная, странная улыбка не сходила с его губ. Кадилов, увидев, отворачивался с отвращением.
Потом свинцовая гладь воды в озере и в Сиваше прозрачно задымилась, золотистый пар медленно восходил в голубеющее небо. Перед линией окопов и проволоки солдаты ползали на коленях, ставили мины. Не торопились. В стороне от сложенных мин собирались кучкой. Олег пошел к ним, чтобы быть с ними, а не с Кадиловым. Приблизившись, услышал явственный в степи, довольно громкий разговор — в последние часы солдаты стали откровенны. Кто-то из них спрашивал:
— Где ж это Семенюк? Ночью ушел, так и нет его. Верно убили.
Один из солдат — коренастый, с пышными усами и горячими глазами — махнул рукой на север, в сторону красных.
— А ты поди туда, там спроси Семенюка. Он умнее всех оказался… Звал меня с собой, а я сдрейфил.
Олег понял, что солдат Семенюк, исчезнувший вчера ночью, перебежал к красным. Как он сумел? А солдат с пышными усами, злобно поблескивая глазами, сейчас полушепотом приказывал своим товарищам:
— Взрыватели не ставь, зарывай отдельно… Не хочу таких же, как я, мужиков губить.
— Тихо ты, вон офицер.
Усатый махнул рукой:
— Этого не бойся, у него у самого в глазах двоится.
Олег вздрогнул: «Нет, я твердо решил, только жду удобного случая…»
Солдаты притворно старательно закидывали мины сухой мерзлой землей, почти не маскируя.
— Ладно, вроде суслики нагребли.
Едва прикрывшись полой шинели, быстренько, отдельно от мин, закапывали в землю взрыватели. Олег будто не слышал, не видел этого, отвернулся, широко раскрыв глаза.
Встав с колен, солдаты собрались вокруг него, смотрели насмешливо.
— Что ж это теперь будет, господин офицер, говорили, что вал неприступный, никому не взять? А вот что получилось на деле. Красные скоро будут здесь.
Олег ответил, что вал насыпали люди, люди же и взяли. Солдаты перемигнулись.
Вдруг все засуетились. Вдали, на первой линии обороны, поднялся дым, там началась стрельба. Олег с солдатами залег в окопы.
Через час в степи показались густо бегущие фигурки. По линии окопов посыпались выстрелы. Слева фигурки стали падать, а прямо против роты Олега продолжали бежать, прижимаясь к берегу Сиваша. Олег не видел, кто как у него стреляет, заметил только, что Кадилов с перекошенным лицом бьет яростно, без остановки. Вот он с сумасшедше-веселым выражением лица швырнул гранату, сейчас же вторую. Когда осела земля от взрыва, показались «те». С винтовками наперевес, покачивая штыками, набегали… Кадилов стукнул Олега кулаком.
— Руки подымай, руки! Заколют, дурак!
С загадочной своей улыбкой Олег в окопе встал на колени, поднял руки. На него налетел с открытым ртом какой-то легкий, быстрый, как пружинка, боец; перекинув в одну руку винтовку, с разбегу схватил за погон и рванул так, что у Олега мотнулась голова. Вверху мелькнуло молодое скуластое лицо с вздернутым носом и дикими глазами. Совсем близко увидел грязную руку со странной татуировкой, изображавшей звено из двух сцепленных колец.
— Не убивайте, не нужно, — бормотал Олег.
— Вылезай! — крикнул тот. Кто-то срывал погоны и с Кадилова. Он взвизгивал, но не сопротивлялся.
Налетевший на Олега боец смял погоны, приказал:
— Гордеев, проводи белячков!
— Некогда, товарищ Горин, сами дойдут, никуда не денутся, я с вами — дальше! — донесся ответ.
Заскакивая в окопы, одни красноармейцы быстренько собирали брошенные винтовки, другие в это время стреляли по убегающим солдатам. Красный, названный Гориным, захватил воздух в грудь и показал штыком.
— Идите туда, господа. Скажите — Горин прислал. — Он оглянулся. — Да-вот проводит вас раненый боец. Жуков, сюда! Вашего зверства у нас нет, пленных не убиваем.
Олег, все еще стоя на коленях, снизу видел венчающий винтовку красного удивительно огромный штык. Этот штык перечеркнул и степь, и небо.
«Ну вот и хорошо. И в плен попал, и не убивают. Ничего страшного. Все как хотел».
Из-за еле приметного бугра на целинной степи вдруг вынеслась тройка. Подлетела позванивающая тачанка, красноармейцы в ней кричали.
Красный солдат, тот, который так просто освободил Олега от погон, на ходу вскочил в тачанку. Она понеслась вдоль берега к третьей линии обороны. Там заверещал пулемет. Олег видел, как упала убитая лошадь, ее оставили, обрезав постромки. Видел, как тачанка повернула в Сиваш, вероятно, в обход пулемета. Но что это? Тачанка увязла в грязи, лошади стали тонуть и давиться в хомутах. Из тачанки все красные повыскочили прямо в густую воду и по ней по-за берегом двинулись и исчезли из глаз Олега. Над Сивашом, где скрылись красные, стала рваться шрапнель. Красноармеец, оставшийся конвоировать пленных, хмуро посматривал на пустую тачанку, утопающую в Сиваше, и на рвущуюся в воздухе шрапнель…
Брошенными винтовками и пулеметами усеялась ярко освещенная утренняя мерзлая степь севернее озер — белые дивизии спешно отходили.
К полудню пригрело, потаял иней. На горизонте под синим небом, севернее озер, показалась темная длинная лава, будто в степи вдруг вырос густой лес. То конница генерала Барбовича, с ней пехота, двинулась в отчаянный бой… Для белого солдата все потеряно; позади голая степь — никакими силами не удержаться. Хоть живой заройся в землю, чтобы не видеть конца. Остались только винтовка, шашка и своя жизнь. Она на волоске — пока шашка свистит в руке и приклад стучится в плечо. Повиснет шашка, замрет приклад — жизни выйдет последний срок. Но маленькая, как маковое зернышко, надежда пощипывает сердце, зовет. Может быть, если с яростью ударить, удастся ворваться красным в тыл — красные запрыгают, как в мышеловке.
Но больно маленькое это зернышко, не держится в пальцах, вот уже и обронено. Страшная мысль ударяет в голову, от досады хочется себе грудь растерзать. Ошибка, небывалая ошибка случилась в жизни — пошел против народа. Думал, что только ты, белый, и есть Россия, а Россия — вон она, на весь материк, от моря до океана, — надвинулась, не терпит белого, как занозу в своем теле, выдергивает вон. Было время сложить оружие. А теперь слишком много крови нахлещено и офицеры бьют из пушек по своим. И нет спасения, кроме как атаковать.
— Шашки вон! Пики к бою! Марш-марш!
Сам в отчаянии, офицер рычит, едва завидит звездный шлем, скачет, рубит. И лошади озверели, храпят, выкатывают глаза, летят под жужжащие пули. Вместе со всадником одна грохнется на землю, другая с разгона перескакивает через нее, мчится неизвестно куда. Рев, крик, стон; издали только «а-а-а-а!» и пальба.
Пошли в бой резервы марковской дивизии. Ударили бронепоезд с Юшуни и морская артиллерия с английских и французских судов в заливе. Густой черный дым заволакивал красноармейские цепи. Бойцы в окопчиках лежали с черными, задымленными лицами и обожженными руками — винтовки раскалились. Бешеная белая конная лава неслась на них, сейчас растопчет, с ветром унесет…
Конница Барбовича смяла сивашские полки, было вышедшие с Литовского полуострова на перешеек, и прорвалась к северу в тыл блюхеровской дивизии, которая подошла уже к Юшуни.
В толпе пленных, шагая впереди конвойного красноармейца, Олег увидел в степи полосу пыли, из которой выскакивали серебристые длинные блестки — кавалерийские шашки. Увидел это и Кадилов. Он от радости заорал. Потом кинулся к побелевшему конвойному красноармейцу, ударил его кулаком в глаз, вырвал из рук винтовку и пырнул штыком. Вопя, Кадилов свирепо озирался — кто из солдат попытается бежать к красным? Кадилов вперился в солдата с пышными усами, увидел его злые глаза, вдруг прижал к плечу приклад и выстрелил. Солдат, с руками, спрятанными в рукава, начал медленно клониться, падать. Не давая опомниться, Кадилов скомандовал — повел нестройный безоружный отряд на юг. Ошалевший Олег шел, спотыкаясь, и все оглядывался назад.
А конница генерала Барбовича летела дальше к северу, к валу, с воплями и свистом, сверкая на солнце саблями, летела, обезумевшая от смертельной тоски.
Конница белых шла по степи широкой лавой. Навстречу ей развернулась красная конная лава. Казалось, солнце померкнет, небо падет на землю, когда сшибутся… Вот уже между лавами меньше тысячи шагов. И вдруг красный катящийся, кричащий вал разорвался посредине. Дрогнули? Поворачивают? Что-то случилось, почему-то часть конников завернула влево, другая — вправо. Словно раскрылись ворота. Еще не видя ловушки, белая конница летела прямо в раскрытые ворота. А за воротами на просторе уже развернулись двести пятьдесят тачанок с нацеленными пулеметами. Белую лаву обожгло огнем. Под пулеметный рев передние легли. Лошади стали грудью ломиться в каменные солончаки. Стон пронесся по степи. Иные всадники падали далеко от своих коней — с разгона летели через голову, других конь придавил. Беловатый парок вился над лужами крови, вырывался из мокрых лошадиных ноздрей. Кони без всадников вольно мчались целиной, и никто не ловил их…
Красные батальоны шаг за шагом пробивались в проходах между озерами. Горела станция Юшунь. Кирпичное здание, несколько хатенок — все было овеяно дымом. Между вагонами на путях — суматоха. Одни белые пытались скрыться в пустых вагонах, в будках, за пулеметными ящиками и тюками, другие, с поднятыми вверх руками, прижались к стенам. В степи полк белых попал под удар красной конницы. Напрасно офицеры старались построить солдат в каре. Побросав оружие, солдаты убежали в степь. Только несколько юнкеров сошлись вокруг своих мертвенно-бледных командиров, успели дать один залп и под шашками подняли руки. Послышались три выстрела — трое застрелились. Остальные сбились в кучу и угрюмо, исподлобья посматривали на командиров.
Конники помчались дальше, на юг. Взлетели на пригорок — еще одна станция как на ладони! Степь вокруг нее забита белыми отходящими войсками. Пехота и кавалерия, обозные двуколки и кухни, зарядные ящики и обывательские подводы — все перепуталось.
На пригорке командир поднял шашку: «Марш!». Обрушились, станция мгновенно обезлюдела. На водокачку взобрался наблюдатель, увидел идущую с севера конницу белых. Это отступала конница генерала Барбовича. Ударили и по ней. Потом двинулись дальше. На пике передового кавалериста рдел флажок.
Спокойно спал степной городок. Только в полевом штабе фронта пылали лампы. Дежурные, охрана, конные связные и мотоциклисты — наготове.
Фрунзе в грохочущем поезде возвращался из Харькова, куда ездил прошлой ночью, чтобы организовать связь с Бериславом. К Мелитополю Фрунзе подъезжал в предчувствии волнующих сообщений.
Члены Военного Совета ждали на путях и, как только подошел поезд командующего, вскочили на ступеньки вагона, взялись обнимать Фрунзе. Он понял, что получены хорошие новости.
Так оно и было. Только что в Мелитополе приняли повторное радио Блюхера:
«Срочно, всем, всем. Доблестные части Пятьдесят первой Московской дивизии твердой ногой ступили в чистое поле Крыма. Противник в панике бежит. Преследование продолжается».
От этой восторженной телеграммы в душе засияло. Теперь можно сказать, что Крым взят, хотя сопротивление на Керченском полуострове не исключено. Но нет! Нет уже духа для обороны. Крым взят.
— Ну, здравствуйте, товарищи! — только теперь произнес Фрунзе, голос у него дрогнул. Фрунзе каждому подал руку. Стремительно прошелся, ладонями потер лицо, словно умылся. «Немедленно сообщить Владимиру Ильичу…» У карты, удивленно приподнял брови.
— Кажется, все? Садитесь, товарищи, прошу. Что ж он, Врангель, теперь сделает?
Гусев тщательно протер очки, угрюмо проговорил:
— Угонит флот!
Фрунзе присел возле лампы, облокотился, склонил голову на сжатый кулак.
— Полагаю, полезно послать по эфиру Врангелю предложение сложить оружие.
— Он не услышит, Михаил Васильевич. Вероятно, оглушен, события идут помимо его воли.
Но Фрунзе уже загорелся.
— Не услышит — ну и бог с ним! — сказал Фрунзе. — Услышат солдаты, офицеры. Раньше не сдавались, еще надеялись на что-то. Сейчас надеяться уже не на что. Сам Врангель понимает это лучше всех. Если он потерял способность влиять на свои войска или заведомо не хочет сдаваться — пусть! Наше предложение несомненно повлияет на белые дивизии, подтолкнет их к сдаче. Солдаты и часть офицерства наверняка сложат оружие… Пусть и не получим от Врангеля ответа. Ответят сами солдаты, и ответят действием: если не сдадут винтовки, так побросают их. А красноармейцам наш ультиматум Врангелю конечно же принесет удовлетворение.
Фрунзе с усмешкой тут же раскрыл свой большой блокнот.
— Давайте сочинять письмо крымскому султану! Сергей Иванович, подсказывайте, вы — литератор…
С сильным нажимом, тончайшими линиями своеобразно связывая буквы, начал писать и говорить, что́ пишет:
— «Радиограмма… Главкому вооруженных сил Юга России генералу Врангелю…» Так? Возражений нет? Дальше. «Ввиду явной бесполезности дальнейшего сопротивления ваших войск, грозящего лишь пролитием… бессмысленным пролитием новых потоков крови, предлагаю вам немедленно прекратить сопротивление и сдать…» Нет, не «сдать», а лучше «сдаться со всеми войсками армии и флота, военными запасами, снаряжением, вооружением и всякого рода военным имуществом». Здесь точка. Дальше: «В случае принятия Вами означенного предложения Революционный Военный Совет армий Южного фронта, именем Советского…» нет — «на основании полномочий, предоставленных ему центральной Советской властью, гарантирует сдающимся, включительно до лиц высшего комсостава, полное прощение в отношении всех проступков, связанных с гражданской борьбой». Точка. «Всем не желающим остаться и работать в Социалистической России будет дана возможность беспрепятственного выезда за границу при условии отказа на честном слове от дальнейшей борьбы против рабоче-крестьянской России и Советской власти…» По-моему, это нужно, товарищи, поверим честному слову. Согласны? Стало быть, тут опять точка. И вот конец: «Ответ ожидаю до двадцати четырех часов одиннадцатого ноября…» Насчет ответственности: «Моральная ответственность за все возможные последствия в случае отклонения делаемого честного предложения падет на Вас…» И подписи…
По всегдашней своей привычке командующий оперся локтем о стол и положил голову на ладонь.
— На случай, если Врангель не примет предложения, надо будет послать радио отдельно офицерам, солдатам и матросам: Врангелю послано такое-то предложение. Не принимает? Действуйте самостоятельно, сдавайтесь… А нашим бойцам — по всем ротам, эскадронам, батареям — четкий приказ: щадить сдающихся и пленных. Красноармеец страшен только для врага.
В Строгановке и на Сиваше в один час все затихло. Простучала копытами конница, войска и штабы со всего побережья хлынули на юг. В селе остались только раненые. Осталась и свежая братская могила на окраине.
Феся еще несколько дней дежурила в госпитале. Думая про Антона, почему он, раненый, не явился, Феся между делом узнавала у бойцов и фельдшера: как это может раненый не явиться, кто делает ему перевязку, где находится он, если не в госпитале? Фесю тянуло за Сиваш, в Крым, все шли туда, в Строгановке уже нечего было делать. Думалось — найдет Антона, а если он на ногах, то вместе и пойдут дальше.
Последний раз переведя конных через Сиваш, отец не возвращался сутки. В полдень прибыл домой веселый, хоть и грязный, оборванный.
На закате Феся у окна чинила Горке штаны. Лиза листала книжку, отец отдыхал. С переполненной душой, томясь, он ждал соседей, чтобы рассказать им о виденном и слышанном.
Глаза смотрели молодо. Матвей даже ласковый стал. Потешался, смеялся над Врангелем:
— Сломали-таки ему шпоры! И еще коленкой сделали угощение! На Сиваше встречаю Афонина, с одним кнутом убежал от белых. Говорю: «Ничего, Афонин, наша возьмет». Он: «Не скажи, Матвей, гоп…» Ладно, не сказал, а вот оно и готово. Какую крепость проломили! Не слыхано, не видано такое, дочки. Мало Перекопский вал и озера, еще Чонгар. Фрунзе послал ультиматум: сдавайтесь к бисовой матери, хватит крови, складай оружие, не сдашь — то так отдашь. Вы не желали мирно, вот вам другой конец! Но Врангель не захотел сдаваться, паразит, ему людская кровь не дорога, на белый флаг у него тряпок не хватило. Ну, коли так — наши на Чонгаре кинулись по мостам и по дамбе. На Чонгаре, дочки, это что по канату бежать, к тому же в тебя стреляют. Это — геройство из геройств… Вся беда на кону, а счастье видишь — смело идешь. Набили карманы патронами и айда на переправы, ночью перебежали по дамбам. Белые бронепоезда лупили, людей сметали в воду. А наши свое: даешь! Руками взяли бронепоезда, бросились на броню, как на скалы! Бегут вперед, а шрапнель уже позади. Мертвые падают, а живые колют белую пехоту. Кипит все, как смола в котле… Ворвались в Джанкой, а врангелевцев уже нет, по пусту месту хоть обухом бей. Значит, и тут, как на Юшуни, вырвались на простор. Да, дочки, от этого дела сердце у меня поет!
— А сколько убитых! — Феся низко опустила голову. — Мое, таточку, сердце болит.
Отец нахмурился.
— Что ж, убитых не подымешь… А ты не горюй, придет твой Антон, — ласково сказал он Фесе. — Придет. О живых будем думать, как живым жить. Теперь простой народ победил, рабочий и мужик сами свою жизнь сделают. Мир будет на земле, и трудовой человек на ней — хозяин, как твой Антон говорил. Подумай, что́ это есть!
— Это я от него самого слышала, таточку, это я сознаю.
— Лишь Соловею будет плохо, — заметил Матвей. Лиза подняла голову от книжки.
— Соседи говорили, утречком дядько Соловей ходил в ревком кланяться новой власти: мол, признаю, послушный и хороший, добровольно преподношу ячмень для красной кавалерии, полных, говорит, два мешка. А Литвиненко отвечает: «Возьмем десять».
Матвей радостно оскалился:
— Да! Нынче Соловей навсегда присел. Это значит, что вы, мои дочки, подниметесь. Жить будете хорошо, в хорошей одеже и не голодные. Простой народ разбил такую силу, он и порядок введет… Неграмотные мужики побили, разгромили генералов, на клочки разнесли! Правда как вечный огонь, Сиваш — топкое море, но правда и со дна моря выносит.
Феся оставила шитье.
— Вот я и думаю, тато, пойду в Крым, буду помогать…
— Это ты за Антоном, — перебила Лиза.
— Да, и за ним. Хочу вместе с ним идти. С самого начала надо было. Поздно догадалась. Ну, а теперь пойду.
— Это можно! — охотно ответил Матвей. — Дорога в Крым, пожалуйста, теперь свободная. Считай, четыре красные армии, и конница, и пехота бросились в степной простор, хватают версты… — И вновь начал смеяться над Врангелем: — Вот ведь история! Шел Врангель забирать Россию, уже расторговал ее заранее — иначе сказать, не на то казак пил, что есть, а на то, что будет, — и вот нате вам! Лиза, как это Антон говорил — «волны кольцами»?
Лиза пропела:
Пароход идет, волны кольцами,
Будем рыбу кормить добровольцами.
Матвей усмехнулся:
— Всё за то, что не хотели мириться, как ни уговаривал я их! Я говорю, славно этот мой знакомый Врангель побежал, полы своей черкески подхватил и летит через горы-долины, знай каблуками себя по затылку намолачивает.
Вчера в один миг разбежались остатки роты Олега. На станции Джанкой, возле водокачки, на том самом месте, где весной Олег совещался с Кадиловым о том, как бежать от Слащева, желтел небольшой листок, очевидно сброшенный с недавно пролетевшего аэроплана красных.
Олег поднял и, на полшага отстав от Кадилова, жадно читал:
«…Белые офицеры!.. Мы не стремимся к мести. Всякому, кто положит оружие, будет дана возможность искупить свою вину перед народом честным трудом… Если Врангель отвергнет наше предложение, вы обязаны положить оружие против его воли… Нами издается приказ по советским войскам о рыцарском отношении к сдающимся… В настоящий грозный час будьте с Россией и ее народом. Фрунзе».
Кадилов резко повернулся, выхватил из рук Олега листок и изорвал его в клочки.
— Скорее! Уходит поезд! Я знаю, что такое красные рыцари. Возле Воинки, говорят, вызвали из строя всех пленных офицеров и из пулемета…
Кадилов явно врал. Вот же взяли однажды в плен его, Олега, и Кадилова самого — ни того, ни другого не тронули. Но сейчас ничего иного не оставалось, как только ехать в Севастополь к матери.
В холодном, пахнущем овсом товарном вагоне, в куче сгорбившихся, поникших офицеров — иные уже посрывали погоны, переоделись, — Олег Захаров и Сергей Кадилов, может быть, последний путь совершали по русской земле…
В один день все перевернулось. Не стало грозных полков, рассыпались. Брошены орудия, пулеметы. Лишь кое-где еще постреливают чьи-то глупые винтовки. Над степью висит крик, слышится тяжелый топот бегущих. Толпы военных и панически напуганных обывателей несутся по забитым дорогам, топчут брошенные узлы, тюки. Все, как полоумные, стремятся к морю, к самому краю русской земли, к концу — беспощадный ветер судьбы давит в спину. Заводчики, спекулянты, помещики, отставные генералы — все с вещами, с драгоценностями, что у них еще остались, резво бегут впереди. За ними спешат отступающие штабы, офицерские, солдатские толпы. Иные уходят в горы — скрыться в лесах.
Порты мгновенно взбухли. Потоки войск обрушились на Севастополь, бешено неслись в феодосийский порт: там грузилось несколько пароходов, один большой — «Молчанов».
Олегу легче и ближе было бы попасть в Феодосию, но в Севастополе мать.
Поезд двигался медленно, на станциях в вагон проникали ужасающие вести, и Олег испытывал чувство бурной ненависти к Врангелю.
Утром в газетах читали приказ «спасителя России»: союзники не принимают к себе белых солдат, за границей негде жить, кто не боится красных, пусть не спешит на пароход.
Не так давно Врангель старался привлечь к себе каждого человека, чуть ли не целовался с солдатами, а сейчас старался избавиться от них — пароходов не хватало.
Поезд подошел к горам, стало теплее, в вагоне растаял на железе иней, сочился слезами, запахло по́том. В отодвинутые двери глянуло крымское синее небо. Неужели он, Олег Захаров, видит его в последний раз? Представил себе, что остается. Поезд придет в Севастополь, а там уже объявлено, что верховное командование приняло предложение Фрунзе, все офицеры становятся мирными гражданскими лицами. Так и должно быть: ведь, скажем, он, Олег Захаров, не питает ненависти к народу.
Словно в полусне, Олег думал так. Однако в Бахчисарае вновь подсевший пассажир стал рассказывать, как в Джанкое, куда уже пришли красные, ловят оставшихся офицеров, загоняют во дворы и, чтобы не поднимать стрельбы, закалывают штыками. Он рассказывал так, будто сам все видел. Но выяснилось, что пассажир последний раз был в Джанкое в прошлом году, о казнях же слышал от кого-то в Симферополе на вокзале. Олег не верил, и все-таки было страшно.
А потом за туннелями, на последней перед Севастополем станции, в дверях показалась голова распорядителя с повязкой.
— Спокойствие, господа! Имею сообщить! Только что генерал Врангель и верховный комиссар Франции господин де Мартель и командующий французской эскадрой в Черном море адмирал Дюмениль подписали договор! Все увозимые из Крыма поступают под покровительство французского правительства. Военные корабли Франции, Англии тоже, задержались у берегов Крыма и до последнего момента будут прикрывать посадку на суда. Все сядут, все! Будьте покойны!
— Мерси! — пьяно проговорил Кадилов (в вагоне кто-то угостил коньяком). — Господа, а кто желает на вечный покой? Позвольте, я вас застрелю! Эх, Алай-булай — крымские песни!
Теперь Олег слышал уже не страшные, а насмешливо-язвительные вести: «спаситель России» Врангель подготовил для себя крейсер «Корнилов» и, не мешкая, переехал из своего дома в гостиницу Киста на Графской площади — поближе к порту. Вот-вот и вовсе подастся в море — земля уже не держит, сядет на «Корнилова», будет ходить по портам и в подзорную трубу разглядывать посадку. Словом, старается не попадаться на глаза войскам, молчит, откричался на парадах.
Из самого угла вагона чей-то голос говорил:
— Помню, в Севастополе на параде его качали, «ура» кричали. Он шпорой угодил одному прямо в глаз, раскровянил, вышиб. Беднягу солдата пришлось отвезти с парада прямо в госпиталь.
В теткиных комнатах все было сдвинуто с мест, на полу громоздились мягкие тюки, один на другом — большие чемоданы. Без чехлов, голые, кресла и диваны стояли беспорядочно, не давая прохода. Начали скатывать ковровые дорожки — бросили. Окно разбито, холодный ветер задувал в комнату. Когда Олег открыл дверь, сквозняк потянул со стола листки и бумажные деньги — полетели веселой стаей. Тетка ахнула, бросилась за ними с протянутыми руками, даже не заметила вошедших Олега и Кадилова. Дядя, обессиленно сидевший в кресле, увидев Олега, грустно кивнул. Всегда веселый, он теперь беспрерывно плакал, моргал мокрыми ресницами — никак не мог взять в толк, зачем опять увязали вещи, куда ехать, если кончилась суша, а дальше — море и чужие, смертельно чужие страны, другой язык, другое небо.
Почему-то не видно матери. Больна, лежит? Тетка наконец справилась с деньгами, подошла, поцеловала Олега и горько заплакала.
— Твоя мама сделала лучше нас с тобой. Заснула вечным сном… Это случилось на той неделе.
Кадилов снял фуражку, тронул Олега за плечо.
— Олег, не время. Мы потом помянем. А сейчас идем! — Повернулся к дяде. — Не скажете ли, на какой пристани лучше садиться?
— Не знаю, дорогие господа, не знаю, — плачущим голосом ответил дядя. — Нас обещали погрузить на «Мечту», скоро придут носильщики. О боже мой, это звучит как «могильщики»!
Кадилов притворно весело засмеялся.
— Шутка всегда хороша! Отлично! Постараемся и мы оседлать ту же прекрасную «Мечту». Пойдем ее искать! К какой пристани она подойдет? — Кадилов решительно взял товарища за руку, но Олег вырвался.
— Никуда не поеду! Остаюсь…
Кадилов выкатил глаза, возмутился:
— С ума спятил!
Силой выволок Олега на улицу, прижал к стене и угрожающе надвинулся.
— Ты — смотри! Совсем голову потерял! Это солдатам еще можно оставаться, а нам…
Олег бормотал:
— Все равно: на каторгу или на чужбину… Пусть на каторге, но здесь, дома.
— А если поставят к стенке? Дурак!
На севастопольских пристанях продолжалась погрузка. Потоки бегущих заполнили большие пароходы, затем отступающие войска и беженцы стали захватывать стоявшие в порту мелкие суда. Напирали с вещами, со всяческим добром. «Награбили!» — слышались голоса в толпах севастопольских жителей.
С севера, с гор скатывались в порт всё новые потоки, с боя брали сходни. Но, как ни трамбуйся, как ни вжимайся, всем не попасть. Едва занял место какой-нибудь штаб, вдруг появлялся штаб посильнее и вон выкидывал слабейших. Только что погрузился лазарет, но с палубы на пристань уже летят подушки, кровати, корзины. Снова грузили. Но вот в автомобилях примчался многолюдный, сильно вооруженный отряд — и все с начала.
Так продолжалось сутки. Утром распространился неожиданный приказ: эвакуацию прекратить, на фронте все спокойно, панику ликвидировать. Только что севшие на пароходы стали сходить на берег. Но уже в четыре часа дня все бросились к пристаням с новой энергией: в город вошли новые отступающие войска, их поток резко усилился, появились казачьи сотни. Кухни, обозы, автомобили, орудия — все это гремело, мчалось по улицам вниз, к морю. Слышались хриплые крики: «Где порт? Где пароходы?»
Кадилов игриво стегал себя нагайкой по голенищу.
— Алай-булай — крымские песни! Прощай, матушка Русь, я к теплу потянусь!
Ведущая к пристаням Екатерининская улица была сплошь забита телегами с мешками, сундуками, какими-то огромными узлами, даже мебелью. Олег и Кадилов с трудом пробирались между повозками, ныряли под морды лошадей. Со всех сторон слышались вопли: «Стой!», «Проезжай!», «Куда прешь?!», «Застрелю!», «Раздайсь! Жену генерала везут!», «Вали к такой матери с его женой!» Обозы передвигались в три ряда рывками.
Конные цепи не пускали никого. Со ступенек лестницы Олег видел на каменных плитах навалы добра, огромные ящики, остовы машин. На большой пароход садились только что прибывшие в конном строю казаки. Иные пытались с ходу верхом на коне по трапу въехать на пароход. Но трап охранял взвод юнкеров. Юнкера скрещивали винтовки, не пускали. Яростно настегивая коня, один казак все же взлетел на трап. Но и наверху юнкера. Наставив штыки коню в грудь, двое из них двинулись по трапу вниз, и лошадь, высоко вскидывая морду, пятилась, садилась на задние ноги, едва не опрокидывалась вместе с седоком. Внизу казак проворно спешился и уже с конем в поводу пошел на трап. Казака пропустили, но повод вырвали у него из руки. Казак бился.
— А коня? Братцы, коня!
— Прочь, дурья голова!
Глупый казак, ему-то зачем покидать родину? Наверно, страшно ему. Страшно расставаться даже с конем. Иные нагайками резко стегали своих лошадей, они убегали за пакгаузы, а этот казак вернулся к коню, стоял опустив голову, и конь не уходил, по-собачьи преданно тянул к нему морду. Олег пристально следил за ним, немолодым, в синих выцветших штанах, в порыжелых сапогах и в почти белой со стоячим воротником гимнастерке. Казак сгорбился, синяя фуражка съехала на ухо. Вдруг поднял нагайку, на плече вздулся красный мягкий погон. Но нет, не ударил коня, опустилась рука. Казак припал головой к морде коня. Так простоял он недолго. Потом вынул из кармана револьвер… Что ж это он надумал? Непослушными руками казак поймал повод, отвел коня к стене пакгауза, поцеловал в морду, заплакал и выстрелил ему в ухо. Лошадь грохнулась на камни.
Толпа загудела.
Потом позади, почти над ухом Олега, чей-то негодующе-печальный голос рассказывал:
— Калмыков никого не пускают на пароход. Сколько их ни пропадало в Туапсе, а собралось в Крыму немало, с детьми даже. Теперь прут на пароход, а их — в нагайки. Лезут, однако, и плеток не чуют… Пароход отчаливает, бедные ревут. Жалко людей!
К вечеру вернулись домой. Чем-то успокоенный, дядя смеялся, предложил водки. Оказалось: его родственник генерал Абрамов недавно присылал офицера сказать, чтобы не беспокоились — «Мечта» еще не грузилась. Сам генерал Абрамов с миноносца на рейде командовал погрузкой, то есть разглядывал в бинокль флотилию и если замечал на палубе какого-либо парохода передвижение голов, — значит, не тесно, — велел грузить еще. На «Владимира» село двенадцать тысяч душ. На «Мечте» поместится тысяч шесть-семь. Вчера погрузили толпу генералов. «Мечта» подойдет к стенке, как только освободится место, не раньше утра.
Захмелевший Олег бормотал:
— Принимаю предложение Фрунзе, пожалуйста…
Кадилов пьяновато-угрожающе шипел:
— Не смей! Единственный друг… Смотри — убью! Алай-булай — крымские песни!
Ночью-загорелись провиантские склады и винные погреба. Ровно и сильно гудел вспыхнувший спирт. Говорили, что в синем пламени погибло много пьяных. Французы взорвали котлы стоявшего на ремонте крейсера «Память „Меркурия“». Утром железнодорожная станция и подъезды к пристани оказались устланными толстым слоем сухих табачных листьев. Мальчишки бегали в них, погружаясь по колено. Иные, посмелее, постарше, распарывали тюки, несли домой консервы. Олег видел, как водители двух танков завели моторы и пустили машины под обрыв.
Ударами ножен казачьи офицеры расчищали в толпе дорогу к пароходу для дяди с тетей, а с ними и для Олега с Кадиловым. Иные господа катили свои вещи в детских колясочках, судорожно проталкивались сквозь толпу. Впереди носильщики криво несли бархатное кресло с утонувшей в нем старой графиней. Из-за резной спинки выглядывала трясущаяся седая голова. В толпе хохотали:
— Это что за нетленные мощи?
— Старый режим умирать поехал с комфортом!
Перед самым трапом на «Мечту» Олег вдруг уперся, стиснул зубы, начал пятиться. Кадилов грубо подхватил его, свирепо, с ненавистью тряхнул и почти внес на пароход.
Потом Олег стоял, прижатый к борту, смотрел вниз. Видел, как на пристань выкатился автомобиль, но из него никто не вышел. Сбежались солдаты, открыли дверцу и вытащили безжизненное тело какого-то генерала. Это был несравненный кутила, генерал Май, Май-Маевский. Он умер по дороге на пристань, наверно, не выдержало сердце.
Вдруг на пристани забегали, послышалось: «Врангель! Вот он!» Тощий стройный Врангель резким широким шагом спускался по ступеням. Должно быть, он шел к воде, чтобы сесть в моторную лодку, которая доставит его на какой-нибудь крейсер, готовый покинуть крымские берега. Сойдя вниз, Врангель неожиданно повернулся, поднял голову и, глядя на город, длинными трепетными пальцами трижды ткнул в воздух впереди себя — перекрестил. Затем упал на колени и прикоснулся губами к камню, и только после этого, по-прежнему резкий, пошел к воде.
«Кривляется или с ума сошел, — подумал Олег. — Все сошли с ума, и я тоже…»
С руганью и стонами по трапу вползала на палубу плотная гусеница — тягучее месиво из тел и узлов. Тянулись головы… Острое желание броситься вниз, на берег, пусть по головам, протиснуться сквозь поток, спастись — пронизало Олега. Однако он не двинулся с места, не в силах преодолеть измучившие его колебания. Сел у борта на палубу и разрыдался. Потом вдруг вскочил со страшной решимостью… и увидел, как расширяется полоса воды между стенкой пристани и пароходом: «Мечта» снялась.
В порту не осталось ни одного парохода. Все было кончено. На улицах Севастополя валялись брошенные повозки, оружие, амуниция. Широкая ровная площадь вокруг памятника Нахимова, будто осенними листьями, была усеяна красными, желтыми погонами. Их сорвали со своих плеч и бросили солдаты, не севшие на корабли.
Шестьдесят семь набитых людьми пароходов медленно ползли по бутылочно-зеленым студеным волнам к далекому горизонту, под чужое небо. Дымки раскидались вокруг, иные выплывали из-за моря, таяли в высокой синеве. Чайки носились у самой пены, взмывали, жалостно кричали.
Тяжело нагруженные суда глубоко сидели в воде. Иные, казалось, бортами срезали белый гребень волны. Покалеченный миноносец — сели и на него — шел на буксире, начал тонуть. Буксирный конец обрубили. Остатки Донского офицерского полка очутились в воде. Все меньше голов виднелось на волнах. Ни одного человека не подобрали — некуда и некогда.
Черный, страшный угольный грузовик «Феникс», на который теперь погрузили не уголь, а людей, еле полз, низко осев, — вот-вот провалится в пучину. Пассажиры на нем истошно хором что-то кричали.
«Мечта», забрав семь тысяч человек, последней ушла из Севастополя.
Когда берег стал отдаляться, на палубе вдруг воцарилась мертвая тишина. Всех одолела грусть, все молчали. Кто-то снял военную фуражку и побелевшими губами шептал, пристально глядя на берег:
— Прощай, прощай… Навеки…
Но «Мечта» недалеко отошла от берега. Машина испортилась, ее чинили весь день и ночь. Пароход тяжело покачивался на месте. От берега к нему подходили лодки с пассажирами-валютчиками, которые почему-либо не попали ни на один пароход. Матросы за деньги подымали их на борт, а лодки уходили в Севастополь за новыми пассажирами.
Люди на «Мечте» сгрудились в трюме, на палубах, в шлюпках и под ними, у теплой трубы, под лесенками — всюду, где можно было сесть. Еще при посадке в давке Олег потерял дядю с теткой, их оттеснили куда-то на корму. Когда пароход стал, Олегу начало казаться, что вот починят машину и одинокая «Мечта» возьмет да и повернет обратно к пристани.
Разыскивая дядю с теткой, Олег перешагивал через людей. Люди бранились, хватали за ноги, грозили выбросить его рыбам на обед. Ночью на палубе было холодно, ветер рвал, жали со всех сторон, кто-то ударил Олега каблуком по лицу. Перед рассветом вдруг команда: «Всем пересесть на левый борт!» Шутка ли, всем с вещами сразу же переместиться. Визг, проклятья, вопли вознеслись к мачтам и к черному небу.
Сутки ничего не ели, хотя в утробе судна — продукты из интендантских запасов. Наконец к утру раздали банки американских консервов. Кадилов повязал себе на рукав зеленую повязку, весело орал на всех. Позавтракал, деловито через людей запрыгал на нос — там на вещах лежала закутанная в платок молодая женщина.
Опреснители работали исправно, но на семь тысяч человек пресной воды не хватало. Стали делить воду. Подставь свою кружку — нальют на весь день. Но не пробиться к кранам. Их охраняли юнкера с винтовками. Возле баков вспыхивали драки. Затаптывали. Даже Кадилов отступил — развел руками.
Олег пытался протолкнуться — вылетел из толпы как пробка и заплакал. Снова кинулся, вот-вот уже кран — нет, отбросило, оттеснило к борту.
Сами юнкера в охране пили сколько хотели… Какой-то полковник старался через головы подать юнкеру у крана свою пустую кружку, сперва грозно требовал, потом униженно молил налить хотя бы каплю. Но юнкер поддел штыком пустую кружку и, оскалясь, забросил ее к черту, далеко от охрипшего полковника.
Пассажиры со скомканными сменами белья, с френчами и галифе протискивались к матросам — обменять на воду. Многие пили морскую — зачерпывали за бортом консервными банками на веревочке. Олега от морской воды стало тошнить. Иные пили вино, потом у них начинались галлюцинации…
Многие заболели и лежали под шинелями вместе со здоровыми. Скончалась старуха, которую в кресле несли по набережной в Севастополе. Юнкера деловито сторговались с двумя солдатами, те снарядили и бросили старуху в море.
Какая-то компания, вооруженная карабинами, проломилась в трюм, завладела казенным имуществом, продуктами оторвавшегося от земли интендантства.
И нелепыми были семь, как в библии, тощих коров, которые топтались в загаженной загородке, скользили в навозе и тупо смотрели на сумасшедших людей.
Под лестницей рожала женщина, кусала руки, чтобы не кричать. А рядом, примостившись на ящике и едва прикрывшись шинелью, забавлялась разнузданная парочка… Олег почувствовал, что у него мутится рассудок.
Он старался найти хоть крупицу чистого, что еще оставалось в мире. Мысль о Лизе на секунду ослепила. Увидел ее отчетливо — искринки в глазах, веснушки на носу и скулах. Закрыл глаза, на минуту оглох.
А Кадилов подошел к Олегу, веселый, пьяноватый, с гитарой, и запел:
Хоть дела могли быть плоше,
То есть утлые калоши,
Черноморья корабли,
Потопить нас всех могли,
Но уж, видно, суждено,
Что нейдет навоз на дно…
— Неправда, мы не навоз! — крикнул Олег и метнулся к офицерам, разложившим на чемоданах карты. — Господа, вернемся! Нужно сказать капитану! Сейчас же к берегу. Это вполне возможно. Кто со мной — к капитану!
За плеском волн, за голосами на палубе, за стонущим криком чаек в небе его не слышали (или не слушали?). Смотрели, тоскливо раскрыв глаза. Может, и нужно иным к берегу, но много было таких, у кого золото, вещи, а руки в крови. Эти не дадут повернуть пароход. У них и оружие… Один из игравших в карты отозвался:
— Хватит, мальчик, не шуми, и без того голова болит. Поди-ка, где-нибудь полежи или выпей, наконец.
Другой бросил карты, крикнул:
— Он верно говорит! Тем более, господа, что без валюты нечего делать в Турции. Но он дурак! — И зло к Олегу: — Иди к черту, не растравляй!
Наступая на людей, подоспел разгоряченный, выпивший, бешено веселый Кадилов.
— Что за митинг? Ты, Олег? Опять? Сейчас же иди ложись! Ты болен! Он болен, господа!
И вот теперь, когда почти невозможно Олегу вернуться на материк, решимость вернуться поднялась высокой волной. Эта волна уже будто несла его в Севастополь. Так чувствовал Олег, стремительно продираясь к борту, чтобы прыгнуть в одну из лодок, возвращающихся в город. Кадилов догнал Олега и пьяновато-жалобно заговорил:
— Меня покинуть? Не пущу к большевикам… — Достал из кармана галифе револьвер. — На, Оля, лучше пулю себе в лоб, на, застрелись, покинь меня, оставь…
Олег оттолкнул его руку:
— Иди к черту, пьяный дурак! Кто-то напугался:
— Эй вы там, не балуйтесь, еще подстрелите!
Кадилов не слушал, свободной рукой обнял Олега, нежно, печально поцеловал в щеку.
— На, покинь меня, покинь друга…
Олег ускользнул от него, зачем-то сорвал с себя фуражку… Хорошо бы по веревочной лестнице спуститься в лодку, но где взять ее? Просить у матросов — на это уйдет много времени. Пробравшись к борту, Олег прикинул, где безопаснее прыгать в море. Слышал — Кадилов пробирался следом, угрожающе бормотал:
— Не смей, не пущу! Убью!
Но Олега ничуть не тревожила его угроза. Главное сейчас — в лодку. Вот свободная лодка. Расчетливо Олег скинул шинель, примерился и бросил ее в лодку, у самого корпуса парохода. С ясным сознанием перелез через низкий борт и, отпустив руки, полетел вниз. Легко и пусто стало в груди… Ударило о воду. Все тело обняло вязким холодом.
На палубе видели и слышали, как вслед за падением человека за борт какой-то офицер — это был Кадилов, — размахивая револьвером, проломился к борту, бессмысленно-злобно оскалился и с воплем: «Изменник! Застрелю!» — начал стрелять в море. Над волнами качалась чья-то голова. Куда ложились пули, не было видно. Какой-то человек подошел сзади и крепко, со злостью ударил по руке, револьвер бултыхнулся в море.
Олегу казалось, что он быстро плывет. Слышал выстрелы, но не понял, что стреляют в него. Вдруг будто злая рыба цапнула за ногу. Затем вонзила зубы в руку, и так больно, что потемнело в глазах. Все крепче рыба захватывала, потащила в ослепительную алую и фиолетовую, с тысячами золотых брызг, бездонную пропасть…
Лодочник увез в Севастополь неожиданно попавшую к нему в лодку офицерскую, почти еще новую шинель.
Феся сделала, как решила… Лиза говорила ей:
— Подожди, не ходи в Крым на разные страхи. Земля еще горячая от снарядов. Еще махновцы нападут, станут измываться.
Отец тоже говорил, что надо оберегаться махновцев. Они угощают червонных бойцов табаком, но требуют: не давайте ни коммунистам, ни командирам; у самих же рожи, говорил таточко, на звонкую оплеуху просятся. Все же отец напутствовал ее:
— Ладно, иди, дочка. Найдешь Антона — пойдешь с ним. Будешь помогать людям в походе — тебе будет лучше. Антону кланяйся — мол, отец со всем уважением. Окончится война — пускай в Строгановку подается. Скажи: отец зовет. Вместе, может быть, и придете. А не найдешь его — мало ли что! — возвращайся домой.
Феся собрала узелок, надела все лучшее и рано утром стала прощаться. Во дворе отец постоял перед ней, поглядел прямо в глаза:
— Вот что скажу напоследок. Это нужно сказать, дочка. Может быть, что и несчастье случилось с Антоном — война. Так ты старайся, не застилай глаза слезами. Мир велик, смотри на него ясно. Жизнь длинна и все помнит. Скажем, умер человек, а знают его, как живого. Ну иди!
— Найду и буду работать в военной части, вот увидите! — ответила Феся.
За селом Феся низко надвинула платок, чтобы махновцы не видели ее молодого лица, запрятала черные волосы, глаза — как татарка, торчал только нос; взяла палочку в руку — старушка…
В прошлые годы Феся ходила в Крым месяцем раньше — к сбору винограда. Нанималась в виноградные сады не только для того, чтобы заработать. Там было весело, людно. Работали артелью — срезали гроздья, носили корзины с виноградом на весы, давили в чанах виноградные ягоды, спускали в цементные ямы виноградный сок. Ночевали в саду, пели песни, дружились. Потом было жалко расставаться. Весь год вспоминала — сговаривались на будущий год собраться снова.
Сейчас не виноградные сады ожидали Фесю в Крыму, но шла она с еще бо́льшими надеждами.
Думая о том, как она будет работать в воинской части, Феся видела Антона. Он в своих делах и мечтах себя не помнит. Придется ей думать за него — лишь бы он был жив! Он как малое дитя. Много знает — мало понимает. Какой порядок устроить на всей земле — он знает, а как надо в хате — это ему невдомек. Он годы провел то в землянке, то в окопах, а если в хате — постоялец на два дня. Лизин дружок офицерик, как соловей, посидел на ветке; ветер подул, он упорхнул; теперь Лизе всякая душа кажется летучей. «И Антона еще надо проверить», — говорила Лиза. Феся только смеялась в ответ. Антона не нужно проверять.
В полдень Феся добралась до разбитой перекопской церкви — снарядами снесло купол. Дымилась вокруг разруха. На обмотанных колючей проволокой, раскиданных козлах-рогатках мотались под ветром рваные шинели. Чудилось: а вдруг здесь и Антонова шинель? Близ дороги горбились трупы лошадей; кругом желтели свежие ямы, возле них валялись брички без колес, пушки. Земля будто встряхнулась раз, другой; от этого и пушки, и брички и козлы — все попадало. И сама земля вздыбилась. Под ветром тянулся из окопа голубой дым. Пустые гильзы позванивали под ногой.
За валом земля лежала поспокойнее. По шляху проскакали двое конных, верно по важному делу, пролетели карьером, посмотрели мельком.
Скоро в степи забелели хаты, появились тонкие дымки над домами Армянска. Слева, от присивашских хуторов, на шлях вышел военный обоз. Первыми выехали солдатские кухни. Повар с винтовкой за спиной настегивал лошадей, уши буденовки относило назад. За кухнями в большой зеленой повозке ехал на паре немолодой дядька в шинели, вез печеный хлеб — буханки торчали из-под куцего брезента.
— Куда идешь, бабушка? Али Врангеля кончать? Не спеши, убежал… Что ж молчишь, али глухая, бабушка?
— Такая ж я бабушка, как вы, дядечка, вояка — на хлебе сидеть, — ответила. — Хоть доску какую положил бы!
Дядечка добродушно засмеялся.
— Подо мной мешок с овсом, садись и ты, детка, места хватит.
— За это вам спасибо, — ответила Феся. — Только остановите своих рысаков, на скаку мне не сесть.
Поехали, сидя рядом на мешке с овсом. Пахло печеным хлебом, как мирной жизнью, хатой пахнет. Теперь бы встретить Антона… Начинала видеть его чуть ли не во всяком.
— Куда летишь по военной дороге, по какому делу? — дядечка скосил на Фесю усмешливый, но участливый глаз.
Рассказала про все, какая судьба ее манит. Ищет человека, который нужен и которому сама нужна. Дядечка послушал, глаза задумчиво округлились.
— Так, так, детка. Бывают один другому нужные человеки. Это как дерево и огонь. Без огня дерево не горит, а сгорело дерево — кончился и огонь… Надо найти его. Должен быть живой, если не сильно был ранен. Конечно, он где-то тут, в этих местах. Все армии ускакали вперед, а лазареты всегда остаются. Думаю, найдешь. Человек, говорят, не иголка, тем более политрук. Он, как маячок, на виду. Какой он из себя?
— Обыкновенный, дядечка, очень простой, только свой, — ответила. — Даже не знаю, как и сказать…
— Ладно. Вон и Армянск. Там наш полк ждет хлеба, приедем — поведу тебя к комиссару, он лучше знает.
В разбитом Армянске Феся очутилась в большой хате, полной бойцами. Ждала комиссара. Лица бойцов печальны, ели из котелков без жадности, кусок не шел в горло… Кто бы о ком ни спрашивал — всё нет. Один погиб на Сиваше, другой остался на Литовском, третий из Карповой балки не ушел.
Фесе предлагали котелок — отвечала, что пришла не в гости. После обеда на полу дремали. Феся зашивала чью-то шинель. Где комиссар? Говорят, ушел в ревком, выбирают Советскую власть. Скоро будет, от своего полка никуда не уйдет.
Вдруг за стеной тяжело ударило раз, другой, третий, земляной пол в хате затрясся. Гул, как в бурю. Хватаясь один за другого, все поднялись. Кто-то сказал:
— Двенадцатидюймовыми бьет, сволочь, с моря.
В низкую дверь вскочил высокого роста военный с ремнем через плечо, в буденовке.
— Лежите, товарищи, не выходить! Далеко бьет, не сюда. А новости вот какие. Конница прошла вперед, Латышская дивизия — тоже, махновцы на тачанках пролетели. А нашему полку приказано пятнадцатого ноября в семнадцать часов первыми войти в город Севастополь и взять его под охрану.
В хате загудело, сразу стало весело.
— Даешь, товарищ комиссар, конницу обгоним! Эх, беда, сапог нет!
Наконец один из бойцов указал на Фесю:
— Вот, товарищ комиссар, вас красота ожидает.
— Это кто, милосердная сестра новая?
Феся поднялась.
— Нет, я сама по себе. Ищу политрука Антона Горина. Посмотрите на свои планы и скажите мне, где искать.
Рассказала, что он раненый и что из обрывка рубахи и крови сделал флаг на штык. Красноармейцы прислушались, и, верно, каждый что-то вспомнил. Комиссар тихим голосом сказал:
— Слышал я про такого политрука, но не знал, что его фамилия Горин. Не встречал его. Если полк выступил из Строгановки, то, стало быть, сейчас он впереди. В этих местах госпиталей нету. — Помолчав немного, комиссар пристально глянул на Фесю. — Вот что, нечего ходить по дорогам. Нам сестра вот так нужна, с нами пойдешь… Товарищ Оселков, где ты? Покажи ей медицинскую повозку! На пути, может, и мужа твоего найдем… Ну, живо!
Красноармейцы дружно заговорили:
— Пойдем, пойдем с нами!
— Не бойся!
— Хорошо, — ответила Феся. — Иду. Перевязывать я умею. И раз такое дело, то дайте мне поесть.
Выступили на рассвете. Феся ехала с обозом, дядечка вез ее в своей повозке. Не думала, не гадала, что такое будет. Все он, Антон, вызвал ее на эту жизнь!
С восходом открылась степь, близ дороги брошенное военное имущество. У села Карт-Казак белые оставили два больших орудия и штабеля снарядов. Возле озера Красное чернели блиндажи. И тут же было страшное: перед землянкой возвышался холм из убитых. Полк подошел, иные узнали своих товарищей, хотя тела изуродованы. Это лежали захваченные в плен и расстрелянные у Карповой балки. Полк поснимал шапки. Феся, почернев, пристально смотрела.
— Нету, нету твоего, — оттирали ее от убитых бойцы. — Здесь только нашего полка.
Между собой они говорили:
— Где-то Василек, парнишечка наш…
Мальчик Вася, прибившийся к полку, был сирота. В полку одели его, кормили, оберегали. Два дня назад он с другом своим, пулеметчиком, попал в плен. Сейчас среди убитых пленных его не нашли. Возможно, бежал — парнишка верткий, прибился к другой части.
В полдень под солнцем степь задымилась. Широкая, как поле, дорога замаслилась, вспотела. С повозки Феся увидела в дальнем дымочке — маячит человек. «Антон», — Подумала Феся. Подошли ближе — в шинели какой-то маленький. Он вдруг кинулся, и прямо комиссару на грудь.
— Вася! — закричали бойцы радостно. Но, слушая его рассказ, примолкли. Кубанцы захватили в плен семьдесят человек и его, Васю. Очень торопились. Раздели до белья, велели бежать. Мол, отпускаем, бегите, пока мы не раздумали. И ударили из пулеметов, всех скосили. Потом сложили перед землянкой. Васю казачий сотник забрал к себе денщиком. Когда кубанцы отступали, Вася спрятался под нары.
Феся ехала, думала о Васе, о погибших… Люди идут на все, даже на смерть. Как мать защищает дитя, так они встают на защиту народной власти. И Антон такой, своей жизни не пожалеет.
Все степь и степь. Сёла — как за Сивашом: такие же белые хатки, только крыши из черепицы. За день прошли сорок верст. Все на ногах, без отдыха, обливались потом. Феся на ходу в повозке стирала в ведре бинты, сушила на ветру, меняла, кому нужно, повязки. Не было ни одного запасного бинта — перевяжешь и опять стирай.
За Юшунью в полдень встали на короткий отдых в каком-то селе. В лазоревом небе стояло даже сейчас, в ноябре, яркое крымское солнце. Одолевала жажда, а воды не было, колодцы были сухие.
Потом опять всё шли и шли. Ночь застигла в каком-то другом степном селе. Повалились по хатам, но спали только три часа. Командир поднял: вперед, вперед! Дальше двинулись, половина ехала, другая шла, потом менялись. Теперь двигались вперед без привалов, чтобы прибыть в Севастополь в срок.
До Севастополя осталось сто верст, а времени — считанные часы. Ноги подгибались, ртом ловили воздух, но старались подбодриться шуткой, посмеивались. Белые уже не сопротивлялись, все убежали…
Навстречу попадались вялые люди в военном, но без оружия — врангелевцы. Эти не успели добежать до моря, а может быть, не захотели уплывать. Одеты добротно, все в английском, и мешки пузатые — на складах набрали одежи впрок и на продажу, идут будто с ярмарки.
Показалось большое село с белыми хатами и тополями. Перед селом будто гулянье. В степь вышли мужики, бабы и детишки: встретили полк с хлебом-солью. Местные показывали на край неба: вон, далеко, будто в тумане, длинная скирда соломы — это гора Чатырдаг. За нею-то и море.
Степь кончилась, начались голые холмы и взгорья. Дорога закрутилась — все вверх и вверх. Вошли в лесистые горы. Закружили по-над обрывами; макушки растущих внизу деревьев доставали до колес. Повозки, тачанки с людьми позатерялись за поворотами.
Взобрались куда-то на самый верх, под холодный ветер. Потом начали спускаться по вертлявой каменистой дороге.
И вдруг повеяло теплом, стало душно. Поснимали шинели, полушубки, бросили в повозки.
Солнце светило то с одной, то с другой стороны, то спереди, то сзади. Откуда взялось столько острых камешков? Впивались в худую подошву, рвали живое тело. Кони стирали подковы и копыта. Слышался ужасный хруст и треск под железными шинами, повозки прыгали с камня на камень. На кручах шли пешком за повозками. Под гору хотя и легко, вспотевшие на теплом солнце кони сходили осторожно, задом упирались в брички.
На короткой стоянке в горах покормили лошадей, напоили их из студеных, бивших из горы, весело журчавших ключей. Кони пили понемногу — глотнет и помотает головой. Напившись, лизали серый брезент. Три дня назад брезент намок в сивашской воде — бричка перевернулась, — теперь выступила соль.
— Вон как, до чего охотники, — сказал дядечка. — Ишь вкусно как! Третьего дня вылизали мои сапоги, выгладили, как тот чистильщик в Одессе!
— А мой в той самой Одессе матросом был… — Феся сняла с себя платок, легла в повозке под солнцем.
— О нем все думаешь? — дядечка спросил с усмешкой.
— Да, дядечку, о нем… Жила-поживала, соль сгребала и не знала ничего больше. Будто стою одна на белой земле, кругом соль. Иду, а все только соль… До конца дней так бы и шла, но является человек, совсем такой простой, взял за руку и повел…
…И вдруг на повороте с высоты бойцы увидели: что-то блеснуло, как синий огонь. Впервые в жизни увидели море. Зачарованные, смотрели на синеву. Высоко зашли в горы, но и море словно поднялось в небо. Вот оно, перед глазами, не внизу. Смотрели не отрываясь. Это тоже было как награда, как счастье.
Корни свисали с обрыва, болтались над головой; верхушки деревьев, растущих в ущелье, покачивались возле сапога. За поворотом близ дороги на пологом склоне показался грузовой автомобиль — полон кузов людей, над головами реет красный флаг, люди что-то кричат, машут шапками, платками. Будто зачарованный, полк остановился. Феся стояла в повозке, видела, как баба в платке целовала командира и комиссара — плачет и смеется. Говорили речь с автомобиля, слов было не разобрать. Только видно, что говорят приветы.
То ли в сказке, то ли во сне Феся увидела в глубокой низине село, вокруг него на страже рыжие горы. На улице под белыми скатертями столы и народ, как на свадьбе. В больших котлах на огне — пахучий мясной обед, пар валит в небо. Вместе с бойцами Феся села за стол, обедала вкусно, с белым хлебом.
За последней горой показался большой город. Впервые в жизни Феся видела высокие, большие дома без числа — густо стояли на склонах. То тут, то там белые с зелеными куполами церкви.
В полуверсте от Севастополя полк остановился на голом холме. Почистились, построились в ряды, развернули знамя. Вот уже окраинные дома. Вдруг накатилась толпа, поплыли красные флаги. Феся и дядечка ехали в повозке позади строя. Сошлись полк и толпа, перепутались. Там кидали в воздух шапки, тут поломался строй, и тоже — шапки вверх. Музыка заиграла «Интернационал», все затихли, встали, вытянулись, кто шапку долой, кто под козырек.
Из-за людей не видно каменных стен — люди высунулись из окон на всех этажах, иные стояли на балконах, махали платками. Сыпались сверху цветы. В людской гуще полку не пробиться. Бойцам совали в руки папиросы, американский шоколад. Какая-то женщина подбежала, положила Фесе на колени свой красный платочек, другая бросила на платок две конфеты.
— Не надо, не надо, — говорила Феся. — Зачем это вы!
В гривы лошадей и за уздечки просовывали по цветку, на шеи коням накидывали венки.
Со всех сторон к бойцам тянулись руки.
— Просим к нам, приготовлен ужин, помоетесь, смените белье, отдохнете на мягкой постели… Запомните улицу, двоих зову. А ты — ко мне, — говорила Фесе пожилая женщина.
Многие совали в карманы бойцам записки с адресами, куда приходить ночевать. Жители спрашивали про Москву, про Советскую власть, про новые порядки. Красноармейцы все вдруг стали политруками, отвечали толково. Даже молчуны загорелись. Дядечка говорил: вкратце, дорогие товарищи, на севере жизнь такая-то и теперь, с победой, возможна лучшая…
На приглашения ночевать дядечка отвечал:
— Благодарим вас признательно. Нам назначено размещаться в Северной гостинице.
Потом во дворе гостиницы дядечка и Феся сидели на лавке. Умытый, чистый дядечка уже полежал в комнате на кровати.
— Как-то не верится, — говорил он. — Лежишь на мягком, хоть всю ночь можно спать… Хе! А только закрыл глаза, и сразу передо мной плывет Сиваш, в ушах грохочет…
Феся ночевала у пожилой женщины, работницы с консервной фабрики. Спали вполглаза: ночью в город вошли махновцы, налетели на северную окраину — грабить население.
Утром Феся узнала, что полк прогнал махновцев. Махновцам приказ: оставить Севастополь и отойти от него не менее чем на двадцать верст…
Днем Феся ходила по частям, лазаретам. Сбилась с ног, но об Антоне ничего не узнала. Потом ждала комиссара — обещал разузнать о Горине в штабе. Наконец во дворе гостиницы появился комиссар, невеселый, даже сердитый.
— Нету политрука! — объявил он. — Как в воду канул. Знают про него, слышали про такого, а где он, жив ли — неизвестно. Вот как, сестричка, терпи! — Поглядел долго и заговорил с командиром о другом: — Нынче утром открыл две читальни. Народ — валом! Вопросов — миллион… Решено переселить бедняков из подвалов и собачьих будок в квартиры буржуев и ввести трудовую повинность для пузатиков. Охрана садов, редких животных в заповеднике, ремонт мостов, порта — работы выше головы!..
Феся не слышала, что говорил комиссар.
Из Северного Крыма Фрунзе послал Ильичу в Москву последнюю, самую короткую телеграмму: «Сегодня нашей конницей занята Керчь. Южный фронт ликвидирован». Было и радио: красные армии шлют привет — поздравляют с победой рабочих, крестьян России и всего мира.
Спустя сутки Фрунзе и его адъютант стояли на морском берегу в теплой и после бегства белых тихой Ялте, не отрывали глаз от простора. Было пасмурно, дул ветер, сплошняком бежали серые облака. За ними пряталось солнце. Горы налезали человеку на плечи, зубчатые вершины поднимались высоко, закрывали чуть ли не половину неба. Далеко в море выдавался длинный ялтинский мыс, ограждающий бухту. Белесое облако лежало на вершине Медведь-горы. А за спиной туман переползал через хребет, заваливался в междугорья. Гряда поднималась за грядой, одна другой выше, между ними, скатываясь по склонам, кипели облака, — казалось, достанешь рукой.
Жители, красноармейцы — все люди вдруг увидели, что небо — необыкновенно высокое, горы величественны. Все было какое-то необыкновенное, новое. В воде у самого берега высились черные отчетливые огромные камни и скалы. Впереди — море, огромное, как мир. Горизонт, куда убежали корабли, далек, словно в ином краю. Чуть прищурившись, смотрели вдаль. Море вздулось… К берегу медленно катились толстые, с белыми пенистыми гребнями, шумные валы. Передние обвалились не докатившись, следующие, покрупнее, ближе подходили к камням. Гребень закипал все белее, но вдруг никнул, падал на ровное блестящее мокрое дно, и весь вал с грохотом рушился. Мгновенно одевшись пеной, зеленая вода уходила назад, в море. Постепенно, но все же отставая от воды, стекала в море и пена, и тут ее накрывал новый подошедший вал. Снова налетал на камни берега, гулко расшибался, словно взрывался. Пена и белые брызги взлетали высоко, выкидывались на набережную, на прохожих.
От моря, от большого неба, от бесконечно глубокого воздуха было очень светло. С каждой минутой все более светлело — вот-вот из-за массы облаков прорвется солнце. Адъютант с удивлением рассматривал круглое, с темным ободком бороды, чистое лицо Фрунзе, видел каждый волос на седеющем виске. Заметил, как смешно скатался в трубку короткий подол его красноармейской гимнастерки. Несколько мгновений Фрунзе и адъютант с интересом смотрели друг на друга, оба вдруг улыбнулись. Позади послышался густой, с насмешкой, прокуренный голос:
— Гай-гай — улетели генералы в теплый край!
У одного из камней старик с белыми бровями в солдатском картузе стоял, опираясь на палку, колени подрагивали, легкие штаны шевелились на ветру. Он тоже смотрел на чистое, пустынное море. За палку держался мальчонка, готовый сорваться и бежать к морю. Он вдруг бросился, влез на камень и крикнул:
— Дед, смотри, какое море мятое.
— Корабли с генералами измяли, — ответил дед.
— Да, измяли, убегая, — словно про себя, сказал Фрунзе. — Кончилась южнорусская контрреволюция.
С набережной спустился сухонький подвижный человек с бледно-коричневым лицом. Это был здешний учитель. Глядя на море, он заговорил с Фрунзе о том, что на земле случилось нечто необыкновенное и суть происшедшего еще не всем людям ясна, поскольку прежняя форма еще объемлет новую суть.
Фрунзе улыбнулся, спросил — знает ли учитель легенду про кузнецов и огнедышащую гору здесь, в Крыму? Когда-то та гора называлась Фунна, Дымящаяся. Из жерла ее день и ночь выбрасывались огонь и дым. Властитель согнал из долин лучших кузнецов. У гигантского горна заставлял их ковать оружие — против самих себя. Потом сжигал кузнецов. Жители долин посылали старейших умилостивить властителя, но он в ответ слал в сосуде пепел сожженных. Отправилась к нему прекрасная девушка, любимица всех, и ее сжег. Сама гора не выдержала такого злодейства. Ударило пламя, камни задавили властителя. К гигантскому горну хозяевами встали сами кузнецы. И гору стали называть не Фунна, а Демерджи, что значит Кузнец. Словом, вошли кузнецы в свою кузницу — в этом суть.
Фрунзе спросил затем, не знает ли учитель, в каком именно месте несколько сот лет назад пристал корабль Афанасия Никитина, вернувшись из Индии. Фрунзе протянул руку в сторону спускавшейся в море Медведь-горы:
— По данным Элизе́ Реклю, где-то там.
Порозовев, учитель ответил, что, верно, в круглой Гурзуфской бухте приставал Никитин. С удовольствием торопливо принялся рассказывать о Крыме.
Фрунзе слушал сбивчивую речь о чудесных мраморах Ливадии; о за́мке в небе на самом краю высочайшей скалы; о зеленом Мисхоре; о доме, в котором жил Чехов; об алупкинском хаосе — нагромождении обломков землетрясением разрушенных гор; о прекрасных парках; о соснах с длинными, как спицы, иглами; о воздухе и солнце, которые излечивают смертельно больных; о виноградниках и садах.
— Этому богатству нет края! — Учитель замолчал, а потом вдруг добавил: — Но вот что беспокоит меня. Без хозяина это богатство — дым и пепел. Кто, скажите, поднимет с полу брошенный хозяйский ключ? Ведь если везде разруха, то и крестьянин, хоть и с землей, сытым не будет…
Фрунзе весело засмеялся. Ключ не брошен прежним хозяином, а отнят у него. Фрунзе показал вдаль на Медведь-гору.
— Что это торчит там — вроде медвежьи ушки? Представьте себе, как тысячи лет смотрели на эти каменные ушки невольники, рабы в цепях. Смотрели, как на чужое. И вот — слышите? Затих тысячелетний звон цепей. Ныне любуется своей Медведь-горой свободный человек — хозяин вод, земли, лесов! — Фрунзе погладил по голове близко подошедшего мальчонку. — Вот растет хозяин. Правда?
Фрунзе вспомнил строгановского крестьянина Матвея Обидного, его заросшее, избитое ветром лицо, белые морщинки у глаз, иссеченную бурую шею, негнущиеся грубые пальцы, — какую гору снес на плечах человек! Наконец-то он и миллионы других увидели землю и небо. Отдать им земной шар — хорошо распорядятся, всем дело найдут и сами от дела не отстанут.
— Скоро придут эти новые хозяева, — сказал Фрунзе. — В Иванове, например, среди ткачей много больных. И раненых в госпиталях немало с бывшего фронта.
«Увижу Ильича — уговорю поехать сюда отдохнуть. Ильич никогда не бывал в Крыму», — подумал Фрунзе.
Старик с внучонком пошли вдоль берега, собирая в ведро выброшенную волной хамсу. Почтительно, взволнованный, попрощался учитель. Оставшись вдвоем с адъютантом, вновь и вновь оглядывая море и горы, Фрунзе в который уже раз подумал: «Вот и решилась участь Крыма». Революционный порыв армии оказался сильнее природы, техники и смертоносного огня. Нечеловеческими усилиями, кровью десяти тысяч взята победа. Благодаря им вот уже веселее пошел дым из фабричных труб, а скоро вспыхнут огни электростанций, первые кирпичи лягут в фундамент коммунистического дома. Пусть никогда не померкнет светлая память о павших у входа в Крым… Народ никогда не забудет героев Перекопа и Сиваша.
Фрунзе подумал: «Не забуду их и я до конца своих дней… Перед ними склоняюсь обнаженной головой». Адъютант удивился, отчего это задумавшийся Фрунзе вдруг снял шапку, рассеянно потер лоб.
Минуло одиннадцать лет со дня Перекопской битвы. После косовицы тридцать первого года в Строгановку пришли каховские парни с мешками за плечами — комсомольский поход. Сбросив мешки, сели на обрыве и смотрели на крымский берег за Сивашом. Матвей Обидный, посветлевший от седины, в выгоревшей красноармейской гимнастерке, в серой, как земля, кепке, сидел перед комсомольцами и рассказывал, крутя цигарку, медлительно и величаво:
— Заравнивается изрытая степь: и перед валом, и за ним, и на Литовском… Ямы заплывают, бугорки обдираются ветром. Посмотрите, там и тут торчат из земли пустые патроны, осколки, всякие обрывки. Что-то выглядывает из песка, потянул, расправил — буденовка. Ехал я как-то с внуком — Антоном назван по отцу, — ехал в Армянск на базар, остановился посмотреть, как зарастает вал. Внучек побежал, что-то нашел. Что ж такое? Снарядный стакан, земли в нем набилось, и растет трава… На вал и на Сиваш нынче ходим за железом. Школьники собирают железный лом — после дождя большой у них урожай. Колья повырваны, проволока снята для того, чтобы на нее подвешивать виноградные плети…
Моя обида больше не кипит… После войны время было голодное, Соловей Гринчар, куркуль, сельчанин наш дуже богатый, еще насмехался надо мной и над Советской властью. А в тридцатом я над ним посмеялся. Помер он от расстройства, когда имущество описали и родной сын Никифор от него отказался… Этот Никифор чуть было в родственники не попал ко мне — через старшую мою, Фесю… Это я ее заставлял, сам не знаю как, только она умнее своего тато оказалась. Нынче уже и бригадир, и в район ездит…
Вот и говорю, хлопцы, земля заравнивается, а память — нет. Говорю вам откровенно, как родным, про семейную нашу горесть. Был Антон Горин политрук, такой же, как вы, коммунар. Не пришел с войны — и все тут. Кто убит, того уж нет. Но его-то и ждала моя старшая, Феся. Такая умница, а тут без понятия. Все думала, может, врангелевцы зачем-то захватили его, увели в Турцию, вырвется — приедет. Припасала мужские рубашки, белье. А Соловей Гринчар — еще живой был — насмехался, дескать: «Где он, спохватный такой?» Я отвечал: «Убит. В земле зарыт».
А Никифор, бывший родственник наш, после смерти батька́ пришел к Федосье, дескать в моей незадаче виноватый один только родитель, который и с грязи хотел пенку снимать, царствие ему небесное, теперь же, Федосья, кажет, спокойно иди в наследственную мою личную хату; чужим дитем не попрекну — хоть перед иконой; я сообразительный, наметил свою дорогу; а к убитому может быть уважение, его карточку повесим на стене.
А Феся: «К убитому?! Он тебя, дурака, живее! Приедет — позову тебя на встречу».
А другая дочка, Лиза, которая хоть и вышла замуж, а все с девчатами водится и играет спектакли против попов, — Лиза понимает, как я: «Убит Антон. Никуда не денешься».
Комсомольцы слушали, не спуская с Матвея глаз. Матвей показал на горизонт за Сивашом, продолжал все так же доверчиво, открыто и спокойно:
— Видите полоску, вроде дымок? Это Литовский полуостров. Сиваш заходит языком и за него. Там сейчас артель «Красный полуостров». Месяц назад тамошний коваль Иван Павлов пошел в обмелевший Сиваш собирать железо. Бродил, палкой поковыривал дно, нащупывал железные куски. Видит — торчит из ила что-то наподобие сжатого кулака. Что такое? Может быть, солнце так осветило и кажется, что это кулак? Подошел — нет ошибки. Дно выпучено, будто под илом человеческое тело. Подкопал палкой — лежит воин, одетый по форме. Гимнастерка выбелена солью. Левый карманчик разодран. Прямо на сердце была шрапнельная рана. Сивашская соль — бальзамная. Одиннадцать лет воин пролежал в Сиваше, как в мавзолее. Кто такой? Как звали человека? Неизвестно… Через час мы в Строгановке услышали об этой находке — весь берег узнал. Дочка моя Феся — ко мне: «Поедемте, таточку!» Запрягли коней, поехали всей семьей. Прямо по Сивашу. В дальнем заливе у крымского берега много собралось народу. Перенесли того бойца на берег. Пришел полк красноармейцев. Прикрыли бойца красным знаменем. Феся увидела все это, вспомнила Антона, вспомнила те годы, смотрю, возле знамени упала на колени. Подняли ее. Лиза, строгановские бабы окружили, увели, заговорили…
Был спор, где похоронить неизвестного воина. Мы, строгановские, говорили, что он из Строгановки шел. Кузнец и все с того берега — где пал, там ему и памятник. А повезли его в Армянск, куда стремился воин, выполняя приказ… С большими почестями отвезли. Прибыли военные части, делегаты из Симферополя, матросы из Севастополя. Летчики прилетели, спустились прямо в степь. Со всех концов сошлись колхозники, молодежь-комсомольцы — дороги почернели от народа; тут и пионеры со знаменем. Целый полк стрелял вверх залпами. Цветов накидали богато на эту могилу неизвестного бойца…
Ездили в Армянск и мы. Вернулись домой. Феся все о чем-то думала, а потом и говорит: «Кажется, тато, этот неизвестный боец — Антон… Слезы — не живая вода, и поздно уже плакать. Но он в сердце у меня навеки. Всегда буду сознавать, какой он был человек. Его сын вырастет. Так пусть будет как Антон».
Почему она подумала, что это Антон? Когда опустилась возле знамени, заметила на кулаке татуировку: два сцепленных кольца. Может, это ей показалось, а может, и в самом деле Антон…
Вот и вся моя беседа, как вы просили, товарищи комсомольцы… Вот тут горело, вот тут заливало, когда взялся восточный ветер, но люди прошли и через огонь и через воду и вышли к новому берегу. Крепко работал штыком тот красноармеец… По грудь в холодном рассоле стояли, держали на руках телефонный провод, имея нужную связь с тем берегом. Значит, с вами, сынами и внуками, связь. Это место сейчас называется: район большой переправы. Да, большая была переправа… Как бы сказать, к лучшей жизни переправа. И сейчас все люди — и вы — эту переправу делают. В красных войсках тогда воевали многие нации. Я видел китайцев, латышей, эстонцев, татар, венгров. Вы понимаете мою беседу? Теперь со всего света приезжают сюда и черные, и светлые. Все интересуются, что это за Сиваш. Конечно, на вид ничего особенного: заливы, кругом степь. Земля как земля, тут и там на ровности стоят простые каменные столбы — напоминания. Но надо прислушаться, как между этих столбов на просторе гудит сивашский ветер… Сиваш берется из океана, а сивашский ветер дует во все концы — далеко, и за океан, — разгоняет черный дым, легче бы поднималось солнце… Теперь и вы, хлопцы, старайтесь, чтобы не зря крутилась земля.