Жестокость в сказке

В подавляющем большинстве сказок содержится чрезвычайно много разнообразных феноменов «жестокости». Уже в древнейшей из известных нам сказок, входящих в наше культурное пространство, в египетской сказке «Два брата», относящейся к Девятнадцатой Династии, то есть около 1200 г. до Р. X.[86], содержатся мотивы убийства, забоя (скота), самокастрации и расчленения убитого. Если с этой точки зрения взглянуть на детские и бытовые сказки братьев Гримм[87], то бросится в глаза, что они форменным образом кишат всеми отвратительными, ужасными и гнусными действиями, какие только в состоянии изобрести мозг садиста. Так, например, в «Красной Шапочке» люди пожираются диким зверем, в «Рапунцеле» похищают ребенка, в «Верном Джоне» человек превращается в камень, в «Золушке» обрубают пальцы на ногах, чтобы надеть туфельку, в «Госпоже Метелице» девушка приклеивается смолой, в «Гензеле и Гретель» и в «Братце и сестрице» человека сжигают или пожирают дикие звери. В «Чудо-птице», где девушку разрубают на куски, и в «Госпоже Труде», где младенца сжигают заживо, речь идет о еще большей жестокости, а высшая степень ужаса достигается в сказке «Можжевельник» («Machandelboom»): здесь ребенку отрубают голову, разрубают на куски, варят и, наконец, дают съесть ничего не подозревающему отцу.

На основании такого перечисления нет ничего удивительного в том, что часто возникает желание изгнать сказки из детской, а если это невозможно, то, по крайней мере, очистить их от жестокости и в таком виде предложить детям. Но, как это ни странно, подобные попытки никогда не приносят успеха. Собственно, каждый раз обнаруживается, что такие интерпретации сказок совсем неинтересны детям, и в то же время они жадно набрасываются на первоначальный текст, коль скоро удается его заполучить.

В этой связи я хотел бы привести впечатляющий и заставляющий задуматься случай, еще в начале нашего века описанный Бильц (J. Bilz) в книге «Сказочные истории и процессы созревания»[88]. Автор сообщает о девочке двух с половиной лет, находящейся в первой фазе упрямства (сопротивления), которая получила в подарок картинку, изображавшую Красную Шапочку и волка. На картинке был изображен волк в ночной рубашке и в ночном чепце бабушки, поджидающий Красную Шапочку. Малышке, слышавшей сказку только до эпизода встречи Красной Шапочки с волком, теперь хотелось узнать, почему волк лежит в постели. Она очень внимательно выслушала известный диалог между волком и Красной Шапочкой, который пришлось повторить около дюжины раз. Следующую ночь ребенок спал беспокойно, а просыпаясь обнаруживал страх перед злым волком. Чтобы успокоить ребенка, взрослые не нашли ничего лучшего, чем отыскать картинку, вырезать из нее волка и сжечь. Теперь девочка спала спокойно, но еще несколько дней с интересом расспрашивала о волке. Ей всякий раз объясняли, что злой волк сгорел, что волков нет и встретить их можно только в далекой России. Несколько недель спустя отец с ребенком собрался на прогулку в находившийся неподалеку лес. Заботливая мать, одевая девочку, обратилась к ней: «Сейчас ты пойдешь с папой в лес к милым зайчикам!» Малышка просияла. Однако на лестнице нашим путешественникам попался навстречу старый сосед. Он поинтересовался, куда же они направляются. К великому удивлению отца, ребенок ответил, притом вполне определенно и без запинки: «В лес к юскому (русскому) волку!»

Бильц справедливо указывает на то, что даже этот впечатлительный ребенок по собственной инициативе ищет встречи со страшным волком. Видимо, в нем наличествуют силы, которым необходимо найти пожирающее детей чудовище.

Интересно, что этот ребенок спонтанно отыскивает то действие, которое мы находим в виде ритуала при изучении обрядов инициации в примитивных культурах, явно исходящих из знания того, что зрелость достигается лишь путем страдания, боли и мучений. Очередная, высшая ступень созревания может быть достигнута только после преодоления и разрушения предыдущей. В примитивных культурах совершающие обряд посвящения фактически подвергают инициируемого мучениям и имеют в своем распоряжении целый каталог невероятных, на наш взгляд, жестокостей. На более высокой ступени таких обрядов, когда речь идет о высших духовных процессах, подобную жестокость можно встретить только в символической форме, но и эти образы демонстрируют знакомый нам по сказкам или примитивным ритуалам беспощадный характер. В качестве примеров я хотел бы привести описанный М. Элиаде обряд инициации, осуществляемый шаманом, и интерпретацию Юнгом «Видений Зосимы», где речь идет о мистической инициации. В изложении Элиаде первая фаза инициации врачевателя в Малекула протекает следующим образом:

Одного Бвили в Лол-Наронг навещает сын его сестры и говорит ему: «Мне хотелось бы, чтобы ты мне кое-что дал». Бвили спрашивает его: «А выполнил ли ты условия?» — «Да, я их выполнил». Он продолжает:

«Спал ли ты с женщиной?» — «Нет». Бвили говорит:

«Хорошо». Потом он говорит племяннику: «Подойди сюда. Ляг на этот лист». Юноша ложится. Бвили делает из бамбука нож. Он отрезает юноше руку и кладет ее на другой лист. Он смеется над своим племянником, и тот смеется ему в ответ. Он отрезает вторую руку и кладет ее рядом с первой. Он возвращается к юноше, и оба смеются. Он отрезает ему ногу по колено и кладет ее рядом с руками. Он возвращается и смеется, то же делает и юноша. Он отрезает вторую ногу и кладет ее рядом с первой. Он возвращается и смеется. Племянник тоже смеется. Наконец он отрезает ему голову и кладет ее перед собой. Он смеется и голова тоже смеется. Он возвращает голову на место. Он берет руки и ноги, которые он отрезал, и тоже возвращает их на свое место[89].

Из «Видений» Зосимы мне хотелось бы выбрать лишь небольшой отрывок, который, на мой взгляд, подходит к нашей теме. Текст гласит:

Ибо торопливыми шагами приближается на заре некто, который овладевает мной и разрубает меня мечом, меня пронзающим, и разымает меня, дабы привести в гармонию. И силой рук своих, держащих меч, он отделяет кожу от моей головы, и он соединяет кости с кусками мяса, и все вместе, по замыслу своему, сжигает на огне, пока я не ощущаю, как тело мое преображается и становится духом. И это моя невыносимая мука[90].

Зосима из Панаполиса, известный алхимик и гностик третьего века, оставил записи о случившемся у него глубоко пережитом видении, частью которых и является приведенная выше цитата. Здесь особенно четко проявляется то, что в основе процесса душевной трансформации лежат события, носящие крайне жестокий характер. К. Г. Юнг добавляет к этому: «Драматическое изображение показывает, каким образом божественное оказывается доступным человеческому постижению, а также обнаруживает то обстоятельство, что человек переживает божественное вмешательство именно как наказание, муку, смерть и, наконец, преображение».

Для меня очевидно, что этот феномен жестокости, который, в свою очередь, является лишь частным аспектом проблемы агрессивности, свидетельствует о чем-то очень многогранном. Когда я здесь останавливаюсь на одном аспекте, а именно, на становлении и созревании, совершающихся во внутренней душевной сфере, и пытаюсь осмыслить соответствующие образы, то отдаю себе отчет в фрагментарном характере этого предприятия.

В другом месте[91] я указывал на то, что для ребенка одно из психологических значений сказки состоит в необходимости научиться пониманию глубоких инстинктивных свойств его собственной натуры и отстаиванию своего Я при столкновении с этими, часто превосходящими, силами. В символической форме сказки предлагают ребенку типичные модели поведения, позволяющие выстоять в этой борьбе. Очевидно, что сюда относятся не только способы преодолеть и перехитрить демонические силы, представленные драконами, русалками, чертями, великанами или злыми карликами, но также упоминавшийся опыт страдания, смерти и преображения. Тем самым жестокость выступает не только как наказание за зло или за неосторожность и наивность, но и как присущий самому герою мотив претерпевания страданий.

Если рассматривать сказку как совершающуюся в душе драму, то все встречающиеся в сказке персонажи, поступки, животные, места или символы знаменуют собой внутренние душевные движения, импульсы, переживания и стремления[92]. Ребенок, слушающий сказку, свободен в выборе того или иного мужского или женского персонажа, чтобы идентифицировать себя с ним, и тем самым этот персонаж идентификации занимает положение Я-комплекса. В процессе созревания опыт страданий, мучений или даже смерти и воскресения предстоит герою или героине сказки, а не только злой сопернице, как в «Гензеле и Гретель». Конечно, все они перед освобождением проходят путь страданий. То же можно обнаружить и в «Братце и сестрице», где брат превращается в животное, а сестра угорает в бане, Красная Шапочка оказывается проглоченной, а юноша в «Можжевельнике» разрубается на куски и пожирается. Но почти всегда за смертью следует трансформация, которая на языке символов означает успешное достижение следующей ступени созревания.

Естественно, что несмотря на аналогию с ритуалами инициации, гностическими или алхимическими символическими рядами, все же предположение о том, что сказочные персонажи символизируют процесс созревания и развития останется всего лишь спекулятивным умозрением, если в рассматриваемых случаях нам не удастся найти для этого предположения соответствующих подтверждений. Кроме того, необходимо, чтобы те образы или символы, которые наличествуют в сказке, были также налицо в снах и фантазиях, сопровождающих процессы душевного роста и созревания, и можно было установить отчетливую связь между теми и другими.

Мне хотелось бы привести здесь подходящий случай из своей практики. Речь пойдет о двадцатичетырехлетней пациентке, которая обратилась к анализу в связи с тяжелым неврозом, выражавшимся преимущественно фобиями и навязчивыми состояниями, а также болезненной симптоматикой в области желудка и желчного пузыря. Кроме того, наблюдались суицидные тенденции с демонстративными попытками суицида, а также лекарственная зависимость. К сто четвертому сеансу пациентке приснился следующий сон:

Я была со своей подругой в гостинице. Была ночь. Пришло много людей, которые спрашивали хозяина гостиницы. Я открыла им дверь, моей подруги в это время не было. Я позволила им войти, и они сказали мне, что подруга, которая теперь оказалась моей сестрой, мертва. Будто ее сбила машина. Я заплакала. В другом помещении был мой отец, который выглядел, как мой теперешний друг. Он сказал мне, что это чушь.

Потом я оказалась в огромном здании с многочисленными помещениями. Я сказала находящимся там людям, что надо выпустить запертого там моего бывшего мужа и посадить меня на его место. Наверху стоял человек, который сказал, что если я спущусь в погреб и дам отрезать себе руки, то смогу попасть к мужу. Я пошла туда, и мужчина отрезал мне ножом руки. Я заплакала, а потом была приведена и допущена к нему.

После того, как пациентка рассказала этот сон, у нее появилось смутное воспоминание о какой-то сказке, в которой девушке отрубают руки. В раннем детстве именно эта сказка была ее любимой. Потом мы вместе выяснили, что речь идет о сказке братьев Гримм «Безрукая девушка».

Я хотел бы здесь обратить особое внимание на совершающийся как в сказке, так и в сновидении пациентки жестокий акт отрезания рук и сделать попытку понять, что скрывается за этим действием и какое значение оно имеет для переживаний и развития пациентки. Но прежде всего надо вкратце изложить содержание сказки.

Бедный мельник, у которого не было ничего, кроме мельницы и росшей за ней яблони, однажды отправился в лес и встретил там старика. Тот пообещал ему богатство, если он отдаст ему то, что стоит за его домом. Так как мельник подумал, что речь идет о яблоне, он заключил договор и, вернувшись домой, нашел полные сундуки добра. Однако когда его жена узнала о сделке, она испуганно закричала, что это, должно быть, был черт, имевший в виду не яблоню, а их дочь, которая в то время находилась за мельницей, подметая двор.

Пришло время, и злодей захотел забрать дочь мельника, но она чисто вымылась и мелом обвела вокруг себя круг, так что черту не удалось к ней приблизиться. Тогда в гневе он пригрозил он мельнику отобрать от него всю воду. Но на следующее утро, когда черт вернулся, девушка пролила слезы на свои руки, и снова он не смог к ней приблизиться. Тогда он еще больше разгневался и потребовал от мельника, чтобы тот отрубил дочери руки, что он в конце концов и сделал из страха, что черт заберет его самого. Но когда черт пришел в третий раз, девушка так долго плакала и столько слез пролила на обрубки своих рук, что они снова были совершенно чистыми. Тогда ему пришлось уступить и потерять все права на нее. Но она решила уйти прочь и весь день брела, пока не наступила ночь и она не пришла в королевский сад. Перейти ручей, по которому проходила граница сада, ей помог ангел, и она стала прямо ртом есть с росшего в этом саду дерева грушу. Заметивший ее садовник рассказал об этом королю, который на следующую ночь вместе со священником остался в саду, чтобы самому увидеть такую диковинную вещь. В полночь в саду появилась девушка, подошла к дереву и снова стала прямо с дерева есть груши. Королю она понравилась, он взял ее с собой во дворец, а так как она была красива и благочестива, то он взял ее в жены и велел сделать для нее из серебра новые руки.

Спустя год королю надо было отправляться в поход, и он оставил молодую жену на попечение своей матери. В это время у королевы родился ребенок, и мать написала об этом своему сыну. Но в то время как гонец спал, черт подменил письмо, и король прочитал, что его жена родила урода. Несмотря на это, он в своем ответном послании велел дожидаться его возвращения. На обратном пути гонец опять заснул, и черту удалось подменить письмо, так что в нем матери теперь было приказано убить королеву с ребенком и в доказательство сохранить язык и глаза королевы.

Но свекровь пожалела молодую женщину, она взяла язык и глаза косули, а королеву с ребенком отослала в дальний лес. В конце концов та пришла в большой дремучий лес и обратилась там с молитвой к Богу. Тогда снова перед ней появился ангел господень и привел ее в маленькую хижину. Все семь лет, что она оставалась в этой хижине, ее не покидал ангел и по божьему милосердию у нее, в награду за ее благочестие, отросли отрезанные руки.

Когда король вернулся из похода домой, он спросил о своей жене и ребенке, и, не найдя их, догадался о подмененных письмах. Тогда он поклялся: «Пока светит солнце, я буду идти и не стану ни есть, ни пить, пока вновь не отыщу мою дорогую жену и мое дитя». Семь лет странствовал он и искал повсюду и, наконец, пришел в большой лес и нашел там маленькую хижину, в которой жила его жена. Так вновь счастливая судьба свела их друг с другом.

Героиня этой сказки претерпевает целый ряд злых жестокостей. Сначала, из-за неосторожности отца, ей грозит полное подчинение персонифицированному в черте принципу зла и связанная с этим потеря души. Если ей и удается это предотвратить, то лишь жертвуя обеими своими руками, отрезать которые был вынужден сам отец. Зло вновь вмешивается в заключенный после этого брак, разрушает его и угрожает ей и ее ребенку смертью. Наконец, она должна провести долгие годы в изгнании и в одиночестве, которое, однако, как мы ясно видим, носит не деструктивный, но целительный характер.

Исходным пунктом в этой сказке служит крайняя степень связи дочери с отцом, а также проблема освобождения от нее в процессе развития. Согласно древнему патриархальному обычаю, дочь практически является собственностью мельника, который вправе пообещать ее любому, даже черту. Если перенести эту ситуацию на психическое, имея в виду истолкование ступени развития субъекта, то речь идет о несамостоятельном и зависимом Я, находящемся под доминированием коллективного бессознательного. Отец как представитель прежней установки сознания, которая соответствует традиционным коллективным нормам, ясно обнаруживает глупую материалистическую неприспособленность, в результате которой ему приходится оказаться во власти тени, то есть всех ничтожных, негативных и злых качеств. Его жажда власти и либидо (для последнего служит символом обещанное чертом золото) отдает на произвол тени здоровое развитие Я, а также его будущие возможности. Интересно, что в других вариантах сказки (русская «Безрукая девушка»[93], японская «Безрукая девушка»[94], французская «Безрукая девушка»[95] и дунайская «Девушка, лишившаяся рук»[96]) девушку преследует не черт, а злой женский персонаж: мачеха, свекровь, ревнивая мать или невестка. Здесь, как это часто происходит в сказаниях и мифах (вспомним о чертовой бабушке), черт связан с великим Женским, которое, будучи вытесненным при патриархате, приобретает негативный деструктивный характер.

Защитный механизм, который в конце концов позволяет Я избежать этой инфляции тени, известен нам из невроза навязчивых состояний: это церемония очищения или умывания. Магическая чистота и связанное с ней обведение белого круга — вот то, что не позволяет черту овладеть девушкой. Несмотря на это, ему все же удается добиться утраты рук, что символически, как это расценивает и X. фон Байт[97], означает временную утрату дееспособности и сопровождается параличом душевной активности. За этим следует регрессия, возврат к ранней оральной стадии, когда мир мог быть постижим и доступен только посредством рта или с помощью других. Эрих Нойманн обстоятельно исследует потенциальные (проспективные) возможности, существующие на этой стадии[98]. Однако и здесь зло и жестокость окольными путями приводят к благу и пользе благодаря разрыву слишком тесной связи между отцом и дочерью. Тем самым может быть совершен очередной шаг на пути развития и созревания. Происходит отказ от бесплодных и ведущих в тупик, несмотря на материальное благополучие, отношений с родителями ради собственной неведомой судьбы. Таким образом, жестокие сказочные события в символической форме ясно выражают давно известную мудрость, что на пути к независимости и самоосуществлению часто необходимо принести болезненную жертву, которая диктуется крайней нуждой. Такие ситуации известны нам в случаях замедленного освобождения от родительского имаго. Тут можно также вспомнить о часто встречающихся у животных жестоких формах отлучения от «родительского дома», таких, например, как выбрасывание птенцов из гнезда или церемония покидания медведицей своих медвежат. Это производит сильное впечатление, если понаблюдать, как медведица заманивает своих выросших медвежат на дерево, имитируя опасную ситуацию, а потом незаметно покидает их. Нередко проходит двое суток, прежде чем бедный медвежонок, понуждаемый голодом и усталостью, визжа от страха, спускается вниз, чтобы ступить на свой собственный путь в мире, полном неведомых опасностей.

Если мельница с яблоней символизирует пространство сознания, в границах которого до сих пор действовало Я, то, в свою очередь, королевский сад, который девушка находит при свете луны, соответствует бессознательному. Здесь к ней на помощь приходит ангел, тот самый ангел, который позднее появится еще раз, в одиночестве изгнания. Мы можем видеть в нем, по выражению Аленби (Allenby)[99], образ трансцендентной функции, той функции, которая способна перекинуть мост между крайними противоположностями и, как в данном случае, установить связь между сознанием и бессознательным.

Здесь девушка встречает фигуру анимуса, то есть не отцовскую, а собственную форму активности, энергии, способности действовать и выражать мысли. Для наглядности я не буду обстоятельно подходить ко всем встречающимся персонажам и символам, если они не связаны с подобными параллелями. Поэтому можно только слегка коснуться факта отрезания рук у девушки. Как во многих подобных сказках, первая встреча Я с анимусом оказывается непродолжительной. Простой союз любящих еще не в состоянии вернуть Я полную дееспособность, и вместо рук девушка вынуждена довольствоваться протезами. Очевидно, что здесь наступает состояние идентификации Я с анимусом, причем Я должно довольствоваться постижением мира с помощью предоставляемых анимусом костылей. Эмма Юнг так пишет об этом состоянии: «В состоянии идентификации с анимусом дело обстоит так, что в то время как мы убеждены, будто это мы что-то думаем, говорим или делаем, в действительности через нас говорит анимус, хотя мы этого и не сознаем. Часто очень трудно обнаружить, что мысли или мнения диктуются анимусом, а не являются нашими собственными убеждениями, так как анимус располагает непререкаемым авторитетом и суггестивной силой. Авторитет его связан с принадлежностью к универсальному духу, а суггестивная сила проистекает из свойственной женщине пассивности мышления и соответствующей некритичности»[100].

Очевидно, что в нашей сказке возникает именно такое состояние, когда неподвижные и безжизненные протезы соответствуют некритично усваиваемым общим мнениям и представлениям. Таким образом кажущаяся гармония очень скоро вновь оказывается разрушенной конфликтом, разлучающим короля и девушку. Не без оснований можно предположить, что здесь, как во всех конфликтах, не обошлось без черта.

Затем следует рождение ребенка и подмена писем, которая указывает на фальшь в отношениях Я и Бессознательного (Анимус). Прорывающиеся теперь из бессознательного в сознание содержания, вследствие сопровождающего их теневого аспекта, становятся негативными, злыми и демоническими, вновь угрожая Я уничтожением. Но на этот раз дело кончается немного лучше, так как зло нейтрализуется доброй материнской фигурой, а не церемонией очищения с последующей ампутацией. Демонической тени, которая, как мы уже видели, глубоко связана с негативно-женским, противостоит та часть доброго материнского персонажа, которая способна защитить от уничтожения, не требуя в дальнейшем отказа от существенных функций Я. Здесь снова зло и жестокость вынуждают к мучительным поискам выхода из до сих пор еще неудовлетворительного состояния и толкают девушку на дальнейший путь развития и созревания, который заканчивается окончательным и обновленным восстановлением утраченных функций Я. Руки вновь отрастают.

Семь лет лесного уединения, непосредственно приведшие к развязке истории, представляют собой мотив, который мы встречаем и в других сказках, например, в «Рапунцеле» или в «Двенадцати братьях» и в «Шести лебедях». Они соответствуют углубленному состоянию интроверсии, долгой вынужденной сосредоточенности на себе самом. При этом допускается лишь трансцендентный аспект ангела, которому может удаться вновь навести мост к глубоким слоям природного бессознательного, которые должны быть мобилизованы для необходимого исцеления. Только после этого может быть образована прочная связь с мужским и предотвращены угрозы будущим психическим возможностям, символизируемые ребенком.

«Это отступление в уединение леса сродни религиозно окрашенному средневековому покаянию, в культурно-историческом плане восходящему к древнему отшельничеству с возможным индийским влиянием. Цель такого поведения заключается в том, чтобы добиться состояния максимально возможной интроверсии и обрубить все связи с внешними объектами. Благодаря этому возникает соответствующее оживление внутреннего мира, когда возможны видения, голоса, экстатические состояния»[101].

Вернемся, однако, к взятому в качестве параллели сновидению пациентки, в котором происходят жестокие события, подобные сказочным. Перед этой молодой женщиной возникла та проблема освобождения от очень глубокой отцовско-дочерней связи при сходном отторжении матери. Она была старшей из двух дочерей и с раннего детства любила отца, внутренне чрезвычайно привязанного к ней, в частности, они не раз вдвоем совершали поездки. В соответствии с этой фиксацией на отце позднее пациентка вышла замуж за человека, который представлял для нее типичную отцовскую фигуру. Он был более чем на двадцать лет старше ее, деловой знакомый отца, и познакомилась она с ним она также через отца. Брак молодой пациентки протекал очень несчастливо. Еще за три года до начала занятий произошел развод. Однако внутренне она оставалась очень сильно связана с этим человеком. В процессе анализа он поначалу обладал чертами демонической негативной отцовской фигуры с выраженными магическими чертами, отец, обращенный в черта, который преследовал ее во сне, угрожая уничтожением. Как и в сказке, ее отец в известном смысле продал дочь этому человеку, то есть в действительности она была послана отцом к этому человеку и таким образом с ним познакомилась. В точности как в сказке, в действительности ее отец тоже был испуган и растерян, когда этот человек захотел заполучить его юную семнадцатилетнюю дочь и против его воли обручился с ней.

Такая же ситуация всплывает и в сновидении. В первой сцене мы обнаруживаем отца, который недооценивает явную опасность ситуации (здесь выступает на первый план глубокий конфликт с сестрой за расположение отца) и отвергает как вздор. Во второй сцене всплывает демонический мужчина, к которому она, правда, сама здесь стремится и тем самым оказывается в ситуации сказки, когда у нее отрезают руки.

Дальнейшая аналогия с начальной ситуацией сказки обнаруживается в симптоматике пациентки. Она страдает, среди прочего, навязчивым стремлением к чистоте, так что ей, например, требовалось много часов, чтобы вытереть в комнате пыль, потому что она должна была при этом постоянно мыть руки. Мы знаем, что за этим симптомом, как в ранее рассмотренном случае, скрываются считающиеся злыми и неприемлемыми инстинкты, мысли и фантазии, для устранения которых пациент совершает церемонию очищения. Здесь также благодаря чистоте черт изгоняется, и средство это также не приводит к полному успеху, так как пациентка за свою достигнутую вытеснением чистоту платит утратой дееспособности. И в самом деле, эта пациентка практически была недееспособна. Она проводила большую часть дня в постели или совершала обряды очищения, а пищу принимала из рук своего тогдашнего друга, то есть вела себя как «безрукая девушка».

Утрата активности, направленной на конструктивное жизнеустройство, сопровождалась, тяжелыми выбросами агрессии, основанными на высоком напоре либидо, и была связана с маниакальностью и запущенной внешностью. Если смотреть на искомый лизис (поток, струя, греч.) сновидения в перспективе или потенции, то сновидение предлагает путь, сходный со сказочным: жертва рук могла бы означать отказ от существовавшей до сих пор инфантильно-маниакальной неуправляемой активности, при одновременном освобождении от отца. Наконец, согласие оказаться запертой на месте запертого черта отвечает последовавшему уединенному состоянию героини сказки. Я полагаю, что легко понять стремление человека, от которого ускользает контроль над миром своих инстинктов, оказаться запертым, чтобы придти к самому себе и не опасаться быть взломанным. Он мучительно страшится подвергнуть опасности себя самого и других. Не стоит рассматривать это лишь как мазохистскую потребность в наказании.

Связь между судьбой пациентки и сюжетом сказки усугубляется рождением в обоих случаях ребенка. Ситуация с пациенткой и ее ребенком также обнаруживает растущее расстройство, которое может быть понято в соответствии с символикой сказки. Ребенок, на этот раз дочь, после развода сначала был оставлен пациентке. Вследствие своего тяжелого расстройства она была не в состоянии о нем заботиться. Впоследствии его передали ее бывшему супругу. Она бессознательно проецировала на девочку соперничество с младшей сестрой за внимание отца, а также сильное чувство ревности по отношению к матери. В начале анализа не было конца сновидениям и страхам за ребенка: его убивали, разрубали или похищали. Здесь хорошо видно, как возникшая в результате тесной связи с отцом тяжелая убийственная агрессия угрожает отношениям дочери с собственным ребенком. Теневая сторона связи отца с дочерью, которую в сказке олицетворяет черт, продолжает представлять угрозу и после внешнего отделения дочери от отца и замужества в смысле смертельной опасности дочери и для нее самой. То же самое можно сказать и об уже упоминавшихся суицидных мыслях и попытках, а также о различных проявлениях страха быть убитой. Таким образом, обнаруживаются, вплоть до частностей, очень широкие параллели между сказкой и психической ситуацией пациентки.

Сказку можно разделить на три периода, причем первый из них касается отношений между отцом и дочерью и завершается отрезанием рук и уходом из дома. Во втором периоде завязываются отношения с мужчиной, происходит замужество и рождение ребенка. Он заканчивается изгнанием из королевского дворца и новым началом странствий. Наконец, на третий и последний приходится лесное уединение с регенерацией рук и воссоединением союза с фигурой анимуса. Если продолжить параллели между внутренней ситуацией, а также внешним выражением судьбы моей пациентки, с одной стороны, и сказочной историей, с другой, то в обращении к анализу и его осуществлении можно увидеть параллель к третьей фазе сказки. Здесь происходит то, что сказка выражает в символической форме уходом от мира, а именно добровольный и сознательно проведенный интровертный процесс, и тем самым достижение гармонии с внутренним миром, приводящее в конце концов в к восстановлению утраченной дееспособности.

В дальнейшем я хотел бы привести только одно сновидение, которое помогает хорошо увидеть, как психика пациентки начинает перерабатывать вновь всплывающую сказку После вышеописанного сна пациентки я снова перечитал давно забытую ею самой сказку и обратил на нее внимание в разговоре, в том смысле, что это могло бы кое-что для нее значить. До этого очень беспокойная, вспыльчивая и напряженная пациентка впервые была спокойна и, расслабившись, была в состоянии слушать меня, лежа на кушетке, а затем задумчиво отправилась домой. При этом я пожалел, что чувство, возникшее у пациентки в связи с разговором, не получило выражения. На следующую ночь ей приснился следующий сон:

Мне показывают через отверстие мою дочь. Она находилась внутри куриного яйца и мне надо было его осторожно держать. Я слышала из яйца ее еле слышный голос. Потом я была немного невнимательна, и яйцо разбилось, она выбралась наружу и была теперь нормальной величины.

Этот сон был первым после прошедших до тех пор ста четырех сеансов, в котором с ребенком не случилось самого страшного, смерти или похищения. Он знаменовал наступление фазы, в которой пациентка начинала постепенно устанавливать связь со своим ребенком и принимать его внутренне и внешне. Ребенок передан ей во сне, и в интрапсихическом переносе своей связи с ребенком здесь проходит процесс рождения, во время которого он из инфантильного, пищащего, находящегося еще в яичной скорлупе, вырастает до нормальной величины. Мне представляется важным, что существовавшая до сих пор сильная агрессия, направленная на ребенка, в сновидении содержится только в незначительной степени. Она выражается в неловкости, из-за которой разбивается яйцо. Но здесь, собственно, агрессия используется лишь для осуществления процесса рождения. Подобно многим матерям с сильными агрессивными расстройствами, моя пациентка также была не в состоянии найти подходящую форму влиять на свое очень живое дитя. Даже за те несколько часов, которые предоставлялись ей для посещения, она приходила в изнеможение, так как выполняла практически все, что ребенок от нее требовал. Не раз она беспомощно забивалась в угол комнаты, потому что ребенок не обращал внимания на ее робкие просьбы быть немного поспокойнее. Когда ей удалось в ходе анализа противопоставить энергии ребенка некоторую стабильность и тем самым ввести экспансию живой девочки в приемлемые для них обеих рамки, это означало значительное облегчение и улучшение отношений между нею и дочерью. Вместе с тем пациентка также сознательно разрушила скорлупу романтичного представления о восхитительном маленьком существе, которое воспитывают исполнением всех его желаний.

Однако приведенная здесь форма проработки агрессии является только одной стороной смысла обращенных к пациентке жестоких действий сказки и сновидения с отрезанием рук. Она никак не объясняет глубокого процесса трансформации, вызванного этим сновидением и сказкой. Если ограничиться этим, то проявляющуюся по отношению к девушке в сновидении и в сказке жестокость следовало бы рассматривать как патологическую самоагрессию, лишенную всякого глубокого смысла. В своей работе о самоубийстве и душевных трансформациях Хиллман исходит из того, что только «анималистическая безусловность страдания и полная идентификация с ним является смиренной предпосылкой трансформации. Отчаяние открывает дверь опыту смерти и одновременно является предпосылкой воскресения. Жизнь, какой она была до сих пор, status quo ante, умирает с рождением отчаяния. Есть только мгновение, такое мгновение, когда может появиться росток — если суметь быть на страже. Способность быть на страже — это все…»[102].

Здесь мы обращаемся к другой стороне событий, вытекающей уже из знания примитивных обрядов инициации, которая добавляет, что мучительная смерть и деструкция предыдущей душевной констелляции представляет собой предпосылку для возникновения трансформации. Очевидно, что в нашем случае в этом процессе затребована очень высокая степень внутренней энергии, что может подтвердить каждый, кто сам пережил процесс трансформации. Этому отвечает и то, что следующее сновидение пациентки содержит лишь очень незначительную степень агрессии.

В связи с этим, мне представляется имеющим смысл коснуться концепции Конрада Лоренца. Исходя из первичного существования агрессивного инстинкта, Лоренц видит в современном человеке «существо, вырванное из своей естественной среды обитания». Поскольку врожденные нормы активно-реактивных проявлений человека, подобно всем органическим структурам, могут изменяться только в соответственном медленном филогенетическом темпе, он как бы сидит на потенциале агрессивности. «Для шимпанзе и даже еще для людей каменного века, это, без сомнения, было весьма ценно и необходимо, в смысле поддержания самого себя, своей семьи и всего вида, чтобы, так сказать, внутреннее производство агрессивных реакций достигало двух вспышек ярости в неделю»[103]. Возможность разрядки этой накопившейся и уже не поддающейся рациональному использованию энергии Лоренц видит только в выходе наружу[104], что в коллективных рамках нашей культуры в настоящее время представляется ему единственной возможностью. Слишком мало внимания, на мой взгляд, уделяется имеющейся налицо в процессе созревания и развития способности либидо к транспозиции. Согласно концепции неспецифической теории либидо, и агрессия не более чем потенциальная сила, которая при направлении ее внутрь может найти применение в процессе формирования и дифференциации психического. Как указывает Адлер[105], эмпирическим фактом является то, что «изначальная, еще не проявленная противоположность явно стремится к испытанной гармонии, в которой даже негативное бессознательное обнаруживает скрытую тенденцию к интеграции». Этому отвечает роль, которую мы прежде отводили черту как силе, подгоняющей к развитию. Сколь велико количество необходимой для подобного процесса энергии, мы уже видели.

Явно мазохистскую компоненту, которая налицо в отрубании рук, можно рассматривать под более глубоким и конструктивным углом зрения. Так, у пациентки, конечно, соответственно тяжести картины болезни была налицо фригидность с очень тяжелой формой сексуальной закрепощенности. Мазохистская тенденция может символизировать здесь глубокое стремление к женской подчиненности, к приобретению веры в сверхличностный порядок, — черта, отчетливо выраженная в этой сказочной фигуре. Подобная установка дала бы возможность принять все страдание, утраты и жертвы, которых требует от нее жизнь. Именно эти качества полностью отсутствовали у пациентки. Бессознательное предлагает себя в сновидении и сказке в качестве компенсации излишне узкой установки сознания. Эта еще неразвитая возможность женского переживания проявляется во втором сновидении в виде вылупляющейся из яйца дочери. Жестокая, направленная на Я агрессия далеко на заднем плане осуществляет функцию разрушения жесткой структуры Я-комплекса, прежний гештальт которой больше не отвечает теперешней ситуации, и возвращения к инфантильному Я для выполнения необходимой трансформации.

Я пытался, исходя из этого отдельного случая, показать, как за жестокостью сказочного мотива может скрываться глубоко осмысленный процесс развития. Мне кажется вообще свойственной всем людям уже с детства глубокая потребность повстречаться в с жестокостью и ужасным в мире, чему пример — маленькая девочка, пожелавшая встретить волка. Этот волк находится не только снаружи, но также и в нас самих. Человек как природное существо содержит в себе не только благотворную сторону природы, но и ее ужасающий аспект. И на своем пути к сознательному становлению человеку необходимо встретиться со страшным, взаимодействовать с ним и его преодолеть. Образный мир сказки может послужить ему средством для этого, что само по себе не ограничивается только детством. Первоначально сказки, вероятно, предназначались совсем не детям. И сегодня многие взрослые, особенно люди творческие, склонны обращаться к сказочным мотивам, чтобы вновь и вновь с их помощью постигать и придавать форму своему внутреннему миру И та жестокая сторона сказки, которую мы наблюдаем, является имманентно присущей ей составной частью, которую нельзя опустить или обойти.

Загрузка...