Скучно стало Ивану-царевичу, взял он у матушки благословение и пошел на охоту. А идти ему старым лесом.
Настала зимняя ночь.
В лесу то светло, то темно; по спелому снегу мороз потрескивает.
Откуда ни возьмись выскочил заяц; наложил Иван-царевич стрелу, а заяц обернулся клубком и покатился. Иван-царевич за ним следом побежал.
Летит клубок, хрустит снежок, и расступились сосны, открылась поляна, на поляне стоит белый терем, на двенадцати башнях — двенадцать голов медвежьих… Сверху месяц горит, переливаются стрельчатые окна.
Клубок докатился, лунь-птицей обернулся: сел на воротах. Испугался Иван-царевич, — вещую птицу застрелить хотел, — снял шапку.
— Прости глупость мою, лунь-птица, невдомек мне, когда ты зайцем бежал.
— Меня Алая-Алица, ясная красавица, жижова[1] пленница, за тобой послала, — отвечает ему лунь-птица, — давно стережет ее старый жиж.
— Войди, Иван-царевич, — жалобно прозвенел из терема голос.
По ледяному мосту пробежал, распахнул ворота Иван-царевич — оскалились медвежьи головы. Вышиб ногой дверь в светлицу: видит — на нетопленной печурке сидит жиж, голова у него медная, глазами ворочает.
— Ты зачем объявился? Или две головы на плечах? — зарычал жиж.
Прицелился Иван-царевич и вогнал золотую стрелу между глаз старому жижу.
Упал жиж, дым повалил у него изо рта, вылетело красное пламя и поняло терем. Иван-царевич побежал в светлицу. У окна, серебряными цепями прикована, сидит Алая-Алица, плачет… Разрубил цепи, взял Иван-царевич на руки царевну и выскочил с ней в окошко.
Рухнул зимний терем и облаком поднялся к синему небу. Сбежал снег с поляны, на земле поднялись, зацвели цветы. Распустились по деревьям клейкие листья.
Откуда ни возьмись прибежали тоненькие, синие еще от зимнего недоеда, русалки-мавки,[2] закачались на деревьях; пришел журавль на одной ноге; закуковала кукушка; лешие[3] захлопали в деревянные ладоши; позык[4] аукался.
Шум, гам, пение птичье…
И по синему небу раскатился, загрохотал апрельский гром.
И узнали все на свете, что Иван-царевич справляет свадьбу с Алой-Алицей, весенней царевной.
Десятая неделя после пасхи — купальские дни.[5]
Солнце самый пуп земли печет, и зацветает дивная Полынь-трава. В озера, на самое зеленое дно, под коряги подводные, под водоросли глядит огненное солнце.
Негде упрятаться русалкам-мавкам, и в тихие вечера да в лунные ночи уходят они из вод озерных и хоронятся в деревьях, и зовут их тогда древяницами.
Это присказка, а сказка вот какая.
Жили-были брат Иван да сестра Марья в избенке на берегу озера.
Озеро тихое, а слава о нем дурная: водяной[6] шалит.
Встанет над озером месяц, начнут булькать да ухать в камышиных заводях, захлопают по воде словно вальками,[7] и выкатит из камышей на дубовой коряге водяной, на голове колпак, тиной обмотан. Увидишь, прячься — под воду утянет.
Строго брат Иван наказывал сестре Марье:
— Отлучусь я, так ты после сумерек из хаты — ни ногой, песни не пой над озерной водой, сиди смирно, тихо, как мыши сидят…
— Слушаю, братец! — говорит Марья.
Ушел Иван в лес. Скучно стало Марье одной за станком сидеть; облокотилась она и запела:
Где ты, месяц золотой? —
Ходит месяц над водой,—
В глыбко озеро взглянул,
В темных водах утонул…
Вдруг стукнуло в ставню.
— Кто тут?
— Выдь к нам, выдь к нам, — говорят за ставней тонкие голоса.
Выбежала Марья и ахнула.
От озера до хаты — хороводы русалочьи.
Русалки-мавки взялись за руки, кружатся, смеются, играют.
Всплеснула Марья ладошками. Куда тут! — обступили ее мавки, венок надели…
— К нам, к нам в хоровод, ты краше всех, будь наша царица. — Взяли Марью за руки и закружились.
Вдруг из камыша вылезла синяя, раздутая голова в колпаке.
— Здравствуй, Марья, — захрипел водяной, — давно я тебя поджидал… — И потянулся к ней лапами…
Поздним утром пришел Иван. Туда, сюда, — нет сестрицы. И видит — на берегу башмаки ее лежат и поясок.
Сел Иван и заплакал.
А дни идут, солнце ближе к земле надвигается.
Настала купальская неделя.
«Уйду, — думает Иван, — к чужим людям век доживать, вот только лапти новые справлю».
Нашел за озером липку, ободрал, сплел лапти и пошел к чужим людям.
Шел, шел, видит — стоит голая липка, с которой он лыки[8] драл.
«Ишь ты, назад завернул», — подумал Иван и пошел в другую сторону.
Кружил по лесу и опять видит голую липку.
— Наважденье, — испугался Иван, побежал рысью.
А лапти сами на старое место загибают…
Рассердился Иван, замахнулся топором и хочет липку рубить. И говорит она человеческим голосом:
— Не руби меня, милый братец…
У Ивана и топор вывалился.
— Сестрица, ты ли?
— Я, братец; царь водяной меня в жены взял, теперь я древяница,[9] а с весны опять русалкой буду… Когда ты с меня лыки драл, наговаривала я, чтобы не уходил отсюда далеко.
— А нельзя тебе от водяного уйти?
— Можно, найти нужно Полынь-траву на зыбком месте и мне в лицо бросить.
И только сказала, подхватили сами лапти, понесли Ивана по лесу.
Ветер в ушах свистит, летят лапти над землей, поднимаются, и вверх в черную тучу мчится Иван.
«Не упасть бы», — подумал и зацепился за серую тучу — зыбкое место.
Пошел по туче — ни куста кругом, ни травинки.
Вдруг зашевелился под ногами и выскочил из тучевой ямы мужичок с локоток, красная шапочка.
— Зачем сюда пришел? — заревел мужичок, как бык, откуда голос взялся.
— Я за Полынь-травою, — поклонился Иван.
— Дам тебе Полынь-траву, только побори меня цыганской ухваткой.
Легли они на спины, по одной ноге подняли, зацепились, потянули.
Силен мужичок с локоток, а Ивану лапти помогают.
Стал Иван перетягивать.
— Счастье твое, — рычит мужичок, — быть бы тебе на седьмом небе, много я закинул туда вашего брата. Получай Полынь-траву. — И бросил ему пучок.
Схватил траву, побежал вниз Иван, а мужичок с локоток как заревет, как загрохочет и язык красный из тучи то метнет, то втянет.
Добежал до липки Иван и видит — сидит на земле страшный дед, водит усами…
— Пусти, — кричит Иван, — знаю, кто ты, не хочешь ли этого? — И ткнул водяному в лицо Полынь-травою.
Вспучился водяной, лопнул и побежал ручьем быстрым в озеро.
А Иван в липку бросил Полынь-траву, вышла из липки сестрица Марья, обняла брата, заплакала, засмеялась.
Избушку у озера бросили они и ушли за темный лес — на чистом поле жить, не разлучаться.
И живут неразлучно до сих пор и кличут их всегда вместе — Иван да Марья, Иван да Марья.
Над глиняным яром — избушка, в избушке старушка живет и две внучки: старшую зовут Моря, младшую Дуничка.
Один раз — ночью — лежит Моря на печи, — не спится. Свесила голову и видит.
Отворилась дверь, вошла какая-то лохматая баба, вынула Дуничку из люльки и — в дверь — и была такова.
Закричала Моря:
— Бабынька, бабынька, Дуньку страшная баба унесла…
А была та баба — кикимора, что крадет детей, а в люльку подкладывает вместо них полено.
Бабушка — искать-поискать, да, знать, кикимора под яр ушла в омут зеленый. Вот слез-то что было!
Тоскует бабушка день и ночь. И говорит ей Моря:
— Не плачь, бабушка, я сестрицу отыщу.
— Куда тебе, ягодка, сама только пропадешь.
— Отыщу да отыщу, — твердит Моря. И раз, когда звезды высыпали над яром, Моря выбежала крадучись из избы и пошла куда глаза глядят.
Идет, попрыгивает с ноги на ногу и видит — стоит над яром дуб, а ветки у дуба ходуном ходят. Подошла ближе, а из дуба торчит борода и горят два зеленых глаза…
— Помоги мне, девочка, — кряхтит дуб, — никак не могу нынче в лешего обратиться, опояшь меня пояском.
Сняла с себя Моря поясок, опоясала дуб. Запыхтело под корой, завозилось, и встал перед Морей старый леший.
— Спасибо, девка, теперь проси чего хочешь.
— Научи, дедушка, где сестрицу отыскать, ее злая кикимора унесла.
Начал леший чесать затылок…
А как начесался — придумал.
Вскинул Морю на плечи и побежал под яр, вперед пятками.
— Садись за куст, жди, — сказал леший и на берегу омута обратился в корягу, а Моря спряталась за его ветки.
Долго ли так, коротко ли, замутился зеленый омут, поднялась над водой косматая голова, фыркнула, поплыла и вылезла на берег кикимора. На каждой руке ее по пяти большеголовых младенцев — игошей[10] — и еще один за пазухой.
Села кикимора на корягу, кормит игошей волчьими ягодами.[11] Младенцы едят, ничего, — не давятся.
— Теперь твоя очередь, — густым голосом сказала кикимора и вынула из-за пазухи ребеночка.
— Дуничка! — едва не закричала Моря.
Смотрит на звезды, улыбается Дуничка, сосет лохматую кикиморину грудь.
А леший высунул сучок корявый да за ногу кикимору и схватил…
Хотела кинуться кикимора в воду — никак не может.
Игоши рассыпались по траве, ревут поросячьими голосами, дрыгаются. Вот пакость!
Моря схватила Дуничку — и давай бог ноги.[12]
— Пусти — я девчонку догоню, — взмолилась к лешему кикимора.
Стучит сердце. Как ветер летит Моря. Дуничка ее ручками за шею держит…
Уже избушка видна… Добежать бы…
А сзади — погоня: вырвалась кикимора, мчится вдогонку, визжит, на сажень[13] кверху подсигивает…[14]
— Бабушка! — закричала Моря.
Вот-вот схватит ее кикимора.
И запел петух: «Кукареку, уползай, ночь, пропади, нечисть!»
Осунулась кикимора, остановилась и разлилась туманом, подхватил ее утренний ветер, унес за овраг.
Бабушка подбежала. Обняла Морю, взяла Дуничку на руки. Вот радости-то было.
А из яра хлопал деревянными ладошами, хохотал старый дед-леший. Смешливый был старичок.