Лань и два охотника

Язык — раб головы, но повелевает всем остальным, он разглагольствует и кричит за всех — часто попусту, реже с умом; он не советуется ни с животом, который поел бы еще, когда язык заявляет, что он сыт, ни с ногами — они просят отдыха, а язык спешит сказать, что они готовы идти дальше.

Язык берет власть над телом, лишь только почувствует себя необходимым. Иногда он спасает человека, но чаще ведет его к погибели — ведь ему так трудно сказать: «Я не знаю».

Говорить слишком много не следует, но если совсем не раскрывать рта, можно нажить неприятности; ничего хорошего не жди и в том случае, если не понимаешь, что говорит другой язык. Это надо бы помнить Сериню-марабуту, который по пути из Мекки остановился у одного из своих учеников и последователей. Сериню отвели самую лучшую хижину, и он тотчас принялся читать священные строфы корана. Настал час обеда, за марабутом послали одного из малышей; тот вошел в хижину и сказал Сериню на языке бамбара:

— Ки ка на (Тебя зовут).

Серинь ответил ему на языке уолоф:

— Мана (Это я).

Ребенок вернулся к родителям и передал ответ марабута:

— Он сказал, что не пойдет.

Пообедали без гостя.

На следующее утро ребенок снова пришел звать марабута к столу. Он говорил на своем языке, а Серинь ответил ему на своем. То же самое повторилось среди дня и вечером. Три дня подряд ревностный паломник трижды в день давал юному посланцу одинаковый ответ на его вопрос.

Радушные хозяева, совсем недавно обращенные в истинную веру, не могли взять в толк, к чему такое усердие. Ведь вкушать пищу дозволено всякому мусульманину, если он знает, как поступать, — молиться перед едой или есть перед молитвой. Конечно, есть не помолившись недостойно верующего, даже если он никогда не был в Мекке. Но молиться не поев? Людям бамбара, хотя они совсем недавно были неверными, уже ведомо было могущество божественного слова, но они все же не думали, что коран может заменить калебас с рисом, или маисовые лепешки под соусом, или жареного цыпленка, приготовленного в честь учителя преданным учеником. А тут учитель отказывается прийти отведать риса, цыпленка или кус-куса.

Серинь, в свою очередь, спрашивал себя между двумя молитвами, что случилось в этой деревне после того, как он вошел в хижину. Может быть, полчища саранчи обрушились на поля и съели весь урожай? Или термиты опустошили закрома? Или пересох за одну ночь полноводный Сенегал? Или вся водившаяся в нем рыба — карп, рыба-собака и даже нечистый сом, который питается отбросами, — покинула здешние места и ушла вверх по течению, к плоскогорью Фута-Джаллон, или вниз, к Сен-Луи и к морю? Марабут спрашивал себя, не унесла ли в одну ночь чума всех быков, что мирно паслись на другом берегу? А бараны, которых пригоняли сюда с севера мавры и фульбе, — разве все они внезапно погибли в пути? Наконец, спрашивал он себя, сколько раз в месяц обедают в этой стране?

Но достоинство не позволяло почтенному марабуту требовать пищи.

Наконец обеспокоенный хозяин пришел к учителю, и они объяснились.

Серинь, который знал арабскую письменность лучше, чем любой ученый из Тимбукту[25], не понимал ни словечка на языке бамбара, а мальчик, которого к нему посылали, и не слыхивал о языке уолоф: ведь он никогда не покидал родных мест и не переступал границы Судана и Сенегала.

Когда малыш говорил марабуту на языке бамбара: «Ки ка на» («Тебя зовут»), Сериню слышалось: «Ки кана?» («Кто это?» — на языке уолоф). А когда марабут отвечал на языке уолоф: «Мана!» («Это я»), — мальчик слышал: «Ма на!» («Я не приду» — на языке бамбара).

Так Серинь постиг — в ущерб своему желудку, — каково могущество языка, сила слова, хотя бы и не божественного.

Но, как говорится, не бывать бы счастью, да несчастье помогло. И после своего невольного поста — когда целых трое суток никакая нечистая пища не оскверняла его уст — Серинь стал считаться не простым марабутом, а почти святым…

* * *

— А теперь, — сказал Амаду Кумба, — я расскажу тебе, как М’Биль-лань достигла мудрости и что случилось с двумя охотниками…

* * *

Как мед в воде, доброе или дурное слово растворяется в слюне, и она сохраняет часть его могущества.

Серинь покинул кров ученика, усердно помолившись за него и его семью и поплевав на протянутые к нему руки и стриженые макушки малышей. Он пустился в обратный путь.

А там, где он проходил, паслась лань. Она щипала траву, на которую поплевал Серинь, — и вдруг обрела всю мудрость марабута. А вот Буки-гиена двадцать лет ходила в мусульманскую школу, да умнее не стала. У нее только ослабела спина и отвис зад под тяжестью вязанок хвороста для костра, которые ее заставляли таскать в школу каждый вечер.

Однако М’Биль-лань не стала ни марабутом, ни волшебницей леса и саванны — она стала Той-кому-все-ведомо: ведь ей теперь были ведомы вещи, скрытые от всех других животных и даже от всех людей, кроме марабутов и колдунов.

Первым, кто испытал это на себе, был Коли-охотник. М’Биль встретилась ему у ручья. Что она там делала в этот ранний час? Совершала омовения или просто пила, как любой другой обитатель бруссы? Коли не успел ничего рассказать, а М’Биль об этом умолчала, так что никто никогда не узнает правды. Коли прицелился в лань, но она его попросила:

— Не убивай меня, я укажу тебе, где отыскать слонов и кабанов.

— На что они мне? — отвечал Коли. — Сейчас мне нужна ты! — и выстрелил.

— Нет, я еще не твоя, — сказала М’Биль. Пуля даже не коснулась ее.

Рассердившись, Коли заложил в ружье колдовской заряд — термита-матку, изжаренную на огне, а потом истолченную в тамариндовом порошке, и убил лань. Но когда он подошел к ней, М’Биль сказала:

— Сотегуль! (Это еще не конец!)

Коли ее прирезал, но его нож, скользнув по костям, проскрипел: «Сотегуль!» Охотник взвалил М’Биль на плечи и вернулся в деревню. Войдя в свой дом, он узнал, что его сын только что упал в колодец. «Сотегуль!» — произнесла зарезанная лань, которую он сбросил на землю. Коли стал ее свежевать, и нож, врезаясь в мясо, скрипел: «Это еще не конец!» Охотник разрезал мясо на куски, положил их в котелок — и вода в котелке, закипая, шипела: «Это еще не конец… Это не конец!..» Мясо не варилось. Семь дней Коли ходил за хворостом, а его жене, когда она раздувала огонь, в левый глаз влетела искра, и она окривела. «Это не конец!» — твердили огонь, котелок и мясо. Вода в котелке все кипела, но мясо не варилось. Наконец Коли захотел отведать его, но кусок застрял у него в горле, охотник подавился и умер.

— Сотина! (Вот теперь конец!) — сказала лань, выпрыгнув из котелка, и убежала в бруссу.

* * *

Вскоре вся брусса узнала о печальной судьбе охотника от Тиуая-попугая, а ему это рассказала Голо-обезьяна, которая чаще других посещала деревни и поля людей. Так прославилась М’Биль-лань, и вот однажды все звери пришли к ней с жалобой на охотника Н’Дьюмана — они хотели избавиться и от него тоже.

— Ты одна можешь возвратить нам мирные счастливые дни, — сказал Ниэй-слон, царь с длинным носом и маленькими глазками.

— Ты одна можешь вернуть нам покой, избавить нас от Н’Дьюмана, — сказала проворная и лживая Сег-пантера, чья шкура так же запятнана и нечиста, как ее сердце.

— Ты одна можешь вернуть мирную тишину бруссе и лесам и освободить всех от страха, который подстерегает нас у подножия каждого дерева, за каждым кустиком, — сказала коварная Буки-гиена с отвислым задом и всегда согнутой спиной.

И все говорили то же самое: и красноглазый Гаинделев, позаимствовавший у песка окраску своей шкуры, — прежде это ему было нужно, чтобы незаметно подкрадываться к добыче, а ныне — чтобы прятаться от охотника Н’Дьюмана; и Лёк-заяц, привязавший свои шлепанцы к шее — ведь так быстрее удирать; и Тиль-шакал, который на бегу мечется вправо и влево, чтоб уклониться от пули. Все они пришли к М’Биль-лани с просьбой избавить их от Н’Дьюмана и собак Н’Дьюмана. М’Биль обещала погубить охотника.

Однако мудрость свою, как ни была она велика, лань обрела слишком недавно. М’Биль знала, что земля очень стара, что деревья растут на ней давным-давно, а трава — с тех пор, как создан мир, но она не подозревала, что союз, который заключили между собой земля и деревья, трава и предки Н’Дьюмана, так же древен, как род людской.

Лани было хорошо известно, что Катч-собаке тоже ведомо многое, ибо она получила свою мудрость от Луны. Но М’Биль не знала, что союз, связывающий Катч с родом Н’Дьюмана, заключен еще в те времена, когда собака впервые проникла в жилище человека, чтобы изгнать из него злых духов.

Н’Дьюман, отец Н’Дьюмана, отец его отца и все предки, начиная с родоначальника, никогда не забывали напоить землю, корни деревьев и траву горячей кровью первого животного, убитого ими в полнолуние. Поэтому Земля, Деревья и Трава не прятали зверя от их выстрелов. Первый охотник и все его потомки, дед Н’Дьюмана, его отец и сам Н’Дьюман отдавали своим собакам первое животное, убитое в новолуние, а собаки за это выслеживали и загоняли для них добычу. Увидев зверя, Н’Дьюман прицеливался, и дуло его ружья, вытянутое, как указательный палец, направляло пулю точно в цель; пуля настигала животное, как верный гонец, который не мешкает в дороге, не забывает о своем деле и всегда прибывает в назначенное место.

Обитатели леса и саванны не помнили, чтобы хоть один из их собратьев, выслеженных собаками Н’Дьюмана, ушел от предназначенной ему пули.

Собаки Н’Дьюмана, рожденные в его доме, получили от отца охотника клички Ворма (Верность), Вор-ма (Измена), Дигг (Обещание) и Диг (Ограда). Отец Н’Дьюмана полагал, что в этих словах заключена вся мудрость, необходимая человеку для того, чтобы он не знал в жизни разочарований. Потому что, говорил он, Ворма и Вор-ма — одно и то же, ведь Верность и Измена всегда идут рядом. Если бы Верность продолжалась вечно, рыба никогда не сварилась бы в воде, которая знает ее с рождения и сама ее растила. Отец Н’Дьюмана говорил также, что обещанием удобно прикрываться, но от холода оно не спасает. И еще он говорил, что, сколько ни огораживай поле, оно не станет ни больше, ни меньше, и два серпа одинаковой длины не всегда могут наполнить просом два одинаковых амбара, Он наверняка подразумевал под этим, что охотник охотнику рознь, а этого, возможно, как раз и не знала М’Биль-лань, несмотря на всю свою ученость.

Отец Н’Дьюмана говорил и много других мудрых вещей, да его сын, видно, позабыл отцовские слова в тот день, когда на пороге его дома, распевая и танцуя под звуки там-тама, появилась веселая толпа молодых женщин, одна красивее другой.

* * *

М’Биль думала целый месяц и наконец придумала верное (как ей казалось) средство погубить Н’Дьюмана и его собак. Она послала Голо-обезьяну и Тиуая-попугая собрать все население бруссы.

— Мы обратимся в женщин, — сказала она зверям, — и отправимся в гости к Н’Дьюману-охотнику.

Так и сделали…

Салям-алейкум, Н’Дьюман!

Мир тебе и твоей семье!

Гостей дорогих прими,

Как следует их угости…

Танцуя, играя на там-таме, распевая, шумная толпа женщин вошла вслед за Н’Дьюманом в его дом. На всех были невиданно красивые бубу и повязки, дорогие украшения,

Салям-алейкум, Н’Дьюман!

Мир тебе и твоей семье!

Одна за другой они преклонили колена перед охотником, а там-тамы гудели, и руки отбивали такт:

Гостей дорогих прими,

Как следует их угости…

Н’Дьюман не мог решить, какая из женщин всех красивее, на какой остановить взгляд.

Наконец там-тамы смолкли. Гостьи уселись и принялись рассказывать о своем путешествии и о цели своего визита, а в это время во дворе резали быков и баранов и песты толкли просо в чревах больших ступ.

— Мы идем издалека, — сказала высокая полная женщина с очень темной кожей.

— Но даже до наших дальних краев дошла твоя слала, о Н’Дьюман, царь среди охотников, — промолвила другая, маленького роста, со светлой кожей и тонкой шейкой.

Их голоса нежили и ласкали, и Н’Дьюман был до того восхищен, что не слышал, как его в третий раз окликает малыш, посланный старой матерью охотника.

— Н’Дьюман, — сказала ему мать, когда он пришел на ее зов, — меня все это пугает. Посмотри на ту толстую женщину с такой темной кожей и таким большим носом, — разве она не напоминает тебе Ниэя-слона?

— Откуда у тебя такие мысли, мать? — засмеялся Н’Дьюман.

— Или посмотри вон на ту, маленькую, посветлее, с длинной тонкой шеей — ведь она вылитая М’Биль-лань!

— Ну подумай, мать, что ты говоришь?

— Н’Дьюман, сынок, остерегайся их! — промолвила старая мать, и охотник вернулся к веселой, шумной компании гостей.

Когда внесли калебасы, полные кус-куса, в котором плавали самые отборные куски сочного мяса, молодые женщины надули губы.

— Право, нам совсем не хочется есть, — сказала одна.

Другая объяснила:

— Мы уже сыты по горло говядиной, бараниной и козлятиной. Признаться, мы ожидали чего-нибудь нового от величайшего из охотников.

Задетый за живое, Н’Дьюман спросил:

— Но чего же вам хотелось бы? Только скажите, и я тотчас все достану. Хотите отведать мяса лари? Или антилопы? Хотите кабана? Гиппопотама?

— Нет! Нет! — воскликнули женщины хором, а некоторые из них задрожали.

— Нам очень, очень хотелось бы попробовать мяса собаки, — сказала светлокожая гостья.

Не слушая уговоров матери, Н’Дьюман приказал убить своих собак. Собак зарезали.

— Ну, тогда ты хотя бы собери все косточки до одной и принеси их мне, как только твои гостьи поедят, — сказала мать.

Юным красавицам подали кус-кус с собачьим мясом, и они в восторге стали превозносить гостеприимство великого охотника и снова расточать ему похвалы. А рабы и дети, которые прислуживали им за едой, подобрали все косточки и принесли их матери Н’Дьюмана. Та положила кости в четыре больших сосуда, куда раньше слила кровь убитых собак.

— Ну, уже поздно, пора нам в путь, — сказала маленькая женщина со светлой кожей, которая, как решил наконец Н’Дьюман, была милее всех. К тому же, несмотря на ее маленький рост, все остальные ей повиновались и слушали ее с таким почтением, как будто она была их царицей.

— Да, да, Н’Дьюман, мы уходим, — повторили за ней другие женщины.

— Как, вы нас уже покидаете? — спросил огорченный охотник, не спуская глаз с маленькой светлокожей женщины.

— Ну что ж, проводи нас, побудешь с нами еще немного, — ответила та.

Охотник пошел сказать матери, что он проводит женщин, которые уже уходят домой.

— Захвати ружье, — посоветовала старуха.

Но гостьи ужасно возмутились, завидев Н’Дьюмана с ружьем.

— Зачем тебе ружье, раз ты идешь с женщинами?

II Н’Дьюман оставил ружье, рожок с порохом и мешочек с пулями.

— Возьми хотя бы лук, — сказала мать.

Но женщины еще больше рассердились, когда Н’Дьюман вышел с луком на плече.

— Видно, ты в нашем обществе ждешь больших неприятностей, если снаряжаешься словно на войну!

И он вернулся в дом, чтобы оставить там лук и стрелы.

Тогда мать сказала, протянув ему три кокосовых ореха:

— Возьми их. Когда будешь в опасности, брось орехи на землю и призови меня.

И шумная ватага, окружив Н’Дьюмана, тронулась в путь.

Долго-долго шли они, распевая и танцуя под гудящие там-тамы. Потом утихли гомон и пение, там-тамы смолкли. Гнетущее безмолвие нависло над саванной. А Н’Дьюман все смотрел на маленькую светлокожую женщину. Вдруг по ее знаку все остановились. Она сказала охотнику:

— Н’Дьюман, подожди нас здесь, нам надо отойти.

И они удалились, оставив его одного. Отойдя далеко, они спросили:

— Н’Дьюман, ты видишь нас?

— Я вижу ваши синие бубу и полосатые повязки, — крикнул Н’Дьюман в ответ.

Они отошли еще дальше и снова спросили:

— Ты нас видишь?

— Вижу только черные пятна в желтой траве.

Они отошли совсем далеко:

— Что ты видишь теперь, Н’Дьюман?

— Только облако пыли, — закричал Н’Дьюман.

Они ушли далеко-далеко вперед и спросили:

— А теперь?

— Вижу только небо да землю, — крикнул Н’Дьюман изо всех сил.

Тогда они остановились, сбросили одежды и драгоценности и легли на землю, а когда поднялись, это были уже звери бруссы. Все они окружали М’Биль-лань.

И вот длинноносый Ниэй-слон, красноглазый Гаинде-лев, пятнистая Сег-пантера, Коба — гигантская антилопа с изогнутыми рогами, Тиль-шакал, который расталкивал всех направо и налево, М’Бам-Аль-кабан, Лёк-заяц, скакавший под брюхом у других, Ба-н’диоли-страус, прикрывавший своим коротким крылом вислозадую Буки-гиену, — все они бросились к охотнику.

Н’Дьюман заметил сначала только поднятый ими столб пыли, потом разглядел черную тушу Ниэя-слона, рыжеватые шкуры Гаинде-льва и М’Биль-лани, пятнистые Сег-пантеры и Буки-гиены. Он бросил кокосовый орех и закричал: «Н’дей йо!» («Мать моя!»)

Тотчас рядом с ним выросла пальма, вершина которой почти касалась неба. Н’Дьюман взобрался на нее в тот самый миг, когда подбежали звери.

В ярости кружили они вокруг пальмы, задрав в воздух носы. Но М’Биль поскребла копытом землю у подножия дерева, откопала топор и дала его Ниэю-слону. Великан-дровосек подступил к исполинскому дереву и застучал топором по стволу под песенку, которую запела М’Биль и подхватили все звери:

Все идет на лад!

Все идет на лад!

Ты умрешь, Н’Дьюман!

Тут пальма содрогнулась, вся до самых волос, которые расчесывал и заплетал ветер. Потом задрожала частой дрожью, а Ниэй все рубил.

Послышался треск, пальма трижды покачнулась и наклонилась. Она уже падала, когда Н’Дьюман бросил второй орех и крикнул: «Н’дей йо!» И вмиг рядом выросла до неба другая пальма, в три раза выше той, что теперь лежала на земле. Н’Дьюман едва успел перескочить на эту новую пальму. А Ниэй тоже устремился к ней — и снова застучал топор, делая свое разрушительное дело.

Ты умрешь, Н’Дьюман!

Руками, ногами, всем телом прильнул Н’Дьюман к к пальме. Она уже дрожала под ударами, когда Н’Дьюман подумал об убитых собаках и вспомнил о союзе, заключенном между его предками и собачьим родом, — союзе, которому он первый изменил. Н’Дьюман вспомнил, что собаки знают и видят вещи, о которых и не подозревают люди, и громко взмолился:

О Ворма, Вор-ма!

Верные друзья,

Не предавайте меня,

Как я предал вас!

На помощь, Диг и Дигг!

Ваш Н’Дьюман в беде,

Спасите же меня!

Подобно М’Биль-лани, выскочившей из котелка охотника, все четыре собаки выпрыгнули из сосудов с кровью и костями. Ворма схватила ружье хозяина, Вор-ма — рожок с порохом, Диг — мешочек с пулями, а Дигг залаял, и все они устремились по следам Н’Дьюмана.

Все идет на лад!

Все на лад идет!

Ниэй мощными ударами топора подсекал пальму. И вот она затрещала, покачнулась, наклонилась и рухнула. Но Н’Дьюман, не переставая, звал:

О Ворма, Вор-ма!

Помогите, Диг и Дигг!

Он успел бросить последний орех и взобрался на третью пальму, в семь раз выше той, что упала. Верхушка этой последней пальмы проткнула небеса.

Ниэй продолжал свою работу, звери пели, и топор врубался в ствол.

Все на лад идет.

Ты умрешь, Н’Дьюман!

А Н’Дьюман взывал:

Верные друзья!

Ваш Н’Дьюман в беде,

Спасите его!

Последняя пальма закачалась, наклонилась и совсем было собралась упасть, как вдруг, заглушая стук топора, песню зверей и вопли охотника, раздался голос Дигга: «Гав! Гав! Гав!» Пальма рухнула, и Н’Дьюман оказался среди своих собак.

Неосторожный охотник схватил свое ружье, порох и пули, которые принесли его собаки, более верные, чем он сам. Но звери следом за ланью уже скрылись в бруссе.

* * *

Со времен Н’Дьюмана, — заключил Амаду-Кумба, — каждый охотник всегда берет с собой ружье, даже если он отправляется за хворостом по соседству.

Загрузка...