ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

Никогда раньше Орик не чувствовал так остро полноту жизни и никогда все окружающее не было ему так близко, как теперь. Вглядываясь в морские дали, вдыхая запах кипарисов и лавров, всматриваясь в узор солнечных пятен и теней, падавших на пол сарая, где он сидел, он находил их новыми, как будто никогда не виданными раньше.

Но часто он погружался в глубокое размышление без мыслей — тогда все казалось отодвинутым куда-то далеко, и он смотрел, ничего не видя вокруг себя.

Незнакомая прежде печаль зарождалась в нем и вырастала в тревожную тоску, заставлявшую его много ходить в смутной надежде что-то найти. Но что он ищет — он не знал, и это обостряло чувство неудовлетворенности. Он ложился на землю, в траву и подолгу смотрел в чащу покачивавшихся зеленых стеблей, то темных, то просвечивавших на солнце.

Орик похудел. Его лицо сделалось тоньше, и грубоватая резкость черт исчезла, словно растворившись в теплоте, озарявшего его изнутри чувства.

Настроения его быстро менялись. Он то погружался в ленивую сонливость, то приходил в лихорадочное возбуждение, вызывавшее в нем желание работать, перетаскивать тяжести, драться. Он опять начал часто встречаться со своими товарищами по заговору и несколько раз ходил в рабочий квартал. Но там его встретили враждебно: во время восстания многие его друзья были убиты, другие казнены или сидели в тюрьмах. Уцелевшие были сумрачны и подавлены. Они больше ничему не верили, боялись и молча покорялись неизбежности.

Рабы также были терроризированы. В тех домах, где их было немного, они не очень пострадали — это было бы невыгодно хозяевам; но у богатых владельцев, боявшихся бунта, многие были забиты плетьми до смерти или отправлялись на работы в кандалах. Особенно жестоко пострадали несколько участников восстания, принадлежавших Адриану: некоторые умерли под пыткой, другие, вопреки законам Херсонеса, были распяты на крестах, воздвигнутых перед предназначенными для рабов бараками. Эта мера вызвала, правда, всеобщее негодование, и по городу ходили даже слухи о том, что римлянин будет привлечен к суду. Но все окончилось тем, что он только приказал убрать кресты. Его освободили от ответственности, так как власти не хотели ссориться с ним и сами считали, что бунтовщики должны быть наказаны со всей возможной строгостью.

Появилось много предателей. Желая спастись от угрожавшего им наказания, они, измученные пытками, оговаривали своих товарищей и заставляли их гибнуть вместе с собой. Но многие делали доносы и добровольно, чтобы получить денежную награду или заслужить милость хозяина.

Полиция выслеживала, суд карал, господа сделались еще более жестокими.

Усмиренные рабы не смели думать ни о каком сопротивлении. Страх стирал даже тень мысли о возможности бегства. Больше, чем когда бы то ни было, невольники чувствовали себя только «телами», полной и неотъемлемой собственностью хозяев, существами без имени, замененного для них кличкой, без личной воли, «вещами» своих владельцев.

Те, кого иногда еще встречал Орик, горели глухой ненавистью. Но уже и они не помышляли о борьбе и заботились только о себе. Он чувствовал, что они тяготятся встречами, страшась быть обнаруженными и обвиненными. Постепенно они отходили от него. Оставалось лишь несколько самых молодых, самых восторженных, но даже и они понимали, что теперь можно только мечтать о свободе и, в лучшем случае, стараться сообща подготовить побег.

В эту возможность Орик верил. Широкие, свободные степи часто казались ему близкими. Он думал о том, как он очутится за пределами Херсонеса, будет идти, куда захочет, потом достанет себе коня. Как давно, бесконечно давно он не ездил верхом!.. Опять, не думая ни о чем, он помчится навстречу ветру, вооруженный, не знающий страха, совсем свободный, живущий тик, как пожелает сердце, не таясь и не скрывая желаний.

Он уже чувствовал этот вольный лет в широком пространстве, безумную радость, и из его горла вырывались крики, похожие на клекот кружащегося над степью орла.

Он был готов бежать сейчас же, не откладывая до завтра. Но что-то опять сковывало его, парализовало, привязывало к месту, где он пережил так много мучений, где задыхался от ненависти, служа тем, кого считал своими — врагами.

И чем больше ему хотелось уйти отсюда, тем острее чувствовалась необходимость что-то завершить, закончить, освободиться от тоски, которую он не хотел и не мог унести с собой.

По-прежнему он ходил на работу, исполнял то, что от него требовалось, но все делал автоматически. Когда он был свободен, он подходил к окружавшей сад изгороди, смотрел и, иногда прячась за кустами, подбирался к самому дому, прислушивался и ожидал.

Однажды, очень рано утром, он вдруг решил пойти на берег, к тому камню перед нишей. Здесь все было по-прежнему, только деревья над крутым подъемом казались более темными. Он обошел берег, обогнул мыс и снова вернулся к камню.

Солнце поднималось выше, грело сильнее. У него мелькнула мысль, что надо идти на работу, но сейчас же исчезла. Снова его охватывала тревога, походившая почти на отчаяние. Он стал ходить вдоль берега, не удаляясь от камня. Его волнение все возрастало.

Почти бессознательно он смотрел на крутую тропинку, по которой спускалась Ия. Сначала она шла быстро, потом замедлила шаг, как будто колеблясь и пугаясь.

Он пошел навстречу и остановился у края тропинки. Казалось, что она все еще не замечала его. Веки ее оставались опущенными, лицо было бледным. Уже почти поравнявшись с ним, она быстро взглянула и опять опустила ресницы. Она как будто хотела пройти мимо, но он сделал движение вперед.

— Подожди... Я хотел сказать тебе...

Он говорил, сбиваясь и не находя слов. И неожиданно закончил:

— Я давно тебя ждал!

Она смотрела в сторону. Орик схватил ее руку и быстро заговорил:

— Слушай... Я не раб. Мне не надо никаких наград. Ты спрашивала, почему я отказался от освобождения. Когда будет нужно, я уйду сам. Мне не надо милости... Ты тогда назвала меня рабом!..

Она повернула к нему лицо, сразу сделавшееся розовым, и сказала, как будто оправдываясь:

— Я ведь тебя не знала.

Он еще сильнее сжал ее руку.

— Значит, это правда? Ты веришь? Но это еще не главное. Я не могу уйти отсюда, я все время ищу тебя. Я искал тебя в саду, и на берегу, и в виноградниках...

Она тихонько потянула руку.

— Пусти, ты мне сломаешь пальцы...

Он выпустил ее и сразу как будто потерял способность говорить. Его лицо стало смущенным и растерянным.

Она сказала успокоительно:

— Ничего, мне не больно. Только не будем стоять здесь — могут увидеть из сада.

Пробираясь между лежавших на берегу камней, она направилась к нише.

Затянувшееся молчание смутило обоих. Несколько раз он открывал рот, чтобы заговорить. Множество мыслей неслось в голове, но он не мог уловить их. Наконец, неожиданно для самого себя, он сказал тихо:

— Ия...

И сразу, как будто это имя сделало понятным что-то, почувствовал наплыв неизведанной раньше нежности, боли, сияющей радости, переполнившей его и как будто слившей его с морем, с небом, с растущими над обрывом деревьями.

Это было похоже на чувство полета в высь. Он ничего не видел вокруг себя, даже ее лица, — только глаза — сияющие и лучезарные. Он медленно протянул руки. Сознание тела исчезло в нем совершенно, он не чувствовал, что стоит на земле. Он был напоен голубой бесконечностью, и ощущение взлета, обостряясь, наполняло его все возраставшей радостью. Потом он отчетливо увидел ее лицо.

Оно было совсем новым, невиданным раньше, светилось и казалось почти прозрачным. Она была сосредоточена, не улыбалась, смотрела внимательно, но нельзя было определить — куда. Казалось, что она спит и видит что-то недоступное.

Немного задыхаясь, он подошел ближе и прикоснулся к ее плечу. Тотчас же, повинуясь этому движению, она наклонилась вперед, и он увидел ее лицо почти рядом со своим. Оно сделалось как будто еще более прозрачным и приобрело выражение покорности и доверчивости. Орик продолжал смотреть в ее глаза. Дотрагиваясь до ее рук, он испытывал страх, как если бы держал что-нибудь очень тонкое и хрупкое, чего опасно касаться.

Вдруг она отстранилась осторожным и стыдливым движением.

— Теперь я пойду. Сегодня я шла и ждала, что увижу тебя. Думала: увижу и остановлюсь. А когда встретила, захотелось убежать… и не могла... А теперь я пойду.

Ее голос показался Орику похожим на звон жаворонка над степью, и слова были, как песня.

Она сделала несколько шагов. Никогда он не видел ее такой легкой. Она могла пройти над цветами, не помяв их.

Он хотел что-то спросить, но показалось, что это не нужно. У поворота тропинки она обернулась, не улыбаясь и не кивая ему. Но в ее лице была такая радость, что она почти ослепила его, словно он взглянул на солнце.

Она ушла.

Орик оглянулся. Море блестело, темная зелень деревьев на высоком берегу казалась насыщенной жизненною силой земли, хрустальное излучение тепла поднималось над нагретыми солнцем камнями.

Внезапно он почувствовал прилив радости, новой, непохожей на только что пережитую. Он сильно и глубоко вздохнул, расширяя грудную клетку; горячий поток крови согрел еще казавшиеся холодными пальцы. Переполненный силой и торжеством, он побежал, нарочно минуя дорогу, чтобы взбираться по камням, перескакивая и хватаясь за пучки травы, за каменистые выступы, осыпавшиеся под его руками. Взобрался наверх и остановился на самом краю обрыва, лицом к морю. Радость и сила все еще переполняли его, и он не знал, что ему делать.

Вдруг вспомнил, что уже давно время быть на работе, и побежал в поле.

Вместе с другими невольниками он должен был заниматься починкой изгороди. Пользуясь отсутствием надсмотрщика, рабы прятались за кустами и отдыхали в густой, прохладной тени. Один из них раздраженно спросил Орика, где он был, и добавил:

— Мы не жаловались, но не исполнять же нам и твою долю работы!

Один из друзей Скифа вступился.

— Ну, мы сегодня и своей-то работы не сделаем.

Но первый продолжал сердиться.

— Что он, раб или нет? Мы ложимся спать — он уходит, идем на дело — его нет. А Главк ему готовит особенную порцию пищи за обедом. Должно быть, у него есть причины любить Скифа.

Угрюмый сириец, работавший у изгороди, подошел с молотком в руке и, не вынимая торчавших изо рта гвоздей, сказал презрительно:

— Не ворчи, старая обезьяна. Тебе же хуже будет. Сам все утро провалялся в тени, а к другим пристаешь.

Но тот не мог успокоиться.

— Если у него любовь какая-нибудь завелась, так для этого есть ночь. Ушел — и вернулся. А он начинает прямо с рассвета.

Кто-то засмеялся.

Не обращая внимания на придирки и совсем не чувствуя раздражения, Орик взял жердь и начал прилаживать ко вбитым в землю кольям, но несколько донесшихся до него фраз вызвали в нем, желание отмахнуться, и он крикнул через плечо:

— Замолчи, Бат. Я добр сегодня, а то ты уже давно попробовал бы моих кулаков.

Бат не унимался.

— Мои кулаки не хуже твоих! Вот если ты еще будешь опаздывать на работу, я пожалуюсь хозяину, — пусть следит за тем, чтобы его невольницы не плодили скифских щенят.

Орик вдруг почувствовал острый прилив гнева, повернулся и медленно подошел. Думая, что он набросится на него, Бат вскочил, схватив лежавший на земле тяжелый молоток.

— Подойди, варвар, я размозжу твою дурацкую башку!

Непривычный к драке, он держал молоток около плеча. Орик, не дав ему времени замахнуться, схватил его за руку, вывернул, заставил уронить орудие и ударом кулака в подбородок опрокинул противника. Оглушенный, тот пытался встать, но Орик схватил и сжал его голову.

— Ты тут мечтаешь о поцелуях, так давай я покажу тебе, как здешние девушки целуют «горшком». Они берут голову за уши, как горшок, и целуют в губы, но я тебя только возьму за уши. И он стал неистово тереть уши тщетно защищавшегося Бата. Под общий хохот стукнул его еще раз по голове и отошел.

— Теперь ты, видишь, что твои кулаки хуже моих, поэтому будь осторожен: в следующий раз я возьму тебя уже не за уши, а за горло.

Появился Главк.

— Опять вы тут спрятались за кустами! Беритесь за дело. Если изгородь не будет готова к полудню, вы будете лишены вашей порции хлеба. А ты, Скиф, сегодня куда-то скрылся перед отправлением на работу, — смотри, чтобы это не повторялось.

Он, очевидно, слышал разговор, закончившийся дракой.

— Ну, живо! Или я приставлю надсмотрщика, чтобы он подгонял вас ременной плетью.

Он постоял, наблюдая за начавшейся работой.

— Ты, Бат, опять пьян? Еле стоишь на ногах... Ты уже раз сидел в домашней тюрьме, теперь я доложу господину, чтобы тебя отправили в городскую тюрьму, а потом на рынок для продажи.

Невольники молча вколачивали бревна и толстыми гвоздями прибивали к ним длинные слеги. Некоторые сбросили с себя платье, и солнце пекло их потные обожженные спины, покрытые оставшимися после плетей рубцами.

Главк некоторое время молчал, потом спросил:

— Кто здесь у вас самый сильный? Ну, хоть ты, Скиф, — возьми-ка это бревно и иди за мной.

Когда они отошли, Главк тихо сказал:

— Будь осторожен с Батом: он негодяй и доносчик и может пожаловаться не только хозяину. Он одно время служил сыщиком в городской полиции. Я знаю, он и теперь интересуется вещами, которые его не касаются.

— Орик, — неожиданно закончил он, — брось это бревно, я сам не знаю, зачем мы его тащим. Мне нужно было только предупредить тебя. — Его голос сделался отечески ласковым. — Не мое дело разузнавать то, что ты не хочешь мне говорить, и не мне давать тебе советы. Но я был бы рад, если бы ты согласился попросить хозяина об освобождении. Он сейчас же это сделает, и ты уедешь к себе домой, в степи. Ну, что — гордость? Я знаю, ты думаешь сам себе добыть свободу, потому что и рабом себя не считаешь. Только зачем это? И для чего рисковать?

Орик сбросил с плеча тяжелое бревно и откинул назад длинные соломенно-желтые волосы.

— Спасибо за совет, — искренно сказал он, — но сейчас я еще не хочу уходить отсюда. Мне хорошо. Главк, очень хорошо. А свобода… я в ней уверен. Конечно, я уйду в степи, но лишь тогда, когда сам этого пожелаю.

II

Эксандр проводил гостей и посмотрел на удалявшуюся великолепную процессию празднично одетых клиентов и рабов, следовавших за носилками. Он вернулся в дом и прошел в комнату, где его ожидал Никиас. Эксандр был взволнован.

— Этого я никак не ожидал, — начал он. — Знаешь ли ты, зачем эти люди приходили сюда? Если ты видел их, ты, может быть, догадался?

— Я пришел в то время, когда они были у тебя и, чтобы не мешать, удалился в сад. Они явились, кажется, по какому-то особенно важному случаю?

— Да. И совсем неожиданно. Между ними был друг Адриана — Сервий Теренций. От имени Адриана он явился, чтобы просить отдать тому в жены мою дочь.

Лицо Никиаса выразило удивление; потом он улыбнулся спокойно.

— Что же, Ия одна из прекраснейших девушек нашего города. Почему бы Адриану и не пожелать жениться на ней?

Он хотел спросить, что ответил на предложение Эксандр, но нашел это неудобным и промолчал.

— Адриан не принадлежит к числу людей, способных любить, — продолжал Эксандр. — В то же время он, конечно, не считает такой брак равным. Поэтому возможность подобного предложения никогда не приходила мне в голову.

— Ия сделается теперь одной из самых богатых женщин мира, — осторожно сказал Никиас. — И она сможет оказать немало услуг своему родному городу.

Эксандр быстро взглянул на него.

— Я не пожелал бы принести ее в жертву интересам республики. Но может ли такая жертва оказаться действительно полезной?

Он помолчал и, не получив ответа, продолжал:

— Честолюбие чуждо и мне, и ей. Богатство и власть, — хотя я и не забываю, что Адриан ни с кем не захочет поделиться ими, — не могут сделать Ию счастливой. А быть женой такого человека, как он, — злобного, черствого, ограниченного, распущенного и грубого — уже само по себе составляет несчастье. Поэтому я не колебался бы ответить отказом. Но я подумал так же, как ты. Быть может, городу удастся получить заем у Адриана. Он мог бы много сделать и для того, чтобы настоять в Риме на необходимости военной помощи Херсонесу против Палака.

— Мне кажется, что Адриан — друг Люция и благодаря своему богатству может иметь большой вес в правящих римских кругах, — неопределенно сказал Никиас.

— Да, конечно. Но ведь при всей своей расточительности он прежде всего расчетливый делец. Как иначе мог бы он собрать себе такое состояние? Кто может утверждать, что, женившись на Ие, он пожелает оказать бескорыстные услуги ее родному городу? Если же они могли быть выгодны для него, то не нужна была бы и ее помощь.

— Может быть, она могла бы оказывать на него определенное воздействие. Но для этого надо допустить, что он умеет любить.

— Чтобы воздействовать на Адриана, Ия должна была бы быть совершенно другой. Кроме того, получив ее, он сохранит по отношению к нам все свое высокомерие. Он сумел сделать так, что даже это сватовство носило оскорбительный характер, — может быть, намеренно, чтобы я почувствовал свое полное ничтожество по сравнению с ним. По форме он как будто прислал просить, чтобы я отдал ему мою дочь, а по сущности лишь извещал о том, что оказывает мне незаслуженную честь, желая взять Ию в жены.

— Конечно, он не сомневался в том, что его предложение, кому бы оно ни было сделано, будет принято, как счастье. Ему ведь совсем чужды наши представления о достоинстве гражданина и твое отношение к богатству. Но что ты ему ответил? — решился, наконец, спросить Никиас.

Эксандр, ходивший по комнате, остановился.

— Поблагодарил за неожиданную честь и просил передать, что могу ответить не раньше, чем посоветуюсь с богами.

— А римлянин?

Он удивился, потом надменно заявил: «Ты знаешь, что боги покровительствуют Адриану; они могут дать только один ответ. Но не заставляй ждать слишком долго».

— Он может быть сильным политическим врагом, — помолчав, сказал Никиас, — и его нельзя раздражать.

— Хуже всего то, что недовольство мной он может перенести и на город. Он может расстроить налаживающиеся отношения с Люцием, и тогда понтийская партия, конечно, возобладает. А после этого скоро наступит конец независимости Херсонеса.

— Да. Получив Ию, он может не оказать никакой помощи; не получив ее — будет вредить наверное.

— Значит, ты думаешь, что следует согласиться, даже не рассчитывая на пользу от этой жертвы? Ты должен дать мне совет, Никиас. Ты можешь рассуждать здесь как гражданин, лучше, чем я.

— Я был когда-то архонтом-эпонимом, — ответил тот. — Но это уже давно миновало. С тех пор я занимаюсь только искусством и философией. Я наблюдаю вещи со стороны и мало верю в их важность. С городом случится то, что должно случиться. Допустимо ли думать, чтобы Ия могла изменить ход истории? Ведь это значило бы изменить непреложность неизвестных нам законов, которые то порождают новые государства, то сокрушают их и стирают с лица земли остатки разрушенных городов.

То, что есть, должно быть. Ты думаешь о гражданском долге; но для тебя он один, для сторонников понтийской партии — другой, для Диомеда, полагающего, что надо лишь собрать деньги и устроить новый набор, — третий. И все верят, что именно они исполняют гражданский долг и спасают город, а другие губят его. Откуда может быть уверенность, что ты прав, а остальные ошибаются? И почему они думают, что предложенный тобою союз с Римом вреден для Херсонеса? И кто из вас в действительности сумеет отстоять свободу? Может быть — никто.

Рассуждая так, я перестаю быть гражданином. Я вообще перестал им быть с того времени, как начал рассуждать. Таким образом, ты видишь, что никакого совета я дать тебе не могу. Мне кажется, что ты будешь более прав, оценивая вещи не с точки зрения политики. Но и в этом я не стал бы тебя убеждать. Потому что — откуда у меня может быть уверенность в том, что я прав?

— Я знаю твои взгляды, Никиас. Но я думал, что ты сегодня найдешь для меня другие слова. Ведь у меня только одна дочь, и я должен решить за нее на всю жизнь. В то же время я должен не забывать о городе. Поговори с нею сам. Может быть, она сумеет разрешить твои колебания. Тогда тебе будет проще определить, нужна ли эта жертва или не нужна, или, быть может, это окажется даже не жертвой, а удачным замужеством. Кто знает мысли девушки?..

— Прощай, — сказал Никиас, вставая, — не буду тебе мешать. Ты увидишь, в следующий раз, когда мы встретимся, ты уже не будешь нуждаться ни в чьем совете.

Эксандр остался в нерешительности.

Конечно, ему самому надо ответить на этот важный вопрос. Ия любит Херсонес, она способна на жертву, но решение не должно принадлежать ей. А может быть, она сама пожелает стать женой Адриана? Ей достанется тогда та баснословная роскошь, и драгоценные камни, и украшения, о которых римлянин когда-то рассказывал ей. Богатство ослепляет. Какая женщина не соблазнится этим?

Но втайне он надеялся, что воспитал дочь не так, чтобы она могла продать себя за богатство.

Наконец он решил переговорить с ней самой и пошел в гинекей.

Ия сидела в своей комнате, склонившись над вышивкой голубого праздничного гиматиона. Эксандр приказал сидевшим вокруг нее рабыням, также вышивавшим ткани, удалиться и сел на выгнутую софу с изголовьем, украшенным вызолоченными фигурами грифонов.

Ия молча взглянула на отца, счастливо улыбнулась и продолжала работать, ожидая, что он скажет. Он смотрел внимательно, и ему показалось, что он видит ее такой в первый раз. Отчего она могла так измениться? В ее всегда прекрасном лице было теперь что-то новое; выражение необычайной мягкости и глубокой женственности придавало особенную прелесть строгому классическому профилю. В каждом движении ее рук, в изгибе шеи, в дыхании, заставлявшем ее грудь обрисовываться под складками хитона, была такая грация, такая весенняя свежесть и молодость, что он вдруг почувствовал смутную грусть.

— Я пришел, — начал он, — рассказать тебе кое-что приятное. Но сначала пойдем, я покажу тебе чудесные украшения, каких у тебя никогда не бывало прежде.

Ия опять улыбнулась.

— У тебя только что были римляне. Это привез кто-нибудь из них?

Он уклонился от прямого ответа.

— Пойдем, сначала ты взглянешь на эти вещи.

У себя в комнате он снял с маленького столика массивный серебряный ларец, покрытый тончайшей резьбой, перенес его на стол, стоявший около окна, и поднял украшенную аметистовой геммой крышку.

— Посмотри, вот ожерелье из редчайших жемчугов; обрати внимание на их лиловатый отлив. Такие тебе, вероятно, никогда не приходилось видеть! Они громадной ценности. Вот браслет; он кажется немного массивным, и обнявшая узел своими крыльями птица слишком велика, но это потому, что он сделан по древнему образцу. А как играют камни!

Эксандр повернул браслет, рассыпавший вокруг себя радужные брызги преломленного света.

— Взгляни на эту диадему из алмазов и рубинов. Это не то, что тоненькая жемчужная цепочка, стягивающая твои волосы. ...

Потом резким движением он высыпал на стол целую кучу сверкающих драгоценностей: колец, фибул, цепочек, перемешивавших мелкие звенья золота с крупными изумрудами и сапфирами.

Ия смотрела восхищенно и несколько испуганно.

— Зачем ты показываешь мне это, отец?

Жрец принужденно улыбнулся.

— Это все принадлежит тебе.

Девушка не понимала.

— Это прислано человеком, желающим сделать тебя своей женой.

Он ожидал, что, испуганная или обрадованная, она непременно спросит: «кто». Но Ия молчала и медленно бледнела. Встревоженный, он захотел ей помочь.

— Что же ты не спрашиваешь имени?

Ее губы вздрогнули. Она сделала маленькое движение, хотела что-то сказать, но промолчала.

— Я не знаю, почему ты пугаешься? Ты ведь даже не можешь себе представить, кто этот человек. — И он закончил поспешно: — это Адриан. Ты будешь самой богатой женщиной Херсонеса.

Она взглянула вопрошающе и укоризненно.

— Ты шутишь, отец?

Эксандр начинал раздражаться.

— Разве кто-нибудь другой может прислать такие драгоценности?

Ия почти обрадовалась.

— Ему-то ты, конечно, не захочешь меня отдать?

— Почему? Тысячи девушек мечтали бы об этом, как о величайшем счастье.

— Но ведь ты сам учил меня не искать такого счастья.

Жрец смутился.

— Не забывай, что богатство Адриана может послужить и Херсонесу.

Ия как будто поняла и сказала резко:

— Так ты хочешь продать меня Адриану за помощь городу?

Он сурово нахмурился.

— Отец может отдать свою дочь, кому находит нужным. Я тебя позвал, чтобы с тобой поговорить. Но я был уверен, что ты умеешь любить родину больше себя.

— Так ты серьезно думаешь о том, чтобы отдать меня этому ростовщику? — И добавила: — Раньше мне казалось, что ты любишь меня.

— Что я люблю тебя, ты знаешь. Но ты сама можешь не понимать, в чем заключается твое счастье.

Ее лицо стало замкнутым и сосредоточенным.

— Я ни за что не выйду замуж за Адриана.

— Даже если это может спасти Херсонес?

— Ты воспитывал меня в любви к городу, и я любила его, потому что любила тебя. Но теперь я вижу, что я была тебе нужна лишь для того, чтобы примести меня в жертву Херсонесу. Ты можешь это сделать. Но я сейчас же отравлюсь или вскрою себе вены.

Ия побледнела. В глазах прыгали мерцающие огоньки. Эксандр по-прежнему сурово смотрел на нее.

— Почему ты так боишься этого?

— Вспомни, что ты сам говорил мне об Адриане. И не забудь, что я отравлюсь не сама, а потому, что ты меня заставил.

Девушка повернулась и направилась к двери. Отец остановил ее.

— Подожди. Ведь ты еще не знаешь, что я ему ответил. Я ничего не обещал ему. Я хотел прежде спросить тебя.

— Разве это было нужно? И для чего ты оставил эти драгоценности? Ты думал, что если я не захочу пожертвовать собой за город, то продам себя за золото?

Эксандр схватился рукой за спинку кресла и почти закричал надтреснутым, обрывающимся голосом:

— Замолчи! Ты не смеешь так разговаривать со мной! Разве я не мог отдать тебя, кому захочу, даже не говоря тебе об этом?

Мелкими твердыми шагами она подошла к нему и сказала презрительно:

— Ты многому учил меня, и я это запомнила. Но ты сам всему этому не верил. Ты говорил о свободе и любви к народу. Но ты говорил также о любви вообще, о совести, о чести. Если бы ты захотел меня убить на пользу государства, я не стала бы возражать. Но ты готовишь мне позор, против которого сам предостерегал.

Жрец колебался. Сказать ей о том, что повлечет за собой ее отказ, или нет? И решил, что она должна знать.

— Если я не отдам тебя Адриану, он расстроит наш союз с Римом и не даст займа городу. Это будет гибелью Херсонеса.

Ия подумала и проговорила медленно:

— Я была не права, отец. Я знаю, что ты меня любишь, и тебе тяжела эта жертва. Я согласна. Я не обвиню тебя ни в чем. Но и ты будь тверд до конца. Дав согласие Адриану, ты дашь мне цикуту. Они возьмут меня из твоего дома и понесут к нему. Дорогой я выпью яд. Так Херсонес получит заем, а Адриан — мой труп.

Она говорила просто и голос ее звучал спокойно.

Эксандр сел и оперся на стол, поддерживая руками голову.

Взгляд его упал на лежавшие на столе драгоценности. Он по-старчески, мучительно покраснел, и губы его задергались. Наклонившись, Ия тихонько провела пальцами по его лицу.

— Отец, я не хочу умирать. Но не думай, что я не понимаю тебя. То, что я говорила сначала, было только порывом. Я знаю, ты страдаешь не меньше, чем я. Может быть, даже больше.

Он поднялся, поцеловал ее в холодный лоб и тихонько отстранил от себя.

— Да, но если бы я был уверен, что это поможет Херсонесу!

— Не надо колебаться. Когда ты должен дать ответ Адриану?

— Через два дня.

Девушка опять побледнела и даже осунулась как будто.

— Не откладывай, — сказала она, направляясь к двери.

Эксандр посмотрел ей вслед.

— Подожди. — Он говорил неуверенно.

Но Ия даже не оглянулась.

— Я не могу сейчас. Ты скажешь мне завтра.

Эксандр остался один. Он оглянулся кругом. Эта прохладная комната с гладкими каменными стенами, покрытыми росписью, большая и просторная, широкие кресла и ложа, отделанные бронзой дельфийские столики, украшенные тангарскими статуэтками, многочисленные пергаментные свитки в корзинах — все было чужим и ненужным. Куча драгоценностей, лежавших на столе, вызывала отвращение и ненависть. Он накрыл их скатертью, снятой с одного из столиков, чтобы не видеть их, словно они казались ему добытыми преступлением, которое он хотел скрыть. Постепенно его охватывал озноб, лицо приняло голубоватый оттенок. Потирая влажные руки, он ходил по комнате, пока чувство холода не заставило выйти в сад.

Теплый благоухающий воздух, насыщенный ярким солнечным светом, вернул ему внешнее спокойствие. Озноб прошел, лишь изредка короткая дрожь пробегала по спине.

Подошел Главк и низко поклонился.

— Господин, предстоит тяжелая работа по перетаскиванию камней. У нас не хватает одного раба. Не прикажешь ли возвратить Скифа из Прекрасной Гавани? Он вчера был послан туда.

Эксандр посмотрел на него невидящими, равнодушными глазами.

— Хорошо! — И прошел мимо.

Как могло случиться, что один день, еще ничего внешне не изменивший, сразу так расколол жизнь, вывел из граней обычного, подавил необходимостью подвига, жертвы самой тяжелой, какую только он мог себе представить? Но нужна ли она? Неизбежна ли?.. Ия умрет. Он знал ее и не сомневался, что она так поступит. Но поможет ли это Херсонесу? Да, Адриану не за что будет мстить, но незачем будет и помогать. Значит, это ненужная, совсем ненужная жертва. Этот брак имел бы смысл лишь в том случае, если бы Ия могла воздействовать на римлянина, и то при условии, чтобы он ее любил. Но ведь у Адриана это только случайная прихоть и настойчивость. И ее смерть озлобит его.

Вдруг Эксандр подумал:

«Почему она сразу так решительно заговорила о самоубийстве?» Тогда это показалось ему естественным, но ведь несколько часов назад, даже во время разговора с Никиасом, у него совсем не возникало подобной мысли.

Неужели он ее так мало знает? Или только теперь, за самое последнее время произошло это изменение? Ия права. Это он сам внушал ей принципы свободы, достоинства и чести. Но так ли уж непереносим этот брак? Конечно, она будет несчастлива в нем, но все-таки это не позор — ведь множество девушек выходят замуж таким образом: по воле своих опекунов или отцов, или по велению обычая. Там только нет таких богатств, нет сложных политических расчетов. Почему же никто из них не говорит о самоубийстве?

Новая мысль возникла в его голове:

«Думать о самоубийстве, выходя замуж за нелюбимого человека, девушка может лишь тогда, когда она любит другого»... Эксандр стал вспоминать.

Нет, этого не может быть. Ведь около нее нет никого из мужчин, она почти никуда не выходит... Пришла странная мысль, но он сейчас же отбросил ее. Нет! Это он сам воспитывал ее в суровых и доблестных принципах старины, и нужно ли жалеть об этом?..

Мучительная судорога свела его лицо. «А я, — холодея подумал он, — останусь жить, буду заниматься политикой и говорить речи»...

Он призвал на помощь всю свою твердость.

«Это мой долг. Умереть самому было бы в десять раз легче». Но в сознании дрожали слова Никиаса: «Ты, и Диомед, и понтийская партия — кто из вас прав, кто спасет или погубит город?.. И может ли умершая девушка изменить ход исторической жизни?»

Он шептал настойчиво: «Может, может», — и в памяти искал примеров. И уже почти успокаивался, — как, упрямая и жестокая, снова выплывала мысль:

«Она умрет, и из-за чего будет тогда Адриан помогать нам?..»

III

— Сегодня хозяин говорил мне, — начал Главк, — что он приказал расширить виноградники на ферме в Прекрасной Гавани. Он хочет послать туда несколько невольников отсюда, — там не хватает рабочих рук. Он назначил также и тебя. Мне кажется, что тебе там будет лучше — ты не любишь городских стен и на ферме будешь чувствовать себя свободнее.

Орик нахмурился.

«В Прекрасную Гавань — значит, ее совсем не удастся видеть! Это далеко, оттуда нельзя придти ни рано утром, ни поздно ночью, — тогда городские ворота бывают заперты. Нет, это невозможно. Лучше бежать и поселиться в рабочем квартале, чем переселяться на эту ферму...»

— Хорошо, — резко сказал он. — Но как только меня туда переведут, я убегу.

Главк удивился.

— Что ты! Ведь это же я сам просил о тебе!

— Вот я и убегу. Жить в новом месте, с новыми рабами я не желаю.

— Ты все такой же дикий, как и прежде.

Орик молчал, но его лицо выражало злобное упрямство.

Главк был озадачен.

— Это ведь я хлопотал о тебе! — повторял он.

Неожиданно для самого себя Орик сказал:

— Я не хочу жить далеко от тебя. В этой стране ты один друг мне.

Главк растрогался.

— Я не подумал об этом. Мне казалось, что тебе до меня нет дела. Но не беспокойся, я попрошу господина, и он отменит распоряжение. Тебе придется провести там только одну ночь, а завтра к вечеру можешь вернуться.

— Зачем это нужно? — спросил Орик.

— Пойми, господин уже отдал распоряжение. Теперь он ушел в город; отправляемые в Гавань рабы должны скоро уйти. Отменить приказание я не могу. Но я переговорю сегодня же вечером, и завтра днем туда пришлют за тобой.

Орик скрыл раздражение.

Я привык верить тебе. Постарайся меня не обмануть и на этот раз. Помни, что я буду ждать только до вечера.

Вместе с несколькими рабами, сопровождаемыми надсмотрщиком, он вышел из города воротами, через которые его когда-то втащили сюда израненным пленником.

Был прекрасный сияющий день. Пышные виноградники, взбегая на обширные пологие холмы, спускались к широким долинам, засеянным ярко зеленевшими хлебами. Вдали высокая гора длинным узким мысом врезалась в море. Местами желтели бесплодные каменистые пространства, кое-где забрызганные красными пятнами цветущего мака, виднелись огромные каменные глыбы, источенные дождем и ветром. Широкая ровная дорога, покрытая тонкой известковой пылью, извивалась лентой, спускалась и поднималась, то подходя к самому берегу, то далеко отступая от него.

Скоро показался тихий залив, окруженный фруктовыми рощами Прекрасной Гавани. Возделанные поля тянулись во все стороны, и за ними, на сочных пастбищах, поднимавшихся по крутым горным склонам, пестрели медленно передвигавшиеся стада тонкорунных овец и коз.

Принадлежавшая Эксандру ферма была невелика. Кроме маленького дома, предназначенного для владельца, здесь находились помещения для рабов и надсмотрщиков, загоны для овец и амбары для ссыпки хлеба.

Приданную партию рабов сейчас же отправили в поле.

Вечером, когда они вернулись, им вместе с остальными работавшими здесь невольниками дали обед и назначили помещение для сна — небольшой пустой сарай, куда на зимнее время складывались земледельческие орудия.

Орик проснулся рано от резкого внутреннего толчка. Вокруг него все еще спали. Слабый утренний свет, чуть окрашенный розовым, проникал в широкие щели притворенных ворот, обрисовывал узкую полоску под крышей и делал полумрак легким и дымчатым.

Чувствуя необходимость сделать что-то, но еще не улавливая мысли, он уже замечал сжимание сердца, всегда вызывавшее в нем тревожное желание двигаться и спешить.

Потом мысль сделалась отчетливее — в этот самый час он обычно ждал Ию на берегу. Сегодня она опять придет туда. Он мог бы ее встретить... И это невозможно! Он нахмурил брови, как будто стараясь обмануть себя, придал лицу угрюмое выражение. Но веселые мысли бились и звенели в мозгу: «Главк не обманет. Увижу ее завтра. Может быть, даже сегодня — а завтра — наверное».

Он стал высчитывать, сколько еще остается ждать.

«Сейчас пойдем в поле. Надо работать и ни о чем не думать; до полудня время пройдет быстро. Потом уже недолго ждать. Главк может послать вскоре после полудня; к обеду удастся быть в городе, потом ночь...»

«Скоро, скоро...» — убежденно повторял он, стараясь не замечать мысли, скользившей где-то за сознанием: «Может быть, еще сегодня вечером, или ночью...» Потом почти вслух говорил:

— Завтра утром я ее увижу, а сегодняшний день пройдет быстро.

Он начал дремать, поеживаясь и вздрагивая от радостного предчувствия, постепенно становившегося уверенностью. «Сегодня вечером… вечером...» — думал он, снова погружаясь в сладкое сонное оцепенение.

Его разбудил громкими окриками надсмотрщик. В сарае уже почти никого не было. Орик поспешно вскочил и обрадовался: день стал короче.

Он работал старательно, находя почти наслаждение в обычно ненавистной работе, так хорошо заполнявшей теперь время ожидания. В минуты отдыха, он широко улыбаясь, бросал шутливые замечания товарищам, подталкивал своего соседа, молодого коренастого лидийца, или начинал помогать кому-нибудь, сильными равномерными движениями, пласт за пластом отворачивал перекапываемую землю, не делая передышки до тех пор, пока у него не начинали неметь пальцы, сжимавшие рукоять лопаты.

Иногда он взглядывал на небо и рассчитывал: «Скоро Главк отправится говорить с хозяином... Теперь он идет, чтобы отправить посланного в Прекрасную Гавань... Вероятно, тот сделал уже около трети пути...»

Но время проходило, и никто не являлся. Орик хмурился и работал молчаливо. Иногда он оглядывался и делался все раздраженнее, готовый оттолкнуть задевавшего его локтем соседа или наброситься на надсмотрщика, проходившего среди рабов с плетью в руках. Потом он почувствовал лень, равнодушие и апатию.

Только перед вечером к нему подошел главный надсмотрщик и приказал отправляться обратно в город. Он заторопился, но его заставили дождаться конца обеда — он должен был идти обратно не один, а вместе с двумя другими рабами.

То, что они шли медленно, возмущало его: он на полпути оставил их и отправился вперед один. Это дало возможность сэкономить время, и, прежде чем явиться к Главку, он успел пробежать по берегу, заглянул в нишу и маленькую пещеру, выдолбленную временем в мысе, прошел мимо окружавшей виноградники изгороди и вдоль стены сада.

То, что он не встретил Ию, показалось ему естественным и не страшным: впереди еще очень много времени! Поговорив с Главком, он уйдет, и наверное встретит ее где-нибудь.

Приближалась ночь. После яркого солнечного дня, жаркого и сверкающего, вечер казался мягким и нежным; очертания деревьев, контуры зданий сделались расплывчатыми, тающими, словно постепенно растворялись в надвигающемся теплом и ласковом сумраке.

Орик долго сидел на берегу, смотря на последние широкие отливы червонного света, угасавшие на постепенно черневшей поверхности моря. Кое-где переливались чешуи мелкой серебряной ряби, дрожали зеленоватые полосы. Потом все сделалось дымчатым, мягким, засветилось еле заметным лиловым отблеском.

Он все еще ждал. Но вместе с уходящим днем надежды становились все более смутными и неопределенными, и беспредметная печаль вытесняла их. Он хотел пойти в сад, но что-то удерживало его на месте.

Медленно выплывая из-за моря, показался диск, громадный, красновато-желтый. Море зарябилось золотой чешуей, становившейся все более яркой; желтые и сероватые пятна камней выступили из глубокой мягкой тьмы, лежавшей между ними. Луна поднималась выше, становилась меньше, ярче и приобретала серебряно-голубой оттенок; ее свет казался звенящим, почти ощутимым. Он щекотал волосы, поглощался дыханием и наполнял тело легкостью, ожиданием, таинственной и волнующей тревогой.

Орик встал. Громоздившиеся у высокого берега обломки, казалось, потеряли свою тяжесть и устойчивость и приобрели фантастические очертания. По крутой узкой тропинке лунный свет струился, обтекая черные и лиловые пятна теней. Сад, внизу казавшийся серебряным, теперь, когда Орик вступил в него, был полон густой и непрозрачной тьмы. Лишь кое-где, на неестественно яркой траве, разливались голубые лунные лужи.

Орик прошел под темной зарослью высоких кустарников и деревьев до стены, облицовывавшей отвесный подъем верхней террасы. Между желтоватыми неправильными глыбами кладки бело-розовая сетка цемента выступала так ярко, что хорошо виднелись не только отдельные углубления и трещинки, но и набившаяся в них земля, травинки, тускло-серебряные пятна паутины над черными дырами норок.

В стороне крутая лестница вела вверх, на вторую террасу сада, ограниченную низким парапетом.

Здесь все было полно заливавшим широкие дорожки светом, стекавшим по деревьям на гладкие лужайки. Дальше сад становился гуще, и было больше теней. Скрываясь в них, Орик прятался за стволами деревьев, перебегал лунные пространства и крался за темными кустами. Всматривался, прислушивался настороженно и пробирался дальше.

Он подошел к дому, похожему на остров среди лунного озера. Выйти из-за деревьев было жутко. Орик перебежал дорожку и, снова погрузившись в тень, обошел здание.

Там не спали. Красноватый свет виднелся во внутреннем дворе. Орик всматривался. Он знал, что Ия живет во втором этаже, и что ее комната выходит в сад. Маленькие четырехугольники окон светились — она не спит.

Женская фигура вышла из дому и двинулась по дорожке. Он вгляделся — какая-то рабыня.

Орик ждал напряженно: может быть, она выйдет?..

Месяц в небе висел совсем неподвижно, и время как будто остановилось. Все казалось похожим на странный сон. Орик переходил от куста к кусту, оглядываясь на каждый шорох, улавливая самые тихие, еле заметные звуки. Сердце билось глухими и сильными ударами; ожидание делалось бесконечным. Огни в доме погасли один за другим. Он ждал, пока все успокоится, но продолжал бояться, что кто-нибудь пройдет и заметит его.

Наконец, последние звуки в доме замерли.

Легкие перистые облака набежали, сделали свет скользящим и дымчатым.

Орик перебежал неслышно и спрятался в густой тени одного из портиков галереи, огибавшей верхний этаж дома. Совсем недалеко, почти над ним, находились ее окна. Она спит. Орик представил ее себе лежащей с закрытыми глазами, с откинутой головой; он почти слышал ее дыхание. Бессознательно он стал взбираться по тонкой колонне, осторожными и тихими движениями, вскочил на галерею, сгибаясь, подбежал к стене, приподнялся и посмотрел в маленькое, высоко расположенное окно.

Широкие зеленоватые лунные полосы освещали на полу угол ковра и косо ложились на противоположной стене, где расплывчатая тень большой вазы вырисовывалась узорными круглыми ручками. Ближе к окну, на низком широком табурете, лежали смятые одежды. Дальше, около стены, виднелся край невысокого ложа и угол спускавшегося с него красного покрывала. Все остальное было погружено в легкий призрачный полумрак. Постепенно глаза Орика привыкли к нему. Он разглядел большой шкаф, белый четырехугольник двери, низкое широкое кресло, букет цветов на маленьком столике. Ия лежала; ее лицо, выступавшее белым пятном, было обращено к нему.

Вдруг луна вынырнула из-за облаков и ярко осветила комнату. Ия лежала неподвижно, опираясь головой на руку. От вдавившегося в подушку локтя лучами разбегались темные полоски. Черная тень профиля отчетливо вырисовывалась на стене. Она смотрела прямо перед собой громадными тускло отсвечивавшими глазами. Подлунным светом лицо было бледно и казалось мертвым; складки покрывала лежали, точно застывшие.

Орик передвинулся, поднял голову и смотрел, не отрываясь. Он не прятался больше, поглощенный непонятностью ее лица, молчанием и неподвижностью. Он чувствовал почти страх. Может быть, ею овладел какой-нибудь дух? Или она умерла?

Наконец он не выдержал и тихонько позвал:

— Ия!

Ее ресницы вздрогнули, но лицо по-прежнему оставалось немым и мертвым. Она перевела невидящие глаза, скользнула взглядом вдоль окна и остановилась на нем. Он смотрел со страхом, болезненным любопытством и сосредоточенной жадной напряженностью. Она словно пробуждалась от сна. Выражение глаз изменилось. По лицу побежали мелкие судороги и придали ему выражение испуга, беспомощности, отчаяния. Она быстро села и, придерживая на груди красное покрывало, падавшее широкими складками, смотрела на Орика.

Решительным движением он вскочил в окно и очутился около нее. С испугом, как будто отталкивая его, она протянула руку.

— Не подходи!.. Не подходи ко мне.

Опять он испытал непонятное чувство таинственного страха и остановился.

— Не смотри на меня, уйди! — повторяла она.

Ия говорила тихо, с какой-то уверенной, мертвой бесстрастностью, но на лице было выражение измученности, слабости и нежности.

Он быстро оглянулся; ему показалось, что в комнате еще есть кто-то, и он старался его найти.

Девушка поняла это движение и бледно улыбнулась.

— Нет!.. Но уходи, я приду к тебе завтра.

Орик наклонился вперед и, пристально смотря на нее, спросил:

— Ты боишься? Несчастье?

Она говорила умоляюще.

— Я скажу тебе завтра. Ты узнаешь... Не смотри на меня.

Скиф подошел ближе и сказал взволнованно:

— Уйдем вместе. Не надо бояться — мы убежим. Не оставайся здесь.

Ия протянула руку.

— Тише, тебя услышат. Рядом спят рабыни...

Он понизил голос.

— Когда я на тебя посмотрел, я испугался. Я никогда не видел таких глаз.

Она отвернулась, повторяя:

— Уйди, уйди. Не говори больше, не смотри на меня!

Орик опустился рядом с ней на колени и с неожиданной нежностью дотронулся до ее руки.

— Ия, что-с тобой?

Девушка взглянула на него и вдруг упала, уткнувшись лицом в подушку, сотрясаясь от сдавленного плача. Растерянный, он наклонился, охватил ее плечи, вздрагивавшие под тонким белым хитоном, и шептал что-то. Потом вскочил, огляделся беспомощно, и вдруг обнял, прижимая к себе.

— Уйдем, не плачь. Я унесу тебя...

Продолжая плакать, она схватила его руку и, подняв залитое слезами лицо, посмотрела доверчиво.

— Да, да...

Она вздыхала прерывисто, прижимаясь лицом к его плечу. Неловким движением он гладил ее по голове, путая вьющиеся волосы.

Вдруг новый порыв горя нахлынул на нее. Она отодвинулась, закрыла лицо руками, шепча неясные слова, которые он не мог разобрать.

Послышался стук. Ия выпрямилась, широко раскрыв глаза, и закуталась спускавшимся покрывалом. Орик неслышным движением поднялся, инстинктивно ища оружие. Стук повторился.

— Уйди!.. Скорей!.. — шептала Ия.

Скиф упрямо качал головой.

— Я останусь. Я не хочу, чтобы ты была одна. Я боюсь за тебя.

— Со мной ничего не будет, — поспешно прошептала она. — Уходи скорей, ты не понимаешь.

Продолжая кутаться в покрывало, она подбежала к двери и спросила, сдержанно:

— Что случилось?

— Это я, — послышался голос Эксандра. — Открой, Ия.

Девушка оглянулась растерянно. Орик стоял почти рядом с ней.

— Это мой отец. Уйди или хоть спрячься, — она показала рукой, — там, там, за ложем.

— Что случилось, отец? — громко спросила она. — Я уже лежала и не одета теперь.

Ее голос казался твердым.

— Оденься, мне нужно сказать тебе о моем решении.

Она ответила взволнованно:

— Подожди, сейчас выйду.

Ия сбросила покрывало и быстро накинула на себя, поверх ночного, широкий голубой хитон.

— Уйди! — продолжала она умолять Орика. — Со мной ничего не случится... Спрячься скорей. Если будешь неосторожен, ты погубишь меня. Я сейчас вернусь.

Она вытерла еще влажное от слез лицо, поправила волосы и, не надевая сандалий, опять подошла к двери.

— Ты здесь, отец?

— Да. Не заставляй меня ждать.

Девушка отодвинула бронзовую задвижку и открыла дверь.

— Ты не спала? — спросил жрец, вглядываясь в ее лицо. Он держал в руках светильник. — Я только на минуту. Внизу меня ждет Никиас.

Он положил ей руку на плечо и радостно улыбнулся:

— Я все обдумал и решил честно. А сейчас Никиас пришел и подтвердил мое решение. Он узнал совершенно точно, что Адриан предлагает городу заем через подставное лицо. Но требует огромных процентов. Как видишь, он помогает или не помогает только в зависимости от своей денежной выгоды. И еще другое: от центуриона Клавдия, родственника Люция, Никиас узнал, что Адриан не пользуется никаким влиянием на претора, Люций даже не любит говорить с ним о государственных делах. Значит, город не получил бы никакой пользы от того, что ты сделалась бы женой Адриана. Во мне говорит не жалость к тебе. Все будет по-старому...

С закрытыми глазами она стояла, прислонившись к косяку двери. Эксандр обнял ее одной рукой.

— Прости, что я заставил тебя страдать весь день. Его голос звучал растроганно и нежно. Она часто и мелко дышала.

— Неужели, неужели все это прошло? Я опять увижу солнце, буду жить...

Ия счастливо засмеялась и поцеловала отца.

— Теперь уснешь? — ласково спросил он.

— Не знаю. Счастье ведь тоже отгоняет сон.

— Ну, так приходи ко мне.

— У тебя Никиас? — нерешительно сказала она.

— Так что же, ведь и он радуется вместе с нами. Эксандр обратил внимание на бледность ее лица.

— Тебе нехорошо? Может быть, лучше лечь? Я проведу тебя до твоего ложа.

Она испуганно отстранилась.

— Нет, спасибо, не надо. Это прошло. Иди, я приду сейчас. Я хочу надеть праздничный хитон.

— У тебя темно, я оставлю светильник.

Жрец сделал движение войти в комнату.

— Нет, нет. Не надо. Луна светит ярко. Так лучше. Я сейчас приду.

Ия подождала, пока он отошел, и заперла дверь. Орик поднялся навстречу ей.

— Ну, что?

Девушка засмеялась.

— Если ты сейчас не уйдешь, ты никогда не увидишь меня больше. Тебе нельзя оставаться здесь. Понимаешь? Ведь если бы отец увидел тебя, для нас все было бы кончено.

Орик хотел сказать, что он просто задушил бы старика, но удержался.

— Я уйду, если ты мне скажешь, что с тобой случилось.

— Скажу завтра. Не беспокойся, ничего страшного нет. Ты видишь, я радуюсь. Но я должна идти сейчас к отцу, иначе он опять вернется сюда.

Орик сказал мрачно:

— Хорошо, я уйду.

Она колебалась.

«Может быть, рассказать ему все сейчас?.. Нет, лучше завтра...»

Он уже подошел к окну, но она удержала его.

— Орик, я хотела тебе сказать...

Скиф оглянулся, ожидая. Ия стояла, наклонив голову.

— Тебе нельзя приходить сюда.

Она остановилась; тот молчал выжидательно.

— И не приходи на берег — там тоже могут увидеть.

Орик подошел, схватил ее за руку и сказал сдержанно, мрачным тоном:

— Ты не хочешь больше встречаться со мной?

Она попробовала выдернуть пальцы, но он держал крепко. Девушка засмеялась и шутливо ударила его по руке.

— Пусти, Скиф, ты ломаешь мне пальцы.

За дверью что-то стукнуло. Орик выпустил ее. Некоторое время они прислушивались.

— Это одна из рабынь уронила что-нибудь, — сказала Ия. — Как ты дышишь!

Она тихонько дотронулась до его плеча.

— Если ты уйдешь сейчас, мы увидимся завтра.

— На берегу? Утром?

— Не знаю... Нет. Со мной пойдут рабыни. Завтра праздник, в городе будет процессия и торжественное жертвоприношение. Я должна быть там. Ты тоже не будешь работать... Я вернусь рано. Может быть, после полудня. Или нет… лучше позже. Около шести часов я всегда хожу гулять. В это время хорошо в саду. Ты видал миртовые кусты? В глубине сада, в самом конце, за большим камнем, вправо от тропинки к морю.

— Но где я тебя увижу? — нетерпеливо спросил Орик.

Она опять засмеялась.

— Раньше, когда я любила играть с подругами и прятаться, я всегда забиралась в эти кусты. Они похожи на пещеру или беседку… около них никого не бывает.

— Значит, ты там будешь?

Но она заторопилась.

— Отец может вернуться. Уходи. Мне надо достать новый хитон.

Ия открыла дверцу высокого шкафа и, встав на табурет, стала что-то искать на верхней полке.

Вдруг он понял и почти вскрикнул:

— Ия, значит завтра? В этих кустах?

Орик подбежал, обнял ее ноги и стал целовать.

Она беспомощно смотрела на него сверху, наклонилась, осторожно толкнула его и сказала просительно:

— Орик, не надо, уйди...

Он поднял голову и увидел ярко освещенное луной стыдливо улыбающееся лицо; глаза, полузакрытые длинными ресницами, смотрели нежно и испуганно. Он отодвинулся, встал. Ему было трудно уходить. Все так же улыбаясь, молча она смотрела, как он приблизился к окну и скрылся.

Всю ночь Орик провел в томительной полудремоте. Он переворачивался, вставал, ложился снова и тщетно старался уснуть. Ему казалось, что он задыхается от жары. Совсем отчетливо он видел ее лицо, плечи, казалось, что чувствует прикосновение ее тонких гибких пальцев. Закрывая глаза, представлял ее себе все яснее, все ближе. От сердцебиения у него начинало стучать в висках. Он вставал и, чувствуя, что дремота снова наливает свинцом веки, опять ложился на горячую постель и погружался в томительный, сладкий кошмар.

Это становилось невыносимым. Наконец он вышел из казармы и остановился, вдыхая показавшийся ему прохладным воздух. Потом решил выкупаться.

Морская вода, черная, волнующая, сразу освежила и вернула бодрость. Он несколько раз нырнул и с наслаждением поплыл наперерез большим волнам. Скоро берега исчезли, и все слилось в одно темное пространство, покачивающееся и текучее. Луна уже скрылась. Смутные очертания мыса выступали еле заметным темным пятном; за ним большой яркой точкой светился огонь маяка. Кое-где мерцали отдельные огоньки, но самого города не было видно. Он казался поглощенным ночью.

Заметив, что заплыл уже очень далеко, Орик направился к берегу, держась на мыс. Он начал уставать. Несколько раз глотнув соленой воды, почувствовал страх и стал грести сильнее. Но волны снова и снова поднимали и опускали его, а мыс казался все таким же далеким.

Скоро он заметил, что его движения беспорядочны, и он почти барахтается на месте. Он лег на спину, отдохнул и опять поплыл. Наконец почувствовал под ногами дно. Но был так утомлен, что волна сбила с ног, когда он уже шел к берегу, и потащила обратно. Он выбрался и побежал, отыскивая свою одежду. Это согрело его — во время долгого купанья он озяб, так что зубы щелкали, и он не мог разжать пальцы. Завернувшись в плащ, лег, подогнул колени, подложил руки под щеку и уснул.

Проснулся он поздно. Солнце обдавало море блеском стеклянных искр, раскалило камни и жгло кожу так, что от нее пахло горелым. Горячий воздух поднимался, дрожа и мерцая, и еще больше увеличивал сверкание яркого света. Раскаленное небо казалось бледным и у горизонта принимало почти серебряный оттенок. Стояла совершенная тишина, на море не было даже маленьких воли.

Орик перевернулся и закрыл рукой лицо от солнца. Ему не хотелось двигаться, и он продолжал дремать. От солнечных лучей во всем теле переливались горячие мелкие уколы и сердце билось тяжелыми медленными ударами. Проходивший сквозь кисть руки и закрытые веки свет казался красным и в нем, всякий раз, когда Орик сильнее нажимал на глазное яблоко, плыли большие черные и зеленые круги.

Наконец Орик сел и стал смотреть на сверкание моря; от блеска рябило и темнело в глазах. Надо было бы выкупаться, но было лень пошевельнуться, и он продолжал сидеть.

Приближался полдень. Солнце стояло почти над головой. Орик подумал, что теперь в городе праздник, греки идут к храму для жертвоприношения, Ия тоже там, в этой процессии. Он представил себе ее сияющую головку в пышном венке из роз, цветочную гирлянду в руках. Через несколько часов празднество кончится, и она вернется...

Ему вдруг сделалось весело, и дремота исчезла. Он вскочил, побежал вдоль мелкого берега, разбрызгивая воду, окунулся и стал нырять, заставляя воду пениться и разбегаться широкими кругами.

IV

— Это празднество в вашем городе производит самое приятное впечатление, — говорил Люций, обращаясь к Эксандру. — Цветы, девушки в белых одеждах... Процессия была тоже очень живописна. Ваша толпа, пожалуй, шумливее римской, но в ней больше изящества и меньше разнузданности. Этот народ не хочется называть чернью. Ваше празднество, кажется, похоже на афинские анфестерии? Впрочем, тех праздников мне не приходилось видеть.

— Да, если хочешь, тут много общего. Ведь анфестерии — тоже праздник цветов. Их приносят в жертву и ими украшают себя в эти три весенних праздничных дня. В Афинах праздник начинается тем, что снимают первый раз крышки с глиняных питосов, содержащих в себе вино предшествовавшего урожая, и разливают для продажи на рынке. Вино привозят в город и из соседних селений. Второй день праздника — день кружки. Он знаменует конец труда по выделке вина, и граждане собираются тогда, чтобы выпить в веселой компании. Третий день — «котлы» — начинается домашними жертвоприношениями; рабочие пользуются отпуском; к этому дню приурочиваются новый годовой найм и большая ярмарка. В течение праздников храмы заперты, открыт лишь один — Дионисия Освободителя, — закрытый все остальное время года, кроме дней анфестерий.

Вечером второго дня при свете факелов торжественная процессия из храма Керамики направляется к святилищу Ленайона. Процессия носит вакхический характер: силены верхом на ослах едут, окруженные сатирами и панами, хоревты в звериных шкурах, в венках из листьев бьют в бубны и звенят медными погремушками; под звуки флейты пляшут женщины, одетые нимфами и менадами; едут замаскированные, перекидывающиеся шутками с толпой. Впереди на триумфальной колеснице везут ксоанон — священное изображение Диониса.

Затем в святилище происходит символический обряд бракосочетания супруги архонта с Дионисом, а народ отправляется в театр, где происходит состязание в пьянстве. Здесь так же, как во время игр, избираются особые судьи. Каждый очередной кубок объявляется при звуках труб. Особенно уверенные в себе граждане стараются выпить свою порцию стоя на скользком, смазанном маслом, мехе с вином. Перепивший всех получает награду в виде венка из листьев и полного меха вина.

Участие в вакхических празднествах считается обязательным для всех; но люди высших классов, конечно, предпочитают проводить эту ночь на частных пирах, куда собираются друзья, приносящие с собой новые глиняные сосуды, купленные утром на ярмарке, — все одинакового размера и украшенные венками...

Ты знаешь расселину в земле около храма Зевса Олимпийского? Говорят, что через нее стекли воды потопа во времена Девкалиона. Есть поверие, что этими вратами, ведущими в преисподнюю, поднимаются на землю в дни анфестерий тени умерших и в этот праздник в каждом доме варится для них смесь из разного рода злаков, кроме бобов, — в воспоминание пищи, приготовленной Девкалионом в первый день после потопа. Никто не имеет права пробовать ее: котел остается на домашнем алтаре в закрытой комнате, чтобы тени умерших, никем не стесняемые, свободно могли приходить и утолять свой голод...

— Все это очень красиво, — сказал Люций. — Я думаю, мы поступаем хорошо, когда многое заимствуем у греков. Они худшие законодатели и солдаты, чем мы, но умеют жить приятно и со вкусом.

Но вот, кажется, трапеза кончается, и можно ехать. Я, пожалуй, еще пообедаю у себя. Ты знаешь, что я уважаю религию, но не очень люблю есть грубо поджаренное жертвенное мясо. В этом отношении твои сограждане имеют больше вкуса к священным трапезам.

Он обвел смеющимися глазами столы, за которыми пировали херсонаситы, и остановил взгляд на худом широколицем человеке, сдвинувшем на затылок свой венок и жадно обгладывавшем большую кость.

— Здесь много простых граждан. Ты знаешь, мы очень демократичны и на общественных пиршествах рядом с городской знатью часто сидят простые ремесленники, — сказал Эксандр. — А им теперь живется плохо. Войны разорили город, торговля упала, население беднеет все больше...

— Положение Херсонеса кажется мне довольно печальным, но в значительной степени вы сами в этом виноваты. Вы очень много разговариваете в вашем Совете о достоинствах демократии, но недостаточно умеете ее защищать. Ты извини меня, но мне невольно вспоминаются слова одного лакедемонянина по отношению к фиванцам: «Вам нужно поменьше гордости и побольше силы».

— Ты совершенно прав, но я не знаю, помогло ли бы нам отсутствие гордости и увеличились ли бы от этого наши силы.

— Конечно, они могли бы увеличиться. Вам надо только поискать помощи у какого-нибудь могущественного государства. Без этого, мне кажется, вы сделаетесь добычей варваров.

Разговору помешал подошедший к ним гражданин. Он поздоровался с Эксандром и попросил выслушать его. С ним случилось несчастье. Не может ли Эксандр помочь ему?

Он начал рассказывать:

— Ты знаешь, я был небедным человеком. Я имел и землю, и дом, и большую мастерскую. Теперь я разорен вконец.

— Может быть, ты зайдешь ко мне, Харикл? Дома мы удобнее обо всем поговорим, — сказал Эксандр.

Он догадывался, о чем подошедший хочет говорить, и не желал делать Люция свидетелем разговора.

Но Харикл, немного пьяный, настаивал.

— Я отниму у тебя немного времени. Выслушай. Я уж и не знаю, куда обращаться, если и ты откажешь мне в помощи. Налоги и подати разорили меня. Надеясь как-нибудь вывернуться, я сделал большой заем у Теофема, члена Булэ, и не смог вовремя выплатить. Теофем обратился в суд. Было постановлено взыскать с меня весь долг сразу.

Теофем явился на пастбище, забрал пятьдесят моих тонкорунных овец и их пастуха; затем захватил мальчика-слугу, несшего очень дорогой не принадлежавший мне серебряный кувшин, который затем у меня потребовали. Но и этого ему оказалось недостаточно. Вместе со своими людьми он пришел на мой участок земли (в Керкинетиде я пашу и живу с детства); там они сначала кинулись на рабов, а когда те ускользнули от них и разбежались в разные стороны, — направились к дому и сорвали дверь, ведущую в сад. Присутствовавший здесь Эверг, Теофема, и его зять Мнесибул, которые не имели права ни взыскивать с меня по суду что-либо, ни касаться принадлежащего мне имущества, проникли к моей жене и детям и вынесли всю утварь, какая еще оставались у меня в доме. Правда, они нашли немного. Вследствие повинностей, налогов и прочих расходов большая часть моей обстановки лежала в залоге или была продана.

Но это еще не все. Моя жена завтракала во дворе вместе с детьми и моей старой кормилицей, женщиной верной и преданной, отпущенной на свободу моим отцом. И вот эти люди напали, схватили их и начали грабить домашние вещи. Другие же служанки (они находились в верхнем этаже, где они живут), услышав крик, заперли свое помещение, и потому туда Эверг с Мнесибулом не проникли. Но зато они стали выносить обстановку из остальной части дома, хотя жена запрещала им касаться вещей, говоря, что вещи принадлежат ей и находятся в списке ее приданого...

Кроме того, она говорила, что предназначенные для уплаты им деньги находятся в меняльной лавке. Не обращая внимания на слова моей жены, они продолжали расхищение. Когда кормилица, увидав, что они вошли в дом, положила маленькую чашу, из которой она пила, себе за пазуху, то Теофем и его брат Эверг с таким насилием отняли чашу, что на ее руках выступила кровь: отнимая сосуд, они вывертывали ей руки назад, волочили ее по земле. Они так озлобились, что не перестали бить и душить старуху, пока не отняли у нее чашу.

Слуги соседей, услышав крики и увидев разграбление моего дома, стали с крыш звать прохожих; некоторые отправились на улицу, где увидели проходившего Агнофила и попросили его явиться. Агнофил не вошел в дом (ибо не считал приличным это сделать в отсутствие хозяина), но, находясь на земле моего соседа, видел, как выносили вещи и Эверг с Теофемом вышли из моего дома.

Они не только захватили мои вещи, но и повели за собой моего сына, приняв его за раба, пока сосед Гермоген, повстречавшись с ними, не сказал им, что этой мой сын[119].

Я обратился теперь с жалобой в суд. Но у Теофема большие связи — закон опять окажется на его стороне...

— Нет, нет, — торопливо сказал Эксандр. — Суд не может оправдать насильственных действий. Теофем ведь забрал у тебя много лишнего? Не беспокойся, — закончил он. А я переговорю о твоем деле. Заходи ко мне завтра; ты мне расскажешь некоторые подробности.

Харикл отошел.

Люций собирался ехать и предложил Эксандру воспользоваться его лектикой. Жрец согласился. Они встали, обошли столы, расположенные на площади перед храмом, и продолжали прерванный разговор.

— Ты говоришь о помощи могущественного государства. Может быть, городу придется, в конце концов, обратиться за этим к царю Понта, но я лично все же не сторонник подобного союза, — сказал Эксандр.

— Невыгодность такого соглашения совершенно очевидна. Я не хочу судить о ваших городских делах, но это поставило бы вас перед двойным риском: прежде всего попасть в зависимость от Понта и сделаться его провинцией, а потом — пострадать вместе с ним от римского оружия. Ведь это государство, враждебное Риму, неизбежно должно будет пасть.

Эксандр улыбнулся.

— Понт еще достаточно силен и далек от Рима. А если мы обратимся за помощью к римскому народу, не пожелает ли он наложить руки на свободу Херсонеса?

— Наше государство не нуждается в новых приобретениях. Наши земли и без того обширны. Мы покоряем враждебные народы и подчиняем их себе, но уважаем союзников.

— Все же едва ли вы захотите оказывать помощь, ничего не требуя взамен.

— Я не буду тебя уверять, что в политике существует чистая дружба — это было бы бессмысленно. Но Рим потребует от вас меньше, чем Понт. Ему выгодно расшириться за ваш счет; нам достаточно того, чтобы вы не мешали нашей политике. Рассмотри это дело, и ты увидишь сам. Ваши интересы сталкиваются с Понтом и совпадают с Римом. Нам желательно, чтобы вы положили предел распространению и росту Понтийского царства. Для этого вы должны быть сильными. А это возможно лишь при союзе отдельных греческих городов против Понта. В борьбе с варварами мы охотно поможем вам. Ты видишь, что эта помощь не совсем бескорыстна, но очень выгодна для вас. Мы стали бы содействовать росту вашей силы и процветанию ради ваших собственных интересов.

Носилки остановились.

— Вот мой дом, — сказал Эксандр. — Ты оказал бы мне большую честь, достойный претор, если бы пожелал отобедать у меня. Ты не потеряешь на это много времени.

— Охотно. К тому же мне будет приятно посмотреть новые редкие списки твоей библиотеки.

У входа в дом их встретила Ия. Украшенная цветами, она так сияла молодостью и выражением счастья, что даже лицо римлянина как будто изменилось, точно отражая в себе эту чужую радость.

— Город, где есть такие девушки, не должен погибнуть, — улыбаясь, обернулся он к Эксандру. — Мне кажется, что твоя дочь одна могла бы лучше его защитить, чем весь ваш Городской Совет.

И добавил, обращаясь к Ие:

— Печально думать, что только власть и государственные дела — мой удел. Посмотрев на тебя, я завидую тому, о ком ты думаешь.

Она ярко покраснела; вздрогнувшие ресницы, окружавшие глаза черной тенью, опустились. Потом она засмеялась.

— Я сейчас думала об отце и тебе, его госте.

— Значит, я счастлив наполовину, — улыбнулся претор.

Все вместе они вошли в дом. Вскоре явился Никиас. В ожидании обеда они сидели, разговаривая о религии.

— Я слышал, — сказал Никиас, — что вы, римляне, мало верите в существование богов, но сегодня я имел случай убедиться, что это неверно. Ведь ты, Люций, проявил к богам почтительность, возможную только при истинной вере в несомненность их бытия.

— Ты вполне прав. Во всяком случае, я очень уважаю религию. Она — основа государственной мощи. Но ты говоришь так, будто сам мало уверен в действительности существования богов.

Тот улыбнулся.

— Если ты утверждаешь это, то ты неправ. Если же спрашиваешь, то позволь ответить словами Протагора[120]: «Человек есть мера всех вещей — существующих, что они существуют, и не существующих, что они не существуют. О каждой вещи бывают два совершенно противоположных мнения. Относительно богов я не знаю, существуют они или нет, потому что есть много вещей, препятствующих познанию этого — неясность предмета и краткость человеческой жизни».

— Изречение мне нравится, — сказал Люций, — именно благодаря тому, что оно туманно и малопонятно. Но, кажется, ты думаешь о вещах не совсем так, как я.

— Если спор имеет целью выяснение истины, — вмешался Эксандр, — то едва ли в нем следует прибегать к софизму. Ведь это значит непонятное делать еще более неясным. К несчастью, теперь люди более охотно шутят о вещах, чем серьезно о них думают. Сам я не представляю себе богов так, как о них говорят грубые по своему характеру мифы. Но я верю в существование абсолютной божественной сущности. То, чему я научился в мистериях[121] Элевзиса, я никогда не смогу променять на незнающее отрицание софистов.

— Ты был посвящен в эти мистерии? — сказал Люций, — это интересно. Я давно думаю о том, чтобы познакомиться с ними. Мы все будем довольны, если ты расскажешь нам об этих таинствах.

— О самой сущности таинств посвященные не имеют права говорить. Я мог бы рассказать только о внешней стороне первоначальных обрядов, но они известны почти всем, бывавшим в Афинах.

Мне не пришлось присутствовать на этих торжествах, но я хотел бы воспользоваться первой возможностью, чтобы отправиться для посвящения. Мне придется только просить, чтобы мне сократили испытательный срок, так как я не могу надолго отрываться от моих обязанностей.

— И ты будешь совершенно прав, — улыбнулся Никиас, — ты соединишь в себе таким образом оба начала: и таинственный культ богини, и его отрицание.

— Ты опять шутишь, Никиас, — засмеялся Люций.

— Во всяком случае, я не хочу, чтобы познание, каково бы оно ни было, могло лишить меня возможности заниматься государственными делами. Но довольно об этом. Я вижу — прекрасная Ия поднимается, чтобы уйти. Неужели она оставит нас?

— Она пойдет сделать распоряжения домоправителю, — сказал Эксандр. — Мы здесь живем по обычаям дедов, и наши девушки умеют заниматься хозяйством.

— Это хорошо. Жаль, что Рим все больше отходит от старинной простоты. Но все-таки я хотел бы, чтобы прекрасная Ия могла посмотреть на нашу столицу. По великолепию этот город не имеет себе равного. А пышность жизни! Прекрасные мраморы и бронзы, картины и вазы, несравненная мебель, — иной стол стоит дороже целого имения; вина и лакомства, привозимые со всего мира, толпы вышколенных слуг, тяжелая парча и тончайшие ткани, драгоценные украшения и резные камни...

— Ты любишь камни? — обратился он к Ие. — В Риме ты нашла бы самые чудесные, о каких только можно мечтать: обделанные в тончайшее золото, сверкающие, великолепные.

— Конечно, я люблю украшения, — ответила девушка. — Но, прости меня, мне не нравится чрезмерная пышность, и я ненавижу это нагромождение драгоценностей. Они меня подавляют. Я ни за что не отказалась бы от нашей простоты. Я совсем не понимаю Рима. Мне больше нравится жизнь в нашем небольшом доме, в нашем саду. Здесь я чувствую себя более свободной и счастливой. Вы, римляне, кажетесь мне слишком гордыми и жестокими.

— Ты не права, прекрасная девушка, — протянул к ней руку Люций. — Не суди о римлянах по неприятным людям. Что же касается твоей любви к простоте; то это я вполне понимаю. Конечно, она лучшее условие для чистого счастья, чем шумная и роскошная жизнь большого города.

Эксандр встал.

— Пока Ия будет заниматься хозяйством, а Никиас читать, не пройдем ли мы, достойный Люций, в библиотеку?

Он проводил гостя в небольшую комнату, уставленную корзинами свитков, и задернул занавес, закрывавший вход.

V

Ия пошла отдавать распоряжения к обеду. Она была немного встревожена приездом римлянина: это снова вызывало воспоминание о ненавистном Адриане. Но она только мельком думала об этом; ее больше пугала необходимость присутствовать за обедом — он мог затянуться надолго. Ей не хотелось разговаривать, и, благодаря невозможности уйти из дома, у нее вдруг переменилось настроение. Она сделалась печальной. Закончив хозяйственные дела, она некоторое время сидела неподвижно, смотря в сад через широкий просвет двери.

Уходившая вдаль дорожка, мимозы и магнолии, склонявшиеся над обширным круглым бассейном, синее небо и пестрые узоры теней на земле казались великолепной картиной, обрамленной придававшими ей особенную выразительность мраморными наличниками двери. В саду была та тяжелая тишина, которая чувствуется лишь в очень жаркие солнечные безветренные дни, когда пряный запах горячих цветов и листьев насыщает неподвижный воздух и делает его томящим, почти душным. Из-за сиявшего за дверью света комната казалась темноватой и прохладной.

Ия встала, направилась к выходу, сошла со ступенек и вдруг, сразу решившись, быстро вернулась. Позвала домоправителя, спросила его о сделанных к обеду приготовлениях и велела передать отцу, что она уходит в город, чтобы участвовать в завершении праздника. Это была уважительная причина, вполне оправдывающая ее отсутствие. Затем она прошла в гинекей и заперла дверь своей комнаты.

Было еще рано. Она могла не спешить. Она взяла серебряный полированный диск и посмотрелась. В лице было что-то новое. Около глаз лежали незнакомые тени, зрачки блестели прозрачным и влажным светом. Продолжая внимательно рассматривать себя, Ия подумала: «Сниму ожерелье из жемчужин и сделаю другое, из ягод... И надену другую одежду, — у этой слишком много складок. Надо совсем простое, как у бедных девушек».

Открыв сундук, она стала выбирать. Потом сняла с головы жемчужную сетку, распустила волосы, скрутила их и связала тяжелым узлом на затылке. Опять посмотрела в зеркало, нашла новое выражение в улыбке сделавшихся более яркими губ, расстегнула фибулу на плече и дала соскользнуть хитону. Нагота впервые вызвала в ней странное волнение и страх. Осторожно, неслышно она подошла к туалетному столу, взяла баночку с благовонным маслом и осторожно открыла. Прикосновение похолодевших пальцев к груди заставляло ее вздрагивать. Она пугливо оглядывалась на дверь и прислушивалась ко всякому шуму.

Накинув простую узкую белую одежду. Ия вдруг успокоилась. «Можно было бы не надевать сандалий?» Посмотрела на золотисто-смуглые ноги с прозрачно-розовыми пальцами и покраснела. «Лучше надеть высокие башмаки или сандалии, самые простые».

Долго, с сильно бьющимся сердцем, прислушивалась. Убедившись, что за дверью никого нет, накинула на себя широкий пеплос и, никем не замеченная, выбежала в сад. Нарвала целую охапку цветов и побежала дальше, бессознательно радуясь чему-то и ни о чем не думая.

У камня, за которым начиналась миртовая заросль, она остановилась, прислушиваясь, вся напряженная, готовая убежать, похожая на внезапно явившуюся дриаду. Но все было тихо. Жесткие, усеянные мелкими темными листочками и зелеными, украшенными коронкой, ягодами, ветки были неподвижны. Раздвигая их, закрываясь цеплявшимися за сучки пеплосом, она стала пробираться в этой горячей, пряно пахнувшей чаще.

В естественной беседке, образованной густой зарослью, она сбросила пеплос на мелкую тонкую траву, стала на колени и начала разбирать цветы, чтобы приготовить венки. Затем легла, но тотчас же почувствовала страх и желание уйти отсюда. Голова кружилась от душного миртового запаха; пестрая сетка темно-зеленых и ярко-солнечных пятен казалась ощутимой, как щекочущие прикосновения.

Ей представилось, что она уже давно ждет здесь, и хотя она знала, что еще рано, что Орик должен придти гораздо позже, она вдруг почувствовала раздражение против него. Потом заметила, что старается думать о совсем неинтересных вещах. Она опять развернула пеплос, закуталась в него с головой, поджала ноги и села, прислонившись спиной к гибким, плохо поддерживавшим ее тонким побегам кустарника.

Она все больше досадовала, что пришла сюда. Лучше было бы встретиться где-нибудь на берегу, рассказать про Адриана и уйти. Но сейчас же она почувствовала жалость к Орику за то неприятное, что могла ему сказать.

Раздался шорох как будто раздвигаемых веток. Ия замерла. Сердце остановилось, забилось частыми ударами, и кровь сразу бросилась в голову. Но она ошиблась. Это был только шорох веток, гнувшихся за ее спиной. Опять она рассердилась и стала думать о том, что сейчас уйдет. Начала медленно собирать цветы и, испытывая к ним нежную жалость, перекладывала их, собираясь сделать букет.

Вдруг ей представилось, что с Ориком что-нибудь случилось. Он мог утонуть в море или он кого-нибудь убил, и его отправили в тюрьму. Но не верила этому. Просто она слишком рано ушла из дому; он скоро придет.

Ия тщательно расправила складки пеплоса, еще плотнее завернулась в него и стала рассматривать медленно выпрямлявшуюся травинку, освобожденную от тяжести придавливавших ее цветов. Рядом с ней был целый кустик маленьких пушисто-серебряных листиков, похожих на шалфей, и еще какие-то мелкие травинки, которых она никогда не замечала раньше. Ей показалось, что она дремлет. Но она проснулась сейчас же, как только это заметила. Снова она решила уйти и уже хотела встать, когда зашелестели осторожно раздвигаемые ветки и из зеленой чащи высунулась голова Орика.

Он остановился, как будто встреча была неожиданной. Он был смущен, так как рассчитывал придти раньше нее, и теперь почувствовал растерянность. Сел и стал рассказывать, что узнал о приезде претора. Она подождала, когда он кончил, и сказала;

— Ты знаешь о римлянине Адриане? Он хочет, чтобы я сделалась его женой.

Орик сбоку посмотрел на нее. Он как будто не понимал. Потом его лицо стало краснеть, на висках и на шее вздулись артерий, глаза сузились под сдвинувшимися бровями.

Она продолжала:

— Но, конечно отец не отдаст меня ему.

И, чтобы успокоить его еще больше, добавила:

— Ты видал его когда-нибудь? Он похож на хитрую, злобную откормленную собаку. Я совсем не могу его переносить. До сих пор, когда он приезжал, я сдерживала себя и оставалась в комнатах. Теперь я больше никогда не покажусь ему.

— Все равно, — сказал Орик. — Я знаю, что у него большая охрана, но я раздроблю ему череп. Ты еще не знаешь, — я могу сделать гораздо больше, чем ты думаешь.

Но она, казалось, вполне верила этому. Она освободила из-под пеплоса руку и пальцем коснулась его губ.

— Не надо страшного лица… улыбнись.

Это прикосновение заставило его зрачки расшириться и стать прозрачными. Лицо изменилось. Он сделал движение, чтобы поймать, но она засмеялась, успев спрятать руку. Неожиданно он придвинулся ближе и обнял ее. Немного сопротивляясь, она откинула голову, и он прижался губами к влажному от благовонного масла горлу, обнимая ее все сильнее.

Потом поднял пылающее лицо.

Яркая горячая краска расплывалась по ее щекам; из-за полуоткрытых губ зубы блестели матово; слегка закрытые темными веками фиалковые глаза с широкими черными зрачками светились влажным блеском. Он придвинул ее сопротивлявшуюся голову к своему плечу; она сделала попытку освободиться, уклоняясь от его поцелуев, но он впился в раскрывшиеся губы, зубами касаясь ее зубов. Глаза, сделавшиеся огромными и неподвижными, смотрели не мигая.

Вдруг она откинулась, выскользнула внезапным движением, отстранилась, смотря на него с враждебной пристальностью. Сдерживая тяжелое дыхание, он сидел с раскрытым ртом, крепко стиснув зубы и сдвинув брови. Он показался ей страшным. Но, неожиданно для себя, она протянула руки, обняла его и положила его голову к себе на колени. Выражение его глаз заставляло ее краснеть, и она закрыла их руками.

— Если ты будешь таким диким, я больше не приду сюда... Лежи смирно. Лучше расскажи о том, как ты воевал, и о том, как выглядят девушки в вашей стране.

Но он ничего не хотел говорить. Он начал целовать ее руки и губами ловил пальцы, которые она старалась спрятать от него. Потом потянулся к ожерелью из ягод, украшавшему ее шею. Закрываясь, она смеялась.

— Эти ягоды не для того, чтобы их есть.

Сжимая ладонями его лицо, она прерывисто начала рассказывать о том, как приехал претор, и как ей удалось убежать из дому; но не закончила, заметив, что распустившиеся волосы щекочут шею и цепляются за миртовые ветки.

Было душно; пеплос мешал движениям. Она сбросила его, встала на колени и начала поправлять волосы, сверху смотря на Орика.

Он лежал на спине, покрытый горячей сеткой солнечных пятен, и подстерегающе следил за ее движениями. Это делало ее осторожной.

Она готовилась его оттолкнуть, но упустила момент. Неожиданно он схватил ее и привлек к себе. Стиснутая его руками, она почувствовала на груди горячее дыхание и поцелуи, от которых нельзя было укрыться. Он развязал ленты ее сандалий; беспомощно она смотрела, как он целует ее ноги, и говорила слова, которых он не слышал. Чем более неистовым он становился, тем более беспомощной чувствовала себя Ия, охваченная страхом, который увеличивал томительное чувство, похожее на жажду и опьянение...

Солнечная сетка исчезла. Пятна сделались бледными, трава потемнела, зелень мирт казалась почти черной. Обнявшись, они лежали рядом. Орик гладил ее волосы, как будто успокаивая, и смотрел в глаза. В первый раз, в лиловатой полоске вокруг зрачка, он заметил разбегавшиеся прозрачные светлые полоски. Осторожно, почти со страхом, он поцеловал ее веки, касаясь губами вздрагивавших ресниц.

Очень медленно он рассказывал о Скифии, о бесконечных степях, похожих на море цветов, о широком и вольном ветре, о темном небе, усеянном звездами. Они будут жить в шатре, покорные рабы будут служить ей. Для нее он будет привозить с войны драгоценные вазы, чудесные ожерелья и самые красивые ткани.

Это казалось ей прекрасным. Так будут проходить годы, и они будут вместе. Она не знала Скифии, но она хочет быть там, где будет Орик. Она ничего не боится. Он сумеет все сделать так, как нужно. Наконец, может быть, согласится и отец. Ведь он же не может забыть, что Орик ее спас. И они уедут.

Она верила и вздыхала от счастья.

Опять он испытывал чувство особенной нежности и, наклоняясь к ее уху, шептал:

— Тебе ничего не жаль?

Закрывая глаза, она отрицательно качала головой.

Миртовые кусты исчезли, поглощенные темнотой. Кое-где еще слышались однообразные птичьи крики, потом наступила полная тишина. Иногда с гуденьем проносились большие жуки; скоро металлические булькающие голоса лягушек слились в громкую низкую ноту, прорезанную однообразным тонким стрекотанием цикад.

Световая сетка появилась снова. Серебряные лунные пятна ложились на спутанные волосы, скользили по очертаниям тел, рябили в гуще мелких, как будто металлических листьев. В этом неясном свете они всматривались друг в друга, шептали, испытывая новое лунное опьянение.

Плыла свежесть утра, заставлявшая вздрагивать. Было трудно уйти из-под навеса миртовых веток. В саду было еще прохладнее. Темный неосвещенный дом спал.

Что мог подумать Эксандр? Она ушла днем — и вот уже утро; вечером, перед сном, она обычно заходила к нему. Это ничего. Она незаметно проберется в свою спальню, — скажет, что вернулась поздно, уснув в саду после праздника.

Они долго прощались. Из-за кипарисов Орик видел, как она медленно вошла на террасу, обернулась и скрылась за колоннами.

VI

Выступление Эксандра в Городском Совете по поводу союза с Римом кончилось неудачей. Большинство членов Булэ считали, что для Херсонеса выгоднее соглашение с Понтом, главным и естественным центром эллинской культуры на Эвксинском побережье. Рима боялись — его завоевательная политика была хорошо известна всем соприкасавшимся с ним. Понтийские агенты, приезжавшие в Херсонес или жившие в нем, еще больше разжигали ненависть к этому роду завоевателей.

Необходимость скорейшего заключения союза, опасность новой войны со скифами волновали всех граждан, и вопросы, обсуждавшиеся в Совете, служили темой для разговоров в частных домах, на базарах, на улицах.

Политические страсти обострились. Приверженцы понтийской партии, чувствуя свою силу и желая окончательно разбить противников, ожесточенно нападали на них, агитировали, подготовляя общественное мнение к ближайшему народному собранию.

Эксандр, когда-то пользовавшийся величайшим почтением со стороны сограждан, проходя по городу, несколько раз за своей спиной слышал враждебные и насмешливые замечания. Передавались темные слухи о заговоре против свободы Херсонеса, и имя Эксандра упоминалось при этом. Клевета ползла, распространялась, и ее нельзя было опровергнуть, — слухи оставались неопределенными и неясными.

Привыкнув к быстро меняющимся настроениям уличной толпы и к постоянной партийной борьбе, в течение последних десятилетий колебавшей спокойствие государственной жизни города, Эксандр решил выждать. Он был твердо убежден, что своевременно заключенный союз с Римом — единственная возможность спасти Херсонес, и не сомневался в том, что ближайшие события убедят в этом всех разумно мыслящих граждан. Но он понимал, что это может придти слишком поздно, уже после того, как город свяжет свою судьбу с Понтом.

Все же враждебность понтийцев действовала на него угнетающе. Он избегал появляться в общественных местах и, под предлогом болезни, пропустил несколько заседаний в Совете.

Большую часть времени, свободную от своих богослужебных обязанностей, он проводил дома за чтением древних рукописей или в саду, наблюдал за работой невольников, подрезывал деревья.

За этой работой его однажды застал Никиас. Они поздоровались и прошли в увитую плющом и ползучими розами беседку.

— Направляясь к тебе, я встретился с Антемионом, — начал Никиас. — Он рассказал мне кое-что о городских новостях. Он ведь всегда первый их узнает.

Эксандр улыбнулся.

— Антемион? Я уже давно его не видал. Всякий раз, когда я слышу его имя, невольно вспоминаю Теофраста. Можно подумать, что тот именно с него списал своего «любезного человека». Как можно лучше охарактеризовать Антемиона?

Он часто стрижется, заботится о белизне зубов, всегда в красивом плаще и натерт благовониями. На общественной площади его можно увидеть около банкирских контор, он усердно посещает избранные гимназии эфебов. На театральных спектаклях он сидит вблизи стратегов. Для себя он не покупает ничего, но своим друзьям посылает превосходные подарки: в Кизик — лаконских собак, в Родос — гиметский мед. Он заботится о том, чтобы быть известным лицом в городе. У него есть обезьяны, которых он умеет дрессировать, сицилийские голуби, бабки из костей дикого козла, фурийские флаконы для ароматов, кривые лакедемонские палки и тканые персидские обои с фигурами. У него даже есть небольшое помещение для игры в мяч и маленький гимнастический дворик.

Встречая на прогулках философов, софистов, учителей фехтования или музыкантов, он предлагает им пользоваться своим домом для занятий[122]...

Никиас улыбнулся.

— Портрет верен. Но позволь мне перейти к неприятному делу, с которым я к тебе явился. Вчера я узнал кое-что об источнике распространяемых о тебе слухов. Сведения идут — меня это не очень удивляет — из римских источников и распространяются агентами Адриана. Об этом я и хотел тебя предупредить. Но сегодня Антемион сообщил мне о еще более неприятном обстоятельстве. Выяснилось, что два члена Городского Совета состояли на службе у претора Люция, получали от него золото и действовали согласно его инструкциям.

Этот вопрос обсуждался сегодня в Булэ. Измена среди членов Совета! Ты понимаешь, как это ужасно! Но этого мало. Когда против них выступили с обвинениями, несколько голосов раздалось и против тебя. Мне кажется несомненным, что у нас в Совете, кроме римских, есть еще и понтийские агенты. Они пользуются случаем и будут клеветать, так как считают тебя одним из главных своих противников.

Эксандр сидел неподвижно, плотно сжав губы, не сводя глаз со своего собеседника. Потом он выпрямился и сказал спокойно:

— Таких обвинений я, конечно, не ожидал. Это самое страшное из возможных оскорблений. Но я думаю, что едва ли кто-нибудь поверит этой клевете. Ведь меня и мою жизнь знают все Херсонаситы. Завтра я отправлюсь в Совет и потребую гласного суда над собой и клеветниками.

— Не знаю, следует ли это делать, — заметил Никиас, — будь осторожен. Против тебя, конечно, нет никаких данных. Но ты — руководитель римской партии, а два ее члена оказались предателями: это доказано. Ты понимаешь, что это бросает тень и на всю партию, тем более что она находится в меньшинстве. Отправляйся сначала к секретарю Совета или к преэсимнету и поговори с ним.

— Ни в коем случае, — возразил Эксандр. — Я не хочу больше никаких личных переговоров. Буду действовать вполне открыто и выступлю сразу в Совете...

Он волновался все больше; лицо его покрылось красными пятнами.

— С тех пор, как я принес присягу на верность городу, прошло больше сорока лет. За это время, — я могу честно сказать самому себе, — я не совершил не только преступления, но даже ничтожного проступка против города. Все эти сорок лет я заботился о Херсонесе больше, чем о себе и своем доме. Пусть меня судят и найдут хоть одно деяние, совершенное против государства... Но у меня есть просьба к тебе, — заключил он, постепенно успокаиваясь. — Мне прежде всего надо покончить денежные расчеты с Адрианом. Я сделал, к несчастью, у него довольно значительный заем и до сих пор не мог его вернуть. Но у меня есть деньги, хранящиеся у Кезифиада. Ты знаешь его?

— Знаю, — ответил Никиас. — Это старый банкирский дом. Во главе его стояли раньше два компаньона — Калипп и Ликон. Кезифиад был рабом Калиппа; в благодарность за какую-то услугу, тот отпустил его на волю и, с согласия компаньона, уступил ему дело. Кезифиад потом сильно расширил свое состояние, вел торговлю хлебом, давал ссуды под проценты и принимал вклады. Теперь его банк держит в зависимости от себя несколько маленьких городов, сделавших у него займы.

— Ну, вот, этому трапезиту[123] я и отдал свои деньги — там их безопаснее всего хранить. В то же время они дают довольно значительный доход. Теперь я решил взять золото обратно, хотя бы частично, чтобы расплатиться с Адрианом. Я был у Кезифиада, но он просил подождать некоторое время с получением суммы, потому что это довольно значительный капитал, он находится в обороте и собрать его сразу не представляется возможным. Я ждал некоторое время, потом опять был у банкира, и он обещал выплатить всю сумму в течение ближайших дней.

Я хочу попросить тебя с кем-нибудь из твоих друзей пойти к нему и получить деньги. Доверенность я тебе выдам.

Никиас согласился. Он обещал вечером доставить деньги и рассказать о том, что ему удастся еще узнать.

Дело приняло неожиданный оборот. Когда Никиас, сопровождаемый жившим в его доме художником Каллистратом, явился к Кезифиаду, тот заявил, что требование денег, предъявленное ими, его только удивляет: никаких вкладов от Эксандра он не получал и ничего ему не должен. Наоборот, он когда-то ссудил ему триста драхм и рассчитывает, что они своевременно будут ему уплачены жрецом.

Это известие подействовало на Эксандра подавляюще — расписок у него не было, а свидетелем вклада был только раб, служивший кассиром у Кезифиада. Однако он все же решил обратиться в суд. Но не успел он еще этого сделать, как Кезифиад выступил сам с обвинением против являвшихся к нему друзей Эксандра, заявляя, что один из них, Каллистрат, вошел в соглашение с кассиром банка Киттосом, с его помощью похитил шесть талантов и помог бежать своему соучастнику.

Положение Эксандра осложнилось еще больше: исчез последний свидетель, на показание которого можно было надеяться, а Каллистрат оказался под угрозой тюремного заключения, должен был внести крупный залог и оправдываться против тяжкого обвинения в воровстве...

Благодаря связям и хлопотам Никиаса начались розыски исчезнувшего раба, и скоро Киттос был арестован в Керкинетиде. Однако допросить его было нельзя, потому что он мог быть подвергнут пытке лишь с разрешения своего хозяина; Кезифиад же официально заявил, что Киттос свободный человек, поэтому не может быть допрашиваем под пыткой, как раб.

На основании законов, судебные власти предполагали освободить Киттоса от предварительного заключения, этого добивался Кезифиад, впредь до окончательного решения дела. Это значило бы, что под влиянием своего господина он будет давать показания против Каллистрата и Эксандра и подтвердит выдвинутое против них обвинение.

Но снова помогли связи Никиаса. Благодаря им продик[124], согласившись с доводами, постановил освободить Киттоса лишь в том случае, если Кезифиад обеспечит сумму предъявленного ему иска внесением в кассу суда семи талантов. Кезифиад согласился, и его кассир был освобожден.

Однако странность поведения банкира, который то обвинял своего служащего в краже, то, не жалея денег, заботился о его освобождении, произвела неблагоприятное впечатление на суд и в городе начали распространяться слухи о мошеннической проделке Кезифиада. Вкладчики стали являться в банк за получением своих денег. Чувствуя, что дело принимает опасный оборот, Кезифиад решил пойти на уступки. Он разрешил допрос Киттоса, но потом, испугавшись его признания, снова заявил формальный протест против пытки.

Затянувшееся дело, тяжелое обвинение и потеря почти всего состояния потрясли Эксандра. Он целыми днями сидел дома, мало говорил и избегал встреч с людьми. Дело казалось ему безнадежным. Оно было еще хуже от того, что, находясь под подозрением, он даже не мог уехать из Херсонеса и таким образом разрешить положение, становившееся для него невыносимым. Он осунулся, похудел, лицо стало желтым; всякий раз, когда он вставал после сна, под глазами у него виднелись синеватые мешки; опухшие ноги плохо, двигались. Иногда он чувствовал удушье и головокружение, заставлявшее его оставаться неподвижным, с полуоткрытым ртом, с затуманенными глазами, охваченным глубокой слабостью и нежеланием двигаться. Ему казалось неприятным даже выходить в сад, залитый ярким солнцем, и часто, развертывая свитки любимых авторов, он сидел над ними, не читая, уставившись глазами в одну точку.

Однажды вечером раб сообщил ему, что какой-то человек, не называющий своего имени, желает переговорить с ним по спешному и очень важному делу. Эксандр попросил его войти. Человек, закутанный в гиматион, скрывавший его лицо, дождался, когда раб удалился из комнаты, и подошел к Эксандру.

Это был Кезифиад. Он сразу начал с признания своей вины. Стал говорить, что находится на пороге разорения, что только большие денежные затруднения могли заставить его пойти на преступление и отрицать вклад. Плакал, умолял не губить его репутацию и обещал в течение самого короткого срока полностью выплатить весь долг.

Эксандр сначала был возмущен, но надежда на благополучное разрешение дела и на получение денег обрадовала его, и он согласился на просьбы банкира. Тут же было решено составить новое условие; согласно ему, вся сумма должна быть уплачена в течение месячного срока. Кезифиад достал пергамент, краску и стал писать. Он даже внес в договор неустойку: в случае неуплаты в срок, он обязывался внести Эксандру, кроме основного долга, еще половину этой суммы.

Составленный и подписанный договор передали на хранение Никиасу — его хорошо знали оба, подписавшие условие.

Прошел месяц. Кезифиад ничего не отвечал на несколько посланных ему писем. Эксандр решил действовать официально; он захватил с собой нескольких свидетелей и отправился к дому Никиаса, чтобы вскрыть пакет, заключавший в себе договор, и затем немедленно отправить его в суд. Никиас принес ящик, открыл его и достал запечатанный сверток. Эксандр, осмотрев, передал его свидетелям.

— Присутствовали ли вы при том, как Кезифиад и я передавали этот документ Никиасу? — спросил он.

Все трое ответили утвердительно.

— Следовательно, вы можете, осмотрев печати, засвидетельствовать, что это тот самый документ, который мне был вручен на хранение? — сказал Никиас.

Целость печатей была удостоверена и подтверждена. Затем один из свидетелей разрезал шнурок, снял печати, развернул документ и стал его читать вслух.

Не понимая еще, в чем дело, Эксандр вдруг почувствовал ужасную слабость, сел, потом встал опять, наконец подошел, чтобы посмотреть на пергамент.

Он заключал в себе торжественное заявление Эксандра о том, что он не имеет никаких претензий к Кезифиаду и подтверждает, что все денежные отношения между ними окончены и разрешены согласно ранее существовавшим условиям. Под документом стояла сделанная рукой Эксандра подпись.

Эксандр попробовал обратиться с вопросом к Никиасу, но судороги, сжимавшие горло, мешали ему говорить. Наконец он успокоился и заявил, что условие подложно, и оно помещено сюда вместо похищенного подлинника. Как это могло случиться, он не знал.

Взволнованный происшествием Никиас предложил еще раз осмотреть документ и уже сорванные с него печати. Он утверждал, что пакет, переданный ему на хранение, все время лежал нетронутым в шкатулке; ключ от нее хранился в спальне вместе с другими ключами, документами и ценностями. Все же документ был каким-то образом похищен, подменен и вновь положен на место[125].

Никиас обещал во что бы то ни стало разузнать, как это могло случиться, и выступить затем в суде с уголовным преследованием против Кезифиада. Но для всего этого нужно было время.

Эксандр с трудом вернулся домой и, никого не желая видеть, заперся в своей комнате. Вечером с ним сделался сердечный припадок. Он заболел.

VII

Состояние здоровья Эксандра быстро ухудшалось. Удушье и сильные боли в груди его мучили. Он мог спать только в полусидячем положении.

Простое медицинское лечение не давало почти никаких результатов, и он решил, наконец, послать в Эпидавр богу Асклепию жертвенные дары. Он очень верил чудесным исцелениям, зачастую совершавшимся в святилищах этого бога, и хотел, чтобы за его здоровье там были вознесены моления и сожжены жертвы.

Вскоре после отправления даров он почувствовал себя лучше; его силы начали восстанавливаться, и настроение сделалось более бодрым. Эксандр не удивлялся этому: он испытывал благодарность к доброму богу и, рассказывая о своем выздоровлении, перечислял многочисленные случаи, когда Асклепий приходил на помощь одержимым тяжкими недугами людям.

Беседуя с Никиасом, он раздражался, видя, что тот недостаточно верит в помощь эпидаврийского целителя. Раньше он терпеливо относился к скептицизму своего друга, — теперь настойчиво старался убедить Никиаса в действительности ниспосылаемой богами помощи.

Тот возражал:

— Можно ли считать, что ты окончательно поправился? И не началось ли твое выздоровление еще до того, как ты отправил Асклепию свои дары?

— Может быть, — говорил Эксандр, — но это так и должно быть. Исцеление могло начаться с того момента, как я решил послать эти дары. Если же ты не веришь этому или находишь мое выздоровление недостаточно полным, я могу привести тебе немало более чудесных и поразительных исцелений.

Он достал пергаментный свиток и стал развертывать его.

— Вот! Это официально засвидетельствованные случаи; тут уже не может быть никаких сомнений. Это списки с надписей, высеченных на стенах святилища в Эпидавре. Слушай:

«Амвросия — слепая из Афин. Она пришла за помощью к богу, но, войдя в святилище, стала смеяться над некоторыми исцелениями, уверяя, что невероятно и невозможно, чтобы хромые могли ходить, а слепые начали видеть только потому, что узрели сон. Когда она заснула, ей явилось видение. Ей показалось, что явился бог и сказал, что он исцеляет ее, но требует, чтобы она пожертвовала за это в храм серебряное изображение свиньи, в знак проявленной ею глупости; сказав это, он открыл ей больной глаз и влил туда какое-то лекарство. Когда настал день, она была уже здорова».

Или вот еще случай:

«Эмфанес, мальчик из Эпидавра, страдал от камня. Он заснул, и во сне ему явился бог и сказал: «Что дашь мне, если я исцелю тебя?» Мальчик ответил: «Десять костей». Бог засмеялся и обещал исцелить его. Настал день, и он выздоровел».

Эксандр посмотрел на Никиаса.

— Я мог бы тебе перечислить множество подобных случаев. Возьму еще один наудачу.

«Некий человек был исцелен от болезни пальца через посредство змеи. Этот человек очень страдал от страшной язвы на большом пальце ноги. Служители при храме вынесли его наружу и посадили на стул. Он заснул, а из святилища выползла змея и исцелила его палец своим языком, после чего уползла обратно. Когда человек этот проснулся и почувствовал себя исцеленным, он сказал, что видел сон, будто явился прекрасный юноша и положил лекарство на его палец»[126].

Окончательно убедить Никиаса было нелегко, но и возразить он ничего не мог.

— Конечно, в конце концов, лучше было послать дары. Помогут они или не помогут — неизвестно, но польза от этого, действительно, возможна. Таким образом, ты поступил разумно, как и всегда.

Зато Ия свято верила в чудесное могущество эпидаврийского бога. Она купила большую глиняную статуэтку, изображавшую Асклепия, с ногами, обвитыми его священной змеей, поставила ее в доме и каждый день украшала свежими цветами.

Но она была недовольна состоянием отца. Ей казалось даже, что он иногда выглядит хуже, чем раньше. По утрам у него бывал землистый цвет лица, и хотя сам он не замечал этого, его голова сильно тряслась, особенно когда он сидел задумавшись. Она ничего не говорила ему, но однажды тайком отправилась в город и принесла в жертву Асклепию двух петухов — птиц, особенно любимых этим богом.

Встречаясь с Ориком, Ия каждый раз высказывала свои опасения. Часто она даже сердилась на него, так как ей казалось, что он недостаточно сочувствует ее горю. Тогда она уклонялась от его поцелуев, иногда даже убегала, не простившись. Потом это мучило ее, она испытывала острую жалость к Орику и шла его разыскивать. Часто Ия чувствовала себя разбитой и измученной; оставшись одна, начинала плакать, потом снова старалась внушить себе бодрость — занималась хозяйственными делами, придумывала, где достать денег, посылала кого-нибудь из старых рабынь к ювелиру, чтобы продать браслет или ожерелье и заплатить мелкие долги, накопившиеся за последние месяцы.

Однажды Никиас принес хорошие новости.

— Я сейчас прямо из суда, — начал он. — Впрочем, я лучше расскажу все по порядку.

Когда я стал расследовать дело о хранившемся у меня твоем договоре с Кезифиадом, для меня было совершенно очевидно, что для подмены документа надо было его сначала похитить. Никакой посторонний человек не мог проникнуть в дом; ясно, что действовал кто-то из моих рабов, подкупленных Кезифиадом. Кого из них подозревать, я не знал. Я стал вызывать их поодиночке и допрашивать, но преступник скрывался ловко, а остальные ничего не знали. Тогда я объявил, что прикажу пытать всех, и, действительно, выбрав самых подозрительных, велел бить их плетьми. Но, вероятно, я так ничего и не узнал бы, если бы не вспомнил, что за последнее время ко мне являлся человек, желавший купить одного из рабов и предлагавший за него большую сумму. Я догадался, что покупщик был подослан Кезифиадом, и применил к рабу особенно жестокие меры. Наконец, когда ему на грудь наложили целую гору кирпича и он, задыхаясь, понял, что смерть его неизбежна, он сознался.

Действительно, Кезифиад выдал ему денежную награду, обещал выкупить и освободить, если он на один только час принесет хранившийся среди моих бумаг контракт в запечатанном пакете. Раб исполнил поручение, вернул документ и положил его на место. Остальное понятно само собой: банкир вскрыл пакет, вложил туда новый лист с договором и подложными подписями и запечатал заранее подделанными печатями. Я допросил некоторых других рабов, и они подтвердили, что виновный, действительно, в указанный день куда-то отлучался из дома.

Тотчас же преступника и свидетелей я отправил к продику, чтобы тот снова допросил их под пыткой, а сам возбудил уголовное преследование против Кезифиада за подкуп раба, похищение и подлог. Но все же нам надо запастись терпением — дело может затянуться, тем более что у Кезифиада сильные связи в судебных кругах...

Эксандр был обрадован и благодарил друга за хлопоты.

— По крайней мере, с этой стороны я буду освобожден от отвратительных обвинении и смогу выплатить долг Адриану. Потом, наконец, привлеку к ответственности всех этих клеветников... Ты не знаешь, послы понтийского царя еще не приезжали?

Никиас не мог сказать ничего определенного.

— Это понятно, — продолжал Эксандр. — Все переговоры они держат в тайне... Если хоть немного поправлюсь, может быть, еще успею сделать что-нибудь...

Здоровье Эксандра постепенно улучшалось, однако он чувствовал, что его выздоровление неполно. Но он не обвинял в этом Акслепия — ведь настоящее чудо мыслимо только в стенах самого святилища; там надо было бы самому принести жертву, совершить очищения, требуемые ритуалом, поститься, посещать бани и делать обливания. Только затем могла быть совершена самая инкубация — ночь, проведенная в храме, наедине со статуей бога.

Среди священных змей, ползающих по полу, следовало бы лечь на шкуру жертвенного животного и дождаться благодетельного сна: во время этого забытья бог исцелял молящегося или же, являясь ему, указывал лекарства, дающие выздоровление. Но для этого надо ехать в Эпидавр.

Ия убеждала его теперь же предпринять это путешествие: у них есть для этого достаточно денег. Но Эксандр не хотел уезжать, прежде чем не кончится судебное дело. Очень спешить не следует — ведь в общем его здоровье не так плохо.

Действительно, он выходил в сад и даже мог начать служение в храме. Но однажды, неожиданно, после жертвоприношения он вдруг упал: у него отнялись рука и нога. Его принесли домой. Явился врач, сделал кровопускание, но это не помогло. Надежды на выздоровление оставалось мало.

VIII

Лишенный возможности передвигаться, Эксандр целыми днями лежал теперь на террасе.

Ия не отходила от него. Она была свободна только когда он засыпал, но и тогда ей нельзя было уходить далеко. Он спал тревожно, часто просыпался и начинал волноваться, если не видел ее около себя. Он говорил неразборчиво и с трудом; почти не мог сам читать, но книги по-прежнему интересовали его, и она часто читала вслух любимые свитки из его библиотеки; чаще всего это были сочинения по философии. Созерцая высокие истины, он делался спокойным, и на его лице не было того тревожного выражения, с которым он в последнее время всегда смотрел на Ию.

— Я думаю о смерти, — сказал он однажды, — и, право же, мне кажется, что она могла бы быть прекрасной. В Элевзисе я научился правильному пониманию человеческого бессмертия, знаю, что смерть только врата новой жизни, но все же не чувствую себя спокойным... Ты останешься совсем одна. Близятся тревожные годы. Я не успел найти тебе мужа. Много долгов... Судебное дело затягивается...

Она старалась успокоить его.

— Напрасно ты думаешь об этом, отец. Ты еще будешь жить, и боги помогут нам; за себя я совсем не боюсь. Но не стоит сейчас говорить об этом. У тебя сегодня гораздо более бодрый вид. Только не думай о печальном... Хочешь, я прочитаю тебе что-нибудь?

— Хорошо. Возьми Платона. Я люблю отрывок из «Федона». Помнишь — о смерти Сократа.

Она развернула свиток, нашла указанное место и, поправив падавшие на плечи волосы, стала читать:

«... Критон дал знак близ стоявшему мальчику. Мальчик вышел и через несколько времени возвратился в сопровождении палача, державшего в руке чашу. Увидев его, Сократ сказал: «Хорошо, добрый человек; что же мне теперь надо делать? Ты ведь знаток этого». — «Только выпить эту чашу, и больше ничего; потом надо ходить, пока не почувствуешь тяжести в ногах, тогда следует лечь: так наступит действие яда».

Он подал Сократу чашу, и тот принял ее с видом чрезвычайно спокойным, без всякого волнения и не меняясь в лице. Потом приложил ее к губам и выпил без всякого принуждения, легко и просто... Сократ начал ходить и, наконец, почувствовав, что его ноги тяжелеют, лег навзничь, по указанию палача. Тот внимательно рассматривал ноги и колена Сократа, ощупывал его и, наконец, сильно сжав ногу, спросил: «Чувствуешь ли?» — «Нет», — отвечал Сократ. Тогда он стал ощупывать бедра и, таким образом, восходя выше, показывал, как он постепенно холодеет и костенеет. Сократ тоже ощупывал себя и сказал, что, когда это дойдет до сердца, он умрет. Между тем нижняя половина туловища уже сделалась холодной. Тогда, откинув покрывало, которым был закрыт, он сказал (это были его последние слова): «Критон, мы должны Асклепию петуха, не забудь же отдать». — «Хорошо, сделаем, — отвечал Критон. — Но смотри, не прикажешь ли чего другого?» На эти слова уже не было ответа, только немного спустя он вздрогнул. Палач открыл его лицо. Глаза и губы остановились и сделались неподвижными. Видя это, Критон закрыл их...»[127]

Ия медленно свернула свиток.

— Это прекрасно и печально, отец, но мне хотелось бы, чтобы ты не думал о смерти. Ведь все врачи говорят, что ты поправишься непременно. Посмотри, ты стал говорить гораздо лучше и, мне кажется, что парализованная рука сделалась менее холодной и безжизненной. Ты поправишься наверное.

Эксандр промолчал. Вошел Никиас. Он бывал теперь каждый день и развлекал больного рассказами о городских и политических новостях или воспоминаниями об общих днях их молодости. Но этот раз у него был довольный вид. Он сел рядом с Ией и взял Эксандра за руку.

— Я принес тебе хорошую весть. Сегодня суд разобрал твое дело с Кезифиадом и полностью признал твой иск. Взыскание — вопрос ближайших дней; кроме того, негодяй понесет уголовное наказание за мошенничество и подлог. Искренно радуюсь за тебя: теперь ты опять вполне обеспеченный человек.

Эксандр приподнялся, взглянул на Ию и хотел что-то сказать; вдруг по лицу его побежали судороги, и он стал задыхаться. Никиас обхватил его и приподнял голову. Один из рабов побежал за врачом. Эксандр знаками показал, что желает сесть; его стали приподнимать, но он уже терял сознание. Глаза бессмысленно блуждали, в горле хрипело и клокотало. Быстрыми движениями пальцев он перебирал край своего одеяла, потом приподнял руки, как будто стал снимать с себя что-то невидимое. Его положили навзничь; он откинул голову, скрипнул зубами; по всему телу пробежали быстрые судороги, заставившие его вытянуться и стиснуть челюсти. Потом он затих.

Ия с ужасом наблюдала агонию. Не видя ничего кругом, она не отрываясь смотрела на отца.

Врач все еще не приходил. Эксандр продолжал лежать неподвижно, с широко раскрытыми глазами. Лицо его стало бледнеть и приобретать желтоватую восковую прозрачность. Нос сразу обострился, глаза глубоко впали; потом, глухо щелкнув, отвисла челюсть, и рот широко раскрылся.

Никиас подошел к девушке, отвел ее в сторону и посадил в кресло. Она была очень бледна, подбородок вздрагивал, но она не плакала.

Явился врач. Рабы, собравшиеся толпой, окружили постель своего господина. Никиас закрыл умершему другу глаза и распорядился о погребальных приготовлениях. Потом насильно увел Ию в дом и передал ее попечению женщин.

Никиас отправился домой за хранившимся у него завещанием Эксандра. Скоро он вернулся в сопровождении свидетелей, присутствовавших при передаче этого пергамента и скрепивших его своими печатями. Надо было поторопиться со вскрытием акта, так как он мог заключать в себе какие-нибудь распоряжения насчет похорон.

После обычных формальностей, осмотра печатей и опроса свидетелей, документ был оглашен в присутствии всех собравшихся.

«Завещание Эксандра, сына Гераклида, — читал Никиас. —

Все ко благу, но если я не переживу этой болезни, то делаю относительно всего моего имущества следующие распоряжения:

Завещаю Никиасу, сыну Трасея, два таланта из тех, которые лежат у трапезита Кезифиада. Никиас должен стать опекуном моей дочери Ии и выдать ее замуж за достойного человека, дав ей в приданое оставшееся после уплаты долгов все мое состояние: дом, усадьбу, ферму в Прекрасной Гавани, деньги и все имущество, за исключением вещей, поименованных ниже. Никиасу дарю мою библиотеку, а жене его пару золотых серег, два лучших ковра и большое серебряное зеркало; пусть они знают, что я не забываю о них.

Диодору, сыну Геракона, дарю вавилонский ковер, который он любил, и дельфийский треножник. Моему врачу Ценотемису выплатить тысячу драхм, так как за свои заботы обо мне он заслуживает и большего.

Завещаю похоронить меня в западном некрополе, в могиле моего старшего брата Ферона. Никиас вместе с моими родственниками должен позаботиться о том, чтобы погребение мое и мой надгробный памятник не были недостойны меня, но и не отличались излишней пышностью. Решительно запрещаю, чтобы Ия и другие женщины, а также рабыни, обезображивали себя после моей смерти обрезанием волос или каким-либо другим образом. Главку, уже отпущенному мною на волю, дарю пять мин, один гиматион[128] и один хитон; я хочу, чтобы он, так много трудившийся для меня, был в состоянии жить прилично. Из рабов — Скиф должен быть освобожден тотчас же, а Карион еще четыре года останется при саде и будет работать. По прошествии этого времени отпустить его, если он будет вести себя хорошо. Запрещаю продавать кого бы то ни было из детей моих рабов: всех их оставить в доме.

Завещание это хранится у Никиаса. Свидетели: Лизимах, сын Стритона. Гегезий, сын Гегиона. Гиппарх, сын Калиппа».

Ия слушала равнодушно. Ее поразило только освобождение Орика. Последнее время Эксандр ни разу о нем не вспоминал. Тогда она не задумывалась над этим, но теперь ей стало казаться, что, быть может, отец не случайно никогда не говорил об Орике. Мог ли он о чем-нибудь догадываться? Если так, это значило бы, что она главная виновница смерти отца. Но, конечно, он ничего не мог знать. Разве мыслимо было бы молчать всегда; скрыть свои мысли так, что она даже не догадывалась?

Вдруг она вспомнила странную отчужденность, чувствовавшуюся иногда со стороны отца. После того как начались все эти несчастья, он подолгу оставался один и никого не хотел видеть; однажды, когда она вошла к нему, она заметила в его взгляде негодование и враждебность. Она испугалась, и у нее замерло сердце. Показалось, что отец сейчас скажет что-то об этом. Но он промолчал, и она тоже не находила, о чем говорить. Это смущение потом не раз возникало у нее, но ей думалось, что он подавлен и раздражен политическими несчастиями, обвинениями, потерей состояния...

Что же тогда значило освобождение Орика?

Может быть, он простил? Он ведь любил ее больше, чем самого себя. Но как же он должен был страдать! А она и не догадывалась, что убивала его...

А может быть, он совсем ничего не знал? Как было догадаться? Он мог освободить Орика из благодарности за то, что тот спас ее.

Вдруг у нее появилась новая мысль:

Не из-за этого ли и молчал отец?

Все перед ней плыло и колебалось. Было невыносимо присутствовать при завершении формальностей, но она чувствовала, что не может и уйти, не взглянув на умершего. Ей казалось, что она найдет ответ на его лице. Заранее пугаясь осуждения, она подошла к трупу и посмотрела.

Лицо было спокойно, но замкнуто. Немного приподнятые брови придавали ему выражение высокомерия и холодности; только около глаз лежали морщины страдания.

Ответа не было.

Он всегда был добрым и великодушным. Он сейчас же пожелал освободить обоих, защищавших его дочь и его дом от нападения. Когда Орик отказался, он был удивлен и говорил, что это от чудовищной гордости. Он говорил об этом не раз и хотел отправить специального гонца к скифскому царю с предложением выкупить Орика за любую цену.

Потом он вдруг словно забыл обо всем этом. Никогда, ни разу он не упоминал о нем, как будто Орика совсем не было.

Разве это не доказательство?

Она все больше чувствовала свою виновность и начинала ненавидеть себя. Вместе с этим нарастала враждебность к Орику. Виноваты были они оба. И ничего нельзя поправить, нельзя спросить, нельзя получить ответа...

Ей хотелось кричать, просить о прощении, принести какие угодно жертвы. Она беззвучно плакала. Нужно было говорить с отцом, но кругом были чужие люди. Хотелось сказать сейчас то, чего она не смогла бы сказать ему при жизни.

И она мысленно протягивала к нему руки:

«Пойми, разве я могла поступить иначе? Ведь ты же знаешь. Неужели я должна была умереть? Разве ты не оправдаешь меня?»

Не имея больше сил сдерживаться, она упала на колени возле погребального ложа и, целуя холодные руки, повторяла:

— Прости, прости...

Никиас силой поднял Ию и отвел в ее комнату.

Припадок отчаяния постепенно проходил. Она почувствовала страшную усталость и некоторое успокоение.

Обмытый, умащенный благовониями и приготовленный для похорон труп Эксандра был выставлен на торжественном ложе, в пастаде, лицом к выходу. Венок из листьев украшал его голову. Зелень сельдерея и гирлянды цветов обвивали катафалк; возле стояли большие глиняные сосуды.

Сидя рядом с умершим, Ия смотрела на постепенно изменявшееся лицо. Оно осунулось; около рта и глаз расплывались страшные лиловые пятна. Труп быстро разлагался под влиянием жары.

Чтобы скрыть искажение черт умершего, на его лицо положили восковую маску. Маленькие сосуды с благовониями, спрятанные под складками белой похоронной одежды, несколько скрадывали трупный запах.

В комнате постоянно толпился народ. Друзья и знакомые умершего приходили проститься с ним; Ия механически выслушивала их соболезнования, отвечала на вопросы и уходила, предоставляя прием посетителей Никиасу, который, согласно завещанию, сделался ее опекуном. Она искала уединения и тихо ходила по пустым комнатам стараясь не слышать сдержанного говора и криков плакальщиц, рыдавших возле трупа ее отца. Ей казалось, что она находится не у себя, а в каком-то общественном доме. Чужие, незнакомые люди входили, рассматривали похоронное убранство, расспрашивали друг друга, останавливались около трупа и опять уходили, омыв руки ключевой водой из стоявшего при выходе сосуда, чтобы очиститься от оскверняющего действия смерти.

Ночью, накануне погребения, когда около трупа не осталось никого, Ия опять вернулась к нему и села, стараясь запечатлеть в памяти очень близкие, но уже начинавшие ускользать от нее черты. Освещенная вздрагивавшим огнем светильников, восковая маска делала умершего странно чуждым и подменяла его образ новым — мертвым и страшным. Ия осторожно приподняла маску, чтобы снова восстановить в памяти этот расплывавшийся любимый образ. Но и лицо было совсем чужим, только отдельные черточки напоминали лицо отца.

Она сидела, долго и напряженно вглядываясь, потом опять опустила маску. Отчужденность от умершего чувствовалась особенно остро, и она сознавала себя вдвойне виновной перед ним: рядом с его трупом она не находила в себе поглощающей полноты скорби; откуда-то из глубины души, против ее воли, неожиданно прорезались мысли, не связанные с умершим, почти похожие на радость от сознания того, что она живет. Сейчас же она отбрасывала их, и острота ее горя увеличивалась болью раскаяния и стыда. Не вытирая катившихся по лицу слез, она пробовала оправдываться и просить прощения. Потом ей показалось, что он наверное все поймет и что у нее нет преступления перед отцом. Она почувствовала облегчение, и печаль ее сделалась чище и глубже. Рядом с этой печалью, нисколько ее не оскорбляя, росла нежность к Орику и какое-то особенное чувство уверенности, что он успокоит и утешит.

Незаметно для себя, она на несколько минут уснула в кресле. Ее разбудил Никиас. Вслед за ним подошло еще несколько людей. Ия поняла, что близится время выноса. После короткого сна она почувствовала себя застывшей. От озноба зубы стучали и пальцы плохо сгибались.

Началась церемония последнего жертвоприношения. Потом несколько людей подняли тело умершего и стали отправлять носилки.

Стараясь согреться, Ия куталась в свою темную траурную одежду и, стискивая зубы, мельком взглядывала на Никиаса, с трудом понимая, что он говорит ей какие-то слова утешения. Ей особенно врезалось в память странное расположение складок плаща, покрывавшего покойника, — к подоткнутым под ноги краям разбегались мелкие ровные морщинки так, как если бы под ними было что-то круглое и мягкое.

Женщина с большой вазой в руках выступала впереди, вслед за хором. Дальше шел Никиас и несколько других мужчин, одетых в темные одежды. Почти все они были старики; из молодых людей на похороны допускались только ближайшие родственники. За ними, покачиваясь, двигались погребальные носилки; несколько женщин сопровождали Ию; плакальщицы, распустив волосы, кричали и били себя в грудь; сзади флейтисты играли печальный похоронный мотив.

Было раннее утро, и только восточная половина неба слабо светилась. По закону похороны должны были заканчиваться до восхода солнца, дабы печальное зрелище погребения не оскорбляло дневного светила.

Процессия быстро прошла по улицам, завернула в некрополь и двинулась вереницей между надгробных памятников к готовой могиле. В ней был погребен когда-то Ферон, старший брат Эксандра. Никиас решил похоронить здесь своего друга, не предавая тела сожжению. Рядом с трупом поставили предназначенную для погребения могильную утварь: бронзовые чаши, блюда, глиняные сосуды с вином. У головы, украшенной новым венком из серебряных листьев, положили статуэтки богов и светильник; между зубами умершего был втиснут обол, чтобы ему было чем заплатить Харону за переправу через загробную реку.

Началось совершение возлияний.

Зелень сельдерея украсила продолговатый холмик и обвила простой памятник из белого мрамора, с высеченной на нем надписью:

«Эксандр, сын Гераклида.

Прощай».

IX

Первые дни траура прошли. Острота горя стала смягчаться. Явились новые заботы. Ия была взволнована вторичным сватовством Адриана. Никиас отказал ему, но ожидая преследований со стороны откупщика, предложил Ие поспешить выйти замуж за ее старшего родственника, жившего в Гераклее. Этого брака требовал и закон.

Первое время после смерти отца Ия уклонялась от свиданий с Ориком — это казалось ей изменой памяти отца. Потом они стали встречаться все чаще.

Освобожденный по завещанию Эксандра Орик еще продолжал жить в усадьбе вместе с Главком, но каждый день говорил с ней о побеге. И она приняла это, как неизбежность. Она понимала, что оставаться в Херсонесе нельзя. Здесь она боялась всего — и настоящего, и будущего. Этот страх она забывала только, оставаясь с Ориком.

Он рассказывал ей о своей прошлой жизни, об обычаях скифов, о царских палатках, увешанных драгоценными чашами, украшениями и волосами убитых врагов, о мече бога войны, о шатрах, наполненных сладким дымом, дающим таинственные сны, о кровавом братском союзе, заключенном между ним и его другом Ситалкой.

Орик часто вспоминал о Ситалке. Где тот теперь? Умер в тюрьме, влачит рабское существование в каком-нибудь чужом городе или вернулся в скифские степи? Он много раз делал попытки узнать что-нибудь: расспрашивал рабов, с которыми ему приходилось встречаться, даже говорил с одним из сторожей городской тюрьмы, где сам он сидел когда-то, — но никто ничего не мог сказать ему о Ситалке.

Орик хорошо помнил его таким, каким видел в последний раз, когда их ввели в ворота тюрьмы. Изуродованный и окровавленный Ситалка был угрюм и спокоен и одним оставшимся глазом — другой был выбит или заплыл под рассеченной бровью — смотрел вверх, точно не видя ни греческих солдат, ни темного каменного здания, куда его тащили, ни собравшейся за воротами толпы... Едва ли он мог остаться живым. Тогда хоть что-нибудь удалось бы узнать. Он умер, наверное, в ту же ночь, брошенный в темную каменную яму, и, может быть, в последнюю минуту смотрел так же, как тогда. Такой взгляд бывает у людей только перед смертью.

Орику казалось, что все это было уже очень давно. Так мало оно было похоже на то, что его окружало теперь: лунный сад, слабо плещущееся море с дрожащей, серебряной дорогой, протянувшейся к месяцу, обнимавшие его руки, окруженные тенью длинных ресниц глаза...

Ия слушала молча, иногда изумленная, почти испуганная, или выражала сочувствие, прижимаясь к нему, тихонько гладила его голову.

Степная жизнь и кровавые подвиги не отталкивали ее. Все это казалось знакомым и напоминало героические времена и подвиги, воспетые великим слепым певцом, честь рождения которого оспаривали семь городов. Но многое казалось поразительным и, странным. Орик рассказывал об охоте, о степях, о чудесах прорицателей, о том, как он еще, мальчиком присутствовал при погребении царя, предшественника Октомасады...

— Он был великий и сильный царь, и в те времена, когда не было войны, любил развлекаться охотой на диких туров. Однажды его привезли смертельно раненым. Животное, за которым он гнался, неожиданно бросилось на него и рогом пробило грудь. Весть о несчастии облетела становище. Все побежали к царскому шатру. Я был мал и из-за спин ничего не видел.

В это время перед шатром чародеи гадали, другие делали перевязку. Собралась такая огромная толпа я было так тесно, что я начал задыхаться. В то время еще была жива моя мать. Я попросил у нее есть, но она отказала, потому что, когда царь болен, скифы не должны думать о еде. Я ушел. Вдруг у шатра послышались крики и понеслись по всему становищу:

— Царь умер! Царь скончался!..

Женщины выбегали с распущенными волосами, до крови царапали себе грудь и лицо и причитали об умершем. Мужчины резали ножами и протыкали стрелами руки, потому что любили царя и потому что так всегда делают, когда царь умирает.

На другой день я видел его лежащим перед шатром. Он был весь словно покрыт толстым слоем льда. За ночь гадатели и чародеи приготовили царя к погребению: вынули внутренности, наполнили тело благовонными травами и сверху залили прозрачным воском, так что он сделался похож на статую. Особенно странной казалась борода: она была твердой и словно срослась с грудью.

Пока царь лежал у нас, его оплакивали беспрерывно, потом, через несколько дней, — до этого прошло много времени, — его положили на повозку, покрытую шитыми золотом тканями, украшенную драгоценностями, и повезли. За ним ехали воины. Вокруг повозки шли люди с трофеями умершего; несли человеческие черепа, волосы, звериные рога, оружие, золотые чаши, драгоценности. Тут же были его жены, рабыни и плакальщицы, затем двигался весь народ на конях, пешком, в кибитках; а сзади — стада и табуны.

Соседнее, подчиненное нам племя, вышло навстречу. Новые всадники присоединились к нам; в становище сделали остановку, чтобы и этот народ имел возможность оплакать царя.

Так странствовали долго, от племени к племени. Наконец уже столько двигалось народу, — что влезешь на самый верх кибитки, посмотришь, а кругом во все стороны до края неба — люди, кони, повозки, военные значки, знамена отдельных народов, племен, родов...

В последней стране, в стране герров, была приготовлена могила. Здесь всегда хоронят наших царей. Опять тело было выставлено, чтобы все могли с ним проститься. Подошел и я.

Орик посмотрел на свою руку выше локтя.

— Вот и сейчас шрам остался еще — я тогда тоже хотел разрезать руку ножом и слишком сильно ударил. Когда я подошел к телу, то не узнал царя: он был в полном царском наряде, с мечом в руках, в тяжелом золотом венце, и сам весь в золоте, а лицо у него было как земля, и воск сделался непрозрачным, покрылся белыми пятнами. Это было уже больше, чем на тридцатый день.

Потом, в день погребения, я потихоньку пробрался к могиле, но там полагается быть только самым прославленным воинам, и меня, как мальчишку, прогнали. Но я ухитрился опять проскочить вперед, и все хорошо видел.

Когда приготовились нести царя в могилу, его любимая жена упала с криком на тело, и ее оторвали силой. В могиле — она вроде дома была устроена, только без крыши — поставили царское ложе и на него положили труп. Потом, — как это сделали, я не видел, — около нее собралась целая толпа — любимую царскую жену задушили, завернули в красное покрывало, зашитое золотыми листами, и положили рядом с царем. Также положили любимых наложниц — только вокруг ложа. Потом виночерпия, конюха, гонца, любимых слуг царских...

В одном отделении лежал удавленный царский конь, оседланный, с золотыми удилами во рту. В других отделениях — разный скот, большие сосуды с вином, золотые, серебряные, бронзовые, чеканные вашими эллинскими мастерами, сосуды с пищей — как на пиршестве, и всякая посуда: чаши, блюда, вазы, бокалы. Дальше — оружие и много всяких других вещей, какие-то резные пластинки и различные украшения...

Гадатели творили заклинания, молились, жгли священные травы. Потом, в главной комнате, где царь похоронен, зажгли благовония. Белый дым поплыл и закрыл все; в это время могилу заложили толстыми бревнами и стали засыпать землей, — весь народ. И вот сразу выросла целая гора — огромная. На нее влезали, сыпали землю сверху, со всех сторон тащили в корзинах...

Затем была тризна...

Наконец разошлись, — каждое племя в свою область. А через год мне отец сказал, — за это время мать умерла, — что мы опять к царской могиле едем на поминки. Снова все скифы собрались там. Начались приготовления вокруг могилы. Стойки из бревен в землю вбивали парами, и на них половины колесных ободьев, концами вверх.

Опять было торжество и моление. Все отошли далеко в стороны, расчистили вокруг кургана место. Отряд в пятьдесят юношей из свиты умершего царя объехал вокруг кургана. Потом спешились и стали около своих коней, каждый у одного из станков. Гадатели и воины с кольями, веревками, молотками окружили их и задушили коней и юношей. Сквозь лошадиные тела пробили толстые колья от крупа до самой шеи — чтобы не гнулись, и подняли на колесные ободья. Тела юношей распороли, вынули внутренности, набили пропитанными смолой отрубями и зашили опять. Потом в них тоже вбили колья вдоль позвоночника до головы и посадили мертвецов верхом на коней. Головы коням подтянули; закрепили уздами. И были мертвые всадники на мертвых конях, как живые...

— Это страшно, Орик, — сказала Ия, — для чего такие убийства? Подумай, ведь ты мог оказаться среди этих воинов!

— В этом нет ничего страшного. Наоборот, это почетно. Царь должен явиться на тот свет, окруженный всем величием властителя скифских степей. Он не должен испытывать недостатка ни в чем. Те, кто его сопровождает, также получат славную участь и никогда не расстанутся со своим владыкой.

— Все-таки я этого не понимаю, — сказала Ия. — Мы кладем умершему напитки и пищу, иногда те вещи, которые он любил, но убивать людей, чтобы они шли вместе с ним, — разве это нужно?

— Нужно, конечно. Печально совершать загробное путешествие одному; навсегда уйти от своих друзей, жен, близких...

Она задумалась.

— Отец говорил мне, что в древние времена и у нас жена должна была умирать вместе с мужем. Клали в могилу также и рабов; но с тех пор люди узнали, что все это не нужно. После смерти человек ведет жизнь совсем не похожую на земную... Мне кажется, все-таки, — закончила она, — что ваша земля мрачна и страшна. Помнишь, ты рассказывал о безбрежных степях, покрытых зимой глубоким снегом: все белое кругом, гладкое, ровное, только снег блестит под солнцем — ни гор, ни деревьев, ни домов... Разве у нас не лучше, Орик?

Она обнимала его и заглядывала в глаза.

— Что, если нам остаться здесь? Мы уедем в другой город, куда-нибудь далеко, — хоть в Пантикапею. Там нас никто не будет знать. Мы станем жить в маленьком домике, скрытом среди виноградников, смотреть на море, радоваться весеннему цвету деревьев...

Но он качал головой.

— У вас нет свободы. Как можно жить среди каменных стен, ходить узкими улицами, подчиняться законам, никогда не делать того, что хочешь? Нет, уедем в степи. Ты увидишь — они прекрасны. Целыми месяцами мы будем переезжать с места на место, все дальше вперед, вперед, к горизонту, мимо рек и ручьев, заросших плотным кустарником, мимо зеленых оврагов. Только там можно глубоко дышать, только там можно чувствовать настоящую радость.

Я буду приносить тебе с охоты перья орлов и рога диких туров, а возвращаясь с войны, — привозить самые драгоценные и красивые вещи. Мы обобьем наш шатер парчой; будем есть из золотой посуды, лежа на пушистых коврах; тебе станут служить рабы и рабыни; их покорность ты не представляешь себе. И ты будешь свободна. Ты не можешь одна выйти на улицу здесь без того, чтобы тебя не спросили: куда? Там ты будешь ходить в степь, вместе со мной скакать на коне, и когда одно место надоест, мы поедем в другое...

Ты думаешь, что скифы дики? Что они ничего не знают, кроме своих степей и стад? Нет. Те времена давно прошли. Многие из нас ездят теперь в греческие города, предпринимают путешествия в различные страны. А главное, нет у нас скуки, у нас нет страха, как здесь. Мы живем, как хотим, и никто не мешает нам в этом.

А здесь — посмотри. Твой отец умер от несчастий и преследований; твой опекун опасается Адриана. Ты считаешь себя свободной, а тебя могут отдать тому родственнику или какому-нибудь другому человеку не потому даже, что этого хотел твой отец, а лишь потому, что у вас нет настоящей свободы.

— Я не знаю, прав ли ты. Конечно, если бы я вышла замуж за этого родственника из Гераклеи, это было бы согласно требованию закона. Но Адриану меня не имеет права отдать никто. Я тебе рассказывала, что он снова присылал к Никиасу своих друзей, чтобы просить меня в жены. И тот отказал резко, сказал, чтобы он даже перестал думать об этом. Большую золотую чашу, присланную в подарок, Никиас не принял и отослал обратно. Разве он поступил бы так, если бы боялся Адриана? Однако, если ты хочешь, мы уедем в степи. С тобой хорошо везде... Только бы быть вместе и не прятаться, как теперь...

Может быть, ты говоришь правду — мы здесь всего боимся. И, конечно, Никиас боится Адриана: он ведь может отомстить за этот отказ. А я боюсь и Адриана, и Никиаса, и этого неизвестного человека, за которого меня хотят выдать замуж. Да, уедем куда хочешь... Когда ты увезешь меня отсюда?

Теперь уже недолго ждать. Уйти из города мы можем, когда угодно. Но еще не все готово. С нами должны бежать еще несколько людей. Надо найти проводника, лошадей, но все устроится быстро. Теперь, когда ты решилась, это нетрудно. Я не очень спешу, потому что научился осторожности, и хочу действовать наверняка. Во всяком случае, это будет скоро, через несколько дней.

Он обнял ее голову, приблизил к себе и посмотрел в лицо.

— Ты не боишься?

Она смотрела спокойно.

— Нет... — И добавила: — А тебе ничего не жаль здесь? Вот этой миртовой беседки? Я не забуду, как у меня билось сердце, когда я тебя первый раз ждала здесь, — не жаль того камня не берегу, лавров и кипарисов лунной ночью?..

Он ответил, подумав:

— Нет, не жаль. Зачем вспоминать об этом, когда ты всегда будешь со мной?

Она вздохнула и прижалась лицом к его плечу.

— Орик, говорят, у вас бывает по нескольку жен? — нерешительно спросила она.

Он ответил просто:

— Да, чем богаче человек, тем больше жен.

Она отодвинулась от него.

— А как же я?

Он не понимал.

— Ты будешь главная.

— Значит, кроме меня, ты будешь любить других девушек?

— Зачем ты спрашиваешь? Так, как тебя, я не буду любить никого. Но у воина не может быть одна жена.

Она замолчала, напряженно думая о чем-то.

— Ваши мужчины имеют только по одной жене, потому что у вас такой обычай, — продолжал он. — Но ведь ты же знаешь, что они еще имеют невольниц и целые дни проводят в обществе гетер. За то время, пока я жил здесь, я хорошо это узнал. У эллинов жена считается единственной, но на самом деле она только единственная хозяйка дома. Так же и у нас. Только мы называем женами всех тех, кого любим, и они живут в наших шатрах. И мы считаем позорным ходить к чужим женщинам.

— У тебя и теперь остались там жены? — Ия отстранила руку, которой он хотел ее обнять.

— Есть. Но с тех пор, как я тебя полюбил, я ни разу не вспоминал о них.

— И они ждут тебя? Почему же они не стали разыскивать тебя, когда ты пропал?

Он начинал чувствовать смущение.

— Не знаю... Что могут сделать женщины? — Он подумал об Опое и почувствовал, что хотел бы видеть ее. Почему все это время он совсем не вспоминал о ней. Он внимательно разглядывал сидевшую перед ним Ию. Конечно, ту, другую, он никогда не любил так. Это было что-то совсем непохожее на его любовь к Ие. Если бы он один вернулся в степи теперь, как относился бы он к Опое? Он вспомнил, как обнимал ее в ночь после возвращения с войны... Странное представление у него возникало. Вернувшись с Ией, он любил бы и ту; без Ии она казалась ему ненужной, и он чувствовал бы к ней ненависть. А те пленницы, которых он привез с собой? Ему казалось раньше, что он любил только одну Опою, но теперь он думал, что они все казались бы ему равными, если бы не было Ии. Благодаря ей, он каждую из них любил особенно; без нее они смешивались в одно общее женское лицо и делались бездушными.

— Ты — госпожа жен, — сказал он уверенно. — Другие живут благодаря тебе.

Она молчала.

— Без тебя нет ни Скифии, ни табунов, ни вольных степей; без тебя нет любви, нет радости мне; без тебя только одна война и ненависть к врагам... О чем ты думаешь? Эллин лжет и скрывает правду. А я не лгу. У него единственная жена, но он не любит ее и уходит к другим женщинам. Разве она не сидит всегда одна в гинекее? Зачем ты думаешь о других женах? Разве от этого я меньше люблю тебя, и разве я мог бы любить тебя больше, если бы их не было? Ты единственная между ними; они только усиливают мою любовь к тебе.

Он обнял ее, привлек к себе, поддерживая рукой откинутую голову. Она не сопротивлялась и оставалась неподвижной. Лицо ее было печально. Он наклонился и поцеловал. Ия не отвечала, но ее губы раскрылись покорно. Он целовал ее глаза, щеки, волосы. Золотистый загар ее лица стал окрашиваться розовым, под нежной кожей виска голубая веточка артерий выступила отчетливее, скрытая дрожь пробежала в округлившемся горле.

Но она молчала.

X

Ответ Никиаса Адриан принял как оскорбление. Отставной чиновник ничтожного городишка осмелился отказаться принять его подарки, не согласился выдать за него замуж свою воспитанницу, совсем так, как если бы к ней сватался какой-нибудь ничтожный херсонесский ремесленник! Отказал даже еще более дерзко, чем Эксандр!

Адриан уже давно не представлял себе, чтобы его желания могли оставаться неисполненными; здесь он пошел на уступки, согласился жениться на этой провинциальной девчонке, тогда как не считал достойными себя даже девушек древних патрицианских родов, и легко мог взять в жены дочь одного из тех царей, которые, приезжая в Рим, умеют кланяться, чтобы получить золото и пополнить казну, опустошенную бессмысленными войнами.

Конечно, он не откажется от Ии. Так или иначе, он возьмет ее, а этого старикашку заставит перенести унижения, возможности которых тот и не подозревает. Не важно, что Кезифиад проиграл процесс. Если даже тот и получит от него обратно деньги Эксандра, найдутся способы снова разорить его.

Никиаса надо опозорить публично. Свидетелей всегда достаточно. Надо его обвинить в воровстве, в мошенничестве, в чем-нибудь еще более позорном. Это не трудно сделать. А девчонку — он сумеет это устроить — кредиторы лишат имущества и выбросят на улицу. Он ее возьмет, только уж не как жену, а как простую невольницу. Она узнает его могущество и, когда сделается ненужной, будет исполнять грязные работы на кухне, а по ночам — месить ячменное тесто для рабов. Потом когда-нибудь во время пира он велит привести ее и посмотрит на ту, которая отказалась от чести быть его женой.

Откинувшись в кресле, Адриан пристально посмотрел на секретаря. Ему показалось, что под маской раболепства и страха его лицо скрывает злорадство и насмешливость. Он ведь тоже знает об ответе Никиаса.

Адриан впился в него глазами и, по мере того, как лицо раба бледнело, злобная ненависть все больше охватывала откупщика.

— Подойди, — сказал он, — наклонись.

Он широко откинул руку и тяжело ударил раба ладонью по щеке.

От удара остался красный след с резко выступившими багровыми отпечатками украшавших пальцы Адриана перстней. От толчка голова раба откачнулась. Адриан вскочил. Его охватило бешенство.

— Ты уклоняешься?

Он ударил кулаком по лицу с такой силой, что раб упал. Задыхающимся голосом Адриан кричал:

— Встань, негодяй! Ты притворяешься? Ты избалован!

Он несколько раз ударил раба ногой, мешая подняться.

Резкие движения утомили его. Он задохнулся, почувствовал острую боль в сердце, опустился в кресло и шумно дышал открытым ртом.

Секретарь стоял около стола, сотрясаясь мелкой дрожью, не вытирая окровавленного лица, с губой, рассеченной тяжелым ударом сафьянового башмака. Находившиеся в комнате рабы затаили дыхание: гнев господина мог обрушиться и на них.

Постепенно успокаиваясь, Адриан мрачно сказал:

— Домоправителя! — И, не оборачиваясь, приказал тому, качнув головой в сторону секретаря: — Дать ему сто плетей и не жалеть кожи.

Несколько рабов подошли к секретарю. Тот поклонился и указал на стол.

— Благородный господин, вот письма, которые ты приказал мне написать.

Адриан только теперь вспомнил о них.

— Подай.

Тот почти прошептал:

— Я боюсь их испортить, — у меня испачканы руки.

Адриан мельком оглядел изуродованное лицо, измазанные кровью руки и скривил лицо:

— Уведите его, он внушает мне отвращение.

Крик Адриана в таблинуме и вид вышедшего оттуда избитого секретаря распространили трепет по всему дому. Рабы молчали, клиенты, сидевшие в прихожей, разговаривали шепотом, посетители прощались друг с другом и уходили, «е дожидаясь, чтобы о них доложили: в таблинум не следовало теперь входить. Оставались только вызванные Адрианом лица — они не смели уйти, но надеялись, что он не пожелает сегодня разговаривать с ними. Они ошиблись. Другой секретарь вышел из кабинета и шепотом передал приказание рабу. В таблинум одного за другим стали вызывать финансовых агентов Адриана, явившихся с отчетами об исполненных ими поручениях.

Неожиданно прибыл Люций. Его сопровождали несколько центурионов, и сам он был одет в платье претора, менявшее его фигуру. Он казался более молодым и бодрым, выпрямился, сделался как будто выше, и движения, несмотря на его тучность, были отчетливыми и легкими.

Все ожидавшие приема встали — римский сановник был господином в каждом доме, куда он входил как гость. Адриан вышел навстречу и, пропуская претора вперед себя, пригласил в таблинум. Рядом с твердо шагавшим Люцием, он, в своей широкой и слишком пышной одежде, казался непомерно толстым и обрюзгшим.

Перемена в Люции произвела впечатление на откупщика. Он понял, что начинается настоящая война, и претор отправляется к своим легионам. Помимо обычного скрытого завистливого чувства к патрицианскому происхождению Люция и страха перед его влиянием и связями, Адриан испытывал теперь к нему то особенное уважение, которое вызывает к себе сильная власть, и некоторую гордость, как у всякого римлянина при виде полководца, олицетворяющего железное могущество римского народа.

Адриан спросил Люция, не желает ли он вина, и, когда тот отказался, махнул рукой, приказав рабам выйти.

— Я приехал, — начал Люций, — чтобы проститься с тобой. Мои ожидания сбылись: в Риме, наконец, поняли, какую громадную опасность представляет для нас Понтийское царство. С некоторым опозданием поняли, может быть. Три года тому назад война была бы закончена просто, теперь на Понтийском престоле сидит Митридат VI[129], уже показавший нам, что бороться с ним будет нелегко. Он протягивает руки к Вифинии и Каппадокии и постепенно подчиняет себе северные скифские племена. Несомненно, он захватит и Колхиду, а Херсонес — я могу сообщить это тебе, как римлянину, — уже заключил с ним союз для борьбы против Палака. Командовать объединенными войсками будет Диофант — он прекрасный полководец, и у него хорошие солдаты. В том, что они разобьют скифов, я не сомневаюсь. Не сомневаюсь также и в том, что сейчас же вслед за этим Херсонес окажется под властью Митридата. Весьма возможно, что, если мы не начнем действовать теперь же, борьба с ним окажется очень затруднительной для нас.

— Ты думаешь, что теперь военные действия против Понта могли бы закончиться быстро?

— Да, если бы сюда было послано достаточное количество легионов. Но, к несчастью, окончательное решение еще не принято. Они только думают над этим. В настоящее время я забочусь больше всего о том, чтобы дипломатическими путями мешать развитию Понта. Пока, к счастью, нам это удается довольно хорошо. Можно надеяться, что на престолах Каппадокии и Вифинии окажутся наши ставленники. А один из них, Никомед, наш самый преданный друг, — ведь он существует исключительно благодаря римской помощи. Чтобы война могла произойти теперь же или в очень близком будущем — мало вероятно. Но хорошо и то, что о ней начинают думать в Сенате. Мои письма, кажется, подействовали, наконец. Но все же там больше заботятся о войне с Югуртой и из-за этого могут надолго отложить операции против Митридата.

— Это большая ошибка, — сказал Адриан. Сообщения Люция непосредственно интересовали его: успех финансовых операций был тесно связан с высотой римского престижа. — Во власти Митридата окажутся богатейшие провинции. Он может нанести нам тяжелые удары; у него будет много золота — значит, и хороших солдат.

— Да, но, может быть, войну удастся ускорить. Я вызван в Рим и буду настаивать там на этом.

— Желаю тебе успеха. Когда ты уезжаешь?

— Из Херсонеса — завтра. В несколько дней я объеду наши войска: без меня начальствовать ими будет Маний Аквилий; заеду по пути в некоторые города, позабочусь о Никомеде и дней через десять отплыву в Рим. Кстати, суммы, которые я тебе должен, будут сегодня пересланы тебе.

— Я совсем не думаю о них, Люций. Мне было бы гораздо приятнее, если бы и ты поступил так же... Как я тебе завидую — ты едешь в Рим. Не позаботишься ли ты о том, чтобы и я мог вернуться туда? Я уверен, ты сможешь это сделать, если пожелаешь.

— Ты преувеличиваешь, Адриан. Что удастся сделать — я сделаю. Но вот. Я должен тебе сказать решительно: продукты, поставляемые тобой, оказываются недоброкачественными. Очевидно, твои агенты мало думают о наших солдатах, а вред, причиненный римскому солдату, — вред государству и каждому римлянину. Маний будет говорить с тобой об этом. Не забывай, что следующая партия, если она окажется такой же, не будет принята, следовательно, и договор окажется расторгнутым.

Адриан отвел глаза в сторону и стал пересматривать лежавшие на столе пергаменты.

— Это случайность. Я не допущу повторения. Я лучше готов понести убыток.

Люций презрительно оглядел его.

— Добросовестность не помешает твоим интересам: ведь, если ты богат, то только благодаря тому, что римские солдаты умеют доблестно сражаться и побеждать.

Адриан молчал. Ему хотелось переменить тему разговора.

— В городе знают о твоем отъезде? — осторожно спросил он.

— Конечно, но причин не подозревают. Кажется, херсонаситы считают свое положение упроченным, — по крайней мере, все энтузиасты и глупцы думают так.

— Это хорошо. Пусть думают, что Митридат заботится только об их безопасности и восстановлении эллинизма.

Люций пожал плечами, понимая, что это нужно для какой-нибудь спекуляции Адриана. Он встал.

— Я должен попрощаться с тобой. Да, я все время был так занят делами, что почти забыл спросить тебя о самом главном. Нужно было это сделать еще в самом начале. Ты думаешь о женитьбе? Твои намерения не изменились? Можно сказать в Риме, что ты хочешь вернуться туда с самой прекрасной из девушек Таврики?

Адриан покраснел. У него дернулась щека и задрожали веки. Он резко и громко засмеялся.

— Привезти в Рим! Разве это будет так скоро? Мне кажется, что я раньше умру от скуки в этом городишке. Я даже чувствую, что начинаю стареть.

— Значит, ты отказываешься? — сказал Люций, — Может быть, она действительно не подходит к тебе. — Его лицо сделалось мягче. — Жаль брать ее из того сада, где она выросла. Оставь ее. Ведь ты хочешь вернуться в Рим? Ты найдешь себе жену там.

Адриан продолжал смеяться. Он проводил Люция до вестибюля и сказал несколько любезностей сопровождавшим его офицерам. Как радушный хозяин, он жалел, что они не согласились пообедать у него.

Люцию подвели великолепного рыжего коня. Претор взял узду, вдел ногу в стремя и вскочил в седло, заставив лошадь пошатнуться под его тяжестью. Он откинул лацерну и тронул поводья. Вслед за ним, блестя полированной медью панцирей и вооружения, поехали центурионы.

Адриан вернулся в таблинум и стал ходить по комнате, сжимая кулаки и кусая губы. Он знал Мания Аквилия. Еще очень молодой, настоящий военный из аристократического рода. Он станет придираться даже больше, чем Люций. Надо позаботиться, чтобы следующая партия продовольствия оказалась лучше; дальше будет видно... Деньги от Кезифиада надо вернуть во что бы то ни стало — в конце концов, он дурак, и с ним не стоит вести дело... Но полгода спокойствия Херсонеса можно считать обеспеченным. На это время городу можно ссудить деньги через какое-нибудь другое подставное лицо... Что Люций уезжает — хорошо. Он может многое сделать в Риме — он не обещает напрасно, а здесь станет свободнее.

Адриан усмехнулся. Люций, конечно, знал и хотел уколоть на прощанье. Неудачно. Теперь можно действовать иначе. С Люцием придется видеться не скоро; к тому времени все будет забыто, да никто ничего точного и не узнает.

— Вызвать Макрона, — сказал он.

Как все вольноотпущенники, Макрон каждое утро являлся приветствовать своего господина. Он жил в отдельном доме и занимался различными делами, дававшими ему хороший заработок. Но он никому не рассказывал о них, был скрытен, молчалив и не отказывался ни от чего. Адриан часто пользовался его услугами и давал тайные поручения, требовавшие особенной ловкости и неустрашимости.

Адриан уже заканчивал просматривание очередных счетов, когда явился Макрон. Невысокий, но очень сильный, коренастый человек, с иссиня черной, курчавой и плотной, как войлок, бородой, с крупными чертами лица и глубокими темными влажными глазами, он напоминал хитроумного Уллиса. Он кланялся подобострастно, но в глазах оставалось выражение угрюмой замкнутости и сознания своей силы.

Это всегда раздражало откупщика. Он продолжал рассматривать пергамент, как будто не обращая внимания на отпущенника. Тот стоял неподвижно и молча.

Наконец Адриан повернулся.

— У меня есть поручение для тебя. Ты сейчас же скажешь, что нужно для удачи и когда можешь выполнить. Ты знал умершего жреца Эксандра?

Отпущенник молча поклонился.

— У него есть дочь. — Адриан сдвинул подрисованные черной краской брови. Ему показалось, что история сватовства может быть известна Макрону. — Она должна быть доставлена сюда живой и здоровой. Даю тебе сроку не больше трех дней. После того, как она исчезнет, о ней никто больше не услышит. Ты должен сделать все тихо и не оставить никаких следов. Попадешься — я буду твоим первым обвинителем. Помощников найдешь сам, не из моих рабов. Что тебе нужно для исполнения дела?

Макрон смотрел все так же спокойно и уверенно.

— Только деньги. Я мог бы устроить все это с помощью одного товарища, но если нужно, чтобы дело прошло без шума, понадобится несколько людей. Лучше, если ты, господин, позволишь мне выбрать четверых из твоих рабов. Их проще наградить и удобнее наказать. Ты можешь послать их в другой город. Свободные легче проболтаются. Один из твоих рабов — Бат — раньше жил у Эксандра; он был бы особенно полезен мне.

Адриан подумал.

— Хорошо. Отбери четверых. Они будут посланы тебе за плату для обработки твоего сада.

Он пододвинул к себе тяжелую шкатулку из слоновой кости и посмотрел на врезанную в ее крышку камею из громадного опала. Афродита, откинувшись, лежала в объятиях Арея, а хромоногий Гефест, подкравшись, накидывал на них сеть, возмущенный новой изменой своей божественной супруги.

Адриан открыл ларец и, порывшись, достал запечатанный мешочек с золотыми монетами.

— Это на предварительные расходы. За девушку получишь плату, как за купленную у тебя рабыню. Кроме того будет награда. Затем ты заплатишь и рабам. Когда она будет доставлена?

— Как ты приказал, благородный господин. На третий день к вечеру, не позже полуночи.

— Хватая ее, будьте осторожней — за всякое повреждение всем плети и кандалы, а ты — главный ответчик.

— Разве ты бывал недоволен мной, господин? Не ты ли сделал меня отпущенником? Все будет, как ты приказываешь.

Адриан отпустил его. Утомленный жарою, он приказал приготовить ванну и налить в нее драгоценную эссенцию, только что полученную из Египта.

XI

Макрон был озабочен. Предстоявшее дело оказалось более рискованным, чем он предполагал. Переговорив с Батом и отобрав еще трех рабов, он сейчас же сам занялся подготовкой. В течение двух дней надо было увидеть дочь Эксандра, проследить, куда и в какие часы она выходит. Произвести похищение прямо из дома, конечно, немыслимо: там слишком много людей. Может произойти столкновение, и история получит огласку. Ведь похищение дочери свободного гражданина — одно из самых тяжких преступлений, и за него полагается смертная казнь. На улице днем тоже ничего сделать нельзя — там всегда много народа; самое разумное — узнать, не бывает ли она где-нибудь в гостях у подруг, откуда возвращается поздно вечером. Тогда можно было бы напасть в одном из пустынных переулков, убить сопровождающую ее рабыню, спрятать труп, а девушку унести с собой.

Макрон оделся в скромную, но приличную одежду, какую носят обычно зажиточные торговцы; верхом на осле подъехал к дому Эксандра и, сдав животное привратнику, попросил отвести себя к главному садовнику усадьбы. Найдя Главка, он рассказал, что занимается скупкой плодов, и спросил, не будет ли ему продан урожай.

Появление скупщика было естественным: стояла уже осень, а в это время торговцы обходили поместья и городские усадьбы, заключая контракты на еще не собранные фрукты.

Обычно урожай у Эксандра не продавался — сад был не очень велик, и плодов едва хватало до следующей осени. Но в этом году дела обстояли иначе: Главк знал, что в доме нет денег и что их неоткуда взять, пока не будут взысканы присужденные с Кезифиада суммы. Разумно, вместо того, чтобы искать займа, — продать плоды. Потом, когда деньги будут получены, фруктов можно купить сколько понадобится.

Главк повел торговца осматривать сад. Начался спор о цене. Покупщик давал слишком мало. Садовник не соглашался. Наконец тот рассердился:

— У тебя, верно, есть свой покупатель, с которым ты лучше придешь к соглашению. Может быть, тебе сразу надо было предложить награду?

Главк обиделся.

— Я не раб и не нуждаюсь в твоих подачках. Я назначил тебе настоящую цену — даже дешевле, чем следовало бы, и больше не буду торговаться. Иди и разговаривай с самим хозяином.

Ссориться с садовником невыгодно — от него многое зависит при сборе фруктов — поэтому покупщик сказал извиняющимся тоном:

— Ты напрасно сердишься, ведь мы только и наживаем на разнице между покупной и продажной ценой, а в этом году хороший урожай — дорого не продашь. С хозяином я поговорю, но, думаю, что он без тебя не будет решать дела. Ты опытный человек и, как видно, давно здесь служишь.

Главк смягчился.

— Я живу здесь больше двадцати лет. Меня привели рабом, а теперь я вольноотпущенник. Понятно, что я забочусь обо всем, как о своем собственном... Хозяина тебе придется подождать — его сейчас нет дома. Он опекун нашей госпожи. Ты, наверное, слышал, что Эксандр, сын Гераклида, умер; теперь всеми делами управляет Никиас, сын Трасея.

— Его я не знаю. Слыхал, что он раньше был архонтом, и видел его в народном собрании. А Эксандра я помню хорошо; он много сделал для моего старшего брата и всегда ласково обходился со мной, когда я прислуживал у него в храме.

Покупщик задумался, вспоминая прошедшую молодость. Садовник тоже понурил голову.

— До прихода Никиаса, — сказал наконец торговец, — мы могли бы с тобой немного выпить. Сегодня жарко, а у меня пересохло горло.

Главк отказывался, но любезность купца нравилась ему, и он, не желая его оскорблять, согласился.

На углу улицы находился маленький кабачок, занимавший переднюю половину дома вторая половина служила жильем хозяину. В пустом помещении было прохладно, и раскаленное тело приятно отдыхало, охваченное сырым, кисловато пахнувшим воздухом. Рабыня, прислуживавшая под наблюдением хозяина, раскрыла тяжелые дверцы в полу и спустилась в подвал. Оттуда потянуло холодом и терпким запахом винного погреба.

Густое темное вино полилось, смешиваясь в кратере с ледяной водой. Черпая из него, торговец налил стаканы и чокнулся с Главком. Они молча выпили и, отряхивая стекавшие по бородам капельки, стали закусывать зеленым салатом с рублеными яйцами. Из скромности Главк отказался от второй чаши.

Торговец вспоминал свое детство.

— Хорошее, веселое было время. И люди тогда были богаче и добрее... Помню, Эксандр был еще совсем молодым... Не удивительно, что девушки особенно охотно ходили молиться в тот храм, где он служил. А теперь вот умер... У него осталась только одна дочь?

Главк качнул головой.

— Да...

— Тяжелое для нее время. Говорят, она самая красивая девушка города?

Главк ласково взглянул на торговца.

— В этом ты прав. Она хороша, как Афродита, и невинна, как Артемида.

— Наверное, как только кончится траур, она выйдет замуж?

— Конечно. Только нехорошая для нее эта участь. У нее есть один родственник — скупой, суровый человек и уже не молодой: разве только лет на пять моложе покойного Эксандра. Говорят, за него она и выйдет замуж. А жалко... Каким он ей будет мужем? Ему-то выгодно, конечно. Ведь кроме нашей госпожи, он получит и городской дом, и усадьбу в Прекрасной Гавани, и деньги, которые нам присудили с банкира Кезифиада.

Торговец сочувственно качал головой, подливая вино в опустевшие чаши.

— Что же, очень тоскует?

— Об отце тоскует, конечно, а о будущем браке и не думает, должно быть. Ведь она же совсем ребенок, девочка...

— Ей бы теперь хоть у подруг почаще бывать. Все-таки легче было бы все это перенести.

Главк махнул рукой.

— Совсем никуда не ходит. Или дома находится все время, или в саду. И всегда одна, даже никого из рабынь с собой не берет. Должно быть, не хочется ей от горя и людей видеть.

— Всегда одна? Нехорошо для молодой девушки.

Старик все больше хмелел.

— Мне и самому не нравится... Да и как же не страшно, — она даже купаться одна ходит. Берег у нас обрывистый, пустынный, за садом, далеко от жилья — захлебнется, закричит — никто не услышит.

Главк внимательно посмотрел в глаза собутыльника.

— А я ее как дочь люблю, — неожиданно закончил он, ударив себя кулаком в грудь.

Потом вдруг поднялся.

— Спасибо за угощение. Я не могу больше пить — работать надо.

Он чувствовал бессознательную неприязнь к торговцу и стыдился ненужной откровенности.

— Пойдем, я проведу тебя к дому: господин скоро придет.

Он простился с покупателем и ушел.

Торговец дожидался долго. От скуки он разговаривал с проходившими мимо него людьми. Потом пошел прогуляться по саду. Он был красивый, ловкий человек; его веселые шутки понравились рабыне, приготовлявшей венки для украшения комнат. Он поболтал с ней, расспросил о госпоже и, наконец, решил идти к морю выкупаться. Но подошел привратник и сообщил ему, что господин вернулся и желает его видеть.

Покупщик долго торговался с Никиасом и, наконец, рассердил его. Этот навязчивый торгаш ушел лишь тогда, когда в комнату вошла Ия, и Никиас сделал ему рукой знак, что больше не желает разговаривать об этом деле.

XII

Оставшись наедине со своей воспитанницей, Никиас предложил ей сесть, — надо переговорить об одном важном деле.

— Сегодня я получил из Гераклеи письмо, — начал он, — от твоего двоюродного дяди. Он просит передать тебе привет и сообщает, что скоро прибудет в Херсонес для того, чтобы жениться на тебе. Приготовься, Ия. Ты знаешь, что этот брак предписывается законом и обычаем, и, мне хотелось бы думать, что ты не будешь несчастлива в нем. Он обеспечит тебя также и от преследований со стороны Адриана. Поэтому мне кажется, что свадьбу не стоит откладывать.

Ия инстинктивно сжала руки и опустила голову, стараясь подавить волнение.

— Мне не хотелось бы нарушать траур, — сдержанно сказала она. — Я не могу думать о свадебном пире, когда смерть так недавно еще лишила меня отца.

Она некоторое время молчала, обдумывая что-то. И заговорила тише:

— Я хотела тебя спросить, Никиас, не могу ли я вовсе не выходить замуж? Мне кажется, я была бы счастливее, и это соответствовало бы воле отца.

— Это невозможно, милая девочка, — ответил тот сочувственным тоном. — Ты же ведь знаешь, что женщина не может существовать самостоятельно. Я стар, и ты не долго будешь оставаться под моей опекой; к тому же и права мои спорны. Твой двоюродный дядя больше чем кто-либо имеет права на тебя. Если он даже не оспорит перед судом моего опекунства, все же после моей смерти — а это должно случиться скоро — он сделается твоим естественным опекуном...

Уклониться от этого брака нельзя. Ты понимаешь к тому же, что все имущество, оставшееся после Эксандра, хотя оно и составляет твою собственность, не может находиться в твоем пользовании: его распорядителем сделается тот, кому будешь принадлежать ты сама;

Подумай, каким ужасным стеснениям ты можешь подвергнуться, если опекун будет тобой недоволен. Наконец, нельзя нарушить закона, требующего этого брака. Я надеялся, что твой дядя откажется от тебя; тогда ты могла бы сделаться женой твоего двоюродного брата — последнего из оставшихся у тебя родственников — но не знаю, лучше ли это? Он, правда, не так стар, но зато мот и кутила... Теперь выяснилось, что твой дядя не желает отказаться от своего права; тут ничего сделать нельзя. Зачем же откладывать?

Все то, что он говорил, было уже известно ей. Но теперь она особенно остро почувствовала безысходность и невозможность бороться с этим предписанным законом браком... «В течение недели Орик успеет все устроить, и мы бежим, может быть, еще до того, как этот старик приедет из Гераклеи», — подумала она. Эти мысли взволновали ее и в то же время сделали более уверенной.

— Я не отказываюсь, — сказала Ия, — но считаю неудобным, если свадьба состоится слишком скоро. Сейчас я не могу о ней думать. Пусть будет назначен срок — хотя бы месяц.

Никиас задумался.

— Твой жених немолодой уже и очень занятый торговыми делами человек. Поездка из Гераклеи в Херсонес несложна, но и она кажется ему затруднительной. Он будет недоволен, если ему придется лишний раз сделать это путешествие. Но, конечно, твое желание должно быть уважено. На этой отсрочке я обещаю настоять.

Ия поблагодарила его и, оставив заниматься разбором хозяйственных счетов, медленно вышла в сад.

Орик уже ждал в условленном месте. Она передала ему свой разговор с опекуном. Она была напугана больше, чем сама могла бы ожидать. Ведь он не сказал ничего нового, кроме того, что ее жених приедет через несколько дней.

Прижавшись к Орику, она положила голову к нему на плечо.

— Милый, я все боюсь, сама не знаю; чего. Как только остаюсь одна без тебя, мне вдруг делается страшно. Как будто что-то черное ползет навстречу...

Неожиданно она заплакала.

Орик поднял ее, посадил к себе на колени и наклонился к ее лицу, которое она хотела спрятать.

— Что с тобой? Чего ты испугалась? Неужели этого торгаша из Гераклеи? Хочешь, я его подстерегу и сброшу в море? Вот и все. И следа его не останется.

Она покачала головой.

— Не знаю... Не его боюсь. Я думаю, что, может быть, отец не простил мне то, что вот я... — Она посмотрела на Орика. — Нет, и не этого. Сейчас, когда я с тобой, — совсем ничего не боюсь... Убежим скорей! — закончила она, обвивая руками его шею.

Он обрадовался.

— Скоро, скоро, Ия. Ведь все готово. Из города выйти легко. Несколько товарищей уже ждут меня. Осталось только купить лошадей.

Она говорила возбужденно:

— Сегодня я приготовлюсь. Я отобрала браслеты, ожерелья, свиток, по которому отец учил меня читать. Ты знаешь — я одна из всех моих подруг умею читать... Я его тебе покажу, и ты тоже выучишься. Или тебе не надо? — Она засмеялась. — Я ничего не боюсь. Мы поскачем. Приедем в твое царство... Как хорошо!..

Возьму еще одну игрушку — маленькую куклу из слоновой кости; я ее любила в детстве; она смешная — у нее руки и ноги дергаются. Я все завяжу и принесу тебе. И еще одну одежду... Или две?..

Знаешь, я раньше и сад наш любила, и дом. А теперь все как чужое, и ничего не жалко. Только бы поскорей...

Он сжал ее сильнее.

— Завтра все будет кончено. Приготовься. Еще только день. Ты будь, как всегда; потом послезавтра на заре уйдешь. Я подожду на улице. У башни Зенона к нам присоединятся еще несколько человек. Когда ворота откроются, мы выйдем первые и станем дожидаться остальных за городом, там будут спрятаны лошади. К вечеру окажемся уже далеко, совсем свободные — ни законов, ни власти, ни тесных стен...

Прижимаясь головой к его плечу, она слушала молча.

Вдруг маленькая пещера на берегу, где они сидели, потемнела. Резкий порыв ветра поднял облака желтой песчаной пыли. Послышался сильный шелестящий шум. Ия вздрогнула, но Орик успокоил ее:

— ...Дождь. Был душный день, и ливень начался сразу.

Он поцеловал ее глаза и губами искал рот. Она уклонялась, отстраняя его руками.

— Нельзя, мне надо идти...

— Ничего... Скажешь, что пережидала под деревом.

Он расправил разостланный на земле гаматион. Вдруг она стала вырываться.

— Пусти, пусти...

Он приподнял голову и пристально посмотрел.

— Что с тобой?

— Не знаю... Мне страшно.

Не мигая, Орик смотрел в ее расширенные глаза, и его лицо начало меняться. Скулы обтянулись, лоб наморщился, зубы стиснулись. Стараясь освободиться от возраставшего страха, она спросила срывающимся голосом:

— Орик?.. что ты, Орик!..

Отодвинувшись от нее, он стал смотреть куда-то в сторону. Она несколько раз повторила вопрос. Наконец он поднял голову.

— Так. Мне показалось...

Ия в первый раз видела его таким. Он как будто силился что-то понять, но это ускользало, расплывалось, и детская беспомощность постепенно сменяла напряженную сосредоточенность, еще лежавшую в морщинках около глаз, в опущенных бровях, в двух глубоких бороздках, пересекавших лоб.

— Мне показалось... Теперь прошло. У тебя в глазах как будто проплыло что-то.

Он опять посмотрел на нее.

— Может быть, ты боишься уезжать?

Она подумала.

— Раньше боялась, теперь нет. Нет! Куда хочешь, куда хочешь, только не оставаться здесь.

Он сказал решительно:

— Завтра последний день. И мы не расстанемся больше никогда. Ничего больше не будем бояться, не будем прятаться. Посмотри, — добавил он, — дождь кончается.

Широкий вход в пещеру светился ярко. Несколько клубящихся белых круглых облаков уплывали вдаль по еще бледному небу. Прозрачный нежный пар дымился над спокойной темно-голубой морской гладью. Туман редел. Небо становилось ярче. Огромный полукруг радуги, перекинувшийся от моря к берегу, рассыпался и истаял.

Некоторое время они сидели молча. Потом Ия вопросительно посмотрела на него.

— Мне надо идти. Это как в тюрьму... Там все чужое.

Он встал и выпрямился.

— Последний день!

— Завтра пойду на кладбище, прощусь с отцом, сельдереем и цветами украшу могилу... А вечером принесу тебе мои вещи, после купанья туда, в кусты. Только ты не приходи на берег. — Она лукаво улыбнулась и, притворно сердясь, закрывалась руками от его поцелуев.

Солнце светило ослепительно. Воздух был жаркий, но еще насыщенный влажной свежестью. Их охватил порыв радости.

— Завтра! — крикнула она, убегая. — Орик, завтра!

XIII

Макрон шел впереди. За ним четыре раба несли закрытые носилки. Процессия не привлекала к себе внимания — последние годы Херсонес нередко посещали иностранцы: здесь было немало римлян, и лектики встречались на улицах довольно часто. Макрон и его товарищи прошли мимо агоры, обогнули маленький храм, спустились к морю, как будто направляясь к гавани, и пошли влево по берегу.

Здесь почти никого не было. Сначала попадались купальщики, игравшие на солнце дети. Дальше берег казался совсем пустынным. Над ним стояли богатые усадьбы и обитавшим в них людям незачем было в этот обеденный час спускаться к морю.

Они дошли до намеченного места, отнесли в сторону носилки, спрятали за мысом и скрылись между большими камнями, громоздившимися у круто спускавшегося ко взморью берега.

По расчетам Макрона, Ия должна была придти сюда значительно позже. Обычно она купалась очень рано утром и перед вечером.

Макрон, уже бывавший здесь, еще раз осмотрел местность, размотал и свернул кольцом длинную веревку, приготовил холст, в который он предполагал закутать пленницу. Затем дал последние указания своим товарищам:

— Она спустится по этой тропинке. Мы спрячемся по обе стороны за камнями. Как только она поравняется с нами, мы выскочим и схватим. Это надо сделать так быстро, чтобы она не успела крикнуть. Рот ей завяжу сам. В это время вы двое обернете ее в холст, как можно плотнее. Потом сверху обмотаем веревками. Все это надо сделать быстро и притом осторожно: если окажется, что мы повредим ей что-нибудь, мы вместо обещанной награды получим кандалы. Связав, отнесем в носилки, покроем ковром, для большей безопасности, и доставим, куда следует. Для всего этого дела достаточно нас троих. А вы двое пока останетесь сзади на случай, если бы ей удалось крикнуть и кто-нибудь это услыхал. Тогда пускайте в дело кинжалы. Если с ней придет какая-нибудь рабыня, то ею тоже займетесь вы. Понятно? Помните, что награду получим сегодня же вечером.

Они разошлись и скрылись в указанных им местах.

Приближался вечер. Солнечный свет сделался мягким. От деревьев, ломаясь на крутом спуске, падали длинные тени. Прибой шелестел монотонным, успокаивающим прозрачным шумом.

Прошло уже много времени, но никто не показывался на тропинке. Макрон начинал беспокоиться. Обычный час, кажется, уже миновал. Сегодня последний день срока. Вернуться без пленницы к Адриану значило выдержать припадок его бешенства: не избежать плетей, а может быть и смерти. Надо ее добыть во что бы то ни стало; даже если она не придет сюда. Напасть на дом невозможно, но, вероятно, она где-нибудь в саду — там ее можно было бы схватить и унести.

Макрон волновался все больше и наконец решил отправиться на разведку. Он поручил начальствовать Бату, приказал своим товарищам ждать и, в случае если девушка появится до его возвращения, схватить ее. Потом, стараясь оставаться незамеченным, взобрался вверх и вошел в сад. Прячась за кустами, он прокрадывался вперед и высматривал.

Вдруг на дорожке показалась человеческая фигура. Он постарался получше ее рассмотреть, но из-за частых веток видел только мелькавшую белую одежду. Он решил, что это Ия. По мельканию пятен можно было судить, что она двигалась быстро — должно быть, бежала. Макрон оставался сбоку. Он решил пропустить ее вперед и поспешил за ней.

Вдруг шум шагов прекратился. Макрон подождал и осторожно выглянул. Никого не было видно. Он догадался, что она свернула в сторону и, вероятно, спускается не по тропинке. В самом деле, там сорвалось несколько камней, со стуком полетевших вниз. Макрон быстро побежал вперед и свистнул, давая сигнал к нападению. В несколько прыжков он очутился на краю обрывистого берега и окаменел от неожиданности. По камням спускался какой-то мужчина. В нескольких шагах от него виднелся застрявший между двумя глыбами Бат с кинжалом в руке, за ним второй из его помощников. Двое других выглядывали из-за камня, видимо, не зная, что делать. Человек, спускавшийся к берегу, остановился, как будто готовясь отразить нападение. Он был безоружен и одет в короткую белую тунику.

Неожиданность на мгновение лишила Макрона способности рассуждать, но он быстро решил, что этого свидетеля надо уничтожить, и кинулся вниз, увлекая за собой целый поток земли, щебня и мелких обломков. Он хотел с разбега сбить противника с ног, но тот отскочил в сторону и, схватив огромный камень, обрушил на спину Макрона. Он упал с раздробленным плечом, захлебываясь хлынувшей изо рта кровью.

В это время подбежал один из рабов: он успел только вскрикнуть, запрокинулся и упал, получив жестокий удар коленом в живот. Но трое оставшихся уже бросились на противника. Он схватил одного из них за горло, стараясь его телом закрыть себя от кинжалов. В свалке он поскользнулся и упал навзничь, не выпуская из рук полузадушенного им врага. Остальные навалились на него сверху.

Забывая об осторожности, Бат кричал прерывающимся голосом:

— Бейте кинжалами! Вниз, вниз! Схвати его за волосы... Не уйдешь... Бей сбоку... Не уйдешь... Я тебе припомню уши...

Несколько удачных ударов заставили лежавшего внизу закричать. Резким толчком он приподнялся и снова упал.

— За горло!.. хватай за горло! — задыхающимся голосом выкрикивал Бат. — Дави!..

Он несколько раз ударил кинжалом в поднимавшийся и опадавший живот. Смертельно раненный сделал последнее усилие сбросить сидевшего на нем человека, извиваясь, перевернулся на бок, схватился окровавленными пальцами за широкое острое лезвие. Бат вырвал кинжал и начал наносить удары в бок и грудь, направляя их к сердцу. Тело забилось в коротких судорогах, откинулось на спину, согнутые ноги вытянулись и повисли, спускаясь с камня. Рассвирепевшие люди продолжали бить, не замечая, что противник мертв и неподвижен.

Наконец они поднялись. Около истерзанного, окровавленного трупа их было только двое: третий, держась за раздавленное горло, скорчившись, сидел с посиневшим лицом и хрипло икал; получивший удар в живот все еще находился в обмороке; Макрон лежал на камнях, залитых кровью, продолжавшей течь изо рта; глаза закатились так, что были видны только белки.

Его подняли: но он был уже в агонии.

Поспешно они перенесли двух других товарищей, которые не могли двигаться, положили на носилки и торопливо ушли по направлению к вилле Адриана.

Наступила тишина, нарушаемая лишь замирающим щебетанием птиц в саду и доносившимися откуда-то издалека тонкими звуками флейты.

Прошло еще немного времени.

Напевая вполголоса старинную песенку, Ия медленно спускалась по тропинке. Она шла так, как если бы была уверена, что кругом никого нет, но, незаметно улыбаясь, посматривала на овеянные тонкой и нежной вечерней мглой камни. Она знала, что Орик прячется где-нибудь здесь. Она подошла к морю, положила на гравий большой сверток, скрытый под белым покрывалом, сняла с головы повязку, распустила волосы и сбросила сандалии. Свежий и возбуждающий запах соленой воды и ожидание прохладного прикосновения моря заставляли ее вздрагивать и выгибаться. Маленькими шагами она пошла берегом по самой границе воды. Ласковые теплые волны, набегая, щекотали ноги.

Вдруг ей сделалось страшно. Ей показалось, что на берегу, между камнями, мелькнуло что-то белое. Но она сказала себе, что это Орик, и не оглянулась. Некоторое время она стояла, ожидая, прислушиваясь к молчанию. Страх возрастал и заставил ее оглянуться. Там никого не было, но между камнями все-таки белело что-то. Она тихонько позвала:

— Орик!..

Никто не отвечал. Превозмогая страх, она подошла к белому пятну. Ей пришлось влезть на камень, оттуда она перепрыгнула на другой, и ее розовые ступни попали во что-то липкое, темно-красное.

Непонятный ужас вдруг сжал ее сердце. Она побежала вперед, бессознательно продолжая звать:

— Орик, Орик!..

Что это он, она не поняла. Он лежал странно втиснутый между камнями, с лицом, повернутым к ней. Его брови были мрачно сдвинуты, светлые волосы откинуты назад, глаза смотрели мимо ее плеча, расширенные, устремленные на невидимое. Лицо было сурово, но испачканный кровью, искривленный открытый рот улыбался недоумевающей и жалобной детской улыбкой.

Стоя на коленях рядом с ним, она цеплялась пальцами за его плечо, выступавшее из-под обрывков залитой кровью туники, и продолжала звать:

— Орик, Орик!..

Вечер был тихий и нежный. Прозрачный сумрак растворял последние розовые отсветы, скользившие над водой; голубые тени таяли, и слышались только томные вздохи моря да доносившиеся издалека тонкие звуки флейты, повторявшей мотив старинной любовной песенки...

Загрузка...