I Страна надежд

Эти мечты упорно длились, словно запасная жизнь…

Роберт Грейвз[2]


Когда-то, в зимние месяцы, сидя на средней парте в среднем ряду в кабинете истории, Говард любил наблюдать, как всю школу охватывает пламя. Площадки для игры в регби, баскетбольное поле, автомобильная парковка и деревья позади нее — в одно прекрасное мгновенье все это должен поглотить огонь; и хотя эти чары быстро разрушались — свет сгущался, краснел и мерк, оставляя школу и окрестности целыми и невредимыми, — было ясно одно: день почти завершился.

Сегодня он стоит перед классом, полным учеников: ни угол зрения, ни время года не подходят для любования закатом. Но он знает, что до конца урока остается пятнадцать минут, и, потеребив себя за нос, незаметно вздохнув, делает новую попытку:

— Ну же, давайте. Назовите главных участников. Только главных. Есть желающие?

В классе по-прежнему стоит мертвая тишина. От радиаторов так и пышет жаром, хотя сегодня на улице не слишком-то холодно: просто устаревшая отопительная система работает как попало, как и почти все остальное в этой части школьного здания, и потому за день тут становится не просто жарко, а душно, как на малярийных болотах. Говард, разумеется, жалуется на духоту, как и остальные учителя, но в глубине души он даже доволен: такая жара, в сочетании с усыпляющим действием самого предмета истории, означала, что на его последних уроках беспорядок в классе вряд ли выйдет за пределы тихого гула и болтовни — ну разве что пролетит бумажный самолетик.

— Есть желающие? — повторяет он, старательно игнорируя поднятую руку Рупрехта Ван Дорена, под которой напряженно замер сам Рупрехт.

Остальные мальчики просто моргают, глядя на Говарда, как бы упрекая его за покушение на их покой. На том месте, где когда-то сидел сам Говард, сидит, окоченев, как будто под дозой, и глазеет в пустоту Дэниел “Скиппи”/“Неженка” Джастер; а в заднем ряду, у солнечного коллектора, Генри Лафайет устроил себе уютное гнездышко, сложил руки на парте и положил на них голову. Даже часы тикают так, словно наполовину дремлют.

— Мы же об этом толковали последние два дня. Значит, никто из вас не может назвать ни одной из стран-участниц? Ну-ка, вспоминайте. Я вас не выпущу из класса до тех пор, пока вы не покажете мне свои знания.

— Уругвай? — нараспев выговаривает Боб Шэмблз, словно выловив ответ из неких магических паров.

— Нет, — отвечает Говард, заглядывая на всякий случай в раскрытую книгу, лежащую на учительской кафедре.

“Ее называли в ту пору войной, которая положит конец всем войнам”, — гласит подпись под картинкой, изображающей бескрайний пустынный ландшафт, начисто лишенный всяких признаков жизни — и естественных, и рукотворных.

— Евреи? — высказывает догадку Алтан О’Дауд.

— Евреи — это не страна. Марио?

— Чего? — Марио Бьянки поднимает голову, похоже, отрываясь от своего телефона, который он слушал под партой. — А, ну как же… Как же… А ну прекрати! Сэр, Деннис трогает меня за ногу! Хватит меня щупать, отстань!

— Перестань трогать его за ногу, Деннис.

— Я и не думал, сэр! — Деннис Хоуи принимает вид оскорбленной невинности.

Написанные на доске буквы MAIN — Милитаризм, Альянсы, Индустриализация, Национализм, — переписанные из учебника в начале урока, медленно обесцвечивает снижающееся солнце.

— Ну так что, Марио?

— Э… — мямлит Марио. — Ну, Италия…

— Италия отвечала за поставки продовольствия, — подсказывает Найел Хенаган.

— Но-но, — предостерегающе говорит Марио.

— Сэр, Марио называет свой член “Дуче”, — докладывает Деннис.

— Сэр!

— Деннис!

— Но ведь это правда — да-да, я сам слышал. Ты говоришь: “Пора вставать, Дуче. Твой народ ждет тебя, Дуче”.

— Зато у меня хоть член есть, не то что у некоторых… А у него вместо члена просто фигня какая-то…

— Мы уклонились от темы, — вмешивается Говард. — Ну же, ребята. Назовите главных участников Первой мировой войны. Хорошо, я вам подскажу. Германия. В войне участвовала Германия. Какие союзники были у Германии? Слушаю тебя, Генри!

Это Генри Лафайет, витавший мыслями неизвестно где, вдруг издал громкий хрюкающий звук. Услышав свое имя, он поднимает голову и глядит на Говарда затуманенными, ничего не понимающими глазами.

— Эльфы? — решается предположить он.

Класс заливается истерическим смехом.

— А что был за вопрос? — спрашивает Генри несколько обиженно.

Говард уже готов признать свое поражение и начать весь урок с начала. Впрочем, одного взгляда на часы достаточно, чтобы понять: сегодня уже ничего не успеть. Поэтому он просит учеников снова обратиться к учебнику и велит Джеффу Спроуку прочитать стихотворение, приведенное в учебнике.

— “В полях Фландрии”, — читает, будто делает одолжение, Джефф. — Автор — лейтенант Джон Маккрей.

— Джон Макгей, — толкует по-своему Джон Рейди.

— Хватит.

Джефф читает:

Красны во Фландрии поля от маков,

Кресты рядами вместо злаков —

То наше место. Тут с утра

Трель жаворонка льется смело

Над страшным громом артобстрела.

Мы — мертвецы. А лишь вчера

Мы жили…[3]

Тут звенит звонок. В одно мгновенье все мечтатели и сони пробуждаются, хватают свои рюкзаки, запихивают в них учебники и все как один мчатся к двери.

— К завтрашнему дню дочитайте главу до конца, — говорит Говард вдогонку куче-мале. — А заодно прочтите и то, что вы должны были прочитать к сегодняшнему уроку.

Но шумная гурьба учеников уже схлынула, и Говард остался один, как всегда недоуменно гадая: а слушал ли его сегодня хоть кто-нибудь? Ему почти видится, как все его слова, одно за другим, сыплются на пол. Он убирает учебник, вытирает доску и направляется в коридор, где приходится продираться сквозь поток идущих домой школьников в учительскую.

Бурный гормональный всплеск разделил толпу школьников, собравшихся в зале Девы Марии, на великанов и карликов. В зале стоит резкий запах пубертата, который не удается победить ни дезодорантам, ни раскрытым окнам, и воздух содрогается от жужжанья, дребезжанья и пронзительных обрывков мелодий: это двести учеников судорожно — как ныряльщики, торопящиеся пополнить запасы кислорода, — включают свои мобильные телефоны, которыми запрещено пользоваться во время занятий. Гипсовая Мадонна со звездчатым нимбом и персиковым личиком стоит, кокетливо надув губки, в алькове на безопасном возвышении и взирает на буйство начинающейся маскулинности.

— Эй, Флаббер! — Это Деннис Хоуи несется, перебегая дорогу Говарду, наперерез Уильяму “Флабберу”/“Олуху” Куку. — Эй! Послушай, я тут кое-что хотел у тебя спросить.

— Что? — мгновенно настораживается Флаббер.

— Ну, я просто подумал: ты, случайно, не лодырь, привязанный к дереву?

Флаббер — он весит под девяносто килограммов и уже третий год сидит во втором классе, — наморщив лоб, пытается осмыслить вопрос.

— Я не шучу, нет-нет, — уверяет Деннис. — Нет, я просто хочу узнать: может быть, ты лодырь, привязанный к дереву?

— Нет, — разрешается ответом Флаббер, и Деннис уносится, ликующе крича:

— Лодырь на свободе! Лодырь на свободе!

Флаббер испускает недовольный вопль и бросается было в погоню, но потом резко останавливается и ныряет в другую сторону, когда толпа вдруг расступается: через нее проходит кто-то высокий и тощий, как мертвец.

Это отец Джером Грин — учитель французского, координатор благотворительных мероприятий Сибрука и с давних пор самая пугающая фигура в школе. Куда бы он ни шел — всюду вокруг него образуется пустота шириной в два-три человеческих тела, словно его сопровождает невидимая свита вооруженных вилами гоблинов, готовых пырнуть всякого, кто таит нечистые помыслы. Говард выдавливает из себя слабую улыбку; в ответ священник смотрит на него с тем же безличным осуждением, какое у него наготове для всех без разбора: он так навострился заглядывать в человеческую душу и видеть там грех, похоть и брожение, что бросает эти взгляды и будто автоматически ставит в нужные графы галочки.

Иногда Говарда охватывает уныние: он окончил эту школу десять лет назад, а кажется, что с тех пор ничего не изменилось. Особенно нагоняют на него уныние священники. Крепкие по-прежнему крепки, трясущиеся все так же трясутся; отец Грин все так же собирает консервы для Африки и наводит ужас на мальчишек, у отца Лафтона все так же наполняются слезами глаза, когда он дает послушать своим нерадивым ученикам Баха, отец Фоули все так же дает “наставления” озабоченным юнцам, неизменно советуя им побольше играть в регби. В самые тоскливые дни Говард усматривает в живучести этих людей какой-то укор себе — словно почти десятилетний кусок его жизни, между выпускными экзаменами и унизительным возвращением сюда, по причине его собственной глупости, оказался отмотанным назад, изъятым из протокола как никому не нужная чепуха.

Разумеется, это паранойя чистой воды. Священники ведь не бессмертны. Отцам из ордена Святого Духа грозит та же беда, что и всем остальным католическим орденам: вымирание. Большинство священников в Сибруке старше шестидесяти, а последний новобранец в пасторских рядах — неуклонно редеющих — это молодой семинарист откуда-то из-под Киншасы; в начале сентября, когда заболел отец Десмонд Ферлонг, бразды правления школой впервые в истории Сибрука взял мирянин — учитель экономики Грегори Л. Костиган.

Оставив позади обшитые деревом залы старого здания, Говард проходит по Пристройке, поднимается по лестнице и с привычным тайным содроганием открывает дверь с надписью “Учительская”. Там полдюжины его коллег ворчат, проверяют домашние задания или меняют никотиновые пластыри. Ни с кем не заговаривая и вообще никак не давая знать о своем появлении, Говард подходит к своему шкафчику и бросает в портфель пару учебников и кипу тетрадей, затем бочком, чтобы ни с кем не встречаться взглядом, он прокрадывается к двери и выходит из учительской. Он с шумом сбегает по лестнице и идет по теперь уже опустевшему коридору, не сводя глаз с выхода, но вдруг останавливается, услышав молодой женский голос.

Хотя звонок, оповещавший об окончании сегодняшних уроков, прозвенел еще пять минут назад, похоже, урок в кабинете географии идет полным ходом. Слегка нагнувшись, Говард заглядывает внутрь сквозь узенькое окошко в двери. Ученики, сидящие в классе, не выказывают ни малейшего нетерпения — напротив, судя по выражениям их лиц, они вообще забыли о ходе времени.

А причина, по которой они забыли о нем, стоит перед классом. Зовут ее мисс Макинтайр, она временная учительница. Говард уже видел ее пару раз в учительской и в коридоре, но еще ни разу с ней не разговаривал. В пещеристой глубине кабинета географии она притягивает к себе взгляд, будто пламя. Ее светлые волосы ниспадают таким каскадом, какой обычно увидишь только в рекламе шампуней, и этот водопад дополняет элегантный костюм-двойка цвета магнолии, сшитый скорее для заседаний совета директоров, чем для школьного класса; ее голос, мягкий и мелодичный, в то же время обладает неким трудноописуемым свойством, неким властным полутоном. Она обнимает рукой глобус и, говоря, рассеянно поглаживает его, будто жирного избалованного кота; кажется, он почти мурлычет, томно вращаясь под кончиками ее пальцев.

— …а под корой Земли, — рассказывает она, — настолько высокая температура, что горная порода там находится в расплавленном состоянии. Может кто-нибудь сказать мне, как она называется, эта расплавленная порода?

— Магма, — отзывается сразу несколько хриплых мальчишеских голосов.

— А как мы называем ее, когда она вырывается из вулкана на поверхность Земли?

— Лава, — отвечают ей дрожащие голоса.

— Отлично! Миллионы лет назад извергалось невероятное множество вулканов, и на всей поверхности Земли непрерывно кипела лава. Пейзаж, который окружает нас сегодня, — тут она проводит лакированным ногтем по выступающему горному хребту, — это преимущественно наследие той самой эпохи, когда вся наша планета переживала колоссальные изменения. Пожалуй, можно было бы назвать ту эпоху периодом подросткового созревания Земли!

Весь класс дружно краснеет до корней волос и старательно таращится в учебники. А она снова смеется, крутит глобус, подталкивая его кончиками пальцев, будто музыкант, перебирающий струны контрабаса, а потом случайно глядит на свои часы:

— Боже мой! Ах вы бедняжки, да я должна была отпустить вас еще десять минут назад! Почему же никто мне ничего не сказал?

Класс еле слышно бормочет что-то, все еще не отрываясь от учебников.

— Ну хорошо…

Она поворачивается и начинает писать на доске домашнее задание, при этом юбка ее чуть поднимается, обнажая колени сзади. Вскоре дверь распахивается, и ученики неохотно покидают класс. Говард притворяется, будто разглядывает фотографии недавнего похода на гору Джаус, вывешенные на доске объявлений, а сам краешком глаза наблюдает, как иссякает ручеек из серых свитеров. Но она все еще не появляется. Тогда он идет к двери, чтобы посмо…

— Ой!

— О господи, извините, пожалуйста. — Он нагибается и помогает ей собрать листы бумаги, разлетевшиеся по грязному полу коридора. — Извините, я вас не заметил. Я спешил… э-э… на встречу…

— Все в порядке, спасибо, — говорит она, когда он кладет стопку географических карт поверх той кипы, которую она уже собрала. — Спасибо, — повторяет она и глядит ему прямо в глаза.

Она не отрывает взгляда, когда они одновременно поднимаются, и Говард, тоже не силах отвести глаз, вдруг паникует: а что, если они так сцепились, как в тех выдуманных историях про детишек, которые, когда целовались, сцепились брэкетами так, что пришлось спасателей вызывать, чтобы их расцепить?

— Простите, — задумчиво говорит он еще раз.

— Перестаньте извиняться, — смеется она.

Он представляется:

— Меня зовут Говард Фаллон. Я учитель истории. А вы заменяете Финиана О’Далайга?

— Верно, — отвечает она. — Его не будет, наверное, до Рождества, с ним что-то случилось.

— Камни в желчном пузыре, — сообщает Говард.

— Ой, — говорит она.

Говард тут же жалеет о том, что упомянул про желчный пузырь.

— Ну, — с усилием заговаривает он снова, — я сейчас еду домой. Может быть, подбросить вас?

Она наклоняет голову набок:

— А как же ваша встреча?

— Ах да, — спохватывается он. — Ну, на самом деле это не так важно.

— У меня тоже есть машина, но все равно спасибо за предложение, — говорит она. — Впрочем, можете понести мои книги, если хотите.

— Хорошо, — отвечает Говард.

Возможно, это предложение не лишено иронии, но, пока она не взяла свои слова назад, он забирает из ее рук стопку папок и учебников и, не обращая внимания на убийственные взгляды ее учеников, все еще слоняющихся по коридору, шагает вместе с ней к выходу.

— Ну и как вам здесь? — спрашивает он, пытаясь направить разговор в более спокойное русло. — У вас уже есть опыт, или вы в первый раз преподаете?

— О, — она дует на непослушную прядь своих золотых волос, — я по профессии не учитель. Я согласилась здесь поработать ради Грега. То есть ради мистера Костигана. О боже, я и забыла про всю эту канитель с “мистерами”, “мисс”. Смешно звучит: мисс Макинтайр.

— Ну, учителям разрешается называть друг друга просто по имени.

— Э-э… Да нет, мне даже нравится, когда меня называют “мисс Макинтайр”. Ну вот, я как-то раз разговаривала с Грегом, и он сказал, что трудно найти хорошую замену учителю. А у меня как раз в ту пору были такие мысли — не попробовать ли себя в такой роли? К тому же мой очередной контракт истек, и я подумала — а почему бы нет?

— А чем вы до этого занимались? — Говард открывает перед ней входную дверь, и они выходят на осенний воздух, уже заметно похолодевший.

— Банковскими инвестициями.

Говард принимает такой ответ с напускным безразличием, а потом небрежно замечает:

— Знаете, я и сам раньше работал в этой области. Два года просидел в Сити. В основном занимался фьючерсами.

— А что потом произошло?

Он чуть усмехается:

— Вы не читаете газет? Сделки на перспективу сейчас никого не интересуют — перспективы-то нет.

Она никак не реагирует на это, словно ожидая правильного ответа.

— Ну, возможно, я еще туда вернусь, — грозится он. — Я тут так, временно. Я как-то втянулся. Впрочем, мне кажется, это по-своему неплохо. Как бы отдаешь долги. Делаешь что-то нужное.

Они обходят автомобильную стоянку для учителей шестого класса, где выстроился ряд “лексусов” и “ТТ”, и у Говарда портится настроение, когда он видит собственную машину.

— А что это там, в перьях?

— Да так, пустяки. — Он проводит рукой по верху машины, сметает целую кучу белых перьев.

Они слетают на землю, а оттуда некоторые перышки снова воспаряют вверх и липнут к брюкам Говарда. Мисс Макинтайр слегка пятится.

— Это просто… ну, так мальчишки иногда шутят.

— Они называют вас “Говард-Трус”, — замечает она, совсем как турист, который справляется о значении какой-то загадочной местной идиомы.

— Да. — Говард невесело усмехается, смахивает остатки перьев с ветрового стекла и капота своей машины, но никак не объясняет загадочный оборот. — Понимаете, они неплохие ребята, здешние ученики, но есть среди них несколько… как бы это сказать… Не в меру резвых.

— Буду глядеть в оба, — говорит мисс Макинтайр.

— Ну, я же говорю, это не ко всем относится, только к некоторым. А в целом… Я хочу сказать, в общем, тут прекрасно работается.

— Вы весь в перьях, — замечает она рассудительным тоном.

— Точно, — хмыкает Говард и наскоро отряхивает брюки, поправляет галстук.

Она насмешливо смотрит на него своими лучистыми глазами, ослепительная голубизна которых только подчеркивает ехидство взгляда. Сегодня Говард сполна вкусил унижения; он уже готов откланяться, собрав жалкие остатки достоинства, как вдруг она спрашивает:

— Ну и каково это — преподавать историю?

— Каково это? — повторяет он.

— Мне вот очень нравится заново проходить географию, — сообщает она и мечтательно обводит взглядом льдисто-голубое небо, желтеющие деревья. — Да, все эти титанические битвы между разными силами, сформировавшими тот мир, по которому мы сегодня и ходим… Это так захватывающе… — Она чувственно стискивает руки — совсем как богиня, лепящая миры из сырой материи, — а потом снова устремляет на Говарда свой могущественный взгляд. — А история? Это, наверное, очень забавно!

“Забавно” — отнюдь не то слово, которое в данном случае пришло бы в голову самому Говарду, но он ограничивается слабой улыбкой.

— Что вы сейчас проходите?

— Ну, на последнем уроке мы проходили Первую мировую войну.

— О! — Она хлопает в ладоши. — Обожаю Первую мировую войну. Ребята, наверное, в восторге!

— Должен вас разочаровать, — отвечает Говард.

— А вы почитайте им Роберта Грейвза, — говорит она.

— Кого?

— Он побывал в окопах, — отвечает она, а потом, чуть помолчав, добавляет: — А еще он был одним из лучших поэтов, писавших о любви.

— Непременно ознакомлюсь, — хмурится Говард. — Еще какими-нибудь советами поделитесь? Может быть, вы еще какие-то полезные сведения собрали за пять дней преподавания?

Она смеется:

— Если они у меня появятся, непременно поделюсь. Похоже, советы вам совсем не повредят.

Она забирает у Говарда свои книжки и направляет ключ замка зажигания на огромный бело-золотистый внедорожник, припаркованный рядом с Говардовым ветхим “блубердом”.

— До завтра, — говорит она.

— До завтра, — отвечает Говард.

Но она не двигается с места, он тоже. Она задерживает его на мгновенье одним только светом своих волнующих глаз; она оглядывает его, уперев кончик языка в краешек губ, как будто раздумывает — а что бы такое съесть на ужин? А потом, обнажив в кокетливой улыбке острые белые зубки, произносит:

— И вот еще что: спать я с вами не буду.

Вначале Говард решает, что неправильно расслышал ее слова, а когда понимает, что все-таки расслышал, то по-прежнему так ошарашен, что не в силах ничего ответить. Он просто стоит на месте или, может быть, делает пару неверных шагов, а очнувшись, видит, что она забралась в свой джип и уже уезжает, подняв вихрь из белых перьев вокруг его лодыжек.


Дверь со скрипом раскрывается, и ты входишь внутрь, в большой зал. Там все в паутине — она висит от пола до потолка, будто множество вуалей, оставшиеся от тысячи стародавних невест. Ты сверяешься с картой и проходишь в дверь в дальнем конце зала. Когда-то эта комната была библиотекой — на полу пыльными грудами валяются книги. На столе лежит какой-то свиток, но ты не успеваешь прочитать, что там написано: бьют напольные часы, и вдруг откуда ни возьмись — раз, два, три зомби наскакивают на тебя! Ты отбиваешься от них фонарем и укрываешься за столом, но вот в дверях появляются новые зомби, привлеченные запахом живого человека…

— Скиппи, это же скучища.

— Да, Скип, а не пора дать еще кому-нибудь поиграть?

— Ладно, еще секунду, — бормочет Скиппи, а зомби тем временем гонятся за ним по шаткой лестнице.

— Как ты думаешь, чем эти зомби заняты целый день? — спрашивает Джефф. — Когда там некого жрать?

— Тогда они пиццу заказывают, — говорит Деннис. — Пиццу, которую разносит отец Марио.

— Я тебе тысячу раз говорил: мой отец не разносчик пиццы, а важный дипломат в итальянском посольстве, — отбривает его Марио.

— Ну правда? Как часто к ним кто-нибудь приходит, в этот жуткий дом? И что они там делают — просто слоняются и стонут?

— Да они совсем как мои предки ноют, — вдруг замечает Джефф. Он встает, вытягивает руки в стороны и начинает вразвалку расхаживать по комнате, вещая загробный голосом: — Джефф… вынеси мусор… Джефф… где мои очки?.. Мы пошли на такие жертвы, чтобы отправить тебя в эту школу, Джефф

Скиппи хочется, чтобы они все замолчали. Его мозг змеей укутывает жар, все плотнее и плотнее, так что веки у него тяжелеют… и вдруг на секунду экран расплывается, и как раз тут вокруг его шеи успевает обвиться рука в лохмотьях. Он силится стряхнуть ее, освободиться — но поздно: они уже напали на него, стаскивают на пол, сгрудились вокруг — он уже не видит самого себя, — вонзают в него свои длинные ногти, впиваются гнилыми зубами, и вот уже крутящееся пятнышко света — его душа — взлетает к потолку…

Игра окончена, Скиппи, — произносит Джефф голосом зомби и кладет тяжелую руку ему на плечо.

— Наконец-то, — говорит Марио. — Может, теперь во что-нибудь другое сыграем?

Спальня Скиппи, как и остальные спальни в школьном общежитии, расположена в Башне, куда попадают из зала Девы Марии, — это старейшая часть здания Сибрука. Когда-то, в оны дни, когда школу только построили, именно здесь ело, спало и сидело на уроках все поголовье учеников; теперь же подавляющее большинство школьников приходят только на время занятий, и на двести учеников каждого класса приходится лишь двадцать — тридцать несчастных душ, которые возвращаются сюда после звонка с уроков. Любые фантазии в духе Гарри Поттера здесь неминуемо испаряются: жизнь в Башне, в этом старинном сооружении, состоящем по большей части из одних сквозняков, начисто лишена всякого волшебства. Тут властвуют сумасшедшие учителя, хулиганы, грибок на ногах и так далее. Но есть и небольшое утешение. В ту пору жизни мальчишек, когда уютное домашнее гнездышко, свитое для них родителями, превращается в невыносимую тюрьму наподобие Гуантанамо, а даже несколько минут, проведенных вдали от сверстников, кажутся в лучшем случае отупляющим перерывом на рекламу никому не нужных вещей в каком-нибудь стариковском телевизоре, а в худшем случае — пыткой, вполне сравнимой с настоящим пригвождением к кресту, — пансионеры даже пользуются определенными преимуществами среди учеников. От них, на зависть остальным, веет независимостью; они могут надевать таинственные личины, не тревожась при этом из-за мамаш и папаш, которые внезапно появляются и все портят, рассказывая кому-нибудь о забавных “происшествиях”, которые случались с ними в детстве, или прилюдно читая им нотации: мол, чего это ты ходишь, засунув руки в карманы, как извращенец?

Бесспорно, главное преимущество в жизни пансионеров — это то, что из окон Башни, невзирая на лихорадочные усилия священников засадить все деревьями, виден двор Сент-Бриджид — школы для девочек, расположенной по соседству. По утрам, в обеденное время и вечерами в воздухе звенят высокие девические голоса, а ночью — прежде чем там задернут шторы — можно видеть даже без помощи телескопа (и это хорошо, потому что Рупрехт очень внимательно следит за тем, как используют его телескоп, и всегда держит его направленным на небесный простор, где никаких девушек нет и в помине), как за окнами верхних этажей ходят, разговаривают, причесываются и даже — если верить Марио — нагишом занимаются аэробикой школьницы. Этим, однако, все и ограничивается, потому что еще никто никогда не проникал за стену, отделяющую мужскую школу от женской, хотя это и является постоянным предметом различных мечтаний и хвастливых небылиц; никто так и не придумал, как можно было бы прорваться туда мимо сторожа Сент-Бриджид и его печально знаменитой собаки по кличке Кусака, не говоря уж о страшной Монахине-Призраке, которая, по легенде, рыщет по территории школы после наступления темноты, вооруженная не то распятием, не то фестонными ножницами (об этом рассказывают по-разному).

Рупрехт Ван Дорен, владелец телескопа и сосед Скиппи по комнате, не похож на остальных мальчиков. Он появился в Сибруке в январе, как запоздалый рождественский подарок, который уже невозможно вернуть, после того как его родители пропали в байдарочной экспедиции на Амазонке. До их гибели Рупрехт получал домашнее образование: по воле отца, барона Максимилиана Ван Дорена, с ним занимались преподаватели из Оксфорда. Поэтому у Рупрехта было совершенно иное отношение к образованию, чем у его сверстников. Мир виделся ему собранием увлекательных фактов, которые ждут своего открытия, а решение сложных математических уравнений было для него чем-то вроде погружения в приятную теплую ванну. Одного беглого взгляда на комнату достаточно, чтобы ознакомиться с его нынешними интересами и исследованиями. Стены увешаны всевозможными картами — Луны, созвездий Северного и Южного полушарий; карта мира, на которой булавочками обозначены места, где недавно были замечены НЛО, соседствовала с портретом Эйнштейна и плакатами со счетом очков, увековечивающими славные победы игроков в йетзи — покер на костях. Телескоп, на котором красуется сделанная крупными черными буквами надпись “НЕ ТРОГАТЬ”, нацелен на окно; у изножья кровати надменно поблескивает валторна; на письменном столе, под грудой распечаток, компьютер Рупрехта выполняет какие-то таинственные операции, смысл которых известен одному его хозяину. Хотя все это уже впечатляет, здесь отражена лишь малая часть деятельности Рупрехта, которая в основном протекает в его “лаборатории” — одном из мрачноватых помещений в цокольном этаже. Там, среди компьютеров и компьютерных запчастей, среди нагромождений всяческих непостижимых бумаг и непонятных электрических приборов, Рупрехт составляет уравнения, проводит опыты и занимается (как он сам считает) поиском Святого Грааля науки — он бьется над тайной происхождения Вселенной.

— Экстренное сообщение, Рупрехт! Люди уже знают о происхождении Вселенной. Это называется Большой взрыв, верно?

— Ну да. А вот что происходило перед взрывом? Что происходило во время него? И что именно взорвалось?

— Откуда я знаю?

— Вот видишь. То-то и оно. С момента после взрыва и до настоящего момента Вселенная нам понятна — иными словами, она подчиняется наблюдаемым законам, тем законам, которые можно описать математическим языком. Но когда ты забираешься назад, еще дальше, к самым истокам, там эти законы не работают. Привычные уравнения не годятся. Вот если бы мы могли разрешить этот вопрос, если бы мы поняли, что же происходило в те первые миллисекунды, тогда бы в наших руках появилась универсальная отмычка, которая позволила бы отпереть все остальные двери. Профессор Хидео Тамаси считает, что будущее всего человечества зависит от того, сумеем ли мы отпереть эти двери.

Проведи двадцать четыре часа в сутки взаперти с Рупрехтом — и вволю наслушаешься об этом профессоре Хидео Тамаси и его революционных попытках разрешить загадку Большого взрыва при помощи десятимерной теории струн. Наслушаешься и о Стэнфордском университете, где преподает Хидео Тамаси; со слов Рупрехта, он представляется каким-то гибридом зала игральных автоматов и Облачного Города из “Звездных войн” — местом, где все ходят в спортивных комбинезонах и где никогда не случается ничего плохого. Рупрехт едва ли не с младенческого возраста мечтает учиться там под началом профессора Хидео Тамаси, и всякий раз, как он упоминает профессора, Стэнфорд и его действительно первоклассное лабораторное оснащение, его голос становится мечтательным, как у человека, который описывает прекрасные, дивные края, однажды виденные во сне.

— Ну, раз там все такое супер-пупер, — говорит Деннис, — чего ты туда не едешь учиться?

— Дорогой мой Деннис, — фыркает Рупрехт, — в такие места, как Стэнфорд, нельзя просто так “поехать учиться”.

Нет, там вроде бы нужна такая штука, которая называется “академическое резюме”, чтобы убедить главу приемной комиссии в том, что ты хоть чуточку умнее всех прочих умных людей, желающих туда поступить. Это и объясняет разнообразные исследования, эксперименты и изобретения Рупрехта — даже те из них, как уверяют его очернители (в основном Деннис), что предпринимаются предположительно во имя Будущего Человечества.

— Да этому жирному бочонку начхать на человечество, — говорит Деннис. — Все, что ему нужно, — это слинять в Америку, чтобы тусоваться там с другими лохами, которые будут играть с ним в покер на костях и не будут дразнить его толстяком.

— Думаю, ему нелегко приходится, — говорит Скиппи. — Он ведь гений и все такое, а ему приходится торчать тут среди нас.

— Да никакой он не гений! — огрызается Деннис. — Фуфло он собачье!

— Да ну тебя, Деннис! А как же его уравнения? — возражает Скиппи.

— Да! И его изобретения? — добавляет Джефф.

— Что — изобретения? Машина времени — обмотанный фольгой шкаф, к которому присобачен будильник? Рентгеновские очки — самые обыкновенные очки, вклеенные изнутри в тостер? Да как можно верить, что это изобретения серьезного ученого?

Деннис и Рупрехт не дружат. Ясно почему: трудно было бы найти двух более разных подростков. Рупрехт вечно зачарован окружающим его миром, он любит отвечать на уроках и увлекается дополнительными занятиями; Деннис, неисправимый циник, который даже сны видит саркастические, терпеть не может мир и все, что в нем есть, в особенности Рупрехта, и никогда ничем не увлекался, если не считать одной весьма успешной кампании, которую он предпринял прошлым летом, когда решил стереть первую букву в слове “канал”, где бы оно ни попадалось в районе Большого Дублина, а именно — на множестве уличных надписей, гласивших отныне: КОРОЛЕВСКИЙ АНАЛ, ВНИМАНИЕ! АНАЛ, ОТЕЛЬ ГРАНД-АНАЛ. Послушать Дениса — так вся особа Рупрехта Ван Дорена — это всего лишь высокопарная смесь дурацких теорий из интернета и легкомысленного трепа с канала “Дискавери”.

— Но, Деннис, зачем бы ему понадобилось просто выдумывать все это?

— А зачем тут, в этой вонючей дыре, все чем-то заняты? Да чтобы всем казалось, будто он лучше нас. Говорю тебе: он такой же гений, как я! И вот еще что: не верю я в то, что он сирота, это тоже только треп.

Вот здесь мнения Денниса и всех остальных точно расходятся. Да, это верно, что сведения о покойных родителях Рупрехта остаются туманными, если не считать беглого упоминания о том, что отец ловко ездил верхом, “скакал вдоль всего Рейна”, или вскользь брошенных слов о матери, “изящной женщине с красивыми руками”. Верно и то, что, хотя по теперешним рассказам Рупрехта, они были ботаниками и утонули, плывя по Амазонке на байдарке в поисках редкого лекарственного растения, Мартин Феннесси уверяет, что вскоре после своего появления в колледже Рупрехт сообщил ему, будто они были профессиональными байдарочниками и утонули, когда участвовали во всемирном соревновании байдарочников. Но никто не верит в то, что Рупрехт или кто-нибудь другой — за исключением разве что самого Денниса — отважился бы на такую кармически опасную выходку — сочинять ложь о смерти собственных родителей.

Это не значит, что Рупрехт никого не раздражает, что он не отравляет жизнь основной массе учеников. Нет, большинству с трудом удается общаться с Рупрехтом. Но суть в том, что Скиппи по какой-то необъяснимой причине действительно нравится Рупрехт, и потому сложилось так: кто дружил со Скиппи, тот получал в нагрузку и Рупрехта — такой вот 75-килограммовый “подарочек”.

Теперь уже и некоторые другие ребята прониклись к нему симпатией. Может быть, Деннис и прав, может, Рупрехт и в самом деле непрерывно несет чушь — но все равно это совершенно не похоже на все остальное, что они сейчас слышат. Ну вот, проводишь все детство перед телевизором — и уже веришь, что когда-нибудь в будущем все, что ты там видишь, вдруг случится и с тобой: ты победишь в гонках “Формулы-1”, вскочишь в поезд и обезвредишь банду террористов, скажешь кому-нибудь: “Давай сюда свой автомат” и тому подобное. А потом вдруг попадаешь в среднюю школу, и вот уже все расспрашивают тебя о карьерных планах и долгосрочных целях. Постепенно до тебя доходит страшная истина: Санта-Клаус был только верхушкой айсберга, и твое будущее отнюдь не станет катанием на американских горках, как ты воображал, и мир, занятый твоими родителями, мир, где моют посуду, посещают зубного врача, ездят по выходным в гипермаркет “Сделай сам” за напольной плиткой, — все это, в общих чертах, и есть то, что люди подразумевают под словом “жизнь”. И теперь, когда проходит очередной день, кажется, будто захлопнулась еще одна дверь — например, с надписью “ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЙ КАСКАДЕР” ИЛИ “ПОБЕДИТЬ ЗЛОГО РОБОТА”, а потом проходят недели, и все новые двери — БЫТЬ УКУШЕННЫМ ЗМЕЕЙ, СПАСТИ МИР ОТ АСТЕРОИДА, РАЗОБРАТЬ БОМБУ ЗА СЧИТАНЫЕ СЕКУНДЫ — продолжают захлопываться, и уже через некоторое время ты слышишь этот звук с удовлетворением и начинаешь сам захлопывать некоторые двери — даже те, которые захлопывать вовсе не обязательно…

И в начале этого процесса — мрачного процесса избавления от детских мечтаний, который даже в большей степени, нежели игра гормонов или знакомство с девочками, составляет подлинную суть взросления, — Рупрехт с его безумными теориями оказывается, как ни странно, большим утешением.

— Только представьте, — говорит он, глядя в окно, пока остальные сбились в кучку вокруг “Нинтендо”, — все, что сейчас существует, все, что когда-либо существовало — каждая песчинка, каждая капля воды, каждая звезда, каждая планета, сами время и пространство, — все это сжалось в одну безразмерную точку, где не действовали никакие правила и законы, чтобы затем разлететься и стать будущим. Как задумаешься об этом, то кажется, что Большой взрыв — это нечто вроде школы, правда?

— Что?

— Черт побери, Рупрехт, о чем это ты?

— Ну, я вот что хочу сказать: когда-нибудь мы все выйдем отсюда и сделаемся учеными, банковскими служащими, инструкторами по подводному плаванию или управляющими при гостиницах — так сказать, структурой общества. Но пока эта структура, иначе говоря — наше будущее, скомкана и собрана в одной крошечной точке, где еще не действуют никакие законы общества, иначе говоря — в этой школе.

Непонимающее молчание; потом кто-нибудь говорит:

— А я скажу тебе, в чем разница между этой школой и Большим взрывом: в Большом взрыве нет частицы, в точности похожей на Марио. Ну, а уж если есть, эта огромная частица-жеребец, то всю ночь напролет она трахает везучие частицы женского пола.

— Ага, — откликается Рупрехт чуть-чуть грустно и молча стоит дальше у окна, жуя пончик и наблюдая звезды.


Говард-Трус: да, именно так его называют. Говард-Трус. Перья, яйца, подложенные ему на стул, желтая полоса, проведенная мелом на его учительском плаще; а однажды он обнаружил на своем столе целую мороженую курицу — связанную, покрытую пупырышками, униженную.

— Да они так дразнят тебя просто ради рифмы[4], вот и все, — уверяет его Хэлли. — Если бы тебя звали Рей, они дразнили бы тебя Рей-Гей. А если Жак — то дразнили бы Жак-Толстяк. Так уж у них мозги устроены. Все это пустяки.

— Это значит, что они знают.

— Ах, боже мой, Говард! Одна маленькая стычка — и сколько лет с тех пор прошло? Да откуда им знать об этом?

— Знают, и все.

— Ну, даже если и так. Я-то знаю, что ты никакой не трус. А они просто дети, они не умеют заглянуть тебе в душу.

Вот тут она не права. Как раз это они очень даже умеют. Достаточно взрослые, чтобы неплохо разбираться в механическом устройстве мира, но еще слишком маленькие, чтобы их суждения были хоть припорошены чем-то вроде жалости, сострадания или хотя бы понимания того, что когда-нибудь все это случится и с ними самими, сейчас эти мальчишки, его ученики, — настоящие приборы для просвечивания той внешней аппаратуры, какой окружает себя мир взрослых, представленный их учителями, и для проникновения до самой сосущей пустоты в его середине. Они находят это забавным. И клички, которые они дают другим учителям, кажутся безошибочно меткими. Малко-Алко? Жирный Джонсон? Шатун?

Говард-Трус. Черт! Кто же ей доложил?

После третьей попытки машина трогается с места, ползет мимо неповоротливых гуртов из мальчишек, болтающих и швыряющих друг в друга каштаны, и наконец доезжает до ворот, где примыкает к хвосту автомобилей, ждущих, когда в потоке машин появится свободное место. Когда-то, много лет назад, в самый последний школьный день, Говард с друзьями остановились под этими самыми воротами (над ними выгнуты дугой золотые буквы надписи, обращенной лицом на улицу: “СИБРУКСКИЙ КОЛЛЕДЖ”) и повернулись, чтобы показать своей альма-матер кукиш — напоследок, прежде чем шагнуть прочь отсюда, навстречу захватывающей дух панораме страстей и приключений, которая станет фоном их новой, взрослой жизни. И иногда — довольно часто — Говард задумывается: а вдруг тот самый жест, совершенный в жизни, где почти не было никаких жестов, никакого инакомыслия, обрек его на то, чтобы вернуться сюда, чтобы провести здесь остаток дней, искупая тот единственный бунтарский поступок? Бог ведь любит так шутить с человеческими судьбами.

Подходит его очередь, и он включает правые поворотные огни. Над городом видны зазубренные края закатных облаков — буйная смесь фуксиновых и алых оттенков; Говард неподвижно сидит, а в голову ему с запозданием приходят варианты остроумных ответов:

Никогда не говори “никогда”.

Это вам так кажется.

Лучше займите-ка очередь.

Машина сзади сигналит ему: в потоке появилось свободное место. В последнюю секунду Говард переключает поворотные огни и сворачивает влево.

Когда он приходит домой, Хэлли разговаривает по телефону; крутанувшись на стуле, чтобы развернуться к нему лицом, она закатывает глаза и делает рукой знак, что ее занимают болтовней. В комнате сильно накурено за день, а в пепельнице горкой громоздятся раздавленные окурки и обгоревшие спички. Говард беззвучно здоровается и идет в ванную. Он моет руки, и тут звонит уже его телефон.

— Фарли? — шепотом говорит он.

— Говард?

— Я тебе звонил три раза, где ты был?

— Мне нужно было кое-что сделать с моими третьеклассниками для научной ярмарки. А что стряслось? У тебя все в порядке? Мне что-то плохо тебя слышно.

— Погоди. — Говард тянется к смесителю и включает душ. А потом нормальным голосом говорит: — Послушай, произошло нечто…

— Ты что, в душе?

— Нет, я стою рядом.

— Может, я тебе потом перезвоню?

— Нет, послушай, я хотел… Случилось нечто очень странное. Я разговаривал с этой новенькой — ну, знаешь. Она заменяет учителя географии…

— Орели?

— Что?

— Ее так зовут. Орели.

— Откуда ты знаешь?

— Как это — откуда знаю?

— Ну то есть, — он чувствует, как его щеки заливаются краской, — что это за имя такое — Орели?

— Французское. Она наполовину француженка. — Тут Фарли игриво подсмеивается. — Интересно, на какую именно половину. Говард, а с тобой все в порядке? У тебя какой-то чудной голос.

— Ладно, дело вот в чем. Я только что разговаривал с ней на автостоянке — это был самый обычный, нормальный разговор о работе, о том, как у нее идут дела, и вдруг, ни с того ни с сего, она заявляет мне… — Говард подходит к двери и приоткрывает ее на узенькую щелку: в соседней комнате Хэлли все еще кивает и время от времени мычит, зажав телефон между подбородком и плечом… Заявляет мне, что не будет со мной спать! — Он делает паузу, но, не дождавшись ответа, добавляет: — Что ты об этом скажешь?

— Странно, — признает Фарли.

— Очень странно, — подтверждает Говард.

— А ты что на это ответил?

— Ничего не ответил. Я был слишком удивлен.

— А ты не пытался поглаживать ей бедра или что-нибудь такое?

— То-то и оно! Я никак ее не провоцировал. Мы просто стояли и говорили о школе, о работе, и тут вдруг, как гром среди ясного неба, она вдруг заявляет: “И вот еще что: я не буду с вами спать”. Как ты думаешь — что бы это значило?

— Ну что тут сказать? Думаю, это значит, что она не собирается с тобой спать.

— Но Фарли, ведь не бывает такого, чтобы просто так взять и сказать кому-нибудь, что ты не собираешься с ним спать. Не заговаривают о сексе ни с того ни с сего — чтобы потом вдруг оборвать эту тему. Если только не хочется поговорить именно о сексе.

— Постой, значит, ты думаешь, что, когда она сказала тебе”Я не буду с вами спать”, она на самом деле хотела сказать “Я буду с вами спать”?

— Ну, тебе не кажется, что в этом есть какой-то вызов? Как будто она намекает: “Я не буду спать с вами сейчас, но, может быть, я буду спать с вами, если кое-какие обстоятельства поменяются”?

Фарли хмыкает, а потом нехотя признается:

— Не знаю, Говард.

— Ладно, а может, она просто пытается избавить меня от лишней траты времени и от смущения? Пытается как-то помочь мне? Я ведь никак не приставал к ней.

— Да не знаю я, что у нее на уме было. И вообще — к чему эти отвлеченные рассуждения? Разве у тебя нет постоянной подруги? И ипотеки к тому же — а, Говард?

— Да, конечно, — говорит Говард, внутренне закипая. — Я просто подумал — странно такие вещи говорить, вот и все.

— Я бы на твоем месте не стал из-за этого лишаться сна. Они все так говорят, эти вертихвостки. Может, она со всеми себя так ведет.

— Ты прав, — коротко соглашается Говард. — Ну ладно, мне пора. До завтра.

— Ты что, с кем-то разговаривал там? — спрашивает Хэлли, когда он выходит из ванной.

— Я пел, — отнекивается Говард.

— Пел? — Она щурится. — Ты действительно принимал душ?

— А? — Тут Говард понимает, что забыл о ключевом элементе своего маскарада. — Ах да — я просто голову не стал мыть. Вода холодная.

— Холодная? С чего это? Она не должна быть холодной.

— Я хочу сказать — там холодно. В душе. И я вышел. Да это не важно.

— А ты не заболел?

— Нет, все хорошо.

Он садится за стойку. Хэлли наклоняется и внимательно в него всматривается:

— Ты как-то разрумянился.

— Говорю тебе — все хорошо, — повторяет Говард, уже несколько раздраженно.

— Ладно, ладно…

Она отходит и ставит чайник. Он отворачивается к окну и молча пробует на вкус имя Орели.

Их дом находится километрах в шести от Сибрука, если ехать по четырехполосному шоссе, на переднем крае пригородного квартала, медленно штурмующего Дублинские горы. В детстве Говард катался здесь на велосипеде вместе с Фарли — в ту пору здесь еще был сказочный, залитый солнцем лес, где стрекотали кузнечики. Сейчас это место выглядит скорее как поле боя: горы грязной земли, а между ними — рвы, наполненные дождевой водой. На другой стороне долины строят Научный парк, и каждую неделю ландшафт еще немного изменяется: срезают очередную выпуклость холма, и появляется очередное плоское место.

Они все так говорят.

— Что это у тебя? — Хэлли приносит две чашки.

— Книжка.

— Без дураков. — Она забирает книгу у него из рук. — Роберт Грейвз, “Проститься со всем этим”.

— Я просто купил ее по дороге домой. Это про Первую мировую войну. Я подумал, ребятам это понравится.

— Роберт Грейвз — это не он написал роман “Я, Клавдий”? По нему еще сняли телесериал.

— Не знаю.

— Да, он самый. — Она проглядывает, что написано на обороте обложки. — Вроде бы любопытно.

Говард уклончиво пожимает плечами. Хэлли откидывается на спинку стула и наблюдает за тем, как его глаза беспокойно бегают по поверхности стойки.

— Почему ты себя так странно ведешь?

Он замирает:

— Я? Ничего подобного.

— Правда, странно.

Внутреннее смятение: Говард отчаянно силится припомнить, как он ведет себя с ней обычно.

— Просто был такой длинный день… О господи… — невольно стонет он, видя, что она вынимает из кармана рубашки сигарету. — Ты снова будешь курить эту гадость?

— Опять ты…

— Это вредно. Ты же сама говорила, что собираешься бросить.

— Ну что сказать тебе, Говард? Я наркоманка. Безнадежная жалкая наркоманка, угодившая в сети табачных компаний. — Она чуть наклоняется к зажигалке, и кончик сигареты загорается. — Да перестань — я же вроде не беременна.

Да, точно — именно так он обычно ведет себя с ней. Теперь он вспомнил. Они уже довольно давно общаются только при помощи замечаний, упреков и колючек. И важные вещи, и пустяки одинаково разжигают споры — даже когда никто и не собирается спорить, даже когда он или она лишь пытается сказать что-нибудь приятное или просто констатировать безобидный факт. Их отношения напоминают неисправную деталь какого-то прибора, который при включении лишь беспорядочно жужжит, а когда пытаешься выяснить, в чем же состоит неполадка, бьет тебя током. Самым простым выходом было бы просто не включать этот прибор, а поискать ему замену; впрочем, Говард пока не готов рассмотреть такое решение.

— Как твоя работа? — спрашивает он примирительным тоном.

— А… — Она отмахивается, как бы отряхивая с пальцев дневную пыль. — Сегодня утром я написала отзыв о новом лазерном принтере. А потом почти целый день пыталась разыскать в “Эпсоне” кого-нибудь, кто бы подтвердил мне спецификацию. Обычная неразбериха.

— Какие-нибудь новые прибамбасы?

— Да, есть тут кое-что… — Она достает маленький серебристый прямоугольник и протягивает ему. Говард, нахмурившись, рассматривает эту штуковину — она тонкая, как карточка, и меньше, чем его ладонь.

— А что это?

— Видеокамера.

— Вот это — видеокамера?!

Она забирает у него устройство, отодвигает крышку и возвращает ему. Камера издает едва слышное урчание. Говард поднимает ее и направляет на Хэлли; на крошечном экране появляется ее вполне четкое изображение, а в углу мигает красный огонек.

— Невероятно! — смеется он. — А что еще она умеет?

— “Превращать каждый день в лето!” — зачитывает Хэлли из пресс-релиза. — “Модель Sony JLS9xr обладает рядом значительных усовершенствований по сравнению с моделью JLS700, а также некоторыми абсолютно новыми свойствами, например созданной Sony новой системой “Умный глаз”, которая дает не только картинку непревзойденного качества, но и увеличение изображения в реальном времени. А это значит, что то, что вы снимаете, будет еще живее, чем в жизни”.

— Живее, чем в жизни, — это как?

— Она корректирует изображение во время записи. Компенсирует слабое освещение, повышает яркость цветов, придает предметам блеск и так далее.

— Ого! — Ему видно, как голова Хэлли ныряет куда-то вниз — она тушит сигарету, — а потом снова выныривает.

На этом миниатюрном экране Хэлли и вправду выглядит какой-то более глянцевой, гармоничной, решительной: на щеках румянец, волосы блестят. А потом Говард, в порядке эксперимента, отрывает взгляд от экрана — и вдруг настоящая, живая Хэлли, да и сам интерьер предстают как будто нечеткими, размытыми. Он опять вперяется в камеру, наводит фокус на глаза Хэлли — ярко-синие, с тонкими белыми прожилками; тонкий лед — такое сравнение всегда приходит ему на ум. Взгляд у нее печальный.

— А ты как?

— Что — я?

— Ты как будто грустишь.

Оказывается, с ней легче разговаривать так — через дисплей камеры; он чувствует, как этот буфер делает его смелее, хотя Хэлли сидит в такой близости, что можно дотронуться. Она с тоской пожимает плечами.

— Не знаю… Да все эти рекламщики — господи, мне иногда кажется, они уже сами превращаются в машины: спрашиваешь их о чем-нибудь, а они подсовывают тебе заранее записанный ответ…

Она умолкает. Проводит рукой по лбу, едва касаясь его; дисплей показывает тончайшие морщинки, которых Говард раньше никогда не замечал. Он представляет себе, как она сидела здесь днем одна, хмуро глядя на компьютерный экран в алькове гостиной, где она устроила свой рабочий кабинет, в окружении журналов и макетов, с дымом наедине.

— Я попробовала что-то написать, — сказала она задумчиво.

— Что-то?

— Ну, рассказ. Сама не знаю, что это такое.

Ей, похоже, тоже по душе такое новшество: теперь ей не нужно смотреть ему в глаза; она смотрит в окно, на пепельницу, крутит браслет вокруг запястья. Говард внезапно чувствует желание. Может быть, это и есть ответ на все их проблемы! Он бы мог все время носить на себе эту камеру, как-нибудь приделал бы к голове.

— Я просто села и сказала себе, что не встану до тех пор, пока что-нибудь не напишу. Я просидела так целый час — и что же? Господи, в голову мне ничего не лезло, кроме принтеров. Я уже так увязла во всей этой чепухе, что совсем позабыла, о чем думают и как себя ведут живые люди. — Она с безутешным видом прихлебывает чай. — А как ты думаешь, Говард, на такое был бы спрос? На эпические романы с офисным оборудованием вместо главных героев? “Модем Бовари”? “Меньше, чем ксерокс”?

— Как знать? Техника с каждым днем делается все хитроумнее. Может быть, не за горами времена, когда компьютеры сами начнут читать книги. И тогда тебя ждет успех. — Он кладет свободную руку на ее руку — и видит, как подскакивает в углу экрана ее лилипутское изображение. — Не понимаю, почему бы тебе не бросить все это, — говорит он.

Они уже говорили об этом много раз, и нужно прилагать усилия, чтобы это не звучало совсем механически. Но, может быть, на этот раз все выйдет по-другому?

— Ты ведь скопила немного денег, так почему бы не уволиться и не начать писать? Попробуй, а через полгода посмотрим, что получится. Мы можем себе это позволить, если чуточку затянем пояса.

— Все не так просто, Говард. Ты сам знаешь, как трудно найти кого-то, кто даст мне разрешение на работу. А “Футурлаб” всегда хорошо ко мне относился, и было бы глупо уходить оттуда при теперешнем раскладе.

Он пропускает мимо ушей это скрытое обвинение в его адрес, притворяется, будто они говорят только о ее желании писать.

— Ты что-нибудь найдешь. Ты ведь хорошо справляешься со своей работой. Ну и потом — зачем думать обо всех этих сложностях заранее?

Она строит недовольное лицо и что-то бормочет.

— Ну я же серьезно. Почему ты не хочешь?

— Ах, боже мой, Говард, — не знаю. Может, это все, на что я гожусь. Может быть, офисное оборудование — это все, о чем можно писать.

Он убирает руку и раздраженно говорит:

— Ну, раз ты ничего сама не хочешь менять, тогда перестань жаловаться.

— А я и не жалуюсь! Если бы ты только слушал, о чем я…

— Я-то слушаю! В том-то и дело — я все время слушаю тебя, и ты все твердишь, что недовольна, но когда я уговариваю тебя изменить что-то…

— Да хватит уже! Не хочу больше об этом говорить!

— Ладно! Но тогда и не говори мне, будто это я не слушаю! На самом деле это ты не хочешь говорить…

— Ох, да хватит уже об этом… Черт возьми! Да убери ты наконец эту дурацкую штуковину!

Она глядит на него с яростно-оскорбленным видом до тех пор, пока он не задвигает крышку камеры на место. Да, точно, именно так они и ведут себя обычно. Она хватает очередную сигарету, прикуривает и затягивается — одним размытым движением, полным неприязни.

— Ладно, — говорит Говард, забирая свою книгу и поднимаясь. — Ладно, ладно, ладно, ладно.

Он уединяется в соседней комнате и листает Роберта Грейвза до тех пор, пока не слышит, как Хэлли идет в душ.

Они с Хэлли живут вместе уже три года, и это самая длительная связь за всю его двадцативосьмилетнюю жизнь. Долгое время их отношения катились легко и гладко, весело и дружно. Но теперь Хэлли хочет, чтобы они поженились. Она не говорит об этом вслух, но Говард это понимает. Брак имеет для нее смысл. Она гражданка Америки, а потому ее право на работу пока зависит от благожелательности ее работодателей, которые должны каждый год выдавать ей новое разрешение. Выйди она замуж за Говарда, государство признало бы ее новый статус и она получила бы полную свободу действий. Разумеется, это не единственная причина, по которой она желает выйти замуж. Однако все эти соображения ставят вопрос ребром: отчего же им не пожениться, к чему откладывать? И вот он висит над ними, этот проклятый вопрос, будто неуклюжий вражеский космический аппарат, заслоняя им солнце.

В самом деле, отчего они не поженятся? Нельзя сказать, что Говард ее не любит. Любит. Он готов ради нее на все — если до этого дойдет, он готов жизнью для нее пожертвовать: если бы, например, она была принцессой, а он — рыцарем на коне и ей угрожал бы огнедышащий дракон, он без раздумий поднял бы копье и взглянул бы змею прямо в его горящие пламенем глаза, даже если бы после этого чудовище испепелило его на месте. Но дело все в том… Дело в том, что они живут в другом, более будничном мире, где нет никаких драконов, а есть только бледные, вялые дни, нанизывающиеся на невидимую нить один за другим, образуя мутное ожерелье из фальшивого жемчуга, и есть любовь, привязывающая его к той жизни, которую в действительности он сам никогда не выбирал. Неужели это все — и больше ничего не будет? Только этот серый ковер соглашательства? Он так навсегда и вмерзнет в тот миг, куда его принесло течением?

Вот так, вкратце, все остается в подвешенном состоянии, и все остается невысказанным, а Хэлли все больше путается, не понимает, куда же они движутся и что не так, хотя формально и нельзя сказать, что что-то не так, и злится на Говарда, а Говарду в результате еще меньше хочется жениться. Ну а уж когда начинают летать тарелки, ему кажется, что они уже давным-давно женаты.

После ужина (разогретого в микроволновке) напряженность спадает; он усаживается читать в гостиной, а она смотрит телевизор. В половине десятого она поднимается, чтобы идти спать, и он подставляет ей щеку для поцелуя. Согласно недавно появившемуся негласному протоколу тот, кто первым отправляется в спальню, получает полчаса времени — чтобы успеть уснуть к тому времени, когда придет второй. Да, если интересно, в последний раз они занимались сексом сорок пять дней назад. Ни один из них не говорил об этом в открытую; они просто пришли к некоему молчаливому согласию — да, это одна из тех немногих вещей, о которых они теперь не спорят. Подслушивая порнографические разговоры мальчишек в школе, Говард иногда думает о том, насколько непостижимым это нежелание заниматься сексом показалось бы ему самому в подростковом возрасте, и вспоминает, как в ту пору от малейшего физического контакта каждый атом его тела рвался наружу (по большей части тщетно) с нерассуждающим, неудержимым рвением лосося, спешащего вверх по течению водопада. Как — у тебя в постели женщина, а ты не занимаешься с ней сексом? Он почти слышит разочарование и растерянность в собственном, более юном, голосе. Нет, он не говорит, что ему нравится такое положение вещей. Но так ему легче — по крайней мере пока, на ближайшем (точно не определенном) отрезке времени.

Часто, когда они лежат так бок о бок в темноте и каждый старается не показывать другому, что на самом деле не спит, Говард мысленно ведет с ней долгие и откровенные разговоры, и тогда он бесстрашно выкладывает ей все как есть. Иногда в конце этих воображаемых разговоров они решают расстаться, а иногда — осознают, что жить не могут друг без друга; так или иначе — хорошо бы принять хоть какое-то решение.

Но сегодня Говард не думает об этом. Нет, вместо этого он сидит на первой парте в классе и вместе с другими мальчишками смотрит, не отрывая глаз, на глобус, который упоительно и мучительно медленно вертится под тонкими пальцами. Он смотрит и смотрит, и вот уже глобус под этими пальцами превращается из карты мира в хрустальный шар… хрустальный шар, он же — аттракцион “тяни на счастье”, откуда можно вытащить любое будущее; и Говард беззвучно шепчет себе: “Мы еще посмотрим. Посмотрим”.


Хооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооо-шшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшшш!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!

Ты как будто взлетаешь вверх, рвешься из мозгов — прямо в космос! Глаза у тебя лезут из орбит — вот-вот лопнут! В голове целая куча мультяшных слонов, выстроились в ряд, поднимают ноги и трубят — вот так музыка! Ты смеешься и смеешься, прямо чуть не падаешь от смеха!

Но, приземлившись, Морган кричит. Он кричит, потому что на руки ему навалился Барри, пригвоздив его к земле. Над мусорными баками вывеска пончиковой светит в другую сторону, как будто не желает ничего видеть.

За пончиковой обычно все и происходит, и если не хочешь неприятностей на свою задницу — лучше держись подальше.

Почти сразу же, как только те приходят, приятные вспышки угасают. Карл перестает смеяться и делает шаг вперед. Морган съеживается, и его белые ноги покачиваются в темноте, будто зверьки. Барри шепчет ему на ухо:

— Сделай-ка одолжение, давай их сюда.

— У меня нет, — умоляюще говорит Морган. — Клянусь!

— Тогда зачем же ты пришел? — Голос Барри звучит ласково, будто материнский. — Чего ты приперся, а, придурок?

— Ты же велел мне прийти, — выговаривает Морган между всхлипами.

— А еще мы велели тебе принести кое-что. — Морган в ответ молчит, и Барри влепляет ему пощечину. — Мы ведь велели тебе кое-что принести, ты, тупица!

— Я пришел сказать вам, что не могу их принести. — Морган приподнимает голову и пытается взглянуть на Барри, находящегося позади, так что слезы текут назад, к ушам.

— Почему это?

— Мама держит их под замком! Под замком!

У Карла сделалась очень тяжелая голова. Слоны перестали плясать; они один за другим падают на пол. Откуда-то издалека он слышит, как Барри произносит:

— Мы же тебя просили по-хорошему.

Он подает Карлу знак.

Карл сильно встряхивает жестяную банку. Он знает, что делать. Но вначале — ХООООООООШШШШШШШШ, небо прыгает и издает хлопок, он вылезает из-под куртки, его лицо — это смайлик ☺, нарисованный мелком…

— Давай, — шипит Барри.

Он подносит зажигалку к краю банки…

— Не надо… — пищит Морган. — Не надо…

— Не дури, Морган, — говорит Барри. — Просто дай нам то, что мы просим.

— Не могу! — Все лицо у него мокрое от слез. — Не могу — мама узнает…

— Ладно, Морган, — говорит Барри таким тоном, как будто ему стало грустно. — Тогда ты сам знаешь, что нам придется сделать.

Карл опускается на одно колено и нацеливает банку.

— Нет! — кричит Морган, но отсюда его никто не услышит. — Нет, пого…

Вспыхивает пламя — и на секунду поглощает все вокруг. А потом пропадает, оставляя мерцать в темноте только голубовато-белую вспышку. В воздухе пахнет паленым.

— Ну, теперь ты нам дашь кое-что, Морган? — спрашивает Барри.

Морган плачет, не издавая ни звука. Он катается на животе, извиваясь, как червяк, в грязи.

— Может, ты передумал? Может, у тебя что-то есть для нас? Или, может, хочешь еще разок побеседовать с этим Драконом?

Морган съеживается, будто его еще раз прижгли. Потом показывается его рука, а в ней — оранжевая прозрачная трубочка. Барри хватает ее.

— Что же ты сразу ее не отдал, когда мы тебя по-хорошему просили? Мог бы избавить нас от этой канители, дубина!

Морган не может ответить — он рыдает. Опять этот жуткий плач без единого звука — только с корчами. Ноги у него совсем красные — это видно даже в темноте. Барри поворачивается к Карлу:

— Смываемся.

Карл кивает. Проходя мимо Моргана, он замечает, что у того выпал телефон. Карл подбирает его с земли и кладет к себе в карман.

В сортире “Бургер-Кинга” Барри вытряхивает на крышку унитаза четыре таблетки из оранжевой трубочки. Он дробит их своим телефоном и разделяет получившийся порошок на две части. Придумал все он, поэтому он первый. Затем наступает очередь Карла. Он подносит к кучке бургер-кинговскую соломинку и вдыхает. Порошок попадает ему в нос. С металлическим звуком — дзынь! — будто рядом вытащили меч — окружающее заостряется.

Внезапно все обретает смысл. Карл чувствует дрожь новизны, чувствует ледяной холод. Все так круто. Так круто быть тут с Барри — отличная была идея выбить из Моргана Беллами эти таблетки. Они выходят из кабинки и шагают по серебристо-бело-стеклянным просторам торгового комплекса, будто двое парней из хип-хоп-видео. Бегут вверх по эскалатору, едущему вниз, и вниз по эскалатору, едущему вверх, выкрикивают что-то девчонкам. Крадут зажигалку, колоду карт, журнал “Марбелла Айрленд”. А потом им все это надоедает.

— Пойдем навестим Косоглазого, — предлагает Барри.

На обратном пути они проверяют — на прежнем ли месте Морган, но тот уже исчез. Интересно, он расскажет кому-нибудь? Нет, конечно: он ведь должен понимать, что с ним тогда случится.

Сегодня Косоглазого “У Эда” нет — только Косоглазая. Она поднимает голову и, увидев их, сразу напрягается. Они очень медленно направляются к стойке. Слышна музыка — это песня Бетани:

Будь мне восемнадцать, ты бы заснял меня,

И мы бы выложили в Сеть, чтобы все могли смотреть,

Как я ращу твою любовь и что ты делаешь со мной,

Когда не видит учитель и когда предки спят…

— Вам помочь? — говорит Косоглазая, хотя по ее голосу ясно, что она не желает им ничем помогать. У нее выходит “Ва помоси?” — кажется, будто она умственно отсталая.

Барри делает вид, будто изучает большое ярко освещенное меню у нее над головой:

— Да, пожалуйста. Есть у вас сок “Агент ‘Орандж’”?

— Оранси нет.

— Нет? Ладно, тогда я возьму сэндвич с напалмом.

— Сэнвиси нет.

— Как — и сэндвичей с напалмом нет?

— Еси только меню.

Карл, стоящий рядом с Барри, покатывается со смеху, потому что знает: агент “Орандж” и напалм — это вещества, которые американцы сбрасывали на косоглазых во время войны во Вьетнаме, чтобы сжечь их землю. Он знает об этом от Барри. Барри все знает про Вьетнам: он видел всякие фильмы — “Взвод”, “Апокалипсис сегодня”, “Высота ‘Гамбургер’”, “Цельнометаллическая оболочка”, “Доброе утро, Вьетнам”, “Рэмбо: Первая кровь” — части первая и вторая, и еще какие-то, у него их много на DVD.

Будь мне восемнадцать, было бы так классно…

— поет Бетани, —

Всем показать, как мы проводим время,

И парни отовсюду заглянули бы ко мне домой,

Всегда бы кто-нибудь смотрел — я не скучала бы одна…

Барри спрашивает Косоглазую, не хочет ли она заняться сексом. Он облизывает пальцы и трет ими свою грудь, приговаривая: “Я так тебя хосю, давно узе люблю”. Косоглазая глядит на него с таким видом, словно вот-вот ударит его, и это смешно — росту в ней всего метра полтора, да, наверно, она вообще не понимает, что он говорит: она же знает по-английски только названия пончиков.

Карл оглядывается на дверь, и все, кто наблюдал за ними, сразу же опускают глаза на свои пончики, — все, кроме двух девчонок в кабинке, которые продолжают на них пялиться.

— Мне нрависся миньет, — говорит Барри. — Миньет, миньет. — Он подсказывает ей, складывая пальцы в кулак вокруг воображаемого члена и делая сосущие движения. Она глядит на него остекленевшими глазами.

— Глупая сука! Он хочет минет, — говорит Карл. — Сколько стоит минет?

Он вынимает из бумажника банкноту в 5 евро, комкает ее и швыряет в нее. Бумажка попадает ей в руку и отскакивает на стойку.

— Сколько? — повторяет он.

Теперь он вытаскивает уже двадцатку и бросает в нее. На этот раз бумажка попадает ей в щеку. Его бесит, что она не подбирает эти деньги и вообще не двигается. Он вынимает еще двадцатку и тут замечает, что на него смотрит Барри.

— Что ты делаешь, мать твою? — спрашивает Барри.

— Как что? — не понимает Карл.

— Что ты делаешь с этими гребаными деньгами, а?

— Пытаюсь купить тебе гребаный минет, тупица, — объясняет Карл.

Барри весь побагровел:

— Я не про это, придурок! Почему ты мне с самого начала не сказал, что у тебя есть деньги? Какого хрена мы нюхали эту чертову мебельную политуру, если у тебя были деньги?

— Я про них забыл, — говорит Карл.

— Забыл? Как это — забыл?

Карл и сам не понимает, как это он забыл. Вдруг он чувствует, что устал. Вокруг все шипит и пенится, как таблетка, которую бросили в воду. Ему бы хотелось ту оранжевую трубочку, но она лежит в кармане у Барри, а Барри смотрит на него очень сердито и, скорее всего, не даст. Но вот — ура! — из заднего помещения выбегает Косоглазый, размахивает руками и орет:

— Ну, ты! Ну, ты!

— Ну, ты! Ну, ты! — орут они ему в ответ.

Карл сшибает стаканчик с соломинками, и соломинки с разноцветными полосками рассыпаются по всему полу. Косоглазый выскакивает из-за стойки. Карл выставляет кулаки — просто поглядеть, что будет. Косоглазый моментально принимает боевую позу на манер Джета Ли, и ненадолго они оба замирают в таком положении, не двигаясь с места, — только ноздри у Косоглазого то раздуваются, то сужаются. Затем Карл и Барри разворачиваются и выскакивают из магазина, смеясь и крича: “Ну, ты! Ну, ты!”

Когда они перебегают дорогу и оказываются у стены, окружающей автостоянку, к Барри снова возвращается хорошее настроение, так что они могут нюхнуть еще несколько таблеток. Карл давит их ключом. Сквозь большое стеклянное окно пончиковой видно, как Косоглазая, наклонившись, собирает с пола соломинки.

— Как ты думаешь, он ее трахает? — говорит Барри. — Этот Чарли? — Иногда они называют Косоглазого “Чарли”.

Карл отвечает:

— Не знаю.

Над ними в небе — полная луна и звезды. Луна — это ____ Земли, вокруг которой вращается Земля.

— Да с ним никто больше трахаться не станет, — говорит Барри. — У этих желтых члены маленькие, как червяки.

Он изображает руками винтовку, нацеливает на Косоглазую и выпускает в нее две воображаемые пули. Вынимает невидимые патроны и перезаряжает.

— Я ее трахну, — заявляет он.

Карл ничего не отвечает. Таблетки выскакивают из-под ключа, ему дважды приходится подбирать их с земли.

— Меня прямо тошнит, когда вижу косоглазых. Ходят тут всюду, как у себя дома, — говорит Барри. — После всего того, что было.

На eBay можно купить личные знаки морпехов, которые были во Вьетнаме, и даже старый джип американской армии. Но у Барри никогда нет денег на покупки, потому что его папаша изрядный жмот, хоть и при деньгах. Барри приходится занимать у Карла даже на пиво.

Они снова вдыхают, и Карл чувствует, как таблетки обжигают ему нос изнутри, будто чистая сияющая энергия, которая вот-вот поднимет его и зашвырнет на небеса! Поэтому он не сразу замечает, что дверь пончиковой открылась. Вдруг Барри говорит:

— Ну-ну.

Карл поднимает голову и видит двух девушек — тех самых, которых он видел минуту назад. Они просто стоят в дверях и смотрят через дорогу — смотрят на Карла и Барри. А заметив, что мальчишки тоже на них смотрят, разворачиваются, чтобы уйти.

— Похоже, они не прочь потусоваться, — говорит Барри и спрыгивает со стены.

Карл тоже спрыгивает вниз. По его рукам током пробегает энергия — от таблеток возникает такое ощущение, будто выполняешь важное задание.

Девушки разговаривают друг с другом громкими фальшивыми голосами, как будто понимают, что их слушают посторонние. Они из школы Сент-Бриджид, он уже видел их в торговом центре.

— Эй! — окликает их Барри.

Они не отзываются.

— Господи, да она такая прыщавая, — говорит та девчонка, что пониже ростом.

— Эй! — снова кричит Барри.

На сей раз девушки оборачиваются.

— Как дела? — говорит Барри, нагоняя их.

Девчонки молчат.

— Меня зовут Барри, — продолжает он, — а это Карл.

— Мы чокнутые, — говорит Карл.

Та девчонка, что пониже, шепчет что-то на ухо подруге, и обе хихикают в кулачки. Барри недовольно глядит на Карла.

— Ну, так как вас зовут? — спрашивает он, но те только снова хихикают, как будто услышали страшно тупой вопрос.

Типичное девчачье поведение — но Карла это не смущает. Он представляет себе Моргана, распластанного на асфальте у мусорников, представляет, как стоит над ним с этой огнеметной мебельной политурой.

— Чем занимались сегодня вечером, а? — спрашивает Барри.

— М-м… Ели пончики, — отвечает девчонка пониже — с таким выражением, будто хочет сказать: “Нашел о чем спрашивать!”

Нельзя сказать, что она действительно коротышка, — скорее ее спутница высокая. Обе стройные. У той, что пониже ростом, курчавые волосы и очки, как у кого-то из телевизора, — Карл не может припомнить, у кого именно. У второй девчонки длинные темные волосы и бледная кожа. Красные губы блестят как леденцы. На руках у нее митенки. Она смотрит на Карла.

— А знаете, какое вам счастье сегодня привалило? — говорит Барри.

— Какое? Вас, что ли, встретить? — отвечает Курчавая.

— Не только, — говорит Барри. — У нас есть к вам одно уникальное предложение.

Курчавая недоверчиво смеется и смотрит на Леденцовые Губки:

— Нам пора.

— Значит, не хотите узнать, в чем дело?

— Ну и в чем же?

— Здесь не можем показать.

Она снова смеется.

— Все, нам пора, — повторяет она и отворачивается. Но они никуда не уходят, и уже через секунду она оборачивается и спрашивает: — Ладно, ну так что за предложение?

— Идем за мной.

И Барри, сделав девушкам знак, идет по дороге. Карл теряется в догадках: куда это он их ведет? И что это за такое уникальное предложение? Он хочет спросить Барри, но тот ушел далеко вперед по дороге к кварталу новостроек. Девушки плетутся позади Карла и болтают между собой о чем-то совершенно постороннем, как будто им наплевать на то, что им сейчас покажет Барри, как будто они об этом совсем забыли. От таблеток у Карла трясутся руки и хочется что-нибудь вытворить.

Барри остановился под фонарем и поджидает их там. Они подходят, и Курчавая молча смотрит на Барри, как бы говоря: “Ну?” Карл тоже смотрит на него, но Барри делает вид, будто не замечает. Леденец стоит чуть-чуть в сторонке и загадочно улыбается, как будто ей вспомнилась какая-то шутка. Время от времени она откидывает волосы назад своей белой рукой, так что они сквозят на свету.

Барри вытаскивает из кармана оранжевую трубочку. Погоди, что это?

— Таблетки для похудения, — поясняет он. — Самые лучшие. Курчавая сразу строит гримасу:

— Хочешь сказать, что нам нужно худеть?

— Может, скоро и нужно будет, если будете все время есть пончики, — отшучивается Барри, но девушка не смеется. — Ладно, расслабься, — говорит он. — Я просто пошутил. Эти таблетки придумали как раз для того, чтобы не нужно было думать о том, как похудеть. Это самые настоящие таблетки, разработанные врачами. Если принимать их по одной в день, то никогда не будет проблем с лишним весом.

Курчавая берет у него из рук трубочку и рассматривает ее.

— “Риталин”, — читает она название. — Эту штуку прописывают от СДВГ[5]. — Она поворачивается к Леденцу: — Эту штуку давали Эми Кессиди после того, как она разломала композицию с природными экспонатами.

— Это можно от разного принимать, — замечает Барри.

— А если это нюхать, можно классный кайф поймать, — говорит Карл, глядя на Барри.

Но Барри словно не слышит. Да что это он делает? Он что, хочет продать эти таблетки девчонкам? Как же так? Ведь таблетки — только для них с Карлом, они всю неделю мечтали их раздобыть! Карл начинает злиться, но пока этого не показывает. Может, у Барри что-то еще на уме — может, он хочет устроить, чтобы они трахнули этих девчонок?

— Морган Беллами, — читает Курчавая на ярлычке. — А ты вроде говорил, что тебя зовут Барри?

Она дерзко смотрит на Барри. Леденец посексапильнее, чем Курчавая, но эта тоже ничего, думает Карл, я бы и с ней перепихнулся, если та, другая, не захочет.

— Барри — это мое второе имя, — объясняет Барри. — Морганом меня никто не называет, кроме деда с бабкой.

— А откуда они у тебя?

— Мне их доктор прописал. Но теперь они мне уже не нужны.

— Вылечился, что ли?

— Ну да, — говорит Барри и улыбается девушке. Она старается не улыбаться в ответ, но не удерживается. — Ну, что думаешь? Я отдам тебе весь флакон за тридцать евро. Это только по пятнадцать на человека, — обращается он к Леденцу, пытаясь и ее завлечь. Но та упрямится и не желает с ним говорить.

— У нас нет денег, — отговаривается Курчавая.

— Ну, или я дам вам пять таблеток за пять евро, — предлагает Барри, нарочно не глядя в сторону Карла. — Очень выгодное предложение, дамы. Обычно эту штуку без рецепта не достанешь. Вот, глядите.

Он забирает трубочку у Курчавой, высыпает себе на ладонь несколько маленьких бежевых кружочков и протягивает ей. Курчавая наклоняется, как будто хочет понюхать таблетки, но от них ничем не пахнет. И вдруг откуда-то появляется вспышка света. Барри зажимает таблетки в кулак. По улице проезжает машина, и из окна на них подозрительно смотрит взрослое лицо.

Леденец дергает подругу за локоть.

— Нам пора уходить, — говорит она. Голос у нее тихий и мягкий, будто кошачья шерстка.

Курчавая кивает.

— Уже поздно, — говорит она и делает шаг назад.

— Погодите, — говорит Барри. — Может, возьмете парочку — как бесплатные образцы? Я дам вам свой телефон, и если вам понравится, я вам еще принесу.

Он протягивает таблетки. Девчонки смотрят на Барри и медленно покачиваются из стороны в сторону.

— Или ладно, лучше вы мне дайте свои телефоны, а я позвоню и узнаю, не передумали ли вы.

Он вынимает телефон. Карл тоже вынимает телефон Моргана Беллами и тоже раскрывает его. Он направляет его на девочку-Леденец, но ничего не говорит. Та смотрит на него, слегка закусив нижнюю губу.

— Ладно. — Барри захлопывает телефон, не переставая улыбаться. — Или вот что — может, мы просто завтра придем и снова с вами встретимся? Вы обе из Сент-Бриджид, да?

Девчонки глядят искоса друг на друга, а потом снова на Барри.

— Может, мы вас встретим после школы, еще поговорим? Может, придумаем что-нибудь получше. Ну, если у вас прямо сейчас нет денег, может, придумаем что-нибудь. Ну что — встретимся за пончиковой? Будем ждать вас там в четыре, ладно?

Девчонки опять переглядываются и пожимают плечами.

— Значит, встречаемся завтра? — кричит Барри им вслед, когда они разворачиваются и уходят.

— Непременно, — отвечает Курчавая, не оглядываясь. А потом они с Леденцом снова хихикают.

— Хреновы сент-бриджидские суки, — говорит Барри, когда девушки скрываются из виду.

Что ты делаешь, мать твою? Ты зачем пытаешься продать нашу дурь? — хочется закричать Карлу. Но вместо этого он говорит:

— А это все правда? Про похудение?

— Я читал об этом в интернете, — отвечает Барри.

Они идут по переулку к главной улице, и он начинает рассказывать Карлу, что в той статье, где он об этом читал, говорилось, что парни, торговавшие такими таблетками, стали зашибать большие бабки.

— Ты сам подумай, старик! Все, о чем треплются телки, — это их долбаный вес! Они просто помешались на этой фигне. — Эти штучки точно бы купили таблетки, если б тот чувак не проезжал мимо. Спорим, они завтра заявятся? А если они еще подружек приведут, то спорим, мы продадим им все эти и даже больше?

Да зачем Барри вообще хочет их продать? Почему просто не вынюхать их все вместе с Карлом? Они же это собирались сделать? Но так у Барри работают мозги — все время рождаются новые идеи, перерастающие в планы. А у Карла ни идей, ни планов: он просто плывет по течению, как кусок пластмассы по морю, следуя во всем за Барри.

— Интересно, можно ли из Моргана еще выколотить, — говорит Барри. — Ну, типа мы берем его в долю. А может, кто-нибудь другой в школе найдется — черт, или в младших классах! Спорим — найдется куча ребят с рецептами, и тогда…

Карл отключается, перестает его слушать. Он открывает телефон Моргана и жмет на кнопку. На экране появляется девочка Леденцовые Губки и смотрит на него темным, бархатным взглядом, покусывает нижнюю губу, раскачивается из стороны в сторону. Потом она замирает. А потом опять появляется — смотрит, покусывает, раскачивается.

Они уже оставили позади центр, торговые ряды с пабами и ресторанами и идут по спящей широкой улице с аккуратно подстриженными живыми изгородями и припаркованными черными внедорожниками. Карл чувствует, как ночь снова тяжелеет, и знает, что на этот раз уже ничего не поделаешь: пока он будет подбираться все ближе к дому… к своему дому, эта тяжесть будет наваливаться все сильнее и сильнее, пока не затянет его в завтрашний день.

— …гений таблеток для похудения, — это Барри продолжает очень быстро что-то говорить. Он возбужден: наверное, он уже мечтает об американском армейском джипе на eBay. — Их же покупаешь не на один вечер. Их принимаешь каждый день. Опять же, девчонки. Ты когда-нибудь видел, чтоб девчонки в парке покупали дурь с рук? Никогда! Рынок совсем неосвоенный. Мы точно разбогатеем! Чертовски разбогатеем! — Он усмехается Карлу и ожидает, что Карл тоже засмеется от радости.

— Дай-ка поглядеть на секунду, — говорит Карл.

Барри протягиваем ему трубочку, продолжая издавать смешки. Карл открывает трубочку и вытряхивает таблетки на ладонь. А потом изо всей силы швыряет их вверх. Таблетки рассыпаются по дороге, отскакивают от крыш автомобилей, мягко падают в траву.

Барри вне себя. Некоторое время он даже рот открыть не в силах. А потом говорит:

— На хрена ты это сделал?

Карл идет дальше. В нем бушует кислое пламя цвета засохшей крови.

— Ах ты говнюк хренов! — говорит Барри. — Придурок! Что ты завтра этим девицам скажешь?

Карл поднимает руку и влепляет Барри затрещину. Барри, оторопев, отшатывается в сторону.

— Да что с тобой такое, псих? — кричит он, хватаясь за голову. — Что случилось, мать твою?


Это уже завтра. Голоногий Скиппи стоит у края бассейна, от хлорки, и от недосыпа у него щиплет в носу. На улице все застлано серым утренним туманом, из него только начинают проступать какие-то очертания. С двух сторон от Скиппи выстроились ряды мальчишек в белых купальных шапочках с символикой Сибрукского колледжа, будто клоны со школьными гербами, припечатанными на лысые головы. Свистит свисток, и, прежде чем мозг успевает что-либо сообразить, тело уже бросается вперед, в воду. И тут же тысяча синих рук тянется к ним, хватает его, тащит вниз, — он переводит дух, отбивается от них, силится всплыть на поверхность…

Прорвавшись, он оказывается в подвижной гуще разных цветов и шумов: желтая пластиковая крыша, плеск и пена вокруг других пловцов, чья-то рука, чья-то откинутая набок голова в защитных очках, тренер, нависающий над водой, как суковатый ствол дерева, хлопающий в ладоши и кричащий Давай-давай, а в дорожках вокруг Скиппи — мальчишки, как непослушные отражения, то украдкой вырывающиеся вперед, то исчезающие за собственными следами в воде. Все несутся на стенку! Но вода борется с ним, дно бассейна будто магнит тянет его снова вниз, вниз, туда, где…

Снова свисток. Первым приходит Гаррет Деннехи, сразу за ним — Сидхарта Найленд. Через несколько секунд подтягиваются остальные, хватаются за стенку, шумно дышат, снимают очки. А Скиппи все еще барахтается где-то в середине бассейна.

— Давай, Дэниел, черт возьми, ты плетешься, будто старушка в парке!

И так три раза в неделю, в 7 утра, тренировка длится час. Это еще, считай, повезло: команда старшеклассников тренируется каждое утро, да еще и по субботам. Брассом, на спине, баттерфляем, кролем, туда-сюда по синей от химикатов воде; репетиции на кафеле — отжимания и приседания до тех нор, пока все мышцы не начнут гореть.

— Чтобы стать хорошим атлетом, природных способностей мало, — любит выкрикивать тренер, расхаживая вдоль края бассейна, пока все корчатся, выполняя упражнения. — Тут нужна еще дисциплина, нужна обязательность. — Поэтому, если пропускаешь тренировку, будь добр, запасись уважительной причиной.

Потом команда сбивается в кучку на пороге раздевалки, все прячут пальцы под мышками. Когда выходишь из воды, воздух кажется холодным и каким-то очень пустым. Твоя рука движется — а ей ничто не мешает. Ты что-то говоришь — а слова мгновенно испаряются.

Тренер наматывает на палец шнурок от свистка и снова разматывает. Все собрались вокруг него, будто апостолы вокруг Христа на старых картинах. Если хорошенько приглядеться, можно заметить, что тело у него все перекручено, даже когда он стоит неподвижно.

— Ребята, вы неплохо потрудились в субботу. Но нельзя почивать на лаврах. Следующий сбор — пятнадцатого ноября. Зря вам кажется, что это где-то за горами. Тем более нам нужно трудиться изо всех сил и не терять импульса. Мне хочется, чтобы мы вышли в полуфинал. — Он мотает головой в сторону раздевалки. — Ладно, идите.

В душе совсем нет ощущения, что там становишься чище. На кафеле слой грязи, из ванны для ног не уходит вонючая вода, в решетках колышутся серые клочья волос, будто утонувшие русалки.

— Ты сегодня плавал как дерьмо, Джастер, — замечает Сидхарта. — В чем дело? Всю ночь не спал, дурака валял с Ван Дореном?

Скиппи бормочет, что растянул мышцу на соревнованиях. Сидхарта морщит нос, показывает верхние зубы и передразнивает его, изображая кенгуру:

— Чи-чи-чи, кажется, я растянул мышцу на соревнованиях. Ну так лучше поднажми. Если тебе так повезло в субботу, это еще не значит, что ты имеешь право на постоянное место в команде.

— Не слушай его, — говорит Ронан Джойс, когда Сидхарта отходит. — Придурок!

Но Скиппи и так никого не слушает: дело в таблетке, которую он принял сегодня, когда проснулся. Сонливость опутывает, окутывает его, будто одеяло. Все шумы, все картинки, все, что люди говорят, — все это как бы изломано и замедленно; Скиппи почти не замечает, как игольчатая вода в душевой падает на его тело, как из холодной делается горячей, как потом он снова выходит в ледяную раздевалку.

Когда он приходит в столовую, Рупрехт и остальные уже едят. За стойкой — Монстро, он раздает черпаком омлет, как будто какую-то отраву, из гигантского стального чана. Кормят в этой столовой всегда какой-нибудь мерзостью — самой последней дешевкой. Сегодня даже тосты подгорели.

Он садится за стол, и Джефф одобрительно кричит:

— Захватывающий момент, болельщики: к нам сейчас присоединился чемпион по плаванию Дэниел Джастер, он только что вернулся с изматывающей тренировки! Как самочувствие сегодня, чемпион?

— Спать хочется.

Из дальнего угла столовой слышится блеяние — это вошел Муирис де Балдрейт, главное пугало Сибрука и самозваная опора тайной Дублинской бригады, союза малолетних членов ИРА. Сккккррррччччч сккккррррчччч — это Рупрехт старательно отскребает горелую корку со своего тоста.

— “Спать хочется”. Это, дамы и господа, говорит лучший атлет, Дэниел “Скиппи” Джастер.

Сккккррррчччч, сккккррррчччч, сккккррррчччч — скрежещет тост Рупрехта. Скиппи таращится на свой завтрак, как будто тот появился неизвестно откуда.

— Я бы, наверно, мог стать лучшим атлетом, если бы захотел, — небрежно говорит Марио. — Но дело в том, что я просто не хочу.

— О да, Марио, дело, конечно же, только в этом, — говорит Деннис.

— Иди в задницу, Хоуи! Именно в этом. Если хочешь знать, этим летом мне звонили сразу из двух команд премьер-лиги и предлагали пройти испытания.

— Премьер-лига по мастурбации! — объявляет Деннис.

— В премьер-лиге по мастурбации ты был бы Дэвидом Бекхэмом, — добавляет Найелл.

Схватив воображаемый микрофон, Деннис принимается говорить с характерным юго-восточным акцентом:

— Да, Брайан, с тех пор как я был пацаном, мастурбация сильно изменилась. В наше время мы мастурбировали совершенно бескорыстно. Мы делали это днем и ночью, все ребятишки с нашего двора, мы мастурбировали на старом пустыре, мастурбировали у стены дома, Помню, как мама выходила и звала меня: “Хватит мастурбировать, приходи домой пить чай! От тебя никогда не будет толку, если ты будешь думать только о мастурбации!” Мы были просто фанатами мастурбации. Другое дело — теперешние юные мастурбаторы: они думают только о деньгах, об агентах и контрактах. Порой я с тревогой думаю о том, что мастурбации грозит опасность совсем вымереть.

— Эй, Скип, а что там было в гостинице в субботу? — спрашивает Джефф. — Был там мини-бар?

— Нет.

— А горячая ванна?

Сккккррррччч! Сккккррррччч! Сккккррррчччч!

— Черт возьми, Рупрехт, что ты делаешь? — вдруг кричит Скиппи.

— Горелые тосты — это канцероген, — невозмутимо отвечает Рупрехт, продолжая обдирать несъедобную корку.

— Это что? — переспрашивает Джефф.

— То, что вызывает рак.

— Тосты вызывают рак? — удивляется Марио.

— Да здесь нас никто даже раком не наградит, — замечает Деннис, недовольно оглядывая зал столовой.

— Кан-це-ро-ген, — медленно повторяет Джефф. Сккккррррччч — скрежещет нож по горелому куску хлеба, и вдруг Скиппи хватает Рупрехта за пухлое запястье. Тот смотрит на него с удивлением.

— Раздражает, — говорит Скиппи, смутившись.

Слышен звонок. Томмз Картофельная Башка поднимается и хлопает в ладоши, чтобы школьники несли свои подносы к тележкам.

— Мне нужно кое-что забрать из своего шкафа, — говорит Скиппи остальным.

Уже 8.42, коридоры заполняются заспанными мальчишками в куртках, спешащими на уроки. Новости о субботнем соревновании уже распространились: пока он идет сквозь толпу против течения, к лестнице, ведущей в подвальный этаж, люди, с которыми он никогда раньше не разговаривал, кивают ему в знак признания; другие щиплют за руку повыше локтя или останавливаются поздравить.

— Эй, молодец, Джастер!

— Привет, наслышаны о твоей гонке. Так держать!

— Отлично, Джастер. Когда полуфинал?

Если ты привык к тому, что люди смотрят мимо, или сквозь, или, чаще всего, поверх тебя, то такое внимание кажется очень и очень странным. Теперь двое парней из младшего потока, Даррен Бойс и еще один, Скиппи даже не помнит, как его зовут, откалываются от толпы, чтобы подойти к нему. Даррен улыбается и раскрывает объятья — а потом, в последнее мгновенье, толкает своего приятеля, и тот грохается прямо на Скиппи, который отлетает к стене. Мальчишки смеются, разворачиваются и уходят.

Он поднимается на ноги. В голове у него все еще звучит скрежет ножа по тосту: сккккррррччч, сккккррррччч, сккккррррччч. Таблетка уже перестает действовать. Ш-ш, знаю, спокойно!

Вниз по лестнице, по волнам тел. В этом году, когда он вернулся с летних каникул, оказалось, что все мальчишки сильно изменились. Все вдруг стали долговязыми и нескладными, а говорили только о выпивке да о сперме. Ходишь среди них как по лесу, пропахшему человечиной.

Подвальный этаж заполнен узкими рядами запирающихся шкафов. Они напоминают Скиппи гробы — дешевые деревянные гробы с кодовыми замками. С одной стороны стоит залатанный бильярдный стол, на котором Гари Тулан решительно и красиво отделывает Эдварда “Хатча” Хатчинсона, а дворник Нодди, опершись на свою метлу, смотрит и одобрительно крякает. В нескольких дверях от Скиппи вокруг шкафа Саймона Муни украдкой собралась куча ребят — значит, там у кого-то контрабанда.

— Распылители. Черные дыры. Пятые измерения. Испепелители, — перечисляет нараспев Саймон Муни, наклонившись над полиэтиленовым пакетом. — А еще у нас есть ракеты, шутихи — это самые громкие шутихи, какие бывают.

— А это что такое? — тычет Диармайд Ковени.

— Не трогай. — Саймон недовольно отдергивает пакет и открывает его уже на безопасном расстоянии. — Это, приятель, печально знаменитая Бомба-Паук. Это восемь отдельных фейерверков в одном.

Слышен восхищенный, почти благоговейный гул.

— А откуда они у тебя? — спрашивает Дью Форчун.

— Отец купил на Севере. Он все время ездит туда в командировки.

— Ух ты! А как ты думаешь — он может и мне такие привезти? — затаив дыхание, спрашивает Воэн Брейди.

Саймон обдумывает вопрос, плотно сжав губы, как будто сосет конфету.

— Нет, — решает он.

— Ну, а можешь ты нам продать несколько своих?

— М-м-м… — Саймон опять делает конфетное лицо. — Нет.

— Почему? У тебя же их пропасть.

— Может, тогда запустим сейчас парочку?

— Ну да, представляешь, что будет с Конни, если запустить ему шутиху под стул!

— Нет.

— Тогда зачем ты вообще их сюда притащил, если не собираешься их запускать?

Саймон пожимает плечами, а потом, заметив поблизости Карла Каллена и Барри Барнза, торопливо кладет фейерверки обратно в шкаф и запирает его на замок. Зрители неохотно расходятся и под звуки последнего звонка идут к лестнице.

Скиппи закрывает дверь своего шкафа и прислоняется к двери.

СКРРРРРЧЧЧЧ, СКРРРРРЧЧЧЧ, СКРРРРРЧЧЧЧ!

Горячая ванна? Мини-бар? По спине течет пот, все вокруг словно движется скачками и рывками, как будто отдельные мгновенья соединены лишь скольжением воды, и всякий раз, моргнув, он вдруг попадает в какое-то новое мгновение и не понимает, где он…

Ш-ш, не волноваться.

…и крошечные частички памяти вдруг всплывают ниоткуда и взрываются фейерверками где-то внутри глаза, осколки картинок, пропадающие так быстро, что не успеваешь их рассмотреть, как сны забываются в тот самый миг, когда понимаешь, что это сны… Только вот сны о чем? Воспоминания о чем?

Ш-ш. Несколько глубоких вдохов.

Он вытряхивает из желтой трубочки таблетку и запивает ее выдохшимся спрайтом. Вот так. Он медленно и спокойно достает из шкафа учебники, которые понадобятся ему для сегодняшних уроков, и кладет их в рюкзак. Он уже опаздывает на естествознание, но не торопится. Ему уже опять кажется, что все нормально, — ясно? Эти таблетки действуют убаюкивающе, как будто ешь лед и чувствуешь, как все внутри замерзает. Странновато только, что вместе с таким целебным эффектом одновременно подступает какая-то тошнота…

— Стой на месте! — восклицает мистер Фарли, когда Скиппи показывается в дверях кабинета. Затем обращается к классу: — Какой из семи характерных признаков жизни демонстрирует сейчас Дэниел?

На него уставляется тридцать насмешливых глаз. Скиппи стоит как идиот, держась рукой за дверь. Раздается тихое ржание, кое-кто с задних рядов успевает выкрикнуть разные предположения (“Экскреция?”, “Голубизна?”), прежде чем мистер Фарли сам отвечает на свой вопрос.

— Правильный ответ — “дыхание”. Конечно, теперь вы все вспомнили. Дыхание, или, как это называется по-научному, респирация, — это один из семи главных признаков жизни. Благодарю вас, мистер Джастер, за изящную демонстрацию. Теперь можете садиться.

Скиппи, раскрасневшись, спешит занять свое место рядом с Рупрехтом.

— Каждое живое существо на нашей планете дышит, — продолжает мистер Фарли. — Однако не все дышат одним и тем же и не все дышат одинаково. Например, люди вдыхают кислород, а выдыхают углекислый газ, а вот с растениями все ровно наоборот. Поэтому им отведена такая важная роль в борьбе с глобальным потеплением. Морские организмы тоже дышат кислородом, как и люди, но они извлекают его из воды при помощи жабр. А у некоторых организмов имеются и жабры, и легкие. Кто-нибудь из вас может подсказать мне, как они называются?

Флаббер Кук тянет руку:

— Русалки?

— Нет, — отвечает мистер Фарли. — Еще кто-нибудь? Спасибо, Рупрехт, правильный ответ — амфибии. — Он пишет мелом на доске. — Это слово происходит от древнегреческого амфибиос, что значит “двойная жизнь”. Амфибии — например, лягушки — это такие существа, которые умеют дышать и на суше, и в воде. Они сыграли очень важную роль в эволюции, потому что жизнь на Земле зародилась в море, а значит, первые позвоночные, которые выбрались на сушу, должны были обладать амфибийными признаками. К тому же каждый из вас сравнительно недавно сам являлся амфибией: ведь младенцы, находясь в матке, действительно дышат кислородом, растворенным в жидкости, при помощи жабр, совсем как рыбы. Более того, некоторые ученые считают, что наличие жаберных щелей у человеческого эмбриона свидетельствует о нашем происхождении от морских существ…

— Любопытно, почему нельзя было так и остаться амфибией, — размышляет вслух Рупрехт, когда после урока они выходят из класса. — Тогда бы каждый сам решал, где он хочет жить — на суше или в воде.

— Да, русалки и все такое… Раз они амфибии — значит, с ними легче сексом заниматься, — замечает Марио.

— Тупица! Русалок трахать некуда — у них нет там дырки. Даже если б ты сам был амфибией, ты бы не мог с ними сексом заниматься, — ворчит Деннис.

— Тогда зачем вообще русалки, раз с ними нельзя заниматься сексом?

— Ну, наверное, не надо забывать главное: русалки — вымышленные существа, — замечает Рупрехт. — Хотя, что интересно, некоторые биологи, специалисты по морской фауне, полагают, что легенда о русалках могла возникнуть из-за крупных морских млекопитающих отряда сирен, вроде дюгоней или ламантинов, у которых тело похоже на рыбье, а грудь напоминает человеческую. Они вскармливают детенышей на поверхности воды.

— Слушай, фон Минет, посмотри в словаре слово “интересный”.

— А я вот чего не понимаю, — говорит Джефф. — С чего вдруг та первая рыба — ну, та, от которой произошли все сухопутные животные, — однажды решила выйти из моря? Ну, типа, бросить все, что она уже знала, и отправиться куда-то на сушу, где еще не было ни единой живой твари, с кем можно было поговорить? — Он трясет головой. — Да, это была очень храбрая рыба, и мы ей всем обязаны — ведь от нее же пошла потом вся жизнь на суше и все такое? Но, я думаю, ей было очень-очень грустно.

Скиппи не принимает участия в этом разговоре. Похоже, вторую таблетку принимать не стоило. Он чувствует себя как-то странно, вроде бы сонно — но это не та приятная сонливость, которая была раньше: на этот раз она колючая, горячая, с каким-то привкусом во рту. Потом он вспоминает, что следующий урок — религия, и ему делается еще хуже.

В лучшем случае на уроках религии творится просто хаос, но занятия брата Джонаса скорее напоминают цирк, в котором верховодят звери. Брат приехал из Африки и до сих пор никак не может разобраться в том, что тут происходит; в Деннисовом списке “Победителей в соревнованиях по нервным срывам” он обычно в первых строках, наряду с миссис Твэнки (она ведет организацию бизнеса) и отцом Лафтоном, учителем музыки. Заняв свое место, Скиппи замечает, что Морган Беллами, который обычно сидит за соседней партой, сегодня отсутствует. Почему это кажется ему дурным знаком?

— Кому принадлежит мир? — вопрошает брат Джонас. Голос у него тихий, темный и шершавый, как подушечки на собачьих лапах, и фразы, которые он произносит, страстно струятся вверх-вниз, как музыка: их трудно разобрать, но легко над ними смеяться. — Кому Господь обещал мир?

Ответа нет; продолжается всегдашний гул — ученики переговариваются между собой. Но как только брат Джонас отворачивается и начинает писать что-то скрипучим мелом на доске, все выскакивают и принимаются скакать и размахивать руками. Это новый обычай — нечто вроде танца дождя, который исполняется в гробовом молчании, а под конец, когда брат Джонас уже начинает оборачиваться, все садятся за парты, на чужие места, так что, когда он разворачивается к классу лицом, то видит тридцать спокойных и внимательных лиц, терпеливо ждущих, что он скажет, только теперь все ученики сидят в совершенно другом порядке. Мел скрипит и пищит. Вокруг Скиппи кружится и дергается множество тел. Но сам Скиппи остается сидеть. Он вдруг понимает, что прыгать с остальными ему нельзя. Даже глядеть на эти дерганья он не может — в животе у него начинается качка.

Вот брат Джон уже закончил писать, и теперь все судорожно рассаживаются.

— Джастер! — Это Лайонел Боллард, 64 кг креатина и загара, пытается спихнуть его со стула. — Джастер! Шевелись!

Скиппи упрямится, не двигается с места. Брат Джонас снова разворачивается к классу лицом. Он начинает говорить, а потом умолкает, заметив, что что-то не так, но еще не поняв, что именно. Лайонел скрылся за партой сзади, справа; Скиппи чувствует, что он сверлит его глазами.

— Землю унаследуют кроткие, — возвещает брат Джонас, указывая на надпись на доске, постепенно загибающуюся книзу: будто караван букв бредет вниз по холму. — Иногда мы полагаем, что мир принадлежит торговцам, которые могут купить его своими богатствами. Или политикам и судьям, которые решают человеческие судьбы. Но Иисус учит нас, что в конце…

Дэ-ни-елллл... — начинает тихонько напевать Лайонел. — ДЭ-НИ-елллл…

Скиппи не обращает на него внимания. С задирами лучше всего так — просто не обращать на них внимания, тогда им станет скучно и они оставят тебя в покое. Но главная беда в школе — что им не становится скучно: ведь все остальное им кажется еще скучнее. По доске снова скрипит мел, а мальчишки опять вскакивают и прыгают как бесноватые. Голова у Скиппи кружится волчком. В поле его зрения загораются и гаснут огоньки. Теперь Лайонел совсем близко. “Дэниел, — шепчет он едва слышно, так тихо, что, может быть, Скиппи это только мерещится. — Дэниел…”

Веки у него тяжелеют, но он знает: если их закрыть, появятся эти ужасные кружащиеся ямы, от которых ему станет еще хуже.

— Так давайте спросим себя: а что значит быть кротким? Иисус учит: если кто-нибудь ударит тебя по правой щеке, подставь ему левую. Кроткий человек… Да, Деннис?

— Да, я хотел спросить: а какого размера душа? Ну приблизительно? Я подумал — больше, чем контактная линза, но меньше, чем мяч для гольфа, верно?

— Душа не имеет ни веса, ни размера. Это бестелесное проявление бессмертного мира и самый драгоценный дар Отца Всемогущего. Ну а теперь откройте все свои книги на странице тридцать семь: кроток ли я в повседневной жизни?

— Дэниел… У меня для тебя подарочек, Дэниел… — Лайонел начинает собирать мокроту из глубин горла и булькать ею во рту.

— Кроток ли я в повседневной жизни? Слушаю ли я своих учителей, родителей и духовных наставников? Поступаю ли я… Деннис, твой вопрос как-то связан с темой кротости?

— А можно ли сказать, что Иисус был зомби? Ну, он ведь вернулся из мира мертвецов, верно? Вот я и хочу узнать — можно ли сказать, что он был зомби? Ну, теоретически, правильно ли употреблять такой термин?

По телу Скиппи-зомби струится пот. Он вытирает его, но все напрасно. Любой шум в классе как будто усиливается: Джейсон Райкрофт отбивает карандашом барабанную дробь, Невилл Неллиган шмыгает носом, Мартин Андерсон, Тревор Хикки и еще кто-то все громче издают слитное пчелиное гудение; еще жутко клокочет мокротой Лайонел, а главное — поверх всего этого звучит в голове ужасающее канцерогенное СКРРРРРРРРЧЧЧЧЧЧЧЧЧ, СКРРРРРРРРЧЧЧЧЧЧЧЧ, СКРРРРРРРРЧЧЧЧЧЧЧЧЧ…


Первое, что бросается в глаза посетителю сибрукской учительской, — это засилье бежевого цвета. Бежевые кресла, бежевые занавески, бежевые стены; а если это не бежевый, то цвет буйволовой кожи, или светло-рыжий, или желтовато-коричневый, или соломенный. Кажется, у греков или еще у кого-то бежевый — цвет смерти? Говард в этом убежден; даже если это не так, то должно быть именно так.

Вот уже три года как он может назвать себя регулярным посетителем этой учительской, но время от времени у него по-прежнему возникает сюрреалистическое ощущение, когда он попадает сюда и оказывается среди персонажей, с юности вселявших в него или ужас, или веселье, — среди этих образов, этих карикатур, которые теперь расхаживают вокруг него, говорят “Доброе утро”, заваривают чай, — словом, ведут себя так, словно они нормальные люди. Долгое время он как будто ожидал, что они начнут задавать ему домашние задания, а потом бывал неприятно удивлен, когда вместо этого они принимались рассказывать ему о своей жизни. Но с каждым днем все это кажется более обыденным, и Говарду от этого еще неприятнее.

До того как он начал преподавать, он ни за что не догадался бы, насколько учительская похожа на всю остальную школу. Здесь царит такая же групповщина, что и среди мальчишек, та же территориальность: эта оттоманка принадлежит мисс Дэви, миссис Ни Риайн и учительнице немецкого, у которой лицо ведьмы; тот столик — мистеру О’Далайгу и его дружкам-гаэлам; высокие стулья у окна обычно занимают мисс Берчелл и мисс Максорли, две старые девы, “синие чулки”, которые сейчас вместе читают один женский журнал; и не дай бог, ты воспользуешься чужой чашкой или по ошибке возьмешь чужой йогурт из холодильника!

Значительная часть преподавательского состава — это бывшие ученики. Такова политика: принимать на работу именно выпускников колледжа, когда это возможно, даже если приходится при этом жертвовать наиболее талантливыми учителями, во имя “сохранения духа” школы (что бы под этим ни понималось). Говарду кажется, что для учеников это совсем не хорошо, но… это единственная причина, по которой его самого взяли сюда на работу, так что он не жалуется. Для некоторых учителей Сибрук — единственный мир, который они знают; преподавателям-женщинам лишь отчасти удается оттенить атмосферу “клубности”, чтобы не сказать — откровенного инфантилизма, которая здесь сложилась.

Да, и еще о преподавателях-женщинах. Здесь тоже проводится своя жесткая политика. Члены ордена Святого Духа смотрят на женскую половину человечества с некоторым недоумением. С одной стороны, они признают их несомненную пользу для общества и для такого важного дела, как продолжение рода человеческого, а с другой стороны, они бы предпочли, чтобы прекрасный пол занимался всем этим где-нибудь в другом месте, подальше; на существование женской школы в ближайшем соседстве с мужской они издавна сетовали как на жесточайшую иронию судьбы. Разумеется, поскольку среди учителей подавляющее большинство составляют женщины, то и в Сибрукском колледже их присутствие неизбежно; лишь путем кропотливой фильтрации кадров отцу Ферлонгу, директору школы, удалось смягчить скрытые опасности, исходящие от женщин, набрав в штат таких преподавательниц, что даже четырнадцатилетний мальчишка затруднился бы отнести их к женскому полу. Большинству уже за пятьдесят, и сомнительно, что они даже в пору своего расцвета были привлекательны (если только они вообще знали когда-либо эту самую пору расцвета).

Недостаток симпатичных лиц в учительской отнюдь не улучшает здешнюю атмосферу, которая дождливым утром, после ссоры со второй половиной, кажется особенно снотворной, а порой даже просто губительной. Тщеславные учителя тянутся к деканству: у каждого возрастного потока есть свой декан, а у каждого декана — свой кабинет; обитатели учительской — это заурядные служащие, которые привыкли делать одно и то же двадцать лет подряд и рады отсиживать положенные часы. Какими унылыми и старыми они кажутся (даже те, кто на самом деле вовсе не стар!), какими ограниченными, отрезанными от мира!

— Доброе утро, Говард, — нараспев говорит Фарли, вламываясь в учительскую.

— Доброе. — Говард с недовольным видом отвлекается от письменных работ.

— Доброе утро, Фарли, — щебечут мисс Берчелл и мисс Максорли со своего насеста возле окна.

— Доброе утро, дамы, — отвечает им Фарли.

— О, давайте спросим у него, — предлагает своей приятельнице мисс Максорли.

— О чем? — любопытствует Фарли.

— Мы заполняем анкету, — сообщает мисс Берчелл. — “Являетесь ли вы кидалтом?”

— Чем-чем?

Та запрокидывает голову и всматривается через очки в журнал.

— “Двадцать первый век — это век “кидалтов”[6] — взрослых, которые по-детски уклоняются от ответственности, а вместо этого всю жизнь проводят в поиске дорогих будоражащих развлечений”.

— Я польщен тем, что вы меня спросили, — говорит Фарли. — Нет, не являюсь.

— “Вопрос первый, — зачитывает мисс Берчелл. — Вы одиноки? Если у вас есть спутник (спутница) жизни, то есть ли у вас дети?” Фарли, у вас есть постоянная спутница жизни или нет?

— У него нет ничего постоянного, — вмешивается мисс Максорли. — Ему по душе только разовые выступления.

— “Вопрос второй, — читает дальше мисс Берчелл, заглушая протесты Фарли. — Какими из следующих предметов вы обладаете: пи-эс-пи “Сони”, “Нинтендо-Геймбой”, айпод, “веспа” или другой классический скутер…”

— Не обладаю ни одним, — отвечает Фарли.

— Но хотели бы обладать, — подсказывает мисс Максорли.

— Ну разумеется, — говорит Фарли. — Будь у меня деньги, я бы их купил.

— Беда в том, что нам слишком мало платят, чтобы мы стали кидалтами, — вставляет Говард.

— Мы мечтаем стать кидалтами, — говорит Фарли. — Годится такой ответ?

Он просит избавить его от остальных вопросов анкеты под тем предлогом, что ему необходимо выпить чашку кофе после урока биологии у второклассников. Фарли преподает у них с сентября, рассказывая о семи главных признаках жизни, и, по мере того как они приближаются к репродуктивной функции, мальчишки становятся все более возбужденными.

— Они так напрягаются, что, кажется, это можно на слух уловить. Сегодня я походя упомянул о матках. Это было все равно что уронить каплю крови в пруд с пираньями.

— А вот мой второй класс можно целиком скормить этим пираньям — и они даже не заметят, — угрюмо роняет Говард. — Они все проспят.

— То история. Биология — это совсем другое. Этим ребятам по четырнадцать лет. Биология течет по их жилам. Биология — и еще маркетинг. — Фарли убирает с дивана кипу газет, освобождая себе место, и садится. — Я не преувеличиваю. Я это заметил с самого первого дня семестра.

— Да они наверняка все это знают. У них же есть дома широкополосный интернет. Они о сексе, наверно, больше меня знают.

— Но им хочется услышать о нем от кого-нибудь взрослого. — Фарли подбирает со стола сегодняшний кроссворд и начинает педантично замазывать белые квадраты шариковой ручкой. — Они ждут, чтобы им официально подтвердили, что, несмотря на весь наш треп, взрослый мир и их подпольный, одержимый сексом порномир — это, по сути, одно и то же, и сколько бы мы ни пытались вколачивать им в головы сведения о королях, о молекулах, о моделях торговли или еще о чем-нибудь, вся цивилизация, если вдуматься, сводится все к тем же отчаянным попыткам одних поиметь других. Словом, что весь мир — это мир подростков. А ведь это очень опасное допущение. Откровенно говоря, это похоже на капитуляцию, на возврат к анархии.

Он кладет кроссворд — уже превратившийся в сплошной черный квадрат — обратно на стол и с байроническим видом откидывается на спинку дивана.

— Я совсем не так представлял себе свою учительскую жизнь, Говард. Я мечтал называть планеты в честь шестнадцатилетних девушек с яблочными щечками. Смотреть, как пробуждаются их сердца, отводить их в сторонку и нежно отговаривать от страсти, которой они ко мне прониклись. “Мальчишки, мои ровесники — такие тупицы, мистер Фарли”. — “Понимаю, сейчас кажется, что это так. Но ты так юна, на твоем пути еще встретятся замечательные, замечательные мужчины”. Каждое утро находить на своем столе стихи. И нижнее белье. Стихи и нижнее белье. Вот как я представлял свою жизнь. И что же? Погляди на меня теперь — кто я? Несостоявшийся кидалт.

Фарли любит произносить скорбные речи вроде этой, но в действительности он отнюдь не разделяет чувств Говарда относительно здешней гиблой атмосферы; напротив, он, похоже, искренне наслаждается своей “учительской жизнью”: ему по душе и шумный эгоизм учеников, и перепалки на уроках. Говарда же все это ставит в тупик. Для него работать в средней школе — это все равно что находиться взаперти с тысячью рекламных щитов, которые кричат каждый о своем, требуя к себе внимания, — однако когда на них глядишь, все равно не понимаешь, что они тебе хотят сказать. Разумеется, все могло бы быть еще хуже. Государственная школа в полумиле отсюда обслуживает детей из Сент-Патрик-Виллаз — обветшалого жилого комплекса, расположенного к востоку от торговых рядов; оттуда регулярно просачиваются страшилки о том, как учителей забрасывают яйцами, угрожают им обрезами или как учитель, войдя в класс, видит доску, измазанную слюной, дерьмом или спермой. “Что ж, мы все-таки не в Сент-Энтони”, — так утешают друг друга преподаватели Сибрука в самые черные деньки. “В Сент-Энтони всегда есть вакансии”, — так в шутку (или не совсем) начальство говорит преподавателям, когда те на что-нибудь жалуются.

Дверь открывается, и в учительскую энергично входит Джим Слэттери, рассыпаясь в пожеланиях доброго утра.

— Доброе утро, Джим, — хором говорят мисс Берчелл и мисс Максорли.

— Доброе утро, дамы. — Джим стряхивает капли дождя со своего анорака и снимает с брюк велосипедные зажимы. — Доброе утро, Фарли. Доброе утро, Говард.

— Доброе утро, Джим, — откликается Фарли. Говард что-то невразумительно бурчит.

— Хорошая погодка, — замечает Слэттери (он говорит это каждое утро, если только не идет совсем отчаянный ливень) и прямиком направляется к чайнику с кипятком.

“Киппер” Слэттери: экспонат №i, иллюстрирующий губительность атмосферы. Очередной выпускник Сибрука, он преподает здесь уже десятки лет; да что там — на нем и сейчас все тот же пиджак, который он носил, когда Фарли и Говард сами были школьниками: этот жгущий глаза, вызывающий головную боль узор в мелкую ломаную клетку, который напоминает Говарду картины Бриджет Райли[7]. Это дружелюбный шаркун с лохматыми бровями, которые топорщатся у него на лбу, будто парочка йети, собравшихся броситься с утеса; он с неизменным энтузиазмом относится к своему предмету и преподает, произнося длинные, как ползучие растения, фразы, и мало кому из его учеников хватает цепкости ума или силы воли, чтобы выпутаться из этих фраз; напротив, большинство предпочитают воспользоваться случаем и задремать — потому-то его и прозвали “киппером” — копченой селедкой.

— Кстати, об отчаянных попытках одних поиметь других, — вспоминает вдруг Фарли. — Ты уже решил, что будешь делать с Орели?

Говард хмурится, а потом оглядывается по сторонам — проверить, не слышал ли еще кто-нибудь. Но обе мисс заняты изучением гороскопа, Слэттери обтирает ноги бумажным полотенцем, пока заваривается его чай.

— Да я, собственно, делать ничего и не собирался, — говорит он очень тихо.

— Да? А вчера голос у тебя был очень возбужденный.

— Просто мне показалось, что с ее стороны говорить такие вещи — очень непрофессионально, вот и все. — Говард сердито смотрит на свои ботинки.

— Ты прав.

— Так не разговаривают с коллегой. Ну и потом — вся эта история, что она скрывает от меня свое имя, — все это детское баловство. Да и не скажешь, что она так уж сексапильна. По-моему, она слишком много о себе воображает.

— Доброе утро, Орели, — выпевают обе мисс.

Говард мгновенно вскидывает голову и видит ее у вешалки: она уже снимает с себя модный оливково-зеленый плащ.

— А мы как раз о вас говорили, — сообщает Фарли.

— Знаю, — отвечает она.

Под плащом у нее твидовая юбка в узенькую полоску и тонкий кремовый свитер, из-под которого выпирают, словно детали какого-то невероятно изящного музыкального инструмента, ключицы. Говард не в силах оторвать от нее взгляда: такое ощущение, что она шагнула в его память и выбрала себе такой наряд из гардероба тех модных принцесс-златовласок, на которых он безнадежно заглядывался в юности, встречая их в торговых центрах и в церкви.

— Вот Говард не может понять, почему вы скрываете от него свое имя, — говорит Фарли и инстинктивно уклоняется вбок — так что локоть Говарда скользит по спинке кушетки.

Мисс Макинтайр окунает мизинец в баночку с бальзамом для губ и оценивающе глядит на Говарда.

— Ему не позволено — и все, — говорит она, размазывая прозрачное вязкое вещество по губам.

Говарду этот жест кажется очень эротичным, и он смущается.

— Это просто смешно, — нарочито грубо отвечает он. — К тому же я и так уже знаю ваше имя.

Она пожимает плечами.

— И что же? Если я стану называть вас по имени — что тогда?

— Я выгоню вас из класса, — отвечает она ровным тоном. — Вы же этого не хотите, правда? В остальном ведь вы делаете успехи.

Говард, чувствуя себя тринадцатилетним мальчишкой, не находит что сказать. По счастью, дверь в этот момент распахивается, и мисс Макинтайр отвлекается. Не услышать, как входит Том Рош, просто невозможно: с тех пор как он получил увечье, его правая нога еле двигается, и он ходит с тростью. При каждом втором шаге он должен перебрасывать вперед весь свой вес, так что, когда он идет, звук при этом такой, словно волокут тело. Говорят, он испытывает постоянную боль, хотя никогда даже словом о ней не упоминает.

— Томбо! — Фарли поднимает вверх ладонь, но приветственного хлопка не следует.

— Доброе утро, — отвечает Том подчеркнуто церемонно. Когда он проходит мимо оттоманки, Говард улавливает слабый запах алкоголя.

— Эй, прими мои поздравления с успешным заплывом! — говорит он Тому вслед и слышит со стороны собственный голос — будто девчачий и подобострастный. — Похоже, вы там всех обставили.

— Команда выступила отлично, — немногословно отозвался тот.

— Том начал тренировать команду пловцов, — деревянным голосом поясняет Говард мисс Макинтайр. — В выходные были соревнования, и они вышли первыми. Эта команда нигде раньше не побеждала.

— Томбо их вдохновляет, — добавляет Фарли. — Мальчишки готовы за ним на край земли пойти. Как зачарованные.

— Это так замечательно — когда есть кто-то, кто способен вдохновлять, — говорит мисс Макинтайр. — Как настоящий вождь! Большая редкость в наши дни.

— А может, он просто что-то подсыпал им в еду накануне заплыва, — говорит Фарли. — Может, в этом весь его секрет.

— Мы много пахали, когда готовились к этим соревнованиям, — отзывается Том из-за своего шкафа. — Ребята серьезно относятся к занятиям, и мы пашем как черти.

— Я знаю, Том. Просто пошутил.

— Мне кажется, что это несколько безответственно — когда учитель говорит об употреблении наркотиков в таком игривом тоне.

— Может, расслабишься? Господи, это была просто шутка.

— Кое-кто тут слишком уж любит шутить. Извините, меня работа ждет. — Стиснув зубы, Том рывками добирается до двери и выходит в коридор.

Спустя несколько секунд мисс Макинтайр произносит:

— Какой интересный человек!

— Очаровательный, — соглашается Фарли.

— Похоже, он вас обоих недолюбливает.

— Так исторически сложилось, — говорит Говард.

— Мы — я, Говард и Том — вместе учились в этой школе, — поясняет Фарли, — и так уж случилось, что мы двое были с ним в тот вечер там, где с Томом произошло несчастье. Он получил страшное увечье — наверное, вы слышали об этом?

Мисс Макинтайр слегка кивает:

— Он упал откуда-то с высоты?

— Это был прыжок с эластичным тросом. Дело было в карьере Долки, субботним ноябрьским вечером — да, примерно в такое же время года, как сейчас. Это был наш последний школьный год. Том был восходящей звездой спорта, его ждало большое будущее — скорее всего, приглашение в национальную сборную по регби, хотя и теннис, и легкая атлетика — это все тоже его привлекало. Но тот прыжок положил конец всему. Он целый год учился заново ходить.

— О боже, — тихо говорит мисс Макинтайр, повернув голову к двери, через которую только что вышел Том. — Как это грустно! А он… у него есть кто-нибудь?.. Кто о нем заботится? Он женат?

— Нет, — неохотно говорит Говард.

— Он, как говорится, повенчан со школой, — добавляет Фарли. — Он всегда здесь работал. Преподавал основы права, вел легкую атлетику и теннис. А теперь он тренер по плаванию.

— Понятно, — приглушенно говорит мисс Макинтайр, продолжая разглядывать дверь. А потом поднимается с места и напоследок бегло улыбается им обоим. — Ладно, меня тоже ждет кое-какая работа. Увидимся позже, ребята.

Она исчезает, оставив позади соблазнительный аромат духов, который продолжает терзать Говарда, между тем как в учительской заново водворяется всегдашняя снотворная атмосфера.

— Вчера в Минске было минус двадцать пять, — зачитывает Фарли из газеты. — В Лондоне — около ноля… Ого! Двадцать градусов на Корсике! Может, нам на Корсику перебраться — что скажешь, Говард?

— Тебе не кажется, что она в Тома втюрилась, а? — вот что отвечает Говард.

— Кто — Орели? Да она в первый раз его видит.

— Но она, похоже, заинтересовалась им.

— А мне показалось, ты решил, что она слишком много о себе воображает. Ну а если даже и заинтересовалась, тебе какая разница?

— Мне — никакой, — спохватывается Говард.

— Или ты боишься, что она ему тоже заявит, что не собирается с ним спать? — подкалывает его Фарли.

— Да нет, я…

— Может, она не собирается вообще ни с кем из преподов спать, а?

— Да хватит уже, замолчи! — рявкает Говард.

— Неприступная Орели, — хихикает Фарли и снова утыкается в погодное обозрение.


— Эй, фон Минет, дай-ка глянуть твое домашнее задание!

— Не дам, уже нет времени.

— Да мне только поглядеть, и все. Ну дай — Куджо еще не скоро придет… Эй, Скиппи, дай глянуть твою домашку… Эй! Скиппи!

— Ау, Скиппи!

— М-м-м… Что?

— Ну-ну, с тобой все в порядке? Ты какой-то зеленый.

— Все нормально.

— Да ты же правда совсем зеленый — прямо как лягушка!

— Я просто…

— Эй, поглядите-ка все на Скиппи!

— Заткнись, Джефф.

— Он превращается в амфибию!

— Ну, может, если превратишься в лягушку, то лучше будешь говорить по-французски. Эй, слышите? Скиппи думает, что, если превратится… ай!

Макс Брейди ждет, когда Деннис вернет ему домашнее задание, и не сводит глаз с двери.

— Где этот чертов старикан?

— Наверно, кормит своих змеюк.

— А может, у него свидание с Сатаной.

— Или раздает свиное сало беднякам.

— “А что это такое — сало?” — “Попробуйте, и вам понравится!”

Обернувшись, Винсент Бейли сообщает вполголоса, что слышал, будто Куджо сегодня опять не в духе. Да-да, подтверждает Митчелл Гоган, он тоже слышал, будто сегодня утром на уроке у пятиклассников священник застукал ученика, игравшего в какую-то игру под партой, в телефоне, и затолкал голову этого мальчишки в парту, а потом прихлопнул сверху крышкой — да так сильно, что тому пришлось потом швы накладывать.

— Это чушь, Гоган!

— Ну да, у пятиклассников даже парты без крышек!

— Я просто пересказываю то, что слышал.

— А я слышал, что он однажды так сильно стукнул кого-то, что тот умер.

— Да они теперь не имеют права никого бить, — вставляет Саймон Муни. — Мой папа — адвокат, и он говорит, что по закону учителя не имеют права…

— Ш-ш! Молчи! Он идет!

Мгновенно все разговоры стихают, и ученики покорно поднимаются с мест. В класс входит священник и направляется к кафедре. В полной тишине его черные глаза прочесывают класс, и хотя мальчишки сидят неподвижно, они как бы внутренне жмутся друг к дружке, словно по их рядам пронесся ледяной ветер.

Asseyez-vous[8].

Отец Грин: предыдущие поколения втайне утешались тем, что на французский его имя точно переводится как Pére Vert[9]. Расскажи о нем своему папаше — и он наверняка припомнит его и, скорее всего, посмеется над тем, какой ужас он всем внушал: так, похоже, устроена память всех папаш, как будто все то, что они чувствовали в детстве, было не по-настоящему настоящим! Теперь же — то ли это очередной пример общего оглупления, то ли дело в том, что с годами перепады настроения у священника стали более резкими, — лингвистическим остроумием пожертвовали в пользу более прямолинейного прозвища Куджо[10], потому что именно на это похожи его уроки французского — как будто их заперли в тесном помещении с бешеным зверем. Худой как щепка, на голову выше самого высокого из учеников, в лучшие дни священник страшен, как конец света; само его присутствие — это как тлеющее пламя или непрестанный хруст костяшек пальцев.

Впрочем, на бумаге отец Грин едва ли не святой. Он не только курирует многочисленные кампании в поддержку Африки (Сибрукский телемарафон с участием Софи Бьенвеню, занявшей 2-е место в конкурсе “Мисс Ирландия”, брошки “Счастливый трилистник”, которые мальчишки продают в День святого Патрика, и так далее), он регулярно наносит визиты в бедные кварталы Дублина и доставляет неимущим одежду и еду. Рано или поздно большинство учеников оказываются в одной из его групп “добровольцев”, в громыхающем автомобиле-универсале, который едет к пустырям, замусоренным битым стеклом и собачьим дерьмом, и везет черные пакеты и коробки жителям крошечных домишек с окнами, заколоченными досками; и всякий раз местные подростки, их сверстники, собираются в кучки и выходят к машине над ними поиздеваться, а священник бросает испепеляющие взгляды и на учеников, и на хулиганов: в своем черном облачении он как будто нарисован одним росчерком пера — властная, не ведающая прощения косая черта, перечеркивающая испещренную ошибками тетрадь — людской мир. Невольно задумываешься: а рады ли сами “бедные” видеть его здесь — стучащегося в двери с фальшивой улыбкой и оравой дрожащих юнцов? Что ж, этим беднякам следовало бы возблагодарить судьбу за то, что им не приходится четыре раза в неделю сидеть с ним на уроках французского и ждать очередного взрыва.

Ни для кого не секрет, что отец Грин ненавидит преподавать, и в особенности он ненавидит преподавать французский язык. Часто уроки затягиваются из-за его тирад (обычно адресованных Гаспару Делакруа, злосчастному ученику, попавшему сюда по обмену), которые посвящены упадку, постигшему Францию. Похоже, он считает, что и сам язык подвергается нравственной порче, и большая часть урока посвящается грамматике, которая частично избавлена от этой грубости; но все равно — эти томные элизии, эти мутные назальные звуки бесят его. А есть ли что-нибудь, что его не бесит? Его бесят сами частички воздуха. А школьники — с их дорогими стрижками и блестящим будущим — бесят его еще больше. Поэтому лучше всего сидеть тихо и стараться ничем не выводить его из себя.

Однако сегодня — вопреки россказням В. Бейли и М. Гогана — священник, по-видимому, пребывает в нетипично веселом настроении, он вполне благодушен и даже игрив. Он собирает тетрадки и проглядывает вчерашние домашние задания, роняя замечания о том, как это все скучно, и извиняясь за то, что заставляет таких умных молодых людей заниматься такой неинтересной работой — над чем они покорно хихикают, хотя, возможно, с его стороны это всего лишь сарказм; он подтрунивает над Сильвеном, антигероем французского учебника, который в сегодняшнем упражнении обсуждает со своими французскими друзьями-тупицами все дурацкие места, где они побывали в течение дня, употребляя прошедшее время глагола aller, — а потом, продолжая проверку тетрадей, просит их сочинить письмо вымышленному другу по переписке.

Постепенно из класса улетучивается гнетущая атмосфера. Вдалеке слышно птичье пение, а с урока музыки отца Лафтона доносится робкая восходящая гамма. За спиной Скиппи Марио очень тихо начинает рассказывать Кевину “Чего” Вонгу, как прошлым летом занимался любовью с сексапильной сестренкой своего французского друга по переписке. Входя во вкус рассказа, он начинает бессознательно пинать спинку стула, на котором сидит Скиппи. Костлявые пальцы священника пролистывают тонкие страницы. Скиппи, которого по-прежнему сильно мутит, поворачивается и многозначительно смотрит на Марио, но Марио, ничего не замечая, продолжает подробно рассказывать о сексуальных предпочтениях сестрицы французского друга по переписке: теперь он утверждает, будто она знаменитая актриса.

Бум, бум, бум — пинает его нога стул Скиппи. Скиппи, побагровев, хватает себя за волосы.

— Что-что? Где она снималась? — спрашивает Кевин “Чего” Вонг.

— Во французских фильмах, — говорит Марио. — Она очень знаменита — там, во Франции.

— Не стучи по моему стулу! — шипит Скиппи.

Не отрывая головы от тетради и делая в ней какие-то пометки, отец Грин напевает себе под нос: “Я ссссутенер, как забавно”.

Все мгновенно замирают, бросив прежние занятия. Он действительно произнес то, что всем послышалось? Отец Грин, словно заметив, что общее внимание вдруг переключилось, поднимает голову.

— Пожалуйста, встаньте, мистер Джастер, — просит он любезным тоном.

Скиппи неуверенно поднимается с места.

— О чем вы там говорили, мистер Джастер?

— Я ни о чем не говорил, — запинаясь, отвечает Скиппи.

— Я прекрасно слышал, как кто-то разговаривал. Кто тогда разговаривал?

— М-м-м…

— Понятно, никто не разговаривал. Верно?

Скиппи не отвечает.

— Ложь, — начинает загибать пальцы на руке отец Грин. — Разговоры на уроке. Скабрезности. Вы знаете, что значит слово “скабрезность”, мистер Джастер?

Скиппи — а он быстро бледнеет, становясь похожим на призрак лягушки, — нерешительно поднимает плечо.

— Мы живем в век скабрезности, непристойности, — провозглашает отец Грин, поднимаясь с кафедры и обращаясь к классу, как будто переходя к новому разделу французской грамматики. — Это осквернение языка. Осквернение божественного храма — нашего тела. Все эти похотливые картинки. Мы погружаемся во все это, приучаемся любить это, как свинье нравится валяться в испражнениях. Разве не так, мистер Джастер?

У Скиппи на лице написано, что ему тошно. Он хватается одной рукой за парту, словно она сейчас единственная его опора.

“Я ссссутенер, как забавно”, — повторяет священник, теперь уже громче, с ужасным американским протяжным произношением. Никто не смеется. — Сегодня, когда я сидел за рулем, — поясняет он якобы доверительно-разговорным тоном, — я случайно включил радио, и вот что я услышал. — Он делает паузу, а потом морщит лицо и передразнивает радио: “О-у, детка, я не люблю сидеть тихо, свою штуковину накачиваю лихо, так лихо, что, наверно, я похож на психа…”

У всех головы тяжело падают на руки: все уже понимают, к чему он клонит и что сейчас будет.

— Признаюсь, я был несколько сбит с толку, — отец Грин чешет голову, карикатурно изображая озадаченность, — потому что не понял, что имел в виду тот парень, и я решил, что спрошу кого-нибудь из вас. Что за штуковину он накачивает, мистер Джастер?

Скиппи только ловит ртом воздух.

Накачиваю лихо, — напевает священник себе под нос. — Нака-на-ка-накачиваю лихо… Может быть, это бензин? Может, паренек работает на бензозаправочной станции? Или это про велосипед? Как вы думаете, мистер Джастер, о чем он поет? О чем эта песня — о велосипеде?

Скиппи весь дрожит от страха, ноздри у него раздуваются, он делает глубокие вдохи…

— О ЧЕМ ОН ПОЕТ — О СВОЕМ ВЕЛОСИПЕДЕ?

Прокашлявшись, Скиппи отвечает тонким голоском:

— Может быть…

Рука священника, как удар грома, обрушивается на парту “Джикерса” Прендергаста; все так и подскакивают от неожиданности.

— Лгун! — ревет отец Грин.

Теперь с него слетели последние остатки прежней веселости и благодушия, и ученики понимают, что и раньше все это было лишь притворство, или, скорее, более мрачное проявление его обычной ярости, которая только ждала неизбежного момента, когда можно выплеснуться.

— А знаете ли вы, что происходит с мальчиками-грешниками, мистер Джастер? — Отец Грин обводит взглядом своих пылающих глаз весь класс. — Знаете ли вы все, какая участь ожидает нечистых сердцем? Знаете ли вы об аде, о нескончаемых муках ада, которые ждут похотливцев?

Все смотрят на свои сложенные руки, избегая встречи с его обжигающим взглядом. Отец Грин недолго молчит, а потом меняет курс.

— Вам нравится накачивать свою штуку, мистер Джастер? Накачивать ее изо всех сил?

Кое-кто не выдерживает и хихикает. Мальчик не отвечает — он смотрит на священника, раскрыв рот от удивления, словно не может поверить своим ушам. Джефф Спроук закрывает себе глаза руками. Священник с явным удовольствием расхаживает туда-сюда перед доской и спрашивает:

— Вы девственник, мистер Джастер?

Вот это, ребята, называется неразрешимой дилеммой. Отметьте совершенство формы этого вопроса: это работа настоящего специалиста. Очевидно, что Скиппи девственник, самый настоящий, каких поискать, и, вероятно, останется девственником лет эдак до тридцати пяти. Но признаться в этом он не может — ведь на него смотрит сейчас целый класс мальчишек, пускай даже девяносто процентов этих мальчишек — сами такие же девственники, как он. Но не может он ответить и отрицательно: ведь его допрашивает священник, который убежден в том, что все добропорядочные католики должны сохранять девственность до свадьбы, или, во всяком случае, притворяется, будто убежден в этом, преследуя цели той маленькой игры, которую он здесь ведет. Поэтому Скиппи просто дрожит, корчится и шумно дышит, пока мучитель, допрашивающий его, делает еще шаг-другой по проходу между рядами.

— Ну? — весело мигают глаза отца Грина.

Скиппи сквозь стиснутые зубы цедит:

— Не знаю.

— Не знаете? — переспрашивает отец Грин с недоверием в голосе, уже совсем по-актерски, будто насмешливо подмигивая зрителям. — Как это понимать — “не знаете”?

— Не знаю. — Скиппи смотрит на него, и челюсть у него прыгает, словно он вот-вот расплачется.

— Вы не знаете, что хотите сказать, когда говорите, что не знаете?

— Не знаю.

— Мистер Джастер, Господь ненавидит лжецов, и я тоже. Вы же здесь среди друзей. Отчего бы не сказать правду? Вы девственник?

У Скиппи трясется лицо, вид у него совсем больной. До конца урока остается пять минут. Джефф бросает отчаянный взгляд на Рупрехта — может, тот придумает, как быть? — но свет сейчас падает так, что стекла очков Рупрехта кажутся непрозрачными, его глаз не видно.

— Не знаю.

С губ священника исчезает снисходительная улыбочка, и в классе снова сгущается грозовая атмосфера.

— Говорите правду!

По щекам Скиппи текут настоящие слезы. Никто уже не подхихикивает. Почему он не может дать отцу Грину ответ, которого тот ждет? Но Скиппи только твердит, как полудурок: “Не знаю”, делаясь все зеленее и зеленее, отчего священник делается все злее и злее, а потом говорит:

— Мистер Джастер, даю вам последний шанс.

Все видят, как его костлявая рука, лежащая на парте Джикерса, сжимается в кулак, и сразу вспоминают историю о пятикласснике со швами на голове и все прочие мрачные легенды, роящиеся клубами вокруг священника, и мысленно кричат: “СКИППИ, МАТЬ ТВОЮ! СКАЖИ ЕМУ ТО, ЧТО ОН ХОЧЕТ УСЛЫШАТЬ, И ВСЕ!” Но Скиппи хранит вязкое, головокружительное молчание, хотя вокруг него все искрится, а глаза священника сверкают на него голодным блеском, будто волчьи, и никто не знает, что сейчас произойдет, а потом священник делает шаг вперед, а Скиппи, тихонько покачивавшийся на месте, вдруг резко выпрямляется, застывает, открывает рот — и заблевывает всего Кевина “Чего” Вонга.


Впервые Хэлли увидела Говарда на показе фильма “Ад в поднебесье”[11]. Ее сестра, услышав об этом, вслух высказала свои сомнения: а можно ли рассчитывать на счастливое будущее с человеком, с которым познакомилась на фильме-катастрофе? Но в ту пору Хэлли не хотелось быть чересчур разборчивой. Она прожила в Дублине всего-то три недели — недостаточно долго, чтобы перестать все время теряться на приводящих в бешенство, вечно меняющих названия улицах, но достаточно долго, чтобы избавиться от многих иллюзий относительно этого города; достаточно долго и для того, чтобы, внеся депозит и арендную плату за первый месяц в съемной квартире, расстаться с большей частью привезенных денег и решительно урезать время, отведенное на самоанализ и поиски себя. Тот день она провела в интернет-кафе, неохотно обновляя свое резюме; она ни с кем не разговаривала со вчерашнего вечера, когда у нее произошла немного неестественная беседа с китайцем, разносчиком пиццы, о его родной провинции Юньнань. Когда она увидела афишу “Ада в поднебесье”, фильма, который они вместе с Зефир смотрели, наверное, раз двадцать, ей показалось, будто она встретила старого друга. Она пошла в кино и в течение трех часов согревалась знакомым пламенем — картинами рушащейся архитектуры и задыхающихся постояльцев отеля; она оставалась сидеть до тех пор, пока уборщики не начали подметать пол вокруг ее ног.

Стоя на тротуаре на выходе из кинотеатра, она развернула карту города и уже начала выискивать какое-нибудь место, где можно было бы провести следующие часа два, как вдруг мимо промчалось такси и выбило карту у нее из рук. Карта взметнулась в воздух, а потом спланировала прямо на грудь мужчине, который как раз выходил из кинотеатра. Хэлли зарделась от смущения, а потом заметила, что этот мужчина — он в этот момент в замешательстве силился выпутаться из облепившего его двухмерного изображения города, так что казалось, будто он сам как-то вырос из карты, — по-своему привлекателен.

(“Чем именно привлекателен?” — спрашивала ее потом Зефир. “Чем-то ирландским”, — отвечала ей Хэлли; под этими словами она имела в виду целый ряд каких-то трудно определимых черт — бледная кожа, мышиного цвета волосы, общее впечатление нездоровья, — которые, объединившись, непостижимым образом создают мощный романтический эффект.)

Мужчина поглядел направо и налево, а потом увидел ее — ежащуюся от холода на другой стороне мощенной булыжником улицы.

— Это, наверное, ваша, — сказал он, вручая ей неправильно сложенную карту.

— Спасибо, — сказала она. — Извините.

— Я, кажется, видел вас в кинотеатре?

Она неопределенно кивнула, поправляя волосы.

— Я вас заметил, потому что вы там оставались до конца. Большинство людей вскакивают с мест, как только появляются субтитры. Я никогда не мог понять — куда они так торопятся?

— Это понять трудно, — согласилась Хэлли.

— Да, — сказал мужчина, в задумчивости скривив губы. Разговор подошел к своему естественному завершению, и она поняла: он раздумывает — прекратить его на этом, сохранив совершенство формы короткого диалога, или рискнуть нарушить это совершенство, попытавшись продвинуть его на новую стадию; сама она надеялась, что он выберет второй вариант.

— Вы не из Дублина, верно? — спросил он.

— Конечно, раз хожу с картой, — ответила она, а потом, спохватившись, что такой ответ мог показаться колкостью, добавила: — Я из Соединенных Штатов. Родилась я в Калифорнии, но сейчас приехала из Нью-Йорка. А вы?

— Я отсюда, — он махнул рукой на окрестные улицы. — Так что вы искали на карте?

— М-м, — задумалась она. Не желая выдавать невеселую правду — а именно, что она искала там просто какое-нибудь место, какое угодно, — она плотно зажмурила глаза и попыталась вспомнить хоть один из треугольничков на туристической карте Дублина. — Ах да, музей! — Должен же здесь быть музей.

— Ах да, — отозвался он. — Знаете, я там не бывал с тех пор, как он переехал. Но я вам покажу, где музей. Это недалеко.

Он повернулся, жестом пригласив следовать за ним, и она пошла вниз, к причалам, к суматохе грузовиков, автобусных остановок и чаек. Он указал на другой берег, куда-то вверх по течению реки.

— Отсюда до музея полчаса, — сказал он. — Хотя, мне кажется, он скоро уже закроется.

— О!

Хэлли взвесила возможности. Он был ее ровесником и не казался психом; было бы мило побеседовать с кем-то не о доставке пиццы, а о чем-нибудь поинтересней.

— Ну хорошо, а можно где-нибудь неподалеку чего-нибудь выпить?

— В моем городе с этим проблем нет, — ответил он.

Хэлли оставила Нью-Йорк, прежнюю работу и друзей и приехала в Ирландию, не имея четких планов, если не считать желания очутиться в другом месте, да еще смутных представлений о том, что неплохо бы исследовать глубины собственного “я” и написать какой-то еще не задуманный шедевр. Теперь же, сидя в теплом, темном, пропитавшемся запахами хмеля кабачке, она задалась вопросом: а может быть, истинная причина была в том, что ей хотелось влюбиться? Ей опостылела ее прежняя жизнь — а есть ли лучший способ забыть обо всем, чем заняться изучением нового человека? Буквально натолкнуться на кого-то — на незнакомца среди миллионов других незнакомцев, и приступить к открытиям — оказывается, у него есть имя (Говард), возраст (25 лет), профессия (учитель истории) и прошлое (финансы; нечто туманное) — с каждым часом раскрывать его для себя все больше, словно волшебную карманную карту, которую если откроешь, то дальше она будет разворачиваться сама, пока весь пол твоей гостиной не окажется полон таких мест, где ты никогда не бывал.

(“Только будь осторожна, — сказала ей Зефир. — Ты в таких вещах плохо разбираешься”. — “Ну, зачем делать из этого что-то серьезное”, — ответила Хэлли — и не стала упоминать о том, что уже поцеловала его на мосту над какой-то рекой, названия которой даже не знала, а потом они обменялись телефонами и расстались, а потом она еще бродила по лабиринту разнородных улиц, пока не набрела на полицейского, который сообщил ей, где она находится; потому что Хэлли верила в то, что поцелуй — это начало истории — не важно, хорошей ли, плохой ли, длинной или короткой, истории некоего “мы”, а уж если она началась, то нужно проследовать за ней до самого конца.)

В течение следующих недель они снова и снова возвращались в тот кинотеатрик в Темпл-Баре и посмотрели вместе еще много фильмов-катастроф — “Приключение ‘Посейдона’”, “Аэропорт”, “Рой” — и всегда досиживали до самого конца сеанса; потом он вел ее по пьяноватому городу — мимо его ржавеющих, ветшающих прелестей, сквозь дождь. Следуя подсказкам ее путеводителя, они осматривали следы пуль на стенах главпочтамта, заброшенные, на вид будто детские скелеты в катакомбах церкви Святого Михаила, мощи святого Валентина. Пока они так гуляли, Хэлли представляла, как по этим же самым улицам ходил ее прадед, и одновременно мысленно соотносила достопримечательности с теми хмельными байками, которые так любил рассказывать ее отец за рождественским столом; а потом смущенно смеялась над тучными очередями своих соотечественников у генеалогической палатки в Тринити-колледж, где продавались семейные родословные на красивых пергаментных свитках, походившие на университетские степени и как будто бы предоставлявшие покупателю законное место в истории.

Потом, сидя где-нибудь в пабе, Говард просил Хэлли рассказать о ее родине. Похоже, в детстве он смотрел только плохие американские телешоу, а когда она описывала пригород, где выросла, или школу, где училась, глаза его начинали лучиться, как бы встраивая эти новые подробности в ту мифическую страну, что давно жила в компакт-дисках, книжках и фильмах, рядами громоздившихся вокруг его кровати. Хэлли, хоть и понимала, что именно ее иностранность придает ей особую загадочность в его глазах, все-таки пыталась донести до него приземленную правду. “Да там все примерно так же, как здесь”, — говорила ему она. “Нет, не так”, — возражал он серьезным тоном.

Он рассказал ей, что как-то раз думал подать документы на грин-карт и перебраться туда. “В общем, что-то сделать…”

— Ну и? Что потом произошло?

— Да что обычно происходит? Я нашел работу.

Его занесло на престижную должность брокера в Лондоне — занесло, именно так он выразился, а когда Хэлли попыталась оспорить его слова, он заявил, что большинство выпускников Сибрука рано или поздно оказываются где-нибудь в Сити или занимают соответствующее высокое положение в финансовой области или в Дублине, или в Нью-Йорке. “Это что-то вроде целой сети”, — сказал он. Оклады там щедрые, и он до сих пор бы там оставался, ни любя, ни ненавидя свою работу, если бы не катаклизм, который он сам на себя навлек. Катаклизм — это тоже его слово; еще он называл это взрывом и крахом.

После этого катаклизма, или как бы там он еще ни назывался, он вернулся в Дублин — и в течение последних двух месяцев преподавал историю в своей бывшей школе. Когда Хэлли познакомилась с родителями Говарда, ей стало ясно, что они — хоть сам он и говорил, что в детстве его отдали учиться в Сибрук, чтобы он продвинул свою семью на несколько ступенек вверх по общественной лестнице, — считают преподавание там безусловным шагом вниз. Обед у Фаллонов был буйством дорогих столовых приборов и хорошего фарфора посреди разливанных озер молчания, словно какая-нибудь непригодная для прослушивания модернистская симфония; под внешним налетом вежливости угадывался кипящий котел, полный разочарования и невысказанных обвинений. Это было похоже на обед с каким-нибудь англо-саксонским кланом в Нью-Гемпшире; Хэлли удивлялась, насколько неирландскими они ей показались, — впрочем, в Дублине многое казалось ей неирландским.

Она всегда подозревала, что его отношения с Сибруком гораздо сложнее, чем он сам готов признаться; они прожили вместе больше года, прежде чем он рассказал ей о происшествии в карьере Долки. Ей показалось, что это был вполне типичный несчастный случай, какие нередко происходят с подростками по пьяни, но стало понятно, что для Говарда этот случай отбросил тень на все, что было и раньше, и позже. Она задавалась вопросом: отчего он вернулся в свою бывшую школу — чтобы таким образом наказать себя? Или это было своего рода искупление? Ей казалось, что он как будто пытается отрицать прошлое — в то же самое время внедряясь в него, а может быть, отрицать прошлое посредством внедрения в него. Она не могла понять, насколько нормальна такая ситуация; однако всякий раз, когда она пробовала с ним об этом заговорить, он только раздражался и быстро менял тему.

Нельзя сказать, что это было так уж важно; им было о чем еще поговорить. Примерно в ту же пору Хэлли узнала о выходном пособии, выплаченном брокерской компанией. Оно было втрое больше, чем учительская зарплата Говарда; он просто держал эти деньги в банке.

Она не заставляла его покупать дом. Она просто говорила ему, что глупо оставлять такую кучу денег лежать мертвым грузом. “Просто из экономических соображений”, — объясняла она. Говард был единственным человеком в Ирландии, равнодушным к недвижимости. Вся остальная страна только и говорила что о ценах на дома, гербовых сборах, ипотеках и так далее, так и сыпля терминами, будто риэлторы-профессионалы на рабочем совещании, — однако Говарду, очевидно, никогда не приходила в голову мысль о покупке жилья. Ему необходим кто-то, кто вынудил бы его обратить внимание на собственную жизнь, — так сказала ему Хэлли. “Иначе тебя вообще снесет течением куда-нибудь с поверхности земли”.

И вот, несколько месяцев спустя, они вселились в дом на окраине пригорода, откуда открывался вид на рощицы своенравных, похожих на рисунки доктора Сьюза деревьев, росших по другую сторону неглубокой долины. Хотя район этот не считался особенно модным (вряд ли кто-нибудь из местных жителей отправлял сыновей учиться в Сибрук), сам дом был им не по средствам. Но само это расточительство отчасти казалось Хэлли изюминкой замысла — такой идеалистической бравадой, как будто они заявились в гости к настоящей жизни, подошли к ее воротам и крикнули: “Впусти нас!”, хотя в действительности у них не было ни приглашения, ни вечерних нарядов. Подумав об этом, Хэлли улыбнулась, вымыв первую тарелку в первый вечер в новом доме. А нелепая мысль о том, что когда-нибудь придется выплачивать долг — не прямо сейчас, конечно, но когда-нибудь, заполняя эти пустые спальни, — тоже вызывала у нее улыбку. Она до сих пор не написала ни единого слова своего будущего романа, но теперь впервые за очень долгое время ощущала себя героиней собственного романа, а ведь это гораздо лучше.


С тех пор прошло всего полтора года; и все равно кажется, что эта какая-то чужая жизнь. Милые рощицы, которые были видны из окна, уже выкорчевали, и теперь дом стоит на краю обширной полосы сплошной грязи. Когда-то, обещают, здесь будет Научный парк, но пока земля вся искорежена огромными рубцами и канавами, и в каждую вбиты десятки маленьких колышков, как будто освежеванную шкуру земли подвергли не то какой-то акупунктуре, не то пытке; и весь день напролет слышно, как ревут бульдозеры, как врезаются в бетон циркулярные пилы, как рабочие выворачивают из земли с корнями и расчленяют последние корни деревьев.

“Да, пожалуй, нам стоило внимательнее читать, что там написано мелким шрифтом”, — вот и все, что обычно говорит Говард по этому поводу: ему-то не приходится сидеть здесь каждый день и слушать весь этот грохот. В последние недели шум усилился еще и из-за ночного апокалипсиса фейерверков, сопровождаемого воем автомобильных сигнализаций и собачьим лаем, да к тому же электричество стало регулярно вырубаться — это рабочие, копающие траншеи в будущем Научном парке, случайно повреждают подземные кабели.

Она закуривает сигарету и смотрит на неумолимый курсор, подмигивающий ей с экрана. Затем, как бы спеша ему отомстить, она склоняется над столом и отстукивает текст:

Если производство запоминающих устройств продолжит развиваться нынешними темпами, то скоро данные, эквивалентные памяти и совокупному опыту целой человеческой жизни, можно будет записать на один-единственный чип.

Снова откинувшись назад, Хэлли перечитывает то, что только что написала, и струйки дыма лениво переползают через ее плечо.

Пока идет эта жульническая война в Ираке, быть американкой за границей не слишком-то здорово. Бывало, услышав акцент Хэлли, совершенно незнакомые люди останавливали ее на улице — или в супермаркете, или в кассе кинотеатра, — чтобы отчитать ее за очередной случай насилия со стороны ее соотечественников. Зато когда она стала искать работу, оказалось, что здесь как раз ее гражданство отнюдь не помеха. Скорее даже наоборот: в области бизнеса и техники американский акцент был здесь буквально голосом авторитета, а все, что этот голос говорил, воспринималось как официальное послание с корабля-носителя. Новый сюрприз: ирландцы просто помешаны на технике. Хэлли раньше думала, что страна, имеющая такой груз истории за плечами, должна быть больше расположена к тому, чтобы оглядываться назад. На деле же все обстоит ровно наоборот. В прошлом здесь видят мертвый груз: в лучшем случае оно годится для того, чтобы завлекать туристов, в худшем — это лишь досадная помеха, лишняя ноша, выживший из ума и неуправляемый престарелый родственник, который все никак не помрет. Ирландцы думают только о будущем — разве сам их премьер не сказал, что живет в будущем? — и всякая новомодная штука, появляющаяся на рынке, сразу же становится очередным свидетельством головокружительной современности этой страны, за нее хватаются, как за палку, которой можно поколотить прошлое и заодно вчерашних деревенщин, которых сегодня уже почти не узнать.

Когда-то и саму Хэлли завораживал неостановимый прогресс науки. Она была журналистом-новичком в Нью-Йорке, которую соблазнила и увела от “настоящего” писательства энергия интернет-бума. Хэлли ощущала, что находится в самом сердце Большого взрыва — новой вселенной, рождающейся на глазах и преображающей все, к чему она прикасается. Казалось, все стало возможным! Каждый божий день происходят великие прыжки в немыслимое! Теперь же, глядя на эти беспощадные, сами себя рекламирующие чудеса, Хэлли все больше чувствует себя чужаком — неповоротливым, неуместным, старомодным, будто родитель, которого подросшие дети уже не берут в свои игры. И когда она сидит так за столом в пригородном доме, ей вдруг приходит в голову, что, несмотря на все перемены, так тщательно ею описанные, на самом-то деле ее жизнь мало чем отличается от жизни ее матери двадцать пять лет назад: разве что мать проводила весь день дома, занимаясь воспитанием детей, а Хэлли проводит день в компании маленьких серебристых машин, на службе у ненасытной ипотеки. Так, может быть, эта злость, которая закипает внутри нее, — эта неразумная, несправедливая злость, которую она чувствует, когда Говард приходит домой после нескольких часов, проведенных вдали от нее, — это, по сути, такая же злость, которой всегда было хоть отбавляй у ее матери?

Сестра говорит, что у Хэлли депрессия.

— Ты же все время беспокоишься, не становишься ли ты похожа на мать. А в учебниках говорится, что это верный признак депрессии. Во всех учебниках, где описывается депрессия, приводится картинка с матерью. Да брось ты уже эту чертову работу! Не понимаю, почему ты ее не бросишь?

— Я же тебе сто раз говорила — все дело в визе. Я не могу просто так все бросить и найти что-то другое. Никто не будет из милости давать мне такую работу, в которой я ничего не смыслю. Так что или это — или работа официантки.

— Официанткой работать не так уж и плохо.

— Плохо — когда на тебе висит ипотека. Сама поймешь, когда станешь старше. Не все так просто в жизни.

— Верно, — говорит Зефир.

И наступает воинственная тишина, которая последнее время частенько прорывается в их разговоры. Зефир на пять лет младше Хэлли, она совсем недавно начала изучать искусство в Провиденсе (штат Род-Айленд). Ее жизнь с каждым днем как будто еще сильнее бурлит идеями, приключениями, развлечениями; и с каждым днем Хэлли, напротив, все меньше может рассказать ей в свой черед. Ей нелегко делать вид, будто она сама ничего этого не замечает, и нередко она посреди разговора умолкает, не выдерживая тайного приступа зависти…

— Что? — вдруг включается она, поняв, что Зефир о чем-то спросила ее. — Извини, тут что-то плохая слышимость.

— Я просто спросила: ты что-нибудь написала за последнее время?

— А… Нет. Пока нет.

— Угу, — сочувственно вздыхает Зефир.

— Ничего страшного, — заверяет ее Хэлли. — Когда меня что-нибудь вдохновит, обязательно напишу.

— Ну конечно напишешь! — потрескивает в трубке голос Зефир, полный энтузиазма.

Хэлли только морщится, слыша в нем отголоски собственных стараний приободрить сестру.

Она подходит к окну. На другой стороне улицы соседские собаки — два золотистых охотничьих пса — нетерпеливо прыгают в саду перед домом; вскоре подъезжает машина соседа. Он отпирает калитку, нагибается, зарывшись лицом в пушистую светлую шерсть своих любимцев; жена открывает дверь и выходит встретить мужа, у нее на руках младенец, а из-за спины выглядывает симпатичная дочка постарше. Собаки прыгают так, словно у них самая большая в жизни радость. Вид у всех счастливый.

Стоя у окна невидимкой, Хэлли думает о Говарде: в последнее время он как будто собирается с духом, когда входит сюда вечером, а когда спрашивает, как прошел день, на лице у него, будто маска, выражение усталости. Он как будто в тисках необоримой скуки. Неужели эта скука исходит от нее? Может быть, это она, Хэлли, привносит скуку в его жизнь, излучает ее: не любимая женщина, а какой-то скучный, распадающийся изотоп? Она вспоминает своих родителей — как они превратились за десятилетия из попутчиков-хиппи, давших им с Зефир эти нелепые имена, в унылых пятидесяти-с-чем-то-летних ворчунов, которые обнесли себя стеной из капиталовложений — в ожидании, что скоро небо обрушится. Хэлли задумывается о том, что ждет их впереди, о нарастающем процессе отчуждения — и от мира, и друг от друга. Может быть, поэтому и ссорились ее родители; может быть, эти ссоры были попытками найти путь назад, вернуться к истокам всего того, что они потеряли?

Она ждет шума Говардовой машины, которая скоро должна подъехать к дому, и решает, что уж сегодня она будет веселой, оживленной, что сегодня они не будут ссориться. Но она уже чувствует, как нарастает, закипает где-то внутри привычная злость, потому что она мысленно уже видит, как он входит, как спрашивает ее о делах, стараясь при этом скрыть скуку, одним словом, стараясь выказать интерес, как будто это очередное задание, которое он готовит для своих уроков: постараться быть хорошим, постараться заставить себя любить ее.


— Говард! Вы торопитесь, Говард?

— Ну, я собирался…

— Я надолго вас не задержу. Давайте пройдемся немного, я хочу кое-что обсудить с вами. Как вообще дела, Говард? Как поживает… Сэлли, так ее зовут?

— Хэлли. — Говард обреченно смотрит в сторону выхода, но Автоматор уже уводит его в противоположном направлении. — Ах да, конечно, Хэлли. Вы еще не узаконили свои отношения? Шучу, шучу. Никто вас не подталкивает к женитьбе. На дворе ведь двадцать первый век, и школа не собирается совать нос в вашу личную жизнь. Поговорим теперь о работе, Говард. Как обстоят дела с этим? Вы ведь третий год здесь преподаете, наверное, уже со всем свыклись? Верно?

— Ну…

— Это такой увлекательный предмет — история. Понимаете, что я хочу сказать? Ведь там все уже записано, все перед тобой. Это не какая-нибудь наука, где за пару лет все переворачивается вверх дном. То, что было раньше наверху, оказывается внизу. Черное оказывается белым. Раньше говорили, например, что бананы полезны, а теперь — что от них рак. А с историей так не бывает. Все уже сделано, записано, покрыто пылью. Дело закрыто. Все теперь не так, как раньше, — ну, в том смысле, что молодежь больше изучает средства связи, компьютеры, в общем, все, что больше связано с сегодняшними нуждами. И как там говорится: история учит нас тому, что она ничему не учит? Тогда стоит задуматься: а зачем тогда нужны учителя истории, а? Ха-ха! Нет-нет, Говард, не волнуйтесь, я вовсе не придерживаюсь такого мнения. Нет-нет, по-моему, только дураки стали бы списывать со счета историю, а учителя истории вроде вас — если, конечно, не вмешаются какие-нибудь совсем уж крупные непредвиденные обстоятельства — всегда будут оставаться важными членами преподавательского состава у нас в Сибруке.

— Ну да, конечно, — отвечает Говард.

Разговаривать с Автоматором — все равно что пытаться следить за торжественным парадом, на котором участников осыпают конфетти и серпантином: разобраться в путанице побочных тем отнюдь не помогает та скорость, с которой сейчас движется и.о. директора, заставляя Говарда перейти на унизительную рысь.

— История, Говард, — это то, на чем построена сама эта школа, если, конечно, не считать более привычных оснований — глины, камней и так далее. — Он резко останавливается, так что Говард едва в него не врезается. — Говард, оглядитесь по сторонам. Что вы видите?

Говард ошеломленно осматривается. Они стоят в зале Девы Марии. Здесь статуя Богоматери со звездчатым нимбом, фотоснимки с матчей по регби, доски объявлений, лампы дневного света. Сколько Говард ни силится, он не может заметить здесь ничего необычного — и наконец вяло выдает ответ:

— Зал… Девы Марии.

— Совершенно верно, — одобрительным тоном произносит Автоматор.

Говард со стыдом ощущает прилив гордости.

— Вы знаете, когда был построен этот зал? Глупый вопрос — вы же историк, вы должны это знать. В 1865 году, через два года после того, как была основана сама школа. Еще один вопрос, Говард. Кажется ли вам этот коридор превосходным? Говорит ли он о том, что мы находимся в лучшей в Ирландии средней школе для мальчиков?

Говард еще раз присматривается к залу. Синие с белым кафельные плитки пола истерлись и потускнели, неопрятные стены испещрены рытвинами, кое-где осыпается штукатурка, прогнившие оконные рамы обживают уже далеко не первые поколения пауков. В зимний день это помещение вполне сошло бы за какой-нибудь сиротский приют викторианской поры.

— Ну… — начинает Говард, но тут вдруг замечает, что Автоматор уже развернулся и вовсю чешет в обратную сторону.

Говард торопится догнать его; не замедляя шага, Автоматор продолжает свою речь, пересыпая ее громкими выпадами в адрес встречных учеников (“Прическа! Не бегать! Это что — белые носки?”), практически без разбору, будто громкоговоритель в каком-нибудь тоталитарном государстве.

— Когда-то, Говард, это здание считалось передовым, образцовым. Ему завидовали все до единой школы страны. А теперь оно стало анахронизмом. Сырые классные комнаты, неправильное освещение, плохое отопление. Что касается Башни, то назвать ее гиблым местом — это значит еще отвесить ей комплимент. Времена меняются, и это главная идея, которую я стараюсь здесь внедрить. Времена меняются, и нельзя почивать на лаврах. В наши дни преподавание — это услуга, предоставляемая за отдельную плату. Сегодня родители уже не ограничиваются тем, что передают нам детей, а дальше предоставляют нам делать с ними что угодно. Нет, они все время заглядывают нам через плечо, и уж если они заподозрят, что чего-то недополучают за свои деньги, то они быстренько заберут отсюда свое чадо и — не успеешь ты произнести “Брайан О’Дрисколл” — перебросят его в Клонгоуз.

Они уже пришли обратно через Пристройку — современное крыло школы, — поднялись по лестнице, и теперь стоят перед открытой дверью кабинета директора, который еще недавно занимал отец Ферлонг.

— Зайдите ко мне на минутку, Говард. — Автоматор жестом приглашает его в кабинет. — Уж извините за беспорядок — тут идут кое-какие перестановки.

— Да, вижу…

На полу “святая святых” старого священника — множество картонных коробок: одни заполнены вещами отца Ферлонга, еще недавно стоявшими на полках, а другие — вещами Автоматора, перенесенными сюда из его прежнего деканского кабинета в старом здании.

— Значит ли все это…

— Боюсь, что так, Говард, боюсь, что так, — вздыхает Автоматор. — Не распространяйтесь пока что об этом, но прогнозы не сулят ничего хорошего.

Сердечный приступ, подкосивший Десмонда Ферлонга в сентябре, застал всех врасплох. Этот миниатюрный пергаментно-желтый человек давно уже выглядел почти бесплотным, как будто в любой момент мог раствориться в облаке чистого знания; казалось, телесные недуги решительно неспособны затронуть его. Но вот теперь он лежит в больнице, смертельно больной, и хотя его модель Солнечной системы все еще стоит на массивном столе, его фотография все еще висит на стене кабинета (он улыбается без всякого веселья, будто король, давно утомленный властью), а его радужные рыбки все еще мерцают в темной глубине аквариума на комоде, — книжные полки уже пусты, если не считать пыли и одной-единственной игрушки для снятия стресса, которая выглядит как поспешно водруженный флаг.

— Положение суровое, — говорит Автоматор, кладя руку Говарду на плечо и созерцательно глядя на коробку с самоклеющимися листочками.

Затем он делает шаг в сторону, уступая дорогу женщине, которая приносит очередную партию коробок. Войдя, она тяжело опускает их рядом с корзиной для бумаг.

— Добрый день, Труди, — здоровается Говард.

— Добрый день, Говард, — отвечает Труди.

Труди Костиган — жена Автоматора, стройная блондинка, которая в свою бытность в Сент-Бриджид удостоилась школьных титулов “Самой Хорошенькой Девочки” и “Самой-Самой Девочки”; она еще и по сей день не лишилась последних следов былой красоты, несмотря на разрушения, нанесенные требованиями ее мужа и пятерых детей, рожденных от него (все пятеро — мальчики-погодки, как будто времени было в обрез или как будто — как поговаривают наиболее склонные к паранойе злые языки — Автоматор сколачивал армию). С тех пор как Автоматора назначили и.о. директора, она также сделалась его неофициальным личным секретарем: составляла его расписание, устраивала встречи, отвечала на звонки. Она часто роняет вещи и краснеет, когда он с ней говорит, совсем как секретарша, тайно влюбленная в своего босса, а он, в свой черед, обходится с ней как с добросовестной, но умственно отсталой ученицей, вечно подгоняет и шпыняет ее, нетерпеливо щелкая пальцами.

— Положение суровое, — повторяет он, подводя Говарда к африканскому стулу с высокой спинкой (это еще один из немногих предметов, оставшихся тут от “старого режима”).

Затем он сам садится по другую сторону письменного стола и складывает пальцы домиком, а Труди тем временем проворно достает из коробки и расставляет вокруг него бонсай, подставку для ручек и фотографию в рамке, изображающую их сыновей на поле для регби.

— Но нельзя из-за этого запускать дела. Старик бы этого меньше всего хотел. Нам нужно двигаться дальше. — Автоматор откидывается на спинку кресла и ритмично кивает самому себе.

Комнату окутывает какое-то странное, будто внимательное, молчание, и Говард постепенно догадывается: ждут, что именно он нарушит его.

— И кто же, интересно, может принять бразды… — идя навстречу этим ожиданиям, спрашивает он.

— Ну, пока сколько-нибудь подробно это не обсуждалось. Разумеется, мы надеемся на то, что он еще пойдет на поправку и вернется в директорское кресло. Если же нет… — Автоматор вздыхает. — Если же этого не произойдет, то имеются опасения, что в ордене Святого Духа просто не найдется походящей кандидатуры. Ряды монахов редеют. Орден стареет. На все просто не хватает священников. — Он берет со стола фотографию своих детей и пристально в нее вглядывается. — Несомненно, назначение директора из мирян означало бы коренное преобразование. Начнутся распри. Старцы из ордена Святого Духа непременно пожелают видеть директором одного из своих — даже если его придется везти сюда из Тимбукту. Ну и кое-кто еще из старой гвардии будет с ними заодно. Хотя, как знать, у них может и не оказаться такого выбора. — Его взгляд скользит от фотографии к Говарду. — А вы что скажете, Говард? Что, если новым директором станет кто-то из рядов светских преподавателей? Вы бы поддержали такое решение? Гипотетически?

Говард слышит, как Труди затаила дыхание у него за спиной; и тут до него доходит, что все эти непонятные непосвященным замечания Автоматора об изучении истории были просто льстивыми речами, а может быть, и угрозами, с помощью которых он намеревался заручиться поддержкой Говарда в каком-то грядущем, отнюдь не гипотетическом, конфликте.

— Я бы высказался в пользу такого решения, — отвечает он несколько натужно.

— Я так и думал, — удовлетворенно говорит Автоматор, ставя на место фотографию. — Я говорил себе: Говард принадлежит к новому поколению. Он хочет для школы только лучшего. Такой подход я и хотел бы видеть в моем штате, я хочу сказать — в рядах моих коллег. — Он крутится в кресле, поворачиваясь лицом к грустному портрету Старика. — Да, это будет грустный день, когда святые отцы окончательно передадут нам бразды правления. И в то же время нельзя однозначно утверждать, что это не принесет никаких благ. Ведь наша страна уже не та, что прежде, Говард. У нас здесь уже не какие-нибудь задворки Третьего мира. Эти ребятишки, что сейчас подрастают, уже достаточно уверены в себе, чтобы выйти на мировую сцену и потягаться там с лучшими из лучших. И наша задача — как можно лучше подготовить их к этому. А теперь зададим себе вопрос: является ли священник шестидесяти-семидесяти лет самым подходящим человеком для выполнения такой задачи?

Он встает из-за стола и, обойдя жену, будто очередную картонную коробку, начинает воинственно вышагивать по кабинету, так что Говарду приходится периодически разворачивать свой стул, чтобы смотреть ему в лицо.

— Поймите меня правильно. Отцы из ордена Святого Духа — исключительные люди, прекрасные педагоги. Но они ведь духовные лица, и это самое главное. Их мысли устремлены скорее к возвышенному, нежели к повседневному. А в условиях соревновательной рыночной экономики… сказать по правде, Говард, тут следует даже задуматься: а может быть, некоторые, старейшие, из наших священников вообще не знают, что это такое? И это ставит нас в опасное положение, потому что мы соревнуемся с Блэкроком, Гонзага, Кингз-Хоспитал, да и с другими ведущими школами. Нам нужно иметь собственную стратегию. Мы должны быть готовы двигаться вслед за временем. Перемены — это отнюдь не ругательное слово. Да и выгода тоже, если говорить начистоту. Выгода — вот что сделает возможными перемены, позитивные перемены, которые пойдут на пользу всем: например, снос здания 1865 года и возведение на его месте совершенно нового корпуса, задуманного по законам двадцать первого века.

— Костиганского корпуса! — высоким голосом подхватывает Труди.

— М-м, ну… — Автоматор подергивает себя за ухо. — Уж не знаю, как он будет называться. Мы перейдем этот мост, когда приблизимся к нему. Я хочу сказать, что нам пора начинать игру, показывая свои сильные стороны, а у нас есть одна такая сильная сторона, которая намного сильнее, чем у любой другой школы. Знаете какая?

— М-м…

— Совершенно верно, Говард. История! Это старейшая в стране католическая школа для мальчиков. И это дает имени Сибрукского колледжа известный резонанс. Сибрук — это что-то значит. За этим именем стоит определенный набор ценностей — таких ценностей, как мужество и дисциплина. Как выразился бы маркетолог, мы имеем продукт с явно выраженной идентификацией бренда. — Он прислоняется к оголенному книжному шкафу и, глядя на Говарда, назидательно покачивает пальцем. — Бренды, Говард, торговые марки. Сегодня именно они правят миром. Люди любят бренды. Они доверяют им. А между тем наше начальство совершенно пренебрегало брендингом. Приведу лишь один пример. В этом году школе исполнилось сто сорок лет. Прекрасный повод поднять шумиху, привлечь внимание публики. И что же? Об этой дате почти никто не вспомнил.

— Наверное, ждут стопятидесятилетия, — говорит Говард.

— Что?

— Ну, может быть, начальство хочет дождаться стопятидесятилетнего юбилея, чтобы поднять шумиху. Знаете ли, большинство любит более круглые даты.

— До стопятидесятилетия еще десять лет, Говард! Мы не можем сидеть сложа руки десять лет — правила игры не позволяют. К тому же сто сорок лет — такая же важная дата, как и сто пятьдесят лет. Разница только в цифрах, вот и все. Дело в том, что это отличный повод укрепить наш бренд, а мы почти упустили этот шанс. Почти — но еще не окончательно. Ведь у нас впереди рождественский концерт. Вот о чем я думаю: в этом году мы превратим его в особый спектакль, посвященный стасорокалетию колледжа. Устроим настоящий ажиотаж. Охватим целевую группу, может быть даже организуем прямую трансляцию.

— Прекрасная идея, — послушно соглашается Говард.

— Правда? И мне хочется устроить что-то вроде обзора исторического пути нашей школы. Поставить его в программу празднества, даже как-то включить в само представление. “Сто сорок лет триумфа”, “Победа сквозь века” — что-то в этом роде. Со всякими, знаете ли, забавными анекдотами из прошлых лет, например про то, как впервые стали использовать электрические лампы с переключателями, и так далее. Людям такое нравится, Говард, они начинают ощущать свое единство с прошлым.

— Прекрасная идея, — повторяет Говард.

— Прекрасная! Значит, займетесь этим?

— Я? Чем?

— Вот и отлично! — Труди, запиши, что Говард согласился стать “брендовым историком” для нашего концерта.

Вновь усевшись за стол, Автоматор поправляет большую кипу бумаг.

— Что ж, спасибо, что зашли, Говард, я… А! — Тут Труди наклоняется и, что-то прошептав, показывает ему что-то на своем пюпитре с записями. — Вот еще что, Говард. У вас во втором классе есть некий Джастер — Дэниел Джастер?

— Да, есть такой.

— Я хотел кое-что спросить у вас о нем. Сегодня с ним произошла одна неприятность на уроке французского у отца Грина — его вырвало.

— Я что-то слышал об этом.

— А что это за мальчик, Говард? Священник задает ему вопрос — а он вдруг заблевывает весь класс?

— Он… Ну, он… — Говард раздумывает, пытаясь вызвать в своей памяти нужный образ из тридцати скучающих лиц.

— Кажется, он называет себя “Слиппи”. Почему это? Он что — скользкий тип, так, что ли?

— Да нет, кажется, кличка у него Скиппи.

— Скиппи! — насмешливо повторяет Автоматор. — Ну, это еще более бессмысленно!

— Но это, кажется, кличка кенгуру из телефильма, разве нет?

— Кенгуру? — переспрашивает Автоматор.

— Ну, понимаете, у него неправильно растут зубы, и когда он говорит, то иногда издает такие особые звуки, и вот некоторым ребятам кажется, что они похожи на звуки, которые издают кенгуру. Когда разговаривают с людьми.

Автоматор смотрит на него так, словно Говард вдруг заговорил на неведомом языке.

— Хорошо, Говард. Давайте на минутку оставим кенгуру. А что сам мальчик? С ним когда-нибудь бывали сложности?

— Нет, он неплохо учится. А в чем дело? Неужели вы думаете, что он это нарочно подстроил — чтобы его стошнило?

— Я ничего не думаю, Говард. Просто хочу убедиться в том, что мы ничего не упустили из виду. Джастер живет в одной комнате с Рупрехтом Ван Дореном. Мне не нужно рассказывать вам, что он из наших лучших учеников. Он один поднимает наш средний годовой балл на шесть процентов. И нам не нужно, чтобы с ним что-нибудь произошло из-за общения с подозрительными элементами, и так далее.

— Мне кажется, по поводу Джастера точно волноваться не стоит. Он, может быть, немножко мечтатель, но…

— Мечтателей мы здесь тоже не слишком поощряем, Говард. Реальность — вот что нам нужно. Действительность, объективные, эмпирические истины. Вот что стоит у них в экзаменационной программе. Когда идешь сдавать экзамены, никому не интересно, каким сумасшедшим мечтам ты предавался накануне вечером. Экзаменаторам нужны неопровержимые факты.

— Я имел в виду другое, — возражает Говард. — Просто мне совсем не кажется, что он представляет какую-то угрозу. Если вы этим обеспокоены.

Автоматор смягчается:

— Возможно, вы правы, Говард. Может быть, он просто съел несвежий бутерброд. Но все равно, не стоит пускать дело на самотек. Поэтому я и хочу, чтобы вы с ним побеседовали.

— Я? — У Говарда второй раз за последние пять минут екает сердце.

— Я бы отправил его, как обычно, на беседу к советнику по воспитанию, но отцу Фоули на этой неделе делают дренаж среднего уха. А вы, похоже, неплохо осведомлены об этом ученике, и к тому же, я знаю, ребята хорошо к вам относятся…

— Не думаю, — быстро вставляет Говард.

— А я в этом уверен. Вы ведь молоды — и они видят в вас человека, которому можно довериться, вы для них вроде старшего брата. Но поговорить с ним нужно неформально. Так, просто парой слов перемолвиться. Так сказать, померить ему температуру. Если его что-то тревожит, нужно успокоить его. Может быть, все в порядке. И все-таки лучше убедиться, что это так. Ведь мы же не хотим, чтобы все узнали о том, что у нас детей тошнит прямо на уроках? Всему свое время и место, но в классе этого быть не должно. Говард, вы бы могли спокойно преподавать, если бы учеников постоянно рвало на уроках?

— Не мог бы, — угрюмо признает Говард. — Хотя если то, что я слышал, правда, вам имело бы смысл разговаривать не с Джастером, а с отцом Грином.

— М-м-м. — Автоматор ненадолго погружается в свои мысли, вращая в пальцах перьевую авторучку. — Это верно, на уроках Джерома порой творится сущее безобразие. — Он снова умолкает, стул поскрипывает под ним. Автоматор, подавшись вперед и как бы обращаясь к портрету своего предшественника, продолжает: — По правде говоря, Говард, для всех было бы только лучше, если бы святые отцы из ордена начали потихоньку удаляться в тень. Не желаю никого из них обидеть, но суровая правда такова: в области образования они — устаревшая технология. К тому же, пока они здесь, родители нервничают. Сами они не виноваты, конечно. Но раскройте любую газету — каждый день всплывает очередная жуткая история, а от грязи потом трудно отмыться, вот в чем беда.

Это правда: за последние десять с лишним лет беспощадная череда скандалов и разоблачений — тайные любовницы, хищения и — в каком-то чудовищном, непостижимом масштабе — растление детей, — все это свело почти к нулю ту власть, которой Церковь обладала в стране раньше. Орден Святого Духа остается одним из тех немногих орденов, которых не коснулся позор, — собственно, благодаря его роли при одной из лучших частных школ в эпоху неслыханного накопления богатств и еще более неслыханного расточения этих самых богатств, орден сохранил определенный престиж. Тем не менее все священники лишились еще недавно казавшихся обычными прав — например, провожать детишек домой после хорового пения.

— Оборотная сторона хорошего бренда — это необходимость всячески защищать его, — говорит Автоматор, снова развернувшись в кресле лицом к Говарду. — Нужно проявлять бдительность и бороться с теми идеями или ценностями, которые противоречат философии твоего бренда. Сейчас Сибрук переживает сложные времена. Поэтому, Говард, я хочу быть уверенным, что все поют гимн, глядя в один и тот же листок со словами. Сейчас как никогда мы должны следить за тем, чтобы все, что мы делаем, вплоть до последних мелочей, делалось по-сибрукски.

— Согласен, — с запинкой произносит Говард.

— Ладно, Говард, с нетерпением буду ждать новостей о налаживании обратной связи с нашим другом. И я рад, что мы с вами поговорили. Если все будет складываться так, как мной задумано, то, полагаю, вас ждет здесь большое будущее.

— Спасибо, — благодарит Говард, поднимаясь.

Он раздумывает, не нужно ли пожать и.о. руку, но Автоматор уже переключил свое внимание на что-то другое.

— До свиданья, Говард. — Труди скромно поднимает на него глаза, а когда он тяжелыми шагами выходит из кабинета, быстро ставит галочку на своем пюпитре с записями.


Карл и Барри торчат весь обеденный перерыв на игровой площадке для младших классов, пытаясь раздобыть новые таблетки. Это черт знает что. Спрашиваешь этих ребятишек — они смотрят на тебя так, как будто не понимают, на каком языке ты говоришь, а Карл и Барри за лето, похоже, напрочь забыли их язык. И все они ведут себя как дурачки, так что даже не сразу поймешь, кому из них могли прописать таблетки. Проходит полчаса, а у Барри всего одна таблетка, да и та может оказаться мятной. Он уже не на шутку разозлен. Карлу становится жалко, что он выбросил тогда все их таблетки! Он уже не помнит, зачем это сделал: иногда он и сам не знает, почему делает что-то. Он думает о том, что девочка-Леденец будет ждать его сегодня вечером, а он не придет.

Звенит звонок, и ребятишки бегут обратно в школьный корпус, сбившись в один крикливый рой. “Мать твою”, — ворчит Барри, и они с Карлом устало тащатся через поле для регби к своему корпусу. Но потом они кое-что замечают.

Этого мальчика зовут Оскар. В прошлом году он учился в третьем классе — на четыре года младше Карла и Барри, — но уже прославился всякими неприятными историями. Не просто шумел на уроках, это бы еще ладно, а, например, застревал в вентиляционной шахте, ел мел, изображал из себя животное и лаял в школьных коридорах. И вот он идет сейчас по двору, волоча портфель по траве, и слышно, как он разговаривает сам с собой и как будто выстреливает пальцами в разные стороны. Вдруг он останавливается, смотрит вверх и удивленно ловит ртом воздух. Это потому, что путь ему преграждают Карл и Барри.

— Привет, — говорит Барри.

— Привет, — тихо отвечает Оскар.

Барри вежливо рассказывает Оскару, что они с Карлом проводят научный эксперимент в старших классах, используя вот такие таблетки. Но таблетки у них закончились! Он показывает Оскару конфеты — они принесли их для ребятишек, которые помогут раздобыть им новые таблетки. Не успевает он договорить, как Оскар уже прыгает и кричит:

— О! О! О!

— Ш-ш, — говорит Барри, оглядываясь через плечо. — Давай-ка отойдем сюда на минутку. — Они заводят Оскара за большое дерево. — Они у тебя с собой? — спрашивает Барри. — В портфеле?

— Нет, — отвечает Оскар, — мама дает их мне по утрам.

— По утрам? — переспрашивает Барри.

— После того как я съедаю “хрустящие квадратики”, — поясняет Оскар. — Но я знаю, где она их хранит! Я могу дотянуться, если залезу на стул.

Он готов бежать домой за таблетками прямо сейчас! Но Барри велит подождать, пока не закончатся уроки.

— Тогда ты сходишь домой и принесешь нам столько таблеток, сколько сможешь. Только не забирай их все — иначе твоя мама сразу заметит. А мы будем ждать тебя вон там, среди насыпей, ладно? И отдадим тебе весь этот пакет с конфетами.

Оскар радостно кивает. А потом говорит:

— У меня есть друг, он тоже принимает таблетки.

— Отлично! — говорит Барри. — Приводи его тоже. Но только приходите как можно скорее. Это срочно.

Мальчишка убегает, портфель скачет за ним по земле. Глаза у Барри горят умным блеском.

— Мы снова при деле, — говорит он.

В 3.45 Карл и Барри идут к земляным насыпям, за деревьями на краю поля для регби, чтобы никто их не видел. Эти холмы земли сбросили здесь пару лет назад грузовики — они тянутся целой вереницей от песчаной ямы для прыжков в длину до самой задней стены школьной территории. Раньше одноклассники Карла и Барри каждый день играли здесь в обеденный перерыв в войну с террористами, но потом один мальчик из пятого класса раскроил себе череп, и его родители подали на школу в суд. С тех пор там никому не разрешают играть, не разрешают и просто бегать по двору.

Оскар ждет их у последнего холма. С ним вместе еще один — еще более нервный — мальчишка. Оскар говорит, что его приятеля зовут Рори. Лицо у него покрыто какой-то жутковатой белой пленкой, это напоминает Карлу шипучее питье, которое его мама принимает от желудка. На двоих у них двадцать четыре таблетки. Но тут возникает заминка.

— Нам не нужны конфеты, — заявляет Оскар.

— Что? — не понимает Барри.

— Нам не нужны конфеты, — повторяет Оскар.

— Но ты же сам согласился, — говорит Барри.

Оскар только пожимает плечами. Мальчишка с болезненным меловым лицом, стоящий позади, складывает руки.

— Да ты погляди, — говорит Барри, — погляди, какие у нас тут конфеты. — Он раскрывает пакет, чтобы было лучше видно. — Батончики “Марс”, сахарные бомбы, батончики “Горго”, “Милки-Му”, бутылочки “Колы”…

Мальчишки ничего не говорят. Они понимают: это паршивая сделка. В младших классах все только и делают, что что-нибудь выменивают: футбольные наклейки, завтраки, компьютерные игры, все что угодно, и чуют нюхом, когда кто-нибудь пытается тебя надуть. Над черной грядой небо уже исходит последним светом. Карл думает: нужно схватить этих мальчишек и просто отнять у них таблетки. Но Барри уже втолковал ему, что им нужно наладить УСТОЙЧИВЫЕ ОТНОШЕНИЯ. Если ПРОСТО ОТНЯТЬ таблетки сегодня — что ты станешь делать завтра? (Со вчерашнего вечера, когда Кард выбросил таблетки, Барри разговаривал с ним таким МЕДЛЕННЫМ, ВДУМЧИВЫМ тоном, совсем как учительница по математике, ведущая с Карлом дополнительные занятия: “Ну а теперь, Карл, представь, что ты копишь деньги на новый велосипед, который стоит двести евро, и кладешь сто евро в банк, а ПРОЦЕНТНАЯ СТАВКА составляет десять процентов, значит, тебе придется ждать… Карл, тебе придется ждать…”)

Барри топает к укрытию за насыпью, потом возвращается и достает бумажник. Он держит бумажку в двадцать евро. Он машет ею под носом у Оскара:

— Двадцать евро и конфеты.

Оскар даже не глядит на деньги. Где-то за насыпями часы бьют четыре. Значит, скоро придут девчонки.

— Ну а что вам нужно? — кричит Барри. — Как мы можем на чем-то сойтись, если вы не говорите, чего хотите?

Малыши смотрят друг на друга. Вдруг где-то вдалеке взлетает шутиха. У Оскара проясняется лицо.

— Нам нужны фейерверки! — заявляет он.

— Да ты это только что придумал! — говорит Барри.

— Фейерверки! — впервые подает голос белолицый малыш.

— Да где ж мы вам, блин, фейерверки достанем? — огрызается Барри.

Но мальчишки уже весело болтают о том, какие именно им нужны фейерверки и сколько:

— Шутихи! Ракеты! Четвертушки!

— Ладно, ладно, — говорит Барри. — Ваша взяла. Хотите фейерверки — будут вам фейерверки. Но только придется подождать до завтра. Вот что мы сделаем. Вы сейчас отдадите нам таблетки для наших опытов, а потом, завтра, мы будем ждать вас здесь же, в это же время, на этом же месте, с фейерверками.

— Ха-ха-ха! — смеется Оскар — действительно смеется! — Нет уж.

Барри издает какой-то звук сквозь зубы (гннн!), и Карл понимает, что тот думает про себя: “К черту сделку! Лучше научим этих паршивцев уважать старших!” Но потом Барри говорит Карлу: “Пригляди-ка за ними”, а сам куда-то убегает по полю для регби.

— Куда это убежал твой приятель? — спрашивает Оскар. Карл ничего не отвечает, просто стоит сложив руки, с таким видом, будто знает, в чем дело.

— А что это у вас за научные опыты такие? — спрашивает тот белолицый мальчишка, Рори.

— Заткни-ка пасть, — говорит ему Карл.

Он всматривается в сумерки: уже сгущается вечерняя темнота. А вдруг Барри уже не вернется? А вдруг он один, без него, решил встретиться с Леденцом? Все это просто фокус, он нарочно подговорил эту малышню, а сам…

Запыхавшийся Барри вваливается обратно в укрытие. В руке у него полиэтиленовый пакет.

— Вот фейерверки, — говорит он.

Тут есть самые разные: и “Черные дыры”, и “Морячки”, и “Бомбы-пауки”, и другие. Барри раскладывает их на земле веером.

— Все сразу брать нельзя, — говорит он, совсем как папаша в магазине. — Выбирайте себе каждый по три штуки.

Мальчишки замирают и шепчут друг другу разные названия.

— Сегодня, засранцы. И сначала давайте сюда ваши таблетки.

Они передают ему таблетки, даже не задумавшись: у белолицего мальчишки они в коробочке из-под шоколадного драже, а у Оскара завернуты в старую липкую пленку, пахнущую бутербродами. Барри пересыпает таблетки в трубочку Моргана Беллами. Потом он кивает, и оба малыша поскорее хватают фейерверки, пока он не передумал.

Теперь Карл и Барри торопятся обратно, прыгая по насыпям. Вязкая грязь под ногами уже начинает затвердевать от холода, трава и деревья совсем темные, как будто ночь начинает расползаться снизу.

— Где ты взял всю эту фигню? — спрашивает Карл.

— На ярмарке фейерверков.

Барри загадочно улыбается. Он снова доволен. На ходу он говорит Карлу, что вот — лишнее доказательство того, что у всего есть своя цена, и часто эта цена оказывается ниже, чем ожидаешь. Но он не дает Карлу нести таблетки и вообще прикасаться к ним.

На задворках пончиковой “У Эда” лампы не горят. Вначале Карл видит лишь зажженные кончики их сигарет. Потом из темноты проступают лица. Там их пять: Леденец, Курчавая и еще три девицы. Они болтают, подражая американкам, и размахивают своими “мальборо-лайт”. Странно видеть их здесь, среди сорняков, жестянок и сломанных магазинных тележек. Башня, будто исполинское каменное лицо, глазеет сверху на неопрятные деревья и кусты. Но настоящих наблюдателей здесь нет.

— Добрый вечер, дамы! — говорит Барри так, словно все происходящее совершенно обычно, как будто он только что подошел к их столику в “Л-А Найтс”.

Они смотрят на него, не говоря ни слова, и, когда мальчишки подходят ближе, три новенькие жмутся плотнее друг к другу, переводя взгляд с Барри на Карла и обратно.

— Вы же должны были еще полчаса назад явиться, а? — голос у Курчавой недовольный.

Леденец, выше всех остальных, смотрит прямо на Карла. Он чувствует, как шевелится член у него в штанах.

— Да у нас небольшая заминка с торговцами вышла, — объясняет Барри.

— А я думала, эти таблетки врач тебе самому прописал, — говорит Курчавая.

Барри не знает, что ответить на это, и просто улыбается. Новенькие девчонки строят недовольные физиономии, как будто Карл и Барри — просто парочка подонков.

— Ну так что? Будем сделку заключать или нет? — говорит Барри.

Он вынимает оранжевую прозрачную трубочку и протягивает ее девчонкам — таким жестом, каким протягивают еду бродячей кошке. Пожав плечами, Курчавая подходит ближе, за ней подтягиваются и остальные. Но Леденец так и остается стоять с краю и глядит на Карла, который стоит на шухере у прохода, ведущего к дороге.

— Они специально разработаны врачами, учеными, — рассказывает Барри новеньким.

— Я читала о них в “Мари-Клэр”, — говорит одна из девиц. — Они притупляют чувство голода.

— Точно, — говорит Барри. — В Голливуде все на них сидят.

— А сколько они стоят? — спрашивает другая девица.

— По три евро каждая, — отвечает Барри. — Или десять — за двадцать.

— Еще вчера ты собирался продать нам пять штук за пять евро, — говорит Курчавая.

Барри пожимает плечами.

— Предложение и спрос, — говорит он. — Я не контролирую рынок. Если не хотите, продам их девчонкам из Алекс — они говорили, что возьмут всю партию.

— Ну конечно, — саркастически фыркает Курчавая, но другие девицы уже достают из сумочек кошельки, украшенные мультяшными котами и блестящими цветами.

Карл поворачивается, чтобы следить за входом, пока идет сделка. Он слышит, как позади него считают — сначала монеты, потом таблетки. С каждой секундой становится все темнее, как будто воздух заполняется частицами. Вдруг он замечает, что рядом с ним кто-то стоит. Это Леденец. Она смотрит на Карла.

— У меня проблема, — говорит она.

Это всего второй раз, когда он слышит ее голос. Он издает какой-то звук, что-то среднем между “А?” и “Ну?”

— Я хочу купить несколько диетических таблеток, — говорит она. — Но у меня совсем нет денег.

— У тебя нет денег?

— Нет.

— Совсем нет?

— Совсем.

Она глядит на него своими зелеными глазами, лишенными всякого выражения. С такого близкого расстояния он почти на вкус ощущает, до чего красные у нее губы. Остальные, сзади, продолжают разговаривать между собой.

— Вчера вечером твой приятель сказал, что можно было бы придумать еще что-то, — говорит она и поднимает бровь.

Две верхние пуговицы на ее школьной блузке расстегнуты, и Карл, слегка наклонившись, видит верхнюю половинку белой груди.

— Что ты имеешь в виду? — спрашивает он.

— Не знаю.

Она водит мыском туфли по пепельно-черной земле. Тут Карл неожиданно жадно впивается в нее ртом. Она отшатывается, но потом берет его за руку и уводит с открытого места за деревья.

Здесь пахнет мокрыми листьями. Сквозь сорняки видны граффити на стене — чьи-то старые инициалы. Она стоит очень близко к нему, всего в паре сантиметров, и он вдыхает ее запах — сладкий, будто земляничный. Она откидывает волосы с лица. Отсюда голоса Барри и девиц кажутся далекими. Она подается к нему и припадает губами к его губам, просовывает внутрь язык — все глубже, глубже, будто весло, разрезающее воду… Она отрывается от него.

— Ты Карл или Барри? — спрашивает она.

— Карл.

— А меня зовут Лори, — говорит она. — А полностью — Лорелея.

— Леденец, — бормочет Карл.

— Что?

— Ничего.

А потом она снова целует его. Отовсюду — запах ее кожи, ее волос. Он кладет руку ей на левую грудь. Она сбрасывает руку, но не отнимает губ. Еще двадцать, тридцать секунд ее тонкое тело прижимается к нему все плотнее и плотнее, как будто она вся пытается ввинтиться в него при помощи языка. А потом, будто лапа в автомате с игрушками, когда деньги кончаются, она отстраняется от него и пятится назад. Она смотрит на него все с тем же ничего не выражающим выражением.

— Эй, Лори, что это ты там делаешь, а? — раздается совсем рядом голос Курчавой.

Лори отталкивает его и выходит на открытое место. Через секунду вслед за ней выскакивает Карл, натягивая куртку на свой торчащий член. Подойдя к Барри, он говорит:

— Десять.

Вначале Барри не понимает, но потом просекает, в чем дело, и отсчитывает десять таблеток. Лори стоит рядом с Карлом, не глядя на него, и протягивает Барри ладони, сложенные чашечкой, будто для причастия. Действительно, таблетки похожи на небольшие облатки. Потом она кладет таблетки в карман пальто и возвращается к подругам.

Кругом уже ночная темень. Барри пытается дать девчонкам свой телефон, прежде чем они уйдут, но они болтают друг с другом, как будто его здесь вообще нет, как будто все кончилось и они уже далеко. Они уходят не попрощавшись.

Когда они скрываются из виду, Барри издает ликующий крик.

— Наша первая удача! Смотри, чувак!

Он разжимает кулак — там целый ворох банкнот и монеток. Потом он обнимает Карла:

— И это только начало, мужик. Блин, да мы возьмем всю округу под свой контроль! — Подняв руки к небесам, он поворачивается к машинам, несущимся по дороге, и кричит горящим фарам: — Мы взрослые мужчины! Мы взрослые мужики, мать вашу!

Они идут к “Бургер-Кингу”. Барри искоса глядит на Карла.

— Она тебе отсосала, да?

Карл ничего не отвечает, потом медленно кивает, слегка ухмыляясь.

— Черт! — смеется Барри и ударяет его по ляжке. — А почему я до такого не додумался?

Карл тоже смеется, потом оглядывается — но девчонки, конечно, ушли. Давно уже ушли.


Дверь открывается, и чернота священника растворяется в еще более глубокой черноте теней, словно его никогда там и не было. Если не считать запаха ладана, который еще вьется в воздухе. Подходишь к окну, чтобы прогнать его, — и внутрь врывается холод, сталкиваясь с болезненным потом на твоих руках, на груди и спине. Скомканные, смятые простыни лежат на кровати, будто сброшенная кожа, а во рту у тебя все еще сохраняется вкус таблеток, как будто сам ты сделан из таблеток.

Пять отпечатков его пальцев все еще горят у тебя на щеке.

— Алло? — голос на том конце провода звучит как-то обрублено, воровато, будто шпионский.

— Папа?

— А, это ты, герой. — Голос немного смягчается — или делает вид, что смягчается. — Не ожидал, что ты сегодня позвонишь. Как дела?

— Если честно, не очень-то здорово.

— Да? А что такое, герой?

Недавно отец взял привычку называть тебя “герой”. Ты понимаешь, что он делает это, чтобы у тебя было чувство, что все в порядке. Но на деле это выглядит так, будто он совсем забыл, кто он такой, и просто пытается прикрыться кусочками разных чужих пап из телевизора — таких жизнерадостных папаш из американских ситкомов, которые выходят с тобой во двор, чтобы поиграть в бейсбол.

— Меня сегодня стошнило, — говоришь ты.

— Стошнило?

— Ну да. Прямо на уроке.

— Ты что-то не то съел?

— Не думаю.

— Наверно, микроба проглотил. А как сейчас себя чувствуешь?

— Нормально.

— Голос у тебя не очень.

— Мне пришлось сходить к медсестре.

— И что она сказала?

— Отправила меня в постель. Сказала, что завтра мне нельзя идти на тренировку.

— Ты пропустишь тренировку?

— Да.

— М-м-м.

За этой лоскутной мешаниной из телепап ты слышишь: он не знает, что сказать. Отец не любит говорить по телефону: кажется, чем дольше он говорит, тем сильнее истончается эта мешанина и тем больше невысказанного прорывается сквозь эти прорехи.

— Да, неприятная новость. Ну, ты там поосторожнее, герой, посмотрим, как оно дальше будет.

— Ладно. — Ты делаешь паузу, а потом спрашиваешь — так, как будто тебе это только что пришло в голову: — А мама далеко?

— Мама? — переспрашивает отец, словно речь зашла о какой-то соседке, которая давным-давно переехала.

— Да.

Опять небольшая заминка. Потом отец говорит:

— Знаешь, спортсмен, я думаю, она сейчас вздремнуть прилегла. Подожди-ка, я схожу проверю. — Он откладывает телефон, и ты слышишь, как он идет проверять: открывает дверь кухни, сгоняет с порога Догли, зовет маму по имени, а потом топает обратно к телефону, чтобы дать тебе ответ, который ты уже ожидаешь услышать: — Да, она только что прилегла отдохнуть, Дэнни. Лучше ее не будить. Может, она сама тебе завтра позвонит. — И на этом обещании он умолкает, будто ждет, что ты сам закруглишь разговор.

Ты играешь с отцом в какую-то игру. В этой игре много правил, кажется бесконечное количество правил, они повсюду, будто рыбные косточки или инфракрасные лучи. Однако самое главное правило — никогда ни словом не упоминать о самой игре: нужно действовать так, словно никакой игры не существует, даже если вы оба прекрасно знаете, что другой тоже в нее играет; нужно вести себя спокойно, так, как будто все нормально, а если ты не можешь вспомнить, что такое “вести себя нормально”, тогда нужно превращаться в телепапу и телесына.

Ну, примерно этого от тебя ожидают. Только сегодня вечером что-то разладилось и ты не можешь играть по правилам.

— Я тут подумал…

— Что?

Ты понимаешь, что не скажешь этого. И говоришь что-то другое.

— Я подумал… А вы решили что-нибудь насчет середины семестра?

— О… Знаешь, у нас пока не было случая об этом поговорить, дружок. В последнее время все немного вверх дном. Но думаю, все будет в порядке. Чтоб не сглазить.

— О, — говоришь ты.

Ты подходишь к окну и дотрагиваешься до занавески, будто надеешься, что она обладает волшебными чарами.

— Эм-м… — мычишь ты и делаешь глубокий вдох. Ты правда сейчас это скажешь? Правда? — Как ты думаешь, мне можно приехать домой на эти выходные?

— На эти выходные? — Отец не понимает. — Что ты хочешь сказать, герой?

— Я просто подумал… — Ты со стыдом слышишь, как дрожит у тебя голос — это же против правил! — Ну, меня же сегодня вырвало, и я подумал: совсем хорошо было бы оказаться дома в выходные…

— М-м-м… — За этим “лоскутным” голосом ты слышишь, как отец кричит: Ты что ж это делаешь? — Знаешь, дружок, мы оба были бы очень рады тебя видеть, но я ведь уже сказал — в последнее время тут все немного… м-м… вверх дном, понимаешь…

— Знаю, но… — Такое чувство, что твое горло забивается пеплом и опилками.

— Да, конечно, тебя стошнило, но… Понимаешь, я не уверен, что это такая уж хорошая идея.

— Ну пожалуйста! — Ты рыдаешь, глотая слезы и большие комки слизи.

Отец делает вид, что не слышит:

— Знаешь, думаю, лучше всего, если мы будем придерживаться прежнего плана, ладно? Мы оба действительно очень хотим повидать тебя в середине семестра, и я уверен — я почти на девяносто девять процентов уверен, — что если мы будем придерживаться прежнего плана, все будет прекрасно. А середина семестра — ведь это совсем скоро, через две недели, верно? Разве не так?

Ты не в силах ничего ответить. Поэтому отец продолжает говорить:

— Твоя мама локти себе будет кусать, что не поговорила с тобой сегодня. Она очень волнуется из-за твоих следующих соревнований, нам обоим очень жаль, что мы не смогли прийти в субботу, но в следующий раз — точно, она уже решила, и доктор Гульбенкян считает, что тут мы обязательно прорвемся вперед, так что постучи по дереву и продолжай тренироваться, ну а в ноябре мы — да, мы… — Тут у него заканчиваются слова, и он просто ждет, когда ты прекратишь всхлипывать. — Ты как — в порядке, Дэнни?

— Да, — кое-как, запинаясь, выговариваешь ты.

— Ну вот и славно, — говорит отец. — Ну, давай ты теперь немного отдохнешь, хорошо?

— Да, наверно.

— Ладно. Скоро созвонимся, герой. Скучаем по тебе.

Ты отключаешь связь, вытираешь рукавом глаза и нос, а потом еще долго стоишь у окна, прерывисто дыша и вздыхая. В подвальный этаж залетело много свернувшихся осенних листьев, они запутались в пуху паутины. На сквозняке колышется Рупрехтова карта Луны — там горы, кратеры и болота, моря, которые вовсе не моря: Море Дождей, Море Змей, Море Кризисов — все это застывшее, серое и недвижимое, как глазурь на именинном пироге, к которому уже тысячу лет никто не притрагивался.

Да откуда они знают, как что-то выглядит где-то там, в космосе, если никто не может сказать, что происходит внутри человека, который здесь, у них прямо под носом?!!

Ну-ну, Скиппи, ты собираешься снова поплакать? Или ты примешь таблетку и снова уснешь? Или включишь “Нинтендо” и поиграешь в свою любимую игру?

Тебе кажется, что тебя проглотила какая-то огромная пасть?

Эти пальцы, они клеймом прижигают тебе щеку. Отвечайте мне, мистер Джастер!


Снова у нижней ступеньки осыпающейся лестницы. На месте птиц на оголившихся деревьях уже что-то другое. Дверь со скрипом распахивается, и ты входишь в Большой Зал. Крадешься дальше мимо шепчущихся камней, сквозь шахты серого света, попавшегося в ловушки паутины. Виляешь в стороны, уклоняясь от зомби, которые вырываются из библиотечных часов, забираешься в кухонный лифт. Ты проделывал все эти действия столько раз, что это уже перестало пугать, стало просто неким алгоритмом, которому следуешь не задумываясь.

Некогда этим королевством правила прекрасная принцесса. Ее можно увидеть на экране, когда появляется название игры (над ней средневековым шрифтом написано название — “Страна надежд”): голубые глаза, волосы медового цвета; от мороза она сверкает, как далекая звезда. В замороженных руках она держит маленькую арфу — когда-то она играла на ней по утрам за бастионами своего дворца, чтобы разбудить солнце. Но потом арфу украл Минделор и вызвал с ее помощью трех древних демонов, которые разорили все королевство и заковали саму принцессу во льды! Старейшины выбрали тебя, Джеда, обыкновенного лесного эльфа, чтобы ты разыскал волшебное оружие, спас принцессу и освободил все королевство от власти демонов. У тебя уже есть Меч Песен и Стрелы Света — теперь осталось завладеть только Плащом-Невидимкой, и тогда ты будешь готов к битве с демонами. Но ты все никак не можешь выбраться отсюда, из Дома мертвецов…

— Ты все еще играешь в эту штуку?

Дверь распахивается, и в комнату шумно входит Рупрехт. Не дожидаясь ответа, он садится за свой компьютер и, пока тот загружается, нетерпеливо барабанит пальцами по ноге.

— Тебя разыскивал отец Грин, — говорит он через плечо.

— Знаю.

— Что ему нужно было?

— Просто узнать, стало ли мне лучше.

— А… — Рупрехт уже перестал слушать — он хмурится, глядя, как загружается страница с его входящими сообщениями.

В начале месяца Рупрехт написал электронное письмо, которое затем передал с помощью спутника в космос:

Здравствуйте, неизвестные разумные существа! Я — Рупрехт Ван Дорен, 14-летний мальчик, человек с планеты Земля. Мое любимое блюдо — пицца. Мое любимое большое животное — гиппопотам. Гиппопотамы отлично плавают, несмотря на свою величину и вес. Однако они могут оказаться гораздо агрессивнее, чем можно подумать, если судить по их сонному поведению. Приближаться к ним нужно с осторожностью! Когда я окончу школу, то собираюсь учиться в Стэнфордском университете. Я заядлый спортсмен, среди моих хобби — компьютерное программирование и покер на костях — игра, требующая ловкости и везения.

Зарегистрировавшись на сайте СВЗР, можно следить за продвижением этого сообщения. Пока оно не дошло даже до Марса; но все равно Рупрехт каждый вечер включает компьютер и проверяет, не написал ли ему ответ какой-нибудь инопланетянин.

— Да какой идиот станет отвечать на такое? Это самое дурацкое послание, какое я видел, — говорит Деннис. — Кроме того, это полные враки: какой из тебя “заядлый спортсмен”? Разве что поедание пончиков — это вид спорта!

— Вполне возможно, что в каких-нибудь отдаленных галактиках поедание пончиков считается видом спорта, — отвечает Рупрехт.

— Ну ладно, допустим, даже так. И даже если где-то там и существует кучка толстых и хромых инопланетян, играющих в покер на костях, все равно это твое письмо будет идти до них лет сто! Ты уже давно умрешь, когда они тебе ответ напишут.

— Может, умру, а может, и нет, — так, довольно загадочно, отвечает на это Рупрехт.

СВЗР расшифровывается как “Сообщения для Внеземного Разума”, это ответвление сайта “Поиск Внеземного Разума”, ПВЗР. Этот Поиск — совместный плод усилий множества “ботанов” со всего мира, он сосредоточен в основном на стихийных сигналах, которые каждый день бомбардируют Землю из космоса. Эти сигналы улавливает радиоастрономическая обсерватория ПВЗР в Пуэрто-Рико, а потом они разделяются на множество пакетов данных и рассылаются на разные компьютеры — Рупрехту и другим ботанам вроде него, а затем те просеивают эту информацию, силясь найти в массе невразумительных помех, излучаемых звездами, хоть какую-то последовательность, какой-то алгоритм или систему, которая могла бы указать на присутствие в космосе разумных существ, способных на общение.

За появлением СВЗР стоит не кто иной, как профессор Хидео Тамаси, прославленный спец по теории струн и космолог. Это он придумал космическую почту; а однажды он вместе с группой школьников при помощи радиовещания передал в космос звукозапись Канона ре-мажор Пахельбеля. Если верить профессору Тамаси, в пользу существования внеземной жизни имеется больше доводов, чем против; кроме того, будущее человечества может зависеть от того, удастся ли установить контакт с инопланетянами. “Еще через тридцать или сорок лет из-за экологических катастроф Земля вполне может стать непригодной для жизни, — объясняет Рупрехт. — А если это произойдет, то у нас один шанс выжить — колонизировать новую планету, а это, если рассуждать реалистически, возможно только при условии, что мы научимся путешествовать по гиперпространству”. Чтобы научиться путешествовать по гиперпространству, необходимо найти разгадку тайны Большого взрыва; впрочем, десятимерная теория, которой придерживается профессор, уже заключает в себе ключ — но настолько сложный, что, по его мнению, единственный способ решить загадку вовремя откроется, если какая-нибудь более высокоразвитая, и при этом добрая, внеземная цивилизация возьмет нас под свое крыло.

Однако сегодня инопланетяне молчат. Рупрехт, тихонько вздохнув, захлопывает компьютер и встает со стула.

— Ничего?

— Нет.

— А ты все-таки думаешь, они когда-нибудь прилетят? Ну, к нам, на Землю?

— Обязательно, — угрюмо отвечает Рупрехт. — Куда они денутся.

Он делает кое-какие поправки на своей Глобальной карте наблюдений за НЛО, а потом достает зубную щетку и шлепает в ванную.

На улице в холодном воздухе носятся лавровые листья, темнота разбавлена розовым отсветом неоновой вывески пончикового кафе, ночь как будто засахарена. Скиппи, оставшись один в комнате, бежит в укрытие: зомби уже прорываются из-под половиц и тянут к нему свои жилистые руки с расщепленными ногтями. Когда-то они тоже были людьми, может быть даже это была целая семья, и когда глядишь в их разлагающиеся лица, еще можно уловить какой-то печальный отблеск, говорящий о том, кем они были…

Позже, когда уже погашен свет:

— Эй, Рупрехт!

— Что?

— А вот если б можно было путешествовать во времени…

Слышно, как на соседней кровати Рупрехт привстает на локтях.

— Это вполне согласуется с теориями профессора Тамаси, — говорит он. — Тут, на самом деле, вопрос лишь в том, чтобы хватило энергии.

— Ну ладно, — а значит ли это, что можно остановить будущее?

— Остановить будущее?

— Ну вот, скажем, если мы прямо сегодня начнем путешествовать во времени, то можно ли нам просто двигаться назад сколько хочется? Так, чтобы никогда не попасть в завтра?

— Пожалуй, да, — подумав, отвечает Рупрехт. — Или, если будешь двигаться со скоростью света, тогда время вообще остановится и будет всегда только сегодня.

— А-а, — задумчиво говорит Скиппи.

— И в том, и в другом случае проблема одна — энергия. Чтобы путешествовать во времени, нужно получить доступ к гиперпространству, а для этого требуется невероятное количество энергии. А чем больше ты приближаешься к скорости света, тем больше твой вес увеличивается и мешает тебе достичь этой скорости.

— Ого! Значит, Вселенная как бы сама за тебя цепляется?

— Ну да, можно и так сказать. А что? Неужели тебе хочется остановить время прямо сейчас, когда на носу середина семестра?

— Ха-ха, правда…

В спальне вновь воцаряется тишина — будто выпал снег. Вскоре дыхание Рупрехта переходит в приглушенный храп, перемежающийся не то с хрупаньем, не то с чавканьем; ему снится, что он получает Нобелевскую премию, которая видится ему в виде большущего серебряного кубка, набитого сливочными помадками… Через окно в комнату прокрадывается призрачный серо-черный лунный свет; Скиппи наблюдает, как в этом свете проблескивает его собственный трофей пловца-победителя — фотография мамы с папой.

Убедившись, что он уснул, они гуськом пробираются в спальню и окружают его кровать, их длинные никчемные руки вяло болтаются по бокам, слышно их гнилостное дыхание и свист: МЫ — МЕРТВЕЦЫ… Они хватают его за руку и тащат вверх по лестнице, в какую-то комнату, а Привидение в кровати поднимает голову и отдергивает простыню, чтобы показать свое тело; тусклая кожа сравнялась цветом с постельным бельем, оно тянет к нему руки, впивающиеся в него ледяной хваткой, а губы приникают к нему в поцелуе, так что он даже не может ни крикнуть, ни вдохнуть, ни разбудить Рупрехта; он сует руку под подушку, к таблеткам, — но их нет! Наверно, кто-то входил сюда и украл их! Вот уже комната наполняется водой, и он начинает тонуть, а руки утаскивают его вниз, под воду…

Он открывает глаза. Никакой воды нет, в комнате нет никого, кроме него и Рупрехта. Таблетки лежат на прежнем месте. Только призрачный полусвет остается в комнате, как будто тут есть кто-то невидимый. Скиппи отворачивается от него, зажав в руке маленькую светло-желтую трубочку.


Отец Грин спускается из Башни поздно вечером. Свет в зале Святой Марии уже погашен, но в окна смотрит луна, и ее света достаточно, чтобы разбирать дорогу; хотя, пожалуй, он бы и во сне здесь не заблудился, если бы только к нему шел сон. Это его любимое время суток, когда вся школа засыпает и он наконец-то может приняться за работу! Бедняки всегда среди нас, говорит Господь, а значит, и работы всегда хватает; пускай отец Грин уже немолод, но он отнюдь не собирается отлынивать от своих обязанностей — и вот сегодня ночью, впервые после долгого перерыва, он чувствует в себе трепетный прилив былых сил! Жизненные соки, бегущие по его…

Что?

Ему слышатся чьи-то шаги. Он оборачивается — но зал пуст. Конечно же пуст! Кому тут быть — в такой-то час? Что-то в последнее время ему часто что-нибудь мерещится — то чьи-то фигуры выходят из теней, то слышатся странные отголоски, будто кто-то идет вслед за ним. Может быть, стоит сходить к медсестре, пройти осмотр… Да, но это как раз придется очень по вкусу “Грегу”! Нет уж, лучше подождать, все со временем пройдет, Deo volente[12].

Проходя под статуей Девы Марии, он крестится, а потом спускается по ступенькам в цокольный этаж. Когда-то его кабинет находился на верхнем этаже. Теперь там компьютерный класс, а для его благотворительной деятельности отведено помещение в преисподней. Прогресс. До отца Грина доходили слухи, будто, если Десмонд Ферлонг не вернется, и.о. директора Костиган − Грег — намерен вообще снести Старое здание. Да-да, это самое здание, которое возводилось, кирпичик за кирпичиком, под присмотром отца Лекуинтрека, еще в те времена, когда во всей стране не было ни одной приличной школы — по крайней мере, для мальчиков-католиков. Еще в те времена, когда их орден был крепок и полон рвения! А теперь эта школа служит всего лишь украшением витрины, престижным питомником для будущих молодых финансистов.


“Джером, не знаю, как вам это удается”. “Джером, вы источник вдохновения для всех нас”.

Он включает свет в этом мрачноватом кабинете, открывает черновик заявки на пожертвования от корпоративных друзей школы. Сколько раз он уже писал это самое письмо? Однако сегодня он никак не может сосредоточиться на нем.

“Джером, можно вас на минутку…”

Отец Грин шел в Резиденцию обедать; он и не заметил, как к нему подошел и.о. директора. Обычно Грег старается держаться от него подальше: для него он один из старых динозавров, с которыми ничего не поделаешь, — разве что ждать, когда сами вымрут. Но вот он сам — может ли такое быть? Оказывается, может! — расспрашивает священника о том случае, когда мальчика стошнило у него на утреннем уроке французского! “Я слышал, у вас там вышел скандал с одним из второклассников”, — сказал и.о.

Ну и ну! Отец Грин так изумился, что даже не нашелся что ответить, и, похоже, это было истолковано как признание вины, потому что дальше и.о. директора перешел напрямую к нагоняю — пусть даже этот нагоняй был замаскирован под всякого рода покровительственное заискивание: “Времена изменились, Джером… иногда я и сам… не забывайте, эти мальчики уже не так крепки здоровьем, как в наши дни…” (В наши дни! Он что же, совсем за дурака держит Джерома?) “Было бы куда более конструктивно, Джером, если бы вы обращались с ними полегче”.

Ну да. Полегче: вот девиз этой эпохи. Для этих детей, как и для их родителей, все должно быть легким. Это их прерогатива, это их право, а если что-либо нарушает его, что-либо требует от них хотя бы ненадолго выйти из их уютного оцепенения, то это нехорошо. Они проживут жизнь, ни разу не узнав, что такое нужда и лишения, и будут принимать это как должное, как нечто такое, что освящено — где-то там, в туманных, усеянных спутниками небесах — тем же самым бесформенным Боженькой, который обеспечивает их шведской мебелью и полноприводными джипами, который появляется, когда его зовут на свадьбы и крестины. Таким добреньким Боженькой с огоньком в глазах. Легким Боженькой.

Обращаться полегче. У него прямо кровь закипела от этих слов! Он уже готов был вцепиться Грегу в лацканы пиджака! Черт побери, приятель, ты что, думаешь, Бог уже не ведет счета добрым и злым делам? Оглянись по сторонам! Всюду грех! Он еще сильнее, чем когда-либо прежде: он загрязняет, отравляет, разъедает все вокруг как рак! Мальчикам необходим кто-то, кто напугает их! Нужно, чтобы кто-то сказал им правду! Сказал бы им, что их души в опасности, что их единственная надежда — пасть ниц перед Богом и молить Его о небесной милости — чтобы Он избавил их от бесчестия!

Но он так и не схватил Грега за лацканы, так и не произнес ничего этого вслух; он только улыбнулся, обещал умерить свой пыл и извиниться перед мальчиком, чьи чувства задел. Нельзя назвать это капитуляцией; он слишком хорошо сознает бесплодность своих усилий. Муки ада — пустой звук для этих мальчишек. Душа, Бог, грех — это для них слова из другой эпохи. Суеверные бредни старого пугала.

Отец Грин уже долгое время задается вопросом: а что он здесь делает? Мысль об уходе на пенсию пугает его: слишком многие его коллеги на его глазах просто таяли от бездеятельности. Люди, с которыми он работал бок о бок в разных миссиях, в диких языческих краях, где их единственной опорой была вера, выйдя на покой, бесцельно бродили по Резиденции, будто отекшие улыбчивые зомби, мирно ожидающие прихода смерти. Вместе с тем и работа, которая всегда была для него спасением, — работа тоже утратила былую притягательность. Он имеет в виду не преподавание — оно никогда его не интересовало, да и сегодняшние мальчишки хуже, чем когда-либо раньше: они погрязли в распутстве, это яблоневый сад, в котором плоды гниют еще на ветке. Но в бедных квартирах, в районах муниципальной застройки, где в первые годы после того, как его призвали из Африки обратно, он видел добрые знаки посреди опустошения — надежду на лучшую жизнь, честность, способность к переменам, — теперь он видит одно только безысходное опустошение. Те же беды, что и двадцать лет назад: сырые комнаты, раковины, полные бутылок, почти беспризорные дети, бегающие по пустырям, где валяются использованные шприцы; та же легкая капитуляция, та же слабость, то же упразднение ответственности. А здесь, в этом кабинете, приходится заниматься все тем же: бесконечно клянчить гроши, бесконечно и унизительно трезвонить о милосердии.

А может быть, все, во что он верил столько лет, — просто чепуха? Может быть, нет в сердце человека ни крупицы доброты, которая ждет, когда ее поднесут к свету; может быть, человек подл до самого нутра и любой проблеск добродетели — это всего лишь фокус, игра света, или — как это еще называется? — огни Святого Эльма? В самые мрачные ночи (а большинство ночей последнее время кажутся мрачными) священник задумывается: быть может, он сорок четыре года гонялся за миражами?

Не странно ли, как одна случайная встреча может пролить новый свет на твое состояние? Как разговор — столь краткий, столь, казалось бы, незначительный — может открыть новый путь вперед, проложить новую дорогу там, где ее раньше не было? Сегодня вечером отец Грин пошел навстречу просьбе Грега и поднялся по лестнице в Башню, чтобы извиниться перед мальчишкой, чьи чувства он якобы задел. Разумеется, это чушь: во-первых, он занимался тем, что говорил непристойности на уроке, а во-вторых, у этих мальчишек вовсе нет никаких чувств, ведь они олицетворяют сам нынешний век, бесчувственный до мозга костей, — и отец Грин предпринял это маленькое паломничество в том же настроении безразличия и поражения, в каком с недавних пор выполнял почти все свои обязанности. Но в тот самый миг, когда мальчик открыл дверь… Нет, было бы преувеличением называть это обращением на пути в Дамаск; конечно, это уж чересчур нелепо. Однако в тот же миг, в тот посеребренный миг на пороге комнаты священнику стало ясно, что он допустил ошибку. Он ошибся относительно этого мальчика, и от этой мысли его бросило в дрожь, он задумался и начал спрашивать себя, какие еще ошибки он мог совершить за недавнее время. Потому что на лице этого мальчика ясно читалась невинность — невозможно задним числом описать эту ясность, четкость этого видения. Он был особенным — как же отец Грин не замечал этого раньше? Во-первых, он был младше одноклассников: он еще не упал в сточную канаву полового созревания, еще сохранял детское совершенство, его розоватая кожа оставалась незапятнанной, взгляд был ясным и незамутненным. Но это еще не все. В нем была какая-то хрупкость, одухотворенность, чистота, почти граничившая с каким-то предвосхищением боли, словно это был плод, который от одного прикосновения обречен покрыться вмятинами; а еще у него на лице лежала тень печали, быть может, от мысли о несправедливости того мира, в котором ему приходилось жить. Глядя на это, отец Грин ощутил какую-то пронзительную нежность, какой не испытывал уже очень давно, и протянул руку, чтобы утешить мальчика. (Теперь, когда он вспоминает об этом, ощущение возвращается, и здесь, в одиночестве кабинета, его пальцы вновь шевелятся, гладя пустоту.)

За этим последовал довольно бессвязный разговор: стало ли мальчику лучше? Да. Принимает ли он извинения отца Грина за излишнюю вспыльчивость? Да. Но отец Грин уже усвоил важный урок: отчаяние — это тоже грех, причем грех довольно коварный, ибо он затемняет и скрывает от нас те проявления Божьей благодати, что находятся вблизи нас, и ведет к солипсизму и душевной черствости. Он позволил себе впасть в пессимизм, поддаться гневливости, но вот — Господь в своей милости дал ему шанс искупить свою вину. Понятно и то, как именно он должен свершить покаяние: он обязан помочь этому мальчику. Ибо — вот тот, кто нуждается в помощи, кого еще можно спасти от разрушительного влияния его времени — разумеется, мягко, ненавязчиво, как бы невидимой рукой направляя его к добру. Ведь это можно сделать, это еще позволяется — взять мальчика под свое покровительство? А спасая его — тут мысль отца Грина набирает скорость, — разве он сам не может заново найти утраченный путь? Может быть, этот мальчик окажется Лотом, который спасет, в глазах отца Грина, тот погрязший в пороках город, где он заблудился? Едва он задает себе этот вопрос, как его сердце без колебаний откликается: да! Да, Джером, да!

Что это было? Смех? Или ему показалось, что там, в темноте, кто-то засмеялся? Наверное, кто-то из мальчишек! Он подбегает к двери. Но за ней никого: только жужжащая тишина, глумящаяся над его паранойей. Он хватается за голову. Уже поздно, Джером, поздно. В такой час можно работать лишь под действием иллюзий.

Он выключает свет, идет через школу к Резиденции. На ходу он представляет себе искушения, которые могут причинять страдания юнцу, и думает, каким образом заботливый друг мог бы помочь отогнать их. Он старается не обращать внимания на странное чувство — будто кто-то следует за ним по пятам. Вот еще одно из досадных наваждений, которые преследуют его в течение последних нескольких недель.

Но он знает, кто это.


На следующее утро Скиппи выздоравливает от своей загадочной болезни, и хотя вначале, куда бы он ни пошел, его повсюду сопровождает мерзкий хор звуков, имитирующих рвоту, вскоре он уже перестает быть центром общего внимания: на первый план выходят более свежие и важные новости. По-видимому, вчера после последнего звонка кто-то взломал личный шкаф Саймона Муни и забрал оттуда все фейерверки. Саймон Муни с бледным лицом, пошатываясь, переходит от одной кучки школьников к другой и опрашивает всех подряд, но никто ничего не знает; даже если бы кто-то что-то и знал, вряд ли после его вчерашней похвальбы кто-то захотел бы ему помочь.

Другая важная новость — это то, что сегодня на уроке географии мисс Макинтайр сообщила о возможной экскурсии в Глендалох, куда они поедут смотреть долину подковообразной формы. Это вызывает настоящую шумиху. Подковообразная долина, образованная ледником! С ней!

Еще не так давно мало кого взволновала бы перспектива увидеть долину в форме подковы, как и вообще долину любой формы. До того как мистер О’Далайг лег на операцию по удалению желчного камня, единственный забавный факт, который могли бы припомнить ученики из курса географии, — это то, что в Турции есть город с названием Батман[13] (нас. 131 986, основная промышленность: масло, пищевая). Но все переменилось, когда на сцену вышла мисс Макинтайр. Похоже, она умеет оживлять вещи, просто прикасаясь к ним указкой: они сразу начинают танцевать и искриться, совсем как метлы, чашки и прочее в “Ученике чародея”, — и мальчишки теперь сами не понимают, как это раньше география казалась им скучным предметом. Этот новообретенный интерес к окружающему миру не ограничивается только часами школьных уроков. Под попечительством мисс Макинтайр эти прежде равнодушные мальчишки — мальчишки, которые даже глядеть ни на что не хотели, кроме своих электронных экранов, — вдруг преобразились в воинственное, будто “Талибан”, движение экологов-фанатиков. Они пишут гневные письма директорам предприятий, загрязняющих окружающую среду; они шпыняют родных матерей за то, что те способны проехать полмили на машине только ради того, чтобы купить одну-единственную сдобную булку; они беспощадно расправляются с любым пригодным для переработки предметом, оставленным без присмотра хоть на минуту (неоткупоренные жестянки с кока-колой, тетрадки с домашним заданием), и ругают товарищей за неумелое использование дезодорантов-распылителей. Рупрехт, конечно, говорит, что все подобные частичные меры не будут иметь никакого эффекта и что даже если будут предприняты более решительные действия (которых, возможно, так и не последует), все равно Земля, скорее всего, уже перешагнула ту границу, до которой еще как-то можно было обратить вспять экологические разрушения, нанесенные природе человеком за последние два столетия. Но его никто не слушает.

— М-может, она отвезет нас в эту подковообразную долину, а потом мы уже никогда оттуда не вернемся, — краснеет Виктор Хироу.

— Она даже лед умеет теплым сделать, — мечтательно говорит Боб Шэмблз.

Но самая важная новость дня появляется как раз перед обеденным перерывом, когда мальчишки высыпают из кабинета истории — и видят, что весь зал Святой Марии оклеен афишами.

“Хэллоуин-хоп”
Конец семестра для второклассников
Совместно со школой сент-бриджид
Безалкогольные напитки
Вся выручка — на благотворительность

Под этой надписью схематично нарисован какой-то монстр Франкенштейна, танцующий под джаз, с банкой безалкогольного напитка в руке, рядом со старым магнитофоном.

— Что еще за “Хоп”, черт возьми? — спрашивает Марио.

— Наверно, это танец такой, — говорит Найелл, наморщив лоб. — Какой-то старинный танец.

— А может, танец для одноногих? — высказывает догадку Джефф.

— Это дискотека на Хэллоуин для второклассников и второклассниц из двух школ, — объясняет Деннис. — Мне брат об этом рассказывал.

— Дискотека? — переспрашивает Скиппи.

— Ее устраивают каждый год, — говорит Деннис. — Все наряжаются в карнавальные костюмы.

— Вот это да, блин, — говорит Марио.

— Классно! — говорит Найелл.

— Каждому парню — девушка-вурдалак, — произносит Джефф своим излюбленным голосом зомби.

По всему коридору мальчишки с восторгом делают одно и то же открытие — к большому неудовольствию Автоматора: тот обрушивается на них с окриками — мол, хватит тут стоять, расходитесь по классам! — но потом понимает, что сейчас обеденный перерыв.

— Надо купить на всякий случай презервативов, — говорит Марио. — Эти танцы станут большой охотой на девок.

— Это будет большая охота на Привидения, — говорит Джефф тем же заунывным голосом.

— Может, хватит? — говорит ему Деннис.

— Джастер!

Кто-то зовет Скиппи. Это Говард-Трус — он стоит на другом конце зала и подзывает его жестом. Что ему нужно?

— Интересно, сколько резинок мне понадобится? — размышляет вслух Марио, когда Скиппи уходит. — Пожалуй, куплю сразу пару коробок, чтобы не промахнуться.

— Не мелочись, парень…

— Джефф! Хватит, черт возьми!

— Мы славно там повоем!


Вчера вечером, выходя из кабинета Автоматора, Говард вовсе не намеревался выполнять свое обещание потолковать с Дэниелом Джастером. И.о. директора любил отдавать распоряжения, но это касалось в основном его собственных интересов, а значит, если бы Говарду удалось пару дней вообще не попадаться ему на глаза, вполне вероятно, он вскоре сам забыл бы об этом разговоре. Еще вчера Говарду, который не мог взять в толк, зачем ему взваливать на себя лишнюю работу, казалось, что это будет наилучшей тактикой. Но сегодня утром произошло нечто очень странное.

Накануне он засиделся допоздна, дочитывая книгу “Проститься со всем этим”, и вот сегодня решил начать урок у второклассников с чтения небольшого отрывка из нее, прежде чем завершить период Первой мировой и перейти к Пасхальному восстанию. Рассказ Грейвза мало походил на скупые строки из учебника по истории. Он весь светился яркими образами: скелеты, лежавшие в воронках от снарядов на ничейной полосе, дочиста обглоданные крысами; лес, где полно убитых немцев — Грейвз снимает с них шинели и приносит в свой окоп, вместо одеял; офицеры, играющие с сержантами в крикет: вместо биты — стропило, вместо мяча — тряпка, перевязанная веревкой, а вместо калитки — клетка для попугая, “с чистым, сухим трупиком попугая внутри”: каждая страница таила какую-нибудь мрачную, как сама ночь, драгоценность.

Говард читал им минуты две — и вдруг заметил непривычную тишину. Он моментально насторожился. По опыту он знал, что гробовая тишина в классе означает одно из двух: либо все уснули, либо приготовили какую-то западню и ждут, когда он в нее угодит. Но когда он тщательно осмотрел все парты, то увидел, что все ученики бодрствуют и нет никаких признаков готовящегося нападения. Только тут до него дошло, что это то, что называется сосредоточенным молчанием. Попытавшись скрыть свое удивление, боясь нарушить чары, он стал читать дальше.

Книга удерживала их внимание до самого конца; когда прозвенел звонок, у Говарда появилось головокружительное чувство, что он сейчас по-настоящему поделился знаниями с учениками. Это ощущение неожиданно оказывается таким насыщенным, придает такую бодрость, что теперь, когда он замечает Джастера среди школьников, глазеющих на афишу “Хэллоуин Хоп”, он, вместо того чтобы отвернуться, решает подозвать его. Он смотрит, как мальчик плетется к нему с другого конца зала, и заставляет себя покровительственно улыбнуться.

— Я только хотел немножко с тобой поболтать, — заверяет он Джастера. — Не надо так напрягаться.

Проговорив это, Говард вдруг сознает, что Автоматор поступил очень мудро, поручив именно ему разговор с Джастером; ему ведь намного легче настроиться на одну волну с подростком, чем какому-нибудь семидесятилетнему священнику.

— Я слышал, ты вчера завтрак метнул на уроке французского, — говорит он.

— Я… что? — переспрашивает Джастер.

— Тебя стошнило. Вырвало.

У мальчика кривится рот.

— Я просто хотел узнать — тебе лучше?

— Да, сэр.

— Значит, тебе лучше?

— Да, сэр.

— Вы с отцом Грином заключили мир?

Джастер кивает.

— Он любит иногда поскандалить, этот старый хрыч, но я бы не стал принимать близко к сердцу его слова, — говорит Говард.

Мальчик ничего не отвечает. По правде сказать, Говарду совсем не кажется, что Джастеру приятно его участие — впрочем, напоминает он себе, дети часто скрывают свою ранимость за подобным безразличием, не следует их понукать, нужно подождать, пока они сами проникнутся доверием к тебе.

— А как вообще дела? Как жизнь?

— Хорошо.

Джастер явно настораживается, как будто Говард пытается на чем-то его подловить.

— Как учеба? Не слишком трудно оказалось в этом году? — Мальчишка трясет головой. — А дома у тебя все хорошо? У родителей?

Тот кивает. Говард пытается придумать следующий вопрос:

— А что с плаванием? Я слышал, ты делаешь большие успехи.

Мальчик снова кивает, наморщив свой бледный лоб с таким сосредоточенным видом, как будто играет в шахматы со Смертью, а ставка — его собственная жизнь. Говард уже начинает выбиваться из сил. Это все равно что курице зубы выдергивать. Ладно, он потратит на это еще одну минуту — на всякий случай, вдруг Грег все-таки спросит его об этой беседе.

— Знаешь, вчера я разговаривал с твоим тренером по плаванию. Он рассказал мне кое-что очень…

Но тут слова замирают у него на языке: он попался в плен улыбки — внезапной, яркой, парализующей, как тюремный прожектор… Перед ним возникла мисс Макинтайр; улыбка, очевидно, предназначается ему. Он уже слышит, как заговаривает с ней, хотя сам не понимает, что говорит. Господи, какие глаза! Когда просто смотришь в них, кажется, будто тебя целуют — или нет, ты как будто по волшебству уносишься в другой мир, где есть только они вдвоем, а вся остальная вселенная превращается в мишурную декорацию и только медленно вальсирует вокруг них…

— Да, сэр?

К реальности Говарда возвращает тихий голосок, чего-то требующий от него. Он оглядывается и смотрит на обладателя этого голоса так, как будто впервые в жизни его видит.

— О! — Мисс Макинтайр прикрыла рот ладонью. — Извините, ребята, я не заметила, что вы заняты разговором.

— Нет-нет, все в порядке, — торопливо заверяет ее Говард, а потом опять поворачивается к Джастеру: — Дэниел, ступай лучше на следующий урок.

— Сейчас обеденный перерыв.

— Ладно, тогда ступай обедать. Мы потом договорим, на неделе.

— Хорошо, — неуверенно произносит Джастер.

— Вот и молодчина, — говорит Говард. — Ладно, ступай, ступай.

Джастер послушно топает по коридору.

— Мы еще увидимся на этой неделе, — кричит Говард ему вдогонку. — И хорошенько потолкуем, ладно?

Он поворачивается, чтобы вновь окунуться в приятный свет, исходящий от мисс Макинтайр.

— Извините, — говорит она весело. — Я его не заметила, иначе не стала бы вас прерывать.

— Нет-нет, ничего страшного, пустяки, — заверяет ее Говард. — У него вчера произошла небольшая стычка с отцом Грином. Грег попросил меня потолковать с ним, узнать, все ли в порядке.

— Кажется, я видела его у себя на географии, — говорит она и добавляет: — Он такой маленький!

— Обычно в таких случаях детей направляют на беседу к советнику по воспитанию, но Грег решил, что он, наверное, охотнее будет говорить с кем-нибудь помоложе, — объясняет Говард. — Ну, в общем, с кем-то, кому он мог бы больше довериться.

Она слушает его с вдумчивым видом (или изображает вдумчивость?): Говард уже заметил, что многие ее жесты и ужимки носят обескураживающий налет некоей несерьезности, искусственности, как будто она, забавы ради, позаимствовала их из какой-то старомодной комедии. Как же подобраться к настоящей Орели?

— Ах да, вот что я хотел вам сказать, — он легонько касается ее руки. — Я последовал вашему совету и раздобыл ту книгу Роберта Грейвза. Сегодня я читал ее на уроке. Вы оказались правы — ребятам понравилось!

— Я же вам говорила. — Она улыбается.

— Это же совсем другое — когда слышишь, как о войне рассказывает тот, кто побывал в самом пекле. Ученики действительно заинтересовались.

— Ну, может быть, все это напомнило им школу, — говорит она. — Кто сказал про окопную войну, что это девяносто девять процентов скуки и один процента страха?

— Ну, про скуку не знаю. Но — господи! — весь этот хаос, эта жестокость! И все описано так ярко. Мне было бы очень интересно почитать его стихи — просто чтобы увидеть, как человек, который описывает людей с вывороченными кишками, вдруг переходит к теме любви.

— Ну, может быть, одно не так далеко отстоит от другого, — говорит она.

— Вам так кажется?

— А вы сами когда-нибудь любили? — спрашивает она его, будто дразнясь.

— Да, конечно, — признается Говард, волнуясь. — Просто я хотел сказать, что с литературной точки зрения это, должно быть, большой стилистический прыжок от одной задачи к другой…

— М-м-м. — Она снова проделывает эту штуку — пробегает по верхней губе самым кончиком языка.

— Послушайте, — говорит он, — мы в прошлый раз, как бы это сказать, неудачно начали…

— Да?

— Ну, я имею в виду… — Он, как будто в тумане, замечает, что по обе стороны от них проносятся потоки школьников. — Помните, вы мне тогда сказали, что не собираетесь… м-м… кое-чего делать со мной?

— Я сказала вам, что не буду с вами спать.

— Да, именно… — Он чувствует, как весь заливается краской. — Ну вот, я только хотел… Надеюсь, я не дал повода… Ну, в общем, я хочу сказать вам, что я тоже… Что я тоже нисколько не собирался, м-м, с вами спать.

Она с секунду молчит, как бы переваривая его слова, а потом говорит:

— И это все, что вы можете мне сказать — спустя целых два дня?

— Да, — говорит он неохотно.

— Ну, теперь я совершенно точно не буду с вами спать, — говорит она смеясь и поворачивается к нему спиной.

— Погодите, — говорит он в отчаянии, — когда вы говорите, что… Что вы этим хотите сказать?

— До свиданья, Говард, — бросает она через плечо.

— Подождите!

Но чары уже разрушены: торопясь догнать ее, он снова осознает, что существует в мире предметов, препятствий, которые вклиниваются меж…

— Простите, Говард, я вас не заметил…

Говард, задыхаясь, только молча открывает рот.

— A-а, Роберт Грейвз! — Джим Слэттери поднимает с пола упавшую книгу. — Вы читаете ее ребятам?

Уже потеряв надежду, Говард смотрит вслед ее удаляющейся фигуре: обратив к нему спину, она, кажется, продолжает насмехаться над ним.

— Грейвз удивительно разносторонний писатель, — продолжает Слэттери, ничего не замечая. — Таких людей сегодня уже почти не сыщешь. Стихи, романы, работы по классической мифологии… А вы, кстати, никогда не пробовали читать его “Белую богиню”? Безумная, откровенно говоря, книжка, но чрезвычайно захватывающая…

Говард понимает: теперь ему никуда не деться. Он ведь пять лет сидел в классе и слушал все эти бредни. Как только Джим Слэттери начинает говорить на заинтересовавшую его тему, остановить его может только божественное вмешательство.

— …исследует различные дохристианские общества — в Европе, Африке, Азии — и всюду ищет одну и ту же фигуру, эту самую Белую богиню — с длинными светлыми волосами, голубыми глазами и кроваво-красным ртом. Он докапывается до самих древних вавилонян. Его теория такова: поэзия в том виде, в каком мы ее знаем, выросла из культа этой самой богини. Вся поэзия — вернее, вся истинная поэзия — всегда рассказывает об одном и том же. Наверное, это можно назвать мифом плодородия…

Голубые глаза, кроваво-красный рот.

— …сражение между поэтом, который олицетворяет грядущую весну, и как бы его сверхъестественным двойником или отрицательным “я”, олицетворяющим прошлое, зиму, тьму, застой и так далее, — из-за любви этой самой Белой богини…

Совершенно точно не буду с вами спать.

— Грейвз умер на Майорке, подумать только! Поселился там с одной женщиной, поэтессой. В Дейе. Пару лет назад мы туда ездили — ну, мы с женой то есть. Восхитительное место, когда отъезжаешь подальше от всех этих курортов. Потрясающие пейзажи. А морская живность! Помню, однажды вечером жена сказала мне — она ела креветки…

Говард рассеянно кивает. Ему мерещится, что вдалеке, в людской гуще в Пристройке, он видит ее белый шарфик, мелькающий, как кончик лисьего хвоста.


Отойдя подальше, Скиппи принимается бежать. Он бежит до тех пор, пока не оказывается у себя в комнате. В голове у него тучи летящих искорок, сквозь них почти ничего не видно.

Поговорить с тобой? О чем это он хочет с тобой говорить?

Вот черт!

Он в панике: тревога с треском бежит по нервам, болезненно искрясь в самых кончиках пальцев, мысли наталкиваются одна на другую, как автомобильчики с бамперами в аттракционах, но хуже всего то, что он и сам не знает почему! Он не знает, что это ломится в дверь его мозга, не знает, почему сердце так быстро колотится, не знает, почему это так важно — не разговаривать с Говардом-Трусом, — а теперь он уже не знает, почему стоит на стуле и вышвыривает свою сумку из одежного шкафа, дергает за выдвижные ящики и через плечо выбрасывает на кровать их содержимое: нижнее белье, носки, футболки, свитера, кроссовки… А потом что-то мелькает мимо окна.

Спустя секунду он слышит, как за стеной на полную громкость включается стерео Эдварда “Хатча” Хатчинсона, хотя Скиппи точно знает, что сам Хатч внизу, в столовой. На радиобудильнике возле кровати Скиппи мигают цифры 00:00. Он откладывает сумку и медленно поворачивается к окну. Кажется, вся комната дрожит и плывет по краям.

Эта штука пролетела слишком быстро — и все-таки он как-то умудрился заметить ее. Направляясь к окну, он вдруг слышит, как сталкиваются и сливаются в коридоре звуки болтовни из телевизоров, радио и компьютеров: разные голоса как будто открывают двери и спрашивают друг друга: что происходит? Он ступает осторожно, как будто это вовсе не он, не осмеливаясь поверить в то, что он увидел то самое, что ему померещилось; он даже притворяется, что вовсе об этом не думает, он притворяется, приближая глаз к телескопу Рупрехта, что ему просто так, ни с того ни с сего, захотелось посмотреть по сторонам…

Но он видит только облака и птиц. И вдруг — ого! — какой сюрприз. Неужели он в самом деле ожидал, что инопланетяне выберут именно этот момент, чтобы прибыть на Землю? Как будто они летели из своих космических далей только для того, чтобы спасти… да вот же, опять! Опять, будто ниоткуда, оно появляется в окуляре и снова исчезает из виду. Скиппи рыщет по небу, гоняется за ним, и его сердце стучит, как будто собирается вовсе выпрыгнуть из грудной клетки. Неужели все это происходит наяву? Или он бредит? Но нет — вот наконец он его поймал: это ЛЕТАЮЩАЯ ТАРЕЛКА, скользящая по воздуху!


Тем временем Рупрехт сидит внизу, в своей лаборатории, и корпит над волновым осциллятором. Человеку с менее блестящим умом эта лаборатория, пожалуй, показалась бы немного unheimlich[14]. Это тесная, лишенная окон комнатка в самых недрах цокольного этажа, освещаемая одной-единственной голой лампочкой; из стен сочится сырость, с потолка капает, а в тени прозябают остовы и обломки прежних изобретений Рупрехта — Клономатик, Погодная машина, Автомат невидимости, Протектрон-3000: все они заброшены и распотрошены на запчасти для других проектов, так что теперь сами они выглядят как жертвы какой-то чудовищной войны машин. Однако для Рупрехта эта лаборатория — отрадное прибежище, оазис порядка и рациональной мысли. Компьютеры излучают тепло, поэтому в комнате всегда комфортная температура, к тому же она достаточно удалена от остальных помещений в этом здании, так что здесь можно в любое время суток, и днем и ночью, играть на валторне; здесь есть даже телевизор — на случай, если вдруг захочется просто посмотреть канал “Нэшнл Джиографик”, не выслушивая при этом ничьих посторонних “юмористических” замечаний о половых органах.

Волновой осциллятор Ван Дорена — это инструмент для СВЗР, придуманный самим Рупрехтом. Идея довольно простая: ВОВД принимает звуки (например, основную тему из Канона Пахельбеля, исполняемую на валторне) и переводит их в полный спектр частот, включая те, что недоступны слуху человека (но, может быть, доступны слуху инопланетян), а затем посылает их в космос.

— Слушай, Минет, что толку без конца играть космическим жителям всю эту скукотищу? Чтобы они подумали, что все земляне — столетние старики?

— На самом деле классическая музыка совершенно незаменима в качестве средства связи. С одной стороны, это математическая система, которую по силам понять любому разумному существу; с другой — она позволяет расшифровать физиологическую природу человека: ведь такие характерные элементы музыки, как шум, повторы, сотрясение, основаны на нашем сердцебиении, дыхании и так далее. У профессора Тамаси есть очень интересная статья, посвященная как раз этой теме.

— Ну ладно, наверно, я упустил это из виду.

На начальном этапе с этим волновым осциллятором пришлось изрядно повозиться; впрочем, сейчас Рупрехт надеется, что вот-вот преодолеет все трудности. Взяв его с рабочей поверхности — ВОВД представляет собой безобидную с виду прямоугольную штуковину размером с коробку конфет, — Рупрехт втыкает его вилку в электросеть и отходит на шаг назад. Ничего не взрывается, не загорается. Хорошо. Он включает осциллятор. Загорается красная лампочка, раздается гул исправно работающего прибора. Рупрехт садится на стул и достает из футляра валторну. Прежде чем заиграть, он чуть-чуть медлит, смотрит на дверь. Обычно ему нравится, когда Скиппи присутствует на пробных запусках, но сегодня тот куда-то пропал после урока истории и не ответил ни на одну эсэмэску. Ну что ж, раз он решил пропустить важное научное событие века, это его дело.

Сегодня Рупрехт выбрал для исполнения свое любимое произведение — начало Концерта для валторны Баха. Играя, он представляет себе, как два изящных существа на другом краю Вселенной откладывают книги, которые читали, и восторженно улыбаются, заслышав дивные звуки музыки из своего футуристического радиоприемника; одно существо делает пригласительный знак другому, они запрыгивают в свой космический корабль… И вот уже Нью-Йорк, подиум, на котором мировая общественность приветствует вежливых инопланетян и подающего надежды подростка, который перенес их сюда…

Шум от помех становится таким невыносимо громким, что Рупрехт вскакивает со стула. Секунду он стоит неподвижно, будто пригвожденный к полу этой какофонией, а потом, с некоторым трудом, зажав уши пальцами, он крадется к осциллятору — а из того теперь раздается какой-то немецкий голос, вещающий что-то, с той же оглушительной громкостью, про Bockwurst![15] Но вот электричество милосердно вырубается.

Тишина: в темноте Рупрехт, тяжело дыша, лежит на полу в позе эмбриона. Через несколько секунд электричество снова включается — включаются телевизор, компьютеры и все остальные электроприборы в комнате, кроме осциллятора, который лишь виновато дымится. Рупрехт склоняется над ним, чтобы посмотреть, в чем дело, но тут же отдергивает обожженные пальцы. В нем вскипает раздражение. Что случилось? Почему эта штука не работает? Бесполезно, все бесполезно — или, может быть, он сам бесполезное существо — глупое, бесполезное и тупое. Тогда что толку от всех его стараний? Рупрехт пинает волновой осциллятор Ван Дорена так, что тот отлетает в угол комнаты и, продолжая дымиться, приземляется у основания Протектрона-3000, а сам в отчаянии тяжело оседает на стул.

— Иногда причина, по которой мы не видим ответа, заключается в том, что мы слишком близко глядим на вопрос, — говорит голос.

Рупрехт, вздрогнув, поднимает глаза. В телевизоре, который включился сам по себе, появляется знакомое лицо — сморщенное и коричневое, как орех, с необыкновенно переливчатыми глазами: радужные оболочки так и блистают, будто производя какие-то запутанные вычисления.

— Все это время, я понял, трудности данной задачи отвлекали меня от того, что стояло за ней, — говорит лицо. — Ввод же дополнительного измерения сразу все проясняет. Мы оказываемся лицом к лицу с действительностью, обладающей одновременно и простотой, и почти невозможной красотой.

— Вот это да, блин, — говорит Рупрехт.


Почти невозможная красота. Она пританцовывает, блестит, как сбежавшая звезда, сквозь безобразную осеннюю серость: Скиппи не в силах оторваться, хотя за дверью уже слышен, все громче и все ближе, топот шагов и тяжелое дыхание, как будто кто-то грузный бежит по лестнице, перескакивая сразу через две ступеньки, — и вот наконец вбегает Рупрехт, весь в поту, и выпаливает что-то невнятное: “Мультиверсум!” — а потом замечает, чем занят Скиппи, и кричит:

— Мой телескоп!

— Извини…

— Зачем ты его передвинул?

Рупрехт оттесняет его и ревниво берется за трубу.

— Кажется, я видел НЛО, — говорит Скиппи.

— Да он вообще не на небо наведен, — фыркает Рупрехт.

Он приближает глаз к окуляру, чтобы убедиться в своей правоте; на другом конце ничего не видно — только какая-то девчонка из Сент-Бриджид, играющая во фрибси во дворе за стеной.

— И вообще, — отстраняется он от телескопа, вспомнив, зачем он бежал сюда из лаборатории, — это все не важно. А важно вот что. По-видимому, наша Вселенная — не единственная Вселенная в мире. Она может оказаться всего лишь одной из бесконечного числа вселенных, которые движутся в одиннадцатом измерении!

— Ого, — говорит Скиппи.

— Я знаю! — возбужденно выкрикивает Рупрехт. — Существует одиннадцать измерений! А ведь все думали, что их только десять!

И он продолжает говорить, развивая тему, расхаживая между кроватями кругами то в одну, то в другую сторону, хлопая себя по лбу и выкрикивая всякие слова вроде “водораздел” и “сногсшибательно”. Но Скиппи не слушает его. Глядя в телескоп, он опять наблюдает за той девушкой с фрисби: она бегает взад и вперед по гравийной площадке, подпрыгивает и кружится в воздухе, протягивая руку, чтобы поймать диск, и снова запуская его вверх, не успевая даже коснуться земли ногами, смеясь и убирая изо рта непослушные темные пряди волос… Она кажется гораздо ярче, чем все окружающее, словно кусочек лета, чудом очутившийся в октябре; в то же время от нее и все вокруг тоже становится ярче: ей удается как-то все наладить, как бывает, например, в мюзикле, когда кто-нибудь один принимается петь, а вслед за ним начинают петь и все остальные. Это относится не только к другим девочкам, но и к деревьям, стенам, к гравию, которым усыпан двор, к Рупрехту, даже к самому Скиппи, прилипшему к телескопу…

Из этого мечтательного состояния его выводит вой, раздавшийся сзади. Это Деннис и Марио прокрались в комнату и неожиданно набросились на Рупрехта; рассуждения об одиннадцатом измерении прервались, так как главный докладчик по этой теме катается по полу, цепляясь за свои трусы.

— Куда это ты уставился, Скипфорд?

Не успевает Скиппи направить трубу в другую сторону, как его уже теснят от телескопа; Деннис, приставив глаз к стеклышку, принимается издавать звонкие возгласы, как будто у него свистит в ушах:

— У, у, ух! Какая милашка!

— А ну-ка, дай мне посмотреть. — Марио тоже не хочет оставаться в стороне. — Ну и ну, что за попка!

— Погоди, вот увидишь ее сиськи… Эй, глядите — Скиппи покраснел! В чем дело, Скиппи? Это твоя подружка?

— Что ты болтаешь, — говорит Скиппи с отвращением, хотя не очень-то убедительно: он и в самом деле сделался весь красный.

— Смотри, Марио, смотри, Рупрехт! Скиппи не нравится, когда говорят о его подружке. Это потому, что ты любишь ее, Скиппи? Потому что ты любишь ее и хочешь жениться на ней, и целовать ее, и обнимать ее, и держать за руку, и говорить: “Я вюбвю тебя, ты моя вюбовь…”

— Не понимаю, что такое ты несешь.

— Интересно, эта знойная красотка придет к нам на танцы? — говорит Марио.

— Думаешь, она придет на дискотеку? — Скиппи вдруг весь загорается, как рождественская елочка.

— Знойных девок на этой дискотеке будет зашибись, — говорит Марио. — Да к тому же девицы из Сент-Бриджид известны своим распутством. Они будут валиться, как кегли, чтобы по ним проехались большие яйца Марио.

— Да, интересно, придет ли она туда, — говорит Скиппи.

— Скиппи, да ты совсем бредишь, если думаешь, что такая девчонка подойдет к такому растяпе, как ты! — Деннис крепко зажимает голову Марио между локтем и боком и принимается прыгать.

— Отпусти меня, придурок! — булькает Марио.

— Что-что, Марио? Я плохо тебя слышу, говори погромче!

— А кто это — Т. Р. Рош? — Рупрехт поднял с пола светло-желтую трубочку и теперь рассматривает этикетку на ней.

— Да, а почему тут по всей кровати одежда разбросана? — спрашивает Марио, с запозданием заметив беспорядок в комнате. — И зачем тут эта сумка?

— Да, Скип, что тут делает дорожная сумка? Середина семестра только на следующей неделе.

— Ты куда-то ехать собрался?

Скиппи как-то загадочно смотрит и на трубочку, и на сумку.

— Нет, — говорит он. — Никуда я не собираюсь.


Наконец-то пятница. Через час после последнего звонка школа окончательно пустеет: ученики разошлись по домам, а учителя переместились в “Паром” — маленький паб поблизости от школы, давно уже облюбованный преподавателями Сибрука (к непроходящему ужасу владельца паба, на глазах у которого прибыльная подростковая клиентура сбежала в другое место).

Для Говарда эти рабочие посиделки с выпивкой — тяжкий труд. “Мне просто нечего сказать этим людям. Мне нечего сказать им и в понедельник утром. Что же я могу сказать им под конец недели?”

“Говард, ‘эти люди’ — и ты тоже, — отвечает ему Фарли. — Хватит смотреть на все с позиции отрицания. Ты учитель, примирись с этим”.

Да, он может примириться с этим, когда ему платят за его усердный труд; но жертвовать первыми драгоценными часами выходных во имя командного духа — это уж чересчур: так ему кажется почти каждую пятницу.

Но не в эту пятницу. Сегодня он не мешкая направляется прямо в паб и сидит там, с мрачным выражением лица уставившись на дверь, в то время как Джим Слэттери безостановочно вливает какие-то байки в его неслышащее ухо, а Том Рош, потягивая что-то из стакана, смотрит на него из бара, будто раздраженный и покалеченный Питер Пэн. Однако из-за двери так и не появляется та, чьего прихода он ждет.

— Я был уверен, что она придет, — говорит он грустно.

— На прошлой неделе ее не было, — говорит Фарли, отвлекаясь от болтовни.

Они перешли на крытую площадку для курения, откуда видны боковые ворота школы; уличный обогреватель не работает, а температура уже бодро падает, приближаясь к нулю.

— Она сказала, что сегодня придет. Она так сказала.

После той короткой встречи в среду, и после ее прощальной шутки/угрозы Говард не раз делал попытки отыскать Орели Макинтайр, Он уже в ярости — это все равно что ухаживать за блуждающим огоньком. Все в ней вызывающе двусмысленно — как и сам вопрос: желает ли она, чтобы за ней ухаживали, или нет? И все-таки чем она неуловимее, чем невозможнее, бессмысленнее и бесперспективнее кажется погоня за ней, тем бесповоротнее Говард привязывается к ней, тем больше о ней думает, тем сильнее хочет услышать от нее хоть словечко, побыть рядом с ней хоть немного. Сегодняшнего вечера он дожидался целых два дня: пускай даже она не будет с ним разговаривать, по крайней мере он мог бы час или два просто смотреть на нее, любуясь ее неземной красотой в этом забитом людьми баре.

— Я вот невольно задаю себе вопрос: а как же Хэлли? — говорит Фарли.

— М-м-м, — мычит Говард.

— Ну она же ведь думает, что ты ее любишь? Что собираешься на ней жениться?

Говард бормочет что-то неразборчивое.

— Тогда зачем ты бегаешь за Орели? Ну, дело, конечно, твое, я просто решил спросить.

Говард раздраженно вздыхает:

— Я за ней не бегаю. Я с ней почти и не разговаривал. Я даже не знаю, происходит ли все это на самом деле.

— Но тебе хочется, чтобы все было на самом деле.

Говард снова вздыхает, глядя на кристаллические искорки, которыми насыщен пар, вылетающий у него изо рта.

— Я люблю Хэлли, — говорит он. — И сам знаю, что мы очень хорошо с ней живем. Но просто… Просто иногда вся эта жизнь кажется какой-то разрозненной. Понимаешь?

— Не совсем.

— Ну вот мы идем с ней в кино, обедаем, ссоримся, шутим, встречаемся с друзьями, — и порой кажется, что все эти куски жизни никак не склеиваются. Это просто один кусок, следующий за другим. Проходит всего день — а я уже ничего не помню. — Он отхлебывает от своего пива. — Я не говорю, что это плохо. Просто, видимо, я представлял, что моя жизнь будет проходить не так.

— А что же ты себе представлял?

Говард задумывается:

— Пожалуй — да, наверно, это звучит глупо, но, видимо, я надеялся, что в ней будет больше интересных событий. — Видя, что Фарли непонимающе мигает, он пытается объяснить: — Какой-то вектор. Какой-то смысл. Ощущение, что это не просто вереница дней, которые нанизываются один на другой. Возьмем, к примеру, эту книгу, которую я сейчас читаю, Роберта Грейвза…

— Это книга, которую порекомендовала тебе Орели?

— Да какая разница?

— Никакой, никакой. — Фарли примирительно поднимает руку. — Продолжай.

— Ну вот, он же такой смелый. Например, он ведет свой полк в бой, он посреди ночи отправляется на ничейную полосу, чтобы спасти товарищей… А ему тогда еще двадцати одного года не было!

— И что же? Ты собираешься бросить Хэлли, а потом жить с Орели в окопах — так, что ли? И ждать, когда явятся немцы?

— Да нет, — раздраженно отвечает Говард. — Я просто…

Тут распахивается дверь, и из паба вываливается Джим Слэттери.

— Ага! — Он салютует им обоим. — Кассий и Брут!

— Уже отчаливаете? — откликается Фарли.

Джим каждую пятницу уходит домой ровно в это самое время.

— Нет фурии в аду, жене подобной[16], на чьих глазах готовый стынет ужин, — смеется их старший коллега. — Вы, ребята, когда-нибудь на собственной шкуре убедитесь в этом. — Он всматривается вдаль, в вечернее небо. — Прохладно тут. — Потирает руки. — А может, дело просто в возрасте. Не знаю. Покидаю вас здесь, молодежь. Всего доброго, джентльмены…

Он неторопливо уходит, посвистывая, и этот свист тонет в шуме уличного движения.

— Я не хочу превратиться со временем в такого, как он, — говорит Говард, когда Джим Слэттери пропадает из виду. — Тридцать пять лет работы — и что в итоге? Коллеги не обращают на него внимания, ученики над ним смеются, жена каждый день готовит ему ужин, чтобы, не дай бог, он не съел какой-нибудь бутерброд в пабе. Преподает из года в год одну и ту же, одну и ту же чепуху! Одно и то же — “Король Лир” да “Другая дорога”[17]

— Похоже, сам он всем этим доволен, — замечает Фарли. — Готов поспорить: у него до сих пор глаза слезами затуманиваются, когда он читает “Другую дорогу”.

— Но ты же понимаешь, что я хочу сказать? Понимаешь? Ведь рано или поздно мы умрем.

Фарли смеется:

— Говард, ты — единственный из всех моих знакомых, кто от утраты девственности перешел сразу к кризису среднего возраста.

— М-м-м.

Дверь снова открывается; Говард слышит внутри громкий, разгоряченный алкоголем голос Тома. Это вышли покурить две молодые женщины, работающие в строительном обществе на этой же улице. Они бегло оглядывают Говарда и Фарли. “Привет!” — говорит им Фарли. Те улыбаются, поеживаясь от холода. Фарли подходит к ним стрельнуть сигарету.

— Если это тебя сколько-нибудь утешит, — говорит он, возвращаясь к Говарду, — то все то, что ты говоришь об этом вот ощущении, об отсутствии некоей объединяющей системы, — о том, что вся жизнь как будто разрозненная, — вот это, говоря научным языком, и составляет один из самых важных вопросов нашего времени.

Говард настороженно отхлебывает еще пива.

— Как свести воедино все эти “макро” и “микро”. Ну, вот есть две крупные теории, которые объясняют, как устроена Вселенная. С одной стороны, есть квантовое механическое объяснение — “стандартная модель”, так оно называется, — и оно гласит, что все состоит из крошечных кусочков — частиц. Существуют сотни различных видов частиц, и все они носятся очень буйно, бурно и бессвязно — разрозненно, как бы ты сказал. А с другой стороны, есть теория относительности Эйнштейна, она такая геометрически стройная, изящная, она рассматривает Вселенную как некое единое целое. И свет, и всемирное тяготение порождаются волнами в пространственно-временном континууме, и все управляется этими очень простыми законами: словом, это не что иное, как та самая объединяющая система.

Он умолкает, чтобы сделать затяжку, и выпускает пышный клуб дыма.

— Штука в том, что оба объяснения, насколько можно понять, верны, но только ни одно из них не работает по отдельности. Теория искривленного пространства разлетается на куски, как только наталкивается на субатомные частицы. Стандартная модель слишком хаотична и запутанна, чтобы подвести нас к большой изящной системе пространства-времени. Таким образом, ни одна теория не является полной, а когда тебе нужно применить обе одновременно, скажем, для описания Большого взрыва, то оказывается, что они не сходятся. Это ведь то же самое, о чем ты говоришь, только на обыденном, повседневном уровне: скажем, в твоей жизни трудно найти какие-то признаки сюжетной линии, полной интересных событий, но в то же время, если ты постараешься и придашь своей жизни какой-то смысл — например, изберешь себе какой-то руководящий принцип, миссию, идеал или что-то в этом роде, — тогда неизбежно исказятся детали. Мелочи будут постоянно выскакивать и разлетаться в стороны как попало. — Еще одна затяжка: жемчужный дым прорезает сумерки. — Каждый год-два какой-нибудь ученый публикует очередную важную универсальную теорию, которая якобы наконец-то увязывает все вместе. Теория струн, супергравитация. Самая свежая — М-теория. Но потом, при ближайшем рассмотрении, все они тоже распадаются на куски.

Говард смотрит на него с невозмутимым видом:

— На самом деле все это совершенно неутешительно.

— Понимаю, — вздыхает Фарли. Он в последний раз затягивается, а потом давит окурок каблуком. — Слушай, если я тебе кое-что скажу, вернемся потом внутрь, ладно?

— Скажешь мне что?

— Если серьезно, мне не очень-то хочется тебе об этом говорить, но, кажется, я тут уже до костей промерз.

— А ну-ка, говори.

— Ладно… — Фарли притворно возится со своими запонками. — Похоже, что кое-кто добровольно вызвался стать смотрительницей на этом “Хэллоуин-Хопе”.

— Орели?

— Я слышал, как вчера она говорила с Грегом.

— С чего это?

Для этой дискотеки, которая проводится вечером первого дня каникул в середине семестра, всегда с большим скрипом удается запрячь кого-то в смотрители.

— Ума не приложу. — Фарли пожимает плечами. — Может, для нее это что-то новенькое, а поэтому забавное. — Он пробегает кончиками пальцев по перилам, рисуя восьмерку, а потом с напускным безразличием добавляет: — Ей в помощь нужен будет еще минимум один человек…

— А, — говорит Говард, и некоторое время они оба молча наблюдают, как сталкиваются облака в темнеющем вечернем небе.

— Ладно, я пойду еще выпью, — говорит Фарли. — Идешь со мной?

— Да, сейчас, — рассеянно отвечает Говард. И слышит, как Фарли обращается к девицам из строительного общества:

— Эй, девушки, желаете чего-нибудь из бара? Тут подают “змеиный укус”[18].

Девушки хихикают; дверь за Фарли закрывается. Говард смотрит на свои посиневшие пальцы, сжимающие стеклянное горлышко бутылки. Он думает о Хэлли — как она сидит у компьютера в их маленьком домике, как заканчивает недельную работу, как начинает готовить ужин. Если бы только он мог быть уверен, что это и есть та жизнь, о которой он мечтал, а не просто жизнь, которая ему досталась потому, что он побоялся искать ту, о которой мечтал! Если бы только он мог быть уверен, что не превратится со временем в нелепого старого увальня в пиджаке тридцатилетней давности, в такого безнадежного неудачника, который уже и сам не сознает, что все могло бы быть по-другому…

Когда Говард и Фарли учились в выпускном классе, от Джима Слэттери ушла жена. Учеников, разумеется, никто об этом не оповещал, но это стало очевидным почти сразу. Учитель начал являться в школу в разных носках, небритый, непричесанный. Заднее сиденье его машины было завалено коробками с полуфабрикатами. Его уроки, которые никогда нельзя было назвать идеально гладкими, становились все более путаными; порой он на несколько минут умолкал, рассматривая какую-то загадочную деталь за окном. И вот однажды, посреди очередной странной длительной паузы, Гвидо Ламанш крикнул с последнего ряда: “Где ваша жена, Джим?”

Слэттери был застигнут врасплох — это ясно читалось по его лицу. Он был слишком поражен, чтобы разыгрывать непонимание или отвернуться; он просто продолжал стоять как стоял, открыв рот. Стив Рис весело повторил вопрос: “Где ваша жена, Джим?” Мгновенье — и вот уже весь класс подхватил эти слова и начал нараспев повторять, снова и снова: “Где ваша жена, Джим? Где ваша жена, Джим?”

Слэттери пытался игнорировать этот хор, начал вновь что-то бормотать о стихотворении, которое они только что читали, но монотонное пение становилось все громче и настырнее, заглушая его самого, — пока наконец под всеобщий гогот он не выбежал из класса.

На следующий день на школьной автостоянке так и не появилась машина с коробками от готовой еды на заднем сиденье, а вместо урока английской литературы шестиклассников согнали на специальное собрание, где отец Ферлонг прочитал им целую лекцию — как всегда, маловразумительную — о сострадании. За этим последовало более прямолинейное обращение декана, который объявил, что до конца недели ученики лишаются права выходить с уроков на обеденный перерыв. Ни один из них ни словом не обмолвился ни о Джиме Слэттери, ни о том, что произошло накануне на его уроке.

Никто не ожидал увидеть учителя литературы в ближайшее время, но он вернулся в школу уже на следующий день. Он никак не упоминал о случившемся, просто продолжил урок с того места, на котором в прошлый раз прервался. Кое-кто хихикал, свистел, отпускал двусмысленные шутки, но потом все замерло. Несколько недель спустя школьники услышали, что к Джиму вернулась жена.

Говард отлично помнит тот день — словно все это происходило вчера: и страницу книги на парте, и погоду за окном, и лица вокруг, а главное — лицо самого Слэттери: поначалу смущенное, словно мальчишки вдруг заговорили на каком-то непонятном жаргоне, а потом, когда он все понял, не столько оскорбленное за самого себя, сколько потрясенное — потрясенное тем, насколько жестокими могут быть его ученики. Тогда Говард впервые увидел это выражение лица у взрослого человека — ранимое, хрупкое, как будто тронь его — и он рассыплется на куски.

Но вот что забавно: хотя многие подробности того урока навсегда врезались в память Говарда, он никак не может припомнить — а участвовал ли он сам в том хоровом пении? Как он ни силится, он не может вспомнить эту единственную деталь: его мозг как будто стер, размыл ее, как размывают лицо осведомителя в каком-нибудь документальном телефильме. Сидел ли он молча, с отвращением скрестив руки, отказываясь открыть рот? Или он опустил голову, чтобы никто не видел — поет он с остальными или нет? Или, может быть, он — сидя в среднем ряду, в середине класса, прячась в общем потоке — тоже присоединился к общему пению и громко голосил с остальными? Усмехаясь этим другим, чтобы показать, что и ему кажется смешной такая забава? Но он не может этого вспомнить, не может и просто догадаться, как было дело. Ну не странно ли это?


Везучий кобель трахает смазливую русскую целку

Она напилась, ее можно трахать бутылкой

Сучка кричит, а ее трахают во все дырки пятеро жеребцов

Старушка не забыла, что такое трахаться!

Каждая картинка — это дверь к маленькому миру, и Карлу представляется, что все они плавают, как пузыри, где-то далеко в пустоте, привязанные к его компьютеру крошечными невидимыми ниточками. Внутри каждого пузыря сидит девушка, или, может, две девушки, с фаллоимитаторами, или с парнями, или с собакой, и все они только ждут, чтобы ты щелкнул по ним мышкой, — тогда из пустоты они перенесутся к тебе в компьютер. Никогда заранее не знаешь, что внутри каждого пузыря, пока не откроешь его. Может, девушка покажет только сиськи, а не письку, а может, вообще окажется гермафродитом. Картинки-дверцы похожи на обертку, в какую заворачивают фейерверки или конфеты, а то, что там внутри, спрятано как секрет.

— Я даже не говорю о любви! — орет внизу мама Карла на папу Карла. — Я об этом даже не говорю. Я говорю всего-навсего о простом, обычном уважении, которое ты должен проявлять ко мне, к своей жене. К своей жене!

— А почему ты это преподносишь мне как величайшую новость? — кричит в ответ отец. — Кто, интересно, оплачивает счета с твоей кредитки, которые ложатся ко мне на стол каждую…

Если надоедают картинки с людьми, то есть и персонажи из мультиков. Например, Ариэль из “Маленькой русалки”, лижущий Красавицу из “Красавицы и чудовища”, или Покахонтас из “Покахонтас”, которую трахает конь из “Мулана”. Есть и персонажи из компьютерных игр вроде “Страны надежд” или “Последней фантазии”, занимающиеся сексом. Есть и совсем старомодные штуки — вроде зверей из “Книги джунглей” (это фильм), или Утенок Дональд, трахающий Минни-Маус, или Мишка-Йог, трахающий Бу-Бу — мишку поменьше.

— …нет, тут деньгами не откупишься, Дэвид, это… Посмотри на меня, Дэвид. Вот я — и я женщина! Я заслуживаю того, чтобы со мной обращались как…

— Я сам знаю, что ты женщина. Я это знаю, потому что ты ведешь себя совершенно неразумно.

— Конечно, я веду себя неразумно — когда в два часа ночи звонит телефон, а если подхожу я, трубку бросают? Это неразумно — когда четыре ночи подряд телефон звонит в два часа ночи?

Джессика Рэббитт, а еще смазливая птичка из “Скуби-Ду”, перепихивающаяся с Фредом, а иногда со Скуби. Куча смурфов, по очереди трахающих смурфочку. Симпсоны — чаще всего Гомер или Барт, — трахающие Лизу, хотя однажды Карл видел, как Гомер входит в комнату Мэгги, чтобы трахнуть Мэгги: член наружу, лицо такое страшное, какого в мультике никогда не увидишь, глаза — щелки, зубы — клыки, а рука как птичий коготь, хватается за детскую кроватку.

— Дэвид, тебя видела Эйлин. Наверно, она тоже ведет себя неразумно.

— Эйлин! Послушай, мы оба прекрасно знаем, что у Эйлин не все в порядке с головой, она страдает серьезными расстройствами…

— Она видела тебя, Дэвид! Видела, как ты обедаешь с девушкой-подростком. С малолеткой! Не старше Карла!

— Лючия, а знаешь, кто это? Можешь прекратить эти крики хоть на пять секунд — и я скажу тебе, кто это? Это моя инструкторша по теннису!

— Да, понимаю. Она помогала тебе с подачей — там, в ресторане? Или, хрен раздери, вы обменивались ударами прямо там, в “Четырех временах года”, — ты и твоя шлюха?

Карл включает стерео у себя в комнате. Глядит в книжку, лежащую на столе. Экономические успехи Нидерландов отчасти объясняются рукотворным географическим ландшафтом, который называется ______.

За правым динамиком лежит невесть сколько пятерок, десяток и двадцаток. За левым динамиком лежат фейерверки. Барри не может хранить их у себя дома, потому что его комнату обыскивает мать. Последние несколько дней похожи на эпизоды из кино, где разговоры заканчиваются, а ты видишь, как под музыку сыплются деньги, гангстеры заключают сделки, покупают лимузины и нюхают кокаин. Детишкам все подавай фейерверки — сколько ни приносят Карл и Барри, им все мало. Каждый день появляются какие-то новые малыши с таблетками, некоторые вообще не из Сибрука. А с другой стороны, как в зеркале, примерно то же самое происходит с девицами из Сент-Бриджид. Первые пять девиц рассказали другим, те — новым, и теперь уже столько девиц ищут таблетки, что Карлу и Барри пришлось разделиться.

И вот они снуют от земляных насыпей к девчонкам — обращают фейерверки в таблетки, а таблетки — в деньги, в большие деньги. Барри уже купил себе новенькие кроссовки “Найк” (“Вендетта”) и цифровой фотоаппарат. Теперь он подумывает о скутере — он думает, неплохо бы им с Карлом купить себе одинаковые серебристые “веспы”. А еще он думает — может, вложить чуть-чуть денег в кокаин, так просто — посмотреть, будет ли он продаваться. Раз уж мы обзавелись клиентурой, говорит он Карлу, а это ведь самое трудное в любом бизнесе.

Карл рад, что Барри доволен и снова доверяет Карлу. Но иногда ему делается не по себе. Он все представляет себе те сцены из фильмов, когда банду гангстеров расстреливает из пулеметов другая банда.

— Какая еще другая банда? — спрашивает Барри. — Что ли, те ублюдки, которые ведут торговлю в парке?

Карл и Барри всегда покупают товар у этих самых ублюдков в парке. Рядом с проездом, ведущим к железнодорожному вокзалу, есть скамейка, где обязательно ошивается кто-нибудь из них. Они носят спортивные костюмы, на руках у них татуировки, а в прошлом году они однажды вечером избили Кейси Эллингтона, когда тот подвалил к ним, чтобы купить травки, просто потому что он им не понравился, — да так сильно, что ему потом челюсть пришлось проволокой пришивать. В четверг один из этих парней, с сальными волосами, сказал: “Что-то вы, ребята, много кокаина последнее время покупаете”.

Карл ничего не ответил. А Барри сказал, что это впрок — на каникулы в середине семестра.

Да не трусь ты, говорит теперь Барри Карлу. Откуда эти подонки узнают, чем мы занимаемся?

Он обнимает Карла. Ты подумай, говорит он, то, что с нами происходит, — это удача, какая выпадает раз в жизни! Множество событий, никак не связанных между собой, вдруг сошлись в одну точку, а мы с тобой как раз оказались в нужном месте, чтобы воспользоваться всем этим. На носу Хэллоуин, ребятне нужны фейерверки. Да еще эта дискотека с девицами из Сент-Бриджид, а все девчонки помешаны на своих фигурах, все хотят влезть в свои наряды. Это же как игровой автомат, из которого вот-вот посыплются денежки. А мы с тобой, Карл, окажемся при деньгах. Просто нам повезло — мы оказались в нужном месте в нужное время! Так что нам остается только считать бабки.

Раньше Карл никогда не оказывался в нужном месте в нужное время. Может, поэтому ему немного жутковато.

Я же не говорю, что мы всю жизнь этим обязаны заниматься, говорит Барри. Но хотя бы до этой дискотеки. Дураками будем, если раньше бросим. Да и ты, наверно, не хочешь потерять свою любимую маленькую покупательницу, а?

На этой неделе Леденцовые Губки каждый вечер покупала у Карла таблетки. Он уже не встречается с ней вместе с остальными — так было только в тот первый вечер на задах пончиковой. Теперь она пишет ему эсэмэски и сообщает, например, что будет ждать его через час, а он приносит ей таблетки. А иногда она ему не пишет, а он сам отправляется искать ее и где-нибудь находит. Тут не слишком много мест, куда можно пойти, так что, если тебя нет “У Эда” или в одном из торговых центров, значит, ты, скорее всего, в “Лежеплексе”, или в “Л-А Найтс”, или слоняешься неподалеку от “Тексако”. Увидев его, она загадочно улыбается, как будто это она сама каким-то волшебством вызвала его сюда. А потом они идут в какое-нибудь тихое место и отсчитывают таблетки.

Этой девке так хочется трахаться, что она в себя кулак засовывает!

Барри говорит, что, если б она платила деньги за все таблетки, которые забирает, то они с Карлом уже стали бы миллионерами. Не знаю, куда она их девает с такой скоростью, говорит он, да и вообще — она же толстая. Он все время спрашивает Карла, трахнул ли тот ее. Она, наверное, раз десять в день с тобой трахается — за такую-то прорву таблеток! Ха-ха, смеется Карл. Но она не хочет с ним трахаться. Она только держит в руках его член и дает ему пощупать свою грудь. Иногда он говорит ей — ты должна дать мне, а иначе плати наличными, как все остальные. Но она только смеется, берет его руку и сует себе под блузку. Среди холодных мокрых листьев на задворках пончиковой ее тело кажется маленьким кармашком тепла, она дышит ему в ухо, кончики ее темных волос щекочут ему шею, и он забывает обо всем на свете.

Сидя у себя в комнате, он делает стерео погромче и расстегивает ширинку. Там, на экране, свой маленький мир: темноволосая девушка на лестнице какого-то дома. В этой истории двадцать разных картинок: она снимает майку, поднимает юбку и показывает чулки и черные кружевные трусики, расстегивает блузку и закатывает юбку повыше бедер…

Вчера вечером он встретил ее в “Л-А Найтс” вместе с Курчавой и еще одной подружкой, толстушкой, и они вдвоем удалились в нишу за автомат, продающий сигареты. Он положил руку ей на живот, просунул кончики пальцев ниже пояса ее джинсов, он двигался книзу так медленно, что она, казалось, не замечала, а он думал, его член сейчас лопнет, прорвется через штаны, как Невероятный Халк[19], все ниже и ниже — неужели она позволит ему? Но потом она сказала — давай пройдемся.

Может, ей хочется пойти куда-то в более укромное место, чтобы там заняться сексом, подумал он и сказал — ладно. Они пошли вдоль шоссе, под оранжевыми фонарями. Машины быстро мчались мимо них или замирали у светофоров, выпуская дым. Покажи мне, где ты живешь, попросила она. Он повел ее по темной прямой улице. С веток стекали остатки дождя. Рядом с домом был припаркован отцовский “ягуар”. Может, как-то удастся привести ее к себе — так, чтобы родители не заметили? А может, отец и так разрешит ему привести ее домой, чтобы потрахаться. Хочешь зайти ко мне? — спросил он. Да ладно, ответила она. Он так и не понял, что она хочет этим сказать — “да” или “нет”, но когда он шагнул к двери дома, а она осталась стоять, он понял, что “нет”. Почему? — спросил он. Она ничего не ответила. Тогда он сказал: я отдам тебе всю эту трубочку, если ты мне дашь. Она только поглядела на него — и все. Этого количества хватило бы на неделю. Ну хотя бы минет, сказал он.

Девушка на лестнице поднимает руками свою грудь и наклоняется лизнуть сосок. У Карла все кипит в яйцах, член уже каменный, он готов вскочить и проломить им экран компьютера!

Вместо этого они пошли в пончиковую. Ей хотелось зайти внутрь, но он не мог — его туда не пускали. Тогда он завел ее за здание и показал, как с выступа мусорного бака вскарабкаться по водосточной трубе на крышу. Кровля очень грубая на ощупь и рифленая — будто замороженные волны. Ночью, в розовом свете, падающем от неоновой вывески, этот плоский серый прямоугольник выглядит будто кожа. Тут валяются пустые бутылки от пива, презерватив, выброшенная тетрадка с домашним заданием — оно уже размыто дождем. Она смотрела на окна Башни. Кто там живет? — спросила она. Да придурки всякие. Пансионеры. Совсем как сказочная, сказала она. А потом спросила — ты идешь на “Хэллоуин Хоп”?

Он только пожал плечами. Жалко, что нет с собой пива. Он думал, она сейчас ляжет, но она не стала ложиться. А почему тебя туда не пускают? — спросила она. Он сказал, что из-за Косоглазого. Что еще за Косоглазый? — удивилась она, и тогда он пересказал ей то, что Барри рассказывал ему о войне и о морпехах, которые погибали в джунглях, где косоглазые устраивали им засады, а когда они вернулись к себе на родину, в Америку, то их там не встречали как героев, а наоборот, плевали в них. Какой ужас, сказала она. Нам нужно проучить этого Косоглазого.

Как это?

Напомнить ему о родине, сказала она.

Они вынули скрепки из старой тетрадки и начали делать из страниц самолетики. Когда их накопилось достаточно много, они облили их жидкостью для зажигалок. Потом Карл спустился по водосточной трубе и вылил остатки в мусорный бак напротив черного хода пончикового кафе. Поджег бумажку и бросил ее внутрь. Из бака раздалось фуум! — жар ударил ему в лицо, он отпрянул назад и снова взобрался на крышу, и они оба встали у края и стали смотреть. Скоро дверь распахнулась — это выбежал Косоглазый с огнетушителем в одной руке и с одеялом в другой. Он набросил одеяло на горящий бак. Тогда они подожгли первый самолетик и сбросили его вниз — кружась и горя, он спикировал прямо на голову Косоглазому. Тот вскрикнул и прикрыл голову. Они подожгли и сбросили еще один, Косоглазый отскочил в сторону, но вот полетел еще самолетик, еще и еще, пока все небо не заполнилось кусочками падающего огня, которые парили вокруг Косоглазого, а тот ошалело стоял, разинув рот и не двигаясь. Но потом он сообразил, что происходит, принялся прыгать и топать ногами, отплясывая нелепый гномичий танец ярости, выкрикивая что-то на своем тарабарском языке и грозя кулаком крыше, где они затаились, прикрывая ладонями рты, чтобы не расхохотаться.

Ему все-таки пришлось уйти внутрь, чтобы вызвать полицию, и они успели спрыгнуть и спрятаться на автостоянке. А когда полиция уехала, они вышли из укрытия и опять залезли на крышу. Небо было темно-синим, а пончиковая вывеска казалась огромным широко открытым ртом — таким ртом, у которого нет лица, — или, может быть, лицом ему служит весь мир? Под ним половина тела Лори оказалась розовой. Деревья почти бесследно растворились в темноте. Ее раскрытый рот, ее белый лифчик. Таблетки в кармане ее пальто, ее губы, проглатывающие его рот, она забыла остановить его пальцы, которые уже расстегивают ее джинсы и скользят вниз, в… Тут зазвонил ее телефон; мелодией для звонка у нее служит песня Бетани — про то, как она стоит в раздевалке, а учитель подсматривает за ней сквозь дырочку в стене. Она кладет руку на запястье Карла.

Привет, папочка. Нет, я у Джанин. Нет, мы смотрим телек. Только я и Джанин.

Костяшки его пальцев — у молнии ее джинсов. Карл боится вздохнуть.

Нет! Папочка, здесь нет мальчиков. Нет, не надо — мама Джанин подбросит меня до дома. Целую, пока.

Она вытащила его руку и отдала ему обратно — с деланной улыбкой, будто стюардесса, которая принесла тебе дополнительное блюдо. Я, пожалуй, домой пойду, сказала она.

Ладно, сказал он.

Лорелгунья.

Девушка на лестнице уже совсем голая, в одних чулках. Она просовывает блестящие влажные пальцы себе между ног и смотрит на Карла. А рядом с ней, на экране телефона Моргана Беллами, появляется и пропадает, как волна, одетая Лори. Если бы только знать, как перенести ее лицо из телефона и приставить той девушке из компьютера! Какой-нибудь ботаник наверняка сумел бы это сделать. А Карл не умеет, и ему приходится все время смотреть то в компьютер, то на телефон, как будто он мысленно переносит лицо Лори и пытается приклеить его к чужому телу, так что волны черных волос перемешиваются, а леденцовые губки Лори превращаются во влажный блеск на пальцах той девушки с лестницы, — а Карл уже стоит над ней и кричит: Лучше делай, что я велю!!! Нет, нет, Карл! Она прячет лицо за влажной рукой. Карл заносит кулак. Ах вот как, значит, ты любишь кулаки??!!!!

— …развод! — кричит мама Карла и с шумом поднимается по лестнице.

Карл запихивает в штаны свой член, застегивается, и на экране компьютера появляется страница “ЗАБАВНЫЕ ФАКТЫ О НИДЕРЛАНДАХ”!

— Я подам на развод, голубчик, и вышвырну тебя отсюда! — Мать остановилась прямо напротив Карловой двери и кричит вниз, будто забивает гвозди в доску. — И желаю твоим потаскушкам… большого карьерного роста!

— Да я сначала тебя в психушку сдам, дура! — раздается снизу голос отца. — Ни один судья во всей округе не примет твою сторону, стерва сумасшедшая…

Слышно, как на лестничной площадке мать Карла падает на пол: этим обычно все и заканчивается, когда они ссорятся.

— Почему ты, — рыдает она, и ее слова сливаются с щелканьем зажигалки: она пытается закурить сигарету, — почему ты просто не уйдешь и не оставишь меня и моего сына в покое? Почему ты не уйдешь раз и навсегда, так чтобы мы могли жить хоть чуточку достойно?

— А я тебе скажу почему! Потому что я боюсь, что ты сожжешь этот чертов дом, мой дом! “Достойно”! Если бы ты имела хоть малейшее представление о том, что такое достоинство, ты бы разок посмотрела на себя…

Карл сидит у себя, в голове у него горячо, он пялится в учебник. Слияние двух городов в единый урбанизированный массив называется ______.

Мать снова вопит, и раздается стук чего-то обо что-то другое, — наверное, она швырнула в отца туфлю.

— Ты невменяемая! — кричит отец. — Невменяемая!

Хлопает дверь ее спальни, и в ту же секунду телефон Карла издает сигнал о новом сообщении.

Привет что делаешь?

Хрен тебе, сучка!

Ничего уроки

Из-за недостатка собственных природных ресурсов Нидерланды вынуждены импортировать YV#$HS&^@% И L*!! MNH, ИЗ XXXXXXXX.

Мне скушно!!!!

Внизу хлопает входная дверь, потом заводится отцовский “ягуар”. Слышно, как защелкивается дверь ванной и за ней рыдает мать.

Хочу рзвлчся…

Черноволосая девушка на лестнице закатывает глаза и по самое запястье запускает руку себе между ног.

Главными предметами экспорта Нидерландов являются снимай трусы, сука, и скажешь еще слово — раскрою тебе череп.

Карл пишет ответ:

Ок.


Скиппи и телескоп теперь почти неразлучны. По утрам, в обеденный перерыв, в конце каждого школьного дня он бежит наверх и прилипает к окуляру, а в течение следующих нескольких часов он пребывает или в счастливой эйфории, или в безмолвном отчаянии — в зависимости от того, удалось ли ему увидеть Девушку с Фрисби. На глазах у Рупрехта Скиппи меньше чем за неделю превратился из привычного Скиппи, дружелюбного помощника Рупрехта, в лунатика с затуманенными глазами, которому больше ничего не нужно — только смотреть в окно и без конца спрашивать Рупрехта — или любого другого, кто оказывался в комнате, — как, по его мнению, появится ли на их школьной дискотеке эта девушка, с которой он ни разу не разговаривал, или не появится?

Возможно, все это и казалось бы Рупрехту крайне досадным, но, по странному совпадению, он тоже обрел новую страсть. Последние пять вечеров он все больше и больше углублялся в этот загадочный лабиринт: чем дальше заходят его исследования, тем таинственнее все становится, а чем таинственнее — тем притягательнее.

— Это называется М-теорией.

Утро понедельника: на краю бледно-голубого неба робко прорываются розоватые краски рассвета, золотя шпили церквей и радиовышки, черепичные крыши домов и леса новостроек.

— А что означает эта буква “М”, Рупрехт?

— Никто не знает.

— Как это — никто не знает?

— Это настолько сложная теория, что ее создатели сами только-только начинают в ней разбираться. Вот и не могут прийти к единому мнению, что означает это “М”. — Как раз это чрезвычайно привлекает Рупрехта. Кто бы устоял перед обаянием теории настолько запутанной, что даже само ее название остается загадочным? — Одни говорят, что за этим “М” стоит Мультиверсум. Другие говорят, что Магия. Или Матрица. Мистерия. Мать.

— Ого, — с хрипотцой говорит Виктор Хироу.

— Вся эта теория, конечно, находится в зачаточной стадии, — говорит Рупрехт, — но суть вот в чем: предполагают, что все состоит из мембран. Существуют разные виды мембран. Некоторые — это крошечные частицы. А другие — целые огромные вселенные. И все они плавают в одиннадцати измерениях.

— В одиннадцати? — переспрашивает Джефф.

— Именно, — подтверждает Рупрехт.

Джефф, явно сбитый с толку, что-то подсчитывает на пальцах.

— Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Где же все эти семь лишних измерений? Хороший вопрос. Ответ: повсюду вокруг нас. Понимаешь, — тут Рупрехт снимает очки и начинает расхаживать взад-вперед, — космологи считают, что на первоначальной стадии, в момент творения, наша Вселенная существовала как единая однородная, симметричная, десятимерная система. Все вещество, все силы были слиты в этой системе в одно целое. Однако когда произошел Большой взрыв, эта “высшая”, если так ее назвать, Вселенная сломалась. А наша Вселенная, то есть те измерения, которые мы видим, расширилась до пространства-времени. Тем временем высшие измерения как бы свернулись, стали совсем крошечными. Но, хоть мы их совсем не видим, они все-таки существуют. Собственно, эти дополнительные измерения существуют практически в любой точке пространства.

Джефф и Виктор почесывают головы.

— Да, это несколько мудрено, — говорит Рупрехт. — Ну, в качестве иллюстрации представьте себе какой-нибудь очень узкий цилиндр.

— Волос, — говорит Виктор.

— Член Марио, — это с кровати Рупрехта подает голос Деннис.

— Эй ты! — кричит Марио.

— Ладно. — Рупрехта не так-то легко сбить с взятого курса. — Нам этот очень узкий цилиндр, член Марио, представляется линией, — иными словами, он кажется одномерным. Но для какого-нибудь совсем маленького существа, допустим для муравья, который ползет по члену Марио, совершенно ясно, что можно ползти не только вдоль, но еще и поперек. Хотя мы и не можем этого видеть, зато совсем крошечный муравей понимает, что у члена Марио есть два измерения — не только длина, но еще и обхват.

— Еще бы у него не было обхвата! — кричит Марио. — Я и без какого-то муравья об этом знаю!

— Согласно теории струн, при помощи которой профессор Хидео Тамаси и другие ученые пытались разгадать загадку Большого взрыва, помимо тех четырех измерений пространства-времени, которые нам известны, есть еще шесть очень маленьких, как бы свернутых измерений, то есть всего их существует десять. А вокруг этих измерений извиваются и вибрируют струны, или маленькие волокна энергии.

— Совсем как мать Денниса, — вставляет Марио, который решил отомстить за клевету про муравья, — она тоже извивается и вибрирует на своем вибраторе, потому что она знаменитая шлюха, и к тому же десятимерная, потому что она толстая сучка.

— Очень верное описание, — холодно замечает Деннис. Марио промазал — он совсем забыл, что Деннис терпеть не может свою мачеху, поэтому его такими оскорблениями не проймешь…

— Погоди, а что это за струны такие? — спрашивает Джефф.

У Рупрехта начинает слегка подергиваться бровь.

— Ну, если помнишь, я об этом говорил пару минут назад.

— Ах да! Это такие крошечные частички энергии, из которых все и состоит?

— Правильно.

— Но, Рупрехт, подожди! Ведь все состоит не из струн, а из атомов! Мы же это проходили по естествознанию.

— Да, ну а атомы из чего состоят?

— Откуда я знаю, из чего они состоят?

— Ну так вот, я тебе и говорю: они состоят из этих маленьких струн.

— Но разве ты сам не говорил, что эти струны находятся в другом измерении?

— Да, Рупрехт, как же они могут быть тут, у нас, если на самом деле они — в другом измерении?

Рупрехт громко прокашливается:

— Они существуют в десяти измерениях. Просто десять — это число, которое с точки зрения математики необходимо для того, чтобы теория имела смысл. Они вибрируют на разных частотах, и, в зависимости от той частоты, на какой они вибрируют, получаются разные виды частиц. Ну, то же самое происходит, когда дергаешь за скрипичную струну, — получаются ведь разные ноты: до, ре, ми…

— Фа, — подсказывает Джефф.

— Да, фа…

— Соль…

— Вот точно так же струна, вибрирующая на одной частоте, даст, предположим, кварк, а струна, вибрирующая на другой частоте, даст фотон. Это такая частица света. Вся природа состоит из музыкальных нот, которые разыгрываются на этой суперструне, так что Вселенная — это нечто вроде симфонии.

— Ого… — Джефф с удивлением смотрит на собственную руку, как будто ожидает — теперь, когда покров тайны с нее сдернут, — что она зазвучит как колокол или как флейта.

— Но подожди — ты же говорил, что существует одиннадцать измерений! — вспоминает Виктор Хироу.

— Верно. Главным камнем преткновения для теории струн стал Большой взрыв. Как и все предыдущие теории, теория струн дала сбой, как только речь зашла о первых мгновениях существования Вселенной. Какой прок от новой теории, если она не способна решить старую проблему?

Джефф и Виктор соглашаются, что никакого.

— Зато, когда добавили одиннадцатое измерение, все изменилось. Теория уже перестала давать сбои. Однако вместо того чтобы просто найти объяснение для нашей Вселенной, ученые получили модель целого океана вселенных.

— Ну и дела, — говорит Джефф.

— Хотел бы я попасть в одиннадцатое измерение, — уныло замечает Деннис. — С каким-нибудь порно.

— Опиши мне ее еще раз, а?

Тем временем Скиппи сидит у телескопа с Титчем Фицпатриком. Пока Рупрехт разглагольствует на ученые темы, Скиппи безостановочно сыплет драгоценными деталями, которые ему запомнились за те несколько раз, что он любовался Девушкой с Фрисби. Оторвавшись от окуляра, Титч глядит влево, приставив палец к подбородку, хмурится и кивает:

— М-м-м…

Титч — непререкаемый авторитет во всем, что касается женщин. Он встречался чуть ли не во всеми девушками поблизости от Сибрука, с которыми стоило встречаться; его послужной список побил даже показатели спортивных “звезд” вроде Кельвина Флита и Борегара “Панциря” Фэннинга; многие уверены, что в конце прошлого лета, на вечеринке в доме Адама О’Брайана, он без дураков, по-взрослому занимался сексом с Келли-Энн Доуэни, второклассницей из Сент-Бриджид. Пожалуй, всем, кроме подростков, было бы трудновато понять, в чем секрет его привлекательности: ведь нельзя сказать, что он красив, или высок, или хотя бы забавен; если его внешность чем-то и запоминается, так это исключительно своей правильностью, производя впечатление солидности, надежности, спокойной самоуверенности, которое можно сравнить, например, с репутацией давно существующего и успешно работающего банка. В этом, собственно, и состоит весь секрет. Стоит только взглянуть на Титча — на его “правильные” ботинки “Дюбарри”, ирландский свитер и свеженький салонный загар — и уже видишь как на ладони все его будущее: можно точно предсказать, что он устроится на хорошую работу (в банке/страховой конторе/консалтинговой фирме), женится на хорошенькой девушке (скорее всего, из 18-го района Дублина), поселится в престижном пригороде (см. выше) и лет через пятнадцать, если считать от сегодняшнего дня, произведет на свет версию “Титч 2.0”, который будет считать, что его старик иногда несколько зазнается, но в целом парень что надо. Риск, что он когда-нибудь резко изменится — например, окунется однажды в какой-нибудь культ, или перенесет нервный срыв, или ни с того ни с сего ощутит внезапную жгучую потребность в самовыражении и увлечется каким-нибудь дорогостоящим и непонятным для всех его знакомых занятием, вроде современных танцев, или начнет исполнять песни Джони Митчелл голосом, который, спустя много лет, окажется тревожно женственным, — такой риск ничтожен. Словом, Титч настолько необыкновенен своей обыкновенностью, что он уже стал живым олицетворением своего социально-экономического сословия, поэтому дружба или любовная интрижка с Титчем рассматривается как некое самоодобрение, признак нормальности — качество, которое в этом возрасте является высоко ценимым товаром.

— Ну ладно, — говорит Титч, когда Скиппи наконец, утомившись, завершает свои славословия. — Черные волосы, средний рост, широкий рот, бледная кожа. Под это описание подходят несколько девушек — может быть, Йоланда Прингл или Мирабель Заум. А какие у нее чашечки?

— Чашечки?

— Средние или маленькие? — подсказывает Деннис с кровати.

— Я бы сказал, размера тридцать “В”, — оценивает Марио.

— Э-э, — говорит Скиппи.

— Что у нее есть — так это попка, — говорит Деннис.

— Да еще какая сексапильная попка! — вторит Марио. — Такую попку не забудешь впопыхах!

— М-м-м, — размышляет Титч, а потом, оставив телескоп, говорит: — Ладно, я еще подумаю. Но сегодня она, похоже, не появится.

— Нет, — печально говорит Скиппи.

— Расслабься, церемониймейстер, — подает насмешливую реплику с кровати Деннис. — Эта девушка все равно, считай, за триллион миль от Скиппи.

Титч выслушивает это без всякого выражения на лице, а потом говорит Скиппи:

— Позвони мне в следующий раз, когда увидишь ее.

И он выходит из комнаты, ни с кем не попрощавшись, как будто высаживается в универмаге из лифта, полного незнакомых людей.

— Одиннадцатое измерение — бесконечно длинное, но очень маленькое в поперечнике, — рассказывает Рупрехт Джеффу и Виктору, — может быть, не больше одной триллионной миллиметра. Это значит, что оно существует всего в одной триллионной миллиметра от каждой точки нашего трехмерного мира. Оно даже ближе к нашему телу, чем наша одежда. А на другой стороне от него — кто знает? Ведь всего в одном миллиметре от нас может существовать другая Вселенная — только мы не можем ее видеть, потому что она находится в другом измерении. Их может быть бесконечное множество — повсюду вокруг нас. — Его голос становится от восторга все громче. — Только представьте себе! Бесконечное множество вселенных — а мы не способны даже угадать, какими качествами они обладают! Ведь там могут действовать совсем другие законы физики! Они могут иметь форму цилиндров, или призм, или пончиков!

— Пончиков? — От этого слова зажигается синапс в мозгу у Джеффа, который в течение последних нескольких минут был занят подсчетом облаков, проплывающих за окном.

— Почему бы нет? Ну, или какие-то совершенно новые для нас формы…

— Например, форму банана, — предлагает Джефф, который вдруг почувствовал, что слегка проголодался.

— Или форму трассы для “Формулы-1” на “Силверстоне”? — добавляет Виктор.

— Возможно, — говорит Рупрехт, — все возможно.

— А может ли быть такая Вселенная, — вдруг осеняет Джеффа, — которая целиком состоит из пива?

— Ну, теоретически, думаю, да.

— А как же попасть из этой Вселенной, — медленно говорит Джефф, — в ту, что состоит из одного пива?

— Вот это один из вопросов, которые мы надеемся разрешить, — важно сообщает ему Рупрехт. — В пятницу вечером профессор Тамаси проведет круглый стол в режиме онлайн, и там, в числе прочих, будет обсуждаться и этот вопрос.

— М-м-м. Постой, Рупрехт, а в пятницу вечером же дискотека!

— Дискотека? — рассеянно повторяет Рупрехт. — Да, точно, так оно и есть.

— В таком случае, чувствую, этому круглому столу в режиме онлайн придется как-нибудь обойтись без Марио, — кричит с кровати Марио. — Не знаю, как вы, парни, но лично я планирую закадрить кучу телок на этих танцах. Наверно, начну с какой-нибудь знойной красотки. С ней у меня будет просто секс, без всяких излишеств. Потом — “шестьдесят девять”. А потом — самая пора для тройнарика.

— Марио! — Деннис привстает. — Да с чего ты взял, что к тебе вообще хоть одна девушка близко подойдет? Я уж не говорю о пятнадцати девушках подряд.

Марио раздумывает, а потом с заговорщическим видом сообщает:

— У меня есть секретное оружие.

— Да ну?

— Вот те крест! — Он раскрывает свой бумажник. — Читайте и плачьте от зависти, ребята. Вот мой счастливый презик — он никогда не подводит.

Наступает тишина. Марио изящно прячет бумажник обратно в карман. Потом Деннис, прокашлявшись, спрашивает:

— Гм! Марио, а что такого особенно счастливого в этом твоем презике?

— Он никогда не подводит, — повторяет Марио, уже как бы обороняясь.

— Но… — Деннис, наморщив лоб, подносит пальцы к носу, — мне просто интересно: раз это твой счастливый презик, почему ты его до сих пор не использовал, а?

— Сколько он там у тебя лежит, Марио? — спрашивает Джефф.

— Три года, — отвечает Марио.

— Три года?

— И ты его до сих пор не использовал?

— Да, похоже, это несчастливый презик!

Марио несколько встревожен: его несокрушимая вера в удачу, которую должен приносить его счастливый презерватив, начинает давать трещины.

— А для презика-то какое несчастье оказалось — попасть к тебе в бумажник!

— Да, Марио, твой бумажник — это Алькатрас для презиков!

— Это настоящий Бермудский треугольник для презиков!

— Встречаются презики и рассказывают друг другу страшные истории про твой бумажник. “О, он угодил в бумажник к Марио Бьянки, и с тех пор его никто больше не видел!”

— Да, а вот прямо сейчас твой счастливый презик, наверное, насвистывает мелодию из “Великого побега” и роет подкоп из твоего бумажника при помощи пластиковой ложечки для кофе…

— Да что вы в этом понимаете! — накидывается на них Марио. — Ну вы, ботаники злосчастные! Вы только и думаете, что об этой глупой теории про множество измерений! Ну а я вот что вам скажу — про то, что будет происходить в этом измерении: в пятницу я перетрахаю бесчисленное количество телок. И это — я назову это теорией Марио — вы все сможете увидеть собственными глазами, это вам не какие-то там уравнения, в которых только педики разбираются! И не приходите ко мне на карачках, когда вас отошьют все девицы на танцах, не отбивайте моих телок — я там устрою настоящую секс-оргию!


Осень все набирает силу. Переулок, ведущий к школе, каждое утро засыпает свежий ворох желтых листьев, словно ночью тут побывали лесные духи; после школы бредешь обратно сквозь странные, но характерные для этой поры года сумерки — сквозь бледную тьму, призрачную и несуразную, в которой идущие впереди одноклассники, кажется, тают и вовсе лишаются существования. Однако всюду заявляет о себе зловещая тень Хэллоуина. Торговые центры ломятся от тыкв и скелетов; дома закутаны в паутину из ваты; в небе все чаще шипят и трещат запускаемые на пробу фейерверки. Даже учителя не в силах противостоять этим чарам. Уроки часто сбиваются с прямой колеи, привычная рутина медленно испаряется, и вот уже в конце недели строгие предписания, действующие в остальные дни семестра, кажутся не более реальными — или даже чуть-чуть менее реальными, чем флуоресцирующие привидения, сияющие в витринах по соседству с пончиковой “У Эда”…

Скиппи приходит в голову — хоть он и понимает, что это ерунда, ведь другие люди тоже ее видели, — что и сама Девушка с Фрисби может быть ненастоящей: может быть, и она просто эманация Хэллоуина, образ, сгустившийся из дыма и желаний, существующий лишь на другом конце трубы телескопа, — и если он попытается как-то приблизиться к ней, то она начисто исчезнет. И вот, хотя половиной души Скиппи отчаянно ждет пятницы, чувствует, что едва доживет до пятницы, — другая половина втайне надеется, что пятница никогда не наступит.

Однако время не знает подобных оговорок; и вот Скиппи просыпается в кромешной тьме последнего утра учебного семестра.

В последней четверти финальной тренировки команды пловцов тренер убирает разметку на дорожки и ставит сеть, чтобы ребята могли поиграть в водное поло. Мяч с гулкими хлопками взлетает в воздух; белые, золотистые и коричневые тела прыгают и плещутся, крики и гиканье ударяются и отскакивают от желтой крыши, пар клубится над водой, будто ядовитый газ над ядовито-голубым полем битвы. Скиппи плавает в стороне от общей суматохи. Можно тебя на минутку, Дэниел, зовет его тренер.

Он нагибается, и Скиппи подплывает к нему. Тренеру больно так наклоняться — это видно по тому, как он закатывает глаза.

Ты в последнее время много занятий пропустил.

Извините, тренер, я болел. У меня есть справка.

Справки — это очень хорошо, но тебе ведь придется как-то наверстывать упущенное. Соревнования всего через две недели после каникул, помнишь? Там будут выступать всякие хорошие школы. А у тебя в последнее время показатели не очень-то.

Да, тренер.

Мне правда очень хочется взять тебя в команду, Дэниел, но мне нужно будет увидеть заметные успехи, когда ты вернешься.

Хорошо, тренер.

Ты поедешь домой на каникулы?

Да.

Там есть хороший бассейн?.. Эй, ты куда опять, Раш?

Да, там есть бассейн, а еще я плаваю в море.

Понятно. Это хорошо. Что ж, постарайся как можно больше тренироваться во время каникул, договорились?

Договорились, тренер.

Вот и отлично. Тренер поджимает губы. Лицо у него морщинистое, а глаза прозрачно-голубые, будто бассейн, ожидающий, когда кто-нибудь в него нырнет. Дэниел, у тебя все в порядке? В последнее время у меня такое впечатление, что тебя что-то беспокоит.

Нет, тренер, ничего.

Ты уверен? Эта твоя… болезнь — она прошла?

Да, совершенно прошла.

Ладно. Глаза, не моргая, прощупывают его насквозь. Я просто хочу, чтобы ты знал: если тебя что-то тревожит, можешь приходить ко мне — и мы поговорим об этом. Для этого я к вам и приставлен. Можешь мне доверять, все останется между нами.

Спасибо, тренер.

Я же не какой-нибудь старикан. Я твой тренер. И я забочусь о своих мальчишках.

Я знаю, учитель. Но у меня все в порядке.

Хорошо. Ты хочешь поскорее увидеться с родителями, верно?

Конечно.

Как у них дела?

Отлично.

Как твоя мама?

Отлично.

Рука тренера на его плече. Передай им от меня сердечный привет, ладно? Они должны гордиться тобой. Передай им это от меня. Он поднимается.

Хорошо, передам.

И не забудь — тренируйся изо всех сил! Я хочу, чтобы ты попал в этот автобус до Голуэя.

Ладно.

Но тренер уже отвернулся и уже свистит Сидхарте Найленду, который прыгает, размахивая плавками. А в мелководной части бассейна Дуэйн Греан кричит: мои шорты! мои шорты!

Пар густо клубится и плывет над водой. Но тебе кажется, что он ледяной на ощупь.


Мисс Ни Риайн, несмотря на свои далеко не молодые годы, странную коническую форму грудей и личико, которое — из-за тонального крема — кажется ирисочным, пользовалась в Сибруке славой красотки номер один и была предметом увлечения немалого числа учеников; разумеется, это кое-что говорит о природе самого влечения и его поразительной готовности работать с подручными материалами. Однако со времени появления мисс Макинтайр эта отдельно взятая иллюзия рассеялась, и теперь ирландский язык — всего-навсего очередной скучный урок, который нужно как-то отсиживать.

Впрочем, есть способы облегчить этот процесс. Посередине скучного ряда диалогов в Modh Coinníollach — печально знаменитом своей сложностью условном наклонении в гэльском языке — Кейси Эллингтон поднимает руку:

— Мисс?

— Да, Кейси?

— Я слышал от кого-то, будто Хэллоуин на самом деле зародился в Ирландии, — говорит Кейси, озадаченно наморщив лоб. — Неужели это правда? Не может быть!

Имя ученика, который первым обнаружил, что мисс Ни Риайн когда-то защитила диплом по ирландскому фольклору, предано забвению, но начатое им достохвальное дело живо по сей день. Если ловко направить разговор в нужное русло, то порой один умело заданный вопрос способен сожрать подчистую целый урок.

Кейси Эллингтон узнает, что Хэллоуин — это прямой потомок кельтского обряда Самайн. В старину Самайн, также известный как Feile Moingfhinne — Торжество Белой богини, — был одним из крупнейших празднеств. Он проводился в конце октября и знаменовал собой окончание пастушеского года и начало нового: это была заколдованная пора, когда раскрывались врата между этим миром и Потусторонним, и на земле принимались хозяйничать различные древние силы.

На этот раз руку тянет Митчелл Гоган:

— А что это за Потусторонний мир?

— Ирландский фольклор изобилует сказаниями о загадочном сверхъестественном народе ши, — рассказывает мисс Ни Риайн. — Ши населяли иной мир, который помещался там же, где и наш мир, только оставался невидимым для людей. Слово ши обычно переводят как фея или эльф, — тут все старательно подавляют хихиканье, чтобы отступление ни в коем случае не сделалось короче, — но у этих фей или эльфов не было ни симпатичных крылышек, ни розовых платьиц, они не порхали вокруг цветов. Нет, они превосходили ростом людей и славились своей жестокостью. Они ослепляли людей, крали новорожденных младенцев, заколдовывали целые стада так, что скотина переставала есть и умирала с голоду, — и все это просто ради забавы. Считалось дурным предзнаменованием даже упоминать о них вслух. Накануне Самайна все огни гасили, а все входы в могильники, где, согласно поверьям, они жили, оставлялись открытыми до утренних петушиных криков.

— Значит, они жили в могильниках? — спрашивает Невилл Неллиган, который уже сам не знает — он просто-напросто растягивает посторонний разговор или действительно заинтересован.

— Они жили в земляных укреплениях возле рек, под некоторыми деревьями, в подводных пещерах. А еще они жили в могильных курганах, которыми была усеяна вся земля. Изначально само слово ши и относилось к этим курганам, которые были возведены в эпоху более древней цивилизации, за тысячи лет до кельтов. Позже люди думали, что такие курганы — это дворцы фей, которые связывают их мир с нашим. Появлялись народные сказания о людях, которые засыпали рядом с одним из таких могильников, а просыпались уже поэтами или рассказчиками или обнаруживали дверь в таком холме, пробирались внутрь и оказывались на пиру у подземных духов. Там обязательно звучала сладостная музыка арфы, подавались роскошные яства, прислуживали прекрасные девушки, — но на следующее утро человек просыпался снаружи холма, где уже не было и признака двери, а потом возвращался к себе в деревню и узнавал, что прошло уже сто лет, и все, кого он знал, давно умерли.

Может быть, виновата хмурая погода, этот унылый ветер и костяной треск падающих листьев за окном, или, может быть, все перевозбуждены из-за близости долгожданной дискотеки, — но все эти истории обретают жутковатую осязаемость: их будто кожей чувствуешь — как вызывающий дрожь траурный туман, который стелется в воздухе.

— Но раз они жили в погребальных курганах, — говорит Джефф, будто не верит своим ушам, — значит, они были возвращенными из мертвых… вампирами, зомби?

— Боги, феи, духи — все они вперемешку населяли Потусторонний мир, — говорит учительница. — Возможно, первоначально легенды о феях возникали как истории о том, как мертвецы живут после смерти, как пируют в своих покоях. Или, возможно, это была попытка объяснить, что произошло с предыдущей, докельтской цивилизацией, которая давно исчезла. Но главное — это то, что в пору Самайна все эти странные существа, которые жили бок о бок с нами, но которых мы почти никогда не видели, ненадолго становились видимыми и свободно бродили по земле.

— А куда они потом делись? — спрашивает Винс Бейли.

— Куда кто делся?

— Ну, эти боги, или феи, или кто они такие были?

— Не знаю… — Очевидно, мисс Ни Риайн сама об этом не задумывалась.

— Может, на них метеорит упал, — живо вставляет Найелл Хенаген. — Как на динозавров!

Может быть, они все еще среди нас… — произносит зомбиподобный голос.

— Джефф, я тебе уже сто раз делала замечания за этот голос!

— Извините.

— Так или иначе, все это нисколько не помогает понять нам Modh Coinníollach. На чем мы остановились?

Мисс Ни Риайн снова переключает внимание на учебник — но в эту секунду как раз звенит звонок. Все, занятия кончились! Мальчишки вскакивают из-за парт; учительница грустно улыбается, поняв, что ее опять провели.

— Ну хорошо. Желаю вам приятно провести каникулы. И повеселиться сегодня на танцах.

— Счастливого Хэллоуина, мисс!

— Счастливого Хэллоуина!

— Счастливого Хэллоуина

— Джефф, опять ты…

Она умолкает: Джефф уже выбежал из класса…


К четырем часам школа полностью опустела — если не считать небольшого стада, которое снует между кабинетом изобразительных искусств и спортзалом, перетаскивая выкрашенные в черный цвет сети, черепа из папье-маше и частично выпотрошенные тыквы с ножами, еще торчащими из боков. Или она только кажется опустевшей; за этой внешней пустотой стонет воздух, насыщенный ожиданием: тишина кричит, пространство дрожит, переполненное такими лихорадочными и яркими долгожданными фантазиями, что кажется, они вот-вот обретут плоть в этих обезлюдевших коридорах и холлах. Тем временем над старым каменным кампусом собираются хмурые серые тучи — тяжелые, гремящие собственной накопленной энергией.

А наверху, в Башне, хотя солнце еще не совсем зашло — и хотя, конечно же, для остального мира оно официально не заходит еще пять дней подряд, — Хэллоуин уже идет полным ходом. Комната отдыха для младших классов кишит привидениями в простынях, вампирами с пластмассовыми клыками, румяными Осамами Бен Ладенами и закутанными в мантии джедаями. Чудовище Франкенштейна рисует синяки и кровоподтеки на Викторе Хироу (мертвеце); две не до конца запеленатые мумии ссорятся из-за последнего рулона туалетной бумаги; Алый Первоцвет вместе с Зеленым Гоблином вынашивают планы купить выпивки по поддельным документам старшего брата Гоблина. То там, то сям пансионеры постарше, ожидающие, когда за ними заедут, чтобы увезти домой, поглядывают на это свысока и отпускают саркастические замечания. Но ребята их почти не слышат — они слишком увлечены своим делом и своими костюмами, в которых они чувствуют себя как дома.

Но вот последние лучи солнца тают, и воздух мгновенно дрожит — стягиваясь, сжимаясь, как будто ощутив холод. За окном по улице проносятся первые включенные автомобильные фары, а в отдалении, за теннисными кортами, помигивает целый караван других. Эльф и некто, похожий на карликового учителя естествознания, выходят из своей комнаты и стучатся в двери трех соседних комнат.

— Да? — Деннис приотворил дверь лишь на четверть.

— Ну как, ты готов?

— Я-то готов — я жду Найелла.

В коридоре показывается Марио — он идет, пощелкивая пальцами, в темно-коричневом кожаном пиджаке, в непроницаемо-черных очках, с блестящими от геля волосами.

— Ну что, жеребцы, не бьете копытом? Уже скоро начнется.

— Кем это ты нарядился — Фонзом?[20]

— Я изображаю знаменитого бабника Марио Бьянки, — говорит Марио, хлопнув пузырем жевательной резинки.

Деннис молча закатывает глаза.

— Господи, что это за запах такой? — Рупрехт прикрывает нос рукавом своего твидового пиджака.

— Это, друг мой, крем после бритья. Когда-нибудь, если ты начнешь бриться и перестанешь быть геем, ты тоже будешь им пользоваться.

— От тебя пахнет так, как будто тебя замариновали, — говорит Рупрехт.

Марио невозмутимо жует резинку и проводит рукой по напомаженным волосам.

— Ну так чего мы ждем?

— Найелла, — отвечает Деннис, который и сам все еще наполовину скрыт за дверью.

Марио переключает внимание на Скиппи: к его кроссовкам приделаны крошечные крылышки, а на охотничьей шляпе из крепированной бумаги красуется длинное крапчатое перо.

— Ты кто? Погоди, я сам угадаю… Ты, наверно, этот придурковатый эльф из твоей любимой дурацкой игры?

Скиппи трудился над этим костюмом три вечера подряд и в самом деле смотрится настоящим эльфом. Поверх взятого у Рупрехта зеленого вязаного жилета (одного из нескольких), который сел от стирки, он набросил колчан со светящимися палочками — Стрелами Света; Меч Песен из картона и фольги свисает с его пояса в ножнах, смастеренных из рукоятки от теннисной ракетки, вместе со скатанной в свиток картой Страны Надежд (эффект натурального пергамента: пропитать обычный лист бумаги крепким кофе, затем засунуть в духовку, разогретую до 200 градусов).

Наряд Рупрехта куда более прозаичен: штаны, галстук, очки в роговой оправе и коричневый твидовый пиджак с кожаными заплатками на локтях, чересчур длинный и недостаточно широкий.

— Слушай, фон Дурень, тебе разве никто не объяснил, что сегодня все наряжаются в костюмы, а?

Рупрехт удивленно моргает.

— Я Хидео Тамаси, — отвечает он.

Марио глядит на него непонимающе.

— Заслуженный профессор физики в Стэнфорде! Который совершил революционный прорыв во всей области космологии! Возможно, крупнейший ученый со времен Эйнштейна!

— A-а, тот самый Хидео Тамаси, — соображает Марио.

Деннис качает головой:

— Вот что я вам скажу, Скиппи с Минетом: я даже не представлял, что вы могли бы выглядеть еще более по-идиотски, чем всегда. Но это что-то особенное.

— Ну а ты, Деннис? — спрашивает Скиппи. — Ты-то кем вырядился?

Не отвечая, Деннис выходит в коридор и делает оборот на 360 градусов в своем помятом темно-сером костюме. Из кармана рубашки торчит целая батарея перьевых ручек, а галстук заколот булавкой с символикой Сибрука.

— Не можешь угадать? Подожди, сейчас я подскажу… — Он обеими руками энергично трет себе лицо и волосы, а потом, растрепанный и раскрасневшийся, громогласно ревет: — Ну вы, разини, шевелитесь живее! Тут вам не детский сад! Стройными рядами — или вон отсюда! Или по-моему — или на помойку! — Его глаза бегают от одного лица к другому, а те между тем уже, похоже, начинают догадываться… — Ну, впрочем, маскарад еще не до конца готов… Точнее, это лишь половина маскарада, — сообщает он как-то загадочно, а потом, повернув голову, кричит в глубину комнаты: — Ну что ты там — готов?

— Готов, — раздается голос Найелла, как будто сильно расстроенный.

— Внимание, джентльмены…

Дверь наконец распахивается, и Деннис, отвесив поклон, как инспектор манежа, отступает в сторону, а в середине комнаты показывается Найелл в чудовищном сарафане в цветочек, в светлом парике и на высоких каблуках. Под платье засунуты два больших шара (наверху) и подушка (в районе живота); на лицо Найелла старательно нанесен слой косметики ядовитых цветов.

Остальные не сразу понимают, насколько гениально задуман этот дуэт, потом наконец кто-то хихикает, а затем хихиканье быстро перерастает в хохот.

— Над чем смеетесь, шуты гороховые? — лает Деннис. — Смех — занятие для болванов! Пометь у себя, Труди… — Тут Найелл послушно лезет в сумочку и достает планшет для записей. — Ван Дорен — временное отстранение от занятий! Джастер — исключение! Этого итальяшку зажарить мне на пицце! Нет, погоди — закатать в рулет! Черт возьми, Труди, почему ты так чертовски медленно пишешь — ты, случайно, не беременна опять?

— Нет, господин, прошу прощения, господин, — фальцетом отвечает Найелл и съеживается.

— Хорошо, молодчина.

Деннис хлопает Найелла по спине, и у того из промежности падает мяч для регби, запеленатый в “фирменную сибрукскую” ткань — синюю с золотом.

— Если он узнает — ты покойник, — говорит Скиппи. — Считай, что ты мертвее мертвых.

— Джастер, когда я захочу услышать твое мнение, я попрошу тебя высказаться, — продолжает Деннис, а потом поворачивается к компании ряженых, которые собирались идти вниз, но тут притормозили и столпились вокруг двери: — Пригладить волосы! Причесать мозги! Повторяйте за мной! Доложите мне, если старик подаст голос! Ну что, ребята, готовы? Ученик Сибрука должен всегда быть готов. Готов работать. Готов играть. Готов слушать своих учителей — особенно же самого великого просветителя из всех, Иисуса. Как-то раз Иисус спросил меня: Грег, в чем твой секрет? А я ответил: Иисус, изучай свои конспекты! Ступай на уроки! Сбрей эту бороду! Заявляешься в первый день на работу одетый как хиппи — конечно тебя распнут, и не важно, кто твой папаша…

И вот таким манером фальшивый и.о. директора и его суррогатная жена выходят из комнаты и, оказавшись во главе процессии, ведут толпу вниз по лестнице, а вокруг них звенит смех остальных мальчишек; мнения разделяются примерно поровну: одни восхищаются их бравадой, другие весело предвкушают момент, когда их поймают с поличным.

— Подождите, я кое-что забыл…

Но никто не слышит, кавалькада уже сбежала вниз по винтовой лестнице. Вернувшись к себе в комнату, Скиппи переворачивает подушку и что-то ищет под ней.

Он уже много дней не принимал таблеток. Отчасти из-за того, что в последний раз, когда он их принимал, его стошнило на Кевина Вонга; но в основном все-таки из-за того, что он увидел ее, из-за того, что те чувства, которые нахлынули на него, прогнали прежние чувства — ну, может быть, не полностью их прогнали, но хотя бы загнали их в какие-то подвальные глубины, откуда уже не доносится их шепот и ворчание. Он по-прежнему волнуется — особенно сегодня, он так и не смог себя заставить ничего съесть, а всякий раз, как он думает о Девушке с Фрисби, а думает он о ней каждую секунду, его сердце бьется со скоростью триллион миль в час, — но это уже волнение совсем другого рода. Это не так, как бывает, когда все мгновения объединяются против него, перебрасывая его от одного мига до другого. Скорее, одно следует за другим, совсем как в рассказах, и воздух вокруг него кажется бурным, чистым и холодным, как будто он стоит под водопадом. Может ли быть такое явление, как счастливый ужас? Скиппи знает одно: ему совсем не хочется отгонять от себя это состояние. Впрочем, на всякий случай он кладет трубочку с таблетками в колчан, а потом бежит догонять остальных ребят, которые ручейком текут по узким, обшитым темными панелями коридорам Башни и выходят в школьный двор, где останавливаются и переводят дух…

Навалилась ночь, кромешно темная — луну и звезды заслонили грозовые тучи, которые, похоже, все еще продолжают прибывать на сцену; в воздухе застыл неподвижный дождь — он не падает, а висит, трепеща, и ждет, когда ты в него шагнешь. Но это еще не все. Из засыпанного листьями проулка, ведущего к пончиковой “У Эда”, с улицы, которая змеится мимо резиденции священников, подходя к задним воротам школы Сент-Бриджид, с той дороги у теннисного корта, которая подходит к главному входу, стекается множество костюмированных фигур, и среди этих ковбоев, чертей, пауков-великанов, регбистов, Джейсонов и Фредди, покойников, иллюстрирующих разные стадии трупного разложения, — среди них есть и костюмированные женские фигуры. На автостоянке — настоящее буйство обнаженных ног: поблескивая серебром, они высаживаются из “саабов”, “ауди” и внедорожников, а когда эти машины уезжают, обладательницы ног сбрасывают с плеч пальто, открывая не менее обнаженные руки, обнаженные талии и декольте — открытые настолько, насколько это позволяется приличиями.

Похоже, что девушки, в массе своей, пожертвовали творческим подходом в пользу редкой возможности одеться пофривольнее. Шаловливые медсестры вышагивают рядом с эксцентричными ковбойшами; пышнотелая Лара Крофт в ботфортах до бедер несет перламутровый хвост русалки, которая на один головокружительный миг кажется голой выше пояса — пока до тебя не доходит, что на ней трико телесного цвета; женщина-полицейский садомазохистского вида, порно-Клеопатра, четыре пошатывающиеся принцессы, идущие рука об руку на каблучках, подобающих принцессам, по ухабистому переулку; две Женщины-Кошки, уже выгибающие спины друг на друга, целое полчище Бетани в разных обличьях (наряды скопированы с различных видеозаписей), — и все они стекаются в одно место и пристраиваются к очереди, которая стоит на ступеньках, ведущих в спортзал, откуда доносится музыка и заманчиво блестят разноцветные огоньки…

Пансионеры, пытаясь все это рассмотреть, ненадолго останавливаются, словно не желая дальше идти: кажется, они очутились в земном раю, не покидая пределов своей школы, и теперь им страшно, что наваждение вот-вот рассеется, пьянящее видение растает в воздухе… Но потом все как один передумывают и спешат присоединиться к очереди.

На верхних ступеньках Автоматор отдает последние распоряжения Говарду-Трусу и мисс Макинтайр:

— Сейчас семь сорок пять. Я хочу, чтобы в восемь тридцать эти двери были заперты. После восьми тридцати ВХОД КАТЕГОРИЧЕСКИ ЗАПРЕЩЕН — при любых обстоятельствах! До десяти тридцати вечера никто не должен покидать помещения без вашего разрешения. А если кто-то уходит, то ВОЗВРАЩАТЬСЯ ЗАПРЕЩЕНО. Если кто-то будет вести себя вызывающе или неприлично — немедленно вызывайте их родителей. А если кто-нибудь, — тут он повышает голос, — будет иметь при себе или окажется под воздействием алкоголя или каких-либо наркотических веществ, он будет наказан немедленным отчислением до полного выяснения обстоятельств школьным комитетом.

Он бросает испепеляющий взгляд на вереницу скованных внезапным ужасом подростков, которые боятся шелохнуться и пикнуть, чтобы не дохнуть спиртным.

— Хорошо, — говорит и.о. директора.

Он уже опаздывает на свой благотворительный обед в Сибрукском клубе регбистов. Простившись со смотрителями вечера, он спускается по лестнице мимо очереди школьников, направляясь к парковке, и вдруг, уже пройдя несколько шагов от конца этого хвоста, останавливается. Почесав в голове, он оборачивается и медленно шагает назад, как будто и сам толком не знает зачем. Но вот он доходит до Денниса и Найелла.

Среди участников маскарада воцаряется гробовая тишина. Пригладив свой красный галстук, оправив свой темно-серый блейзер, Автоматор, сощурив глаза, пристально глядит на Денниса. Деннис, нарядившийся в точности так же, что-то нервно напевает себе под нос, уставившись на рептильную шею Макса Брейди, который стоит перед ним. Кое-кто из стоящих в очереди уже не выдерживает и хихикает. Всем, кто смотрит на них — а смотрят на них все до одного, — кажется, будто Автоматор глядится в ярмарочное зеркало. Он переводит взгляд на Найелла, а потом снова на Денниса. Он уже собирается что-то сказать, но передумывает; простояв так, в полном молчании, целую минуту, в упор разглядывая Денниса, который вот-вот расплачется, Автоматор наконец, пробурчав что-то, поворачивается и уходит по своим делам.

Все слушают, как замирают его шаги на парковке, как с лязгом открывается и потом захлопывается дверь его автомобиля, как заводится мотор; наконец, когда машина на большой скорости уносится в ночную тьму, наступает всеобщее бурное веселье.

— Вы все отчислены! — кричит и.о. директора Деннис Хоуи. — Хэллоуин запрещен! Созерцайте свои пупы! Воздержитесь от замечаний!

Найелл только трясет головой и молча благодарит Бога, которому он уже обещал никогда больше не слушать Денниса.

Двери открываются, и очередь быстро движется вперед. Но прежде чем начнется вечеринка, остается пройти через последнее испытание — через вестибюль спортзала, где за столом одиноко сидит отец Грин и собирает входную плату. Здесь, при бездушном и беспощадно ярком освещении, все они вновь выглядят детьми — как бы роскошны или причудливы ни были их наряды; школьники проходят мимо стола, бросая в ведерко свои помятые пятерки, а священник благодарит их безличным, подчеркнуто вежливым тоном, стойко отводя взгляд от святотатственных костюмов (а таких здесь подавляющее большинство), не говоря уж об акрах голой, покрытой пупырышками кожи, — и все же по участникам празднества пробегает какой-то холодок, словно их подвергают унижению, и они спешат как можно скорее…

— О, мистер Джастер!

Скиппи неохотно возвращается назад. В чем дело? Он что, не видел, что Скиппи положил деньги? Ресницы священника — длинные и, что удивительно, почти женские — взлетают кверху, открывая черные, как уголь, глаза.

— Кажется, вы теряете крылышко? — Он вытягивает узловатый палец.

Скиппи смотри вниз — действительно, от пятки одного из сапожек из драконьей кожи отстают перья. Он нагибается, быстро закрепляет их, а потом, пробормотав слова благодарности, спешит в зал.

Все остальные уже ушли; всюду темнота, и Скиппи едва ли не вечность блуждает наобум, пробираясь между ведьмами, мутантами, троллями и террористами, не в состоянии опознать никого из знакомых. Все свободное место завешано черными тканями, украшенными звездами, полумесяцами и таинственными рунами. Под потолком, будто неприкаянные души, парят черные воздушные шары, с карниза свисает веревочная черная паутина, из стен выбираются изувеченные манекены, а над будкой диджея, где Уоллес Уиллис — ведущий гитарист “Шэдоуфакса”, главной рок-группы Сибрукского колледжа — меняет пластинки, щерится редкозубая тыква, как будто правящая бал на этой вакханалии. Когда глаза Скиппи привыкают к темноте, ему удается опознать почти всех участников карнавала мужского пола. Вон тот Зевс с ватной бородой, в купальном халате, — это Одиссеас Антопопополус; активист ИРА в камуфляже и вязаном шлеме может быть только Муирисом де Балдрейтом. Но некоторые персонажи все еще остаются загадочными. Например, зловещая Смерть, прячущая лицо под капюшоном плаща, ростом не ниже метра девяноста, — кто это? Или вон тот розовый кролик, еще более зловещий, отплясывающий джитеррбаг рядом с Винсентом Бейли и Гектором О’Луни? А все эти девушки — неужели они те самые, которых он видит каждый день, когда они толпятся в “Тексако” в очереди за сигаретами или телефонными карточками? Неужели они все это время втайне и были вот этим? Если бы не выцветшая разметка баскетбольного корта на полу, единственный видимый признак прежнего материального воплощения этого зала, Скиппи бы решил, что по ошибке попал не туда…

Привет, Скиппи, — говорит замогильный голос. — Поздравляю с Днем мертвецов!

— Спасибо, Джефф.

Это невероятно, правда?

— Да, просто удивительно…

Хочешь фруктового пунша?

— Можно.

Эльф идет вслед за зомби к столу, где “Джикерс” Прендергаст разливает всем желающим из огромного чана пунш, приготовленный Монстро из остатков разных баночных фруктовых концентратов. Там уже и Деннис, и Рупрехт; первый только что временно отчислил Джикерса за его вызывающий костюм (он оделся под Мэтса Уайлендера, теннисного аса восьмидесятых), а потом навсегда исключил его из школы за то, что не позаботился подлить в пунш спиртного. Вскоре прибегает Найелл:

— Эй, слушайте все! Марио только что отвергла девушка!

— Ничего не отвергла, ты, придурок в женском платье, — рявкает Марио, явившийся вслед за ним. — Я же тебе сказал: она диабетик, ей нужно пойти вколоть инсулин.

— Да я все видел! — заявляет Найелл с видом нераскаянного злорадства. — От во-рот по-во-рот!

— Смейтесь-смейтесь, мистер Шутник, а вот когда эта телка вколет себе инсулин и вернется, тогда уже мы над вами посмеемся.

— Ну, даже если она не вернется… — тоном утешителя начинает Джефф.

— Вернется.

— Да, но если даже не вернется, то тут еще сколько угодно других дам.

— И почти все они пьяны, — добавляет Деннис.

— Поразительно, — задумчиво говорит Рупрехт, обращаясь к Скиппи, — до чего все это напоминает принцип действия суперколлайдера. Ну, помнишь, там разгоняли два потока различно заряженных частиц почти что до скорости света, а потом сталкивали друг с другом? Только здесь вместо скорости задействованы алкоголь, подчеркнутые вторичные половые признаки и примитивные рок-н-ролльные ритмы.

Скиппи ушел за новой порцией пунша. Рупрехт спокойно вздыхает и смотрит на часы.

Мимо сутенерской походкой проходят Патрик “Всезнайка” Нунан и Оэн “Мастер-Секзекутор” Флинн с пластмассовыми “узи” под мышкой; между ними все еще заметен легкий холодок — остаток тех горячих споров, которые они вели сегодня из-за того, кому наряжаться Тупаком[21]; в споре победил Патрик, вследствие чего Оэн сейчас расхаживает в громоздком костюме, изображая Бигги Смоллза[22]. Из динамиков рвутся оглушительные переливы “Лейлы”, композиции группы “Крим”; в диджейской кабинке Уоллес Уиллис кивает сам себе: о да! “Флаббер” Кук, который явился в униформе служащего супермаркета, объясняет аппетитной монашенке, что, хоть тележка и часть его костюма, на самом деле она принадлежит магазину, поэтому он не может покатать ее, хотя ему очень хочется. По краю зала с меланхоличным видом, засунув руки в карманы, прохаживается мистер Фаллон, учитель истории.

— Мне бы хотелось сказать несколько слов о хулиганстве, — вещает Деннис, блестя неподдельным потом. — Здесь, в Сибруке, мы просто не потерпим никакого второсортного хулиганства. Хулиганство должно отвечать тем же высоким требованиям, какие мы предъявляем ко всему остальному. Если вам нужна помощь и вы хотите повысить уровень своих хулиганских выходок, то, пожалуйста, без колебаний обращайтесь ко мне, или к отцу Грину, или к мисс Тимони, или мистеру Килдуффу, или…

Вдруг Джефф Спроук хватает Скиппи за руку и говорит:

— Эй, Скиппи, гляди! Это не твоя девушка — вон там?

— Скиппи?

— …а, Скиппи?

— Эй, да нам тут скоро новый Скиппи понадобится!

Так бывает в кино. Музыка вдруг замолкает, голоса заглушаются, все пропадает и тает — остается только она. Она разговаривает с подругами; на ней длинное белое платье, а в темных волосах посверкивает тонкая диадема. Она сияет так, словно светится изнутри, и хотя Скиппи смотрит прямо на нее, он все равно глазам своим не верит: как она прекрасна! Он смотрит прямо на нее — и не верит своим глазам.

— Вот это да, — говорит Марио. — Пальчики оближешь, вот так телочка! Твое счастье, Джастер, что ты первым на нее глаз положил, а иначе быть бы ей первой кандидаткой в лакомства в особом меню Марио.

— Ты лучше приглядывай за ним, Скип, — говорит Деннис. — Никогда не верь итальяшкам! Нацисты поверили — и что с ними потом стало?

— Тебя сейчас, случайно, не стошнит, как тогда, а? — спрашивает Рупрехт.

— Не могу поверить, что она здесь, — шепчет Скиппи, как зачарованный.

— Скиппи, старина, — Деннис хлопает его по плечу, — какая, в сущности, разница: здесь она или не здесь? Считай, что для тебя она все равно что на Северном полюсе. Или даже на луне.

— А что это за костюм на ней? — спрашивает Найелл. — Вроде похоже на какого-то эльфа из “Властелина колец”.

— А может, на девушку из “Лабиринта”?

— Дураки! Она же нарядилась королевой Амидалой из “Призрачной угрозы”!

— А, ты, наверно, имеешь в виду ту сцену из “Призрачной угрозы”, где она появляется с диадемой? Ту особенную, волшебную сцену, которой на самом деле не существует? Да?

Но Скиппи не кажется, что она похожа на королеву Амидалу, или на девушку из “Лабиринта”, или еще на кого-нибудь. Он и раньше видел красивых девушек — в кино, в интернете, на плакатах или открытках, приклеенных к дверцам шкафов или к стенам комнат в общежитии; но в красоте этой девушки есть нечто большее — нечто невыразимое, гораздо более многостороннее… Она подобна горе невозможной формы, по которой он пытается взобраться, но падает и оказывается внизу, на спине, в снегу…

— Дамы и господа… Сейчас будет доподлинно установлена личность Девушки с Фрисби! — объявляет Джефф, возвращаясь на сцену вместе с Титчем Фицпатриком.

Титч, одетый в красный комбинезон участника “Формулы-1”, испещренный логотипами разных компаний, сегодня явно имеет дела поважнее: со всех сторон ему машут, гримасничают и посылают любовные взгляды девушки.

— Ну и где она? — спрашивает он нетерпеливо.

— Вон там, — показывает Джефф своим пальцем разлагающегося трупа. — Рядом с кабиной диджея, видишь?

Титч сжимает губы и, поднявшись на цыпочки, тянет шею в ту сторону, куда показывает Джефф. Скиппи внутренне корчится. Сейчас он узнает ее имя! Мечта обретет реальность! А хочет ли он этого? Он даже сам не знает…

С ней три другие девушки — американская солдатка с умными, острыми чертами лица, аквалангистка в облегающем водолазном костюме и толстушка в каком-то невероятно объемном бальном платье в викторианском стиле, которое постоянно сползает у нее с плеч. Они вчетвером стоят рядышком и о чем-то беседуют; глаза Девушки с Фрисби все время перебегают от танцплощадки к двери, как будто она кого-то ждет.

— Лори Уэйкхем, Джанин Форрест, Шэннан Фицпатрик, Келли-Энн Доуэни. — Титч скучающим голосом отбарабанивает имена девушек. — Наверное, вы говорите о Лори Уэйкхем — это она в белом платье.

Лори.

— А кто она? — спрашивает Джефф.

— Я же только что сказал: Лори Уэйкхем!

— Нет, я о другом: кто она вообще такая?

Титч пожимает плечами:

— Ну, самая обычная принцесса из Фоксрока.

— У нее кто-нибудь есть? — спрашивает Марио.

— Понятия не имею, — равнодушно говорит Титч. — Я видел ее в разных компаниях в “Л-А Найтс”. Не знаю, есть ли у нее парень. Она ведет себя так, как будто никто ее недостоин.

— Фригидная, — комментирует Марио.

— Значит, ты хочешь сказать, Титч, что Скипфорд просто впустую тратит время, да? — истолковывает его слова Деннис. — Ты хочешь сказать, что если Скиппи о ней мечтает, то это все равно что какая-нибудь мразь или дрянь будет мечтать о Жизель? Как будто какая-то склизкая дрянь или водоросль начет подкатывать к Жизель и говорить ей, мол, надевай пальто?

— Да он вовсе не хочет ничего такого сказать, — вмешивается Джефф. — Он просто говорит, что она держит себя так, как будто никто ее недостоин. Но это только потому, что она до сих пор не знакома со Скиппи.

— А что такого особенного в Скиппи? Нет, ты не обижайся, Скиппи.

— Ну, например, он же хороший пловец — разве нет? А еще он… Он почти закончил “Страну надежд”, да?

— На самом деле, — вдруг вспоминает Титч, — на прошлой неделе я пару раз видел ее с Карлом.

Вдруг все разом умолкают — как будто все слова вдруг засосал какой-то чудовищный вакуум.

— Я видел их однажды в торговом центре, — говорит Титч, ничего не замечая, — а потом еще раз рядом с “Тексако”. Не знаю, какие у них отношения. Могу спросить, если нужно.

— Отличная идея! Спроси об этом Карла — и он сюда заявится и расквасит морду Скиппи, тогда мы точно узнаем, что ее уже застолбили.

И, как будто почувствовав на себе взгляд, толстуха в злополучном платье оглядывается и щурится в сторону компании ребят; тут Титч незаметно скрывается в толпе.

— Сочувствую, старик, — говорит Найелл.

Скиппи смотрит в пол, словно разглядывает осколки своей разбитой жизни.

— Мне кажется, тебе нужно просто подойти и поговорить с ней, — советует Рупрехт.

— Жирный болван, ты слышал, что сказал Титч? — набрасывается на него Деннис. — Он же сказал, что видел ее с Карлом. Ключевое слово здесь — Карл. А это означает: или убирайся подальше, или начинай рыть себе могилу.

— Он же сказал, что только видел ее с Карлом, — поправляет его Рупрехт. — Ведь могут быть сотни причин, почему они оказались вместе.

— Ну конечно. Наверно, они вместе посещают клуб филателистов.

— Может, уже хватит об этом? — безутешно говорит Скиппи.

— Но с Карлом! — говорит Рупрехт. — Да кто бы захотел крутить любовь с Карлом?

— Идиот! Так устроены девчонки, — презрительно говорит Деннис. — Чем больший ты козел — тем длиннее очередь из девок, желающих тебе отсосать. Это научный факт!

— Нельзя просто так сказать, что нечто является научным фактом, — возражает Рупрехт.

— А я вот взял и сказал, толстожопый! Что ты-то об этом знаешь? Тебе-то кто-нибудь когда-нибудь отсасывал, а?

— Твоя мать, — шепотом суфлирует Рупрехту Джефф.

— Твоя мать, — говорит Рупрехт Денису.

— Мачеха, — хмуро уточняет Деннис.

— А может быть, Рупрехт и прав, — говорит Найелл. — И вообще — разве Карл здесь?

— Ну, может, хватит уже об этом говорить? — протестует Скиппи.

— Нет, ну если они парочка — значит, они бы и здесь были вместе, разве нет?

— Мне кажется, существует единственный способ установить истину: если Скиппи подойдет к этой девушке и поговорит с ней, — повторяет Рупрехт.

— Да заткнитесь вы все наконец, мать вашу! — кричит Скиппи. — Почему вы не можете просто взять и заткнуться?

Они удивленно замолкают, и некоторое время стоят молча. Потом Марио, отпустив какое-то сальное замечание насчет девок, поворачивается и самозабвенно погружается в гущу танцующих, за ним, уже посмеиваясь, следуют Деннис с Найеллом. Рупрехт похлопывает Скиппи по плечу, а сам еще раз украдкой глядит на часы. Скиппи смотрит на Лори. Остальные две девушки одновременно что-то говорят ей; она кивает, но как будто не слушает, с бешеной скоростью нажимая большим пальцем на кнопки телефона. Лучше бы он никому никогда не говорил про нее, сам ничего не знал бы о ней — тогда бы он мог продолжать смотреть на нее в телескоп, как раньше. А теперь — правильно Деннис сказал: хотя она здесь, рядом, но она для него — все равно что на другом конце света.

— Не сдавайся, Скиппи, — бубнит прямо ему в ухо голос Джеффа. — В Хэллоуин происходят странные вещи

И тут, прямо посреди гитарного рывка в “Отеле ‘Калифорния’”, одного из любимых шлягеров Уоллиса Уиллиса, музыка замолкает, свет гаснет, и в этом междуцарствии тьмы вдруг раздается оглушительный удар грома, словно какое-то огромное, бесформенное черное животное зарычало прямо у них над головами. Все весело кричат. Скиппи сжимает руку вокруг рукоятки меча.


За окном сверкает молния. Карлу мерещится, что он слышит веселые крики и смех. Его (Морганов) телефон показывает 19:49, что значит 7:49. Он опаздывает. Лори-лгунья весь вечер засыпала его эсэмэсками.

Идешь на дсктк? Приходи, будет весело

и

Мы пойдем пить в 4 за цркв будешь?

Снова сверкает молния, теперь он представляет, как спортзал загорается, как все пылает и все внутри кричат.

Он уже приготовился идти, в 19:20 надел куртку и взял из-за динамика таблетки. На пустынной автостоянке за церковью он заставит ее поработать за них. Все ее подружки ушли, у нее по щекам текут слезы. Извини, цена выросла. У нее нет выбора. Она поворачивается, ее пояс щелкает, она спускает джинсы и нагибается, и он трахает ее прямо там, на мокрых от дождя ступеньках, а Бог подсматривает за ним сквозь витражное окно церкви.

Но у порога комнаты он остановился — и все еще стоит. У края его кровати, в телевизоре, какой-то кретин поет кретинскую песню перед столом, за которым сидит куча кретинов.

Внизу, перекрывая звуки дождя, мать Карла разговаривает по телефону:

— Нет, я просто не понимаю, почему машина, которая стоила шестьдесят восемь тысяч евро, постоянно ломается! Вот чего я не понимаю! Я говорю — разве это не странно, что она все время ломается, эта расчудесная машина, которая стоила шестьдесят восемь тысяч евро?

Она у телефона уже полчаса и все время повторяет одно и то же. А иногда она просто плачет или кричит, но одновременно и плачет, так что не разберешь, что именно она говорит.

— Ладно, поезжай обратно на поезде, слышишь, поезжай обратно на поезде, а они — надеюсь, они доставят ее тебе обратно в Дублин, надеюсь, это входит в обслуживание, которое они предо… Да — а почему это они не хотят? Все это очень разумно, да — а как насчет расходов там, на месте? Ночевать в гостинице — это не расходы?

На дсктк о боже! Нам так скучно где ты?

— Потому что это было бы очень мило — да, именно! Потому что тебе здесь место — у себя дома, с женой и ребенком! Послушай — нет, не нужно мне это название… Что я буду делать с этим названием го… Какой смысл, если ты никогда не отвечаешь за свои… Дэвид!

Карл слышит, как голос матери переходит в какой-то визгливый рык, почти как у мисс Пигги из “Маппет-шоу”:

— Нет уж, не надо, в таком случае оставайся лучше там! Давай оставайся там в гостинице со своим инструктором по теннису, или стоматологом-гигиенистом, или со своей… Нет, это ты ведешь себя неразумно! Это ты неразумен, раз не понимаешь, что у тебя есть — а у тебя есть любовь! Тогда давай лучше… Нет! Нет, Дэвид, уже поздно… Уже поздно, можешь не беспокоиться… Нет, уже нет! Ты лишился этого права, когда поставил свою… стоматолога-гигиениста на пути к собственному счастью… Ладно, расскажешь все это моему адвокату, потому что… Нет, теперь я запираю двери…

Скоро тут запрут двери!

Звякают ключи, поворачивается замок, гремит цепочка, захлопываются окна, а затем мать возвращается к телефону, чтобы проорать: “Ты слышал?” Потом она идет обратно в гостиную, шаркает, похоже, что-то тащит и роняет, а затем принимается плакать в голос, как дитя.

В телевизоре трое мужчин хлещут четвертого крапивой, у него уже вся спина огненно-красная, и в передышках между воплями он вопит и смеется одновременно. Карл делает звук погромче, а затем еще и в стерео, так что музыка из телешоу и музыка из стерео врезаются друг в друга и перемешиваются, и у Карла в мозгу не остается места ни для чего другого. Он лежит на кровати, а того типа уже бьют по пяткам кувалдой, и все смеются.

Почему не приходишь????
Через 15 мин все закроется!!!!

Хрен тебе, сучка, сегодня тебе придется еще где-нибудь добывать таблетки. Карлу очень скучно. Он вытаскивает из стены канцелярскую кнопку и проводит ею себе по руке, а потом быстро опускает рукав, потому что дверь в его комнату приоткрывается: там стоит мама. В тени ее лица не видно. Но Карл даже за шумом от телевизора и стерео слышит ее сопение.

— Карл, детка?

Он не отвечает.

— Карл, выключи ненадолго музыку, ангел мой.

Он сердито фыркает, потом направляет пульт от стерео на стерео, а пульт от телевизора на телевизор. Как ему надоело пользоваться двумя разными пультами! Картинку Карл не выключает — и, вместо того чтобы смотреть на мать, продолжает глядеть на экран, где парни с молотком смеются, а другой парень, закрыв глаза и раскрыв рот, катается от боли.

— Ах, Карл… — Мать некоторое время стоит у окна, держа занавеску между двумя пальцами. — Ах, мой милый…

Потом она валится набок, на кровать Карла, рядом с его коленками, зажав себе нос и рот, и тихонько хнычет. У нее длинные позолоченные ногти, заостренные, как когти какого-то золотого животного, а на шее ожерелье с крупными сверкающими камнями, как будто она только что пришла из модного ресторана, после ужина с какой-нибудь важной персоной, хотя на самом деле она съела в полном одиночестве на кухне что-то диетическое, разогретое в микроволновке.

— Иногда… — Она поднимается и вытирает сопли из-под носа, — даже когда два человека очень, очень любят друг друга, в их жизни наступает момент…

Тут телефон Карла опять чирикает. На этот раз пришла эсэмэска от Барри.

Старик девки выглядят зашибись
у меня 2 если не придешь дам ей 1

У Карла стынет кровь в жилах.

— Последнее время мы с отцом никак не можем найти общий язык. Нет, никто не виноват, просто иногда так складываются отношения…

Барри дает ей таблетки. Барри шутит с ней. Барри рассказывает ей всякие умные вещи.

— …видит бог, мы много раз пытались поговорить, пытались как-то все уладить, но в конце концов…

Барри запускает руки ей в джинсы. Барри трахает ее в туалетной кабинке — ее сиськи в руках Барри, а Барри вращает глазами и выстреливает всем своим запасом ей прямо в лицо!

— …нет выбора. — Мать Карла глядит на него моргающими блестящими глазами и продолжает дрожащим голосом: — Но и я, и папа, мы оба хотим, чтобы ты знал… Это не значит, что мы меньше любим тебя, понимаешь? Понимаешь, милый?

Белая сперма Барри медленно стекает по ее щеке.

— Нет! — кричит Карл.

— О, бедный мой ребенок! — Мать Карла принимается всхлипывать. — Бедное мое дитя! — И она притягивает его голову к себе на грудь — гораздо сильнее, чем можно было бы ожидать. — Ах, детка, все будет нормально, обещаю тебе, я так тебя люблю, Карл, всегда буду тебя любить, больше всего на свете, больше всего…

Он притиснут к ее груди, он слышит, как внутри нее плещется морская соль, как будто держишь возле уха раковину и слышишь шума моря, фальшивого моря… Она продолжает говорить и плакать, а в окно хлещет дождь. Карл уже чувствует, как у него слипаются глаза. Но тут он видит, как эта сучка стоит на коленях и сосет член Барри! Он снова раскрывает глаза и смотрит на часы. 20:30. Он силой высвобождается из объятий матери:

— Мне пора идти. Я уже опаздываю на дискотеку.

— Конечно, иди, дорогой. Я не хочу, чтобы наши неурядицы портили тебе жизнь. — Мать вытирает щеку тыльной стороной ладони и фальшиво улыбается сыну. — Мы будем сильными, будем помогать друг другу, да?

— Я правда опаздываю, — повторяет Карл.

Он встает, застегивает куртку, не глядя на мать, хотя чувствует на себе ее взгляд.

— Ты будешь там красавчиком из красавчиков, — говорит она и снова принимается плакать.

Карл выбегает из комнаты и сбегает по лестнице. К входной двери приставлены два стула, а из двери гостиной наполовину торчит кушетка. Карл относит стулья обратно на кухню.

У меня 2 если не придешь дам ей 1

Он заталкивает кушетку на место, потом подходит к входной двери, чтобы открыть ее. Но входная дверь заперта. Он откидывает цепочку, отодвигает засов и поворачивает ключ в замке. Но дверь все равно заперта! Черт! У него стучит в висках. Лори снимает трусы, Барри засовывает в нее пальцы.

— Мама! — орет Карл.

Она не откликается.

— МАМА! — орет он еще громче и взбегает назад по лестнице.

— Я здесь, дорогой, — отзывается слабый голос из ее спальни.

Он толкает дверь. Там все красное и золотое. Мать сидит на краешке кровати и смотрит телевизор. В руке у нее стакан, а между пальцами зажата белая пластмассовая трубочка — это фальшивая сигарета, которую курят, чтобы отвыкнуть от настоящих сигарет.

— Там дверь, блин, заперта! — сообщает Карл.

— Ой, деточка, прости, я забыла…

Она берет сумочку и копается в ней, разыскивая ключи. Потом перебирает ключи и, найдя нужный, протягивает Карлу всю связку:

— Можешь оставить их у себя на ночь, зайчик. Когда вернешься, положи их на стойку. Я приняла таблетку снотворного и никуда уже не буду выходить.

Карл, хрюкнув от отвращения, хватает ключи.

— Желаю хорошо повеселиться, мой милый, — говорит она ему вдогонку. В ее голос уже снова прорываются слезы. — Обо мне не беспокойся.

Карл отпирает входную дверь и выходит на холодное, мокрое от дождя крыльцо — и вот тут ему в голову приходит идея. Вначале он даже сам не понимает, что это — идея. Это всего лишь два слова, которые отложились у него в мозгу: КЛЮЧ и ТАБЛЕТКА. Он не знает, что эти слова там делают. Он останавливается на ступеньке, хмурится и уже кладет руку на дверную ручку, чтобы захлопнуть дверь. КЛЮЧ ТАБЛЕТКА КЛЮЧ ТАБЛЕТКА, эти слова пялятся на него, как глаза с картины. Мозг Карла не привык к идеям вроде КЛЮЧ ТАБЛЕТКА, и КЛЮЧ вначале он отказывается ТАБЛЕТКА как-то сложить их вместе — а затем, сами по себе, они вдруг соединяются, встают на свои места, и — вот она, идея, хотя еще секунду назад там была пустота! Наверное, с Барри такое постоянно происходит. Идея так и закипает у него в крови, и Карл проскальзывает обратно в дом! Захлопывает дверь изнутри. Немного выжидает, прислушивается — по-прежнему ли мать в кровати. А потом тихонько прокрадывается вверх по лестнице, оттуда — в ее ванную комнату.

Он видит себя в зеркале над раковиной. Идея прямо написана у него на лице — в виде самодовольной ухмылки. Он осторожно подносит ключи к свету и перебирает их. Выбрав крошечный серебристый ключик, он вставляет его в крошечный серебристый замочек в зеркальном шкафчике. Ключ беззвучно поворачивается. Карл вращает глазами и дергает за ручку. Дверца бесшумно открывается.

Шкафчик забит до отказа. Тут трубочки, флаконы, коробочки, таблетки всевозможных цветов, форм и размеров — и все с белыми ярлычками, на которых написано имя матери Карла. Если б здесь был Барри, он бы, наверно, объяснил, что для чего. Но Карлу нужна только одна штука.

Барри говорил, это называют препаратом для изнасилования на свидании. Это такая таблетка, которую подмешиваешь девушке в питье, и она так возбуждается, что готова исполнить любое твое желание. А на следующий день она уже ничего не помнит.

Что, специально придумали такие таблетки, чтобы насиловать девушек? — удивился Карл.

Да нет, ее придумали как снотворное, но потом кто-то обнаружил, что если ее принять вместе с алкоголем, то она вытворяет и все эти прочие вещи.

Снотворные таблетки.

Тогда она сделает все что захочешь.

Это и есть идея Карла насчет Лори.

Но есть одна проблема. Ярлычки, приделанные к флакончикам и коробочкам, не говорят, где же они, эти снотворные таблетки. На них написаны только названия — длинные диковинные названия, которые ускользают из памяти, не успеваешь их дочитать до конца. Они напоминают имена каких-нибудь королей из истории или названия неведомых планет. Их сотни. Карл уже думает, не позвонить ли Барри, чтобы спросить — что это за таблетки такие? Но тогда ему придется выложить Барри свою идею, а этого он не хочет делать, пока Барри там наедине с девушкой, иначе Барри может прийти в голову та же идея. Тогда его посещает другая идея — вывалить в сумку все флакончики и коробочки и принести на дискотеку, а Барри уж пускай сам выбирает нужные! Он уже поднимает руку, чтобы схватить флакончики с нижней полки, как вдруг слышит какие-то шорохи в соседней комнате. Он замирает, и потом бежит прятаться за дверь душа, но ничего не происходит. Может быть, это были только звуки телевизора. Однако из-за двери душа он замечает нечто такое, чего не видел раньше: на подоконнике, рядом с кремом “Ледишейв”, стоит белая коробочка, откуда серебряным язычком торчит упаковка таблеток.

Ярлык ничего ему не говорит — очередное жуткое непонятное название. Но внутри коробочки он находит инструкцию, сложенную как дорожная карта:

ЗЕНОГИПНОТАН — снотворное, которое поможет вам уснуть. ЗЕНОГИПНОТАН — это действующее вещество, подобное бензодиазепину, член циклопирролоновой группы веществ. При бессоннице примите одну таблетку ЗЕНОГИПНОТАНА за час до отхода ко сну. НЕ УПОТРЕБЛЯЙТЕ С АЛКОГОЛЕМ. Не управляйте опасными механизмами. НИКОГДА НЕ ПРЕВЫШАЙТЕ РЕКОМЕНДУЕМУЮ ДОЗУ. Во время или после приема ЗЕНОГИПНОТАНА вы можете испытать некоторые или все следующие побочные эффекты: сонливость, рвота, потливость, утомление, головокружение, скачки либидо, потеря зрения, антероградная амнезия, дезориентация, притупление эмоций, депрессия, тревога, бессоница. Известно, что прием бензодиазепина и подобных бензодиазепину веществ способен вызывать другие реакции, — такие как беспокойство, возбуждение, агрессивность, бред, бешенство, кошмары, психозы, неадекватное поведение другие поведенческие отклонения. В случае появления подобных реакций прием препарата следует прекратить. Прием просроченного препарата может вызывать головные боли, мышечную боль, помрачнение сознания, повышенную тревогу, гиперчувствительность к свету, галлюцинации, эпилептические припадки, дереализацию, деперсонализацию, самоубийство. В случае негативных побочных эффектов, пожалуйста, проконсультируйтесь у врача.

Держи-ка, Лори, я принес тебе выпить. Спасибо. Он мысленно улыбается ей так, как обычно улыбается Барри, и одет в смокинг а-ля Джеймс Бонд. Почему ты не пьешь? — спрашивает он.

Попозже, говорит она.

Он улыбается. Он не понимает, что происходит. Почему ты не выпьешь сейчас? — спрашивает он.

Мне сейчас не хочется пить, говорит она. Ее глаза — как две таблетки.

Пей, говорит он. Она пятится. Что такое? Он хватает ее за запястье. А ну пей! Она не хочет, она борется с ним. Он злится все больше и больше, он пытается поднести ее руку со стаканом ко рту — а у нее глаза наполняются слезами, и вот она роняет стакан, и питье проливается в серый туман его воображения. Я никогда не стану с тобой трахаться! — кричит она. Карл начинает реветь — это уже не слова, а настоящий звериный рык, он уже складывает руки в кулаки, нет — в целые дубины, и заносит их над съежившейся девушкой…

— Карл?

Он замирает. Неужели он шумел вслух? Или ему померещился этот стук в дверь?

— Карл? — За дверью стоит мать. — Это ты, зайчик?

Черт, черт, черт! Он запихивает коробочку с таблетками в задний карман, потом отпирает дверь. Мать в домашнем халате. Она глядит на него непонимающе.

— Я думала, ты ушел, — говорит она.

— Нет, — говорит Карл, — я кое-что забыл.

— А что ты делаешь в моей ванной? И почему аптечка открыта?

От нее пахнет алкоголем. Карл представляет, что таблетка уже растворилась в ее крови. Завтра она ничего не будет помнить. Он медленно вытягивает руку и касается ее руки. Халат шелковистый на ощупь.

— Ты просто спишь, — говорит он.

Она моргает, глядя на него.

— Тебе снится сон, — говорит он.

Она закрывает глаза и кладет ладонь на лоб. А потом говорит — скорее тихонько шепчет:

— Я вспомнила… Ты же не надел костюм.

— Что не надел?

— Костюм. Для танцев. Костюм для маскарада.

Костюм! Черт! Он совсем забыл!


Сибрукский регбийно-футбольный клуб — отличное пристанище для бывших выпускников всех лет, тут можно и выпивать, и вести деловые переговоры, тут не мешают ни пьянчуги-грубияны, ни женщины, да и расположен он, как пограничный пост, в паре миль от школы: это достаточно близко, чтобы можно было вызвать оттуда Автоматора, если что-нибудь — если вдруг что-нибудь — пойдет вкривь на школьной дискотеке. И.о. директора не скрывал своего недовольства тем, что оставляет вечеринку на попечении двух новичков, точнее — одного новичка и Говарда. Поначалу Говард даже задумался: единственно ли их неопытность тревожит Грега? Или, быть может, тот уловил какой-то тайный трепет? Может быть, он заподозрил, что и сами надзиратели нуждаются в надзирателе?

Пока что у Грега мало оснований для беспокойства. Все разворачивается правильно, по сценарию. После головокружительного легкомыслия первого получаса ученики остановились на вполне управляемом, среднем уровне истерии. Что касается смотрителей дискотеки, то они едва ли словом друг с другом перемолвились. Мисс Макинтайр с самого начала сказала, что, раз их всего двое, самое разумное — это разделиться: а Говард как думает? Конечно, энергично согласился он, конечно. И с той минуты они работают в разных концах зала. Время от времени он замечает, как она проплывает за всей этой кутерьмой, и тогда она машет ему рукой, а он наскоро изображает улыбку, прежде чем она снова поплывет дальше — сияющим флагманским кораблем идущей в наступление армии красоты. А кроме этого — ничего, даже ни малейшего волнующего шепотка.

Слоняясь по залу, он спрашивает себя: а чего он, собственно, ожидал от сегодняшней ночи? До сих пор он притворялся, что вовсе ничего не ожидает; он вызвался на эту должность в состоянии какого-то преднамеренного транса, как бы старательно не замечая самого себя, отключив всякую способность к самокритике. И еще сегодня вечером, разговаривая с Хэлли, он отчасти совершенно искренне ворчал на скучное задание, которое на него взвалили. И только сейчас, когда стало предельно ясно, что ничего не произойдет, мысль об ожиданиях становится неминуемой и материализуется в виде уколов разочарования, и одновременно эти ожидания предстают в холодном свете дня абсурдными, фантастическими и наивными. Как же он мог позволить себе настолько потерять голову из-за пары каких-то игривых замечаний? Неужели он так легко готов был предать Хэлли? Да что же он за человек? Неужели он действительно этого хочет?

Аудиосистема играет песню Дэвида Боуи “Молодые американцы”, и Говард испытывает новый приступ боли — на этот раз у него острая тоска по дому — по тому дому, откуда он ушел меньше двух часов назад. Нет, он ничего такого не хочет. Он не собирается рушить свою жизнь из-за какого-то дешевого служебного романа. Сегодняшний вечер стал и тревожным звонком, и отсрочкой смертного приговора. Когда он вернется домой, то начнет наверстывать упущенное; а заодно он возблагодарит Бога за то, что не приблизился к Орели настолько, чтобы вконец запутаться.

Однако вначале он должен, ни на что не отвлекаясь, заняться своими надзирательскими обязанностями, хотя, если не считать многозначительного покашливания в сторону парочек, которые переходят к слишком пылким ласкам, делать особенно нечего — разве что прокладывать извилистый маршрут из одного конца зала в другой, играть роль лишнего человека, бесцельно потягивающего свой пунш — который, кстати, так же отвратителен, как тот, что подавали им на такой же дискотеке четырнадцать лет назад. Четырнадцать лет! — думает Говард. Половина жизни! Продолжая свой невидимый путь, он начинает развлекать себя тем, что накладывает на толпу образы и лица из собственного прошлого, словно он снова проходит по нему — призраком из будущего… Вот Том Рош, одетый гладиатором, еще целый и невредимый: не обращая внимания на девочек, которые порхают вокруг него как колибри, он разговаривает о регби с молодым Автоматором, который выполняет роль смотрителя вместе с Киппером Слэттери и Вялым Дином. Вот Фарли, на две головы выше всех остальных, в костюме Мистера Ти, в котором он выглядит еще худее, чем есть на самом деле, и Гвидо Ламанш с рукавами спортивной куртки, закатанными а-ля Крокет из “Полиции Майами”, — он отпускает остроты девицам, слегка разинувшим рты, будто фокусник, демонстрирующий карточные фокусы. А вот и сам Говард, одетый ковбоем: самый обыкновенный, наименее противоречивый костюм, какой он сумел придумать, хотя сейчас ему мерещится в нем предательский каламбур, придуманный роком (Говард-Пастух[23]). Но нет, это прозвище было еще далеко впереди; ему было только четырнадцать лет и еще никакие нити судьбы ни к кому его не привязывали, или, во всяком случае, не просматривались; никто из них еще не знал, какой будет их жизнь, они думали, что будущее — это чистый лист, на котором можно написать все что хочешь.

От этих мыслей его пробуждает какой-то шум у основных дверей. Он стихает, как раз когда Говард проходит мимо, этот гул от отдельных ударов, слишком яростных и беспорядочных, чтобы их можно было назвать стуком: скорее это кто-то колотит, колошматит в дверь. Говард осматривается по сторонам. Похоже, кроме него, никто ничего не слышал: двери находятся по другую сторону от гардероба, а музыка внутри заглушает все, кроме самых громких, шумы снаружи. Но Говард его слышит, когда этот шум повторяется: это усиливающийся шквал колотящих и молотящих звуков, словно некая буйная, нечеловеческая сила отчаянно пытается вломиться в помещение.

Говард запер эти двери, согласно инструкции Автоматора, ровно в половине девятого. Другая дверь — в дальнем конце зала — ведет к уборным, к раздевалкам в цокольном этаже и к Пристройке; но все основные двери заперты, и сейчас войти в школу или выйти из нее можно только через эти двери, которые невозможно открыть снаружи — если, конечно, не взломать их.

Пока он стоит там, стук прекращается, но, после нескольких секунд колючей тишины, раздается один тяжелый удар. Небольшая пауза — и снова удар. На сей раз шум слышат и мальчишки с девчонками, стоящие поблизости; они тревожно смотрят на Говарда. У него голова идет кругом. Да кто же там? В его уме мгновенно проносятся самые разные мрачные мысли: банды грабителей, ненавидящих школу, явились терроризировать их под острием ножа, под дулом пистолета, решили устроить резню на Хэллоуин… Колотят все громче: двери трясутся, засов гремит. Хотя большинство все еще не понимают, откуда доносится этот шум, волнение уже просочилось на танцплощадку: все замирают, разговоры затихают. Что делать? Звонить Автоматору? Или в полицию? Нет времени. Сглотнув, Говард входит в темный гардероб и приближается к двери.

— Кто там? — выкрикивает он.

Он уже ожидает, что сейчас сквозь дерево с треском проломится топор, просунется щупальце или металлический коготь. Но ничего не происходит. А потом, когда Говард уже было успокоился, дерево вновь прогибается под очередным ударом. Говард, выругавшись, отскакивает назад, а потом открывает предохранительный замок и распахивает дверь.

Снаружи его ждет неистовая плотная тьма, как будто все пространство над землей оказалось захвачено зловещими грозовыми тучами. Закутавшись в эту темноту, изготовившись для нового удара, стоит одинокая фигура. Говард не может разглядеть, кто это; пошарив у себя за спиной, он находит выключатель и включает свет.

— Карл?

Он вглядывается в вычерненное лицо. Мальчишка одет в повседневную одежду — джинсы, рубашка, ботинки, — он лишь вымазал лицо сажей. Какой убогий костюм — и от этого еще более пугающий.

— Можно я войду? — спрашивает мальчишка.

У него мокрая одежда — наверное, шел сильный дождь. Он всматривается куда-то выше и ниже руки Говарда, которой тот, как бы обороняя свои позиции, перекрыл дверной проем.

— Карл, двери заперли полчаса назад. Сейчас я не могу никого больше впускать.

Карл, похоже, не слышит его — он то тянет шею вверх, то нагибает голову, извивается и съеживается, пытаясь украдкой увидеть танцплощадку. Потом он вдруг снова переключает внимание на Говарда и говорит:

— Пожалуйста!

Очень странно слышать от него такое слово. Мгновение Говард колеблется. Как-никак, это же начало каникул, да и Автоматора здесь нет — кто увидит? Но с мальчишкой что-то явно не так, и Говарда это настораживает.

— Извини, — говорит он.

— Что? — Карл разжимает обе руки.

Кажется, он становится крупнее с каждой секундой, как будто принял какое-то волшебное питье из “Алисы в Стране чудес”. Говард невольно пятится.

— Ты знаешь правила, — говорит он.

Карл долго нависает над ним, таращась своими белыми глазами из черной маски. Говард без всякого выражения смотрит на него, не дыша в этом колком воздухе, готовясь в любой миг увернуться от кулака, который может метнуться в его сторону. Но этого не происходит; мальчишка наконец разворачивается и медленно спускается по ступенькам.

Тут же решимость Говарда сменяется чувством вины.

— Карл! — окликает он мальчишку. — На, возьми. — Говард протягивает ему зонтик, забытый отцом Грином под столом. — Вдруг опять дождь польет, — говорит он. Карл тупо смотрит на загнутую черную ручку, оказавшуюся у него под носом. — Не беспокойся, — добавляет зачем-то Говард, — вернешь после каникул. Я все объясню.

Мальчишка, не говоря ни слова, берет зонт. Говард провожает его взглядом — Карл шагает по скользкой от дождя улице, через интервалы света, отбрасываемого фонарями: целый ряд белых лун на фоне беззвездного неба. Потом, вздохнув, Говард закрывает дверь и запирает ее на засов.

Вернувшись в зал, он видит, что вечеринка все еще в самом разгаре. Он ловит на себе взгляд мисс Макинтайр — она стоит в углу, скрестив руки; он слабо улыбается в ответ, а потом поспешно удаляется с танцплощадки: диджей Уоллес Уиллис ставит мелодию для медленного танца — и дети, до этого скакавшие слитной дружелюбной массой, в один миг перестроились, разбившись на душевно обнявшиеся парочки, целующиеся на разные лады, в зависимости от опыта и страсти.

Укрывшись за стойкой с пуншем, Говард трет глаза и смотрит на часы. Осталось два часа. Вокруг него все те, кого не пригласили и кто сам не набрался храбрости никого пригласить на танец, заняты энергичной болтовней — лишь бы только не замечать грандиозного замедленного эротического действа, совершающегося на танцплощадке. Звучит композиция “Ю-Ty” “С тобой или без тебя” — и, слушая ее, Говард вдруг осознает, что именно эту самую песню он просидел здесь с точно таким же пуншем четырнадцать лет назад. Господи, ну и работенка! В последнее время и шагу нельзя ступить без того, чтобы не провалиться в люк, ведущий в его собственное прошлое!

Пять месяцев назад Говард побывал на встрече выпускников 93-го года, “10 лет спустя”, в этом же самом зале. Эта встреча, которой он долго боялся, оказалась на удивление приятной. Ужин из трех блюд, полный бар, жены и подруги оставлены дома до следующего дня, на который был намечен “Гольф-пикник для выпускников с супругами”; нелестные клички были преданы забвению, обиды и раздоры прошлых лет никто не ворошил. Всем хотелось предстать в выгодном свете, предъявить свое взрослое “я”, успешно вышедшее из подростковой куколки. Бывшие одноклассники совали Говарду свои визитные карточки, вынимали из бумажников и показывали фотографии детишек, помахивали руками с обручальными кольцами и трагикомически вздыхали. Каждое новое повторное знакомство демонстрировало истину столь же шокирующую, сколь и банальную: люди вырастают и становятся зубными врачами.

И все-таки никто из них не был слишком убедителен. Если тебе довелось видеть, как кто-то стреляет из носа горошинами или целых пятнадцать минут пыхтит и никак не может вспрыгнуть на гимнастического коня, то как-то трудно всерьез воспринимать этого человека как ведущего юриста ООН или управляющего хедж-фондом в частном банке, — не важно, сколько с тех пор утекло лет. Тогда — не меньше, чем сегодня, — Говарду казалось, что этот зал наполнен пародиями и подделками. И сам он тоже был поддельным типичным “мальчиком с плаката”: ведь он просто сменил роль — из одного из учеников превратился в одного из учителей, из ребенка — во взрослого, причем, как говорится, просто так вышло. Это всего лишь стало одним из событий в длинной и запутанной череде других событий, сам он не пережил никакого великого катарсиса или прозрения, никакой внутренней трансформации или эволюции, которая действительно помогла бы ему узнать нечто такое, чему стоит учить других; нет, все было так, будто просто вызвали к доске какого-то ученика из среднего ряда и попросили его заменить учителя, а между делом, заодно, ему нужно выплачивать ссуду за дом и изводить себя вопросом: жениться или не жениться.

Он глядит на море медленно плывущих в танце голов и пытается представить себе, как будут выглядеть его мальчишки через двадцать лет: редеющие волосы, пивные животики, фотографии детишек в бумажниках. Неужели все в этом мире играют в одну и ту же игру — пытаются выдавать себя за кого-то другого? Неужели мрачная правда заключается в том, что вся система состоит из отдельных элементов, ни один из которых не понимает, что он делает, и все они выходят из школы, чтобы дальше жить по трафаретам, заготовленным для них еще при рождении: банкир, доктор, управляющий гостиницы, торговый агент… Точно так же, как и сегодня, они распределяются в соответствии с невидимыми, уже предопределенными симметричными ролями: ботаники и качки, потаскушки и кобели…

— Где витаете? — слышит он женский голос прямо у себя в ухе.

Говард подпрыгивает. Ему улыбается мисс Макинтайр:

— Как вы тут?

— Прекрасно. — Он уже взял себя в руки. — Скучаю.

— А кто там стучал в дверь?

— Карл Каллен. Он хотел войти.

— Вы его не впустили?

— Он был не то пьян, не то под дурью. — Говард отвечает лаконично. — К тому же он сам знал, что в это время двери уже заперты.

— Я рада, что мне самой не пришлось с ним разговаривать, — говорит она, и в ее голосе, что бывало не часто, слышится уважение.

— Ну да… — Говард пожимает плечами. — А на вашем фронте что новенького?

— Я устроила облаву на женский туалет. — Она показывает два больших пакета, забитых звякающими бутылками. — Вы бы видели их личики!

— Вы их выгнали?

— Нет… Мне стало их жалко. Не повезло им. Я просто зашла в кабинку. — Она ставит пакеты на стол и просматривает этикетки. — Вы только поглядите! Я чувствую себя Элиотом Нессом[24]. — Она снова вскидывает голову. — Так о чем вы думали?

— Думал? — переспрашивает Говард, как будто ему не вполне знакомо это слово.

— Только что. Вы явно были мыслями где-то далеко.

— Я думал, почему это диджей крутит все эти старые песни.

— У вас был печальный вид, — говорит она. Потом кладет палец ему на грудь и смотрит на него, совсем как электрик — на гнездо из проводов. — Готова поспорить, — произносит она медленно, — что вы думали о танцах, на которые ходили, когда были так же юны, и удивлялись, куда утекло столько времени, и что сталось со всеми вашими тогдашними мечтами, и вообще — похожа ли ваша жизнь на ту, о какой вы когда-то мечтали.

Говард смеется:

— В самую точку!

— Вот и я о том же думаю, — говорит она с грустью. — Похоже, это неизбежно.

Она поворачивается в сторону зала, где под “Диких лошадей” “Роллинг Стоунз” почти неподвижно раскачиваются сдвоенные силуэты.

— Ну а у вас как прошла эта дискотека?

— В каком смысле?

— Говард, эта игра в ничего не понимающего дурачка уже не кажется такой очаровательной. Вы кого-нибудь закадрили? Вы танцевали медленный танец? Или стояли среди неудачников у стенки?

Говард хочет соврать ей, но потом решает сказать правду:

— Стоял среди неудачников.

— Как и я, — кивает она печально.

Говард, не веря своим ушам, всматривается в нее:

— Вы? Хотите меня убедить, что вас никто не хотел поцеловать?

— Ну что тут можно сказать… Да, я была классическим гадким утенком. — Она глядит в сторону. — И вам совсем не хочется наверстать упущенное время?

Говард вздрагивает:

— Как?

Она пожимает плечами, мотает головой в сторону толпы:

— Не знаю. Увезти домой одну из этих нимфеток. Им наверняка понравились бы дополнительные занятия с симпатичным преподом. Они так великолепны, правда? И до чего они тощие — господи, некоторые, наверно, целую неделю ничего не ели!

— Для меня они слишком юны.

— Возьмите сразу двух. Четырнадцать плюс четырнадцать — как раз двадцать восемь.

— У меня есть подруга, которая, скорее всего, будет против.

— Жаль, — говорит она двусмысленно.

Она замолкает и слушает музыку, предоставляя Говарду теряться в догадках: что это было?

— Вот отличная песня, — вдруг замечает она, а потом решительно спрашивает Говарда: — Хотите потанцевать?

Только каким-то чудом Говард умудряется не выронить из рук бумажный стаканчик с пуншем:

— Здесь? Сейчас? С вами?

Она поднимает бровь — ни дать ни взять девчонка-сорванец! У Говарда в душе поднимается целый вихрь из цыплячьих перышек.

— Нам нельзя, — запинаясь, выговаривает он, а потом торопливо добавляет: — Не то что мне не хочется… Но, сами понимаете — на глазах у детей все-таки…

— Тогда давайте ускользнем отсюда куда-нибудь! — шепчет она.

— Куда-нибудь? — переспрашивает он.

— Где никто нас не увидит. На пять минут. — Ее глаза сверкают, глядя на него, как два зеркальных шара.

— Но как же… разве Грег не велел… — Он машет в сторону ряженых подростков.

— Пять минут, Говард! Разве за это время может произойти что-то страшное? Только до конца этой песни, а она уже подходит к концу… мы просто выйдем в коридор… Ух, мы сделаем себе по “космополитену”!

Она видит на его лице выражение мучительных колебаний: он глядит на нее умоляюще — совсем как животное, которое просит избавить его от страданий, — и она берет его за руку.

— Вы это заслужили, Говард, — говорит она. — Вы обязаны станцевать хотя бы один медленный танец в своей жизни.

Свет горит тускло, и ему кажется, что вряд ли кто-нибудь заметит, как они выходят.


“Дикие лошади” сменяются песней REM “Все делают больно”, продлевая массовые поцелуи еще на три минуты. К темному углу, в котором парень в костюме участника гонок “Формула-1” присосался ко рту сексапильной секретарши, неровной походкой идет девушка в злополучном платье, похожем на распадающийся свадебный торт. Она дрожащим голосом зовет его:

— Титч!

“Формула-1” не обращает на нее внимания. Она нерешительно ждет, потом стучит его по спине:

— Титч!

Он отрывается от партнерши и раздраженно оглядывается. Сексапильная Секретарша смотрит волком на Свадебный Торт и вытирает рукавом влажный подбородок.

— Титч, нам надо поговорить, — заявляет Свадебный Торт.

А в другом месте девушка, наряженная гангстером 30-х годов, с нарисованными усами, подходит к сексапильной девушке-рядовому и Принцессе:

— Эй, Алисон? О боже! Извини, Джанин, сзади ты вылитая Алисон!

— Ничего страшного, Фиона! Кажется, Алисон где-то с Максом Брейди.

— Спасибо!

Гангстер 30-х годов идет дальше. Сексапильная Рядовая немедленно перестает улыбается и говорит Принцессе:

— Вот сучка! Это же надо — сзади я вылитая Алисон Камминс! Да у нее жопа в три раза больше моей!

— Фиона в этом прикиде похожа на лесбиянку, — замечает Принцесса.

— Тупица долбанутая — вот она кто, — говорит сексапильная Рядовая.

Принцесса, Рядовая, Аквалангистка и Викторианская Дама, похожая на свадебный торт, знали, что опасно проносить сюда выпивку, и поэтому они выпили заранее: каждая по три “бризера” и по стопке водки — по правде говоря, никто так и не допил водку, кроме Викторианской Дамы, а потом она все норовила упасть по дороге сюда, и остальным девушкам пришлось чуть ли не на руках ее нести мимо этого противного старикашки-священника. И все равно Принцесса по-прежнему чувствует себя не в своей тарелке, а Рядовая — еще более неуютно. На автостоянке она приняла две таблетки, и теперь говорит очень быстро, очень громко и довольно бессмысленно.

— Похоже, Келли-Энн все-таки отловила Титча, — говорит Принцесса, глядя на сцену, которая разыгрывается в углу.

— О боже! Неужели она ему прямо сейчас расскажет? — говорит Аквалангистка.

— И на что она только рассчитывает? — говорит Рядовая. — Что он прекратит целоваться с Эммери Фокс, упадет перед ней на одно колено прямо здесь, в этом вонючем Сибрукском спортзале, и скажет: “Ах, Келли-Энн, пожалуйста, выходи за меня замуж!” Да — так, что ли?

— Он очень недурен собой, — замечает Принцесса.

— Да ничего в нем нет особенного, — отмахивается Рядовая. — Он же просто мальчишка, понимаешь?

Между девушками вклинивается силач с усиками с закрученными концами, в трико леопардовой расцветки и, улыбаясь, переводит взгляд с одной на другую. Они, в свой черед, глядят на него с выражением откровенной гадливости, как смотрят обычно, ну, скажем, на насильников. Силач удаляется — и уже не выглядит очень-то сильным.

— Господи, как меня достали эти вонючие мальчишки, — стонет Рядовая. — Мне нужен мужчина!

— Мне тоже, — говорит Принцесса.

— О боже! Лори, не смотри туда — но этот чертов тип, этот Робин Гуд, опять страшно на тебя пялится, — докладывает Аквалангистка.

— Господи, да чего ему нужно?

— Давай я подкачу к нему и скажу, чтобы перестал тебя напрягать.

— Не трать зря кислород!

— А что слышно от Прекрасного Принца? — спрашивает Рядовая.

У Принцессы вытягивается лицо.

— О, Лори… — Рядовая, как бы утешая подругу, кладет руку ей на плечо. — Не порти себе вечер из-за него. Выключи телефон и перестань о нем думать!

— Да я о нем и не думаю, — бормочет Принцесса, и волосы падают ей на лицо.

— Он бы хоть колеса принес, — говорит Рядовая. — Господи, какая же тут скучища! Сибрукские парни такие бесхребетные! — Она убирает руку, обхватывает сама себя обнаженными руками. — Ужасно трахаться хочется!

Посреди танцплощадки Найелла/Труди остановила по пути из уборной сногсшибательно красивая девушка, одетая Наташей Фатале — главным врагом Американского Лося Бульвинкля. Девушка интересуется, откуда он взял такую губную помаду. Найелл, обильно потея, не может решить, что же ей ответить. Сказать ей, что взял помаду у сестры и не знает, как она называется? Или выложить ей правду — что он влюбился в эту помаду в маленьком магазинчике в Сэндикоув-виллидж? Сногсшибательная девушка терпеливо ждет. Найелл чувствует, что одна из его грудей начинает неудержимо выползать из корсета.

Тем временем Деннис и Скиппи, попивая пунш, наблюдают за Рупрехтом, который каким-то образом вступил в беседу с девушкой.

— А кто он — парень из “Каратиста”? — Девушка пытается перекричать музыку.

— Он почетный профессор физики из Стэнфорда, — кричит ей в ответ Рупрехт.

Девушка совершенно не знает, что на это сказать; постояв некоторое время молча, она просто сдается и уходит. Рупрехт, который начал разговор только из-за того, что эта девушка, одетая пикантной официанткой, несла шоколадный торт (который оказался ненастоящим), видя, что диалог оборвался, возвращается к остальным — одновременно с Марио, который, судя по выражению лица, чем-то недоволен.

— Как успехи, Марио? — с невинным видом спрашивает Деннис.

— Пф! На хрен этих зеленых школьниц! — Марио презрительно отмахивается. — В Италии я предпочитаю встречаться с девушками из колледжа: им лет девятнадцать-двадцать, они хорошо знакомы с техникой секса. А эти девицы — зажатые и фригидные, они даже не знают, как себя вести.

— И в науке они не соображают, — добавляет Рупрехт.

— Да еще эта музыка — что это за тормозное старье? Оно совершенно не подходит к моему стилю!

Марио не единственный, кого не устраивает такая музыка. В диджейской кабинке Уоллес Уиллис только что переключился с “Лед Зеппелин” на “Теперь все хорошо” и так углубился в классические переборы Пола Коссоффа, что поначалу не обращает внимания на сердитые голоса, доносящиеся откуда-то снизу: “Эй ты, босяк!”, “Эй, парень, ты чего это, не слышишь?” Наконец до него доходит, что эти голоса обращаются к нему, и он вглядывается поверх стенки кабины: там стоят двое мелких воинственного вида подростков в штанах размером чуть ли не с холодильник. Они как-то непонятно жестикулируют:

— Да-да, ниггер, мы к тебе обращаемся!

— Черт, ты что за музон тут крутишь, а?

Уоллес, который одет в старомодный матросский костюм и держит огромный леденец, снимает наушники.

— Что? — переспрашивает он.

— Ниггер, это дерьмо слушает мой папаша! — говорит один из подростков.

— Да, чувак, что это такое — “Сто величайших реклам джинсов” или что? — добавляет другой, размахивая у него перед носом пластмассовым пулеметом.

— Это бесплатный концерт, — сообщает он им.

— Эй, мне плевать, сколько тебе это стоило — пятьдесят вонючих долларов или больше, — давай поставь что-нибудь такое, басовое!

— Да, ублюдок, это тебе не какая-нибудь вечеринка на дне рождения твоей тетушки Мейбл, включи нам хип-хоп, собака!

— Заявки не принимаются, — отвечает Уоллес.

— Ты совершаешь ошибку, — предупреждает один из голосов.

— И.о. директора назначил диджеем меня, — строго отвечает Уоллес и снова надевает наушники.

Два рассерженных гангстера — оба, конечно, белые, как ни стараются изображать чернокожих — пялятся на него еще немного, а потом неожиданно исчезают.

Посреди следующей песни — “Не вешай трубку” Тото — звук вдруг вырубается. Толпа, потоптавшись на месте, застывает в замешательстве. На этот раз уже нельзя сказать, что виновата гроза, потому что проигрыватели включены и дискотечные огни по-прежнему мельтешат над замершими головами. Наверное, где-то отсоединился провод. Уоллес Уиллис ищет глазами взрослых помощников, но нигде не видит мистера Фаллона и мисс Макинтайр. Он отпирает низкую дверцу своей кабины, спускается вниз и нагибается, чтобы внимательнее рассмотреть клубок проводов на полу, но тут снова включается музыка. Все радостно визжат и опять пускаются в пляс. Но песня, которая звучит, — это совсем не та, которую ставил минуту назад Уоллес; больше того — этой песни вообще нет в его коллекции, составленной для вечеринки! Подождите, кричит он, перестаньте танцевать, это не та песня! Но, похоже, никто его не слышит: отбрасывая гангстерские тени, все слишком заняты тем, что трясутся как сумасшедшие под басовые звуки контрабандной песни…

Басовые. Только теперь до Уоллеса дошло, что случилось. Это не сбой в программировании, не повреждение, вызванное грозой, и провода тут ни при чем. Его аудиосистему похитили! Те парни в огромных штанах!

Я — ящик шампанского, а она свалилась с фургона; я убиваю потаскуху, как святой Георгий убил дракона…

Нагнувшись, он перебирает провода в надежде найти то место, где произошла подмена. Но здесь так темно, а скачущие на танцплощадке так разошлись, что Уоллес, после того как на него три или четыре раза случайно налетели, решает, что лучше разыскать учителей. Однако, даже обойдя по кругу весь зал, он не может их найти. Уоллес начинает тревожиться. Самозваная музыка оказывает странное действие на школьников — они кричат все громче, скачут все быстрее, танцуют все разнузданнее. Похоже, ситуация вот-вот выйдет из-под контроля. Где же учителя-смотрители? В голове мелькает страшная мысль: может быть, за их исчезновением тоже стоят те парни в широченных штанах? Он вспоминает, что у них на шее болтались “узи”: а вдруг теперь вся вечеринка оказалась в руках вооруженных гангстеров, любителей рэпа?

— Это же для благотворительности! — громко кричит Уоллес.

Но никто его не слышит. Представив себе обоих несчастных учителей, связанных где-то в шкафу, он спешит к черному ходу, продираясь через множество корчащихся тел, которые еще минуту назад принадлежали щуплым глупышам-второклассникам, а сейчас, как бы купаясь в свете совсем нового цвета, кажутся совершенно незнакомыми…

Кучке мальчишек удалось поймать несколько черных шаров, похожих на заблудшие души, они развязали им пупки и всосали их содержимое; теперь они подпевают, перекрывая басовые звуки рэпа, голосами, скрипучими от гелия, словно хор гангстеров-крыс. Один из них — полковник Килгор, с короткой сигарой в зубах, со щеками, вымазанными дегтем, — лезет в свой маскарадный костюм и вытаскивает телефон; нажав кнопку, он видит текст сообщения:

Впусти меня

Распихивая танцующих своим пулеметом, он направляется к главным дверям…

У нее жопота, /А у меня широта,/ Мы связаны не-рас-тор-жи-мо, как жирная еда и сердечный приступ

Танцпол вибрирует от низких звуков; та застоявшаяся, чужеродная энергия, что до этого кипела лишь где-то по краям, теперь стекается отовсюду, заполняет все пространство, как невидимый газ.

— Эй, Скипфорд! Гляди — твоя девчонка осталась одна!

— Ее подружку стало тошнить, она убежала, ступай же поговори с ней! Эй, она смотрит на нас! Эй, привет! Давай сюда, к нам… А? Ты что?

— Что ты делаешь, черт возьми?

— А в чем дело? Ты же хочешь с ней поговорить, верно? Ты хочешь с ней поговорить или нет?

— Ну да, только не прямо сию секунду…

— Скиппи, если ты хочешь с ней поговорить, могу подарить тебе свою ключевую фразу: сто процентов успеха и надежная гарантия от провала. Я несколько месяцев разрабатывал эту формулу лично для себя, для своих нужд, но с тобой поделюсь, потому что ты мой друг, и уж лучше эта знойная телочка достанется тебе, чем Карлу, который столько раз плевал мне в тарелку, что и не сосчитать. Ну вот, слушай: когда я вижу пташку, которую мне хочется закадрить, я подхожу к ней и говорю: извини, детка, но ты топчешь мой член!

Озадаченные взгляды.

— Объясняю: потому что у меня такой длинный член, что он вылезает из штанов и волочится по полу.

Молчание. Потом кто-то говорит:

— Скиппи, а теперь я дам тебе один совет: никогда, никогда не делай ничего, что советует тебе Марио. Никогда!

— Да, Скиппи, просто подойди к ней и скажи: привет. Этого достаточно.

— Ладно, я немножко подожду, и потом…

— Сделай это сейчас — ее подружки могут вернуться в любую минуту.

— Да, а не то кто-нибудь другой к ней подвалит.

— Меня, кажется, тошнит…

— Это настоящая любовь, — насмешливо говорит Джефф.

— Давай, Скип, — Карла же здесь нет!

— Джастер, я как исполняющий обязанности директора приказываю тебе подойти к этой девушке и познакомиться с ней, — командует Деннис. — Больше того… Эй, куда это он? Эй! Она в другой стороне!

Рупрехт плетется вслед за другом.

— Что случилось?

— Скажи им — пусть отстанут. Я не хочу с ней сейчас говорить.

— Но почему?

— Мне нехорошо. Я задыхаюсь.

— М-м-м. — Рупрехт поглаживает подбородок. Пускай он никогда сам не был влюблен, зато он хорошо знает, что такое задыхаться. — Может, тебе вот это поможет.

И он что-то кладет ему в руку. Скиппи смотрит на это что-то и успевает опознать синюю трубочку с Рупрехтовым ингалятором от астмы, и в этот самый момент Деннис, подкравшись сзади, толкает его обеими руками с такой силой, что Скиппи летит прямо на Девушку с Фрисби.

— Кто-то же должен был что-то сделать, — ворчливо объясняет Деннис, как бы в ответ на осуждающие взгляды остальных. — Иначе бы он так до конца жизни сох по этой красотке.

— Интересно, говорит ли он ей мою коронную фразу? — Марио тянет шею, чтобы лучше видеть.

— Мне кажется, он вообще ничего не говорит. — Рупрехт задумчиво грызет большой палец.

— Совершенно неважно, что он ей скажет, — говорит Деннис. — Скиппи и эта девушка — из двух совершенно разных миров. Это все равно как если бы рыба пыталась познакомиться с супермоделью. Эта рыба могла бы сколько угодно стараться и отпускать лучшие на свете остроты — а что толку? Она все равно останется рыбой — с чешуей, хвостом и так далее.

— Тогда зачем же ты его толкнул к ней? — спрашивает Джефф.

— Чтобы вернуть его на землю, к реальности, — с сознанием собственной правоты заявляет Деннис. — Чем скорее он обнаружит истину, тем лучше. Знойные красотки вроде нее не станут крутить романы с худосочными сопляками вроде него. Не станут, и все тут! Так устроен мир.

Все задумчиво молчат, а потом Джефф говорит:

— Так обычно устроен мир. Но как знать, может быть, сегодня все иначе?

— А почему, скажи, сегодня все должно быть иначе, а, глупая ты задница?

— Потому что сейчас Хэллоуин. — Джефф поворачивается к Денису своей пластилиновой маской, изображающей трупное гниение, и принимается говорить своим любимым замогильным басом: — Это древнее празднество Самайн, когда ворота между нашим миром и Загробным царством открываются и потусторонняя нечисть беспрепятственно проникает на землю. Все законы теряют силу, и все становится не таким, как всегда…

— Не сомневаюсь, — говорит Деннис. — Только сегодня еще не Хэллоуин. Сегодня пятница, двадцать шестое октября.

Рупрехт, беззвучно захлебнувшись, смотрит на часы, а потом, не говоря ни слова, мчится к боковой двери и вылетает в коридор. Деннис, Марио и Джефф удивленно переглядываются. Они еще никогда в жизни не видели, чтобы Рупрехт так быстро бегал.

— М-м-м, — говорит Деннис задумчиво. — Кажется, я понимаю, что ты хотел сказать.

И они с усилившимся интересом принимаются вновь наблюдать за Скиппи.

Пока, как и можно было предсказать, дела идут плохо. Он врезался прямо в нее, наполовину расплескав ее напиток, и теперь она глядит на него со смесью ужаса и презрения, причем второе начинает побеждать первое с каждой секундой, пока он стоит перед ней, подергиваясь, моргая и не произнося ни слова. Но он никак не может придумать, что ей сказать! Вблизи она еще прекраснее, и всякий раз, как она на него смотрит, он чувствует, будто в него ударяет молния.

— М-м, извини, — наконец выдавливает он из себя.

— Ничего страшного, — говорит девушка с нескрываемой иронией.

Она уже делает шаг в сторону, хочет отойти от него. Он импульсивно преграждает ей путь.

— Дэниел, — выпаливает он. — Так меня зовут.

— Отлично, — отвечает девушка, а потом, видя, что он не трогается с места, с явной неохотой произносит: — Лори.

— Лори, — повторяет он, а потом, подергиваясь и моргая, снова впадает в молчание.

Где-то за кулисами его мозг мечется, силясь потушить вспыхнувший сразу повсюду пожар, и кричит ему: скажи что-нибудь еще! скажи что-нибудь еще! Но мозг не подсказывает ему, что именно нужно говорить, поэтому он раскрывает рот, понятия не имея о словах, которые оттуда сейчас вылетят, и вдруг слышит собственный голос:

— Тебе нравится… йетзи?

— Что такое “йетзи”? — Она произносит это слово тоном упреждающего презрения — такого жгучего, что могло бы прожечь даже металл.

Вид у девушки такой, как будто она вот-вот умрет от скуки.

— У тебя колес нет? — спрашивает она.

— У меня есть ингалятор от астмы, — быстро отвечает он. Девушка просто молча смотрит на него.

— М-м, — мычит он.

Все его тело будто стонет в агонии! Он не сдержался — ведь ингалятор у него прямо в руке! Теперь он смотрит себе на башмаки — от одного опять отваливается крылышко. Ему хочется провалиться сквозь землю — и тут его осеняет. Он запускает руку в колчан со Стрелами Света и…

— Вот что у меня есть, — чуть дыша, он протягивает ей трубочку.

— Что это? — спрашивает она без особого энтузиазма.

— Это… м-м, это таблетки от тошноты в дороге.

— От тошноты в дороге?

Скиппи молча кивает. Она пристально смотрит на него, как будто ждет, чтобы он завершил свою мысль.

— Но ты же никуда не едешь, — говорит она наконец.

— Нет, но…

Он хочет рассказать ей про эти таблетки — что они уносят тебя вдаль, хотя ты остаешься где и был; но не успевает он это сказать, как это кажется ему ужасно глупым, и он осекается, прогнувшись под тяжестью собственной глупости. Она права: он же никуда не едет. Он все испортил, навеки, и нет никакого способа как-то стереть это из ее памяти. Теперь ему хочется одного: чтобы все закончилось.

— Нет, — повторяет он.

Девушка хмурит лоб, как будто что-то подсчитывает в уме. А потом говорит:

— А что будет, если смешать таблетки от тошноты с ингалятором от астмы?

— Не знаю, — отвечает Скиппи.

Она смотрит куда-то поверх его плеча, и вдруг ее глаза застывают и расширяются. Скиппи оборачивается, чтобы тоже поглядеть в ту сторону, и видит, что главные двери отперты. Это странно: его часы показывают только 9:45.

— Все это страшно убого, — решает девушка. — Я ухожу отсюда.

Не успевает Скиппи ничего сказать, как она уже идет прочь — и каждый ее шаг ударяет кувалдой по его сердцу, разбивая его на крошечные кусочки. Потом она останавливается и — через плечо, таким тоном, каким разговаривают с бездомной собакой где-нибудь в парке, — осведомляется:

— Идешь со мной?

Скиппи почему-то начинает лопотать что-то о том, что нужно спрашивать разрешения, прежде чем куда-то выйти. Но она уже далеко, где-то в середине зала.

— Эй, подожди!

Он идет вслед за ней и догоняет ее, когда она уже входит в гардероб; оттуда они бок о бок выходят в ночную темноту.

— Ни хера себе, — говорит Деннис.

— Да, мощная штука этот Хэллоуин, — замечает Марио. — Может, этими сверхъестественными силами как раз и объясняются мои сегодняшние таинственные неудачи с дамами. Раз уж прирожденный неудачник вроде Скиппи сумел вот так запросто закадрить эту сексапильную курочку, — значит, творится действительно черт знает что.

Тем временем сквозь толпу проталкивается какая-то долговязая тень. Еще один провал: это тень, от которой все отшатываются. Она вращает глазами и скалит зубы, она хватает по пути всех девушек, срывает маски и буравит их взглядом, а потом отпихивает в сторону. Ей попадается на глаза девушка, которая, спотыкаясь, вся в слезах, идет в другом направлении; пышное платье соскальзывает с плеч, так что кажется, будто она пытается высвободиться из объятий огромной бело-розовой медузы. Тень устремляется к этой девушке, хватает ее за запястье и притягивает к себе.

— Где твоя подруга? — повелительно спрашивает тень. — Лори — где она?

Но плачущая девушка вместо ответа только разражается новыми рыданиями. Тень ругается и идет обратно, толкая всех направо и налево, хотя перед ней и так все расступаются.


Говард и мисс Макинтайр не возвращаются в спортзал после того, как песня заканчивается. Как только они выходят за дверь, их околдовывает вид ночной школы. В этой чернильной, скованной сном тишине знакомые школьные коридоры кажутся подземными помещениями какого-то мавзолея, где уже много веков не ступала нога человека; Говард невольно борется с искушением кричать, улюлюкать, скакать и шуметь, чтобы взорвать эту гулкую тишь. Каждый шаг словно обещает увести их в глубины неисследованной территории. Вскоре музыка становится лишь отдаленным невнятным шумом.

Наконец они входят в кабинет географии. У них над головами продолжает непрерывно бушевать гроза, словно они оказались в подбрюшье какой-то небесной транспортной развязки, где каждую секунду с грохотом сталкиваются бестелесные локомотивы.

— Мы сейчас быстренько выпьем, а потом вернемся туда, — говорит мисс Макинтайр.

Она ищет среди конфискованных бутылок в пакетах нужные ингредиенты (похоже, она всерьез говорила о “космополитенах”), а Говард, засунув руки в карманы, разглядывает картинки на стенах. Кабинет географии от пола до потолка увешан фотографиями, картами и иллюстрациями. Одна стена целиком отведена под аэрофотоснимки Земли: вот буйные цветные волны, которые оказываются — если прочитать текст под ними — облаками вокруг Эвереста, вот вид сверху на ледяные щиты Патагонии с радугой, вот сотни тысяч фламинго, летящих над озером в Кении, вот голубые капельки Мальдивских островов. На другой стене изображения счастливых сборщиков бананов в Южной Америке, счастливых шахтеров в Рейнско-Рурской долине, счастливых племен в тропических лесах соседствуют с диаграммами, иллюстрирующими темы “ОСНОВНЫЕ ПРЕДМЕТЫ ЭКСПОРТА ЕВРОПЫ”, “МИНЕРАЛЫ И ИХ ИСПОЛЬЗОВАНИЕ”, “КОЛТАН — ПУТЬ ОТ КОНГО ДО ТВОЕГО ТЕЛЕФОНА!”. Этот кабинет — просто храм, посвященный гармоничному устройству мира: тут собран целый арсенал, описание множества фактов и процессов — природных, научных, сельскохозяйственных, экономических, причем все они мирно сосуществуют на этих стенах, тогда как человеческие результаты и побочные эффекты всех этих взаимодействий — принуждение, истязания, порабощение, с которыми связан каждый заработанный доллар, каждый шаг на пути к пресловутому прогрессу, — все это оставлено для его, Говардова, предмета — истории, этого темного двойника, кровавой тени географии.

— Мне очень нравятся эти вулканы, — говорит он, остановившись у изображений возле двери. — Сейчас мало где увидишь вулканы.

— Водка… клюквенный сок… черт, нужно еще что-то… — бормочет себе под нос мисс Макинтайр. — Я не расслышала — вы что-то сказали?

— Я просто вспомнил, что вы раньше говорили — про то, как Земля рождалась из столкновения всех этих могучих сил… Это правда: смотришь на все эти картинки — и понимаешь, что мы сейчас ходим по декорациям невероятного эпического фильма, съемки которого прекратились сто миллионов лет назад…

— “Куантро”! — выкрикивает она и снова зарывается в пакеты с бутылками. — “Куантро”, “Куантро”… а-а, да ну его к черту! — Она делает глоток из водочной бутылки, потом передает бутылку Говарду: — Выпейте тоже, это вас согреет.

— Ну, ваше здоровье, — говорит он.

Она игриво ударяет кулаком по донышку бутылки. Он делает глоток. Водка, обжигая все внутри, течет в желудок. Чтобы отвлечься от неприятных ощущений, он говорит:

— Теперь я совсем не слышу музыку.

— Мы вернемся туда через минуту, — говорит она, заскакивает на учительский стол и садится, скрестив ноги; оттуда она насмешливо смотрит на Говарда, будто бесенок с поганки. — Так, значит, вы тоскуете по палеозою — верно?

— Сейчас как-то уж слишком все спокойно. Никакого горообразования, все те же материки и океаны. Ну, изредка погибнут в землетрясении несколько тысяч человек — и нет катастрофы страшнее.

Она выслушивает это с лукавой улыбкой, как игрок, которому выпали сразу десятка, валет, дама, король и туз одной масти, хотя игра идет всего лишь на спички.

— Драматические события, возможно, еще впереди, — говорит она. — Вот это все, например. — И показывает на доску у себя за спиной, где написано мелом:

Глобальное потепление:
Обезлесение −> опустынивание
Исчезновение ареалов −> уменьшение биоразнообразия −> массовое вымирание
Повышение температуры −> засухи −> неурожаи
Таяние ледниковых покровов на полюсах −> подъем уровня мирового океана −> наводнения
Изменение курса Гольфстрима −> континентальное оледенение −> ледниковый период

— Ледниковый период! Да, для большинства людей это было бы катастрофой, правда? Или если Дублин, Лондон, Нью-Йорк вдруг окажутся под водой?

— Это верно, — соглашается Говард.

— Некоторые ученые считают, что мы уже перешли черту, после которой возврат невозможен. По их подсчетам мир, который мы знаем, просуществует еще лет пятнадцать. А мы, возможно, окажемся самым последним поколением нашего биологического вида. — Она быстро произносит все это самым обычным разговорным тоном, как будто это просто запутанный длинный анекдот с несмешным концом, не предназначенный для юных ушей. — Ребята к этому очень серьезно относятся. Сдают в утиль банки из-под кока-колы, используют энергосберегающие электрические лампочки. Вчера они все писали письма китайскому послу. Китайское правительство собирается строить плотину в месте, находящемся под охраной ЮНЕСКО, угрожая разрушить дома миллионов людей, в том числе народа накси — а это один из последних народов в мире, где сохранился матриархат, — вы не знали, Говард? Ребята были так рассержены! Но большинству людей, похоже, все это совершенно безразлично.

— У них нет вас — той, которая бы их вдохновляла, — замечает Говард.

— Думаю, мы даже представить не в состоянии, что наш образ жизни когда-нибудь изменится, — продолжает она, не обращая внимания на его неуклюжую лесть. — Не говоря уж о том, что ему вообще настанет конец. Точно так же, как здесь мальчишки иногда делают глупости — ну, например, карабкаются на электрические столбы, прыгают на скейтбордах с трехметровых стен — просто потому, что не могут себе представить, что это такое — покалечиться. Им кажется, что можно так рисковать вечно. Так же и мы. Но ничто не длится вечно. Цивилизации приходит конец, всему приходит конец — вы же этому учите их на своих уроках истории, да?

Она произносит эти слова нежно, будто напевает колыбельную. Ее колено, обтянутое чулком, касается его бедра. Кажется, сам воздух искрится.

— История учит нас тому, что она ничему не учит, — вспоминает Говард.

— Это отнюдь не говорит в пользу учителей истории — правда? — шепчет она ему.

Стоя перед ней у доски, Говард вдруг сознает, что позади него сейчас пустые школьные парты и никто в целом мире не знает, где они сейчас.

— Так научите вы меня чему-нибудь, — подстрекает он ее. — Займитесь моим образованием.

Ее глаза блуждают по потолку: она делает вид, будто ищет там какую-то мысль; потом, подавшись вперед, она сообщает ему доверительным шепотом:

— Мне кажется, вы больше не влюблены в свою подругу.

Это болезненный укол, но Говард продолжает улыбаться:

— Значит, вы видите меня насквозь?

— Вас нетрудно раскусить, — говорит она, проводя кончиком пальца по его лицу. — У вас все здесь и так написано.

— А может быть, я тоже вижу вас насквозь, — парирует Говард.

— Вот как? И что же вы видите?

— Вижу, вы хотите, чтобы я вас поцеловал.

Она смущенно смеется и свешивает ноги со стола.

— Это не то, что вы видите, — говорит она.

Она уходит в дальний конец класса, оправляя платье. А потом дружелюбным, но безличным тоном, в точности как телеведущая, задающая очередной вопрос гостю, произносит:

— Расскажите, почему вы ушли с фондовой биржи, чтобы стать учителем. Вы внезапно ощутили потребность делать что-то осмысленное? Или погоня за богатством вас перестала привлекать?

Говард понимает, что это просто обруч, через который ему нужно проскочить; он допустил промах, и этот диалог, при всей его искусственности, — единственный возможный путь назад, к тому, что эти губы обещали ему еще несколько секунд назад. Он некоторое время молчит, обдумывает свою тактику, удерживает прежнюю позицию у стола, а потом отвечает таким же ровным, приятным тоном:

— Ну, скорее, это я перестал привлекать погоню за богатством.

— Погорели, — говорит она без всякого выражения.

Говард пожимает плечами. Он вдруг осознает, что все это до сих пор слишком чувствительно, чтобы просто иронизировать или слишком беспечно обсуждать.

— Такое случается, — говорит она. — Это тяжелая работа, она не всем подходит.

— Люди, которые лишились своих денег, были менее философски настроены.

— Поэтому вас и прозвали Говардом-Трусом?

— Нет.

— Значит, это как-то связано с тем, что произошло в карьере Долки? — Ее глаза, сощурившись, хищно смотрят на него. — С тем прыжком на эластичном тросе? Когда ваш друг покалечился?

Говард молча улыбается.

— Значит, это вы должны были тогда прыгать, да? — Она отворачивается, а потом продолжает прежним сладким голосом телеведущей: — Обеспокоенный своей репутаций, вы не справились с работой в Лондоне и вернулись домой, решив, что станете вести достойную, но лишенную рисков жизнь. Вот как вы стали учителем истории. — Она прислоняется к двери, ее глаза посверкивают на него сквозь тени. — Здесь вы всегда знаете, чем все кончится, здесь вас не подстерегают неожиданности. Это все равно что расхаживать среди невероятных декораций для исторического фильма, который закончили снимать много лет назад.

У Говарда мелькает мысль: а вдруг она ненавидит его? Впрочем, это не кажется ему препятствием к тому, ради чего они здесь укрылись.

— Разным людям подходят разные работы, — говорит он дружелюбным тоном. — Вы ведь тоже когда-то хотели стать учителем.

— Да я кем только не хотела стать, — кивает она. — Но у меня никогда не было определенного призвания. А быть учителем нужно действительно сильно хотеть. Невозможно сильно хотеть быть, например, консультантом, потому что там много платят. Там тебе уже подсовывают готовую мотивацию. Так намного легче.

— И все-таки вы здесь.

Она смеется:

— Да, верно… Мне просто захотелось чего-то нового. Новизна очень стимулирует — вы не согласны?

Она сложила руки за спиной, а подбородок отвернула вбок. Говард приближается к ней, будто к темной пропасти; его движения кажутся автоматическими, как будто он — только выдуманный персонаж из книжки, которую он читает.

— Кажется, кто-то сказал, — продолжает она, — что испытывать скуку — непростительный грех?

— Говорить так — это и значит испытывать скуку.

— Какая разница? — говорит она и прислоняется головой к двери. — Мир такой огромный — столько всего можно увидеть, сделать… А для нас — тут, на Западе, где у людей больше денег, власти и свободы, чем когда-либо… — Она качает головой. — Скучать просто преступление. Это оскорбление для всех, у кого нет денег, власти и свободы. — Она снова смотрит на него. — Вам не кажется, что мы должны любой ценой бежать от скуки?

Эти последние слова произносятся прямо в губы Говарду, а остальная ее философия теряется у него во рту. Ее тело льнет к нему, он прижимает ее к доске, они плотно соприкасаются бедрами, и слова ПОТЕПЛЕНИЕ ОПУСТЫНИВАНИЕ НАВОДНЕНИЯ ВЫМИРАНИЕ становятся неразборчивыми, расплываются под ее спиной. Она покусывает его губы, ее руки скользят по его груди, обхватывают его плечи; из ее горла невольно вырывается хрип, неожиданно мужской, когда он быстро проводит рукой у нее между ног, а затем она пихает его назад, пока он не наталкивается на учительский стол. Говард забирается на стол, а она — на него. На улице непогода достигла апогея: ветер ревет, воет и бьется в окно, словно чудище, сбежавшее из палеозоя или исторического фильма; а когда запускается демонический механизм из движущихся рук, бедер и ртов, Говард — возможно, не совсем на уровне сознания, а где-то чуть ниже, чуть глубже — снова оказывается там, где он оказывался уже много дней и ночей: на краю выветренной стены карьера, в полукольце затененных лиц, и видит, как чья-то рука протягивает ему полоску бумаги, на которой написано его имя, будто весы, взвешивающие его душу…


http://www.bbc.co.uk/science/goodmorningtomorrow.htm

Нам очень приятно, что профессор Хидео Тамаси сейчас на связи с нами, чтобы ответить на ваши вопросы о параллельных вселенных и о мире М-теории, который удивительнее любой фантастики…

Кристал: Вы много говорите о других измерениях, которые так малы, что мы не можем их видеть. Это просто не укладывается в голове.


Проф. Тамаси: Ты прав, Кристал, не укладывается. Высшие измерения противоречат интуиции, потому что наши мозги биологически запрограммированы так, чтобы воспринимать окружающий мир только в трех пространственных измерениях и еще в одном — временном. Однако этих четырех измерений пространства-времени недостаточно, чтобы объяснить сотворение и устройство Вселенной. Пускай мы их не видим, но эти высшие измерения, или гиперпространство, позволяют нам объяснить такие явления, которые иначе оставались бы загадкой. М-теория описывает движение мембран по этим измерениям; одни из них очень малы, как частицы, а другие очень велики, как вселенные. Таким образом, она дает нам возможность перебросить мост от субатомного мира к макромиру.


Баста-Мув: А откуда берутся эти мембраны?


Проф. Тамаси: Хороший вопрос, Баста. Согласно М-теории, мультиверсум состоит из мембран-универсумов, которые плавают, как пузыри, в Ничто. Каждый такой пузырь выступает как отдельная квантовая флуктуация внутри этого Ничто. Так все время могут возникать новые универсумы — вселенные.


Стэнфорд-Баунд: Тамаси-сан, для меня великая честь говорить с вами. У меня такой вопрос: может ли человек попасть через гиперпространство в одну из этих ближайших вселенных?


Проф. Тамаси: Видите ли, Стэнфорд, уравнения Эйнштейна не исключают возможности перескочить в гиперпространство через пространственно-временной тоннель, чтобы попасть в другую Вселенную. Однако нынешние технологии не позволяют нам накопить достаточное количество энергии, чтобы открыть для себя такой тоннель.


Стэнфорд-Баунд: А как насчет уже существующих ворот — например, таких, как черные дыры?


Проф. Тамаси: Исходя из тех объяснений, которые у нас есть в настоящий момент для черных дыр, это, конечно, всего лишь теория. Самый короткий ответ будет такой: мы просто не знаем, возможно такое или нет. Быть может, они могли бы увести нас в другую Вселенную. А может быть, они увели бы нас к отдаленным краям нашей Вселенной или назад — в прошлое. Скорее всего, человек бы просто не пережил такого путешествия, а даже если бы и пережил, то у него возникли бы серьезные проблемы с возвращением назад.


Скиппи и Лори: А что будет, если принять одновременно ингалятор от астмы и таблетки от тошноты в дороге?

Вначале ничего особенного не происходит, а потом вдруг все начинает медленно приходить в движение: например, когда делаешь шаг вперед, то проходит очень много времени, прежде чем твоя нога касается земли, и кажется, будто можно и дальше подниматься так вверх, вверх, совсем как на Луне! Вот это прыжок! — кричишь ты. Лори идет за тобой, она смеется и смеется, все вдруг сделалось очень смешным — названия шоколадок, выставленных возле кассы в “Тексако”, человек с большим носом, который выгуливает собаку — тоже с большим носом, даже городская шпана, которая глазеет на ваши костюмы, как будто ты только что сошел с борта космического корабля, прилетел из будущего, до которого еще тысячи лет, и теперь бродишь всюду, рассматривая наконечники стрел и шерстистых мамонтов. Такое ощущение, что тебя окружает какое-то туманное силовое поле, оно и греет тебя, и смешит, и ты не можешь понять, от чего это — от таблеток, от ингалятора или от того, что она рядом с тобой? И вообще — неужели все это происходит на самом деле?

Ворота парка заперты, поэтому вы перепрыгиваете через забор и идете к озеру и сидите там на качелях, вы вдыхаете еще немного Рупрехтова венталина: это так странно — как будто чихаешь наизнанку! Потом ты раскачиваешь Лори на качелях, а потом она тебя, потому что, говорит она, иначе будет нечестно, а потом снова начинается дождь, и вы втискиваетесь оба на одни качели, укрывшись под одним зонтиком, — это черный зонтик, который кто-то выбросил, а ты нашел, в кустах, прямо у выхода из спортзала, я тебя не сдавливаю? спрашивает она, нет, все в порядке, говоришь ты. У Лори звонит телефон, она вынимает его и нажимает на кнопку “сброс”. Телефон умолкает, но немедленно звонит снова. Кто это? Да никто, говорит она и выключает телефон, а потом шарит в карманах и говорит: давай еще вот эти попробуем. А вокруг хлещет дождь хлщщщщщщщщ-хлщщщщщщщщ.

Что это?

Называются “Риталин”.

А для чего они?

Не знаю.

Но у нее их полный карман. Ты глотаешь одну таблетку потом две потом три потом вроде ничего но твоя голова начинает делать вот так — фрррршшшш — всякий раз как ты ею крутишь как будто несешься на лыжах по снегу а когда моргаешь это каждый раз как будто такое долгое-долгое путешествие восемьдесят дней вокруг света всякий раз когда открываешь глаза будто оказываешься в каком-то новом месте только рядом с тобой Лори ты всякий раз улетаешь куда-то в космос а она все время возвращает тебя назад давай кататься наперегонки говорит она но трава же мокрая да какая разница ты скатываешься вниз с холма ты выигрываешь нет я выиграла говорит она ладно мы оба выиграли ты встаешь но твоя голова продолжает кружиться вы снимаете друг с друга травинки ее рука замирает в твоих волосах твоя рука замирает в ее волосах

а потом вы оба бежите, бежите и бежите, а потом оказываетесь “У Эда”, вы входите и покупаете пончики и кока-колу и садитесь за столик, друг напротив друга. Что же происходит? Происходит то, что Лори — самая прекрасная девушка на свете, самая прекрасная, какая только может быть, она прекраснее, чем самая прекрасная картина, прекраснее, чем океаны закаты дельфины ледники. Ты хочешь сказать ей об этом, но она уже старается подавить смех. Ты веришь в летающие тарелки? — спрашивает она. Верю, говоришь ты.

Потому что… одна такая… летающая тарелка… зависла… прямо… у тебя… над головой… и тут она бросает пончик тебе на голову а ты бросаешь его в нее она снова бросает его в тебя и вот уже вы бросаетесь в друг друга всеми остальными пончиками

О-о-о! они уже прилетели захватить Землю!

Сопротивление бесполезно!

а потом приходит тот китаец и поднимает крик и тут ты замечаешь что все на вас смотрят и что всюду разбросаны пончики но вот буря улеглась и появляются кусочки ясного неба, большие здоровенные дыры темно-синего цвета между облаками как будто кто-то срывает бумажную обертку с рождественского подарка а Лори говорит давай еще погуляем и вы идете по улице к шоссе. Мимо вас проносятся машины но свет их фар мелькает слишком быстро и не может осветить все фонари и все дома. Лори пытается рассказать тебе что-то про свою подругу но все время забывает на чем остановилась и опять начинает все сначала. Это лучшая ночь в твоей жизни. Вышибалы в черных пиджаках на входе в “Л-А Найтс” внимательно разглядывают удостоверения всех, кто хочет войти, и наклоняются поцеловать девушек со стройными ногами и в топах на тонких бретельках. Наверху облаков почти не осталось, ты замечаешь, как одна звездочка мигает как будто лично тебе, а когда видишь, что какая-нибудь звезда вдруг делается такой яркой — значит, это спутник и он установил твое местонахождение лучом своего отслеживающего устройства. Лори говорит, ну а что это за костюм у тебя такой, и ты начинаешь рассказывать ей о “Стране надежд”, о принцессе Надежде, о трех демонах, об Огненном Льде, о том, которого никогда не видно, и что ты — тот парень, Джед, который пытается найти волшебное оружие и спасти королевство.

А-а, вот оно что… говорит Лори. Тебе нравятся видеоигры? спрашиваешь ты. Нет, отвечает она. М-м-м, может, хватит уже об этом трепаться, ладно? А у тебя что за костюм? спрашиваешь ты ее. А, это мама купила для меня в Нью-Йорке. Это то платье, в котором Бетани выступала на церемонии “Грэмми”. Ого — ты хочешь сказать, что она была там в этом самом платье? Ты в нем выглядишь так… Эй, ну что? Ну, просто оно похоже на платье от Марка Джейкобса, которое стоит восемьсот долларов. А, ясно. Черт, Скиппи, не будь таким идиотом! Тебе нравится Бетани? — спрашивает она. Да, говоришь ты. Я ее обожаю, говорит Лори. Ты очень на нее похожа, говоришь ты. Правда? Лори приятно это слышать. Конечно, говоришь ты, хотя Бетани блондинка и вообще немножко лахудра, а Лори в пять миллионов раз красивее ее. Некоторые мои подружки говорят мне то же самое, говорит она. Но мама не разрешает мне осветлять волосы. А у тебя какие родители? Они всегда на твоей стороне? М-м. Откуда ни возьмись выскакивает Игра и кричит на тебя! Ну, иногда. Я не очень часто их вижу, я ведь пансионер. А, ясно. Это, наверно, жутко — все время приходится торчать в школе. А как ты там развлекаешься? Ну, там у меня есть приятель, Рупрехт. Ты начинаешь рассказывать ей про Рупрехта и его изобретения. Ей это нравится, ей кажется это забавным. Ну ладно, сумасшедший товарищ по комнате, странные видеоигры, загибает она пальцы… А ты чем-нибудь нормальным занимаешься? М-м. Так да или нет? Плаванием, вспоминаешь ты. Да? Ну да, и ты рассказываешь ей о вашей команде пловцов, о соревнованиях и о кубке, который ты выиграл. Ты выиграл кубок? — удивляется она. Да, на последних соревнованиях, а после каникул будут еще соревнования, в каком-то другом месте. Ну надо же, говорит она. Это так клево. Да, но я думаю бросить все это. А почему ты хочешь бросить? Ты пожимаешь плечами. Потому что я терпеть не могу это плавание. Вдруг ты замечаешь, что небо темно-синее, оно волнуется, плещет и струится, совсем как вода, — что это с ним такое? Погоди секунду, это ты, наркотик — ты быстро отворачиваешься от нее в сторону, чтобы она не видела. Но она ничего не видит, она вместо этого говорит: хотела бы я тоже уметь что-нибудь делать. Ты вытираешь щеки, а потом снова поворачиваешься к ней лицом. Зачем? Просто чтобы уметь что-то хорошо делать, говорит она, мне кажется, это так здорово. Ты думаешь, А зачем ей хотеть уметь что-то хорошо делать, раз она — это она? Когда она — самое совершенное существо на свете? Но вместо это ты говоришь: ты хорошо играешь в фрисби.

Откуда ты знаешь?

Все застывает — небо, машины — Ну, просто… мне кажется, ты должна хорошо играть, разве нет?

Мне нравится фрисби, кивает она. Но я мечтаю стать певицей — настоящей классной певицей. Может, тебе надо выступить в каком-нибудь шоу? — говоришь ты. У меня страх сцены, говорит она. Она скрещивает руки, смотрит вверх, на небо. Это было бы так здорово — делать что-то такое, чтобы чувствовать себя особенной. Ты замираешь, ты смотришь на нее с удивлением. А разве ты не чувствуешь себя особенной?

Теперь она снова глядит на тебя. Она улыбается. Нет, чаще всего я не чувствую себя особенной.

Твой мозг кричит тебе: черт возьми! ты должен ее поцеловать!!!

Наверно, мне пора домой, говорит она.


Проф. Тамаси: Вначале мы представляли себе одиннадцатое измерение как некое очень спокойное место, по которому эти мембраны, эти вселенные, тихо плывут, как облака по ясному летнему небу. И для нас оставалось загадкой, как подобный безмятежный сценарий мог привести к такому событию, как Большой взрыв. Но вот однажды я разговаривал по телефону со своим братом. Мы с ним вспоминали, как в детстве отец возил нас в гавань в Йокогаме. В ту пору мой брат очень увлекался кораблями, а там часто стояли американские эсминцы. Это были огромные корабли, высотой, наверное, шестьдесят метров, а длиной — в два или даже три городских квартала. Но однажды мы пришли в доки и увидели эсминец — корабль-разрушитель, — который сам оказался наполовину разрушен. Вся его передняя часть была полностью смята, совсем как у автомобиля, который на большой скорости врезался в телеграфный столб. Но что же могло нанести такие разрушения в открытом море? Мы спросили кого-то, и нам объяснили, что в этот корабль ударила волна — одна-единственная волна, которая взялась неизвестно откуда, обрушилась на нос судна и смяла все до самого капитанского мостика, причинив больше ущерба, чем могли бы сделать все корабельные орудия, даже если выстрелить из них одновременно. В море такие неуправляемые волны называются “белыми волнами”. И я задал себе вопрос: а что, если похожие белые волны существуют и в высших измерениях? Что, если одиннадцатое измерение вовсе никакое не тихое место, а, наоборот, очень бурное место, и целые вселенные проносятся по нему, как гигантские штормовые волны? Представьте себе, какой бы произошел катаклизм, если бы одна из этих вселенных — “белых волн” столкнулась с другой Вселенной. Я считаю, что Большой взрыв — это и есть последствие именно такого столкновения. Две мембраны, две Вселенные врезаются друг в друга; энергия, которая при этом высвобождается, — это и есть Большой взрыв, который порождает нашу Вселенную. К тому же такая модель снимает проблему единичности. Вселенные могут сталкиваться все время, производя бесконечное количество Больших взрывов.

Ты идешь с ней, рука об руку, по обсаженному деревьями переулку. Над тобой, как медленные фейерверки, взрываются галактики. Рядом с тобой Лори поет — она поет песенку Бетани, Если б были “три желанияи сбывались бы мечты, Два из них я отдала бы — ведь мне нужен только ты, — голос у нее приятный и нежный, как у птички. Вы поворачиваете за угол, идете уже по другой улице, там еще тише и темней, чем на прежней, дома стоят, спрятавшись за заборами и плющом. Ты молчишь и слушаешь, как она поет, и пытаешься придумать, как сделать так, чтобы она не шла домой.

Скажи мне вот что, Дэниел, говорит она через некоторое время. Почему все парни такие козлы?

Ты задумываешься. Не знаю, отвечаешь ты.

Я не тебя имею в виду, говорит она. Ты-то не козел.

Спасибо, говоришь ты. Нет, правда.

Я серьезно, говорит она.

Ты останавливаешься у высоких изогнутых ворот. За решеткой виден свет между деревьями. Это мой дом, говорит она.

Хорошо, говоришь ты.

Я нормально выгляжу? — спрашивает она. Ну, у меня не такой вид, как будто…

Ты выглядишь прекрасно, говоришь ты.

Ты сможешь сам добраться домой?

Конечно.

Ладно. Она набирает код на домофоне, и ворота разъезжаются, чтобы впустить ее. Вышла луна, и все теперь серебряное, а потоки машин на шоссе, далеко отсюда, кажутся двумя струйками дыхания. Ты понятия не имеешь, как перескочить отсюда туда, где ты сможешь поцеловать ее, это как будто пропасть, над которой нет моста. Ну, тогда спокойной ночи, говорит она.

Спокойной ночи, отвечаешь ты пересохшим ртом. С каждой секундой пропасть становится все шире, а твое сердце падает все ниже, и ты медленно стряхиваешь с себя ее чары, и приближаешься к реальности: все кончилось, и скоро все, что было — ее рука в твоей руке, качели, парк, пончики, — все это уйдет в прошлое и…

а потом она целует тебя, ее руки обнимают тебя, ее губы оказываются мятными и мягкими. Ты так ошарашен, что вначале забываешь поцеловать ее в ответ. Ты обнимаешь ее за талию и вжимаешься губами в ее губы.

Ты когда-нибудь раньше целовал кого-нибудь? — спрашивает она.

Да, отвечаешь ты, хотя ты целовал только маму и разных тетушек, а так еще ни с кем ни разу не целовался, но это не важно, потому что она снова целует тебя, кончик ее языка описывает восьмерки вокруг кончика твоего языка, и все начинает вращаться — ты сам, и все небо, и вся Вселенная вместе с тобой, а когда она отрывается от тебя, то все продолжает плавать и всюду, куда ни глянешь, — звезды.

Ладно, говорит она опять.

Ладно, говоришь ты сквозь головокружение, улыбки и звезды. Сколько звезд — куда ни глянешь! Они отлетают от нее — вот в чем дело, они вылетают из нее, роясь, как дружелюбные серебристые шершни, — вот так они, наверное, и вылетали ниоткуда, когда произошел Большой взрыв. Спокойной ночи, Дэниел, говорит Лори, и ворота смыкаются за ней, как руки, загребают ее к себе.

Спокойной ночи, говоришь ты, не двигаясь с места, улыбаясь звездам, которые всюду

звезды в ее волосах

звезды в ее глазах

звезды

звезды

*

*

*

Загрузка...