Лусинда появилась на следующий день с окончанием сиесты.
Умберто заканчивал рытье ямы для издохшей свиньи в дальнем углу огорода, когда, разогнувшись с полной лопатой земли, заметил мелькнувшее за плодовыми деревьями платье.
Не спеша и оберегая поднывавшую руку, он выбрался из ямы, отряхнул штаны и направился к дому. Услышав, как хлопнула закрывшаяся дверь, он не сдержал усмешки: устроенный ночью беспорядок он устранял все утро, прибрав и свои вещи, так что присутствие в доме мужчины не должно сразу броситься бабке Агаты в глаза.
Он застал ее в комнате склонившейся над внучкой. Едва отворилась дверь, Лусинда отшатнулась от кровати, обернувшись так резко, что чересчур длинная юбка обвила ей ноги. Она сразу его узнала, хоть и не видела больше полувека, но, даже вспомнив, попыталась закрыться от протянутых к ней рук стулом.
Схватка была короткой. В полной тишине, нарушаемой лишь их дыханием и шарканьем башмаков, Умберто достал-таки волосы Лусинды, сжал их в кулаке и, рванув вниз, заставил ее сначала изогнуться от боли, а потом опуститься перед собой на колени. Она по-прежнему цеплялась за стул и даже протащила его за собой до двери, выпустив лишь возле порога и признав свое поражение окончательным.
Она дрожала, но не от страха, а от ярости, пока Умберто, перехватив ее волосы левой рукой, правой расстегивал и вытягивал из брюк кожаный ремень. Они по-прежнему не говорили ни слова, и это было естественно, потому что оба знали причины происходящего. Умберто не считал необходимым тратить слова на объяснения простых и понятных вещей, а Лусинда была еще не настолько глупа, чтобы пытаться его разжалобить.
Он отпустил ей ровно десять ударов, дав первым оценку ее проступка по отношению к Агате, а остальными девятью лишь откомментировав гибель свиньи, двух уток, четырех кур, грязь в доме, отсутствие сухих дров и запаса продуктов. Инстинктивно дернувшись к нему от ремня, со свистом обрушившегося на ягодицы, Лусинда вцепилась зубами в его бедро, силясь прокусить брюки. С каждым последующим взмахом Умберто ее зубы сжимались все слабее, и к десятому удару она уже просто прижималась щекой к мокрому пятну на его штанине.
Закончив экзекуцию, Умберто оторвал ее от ноги и поднял. Даже такая, с перепачканным слюной и пылью лицом, со спутанными волосами, она была красавицей. Он видел ее разной: девушкой, цветущей женщиной, старухой, но такой — едва достигавшей ему до середины груди тонкой девчушкой — Умберто ее не помнил. Кое-как ушитое платье на груди обвисало, и было ясно, что скрывает оно не плоть, а лишь скомканные тряпки, набитые в лифчик. Шея, выглядывавшая из воротничка, была чуть толще его запястья, ногти на пальцах обгрызаны. Склонившись к ее лицу, он, стараясь не поддаться жалости, сказал: «Натаскаешь воды и перестираешь все белье из корзины на веранде». И только после этого оттолкнул от себя.
До вечера первого дня, проведенного Умберто в ставшей ему родной деревне, он успел переделать массу дел и еще больше запланировал на ближайшее будущее. Запущенный Лусиндой огород подлежал перекопке. Свиньи стояли по колено в собственном дерьме, и он мог только удивляться воле к жизни, проявленной двухмесячными поросятами, в то время как их родительница протянула ноги от болезней. Крыша птичника прохудилась, и слава Богу, что вчера прошел дождь — запертые птицы смогли напиться из образовавшейся на земляном полу лужи.
Еще он сходил повидаться с Отцом Балтазаром и Матерью Кларой, которых все жители деревни звали просто Отцом и Матерью, чтобы не путаться в именах, — ведь в каждом поколении кого-то из детей называют Балтазаром или Кларой.
С Отцом он договорился, что в ближайшую поездку в Сан-Себастьяно тот закупит для него керосина, мешок риса, пару мешков пшена и новую пилу, поскольку старую он никак не мог найти. У Матери выпросил литр оливкового масла, пакетик черного перца и две бутылки кашасы[4] домашней выгонки, отдав за обещанное и уже полученное двадцать восемь граммов серебра австрийским талером времен Священной Римской империи.
Дом Отца с Матерью был самым лучшим в деревне: каменным, десятикомнатным, под крышей из черепицы, с обширным садом и ухоженным огородом. В прошлое свое возвращение Умберто успел подружиться с Эдмундо, сыном Балтазара, тогда двенадцатилетним подростком. Сейчас же его место в доме заняла Эпифания—девушка на выданье, опекаемая не только родителями, но и не женившимся к сорока годам племянником Сезаром.
Умберто с удовольствием провел бы в этом доме гораздо больше времени, тем более, что Отец обещал накормить его до отвала шурраско[5] и выставить на стол не только кашасу, но и ром фабричной выработки. Однако оставлять своих женщин надолго он не мог, да и дел было по горло. Балтазар все переминался с ноги на ногу, в третий раз принялся уточнять: точно ли два мешка пшена должен он привезти из города, и не надо ли ему табаку, и есть ли у него дома бобы и фасоль. Воспользовавшись согласием Умберто на пару фунтов фасоли, Отец с облегчением отослал Клару в дом и, глядя поверх головы, решился спросить: «Так ты Его видел все-таки?».
«Кого его?» — не понял Умберто.
«Его!» — повторил Отец Балтазар, и по тому, как произнес он это слово, Умберто понял, о ком его спрашивают.
«Нет, Отец, прости, но и в этот раз не получилось!»
«Ты хотя бы там был?»
«Нет! Честное слово, я пытался, но как раз при Тиберии[6] меня загнали на Рейн, и вырваться оттуда не было никакой возможности!»
«Ну ладно! — вздохнул Балтазар. — Может, Эдмундо повезет больше!..»
Когда Мать вернулась с полотняным мешочком, Умберто с облегчением его принял и склонился над ее затянутой в черную шерстяную перчатку рукой, чтобы поцеловать. Клара застеснялась, неловко стянула перчатку, и он долго держал ее руку в своих, отогревая дыханием ледяные пальцы.
«Все так же мерзнут?» — спросил он.
«Так же! — ответила она, виновато улыбаясь. — Вот от тебя тепло сейчас почувствовала, значит, живые! Ты заходи к нам еще и женщин приводи! Еды на всех хватит, и тебе полегче!»
После посещения Отца Умберто отправился в лес, вооруженный лишь мачете. Это был не тот лес, к которому он привык за долгие годы странствий: влажный и душный, оплетенный лианами и паутиной, с покрытыми лишайниками стволами деревьев и гнилью под ногами. Кроме насекомых, змей да лягушек, живности внизу не было, вся она резвилась в кронах деревьев и давала о себе знать лишь грубыми криками попугаев да древесной трухой, сыплющейся на голову.
С трудом набрав годного для печи валежника и связав его в охапку лианами, Умберто вернулся, уставший и разочарованный. Будь у него пила, не пришлось бы бродить в поисках сучьев — свалил бы целое дерево, пилил да перетаскивал к дому. Пока же приходилось довольствоваться тем, что есть.
Преподанный Лусинде урок пошел ей на пользу. Заглаживая вину, она работала как заведенная, таскала с реки воду, изгибаясь под тяжестью ведра и обливая платье, дула на покрасневшие ладошки и смахивала с бровей пот. Первое время Умберто старался не выпускать ее из виду, опасаясь, что она снова что-нибудь выкинет, однако вскоре успокоился. Только тряпки из-за пазухи она так и не достала, Умберто даже показалось, что она насовала их еще больше. В конце концов, это не его дело, решил он, хочет выглядеть старше — пусть делает, что хочет! Явится Казимиро — сам с женой разберется…
Умберто сходил с Лусиндой на реку, помог прополоскать и отжать белье. Не то чтобы это было обязательным, просто ему захотелось смыть с себя пот и грязь. Вода в реке — на самом деле ручье шагов пятнадцати шириною — питалась ключами и была ледяной и прозрачной. И все-таки, он окунулся у берега и даже полежал несколько минут в быстром потоке, держась за камни, чтоб не снесло течением.
Лусинда ждала его на мостках, присев на корточки рядом с корзиной, и смотрела на него столь пристально, что Умберто вдруг застеснялся своей стариковской наготы. Умом-то он понимал, что бабка Агаты, хоть и выглядела сейчас ребенком, на самом деле чуть не на полвека его старше, но слишком уж расчетливым был ее взгляд. Он уж и забыл, что на него могут так смотреть женщины — как на выставленного на рынке невольника, с сомнением и немым вопросом: а стоит ли связываться? От первой ночи рядом с Агатой толку пока было мало, но сломанная вчера рука его почти не беспокоила: пальцы сгибались, и кисть могла держать лопату. Только на запястье держался небольдюй отек, да на предплечье определялась ступенька от неточно составленных обломков.
К ужину Умберто забил утку, показавшуюся самой вялой, а Лусинда, не растерявшая пока кулинарного мастерства, долго тушила ее с пряностями, мукой и сухими травами, приготовив забытое им пато-но-тукупи. Агата снова спала, напоенная кипяченым козьим молоком, а они с Лусиндой, сидя за столом, тихо беседовали.
То ли от двух рюмок неразбавленной кашасы, то ли от избытка специй в тушеной утке, но в животе Умберто было тепло и спокойно. Тело его наслаждалось заслуженным отдыхом, а мысли в голове бродили медленно-медленно, как большие рыбы в глубоком омуте.
«Сегодня опять убежишь?» — спрашивал он Лусинду с усмешкой.
«А ты отпустишь? — дерзко спросила она в свою очередь. — Или тебе есть что мне предложить?»
«Пощупай!» — он положил перед ней на стол правую руку.
Лусинда долго трогала его ладонь, с которой даже долгий путь из Европы домой не смог вывести окаменевшие бугры мозолей.
«У тебя будет очень долгая жизнь и две жены!» — сказала она.
«Может быть! — усмехнулся Умберто. — Но если ты еще раз бросишь Агату без присмотра, я этой же самой рукой переломаю тебе ребра! Надеюсь, ты смогла прочесть это в линиях?»
«Не пугай меня — пуганая! — продолжала дерзить Лусинда. — Только заявился, и уже грозишь! Смотри-ка какой воин в деревне объявился! Кто ж тебя тогда без пальца смог оставить? Или совал, куда не нужно, — откусили?»
Умберто хмыкнул.
«Палец-то у меня еще вырастет, а срубленную башку на шею не насадишь!»
Он не забыл сумбурный бой, в котором лишился мизинца, но сам момент удара в памяти не отложился. Помнились только давка, вонь окружавших его тел, кусты сдеревьями, мешавшие сомкнуть и выровнять ряды, оглушительный рев напирающих германцев да лязг железа со всех сторон. Он и боль ощутил только к вечеру, а крови и подавно не было. Он был тогда молод, и заживало все как на собаке — ни красноты, ни гноя.
«Куда ходила? К индейцам?»
«Очень надо! — пренебрежительно оттопырила нижнюю губу Лусинда. — Здесь час ходьбы до поселка строителей. И наши есть, и гринго с мексиканцами!»
«Чего хотела? — настаивал Умберто. — Чтоб на твою бутафорию купились? — он кивнул на ее бесформенную «грудь». — Так дураков мало! А вот урода-извращенца ты на свою шею легко могла бы поймать!»
Лусинда ощерилась, показав мелкие острые зубы.
«Не родился еще кобель, который на меня насильно вскочит!»
Она согнулась под стол, пошарила рукой под юбкой, швырнула на стол узкий нож с деревянной рукояткой. Нож покатился, Умберто прихлопнул его ладонью, взял в руки, проверил заточку. Лезвие было отменной остроты, но для боя нож не годился — рукоятка не имела ограничителя, и при сильном ударе можно было рассечь собственные сухожилия.
«Таким только сумки на рынках резать — барахло!» — выставил он оценку.
Лусинда дернула плечом.
«Я его и не доставала ни разу, вообще от мужиков подальше держалась!»
«Так зачем тогда таскалась туда? Да еще дома не ночевала?»
«В шалаше жила!» — буркнула Лусинда.
«Ясно! — кивнул Умберто. Ему и в самом деле все стало ясно, однако он счел своим долгом ее предупредить. — Бросай свои походы! Вернется Казимиро, все войдет в свою колею, а начнешь блудить — палец о палец не ударю, когда он палкой учить начнет. Я его знаю, от него ремнем по мягкому месту не отделаешься!»
Неожиданно для него Лусинда разрыдалась, спрятав лицо в ладони.
«Ты чего?»
«Не вернется Казимиро! — давилась она слезами. — Сон видела — не вернется!»
«Что за бабьи истерики!» — рявкнул Умберто, и проснувшаяся Агата тут же отозвалась плачем.
Лусинда поспела к внучке первой, с трудом подняла на руки, села на край кровати, принялась укачивать. Утешальщик из Умберто был никакой, поэтому он, махнув рукой, вышел из дома и уселся на ступеньках веранды.
Конечно, в деревне уже бывало, когда мужчины не возвращались. Иногда женщины, так же, как и Лусинда сейчас, видели плохие сны, иногда обходилось без них. Да и причины невозвращения могли быть разные. Что бы там ни говорили и ни думали, но люди по-прежнему смертны, и чем дальше на восток — тем больше их подстерегало опасностей. Войны, болезни, несчастные случаи… Одно плаванье через океан чего стоило! Умберто хмыкнул, вспомнив, как отплыл из порта Макапы в каюте парохода, а на вторые сутки, едва (как ему тогда показалось) он сомкнул глаза, как был разбужен топотом чужих сапог над головой, оказавшись в душном кубрике двухмачтового парусника, ползущего вдоль африканского берега. С тех пор он развил в себе умение дремать вполглаза, лишь скользя по поверхности сна и не погружаясь в него полностью. Во всяком случае до Сан-Себастьяно эта привычка не раз его выручала. А в «форде» он просто расслабился, посчитав себя дома.
Да, бывало, что мужчины не возвращались в деревню. Муж Камилы, например, так и осел в Сан-Паулу. Встречали его там, Отец Балтазар рассказывал. Видать, устал человек живым маятником быть: из деревни в мир, из мира в деревню. Решил остановиться, закрепиться на одном месте, жизнь прожить как все. Хоть и проклинала его Камила, а все ж понять его можно. Конечно, если мужчина понять пытается, да еще пришлый. Те, что от Отцова корня, — те никогда не поймут.
В доме вроде затихло. Умберто поднялся, стараясь ступать осторожно, вошел внутрь. Лусинда уже убирала со стола, грела воду для мытья посуды. Агату она убаюкала, уложила на место. Умберто присел, спросил негромко.
«Ну, и что намереваешься делать?»
Лусинда передернула плечами, буркнула: «А сам что думаешь?»
«Думаю, мужчину тебе надо сыскать, у Отца Балтазара разрешенья испрашивать!»
«Я, между прочим, внучка его родная — если забыл вдруг!»
«И что? — не понял Умберто. — Для кровной родни ему сам бог велел расстараться!»
«Много ты понимаешь! — скривилась Лусинда. Странно было видеть на ее детском лице столь откровенное проявление ненависти. — Для него что написано в Евангелии — то и истина! Апостол же Павел предпослал римлянам: «Ибо замужняя женщина привязана законом к мужу, пока он жив; а если муж умрет, то она освобождается от закона о муже. Итак, если при живом муже она соединится с другим, то будет называться прелюбодейкой; а если муж умрет, то она свободна от закона…»[7]»
«Да, — согласился Умберто, — если Казимиро умер, то свидетельства о смерти ты не дождешься…»
Они помолчали, не желая говорить об угрозе. На маленьком деревенском кладбище две трети могил таили в себе скелетики в локоть длиной — жалкие останки женщин, не дождавшихся возвращения мужей. И Камилин гроб там же. Нет там только могил родителей Агаты, а на каком кладбище они похоронены — одному Богу известно.
«Что же делать? — мучительно пытался собраться с мыслями Умберто. — Если Казимиро и вправду мертв, Лусинда чиста перед Богом и собственной совестью и может снова вступить в брак. Ну а если супруг ее жив, да еще и вернется? Ведь как ни крути, — он внимательно осмотрел сидевшую напротив него юную женщину, — а она в состоянии ждать возвращения еще лет десять-двенадцать. Именно на этом и будет настаивать Отец Балтазар, уповая на милость Господа нашего и, вполне вероятно, собственными руками толкая внучку в могилу.
Уже и сейчас ей придется тяжело, — продолжал думать старик. — Она давно миновала возраст, в котором нового жениха можно было бы выбирать из десятка претендентов. В особенности — если сразу исключить не способных решить ее проблему юнцов. Сейчас же на детские глаза Лусинды, ее худенькие пальчики и тонкие щиколотки может покуситься только слюнявый пресыщенный старикашка, но не свадьбу же он ей предложит!
Шантаж? — размышлял Умберто. — Рискованная штука! Да и как же трудно его организовать, если можешь покинуть деревню лишь на несколько часов! А ведь еще нужно преподнести результат таким образом, чтоб поверил даже Отец Балтазар! Ну, а если Лусинда все-таки ошиблась, и Казимиро жив? Не видать тогда второго Пришествия ни ей с новым мужем, ни мне с Агатой! Как пить дать — выгонит нас всех четверых Отец, как только узнает о подлоге!»
Вздохнул Умберто, и Лусинда вздохнула.
«Ладно! — произнес, наконец, старик. — Есть еще у нас время, чтобы хорошо все обдумать и глупостей не натворить… Ты помой посуду-то, вода закипела!»
Когда наступила ночь и Умберто лежал рядом с Агатой, обняв ее правой рукой и ощущая скорее кожей, чем слухом, невесомое ее дыхание, по вымытому полу прошлепали голые ноги, простыня откинулась и Лусинда улеглась за его спиной. И он, и она лежали неподвижно, и Умберто слышал, как наперебой его тяжело бухавшему сердцу, отделенное от его кожи лишь тонкой тканью ночной рубашки и полудюймом горячей плоти, ему под левую лопатку колотилось девичье сердце. Он ничем не выдал, что еще не спит, дышал ровно, медленно и глубоко, и Лусинда ничего не предпринимала, лишь приникла к нему, изгибами своего тела повторив его позу.
Он пытался объяснить себе, что ничего не произошло: маленькой девочке стало вдруг страшно одной в темной и пустой комнате, за прошедшие месяцы и годы она привыкла засыпать, чувствуя рядом живое и теплое тело Агаты. Но из попыток оправдать ее ничего не вышло. Слишком уж долго она жила, бабушка Лусинда, чтоб испугаться засыпать в пустых комнатах. Слишком уж многое она знает и слишком многого хочет.
Они лежали так долго, и Умберто уже начал скользить в старческой дремоте по поверхности сна, когда, побежденная тишиной, темнотой и собственной неподвижностью, Лусинда расслабилась и заснула.