Дождь, начавшийся после полуночи, напомнил о скором приходе зимы. Спать не хотелось, и Умберто долго лежал в темноте, вслушиваясь в его монотонный стук по железной крыше. Разбуженный непривычным шумом, подключился к дождю и невесть как пробравшийся в дом сверчок. Его металлическое дребезжание доносилось из-за закрытой двери детской комнаты, и Умберто решил днем обязательно его отловить.
Уткнувшись носом в плечо и закинув ему на грудь руку, рядом посапывала Агата. От ее налившегося силой тела несло жаром, и он пожалел, что не открыл на ночь окна. Поколебавшись, Умберто встал. Прошлепав босыми ногами до окна, он раздвинул створки, прижался носом к сетке наружной рамы, спасающей не только от москитов и ночных мотыльков, но и от летучих мышей.
Его кожа не ощущала ни малейшего движения воздуха: ни внутрь комнаты, ни наружу. Только громыхание дождя по крыше стало лучше слышно.
«Чего бродишь?» — сонно пробормотала Агата, когда он вернулся в постель.
«Спи-спи!» — ответил он, устраиваясь рядом. — Окно открывал.
«А что за шум?» — жена подняла голову.
«Дождь идет!»
«Это хорошо, — успокоилась она, — духота надоела…»
Она снова обняла его и через минуту заснула, задышав глубоко и размеренно. Вскоре и сверчок оборвал назойливое стрекотание. Умберто заснул последним.
Сразу после завтрака, услышав от Агаты ожидаемую третий день новость, он решил наведаться к Питеру. Дождь прекратился, но сады и поля с огородами укрылись плотной пеленой тумана. Оставляя в росистой траве темную полосу и вымочив брюки по колено, Умберто прошел на соседний участок и через огород к дому.
Открыла ему Лусинда. Она дохаживала последние деньки: вздувшийся живот торчал высоко, подпирая диафрагму женщины и, слава Богу, она перестала болтать без умолку. Походка ее стала плавной, а движения медленными. Узкое лицо округлилось, на скулах сгустился здоровый румянец. Предстоящих родов Лусинда не боялась, и чем ближе подходил срок, тем большую уверенность в их благополучном исходе она испытывала. В конце концов, они были у нее далеко не первыми.
«Хорошо выглядишь! — похвалил ее Умберто, проходя к столу. — Как думаешь, скоро?»
«Пару недель, если правильно посчитала! — ответила Лусинда, снова принимаясь за ручку кофейной мельницы. — Да скорей бы уж! Ноги начали отекать, а поясница к вечеру вообще разламывается!»
«Ну, уж две недели-то выдержишь. А родишь, так еще будешь поминать последние деньки, когда ходила с пустыми руками, и ночки, когда спала спокойно!»
«Я как на тебя погляжу, — обратился он к сидящему напротив Питеру, — ребенок-то, поди, полоротый будет?»
Питер ухмыльнулся, огладил большим пальцем густые рыжие усы, отпущенные им «для солидности».
«Если моих деток вспомнить, то о покое останется только мечтать. А о вашей родне я пока мало знаю!»
«Да тоже не легче! — признался Умберто. — Мальчишки еще ничего рождаются: ну, намочат пеленки или живот закрутит — поорут малость, а так — титьки поедят, и дальше дрыхнуть. А вот девки страсть беспокойные! И попервости болеть начинают беспрерывно: то понос, то золотуха, то задница сопреет, то молочница прицепится. А уж вертлявые!..»
Он покачал головой, вспомнив первую их с Агатой дочку. Та тоже изрядно потрепала им нервы, захлебываясь плачем всякий раз, когда они пытались уложить ее в кроватку. Так и приходилось носить по очереди на руках весь день, а на ночь укладывать в супружескую кровать с риском придавить ее невзначай во сне. Смышленая была девочка, языки схватывала на лету, к семи годам уже свободно лопотала на французском и испанском, а когда пыталась секретничать от матери с отцом — переходила на известный только им двоим немецкий.
Умберто вздохнул, вспомнив, как пришлось разворачивать с половины дороги телегу Отца Балтазара, когда подстанывавшая от толчков Клара вдруг перестала дышать и затихла. Два дня всего и болела: с утра жаловалась на живот, к вечеру срыгнула травяной чай, которым пыталась отпоить ее Агата, а ночью впала в беспамятство. Надо было сразу везти ее в город, в больницу, но пока сходили за Матерью Кларой, пока уговорили Отца Балтазара, пока запрягли лошадь в повозку… Одним маленьким гробиком на деревенском кладбище стало больше.
Кофе Лусинда сварила на новой спиртовке. Умберто потянул носом, когда она ее зажигала, хмыкнул, уловив запах кашасы.
«Не жалко продукт переводить?»
«Да черт с ним! — Питер небрежно махнул ладонью. — Этого добра можно нагнать сколько угодно!»
Это он правду сказал, Питер. За последний год поле, закрепленное за домом Лусинды, значительно удлинилось к реке и стало давать урожай вдвое больше прежнего.
От ежедневной тяжелой работы О'Брайан сильно изменился. Дурной жир сгорел, лишняя вода вышла горьким потом, растворив склеротические бляшки и тромбы. Сейчас Питер представлял собой двести фунтов сплошных мышц, костей и жил, затянутых в веснушчатую ирландскую кожу, слишком чувствительную к местному солнцу и оттого постоянно шелушащуюся на всех открытых участках. Особенно он гордился заново отросшими рыжими кудрями и усами, причем если первые он решался стричь не чаще двух раз в год, отпуская до плеч, то вторые подравнивал ежедневно.
«Я чего зашел, Питер, — начал Умберто, отхлебнув кофе, — я с неделю буду занят, поэтому со школой придется повременить…»
«Что так? — поднял бровь О'Брайан. — Проблемы?»
«Да так… — помялся Умберто. — Личные причины!»
«С Агатой цапнулся? — предположил Питер. — Так давай у меня заниматься!»
Они говорили о взаимных уроках. Три (а зимой, когда не нужно было работать в поле, и пять вечеров в неделю) проводили они, сидя рядом при свете керосиновой лампы. Не всегда такие посиделки заканчивались мирно, но чаще мужчинам удавалось обходиться без споров: Умберто знакомился с азами химии и физики, математики, литературы и истории, в свою очередь обучая инженера изученным за долгую и бурную жизнь языкам и обычаям разных стран. Дело облегчалось тем, что Питер по одному из последних заказов, доставленных из Манауса, получил чуть не две тысячи книг. Из них сотня — школьные и университетские учебники, еще сотня — различные справочники, а остальные представляли собой причудливый набор беллетристики и поэзии, разбавленной монографиями по истории, мемуарами и книгами о путешествиях. «Я чувствую себя Робинзоном Крузо, — сказал он как-то Умберто по поводу непрерывно доставляемых в его адрес деревянных ящиков. — Только в отличие от Крузо я заранее могу предположить, что именно мне предстоит в будущем».
Естественно, что свою лихорадочную деятельность Питер начал далеко не сразу. После его возвращения вечером того дня, когда произошло объяснение, Умберто засомневался: выйдет ли из американца что-либо путное. Не сказав ни слова, Питер по приезде из города выставил ему на крыльцо картонную коробку с пивными бутылками, если верить маркировке которых — с давно истекшим сроком годности, свалил на них пачку свежих, еще пахнущих типографской краской газет двадцатилетней давности и ушел к себе в дом. Умберто не пытался его успокоить — каждый должен переварить возможность вот так просто отправляться в прошлое самостоятельно, однако до полуночи просидел на веранде в кресле-качалке, прислушиваясь к звукам, доносящимся с соседнего участка.
Бурное объяснение между юной женой, оказавшейся вчетверо старше своего пожилого мужа, началось и закончилось в первый же час после возвращения того из Сан-Себастьяно. Потом все стихло, но Умберто продолжал делать то, чему научился в совершенстве, — ждать. И только после полуночи, когда он услышал сдавленные звуки рвоты и кашля из соседнего сада, он понял, что Питер в качестве лекарства выбрал литровую бутылку виски, слегка ошибившись в дозировке.
На следующий день Умберто работал на стройке один, к вечеру выбрав грунт в котловане под фундамент на полметра. Инженер появился уже на закате, помятый, с опухшим лицом и красными глазами. Постоял рядом, слегка покачиваясь и засунув руки в карманы штанов, но ничего не сказал. Умберто не затевал с ним разговоров: просто копал и отбрасывал землю, подравнивал стенки и дно котлована, изредка меняя штыковую лопату на совковую.
Американец ушел и пробовал продолжить одиночную пьянку, но едва осилил стакан и свалился спать. Уехал он на работу только в понедельник после обеда, вялый и бледно-зеленый с похмелья, чудом не разбившись по дороге на служебном джипе, не умерев от инфаркта, инсульта и прочих болячек. Потом Питер рассказывал, что всю неделю ежедневно звонил детям, истратив кучу денег на связь через спутник и пытаясь убедиться в своем здравом рассудке. Еще через неделю успокоился, снова съездил в Сан-Себастьяно и, наконец, осознал, что ситуация, в которой он оказался против своей воли, помимо неочевидных потерь открывает перед ним и неограниченные возможности. И почти сразу запустил массу процессов по подготовке к исчезновению из внешнего мира. В него он все равно не смог бы вернуться — уже планировался перенос строительного лагеря на запад.
За оставшееся время он успел переоформить дом в Денвере на детей, продать через агентство машину, обратить в деньги имеющийся пакет акций, открыть счет в одном из банков Манауса и перевести на него все средства. И, несмотря на то, что каждый шаг был сопряжен с неимоверными трудностями, связанными с его неспособностью покидать четырех- или пятикилометровую зону вокруг деревни без риска оказаться в другом времени, он полностью выполнил свои задумки.
К концу месяца он охрип от бесконечной ругани по телефону с менеджерами манаусских банков, посольством США в Бразилиа и вице-президентом собственной компании. Это еще больше запутало ситуацию, потому что даже собственные дети перестали узнавать его голос, доносящийся с другого континента. Ему пришлось вызвать на строительный участок самого уважаемого нотариуса из Сан-Себастьяно и просить коллег удостоверить его личность при оформлении доверенностей на совершение всех запланированных им сделок. Дольше всех сопротивлялись банки, но когда на счета упали первые сто тысяч долларов, переведенные из Центрального банка Денвера, они позабыли свои сомнения.
Остальное было делом техники и ирландского упорства. Заказы на материалы и оборудование размещались в Манаусе. После подтверждения готовности перечислялись деньги. Автомобили с грузами встречались на местной дороге, ведущей к Трансамазонскому шоссе, и сворачивали на неприметную лесную грунтовку, которая вела в крошечную деревушку из двух десятков домов. Иногда водители при проезде через Сан-Себастьяно пытались выяснить название этого поселения, но владельцы закусочных, обычно знающие все на свете, в ответ только пожимали плечами — нет в той стороне никаких деревень!
А Питер благополучно дотянул до окончания контракта, поручив Тони Блумквисту, своему заместителю, выбор площадки под новый лагерь строителей и ее обустройство. Сам же остался на старом месте контролировать вывоз имущества и оборудования, объяснив, что не хочет далеко уезжать от молодой жены. Пришлось выслушать немало шуток по поводу «седины в бороду», но Питер пожертвовал бычком и пятью поросятами, организовав стол для иностранных и местных строителей и пригласив на банкет Лусинду. С тех пор шутки в адрес О’Брайана незаметно трансформировались во мнение, что американец все очень правильно сделал: и детей вырастил, и пенсию выслужил, и женился на молоденькой, которая как истая католичка будет ублажать и обхаживать его до самых последних дней…
Умберто усмехнулся, услышав предположение Питера, что его отказ от занятий вызван ссорой с Агатой.
«Не в этом дело, Питер! Агата подросла. Теперь моя очередь медовый месяц справлять!»
Лусинда, услышав заявление Умберто, фыркнула.
«Так ты ее так и не распечатал? То-то я смотрю — она смурная ходит!»
«В кого у тебя такой язык злой! — покосился на нее Питер. — Мать Клара вроде добрейшей души женщина, а ведь родня тебе прямая!»
«Нечего меня с бабкой сравнивать! — огрызнулась Лусинда. — Пожила бы, как я, полжизни при муже, полжизни одна — не такой мегерой бы стала!»
«Ладно вам зубатиться! — вмешался Умберто. — Праздник у нас с Агатой, а вы ругаться принялись!»
«Да мне-то что! — пожала плечами Лусинда. — Только жалко девчонку! У нее уж с полгода как периоды начались, а ты все ног воротишь! — Она взглянула на Умберто, не скрывая понятной ему усмешки, продолжила: — Я Ha ее месте давно бы тебя оседлала, никуда б ты не делся!»
Умберто сделал вид, что не расслышал, и отвернулся. Вроде и неплохая женщина досталась Питеру в жёны, но иногда ее нрав пугал. Вот и сейчас: ведь последние деньки с пузом дохаживает, ноги пухнут, мочиться бегает чуть ли не в полчаса раз, а туда же — напоминает, что связаны они не только родством через Агату, но и многими месяцами общей постели. И хоть избавлялся он от ее запаха, отмывал ее сок со своей кожи, но всю память в тазу не выполощешь!
«Не бери в голову, Умберто! — рассмеялся Питер. — Женушка моя изголодалась по ласке, сама полночи ворочается и мне заснуть не дает. А куда с таким животом? Там уже сын так пихается, что я чуть с кровати не слетаю!»
«Сын — это хорошо! — через силу улыбнулся Умберто. — И тебе помощник будет, и матери поддержка! Может, до самого твоего возвращения продержится — так вообще красота! И снова рядом будете!»
«Вот и я так считаю, — подхватил Питер. — На редкость все удачно получается! Так сколько тебя не беспокоить? — перевел он разговор на причину визита Умберто. — Неделю? Две?»
«Пока не знаю! — ответил Умберто. — По тому времени, сколько я ждал, — и десяти лет будет мало!»
Лусинда снова фыркнула. Питер даже ухом не повел в ее сторону.
«Ну, десять лет я тебе не обещаю, — он встал, вышел из комнаты и уже из коридора крикнул: — но на первые дни хорошее настроение могу гарантировать!»
Вернулся он с тяжелой корзиной, в которой звякнуло стекло, когда он поставил ее на стол перед Умберто.
«Здесь пара бутылок шампанского для Агаты и бутылка рома для тебя! Не обессудь: когда у меня сын родится — нарушу твой покой, позову! Хотя какой там у тебя покой будет!»
Умберто не стал отказываться от подарка, ведь сегодня у них действительно будет праздник. Он крепко пожал руку Питеру, поклонился Лусинде (она погрозила ему пальцем в ответ) и вышел из их дома.
У них ушел весь день, чтобы подготовиться к первой ночи. В отличие от инженера, он не внес никаких изменений в обыденный уклад. Не появилось у него газовой плиты — была обычная дровяная печь, и потому Умберто натаскал из кладовки столько поленьев, сколько входило в отведенный для них угол в кухне, забив почти до потолка.
Одну курицу Агата отварила, приготовив душистый легкий бульон, который можно будет пить прямо из глиняных кружек. Вторую курицу пожарила, охладила возле приоткрытого окна и переложила в эмалированную кастрюлю, плотно закрыв крышкой. Ее Умберто спустил в погреб, где мясо могло храниться по двое и даже трое суток. Туда же был спущен котелок с тушеными овощами, два кувшина свежевыжатого сока гуавы, собранный утром десяток яиц. Еще Агата напекла в духовке больших пресных лепешек, отчего весь дом пропах хлебом.
Они пообедали почти на ходу (на печи продолжал готовиться их сегодняшний ужин, завтрашний обед и несколько последующих трапез), сидя друг напротив друга и соединив на столе руки. Фуйжоаду[12], оставшуюся со вчерашнего вечера, они ели ложками, под конец уже через силу. Хлеб, лежавший на глиняном блюде посередине стола, тоже ломали вместе, протягивая разом к нему руки и разрывая пополам.
Сиесту они провели в постели, раздевшись донага. К полудню небо вновь стало затягиваться пеленой облаков, в доме, несмотря на раскрытые окна, было душно, а их тела, казалось, источали скопленный за годы внутренний жар.
Агата стеснялась мелких юношеских прыщей, высыпавших у нее на висках и плечах одновременно с наливанием груди и округлением бедер. Заставив Умберто задернуть в спальне занавески, она торопливо разделась, избегая поворачиваться к нему спиной, и поспешно нырнула в разобранную кровать. Когда к ней присоединился муж, ему показалось, что ее тело сотрясает озноб. Однако это была всего лишь нервная дрожь — она прошла после первого же поцелуя, длившегося целую вечность и не сумевшего напоить никого из них.
Она всегда была маленькой — и будучи девочкой и становясь женщиной. Умберто она не доходила и до плеча, но в постели различие в росте не имело значения. Было только жаль, что ее тело, которое он едва начал целовать, так быстро кончалось: десяток поцелуев на лицо с маленьким ртом, пять — на тонкую шею, по дюжине прикосновений губами к гладким ладошкам и голубым ниточкам вен на запястьях. Тяжелая, слишком быстро выросшая грудь потребовала больше времени, но зато мягкий живот закончился быстро.
И тогда он усложнил игру, быстро проскальзывая губами вниз и лишь касаясь ее тела кончиком языка, и медленно возвращаясь вверх. Он целовал нежную кожу внутренней поверхности бедер с бледным родимым пятном с монетку в одно сентаво под правой паховой складкой, и девичьи прыщики над лопатками, которых она так стеснялась, и покрытую пушком заднюю поверхность шеи. Агата прыскала смехом от щекотки, но поднимала рукой длинные волосы вверх для его удобства и не пыталась сопротивляться.
Он зарывался носом ей в подмышки и жадно вдыхал ее настоящий запах — запах женщины, которая живет, работает, ест и потеет. Слизывал бисеринки пота с поясницы, уверяя шепотом, что «настоящие лесные олени обожают соль» и прекрасно зная, что Агата никогда в жизни не видела оленей иначе как на оттисках гравюр в старинных книгах. Он перецеловал каждый короткий пальчик на ее ногах и уделил должное внимание тонким лодыжкам и твердым коленям, скрывающим беззащитные ямочки на обратной своей стороне.
Он добрался до лона, столь знакомого по прошлым жизням, когда его ласкал и в него проникал Амбруаз Камон и Амилькар Гомеш, и столь неизвестного нынешнему Умберто Камоэшу. И он преодолел слабое сопротивление Агаты, потому что именно этого она от него ждала, и заставил ее разум покинуть голову, а наслаждение сгуститься в крестце. И взяв Евин ромб на ладонь, он повел Агату вверх по спиральной тропинке, проходившей сквозь белые, розовые, алые и багровые облака. Когда же она испугалась, что погибнет в одиночестве, лопнув изнутри, как кукурузное зерно в раскаленной духовке, он вернул ее в мир краткой болью присоединения и взорвался вместе с ней и внутри нее.
Они очнулись спустя несколько минут в звенящей тишине, и Агата, вывернувшись у него из подмышки, уперлась ладонями ему в грудь и в тысячный раз задала единственный тревожащий всех женщин мира вопрос:
«Ты меня любишь?»
«Люблю! — ответил он, пытаясь разглядеть ее лицо, настолько близкое, что расплывалось в неясное бледное пятно. — Ведь я каждый раз возвращаюсь!»
Она опустила голову ему на грудь.
«А я каждый раз тебя жду!»
Умберто шевельнулся, поправляя ее тело и укладывая его на себя полностью. Как желанна была эта тяжесть женского тела, едва вступившего в свой расцвет, еще не раскрывшегося полностью, застигнутого в скользящем шаге из вчерашней хрупкости в завтрашнюю силу! Он провел пальцами по узкой спине Агаты, свел руки на ее талии, дотянулся до подъемов, которыми начинались маленькие ягодицы.
Как странно, — подумал он, даже не подумал, а ощутил в одно Длинное мгновение. Мы настолько друг на друга не похожи, разные до противоположности! Каждый из нас способен годами существовать обособленно: дышать, пить, есть, справлять надобности, испытывать собственную боль и личные удовольствия. Но вот она лежит на мне всем своим телом, с тонкими, как у птиц, костями и нежной кожей, думает неслышные мне мысли маленькой головой, а спина ее выгибается в такт моему дыханию, и ее грудь ощущает удары моего сердца яснее собственных. Я больше ее настолько, что сумей я обволочь ее тело своим, заключить в себе, как шершавый ананас заключает в своей сердцевине семена, я внешне бы ничуть не изменился. Зато насколько правильней это было, насколько целесообразней! Я смог бы чувствовать ее в себе каждое мгновение и защищать от жестокостей мира всем своим телом. Ведь именно для этого природа создала нас — жестких, грубых, больших и сильных, — чтобы мы служили женщинам панцирем, скорлупой. Если бы она чувствовала то же, что и я, она изо всех сил должна была стремиться проникнуть внутрь меня, спрятаться, уютно устроившись внутри и сонно посапывая. А вместо этого я — большой и сильный — стремлюсь прорваться внутрь ее маленького и слабого тела, пусть не всей своей массой, а только частью ее, прорваться и спрятать внутри нее еще меньший организм, вообще не способный к самостоятельному существованию!
Как несправедливо устроен мир! — ощутил он в то же бесконечное мгновение. — Ведь я никогда не смогу иметь ее внутри себя и даже не смогу постоянно находиться с нею рядом! Потому что как только мы встретились, увидели и почувствовали друг друга, мы одновременно уже начали и расставаться. Еще не расходиться, нет! Но уже расставаться, как движущиеся навстречу по параллельным путям поезда: едва поравнялись головные вагоны и ты успел ухватить облик стоящего у окна другого поезда человека, как вагоны сдвинулись, и ты смотришь уже в другие окна. Так и мы — день прошел, и на следующее утро я вижу ее старше на один день, а она меня — на один день помолодевшего. Как будто ее день не истрачен на жизнь, а перешел от нее ко мне. Как будто извечный женский упрек: «Я отдала тебе всю свою молодость!» реализован в этом месте буквально.
Они незаметно задремали и проснулись лишь к закату. Наскоро переделав неотложную работу, на веранде смыли с себя пыль согревшейся в бочках водой и направились в дом. Бобы совсем остыли, но холодные, в жирной подливке и с хлебом, казались еще вкуснее. Они перекусывали стоя, держа тарелки в руках и оставляя в них ложки, когда требовалось взять стакан или отломить кусок хлеба.
«Ты как?» — спросил он, ставя опустевший стакан на стол.
«Прекрасно! — заявила Агата. — Сейчас набью пузо, нальюсь шампанским и повалю тебя в койку!»
«Да пожалуйста!»
В свете керосиновой лампы глаза Агаты казались входами в тоннели, в конце которых дрожали отблески горящих факелов. Гигантская ее тень, отброшенная на стену, ломалась на дверцах шкафа, хаотично дергалась, пытаясь успеть за движениями хозяйки.
Умберто отхлебнул прямо из горлышка, вытер губы ладонью.
«Что ж, я готов!»
«Вижу, что готов! — усмехнулась жена, опустив глаза. — Нужно еще постель перестелить — не люблю спать на мокром!»
Через минуту они продолжили начатое днем, любили друг друга всю ночь и смогли заснуть лишь перед самым рассветом, обнявшись и склеившись животами.