На большой перемене Томашевская подошла ко мне с каким-то списком и, не глядя, говорит:
— Беляков, на собаку сдавал?
— На какую собаку?
— Как «на какую»? — говорит. — Мало того, что ты вообще… Так еще и жмот!
— Что значит «вообще»?
— А вот то и значит!
— Что это «то»?
— Что? Сказать?
— Ну, скажи, скажи!
— А то, что с тобой вообще… настроение только портить! Да еще и жмот!
— Ты, — говорю, — дообзываешься сейчас! Выдумала тут…
— Я? Выдумала? Она там голодная, скулит все время, а ты тут сытый…
Нас уже обступили, слушают.
— Эх ты! — говорит Нинка. — Весь класс уже сдал, а ты жмотничаешь. Ну, ничего, когда мы ее выкормим — ты лучше не подходи. Я ей скажу: «Взять!» Она тебя и повалит. И загрызет. И поделом! Уговаривались ведь каждую неделю по десять копеек собирать? Уговаривались? И ты, жмотина, тоже руку тянул!
И тут я вспомнил. Ну, было такое недели две назад. Девчонки нашли эту собаку где-то около школы — грязная вся она была и в крови. Лохматая такая шавочка, средненькая, и почти на ногах не стояла. Хромает, и где ни погладишь — болячки. Домой ее никто не взял — все равно родители бы не разрешили, а Нинка тогда у мальчишек стала разузнавать, где наш подвал находится. Подвал этот был закрыт, но мы знали, как туда проникнуть, а кроме нас больше никто. Подвальчик был ничего себе. Во-первых, там были зеркала — спичку зажжешь, и она раз пять отражается — даже страшно. И потом еще там стояли бидоны с олифой. Мы факел зажгли из олифы, так еле потушили. Закопченные, как из трубы, вылезли.
— Эх ты! — говорит Томашевская. — Сам-то вон какой сытый, а больной собаке десять копеек жалко!
— Да замолчи ты, — говорю. — Я тебя просто позлить хотел. Сейчас сдам…
Сунул руку в карман, а там — пусто. Как же так? Ведь были утром. Двадцать копеек было. В другом кармане поискал. Все равно нет.
— Нет, — говорю, — денег.
— Нет, да? — и смотрит на меня, будто я преступник. — А восьмого марта на лимонад нашлось?
— Ну и что?
— А сейчас — нет?
— А сейчас нет.
Ну до чего же глупая все-таки!
— Вот ты какой, оказывается, Митенька… — говорит.
— Я тебе не Митенька, а Беляков!
— Ты и собаке — тоже Беляков. И кошке, больной — тоже Беляков. Ты и котенка можешь ногой раздавить — и не оглянешься!
— Послушай, — говорю. — Отстанешь ты все-таки? Я ведь к тебе не пристаю, правда?
От нас уже все отошли, потому что видят — нет у меня денег. Мало ли у кого их не бывает — почему это у меня в кармане обязательно деньги должны быть? Я ведь их не зарабатываю.
— Ты и меня можешь ударить, — говорит Томашевская, не глядя. — Я-то помню, как во втором классе…
Вот характер злопамятный, а? Три года назад двинул ее портфелем — все кругом давно забыли, я — и то не помню, а она, оказывается, до сих пор под впечатлением.
— Ну, еще что скажешь? — говорю.
Молчит.
— Все? — спрашиваю.
— Нет. Не все.
— Ну, что еще?
— Раз ты денег не сдаешь, значит, должен поработать…
— Как?
— Пойти в магазин и на общественные деньги купить для собаки еду. И отнести ей.
— Да я и не знаю, что ей покупать…
— Зато я знаю.
— Ты и покупай!
— А ты?
— А что я?
— Значит, так и не хочешь для собаки ничего сделать?
— А ты ведь уже покупаешь?
— Еще не покупаю. Это ты будешь покупать.
— Да что нам двоим-то в магазине делать?
— Почему двоим? Ты покупать один будешь.
— А ты?
— А я — только тебе говорить, что покупать.
Всю перемену не отцеплялась.
В подвал я полез первым. Там было такое низкое окошечко, вроде щели, забитой досками. Но две доски мы уже давно оторвали и приставили их на место только для виду. Я дождался, когда на дворе стало пусто, и быстро влез. А Томашевская стоит.
— Лезь, — говорю.
— А я вся перепачкаюсь…
То, что я измазался, ее не волнует.
— Ты же все-таки мальчик, — говорит. Спорить я не стал.
— Так и будешь там торчать?
— Нет. Сейчас приду. Ты там погоди немного. Я сейчас.
Портфели мне кинула и убежала. Жду.
И вдруг — дворничиха идет. Я досками закрылся. Спрятался, а доски все рукой придерживаю, чтобы они не обвалились. Она подошла к самому окну и на совок что-то подбирает — галоши ее чуть не по голове у меня шаркают! Вот, думаю, сейчас еще Томашевская явится. Чуть-чуть выглянул — вижу, она вдали с газетой в руках маячит.
Только дворничиха ушла, Томашевская подбегает, кладет газету на землю, чтобы не испачкаться, и лезет ко мне в подвал. Я только доски обратно успел приладить — смотрю в щель — дворничиха опять появилась.
— Тихо, — говорю Нинке. — Видишь?
— Вижу, — шепчет.
А собака в глубине подвала уже подскуливает — Нинкин голос услышала.
Дворничиха идет и по сторонам смотрит. И то верно — стены здесь глухие, деться человеку некуда — где же девочка с газетой? Куда делась?
Смотрю — газету-то оставили, лежит еще!
— Идиотка! — говорю. — С тобой в разведку ходить! Волосы только свои чесать и можешь!
Молчит.
— Держи, — говорю, — доски!
Руку тихонько под доски просунул, взял за краешек газету и, когда дворничиха отвернулась, быстро газету втянул.
— Иди, — шепчу, — за мной, да только не споткнись!
— Да что я тут — в первый раз, что ли?
— Ну, так и двигайся!
— Темно тут… Страшно.
— Ты ж, — говорю, — не в первый раз здесь!
— Не в первый, а все равно страшно!
А собака вовсю скулит. Хоть не лает.
— Может, тебе факел сейчас зажечь? — шепчу. — Или бенгальский огонь? Страшно, видите ли!
— Мить, ты мне руку дай…
Протянул я ей руку назад.
— Что ты, — говорю, — пальцы в пальцы вдеваешь?
А она под самым ухом мне шепчет:
— Зато мне теперь не страшно…
— Да не крути мне пальцы, я тебе руку как человеку дал!
— А тебе, — говорит, — неприятно разве?
Я руку потянул — Томашевская не отпускает. Ну, думаю, еще не хватало! Я изо всей силы как рвану — и тут плечом что-то толкнул, повалилось, заскрежетало, а потом — жах! Грохот, звон. Зеркало на тот свет отправили. И убегать некуда… Стоим, не дышим. А тут еще собака:
— Тявк!
Весело так — мол, не бойтесь, я жива. Слышу — Нинка всхлипнула.
— Молчи! — шепчу. Потому что слушаю, что там дворничиха на дворе делает. Но ничего не слышно. А раз не слышно, надо на разведку идти. Стекло под ногами хрустит, ужас… Добрался я до окошка, в щель глянул, смотрю, дворничиха стоит посреди двора, как дозорный богатырь, и из-под руки смотрит в нашу сторону.
Убежать-то можно было, если бы я один был. А с этой?
Я вернулся опять, по стеклам хрущу.
— Где ты? — говорю.
— Здесь.
Я еще два шага сделал и носом ей в лоб уткнулся.
— Еще, — говорю, — разбить что-нибудь хочешь?
— Это ты, — говорит, — разбил.
— Ничего. Нам еще обоим будет за это.
Чувствую, опять боится. Ну и пусть.
— Видела, какие здесь зеркала?
— А какие?
— То-то и оно… Театральные, — придумал я, — ты разве не видела?
— Нет.
— Дворничиха за милицией пошла, сейчас приведет.
— Правда? — говорит.
Заплачет сейчас, чувствую. Все-таки не хватает у них чего-то такого… Ну, зачем плакать, пока еще не поймали?
— Да, — говорю, — с тобой только в разведку и ходить… Нет там никого. И как мы тут бьем все и колотим — никто не слышит. Может, еще одно грохнем? Чтобы не скучно было?
Пробрались мы на ощупь к собаке, сели на какой-то ящик. Сидим. Собака у нас под ногами чавкает.
— Знаешь, Мить, — говорит Томашевская. — Ведь ее нельзя тут все время держать. Я читала про одного солдата — он в подземном складе просидел несколько лет, — так он потом на свету ослеп.
— Заливаешь. Как это он несколько лет мог просидеть? Что он ел-то?
— Там склад с продуктами был.
— А пил что?
— Забыла, — сказала Томашевская. — Но это точно, я читала. А потом он ослеп.
— То человек, — говорю.
— А какая разница? У собак глаза, может, еще чувствительней, вон они как видят.
— Это у кошек глаза лучше, — сказал я.
Дворничиха не уходила со двора часа, наверно, два. Мы уже давно стали видеть в подвале — глаза привыкли, и даже собрали стеклышки от зеркала в кучку, а выйти нам все было нельзя.
— Давай фильмы рассказывать, — сказала Томашевская. — Хочешь, я тебе «Ватерлоо» расскажу?
— Давай, — сказал я. Я-то сам видел «Ватерлоо», но интересно было, как девчонка такой фильм может пересказать.
— Сначала он прощается с солдатами, — начала она.
— Кто он?
— Ну, кто, кто?.. Ты уж совсем, что ли, не знаешь? Наполеон. Старый такой показан, плаксивый. Ножки короткие. Наклонится — и все вверх посматривает. Смешно… «Солдаты четвертого! — говорит. — Вы всегда были мне детьми!» И там солдат — седой-седой — плачет. А потом, когда Наполеон уехал, король показан — тот уж совсем старый, еле на ногах стоит, и королю докладывают: «Узурпюр высадился на юге».
— Кто?! — спросил я.
— Узурпюр. Что ты смеешься?
— Ну, валяй дальше, — сказал я.
— И король из Парижа убежал. А Наполеон снова стал воевать. И тут на него уже все страны поднялись…
Но Томашевская больше ни разу не ошиблась, только «пруссаков» назвала «прусами». А откуда ей такие слова знать — она ж девчонка!
А потом она замолчала. И я тоже ничего не говорил. Уже, наверно, шестой час был, дома мне должно было влететь, да и ей тоже. Но дворничиха все не уходила.
— Ты есть хочешь? — спросил я.
— Ага. А ты?
— Хочу.
Собака услышала знакомое слово и стала тереться о наши ноги. Она-то была сейчас сытая.
— А ты почему на восьмое марта не мне подарок сделал? — спросила Томашевская.
А что я ей должен отвечать? Я ничего и не ответил.
— Думаешь, нужен был Стронкиной твой подарок?
И не думал я отвечать.
— Ты скажи еще спасибо, что никто из учителей не узнал…
— Это про что?
— А про то, что ты восьмиклассницам подарки даришь…
— А это, кстати, и не твое дело, — сказал я. Я и не знал, что Томашевская пронюхала.
— А ты бы хотел ее поцеловать? — вдруг спросила Томашевская.
— Помолчала бы ты, — говорю. — Вот, честное слово, последний раз с тобой дело имею.
— Нет, а хотел бы?
— Хотел бы, — сказал я ей назло. — Да еще как!
Нинка вскочила и побежала к окошку. В подвале было посветлее, потому что солнце к концу дня осветило двор.
Нинка оторвала доски и полезла из подвала, не глядя, есть ли кто во дворе, но дворничихи уже не было.
— Ну, чего ты? — крикнул я. Но она даже про газету забыла.
Только пройдя полдвора, вспомнила, что нет портфеля. Вернулась. Остановилась около окошка. Ноги ее вижу.
— Отдай мой портфель.
«Отдай». Будто я у нее его отбирал.
Я еще посидел немного, не знаю только, для чего, погладил собаку, за ушами у ней почесал. Томашевская мне обещала, что когда они собаку вырастят, эта собака меня загрызет.
— Ты загрызешь кого-нибудь? — спросил я. Собака привстала на меня передними лапами и лизнула прямо в нос. Говорят, глисты там и так далее. А все равно приятно.
Я выкинул из подвала портфели, вылез, подстелив газетку, как девчонка. Досочки заставил, оглянулся. Все, кажется, в порядке. А настроение все равно было мерзкое. И вечно его мне Томашевская портит.