Франц Финжгар СЛАВЯНСКИЙ МЕЧ Роман

КНИГА ПЕРВАЯ В ВИЗАНТИЮ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

С востока, с севера и с запада стекались воины. Что ни день, возвращались они на взмыленных низких лошаденках, спешили в град и докладывали старейшине Сваруну, что все выполнено. Потом шли во двор и ложились вокруг костров. Отроки[1] снимали для них с вертела куски жареной баранины; прекрасная Любиница, дочь старейшины Сваруна, подносила им меду и одаривала каждого шкурой белого ягненка. А сын Свару на Исток выезжал из града навстречу подходившим отрядам.

— Святовит[2] осенял тебя, вождь, вилы[3] вам сопутствовали, храбрые воины, вы перешли болота, перевалили через горные кручи и достигли крепости старейшины, отца моего Сваруна, который благодарит вас и приветствует!

Этими словами обращался юный Исток, сын Сваруна, к отрядам славинов[4], собиравшимся в долине. Сверкали копья в дубовом лесу, поздно ночью догорали факелы, но Исток не ведал усталости. Каждый отряд он приветствовал от имени старейшины, каждого вождя провожал в крепость, где ждали их пища и отдых, добрые слова и приветствия.

Долина вокруг покрылась шатрами. Ночью в ней полыхало озеро огней, раздавались боевые песни, блеяли овцы и бараны, мычали телята, которых вели на убой. И повсюду ржали и щипали сухую траву кони — стояла поздняя осень.

По валу, окружавшему крепость, ходил Сварун, седовласый старейшина славинов. Любиница выткала ему из белого льна мягкую рубаху. На чресла она сшила ему пояс из теплых ягнячьих шкур, а старую спину укрыла руном самого лучшего барана.

Когда взгляд Сваруна погрузился в море огней — расправились его широкие, согнутые годами плечи, он поднял кулак и погрозил им в сторону юга.

— О Хильбудий, Хильбудий, похититель нашей свободы![5] Ты сила Византии, и ты наша напасть. Пламя да поглотит тебя, да опалит оно крылья твоих орлов, Хильбудий, раб черных бесов! Сварун, седой, старый и согбенный, опояшет свои чресла ремнем из буйволовой кожи, привесит к нему самый тяжелый меч и выйдет на бой против тебя, дабы вновь засияло над славинами солнце свободы!

Старец поднял оба кулака, мускулы на руках его вздулись, глаза засверкали, как огни в долине.

Медленно разжимались его пальцы, раскрытые ладони поднялись еще выше; бледное лицо свое он обратил к востоку и дрогнувшим голосом прошептал:

— Помилуй нас, Сварог[6]! Покарай его, Перун[7]! Пощади меня, Морана[8], пощади воинов! Груды белых костей сынов моих разнесли коршуны по стране, где проходит Хильбудий. Смилуйся, Морана, хватит с тебя жертв!

Слеза выкатилась из глаз и скользнула на седую бороду, первая слеза о первом сыне, а за нею вторая, и третья, и девятая — по сыновьям, что погибли от мечей Хильбудия. Старик задрожал, колени его подогнулись, и в горькой печали он опустился на вал.

— Не плачь, отец! Взгляни на эти огни! То пришли молодые воины с луками, они мечут стрелы подобно Перуну, низвергающему с неба могучие молнии. Отец, мы победим! Перун с нами!

Исток поднял отца.

— На тебя надежда, мой единственный…

Молча ушли они с вала.

В долине замигали костры, шум утих, блеянье смолкло, на небе мирно светили звезды.

Занималось прекрасное, будто весеннее, утро. Сварун поднялся со своего ложа, устланного мягкими шкурами. И на лице его светилась улыбка, словно солнечный луч озарил серые скалы. Радостно приветствовал он день, великие надежды пробудились в его сердце.

— Такое утро осенью! Роса лежит повсюду в алой радости, словно Девана[9] прошла по лугам и нивам заколосившихся хлебов. Счастье возвещает такое утро, назначенное для приношения жертв.

Старейшина встал и с силой ударил коротким посохом по деревянной стенке.

В то же мгновение появился перед ним отрок с голой смуглой грудью, с длинными рыжеватыми волосами, косая сажень в плечах. У пояса на льняной бечевке у него висел козлиный рог.

— Созывай трубачей, Крок, веди их на вал, да трубите погромче, чтоб все воины собрались вокруг жертвенника. Боги улыбнулись мне в утреннем свете. Поспеши с жертвою!

Крок вышел, а вскоре — пахарь не успел бы перевести соху на новую борозду — вокруг всего вала уже гремело и гудело. Отрывисто, словно звук ударялся обо что-то, пели изогнутые козлиные рога — долину заполнило эхо; голоса труб уплывали вверх вдоль стволов пожелтевших дубов и буков.

В долине все ожило, будто ликующее солнце осветило огромный муравейник. Из шатров выходили воины; они пристегивали мечи к широким ремням, отроки вешали через плечо колчаны, полные стрел, в левую руку брали лук. Подобные кряжистым дубам, мужчины, с заросшей широкой грудью, вытягивали из мягкой земли длинные копья, и наконечники сверкали на солнце. Вожди созывали своих людей; толпы смуглых, голых до пояса воинов собирались вокруг них. Отряды различались по шкуре, перекинутой у воинов через плечо и закрывавшей спину. Все тут смешалось — белые ягнята, черные бараны, бурые медведи, лисицы и рыси, шерсть бобра и выдры, белые рубахи.

Еще раз загремели рога на валу, и сотни вождей откликнулись из долины. Люди встрепенулись, словно вихрь пронесся по морю и пестрые волны поплыли к маленькому кладбищу, где могучая липа, роняя с ветвей своих желтые листья, засыпала ими жертвенник[10], на котором пылало пламя.

Огонь высекли Исток и Любиница. Лица их были торжественны; скрестив руки на груди, они не отрывали глаз от пламени на алтаре. Когда зашумело в долине, когда тронулись воинские отряды, Исток оторвался от огня. Взгляд его светился радостью. Любиница повернулась к востоку; на ее белоснежной одежде задрожали солнечные лучи, рассыпались по густым, украшенным осенними цветами волосам. Лучи заглянули в ее глаза и стыдливо вздрогнули. Ибо блеск этих глаз был более чист, чем само горнее солнце. Губы ее шевелились, умоляя богов даровать победу храбрым воинам.

Крок громко и торжественно затрубил. Все головы повернулись к граду. В массивных воротах на валу показался старейшина Сварун. Белая рубаха облекала его высокую фигуру. Гордым и сильным выглядел он. Не сгибая спины, с высоко поднятой головой, твердо выступал он перед сонмом самых высоких вождей. Раздались крики и восклицания, но через миг все смолкло в глубоком благоговении. Сварун — старейшина и верховный жрец — приближался к жертвеннику.

Жрецы окружили алтарь и стали передавать Сваруну дары, дабы он возложил их на огонь.

Сварун высыпал в пламя отборную пшеницу, вылил на жар благовонного масла, привезенного заезжими купцами из-за Черного моря[11]; отроки закололи белого ягненка, старейшины возложили его на костер. Языки пламени охватили жертву, огонь взметнулся ввысь, ветки липы склонились ниже, вокруг разлилось благоухание. Все почтительно отступили от огня. Возле него остался только Сварун: белая голова его упала на грудь, лицо почти скрыла длинная седая борода. Безмолвие…



Слышно было лишь, как падали листья с дерева. Не звякнул меч, копье не громыхнуло о копье, тетива лука не прозвенела. Словно вкопанные стояли воины.

Тогда Сварун воздел руки; воины склонили головы.

— Даждьбог[12] всемогущий, ты, что отворяешь десницу и сеешь семя, и наполняешь житницы, ты, что умножаешь стада овец и кормишь скот, смилуйся над нами! Не допусти, чтобы угасли твои жертвенники, чтобы враг потоптал наши нивы, отнял скот, угнал овец! Смилуйся над нами! О Велес[13], ты, что охраняешь пашни, отврати вражеские копыта от зеленых лугов! Перун, метни стрелы свои и гром, укроти бесов, обуздай Морану, чтобы она пощадила нас, — хватит с нее наших мертвых сыновей! Святовит, ты, что своим единственным оком видишь всю землю, укажи нам врага, чтобы настигли его наши стрелы, чтобы поразили его наши копья и топоры наши раскололи его череп. Смилуйся над нами!

Сварун умолк, руки его дрожали; взор с трепетной мольбою обратился к солнцу.

И тогда подул ветер, зашелестела липа, листья ее посыпались на алтарь, на жрецов. Воины всколыхнулись и дрогнули. Словно сама долина возрадовалась и возликовала. Вопль вырвался у толпы. Радостно обратился Сварун к воинам:

— Боги услышали нас!

Лица прояснились, руки стиснули мечи и копья, все вокруг зашумело и загомонило, будто огонь вспыхнул в сухом лесу.

— Боги услышали нас! Они пойдут с нами, чтобы найти того, кто стоит на пути племени славинов, кто закрыл от нас солнце свободы, как рысь, сел на Дунае, и вот уже три года пьет нашу кровь. Через Дунай переходит дерзкий Хильбудий, ищет наш скот и наших овец, убивает наших свободных сыновей, заковывает их в цепи. Манит наша земля алчного византийца. Но вы знаете, братья, что мы, славины, привыкли получать земли, а не отдавать их. Так поклянемся же отомстить за наших сыновей и за нашу землю, отомстить за наших богов, которых не признают византийцы. Пока светит солнце, пока есть у нас копья, стрелы и мечи, не склонит головы славин! Смерть Хильбудию!

Старец замолчал, словно гнев сдавил ему горло. Войско безмолвствовало — но лишь одно мгновение. А потом все вокруг загрохотало, будто в недрах земли пробудился вулкан. Зашумел лес копий, загромыхали полные колчаны, зазвенела тетива на луках; высоко над головами сверкнули мечи. Знак — и лавиной хлынет это войско на врага. Грудью встанут воины, застонут византийские кольчуги под ударами копий, посланных мощными дланями. Вопль несся к небу, все колыхалось, словно хищный зверь рвал свои путы, стремясь обратить в прах все на своем пути. Сварун улыбался, солнечные лучи играли в его белых кудрях.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Дунай сверкал в бледных лучах луны. Он катился и полз, извиваясь и мерцая, в зарослях высокого камыша и тростника, будто гигантское животное. Беззвучно скользили могучие воды. И если б не редкие всплески, если б не склонившиеся у берега ивы и камыш, — не скажешь, что это живая вода.

В каких-нибудь ста шагах от реки на невысоком холме вознесся укрепленный лагерь в форме огромного квадрата. Толстые бревна, поставленные вертикально, образовали могучие стены, у подножия стен высились насыпи. Высокие недвижные тени застыли на стенах и тянулись далеко по разрытой земле. Между этими недвижными тенями двигались тени поменьше, беспокойные, живые — люди. Они шли по валу навстречу друг другу, но, прежде чем сойтись, беззвучно поворачивали и вновь расходились. И тогда на голове или на груди у них что-то поблескивало, словно пробегала искра, отражавшая мерцающий свет луны.

Византийские воины охраняли лагерь Хильбудия. Все было недвижимо. Не пылали костры, не храпели кони; но сквозь колья и жерди с натянутыми на них воловьими шкурами и попонами можно было разглядеть множество людей. Воины были измучены, будто только что воротились с поля битвы.

На рассвете того дня загремели трубы. Велено было снарядиться, как для большого похода. С собой взяли не только мечи, копья и щиты, у каждого была еще лопата или топор, мешок пшеницы или ячменя — запас недели на две. Хильбудий ехал впереди, они поднялись в гору, спустились в долину, перебрались через болото — тут предстояло как можно быстрее возвести мощное укрепление. Вырубили небольшую рощу, свалили в кучу бревна, вскопали землю. Когда к вечеру воины возвратились в лагерь, многие не в силах были даже ячменя натолочь, чтоб при готовить ужин. Как снопы повалились они в шатрах и сомкнули усталые вежды.

Только один из них не чувствовал усталости — трибун[14] Хильбудий, командующий. Даже кожаного доспеха не снял он с груди. На широкой перевязи, окованной бронзовыми пластинами, по-прежнему висел его короткий меч. Лишь ненадолго прилег Хильбудий на буйволову шкуру. Потом наскоро поужинал пшенной кашей, что принес ему в глиняной чашке молодой гот[15]. Когда все уснули и лагерь стал походить на поле после боя, Хильбудий встал, вышел на озаренный лунным светом вал, оперся на столб и, глядя на другой берег Дуная, задумался.

Вот уже третий год минул, как не снимает он доспехов. Он очистил Фракию и Мезию[16] от варваров[17] — могущественных славинов и антов, которые налетали из-за Дуная, как тучи саранчи, грабили и уводили в плен византийских подданных, наводя ужас на Константинополь. Он прогнал их за Дунай, и они укрылись в высокой траве на широких равнинах, забрались в долины и леса, словно загнанные звери. Сколько добычи, сколько волов и овец, сколько пленников, крепких и рослых, отправил он в Византию. Но Византия, как море. Все поглощает и по-прежнему голодна и ненасытна, точно огненная бездна. Юстиниан[18] — хороший император, но прожорлив, как дракон. И, однако, утробу его можно было бы наполнить, если бы не императрица Феодора[19].

Вспомнив о ней, Хильбудий сжал кулак и схватился за рукоятку меча.

Императрица Феодора — щеголиха, прелюбодейка, бывшая цирковая актерка. И он, трибун, должен, стоя пред ней на коленях, целовать ей ногу, ту самую ногу, которую следовало бы отрубить, потому что она ведет на стезю преступлений. О, да он скорее предпочтет простую ячменную кашу, буйволову шкуру на соломенном ложе, стрелы славинов, чем такой унизительный поцелуй. Честных героев Феодора не жалует, а раздушенных франтов принимает в роскошных покоях и осыпает почестями. Где мы, что ждет нас?

Хильбудий грустно прислонил голову к деревянному столбу и глядел на дунайские волны, спокойно катившие вдаль.

Но что это?

Полководец повернул голову, его всклокоченные слипшиеся от пота кудри зашевелились.

Второй сигнал — за ним третий, четвертый.

Часовые подняли тревогу! Лагерь ожил. Все закипело перед шатром полководца, посреди претория[20] собрались военачальники.

Хильбудий уверенным шагом победителя спокойно и неторопливо подошел к часовому у ворот лагеря. Страж указал ему на приближавшийся конный отряд.

— Это гонцы из Константинополя. Давай отбой, пусть воины отдыхают. А потом пойди отвори!

По звуку трубы лагерь утих, военачальники разошлись. А Хильбудий спустился по лесенке с вала и пошел через ворота навстречу всадникам. Он даже не распорядился зажечь факелы. Ночь была такой ясной, что при лунном свете он различал лица.

Поравнявшись с Хильбудием, соскочил с коня на землю таксиарх[21] Асбад. Его доспехи сверкали золотом, легкий шлем украшали разноцветные каменья. Он восседал на красивом жеребце, покрытом дорогим седлом, на узде мерцали позолоченные пряжки. По сбруе сразу можно было определить, что конь этот из царских конюшен.

Асбад приветствовал трибуна Хильбудия с дворцовой учтивостью. Хильбудий ответил ему сурово и кратко, как солдат, которому крепкое рукопожатие милее поклонов. Он проводил его в свой шатер и пригласил сесть на дубовую колоду, перед которой стояла грубо отесанная плаха-стол. Потом собственноручно высек огонь, зажег глиняный светильник, висевший посреди шатра, и вышел распорядиться насчет ужина.

Асбад осмотрелся. Мечи, копья, несколько доспехов со следами вражеских ударов на груди; кое-где на них еще заметны пятна крови. Все это удивило Асбада. На губах его появилась усмешка. «И это полководец! — подумал он, — Такая берлога под стать варвару, а не полководцу ромеев!»

Когда Хильбудий возвратился, Асбад все еще стоял посреди шатра.

— Садись, таксиарх! Ты устал. Я приказал изжарить на ужин ягненка. Вы долго ехали?

— Четырнадцать дней!

Хильбудий ничего не сказал, но, окинув Асбада многозначительным взглядом, подумал про себя: «Будь это правдой, твой доспех не сверкал бы так и конь бы устал куда больше!»

— Ты привез важные вести?

— Светлейший господин и василевс Юстиниан тебя, раба своего, приветствует и шлет тебе это письмо.

Хильбудий тут же распечатал послание императора и подошел к светильнику, чтобы прочесть его. На лице его не дрогнул ни один мускул. Асбада неимоверно оскорбили холодность и спокойствие, с каким полководец читал строки, начертанные в императорской канцелярии. Кончив, трибун положил пергамен[22] на стол и спокойно сел.

Асбад не проявил любопытства, так как знал, о чем пишет император. Но молчание Хильбудия злило его.

— Когда ты возвращаешься?

— Завтра. Я спешу.

— Ответ получишь сегодня вечером.

Хильбудий взглянул на гонца, словно желая сказать: «Никуда ты не спешишь. Просто солома и воловьи шкуры не очень-то тебе по душе! Ты охотнее остановишься по ту сторону Гема[23], там, где можно отлично поразвлечься в безопасных местах; а вернувшись домой, будешь рассказывать во дворце, как намучился в стране варваров».

— Не обессудь, трибун, но такое жилье слишком убого для полководца. Прости меня, но оно скорее под стать варвару!

— Александр был великий полководец, а спал на голой земле. Империя послала меня, верного своего раба, вымести варваров с нашей земли, как сор, и для меня такое жилье даже роскошно. Я сожалею, что не могу встретить тебя дамасскими коврами и персидскими благовониями. Но знай, что, когда Хильбудий в лагере, он предпочитает запах лука и чеснока аромату восточных пряностей.

Таксиарх прикусил губу.

— Я понимаю, к дикой жизни можно привыкнуть. Но разве достоин упрека тот, кто, приезжая сюда из священного императорского дворца, не может сдержать удивления?

Оруженосец Хильбудия принес ужин. Асбад принялся за благоухающее жаркое, усердно запивая его вином, стоявшим перед ним в чаше.

Пока он ужинал, Хильбудий написал императору одну-единственную фразу: «Господин и повелитель, если я не паду в битве, ты получишь то, что желаешь».

Он свернул свиток, запечатал его крупным бронзовым булотирием, на котором был вырезан большой крест с копьем, и вручил письмо Асбаду.

Хильбудий ничего не сказал ему, и гонец был взбешен.

Но полководец оставил без внимания его сердитый взгляд. Он пожелал гостю доброй ночи и вышел, уступив свой шатер. Сам же отбросил попону в ближайшем шатре, лег и крепко заснул.

Когда полог за Хильбудием опустился, на лице Асбада заиграла презрительная усмешка.

— Глупец! Пусть Византия изумляется тебе, пусть император называет тебя столпом империи на севере, и все же ты глупец. Ты отличный солдат, это верно. Ну так и дерись, побеждай, а потом приезжай в ослепительный Константинополь, развлекайся, пей, потешь свою душу, а уж после снова забирайся в эту собачью конуру. А так… глупец! И жены нет рядом, и ни одной девицы во всем лагере не сыщешь. Глупец, ха-ха-ха!..

На другое утро Асбад поспешно уехал, увозя с собой лаконичный ответ.

Сразу после отъезда гонца Хильбудий приказал воинам наточить зазубрившиеся мечи, наполнить мешки зерном на три недели и взять с собой свинцовые чушки для пращей; стрелкам он приказал набить колчаны стрелами. Вечером он распорядился навести плавучий мост через Дунай, осмотреть и поправить доски, забить новые клинья в расшатавшиеся брусья и в полночь быть наготове.

Никто не удивлялся, не раздумывал. Все происходило так, словно из сердца Хильбудия кровь переливалась в руки воинов, словно одна и та же мысль билась в мозгу у всех. Солдаты не проявляли любопытства и не болтали попусту. Они видели высоко поднятую голову своего полководца, его могучую грудь под прочным доспехом, туго затянутый ремень — и каждый понимал, что их ожидает нелегкое дело.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

После принесения жертвы Сварун велел отдыхать. Он распорядился заколоть откормленных волов и целое стадо овец, чтобы люди попраздновали на славу. Любиница привела из крепости веселых девушек, они прислуживали воинам, наливали им меду в роги и кубки, пели, плясали и веселились весь день.

В центре града на дубовой колоде сидел певец Радован. Его знали везде, он никогда не задерживался дома — странствовал от одного племени славян к другому, играл на лютне, пел песни о воинских подвигах, слагал были и небылицы и рассказывал разные забавные истории. Доходил он и до Балтийского моря, трижды зимовал в Константинополе, и сейчас путь его снова лежал в Византию. От купцов, что приехали к гуннам[24] за мехом и конями, он выведал, что царственный город этой зимой будет готовиться к большим празднествам. А в такие дни в него со всех концов стекались варвары. Это были бродяги, жаждавшие хлеба и зрелищ. Они славили богатых господ на улицах, вопили о них в цирке, создавали общественное мнение в кабаках и городских предместьях, хорошо понимая при этом, как нуждаются в них богатеи. Одним словом, жили они, как птицы, которым щедрая рука бросает зерна из высокого окна.

Итак, Радован сидел в центре крепости и ударял по веселым струнам. Одет он был в длинную рубаху и подпоясан белой веревкой. Никогда еще не отягощал певца меч, богатством его была лютня, она же была и его оружием. Он даже похвалялся, будто однажды византийцы схватили его, заподозрив в нем шпиона. Сам Управда прослышал о нем и велел привести его к себе.

— Пришел я к Управде с лютней, — рассказывал старик. — И скажу я вам, самому Перуну не уступит в красоте этот царь. Ослеплен я был, завертелось у меня в голове, словно пьяный взглянул я на солнце. И молвил царь:

— Для кого шпионишь? Откуда родом?

— Честен я, праведен и во Христа верую!

Отроки засмеялись.

— Во Христа верую, — сказал я и перекрестился.

— Племя какое твое, племя? — крикнул царь.

— Я славин, миролюбивый и смиренный!

— Славин! Значит, ты шпионишь для тех варваров, что грабят нашу землю?

— Нет, клянусь богом, не из тех я славинов. Возле Северного моря моя родина, я играю на лютне для утехи людской. И никогда еще не касалась меча моя рука.

— А ну сыграй!

И я заиграл. Растаяло сердце Управды, как бараний жир на огне. И сказал он мне: «Честен ты, как честны твои струны. Ступай же своей дорогой!»

Я ушел. А потом узнал, что слышала мою лютню сама Феодора, царица; она тайком отодвинула полог, взглянула на меня и тихо сказала: «Что за красавец этот Радован!»

Певец гордо посмотрел на девушек, окружавших его. Те громко засмеялись, Радован ударил по струнам, и началась веселая пляска.

На другое утро, когда праздник кончился, Сварун выслал на разведку проворных юношей, велев им узнать, куда идет войско Хильбудия. Он был убежден, что византиец переправится через Дунай до наступления холодов, чтобы пополнить трофеями лагерные запасы. И потому решил напасть на него из засады. Для того и приказал всем Сварун наточить топоры, навострить копья и мечи. А стрелкам велено было упражняться — стрелять в тыквы, набитые на колья.

Среди отправившихся в поиск юношей был младший и единственный оставшийся в живых сын Сваруна Исток. Неохотно отпускал его отец. В конце концов он уступил просьбам юноши с условием, что тот возьмет себе трех товарищей. Прочие лазутчики пешими разошлись по долинам, лесам и равнинам. И только Исток и его товарищи вскочили на быстрых коней. Им предстояло пробраться как можно дальше к югу, поближе к Дунаю, где стоял лагерем Хильбудий.

Сколько раз ходил Исток на дикого кабана, сколько раз в одиночку выслеживал медведя, не однажды рысь хрипела над его головой, когда он в полдень лежал возле своего стада, но никогда еще не билось его сердце так, как теперь. Впервые на войне! Без особой радости отпускал его Сварун; но, отпустив, доверил самое важное, послал его прямо во вражье гнездо.

Любиница уже потеряла девять братьев — она боялась за Истока и гордилась им. Она знала, как он хитер и дерзок, какой он отличный стрелок и могучий боец; знала, как твердо держит он в руках топор и меч, пастуший кнут и лук. И потому сердце ее переполняла радость, когда она, положив шкуру рыси на спину коня Истока, вышла проводить брата на крепостной вал.

Шагом проехал Исток со своими товарищами мимо шатров. Миновав последних воинов, кони фыркнули; словно быстрые вороны устремились всадники в широкое поле, помчались, как ветер, и вскоре четыре темные точки исчезли в желтой высохшей траве.

Исток неудержимо мчался вперед. Страстное желание прорваться к самому Хильбудию и, занеся над ним кулак, крикнуть: «Берегись, мы уничтожим тебя!» — подгоняло юношу. Впервые он чувствовал тяжесть перевязи на плече, впервые взгляд его не искал зверя, а жаждал увидеть сверкающие шлемы византийцев. Бурно стучало в груди сердце, в руках он ощущал могучую силу; иногда он с таким бешенством рвал поводья, что конь хрипел, выгибая шею, и галопом несся по равнине. Никогда еще, казалось Истоку, солнце так дружелюбно не сияло над ним, давая ощущение свободы. И эту свободу собирался отнять Хильбудий, христианин; он хотел закрыть солнце свободы от него и его племени, а ведь до сих пор они беспрепятственно пасли свои стада на далеких пастбищах, искали добычу там, где хотели. Исток твердо верил, что отроки, которых он поведет в бой, сломят византийцев и рассеют темную тучу, закрывшую ясное солнце их дедов.

Кони взмокли, солнце стояло высоко. Всадники ехали вдоль небольшой речки, вытекавшей из ущелья, поросшего густым лесом. Впереди расстилалась широкая равнина, покрытая усталой осенней травой.

Исток придержал коня и подождал своих спутников.

— Надо спешиться! Если мы поедем верхом по этой равнине, нас заметят византийские лазутчики. Тогда все пропало. Коней отведем в лес, один из нас останется их пасти, а трое других проберутся по траве и через кусты вон к тому холму, что поднимается над равниной. Отец говорил, будто с этого холма виден Дунай, а там — лагерь Хильбудия.

— Далеко холм, Исток. Едва к ночи доберемся до него.

— Надо добраться! Радо, ты останься с лошадьми и жди нас! Если мы не вернемся до темноты, поезжай навстречу и вой волком, так найдем друг друга!

Исток распоряжался как командир. Никто не перечил ему. Юноши соскочили с коней. Радо взял их под уздцы и отвел за гору, чтобы укрыть и накормить в безопасном месте.

— Ты иди слева, ты — справа, я — посередине! На вершине встретимся!

Они быстро расстались. На равнине не было ни тропинок, ни дорог. Ее сплошь покрывала трава, лишь кое-где торчали кусты. И никаких следов. Видно, давно уж не проходил здесь Хильбудий. Потонув в траве, отроки ползли вперед, осторожно и ловко, как молодые лисицы. Едва они удалились на каких-нибудь сто шагов, как уже стали неприметны. Лишь временами колыхалась трава, будто под порывами ветра.

Исток быстро продвигался вперед. Пот катился по его лицу, но он не обращал на это внимания. По спине ударяла колючая ветка — он не чувствовал. Торопливо рвал он траву, листья и жевал их, чтоб утолить жажду. Он тяжело дышал, ноздри его дрожали, словно у молодого вепря, пробирающегося по лесу.

У одинокого дерева, надломленного летней бурей, он остановился. Укрывшись в его ветвях, присел отдохнуть. Глаза искали холм. Он был уже ближе, хотя равнина по-прежнему, как море, расстилалась между холмом и деревом, где сидел Исток. Однако мужество не изменяло юноше. Глаза его сверкали, как у сокола, взором своим он стремился проникнуть за холм, увидеть широкую реку, а за нею и лагерь Хильбудия.

Внезапно у подножья холма что-то блеснуло. Словно язык пламени взметнулся ввысь и тотчас угас. Исток выглянул из-за ветвей, прикрыл рукою глаза и стал всматриваться вдаль.

Снова сверкнуло, еще раз и еще. И вскоре уже можно было различить трех всадников, мчавшихся в его сторону. Блестели их доспехи, жарко пылали шлемы.

Исток засвистел коршуном, предупреждая товарищей об опасности. Те ответили. Он посидел еще немного в густых ветвях. Всадники приближались быстрым галопом. В первое мгновение сердце его дрогнуло. Лишь короткий нож был у него за поясом, и юноша подумал, что, попади он в руки к византийцам, они изрубят его. Хорошо, что осенняя трава уже полегла, и следы его незаметны. Исток лег на землю и змеей пополз к густому кустарнику. Низкие заросли широкой заплатой лежали посреди степи. Он забрался в самую гущу. На коне сюда никому не добраться.

Сердце стучало в нетерпеливом ожидании. А что, если враги все-таки увидят следы, спешатся и станут искать его? Исток схватился за нож и ясно представил себе, как он кинется на первого из них и вонзит ему нож в горло; двое других испугаются, а он — на коня и карьером по степи. Он так сжился с этой мыслью, что даже выгнул спину, как кошка, с трепетом ожидая добычи.

Послышался стук копыт. Они глухо стучали по высохшей земле. Ближе и ближе. Вот они! Сквозь небольшой просвет в листве Исток видел сверкающие доспехи, сердце его рвалось в бой, и он еле удержался, чтобы не встать и не крикнуть.

А всадники быстрой рысью ехали мимо, он слышал их голоса, уловил имя Хильбудия, но больше ничего не понял, потому что говорили они по-гречески. Медленно удалялись удары копыт. Исток осторожно и бесшумно поднялся, его кудрявая голова, как подсолнух за солнцем, поворачивалась вслед скачущим всадникам.

«А что, если они повернут в лес и наткнутся на наших коней»?

Исток испугался этой мысли. Как изваяние, замер он в своем укрытии, не в силах ничего придумать. Но постепенно успокоился. Всадники уходили вправо, к реке. Напоили коней, переправились на другой берег и неторопливо спустились в ущелье. Исток не тронулся с места, пока они не исчезли в чаще.

Теперь можно было уже крикнуть товарищей, сесть на коней и быстро скакать домой с вестью о том, что византийское войско недалеко. Но Истока тянуло дальше. А вдруг за этим холмом лагерь Хильбудия? Он пересчитает его отряды и привезет еще более важные сведения о войске.

Крадясь как кошка, он скользил в высокой траве, прятался в кустах, полз на четвереньках и снова ложился в надежном укрытии.

Солнце уже садилось, когда он достиг подножья холма — измученный и усталый до того, что дрожали ноги.

Тут ли товарищи?

Он ухнул по-совиному. Справа, совсем близко, а потом и дальше послышалось ответное уханье.

Вскоре юноши сошлись в мрачном лесу. Беззвучно взбирались они по крутому склону и, прежде чем солнце совсем село, достигли вершины холма. Прислушались. Кругом было тихо. Испуганные птицы вспорхнули с веток, где-то вдали захрюкал дикий кабан.

Юноши легли и приложили ухо к земле.

— Топот! Топот! Копыта! — разом вскричали все трое.

Исток вскочил и быстро залез на дерево.

— Дунай! — почти закричал он.

Перед ними раскинулась широкая долина. Ее окаймляла пылающая на закате солнца лента — могучая река. За этой огненной лентой, как раз там, где реку перечеркивала длинная темная полоса моста, поднимался дым.

— Вижу лагерь!

От радости юноши зарычали, как рыси.

Исток озирался по сторонам, стараясь понять, откуда доносится стук копыт. В последний раз вспыхнули на воде солнечные лучи, и пылающая лента угасла. И тут же юноша заметил три блестящие точки, приближавшиеся к холму. Это галопом возвращались вражеские лазутчики; они спешили миновать холм и скорее добраться до лагеря.

Исток спустился с дерева.

— Уж не открыли ли они наш град?

— Торопятся! Везут важные вести! Едем назад!

— Подождем, отдохнем еще немного! Как взойдет луна, Радо выведет нам навстречу коней, глядишь, еще что-нибудь услышим или увидим!

Юноши растянулись на мху, поели овечьего сыра, закусили сладкими кореньями и завели удалую беседу.

На землю быстро опускалась ночь. На востоке уже поднималась бледная луна. Ее худой лик словно еще опасался прощального пламени солнечных лучей. Конский топот давно смолк.

— Пошли! Сварун велел воротиться к ночи, — уговаривали юноши.

Но Исток не спешил домой. С юным упрямством радовался он возможности покомандовать — впервые в жизни. И прославиться — привезти в лагерь побольше важных новостей. Потому и не заботило его отцовское распоряжение.

— Обождем еще! Когда Радо придет с лошадьми, побудьте здесь, а я постараюсь пробраться за теми тремя к самому мосту.

— Смотри, мост сторожат. Попадешься.

Исток рассмеялся так громко, что его товарищи стали озираться по сторонам.

— Да пощадит тебя Морана! Не рискуй, Исток! Что, если Стрибог[25] донесет твой озорной смех до ушей Хильбудия! Что, если духи разбудят в лесу вурдалаков и они собьют нас с пути и заманят в чащу!

Юноша, сказавший это, невольно полез за пазуху: мать повесила ему на шею три огромных кабаньих клыка, чтобы они оберегали его от сглаза и духов.

Исток повалился на спину, и луна осветила полную сомнений улыбку на его лице. «Морана, духи, вурдалаки, — шептали его губы. — Могут ли они повредить мне? Вера отцов… и все-таки… Почему Хильбудий их не боится?..» Он закрыл глаза, прижал ко лбу скрещенные руки и стал горячо молиться Святовиту, который чует все четыре ветра, видит темной ночью и смотрит на яркое солнце, не щурясь…

— Тра-та-та!

Все разом вскочили.

Снова: «Тра-та-та-та…»

Издали доносились звуки трубы.

В одно мгновенье Исток оказался на верхушке дерева. Напряг свои соколиные очи, вонзил их в темную точку за Дунаем, откуда прежде поднимался дым. Луна освещала окрестности. В ее бледном свете он увидел, будто сверху сыплются сверкающие искорки. Их все больше, больше, они движутся к реке.

— Хильбудий идет с войском!

Исток соскочил с дерева, юноши бросились вниз по склону.

— Эх, Радо бы сюда! — шепнул Исток и помчался сквозь кусты.

— Слышишь, волк завыл!

— Радо близко! Скорей к нему!

Со всех ног бросились они туда, откуда доносился волчий вой. Время от времени один из них отзывался на него, «волк» отвечал, все ближе и ближе подходили они друг к другу. Вскоре послышалось фырканье лошадей и шелест травы. Они перевели дух и пошли шагом. Вдали уже виднелись черные тени, быстро двигавшиеся по равнине.

— Друзья! Вам за моим конем не угнаться! Ведь вы знаете, лучше его нет во всем лагере. Вы доберетесь до дому только к утру, а мне надо быть там раньше, чтобы поднять воинов и выйти навстречу Хильбудию!

Едва успел он это сказать, как рядом заржали кони. Исток птицей взлетел на своего вороного. Тот встал на дыбы, повинуясь воле хозяина. Взметнулась по ветру грива, и быстрее мысли конь помчался по равнине. Несколько раз он замедлял бег, словно спрашивая, к чему такая гонка. Но Исток натягивал поводья и так стискивал его коленями, что вороной храпел. И тогда благородное животное почуяло, что дело нешуточное, что речь идет о жизни и смерти.

Чудесный конь — его подарил Сваруну предводитель гуннов — опустил голову, ноздри его раздувались, белая пена клочьями летела во все стороны, деревья молниями мелькали мимо. Исток приник к шее коня, слился с ним в одно существо, лишь длинные его кудри плыли в воздухе да хвост рысьей шкуры бился по крупу коня.

Путь показался Истоку в два раза длиннее, чем днем. Изредка он тревожно поглядывал на звезды, не миновала ли полночь. Потом снова подстегивал коня, шепча ему в уши слова, полные любви и благодарности, и они мчались вперед, не разбирая дороги.

Долго ехали они вдоль реки по ущелью. Вот-вот должны были появиться огни, но река уходила влево, а за поворотом снова вставал глухой лес. Конь начал ржать и задыхаться. Исток почувствовал, что тот напрягает последние силы. Выдержит ли он? Пришлось перейти на шаг. Ребра коня вздымались, мышцы дрожали от напряжения, он шел, низко опустив голову, и хрипел. С брюха его клочьями падала пена.

Исток озабоченно осматривал местность. Утром он скакал, не обращая внимания на окружающее. И теперь не мог припомнить ни одного дерева, ни одной ложбины, которая подсказала бы ему, далеко ли еще до дома. Скорее вперед!

Он обнял коня за шею и приник к его уху, пообещав самого лучшего зерна, если тот поспешит и быстрее доставит его домой.

Вороной дважды с силой ударил копытом о землю, напрягся, вытянул шею и помчался вихрем.

Еще поворот. Вдали показались огни.

— Град!

Юноша стиснул коня коленями. Загудела земля, затрещали сухие ветки, огни приближались.

Ущелье перешло в широкую котловину. С бешеной скоростью спустился туда конь — мокрый, покрытый, словно снегом, белою пеной. Стража услыхала его. Взметнулись и замигали факелы. Будто свалившись с облаков, выскочил Исток на середину лагеря.

— Хильбудий, Хильбудий идет! — дико закричал он.

Шатры ожили, зашумели воины, затрубили рога. Вороной задрожал и, забившись в судорогах, повалился возле костра, из ноздрей его хлынула горячая кровь.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Когда Асбад покинул шатер Хильбудия, весь лагерь был уже на ногах. Сотники проверяли готовность отрядов, Хильбудий сам осмотрел тяжело и легко вооруженную пехоту, выстроил конницу и проверил ее снаряжение; у многих воинов он проверил, хорошо ли наточены копье и меч.

Все ожидали, что в полночь начнется переправа через Дунай. Кони были накормлены и оседланы, солдаты в полном вооружении лежали на соломе, кое-кто дремал.

Но Хильбудию не хотелось идти на риск. Самых быстрых своих всадников отправил он через Дунай, чтобы разведать, где находится Сварун и, главное, — где его стада.

Юстиниан сообщал, что полководец Велисарий[26] одерживает над вандалами одну победу за другой, что он взял город Карфаген в Африке, что король вандалов Гелимер[27] собирает последние остатки своих отрядов, которые храбрый Велисарий разобьет в мгновение ока. Поэтому после Нового года он, Юстиниан, намеревается устроить в Константинополе великое торжество — триумф Велисарию. А для этого ему нужны деньги и продовольствие. Поскольку Хильбудий денег добыть не может, пусть он позаботится о мелком и крупном скоте, чтобы было чем угостить в столице армию и народ в день праздника. Надо скорее напасть на славинов, отнять у них скот и спешно пригнать его в столицу. Письмо было подписано: Юстиниан, победитель аланов, вандалов, повелитель Африки.

Письмо огорчило Хильбудия. Разумеется, он ненавидел варваров — славинов, но у него хватило благородства почувствовать, что такой поход унизителен для настоящего воина. Пока он покорял грабителей-славинов, пока он имел дело с большой армией, его радовала воинская удача. Но сейчас славины укрощены. Они спокойно пасут скот на своей земле, зачем же ему, солдату и полководцу, нападать на пастухов?

Нет, не по душе был Хильбудию предстоящий поход. Он послушно выполнял приказ своего государя, но в глубине души искренне желал, чтобы не пришлось убивать пастухов, а этого не миновать, если они окажут сопротивление.

Итак, Хильбудий выслал передовые посты за Дунай и в ту ночь, а также на другой день ожидал донесений. Войско стояло в лагере, наблюдая, как набегают тени на лоб полководца. К вечеру стали возвращаться лазутчики. Первые из них ничего не обнаружили. Но те трое, что промчались мимо Истока, схватили в лесу молодого славина. Он долго не хотел говорить. Тогда солдаты подвесили его за руки и за ноги между двумя деревьями, разложили снизу огонь и стали прижигать ему спину горящими угольями. Не выдержав мук, он рассказал, что за горою находится град Сваруна, что Сварун собрал большие стада и хранит в крепости много богатств. Он скрыл, что под стадами подразумевает воинов-славинов, объединившихся с антами[28], а не овец и коров, надеясь таким образом обмануть самонадеянного Хильбудия; пусть бы он взял с собою лишь часть войска, — славинам легче будет его победить. Когда полумертвый юноша умолк, византиец пронзил ему сердце мечом, и лазутчики возвратились в лагерь.

Хильбудия новость обрадовала. Он выбрал лучшие отряды пехоты, а конницу взял с собой лишь на случай, если придется посылать в лагерь за подкреплением.

Услыхав о славинском граде, он оживился — все-таки будет сражение. Да и Сваруна, вождя славинов, ему хотелось взять в плен.

Шесть таксиархов выстроили свои отряды. Хильбудий вошел в шатер и препоясался тяжелым мечом. На голову он надел свой самый прочный и самый красивый шлем, — голову надо было защитить от камней, которые посыплются с валов. Шлем состоял из пяти полос, посеребренных и украшенных золотыми бляхами. Спереди сверкал составленный из драгоценных камней крест. Слева был вырезан голубь с оливковой ветвью, справа — венец. У подножья креста блестели золотые буквы «альфа» и «омега».

Когда полководец выехал из лагеря, отряды уже стояли возле моста. Он взмахнул рукой, доски на мосту глухо загудели.

Хильбудий хотел ночью дойти по равнине до ущелья, чтоб славины не заметили его и не угнали свои стада в дремучие леса, где их трудно было бы разыскать. Он запретил трубить на марше, велел следить, чтобы щиты и мечи не задевали друг о друга и не гремели. Легким шагом двигались отряды по высокой траве, она ломалась и трещала под ногами. Солдаты тихо разговаривали между собой, рассказывая друг другу веселые истории. Озорство и беззаботность были на их лицах, словно шли они в гости, — так крепка была их вера в непобедимого Хильбудия, который вот уже три года вел их от победы к победе.


Сразу по приезде Истока в лагере славинов среди ночи собрались старейшины на совет к Сваруну. Говорили долго. Никак не могли прийти к согласию. Одни предлагали укрыться всем воинам в крепости, завести туда часть скота, чтобы надолго хватило припасов, а остальной скот отогнать далеко в дремучие леса, куда Хильбудий не пойдет. На этом настаивали старейшины антов. Славины же во главе со Сваруном требовали немедленно поднять все отряды, выступить навстречу Хильбудию и напасть на него из засады. Мнения разделились, время летело.

Тогда поднялся старейшина Радогост и сказал:

— Мужи, звезды скоро угаснут. Хильбудий идет на нас, а мы спорим и ждем, пока византийские мечи опустятся на наши головы. Я предлагаю призвать Истока, благородного отрока, сына нашего вождя Сваруна, которому сопутствуют боги. Пусть он придет к нам и скажет мудрое слово. Святовит указал ему неприятеля в ночной тьме, Святовит подскажет ему мудрое слово, и наши седые головы склонятся перед горячей мыслью юноши, в голове которого сияет ясный свет.



Все удивились, даже сам Сварун. Не бывало еще такого, чтобы отрок вступил в собрание старейшин! Однако никто не возразил, никто не сказал ни слова.

Тогда Радогост опять заговорил:

— Удивляетесь! И молчите! Но я говорю вам: боги хотят слышать Истока!

— Боги хотят… — зашумело собрание.

И Радогост сам пошел за Истоком.

Робея, со смиренно склоненной головой, вступил юноша в высокое собрание. Слово взял Сварун:

— Сын мой, молчанием встречает тебя совет мужей и искушенных воинов славных племен антов и славинов, молчанием, говорю я, ибо нас удивил старейшина Радогост, предложивший, чтобы ты, отрок, копье которого обагрено лишь кровью вепрей и медведей, чтобы ты, да осенит тебя Святовит, сказал свое слово о том, как нам встретить Хильбудия.

Исток скрестил на груди руки и низко поклонился.

— Я мчался вихрем. Моих спутников еще нет. Кто поддерживал моего коня, если не боги? Почему конь мой пал дома, а не там, далеко в ущелье, и тогда войско наше спокойно спало бы до сих пор, не зная, что близится гроза всех славинов — Хильбудий? Святовит зажег месяц, чтобы я увидел блеск боевых доспехов, Морана убежала в лес и не захотела тронуть моего коня — я пожертвую ей лучшую овцу, — и коль скоро вы призвали меня, я убежден, это вам внушил сам Перун. И я говорю вам, старейшины и мужи, храбрые воины, пойдем быстрее со всем войском навстречу Хильбудию. Мы окружим его с четырех сторон, ибо понадобится много топоров, чтобы расколоть их щиты, много копий, чтобы пронзить их доспехи, много мечей, чтобы разбить шлемы на головах византийцев.

— Ты сказал! Мужи, говорите вы! — предложил Сварун.

И совет в один голос ответил:

— На Хильбудия! Велик Исток!

Старейшины разошлись по лагерю. Каждый собирал своих воинов. Верховным командующим был Сварун. Возле него собрались самые славные герои. Они были обнажены до пояса. И вряд ли нашелся бы среди них воин без шрама на широкой груди. Они сражались, не ведая страха. Этой сплоченной стене, этим могучим мужам предстояло выступить в долину, напасть на Хильбудия с фронта и закрыть ему путь к крепости. Они были вооружены тяжелыми копьями, которые метали больше чем на тридцать шагов с такой силой, что пробивали любой щит и пронзали любые доспехи. На толстых ремнях у них висели мощные мечи, у многих в руках были топоры. И только у некоторых — небольшие щиты. Все воины были пешие, на коне восседал лишь один Сварун. Его грудь поверх шкуры ягненка прикрывал доспех из конской кости — дар гуннов.

Самое трудное доверили Истоку. Под его команду отдали всех отроков, которых он должен был поскорее вывести окольными тропами по холмам к густому лесу, чтобы из засады засыпать воинов Хильбудия стрелами из луков. Молодые воины окружили Истока. Колчаны у них были полны стрел, юноши пробовали тетивы на луках и дрожали от нетерпения. У каждого за поясом торчал короткий нож — на случай, если дело дойдет до рукопашной схватки с византийскими пращниками.

Один из отрядов вел Радогост, самый уважаемый старейшина. Его воины несли шестоперы, боевые молоты, которые они со страшной силой обрушивали на шлемы противника. Получивший удар шестопером по голове как подкошенный падал на землю, если не мертвый, то, во всяком случае, оглушенный. Воинам Радогоста предстояло вступить в дело в самом разгаре боя, когда все смешается и начнется сумятица.

Отдельным отрядом — трубачами — командовал Крок. У них было разное оружие и множество рогов. То были не воины, а смелые лазутчики, пастухи и слуги, мастера на кулачную расправу. Им надлежало внезапным громом, шумом и воплями сбивать неприятеля с толку. Они выполняли также весьма важную роль сторожей. Самые ловкие должны были занять все возвышенные места вокруг и следить, не переменит ли направление Хильбудий, не пойдет ли горой. Хорошо известно, что византийцы избегают ущелий и, чтоб обезопасить себя от засад, охотнее прокладывают дороги по склонам гор, чем в узких лощинах.

Когда отряды построились, Сварун призвал всех к молитве; потом дал знак, и воины без шума, лязга и крика исчезли в лесу, словно чаща поглотила их. Сам Сварун тронулся последним. Его отряд двигался стороной, вдоль ручья, чтобы не оставлять следа. После стольких сражений Сварун был очень осторожен. Он хорошо знал, что Хильбудий вышлет вперед лазутчиков на резвых конях. Стоит им обнаружить примятую траву, и Хильбудий повернет — обманет, перехитрит славинов.

Утром, едва занялась заря, из крепости вышла Любиница, а с нею все девушки; они собрались под липой и принесли в жертву Перуну упитанного ягненка — чтобы отцы одержали победу. Охранять крепость остался небольшой отряд. С ним был и певец Радован, он карабкался на вал, прижимая к себе свою лютню и со страхом ожидая грядущего. Он боялся крови, боевые клики «оскорбляли его тонкий слух», как он сам утверждал. Радован тщательно обдумывал, куда лучше ему дать тягу, если вестники сообщат о поражении славинов.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Ночью Хильбудий перешел равнину и к утру остановился на отдых у подножия горы, возле которой начиналось ущелье, что вело к славинскому граду. Отряды укрылись в густом дубняке. Хильбудий запретил разводить огонь, и воинам не на чем было сварить ячменную похлебку. Поэтому ели всухомятку: кто вяленую рыбу, кто копченое мясо, закусывая чесноком.

Полководец решил дождаться полудня, а потом двинуться ущельем, полагая занять крепость на рассвете. Ему и в голову не приходило, что он может оказаться побежденным. Засады он не боялся, но воинов терять не хотел. Каждый из этих хорошо обученных и бывалых солдат стоил десяти новобранцев.

Он позвал отличного наездника, варвара-фракийца. Год назад тот пришел к нему и попросился на военную службу. Хильбудию он понравился, и не зря — уже скоро ему не было равных.

Его-то и призвал к себе Хильбудий. Фракиец был смугл, рыжеволос, статен, очень похож обликом на славина. Хильбудий велел ему снять одежду византийского воина и надеть короткие холщовые штаны, какие носили славины. Он приказал ему также расседлать коня и под видом кочевника-пастуха осторожно проехать по ущелью. Фракиец неплохо понимал язык славинов. Если ему встретится какой-нибудь славин, он должен расспросить его об овцах и конях, прикинувшись, будто послан азиатским купцом, едущим торговать со славинами. И пусть внимательно посмотрит, нет ли в долине следов военных отрядов.

Фракиец мигом превратился из византийского всадника в пастуха-варвара и уехал. Глядя по сторонам, он беззаботно пел пастушью песнь. Поводья свободно висели на конской шее. Словом, лазутчик ехал с таким видом, будто ничто вокруг его не волновало. Однако лисьи глаза подмечали каждый след в траве, тщательно обшаривали густые кусты на склонах. Конский след! Фракиец спешился и стал рвать щавель, росший возле ручья. Он жевал листья, ползал в траве, словно искал еще кислые стебли. На самом же деле он измерял ширину следа, оставленного прошлой ночью конем Истока.

Потом опять лениво взобрался на коня и поехал дальше. Он то пускался галопом, то останавливался, внимательно осматривая все кругом. И в разных местах он видел все тот же широкий распластанный след бешено мчащегося коня. Чем дальше, тем больше возникало у него подозрений, тем быстрее вертел он головой по сторонам и тем тревожнее поблескивали его лисьи глазки. И однако ничего другого он не мог обнаружить. Кусты дремали, в лесу порой осыпались листья — это птица садилась на ветку. Вдруг он придержал коня. В ручье лежала падаль. Он спешился и подошел поближе.

Конь! Через мгновение фракиец был в воде. Со всех сторон он оглядел коня, но не нашел ни малейшего признака узды. Дикая лошадь! Ее гнали волки, она пала и свалилась в ручей. Понятно, почему остались такие следы!

Довольный, прыгнул он на коня, посмотрел чуть дальше — следы исчезли. Ведь Исток мчался по воде.

Однако фракиец ошибся. Конь этот принадлежал одному из товарищей Истока. Он пытался угнаться за Истоком, но конь его изнемог и пал. Юноша задушил его ремнем, снял узду, столкнул труп в воду, а сам скрылся в лесной чаще. Два других отрока поскакали в гору, решив добираться до дому таким путем, а не ущельем.

Обрадованный фракиец повернул коня и бешеным галопом помчался докладывать Хильбудию, что все спокойно, что врагов нет.

Неожиданно в самом узком месте долины прямо перед ним возникла из травы человеческая фигура. Фракиец так рванул поводья, что конь встал на дыбы.

— Эй, пастушок, что ты тут делаешь?

— Овец ищу; сотня овец у моего отца пропала. Три дня их ищу. Ты не видал? Откуда путь держишь?

— Эх, парень, я тоже, вроде тебя, овец ищу. Только я их ищу для византийских купцов. Кожи им нужны, шкуры; ты случайно не знаешь, кто из славинов мог бы их продать?

— В одном дне пути отсюда — град отца моего, Сваруна. Там груды драгоценных мехов, горы буйволовых кож, много дорогих камней. Он охотно бы продал, да сидит за Дунаем этот пес Хильбудий, и не выедешь никуда. Приводи купцов, накупят они здесь столько, что им и не снилось, стоит только приехать!

— Иди, пастух, помоги тебе Даждьбог, ищи овец! Да сопутствует тебе Велес, и скажи отцу, пусть ждет богатых купцов. Они хорошо заплатят…

Молнией умчался фракиец, а вслед ему с любопытством смотрел пастух, помахивая длинным прутом. Когда всадник скрылся за поворотом, он стиснул кулак и погрозил: «Только придите, дьяволы, за мехами! Мы вас так обдерем, что вы повезете в Константинополь меха из собственной шкуры!»

И пастух, как дикая кошка, кинулся в лес. Это был Исток.

Когда Сварун дал сигнал выступать, первым исчез из глаз отряд легких лучников во главе с Истоком. Они понеслись прямо в гору. Словно дикие звери, преследующие добычу, пробирались юноши между кустов, ползли через пещеры, карабкались на кручи. Они двигались уверенно и осторожно, ни одна сухая ветка не треснула под их ногами, ни в одном из колчанов не забренчали стрелы, они даже дышали беззвучно, хотя вождь вел их быстро, как молодой волк, бегущий по лесу. Выйдя на гребень, они рассыпались, утонув в высокой траве и ежевичных кустах, и в темноте — луна зашла — успешно двигались дальше. Когда рассвело, Исток взобрался на серую скалу и осмотрелся. Кругом стояла тишина, как будто бы в лесу не было ни одной живой души. Лишь изредка раздавался шелест листьев, словно из кустарника выпорхнула дикая куропатка, да иногда на поляну то здесь, то там падала тень, мгновенно исчезая во мраке деревьев.

Исток улыбался. Взгляд его горел, как у сокола, он туже затянул ремень, на котором висел колчан, слез со скалы и пошел дальше.

Уже половину своего утреннего пути прошло солнце, когда молодой вождь остановился и клекотом ястреба дал сигнал, что отряд прибыл в назначенное место. Исток стоял в дубовой чаще на крутом склоне, нависшем над самой узкой частью долины. По его сигналу точно из-под земли выросли товарищи — из-за каждого куста, из-за каждого дерева, из травы, из расщелины скал, из ложбин — отовсюду поднимались молодые воины.

Исток бесшумно повел их вниз. Ни один камешек не сорвался и не полетел в долину. Они неслышно одолели крутизну и вскоре достигли густых зарослей молодого леса. То было самое удобное место для лучников, чьи стрелы должны были лететь в долину. Исток отдал приказ развернуться по склону в длинную тройную цепь, залечь в траве и кустарнике и ждать его знака. Пока он не пустит стрелу, не двигаться.

Затем Исток нарезал веток, воткнул их в щель на мшистой скале, залез туда и притаился на этом наблюдательном пункте.

Отсюда-то он и углядел всадника, лазутчика Хильбудия. Сперва он подумал, что это кто-нибудь из его вчерашних спутников, и чуть было не вышел из своего укрытия, чтоб его окликнуть. Но тут он обратил взор на высокого коня, на каких ездили византийцы. У славинов таких не было. В голове его мелькнуло подозрение. Рука сама собой потянулась за спину, чтобы вытащить стрелу и послать ее в грудь иноземцу. Но он удержался. Быстро отстегнул ремень, колчан соскользнул у него со спины, рядом он положил лук, а боевой нож спрятал в коротких штанах из овчины. Все приметы воина исчезли, и Исток тихо скользнул вниз по склону. В ущелье он сломил прут и принялся поджидать всадника.

Он дождался его и сумел хитро и умно убедить фракийца, будто Сварун один, без войска, сидит в своем граде. Теперь он был твердо уверен, что Хильбудий пойдет по ущелью.

Когда фракиец возвратился и доложил Хильбудию о том, что видел, полководец вновь помрачнел. Его огорчило, что настоящей битвы не будет, грабеж ему был противен.

— Грабить по обычаю варваров, на забаву императора, чтобы насытить алчные толпы, которые зимой нагрянут в город. Тратить миллионы! На дурацкий цирк, на увеселения!

Разгневанный, он лег на траву. Воины со страхом смотрели на него и разговаривали только шепотом.

В полдень Хильбудий встал и велел выступать.

Тяжело вооруженные, закованные в железо пехотинцы — с большими щитами, копьями и мечами — шагали впереди. За ними ехал верхом Хильбудий в сопровождении небольшого конного отряда, в задачу которого входило в случае необходимости быстро передавать его приказы. Потом шли лучники и пращники — они представляли особую опасность на расстоянии. На круглых палках пращников были прикреплены кожаные пращи, с их помощью они с непревзойденной ловкостью метали продолговатые, заостренные на конце кусочки свинца, называемые желудями; тот, кого угощали таким «желудем», наверняка выходил из строя.

Войско медленно двигалось по ущелью. Солнце садилось и необыкновенно теплыми осенними лучами било в спины воинов. Хильбудий задумался. Шлем его болтался за спиной на красном ремне. Многие всадники и пехотинцы также расстегнули ремни и сняли шлемы. Шлемы весело поблескивали, а на камешках креста Хильбудия плясали озорные солнечные зайчики.

Под чистым небом стояла гробовая тишина. Воины молча шагали друг за другом. Лишь шум шагов раздавался в ущелье да ровно журчал ручей.

Солнце не спеша близилось к горизонту. Долина сужалась, тени сгущались над войском. Недалеко было самое узкое место ущелья.


У молодых славинов, прятавшихся на склонах, кипела кровь. Они слышали шум, изредка до них долетал звон мечей. Руки юношей потянулись к стрелам и вставили их в луки, пальцы судорожно сжимали оперения, уже лежавшие на тетиве. Вскоре в просветах между кустами показались передовые шеренги врагов. Волнение одолевало юношей. Нужна была железная воля, чтобы сдержать эту лавину молодых воинов, жаждавших битвы и крови. Исток, будто окаменев, сидел на скале. Он поставил на землю свой могучий лук, верная стрела лежала на тетиве, мышцы на правой руке вздулись. Сердце колотилось так, что дрожал ремень, на котором висел колчан. Тяжело вооруженная пехота уже проходила под ним. Он мог бы пустить свою стрелу, но глаза его искали Хильбудия, искали — и нашли. Из-за поворота выехал всадник в богатых доспехах со шлемом за спиной. За ним по-двое следовала вереница конников.

Полководец Хильбудий! Едет один, беззаботно о чем-то думая. Вот он все ближе, все ближе. Еще пятьдесят шагов сделает конь, и Хильбудий окажется прямо под ним, Истоком.

Исток крепче взялся за лук, тетива напряглась, лук согнулся… Еще десять шагов.

Исток поднялся, изо всех сил натянул тетиву.



«Дрн» — запела струна, стрела зашипела в воздухе. Хильбудий внизу дико закричал: «Кирие елейсон!»[29], взмахнул руками, коснулся виска, — там торчала стрела, — зашатался и упал с коня. В то же мгновение засвистало и зашумело в воздухе, туча стрел сорвалась со склона и обрушилась на византийцев. Раздался такой вопль, что задрожали горы; воины Хильбудия падали, с безумным криком пытаясь вытащить стрелы из ран. Однако паника скоро прекратилась. Сотники отдавали приказания, отрады сомкнулись, щиты крышей прикрыли их, стрелы ломались и отскакивали от бронзовых шипов на щитах. Словно могучий плуг, повернулось войско, закрытое щитами, выставило свое острие навстречу нападающим и полезло в гору. Пращники и лучники византийцев устремились через ручей, они шатались и падали — стрелы пробивали тонкий панцирь, — но упорно лезли в гору, чтобы с противоположного склона ответить врагу свинцовыми желудями. Передние воины были уже близко, шагах в двадцати от Истока, и стрелы славинов оказались тут бессильны, — свинец ливнем сыпался с противоположного склона; многие юноши, с криком выпустив лук, падали и катились вниз. Исток понял, что нужно уходить. Но тут-то с другой стороны затрубили рога.

«Крок», — подумал юноша.

Свинцовый ливень утих, снова раздались вопли и крики, послышался треск и топот. Точно дикий вепрь, ударил Крок на пращников и лучников. Византийский клин, подбиравшийся к Истоку, остановился: солдаты поняли, что окружены. Дикая вольница Крока схватилась с легко вооруженной пехотой, все сплелось в клубок, груды человеческих тел катились по склонам, воины резали, рвали и кололи друг друга, боролись на дне ручья и утопали, вода покраснела от крови. Византийские трубы дали сигнал к отступлению. Тяжело вооруженная пехота под защитой щитов повернула вспять и скатилась в долину. А там их уже поджидали могучие воины Сваруна. Копья свистели в воздухе, пронзая крышу щитов. Началась схватка — грудь с грудью. Секиры били по щитам, разнося их в куски, мечи молниями рассекали тела славинов и обагрялись кровью. Обезумевшие воины сражались и убивали друг друга с дикой яростью. В центре этой свалки оказался неистовый Радогост. Шестоперы, вздымаясь, поражали бронзовые шлемы. Грохот и крик, стоны и рев, звон мечей, треск ломаемых копий оглашали воздух.

Исток со своими стрелками бросился дальше по склону. Коннице удалось выбраться из побоища, и она пустилась в бегство. Воины Истока поражали коней, и те падали под всадниками. Отроки с ножами кидались на них, юные головы одна за другой слетали под ударами мечей отборных конников, по телам мертвых бежали другие, стаскивали византийцев на землю и душили их, наваливаясь всем телом.

Ночь опустилась на землю. По траве текли потоки крови, стоны поднимались к небу, славины пели грозные давории[30] так, что гул стоял под ясным свободным небом.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Победители разложили костры и толпами собирались вокруг них. Потом с головнями в руках разбрелись по долине в поисках погибших родичей.

Морана царила всюду. Ручей в нескольких местах был запружен телами убитых. Казалось, мертвые все еще душили друг друга, стискивали в руках ножи, в зубах у них были клочья человечьего мяса, которые они вырвали, впившись в неприятеля. Крока нашли в овраге, вокруг него — десять убитых пращников. Один лежал на нем, и в его сердце торчал нож Крока. Великая печаль охватила Сваруна, когда к костру принесли смертельно раненного Радогоста. В груди его зияла глубокая рана, он дважды вздохнул и умер. Это был самый уважаемый старейшина антов.

Славины и анты победили, но заплатили за победу морем крови, ибо воины Хильбудия сражались храбро, они были хорошо вооружены и прикрыты. Если бы не перевес в численности вражеских войск, византийцы проложили бы себе путь и ушли.

«Все византийцы погибли!» — решили вожди и старейшины. Сварун в это не верил. В трех местах его панцирь из конской кости был рассечен, он сам был измучен, но об отдыхе и не помышлял. Он обошел убитых, пересчитал византийцев и покачал головой.

— Их должно быть больше, у Хильбудия было войско сильнее! Или он оставил отряды в лагере, или часть их ушла.

Поэтому Сварун не мог дать людям отдых.

В граде уже знали о победе и выслали навстречу много коней, чтобы погрузить на них раненых и доставить домой.

Сварун выбрал двадцать хорошо вооруженных воинов, посадил их на коней и велел ночью добраться по равнине к мосту. Там они должны хорошенько укрыться и тщательно охранять мост. Если по пути им встретится беглец, пусть убьют его; к мосту никого не пускать, расправляться на месте. В лагере не должны знать о поражении Хильбудия, иначе византийцы разведут мост, и славины не смогут перейти Дунай.

Раненых собрали и отправили в град. Среди них оказалось человек пятьдесят византийских воинов. Их ожидало рабство.

Когда все улеглись отдыхать, Сварун в одиночестве остался возле огня и погрузился в раздумье. Он понимал, что необходимо занять вражеский лагерь. Но ведь это лагерь Хильбудия! Его укрепления можно взять лишь ценою жизни половины воинов-славинов. Он думал, лоб его бороздили морщины, а пальцы перебирали белую бороду, окропленную кровью. От соседних костров доносился смех отроков, там запели победную песнь. Лицо Сваруна все больше мрачнело. Как же овладеть вражеским лагерем без потерь?

— Святовит, одари меня лукавой мудростью! Еще раз пошли озарение моей седой голове, ведь потом я навеки лягу отдыхать. Один только раз…

Голова его опустилась так низко, что лбом он коснулся рукоятки меча, вонзенного в землю. Усталые веки закрылись, тело жаждало сна, но душа была в тревоге, полна забот. Постепенно гасли костры, а небо на востоке пламенело тонкою красною лентой.

И словно искра этого небесного сияния сверкнула в голове Сваруна. Он проворно поднялся с радостным возгласом.

Запели трубы, воины проснулись и выстроились тесными рядами. Старейшины окружили Сваруна.

— Братья, старейшины славинов, предводители антов, храбрые воины, — сказал он. — Боги не оставили нас, Перун поделом поразил дерзкого Хильбудия, татя нашей свободы, поразил его войско. Бесславно смердят трупы врагов, теперь они — пища для коршунов и лисиц. Но погибла лишь половина его рати. Нам нужно ударить по их гнезду за Дунаем, мы должны разгромить их лагерь, ибо придет другой Хильбудий и вновь станет убивать нас и грабить. Византиец, как змея, засел в своем лагере. Вам ведомо, какие там валы, кипящая смола, какие крепкие копья и быстрые, как молнии, мечи. Больше половины из нас сложат головы на валах, а вражеский лагерь мы не возьмем.

— Давайте разрушим мост и вернемся к своим стадам, — предложил старик ант.

— Нет, брат! Мост наш. Нельзя ломать сук, на котором сидишь. По мосту пойдут наши воины, чтобы вернуть награбленное. Потому мы и должны взять лагерь!

— Ударим по нему! Возьмем измором! Сожжем врагов в собственном гнезде!

Возбуждение охватило собравшихся. Воины поднимали вверх копья и мечи, размахивали над головой тяжелыми секирами.

— Да, мы ударим по лагерю, но сохраним свои головы.

Пусть Морана отойдет в сторону и издали любуется на нашу победу!

Все широко раскрыли глаза, с жадным любопытством глядя на Сваруна. Воины еще теснее сомкнулись вокруг.

— Братья, благодарите Святовита! Он одарил мою седую голову воинской хитростью!

Радостный клич пронесся над толпой.

— Быстро переоденьтесь в платье византийцев, надвиньте их шлемы, возьмите в руки щиты — и вперед!

Все остолбенели. Никто не смел произнести ни слова. В таком неудобном снаряжении?! Да Сварун просто обезумел! Смилуйся над ним, Святовит!

Никто не трогался с места. Но Сварун решительно повторил:

— Шлемы на голову! Надеть доспехи!

Воины разбрелись по долине, наклоняясь над трупами византийских солдат. Они снимали с них шлемы, отстегивали доспехи, стаскивали красивые окованные портупеи.

Исток разыскал Хильбудия. Убитый полководец навзничь лежал в траве. В руке у него была стрела, которую он успел вытащить из раны перед смертью. Хильбудий был герой, и Истоку захотелось иметь такое же вооружение, чтобы можно было не подстерегать неприятеля в засаде, а биться с ним в открытом бою. О, совсем по-другому радовался бы Исток, если бы он в таком вот вооружении встретился с Хильбудием в чистом поле. Они бы пустили коней навстречу друг другу, копье бы стукнуло о копье и переломилось, тогда они выхватили бы мечи и стали бы рубиться так, что искры засверкали. По лицам струился бы пот, соперники обливались бы кровью, наконец Исток разрубил бы вражеский шлем, и Хильбудий упал бы на землю. Да, то была бы победа!

С чувством грусти он снял с трупа доспех и надел на себя. Какой силы человек был этот Хильбудий! Грудь шире, чем у него, Истока! Отстегивая доспех, юноша заглянул под холщовую рубаху Хильбудия. Сколько шрамов, вся грудь исполосована. Да, то был герой!

Исток затянул на себе доспех, испытывая неподдельное уважение к убитому врагу. Потом он оттащил труп в кусты, укрыв его как следует землею и ветками. Нельзя, чтобы тело такого героя терзали дикие звери и хищные птицы.

Вслед за воинами преобразились и кони — их покрыли византийской сбруей. Исток вскочил в седло, воины веселыми криками приветствовали его, добродушно посмеиваясь над нарядом Хильбудия.

Всем доспехов не хватило, и остальные воины по приказу Сваруна поместились в середину отряда.

Сварун распорядился немедля трогаться в путь, но взять вправо, чтобы холм у реки прикрывал их движение. У его подножия славины отдохнут, а ночью двинутся по мосту в лагерь.

В град он послал быстрых гонцов с приказом гнать вслед за войском баранов и крупный рогатый скот, а также везти мехи с медом и пшеницей, чтобы достойно отпраздновать победу.

Войско с криками, смехом и шутками двинулось по ущелью. Неловко чувствовали себя славины в тяжелом воинском снаряжении. Шлемы висели у них за спиной, и среди них не было ни одного целого. На всех вмятины, ремни оборваны, застежки расколоты. На доспехах виднелись следы ударов, дыры от копий; кровь, перемешанная с землею, запеклась на них. Тяжело шли славины по равнине. Застигни их сейчас убитый Хильбудий, он вырубил бы неповоротливых воинов всех до последнего с помощью одной лишь манипулы[31].

Истоку казалось, что он в оковах. Он был превосходным наездником, однако тяжелый щит доставлял ему столько неудобств, что при первой же схватке он швырнул бы его на землю, а сам выскочил бы из непривычного седла.

Не успело войско Сваруна перейти равнину, как многими овладело малодушие. Люди снимали шлемы, некоторые украдкой бросали их, другие отстегивали доспехи, которые в кровь ободрали кожу на голом теле. Закричи на них в этот миг даже самый чтимый старейшина, вспыхнул бы бунт, они остановились бы, побросали оружие и отказались выполнить приказ Сваруна. Люди оборачивались, с завистью глядя на воинов без тяжелых доспехов, а те безудержно смеялись над своими товарищами.

Однако огненного взгляда Сваруна все-таки побаивались. Он гордо ехал в снаряжении конника, рядом с ним отрок нес штандарт Хильбудия — изображение дикого вепря на позолоченном древке. Воины подавили необузданную страсть к свободе даже в движениях, смолкли и шагали по высокой траве, стремясь как можно скорее достигнуть цели и освободиться от непривычного бремени. Все были убеждены, что Сварун просто обезумел от радости и потому возложил на них такую тяжесть. Длинная тень уже протянулась от холма по равнине, когда войско приблизилось к подножию. Беспорядочно бросились воины в кусты и повалились на желтые листья и сухую траву. Они стаскивали шлемы, с грохотом сбрасывали на землю доспехи. Смех и крики огласили окрестность. Необузданная толпа свободных людей опьянела от победы.

И тогда на коне к старейшинам подскакал Сварун. Брови у него были нахмурены, как у разгневанного Перуна, глаза метали молнии.

— Встать! Надеть доспехи, шлемы на голову! Какие вы воины? Одичавшая орда! Либо повинуйтесь Сваруну, старейшине, либо сбросьте меня с коня, пронзите мечами, вырвите сердце и повесьте его на ветку для приманки волков и лисиц! Лучше сердцу быть в зверином желудке, чем в груди человека, который должен вести за собой такое войско! Позор вам, клянусь богами!

Исток кинулся к своим отрокам и повторил им приказ Сваруна. Подняв руку, командовал он, и слова его падали на головы славинов тяжким молотом, что крушит все на своем пути.

Шум стих, толпа начала подниматься. Всем почудилось, будто сама Морана схватила их за крепкие глотки. Сварун походил на грозного бога, который вот-вот метнет в них молнию, а Исток, казалось, вырос на целую пядь и плечи его походили на скалу.

— Когда угаснет солнце и вытянутся тени, поднимайтесь и идите к мосту, а через него в лагерь. Полночь еще не минет, а вы будете благодарить Святовита за то, что он озарил меня воинской хитростью.

Воины не понимали еще, что задумал Сварун. В их головах бродило немало непокорных мыслей, пока они надевали шлемы и застегивали доспехи. Вопрошающим взглядом смотрели они на своего старейшину, который хотел превратить их в настоящее войско.

Тени удлинялись, трепетали и исчезали. Солнце скрылось.

— Вперед!

Исток ехал первым.

Молча шагал отряд за отрядом. Впереди тяжело вооруженные воины, в середине — славины без доспехов, позади лучники и пращники. Безмолвие царило вокруг, лишь под ногами гудела степь. В сизой мгле показался Дунай — широкий, гладкий пояс на равнине. Поперек пояса — темная лента. К ней и повернул коня Исток.

— Приготовить копья, секиры и мечи! — шепотом передали из уст в уста его приказ.

Из ремней вынуты секиры, ладони судорожно сжали рукояти мечей, копья взяты наперевес. В воинах пробудилась страсть, вспыхнул огонь и жажда боя.

За черной лентой вздымался четырехугольник, над ним вился дым. Исток взмахнул мечом в ту сторону. Все взгляды были прикованы к вражескому лагерю.

Стало совсем темно. Сизая мгла пеленой наползала на реку. Сто шагов отделяло войско от моста. Две темные тени маячили перед ним. «Часовые», — подумал Исток. Он нагнулся влево, нагнулся вправо — сообщил своим. Припустил коня, воины поспешили следом.

Подъехали к самому мосту. Луны еще не было. Стража почтительно расступилась, приветствуя Хильбудия. Но вот треснули доспехи часовых — могучие копья, брошенные изо всех сил, пробили им грудь. С криком повалились они наземь. Но шум на мосту заглушил их крик. Доски стучали под ногами войска, мчащегося через реку.

И тут же радостно запели трубы на валах. В лагере запылали факелы, настежь распахнулись ворота.

Только теперь поняли воины замысел Сваруна. Византийцы ожидали возвращавшегося с добычей победоносного Хильбудия.

Вихрем помчались славины с моста, закричав и завыв так, что застонал воздух, и яростно устремились вперед.

Исток был уже в воротах. Стража растерялась. Факелы падали на землю, но самые храбрые из славинов уже ворвались в лагерь. Пошли в ход секиры, затрещали доспехи, в воздухе засверкали мечи. Поднялась страшная суматоха.

— Склавеной, склавеной[32] — неслось со всех сторон.

Посреди претория перед шатром Хильбудия мгновенно собрался отряд отборных воинов. Дух Хильбудия ожил в лагере. Взлетели в воздух мечи, воины укрылись за щитами — возникла непробиваемая стена, о которую разбивались потоки славинов. Сварун ошибался, полагая, что застанет ромеев врасплох. Отправляясь в поход, Хильбудий оставил в лагере отряд, который день и ночь должен был находиться в боевой готовности, чтоб оказать помощь в случае нужды. Поэтому разгорелся такой грозный бой, какого не помнил ни один из воинов.

Услыхав крики и шум в лагере, оставшиеся снаружи славины бросились на валы: залезая друг другу на плечи, они перебирались через деревянные стены, врывались в лагерь и, достигнув претория, кидались в жуткую шевелящуюся кучу, из которой торчали копья и над которой сверкали мечи; кровь брызгала во все стороны, трупы громоздились на земле. Воины скользили и падали в горячие лужи крови. Монолитная стена византийских воинов давала трещины, расходилась, опять смыкалась и яростно поражала мечами все вокруг. Все более мощная волна билась об эту стену, она начала поддаваться, слегка накренилась, славины усилили напор, и она рухнула. Но в то же время распахнулись ворота в западной части крепости, и из них вырвалась византийская конница, которую до тех пор прикрывала живая стена. Она врезалась в толпу обнаженных славинов, мечи поражали голые тела, трупы откатывались влево и вправо, конница проложила себе путь и исчезла на юге, в ночной тьме.

Стоны, вздохи, хрип и клокотанье огласили лагерь. Славины лезли через валы, в нетерпении спихивая друг друга во рвы. Неуспевшие принять участие в бою жаждали крови, рубили мертвые тела и неистовствовали в безумном угаре.

Трубили рога, кричали старейшины, отгоняя и колотя людей. А те будто лишились рассудка, будто озверели, и уже приходилось опасаться, как бы они не сцепились друг с другом.

Сварун приказал зажечь факелы. Луна не спеша вышла на небо. Валы кишели полуголыми людьми с поднятыми над головой копьями и мечами, с шестоперами и секирами в руках. А посреди лагеря, под обломками копий и под осколками мечей, покоилась залитая кровью, стенавшая и хрипевшая жертва Мораны, в самом низу лежал покрытый грудою трупов герой и надежда всего войска славинов — Исток.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Миновала полночь, а вокруг лагеря Хильбудия по-прежнему стояли гомон и крик. Всюду горели костры, возле них шумели, словно обезумевшие, воины. Лагерь был разграблен. С шатров содрали воловьи шкуры и попоны и разбросали их по равнине. Воины валялись на этих шкурах, дрались из-за них, выхватывали друг из-под друга и рвали на куски, они опустошили житницу и уничтожили запасы сушеного мяса. Сражались из-за окороков, рассыпали зерно по земле, бегали от костра к костру и орали, опьяненные победой.

Лишь мудрые старейшины да старые воины степенно сидели у костра Сваруна. Они видели, как беснуются отроки, как орут пастухи и молодые воины, злые, словно волки, завистливые, алчные, вечно готовые к утехам и дракам. Никто не поднимался, чтобы усмирить и успокоить их.

Они хорошо знали свое племя. Как молодые зубры, росли отроки в лесу под солнцем свободы. Едва сойдя с материнских колен, они гнали ягнят в лес и на пастбище, там и ночевали, опасаясь только тяжкой руки старейшины, которого почитали их отцы, потому что сами его избрали и добровольно приняли его власть.

Старейшины не потеряли в бою ни одного человека. Молодежь шла первой, они пустили ее на кровавое дело, а сами в большинстве своем остались вне лагеря. Тем не менее их лица сияли гордостью и счастьем победы.

Только Сварун был печален, так печален, что сидел, согнувшись в три погибели, — гордый старейшина, победитель дерзкого Хильбудия. Последняя его опора, Исток, доказавший в этом бою, что он будет достойным отпрыском славного рода Сваруничей, его сын, недвижимо лежал под полотняным шатром возле огня.

После боя отец не успокоился до тех пор, пока из-под горы трупов не извлекли тело сына. Слезы хлынули у него из глаз, когда подняли окровавленного Истока. Сварун упал на тело юноши и разрыдался.

Внезапно он вскочил на ноги.

— Он жив! Сердце забилось!

В глазах его загорелась надежда.

Юношу вынесли из лагеря, раскинули шатер и положили его там. Сварун призвал волхва[33] — у него была слава ведуна, которому боги открывают свои тайны.

Волхв стащил с Истока доспех, снял шлем и, осторожно омыв окровавленное тело, стал искать рану. Приложив ухо к сердцу, он довольно закивал головой.

— Жив он, Сварун, жив твой Исток!

Рану волхв найти не смог. «Одурманен? Оглушен?» — бормотал он про себя.

Шлем Хильбудия на голове Истока был измят и разрублен.

— Оглушен он! По голове его сильно ударили. Проснется Исток. Надейся, отец, и обещай жертву богам!



Сварун решил принести в дар самого крупного бычка, если сын его придет в себя и поправится.

Волхв велел отцу выйти и оставить его одного с Истоком.

Сварун, с почтением вняв его словам, пошел со своей мукой к старейшинам и опустился около них на землю.

Время тянулось бесконечно. Старик рассматривал звезды, глядел на луну, и ему казалось, что они прикованы к небу. Ничто не двигалось. Сварун думал, что не выдержит таких сомнений и ожидания, умрет прежде, чем настанет утро. Когда кто-нибудь подходил к огню и раздавался ликующий возглас, он вздрагивал, поднимал голову и озирался. Он ждал волхва с радостною вестью. Но того все не было.

Старейшины укладывались на покой и засыпали. На траве уже растянулась добрая половина войска, огни затухали. Лишь молодежь шумела; диким песням, ссорам и перебранкам не было конца.

Сварун затыкал уши, сидя в мучительном ожидании. Он все больше сгибался, словно утес, уходящий в землю.

Звезды побледнели, стали гаснуть и исчезать с посеревшего неба. И тогда плеча Сваруна мягко коснулась чья-то рука.

Старец затрепетал.

Волхв призывал его, лицо волхва озаряла радость.

— Сварун, славный старейшина, твой род не исчезнет. Слава богам, Исток пьет воду!

Старец быстро встал и бросился в шатер. Исток радостно смотрел на него, на губах юноши играла улыбка. Отец опустился на колени и зарыдал:

— Исток, Исток, сын мой…

Когда выплыло солнце, изнемогла и молодежь. Самые неугомонные повалились на землю. Солнечные лучи никого не разбудили, равнина была покрыта спящими телами, словно мертвецы лежали на ней. Только Сварун расхаживал перед шатром Истока, благодарно протягивая руки к солнцу и шепча молитвы.

Около полудня зашевелились, загомонили люди, утомленное войско вновь ожило. А с севера к Дунаю потянулась длинная вереница нагруженных коней, заблеяли стада овец. Это из града подвозили еду и питье.

Многие отроки пошли встречать своих, вскоре они пригнали в лагерь коней и скот. Приехали и девушки, между ними на разукрашенном коне восседал Радован с лютней. Он пел новую победную песнь и так ударял по струнам, что они гудели.

Разгрузили жито и мед, расхватали овец и принялись их резать. Равнина из ложа превратилась в огромный пиршественный стол. Отовсюду неслись крики, смех, люди пели и плясали.

Радован устроился среди девушек и окруживших его молодых воинов. Он сидел на старом пне, играл, сколько выдерживали пальцы и струны, и рассказывал веселые побасенки о своих странствиях. Молодежь хохотала так, что дубрава дрожала от неистового веселья.

— Эй, Радован, а ты чего спрятался? Почему не пошел с нами и не пел, когда мы били византийцев? — поддел певца молодой воин.

— Благодари свою матушку, что ты лет на десять раньше не родился. Не то я двинул бы тебя по черепу лютней, своей драгоценною лютней, за эту болтовню так, что у тебя бы язык к нёбу присох. Но ты молод и дерзок, как жеребенок, и Радован прощает тебя!

— Препоясался бы ты мечом, спрятал лютню в шатер к девушкам и пошел бы с нами!

— Я не пошел с вами. Это верно. Но верно и то, что вой, который поднимаете вы, молодые волки, способен навсегда оглушить меня. А кто потом будет настраивать струны? Уж не ты ли? Ведь для твоих ослиных ушей ивовая ветка и то слишком тонка. Кто бы кормил Радована, коли он не мог бы бродить с лютней по свету? Уж не ты ли? Да ведь у тебя не найдется даже козьего молока, чтобы напоить голодного пса. Молчи уж, паршивец!

Все засмеялись, а Радован гордо заиграл, затянув веселую песнь. Но парней забавляла злоба Радована.

— А что ты делал в граде, пока мы сражались за свободу?

— За девушками бегал!

Девицы зафыркали.

— Смотри, Радован, несдобровать тебе!

— Коли ваши девушки могут польститься на меня, старика, мне они и даром не нужны!

— Так ведь ты недавно врал, будто сама царица любовалась твоей красотой!

— Императрица Феодора — мудрая женщина, глупцы! А было это тогда, когда лоб мой еще не покрылся морщинами и не было гусиных перьев в бороде!

— Если бы Хильбудий напал на град, ты, Радован, убежал бы в лес, как барсук в свою нору! Жалко, что он погиб и избавил тебя от такой забавы!

— Убежал? Когда это я убегал? А ну, девушки, скажите, разве я не сидел день и ночь на валах и не сторожил град, словно рысь в буковом дупле?

— Притаился на валах и дрожал.

— Конечно, дрожал! Не терпелось хоть раз показать миру, каков герой Радован, когда приходит беда…

Загудела лютня, девушки взялись за руки, и хоровод закружился вокруг веселого певца.

Отдохнув, Радован отобрал нескольких отроков и пошел с ними в лагерь.

— Найдем, наверняка найдем, знаю я византийцев! Они шагу не ступят без этого божественного напитка. О меде, конечно, ничего худого не скажешь, пиво тоже — добрый напиток, но вино…

Радован жадно облизнулся.

Скитаясь по свету, он много раз играл византийским воинам, которые даже в походах не таили своего пристрастия ко всякого рода зрелищам и цирку. Любой бродячий плясун, придурковатый певец, болтливый актер, распутная танцовщица — все были тут желанными гостями, всех их ласково привечали, всем щедро платили. Радован знал об этом и потому любил заходить в пограничные лагеря, где всегда уютно устраивался. Ему было хорошо известно, что во всех лагерях имелись обильные запасы вина.

Вот и сейчас он пошел на поиски зарытых в землю сосудов. Лагерь был разгромлен и разбит. Торчали лишь отдельные колья, и между ними были рассыпаны, втоптаны в грязь пшеница и ячмень.

— Тут! Коли здесь житница — вино где-нибудь неподалеку!

Они принялись тщательно искать, отваливая колоды и оттаскивая прочь трупы, так и оставшиеся непогребенными.

Старик осторожно постукивал ногой по земле. Вдруг по звуку он определил, что под ним пустота.

— Стоп, юность глупая, есть, есть! Погреб тут! Моя пятка больше стоит, чем ваши носы!

Отроки отвалили несколько бревен, оттащили перевернутую двуколку — в земле показалась дощатая дверца. Нагнувшись, они ухватились за нее сильными руками, запоры лопнули, открыв вход в подземелье с узкой крутой лесенкой.

Радован первым кинулся вниз. С ликующим криком он поднял первый попавшийся глиняный кувшин и прильнул к нему с такой жадностью, что вино громко заклокотало в его горле. Запасы были обильными. Высокие узкие кувшины с большими ручками из красноватой глины выстроились вдоль стены. С потолка свисали мехи, также наполненные вином.

Славины стали выносить вино из погреба. Всем хватило по кувшину. Радован тянул из большого меха — он прогрыз его, чтобы снять пробу, и не мог оторваться. Вино было отменное!

Скоро все прослышали о погребе и сломя голову бросились в лагерь. Люди толкались у входа, пили прямо из кувшинов, тащили их к кострам, на которых жарились бараны.

Лагерь захлестнули пьяные крики и песни, кто плясал, кто бранился, кто дрался. Лишь поздней ночью, уставшие и хмельные, люди заснули мертвецким сном. Радован задремал было с лютней на коленях, потом, покачнувшись, растянулся на земле, сунув под голову лютню с оборванными струнами.

В то время как юное войско безумствовало в пьяном угаре, Исток лежал у шатра. Любиница поставила возле него рог с лучшим медом и села у ног брата, не сводя с него глаз.

— Исток, это Перун отнял тебя у Мораны. Когда ты пришел в себя, я принесла ему в жертву самого жирного ягненка. Милостив Перун!

Брат с благодарностью посмотрел на сестру. На лице его боролись сомнение и вера. Он приподнялся на локте.

— Не нужно, брат, тебе надо лежать. Так велел волхв!

— Не бойся, Любиница! Мне почти совсем не больно.

Он ощупал свою голову.

— Расскажи, Исток, как ты сражался. Тебя вытащили из-под груды мертвых и ты жив! Велик Перун!

— Мрак в моей памяти. Помню только, что я первым ворвался сквозь ворота в лагерь. За мной, как овцы, кинулись наши отроки.

— И все погибли!

— Все погибли? О Морана!

— Над тобой она смилостивилась, возблагодарим ее!

— Ты, Любиница, не знаешь, как дерутся византийцы! Они поставили передо мною стену из щитов, и мечи из-за нее сверкали, как молнии. Я бил по их шлемам, но они были, как наковальни. Мой меч треснул и раскололся. Вот тогда-то меня и задело по голове, все перед глазами завертелось, я упал, и меня прикрыли собой товарищи.

— Не ощупывай свою голову, там нет раны! О, велик Перун!

— Милая, не будь на мне шлема, меня не спасли бы и боги!

— Шлема?

— Шлема Хильбудия, он в шатре. Принеси его.

Исток взял в руки рассеченный шлем и долго рассматривал его.

— Как он красив, сколько на нем драгоценных камней.

— Он спас меня от смерти, Любиница!

Ножом Исток извлек из креста жемчуг.

— Половину тебе, сестра, половину мне. Нанижи его на золотые обручи и носи в височных гривнах.

— В память о твоей победе!

— А я в память о товарищах!

Он высыпал камни в маленький, окованный серебром рог, который носил на поясе, — талисман знаменитой знахарки.

Вечер опускался на землю. В воздухе клубился туман. Лагерь утих.

Только Исток бодрствовал в своем шатре и раздумывал, подперев рукой еще болевшую голову.

«Мы победили. Это верно. Но ведь на самом-то деле победила отцовская мудрость. Лукавство победило, а не мы. И все-таки с тремя я бы справился в бою, каждый славин и ант может уложить трех или четырех византийцев! Но оружие у нас топорное, сражаться мы толком не умеем! А одной силой не возьмешь».

Он вспомнил, как когда-то маленькое племя славинов продало византийцам свой град, отдало в рабство своих дочерей, отдало много скота и овец, чтобы выкупить себя. И когда пришли византийские воины, чтоб получить купленное, женщины плевали в лицо своим мужьям и кричали: «И этих лукавцев вы испугались? Вы, воины? Позор!»

Исток думал о том, каким замечательным войском могли бы стать объединенные племена, умей они хорошо сражаться. Они подступили бы к воротам самого Константинополя. Насколько малочисленнее было войско Хильбудия! Славины напали на византийцев из засады, заняли лагерь, и все-таки убитых у них больше, чем у византийцев. А стоит нагрянуть ночью сотне всадников во главе с таким вот Хильбудием, и они разобьют большое войско славинов в пух и прах.

Орда завыла бы, и не помогли бы никакие приказы; горстка людей одолела бы тысячи.

Исток был опечален. Впервые участвовал он в битве, но уже понял, что дикая, необузданная сила — еще не все. Он знал, что скоро ему придется занять место Сваруна, что через несколько лет он, возможно, станет старейшиной, поведет за собой войско…

Тяжелая голова скользнула с руки на ложе; черные мысли о грядущем не давали душе покоя.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

На другое утро Сварун созвал всех вождей, старейшин и опытных ратников на военный совет, чтобы установить мир и порядок в войске. Собрались седовласые мужи, и сказал Сварун:

— Мужи, старейшины, славные ратники, сражение закончилось, однако не совсем. Великий Перун принял нашу жертву под липой и сказал свое громкое слово. Враг разбит, нам светит солнце свободы, вольно пасутся наши стада. Славины и анты снова стали тем, чем были когда-то и чем должны пребывать во веки веков. Хвала Перуну, и под липой мы принесем ему новую жертву благодарности!

Но, говорю вам, сражение не совсем закончено. Возможно ли оставить плуг посреди нивы и в ясную погоду удалиться домой? Мы глубоко вонзили плуг, пошла широкая борозда, — значит, вперед, братья! Вернем хотя бы крохи того хлеба, который три года забирал у нас Хильбудий. До морозов еще далеко, ударим же по вражеской земле, возвратим отнятое у нас. Овцу за овцу, корову за корову, а христиан и христианок пригоним домой, чтобы они пасли скот, сеяли и жали вместо наших погибших сынов. Таковы думы вашего старейшины, которого вы сами избрали, дабы в преклонные годы он шел впереди и вел вас в сражения. Старейшины, мужи, молвите мудрое слово!

Поднялся старейшина Велегост, богатый и уважаемый славин.

— Много своих людей потерял я в этом бою, два сына моих полегли на поле брани. Но я говорю: жив я, есть у меня еще два сына, и пусть все мы падем, если нужно, но прежде отомстим и получим долг сполна. Мудр Сварун, его слово — воля богов.

— Отомстим! — подхватили славины.

Старейшины антов молчали. Зорко поглядел на них Сварун. Забота и страх отразились на его лице.

— Братья наши, анты, вы живете дальше нас и не так страдаете от византийцев, как мы. Но если вы хотите пребывать в безопасности, воздвигните впереди себя стену! Эта стена мы, ваши братья! Пусть же и ваши камни будут в этой общей стене, ваши могучие камни, и вы сможете спокойно спать со своими семьями и вольно пасти свои стада!

Встал старейшина антов Волк.

— Братья славины, зима стоит у дверей и стучит в них. Она застигнет нас в горах и возьмет в капкан. Не станем искушать богов! Они много дали нам на сей раз! Возвратимся мирно по домам! А весной соберемся вновь и пойдем через Дунай!

Анты громогласно одобрили слова своего старейшины. Славины хмурились и ворчали.

Стремясь добрым словом унять распрю, поднялся Сварун.

— Ты мудро сказал, старейшина Волк. Но, говорю я, не так уж мудр тот, кто, заколов и изжарив ягненка, оставляет его и уходит с пустым желудком!

— Мы не уйдем, мы хотим досыта наесться, — зашумели славины.

— Не вы одни! Надо быть справедливыми. Анты были верными соратниками и издалека пришли нам на помощь. Разве напрасно трещали копья, напрасно ломались мечи, напрасно летели головы? Нет. Награда принадлежит им по праву. Мы не можем дать ее сейчас, но там, куда мы идем, они будут вознаграждены с лихвой.

Встал ант Виленец, богатый и хвастливый человек.

— Волк верно сказал. Не надо награды. В погоне за нею мы можем попасть в лапы зимы, и тогда горькая расплата ждет нас. Поэтому мы возвращаемся. Дом наш далек. Мы поступим мудро, если не станем уподобляться тому алчному мужу, что умер от обжорства.

Зашумели анты, единодушно требуя возвращения домой.

Горько было Сваруну. Опечалила его междоусобица. На границе совсем не осталось вражеских гарнизонов, можно беспрепятственно проникнуть за Дунай и взять богатую добычу, но вот анты не хотят. Старый вождь решил попытаться еще раз убедить их.



— Похвально, что вы стремитесь домой. Мы проводим вас с большим почетом. Но спросите своих воинов, может, не откажутся они всего лишь за один месяц получить больше, чем дают им стада за целый год? Давайте спросим воинов!

Слово взял Волк.

— Быть по сему! Отложим совет до завтра! Старейшины разошлись: славины — вправо, анты — влево.

— Сварун хочет, чтоб всем заправляли славины, — негодовали анты.

— Не бывать тому!

— Как он смеет приказывать свободным мужам!

— Мы ему не слуги!

— Надо сказать воинам!

— Никто не пойдет с ним, напрасно старается! Славины бранили антов:

— Баламуты!

— Им бы только свару заварить.

— Пусть их ведут в Византию крутить царские мельницы[34]!

— К бабам пусть идут, те им спины погреют, коли они так зимы боятся.

— Далась им зима! Волк он и есть волк!

Опечаленный Сварун остался один. К нему подошел Исток.

— Печально твое лицо, отец, — сказал он. — Что решено на совете, почему грустишь?

— Исток, сын мой, запомни: не видать счастья славинам, пока не будет у них согласия. Облака затянут солнце их свободы, и такие густые, что не пробиться сквозь них лучу радости.

— Когда я буду старейшиной, отец, я постараюсь научить их воевать. Мы должны учиться у врага, иначе нас будут бить.

— Я скоро умру, Исток; дыхание Мораны уже близко. И умру без надежды. Только бы уйти мне свободным к праотцам!

Голова старика поникла. Исток не посмел нарушить его великую печаль.

В тот день среди воинов было мною споров и толков. Обсуждали слова старейшин, одних хвалили, других ругали. Анты склонялись к возвращению домой, славины высказывались за поход на юг.

Внезапно распри утихли. На востоке у Дуная показались всадники. Воины схватились за оружие. Девушек и раненых быстро переправили через мост, на случай битвы. Исток, забыв о боли, собрал лучших стрелков и расставил их таким образом, чтобы они осыпали стрелами фланги конницы.

Но чем ближе подъезжали всадники, тем яснее становилось, что это не византийцы. Не сверкали их доспехи, да и скакали они беспорядочной толпой.

— Гунны! Гунны! — пронесся над лагерем громкий клич.

Опустив оружие, все с любопытством ждали их приближения.

Впереди мчался вождь гуннов Тунюш. Под ним был худой и стройный конь — тонконогий, с гибкими и крепкими, словно воловьи жилы, мускулами. Гунн полагал, что приехал в византийский лагерь, поэтому очень удивился, увидев войско славинов.

В мгновенье ока Тунюш понял, что произошло. С притворной любезностью он спросил, где старейшина Сварун. Подъехав к самому шатру, он с коня приветствовал старейшину.

Тунюш был коренастый угловатый человек с бычьей шеей. Крупная голова его глубоко ушла в плечи, нос был сплющен, на подбородке росли редкие волосы, маленькие и живые глазки все время бегали, сверкая двумя черными искорками подо лбом. На голове его была остроконечная шапка, на груди — тонкий пластинчатый доспех, поверх которого развевался багряный плащ. Худые бедра прикрывали косматые козловые штаны.

— Ты самый великий герой, Сварун, ибо ты победил Хильбудия. Самый великий в мире, так говорит тебе Тунюш, потомок Эрнака, сын Аттилы.

— Куда путь держишь? Сходи с коня, подсаживайся к нам и ешь!

Тунюш спешился.

— В Константинополь, хочу обмануть царя и получить денег, — сказал он и захохотал.

— Управда — могучий государь, разве ты не боишься его?

— Могучий? Ты могуч и я могуч, потому что нам знакомы меч и шестопер. А он сидит на золотом троне, крутит исписанные ослиные кожи и холит свою красотку, такую блудницу, что Тунюш ее к хвосту своего коня не привязал бы. Стоит только Управде услышать: «О царь, варвары подходят!», как он сразу отворяет сундук, насыпает золота и молит: «Успокой их, Тунюш, дай им денег, вот бери золото и серебро!»

— Не верю! Управде служил Хильбудий! Это демон! У кого такие воины, тот может спокойно сидеть на золотом троне!

— Хильбудий был один! Теперь путь в страну свободен. Можешь идти до самой столицы, коли есть охота!

— Эх, я-то пошел бы, да вот анты, анты…

Глаза Тунюша вспыхнули.

— Позволь моим людям переночевать в лагере. Завтра мы поедем дальше.

— Вы — наши гости. Что наше — то ваше.

Гунны смешались со славинами. Тунюш приветствовал славинов, а потом не спеша перешел к антам и лег среди их старейшин.

Между тем в душе Истока зрело дерзкое решение.

Он разыскал Радована.

Тот сидел в сторонке за кустом и связывал оборванные струны лютни. Старик был мрачен и зол. Когда Исток подошел к нему, он исподлобья взглянул на него и продолжал заниматься своим делом.

— Ты один, Радован? Певец, а прячешься под кустом!

Радован не ответил ни слова. Лишь резанул его острым взглядом из-под нахмуренных бровей.

— Что не в духе, Радован? Или лишнего хлебнул?

Старик посмотрел на него в ярости.

Но Исток спокойно подсел к нему, помолчал, а потом сказал:

— Не сердись, дядюшка, я хочу расспросить тебя о важных делах!

— Спрашивай!

— Ты идешь в Константинополь?

— Да, в Константинополь! Я не могу жить среди таких дикарей. Все струны мне порвали, вурдалак их заешь!

— Возьми меня с собой?

— Сын Сварунов, не дело ты задумал! Тебе, сыну вождя, — дома сидеть, а мне, певцу, — по белу свету бродить.

— И все-таки я пойду с тобой. Я хочу идти, мне надо идти!

— Византиец лишил тебя разума. Не болтай попусту! Сиди дома, не убивай отца своего. Подумай, ведь ты у него теперь единственный сын.

— Потому мне и надо в Константинополь.

— Шетек[35] поймал тебя в свой капкан и помутил тебе разум. Я скажу отцу, чтоб он нарезал прутьев и вразумил тебя.

— Дядюшка, смилуйся, возьми меня с собой. Я умею петь. Я хорошо пою!

— Глупец что вода — знай себе прет вперед. Растолкуй мне, какая надобность толкает тебя в Константинополь?

— Хочу научиться воевать по-византийски!

Радован разинул рот и долго смотрел на юношу широко раскрытыми глазами, держа в руках концы оборванной струны.

— Воевать по-византийски! Но ты умеешь воевать по-своему. И только что доказал это, мне отроки рассказывали.

— Византийцы воюют лучше. И я хочу у них поучиться.

Радован размышлял, связывая струны.

— Ничего не скажешь, придумал ты неплохо. Сам царь обрадовался бы такому воину. Но знай, там варваров первыми посылают в бой, и они редко возвращаются живыми.

— Перун станет хранить меня.

— Хорошо! Ты славный юноша, кто знает, может, тебя и ждет счастье. Я возьму тебя с собой, но как только мы выйдем в путь — ты мой сын. Понял?

— Понял, любезный отец!

— Тунюш тебя видел?

— Нет!

— И не должен! Тунюш — хитрая лиса. Он едет в Константинополь, чтобы там продать нас Управде за рваную конскую сбрую. Потому-то я от него и спрятался. О своем замысле — никому ни слова.

— Ни слова, отец!

— Гуннам на глаза не показывайся. Ночью мы скроемся. Но подумай хорошенько, твой отец умрет с горя!

— Не умрет. Девять сыновей его пали — и он не умер.

— Ладно. Готовься. Надень холщовую рубаху и захвати с собой овчину, в Гемских горах будет холодно. Оружие не бери. Только нож спрячь за пояс. Может пригодиться.

— И двух диких коней возьму.

— Не надо. Музыканты и певцы ходят пешком. Да и спешить нам некуда.

— Только молчи, отец!

— Ты тоже помалкивай и избегай Тунюша. Вечером, когда все улягутся, жди меня за этим кустом!

Радостно попрощался Исток со стариком. В душе у него все кипело. Заманчивые картины сменяли одна другую. Он мечтал о ратных делах, о прекрасном Константинополе, мечтал о том, как вернется домой умелым и ловким воином, и его изберут вождем. А вдруг он погибнет бог весть где, вдруг никогда больше не увидит своего племени, отца, сестры своей Любиницы? Сомнения боролись в нем с решимостью.

А Радован долго раздумывал, связывая струны, и наконец решил:

«Пусть идет дерзкий отрок! Вдвоем веселей будет. Посмотрит цирк в Константинополе, а там затоскует по дому, и весной я приведу его обратно. А в войско ни за что его не пущу. Совесть потом заест».

Важно развалившись среди антских старейшин, Тунюш выпустил свои щупальца и вскоре выведал мнение антов о походе на юг. Он-то хорошо знал, что гарнизоны вдоль дороги, ведущей через Гем в Константинополь, настолько незначительны, что после разгрома Хильбудия объединенное войско варваров шутя могло бы с ними справиться и захватить богатейшую добычу.

Однако Тунюш заботился о своих интересах.

— Стало быть, вы не пойдете со Сваруном на юг?

— Нет! — ответили старейшины.

— Разумное решение! Вы знаете, что Тунюш, потомок Аттилы, ваш верный друг и союзник. Кровь Аттилы протухла бы в моих жилах, если б я скрыл от вас правду. На пути в столицу стоят еще десять полководцев со своими отрядами, и они сильнее Хильбудия. Не несите свои тела на ужин волкам. Возвращайтесь и празднуйте победу!

— Слыхали? А Сварун-то? Гордыня толкает его на юг!

— Сварун — великий воин. И воля у него железная. Потому не спорьте на воинском совете, а мирно и тихо уходите. Один Сварун не пойдет на юг, а повернет за вами.

Старейшины, поблагодарив Тунюша за великую любовь к ним, разошлись по своим отрядам и рассказали воинам о том, что им сообщил гунн. Украдкой переговариваясь, анты отделились от славинов. К ночи войско распалось на два лагеря.

Тунюш ужинал у Сваруна, восхвалял его храбрость и насмехался над антами. Он выпил много меда и вина. Маленькие глазки его остановились на Любинице. Девушка вздрогнула и сжала на груди амулет, дар знаменитой ведуньи.

Наступила темная хмурая ночь. В лагере улеглись рано.

Рассветало медленно и неохотно. Сварун стоял перед своим шатром и думал, как уговорить антов.

Вдруг его окружили взволнованные старейшины славинов.

— Анты исчезли! Их лагерь пуст! Тунюша поглотила ночь, — наперебой говорили они.

Сварун прижал руки к груди, сжал губы и вошел в шатер.

Вышел он оттуда лишь около полудня. Лицо его будто окаменело. Глубокие морщины стали еще глубже и тверже и походили на трещины в скале, размытые водой в ходе столетий. Он один решил идти в землю византийцев, чтобы вернуться домой хоть с какой-нибудь добычей в знак славной победы. В граде он надумал оставить Истока, чтобы тот охранял и защищал его от бед.

Сварун велел позвать сына.

Всё обегали отроки. Осмотрели лагерь, окрестности, кусты, равнину — минул день, напрасно ожидал Сварун, Истока нигде не было.

Тогда Сварун призвал старейшин и сказал им, что слагает с себя власть.

После этого он, молчаливый и угрюмый, сел на коня, позвал Любиницу и всех своих и той же ночью перешел Дунай. Он закрылся в своем доме и, как раненый лев, что отлеживается в своем логове, долгие дни и еще более долгие зимние ночи лежал там на овчине.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Варвары, жившие по соседству с Византией в Европе и Азии, охотно приходили зимой в императорскую столицу. Одни приносили роскошные меха на продажу, другие намеревались менять драгоценные камни на ткани и стекло, оружие и конские уборы. Но таких было немного. Обычно в столицу приходили бродяги, странники, люди без роду и племени, не думающие о завтрашнем дне. Повелевать ими мог любой, кто даст им больше еды и вина. То были обманщики, злодеи, убийцы, разбойники и воры, музыканты и фигляры — не все были жуликами, но все были лентяями, предпочитавшими выпрашивать хлеб, нежели сеять его своими руками.

Многих манили приключения и константинопольский цирк. То были беспокойные души, не ведавшие в мире счастья и покоя, не нуждавшиеся ни в теплой постели, ни в кровле над головой: только бы вон из дому да бродить по свету без всякой цели и смысла.

Ночью Радован и Исток спустились на дорогу, шедшую от Дуная к Константинополю. Шли они быстро, чтобы подальше уйти от лагеря, прежде чем их хватятся.

На рассвете они услышали конский топот.

— За нами скачут! — сказал Исток.

— Не бойся, сынок! Только очень глупому или очень мудрому может прийти в голову мысль, что Исток пошел в Константинополь!

Топот приближался. И хотя Радован твердил, что опасаться нечего, тем не менее он шмыгнул в густые заросли возле дороги и потянул за собой Истока.

Они недолго просидели в своем убежище — вскоре застучали копыта.

— Тунюш, — шепнул Радован.

— Тунюш! — повторил Исток.

Гунны не глядели по сторонам, как привязанные, сидели они на своих конях. Некоторые, склонив голову на конскую шею, дремали, хотя кони мчались очень быстро.

Радован погрозил кулаком, когда мимо промелькнул багряный плащ.

— Тунюш — подлец и негодяй. Остерегайся его, сынок!

— Но он хорош с моим отцом!

— Слеп твой отец, коли считает его хорошим. Радован исходил всю землю от Вислы до Боспора, он все знает. Еще раз тебе говорю: Тунюш — негодяй, подлец и жулик.

— Он Управду обманывает, а славинов почитает!

— Ха-ха! Управду-то он, может, и обманывает, да только и прислуживает ему. Это он для отвода глаз про Управду болтает и поносит его, а в Константинополе ползает перед ним на брюхе, землю роет перед ним, как свинья, и лижет ему туфли. А среди славинов раздор сеет.

— Раздор? — удивился Исток.

— Или ты не знаешь, что анты сегодня ночью тайком перешли Дунай, чтоб избежать совета? Кто их подговорил? Мерзкий Тунюш! Я все разузнал у антов.

Топот копыт затих вдали. Старик и юноша вылезли из кустов и пошли дальше.

Стояло хмурое утро. Вдоль дороги тянулись невозделанные запущенные земли. Путники двигались медленно.

Исток повесил голову. Мглистое утро, мертвая тишина, тайный побег, разлука с отцом и Любиницей без единого слова прощания — все это породило в его душе тоску. Он почти раскаивался, сознавая, что своим поступком причинил отцу большее горе, чем все его девять братьев, павших в бою. А теперь еще новое открытие: Тунюш негодяй! Будь у него в руках лук и стрела и окажись этот гунн рядом — он, не задумываясь, сразил бы его. Юношу тянуло назад, в лагерь, хотелось рассказать отцу о предательстве гунна. Он еще ниже опустил голову, замедлил шаг, все сильнее отставая от Радована.

Тот молча наблюдал за ним. Старик, искушенный в такого рода делах, ясно видел на его лице следы внутренней борьбы.

— Вернись, сынок!

Радован внезапно остановился. Исток словно пробудился от сна.

— Вернись, Исток! Ты тоскуешь по дому. Невесело бродить по свету убогим музыкантам. Вернись! Еще не поздно!

— Нет, отец, вперед, вперед! Я думал о том, что ты сказал о Тунюше. Поэтому и опечалилось мое сердце.

— Тогда вперед! Выше голову и забудь обо всем! К вечеру мы будем в веселой компании!

Исток поднял голову, но забыть уже не мог. Он страстно желал новой встречи с Тунюшем и дал священную клятву Перуну, что еще встретится с этим предателем.

К вечеру перед ними открылась красивая долина. Всюду виднелись обработанные нивы, дома; поодаль, возле самой дороги, возвышалась маленькая крепость.

— Селение Вреза, — сказал Радован. — Вон костер жгут путники вроде нас с тобой. Вот и компания.

Он свернул с дороги и прямо по полю пошел к костру.

Человек двадцать — кто на корточках, а кто лежа — расположились вокруг огня. Некоторые смахивали на дикарей и походили на гуннов, с той разницей, что на них не было шапок и их длинные волосы были заплетены в косички. Они принадлежали к племени вархунов. Сами себя они охотнее называли аварами[36], — для звучности и устрашения. Остальные пришли из-за Черного моря и звались аланами.

Подойдя к огню, Радован ударил по струнам, и они вместе с Истоком запели веселую плясовую.

Все встрепенулись и повернулись к ним. Потом вскочили на ноги и, подхватив песню, пустились в пляс. Гостей пригласили к костру, разрыли золу и вытащили из углей куски жареной козлятины.

Исток удивлялся мудрости и лукавству Радована.

— Славины? Откуда? Из войска, что пересчитало ребра Хильбудию?

— Зачем нас обижаешь, друг! Мы — славины, идем издалека, с Вислы, и нам нет дела до сражений! Когда это музыканты обнажали меч? Когда это певец выл волком?

— Пей, музыкант, и не сердись! А Хильбудия славины все-таки уложили. Как крысы от воды, удирали его всадники, по всей стране сея страх перед Сваруном.

Радован опустошил рог с вином. Рог снова наполнили и протянули Истоку.

— Пей, сынок, прополощи горло от дорожной пыли и пропой соловьем.

Снова запела лютня, и песне, сложенной бог весть каким племенем, вторили дикие голоса.

Люди из селения, услыхав музыку и песни, любопытствуя, стали подходить к огню.

— Бегите! — вопил полуобнаженный вархун, грудь и бедра которого поросли густой шерстью.

— Бегите, славины идут! Двое уже здесь! Они сокрушат вас, а из ваших кишок сделают силки для лисиц!

Фракийцы осторожно подошли к огню и окружили его кольцом. Они долго не осмеливались спросить, что там такое со славинами. Когда Радован рассказал, что по ту сторону Дуная они встретили возвращавшееся домой войско славинов, фракийцы обрадовались, запрыгали, поспешили в селение, чтоб утешить женщин, и вскоре вместе с ними вернулись назад; с собой они принесли еды, фруктов и напитков.

Разгорелось веселье, дикие возгласы понеслись к темному вечернему небу.

Так началось путешествие Радована и Истока. Иногда они шли одни, иногда их сопровождала орда диких полуголых существ, прикрытых ветхими воинскими плащами, козьими шкурами, шкурами медведей и лисиц или одетых лишь в рваные холщовые штаны. Нередко эта орда рассыпалась по окрестности, отнимая все, что не давали добром; там, где им нравилось, они оставались подольше и запасались пищей на дорогу.

Встречали путники также богатых купцов, у которых было много оружия и всевозможных ценностей, иногда купцы снаряжали целые караваны.

Четырнадцать дней провели путники в дороге. Они ушли от холодов на Балканах и спустились в веселую плодородную долину реки Тонзус, притока Гебра[37]. В лицо им, словно дыхание весны, дули южные ветры.

Исток дивился прекрасным полям, разглядывал богатые дома и радовался, что ушел из дому. Радован мудро объяснял ему все по пути, словно сам был родом из этих краев. Он восторженно описывал Константинополь, веселую жизнь этого города и уверял, что дней через восемь они уже будут там.

Однажды вечером они в одиночестве брели по пустынной дороге. Отчаявшись встретить людей, селение или костер, где можно было бы переночевать в хорошей компании, они уже принялись искать укромное местечко на густо заросшем склоне, чтобы прилечь, как вдруг Исток заметил в долине огонь. Беззаботно и весело они поспешили к нему.

Как обычно, Радован ударил по струнам. Лютня была самой лучшей защитницей и вернейшим залогом радушия слушателей.

Но сейчас пальцы его неожиданно замерли, Исток потянул его назад за рубаху. Но длилось это лишь мгновенье. Пальцы быстро подобрали другую мелодию, и грянула дикая гуннская песнь.

При свете костра путники узнали лицо Тунюша. Вождь лениво повернулся и посмотрел на Радована.

— Что ты лаешь, собака, и мешаешь спать сыну Аттилы?

Глаза Истока сверкнули, рука нащупала за поясом нож. Но Радован нисколько не смутился.

— Когда вождь всех вождей, славный Аттила дремал после славного пиршества, ему играли музыканты. Так говорят повести славных гуннов. Пусть и Тунюш, сын его, отдыхает под звуки струн.

Тунюш приподнялся на своем ложе и снова рухнул. Радован понял, что он пьян. Рядом с ним валялся пустой сосуд из цветного стекла. Только вельможи могли пить из столь драгоценной посуды. Вождь приказал принять и достойно угостить музыкантов. Гунны проворно подали гостям ужин. Исток еще никогда в жизни не ел таких кушаний. Они были привезены из Константинополя. Ибо Тунюш уже возвращался оттуда.

Хитроумный гунн не ошибся. Он пробился к самому императору Юстиниану, которого поражение Хильбудия привело в совершенную растерянность и отчаяние. У него не было войск для защиты северной границы. Армия нужна была в Италии, в Африке, для войны с персами[38]. В горе и печали он до поздней ночи читал книги царя Соломона.

И тут прибыл гунн Тунюш.

На коленях он подполз к императору, почтительно поцеловал его ногу и сказал в великом уничижении:

— Раб твой в пыли пробрался к тебе, о солнце небесное, чтобы сообщить важные новости.

И он принялся толковать о том, что потерял все свое имущество, что он теперь нищий, и лишь потому, что поссорил славинов с антами и спас державу от набега диких племен севера.

— Сам господь привел тебя, — воскликнул Юстиниан и в душе дал слово принести в дар храму святой Софии[39] золотую лампаду. Он велел выдать гунну столько денег, что алчный Тунюш едва смог унести их. Император горячо просил его и дальше натравливать друг на друга славинов и антов, пусть они воюют между собой, только бы границу не переходили. Юстиниан вручил гунну грамоту с императорской печатью, в которой повелевал всюду, куда простиралась его власть, оказывать содействие Тунюшу.

Вот почему Тунюш возвращался пьяный от радости и довольный. Когда славины насытились, Тунюш велел Радовану играть, а Истоку петь. Гунны затеяли военные танцы вокруг костра, корчили рожи, бросали вверх свои красивые мечи, спотыкались и падали. Тунюш катался по роскошной попоне, хохотал и пил.

У Радована заболели пальцы. Но гунн требовал новых песен; кричать он уже не мог и только хрипел, спьяну язык не слушался его и заплетался во рту. Перепуганный, вспотевший Радован непрерывно играл все гуннские песни, какие только знал. Исток умолк. Он сидел у ног Радована и задумчиво смотрел в огонь.

— Пой, славин! — взревел Тунюш и изо всей силы швырнул в Истока драгоценный стеклянный сосуд так, что тот разбился вдребезги.

Вождь расхохотался, гунны вторили ему.

Исток смиренно отряхнул с одежды осколки стекла и вытер кровь, выступившую из небольшой царапины на груди.

— Соня, шелудивая кошка, ты почему не поешь? Пошел спать! Все спать! Один к коням, остальные погасить огни и ложиться. Знаете, что нас завтра ожидает? Эпафродит приедет. Кони должны быть сытыми, мечи острыми — у купца много товаров, но его надо пощекотать как следует. А теперь тихо, всем спать…

Он растянулся на попоне и последние слова пробормотал еле слышно.

Гунны быстро потушили огни и, пьяные, повалились на землю. Только один молодой гунн отошел в сторону и пошел к лугу, где паслись кони. На славинов никто не обращал внимания.

Радован и Исток тихонько отодвинулись от костра, отыскали под кустом сухой травы и легли. Вскоре раздался храп спящих гуннов.

— Отец! — шепнул Исток и слегка потянул Радована за бороду.

— Что, сынок?

— Я убью Тунюша!

— Молчи, глупый! Охота тебе торчать на колу и поджариваться, как козленок?!

— Иди вперед, отец! Я убью его. Меня не поймают!

— Знай свою дорогу! Сын, который не слушается отца, заслуживает кола в брюхо!

— Нет, нет, отец! Не надо! Я только подумал, но если ты не позволяешь…

— Молчи и спи!

Исток замолчал, но заснуть не мог. В нем кипела жажда мести. Он понимал, что, вернувшись, Тунюш окончательно рассорит славинов и антов. Сколько прольется братской крови! Может быть, погибнет отец, а сестру уведут анты и сделают рабыней и женой какого-нибудь вонючего пастуха… В голове его возникали страшные картины. Кровь стучала в висках, левую руку он прижал к бурно стучавшему сердцу, а правой судорожно сжимал нож.

— Отец, ведь Тунюш сам демон! — снова окликнул он Радована.

— Послушайся меня, сынок, не трогай его!

Исток дрожал от нетерпения.

— А ты понял, сынок, что говорил пьяный Тунюш о купце?

— Я не все понимаю по-гуннски.

— А Радован понял. Гунны поджидают здесь богатого купца, чтоб завтра вечером напасть на него и ограбить. Я придумал, как нам спасти его.

— Значит, я зарежу Тунюша!

— Нет. Ты укради двух лучших коней. Мы сядем на них и предупредим купца. Он будет нам благодарен, на славу угостит нас в Константинополе, а Тунюш останется с носом. Понял, сынок?

— Все понял, отец. Но коней сторожит гунн.

— Он заснет, а у тебя есть нож! Я подожду тебя на краю долины!

Они расстались, две тени беззвучно исчезли в зарослях. Радован осторожно пробирался вниз по холму, время от времени останавливаясь и прислушиваясь. Все было спокойно. От костра по-прежнему доносился храп. Путь был не из приятных, и, когда колючки цеплялись за одежду, старик сердито бранил Истока:

— И зачем я тащу с собой этого барана! Еще свою голову потеряешь!

Но тут же он успокаивался, и сердце его радовалось при мысли о ярости Тунюша и дорогих подарках, которыми одарит их Эпафродит. Правда, в голову ему приходила и мысль о том, что будет, если он снова встретится с Тунюшем.

«Как-нибудь обману его!» — утешал он себя, торопясь по опушке леса к выходу из долины.

А Истока не беспокоила ни ярость вождя, ни награда торговца — он думал только о мести и досадовал, что не сумел вонзить нож в сердце Тунюша. Но так хочет отец. Надо пересилить себя.

Ласка вряд ли пробралась бы беззвучнее Истока. Ни один лист на ветке не дрогнул и не зашевелился. Вскоре он услышал фырканье коней. Некоторые паслись, другие лежали.

Где гунн?

Ночь стояла темная; это было и на руку Истоку и нет — в темноте враг был не заметен. Исток выполз из леса и увидел черные тени лошадей, неторопливо передвигавшихся по лугу. Юноша вдруг подумал, как было бы хорошо, если бы с ним не было Радована. Он подобрался бы к костру, бесшумно убил Тунюша, вскочил на коня и умчался. Но Радован стар, он не может быстро ездить. Надо искать сторожа.

Исток долго сидел в высокой траве, глядя во все глаза, но никого не увидел.

«Может, он заснул, и я могу просто угнать коней!»

Он уже было совсем решился подползти к лошадям, как вдруг на одной из них возникла длинная темная тень.

«О вурдалак! Гунн сел на коня! Что делать?»

На мгновение Истока оставил разум, и ему показалось, что все пропало. Он тер лоб, придумывая, как заставить гунна сойти на землю. Он долго размышлял, но ничего путного не приходило в голову. «Разве замяукать рысью, — нет, он и близко не подойдет. Завыть волком, — может, и подойдет. Да что толку — сгонит лошадей в кучу да еще кого-нибудь кликнет».

Внезапно его осенило. Он забрался в кусты и заплакал тоненьким голоском, словно обиженная девочка. Тень на коне дрогнула.

Исток заплакал громче.

Тень слезла с коня. В траве зашелестели шаги. Исток различил очертания высокой сухощавой фигуры, замершей возле куста. Он взялся за нож.

Гунн не двигался с места, Исток еще раз заплакал, зашуршал в траве и встал на пень.

Тень шевельнулась и быстрыми шагами пошла к нему. Исток увидел в руках гунна меч. Ему стало жарко, по телу побежали мурашки. Он приготовился к прыжку.

Гунн стоял уже возле самого куста.

— Кто там? — спросил он негромко.

Исток молчал. Сторож немного постоял, потом нагнулся и раздвинул кусты. Увидел белую рубаху Истока. Тот снова заплакал.

Гунн спокойно раздвигал кусты. И когда ветка коснулась Истока, славин, как рысь, бросился на гунна. Кусты помешали гунну замахнуться мечом, он крикнул, но крик его тут же замер. Исток схватил его за горло, сверкнул нож, и гунн рухнул на траву…

Истока била дрожь. Он снова укрылся в кустах и прислушался. Тишина.

В мгновение ока он оказался на лугу, быстро взнуздал двух коней, вскочил на одного из них и скрылся в долине.

Из кустов показалась белая фигура Радована. Он взобрался на коня. Копыта застучали по дороге, ведущей через Адрианополь в столицу.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Угрюмым проснулся Тунюш на следующее утро. Солнце уже сияло вовсю. Под глазами у гунна были багровые круги, он подпирал рукой тяжелую голову и недовольно жевал пересохшими губами. Раб стоял наготове, чтобы, как только вождь встанет ото сна, подать ему в расписной чашке суп, который он мастерски варил из горьких кореньев и птичьей печенки. Тунюш всегда опохмелялся этим супом. Но сегодня он взял чашку, глотнул раз, другой и выплеснул остальное на землю.

— Вина! — заревел он.

Тунюш опрокинулся назад на попону, протирая болевшие глаза. Раб быстро налил вина из меха и, как изваяние, застыл перед Тунюшем. Тот долго не принимал чаши у него из рук.

Вдруг, незваный, перед ним склонился старейший из сопровождавших его гуннов.

— Мой господин, сын величайшего короля Аттилы, твой раб приветствует тебя и…

— Седлайте коней и двигайтесь к северу. Там, где Тонзус поворачивает на запад, — ждите. Остальным — немедленно в засаду на Эпафродита.

— Твоя воля, господин. Но только позволь твоему рабу вымолвить слово!

— Говори!

— Беда случилась ночью! Сторож убит, двух добрых коней угнали.

Яростью вспыхнули глаза Тунюша, казалось, они вот-вот выскочат из орбит. Он скрипнул зубами и с такой злобой ударил стоявшего перед ним на коленях раба, что тот застонал.

— Псы! Зачем господину псы, когда он спит? Чтобы стеречь его. А вы не стерегли меня! Вы не псы, вы гнилые грибы, падаль, которой гнушаются даже добрые орлы! Подайте мне бич!

Тунюш вскочил на ноги, схватил бич и, словно огнем обжигая, стал хлестать всех, кто попадался ему под руку. Убитого гунна он велел хлестать за то, что тот был плохим сторожем. Труп он не разрешил закапывать, повелев оставить его на растерзание волкам и лисицам.

Немного охладив таким образом свой гнев, он вернулся на ложе и призвал к себе старейших.

— Говорите, кто угнал коней? Кто убил сторожа?

Слово взял Баламбак.

— Господин, ты сам хорошо знаешь, кто тот негодяй, что коснулся твоих коней! Но коли ты требуешь, твой смиренный слуга скажет. Баламбак пошел и измерил следы в болоте и следы возле огня. И смотри, господин, это оказались следы того славина, которого ты вчера вечером дружески угощал.

— Славина? Старого?

— Молодого, господин!

— В погоню! Баламбак, бери лучшего коня и лучшего воина — и за ними! К завтрашнему утру ты принесешь мне его голову. Исчезни! Лети, как вихрь, загони обоих коней, но чтоб голова этого пса была передо мной!

Выбрав себе товарища и коня, Баламбак по следу выехал на дорогу; по ней всадники пустились бешеным галопом; только гуннским коням под силу была такая дикая скачка.

Тунюш повторил свой приказ. Нагруженных коней он отослал вперед, а сам с воинами укрылся в засаде.

Радован и Исток мчались всю ночь. Дорога была ровная, нигде ни холмика, справа шумела река Тонзус. Кони насытились и отдохнули. Исток держался на спине коня так, словно сидел дома, в граде, на мягкой шкуре. У Радована же капельки пота стекали по седым волосам, орошая лоб и скатываясь по длинной бороде. Когда взошло солнце, он начал отставать. Его конь бежал не так резво, как конь Истока. Он не поднимал так высоко ноги, и шаг его был короче. Лишь изредка конь вскидывал голову, но чаще она у него сонно висела. Исток поджидал Радована, ласково уговаривал его крепче подобрать поводья. Конь Радована казался моложе и резвее, чем Истоков. Но животное не чувствовало твердой руки, не чувствовало тисков молодых сильных колен.

Радован то и дело утирал пот со лба и что-то бормотал. Косматые брови его хмурились, он угрюмо смотрел меж конскими ушами вдаль.

— Отец, обменяем коней!

— На твоем мне, конечно, будет лучше. О, я глупец!

Он сердито толкнул локтем свою лютню, сползавшую со спины. Правой рукой хлестнул коня так, что тот вскинул длинную жилистую шею и проворно стал перебирать ногами.

— Так, отец, так!

Они поскакали рядом. Оба молчали. Исток радовался, что лошади пошли резвее.

Юноша часто украдкой оглядывался, не видно ли вдали на ровной дороге серого облачка пыли. Его охватывала тревога. Если гунны тут же обнаружили пропажу и кинулись за ними — они погибли. Один он ушел бы от них. Но с Радованом? Старик не выдержит.

Поэтому он то и дело незаметно подхлестывал коня Радована. Старик вздрагивал и взмахивал руками, чтоб удержаться в седле.

— Ты сбросишь меня с коня! Ты убьешь меня! Ох, песий сын!

— Нет, отец! Нам надо торопиться! Если гунны пошлют погоню…

Радована охватил страх. Но он не подал виду. Стиснув изо всей силы своего коня усталыми ногами, он подобрал поводья, и они снова пошли быстрым галопом. Пот все обильнее стекал по его лицу.

Солнце близилось к зениту. Слева и справа потянулись высокие холмы, долина сузилась, на склонах среди пожелтевших деревьев белели домики.

Путники придержали взмыленных и усталых коней. Радован осмотрел склоны по обе стороны.

— Неужто еще нет Эпафродита? Пьянствует в Адрианополе, негодный гуляка, а Радован мучайся из-за него. Пускай подстерег бы его Тунюш! И зачем я только послушался тебя, Исток?

— Не сердись, отец! Ты же сам посоветовал!

— Сам посоветовал! Разве певец скажет: «Бери нож и режь!»? О Морана! Как хорошо и спокойно было ходить одному. А с тобой мука мученическая!

— Давай, Радован, если хочешь, пойдем пешком. Приляжем в тени, ты отдохнешь. У меня есть фляга вина. Видишь, для тебя берегу! Может быть, гунны и не погонятся за нами.

— Не погонятся? Что ты знаешь! Я знаю одно — надо бежать, хоть у меня болят кости так, словно десять мор[40] ездило на мне три ночи подряд. О Морана!

Шагом двинулись они по пыльной дороге. Кони хватали зубами высокую траву на обочине.

— Дай мне флягу!

Исток полез за пазуху и, вытащив порядочную тыкву, протянул ее Радовану. Тот жадно припал к ней.

Вдруг далеко впереди Исток увидел вздымающееся облако пыли. Послышался скрип колес.

— Отец, смотри! Должно быть, купец!

Радован оторвался от наполовину опустошенной тыквы и стал вглядываться вдаль. Скрип колес теперь доносился отчетливо, можно было даже различить уже лошадей.

— Клянусь Святовитом, Эпафродит! Кто же другой? Он с утра выехал из Адрианополя и хорошо гнал лошадей. Путь-то впереди долгий.



Он снова приложился к тыкве, зажмурился и опустошил ее до последней капли.

— Ну, теперь быстрей, сынок! Пусть Эпафродит увидит, как я намучился!

Он погнал коня с юношеским пылом, пыль взвихрилась следом, и расстояние между ними и купцом стало быстро уменьшаться.

— Pax, eirene, pax, eirene![41] — громко закричал Радован, поднимая высоко над головой свою лютню, когда они приблизились к каравану, потому что впереди ехали восемь хорошо вооруженных всадников. Заметив Радована и Истока, те дали коням шпоры, выставили копья и окружили кольцом незнакомых путников.

— Pax, eirene! — повторял Радован и кланялся. Увидев, что они безоружны, всадники опустили копья и с любопытством стали разглядывать пришельцев, однако из круга их не выпустили. Повернув коней, они вместе с ними подъехали к остановившейся повозке.

Радован утирал пот и беспрестанно повторял: «Рах, рах, рах».

Едва переведя дух, он на ломаном латинском языке пополам с греческим осведомился, здесь ли купец Эпафродит.

Всадники удивились, и кольцо вокруг Истока и Радована сузилось.

— Зачем тебе наш господин Эпафродит?

— Чтоб спасти его от смерти! — Радован гордо взглянул на всадников. Страх его прошел, возвратилась храбрость и вместе с нею хитрость продувного музыканта.

— Чтоб спасти его от смерти? — переспросили всадники и, переглянувшись между собой, расхохотались.

— Клянусь Христом, которого почитает ваш господин, что вы глупцы, если смеетесь над моими словами!

— Сбрось с коня этого придурковатого варвара! — буркнул коренастый всадник, пробиваясь к Радовану.

Радован услышал и злобно повернулся.

— Сбрось варвара, сбрось, пожалуйста! Варвар пойдет своим путем, а ваши головы будут валяться в траве, как срезанные тыквы. Клянусь Христом!

Радован неловко перекрестился.

— Молчи! Ступайте себе дальше и не мешайте господину отдыхать в своей повозке. От смерти его спасут наши копья и мечи.

— Да, мы поехали б дальше, будь у нас такое же собачье сердце, как у тебя! Но мы должны спасти Эпафродита и никуда не пойдем отсюда.

Квадрига остановилась возле них. Прекрасный дамасский ковер, защищавший колесницу от солнца, раздвинулся, и за ним блеснули серые глаза грека Эпафродита.

— Эпафродит, Эпафродит! — кричал Радован.

Купец кивнул всаднику. Тот склонился к повозке.

— Чего хочет этот варвар?

— Говорит, будто хочет спасти тебя от смерти, господин! Он вроде не в своем уме.

Грек раздвинул рукой ковер и встал в повозке. Гладко выбритое лицо его украшал острый, с горбинкой, нос. В маленьких глазках словно горели потаенные огоньки. Прозорливость и мудрая расчетливость светились в этих глазах.

— Пусть варвар приблизится.

Радовану велели спешиться. Со стоном, страшно уставший, он слез с высокого коня, непрерывно утирая пот и тяжко вздыхая.

— Быстрей говори, чего ты хочешь! Мы спешим. Если голоден, тебе дадут хлеба, если тебя мучит жажда, ложись на брюхо и пей. Вот вода!

Величественным жестом Эпафродит указал на реку.

— Я не нищий, господин. Музыканты никогда не попрошайничают. Если не дают люди, то им дают земля и небо!

Эпафродит опустил ковер, кони тронулись, квадрига заскрипела.

— Стой, Эпафродит! Ты идешь на верную смерть! Тунюш тебя поджидает в засаде! — кричал Радован, держась за повозку.

Имя вождя гуннов произвело впечатление, кони остановились, всадники подскочили к славину.

— Ты лжешь, варвар! Несколько дней тому назад Тунюш был в Адрианополе, он вез с собой императорскую грамоту!

— Христос, твой бог, пусть вернет тебе зрение! Взгляни на этих коней! Чьи они? Гуннов, Тунюша. Мой сын их выкрал. Вчера вечером мы пели и играли гуннам. Тунюш был совсем пьян, язык у него развязался, он назвал твое благородное имя и сказал, что сегодня ночью тебя ограбит. Я пожалел тебя, и мой сын, рискуя головой, угнал этих коней, хотя он тебя не знает. А теперь посмотри на меня! Видишь кровь на ногах? Это потому, что я гнал изо всей силы, чтобы спасти тебя, а у этой клячи спина словно грабовая ветка!

Эпафродит высунулся из повозки; в глазах его мелькнуло выражение доверия; он осмотрел коней, всадники закивали головами, потому что все видели гуннов в Адрианополе.

И тут Исток, ни слова не понимавший в их разговоре, вдруг закричал:

— Гунны! Гунны!

— Унни, унни! — шло из уст в уста.

Все повернулись. Навстречу им мчались два всадника.

В одно мгновенье копья устремились на них. Эпафродит выбрался из повозки и вскочил на резвого арабского скакуна, привязанного сзади квадриги.

Даже Радован поспешно взгромоздился на коня, позабыв о своих недугах.

— Двое! Они скакали за нами! Ловите их! — кричал он.

— Подождите! — приказал Эпафродит.

Он уже хорошо различал гуннскую сбрую — так близко подскакали всадники. Вдруг гунны замерли на месте. Они узнали повозку Эпафродита и среди прочих коней разглядели двух своих, а на них Истока и Радована в белых рубахах. Прокричав славинам гуннское проклятье, они повернули и молниеносно скрылись из виду.

— Ну, как, Эпафродит, ты по-прежнему считаешь, что я лгу?

— Ты прав! Назад! Тунюш — опасный разбойник.

Тяжелая повозка повернула. Охрана теперь скакала позади, чтоб оберегать господина со спины.

— Чем мне наградить вас? — спросил купец Радована.

— Позволь нам сопровождать тебя в Константинополь. Мы туда держим путь.

— Хорошо, вы поедете со мной и остановитесь в моем доме. Предстоят великие празднества, с ночлегом придется трудно, поэтому вы будете моими гостями.

Радован подмигнул Истоку, который ничего не понял, однако сообразил, что все в порядке.

— Еще одна просьба, господин. Можно мне пересесть к вознице? Я очень устал!

Эпафродит позволил.

Кони помчались по дороге, колеса застучали, облако пыли поднялось следом.

Той же ночью Баламбак вернулся к Тунюшу.

— Голову! — заревел вождь.

— Бери мою! Славины нас предали. Эпафродит вернулся в Константинополь.

Тунюш заскрипел зубами.

— Кто рассказал о нашем умысле этим псам? Смерть ему!

— Баламбак, твой раб, говорит тебе: вино открывает тайны!

— Так пусть оно погибнет, как я уже сказал!

Баламбак вспорол мехи: вино потекло на землю.

И пока рдел на земле благородный напиток, Тунюш поклялся золотым саркофагом Аттилы и его жены, прекраснейшей Керки, что кровь славинов потечет рекою.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Недаром еще Светоний[42] упоминает о том, что великий воин и мудрый правитель Юлий Цезарь решил перенести столицу громадной Римской империи на Восток. Однако кинжалы пронзили его сердце; тяга к Востоку уменьшилась, но не умерла. То, что замышлял Цезарь, то, что скрывалось под тогой, которую оросили кровью кинжалы заговорщиков, — совершил Константин. Железный властелин стремился уйти подальше от Рима, где каждый камень вопиял о свободе, где колонны Капитолия издевались над ним и обвиняли его в тирании. На Восток! Там царят Ксерксы[43], неограниченные владыки имущества и жизни своих подданных.

И вырос город в ослепительном сиянии, со сказочной быстротой, словно фата-моргана среди песчаного моря. Престол, диадема и порфира засверкали над краем — истинным сердцем трех континентов. Поднялся Константинополь — новый Рим — возле синей Пропонтиды[44], на семи холмах, подобно древнему Риму. Дворцы разместились у моря, по склонам, единым величественным амфитеатром, на котором словно разыгрывалась трагедия истории города. Оживились водные дороги, выросли на них леса мачт, крылья парусов накрыли их, словно стаи птиц. И потекло зерно с севера и юга, по Боспору и Пропонтиде, богатства Архипелага[45] и Египта собирались здесь, африканское и европейское искусство состязалось, кому из них царить на площадях Нового Рима. Караваны проложили новый путь через Малую Азию, из Фракии повалили толпы торговцев. Весь мир пришел в движение, качаясь на могучих волнах, и все волны стремились к сердцу, к Константинополю, лежавшему, словно огромный драгоценный камень, на сказочном берегу, окаймленном с двух сторон диамантами сверкающих вод, а с третьей выложенном смарагдами зеленых холмов.

С тех пор как Радован и Исток присоединились к Эпафродиту, в море уже погружался четвертый день. Исток издавал восторженные возгласы при виде обширной равнины, залитой червонным золотом солнца. Ему казалось, что он видел иногда эту землю во сне, певцы пели о ней, старухи рассказывали об обители богов. Именно так и должна выглядеть эта обитель. Это была сказка, волшебная повесть. На его родине сейчас трещат и сгибаются под тяжестью снега деревья. Здесь дышит весна. С моря струятся ароматные ветерки, играют в его кудрях и спешат дальше, на холмы, где шепчутся с миртами и кипарисами, где им кивают листья солнечных сикомор, где молодые побеги платанов жадно тянутся к голубым небесам. Слева и справа простираются сады, в белом песке журчат ручейки, кипят фонтаны, ходят одетые в пурпурный шелк люди, а из тенистых рощ выглядывают белые дома. Сказка, прекрасная сказка!

— Смотри, сынок, смотри, не прячь глаза в землю! Самые красивые девушки затоскуют, когда станешь ты зимой у очага в граде Сваруна, отца своего, рассказывать, что показал тебе Радован!

Истока словно разбудили, и он взглянул на Радована, ехавшего рядом с ним за колесницей Эпафродита.

Радован хорошо отдохнул в повозке и, когда подъезжали к городу, снова взобрался на коня — на коне, казалось ему, он выглядит более внушительно, чем когда трется возле возницы.

— Отец!

Исток скорее выдохнул, нежели произнес это слово и снова погрузился в созерцание.

— Эх, сынок, Радован покажет такое, что у тебя глаза на лоб полезут, как у заколотого теленка. Вот только пить хочется, да пыль кожу ест. Рот забивает и пузо. По траве-то лучше было ехать. Эпафродиту хорошо, спрятался, словно крот в нору.

Радован попытался сплюнуть.

— Видишь, не могу. Не покажись городские ворота, в пору было сомлеть и свалиться с коня.

Радован брюзжал, но Исток не слушал его. Экипаж Эпафродита загремел по мосту через большой ров глубиной в двенадцать саженей и остановился у огромной стены — творения Феодосия[46]. Адрианопольские ворота были беззаботно распахнуты настежь. По шесть колонн красного мрамора с каждой стороны несли могучую арку. Слева и справа высились две мощные башни, на которых блестели шлемы стражей. И эти могучие стены, камень к камню, башня к башне, тянулись к северу и к югу, тонули в море, взбирались на севере на склоны, смыкались с небом и исчезали в вечерней тьме. Экипаж затарахтел по красной брусчатке, громко застучали подковы, стража почтительно приветствовала Эпафродита. Весь город знал купца, каждому простолюдину было известно, как ценит его Управда за то, что он не скупится на золото, когда пустует императорская казна.

На улицах толпился народ. Одни приветствовали Эпафродита, другие удивленно разевали рот на ехавших верхом славинов. Радован гордо выпятил грудь и самодовольно взирал на толпу, словно был телохранителем самого Юстиниана.

Сутолока и толчея на улице усилились. Охране пришлось обогнать повозку, чтоб проложить дорогу. Возница щелкал кнутом, кричал, и тем не менее они еле-еле продвигались вперед. Когда они дотащились до конца улицы, она вдруг расширилась подобно реке, вливающейся в море. Перед ними был форум[47] Феодосия. В центре на могучем постаменте стоял серебряный конь, на котором как живой восседал Феодосий, сверкавший во тьме обильной позолотой. Кругом были аркады, под ними — люди всех наций, богатство всех стран; роскошь, величие, нищета, рабство; бродяги и разбойники — все смешалось и сбилось в один живой клубок.


С площади экипаж свернул в узкую улицу к югу. Здесь они поехали быстро, и вскоре перед ними распахнулись ворота виллы Эпафродита.

На мозаичной брусчатке двора поднялась суета. Рабы преклоняли колени, приветствуя господина. Занавес на колеснице упал. Два рослых раба-нумидийца подняли Эпафродита и посадили его в носилки, переливавшиеся при свете факелов золотом и драгоценными камнями. Они уже взялись за позолоченные ручки, когда Эпафродит крикнул:

— Мельхиор!

Управляющий преклонил колени.

— Славины, приехавшие со мной, с сегодняшнего дня мои гости.

— Да будет священна твоя всемогущая воля!

Мельхиор поцеловал край позолоченных носилок, нумидийцы подняли их и ушли, беззвучно ступая по мозаике.

После этого прислуга стала приветствовать гостей хозяина.

— Варвары, варвары! — перешептывались они удивленно и кланялись. Они привыкли к гостям в дорогих одеждах, в шелках и драгоценных камнях, к купцам из Карфагена и Египта, к посланцам самого императора. А эти двое! Холщовые рубахи, босые ноги, неумащенные головы! Варвары! Но такова всемогущая воля господина. И если бы Эпафродит о собаке сказал: «Это мой гость», они столь же покорно кланялись бы ей. Радован понимал, в чем дело, и продолжал надменно сидеть на коне, оглядывая слуг. Исток спешился сам, как и остальные всадники. Радован ожидал, пока ему помогут.

Когда носилки скрылись в комнатах прекрасного дома, Мельхиор выделил славинам по прислужнику. Те приняли коней; раб Радована встал на колени и согнул спину, чтобы старик, слезая с коня, мог опереться на нее. Радован даже не взглянул на раба. Он разговаривал с Мельхиором, который провожал чужеземцев в отведенные им покои. Он вел их по чудесному саду, откуда открывался вид на море и торговую пристань.

— Благодарите своих богов — Христа, Зевса, Меркурия, что ваш господин жив, — громко говорил Радован, обернувшись к рабам, с любопытством следовавшим за чужеземцами. Услышав его слова, они подошли ближе.

— Благодарите богов, говорю вам! Мертв был бы сегодня ваш господин, и косточек бы его не собрали — сожрали б его волки.

В толпе раздались возгласы удивления.

— Расскажи, что было дальше, благородный гость, — попросил Мельхиор.

— Хорошо, только я пить хочу. Сейчас вы узнаете, сколько мучений мы приняли за вашего господина. Особенно я — ведь я стар. Но как тут говорить, если мучает жажда. Я бы море выпил, соленое море. Страдания и дорога вызывают жажду.

Мельхиор подал знак, двое рабов поспешили за вином. Радован подмигнул Истоку и сказал:

— Теперь ты понимаешь, что значит иметь дело со мной?.. Я рассказал бы вам все, но рассказ долог, а у меня нет сил. Мог бы рассказать мой сын, но он не разумеет по-вашему. Поэтому скажу вам еще раз: благодарите Христа, что ваш господин жив. Еще немного, и не снести бы ему головы.

Они подошли к красивому зданию. Мельхиор провел их в отведенную им просторную комнату с мраморным полом, устланным тяжелыми персидскими коврами.

Подоспели и услужливые рабы с едой и питьем.

Радован тут же взялся за кувшин.

— Я, сынок, так хочу пить, так ослаб от трудной дороги, что не смог бы возлечь на эти ковры, не подкрепившись.

Он пил и пил, по бороде его струилось вино. Мельхиор простился, и они остались одни в своем новом жилище.

— Пей, Исток, пей! Вот это вино, клянусь Сварогом! Оно прогонит усталость и вольет силу в твои жилы, ох, пей, сынок, пей!

Не выпуская из рук кувшин, он снова и снова прикладывался к нему. Потом растянулся на мягком ковре.

— Мягкая постель лучше овчины. Да возблагодарит Даждьбог Эпафродита!

Исток не знал, что и сказать. Его уважение к мудрому старцу все возрастало. Какая награда за то, что он убил гунна, за то, что они мчались чуть быстрее обычного! Все здесь небывалое, все волшебно, как в сказке. Он глотнул вина, отведал жаркого, попробовал неведомых плодов щедрого юга. Ужин был царский.

— А теперь в путь, Исток! Не для того мы пришли в Константинополь, чтобы нежиться на коврах. Я поведу тебя в город, чтобы ты увидел мир.

Радован осмотрел струны на лютне, подтянул те, что ослабли, и встал.

— Пошли! Пой, когда я тебе скажу, слушай, смотри и молчи! Нож у тебя с собой?

— С собой, отец!

— В Константинополе ночью он не раз потребуется!

Едва они переступили порог, явились оба раба, услужливо предлагая сопровождать их.

— Хватит одного! — распорядился Радован, отдал рабу лютню и пошел, как знатный господин.

— Как тебя зовут? — обернулся он по дороге к рабу.

— Нумида!

— Хорошо, Нумида, теперь я знаю твое имя.

Они свернули к северу и через несколько минут оказались на великолепной улице, называвшейся Меса. По обе стороны ее возвышались высокие дворцы в четыре этажа. Над ними сверкало ясное небо, усыпанное золотистым песком звезд. На мраморном тротуаре колыхались носилки, перед ними и за ними тянулись вереницы пестро одетых слуг. Аромат азиатских благовоний наполнял воздух. По мостовой скакали верхом нарядные всадники; двухколесные экипажи, позолоченные, инкрустированные слоновой костью, проносились сквозь толпу. Город спешил на просторный форум Константина[48]. Под его аркадами люди назначали свидания, носилки останавливались, поднимались завесы, пламенные взоры искали возлюбленных. Сенаторы толковали о политике, купцы заключали сделки, а вокруг столпа Константина полыхали греческие факелы, распространяя по площади волшебный свет и дурманящий аромат.

— Ты гляди, сынок, гляди! Да не потеряйся часом!

Исток охотно бы присел на каменные ступеньки, чтобы смотреть, смотреть на великолепие этого города, который из крови народов выковывает золотые браслеты, а слезы варваров обращает в жемчуг, чтобы украсить этими драгоценностями запястья и пурпурные шелковые одежды изнеженных, истомленных наслаждениями женщин.

Но Радовану было здесь не по себе. Они пошли дальше по Долине слез, на площадь, где торгуют рабами, к Золотому Рогу[49], где уже не было дворцов, не горели факелы, развеялись ароматы благовоний. Низкие домишки, грязные улицы и, наконец, шатры и смятая трава. Здесь стоял крик, хриплые голоса пели песни фракийцев, аваров, гуннов, антов и славинов. Арабы и мидийцы, персы и иудеи, черные сыны Африки — все теснились в этом предместье. Здесь обитали босяки, воры, бродячие музыканты, скупщики драгоценностей, блудницы без роду и племени, цирковые фигляры, танцовщицы, поводыри медведей, прорицатели, ведуны и фокусники.

Среди шатров попадались кабаки — деревянные халупы, оштукатуренные и заляпанные грязью. Внутренние стены их были покрыты сажей. Вместо столов стояли низкие, грубо сколоченные скамьи, возле них на корточках сидели люди — пили, если были деньги, или подстерегали момент, когда можно будет оторвать сосуд от губ соседа. Играли в кости, и многие, в азарте проигрывая, попадали в рабство. Пьяные пели, веселились, а потом устраивали драки.

Такое общество было по душе Радовану. Однако с тех пор как он получил собственного раба в услужение, он стал разборчив. Теперь он уже имел право выбирать, где сесть.

Он остановил свой выбор на кабаке посолиднее, где сидели несколько солдат и бедных горожан. Еще в дверях заиграл он на лютне, а Исток запел, — веселая компания мигом пригласила их к столу. Оказалось, что смуглые солдаты служили на далекой окраине империи и лишь недавно пришли на быстроходном паруснике из Африки из-под Карфагена. Тут были варвары-готы, фракийцы, даже один славин среди них. Говорили они на смеси разных языков, и Исток, хоть и с трудом, все же понимал их.

— Пейте, славины, и рассказывайте, откуда вы пришли. Помогали бить Хильбудия? Весь Константинополь его оплакивает. Я под его знаменем полгода служил. Вот это был воин!

— Верно, досталось ему. Но нам неведом меч, струны — наше оружие!

— К черту струны! Меч и копье — вот это сила! Ты, старик, ни на что не годен, а вот мальчик подошел бы. Продай его!

— Продай! А под старость росу слизывай да калачи из дорожной грязи замешивай! Поумней бы что придумал, расскажи лучше, что слышно в Африке. Ты ведь оттуда — весь, как уголь, обгорел.

— Да, из Африки. Но под Велисарием мы иначе воевали, чем ты под Хильбудием.

— Герои! — похвалил его Радован и оглянулся на остальных.

— Такого триумфа миру еще и не снилось! — подхватил другой. — Короли в оковах, золото, серебро — все возами, пленных вандалов целые вереницы, — все это скоро сам увидишь. А потом цирк будет, его уже начали готовить: ристания, борьба, стрельба из лука, — словом, такого еще никогда не бывало. Деньги так и сыплются, а уж ешь-пей — сколько душе угодно, брюхо, глядишь, вырастет ровно купол святой Софии.

— Думаешь, корабли Велисария скоро придут? — спросил чумазый кузнец из цирка.

— Да, сегодня вечером или завтра!

— А как ты думаешь, кто выиграет на стрельбе?

— Кто? Может, я или ты…

— Ни я, ни ты, а Асбад.

— Асбад, начальник десятого палатинского легиона[50]? Этот вонючий блюдолиз? Никогда! Спорим!

— Ставлю два вандальских золотых!

— Ставлю и я! — закричал кузнец. — Ставлю двадцать пять милиарисиев[51] за Асбада!

— Проиграешь, — шепнул ему на ухо долговязый гот.

— Ни за что, — стоял на своем кузнец, — ни за что не проиграю.

— А почему? Потому что Асбад — любовник Феодоры?

— Что болтаешь? Ты оскорбил императрицу! — Из темного угла вышел императорский соглядатай и положил руку на плечо солдата.

— Пьяный он, сдуру ляпнул, отпусти его!

— Оскорбление величества! — возражал соглядатай.

Все вскочили, закричали, сосуды полетели на пол, кто-то погасил факел, солдаты исчезли в дверях, шпион орал — оскорбителя и след простыл. Толпа поглотила гостей, громовый вопль огласил предместье:

— Велисарий! Велисарий!

Живая река подхватила Радована и Истока и понесла по улицам и дорогам к пристани. Множество людей теснилось на берегу. Возгласы «Слава!», «Победа!», «Хлеба и зрелищ!» сотрясали воздух. В море заблестели три красных огонька — сигналы кораблей Велисария.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

«Это произошло или случайно, или по чьей-нибудь воле!» — воскликнул Прокопий, закончив повесть о победе Велисария и гибели королевства вандалов. Но не только удача сопутствовала славному полководцу, бок о бок с удачей шагала бледная зависть — приемная дочь византийского двора. Когда голод и отчаянье принудили короля вандалов Гелимера попросить у Велисария хлеба, которого он давно уже не видел, губку, чтоб вытереть заплаканные глаза, и цитру, чтоб воспеть свою горькую участь, некоторые завистливые военачальники, сговорившись, послали быстроходный парусник в Константинополь к Юстиниану с доносом на Велисария, дескать, он, упоенный своей победой, вознамерился стать самовластным государем, африканским тираном. Не было тогда под солнцем человека, больше верившего доносам, чем алчный Юстиниан. Тени подозрения, что кто-то зарится на его корону, было достаточно, чтобы многие сложили свои головы на плахе или сгинули в подземельях темницы. Когда Restitutor urbis et orbis[52] узнал об этих обвинениях, он заперся в своих покоях и провел ночь в тяжелом раздумье.

Оплот империи на севере у Дуная пал. Хильбудий погиб. Славины соберутся с силами и весной опустошат Фракию. Правда, он щедро одарил Тунюша, чтоб тот посеял раздор между антами и славинами. Но целиком полагаться на гунна нельзя. Из Азии доходили все более достоверные вести о том, что персы готовятся к отпору. И в такое время он должен отозвать Велисария и уничтожить его. Но это значит лишить себя единственной опоры! Разве найдешь ему замену? Ведь Велисарий не только талантливый полководец — он богат. Он содержит тысячи воинов, из государственной казны не тратится на них и сотни талантов[53]. Разве найдешь ему замену? Конечно, Феодора, императрица, нашла бы. Разумеется, преемником Велисария оказался бы тот, кто одерживает победы над придворными красавицами в жемчужном зале императорского дворца. Нет, нет, я не могу его уничтожить.

Четырежды переворачивал он песочные часы на подставке из слоновой кости. Тонкая золотистая струйка беззвучно вытекала в крошечное отверстие. Управда остановился перед часами. Время шло, а тяжелые мысли не покидали его. Управда подошел к окну и взглянул на море.



Звезды угасали. Пропонтида покорно лежала у подножия императорского дворца, точно ожидая приказаний всемогущего деспота[54]. Парусник, доставивший донос, недвижно стоял в порту.

— Агиа Софиа[55], — воззвал император, — смотри, я строю тебе новый храм, я намерен превзойти Соломона, осени меня, будь милосердна, окажи милость, столь необходимую государю в тяжкую минуту! Пожар поразил твой дом, и правильно сделал, ибо мудрость божья должна иметь более прекрасный дом. Вознагради труд мой в минуту эту!

Занялся день, молотки строителей застучали на стенах новой церкви.

И Управду озарило.

— Не верю, это ложь! Велисарий невинен! Пусть только выдержит испытание!

Он сел, взял пергамен и написал:

«Поскольку ты одолел грозного неприятеля, твой император и повелитель предоставляет тебе право выбора: остаться ли в Африке, отослав в Константинополь Гелимера и пленных, или возвратиться вместе с ними. Да пребудет с тобой милость деспота!»

В тот же день отошел корабль, который вез послание императора.

Между тем Велисарий через своих шпионов уже знал о доносе. Не мешкая, он нагрузил корабли бесчисленными богатствами и набил их пленными вандалами, оставил в Карфагене гарнизон герулов[56] и приготовился к отплытию в Константинополь. Он торопился оправдаться перед государем и расквитаться с лживыми доносчиками.

Когда прибыл гонец, корабли были готовы к отплытию, а самый быстрый парусник вез в Константинополь весть о том, что победоносный полководец возвращается.

Юстиниан убедился, что донос был порожден завистью, и решил устроить в городе триумф, какие устраивали лишь римские цезари в честь победы над варварами. Ему хотелось превзойти Тита[57] и Траяна[58].

Разверзлась императорская казна, и посыпались из нее золото и серебро. Юстиниан распорядился заново покрасить ипподром. Арки и своды прогибались под тяжестью ковров. С севера и востока в столицу гнали необозримые стада. Гонцы мчались по стране, возвещая о празднестве. Народ валом повалил в Константинополь. Земледельцы побросали плуги, ремесленники отложили свои орудия. Глас деспота всем повелевал идти в столицу. Он сулил невиданное пиршество. И поскольку с наступлением зимы со всех концов страны с кличем «Хлеба и зрелищ!» в Константинополь стекались варвары, в январе город оказался битком набит пришлым людом.

Юстиниан учредил награды для победителей в ристаниях, издал специальный закон о ристателях, борцах, метателях копий и лучниках. Все упражнялись, все готовились. За каппадокийских и арабских скакунов платили груды золота. На поле для тренировок с утра до вечера было полно народу, заключали пари, кто победит — зеленые или голубые[59].

И в разгар всеобщего напряженного ожидания во вторую ночь февраля в море перед Константинополем появились три красных огонька — то плыли корабли Велисария.

Богатый Эпафродит, торговец до мозга костей, воспользовался случаем угодить Феодоре и через нее, разумеется, Юстиниану. Лукавый грек понимал, что достаточно однажды промахнуться, промешкать, как немедленно окажешься перед судом за оскорбление величества. А подобные суды обыкновенно оканчивались тем, что обвиняемый исчезал в подземной темнице и его состояние поглощала ненасытная императорская казна.

Поэтому он велел Мельхиору купить самых лучших коней. Управитель обошел все ярмарки, высматривая скакунов для партии зеленых, и, наконец, остановил свой выбор на четырех арабских жеребцах, которые, по всеобщему суждению, должны были победить. Они стоили Эпафродиту ящик золота, и он подарил Феодоре их с тем, чтобы она выпустила жеребцов на стороне своей партии голубых. В благодарность Феодора послала ему в серебряной шкатулке шелковую тесьму, которой завязывала волосы при омовении.

Эпафродит осведомился также у Радована, умеет ли его сын Исток стрелять из лука. Когда тот ответил утвердительно, грек распорядился выдать славинам красивую одежду из тонкого полотна и раздобыл для них таблички, чтобы на ипподроме поставить их в ряды состязающихся лучников.

Наступил день триумфа.

Средняя улица — Меса, — разряженная словно индийская невеста из богатого рода, проснулась рано. Всю ночь работали мастеровые и рабы. Вельможи, соперничавшие при дворе, сорили деньгами, украшая фасады своих домов. С моря дохнул весенний влажный ветерок. Капельки прозрачной росы повисли на гирляндах и сверкали миллионами жемчужин. И море и само утро в тот день тоже как будто были подвластны деспоту. Пахнуло миртом и лавром, розмарин и розы покрыли улицы и стены. Отовсюду свисал напоенный благовониями пурпур, живыми цветами трепетали в воздухе драгоценные ткани. Гирлянды в глубоких аркадах тянулись от дома к дому, поверх них переливались золотом ленты серпантина, будто солнце распростерло свои крылья над улицей. В окнах белели оживленные лица первых византийских красавиц. В их волосах, на белых шеях, на шелковых и бархатных одеяниях покоились миллионы, обращенные в золотые диадемы, сверкающие нимбы, ожерелья и браслеты. На крышах яркими пятнами горели одежды слуг. Сегодня даже их принарядили: чисто вымытые, облаченные в дорогие одежды, они должны были, к вящей славе своих господ, возносить хвалу императорскому триумфу.

А внизу, на берегу моря, в темнице Пентапирг, король вандалов Гелимер в последний раз надел порфиру и возложил на голову корону. На лице его — покорность отчаяния, он не плачет, не смеется, гордость в нем убита, душа убита. Он не испытывает ни гнева, ни страха, ни печали, еле шевелятся его губы, без устали повторяя: «Vanitas vanitatum»[60].

Загремели трубы, отворились Золотые ворота[61]. Над Черным морем взошло солнце. На фасаде Золотых ворот засверкала статуя Виктории, белые атланты, мраморные колоссы пробивались своей снежной белизной сквозь листья лавра, словно могучие защитники по обе стороны Portae triumpfalis[62] радовались торжественному дню. А в арке ворот безмолвствовал символ Христа — темный крест не засиял радостью этим ранним утром. Хмуро глядел он в сторону Пентапирга, откуда тянулись толпы закованных в цепи пленников, превращенных в рабов алчностью того, кто возводил для бога святую Софию и проводил ночи в беседах с монахами о таинстве святой троицы. Приди Он, символ которого безмолвствовал над воротами, нет, Он не молчал бы, Он повторил бы свой приговор: «Сердце твое далеко от меня!»[63]

По ту сторону ворот и вдоль всего пути толпился народ — те, кто не попал на ипподром. Там, на ипподроме, собрались все: Управда, Феодора, двор, вельможи и богатеи. Бродяги же и голытьба заполнили галереи под самым пурпурным шатром, покрывавшим обширный цирк. Управда устроил триумф Велисарию, но и Константинополь, и сам полководец знали, что подлинным триумфатором является всемогущий деспот.

Поэтому Велисарий, по древнему римскому обычаю, не восседал в колеснице, не гарцевал на диком белом жеребце, а от своего дома к цирку шел пешком, как патрикий[64].

В ожидании Велисария процессия растянулась от Золотых ворот до форума Аркадия[65].

Впереди стояли начальники димов[66], за ними расположились сенаторы и вельможи в белых туниках, со свечами в руках. Затем подъехала колесница с изображением святой троицы в сопровождении почетного эскорта из патрикиев, консуларов[67] и дальних родственников императора. За ними стояли пленные вандалы в полном воинском снаряжении — руки их были связаны за спиной. Ромеи издавали возгласы удивления при виде этих статных смуглых людей. Позади своих воинов стоял король Гелимер. Пурпурная мантия его сверкала драгоценными камнями, золотая перевязь опоясывала стан, на груди пылал доспех из чистого серебра. Византийские женщины высовывались из окон и искали глазами короля-героя; он не чувствовал больше унижения, не ведал ни славы, ни величия и пробуждал в их сердцах сочувствие.

За побежденным королем встал победитель — полководец Велисарий. Он пришел пешим в костюме командующего. Скромный лавровый венок украшал его голову, невелик был и его эскорт — несколько самых мужественных таксиархов.

Загремела улица, крики неслись с крыш, из окон приветственно махали шелковыми стягами. Трубы запели, процессия тронулась, Велисарий шел, как покорный господину раб, выполнивший лишь свой тяжкий долг, и ничего более.

Вслед за командующим везли бесчисленную добычу. На повозках лежали золотые королевские троны, драгоценная сбруя, небольшая карета вандальской королевы из слоновой кости, груды драгоценностей, камней, ограненных и неограненных, золотые кубки и чаши, бесценная утварь королевской трапезы, сотни талантов серебра, изобилие дорогих сосудов, награбленных некогда Гензерихом в Риме[68]. Среди них были сосуды из Иерусалимского храма, захваченные Титом, золотой семисвечник этой святыни, возы бесценного пергамена, увязанного в груды, и между ними готское Евангелие[69], усыпанное драгоценными камнями.

Торжественно катилось это море неоценимого трофея по улице, по форуму Феодосия, на форум Константина. Здесь, в церкви Богородицы, вельможи сняли белые одежды и заменили их придворными. Из храма вынесли императорские инсигнии[70]: сперва драгоценный крест, потом большой жезл из чистого золота и за ним лабарум-стяг[71]. Слева и справа дорогу прокладывали скороходы, возглашая «многая лета».

Чем ближе к ипподрому, тем громче становились вопли, тем больше давка. Люди словно обезумели при виде огромной добычи, красивых воинов, пленного Гелимера и его родичей.

Процессия двигалась мимо роскошных терм Зевксиппа[72] — перед ними возвышался величественный портал ипподрома. Здесь роскошь и богатство величайшего деспота земли проявились с особой щедростью и блеском.

Сотни тысяч людей расположились вокруг, сотни тысяч людей восхваляли деспота, который, сидя под пурпурным балдахином на золотом троне в высокой ложе, ожидал Велисария. Рядом с ним восседала императрица, единственная женщина в мире, сумевшая подняться из вертепов этого самого цирка, со дна разврата и похоти, к престолу. Красивая, невысокого роста, она была сложена так, что радовала взор самого взыскательного художника. На бледном лице пылали чарующие глаза, горели губы, алчущие наслаждений. Золотая диадема венчала ее голову; за бриллианты в серьгах, на лбу, шее и на платье можно было купить королевство. Вокруг нее теснились придворные красавицы, молодые патрикии, вельможи, любимцы и телохранители.

Когда Гелимер вошел и увидел Юстиниана на троне, море голов слева и справа, он не зарыдал, не вздохнул тяжко, а лишь громко повторил:

— Все суета сует и всяческая суета!

Велисарий и Гелимер по ступеням поднялись к ложе. Там с короля сорвали порфиру; вандалы склонили головы до земли, народ завопил, приветствуя императора, в глубине души ненавидя его и проклиная как воплощение дьявола.

— Многая лета! — на всех языках неслось над землей.

Велисарий тоже опустился на колени, ничтожный раб неограниченного властелина urbis et orbis.

Радован и Исток стояли на подмостках среди лучников. Радован то и дело прикладывался к отличному вину Эпафродита и был в прекрасном расположении духа. Он кричал вместе с самыми заядлыми крикунами и вздымал руки. Исток же молчал. Он думал о том, что точно так же могли привести на ипподром его отца Сваруна, свободного старейшину свободных славинов, если бы его, Истока, стрела не поразила Хильбудия. И ему захотелось домой, в свой град — рассказать соплеменникам, что бывает с побежденными народами, пойти от племени к племени, зажечь протест в душах, единство в сердцах, призвать к вечному гневу и вечной борьбе против Византии. Тем временем деспот дал знак. Загремели трубы, народ обезумел от восторга, на арене появились две чудесные колесницы.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Трижды возвестили трубы отдых, трижды промчались по сорока мраморным ступеням императорские и Велисариевы рабы, угощая зрителей освежающими напитками. Ипподром кипел и безумствовал. Народ опьянел от вина и веселья. Богатеи теряли и выигрывали огромные куши. Во рву, окружающем арену и наполненном водой, плавали остатки разбитых колесниц и повозок. Сторонники зеленых и голубых, наемные крикуны, перешли канаву у самой арены, взобрались на спину[73], влезли на Змеиную колонну[74], поднялись даже на затылок колосса Геракла[75] работы Лисиппа[76] и, срывая венки сикомор с Адама и Евы, швыряли их на арену, валились на колени перед прекрасной статуей тоскующей по любви Елены, дрались, толкались и славили то зеленых, то голубых, в зависимости от того, кто больше платил.

Кафизму — императорскую ложу, — покоившуюся на двенадцати мраморных колоннах, мельчайшей пылью орошал ароматный шафран. Юные патрикии, изнеженные офицеры, дворцовые сплетники перемигивались с красавицами из свиты Феодоры, расположившейся в кафизме и в соседних ложах.

И только Феодора была неподвижна. Лицо ее было хмуро, губы закушены, она побледнела еще больше, а сверкающие глаза извергали молнии на ряды зеленых. Императрица обещала свою милость голубым, однако пока что было неясно, кто победит, хотя колесницы уже трижды влетали на ипподром. У голубых и зеленых насчитывалось равное число побед.

Вдруг она вздрогнула и сделала знак рукой. Наклонилась к прекрасной Ирине, задумчиво сидевшей возле нее, и велела ей позвать Асбада. Обжигающим взглядом пронзила императрица ее лицо — не затронула ли эта просьба юное сердце? Но Ирина спокойно встала, передала повеление императрицы, и через мгновенье у ног Феодоры в ослепительном доспехе появился начальник палатинского легиона.

— Асбад, иди к Эпафродиту и спроси его, победят ли арабские жеребцы, которых я купила при его посредстве!

Асбад поцеловал ей туфлю и поспешил в ложу к Эпафродиту. Шум и шепот в кафизме утихли — говорила богиня Феодора, увенчанная золотым нимбом.

— Красив Асбад, Ирина?

— Красив, боголюбезная августа[77]!

— И ты любишь его?

— Люблю, если прикажет твое всемогущество!

— А сердце тебе не приказывает?

— Мое сердце, как у Иоанна Крестителя на Иордане!

— Дитя! Тебе бы акрид и меду вместо жарких поцелуев!

— И мои уста будут славить твою милость, о владычица!

Императрица с жалостью взглянула на Ирину; на лице девушки не было еще следов жаркой страсти, в глазах ее еще мерцала роса, словно в чашечке лилии, раскрывающейся в полночь и чистой, невинной встречающей утро.

Возвратился Асбад.

— Эпафродит, смиреннейший раб императрицы, простирается перед тобой ниц во прахе и клянется святой троицей, что твои скакуны победят. Он поставил на них полмиллиона золотых статеров.

Лицо Феодоры прояснилось. И тут как раз запели трубы, из-под кафизмы вылетели лучшие колесницы.

Толпа онемела. Все потянулись вперед, старики дрожали от нетерпения, молодежь стискивала кулаки.

Одни со вздохом призывали на помощь Христа, другие заклинали сатану и Вельзевула[78] сломать колеса голубым.

Кони остановились перед кафизмой. У зеленых — четыре каппадокийских скакуна, у голубых — четыре арабских. Возницы подняли флажки, ипподром зашумел, словно море в бурю. Могучий гот в голубой тунике поднял свой флажок, и все увидели на нем герб Феодоры.

— Состязается императрица!

Сторонники зеленых побледнели; они с радостью высыпали бы в Боспор миллионы на съедение дьяволам или отдали бы их на церковь святой Софии, только бы победили зеленые, посрамив самую главную свою соперницу. Сторонники голубых и вельможи трепетали от ужаса, опасаясь проигрыша. Эпафродит не находил себе места от страха. Он понимал, что на карту поставлена его жизнь и его достояние. Он уже обдумал, как быстро скрыться с ипподрома, сесть на самый быстроходный корабль и исчезнуть. Маленькие глаза его спрятались под бровями в ожидании.

Императрица встала. Взяла из рук Юстиниана белый платок и с горделивым высокомерием бросила его на арену. Когда кусок ткани коснулся земли, из рук возниц выпали флажки, закипел песок под копытами коней, взвихрились зеленая и голубая туники, и в одно мгновение колесницы скрылись за поворотом у меты — Змеиной колонны. Люди замерли и онемели, ипподром словно превратился в безмолвный мрамор. Речь шла о миллионах, о чести половины города, о достоинстве императрицы и о ее позоре. Все изнемогали от напряжения, дрожали и корчились. Юстиниан прикрыл глаза рукой, Феодора, закусив губу, стояла у барьера ложи, рука ее была стиснута в кулак; на ее прекрасном лице — словно из лесбийского мрамора — не дрожала ни одна жилка, пышная грудь замерла.

Пять раз промчались несравненные кони мимо меты. То зеленый возница опережал голубого на голову, на конскую шею, то голубой зеленого. Шли все время рядом; таких скачек ипподром еще не видывал. Богатеи, патрикии и воины, терявшие и приобретавшие здесь миллионы, до крови кусали губы в тяжком возбуждении. Толпа все больше перевешивалась через барьеры и резные решетки, еще немного, и она хлынет на арену.

Кони прошли шестой круг. Начали седьмой. Кто же победит? И тут зеленый возница ослабил вожжи. Свистнул длинный бич по спинам дивных каппадокийских жеребцов. Кони опустили головы к земле, пена брызнула во все стороны, и в мгновение ока они опередили коней голубых на целый корпус. И тогда стороны не выдержали.

— Бей, гони, стегай, вперед, вперед! — вопили, ликуя, сторонники зеленых.

— Отпусти поводья, подхлестни! Он нарочно не хочет, убейте его! Смерть ему! — стучали ногами сторонники голубых, угрожая готу.

А у того сильнее вздувались мускулы на руках, вожжи были натянуты, как струна, он свесился с колесницы, кони тащили его на вожжах, которыми он был обвязан вокруг пояса. Расстояние между каппадокийскими и арабскими скакунами увеличилось еще немного. Спина гота выгнулась в страшном усилии, кони несли, людям казалось, что вот-вот он сдаст, потеряет сознание, упадет под ноги лошадям и начнет безумный танец смерти. Заканчивался седьмой круг. Впереди еще один, последний.

Перед виражом гот нагнулся. Из уст голубых вырвался крик ужаса. Тысячи людей хватались за головы, рвали на себе волосы: все пропало! Зеленые, обезумев от восторга, бросали венки к колеснице:

— Победа, победа!

Но на самом повороте в руках гота блеснул нож. Он перерезал вожжи. Освобожденные кони ринулись вперед. Словно не касаясь земли, влетели они в вираж, задели колесницу зеленых и отбросили ее в сторону, вслед за этим впервые свистнул бич гота, мгновенье — второй, третий удар, и Феодора победила.

Воздух задрожал от воплей, взорвавшихся над ипподромом, заглушивших шум морского прибоя; солнце померкло от дождя цветов, которые полетели на арену в честь победительницы Феодоры, великой самодержицы.

Императрица улыбалась, припав к чаше торжества. Запели трубы, и глашатаи объявили час отдыха. На сей раз зрителей угощала сама императрица-победительница. Кафизма опустела, двор удалился во внутренние покои.

Асбад сопровождал Ирину.

— Мир еще не знал императрицы, подобной нашей!

— Ее всемогущество непобедимо!

— Ирина, твое лицо как заря! Ты любишь победителей?

— Я люблю героев! Мой отец был героем, жил и умер героем! И мой дядя герой! Крепость Топер[79] неприступна с тех пор, как он там!

— Ах, Ирина, твои слова звучат пророчески, а голос твой подобен арфе Давида[80]! Ты плоть от плоти нашей, дочь Византии! Ни одной капли варварской материнской крови нет в твоем прекрасном теле и в твоей душе!

— Род моей матери — род славных старейшин по ту сторону Дуная!

— И все-таки они варвары!

— Но братья во Христе.

— Христос не послал апостолов к варварам. Он озарил своим сиянием Рим.

— Однако он сказал: учите все народы!

— Оставим Евангелие, Ирина. Пусть спорят монахи. Ты любишь победу, Ирина… и победителей!

— Я люблю героев-победителей!

— А если Асбад победит всех лучников, Ирина, ты полюбишь его?

На мгновенье кровь бросилась девушке в лицо.

— Скажи, Ирина, полюбишь? Я упражнялся и постился, я рано уходил спать, — и все для того, чтоб меня венчал ипподром, наградил император, а все венки, всю награду и милость повелителя я положу к твоим ногам, Ирина. Скажи, ты полюбишь Асбада?

— Я буду любить героя-победителя.

Губы ее дрожали. Во дворце они расстались.

Юстиниан с Феодорой ушли во дворец слоновой кости. Когда они остались одни, коронованный деспот обнял свою жену, дочь сторожа медведей, блудницу Александрии, Дамаска и Константинополя, и со слезами на глазах прошептал:

— О всемогущая, победоносная, единственная, святейшая, самая дорогая и самая верная мне, своему повелителю.

— Юстиниан, я хочу, чтоб отныне все двери во дворце были открыты перед Эпафродитом, чтоб ты осчастливил его своей милостью. Это он подарил мне коней!

— Твое слово — закон. Быть по сему!

Феодора тут же послала на ипподром дворцового гонца вручить Эпафродиту перстень и пергамен с подписью Юстиниана. Возвратившись, гонец сообщил, что Эпафродит горстями рассыпает на арене золотые статеры, подбивая дерущуюся за золото толпу кричать: «Многая лета императрице!»

Пока во дворце подкреплялись, глашатаи оповещали, что владыка земли и моря приглашает все народы к состязанию в стрельбе из лука. Посреди спины поставили шест. На вершине его, привязанный серебряной цепочкой, сидел большой ястреб. Того, кто на полном скаку собьет ястреба, Управда обещал принять на службу в палатинскую гвардию и выдать большую награду. Лучники принесли победу Велисарию, поэтому да будет прославлен и вознагражден лук.

Эпафродит послал Мельхиора за Радованом и Истоком.

Он велел Истоку принять участие в состязаниях и поставил на него большие деньги. На скачках Эпафродит взял колоссальный куш, и новое пари было для него лишь забавой. Все ставили на Асбада, слывшего великолепным стрелком. А Эпафродит наперекор всем ставил на своего гостя Истока.

Радован уже напился. Он кричал, пел, не выпуская из рук кувшина с вином.

— Ты, сынок, камнем собьешь эту птицу, с завязанными глазами, ночью собьешь, сынок! Пей, Исток, пей, ты и пьяным собьешь ее!

Воины, собравшиеся под кафизмой, чтоб участвовать в состязаниях, весело хохотали. Исток не смеялся. Губы его горели, хотя он не притронулся к вину. Его увлек ипподром. Он видел Управду, видел Феодору, блеск, роскошь, толпы дикарей и изнеженных ромеев. Он думал о своей силе, думал о своем народе и других народах, которых заковывает в цепи этот город. Его охватывал стыд при мысли, что такие государи одерживают верх над народами, что ими повелевает такой изнеженный город. И он поклялся Перуном, что, если останется жив, Византии никогда не заковать в цепи свободных славинов.

Долго играли трубы, прежде чем им удалось заглушить гомон и крик на ипподроме. Юстиниан возвращался со своей свитой. Победительнице Феодоре он вручил белый платок, которым она должна была возвестить о начале состязания. В распоряжение лучников предоставили коней из императорских конюшен. Один за другим мчались воины мимо шеста, целясь в ястреба, стрелы пробивали пурпурный кров, птица продолжала неподвижным взглядом смотреть на стрелков и воинов. Ястреб вытягивал шею, взмахивал крыльями, иногда уклонялся от ловко пущенной стрелы и оставался невредимым.

Зрители смеялись, стрелков осыпали насмешками, над ними издевались, швыряли в них финики, апельсины, словом, забавлялись так, словно на арене уже были мимы.

— Последним! — снова передал Эпафродит Истоку через Мельхиора. — Исток пусть идет последним!

Ряды соревнующихся поредели. Многие отступились и ушли, особенно те, что были в роскошных доспехах палатинской гвардии. Испугались насмешек.

Только Асбад держался. Он изо всех сил старался сохранить спокойствие и думал об Ирине, которую любил страстно. Сегодня он преподнесет ей венок победителя. В это он верил твердо. Много раз смотрел он на кафизму, но Ирины не видел. Она сидела в укромном уголке, не смеялась, не смотрела на арену. Сердцем она была перед алтарем и молила Христа смилостивиться над ней и сделать так, чтоб Асбад не победил.

Осталось всего несколько человек. Больше Асбад не мог терпеть. Пора! Он взял три стрелы, лук и вскочил на объезженного им коня. Долгими неделями он упражнялся на нем.

Когда Асбад появился перед кафизмой, воцарилась тишина. На него и против него было поставлено много денег.

Он медленно проехал вдоль спины, раскланиваясь налево и направо, поклонился кафизме, еще раз тщетно поискал глазами Ирину и помчался. Полетела первая стрела — ястреб сердито заклекотал. Всадник сделал другой заезд — стрела прозвенела над самой головой ястреба, — ипподром бурно приветствовал успех. И в третий раз повернул Асбад коня. Сердце его колотилось, рука дрожала. Он собрал все силы, чтоб успокоиться. Губы его шептали имя Ирины. Снова натянулась и зазвенела тетива, стрела пошла точно, но в тот же миг ястреб, взмахнув крыльями, отскочил на длину цепочки, стрела коснулась лишь крыла и выбила из него перо, которое, кружась, медленно полетело на песок. И снова будто вихрь прошел по ипподрому. Зрители разделились на два лагеря: одни кричали, что Асбад попал, другие это оспаривали: он, мол, лишь вышиб перо, а ястреб сидит себе и сердито на него смотрит. Те, кто ставил на Асбада, считали, что они выиграли; те, кто ставил против, — отрицали его победу. Поднялся невообразимый шум, еще немного — и ипподром превратился бы в поле битвы, и кровь оросила бы землю, но тут вмешался Управда. Как судья и главный арбитр, он рассудил:

— Асбад и попал и не попал. Если ястреба никто не собьет — награда его. Пари остаются в силе; если никто не превзойдет Асбада, пари выигрывают те, кто поставил на него, в противном случае выигрывают другие!

Состязания возобновились. Асбад испугался. Он тут же велел посулить крупные суммы денег оставшимся лучникам, чтоб они отказались от борьбы. Большинство польстилось на деньги, не согласился лишь Исток и еще двое фракийцев. Тогда Асбад сам подошел к ним. Гордый взгляд свободного славина скрестился с хитрым суетным взором ромея. Ничего не сказал Исток, но глаза его говорили: «Славины никогда не продаются!»

Поехали фракийцы, но неудачно — оба промахнулись.

Близко от ястреба пролетели их стрелы, даже пурпур пробили. Остался один человек — варвар, славин.

— Последний! — сообщили трубы.

Ипподром вновь утих, все взгляды устремились к кафизме. Появился Исток, с кудрями до плеч, в длинной рубахе, которую ему дал Эпафродит.

— Ха, ха, варвар в рубахе, словно жрец Молоха[81]! О Весталка, и этот хочет победить? Откуда он? Гость Эпафродита! Говорят, славин! — загудели трибуны.

Истоку предложили выбрать лук и стрелы. Он натянул тетиву на одном луке, на втором, на третьем — хлоп — тетивы лопнули одна за другой. Он хладнокровно отшвырнул дорогое оружие в сторону.

Зрители удивились.

Наконец он остановился на большом неотделанном луке, настоящем варварском. Потом выбрал стрелу — одну-единственную. Ему подали еще две, он отказался.

Шепот изумления пронесся по ипподрому. Сама Феодора выглянула из кафизмы.

Между тем Исток выбрал себе коня: прекрасное дикое животное, привезенное из-за Черного моря. Вывел его на арену. Жестом велел его расседлать. Слуги подбежали, отстегнули и сняли седло.

Трибуны загомонили.

Исток сбросил рубаху, доходившую до лодыжек, и остался в белом кожухе, сшитом Любиницей. Юноша стоял посреди арены возле вороного коня; гордый, прекрасный и статный, — так что сама Феодора, приложив к глазу ограненную призму, смотрела на него жадным и похотливым взором: мускул к мускулу, словно стена вокруг Константинополя.

Исток сунул стрелу за пояс, левой рукой взял лук, правой схватил поводья и, как перышко, взлетел на коня. Тот вначале встал на дыбы, потом помчался по арене. В первый раз Исток проехал мимо, только поглядел на птицу, — зрители недовольно заворчали.

Повернул коня второй раз, стрела за поясом, конь мчится еще быстрее — словно у него выросли крылья.

Зрители завопили:

— Стреляй, срази его, варвар! Хватит дурачиться! Стащите его с коня!

Исток ничего не слышал и не видел.



В душе у него было одно желание — показать императору, как стреляет народ, который побеждает его хильбудиев. В третий раз проскакал он мимо кафизмы, рука потянулась за стрелой, подняла лук, — на трибунах воцарилось молчание, словно надвигался ураган.

Глаз Истока вонзился в птицу, ястреб зашипел и выпустил когти. Непобедимая птица затрепетала перед варваром. Исток прицелился в нее и в тот же миг снова промчался мимо. По ипподрому прошел вопль возмущения. Зрители, разозленные тем, что он не выстрелил и в третий раз, обрушили на него град ругательств и насмешек, град огрызков хлынул на арену, кое-кто даже снимал сандалии, чтобы швырнуть ему вслед, другие угрожающе обнажили ножи. И тогда Исток, молниеносно повернувшись на коне, — он был еще совсем близко от шеста, — пустил стрелу, и она с такой силой пронзила птицу, что цепочка лопнула, и ястреб с пробитым сердцем упал на арену перед кафизмой.

Вихрь злобы сменился бурей восторга — стены ипподрома дрожали. Целый поток лавров хлынул из лож, женщины осыпали победителя вышитыми золотом платками, а Ирина, с горящими от радости щеками, шептала:

— Слава тебе, Христос, а тебе, соплеменник моей матери, — поцелуй!

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Тихо шепчутся волны Боспора. Дремлют корабли, видят сны длинноклювые парусники, редкие караульные спят на крышах рубок.

Великие артерии моря и суши направили всю свою бурлящую жизнью кровь к сердцу Константинополя — на ипподром и просторные городские площади. Звезды спокойно сияли, небо будто снизилось, чтобы бросить свой любопытный золотой взор на роскошную землю, и, видя, как бурно веселятся там люди, какие неистовые вопли несутся в этот торжественный день к его синему балдахину, — небо улыбалось.

Исток лежал на мягкой траве. С высокой террасы в саду Эпафродита смотрел он на море, в котором отражалось небо. Рядом благоухала резеда, над его головой цвел лавр.

Увенчанный лавровым венком победителя и бурей восторга, он тем не менее чувствовал себя несчастным. Все бы отдал Исток, чтоб зашумела над его головой липа, чтоб у ног его заколыхались волны белого моря Сваруновых стад! Он сидел бы на валу своего града с отцом, в окружении девушек, и рассказывал бы им о Константинополе, о победе, о роскоши и блеске! Отроки бы внимали ему, а его боевые товарищи, услышав о том, как изнежен враг и на какой позор обрекает Византия побежденных героев, унесли бы в сердце его слова, разнесли бы их по всем племенам славинов и возвестили бой за свободу, бой против угнетателей, преградивших им путь через Дунай.

Исток думал о том, что теперь будет, если славины и анты поссорятся между собой. Ведь тогда они весной не пойдут на юг через Дунай. Возьмутся за топоры и копья и оросят луга братской кровью.

Исток ужаснулся. Он готов был вскочить, бежать в конюшню, выбрать лучшего коня и мчаться домой.

Но как же с его планами? Боги направляют людей. Сам Святовит привел его на путь Эпафродита, Перун направил стрелу в ястреба — и открыл ему дверь, чтоб заглянуть в душу врага, чтоб, служа ему, помогать родине. Нет, сейчас нельзя возвращаться, пока нельзя. Он вернется, но лишь тогда, когда постигнет воинское искусство, которое похитит у ромеев и принесет в дар своему племени.

Во дворе виллы Эпафродита залаяли собаки, но тут же смолкли; по их тихому умильному повизгиванию Исток понял, что приехал хозяин. Эпафродита принесли с форума Феодосия, где он до полуночи веселился под мраморными аркадами и играл на целые столбики золотых номисм. Фортуна полюбила его с тех пор, как он встретил Истока, подобно тому как она полюбила Потифара, принявшего в дом Иосифа. Так хвастался и шутил Эпафродит в компании богатых патрикиев, в то время как Мельхиор ссыпал золото в кожаные мешки.

Эпафродит приехал домой в прекрасном настроении. За пазухой у него лежал перстень Феодоры и пергамен Юстиниана, в мешках — кучи золота и долговых расписок, завтра он уже мог продать за долги дома нескольких видных патрикиев. Радостно сверкали глаза грека. Деньги и благоволение императора! Теперь он волен торговать, как ему угодно. Милость Управды ему обеспечена.

Он велел Мельхиору угостить слуг самым лучшим вином, сладостями, фруктами, рыбой и устрицами, словом, всем, что найдется в кладовых. А потом спросил, дома ли уже славины. Ему надо сейчас же поговорить с Истоком, если же его нет — разыскать немедленно.

Привратник сообщил, что Исток давно возвратился.

Мельхиор сам пошел за ним, и Эпафродит распорядился проводить его в зал, где он обычно принимал важных гостей.

Войдя, Исток встал на пороге как вкопанный. В трех золотых светильниках полыхало искрящееся пламя, освещая сказочное убранство зала. Там, где пол не был прикрыт багдадским ковром, сверкали пестрые камешки драгоценной мозаики. На стенах переливался мрамор, усыпанный смарагдами, хризолитом и ониксами. Низкие столики опирались на ножки из слоновой кости; нити золота струились по тканям; иноземные, не знакомые Истоку меха ласкали ноги Эпафродита в мягких сандалиях. Три грации на вытянутых руках держали в тонких пальцах прелестную раковину, в которой стоял золотой кубок с греческим вином.

— Садись, Исток!

Эпафродит поманил его к себе. Он бегло говорил на фракийском наречии, вплетая в него много славинских слов, так что Исток его немного понимал.

С опаской подошел к богачу Эпафродиту сын Сваруна и опустился на меха у его ног.

Грек ласково улыбнулся и потрепал сухими пальцами его буйные кудри. Дал знак. Темнокожий нумидиец принес еще один кубок старого греческого вина.

— Возьми, дитя славинов, выпей во славу Христа, он милостив и к тебе!

— Святовит мне сопутствовал, Перун направлял мои стрелы! Я не знаю твоего Христа!

— Ты узнаешь его! Пей в благодарность богам!

Они осушили кубки.

— Исток, ты спас меня от Тунюша, я твой должник!

— Тунюш — разбойник! Каждый славин поступил бы так же. Мы не грабим мирных путников.

— Это достойно похвалы, Исток! Но мой долг велик.

— Ты уже заплатил его, господин. Ты принял к себе меня и моего отца. Ты хорошо заплатил!

— Нет, славин. Я принял вас, но мой долг тут же возрос. Ты победил. Сегодня тебя славит Константинополь. Все позабыли о триумфаторе Велисарии и говорят о тебе больше, чем о самом императоре. Победил мой гость! Твоя слава — моя слава! Чего ты желаешь?

— Научиться воевать, как воюют ромеи. А потом вернуться домой!

— Воевать? Значит, ты не певец? — изумился Эпафродит.

Исток спокойно смотрел на него.

— Я певец по воле моего отца. Но я хочу воевать. Мне нравятся мечи и копья.

— Ты хорошо говоришь, сын славинов! Жаль отдавать такие руки струнам. Слушай! Управда назначил воинский чин в дворцовой гвардии для победителя. Он будет твой. Завтра ты пойдешь со мной во дворец. Сама Феодора желает тебя видеть. Из тебя получится хороший воин. Ничего, что ты варвар и молишься иным богам. Ты узнаешь Христа и полюбишь его. Ты научишься воевать и прославишься — и твое варварское имя позабудется. У самого Управды не было предков, рожденных в пурпуре[82], а императрица — дочь раба. Поэтому они любят ловких и смелых варваров. А ты таков, Исток! Но подумай как следует: если ты не примешь службу, ты должен сегодня же ночью скрыться из города, иначе погибнешь. Я дам тебе коня и денег на побег. Итак, решай!

— Я решил, господин! Завтра я пойду на службу!

— А отец?

— Останется у тебя или вернется домой, как захочет!

— Хорошо. Еще одно. Если ты доволен, оставайся у меня. Отличному воину нужны знания. Я дам тебе учителя, который научит тебя писать и правильно говорить. По утрам ты будешь ходить на воинские забавы, после полудня учиться наукам!

— Ты добр, господин!

— Ступай! Завтра я провожу тебя во дворец!

Пока Исток не вышел, грек смотрел ему вслед. Хитрые глаза его паслись на могучих плечах молодого славина.

«И это певец? Певец? Клянусь Гераклом, он помогал уничтожить Хильбудия. Будешь молчать — и он смолчит. Но отец его болтлив. Напьется и выдаст его. Тогда парню беда. Управда умеет мстить».

Он ударил золотым молоточком по серебряному диску.

— Мельхиор, пусть славин сейчас же вернется.

Управитель вышел.

«Жаль молодого героя, — подумал Эпафродит. — Я защищу его от когтей Управды!»

— Выполнено, господин.

Исток снова встал перед Эпафродитом.

— Мне еще надо поговорить с тобой!

— Я слушаю, говори.

— Но ты скажешь правду?

— Я не лгу, господин!

— Скажи, а не был ли ты среди тех славинов, что разгромили за Дунаем Хильбудий, славного полководца императора Управды?

— Отец уже сказал тебе, что мы музыканты!

Исток не растерялся. Не моргнув глазом, выдержал он пронизывающий взгляд купца, только чуть покраснел.

— Исток! — Эпафродит взял его за руку и притянул поближе к себе. — Исток, ты клянешься?

— Смертью, господин!

— Я тоже! Поэтому я клянусь Христом, богом своим, что из моих уст никто ничего не узнает, если ты мне доверишься. Я спрашиваю тебя потому, что люблю тебя и боюсь за тебя. Скажи мне, поклянись богами, воевал ты против Хильбудия или нет?

Исток молчал. Губы его были плотно сжаты, глаза горели, он гордо поднял голову.

Торжественно звучал его ответ:

— Разве достойный сын своего народа не натянул бы тетивы на погибель врагу?

— Значит, воевал. А ты знаешь, что, если тебя заподозрят, тебе придется плохо?

— Никто не узнает!

— Да хранит премудрая София твои слова и слова твоего отца. Эпафродит будет оберегать тебя!

Когда Исток пришел к себе, только что вернулся Радован. На его рубахе были видны следы красного вина. Он остановился перед Истоком, обхватил обеими руками седую голову, взгляд его бегал, словно он сошел с ума.

— О Исток, Исток! Пусть ему встретятся все вурдалаки и растерзают его! Пусть Морана семь лет отдыхает, а потом погубит его! Пусть в его собачьей челюсти шершни совьют гнездо, пусть муравьи выедят ему язык! Исток, разве не говорил я, что у него коровий хвост! Разве не говорил я? Самый могучий демон, которого боится сам Управда, пусть своим хвостом затянет ему шею и удушит его! О Исток, Исток!

Радован пошатнулся и упал на ковер, продолжая вздыхать и браниться.

Исток смотрел на него и слушал. Он ничего не понимал.

— Кого пусть накажет Морана, отец? Что с тобой? Кто обидел тебя? Скажи! У меня есть нож! Я найду его! Только скажи!

— Ты хотел пойти на него, я тебя не пустил. Ох, я глупец!

Он ударил себя по лбу.

— Я хотел пойти на него? Когда? На кого?

— Разве я не говорил тебе, что он негодяй, что он шелудивый пес? Скажи, разве я не говорил?

— Кто, отец? Ты заболел!

— Еще бы! Такое вино пить задаром, досыта, а потом услыхать горькую весть — так можно и ноги протянуть! Ох, кровопиец!

Исток подсел к Радовану и стал гладить его горячий лоб.

— Дай мне воды!

Пил старик жадно и после этого несколько успокоился.

— Исток, знаешь, что я узнал, и как раз теперь, когда я собрался идти домой, чтоб отдохнуть от мучений?

— Говори же, Радован! С тобой случилась беда?

— Славинов я встретил, из-за Дуная, честных славинов. И они рассказали, что Тунюш — триста демонов в его шапке! — сжег мост Хильбудия через Дунай и пошел к антам. Будет война, война, поверь мне, Исток! Чтоб ему баба-яга глаза выела! Ох, почему ты его не… Глупец я, что удержал тебя!

— Не печалься, отец! Я не убил его, но придет время, когда Перун отдаст его в мои руки.

— Пусть твоя стрела пронзит его, как ястреба на ипподроме. Мы должны поспешить домой. Кто поведет твоих отроков?

— Отец, я не могу!

— Не можешь? Горе сыну, который так отвечает своему отцу! Сварун умрет, славины не одолеют антов, и вместо своего града ты увидишь кротовью нору, а вместо сестры Любиницы найдешь жену паршивого пастуха! Горе тебе, Исток!

— Сварун не умрет, а Радо, сын опытного воина Бояна, знает, для чего он носит лук, знает, как должен сражаться тот, кто любит дочь Сваруна. Перун будет с ним, а вилы будут хранить Любиницу. Я останусь здесь, отец, а когда научусь воевать…

— Ты останешься, а когда научишься воевать… Отлично… Оставайся! Пожалуйста, оставайся!.. А я пойду и расскажу Сваруну, как его любит сын.

Радован в гневе отвернулся к белой стене. У него слипались веки. Он закрыл глаза и уже в полусне призывал непонятные кары на голову гунна.

На другое утро в доме Эпафродита с раннего утра засуетились рабы и евнухи. Мельхиор не сомкнул глаз: смотрел за слугами, чтоб они не перепились. Визит к императору беспокоил Эпафродита больше, чем судьба нагруженного корабля среди разбушевавшейся морской стихии.

Эпафродит потребовал самую блестящую свиту. На это мог решиться только богач и патрикий, у которого дома хранятся перстень императрицы и пергамен самодержца.

Благоухал в доме нард, евнухи умащивали в ванне худое тело Эпафродита самыми дорогими мазями из Египта и Персии. Его редкие волосы они завили и обсыпали золотой пылью. Принесли хитон из тяжелого шелка. Искуснейшие вышивальщицы золотыми нитями вышили на нем лотос и пальму, миртовый куст, павлинов и чаек. На плечи Эпафродиту набросили длинный плащ-хламиду, также из шелка. Сам Мельхиор застегнул ее на правом плече большой золотой фибулой в форме греческого креста. В центре фибулы сверкал алмаз, по краям зеленели крупные смарагды.

Истоку тоже пришлось отправиться в ванну. Его буйные кудри также осыпали благовонной пылью. Он оделся в специально сшитые шелковые одежды, какие славины носили по торжественным дням.

Все утро проворно сновали руки рабов и рабынь. На улице собралась толпа бездельников, лоботрясов и подхалимов, восхвалявших достоинства Эпафродита. Мельхиор полными горстями раздавал им оболы и угощал вином и фруктами.

Около полудня ворота отворились. Отряд ткачей открывал шествие. За ними следовала толпа черных поваров, потом бесчисленное множество богато разодетых рабов. С ними смешались бездельники и ротозеи, провозглашавшие славу Эпафродиту, любимцу Управды. Шествие замыкали две пары носилок, окруженных евнухами; в передних, простых, сидел Исток, во вторых, обшитых дорогим шелком и обильно покрытых золотом, — Эпафродит.

На улицах и площадях толпился народ. Раболепный Константинополь уже знал, как награжден Эпафродит. Тысячи людей, одержимых черной завистью, осыпали его бранью. Но едва он приближался, ему кланялись и с восторгом выкрикивали самые почтительные эпитеты. Эпафродит вежливо отвечал. Но его сверкающие глаза выражали презрение: «Лжецы! Лицемеры! Бесстыдники!»

Вельможи славили Эпафродита, народ величал Истока.

Из остатков гирлянд на стенах домов, украшенных к триумфу, отрывали ветки лавра и бросали их в носилки Истока. Люди тянули к нему руки, воздевали их, словно натягивая тетиву, а потом начинали бешено хлопать в ладоши и восторженно кричать.

Перед бронзовыми воротами свита разделилась на две части и расступилась влево и вправо. Палатинские стражи в ослепительных доспехах приветствовали их, тяжелые ворота распахнулись, и носилки исчезли во дворце Юстиниана.

Дворцовые рабы целовали торговцу руки. Носилки остановились перед мраморной аркадой. Эпафродит и Исток вышли. Им сообщили, что прием будет происходить в Орлином зале[83], и повели по лабиринту коридоров, комнат и зал, пока они не достигли приемной перед Орлиным залом. Толпа вельмож, сенаторов, молодых придворных патрикиев, дьяконов и священнослужителей пресмыкалась в приемной долгие часы, а то и дни, недели, месяцы, ожидая случая пасть ниц перед божественным деспотом и поцеловать туфлю Феодоры.

Когда появились Исток и Эпафродит, стая благоуханных придворных лизоблюдов приветствовала их суетливой лестью и нижайшими поклонами; у дверей императора повторилась та же игра, полная зависти и притворства, что и внизу, на широкой улице.

Эпафродит не успел еще всех поблагодарить, как, окутанный в прозрачную вуаль, евнух отодвинул тяжелую завесу, и силенциарий[84] подал знак торговцу. Они вошли.

Зал ослепил их, все блестело, сверкало, даже Эпафродит на мгновенье растерялся. Сплошь золото и серебро, на стенах — драгоценные трофеи, взятые у побежденных королей. В глубине зала — огромный орел ромеев с распростертыми крыльями, из золота. Под ним на пурпурном троне — Юстиниан, сухощавый и тонкий, рядом с ним увенчанная диадемой Феодора. Поверх багряной туники, с тремя вышитыми королями в золотых фригийских колпаках, на императрице был тяжелый палий — плащ, усыпанный драгоценными камнями. Ее окружала толпа дам, Юстиниана — его любимцы.

Эпафродит и Исток еще в дверях опустились на колени, подползли к трону и у его ступеней легли на пол. Исток с трудом сдерживался, чтоб не заскрипеть зубами. Ему хотелось вскочить на ноги и задушить этого тирана — он, свободный сын свободных дубрав, был оскорблен унизительным дворцовым обрядом.

— В прахе перед тобой просят милости божественного повелителя его ничтожнейшие рабы, — произнес Эпафродит.

Церемониал был соблюден. Управда дал им знак встать.

Глаза Феодоры пылали, словно драгоценные камни в диадеме, и то и дело останавливались на Истоке. Перед ней ожило прошлое, когда она, погрязшая в пороке, пленяла со сцены своей прелестной красотой и проводила время в безумных оргиях. Она с радостью бы сбросила диадему, скинула пурпур, чтоб пленить этого славина и разжечь в его могучей груди пламенную страсть.

Вместе с Феодорой любовались Истоком придворные дамы. А рядом исходил злобой Асбад. От него не ускользнул взгляд Феодоры. Но это его не волновало. Он пытался отыскать голубые глаза, которые вчера с сожалением, почти с насмешкой глядели на него, желая ему поражения на ипподроме. Его взгляд молил и рыдал, взывая к милосердию. Но Ирина не обращала на него внимания. Ее губы улыбались, глаза словно заблудились в буйных кудрях славина и не могли из них выбраться.

— Эпафродит, Христос милостив к тебе! Тебя осенил святой дух, торговая мудрость не подвела тебя, и ты приобрел коней, достойных великой августы. Я благодарю небо за этот дар.

— Мудрость господня избрала своего смиренного слугу, чтобы он хоть такой малостью оплатил великую щедрость императрицы.

— Повелитель народов благодарит тебя в присутствии светлого двора и обещает тебе свою милость во веки веков!

— Твоя доброта не знает границ! Рабу достаточно заплатили, дав возможность лицезреть солнце вселенной, справедливо и мудро управляющее народами!

— И этому варвару, — Юстиниан указал на Истока, — бог даровал победу, потому что он пребывает в твоем доме. Волею господа и священного слова своего Юстиниан отличает его милостью: быть ему центурионом в палатинской гвардии и…

Асбад побледнел при этих словах.

— Этот человек из тех славинов, что уничтожили Хильбудий! — воскликнул он, прерывая императора.

У присутствующих застыла в жилах кровь. Неслыханное оскорбление величества! Асбад рисковал головой! Он посмел прервать речь императора.

Феодора пристально посмотрела на него. Но Асбад и сам понимал, что поставил жизнь на карту. Исток, его соперник, центурион в палатинской гвардии! Нет! Никогда! Этого ему не пережить. Один из них должен уйти. Смертельный страх охватил Асбада, и он не смог скрыть его.

Асбад понимал, что этот выпад погубит или его самого, или Истока.

Воцарилось молчание. Ужас сковал сердца. Юстиниан нахмурился.

Асбад пал перед троном.

— Властитель моря и суши! Я отдаю тебе свою голову, она по справедливости принадлежит тебе, потому что я оскорбил твое величество. Но будь у меня и девять голов, я отдал бы их, чтоб уберечь тебя от малейшей опасности, о государь!

Асбад лежал на полу. Все в страхе ожидали решения.

Тогда набрался мужества Эпафродит. Сохраняя спокойствие, он преклонил колено и прижался лбом к ковру.

— О государь, тому, у кого есть такие слуги, господь должен послать еще одну страну, чтоб покорить ее. Ибо эта мала для твоего могущества!

Теперь двое склонились перед троном. Вельможи не сводили глаз с императора, который, подперев рукой подбородок, смотрел прямо пред собой.

— Говори, Эпафродит, откуда этот славин! Верно ли, что он из тех славинов, что разбили моего Хильбудий? — сказал Управда, не поднимая глаз.

— Немощны мои руки, и годы согнули мне спину, а в убеленной голове уже нет места безрассудным мыслям. Но клянусь мудростью господней, я бы первый погрузил нож в сердце славина, если б слова благородного Асбада, справедливо озабоченного, были бы правдой. Этот славин спас мне жизнь. Через Дунай перешли остатки отрядов Сваруна и напали на меня, мирного купца. И этих славинов пронзил нож Истока, этот нож вырвал меня из когтей смерти. Вот почему я благодарен ему, вот почему он мой гость, и я знаю, что он не из тех славинов, которые враждебны великому деспоту!

После долгого молчания Юстиниан поднял голову.

— Исток есть и останется центурионом. Асбад есть и останется его начальником и с сего дня моим доверенным слугой. Исток будет служить в его легионе!

Возгласами восторга и удивления славил двор слова самодержца. Награжденных поздравляли и восхваляли милость и мудрую рассудительность деспота. Ирина выступила из толпы дам и на языке славинов обратилась к Истоку:

— Ты герой, сотник императорской гвардии! Путь твой ведет наверх! Да сопутствует тебе счастье!

Исток, ничего до сих пор не понимавший, вздрогнул при этих словах, словно пробудился от сна.

— Ты вила из наших лесов или женщина, о ответь!

Ирина улыбнулась и посмотрела ему прямо в глаза. Но завеса задвинулась, Эпафродит и Исток, коснувшись лбом пола, удалились.

На улице Исток не видел толпы, не слышал ее криков. Перед ним стояли голубые глаза Ирины и ее трепетная улыбка. Его уши слышали ласковые слова, которые сказала ему незнакомая девушка, прекрасная, как лесная вила. Его сердце охватил восторг, словно над ним раскрыла цветущие ветви липы тихая Весна.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

«Из его головы могла бы родиться вторая Минерва. Два месяца, и такие успехи!» — думал седовласый Касандр, учитель Истока, возвращаясь домой от Эпафродита садами, озаренными сиянием молодой луны.

«Словно вытесанными на камне остаются мои слова. Все он запоминает навечно. Не родись он под кустом от волчицы варваров, но где-нибудь на Акрополе, быть бы ему вторым Аристотелем или Александром. Ей-богу!»

А Исток в это время гулял по укромному садику с цветущим жасмином. Под мягкими сандалиями скрипел зеленый песок, привезенный на корабле из Лаконии. Его мелкие кристаллы сверкали в лунном свете, и казалось, будто дорожка усыпана светлячками. Размеренно шагал юноша, в такт своим шагам произносил вполголоса греческие слова, приказания командиров. Повторив их во второй и в третий раз, он остановился, выхватил из ножен меч и стал быстро размахивать им в воздухе. Он нападал, отбивал удары, отступал и снова атаковал. Устав, он присел на каменную скамью возле журчащего фонтана.

Светила луна. Все вокруг исходило таинственными ароматами. Водяная струя, трепеща, стремилась ввысь, потом падала и снова устремлялась к небу; изнемогая, она тысячами брызг тонула в мерцающем бассейне, где трепетал серебряный диск луны. С моря веяло тихое влажное дыхание, которое словно в ароматной купели ласкало его нежными руками. Исток расстегнул пряжки панциря, погрузил голову в ладони и задумался в тишине звездной ночи.



Здесь он сидел в тот вечер, когда вместе с Эпафродитом вернулся из дворца. За полночь перевалили звезды, но сон бежал его глаз. Перед его взором светились голубые очи Ирины. Куда бы он ни обернулся, повсюду были они. Они смотрели на него с моря, улыбались ему с каждой звезды, а ее сладкие слова звучали в шелесте листьев цветущих деревьев и верхушек кедров:

— Ты герой, сотник императорской гвардии! Да сопутствует тебе счастье!

Дважды после этого возрождался месяц. Исток объезжал самых горячих коней, сломал немало дротиков, разбил много мечей, научился читать и писать, почти позабыл отца своего Сваруна и лишь мимоходом вспоминал Любиницу. Не было времени. Но глаз Ирины и ее слов он не мог позабыть. Однако напрасно искал он ее взгляд, шагая посреди улицы на полигон или гордо красуясь в позолоченном доспехе на диком жеребце, пожираемый жаждущими любви взорами. Ему казалось, что он видел уже все глаза, какие есть в Константинополе, погружался вопрошающе в них и печально отворачивался. Потому что ни разу он не видел такого сияния, мягкого и полного любви, словно в глазах Ирины сияла его прекрасная родина, словно в ее голосе звучали все песни славинских долин. И когда он проезжал мимо императорского дворца, он не отрывался от занавешенных окон и умолял: «Ирина, один только взгляд, одно только ласковое слово, только одно». Но за безжизненным стеклом не было никакого движения, мертвые стены огромного дворца безмолвствовали.

Погружаясь по вечерам в мечты, Исток в конце концов пугался их. Так было и в этот вечер.

Он выпрямился на скамье, провел рукой по лицу и пробормотал:

— Ирина? О чем я думаю? Ирина — дочь патрикия, живущая во дворце, иными словами, распутница. Что мне по ней страдать? Оставаться здесь, проливать кровь за тирана, чтоб однажды за все муки, за труд, за предательство проснуться в ее объятиях? Нет, клянусь Святовитом, изменника из меня не выйдет! Сейчас ты прячешься от меня, Ирина, прячешься, зная, как мучаешь меня. А в кругу подруг и слабосильных господ, этих трусливых офицеров, которые в бою сбежали бы от толпы старух, ты вместе с другими смеешься над варваром. Нет, клянусь Перуном, вы со слезами станете вспоминать меня!

Он вскочил с места и воздел руки к небу.

— Кого проклинаешь и в чем клянешься, малый?

К Истоку подошел Радован.

— Ах, отец. Ты не спишь? Уже полночь.

— Когда я сплю и как и почему не сплю, об этом ты до сих пор не очень-то тревожился. Отвечай, о чем тебя спрашивает Радован.

— Да ты в дурном настроении!

— Не увиливай! Говори, чего злишься и грозишь кулаками месяцу, словно ребенок, что палкой хочет сбить с неба звезду?

— Мысль, глупая мысль мелькнула у меня в голове!

— Мелькнула! Разумеется, мелькнула, и сидит в ней, словно ярмо на коровьей шее… Зачем ты лжешь?

Радован пылал гневом. Молодой воин от души рассмеялся.

— До чего ж ты хорош, когда сердишься. Присядь-ка.

— Не сяду, пока не скажешь.

— Все тебе расскажу, только будь добрее и не сердись.

— Все вы, дети, одинаковые. В полночь я пробираюсь к тебе и охраняю тебя, долгие ночи провожу в раздумьях о тебе, ловлю твое дыхание, твои сны. Исток, неужели ты думаешь, что я не знаю? Эпафродит, сам Эпафродит открыл мне все, когда я спросил его. Видишь, чужеземец, христианин рассказал мне, а ты не рассказываешь.

— Что тебе рассказал Эпафродит? — заинтересовался Исток.

— Исток, сын Сваруна, думаешь я не слышал, как ты стонал и вздыхал ночью: «Ирина, Ирина»? Не единожды, сотню раз. Такие сны неспроста западают в голову юноше, это ведь не гнилые орехи, что падают с дерева при первом ветерке. И поскольку ты молчал, я взялся за Эпафродита.

— За Эпафродита? — изумился Исток.

— Да, за него самого, и он рассказал, как к тебе обратилась эта девица и ожгла тебя взглядом. И он добавил: «Предупреди его, отец. Весь Константинополь знает, что Ирину любит Асбад». И я предупреждаю тебя. Учись у зверей. Когда в зверя попадает стрела, он убегает, пока не прилетела другая. В тебя тоже попала стрела, поэтому не торопись к стрелку, но беги от него. Понял?

— Значит, ты говоришь, Асбад любит Ирину?

Зоркий Радован заметил тревогу на лице Истока. Тот пытался скрыть ее, но безуспешно. Только что он поклялся Перуном, что ему нет дела до Ирины, что она ничего не стоит, что любовь к ней была бы изменой отчизне, и вот уж снова звучал в его сердце могучий голос и смеялся над ним! «Ложь, ложь. Ты любишь ее, а теперь еще выяснилось, что ее любит Асбад, твой начальник, который ни разу не взглянул на тебя добрым взглядом, он возлагает на тебя самые тяжелые дела, он напомнил императору о Хильбудий, надеясь погубить соперника». Исток все понял. Ему еще так много предстоит узнать, а уже столько узлов опутало его! И вот еще один удар: Асбад любит Ирину. Теперь все стало ясно. Поэтому ему не доверяют стоять в карауле у императорских покоев! Поэтому он считается еще недостаточно опытным, чтоб командовать эскортом, когда Феодора выезжает из дворца! А он верил всему и упражнялся днем и ночью. Ну, погодите же, на завтра назначены большие маневры в присутствии императорской четы…

Радован наблюдал за Истоком. На скулах его играли желваки. Старик встревожился не на шутку.

— Исток, сын мой, — заговорил он мягко и умоляюще, — ты знаешь, что я люблю тебя, как может тебя любить только отец твой Сварун. Поэтому выслушай просьбу седого старца, который желает тебе добра: ты вкусил воинской жизни, меч в твоих руках сверкает, точно молния, я смотрел на тебя из-за пальмы, — ты пишешь, как ученый! Давай вернемся за Дунай. Гибель грозит без тебя твоей родине, а тебе — гибель без родины. Давай вернемся, сынок!

— Не могу, отец! — взволнованно ответил Исток.

— Не можешь, — вздохнул Радован.

Журчал фонтан, струйки его утопали в бассейне, оба они смотрели на пляшущие лучи и оба не решались произнести ни слова.

— Не могу, отец, а сейчас уж совсем не могу. Раз Асбад преследует меня, я должен выждать и показать всем, на что способен славин. Асбад никогда не посмеет сказать во дворце: «Исток — варвар, плохой воин, дикарь. Из него ничего не выйдет». Такого позора я не снесу.



— На ипподроме перед тысячами людей ты доказал, кто ты и чьей крови. Зачем еще доказывать? Поверят Асбаду, а не тебе. Он погубит тебя!

— Меня хранят Святовит и Перун. Девять сыновей Сваруна пали в битве с византийцами. Боги ждут возмездия.

— Да сбудутся твои слова!

— Я не могу возвратиться домой, сказал я. Не могу, потому что мои планы идут дальше. Что пользы от того, что я научился кое-как воевать! Мне нужно перехитрить их, выведать их тайны, нужно добыть оружие и привезти его домой. Смотри, сейчас я служу за золотые статеры. Я отдаю их Эпафродиту, он торгует на них, и золото умножается!

— А в-третьих, ты не можешь вернуться домой, потому что ты молод и у тебя нет разума. Тебя ранили, и ты скорее бежишь назад, ближе к ней, к Ирине, откуда прилетели стрелы! Если бы у тебя было сердце музыканта! Сынок, Радован тоже любил, много красивых девушек вздыхало по нему. Но певец ударял по струнам, забирая песню из девичьих глаз, и шел дальше, забывая обо всем и оставаясь свободным. Только струны знают о тихой любви в сверкающем Константинополе, у Балтийского моря и в бескрайних лесах, ибо новая любовь вдыхала в них новую жизнь. Ты не певец, Исток, поэтому напрасны мои слова.

Опечаленный старик склонил голову.

— Отец, ты тоскуешь по родине! Ступай за Дунай, поклонись отцу и объясни ему, почему его сына нет дома. Сварун будет гордиться мною, и надежда усладит его дни!

— Тоскую по родине, говоришь? Ох, нет! Где родина певца? Везде и нигде. Нет, я не тоскую по родине. Но ухо мое соскучилось по блеянию стад, глаза — по зеленым лесам. Сыт я Византией, сынок мой, по горло сыт. Поэтому я ухожу. Завтра же.

Радован выпрямился. Печаль исчезла с его лица, и он громко запел дорожную песнь.

— Клянусь Шетеком, я распустил нюни, глупец! Сегодня ночью мы простимся, Исток! Далеко идут твои планы. Ты осуществишь их, коль не сразит тебя женщина. Если тебе нравится играть с ней — пусть она танцует под твою дудку, а не ты. Радован не забудет тебя. К лету он вернется и принесет тебе новости с родины. Мне вдруг показалось, будто я на ходу засыпаю в этом Константинополе с тех пор, как меня кормит Эпафродит. Его я тоже не забуду, особенно его вино. Идем, нас ожидает полная чаша. Выпьем на прощанье!

Они пошли к дому.

— Византийский жирок убавил мне мужества. По ночам я стал думать о Тунюше чуть ли не со страхом. И все-таки я не боюсь этого коровьего хвоста. Доведись нам встретиться, я ему покажу, он надолго запомнит Радована. Собачий сын!

— Не бойся его! В твоей пятке больше мудрости, чем в голове гунна. А когда придешь домой, разузнай, верно ли, что он посеял вражду между нашими племенами. Иди от племени к племени, предостерегай и убеждай, мири их, рассказывай о предателе Тунюше, византийском рабе, продажной твари. А вспыхнет война, скорей приходи за мной! Сын Сваруна вернется к своим братьям.

— Я сказал, к лету вернется Радован, война ли будет или мир. Только бы не подвели его старые ноги и не приняла в свои холодные объятия Морана.

— Морана пощадит тебя!

Они вошли в покой, где в посеребренном светильнике, висевшем под потолком, горел огонь. Радован поднял большой глиняный сосуд и налил из него вино в пестрые кубки.

— Bibe in multos annos et victor sis semper[85], — провозгласил он по древнему римскому обычаю, сохранившемуся в Византии, страшно довольный тем, что Исток его не понял.

А в то время, когда они торжественно поднимали прощальные кубки и мудрый Радован поучал Истока, в императорском саду в тени аканфа тихо стоял Асбад. Он сам пришел проверять караул во дворце. Но это был только повод. Подкупленный евнух после полудня тайком положил его письмо в спальне Ирины. С тех пор как Исток победил на ипподроме, с тех пор как он, Асбад, крикнул императору, что Исток из славинов, сражавшихся против Хильбудия, Ирина не разговаривала с ним. Когда он приближался к ней, она убегала; когда во время придворных церемоний он шептал ей пламенные слова любви, она не слушала его и отворачивалась. Асбад сходил с ума от дикой страсти. И вот он решил ночью вызвать ее в сад. Обширные императорские сады на берегу шепчущей Пропонтиды чудесными весенними ночами скрывали под своей темной сенью тайны, что днем рождались на площадях, в роскошных бассейнах, на обильных обедах и расцветали в ночной тишине. Любые двери, как бы они ни охранялись, мог отомкнуть золотой ключ разнеженного патрикия, когда дело касалось любви.

Долгие часы провел Асбад в ожидании. Сотни раз пересчитывал он окна и искал луч света, который сказал бы ему: встала, идет. Не вспыхнул огонек в окне, не дождался он Ирины. Миновала полночь, поредели звезды на востоке.

«Она презирает меня, — думал Асбад. — Она, единственная, обожаемая, любимая до безумия!» Он был настолько подавлен, что готов был рыдать. Асбад и сам не знал, любовь ли его оскорблена или самолюбие. Чтобы ему противилась женщина! Ему, магистру эквитум[86], по которому тоскуют почти все женщины Константинополя, которого разгульной ночью после разгульного пиршества целовала сама Феодора! Его презирает Ирина, у которой половина крови — варварская! Все его чувство, вся его безумная страсть обратилась в гнев. Он скрежетал зубами, стискивал кулаки и клялся сатаной, что уничтожит, унизит и погубит ее. В злобе он позабыл даже, где находится, и с такой силой топнул ногой, что рукоятка меча стукнулась по до-спеху. Он испугался, сердце бурно забилось, он прислушался и замер в густой тени.

Вдруг ему показалось, что в глубине сада между высоких стеблей лотоса мелькнула тень. Каждая жилка затрепетала в нем. В безудержной тоске он прижал руку к сердцу, для которого стал вдруг тесен доспех. Он напрягал глаза, сдерживал дыхание, прислушивался с таким вниманием, что улавливал, как падали иголки с ливанского кедра, возвышавшегося посреди зеленой поляны. Вскоре ему почудилось, будто скрипнул песок. Словно муравьи закопошились в его голове, так он был поражен. Но снова тишина и безмолвие. Он решил, что ошибся. Сердце угомонилось, рука соскользнула с груди и судорожно стиснула рукоятку меча. И тогда снова шевельнулась таинственная тень и беззвучно скрылась в кипарисовой роще. Асбад раскрыл рот, на губах его замерло имя: Ирина! Окликнуть ее он не посмел. Он так тосковал по ней, что готов был покинуть свой тайник и последовать за ней через пеструю клумбу в рощу. Но сдержался. Собрал все силы, протер рукой глаза, убеждая себя, что это игра его воспаленного воображения. Он полностью овладел собой, хотя ни на одно мгновенье не отводил взгляда от кипарисов.

На востоке за морем засияла нежно-розовая полоска.

Занималась заря. С моря повеял прохладный ветерок, остужая горящий лоб. На губах Асбада заиграла насмешливая улыбка. Ему стало стыдно. Так разволноваться из-за какого-то привидения! Зачем он позволил страсти ослепить себя, зачем надо было писать Ирине, клясться ей в любви, валяться у ее ног и умолять позволить ему целовать песок, которого коснется ее нога? Зачем это? Сейчас он был готов смеяться над собой. Завтра она покажет пергамен своей ближайшей подруге, и через два дня весь двор узнает, какую победу одержала Ирина. Над ним будут издеваться, перемигиваться между собой, а Феодора, злорадно усмехаясь, выразит ему свое сочувствие.

Он был подавлен и уничтожен. Ему стало жаль себя. Он повернулся, чтоб уйти. И тут вновь между кипарисами возникла тень и торопливо пошла по тропинке, направляясь словно бы к нему.

Ошеломленный, счастливый, потерявший голову, он поспешил навстречу. «Ирина!» — ликовало сердце. «Ирина», — шептали губы. Пятнадцать шагов разделяло их.

Тень остановилась, Асбад ускорил шаги и произнес дрожащим голосом:

— Ирина!

И тут прозвучал звонкий возглас:

— Поздравляю, магистр эквитум!

Асбад задрожал всем телом.

Тень мгновенно исчезла, из-за развесистой мирты раздался злорадный смех, эхом разнесшийся по саду.

Командир палатинского легиона побледнел, кровь застыла у него в жилах. Он узнал голос Феодоры.

Золотая заря постучала в высокое окошко Ирины. Утренние лучи увидели перед иконой Христа Пантократора[87] псалтырь[88], раскрытый на 69 псалме.

«Поспеши, боже, избавь меня, поспеши, господи, на помощь мне! Да будут обращены назад и преданы посмеянию желающие мне зла!..»

Исток в ту ночь почти не сомкнул глаз. До зари поучал его Радован, в котором вновь с неудержимой силой пробудился нрав бродячего певца. Он затосковал по дороге, как облако по небу, он рвался из Константинополя, и даже если бы ему угрожал меч Тунюша, он ушел бы, не промедлив ни часа.

Когда Исток надел свои боевые доспехи, собираясь на полигон, старик обнял юношу, и по седой бороде его потекли слезы.

Потом Радован пошел проститься с Эпафродитом. Ждать у дверей долго не пришлось. Грек уже работал, пользуясь утренней прохладой, — что-то подсчитывал. Увидев Радована, он удивился.

— Останься! Неужели тебе так плохо под моим кровом?

— Не могу, господин, — певец должен бродить по свету. Сын пусть остается, тем более что он не сын мне!

— Не сын?

— Не сын, говорю я, ибо ему больше по сердцу меч, чем струны. Как мог я породить его? Чтоб струны родили меч? Пусть он остается при мече, а отец уйдет, и вместе с ним уйдет песня. И тебя, о безмерная доброта, молит отец: береги его, предостерегай и наказывай, если понадобится. Пока я не приду за ним, он твой. Пусть боги хранят твои корабли за твою доброту и пусть золото умножается в твоих сундуках, подобно тесту в квашне!

— Как же ты пойдешь?

— Как хожу уже пятьдесят лет — по дорогам и тропам, по горам и долам, среди волков и татей, сытый и голодный, пьяный и жаждущий, всегда веселый и всегда беззаботный. У певца иные дороги, чем у купца.

— Если я подвезу тебя до Адрианополя, поедешь?

— Не худо ехать в телеге, ничего не скажешь. Но телега катится, не останавливаясь. Веселые люди идут по дороге, телега громыхает мимо. «Эй, приятель, ударь по струнам», — кличут певца, а телега катит дальше. Но, чтоб не обижать тебя в эту минуту, я согласен доехать до Адрианополя, если этого желает твоя безмерная доброта.

— У Мельхиора есть там дела, и он едет сегодня. Вот и подсядешь к нему. В Адрианополе он познакомит тебя с купцами, может, кто перебросит тебя через Гем. И вот возьми, чтоб не ехать пустым!

За пазухой Радована исчез мешочек с золотом.

— Я сказал, что не обижу тебя отказом и поеду с Мельхиором. Но я вернусь, вернусь к тебе и к сыну, сердце мое будет тосковать по тебе, и струны мои прославят среди славинов твою щедрость. Пусть боги качают тебя в золотых носилках! Да сопутствует тебе удача, Эпафродит, доброго здоровья тебе и всем твоим!

У дверей он сунул руку за пазуху и, пощупав мешочек, сказал:

— Певцу это не нужно, однако полезно.

Во дворе уже стоял Мельхиор; одетый по-дорожному, он отдавал распоряжения.

— Мельхиор, я еду с тобой, как велел всемогущий господин. А ты позаботился на случай, если нас в дороге застигнет жара? Погрузи сосуд-другой, тяжелей не станет.

— Ладно, ладно! Веселая компания! Радован будет петь и играть, а Мельхиор позаботится, чтоб у него горло не пересохло.

— О боги, чем я так угодил вам? — воскликнул Радован, по-юношески поспешая за своей лютней.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

На круглом, вспаханном весной поле возле Сварунова града колыхались колосья созревающего ячменя. Кое-где посреди нивы возвышался густой куст, который пахарю не хотелось выкорчевывать; он знал, что следующей весной поставит свой плуг в новом месте.

Вешние воды смыли с валов пласт земли; среди зеленого кустарника показались ржавые канавки. Стояла знойная летняя тишина. И даже с обширных пастбищ, тянувшихся до самых Мурсианских болот[89], не доносилось блеяния отар. Пастухи укрылись в густой тени и бездельничали под раскидистыми дубами.

В траве на валу сидел Сварун.

Целую зиму он не выходил из своего дома. Ни с кем не разговаривал, не отдавал распоряжений, не расспрашивал о телятах и ягнятах — сидел на овечьей шкуре, ласково глядя на свою единственную дочь, которая, притулившись возле него, пряла тонкую пряжу. Даже весна не пробудила его. Девять сыновей его пали в бою — он залечил эти раны. Но когда исчез последний сын, Исток, когда в племени начались раздоры, в душе его поселился гнев, сердце изгрызла забота, и славный старейшина хмурился, молчал по целым неделям и с тягостными вздохами призывал Морану.

Старейшина Боян, его преемник, приходил за мудрыми советами. Но Сварун не давал их.

— Ты сам мудр, Боян, поступай, как тебе подсказывает твоя мудрость! — Это были единственные слова, которые удавалось из него вытянуть.

Но когда до слуха его донеслись разговоры о том, что войско еще не объединилось и не выступило за Дунай, чтоб пощипать византийскую державу, встрепенулся старый, сгорбленный вождь, призвал к себе Бояна и Велегоста и сказал:

— Мужи, братья! Мозг мой высох, печаль выпила кровь, я — засохшая ветка на стволе нашего дерева. Только демоны еще раздувают в моем сердце искру жизни, чтоб она вовсе не угасла. Что вы делаете, братья? Чего ждете? Отмщение византийцам! Мести требуют боги, к мести взывают реки крови, мести жаждут костлявые руки с мертвыми пальцами посреди равнины! А вы ссоритесь! Ант угоняет овцу у славина, славин тратит стрелы на козлов анта. Сам Перун обесчещен! Он острит молнии и мечет их в братьев, враждующих между собой. Поднимайтесь, Боян и Велегост, спасите племя от позора, зачем же ходить голодными, когда ворота в страну врагов открыты!

Оживилось серое от старости и хвори лицо Сваруна. На висках напряглись жилы, ноздри раздулись, грудь высоко вздымалась; он порывисто дышал, словно изрыгая огонь сквозь широко отверстый рот. Глаза его вспыхнули, засверкали, сам дьявол дунул в эту кучу пепла — под ним занялся и заполыхал огонь. Словно прорицатель стоял Сварун перед старейшинами, поднимая к небу дрожащие руки. Потом он затрясся всем телом, колени его подогнулись, старейшины поддержали его и усадили на скамейку, покрытую овечьей шкурой. «Морана, приди, не дай мне увидеть позора своего племени!» Словно пламя, взметнувшееся вдруг к небу и тут же угасшее в золе, скорчился старец, еле дыша.

— Не бойся, почтенный Сварун, старейшины славинов думают, как ты. Прежде чем обернется месяц на небе, мы сообщим тебе радостную весть, что объединенное войско тронется через Дунай. Мы сами сегодня же пойдем к антам, от града к граду; если понадобится, дойдем до Днестра и до Черного моря. Обнять должен брат брата, наполнить колчаны стрелами, наточить копья и навострить топоры для совместного похода через Дунай.

Так утешал Сваруна Боян, и Велегост, важно кивая, поддакивал ему.

— Идите, мужи, возвестите мир между братьями, зажгите пламя в груди юных, поведайте им о белых костях, которые неотмщенными лежат в степях!

После этого Сварун немного ожил. Каждый день выводила его Любиница на валы, каждый день грелся он на солнышке и, заслонив глаза ладонью, смотрел в долину, откуда мог примчаться гонец с вестью: «Кончилась свара. Братья объединились. Войско идет на Константинополь!»

Колосья ячменя мирно колыхались, старец сидел в траве на валу. Вдруг ему показалось, будто вдали на юго-востоке мчится в высокой траве всадник. Прикрыв глаза рукой от солнца, он окликнул Любиницу:

— Взгляни-ка, дочь, вроде всадник виден вдали. Ослабли у меня глаза, может, обманывают. Взгляни, Любиница! Гонит он коня, гонит. Везет вести!

Веретено замерло в руках Любиницы.

Она посмотрела туда, куда указывал трясущимся пальцем отец.

— Ты не ошибаешься, отец. Всадник скачет к граду.

— Боян или Велегост, как думаешь?

Любиница прищурила большие голубые глаза и устремила их вдаль.

— Ни Боян, ни Велегост, отец!

— Ни Боян, ни Велегост, — повторил Сварун. — Кто бы это мог быть?

— Плащ за ним вьется, словно перья у ворона.

— Плащ вьется? Наши не носят плащей. Может быть, византиец?

— Шлем не сверкает, и доспеха на груди не видно. Нет, это не византийский воин. Отец, у него красный плащ, я ясно вижу, как он развевается на ветру.

— Красный, говоришь?

— Красный, отец. Тунюш носил такой, когда я видела его за Дунаем.

— Тунюш! Да, это Тунюш! Так скачут только гуннские кони. Он везет новости. Прими его поласковей. Он наш друг.

Любиница прижалась к отцу, обняла его и устремила на него испуганные глаза.

— Отец, я боюсь Тунюша. Пусть его встретит Ласта.

— Дитя мое, друзей никогда не надо бояться. Разве пристойно служанке встречать столь благородного гостя?

— И все-таки мне кажется, что у него в глазах демоны. Когда я прислуживала ему в шатре за Дунаем, он посмотрел на меня. У меня сердце заболело так, словно в него стрела вонзилась. Я вся задрожала.

— О чем ты воркуешь, Любиница, голубка! Когда на тебя смотрит Радо, не болит у тебя сердечко? Не бойся некрасивых лиц. Тунюш уже сражался однажды на моей стороне против византийцев. Мы никогда не воевали с гуннами. Мы союзники и мирные соседи. Чего бояться?

— Верю тебе, отец. Я не стану его бояться.

Сварун погладил дочь, ее пылающее лицо прижалось к его морщинистым щекам; затрепетало отцовское сердце, худыми руками он обнял дочь и прижал ее к груди:

— Ты мое солнце, ты единственное, что оставила мне Морана!

Возле самого града застучали копыта по избитой пыльной дороге. Всадник мчался в гору. Вот он увидел на валу Сваруна и Любиницу; стиснул коня коленями, тот фыркнул и поскакал прямо на крутизну.

— Ой, Морана! — испуганно воскликнула Любиница и вскочила с земли; веретено выскользнуло у нее из рук, покатилось вниз, длинная нить потянулась за ним следом. Но Любиница этого не видела. На валу уже стоял в стременах Тунюш, у коня его дрожали крепкие, сухие мускулы на ногах.

— Привет тебе, смелый наездник! — сказал Сварун, но не поднялся, а лишь устало протянул руку.

— Сыновья Аттилы должны быть достойны крови, что течет в их жилах. Приветствую тебя, славный герой, победитель Хильбудия. Тунюш кланяется тебе.

Любиница поспешила за рогом меда. Она не осмеливалась взглянуть на страшное лицо и пронзавшие ее маленькие глазки, в которых ей чудились демоны.

Тунюш не спешился. По гуннскому обычаю, он хотел выпить рог меду в седле. Это был знак большого уважения.

Любиница протянула гостю красиво окованный рог, гунн жадно схватил его. Черные ногти Тунюша коснулись белой руки Любиницы, она отдернула руку так, что мед пролился через край, и задрожала всем телом, словно ее укусила гадюка.

— Бог да пребудет с тобой и всеми твоими, славный старейшина!

Тунюш привычно нагнул рог и опорожнил его одним махом. Любиница снова протянула руку за пустым рогом. Пальцы ее дрожали; она не смела взглянуть гунну в глаза, которые впились в ее зардевшееся лицо. Тунюш спрыгнул с коня, полез за пазуху и извлек оттуда драгоценные коралловые бусы.

— На, соколица! У придворных девиц в Константинополе не найти таких красивых бус! А ты красивее тех девиц. Запомнишь тот день, когда ты напоила Тунюша, потомка Эрнака.

Любиница приняла подарок тонкими пальцами, поблагодарила гунна и быстро ушла к себе. Там бусы выпали у нее из рук. Она отскочила в сторону и воскликнула:

— Как змея они!

— Подсаживайся ко мне, — пригласил Сварун Тунюша. — На солнышке грею я старые кости и страдаю. Любиница тебе приготовит обед, потом пойдешь в дом. Не обессудь, мне трудно ходить.

Тунюш важно развалился в траве возле Сваруна.

— Стар ты, Сварун, и еще больше состарился за эту зиму, что мы с тобой не виделись.

— Гнев меня ест, печаль гнет к земле.

— Какой гнев, какая печаль после такой победы?

— Ты не знаешь, конечно, не знаешь, откуда тебе знать. Мой единственный сын, последний сын, Исток, исчез. О Морана!

— Исчез Исток? Младший сын исчез? Умер? Пал в бою?

— Может, умер, может, пал в бою — не знаю, ничего не знаю. Исчез! Знаю только, что нет его и что не увижу я его больше; вымрет род Сваруна, как гнилое дерево, что упало, не дав плодов. О демоны, зачем вы так мучаете меня!

— Когда исчез сын?

— После победы на Дунае, когда мы разбили Хильбудия, исчез он. Ночь поглотила его. Звали, он не отозвался. Искали тело, не нашли.

— Теперь я понимаю, отчего ты согнулся, отчего пепел на твоем лице и тьма в твоих глазах. Увели его византийцы, может, он томится в темнице, может, крутит жернова, кто знает! Византия — змеиное гнездо, логово бандитов и пристанище разбойников. Почему вы не пойдете на нее? Отомстите Византии!

— А это, друг, вторая печаль, которая еще больше гнетет меня. Анты не желают, анты, братья славинов, сидят за Серетом и нападают на нас.

Злобная усмешка заиграла на губах Тунюша. «Моя работа, старец!» — подумал он. Сварун не видел его лица.

— Измена! Волк остается волком! Я знаю Волка и знаю хвастуна Виленца! Стрелу в грудь изменнику! Смотри, я уже целый месяц сижу с доблестными воинами у Дуная и жду, и прислушиваюсь, не затрубят ли ваши рога, чтоб присоединиться к вам, когда вы хлынете на Гем и дальше. Но о вас ни слуху ни духу. Поэтому я приехал к тебе, старейшина!

— Ты не знал об усобицах? Ну да, ты же был зимой в Константинополе.

— Да, я был в Константинополе и там обманул Управду, который оплакивал Хильбудия, я сказал, что вы, славины, побоитесь идти за Дунай, что вы деретесь между собой. Он обрадовался и щедро заплатил мне за эту весть. Я поехал назад и по дороге столько награбил, что кони изнемогали под тяжестью груза. Сейчас самое время! Фракия пуста, силы Управды пожирают Африка и Италия, ударим на него!

— Ударим! Ударьте, взываю я. Ударьте, уговариваю я старейшин, все напрасно. Значит, на востоке неспокойно? И ты говоришь, что Волк и Виленец изменники? Я послал Бояна и Велегоста, мудрых мужей, чтоб они помирили братьев и подняли войско.

Гунна испугала эта весть. Он насторожился и немного помолчал.

— Поверь мне, они ничего не добьются. Волк есть волк, жадный и упрямый, Виленец — хвастун. Он рвется стать повелителем славинов.

— Что делать, друг? Посоветуй мудрым словом!

— Смерть изменникам, смерть! Это говорит Тунюш, в жилах которого течет кровь владыки всей земли Аттилы.

— Смерть… смерть? Чтобы снова текла братская кровь? О Боги, мы сами лишаем себя свободы! Мы достойны вашей кары!

— Братская кровь? Разве они братья? Изменники! Гнилье надо отрезать. Видишь эту руку?

Тунюш сунул свою похожую на лопату руку в лицо Сваруну.

— Смотри, видишь, нет пальца. Кто его отрубил? Я! Почему? В волчью пасть он попал и засел там. Я выхватил нож и немедля отрубил его. Не погибать же мне было из-за одного пальца! Из-за одного пальца, который случайно попал в волчью пасть? Никогда! Понимаешь?

— Ты мудро сказал, воистину мудро. Подождем, пока вернутся Боян и Велегост. Если они ничего не добьются, тогда — смерть изменникам!

— Смерть, смерть! — твердил Тунюш и кусал себе губы, чтоб злобно не расхохотаться. Он радовался кровавым междоусобицам, возникавшим из-за его наветов.

— А теперь иди, друг, дочь приготовила тебе обед. После долгой скачки тебе придется по вкусу ягнятина. А мне позволь остаться еще на солнышке, наедине со своей печалью.

Тунюш торопливо поднялся. Пока он лежал на траве и беседовал со старцем, Любиница все время стояла у него перед глазами. Он знал многих женщин, гуннских и аварских, он кидался на них как зверь и тут же прогонял от себя, стегал бичом и продавал в рабство. Но такой, как Любиница, он не встречал. Его дикая натура содрогнулась. Он готов был издать рык, как буйвол, которому протаскивают железное кольцо сквозь ноздри. Кинулся бы на нее, завернул в плащ и умчал в степь.

Длинная шерсть козлиных штанов оплетала его сухие бедра, когда он спешил с вала к Любинице. Его тянуло к ней. Жестокий варвар готов был ползти к ней на коленях, поднять руки и завопить:

— Любиница, будь моей!

Он был в дурмане, словно пьяный. И лишь у самого входа, встретив нескольких слуг, кланявшихся ему, как знатному гостю, мгновенно пришел в себя. Гордость подсказала ему, что он, Тунюш, потомок Эрнака, и мысль оказаться на коленях перед Любиницей теперь уже представлялась ему смешной и унизительной. Поэтому он властно вступил в дом, где пахло ягнятиной. Сосуд с медом ожидал его на столе, перед ним стояла скамья.

Услыхав его шаги, Любиница разгребла пепел и положила мясо на кленовую дощечку.

— А где отец?

— Сварун остался на солнышке беседовать со своей печалью!

— Бедный отец! Если бы Исток вернулся!

— Не вернется он, напрасно ждете. Жаль благородное племя!

Гунн схватил руками горячее мясо, рот его раскрывался, как у жабы, зубы с хрустом дробили кость.

«Вылитый волк», — подумала Любиница и отвернулась. Гунн жадно ел, громко разгрызая мелкие косточки. Любиницу охватывал все больший страх, Тунюш не сводил с нее глаз. Любиница не глядела на него, но всем своим существом чувствовала, как его взгляд пронзает ее отравленными терниями.



— Подкрепляйся, вождь, а мне надо к отцу! — попыталась она ускользнуть.

— Не уходи! — прорычал гунн, отбрасывая в сторону обглоданную кость. Он сам испугался своего голоса. Девушка задрожала и с мольбой посмотрела на него.

— Пожалуйста, не уходи, останься на минуту! Тунюш, который говорит с Управдой, повелевает племенем гуннов, Тунюш, в жилах которого течет королевская кровь, должен поговорить с тобой.

— Говори быстрее! Отца нельзя оставлять одного. Он слишком предается печали.

— Любиница! — Голос Тунюша звучал глухо. Он старался говорить помягче, но из его груди вырывались дикие звуки, напоминавшие рычание зверя. — Любиница, тебе не жаль, что племя вымирает? Племя Сварунов, которые соколами слыли среди славинов?

— Боги требуют жертв.

— Но боги также хотят, чтобы благородная кровь слилась с кровью еще более благородной. Поэтому они оберегают тебя, поэтому они хранят соколицу.

— Я не оставлю отца, хотя бы ко мне сватался сам Управда.

— Управда — христианин, а значит, разбойник. Поэтому у него в женах потаскуха, поэтому у него был Хильбудий, поразивший столько достойных славинов. Если б посватался к тебе славный герой, сын гордого племени, которого боится Управда, если б сказал этот герой: «Мне жаль племя Сваруново, приди, Любиница, пусть от тебя пойдет новый род, еще более славный», — что б ты ответила, Любиница?

— Я сказала бы: ты славный герой, сын гордого племени, только Любиница, дочь Свару на, не любит тебя. Ее сердце выбрало другого.

Глаза гунна засверкали, он стиснул челюсти и схватился руками за стол, чтоб не вскочить и не кинуться на нее.

— Сердце выбрало другого! — хрипло повторил он. — И ты сказала, что останешься с отцом?

— Да, останусь. Поэтому сердце так и выбрало.

Она повернулась и вышла, дрожа всем телом. Черные ногти Тунюша, словно ястребиные когти, вонзились в доску.

«Помоги мне, Девана! Чего он хочет от меня? Зачем произносит такие слова? Что он думает делать?» Ужас охватил девушку.

Тунюш остался сидеть. Он судорожно обхватил кленовую доску, ногти, вонзившиеся в дерево, посинели. Его душил гнев, он хрипел, не в силах произнести ни слова.

— Ее сердце… уже… выбрало другого, — медленно наконец выдавил он сквозь зубы, еле шевеля толстыми, опаленными вином губами. Звериный затылок его склонился, угловатая голова опустилась, и плоский лоб стукнулся о стол. Когда гунну надо было что-то обдумать, он всегда ложился на землю лицом вниз.

Постепенно буря утихла в разъяренной груди.

«Ее сердце выбрало другого. Пусть! Знай я, кто он, я пронзил бы его копьем, клянусь тенью Аттилы; задушил бы его, как паршивого ягненка, чтоб он не портил стада! Но отчего, отчего я схожу с ума? Из-за этой девчонки, которую увидел тогда на Дунае и которая мне приглянулась? Ха, она почувствовала мою любовь, я хорошо это видел. И она боится меня, бежит и дрожит передо мной. Погоди, ласка! Не хочешь по-хорошему, будет по-плохому. Тунюш здесь хозяин!»

Эти мысли испугали его самого. Он поднял голову и оперся на широкую мозолистую ладонь.

«По-плохому? Нет, не смогу. Может, она колдунья, околдовала меня, лишила мужества, связала руки?»

Гунн испугался.

«Прочь отсюда, прочь! Кровью упьюсь, вволю наиграюсь, столкнув славинов с антами, расплачусь за нее. Чтоб из-за девки хныкал Тунюш? Прочь отсюда!»

Своим тяжелым кулаком он так ударил по столу, что деревянная дощечка вместе с костью отлетела в огонь. Он схватил сосуд и жадно припал к нему, вино потекло по подбородку. Опустошив сосуд, он с силой припечатал его к столу, тот разлетелся вдребезги.

— Коня! — прорычал он рабу во дворе.

Одним прыжком вскочил на коня и вылетел на вал к Сваруну, к которому жалась Любиница.

— Приветствую тебя, Сварун! Тунюш благодарит тебя за обед и еще раз советует: ударьте по антам и уничтожьте предателей!

Сварун удивленно смотрел на него.

— Не уезжай, друг, день клонится к вечеру. Оставайся, наш град — твой дом, в доме — ложе для отдыха и вдоволь еды.

— Мой дом — вольная степь, моя постель — седло, моя еда — битва!

Тунюш посмотрел на Любиницу, теснее прижавшуюся к отцу.

— Не уезжай, говорю я тебе! Смотри, вон два всадника, Боян и Велегост! Погоди, послушаем, какие новости они везут.

— Новости, которые привезут они, для Тунюша — старые истории. Повторяю, не слушай их болтовни, обнажите мечи и покарайте изменников, если вам дорого солнце свободы. Вперед, Церкон!

Услыхав свое имя, конь заржал и выскочил из града.

— Что такое, что с ним, Любиница? Ты его огорчила? Скажи мне, дитя! Он был наш гость, нельзя огорчать гостя! Боги разгневаются.

— Отец, я не огорчала его. Я прислуживала ему и сказала, что останусь с тобой до самой смерти, только с тобой.

Сварун посмотрел на нее широко раскрытыми глазами.

— Неужели он хотел… говори, дитя!

— Не знаю, я ничего не поняла. Странной была его речь.

Отец и дочь умолкли. Тяжкие предчувствия охватили их.

Вскоре в самом деле подъехали Боян и Велегост. Лица их были печальны.

— Говорите, братья, как все было!

— Горе, великое горе, Сварун! Напрасно мы ездили. Жестокая сеча между братьями, ломаются копья, сверкают топоры, волки пожирают стада, ибо нет пастырей. Словно огненный вихрь лютует война от Домбровицы до Черного моря. Только в нашем граде еще покойно. Однако и к границам нашего племени подкатывают волны, вопль ширится, народ сбит с толку.

— Позор, позор! Брат на брата, кровь на кровь! Морана, закрой мои глаза, чтоб не видеть этого!

Старец скорчился на траве, пальцы его рвали бороду, рыдания сотрясали изнемогшее тело.

Любиница положила голову отца к себе на колени, целовала его лоб, гладила своей нежной рукой седые отцовские кудри. Боян и Велегост опустились на колени и мудрыми словами пытались утишить боль и горечь в душе старика.

В это время в лощине утомленный путник неожиданно увидел развевающийся плащ Тунюша; облаком вздымался он над мчавшимся конем. Ужас охватил путника, кровь застыла в его жилах.

Он упал в высокую траву и пополз в густые заросли.

«Боги, боги, — шептал он. — Пять ягнят, жирных и толстых, пожертвую тебе, Святовит, если ты укроешь меня. Пять, услышь меня и отведи Морану!»

Пригнувшись к конской шее, Тунюш мчался, словно его преследовали ведуны, ничего не замечая вокруг. От злобы кровью налились его глаза, побагровело лицо. Скрежеща зубами, повторял он клятву, которую уже дал, когда ему помешали напасть на Эпафродита славины Радован и Исток: «Клянусь золотой короной Аттилы и его прекрасной женой Керкой, течет, разливается кровь! Широкой рекой польется — и все из-за нее!»

— Словно христианский дьявол! — прошептал путник, когда гунн пронесся мимо него. Едва отдышавшись, он вылез из зарослей и поспешил к граду.

Этим путником был Радован, шедший из Константинополя, чтоб передать приветствие Сваруну от его сына Истока.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Солнце озаряло Пропонтиду, в порту покачивались рыбацкие ладьи, над Боспором летали чайки. И вдруг молотки на строительстве церкви святой Софии замолкли. Сто надсмотрщиков закричали на десятки тысяч каменотесов.

Высоко на величественной стене появилась длинная фигура. Скромная праздничная одежда скрывала в своих складках худое тело. Плечо стягивала перевязь, голову покрывал шерстяной платок, правой рукой человек опирался на посох. Это был император Юстиниан, который пришел взглянуть на строительство церкви Агиа Софиа. Его сопровождал лишь Павел Силенциарий[90], тайный советник и придворный поэт. Позади стояли Анфимий и Исидор Милетский, строители этого самого знаменитого сооружения того времени. Всю ночь Управда не сомкнул глаз. Государственный казначей развернул перед ним огромные свитки — ненасытные пасти счетов на постройку церкви. Правда, стены уже возвели почти под самый купол, но государственная казна была исчерпана до дна. Восемьсот пятьдесят два стота золота сожрало сооружение, которое Юстиниан возводил — якобы во славу мудрости божьей, на самом же деле, чтобы прославить самого себя. Все провинции стонали под бременем налогов, но Управда не отступал. Он запирался в своей канцелярии и строил новые планы, как добыть деньги. Наутро мчались гонцы во все края, глашатаи объявляли в Константинополе об установлении нового налога. Чиновникам снизили жалованье наполовину. Государственная казна оправилась, но чиновники тоже хотели жить, и поэтому различные префекты, попечители, прокураторы и таможенники, словно пиявки, высасывали всю кровь из нищей людской массы. Тысячи людей приходили в отчаянье, покидали свои села и уходили к варварам или объединялись в разбойничьи шайки. Но divus Justinianus[91], создатель Кодекса справедливости[92], не смущался, его честолюбие было бездонно, как море.

И пока по стране распространялся закон, который тысячи людей встречали проклятиями, который нес новое разорение, деспот в скромном одеянии стоял на стене и смотрел на процессию монахов, дьяконов, священнослужителей всех рангов во главе с патриархом, которые через форум Константина несли святыни в золотых футлярах, чтоб замуровать их в стену. Поднимался аромат ладана, звучали гимны во славу божью, облака благовоний клубились у ног деспота, но небо неблагосклонно принимало его дар — то был дар Каина.

Когда Феодора видела, что лицо того, кто поднял ее с цирковой арены на престол, становилось хмурым, она удалялась. Не раз давала она супругу умные советы и с непостижимой ловкостью помогала выбираться из затруднений и ловушек. Но, сластолюбивая до крайности, она терпеть не могла исписанных пергаменов, которые требуют долгих часов труда и раздумий. Она на целые недели оставляла деспота бодрствовать, а сама наслаждалась жизнью и свободой.

В то утро, когда Феодора застигла в саду Асбада, она вернулась к себе в прекрасном расположении духа. Шпионство и интриги были ее самым большим развлечением. Даже государственные фискалы находились под ее руководством, и она сама не гнушалась показываться в убогой одежде на ночных улицах, выслеживать и подгладывать.

Когда евнухи вынесли ее, сонную, на ароматных носилках из ванны, она не легла отдыхать, как обычно после завтрака, а принялась размышлять о том, как подразнить Асбада и Ирину.

Недолго предавалась она неге на персидском ковре, обвеваемая легкими дуновениями вееров саисских рабынь[93]. Хлопнула в нежные ладони, ее окружили придворные дамы, и спустя час она уже шла с Ириной в сопровождении небольшой свиты через сады к морю. Дрогнули весла в мускулистых руках греческих моряков, и прекрасная ладья быстро скользнула из Мраморного моря в тихие волны Золотого рога. Вскоре скрылись большие здания, пошли низкие домики, а за ними — лишь редкие рыбацкие хижины. Из Фракии дул прохладный ветер, шумели вершины стройных пиний, цвел белый миндаль, по скалам взбирался плющ, его сердцевидные листья весело шелестели. Они прошли уже половину Золотого рога, миновали стену Феодосия, и вскоре ладья достигла Марсова поля, где находились казармы и учебные плацы палатинцев. Послышался лязг оружия, глухие удары щитов, звон тетив и свист стрел.

Шли большие воинские маневры.

Феодора велела пристать к берегу. Ее свита высадилась вслед за ней, и все двинулись к цветущей роще старых олеандров и лавра. На поляне, сплошь усыпанной маргаритками, рабыни расстелили ковры, и императрица, словно разнеженная пастушка, улеглась в тени, наслаждаясь ароматом цветов. Гордость и неприступность были написаны на ее лице — ведь диадема венчала ее чело, а тело ее ласкал пурпур. Но ни дворцовые церемонии, ни гордое высокомерие, ни золотой нимб, ни трепетные прикосновения уст придворных к ее усыпанным жемчугом туфелькам не изменили ее нрава, который она унаследовала от матери в трущобах ипподрома. Насильно подавляемые инстинкты потаскухи вдруг просыпались, и тогда, освободившись от всех церемоний, сбросив венец и пурпур, она отдавалась страсти.

Феодора послала к войску евнуха, чтоб он призвал к ней магистра эквитум — Асбада.

И еще не успел возвратиться проворный посланец — уже застучали копыта, в пятидесяти шагах от рощи спешился магистр эквитум и пешком направился к шатру.

Ирина сидела возле императрицы, поглаживая мягкими пальцами ее буйные волосы.

— Асбад пришел!

Феодора в полудреме чуть приподняла густые ресницы и усмехнулась.

— Пусть приблизится!

Асбад подходил медленно, воинским шагом. Из-под шлема стекали капли пота. Неудачная ночь, непреклонность Ирины и смех императрицы оскорбили его, и он метался по плацу, словно бешеный, солдаты и командиры изнемогали от усталости.

Ирина покраснела и тут же снова побледнела. Сердце ее билось в непонятном испуге. Она хорошо знала, как сердит на нее Асбад за то, что она отвергла его мольбу, смяла и разорвала письмо. Лишь мельком она посмотрела на него и увидела страшный взгляд, в котором полыхали и страсть, и тоска, и любовь, и жажда мести; она быстро опустила глаза и шепнула Феодоре:

— Асбад ждет!

— Proskinesis![94], — громко произнесла императрица, вытянув маленькую ногу в туфельке, на пряжке которой сверкал аметист.

Асбад опустился на колени, коснулся лбом зеленой травы и пересохшими губами поцеловал камень на ноге Феодоры.

— Раб трепещет в безграничном благоговении перед священной императрицей и ждет приказаний!



Феодора не двинула бровью, не взглянула на Асбада. Сквозь полуопущенные ресницы она не сводила глаз с лица Ирины, словно змея, поджидавшая добычу. После недолгой паузы она произнесла:

— Я привезла сюда Ирину; пусть она накажет тебя за то, что напрасно прождала тебя сегодня ночью, изменник!

На мгновенье раскрылись ее густые ресницы, и по лицу пробежала демоническая радость.

Два сердца затрепетали под ее взглядом: сердце голубки под отточенным ножом, и сердце Марсова пса Фобоса, разгрызающего железные узы. Асбад прокусил до крови губу, Ирина вздохнула про себя. Она и не подозревала, что императрица застала Асбада в саду. Она была убеждена, что причина всему — предательство евнуха, который за двойную плату служил и Асбаду и Феодоре. Начальнику палатинской гвардии больше всего хотелось выхватить меч и пригвоздить к земле это существо, питавшееся чужими муками. Но он должен был униженно склонить голову.

— Христос Пантократор да вознаградит безмерную доброту великой августы!

Бледная Ирина склонилась к Феодоре. Дрожащие губы ее умоляли:

— Пощади, пощади меня, госпожа!

— Приведи сюда, магистр эквитум, две центурии, покажи нам воинские игры. Одной командовать Истоку, вторую возьми себе, чтоб усладить взор Ирины; царица желает оценить успехи варвара. Но помни: нас здесь нет! Ступай!

Песок и трава заглушили глухой стук копыт. Ирина склонилась к Феодоре, взяла ее руку и поцеловала, из глаз ее капали слезы.

— Смилуйся, великая госпожа, смилуйся, всемогущая! Зачем ты мучаешь меня?

И снова вспыхнула на лице Феодоры дьявольская радость. Но все-таки она вздохнула. Словно крохотная искра мелькнула в непроглядной тьме, и в ее свете она увидела себя, когда была такой, как Ирина. Феодора подняла руку, жалость заговорила в ней, и она погладила измученное лицо девушки:

— Дитя мое, ведь не можешь же ты запретить императрице развлекаться!

И Феодору охватила неодолимая печаль, она поднялась, крепко обняла голову Ирины и стала страстно целовать ее влажные глаза, словно демон решил выпить ясный свет неоскверненной души, а может, Феодора захотела вдруг вобрать в себя то, что сама растеряла в грязных волнах жизни.

Когда придворные дамы увидели, как императрица целует Ирину, в их душах пробудилась взращенная при дворе и пышным цветом расцветшая зависть. До сих пор они даже презирали Ирину, хотя она превосходила их красотой, и этого было достаточно, чтобы возненавидеть ее. Но она никому не становилась поперек дороги, не соперничала с ними из-за щеголеватых придворных офицеров и патрикиев, так что они даже дали ей кличку «придворный монашек» и не докучали ей интригами. Феодора тоже подсмеивалась над ней во время обеда, а на вечерних прогулках любила расспрашивать Ирину о том, какой, по ее мнению, повелитель подразумевается под апокалиптическим числом 666[95]. Однако теперь поцелуи Феодоры разожгли зависть в сердцах ее дам, и те думали только об одном — как выжить соперницу.

Словно утомленная приятными воспоминаниями, Феодора оперлась на локоть и замолчала. Никто не решался заговорить. Белоснежными ручками дамы срывали маргаритки и терзали в тонких пальцах желтые глазки цветов. Всех тяготило что-то, и молчание становилось уже невыносимым, когда раздался гулкий парадный шаг манипул, идущих на плац. Феодора быстро поднялась с ковра и пошла к опушке, откуда было лучше видно. Асбад выбрал лучших старых и молодых воинов, к каждой сотне он добавил по восемь конников, потом построил по порядку гастатов, триариев, пиланов и принципов[96], чтобы в миниатюре продемонстрировать действие полных легионов.

Звонкий голос Асбада звучал резко и отрывисто. Солдаты выполняли приказания четко и слаженно, как один человек. Показав различные упражнения в движении, они образовали над головами крышу из щитов — черепаху, потом кинулись в атаку с выставленными вперед щитами, потом медленно, шаг за шагом, отступили, рассыпались по звуку рога и ударили врагу во фланг, после чего Асбад приказал приступить к отдельным упражнениям. Поставили мишени; пращники, лучники, копейщики, построившись, поражали их копьями и дротиками. Феодора не сводила восхищенного взора с воинов. Не произнося ни слова, она почти не двигалась на своем шелковом сиденье, которое было подвешено на цепочках, искусно вырезанных из слоновой кости. И хотя она была низкого происхождения, в ней все-таки текла подлинная кровь могучих ромеев, для которых не было лучшего развлечения и большего праздника, чем воинские утехи. Ребенком, она все время проводила на ипподроме, любуясь упражнениями борцов и воинов.

Солдаты устали, и Асбад объявил отдых.

Феодора встала, на лицо ее легла тень.

— Как смеют рабы отдыхать перед императрицей! Вперед! — почти крикнула она, и быстроногий евнух побежал передать приказ Асбаду.

Отряды разошлись в противоположные концы обширного поля. Под командой Истока были гиганты готы, среди них человек двадцать славинов. Шлем и серебряный доспех Истока сверкали на солнце. Ирина только теперь узнала его, хотя глаза ее уже давно его искали. Феодора, увлеченная воинскими играми, совсем позабыла о нем, пока молодой варвар, стройный и прекрасный, не встал во главе своего отряда. Он командовал на правильном греческом языке, хотя и с заметным акцентом.

— Исток! — вслух произнесла императрица, с любопытством поворачиваясь к Ирине.

Девушка покраснела. Почувствовав, что вспыхнула, она испуганно и сердито подумала про себя: «Чего я так разволновалась?»

Глаза Феодоры блеснули. С непостижимой женской хитростью проникла она в душу девушки. В одно мгновенье созрело решение.

— Асбаду спешиться и встать во главе второго отряда!

Снова евнух поспешил к магистру эквитум.

— Пусть-ка, Ирина, твои возлюбленные померятся силами, да и нас потешат!

Ирина умоляюще посмотрела на Феодору и стыдливо опустила глаза.

— Монашек придворный, до чего ж тебе идет румянец! — Императрица весело рассмеялась.

Фаланги двинулись. Над головами встал лес дубинок, которыми на маневрах пользовались вместо мечей. Щит к щиту образовали сплошную стену. Когда Исток увидел противостоящую фалангу, ведомую Асбадом, в душе его вспыхнуло тщеславие: «Один раз я уже победил тебя, на ипподроме. И нынче быть тому!»

— Вперед бегом! — приказал он.

Под ногами великанов готов загудела земля. Словно выпущенная стрела, фаланга во главе с Истоком устремилась к отряду Асбада. Но тот был умелым и опытным командиром. Он вел своих воинов неторопливым шагом, и стремительная атака противника ни на секунду не смутила его. Он ждал, пока Исток приблизится, и, когда между ними оставалось несколько метров, отдал команду — и его отряд отскочил в сторону, избежав прямого столкновения и собираясь ударить в спину неприятелю. Однако он опоздал. То же самое намеревался предпринять Исток. Отряды столкнулись. Загремели щиты, над головами замелькали дубинки, бешеной атакой готы пробили строй Асбада, и его фаланга отступила, расколовшись на две части.

Ирина не сводила глаз с Истока, и, видя это, Феодора, которая теперь больше следила за ней, чем за воинской утехой, радовалась от всей души.

«Чудесно, вволю же я наиграюсь с этим монашком», — думала она про себя.

Увидев, что победил Исток, Ирина громко хлопнула в ладоши, чем привлекла к себе внимание свиты. Феодора шутливо поздравила ее и прошептала:

— Монашек, Исток тебе растолкует Священное писание.

Императрица была в отменном настроении и наслаждалась смущением Ирины, а та не знала, что сказать, и ругала себя за неосторожное проявление радости.

Рабы расстелили на траве ковры и поставили на них серебряные блюда с холодными жареными куропатками, арбузами, финиками, тутовыми ягодами и сухими фруктами.

Феодора приказала воинам вернуться в казармы, где их угостят вином и фруктами. Асбада и Истока она пригласила к завтраку.

«Варвар, язычник, таксиарх будет завтракать с императрицей!» — пришли в ужас дамы, но, зная Феодору, принялись в один голос восхвалять ее безграничную милость.

Исток не знал, куда ему велено идти. Асбад не осмелился раскрыть тайну. Он сказал лишь, что на завтраке будут девушки, а он сам приглашает Истока в награду за то, что тот прекрасно себя показал. Так принужден был лгать Асбад, тогда как с языка его рвались брань и клятва уничтожить соперника на поприще славы.

Вначале Исток никого не узнал. Императрица в нимбе и порфире, которую он видел на ипподроме и во дворце, и эта простая госпожа, должно быть, знакомая Асбада, — что между ними общего? Он вытер пот, отложил щит и шлем и лег в зеленую траву.

— Ирина, угости героя. Разве тебе не жаль его?

С этими словами обратилась Феодора к Ирине, и та, покорно поднявшись, велела евнуху угостить юношу из серебряного кубка. А императрица вскользь бросила взгляд на Асбада, чуть кивнула ему головой, дескать, смотри.

Когда Исток повернулся и увидел те самые голубые глаза, с которыми не расставался тихими ночами, которые полонили его душу, он был так поражен, словно увидел вилу в родных лесах. Из рук его выпал ломоть арбуза, губы задрожали: Ирина, Ирина…

— Подкрепись, центурион, ты хорошо командовал своим отрядом! — сказала ему Ирина на языке славинов. Ее голос тоже дрожал, и она не решалась взглянуть ему в глаза.

А Исток, словно во сне, раскрыл объятия и устремился к ней.

— Девана смилостивилась надо мной, о боги…

Асбад заскрипел зубами.

Однако Исток быстро пришел в себя. Ирина ловко ускользнула от него, и центурион увидел Феодору, узнал ее взгляд, — так она смотрела на арену из ложи ипподрома и с трона во дворце.

Он пал ниц перед ней и произнес на правильном греческом языке:

— Милости, самодержица, рабу ничтожному!

Холодно повернувшись к Асбаду, Феодора небрежно бросила:

— Хороший учитель у этого славина и ясный разум.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Воины, демонстрировавшие перед Феодорой свое военное искусство, пили вино. Исток не отведал ни глотка, он бежал шума казармы; оседлав коня, он поехал домой.

Задумчиво сидел он на своем вороном. Мелькали дома, с площадей кланялись ему высокие обелиски, из толпы гуляющих раздавались возгласы: «Истокос! Истокос!» Люди приветствовали известного всему Константинополю победителя ипподрома. Но Исток не слышал приветствий, не видел дружелюбных взглядов. Дух Ирины жил в нем, ее глаза улыбались ему, как тогда, когда он, прощаясь, осмелился поцеловать ей руку.

«Как я люблю тебя, Ирина!» — прошептал он на родном языке, склонив кудрявую голову к ее белой ручке, и почувствовал, как она вздрогнула, когда он прикоснулся к ней пылающими губами. Сердцем он понял, что среди лесов, по ту сторону Дуная, Ирина прислонила бы голову к его груди и слушала бы его песни о тихих колосьях, по которым ступает прекрасная Девана. Но здесь, в обществе тиранов, где варвару ставят ногу на затылок, где веруют в иных богов, где радуются оковам и цепям на руках старейшин, здесь Ирина не может припасть к его груди. Вдруг на душе его стало веселее: и почему такая простая мысль не приходила ему в голову? Когда он отправится домой, Ирина поедет с ним.

Он удивился сам себе. Он не знал происхождения Ирины, видел ее возле императрицы всего лишь трижды и тем не менее ни секунды не сомневался в том, что она поедет с ним к славинам, что ее голубым глазам пристало жить под синим свободным небом, ведь это оно зажгло в них небесную синь.

Молодой и пылкий, он не задумывался над тем, захочет ли изнеженная девушка вскочить на коня и мчаться с ним через небезопасный Гем, спать ночью под чистым небом, там, где не слышно шелеста Пропонтиды, а лишь воют волки да дикие кабаны гнусавят свою колыбельную. Он не думал об этом. И так же как незыблемо было его решение вернуться домой, а затем вместе со своими снова прийти в Византию, так же крепко он был убежден в том, что приведет к очагу сестры Любиницы и отца Сваруна прекрасную Ирину.

Он пришпорил коня, резче застучали по граниту копыта, и вскоре он уже въезжал во двор Эпафродита.

Раб принял поводья, Исток весело пошел к дому.

В саду он увидел Эпафродита: в шелковом гамаке, подвешенном между двумя скипидарными деревьями с острова Хиоса, грек наслаждался вечерней прохладой, веявшей с моря.

Исток пошел прямо к нему. Не доходя пяти шагов, он нагнул голову и преклонил колено, приветствуя его по-гречески, как учил Касандр.

Попытайся кто-либо другой прервать размышления Эпафродита, его немедля прогнали бы слуги, укрытые за цветущим миндалем. Но Истока грек любил. Торговец до мозга костей, он не забывал, что если б не Исток, спасший его от Тунюша, другой мог бы качаться сейчас в его саду и пересчитывать его золото.

Маленькие глазки грека приветливо сверкнули в лунном свете при виде красивого юноши.

— Здравствуй, Исток! Что нового, центурион?

Исток подошел ближе, сел на траву у ног Эпафродита и доверчивым, сыновним взглядом посмотрел ему в глаза.

— Ясный мой господин, сегодня я снова победил Асбада!

Лицо грека омрачилось, он подался вперед и спросил:

— Асбада? Он ведь магистр эквитум, как же ты мог с ним сразиться?

С воодушевлением юного победителя Исток рассказал все.

Лицо грека оставалось мрачным. Все более глубокие морщины бороздили его, глаза глубже уходили под косматые брови, мысли скрещивались, как нити у ткача. Искушенный лис видел дальше простодушного варвара, который запросто мог бы повторить свой рассказ в какой-нибудь жалкой корчме на рынке рабов на берегу Золотого рога.

«Проклятая! Забавляется, словно на арене, а потом насытится, оттолкнет от себя и уничтожит невинного. Проклятая служанка сатаны!» — сквозь зубы бормотал Эпафродит, пока Исток заканчивал свой восторженный рассказ. Оба замолчали. Тонкими пальцами грек сжимал высокий лоб. Исток удивленно смотрел на него. В саду было тихо, лишь с моря доносились удары весел, на которых шел корабль. На дереве пела цикада.

Долго ждал Исток похвалы из уст Эпафродита. И не дождался. Грек откинул голову назад и нервно барабанил пальцами по лбу, временами он стискивал голову руками, потом резко отдергивал руки, и снова пальцы его как бы искали в морщинах лба новую нить.

Исток не понимал, что происходит с Эпафродитом. Он еще раз перебрал мысленно весь свой рассказ, — не вырвалось ли ненароком неосторожное слово, которое могло бы обидеть господина? Он надеялся обрадовать грека, а тот опечалился. Не выдержав, Исток прервал молчание:

— Господин, ведь Ирина поедет со мной, когда я покину Константинополь?

Эпафродит убрал руки со лба, пальцы его дрожали.

— Я люблю ее, так люблю, что готов за нее вырезать половину Азии, море переплыть, сразиться с дикими зверями.

Грек не пошевельнулся, не произнес ни слова.

— Твоя милость думает, что Ирина не любит меня? Любит, она меня тоже любит. У нее рука дрожала, когда я ее поцеловал, и она покраснела. Она поедет, я знаю, она поедет со мной…

— На свою погибель! — резко оборвал Эпафродит. Он выпрямился, лицо его было темно, как туча, и он повторил серьезно и торжественно: — К гибели идешь ты, и она вместе с тобой!

— К гибели… я… к гибели… она? Не говори так, господин! — почти онемев, испуганно попросил Исток.

— Сядь поближе, сын несчастья! Говорить будем шепотом. Хоть и высоки стены вокруг моего сада, однако уши шпионов Константинополя растут даже на верхушках деревьев.

— Господин, я готов объявить на форуме, что люблю ее. Славины любят открыто.

— Славины любят открыто, поэтому выслушай меня. Запомни: больше Ирины тебя любит императрица!

Исток остолбенел.

— И ее любовь — гибель для тебя и гибель для Ирины!

— Императрица — вероломна? Мы, славины, вешаем знак позора на доме вероломных женщин. И все, кто идет мимо такого дома, плюют на него. Я — славин, господин мой!

— Поэтому ты не то дерево, что может пустить корни в нашей земле. Мне дорога твоя жизнь, как она дорога твоему отцу. Вот почему я говорю тебе: ложись и отдохни. В полночь тебя будет ждать лучший конь, оседланный и накормленный. Увесистый кошелек золота даст тебе раб Нумида, а в серебряной трубке ты найдешь подпись самого Управды. Тебе открыт путь через городские ворота, и кланяться тебе будут до самого Дуная. Спасайся, Исток, уезжай на родину! Так советует тебе тот, кто любит тебя!

Прикажи Эпафродит прыгнуть Истоку в море и потопить корабль, качающийся на волнах, — тот бросился бы в воду, не раздумывая. Но бежать, прежде чем он достиг цели, которую поставил себе во имя родины, прежде чем завоевал ту, которую любил всей душой, бежать, не окончив дела, одному, без нее? Нет! Исток воспротивился, стиснул кулаки, глаза его засверкали, горделивым движением он снял свой шлем и твердо ответил:

— Нет, господин, без нее — никогда!

Грек молчал. Он снова откинулся на шелковый ковер, вполголоса повторяя стихи Еврипида:

Кто любит, безумен… не спасут его боги…

После долгой паузы Эпафродит решительно встал и загадочно произнес:

— Центурион, Эпафродит понимает зов молодой крови. Но молчи, как стена. Берегись Асбада, берегись императрицы! Не дай господи, чтоб Эпафродиту пришлось делать для тебя то же, что сделал ты для него! Ступай!

Исток поклонился и ушел. В висках у него стучало, перед глазами стояло строгое лицо Эпафродита, а слова грека, словно молоты, били по наковальне его души; ощущая всю тяжесть этих ударов, он повторял про себя: «Асбад… императрица… гибель», и ему казалось, будто глаза Ирины полны слез и взывают о помощи.

Эпафродит хлопнул в ладоши. Из-за акаций появились рабы, сняли гамак и унесли грека в дом.

Дома Эпафродит сел за стол, взял пергамен и написал письмо первому придворному евнуху.

«Эпафродит, нижайший слуга императрицы, обладатель перстня его величества, воспитывает на благо великому деспоту примерного варвара Истока. Но поскольку варвар есть варвар, да не спускает с него глаз твоя милость: если до ушей твоих дойдут толки об Истоке, из которых ты сделаешь вывод, что он по неведению вел себя недостойно и оскорбил святой двор, пусть немедля сообщит твоя мудрость сюда, дабы я укорил его, наставил и строго наказал. За эту дружескую услугу посылаю тебе кошелек золотых и за всякое сообщение получишь столько же.

Эпафродит».


Он запечатал письмо, приготовил деньги и велел рабу завтра на рассвете отнести это во дворец евнуху Спиридиону.

Потом грек перешел в спальню.

«Проклятая! — бормотал он, раздеваясь. — Забавляется, все ей мало, служанка сатаны! На арену бы ей, в притоны, а не на престол. Проклятая!»

В то утро из Италии пришел быстрый парусник с посланцами Амаласунты[97], матери умершего готского короля Аталариха. Королева-мать навлекла на себя гнев готов и теперь пыталась привлечь на свою сторону Юстиниана. Для него это пришлось весьма кстати. Приезд посланцев означал, что теперь он сможет удовлетворить свою ненасытную жажду новых земель, особенно в Италии. Юстиниан сам беседовал с посланцами, притворно выражал глубочайшее сочувствие обиженной Амаласунте и обещал щедрую помощь. Таким образом, к денежным затруднениям, которые Юстиниан испытывал в связи с новым строительством, прибавилась новая забота: поскорее собрать и оснастить войско для отправки в Италию. Чиновникам его канцелярий стало не до развлечений и забав. Во дворец приходили Велисарий и Мунд — первые полководцы; строители Анфимий и Исидор; тайные советники и доверенные лица. Возвращались они утомленными, лишь один Управда не знал устали. Едва спускались сумерки, он садился и сочинял гимны, потом дремал час-другой, а после полуночи занимался судебными делами. Природа соединила в нем недюжинную физическую силу дикого варвара и ум гения, постигшего все тогдашние науки; он решал все государственные дела, разбирал все тяжбы, к тому же был еще архитектором, поэтом, философом и богословом.

Занятость супруга была весьма на руку легкомысленной Феодоре. Раньше, бывало, в таких случаях ее томила скука, и она предавалась неге. Сон, благовонные ванны, утонченная кухня, прогулки по берегу моря, спокойствие и сладостное безделье не оставили и следа от ее прежней нищенской жизни, и она цвела, как девушка в свою лучшую пору. А сейчас, благодаря Асбаду, Ирине и Истоку, она могла вволю натешиться и посплетничать, пока Юстиниан изнывал над грудами свитков.

Возвратившись с прогулки по Золотому рогу, когда она позабавилась стыдливым румянцем на лице Ирины, затаенной яростью Асбада и варварски простодушной любовью Истока, Феодора принялась размышлять, как бы снова заставить эту троицу потешить ее. Долго покоилась ее голова на белом локте, полуприкрытые глаза были устремлены на багдадский занавес, сквозь который проникал тонкий солнечный лучик, словно вытягивавший золотую нить поверх прелестных узоров ткани.

Перед ее взором встал Исток: его прекрасная фигура атлета на ипподроме, его кудри и большие ясные глаза, которые он не сводил с Ирины, его отличная воинская выучка, его нетронутая мужская сила, словно он только вчера вышел из могучего девственного леса. В ней проснулись чувства, задавленные порфирой и жемчугом. Она знала, как занят Юстиниан; в течение четырнадцати дней он даже не вспомнит о ней, а четырнадцати дней вполне хватит, чтобы приблизить к себе Истока, дать выход неистовым инстинктам, которые престол лишь умерил, но не подавил. В ее голове, словно ткацкий челнок по нитям основы, замелькали коварные замыслы. План был создан, серебристым голоском она призвала служанок, занавес поднялся, шесть девушек посадили императрицу в носилки и понесли в ванную.

Вечером в роскошной палате нимф собрались гости. Феодора пригласила на ужин первых щеголей и самых прекрасных своих дам. Асбаду она приказала, чтоб в ту ночь караул во дворце несла центурия Истока.

На потолке залы были изображены купающиеся нимфы. Нептун, дельфины и сомы, вылитые из желтой коринфской меди, держали светильники. Повсюду шелковые подушки облаками вздымались на дорогих оттоманках. Пол производил впечатление бурлящих морских волн, в которых резвились золотые рыбки.

Феодора решила назвать этот вечер «раем молодых нимф». Поэтому дамы оделись в прозрачную ткань и сетчатый шелк, тела их словно покрывала морская пена. Палатинцы облачились в зеленоватые чешуйчатые доспехи из мягкой ароматной кожи, чтобы походить на тритонов.

Когда Феодора вступила в зал, все пали ниц, по очереди целуя агаты на ее туфлях. Затем рабы внесли огромного деревянного дельфина, наполненного небольшими сосудами, в которых были изысканные деликатесы: фиги, гранаты, финики, печеные павлиньи яйца, спаржа, грибы, устрицы и улитки.

Пиршество началось. Вспыхнуло разнузданное веселье — шум, смех, двусмысленные шутки, за занавесями играли трубы и цимбалы. Офицеры склонялись к своим дамам, благоухал нард, розы увядали на столах, на полу, в сверкающих волосах, на взволнованной груди.

Вино пенилось в серебряных бокалах, горячая кровь воспламенялась все жарче, ароматный воздух дурманил головы, гости отдавались наслаждениям.

Феодора ясным взором наблюдала за гостями. Она громко хохотала, не пропуская мимо ушей ни одной шутки, злорадствовала, видя тоскующие взгляды разъединенных пар. Она всех разместила так, что тайные любовники оказались далеко друг от друга. Пока их не разогрело вино, они сдерживали свои чувства, потом взгляды полетели через стол, глаза искали глаза.

В конце стола справа сидела восемнадцатилетняя Ирина. Она единственная не надела бесстыдно открытую тунику. Она чувствовала на себе жалящие презрительные и насмешливые взгляды подруг. О благосклонных поцелуях императрицы во время прогулки уже знали все, всеобщее презрение обрушилось на Ирину. Это тоже не укрылось от глаз Феодоры. Злоба и зависть придворных забавляли ее. Она часто смотрела через стол на Ирину. В лице девушки притаилась какая-то торжественная величавость. Ни тени горечи или печали не заметила Феодора. Девушка была задумчива, шутки не вызывали улыбки на ее лице, губы не прикасались к вину, взгляд говорил о том, что душа ее блуждает и парит вдали от этой шумной оргии.

И вдруг, когда Феодора очередной раз взглянула на Ирину, ей стало не по себе, словно в ней пробудилась совесть. Она представила себе, как завтра вот с этими же самыми придворными дамами, озаренная ореолом святости, она пойдет в церковь Пресвятой богородицы, как все они опустят глаза долу в стыдливой невинности и станут окроплять себя святой водой и курить благовония. Феодора содрогнулась от ужаса, но совесть пробудилась в ней лишь на мгновенье, — так вору, посягнувшему на чужое добро, становится смутно на сердце, когда он слышит скрип тяжелой крышки сундука. Он вздрагивает, озирается, но тут же с еще большей наглостью выбирает сундук до самого дна.

Вскоре Феодора снова пришла в отличное расположение духа. Чтобы подразнить Ирину, а заодно и своих дам, она подняла золотую чашу и воскликнула:

— Великая августа, королева нимф, сегодня вечером первой хочет приветствовать не дельфина, не Посейдона, не нимфу, не мужчину, не женщину, а святого монашка. Многая лета Ирине!

Загремели дудки и бубны, общество вынуждено было вдохновенно кричать: «Многая лета Ирине, монашку!» Всеми презираемая, на мгновенье она вдруг стала всеми почитаемой. Гости спешили выпить за ее здоровье, вино смывало проклятия зависти, кипевшие в злобных сердцах, подступавшие к горлу.

Ирина встала и подошла к Феодоре поблагодарить. Склонилась до полу. Феодора протянула ей руку, девушка поцеловала ее и прошептала:

— Великая госпожа, монашек будет молиться Христу о твоем счастье!

Вынудив своих гостей выпить за здоровье Ирины, императрица тем самым заставила говорить о ней.

— Стоит патриарху прослышать о нашем монашке, как он заберет ее у нас и поставит дьяконом, — громко, чтоб услышала Феодора, сказал Асбад своей даме.

— Епископ, прекрасный епископ получился бы из нашего монашка! Евангелие она знает лучше дворцового проповедника Дионисия, а псалтырь читает каждую ночь! — ответила Феодора Асбаду, обращаясь при этом к самому молодому и самому богатому патрикию в Константинополе, сидевшему справа от нее.

В таких случаях можно было бы говорить шепотом — слово императрицы слышали все. Щеголеватая, но некрасивая подруга высокого офицера, бросив злобный взгляд на Ирину, сказала:

— Читает псалтырь, а стихи закладывает кудрями прекрасного варвара! Мы все знаем, монашек!

Ирина не приняла вызов и не ответила на насмешку. Некрасивая щеголиха не умолкала:

— Какое надругательство над святой верой! Христианка, придворная дама, любит язычника!

Терпение Ирины истощилось. Внутренняя борьба, которую она таила весь вечер в сердце, озарила ее лицо пламенем, губы ее задрожали, и она громко ответила:

— Его язычество лучше твоего христианства.

В эту минуту она почувствовала в себе силу встать и, подобно Спасителю, поднять бич и хлестнуть им по столу:

«Гробы окрашенные, змеиное отродье, вон, прочь, негодяи, от Христа!»[98] Она дрожала, румянец исчез с ее щек, губы побелели в лихорадке. Она судорожно кусала их, чтоб подавить то, что кипело в душе. Дрожа, подошла она к Феодоре и попросила:

— Прости, императрица, монашек болен. Позволь уйти!

Феодора изумилась, но дрожь, бившая Ирину, и бледность девушки испугали ее:

— Ступай, ступай и позови лекаря! Христос с тобой!

Ирина неслышно скрылась. Общество, почувствовав, что немой обличитель исчез, облегченно вздохнуло, беспрепятственно отдаваясь своим страстям.

Асбад с наигранным спокойствием склонился к Феодоре и, кусая губы, льстивым тоном сказал:

— Госпожа, ты приказала сегодня ночью нести охрану Истоку. Было бы хорошо, если б его скуку монашек развеял своими псалмами.

Глаза Феодоры сверкнули, ее прекрасное лицо потемнело.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

По сверкающим глазам и хмурому выражению лица Асбад понял, какое впечатление произвели его слова. Искушенный в придворных интригах, он хорошо знал Феодору и еще на ипподроме пришел к выводу, что императрица неравнодушна к Истоку. Душа его возликовала, когда он почувствовал, что в сердце женщины рождается ревность. Он был уверен, что, если ему удастся раздуть ее, погибнут оба — и Исток и Ирина, а он добьется высочайших милостей и неограниченного доверия.

Феодора в самом деле была взволнована. В ее душе еще не созрело чувство к Истоку. Но страсть уже так далеко завела ее, что никакой другой женщине она не уступила бы пламенную любовь варвара, которая кипела в его сердце, подобно роднику в скалах посреди леса. К тому же была оскорблена ее гордость. Неужто монашек, чью чистоту и набожность она в глубине души высоко ценила, несмотря на все свои шутки и насмешки, ее обманывает? Неужто Ирина надела маску добродетели лишь для того, чтобы встретиться с Истоком? Вот что особенно поразило и взволновало Феодору.

На мгновение она задумалась, позабыв о гостях. Тень не сходила с ее лица. Асбад украдкой наблюдал за нею, и сердце его преисполнилось радостью.

Потом Феодора резко повернулась и что-то прошептала на ухо евнуху Спиридиону. Тот немедленно исчез из залы. Это также не осталось незамеченным Асбадом. Он хорошо знал Спиридиона, державшего в своих руках нити самых серьезных интриг императрицы.

Вскоре Спиридион вернулся. Подойдя к Феодоре, он шепнул:

— Рабыня Кирила читает монашку послания апостола Павла.

Тень с лица Феодоры исчезла, она продолжала вести беседу, но Асбад поймал ее взгляд, в котором ясно прочел: «Лжешь и клевещешь!» Задрожал магистр эквитум и опустил взор долу. Гости же, вовлеченные в круговорот страстей, ничего не заметили.

Вернувшись в сопровождении рабыни Кирилы в свою комнату, Ирина велела зажечь светильник. Усталая, встревоженная, грустная и опечаленная, она оперлась на подоконник и стала смотреть в ясное небо. Высоко вздымалась ее грудь, вдыхая свежий ночной воздух. Словно она выбралась со дна илистого озера и неожиданно увидела над собой небо, — сердце почувствовало свободу, у души выросли крылья. Ирина долго ни о чем не могла думать, ясно сознавая лишь то, что она выбралась из болота, что ее не душит больше страшный одурманивающий запах, от которого сжимается сердце и затемняется разум. Прочь от людей, уста которых вопияли на улицах и в церквах: «Господи, господи», а сердца были отданы идолам и брошены на алтарь страстей.

Взглядами они отталкивали ее от себя, словами бичевали; но ведь и грязные волны выбрасывают на берег жемчуг, и Учителя тоже бичевали. Душа ее была оскорблена. Сегодня она впервые ощутила, что служба при дворе сковывает ее цепями. До сих пор ее женское тщеславие тешилось, когда она видела, как толпы склонялись перед императрицей. Ей казалось, что золотой нимб озаряет лучами и ее — придворную даму Феодоры. Но сколько раз содрогалась ее душа, когда она замечала, как плюют в лицо истине, как тайком топчут господне Евангелие, а на улице ходят за его крестом и жгут ладан в золотых кадильницах. Она долго бежала тяжких раздумий, прощала, как прощал Христос, не судила, дабы не быть судимой. Сегодня ее подхватила иная, могучая сила. Она поняла, что ей готовятся силки, в которые ее затянет; что ее пригнет к земле, и долго она не продержится: если воспротивится испорченному двору — погибнет, а если заразится его похотливостью — тоже пропадет, отвергнутая Христом… Сердце ее сжалось, и она закрыла лицо руками. Может быть, вернуться назад, в Топер, к варварам? Ей, придворной красавице? Что скажет дядя, приложивший столько усилий, чтоб открыть перед нею дворец? Или остаться, пойти к ненавистному Асбаду, Асбаду, который потешится ею и бросит, как поступают все придворные? О, уйти бы в Малую Азию, в пещеры и в дубравы, где спасаются святители…

Ирина вспомнила, что Кирила стоит позади и ждет ее повелений. Она отошла от окна и протянула руку к полке, где лежал пергамен. Взяла, открыла его и передала Кириле.

— Почитай мне!

Рабыня подошла к светильнику, расправила пергамен и начала читать с середины главы.

Это было Послание к римлянам[99].

«Помышления плотские суть смерть, а помышления духовные — жизнь и мир… посему живущие по плоти богу угодить не могут», — вполголоса читала Кирила. Ирина, присев на мягкий стульчик, прислонилась к окну и смотрела в ночь. Чист был голос рабыни. Легко струились слова из ее уст, но Ирина больше не слушала. Первые фразы потрясли ее, и она повторяла про себя: «Он не его, он не его, ибо нет в них духа Христова…»

Она представила себя Павлом, апостолом народов. И тут сам собою возник вопрос, а почему она родилась женщиной? Почему она не мужчина, чтоб, подобно Павлу, войти во дворец и воскликнуть: «Не смейте!» Она ходила бы по площадям с Евангелием и говорила о любви и прощении. Она пошла бы к Золотому Рогу, где обитают рабы, и толковала бы им священную книгу… Воображение ее разыгралось, она в мечтах вдохновенно шла по пустынным тропам к диким народам и говорила им об Евангелии. Путь привел бы ее на родину матери, к славинам. Она бы обходила там города и села, и благородные сердца приняли бы Евангелие, благородные души впитали бы его, как жаждущая земля — капли росы; души, подобные душе Истока… Она вздрогнула при этом имени. Мысли ее остановились, словно после изнурительного пути она достигла цели! Исток! О, я не апостол Павел, я не мужчина, но я должна развеять мрак в его душе. С первого дня она почувствовала нежность к прекрасному варвару, но боялась его и мучилась при мысли о нем. Сейчас перед ней сверкнул новый луч. Она почувствовала, что имеет право на него и что она в долгу перед ним. Теперь она не станет уклоняться с его пути. Она будет искать его — как пастырь потерянную овцу, — пока не приведет в хлев господень. Ирина уже не думала о том, что скажет двор; ей даже хотелось пойти наперекор всем.

— Хватит, Кирила! Посмотри, есть ли кто в садах. Что-то голова болит. Пойду прогуляюсь перед сном.

Кирила скоро вернулась с сообщением, что, кроме стражи, в садах нет ни одной живой души. Из залы нимф слышна музыка. Ужин еще не окончился.

Ирина набросила темную столу[100], покрыла голову капюшоном и тихо спустилась по мраморным ступеням. За ней тенью следовала рабыня.

Новые думы полонили душу Ирины. Она представила себя за свершением апостольской миссии, она видела перед собою Истока, жадно читающего Евангелие и с благодарностью глядящего ей в лицо, ибо она избавила его от тьмы идолопоклонства. Радостно вздымавшаяся грудь колыхала одежды, шумели мирты, шелестели темные вершины пиний, а Ирина, возбужденная и вдохновленная, бродила по светлым тропинкам. Сердце ее билось в сладостном волнении, душа беседовала с Истоком. Она расстегнула столу, капюшон упал с ее головы, волосы рассыпались по плечам, упали на лоб, и ветерок играл с ними. Ирина гуляла по саду, отдавшись чудесным мечтаниям.

Вдруг высокая фигура в светлом доспехе выступила из-за темного оливкового куста и преградила ей путь.

Ирина вздрогнула и закричала. Подбежавшая Кирила подхватила столу, соскользнувшую с плеч.

— Не бойся, Ирина! Это я, Исток, который любит тебя…

Ирина повернулась и хотела убежать. Но Исток нежно взял ее за руку и с мольбой в голосе сказал:

— Боги услыхали меня, не пренебрегай мною! Когда я узнал, что пойду во дворец с караулом, я пообещал принести жертву Деване, если хоть на мгновенье увижу твои глаза. И богиня услыхала меня и привела тебя ко мне. Ирина, боги радуются нашей любви!

Сердце стучало в груди Ирины, страх пропал, бежать ей уже не хотелось, неведомая сила влекла к Истоку. Она отняла у него руку, Кирила набросила столу, и девушка, озаренная сиянием луны, осталась стоять перед ним, высоким и могучим.

— Исток, я сегодня думала о тебе!

— Как я благодарен тебе, Ирина! Лишь за то, что ты однажды подумала обо мне, я готов отдать за тебя жизнь.

— В самом деле я думала о тебе. С первой встречи мне стало жаль тебя, Исток!

— Ты подобна богине; боги тоже сжалились над моей любовью!

— Иди за мной, Исток. Здесь в тени пиний есть каменная скамья… Я раскрою тебе великую истину. Кирила, останься со мной.

— За тобой, Ирина, я пойду и за море. Потому что без тебя я не могу и не хочу жить, без тебя я умру!

Они сели на мраморную скамью. Кирила опустилась у ног Ирины и внимательно озиралась вокруг. О чем они говорят, она не понимала, ибо не знала языка славинов.

— Мне стало жаль тебя, Исток!

— Боги тронули твое сердце, Ирина! — Он искал ее руки, спрятанные под столой.

— Исток, ты ошибаешься, веруя в идолов. Твои боги ложные, есть один бог, один бог, один Христос-спаситель.

Изумленный Исток чуть отодвинулся от Ирины и посмотрел в ее горящие глаза, на которые сквозь вершины пиний лился лунный свет.

— Ирина, если бы я сказал, что твои боги ложные, я оскорбил бы тебя. Ты сама знаешь, что наши боги лучше ваших. Боги, которые учат Управду убивать невинных людей, проливать кровь, боги вероломной царицы, не надо говорить об этих богах, Исток презирает их, как презирает тех, кто в них верует.



— Слушай, Исток, ты добр, ты справедлив, хотя твои боги и не истинны. Неужели Христос ложен только потому, что те, кто должен ему служить, не служат ему, кто должен следовать ему, ему не следуют?

— Не будем, Ирина, говорить о богах. Если ты скажешь: смотри, пиния над нами — божество, Исток поставит ей жертвенник и принесет жертву. Если ты скажешь: смотри, рыбка, плеснувшая в море, — богиня, Исток поверит тебе и выльет вино в море как дар! Не будем, Ирина, говорить о богах!

— Ты не веришь мне, Исток, но поверишь истине. Мы будем еще говорить о боге, и сердце твое наполнится радостью. А если ты не захочешь говорить об этом, Ирина не станет разговаривать, она будет думать о тебе и молиться Христу о тебе, но глаз моих ты не увидишь больше, Исток!

— Тогда говори, я буду слушать, твои слова для меня что голос соловья.

— Сегодня мы должны расстаться. Утром я пошлю тебе Евангелие. Ты читаешь и говоришь по-гречески. Ты узнаешь истину и обретешь любовь.

— Хорошо, Ирина, я тысячу раз готов прочесть то, чего касались твои руки. Я буду носить его на сердце под доспехом.

— Ты добр, Исток, и свет озарит твое сердце. Ты живешь у Эпафродита?

— У него, любимая.

— Его дом на берегу моря?

— Сады, как и здесь, играют с волнами.

— Когда ты прочтешь Евангелие, я приеду в полночь на лодке и растолкую его тебе.

— О боги, чем я одарю вас за вашу любовь ко мне!

Исток обнял дрожащую от возбуждения девушку. Она вырвалась из его объятий, но поцелуй уже горел на ее веках.

И тут Кирила коснулась столы Ирины.

— Светлейшая, рядом чья-то тень! Она спряталась за кустом!

Ирина побежала по тропинке к дому. Шум в зале нимф уже стих, пары искали уединения в садах.

Гости выходили, чтоб продолжить вакханалию под чистым небом.

Дрожа всем телом, вошла Ирина в комнату.

— Чья это была тень, Кирила? Говори! Ты плохо смотрела!

— Светлейшая госпожа, умереть мне на месте, если я хоть на секунду закрыла глаза. Но она появилась неожиданно, словно из земли выросла.

— Ты не узнала ее?

— Она походила на императрицу. Это ее место под пинией. Дай господи, чтоб я ошиблась!

— Дай-то господи! Понимает ли императрица язык славинов?

— Понимает, как и Управда. Выучилась ему на арене.

Ирина знаком велела ей удалиться. Потом повернулась к лику Христа на иконе и прошептала:

— Ты знаешь, что я чиста; я люблю его, но ведь и ты его любишь…

Утром Эпафродит получил письмо от евнуха Спиридиона.

«Усерднейший слуга сообщает твоей милости, что сегодня ночью опекаемый тобой центурион Исток разговаривал с придворной дамой Ириной в императорском саду. Их беседу слышала императрица. Я ничего не понял, ибо они говорили на языке варваров. Императрица поняла, и поэтому хмуро сегодня ее лицо. Пусть Исток тебе сам расскажет, о чем они говорили. Твоей светлости нижайший слуга Спиридион».


Рабу, принесшему письмо, Эпафродит дал мешочек золота для евнуха. На лицо торговца легла глубокая скорбь. Он перечитал письмо еще раз и пробормотал:

— К погибели своей идут. Обоих, проклятая, уничтожит!

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Когда императрица Феодора проснулась после пиршества, солнечные лучи уже давно играли на волнах Пропонтиды. Лениво подняла она белые руки и опустила их на мягкий шелк. Звать никого не хотелось. Вспомнился вечер, потом ночь, отнявшая сон и растревожившая так, что она судорожно стискивала маленькими руками мягкие подушки. Она зажмуривала глаза, пытаясь уснуть. Но по-прежнему перед ее взором возникали две фигуры: Ирина и Исток, сидя на скамье, тесно прижавшись друг к другу, о чем-то шептались. Пышная пиния простирала над ними темные ветки, та самая пиния, которая должна была дивиться лишь роскошной красоте августы.

Снова и снова Феодора перебирала в памяти каждое слово, подслушанное ею в разговоре. Не спеша, тщательно взвешивала она фразу за фразой, пока вновь не окаменела, вспомнив, как Исток крепко обнял и поцеловал Ирину…

Стиснув маленький кулачок, она решительно погрозила потолку, на котором озорные амуры плели цветочные гирлянды.

— Не будешь ты ее больше целовать, варвар! Твой огонь не для монашка, твоя страсть распалит меня, императрицу, или ты сам превратишься в пепел…

Охваченная желанием, Феодора произнесла это вслух; потом приподнялась на постели, оперлась на локоть и снова устало погрузилась в перины. На лице ее появился страх. Словно она испугалась собственных слов. Она вспомнила о своем величии, вспомнила о троне и порфире, вспомнила о человеке, который в ослеплении страсти нашел ее среди отверженных, нарушил древние законы и царственной рукой властно начертал новые, чтоб она, уличная девка, могла вступить на престол. И по сей день он любил ее с той же страстью, бросал миллионы к ее ногам, и потребуй она головы самых лучших людей, он преподнес бы их ей. Он бодрствует ночи напролет, его лицо сохнет, волосы седеют от неисчислимых забот, она же проводит ночи в разгуле, и похоть гонит ее в объятия варвара. На мгновение она пришла в ужас и спрятала лицо в своих буйных волосах. Если бы на сердце она носила Евангелие, как на голове диадему, она встала бы и пошла к Управде, чтобы искренним поцелуем усладить часы его работы и стереть черные образы в своей душе. Но для нее евангелистом был Эпикур. И снова заговорила женская зависть, она раздула огонь, пылавший в крови и сердце ее народа: «Раз мне не суждено насладиться, то и Ирина не вкусит этого!»

Она решительно ударила молоточком из слоновой кости по золотому диску, висевшему возле постели. Полог распахнулся, и шесть прекрасных рабынь встали возле ложа.

— В ванну! — твердо приказала она, быстро поднимаясь и садясь в носилки.

Ароматные теплые волны окутали ее, она опустила веки и отдалась мечтам. Безмолвно расчесывали рабыни ее дивные волосы, умащивая их благовониями. Ароматы и тепло раздражали нервы, будили инстинкты, перед ее взором возникали соблазнительные картины безумных ночей, которые она проводила с мускулистыми борцами и наездниками на ипподроме.

Страх ушел. Она позабыла об Управде, мысли ее кружились вокруг Истока и ткали таинственные нити, которыми она оплетет его, оторвет от Ирины, завладеет им сама, а потом оттолкнет от себя и уничтожит, дабы не осквернять перед всеми святой престол.

Давно уже покончили рабыни со своими обязанностями и как белоснежные гипсовые статуи замерли возле ванны, глядя на повелительницу, словно в полудреме опустившую веки. Но опытные прислужницы видели, что Феодора не спит. На губах ее появилась улыбка, потом вдруг исчезла, на лбу проступила темная морщина, тоже исчезла, и снова показалась улыбка, будто солнце пробилось сквозь тучи.

— Завтракать! И сейчас же позвать Спиридиона! — произнесла наконец Феодора. Евнухи поспешили с пурпурными носилками, и вот уже Спиридион преклонил перед ней колени:

— Всемогущая императрица велела недостойному рабу приблизиться к себе!

— Следуй за мной!

Когда евнухи с носилками остановились возле порфирного столика, на поверхности которого инкрустацией драгоценных камней были изображены виноград, маслины и цветы, Феодора приказала удалиться всем, кроме Спиридиона. Присев к столику и взяв золотой кубок с теплым вином, она спросила:

— Скажи, Спиридион, Ирина уже послала Евангелие центуриону Истоку?

— Всемогущая императрица, Спиридион охотно бы умер, чтоб сказать тебе это. Но он узнал лишь, что Ирина отправила рабыню Кирилу к книготорговцу.

— Отлично! Она послала ее за Евангелием. Она хочет обратить Истока в Христову веру. Достойная Ирина! Апостольские дела творит. Выясни, передала ли она ему уже Евангелие.

— О, почему я не могу ответить святой самодержице, как мне бы хотелось. О, почему я не умер до рождения, ничтожный! Раб Пратос уже ходил к Эпафродиту, у которого, должно быть, живет центурион Исток. Он нес небольшой сверток!

— Ты наверняка это знаешь? К рыбам отправлю твое тело, если солгал!

— Пусть меня испепелит сатана, если я не сказал святой правды!

Феодора мигнула, евнух исчез. Когда занавеси за ним закрылись, она обмакнула печенье в сладкое вино, откусила кусочек и громко засмеялась.

— Ха-ха-ха! Апостольские дела! Евангелие служит монашку шкатулкой, в которой она переправляет любовные письма. Берегитесь!

Пока Феодора раздумывала, как обольстить Истока или, по крайней мере, разъединить и погубить влюбленных, единственных во всем дворце искренне любящих друг друга людей, евнух Спиридион перебирал и в третий раз пересчитывал монеты Эпафродита. Он был жаден, и десять раз на день мог продать душу и честь за золото. Верность его покупалась за деньги и перекупалась за еще большую мзду. Он перебирал, ощупывал монеты и по одной опускал в потайное, выдолбленное в стене хранилище, услаждая слух звоном металла. Когда исчезла последняя монета, уродливое лицо евнуха исказила сладострастная гримаса, он сел и быстро написал новое письмо Эпафродиту, в котором подробно сообщал о своем разговоре с императрицей. И лукаво добавил: пусть Эпафродит призадумается над тем, что каждая написанная им строчка может стоить ему, Спиридиону, головы и что во всем мире не найдется таких денег, которые бы ему возместили ее. Он делает это из безмерного уважения к Эпафродиту, зная его извечную преданность императорской чете.

Когда Эпафродит, читая письмо, дошел до последних строк, на его лице появилась хитрая ухмылка, он полез в кассу и послал евнуху мешочек потяжелее.

Потом он перечитал первое письмо, перечитал второе, встал и принялся расхаживать по драгоценным коврам. Глубоко задумался Эпафродит. Он ломал свою мудрую голову, прикидывал и так и сяк, обдумывал, с чего начать, комбинировал. Однако, несмотря на богатый опыт и врожденное лукавство, грек не мог распутать узел, который завязывался вокруг его питомца Истока. Не придумав никакого выхода, он хладнокровно лег на персидский диван и рассмеялся.

— Дело принимает серьезный оборот. Ясно, что началась увлекательная комедия, которая может кончиться еще более увлекательной трагедией. Речь идет лишь о том, стоит ли мне играть в ней, привязать котурны, надеть маску и выйти на сцену или остаться среди зрителей и наслаждаться веселой забавой? Впрочем, если лицедействует Феодора, императрица, почему бы не лицедействовать и Эпафродиту? Голову я не потеряю, ибо я принадлежу племени, давшему миру Аристотеля и Фемистокла. Других детей, кроме парусников в море и золота в кассе, у меня нет — так пусть чужие дети украсят мои старческие годы!

Он призвал раба и спросил его об Истоке. Тот еще не возвращался. Тогда грек велел ждать его; когда бы Исток ни пришел, пусть незамедлительно идет к нему. Даже ночью.

Вечер давно уже остудил горячий весенний день. Ожили форумы, в садах зазвучали цимбалы и бубны, на море колыхалось множество огоньков. Все спешили под звездное небо насладиться вечерней прохладой.

Эпафродит тоже гулял по террасе. Весь день он напрасно поджидал Истока. Его охватила тревога. Юмор, с которым он утром отнесся к разыгрываемой Феодорой комедии, пропал. Он быстро ходил меж цветами. Голова склонилась на грудь, лоб покрыли морщины, косматые брови хмурились. Неотвязные думы одолевали его.

«Зачем мне это? Я много сделал для варвара, спасшего мне жизнь, и с радостью помог бы ему еще. Но если он, безумец, сам катится в пропасть, сам идет навстречу беде, что я могу поделать? Справедливо сказано: любовь лишает разума! Отверзнись перед ним ад и скажи ему: скройся, или ты умрешь! — и он не скроется. За один поцелуй он готов сесть в лодку Харона!»

С досадой ударил Эпафродит тростью по головке цветущего мака, и багровые лепестки посыпались на песок.

«Феодора ревнует, это ясно. Асбад ревнует, это тоже ясно. Тяжко тому, на кого ощерились гиена и волк. Исток, может быть, уже в тюрьме, может быть, он уже шагает бог весть куда к варварской границе, а может быть, корабль везет его в Африку. В Константинополе, где властвует император — единственный творец законов, — все возможно. Он закрыл эллинские школы[101], лучше бы ему закрыть дворец и вымести мусор за порог. Лицемеры!»

Грек снова стукнул по маку, и еще три лепестка, кружась, упали на землю.

Тут он услышал три громких удара в ворота. Эпафродит стремительно повернулся и пошел ко входу. По брусчатке двора стучали подковы.

— Наконец-то!

Старик быстро прошел из сада в дом. У дверей его уже ожидал Исток. Доспехи юноши были покрыты пылью. По лицу катились капли пота.

— Светлый, могущественный, я явился прямо к тебе, ты звал меня. Прости, я весь в пыли и поту.

— Ничего. Иди за мной, центурион!

По узкому, освещенному мягким фиолетовым светом коридору они прошли в перистиль[102]. Прекрасные снежнобелые коринфские колонны поддерживали его аркаду, посередине шелестел фонтан, окропляя трех играющих наяд.

— Ты устал, центурион. Садись.

Он указал на каменную скамью, придвинул себе шелковый стульчик и сел напротив Истока.

— Асбад сегодня будто взбесился. Он так далеко загнал моих воинов и так их нагрузил, что человек десять упали посреди дороги. Должно быть, черти его самого оседлали и не давали покоя!

— Что, он тоже узнал о твоей встрече с Ириной?

— Моей встрече?

— Не лукавь, Исток! Вспомни о своем обете, подумай о том, что я теперь твой отец, и не таи от меня ни единого слова.

— Господин, тебе известно, что я разговаривал с Ириной?

— В Константинополе шпионов что иголок на пиниях.

— А как ты узнал?

— Пусть тебя это не беспокоит! Этого я тебе не скажу! Рассказывай, о чем вы говорили с Ириной?

— Мы говорили о богах, она вдохновенно, словно была жрицей Святовита, рассказывала мне о своем боге!

— И больше ничего? Говори скорее!

— Она обещала прислать мне Евангелие своего Христа.

— Ты будешь читать Евангелие?

— То, что пришлет она, я буду читать, буду целовать каждую букву, ибо их видели ее глаза, в которых живет чудесная родина славинов.

— Хорошо, читай, и если чего-нибудь не поймешь, тебе растолкует Касандр. В Евангелии заключена истина!

— Мне не нужен Касандр, она сама придет, сама…

— Ирина?

— Ирина, господин!

— Это невозможно! Придворная дама не может посещать варвара. Ты не знаешь Константинополя и его строгих обычаев!

— Светлейший, зачем боги создали ночь? Зачем они проложили голубую дорогу от садов Эпафродита к императорским рощам, дорогу, по которой не гремят телеги и не стучат подковы, пробуждая лишние глаза и уши?

Эпафродит молчал, едва слышно бормоча сухими губами справедливое изречение Еврипида: «Любовь лишает разума».

— Значит, ночью, по морю… Следовательно, вы решили вместе идти навстречу гибели.

— Навстречу гибели? Она будет толковать мне Евангелие, разве это ведет к гибели? Странные люди в Константинополе! Если она, чистая, как солнечный день ранней весной, снисходит говорить со мной о своем боге, разве это гибель? Честный варвар не понимает вас!

Эпафродит насмешливо усмехнулся. Его маленькие глазки вонзились в Истока.

— Сынок, если ты ночью встречаешься с красивой женщиной, кто в Константинополе поверит тебе, что вы говорили о боге?

— Взгляни Ирине в глаза, и в них ты прочтешь правду, столь же ясную, как ясны звезды на небе.

Исток восторженно посмотрел на луч света, проникавший сквозь имплювий — отверстие в крыше — в перистиль.

— Неужели тебе не приходит в голову, что об этом может узнать завистливая императрица? И, вероятно, уже узнала. Ведь у нее шпионы за каждым углом.

— Ну и что, если она узнает, если уже узнала? Ведь она носит золотой нимб святых крестителей, следует за распятием, молится перед алтарем, где жрецы даруют хлеб и вино богам! Она должна вознаградить христианку, которая в священном пламени приобщает к ее вере воина-варвара!

Эпафродит снова долго смотрел на него, полный сомнений. Потом встал, положил руки ему на плечи и произнес:

— Исток, как Золотые ворота Константинополя, прекрасна и могуча твоя грудь. Но в ней бьется маленькое сердце простодушного пастуха. Так и быть! Да благослови Христос вашу любовь! Верь мне! Отдаю в твое распоряжение десять самых сильных рабов. Челны всегда наготове. Когда бы ни пришла Ирина, не отпускай ее одну. Глубокой ночью небезопасны водные дороги вокруг Константинополя!

Исток поцеловал руку Эпафродита, и торговец скрылся среди колонн.

Подойдя через сад к своему жилищу, Исток увидел у дверей Нумиду, тот передал ему небольшой сверток. Центурион велел рабу помочь снять доспех и приготовить ванну. Попутно он расспрашивал, кто вручил сверток и что было при этом сказано. Нумида ничего не мог толком объяснить. Прибежал нарядно одетый раб, говорил он, и строго-настрого приказал передать сверток самому господину. Поэтому он, Нумида, весь день носил его с собой, спрятав на сердце под туникой.

Исток разволновался. Евангелие! От Ирины! Он дал Нумиде несколько статеров и отпустил его, позабыв о ванне. Осторожно развернул сверток, и перед его взором засверкали красивые греческие буквы: «Евангелие от Матфея». На первой страничке лежал листок. Юноша нетерпеливо схватил его.

«Достойный Исток, примерный центурион! Прими Христово Евангелие и читай. Когда представится возможность, я приду и мы поговорим о святой истине. Поцелуй мира шлет тебе Ирина».

Исток прижал листок к трепещущему сердцу и взял пергамен, испытывая к нему чувство зависти: «О, счастливые буквы, вы видели ее глаза! Ирина, Ирина!»

Прошло несколько дней, Ирина чувствовала на себе презрительные взгляды придворной челяди. Девушка боялась императрицы. Но Феодора была с ней ласкова, несколько раз даже отличила ее перед всеми. Это успокоило Ирину, и она было уже подумала, что Феодоре ничего не известно о ночной встрече с Истоком. Асбада она с тех пор не видела. С веселой улыбкой переносила она зависть и презрение двора, живя лишь мыслью об обращении Истока. Она читала сочинения отцов церкви и упражнялась в красноречии. Все ее помыслы и чувства стремились к Истоку. Ирина не хотела лгать себе, будто не любит его. Она молила Христа Пантократора хранить и просветить Истока — и однажды привести к ней, к ней одной навечно, этого замечательного сына племени славинов.

А Исток читал Евангелие. Читал не потому, что жаждал познать веру Ирины, не для того, чтоб отречься от своих богов, — читал просто потому, что она этого хотела, и между строками ему слышался ее голос. Однако чем больше он читал, тем становился задумчивее. Необыкновенной силой обладали простые слова Евангелия. Он думал о богах, и в душе рождались сомнения, борьба; с обеих сторон вздымались огромные глыбы — и между ними разверзлась пропасть. По одну сторону — Ирина с Евангелием, по другую — он сам со Святовитом, Перуном и прочими божествами. Его влекло на ту сторону — из-за Ирины. С родной землей и славинскими жертвенниками его связывала и безмерная ненависть к тиранам. Так он страдал и любил, колебался и ненавидел, душа и сердце его трепетали, ясная голова, которую он носил гордо поднятой, поздней ночью склонялась долу, взор устремлялся в неведомую и непонятную даль.

В бесконечном душевном смятении он сильнее тосковал по Ирине. Вот бы она пришла! Сесть бы у ее ног, обнять ее колени, заглянуть ей в глаза! В ее глазах — вся истина, в ее сердце — вся любовь и вся его вера — вера в нее. Каждый день он спрашивал у Нумиды, нет ли ему писем. Но Нумида тоже был опечален, ибо не мог услужить господину, каждый день он поджидал его во дворе у ворот и со слезами на глазах говорил:

— Нет, господин мой, письма, которого ты ждешь. Как я несчастен, как я несчастен!

Ирина тоже тосковала по Истоку. Она читала псалтырь, опускалась на колени перед иконой; глубокой ночью стояла она у окна, и ее взгляд погружался в зеленые волны, на челнах любви устремляясь вдоль берега к дому Эпафродита.

Асбад тоже страдал. Но его муки не были больше муками любви, он жаждал мести. Беспросветная мгла воцарилась над ним. Феодора уже не упоминала имени Истока, не шутила с Ириной, была холодна и к нему. А его душа втайне от всех горела и клокотала. Ни единым словечком не решался он напомнить самодержице о влюбленных, которым поклялся отомстить. И лишь на Истоке он мог срывать злобу и мучил его на упражнениях так, что всякий другой на его месте давно бы изнемог. Однако варвар и его воины были выносливы, они неизменно побеждали, неизменно были первыми. Ни разу Асбаду не удалось унизить Истока.

Феодора была задумчива. Дамы трепетали, предчувствуя недоброе. Вечера теперь она часто проводила в одиночестве.

— Императрица влюбилась, — перешептывались в укромных уголках прекрасные дамы. Они перебрали всех патрикиев, всех офицеров, преторов, но поведение императрицы, ее увлечение оставалось для них тайной за семью печатями, подобно книге, упомянутой в Апокалипсисе.

Феодора на самом деле страдала. Иногда в душе ее пробуждались такой гнев и стыд, что она вскакивала с криком: «Прочь, прочь, черные тени! Хватит! Не хочу, не могу!» Однако тут же подкрадывался мудрый Эпикур. Сверкало гордое тело Истока, когда он на ипподроме сбрасывал с себя белые одежды и вскакивал на коня. Напрягались его мускулы, когда во время маневров он ударял по отряду Асбада. Воля ее ослабевала, она отдавалась мгновению…

— Не хочу, — решительно сказала она.

Новая мысль родилась в ее голове, и она отправилась к Управде.

В шерстяной хламиде, с перевязью через плечо Юстиниан сидел в своем покое среди груды судебных актов, которые почти все решал самолично.

— Всемогущий мой повелитель! Моей душе тяжко оттого, что тебя нет со мной. Приди, отдохни у меня, о добрейший государь!

— Единственная моя, свет очей моих, Юстиниан придет, придет скоро, и тогда мы возрадуемся сообща. Но ты видишь, заботы, заботы, бессонные ночи! Пока не могу, не могу! Пусть вся империя радует и развлекает тебя, пусть падают перед тобою ниц, пусть нард и мирра благоухают перед тобой, дабы время без меня прошло приятно и радостно.

— Как ты добр, всемогущий властелин земли и моря! Прикажи купить мне шелку, тяжелого шелку, я расстелю его по всем залам, чтобы все закипело подобно легкой пене Пропонтиды.

Лицо Управды омрачилось.

— Я сам погнал бы верблюдов через пустыни в Индию и нагрузил бы их шелком для тебя, моя единственная, святая! Но у повелителя земли и моря нет сейчас в казне столько золота, чтоб удовлетворить твое желание. Прости!

— Прощаю! — сказала она и вышла.

Феодора затворилась у себя, и слезы оросили ее глаза. Она взглянула на храм святой Софии и с завистью прошептала:

— Для тебя золото есть, для императрицы его нет. Зачем мне такой император!

Небо было закрыто облаками. Хмурый вечер окутал город, когда Исток возвратился из казармы. У ворот, пританцовывая от радости, его поджидал Нумида. Он трижды бросился на землю перед центурионом, а затем вытащил из-за пазухи маленький свиток и отдал его воину.

— Господин, пришло то, чего ты ждал, пришло, о как я счастлив!

Исток жадно схватил письмо и быстро прошел по двору в сад.

Дрожащими пальцами он сломал печать и развязал бечевку.

— Она придет. Сегодня в полночь! О боги! О Девана!

Он сбросил доспех, отправился в ванну, потом надел мягкую белую тунику и сунул ноги в ароматные мягкие сандалии. Приказал Нумиде принести цветов. Сам разбросал их по комнате, оросил ее благоуханным шафраном, а в серебряный челнок распорядился налить драгоценного масла, чтоб от огня струился тончайший аромат. Потом вышел и, отобрав десять самых сильных рабов, велел им приготовить два челна, расстелить на берегу ковер, — потому что земля сырая, — и ждать в оливковой рощице, пока он их не кликнет.

Темная ночь накрыла город и море. Лишь немногие огоньки мерцали на кораблях, прогулочных лодок на воде не было.

Исток сидел на невысокой тумбе, к которой привязывали лодки. Взгляд его, устремленный на мрачное море, словно хотел проникнуть во тьму. Стоило волне плеснуть о берег, рыбе выскочить из воды, он вздрагивал и вскакивал с места. Ему чудились удары весел. Но снова все стихало и замирало, лишь море чуть слышно билось о берег. Исток встал и принялся ходить по мелкому песку. Однако шум собственных шагов мешал ему, и, вернувшись к тумбе, он снова сел. Юноша пытался думать о том, что он скажет ей, как ее встретит. Но все мысли, все слова, словно погружаясь в море, тонули в безмерном желании. Исчезало Евангелие, исчез мир, все его существо переполняла любовь. Мгновения казались ему вечностью; он не мог больше ждать, так бы и бросился в море и поплыл по волнам с криком: «Ирина, Ирина! Почему ты медлишь? Приди, приди, сердце так тоскует по тебе!»

Вдруг раздались тихие удары весел. Он прислушался. Так и есть. Плывет.

Исток поднялся и, ступив на ковер, подошел к самой воде, так что в сандалиях ощутил морскую влагу. Из тьмы показалась продолговатая темная тень, бесшумно плывшая по водной глади. Дважды ударили весла, ладья носом ткнулась в берег. Сильной рукой Исток подхватил ее. Вслед за тем он принял в свои объятия одетую в черное фигуру в капюшоне и маске. Он вынес девушку на землю и крепко прижал к сердцу.

— Ирина, Ирина, моя богиня, моя родина, моя вера. Ирина, Ирина! — громко повторял он.

— Шш! — девушка выскользнула из его объятий. — Отойдем в тень, Исток, и поговорим о Евангелии!

Он крепко обхватил ее за талию и повел по ступенькам на террасу под пинии. Ночь была такой темной, что ему пришлось ощупью искать скамью. Они молча прижались друг к другу. Громко стучали сердца в возбужденной груди.

— Ты прочитал Евангелие, Исток?

— Прочитал, Ирина. Десять раз прочитал, и каждая буква, каждое слово вызывало думы о тебе.

— Ты познал истину?

— Истина — это ты, остальное мне чуждо. Истина лишь в твоих глазах, а любовь — в твоем сердце.

Исток хотел приподнять маску и увидеть лицо любимой.

— О бесы, почему сегодня такая темная ночь и я не вижу неба в твоих глазах, Ирина!

— Не думай о бесах, Исток! Это Христос прячет от злобного мира нашу любовь. Возблагодари его!

— Благодарю, если ты велишь! И все-таки я должен видеть свет твоих глаз! В них — моя родина, в них — ясное небо славинов, в них сияет свободное солнце наших градов! Идем ко мне, Ирина. Я цветами усыпал свое жилище, напоил его ароматами, драгоценное масло горит в твою честь.

— Нет, не могу, Исток. Нас увидят рабы, и мы пропали. Останемся лучше здесь и поговорим о Евангелии!

Она теснее прижалась к нему. Исток стал осыпать поцелуями ее голову.

Она безвольно пыталась уклониться.

— Давай говорить об Евангелии, об истине!

— Погоди, Ирина, погоди, еще секунду побудь со мною… моя… моя жена.

Он обнял ее и поднял на руки. Она не противилась, ее губы коснулись губ Истока. С трепетом искал он жадными губами ее лицо, укрытое мрачной хмурой ночью и шептал:

— Ирина, Ирина, моя жена!

Вдруг молния багряным светом озарила горизонт с востока на запад. Пурпурным стало море, сад вспыхнул, как днем, и взгляд Истока нашел ее глаза.

Словно пораженный смертельной стрелой, вздрогнул Исток. Фигура в черном выскользнула из его объятий и скрылась в темноте.

— Проклятая прелюбодейка! — вырвался из груди центуриона громкий крик и разнесся далеко в море.

Он узнал Феодору в свете молнии.

Кровь оледенела в его жилах, кулаки сжались, будто их свела судорога; он не понимал, испытывает ли его Шетек или все происходит на самом деле. Он лишь видел перед собой неясные очертания женской фигуры, на мгновение ему захотелось схватить ее и бросить в море, если это и вправду была императрица. Но кулаки разжались, а ноги вросли в песок, он застонал.

И тогда шипящий голос Феодоры нарушил тишину. Ни на миг не потеряла она самообладания — не раз в любовных авантюрах ей приходилось ставить на карту порфиру и жизнь. Снова сверкнула молния.

— Proskinesis! На колени! — подняв руку, приказала Феодора.

И послушно подогнулись колени воина, повинуясь силе власти.

— Пусть сегодняшняя ночь будет для тебя доказательством того, как императрица ценит Ирину. Она святая, и я убедилась, что она печется о твоей душе, стремясь открыть тебе истину. Почитай ее, целуй полы ее одежды — ты пока не достоин ее глаз. А чтобы возвысить тебя до нее, сейчас, при свете молнии, императрица назначает тебя магистром педитум[103] палатинской гвардии. В течение месяца ты получишь императорский указ. Любите друг друга с Ириной, крестись. Христос с вами обоими! Обо всем молчи, иначе тебя постигнет кара, это так же верно, как то, что перед тобой повелительница земли и моря.

Снова блеснула молния, Феодора исчезла, словно демон унес ее в ночь. Ударили весла. В небе полыхали зарницы. Как прикованный к месту, стоял Исток. А императрица сжимала кулаки под черной столой и клялась адом, что уничтожит его, а ее потопит в грязи.

— Ха, магистр педитум! Я сделаю тебя магистром сгнивших заживо в моей темнице!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

На другой день, когда воинов распустили на полуденный отдых, Исток, шагая в тени цветущих акаций, попытался собраться с мыслями и понять, что же произошло на самом деле прошлой ночью. Его поразил таинственный приход Феодоры, ее великодушное назначение его магистром педитум, поразило все: и ночь, и молния, и императрица — все казалось волшебством. Возможно ли, чтоб Феодора, императрица, вероломная жена Управды, полюбила его, варвара? Однако так утверждал Эпафродит, и об этом же говорили ее глаза. Но слова ее звучали иначе. Она будто бы боялась за Ирину, опасалась, что свидания Ирины — это свидания блудницы. Поэтому она позволила варвару целовать и обнимать себя, поэтому она выбрала темную ночь, чтоб убедиться, идет ли речь о Евангелии или о безумстве любви.

Но как она узнала? Как?

Эпафродит тоже знает — в Константинополе, верно, подслушивает каждая травинка, каждый камешек посреди дороги. Если справедливы слова Эпафродита, то он погиб, погибла Ирина. Сегодня же вечером он пойдет к нему и обо всем расскажет.

А что ответит ему грек?

«Беги! — скажет он. — Беги — без Ирины».

А ей оставаться в когтях ястребов? Если Феодора намерена ее погубить, он должен спасти ее: пусть ценою жизни, но он должен жестоко отомстить. Ведь скройся он, Ирина останется одна и не перенесет позора, которым заклеймит ее двор, узнав о ее любви. Сеть опутала его, он не видел выхода, его окружала чаща, над ним стояла ночь, он не знал, где восходит, а где заходит солнце.

Задумчиво повесив голову, бродил он, в то время как другие воины подремывали, расположившись на траве в тени платанов. Ласково сияло солнце; прошедший на рассвете ливень освежил и очистил воздух, все дышало радостью жизни; раскрывались чашечки цветов, расцветали дикие смоквы, вишни стряхивали с себя белый снег. Молодость кипела в Истоке, ясное небо прогоняло недобрые мысли, лучезарные надежды пробуждались в сердце и вместе с ними вера в слова Феодоры. В душе его таилась бесконечная любовь, которая не может жить без надежды, не может думать о плохом. Он возблагодарил Святовита за то, что тот хранил его до сих пор, и просил Девану и впредь счастливо ткать нити его любви.

Охваченный думами, он подошел к старому воину — гоплиту[104], лежавшему в траве с тяжелым щитом в изголовье.

Широко открытыми глазами смотрел тот на деревья, лицо его рассекал глубокий шрам.

— О чем задумался? — окликнул его Исток.

Воин поднялся, как полагалось, перед центурионом.

— Как ты попал на императорскую службу? Где твоя родина, какого ты племени, из антов или из славинов?

— Я славинского племени. В рядах Сваруничей дрался я при Алюте и по ту сторону Дуная против ромеев. Соколами были погибшие молодые Сваруничи. А теперь я служу Византии. О боги!

— Домой тебя тянет?

— Страшная тоска ест меня, коли бы мог, ушел бы.

— А что говорят другие славины в моей центурии? Не забывают родину?

— Не могу тебе сказать, господин. Не хочу быть доносчиком, предателем!

— Ты не станешь ни доносчиком, ни предателем! Говори! Перед тобой не офицер, с тобой говорит брат славин.

— Бесконечна твоя доброта, господин. Я скажу тебе. Мы голодаем, чтоб накопить денег и убежать домой. Ходили мы в Африку, ну и жарко там было! Сейчас вот поговаривают, что снова пойдем на войну, в Италию. А нас тянет в свободные дубравы, к нашему племени. Хватит с нас ран, хватит с нас битв!

— А если бы Исток пошел с вами?

Воин обнял колени центуриона.

— Господин, по одному твоему слову мы поднимемся! Велишь — атакуем целый легион! Погибнем за тебя, если захочешь!

— Успокойся и поклянись богами, что будешь молчать!

— Клянусь очагом своего отца, который был старейшиной.

— Сговорись с товарищами. Чем больше вас будет, тем лучше. Исток позаботится о деньгах. Когда получишь сигнал, — может быть, скоро, а может быть, и не так скоро, — двинемся через Гем!

— Господин, вся центурия пойдет за тобой!

— Помни о клятве и молчи!

Исток стремительно повернулся, в ту же минуту затрубили трубы, возвещая о возвращении в казармы. Магистра эквитум неожиданно приглашали во дворец.

Это случалось нередко, поэтому ни воины, ни Исток ничего не заподозрили. Радуясь отъезду Асбада, они с песнями возвращались в казарму.

Едва миновал полдень, — Исток еще не вернулся, — к Эпафродиту пришел евнух Спиридион. У двери он осведомился о центурионе и передал Нумиде письмо для него. Потом попросил грека принять его для беседы. Эпафродит принял сразу, предчувствуя важные вести.

Евнух склонился до самой земли и не мешкая сообщил:

— Господин, я не осмелился писать, не осмелился. Речь идет о моей голове. А вести важные, поэтому я пришел сам.

— Встань и говори!

Глаза евнуха пробежали по драгоценностям в комнате Эпафродита, пожирая золотые вещи.

— Какая дорогая ваза! У императрицы нет таких! — не смог он удержаться от восклицания.

— Пустяки! Говори, Спиридион!

— Не пустяки, да простит твоя светлость предерзкому слуге; я понимаю толк в драгоценностях. Ночью августа была у центуриона Истока. Глаза ее мечут молнии. Она кусает губы, и лицо ее бледно. Она велела мне следить за тем, когда Ирина, ясная дама небесной красоты, пошлет письмо сюда, в твой дом. И мне, господин, пришлось выманить его у раба — сегодня она его послала — и отнести императрице. Она возвратила его нетронутым и сейчас я передал его Нумиде. А пока я разговариваю с тобой, с Феодорой беседует магистр эквитум Асбад. Твой слуга окончил свою речь с опасностью для жизни, исполняя твое могущественное желание.

Эпафродит неподвижно сидел на стуле из индийского дерева, ни один мускул не дрогнул на его лице, словно он слушал деловое письмо, которое читал силенциарий.

Когда евнух умолк, Эпафродит открыл металлическую шкатулку, зачерпнул две пригоршни золотых монет и высыпал их Спиридиону.

Дважды униженно поцеловав ему руки, евнух покинул дом.

Тогда Эпафродит встал, вышел на середину комнаты, обхватил голову руками и задумался.

— Я не мог предположить, что она зайдет так далеко. Все-таки ей место в публичном доме. Комедия осложняется, но погоди, Феодора, в ней, вопреки твоим ожиданиям, буду играть и я!

Он вышел через перистиль в сад, хотя было жарко, по пути отдавая распоряжения слугам, которые застыли от изумления, увидев его в саду под палящим солнцем. Он дошел до пиниевой рощицы и стал ходить взад и вперед, размышляя на ходу.

Вскоре вернулся Исток. Грек сразу позвал его к себе. На лице торговца светилась улыбка, какой Истоку еще не приходилось видеть.

От него так и веяло радостью и злорадством, хитростью и невыразимым лукавством.

— Ну, Исток, как ты ночью развлекался с августой? Поздравляю тебя с такой любовницей, клянусь Гераклом, поздравляю!

Исток остолбенел, услышав эти слова.

— Ты всеведущ, господин!

— Константинополь всеведущ, а не я. Отвечай, о чем я тебя спрашиваю!

— Она пришла, подлая, пришла, проклятая, пришла вместо Ирины.

— И ты насладился?

— Я проклял ее!

— Очень мужественно, сынок! Твоя голова не стоит и гнилого арбуза. Прощайся с ней!

— Ты не прав, господин! Она лишь испытывала меня и Ирину. Она назначила меня магистром педитум…

— Будь даже сам Платон моим отцом, этого узла мне не развязать. Расскажи поподробней. Садись. Погоди, письмо Ирины у тебя с собой?

— Господин, ты и впрямь всеведущ.

— Повторяешься. Не теряй времени. Говори!

— Мне передал его Нумида.

— Мы прочитаем его потом. Сейчас рассказывай!

Исток рассказал обо всем.

Эпафродит не произнес ни слова. Он барабанил пальцами по лбу и глядел в песок.

— Теперь прочти письмо!

«Добрый Исток, почтенный центурион! Сегодня ночью я приду к тебе с Кирилой, чтоб побеседовать о Христе. Сердце у тебя мягкое, и поэтому я твердо верю, что оно откроется истине. Пока о нашей связи никто не знает. Мир господень да пребудет с тобой! Ирина.»

— Ангел среди чертей, — пробормотал Эпафродит. — Ты примешь Ирину, центурион?

— Приму ли я ее? За одно мгновение возле нее я отдам жизнь.



— Ладно, прими ее! Но не забудь взять с собою десять рабов да вооружи их мечами. Предчувствия Эпафродита иногда оправдываются.

И торговец пошел к дому.

«Будешь ты магистром педитум, как же! Пастух! — бормотал он про себя. — Ты думаешь, Феодора тебе мать. Гиена не приведет тебе овечку, раз ты вырвал у нее кусок мяса. Зачем у нее Асбад? Зачем? Помощник! Сегодня будет забавная ночь. Спать не придется. Я увижу в окно любопытное зрелище, которое разыграется на море. Будь она уверена, что все пройдет без шума, Истока уже не было бы в живых. Но Феодора осторожна. Змея!»

На тропинке ему попался Мельхиор. Грек велел приготовить к выходу самый быстроходный парусник.

— Вполне возможно, что мне понадобится убежище. В Константинополе нельзя считать себя в безопасности, если у тебя немного больше золота, чем у других.

Полуночное небо усыпали звезды. На волнах качались, окунаясь в воду, миллионы крошечных огоньков. Последние челны гуляющих уползали к пристани. На море легла тишина.

И тогда от сада Эпафродита скользнула легкая лодочка и затанцевала на волнах. Следом за ней от оливковой рощи спустились в море две большие ладьи и безмолвными тенями последовали на расстоянии за легкой бегуньей.

— Смотри, Исток, как велик господь, как он всемогущ. Какой прекрасный небосвод раскрыл он над нами.

— Велик и всемогущ, Ирина. И еще более велик и всемогущ, потому что он дал мне тебя!

— И видишь, этот бог был распят за нас, за тебя и за меня! Сколько у него любви!

— Если это правда, что он наделил тебя любовью, я буду молиться ему каждый день и благодарить за твою любовь!

— Верь, Исток, верь истине, и твое сердце тоже исполнится любви.

— Верю, Ирина, верю, ибо в твоих глазах нет лжи.

Порывы ветра мягко колебали воздух. Голова Ирины опустилась на грудь Истока, их губы смолкли, раззолоченное небо склонялось к ним, и трепетные звезды изливали на лодку светлые поцелуи. Их души слились в едином страстном порыве, он оторвал их от земли и на крыльях ветра понес вверх, к самому небу. Исчезло время, исчез мир, они пили из чистого источника тихой искренней любви.

Вдруг раздался ужасный крик, послышался всплеск. Лодка вздрогнула и заплясала на волнах.

Исток вскочил. Гребца в их лодке больше не было, он боролся со смертью в кипящих волнах. В борта лодки вонзились два стальных крюка, подтягивая ее к другому челну, из которого какие-то фигуры в масках тянули руки к Ирине.

— Исток! — жалобно закричала Ирина, сопровождавшая ее рабыня Кирила зарыдала, и обе они без чувств повалились на дно пляшущей лодки. Но Истока не нужно было ни о чем просить. Когда он, словно дуб, вырос в лодке, две пары весел нападавших поднялись ему навстречу. Железная рука юноши молниеносно отбила удары; сверкнул короткий меч. Словно тур, прыгнул Исток из своей лодки в челн врагов. Море вскипело, пожирая трупы, вода заливала челны, вокруг Истока сжимался круг нападавших, его длань, сеявшая смерть повсюду, куда она достигала, — стала ослабевать. В это время часть нападавших, подцепив на крюк лодку Ирины, попыталась уйти с добычей. Но тут подоспел Нумида со своими челнами. Яростно кинулись рабы на похитителей, в одно мгновение те были разбиты, а Нумида, сам взявшись за весла, уводил подальше от места схватки лодку, где была Ирина.

Ладьи помогли Истоку в нужную минуту. Несмотря на то что он сражался как лев, нападавшие наверняка победили бы его, будь они вооружены. Однако об этом никто не подумал, они получили приказ лишь похитить беззащитную женщину. Кормчий был убит, больше ни от кого сопротивления не ожидалось.

Когда ладьи Эпафродита коснулись вражеского челна, море закипело еще сильнее; еще несколько мгновений, и Исток с занесенным мечом оказался в челне один.

— Где Ирина? — прежде всего спросил он.

— Нумида повел ее лодку.

— Скорей к ней! Пробейте днище и потопите челн. Если кто-нибудь плавает в воде — убейте его!

Ладья быстро настигала лодку. Ирина почти без сознания шептала псалмы. Услышав голос Истока, она бросилась ему на грудь и горько зарыдала.

Центурион велел плыть назад, к саду. Он сам вынес Ирину на берег и отнес ее в свою комнату. Она лежала на пестрой софе, бледная, словно цветок апельсина, возле нее на коленях стояли Исток и Кирила.

В это время по берегу, против того места, где поджидала засада, брел Асбад; в ярости он колотил себя по лбу: задуманное им и Феодорой нападение на Ирину не удалось — голубка ускользнула от ястреба.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Эпафродит провел эту ночь при свете тройного светильника, склонившись над столом, на котором лежала груда счетов. За его спиной стоял Мельхиор, перед ним — силенциарий. Уже несколько раз переворачивал верный слуга песочные часы на алебастровой подставке. Но Эпафродит не ведал усталости. Его глаза погрузились в цифры, пергамен за пергаменом проходили через его сухие пальцы; иногда он останавливался, бормотал что-то вполголоса и торопливо продолжал считать. Силенциарий дрожащей рукой подавал через стол новые бумаги, со страхом ожидая, что тот ткнет сухим пальцем в счет и скажет: «Ошибка!» Но торговец безмолвствовал, груда бумаг уменьшалась, и наконец Эпафродит записал последние цифры на доске.

— Кончено, — произнес он серьезно. — Ступай.

Силенциарий низко поклонился и покинул комнату.

— Который час, Мельхиор?

— Заступили полуночные часовые, господин!

— Иди в сад к оливковой роще у моря и спрячься. Когда увидишь, что три челна вышли в море, беги назад и извести меня. Погаси свет.

Эпафродит удалился в спальню.

В смарагдовом светильнике мерцал крохотный огонек, едва освещавший комнату. Торговец прилег на дорогую персидскую софу, положил руки под голову и задумался.

Вся его жизнь — сухие цифры. Даже ипподром не волновал его, он глядел на состязания колесниц и рассчитывал ставки. До поздней ночи играл он на форуме Феодосия, хотя не был страстным игроком, а всего лишь хладнокровным торговцем. И сейчас, когда седина покрыла его голову, ноги его оказались стянутыми путами бурных человеческих страстей. Он презрительно усмехнулся. В сердце не было тревоги. Он готов был к драме, которой предстояло разыграться на закате его жизни. Прикрыв веки, он ожидал Мельхиора.

Вскоре тот возвратился и сообщил, что челны вышли в море.

Эпафродит встал и подошел к окну. Ночь была ясной, и он без труда различил три темных пятна, тихо скользивших по мирной Пропонтиде. Он прислонился к оконной раме и стал ждать. Он слышал крик Ирины, всплески, удары, видел, как обратился в бегство вражеский челн.

Спокойствия как не бывало. Словно участвуя в сражении, он рассекал рукой воздух, высовывался в окно, на губах его застыл вопль: «Бейте, громите негодяев! Держись, Исток! Спасай Ирину!»

Когда челны, победив, повернули к его вилле, он ощутил в душе безмерную радость. Он понял, что одолел даже Феодору, что ловко отразил пущенную стрелу. Силы молодости пробудились в нем. Сбросив с плеч груз лет, он торопливо пошел из комнаты в перистиль и оттуда в сад в одной лишь легкой тунике. Никакие блага в мире в последние годы не могли выманить его в полночный час на холодный воздух без теплой шерстяной хламиды. Сегодня ночью кровь кипела в его жилах.

В одиночестве, без рабов и слуг, спешил он к жилищу Истока. У дверей стоял Нумида. Увидев Эпафродита, он повалился на колени и стал целовать его сандалии.

— О всемогущий, Исток — герой! Разбойники хотели отнять у него девушку! Но ничего не вышло! Потому что велик Исток! Он отправил негодяев на морское дно!

Не обращая на него внимания, Эпафродит тихо открыл дверь. На него пахнуло ароматом цветов и нарда. Веселый огонек танцевал в серебряном светильнике. На софе полулежала белая как полотно Ирина, правой рукой она обнимала Истока, голова ее покоилась на его груди.

В ногах стояла на коленях рыдающая Кирила.

Увидев Ирину, торговец онемел. Его глаза, привыкшие только к цифрам, впервые широко раскрылись под небом Эллады и вобрали в себя глубокое понимание красоты классической эпохи. Он слышал рассказы о дивной красоте Ирины, видел ее мимоходом на ипподроме и во дворце, когда сопровождал Истока к Феодоре. Но она не интересовала его, и он не обратил на нее внимания. Сегодня же, увидев ее под мягким виссоном[105] в свете багрового пламени возлежащей среди цветов, словно белая лилия, что высится в саду над всеми цветами, он понял: нет резца, который смог бы передать красоту этих линий, и нет мрамора, который отдал бы свое белоснежное тело, чтобы воплотить это существо.

Несколько мгновений он стоял, незамеченный, у двери. Ирина открыла глаза и пересохшими губами попросила воды. Исток потянулся к окованной серебром раковине. Кирила подняла сосуд и налила в нее студеной воды. Только тогда Исток заметил Эпафродита. Ирина тоже увидела его и с испугом глядела на незнакомого пришельца.

— Мир вам, светлейшая госпожа! Хвала Христу, что вас удалось спасти от гибели.

— Это мой добрейший господин Эпафродит! Это он дал мне рабов, чтоб они оберегали тебя. Не бойся, Ирина! — объяснил Исток девушке.

— Хвала Христу, хвала тебе, господин! Я расскажу императрице о разбойниках. Она наградит тебя, Эпафродит, и палатинская гвардия будет охранять берег.

Ирина выпила воды и, придя в себя, поднялась на софе. Исток и Эпафродит переглянулись, без слов поняв друг друга. Бедняжка и не подозревала, кто совершил нападение.

— Светлейшая госпожа, вы сказали правду. В Константинополе честные люди не чувствуют себя в безопасности, и надо в самом деле усилить охрану. Хвала Христу, что вы не пострадали.

— Я ужасно испугалась. Но теперь мне легче. Как мне вернуться назад во дворец? Я тороплюсь.

— Разрешите мне переговорить с Истоком.

Мужчины вышли из комнаты.

— Небесной красоты твоя Ирина, Исток! Художники Акрокоринфа изумились бы ей. — Старик воспламенился, а лицо Истока вспыхнуло от радости, когда он услышал похвалу своей любимой.

— Она словно ласточка, господин, голубка в темном лесу!

— Ангел среди демонов! Она и не подозревает, что сегодня произошло! Ей нужно бежать из змеиного гнезда, где властвует змея-царица!

— Бежать! И я уйду с ней, чтоб оберегать ее.

— Это решит Эпафродит. До сих пор ты не слушал меня, изволь теперь это сделать.

— Говори, господин! Еще десять раз я спас бы тебе жизнь и сотню гуннов уложил бы за твою любовь.

— Ты уверен, что по наущению Феодоры нападение совершил Асбад?

Исток ответил не сразу:

— Асбада не было среди нападавших! Может быть, ты ошибаешься, господин?

— Я не ошибаюсь. Ты приговорен к смерти, и ты и она, это несомненно. Поверь Эпафродиту! Сейчас моя задача — спасти вас и таким образом выплатить тебе свой долг.

— Я верю, господин, ты всеведущ. Святовит озаряет тебя небесным солнцем. Дай мне двух коней, и мы скроемся сегодня же ночью!

Эпафродит с улыбкой положил ему руку на плечо.

— Не считай Ирину солдатом, Исток. Как ты побежишь с этим цветком, ведь она ослабеет уже возле Длинных стен и выпадет из седла.

— Я возьму ее на руки, и она заснет, словно на материнских коленях. А твои кони не имеют себе равных. Мы спасемся!

— Да, кони у меня неплохие. Но арабские скакуны из императорских конюшен догонят их. Впрочем, сейчас еще не время для побега.

— Говори, господин!

В глазах Истока светились страх и тоска. Приучившись полагаться на собственные силы, на свою твердую, могучую руку, он охотнее всего оседлал бы коня, обнажил бы меч и, прижав к себе Ирину, пробился бы через отряды врагов.

Но он выслушал совет старого грека.

— Поскольку я знаю Константинополь и двор лучше тебя, покорись мне и укроти свое сердце!

— Хорошо, господин! Только спаси Ирину!

— Спасу ее, спасу тебя и освобожу себя.

— Ты сказал — себя?

— И себя тоже. Ибо императрица умна и отлично понимает, что у тебя нет рабов, а есть они у Эпафродита. Поэтому сегодня я поставил на карту и проиграл всю ее благосклонность — а значит, и благосклонность Управды. Никакое золото отныне меня не спасет. Поэтому я спасу себя сам. Я хочу отдохнуть.

— Нет, господин! Я подниму славинов и готов, и они защитят тебя мечами и копьями. Ты не знаешь, как они любят меня, они пойдут за меня на смерть!

— Прибереги мечи и копья для себя и для Ирины. Эпафродит не напрасно родился в Элладе. Я спасу себя сам. Слушай!

— Слушаю, господин!

— Ирина останется в моем доме. Ты не говори ей почему, а то она испугается и может заболеть. Кирила пусть сейчас же возвращается во дворец, стережет ее комнату и распространяет во дворце весть, будто Ирина занемогла. Феодора не осмелится сразу покончить с вами, огласки она все-таки боится. Надо выждать и выбрать подходящий момент. Поэтому иди в казарму и не тревожься, а своим славинам и готам скажи, чтоб были готовы к побегу по твоему или моему знаку. Вечером, когда им разрешается свободно выходить в город, пусть соберутся у моих конюшен. Остальное сделаю я сам.

— Сегодня же, господин?

— Сегодня невозможно, у меня не хватит лошадей. Через неделю. До тех пор и ты и она в безопасности. А сейчас за дело! Нумида проводит Кирилу, а ты вместе с Ириной приходи ко мне. Я буду ждать вас в перистиле.

Эпафродит ушел в дом, Исток вернулся к себе.

— Печаль в твоих глазах, Исток! — встретила его Ирина, ожидавшая в тревоге и волнении.

— Я был бы каннибалом, ласточка моя, если б каждая моя мысль не была бы заботой о тебе. Но не пугайся. Не заклевать тебя воронам, пока соколы над тобой летают!

— Загадочна речь твоя, Исток. Страх вселился в мою душу, пока ты разговаривал с этим добрым человеком. Страх и горькие предчувствия.

— До сих пор ты не ведала страха и горьких предчувствий. Отчего они теперь возникли у тебя?

— Кирила узнала, что первый евнух императрицы Спиридион перехватил мое письмо, чтоб самому отнести его. А Спиридион верный шпион Феодоры. Если она прочла его и рассказала Асбаду, о Христос, спаси нас и помилуй!

Исток подсел к ней, нежно взял ее стиснутые руки и погрузился в синеву ее глаз, подернутых тонкой вуалью слез.

— Ирина, ты моя, и каждая капля моей крови — твоя. Предчувствия тебя не обманывают, нас хотят разлучить, уничтожить, — быть может, меня, быть может, тебя или нас обоих. Но добрый Эпафродит хранит нас, и Девана благословляет…

— Христос, Исток, Деваны не существует…

— И Христос благословляет нашу любовь. Поэтому тебе нельзя сейчас возвращаться в волчье логово. Твои глаза там погасли бы, на твою свободу надели бы оковы, как они хотят надеть их на мою родину. Но я спасу тебя и дам тебе свободу, сначала тебе, а потом моей родине. Мы жестоко отомстим за пролитую кровь славинов, а потом заживем с тобой под ясным солнцем нашей свободы. Там нет ни лести, ни злобы, тебя будут почитать дочери славных старейшин, ты будешь любима всеми женами, и пастухи склонятся к твоим ногам, когда ты будешь делить им хлеб, и самый почитаемый старейшина возрадуется, услышав твое мудрое слово. Не бойся, Ирина, уповай и радуйся!

Ирина слушала его, ее глаза все больше утопали в слезах, наконец голова ее склонилась на плечо Истока и губы умоляюще прошептали:

— Спаси меня, будь мне опорой в буре, иначе я погибну.

Исток поцелуями осушал слезы, катившиеся по ее белому лицу, обнимал ее и взволнованно повторял:

— Моя Ирина, моя богиня, моя жизнь…

Но сладость мгновения не одолела его. Он тихонько выпустил девушку из объятий и поднялся.

— Полночь давно миновала. Идем, пока не погасли звезды. Ты, Кирила, вернешься во дворец…

Верная рабыня зарыдала навзрыд. Словно мраморная статуя, стояла она все это время у ног своей госпожи. Услышав, что ей придется покинуть Ирину, она пришла в ужас, вопль вырвался из ее груди, и она обвилась вокруг ног Ирины, повторяя:

— Не разлучай нас, господин! Не отнимай ее у меня! Я умру от горя!

— Кирила, ты вернешься к своей госпоже. Но сейчас ты должна уйти, должна, если любишь ее. Охраняй ее комнату, говори всем, что Ирина заболела, пока не получишь знака прийти. Тогда ты вернешься, и мы все вместе отправимся навстречу счастью.

Рыдая, Кирила целовала руки Ирины, которая без сил сидела на софе. Потом она подняла руку и положила ее рабыне на голову.

— Иди, Кирила, Христос Пантократор да хранит тебя! Уповай на его милосердие!

Спустя несколько минут легкая лодка заскользила по морской глади. Широкими взмахами гнал ее Нумида к императорским садам.

Кирила возвращалась во дворец.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Солнце поднималось из-за Черного моря, первые лучи его озарили вершины пиний, платанов и холмы вокруг столицы. На плацу перед казармами выстроились гордые отряды всадников, гоплитов, лучников и пращников. Ждали командующего Асбада.

Сердце Истока колотилось в груди. Всю ночь он не сомкнул глаз. До самого утра бодрствовал он возле Ирины, а потом вскочил в седло и выехал из города. Он тоже ждал появления дикого Асбада на диком жеребце, ждал, что тот пронзит его взглядом и испепелит за ночное происшествие. Офицеры переговаривались между собой и гадали, почему нет обычно столь точного магистра эквитум. Предстояли большие учения, все готово, все ждут, а его нет.

Уже засверкали на солнце щиты, заблестели наконечники копий, и шлемы засияли багряным светом зари. Вдруг из города примчался всадник и передал первому офицеру письмо.

Асбад сообщал, что прибудет лишь в одиннадцать часов, а пока пусть они сами займутся легкими упражнениями. Ровно в одиннадцать всем офицерам со своими отрядами быть перед казармой.

Радостно снимали воины тяжелое снаряжение, складывали мешки с ячменем и заступы и налегке отправлялись на плац. Начальники гадали, что им скажет магистр эквитум.

По городу ходили разные слухи. Некоторые предполагали, что большая часть войска отсылается в Африку или в Италию на готов. Велисарий за свои деньги набирал новобранцев, а это что-то да значило.

Исток обрадовался, но в то же время ощутил тревогу. Обрадовался он тому, что скоро вернется домой и увидит Ирину, а встревожили его разговоры товарищей. Тяжелые маневры в течение долгой весны предвещали суровые испытания. Если Асбад прочтет императорский указ — такой-то и такой-то центурии немедля погружаться на корабли, бегство невозможно, и он навсегда потеряет Ирину. Живым вернуться с войны он не рассчитывал. А если и вернется, что будет с Ириной? Сбережет ли ее Эпафродит? Стар он, может умереть, да и Феодора может силой отнять у него Ирину. Чем дальше, тем печальнее становились его думы; горько сожалел он о том, что ночью не скрылся вместе с Ириной.

Томительно тянулось время. Солнце словно застыло в небе, казалось, одиннадцати часов никогда не дождаться. Исток написал письмо Эпафродиту, в котором просил его выслать Нумиду в лодке к паромам в военной гавани на случай, если его посадят на корабль, уходящий в Италию. Юноша твердо решил броситься в море и бежать.

Во время отдыха он позвал старого славина, который со Сваруничами сражался против Хильбудия.

— Ты говорил с товарищами о побеге?

— Говорил, светлый центурион! Слезы оросили их опаленные лица, когда они узнали о твоем намерении. Все пойдут за тобой. И готы присоединятся к нам!

— Ты меня не обманываешь? Поклянись отчим домом и милостью наших богов.

— Пусть боги погубят меня, если я сказал неправду.

— Верю тебе. Верю, ибо ты не ромей. Наше слово тверже любых клятв византийских христиан.

— Не всех, центурион! Подлинные христиане — золото.

— Да, подлинные, ты верно говоришь.

Исток вспомнил Ирину.

— Подлинные христиане — жемчужины!

— Среди вандалов нашел я драгоценные человеческие сердца!

— Хорошо. Верю тебе. Теперь слушай!

Исток внимательно осмотрелся, нет ли чужих ушей. Указал рукой на соседние холмы, словно разъясняя замысел атаки.

— Дни моего пребывания в Константинополе сочтены. Почти наверняка через неделю мы уйдем отсюда.

Кровь бросилась в лицо воину от радости, ярче означился большой шрам на его лбу.

— Через неделю, говорю я. Передай всем, пусть будут готовы. Это значит, что, когда ты получишь от меня письмо или какой-нибудь знак от моего имени, в тот же день вечером отправляйтесь в город, как обычно без оружия, будто немного выпить. На форуме Феодосия поверните со Средней улицы вправо на узкую боковую, и, когда подойдете к морю, увидите большие конюшни. Постучите, вам откроют, там ждите меня! Остальное узнаете на месте… Понял?

— Понял, центурион. Сегодня же я найду эти конюшни, сегодня же, чтобы не ошибиться. Это конюшни господина, у которого ты живешь; он богат, и у него свой дом. Его знает весь Константинополь.

— Верно. Теперь ступай, делай свое дело и молчи!

Солдаты выполнили еще несколько упражнений и пошли к казармам поджидать Асбада с его загадочными новостями.

Ровно в одиннадцать часов прискакал магистр эквитум. Он был великолепен на арабском скакуне в позолоченном уборе. Словно луч света, мчался он веселым галопом по широкой дороге. Проехав между рядами воинов, он остановился перед группой офицеров и старших начальников. Выхватив из-за пояса свиток, Асбад развернул его и безмерно повелительным взглядом обвел собравшихся, чтоб по одному виду его они могли понять, от чьего имени он говорит.

— Именем автократора, победителя народов, властелина земли и моря…

У людей мурашки побежали по коже. Одни оробели, другие возликовали. Несомненно, императорский указ сообщит об объявлении войны и выступлении. Не по себе стало щеголям, любителям городских забав, — повеселели те, кто стремился к битвам и разбою в чужих странах.

— Всемогущий повелитель земли и моря в честь победы над вандалами обещал блестящее место в своей армии лучшему стрелку из лука, победителю на ипподроме.

Взгляды всех обратились к Истоку. У него потемнело в глазах. Неужели императрица обвинит его в соблазнении ее непорочных дам и его тут же схватят и осудят? Он стиснул рукоять тяжелого меча.

— Вам известно, кто оказался победителем! — Асбад перевел дыхание и обвел всех взглядом.

— Многая лета Истоку! — в один голос воскликнули офицеры.

— И сколь священна персона императора, столь же священно и его слово. Обещание не могло быть выполнено, ибо победитель оказался варваром, неопытным в военном деле. Теперь же, когда он показал себя отличным воином, отличным командиром, священное обещание входит в силу: Исток, впредь именуемый не своим варварским именем, а нашим именем Орион, с сего дня назначается магистром педитум.

Офицеры на мгновение онемели, но потом церемонно поздравили Истока, оказав ему воинские почести.

Асбад также поздравил его и, взяв золотого орла, отличие магистра педитум, повесил ему на грудь. Отдав еще несколько приказаний, он сообщил Истоку, что сегодня же ночью тот должен принять почетную службу по охране казарм, Пентапирга и Большого дворца.

После этого он ускакал в город.

Вслед за ним вскочил на коня Исток и поспешил к Ирине. Сердце его ликовало, теперь он был убежден, что Эпафродит ошибался. Императрица сдержала слово и своим отличием, словно цветами, усыпала его путь к побегу.

Дома он распахнул свой плащ и показал Ирине и Эпафродиту золотого орла на груди. Девушка обрадовалась, а лицо грека потемнело. Он пошел в перистиль, долго смотрел на журчащий фонтан, потом, топнув ногой по мозаике, воскликнул:

— Да подарит Феодора Эпафродиту даже корабль золота или диадему со своей головы, он все равно никогда не поверит и не доверится ей.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

С той поры как Исток разорвал сети, которые расставила ему страсть императрицы, Феодора словно обезумела от ярости. Она больше не устраивала званых вечеров, офицеры, сенаторы и патрикии целыми днями томились у ее дверей, тщетно ожидая случая предстать перед ее очами. Лишь один Асбад ежедневно входил в ее покои. Он стал теперь ее конфидентом, ее правой рукой в осуществлении жестокой мести.

О неудаче с похищением Ирины Асбад сообщил во дворец в ту же ночь. Гневно закричала тогда Феодора, и вопль ее эхом разнесся по залу слоновой кости:

— Ты навеки запомнишь, Эпафродит, тот день, когда спутал расчеты императрицы!

С того дня не знала больше милосердия ее душа, кипящая, как вулкан, и жаждущая в безумном мщении поглотить всех троих. Она прекрасно понимала, что варвар Исток не мог оказаться столь предусмотрительным, чтоб взять с собой рабов для охраны. У него их и не было. Значит, это дело рук лукавого грека, старого лиса. Так пусть же испытает он на собственной шкуре, какова месть повелительницы земли и моря.

Задумчиво бродила Феодора по дворцу, присаживалась в одиночестве то тут, то там. Она исходила такой злобой, что золотыми иглами колола рабов, когда они не проявляли должной расторопности и услужливости. Как же поступить ей, если Исток, подстрекаемый Эпафродитом, решится бежать? Чтоб отомстить ему, прежде всего надо затаиться, обмануть. Она сама подготовила императорский указ, которым отмечала варвара и назначала его магистром педитум. Побег Ирины не очень заботил императрицу. Монашек слишком проста душой, пока что счастливый случай спас ее от Асбада; но придет время, и этот сластолюбивый ястреб унесет девушку, выест румянец набожности с ее щек и выклюет невинные глаза. Гораздо больше тревожил Феодору Эпафродит. Весь город знал его, он пользовался уважением двора. Управда был благодарен ему — торговец не жалел золота, когда армия собиралась в поход. Чтоб погубить грека, следовало придумать что-то из ряда вон выходящее.

Жаждущая развлечений и роскоши женщина отказалась от всякого веселья ради своих коварных и вероломных планов.

Чтоб разделаться с Эпафродитом, необходимо было любым способом заручиться поддержкой Управды.

Время шло, императрица, сидя в мягких подушках, наблюдала за звездами, словно надеясь по ним угадать хитроумное решение. Она позвала прорицательниц, чтобы те предсказали будущее; ей намекнули на прозрачные капли, бесследно изгоняющие душу из тела. «Что ж, — думала она, — в самом крайнем случае можно подкупить кого-либо из рабов, чтоб он отправил Эпафродита на тот свет».

Но и эта мысль не так уж привлекала Феодору. Маленьким кулачком стучала она по лбу, проклиная разум свой, вдруг оказавшийся бессильным.

Наконец ее озарило. Случилось это как раз в тот день, когда Асбад принес весть, что Исток-Орион бесконечно рад отличию и думать не думает о побеге.

— Я устроил так, — добавил он, — что сегодня ночью Исток будет здесь!

И Асбад указал пальцем вниз, где в подземельях дворца были страшные казематы для тех, кто потерял милость императрицы.

— Сделай осторожно, без шума! Выбери надежных людей! А когда все будет кончено, разошли повсюду гонцов на поимку беглого славина! Ступай!

Асбада удивило непривычно хорошее настроение Феодоры. Когда он склонился, чтоб поцеловать ей туфлю, она не сдержалась и с нетерпением повторила:

— Ну, иди, только сделай все без сучка без задоринки! Я отблагодарю тебя!

После этого она торопливо вышла из комнаты и направилась к Управде.

Юстиниан был один. Сидя на жестком сиденье у стола, заваленного кипами судебных актов, он обдумывал запутанные дела и составлял приговоры.

Император заметно обрадовался, когда вошла Феодора. Встал, поспешил ей навстречу и крепко обнял. Но вдруг отступил на шаг и вопросительно взглянул на ее усталое лицо.

— Что произошло у моей единственной, священной? Отчего ее лицо печально и цветы жизни покидают его?

Феодора прижалась к нему, нежно положила руку на его плечо.

— Если тебе тяжело, то как может радоваться та, что постоянно бодрствует с тобой? С тех пор как я прочла печаль на твоем лице, когда ты не смог устлать шелком гинекей[106] твоей верной Феодоры, печаль вонзилась и в мою душу, и я не спала, не развлекалась, пока святая мудрость не озарила меня!

— О добрейшая, о единственная!

Юстиниан снова крепко обнял и поцеловал ее.

— Говори, госпожа! Я знаю, сколь прозорлива ты, ибо тебя подвигнула божья мудрость. — Он благоговейно посмотрел в окно на церковь Святой Софии. — И деспот последует твоему совету, дабы возрадовалось небо и возблагодарила земля.

Феодора опустилась на диван из персидской кожи и продолжала:

— Разве не кажется императору правильным и справедливым, чтобы шелком, который господь создал для тех, кого он поставил своими наместниками на земле, повелителями народов, — торговали и владели они сами, а не грязное, подлое племя мошенников-торговцев? Разве это не кажется тебе правильным и справедливым?

— Велика и справедлива твоя мысль, августа! Продолжай!

— Пусть поэтому начертает рука справедливого государя, величайшего почитателя справедливости и законов из всех, кого до сих пор знала или узнает земля, вплоть до самого Судного дня, пусть твоя рука начертает закон, по которому шелк станет монополией, исключительной и полной собственностью императора, для которого он и создан!

— Безгранична милость божья, давшая мне такую жену! Все мои мысли угасли перед пустой казной, все источники пересыхают, и скоро стройки мои прекратятся. В эту минуту приходишь ты, августа, божий день привел тебя; одно твое слово, одна мысль — и все спасено. Мне бы должно стать твоим рабом, ибо не нашел я еще реки изобилия, которая наполнила бы государственную казну.

Изможденный властитель упал на колени перед Феодорой и, обнимая ее ноги, целовал тончайший виссон на ее теле.

— Поскольку все торговцы — мошенники и воры, то никто из них сам не продаст и не отдаст шелк государству. Нужно будет их обыскать: нарушители священного закона предстанут перед судом, и у них конфискуют их богатство, как у преступников, дабы им воспользовался государь, несущий счастье народам.

— Безгранична твоя мудрость, — шептал Управда, опьяненный находчивостью Феодоры.

— Выполняя твой совет, я утром же издам новый закон.

А сегодня я устрою пиршество и приглашу в гости двор, чтоб достойно прославить мудрейшую из мудрых на земле!

Кровь кипела в жилах Феодоры, когда она возвращалась от мужа.

«Недолго теперь придется владеть тебе роскошными домами, Эпафродит. На твоем шелке будет нежиться Феодора, и драгоценную ткань будет топтать моя нога, а ты отправишься в каземат, на камни, на голую землю, чтоб до конца дней своих горько сожалеть о том, что посмеялся над императрицей!»

А в доме Эпафродита три человеческих сердца упивались счастьем: Ирина, оправившись от страха, вдохновенно толковала Истоку о Христе, спасающем праведников и наказующем грешников. Очарованный, сидел возле нее Исток. Ее речи звучали для него пеньем соловья, в ее горящем взгляде он видел свою прекрасную родину, куда он мечтал, вернувшись скоро, принести счастье. Отогревалась и холодная душа торговца Эпафродита; он вдруг почувствовал всю пустоту своего существования, казавшегося ему теперь скучным и ничтожным. Вечер его жизни был уже на пороге, а он до сих пор не ведал ласки, ничья рука не прикасалась с нежностью к его усталому, пылающему лбу. Он, Эпафродит, может устлать пол золотом, может погрузиться с головою в шелк. Но ведь ни золото, ни шелк не греют. Он лишен того, что дает человеческой жизни сладость, утешение, цель в борьбе, — он лишен искренне любящего сердца. И Эпафродит решил защитить этих птенцов, дать им то, чего сам он уже не мог испытать, что для него было потерянным раем.

Вечером Истоку пришлось проститься; надо было идти проверять караулы. Он обещал дать знать о себе, когда возвратится из казарм и покончит с делами в Пентапирге, обещал не задерживаться и во дворце, чтобы подольше побыть с Ириной.

Эпафродит проводил его до ворот.

— Надень прочный доспех, Исток, припояшь самый острый меч, берегись подозрительных теней, — предупреждал он. — Говорю это потому, что не верю твоему золотому орлу.

Исток последовал его совету. Но уходил он беззаботно. Он был убежден, что среди солдат не найдется ни одного, кто поднял бы на него оружие. Нападения он не боялся — надеялся на своего скакуна и еще больше на свой меч.

Когда совсем стемнело, Ирина заснула; Эпафродит запретил шуметь в доме, а сам зашагал по перистилю, обдумывая план побега.

Темная-темная ночь накрыла Константинополь. Тонкой нитью светился фонтан в перистиле, совсем неприметный сейчас, если б не журчание воды. Вдруг перед Эпафродитом возникла фигура евнуха Спиридиона.

Грек испугался и обрадовался одновременно.

— Веди меня, господин, в свою самую укромную комнату, речь идет о жизни, о жизни!

Они проворно скрылись за толстыми занавесями в тесной комнатке.

— Говори, Спиридион! С чем пришел?

— С новостями, Эпафродит! Только помни, сегодня ночью я рискую своей головой! И все-таки я пришел, потому что почитаю тебя как второго императора!

— Не виляй! Говори прямо!

— Утром будет объявлен новый закон, двор уже знает о нем и даже готовится к пиру, потому что его придумала императрица. Великое пиршество в ее честь состоится во дворце!

— А о чем этот новый закон?

— Шелк становится монополией с завтрашнего дня, господин! А у тебя есть шелк, я уверен — есть. Теперь ты знаешь все, но моя голова… если я потеряю ее…

Ни один мускул не дрогнул на лице Эпафродита.

— Спасибо за весть. Пользы мне от нее немного, шелк мой почти целиком распродан, а корабль с новой партией еще в море. Но я все равно награжу тебя. Погоди!

Когда он возвратился, рука евнуха дрогнула под тяжестью кошелька со статерами и номисмами.

— Твоя весть того не стоит. Но возьми это и в дальнейшем сообщай мне обо всем, что узнаешь об Ирине и об Истоке. За это я благодарю тебя.

Евнух принялся клясться всеми святыми, что он готов обмануть самое августу, чтоб только услужить Эпафродиту. Крепко прижав кошель к груди, он, согнувшись, с опаской проскользнул через перистиль и закутался в темную, поношенную одежду бедного раба, чтоб не вызвать подозрений роскошным костюмом.

«Итак, теперь ты целишься в меня, продажная тварь! Монополия на шелк означает смерть Эпафродита, у которого этого добра много. И тебе захотелось понежить свое утомленное развратом тело на тонкой индийской ткани. Что ж, сразимся! Я принимаю бой, как ты того хочешь! Возможно, ты одолеешь меня! Но морские волны поглотят шелк прежде, чем хоть один лоскут попадет в твои руки. Ты не получишь его!»

Эпафродит расхаживал по мозаичному полу, что-то бормотал про себя, проклиная Феодору, пока в его голове не созрел четкий план, который он собирался осуществить этой же ночью, дабы царские соглядатаи не смогли обнаружить у него ни единого лоскутка шелка.

Раб возвестил, что кто-то снова желает говорить с ним. Недовольным тоном грек велел пригласить его.

Маленькая фигурка в одежде рабыни проскользнула между белыми колоннами. Темнота не помешала Эпафродиту узнать ее.

— Чего ты хочешь? — обеспокоенно спросил он.

— Я Кирила!

Рабыня встала перед ним на колени и сложила на груди руки.

— Что случилось? Или уже заговорили об Ирине?

— До сих пор никто не спрашивал! Но сегодня собирается весь двор, и августа особо пригласила Ирину. Как мне сохранить тайну?

— Никто не может заставить больную идти на пир!

— А если императрица пошлет кого-нибудь в комнату? Или придет сама?

— Запри дверь, сядь возле и говори, что входить никому нельзя. Ирина нуждается в покое.

— Я так и сделаю, господин, но боюсь, они войдут силой.

— Тогда сразу же беги сюда. А сейчас ступай, и поскорее!

Когда она ушла, по-прежнему закутавшись в свою одежду, Эпафродит нервно зашагал по перистилю.

— Началось. Спектакль осложняется. Если мне хоть на секунду изменит разум, мы погибли!

Он позвал Мельхиора.

— Иди в ткацкую, останови станки и разбери их. Весь шелк несите на барку; выбери самых сильных рабов и самых надежных матросов. К полуночи склады должны быть пусты и барка должна отчалить. На острове Хиосе ждите дальнейших распоряжений; их привезет быстроходный парусник. Возьми с собой побольше оружия, ты пойдешь на барке; отчаливайте тихо, без сигналов. Ступай!

Мельхиор остолбенел, и Эпафродиту пришлось еще раз все сначала повторить ему.

Сотни рук мгновенно принялись за дело, тихо, без шума исчезал шелк из складов, тяжкие свертки утопали в чреве большого корабля.

Эпафродит пошел проверить выписки из счетов; он вычеркнул весь шелк и составил купчую на два оставшихся корабля, исключая быстроходный парусник, на все свое имущество и на все то, что намеревался продать. Цены он поставил небольшие; просмотрев еще раз документ, он отложил его в сторону и загадочно ухмыльнулся.

Близилась полночь, Исток ненадолго вернулся домой, чтобы хоть немного побыть с Ириной. В полночь он должен был снова идти во дворец.

Прощаясь, он поцеловал Ирину, она крепко обняла его и зарыдала.

— Не горюй! Я вернусь, прежде чем займется утро.

— Я боюсь за тебя, Исток! Страшное предчувствие мучает меня. С тобой случится беда! Бежим!

В этот момент вошел Эпафродит. Он слышал, как она сказала: «Бежим».

— Пока нельзя, дети мои, нельзя еще бежать. Доверьтесь мне! Даже если вас упрячут на дно Пропонтиды, Эпафродит спасет вас!

Исток спешил, вслед ему устремились заплаканные глаза Ирины, полные страха и тоски. Исток с мольбой смотрел на Эпафродита, словно хотел сказать: «Защищай, береги и утешай мою голубку!»

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Драгоценные занавеси бесшумно и легко сомкнулись над входом в сказочную комнату, где лежала Ирина. Ее тоскливые взгляды были прикованы к занавесям, ее думы летели вслед за Истоком в Большой дворец. Она чувствовала себя утомленной; впечатления минувшей ночи и дня были настолько сильны, настолько полны смертельного ужаса и благословенной радости, страха и упований, что скоро ее утомленная голова опустилась на шелковые подушки. Тяжелые веки сомкнулись, фиолетовый огонек драгоценного светильника усыпил девушку, над нею распростерся свод тихой, ясной ночи, рука скользнула вдоль тела. На губах ее заиграла улыбка: ей снилось грядущее счастье.

Тяжело было на душе у Эпафродита. Его маленькие глаза горели, со лба ни на секунду не исчезали острые глубокие морщины, сходившиеся над седыми бровями, словно раскрытые крылья сторожевого орла.

Провожая до ворот Истока, он снова и снова озабоченно твердил:

— Берегись подозрительных теней! Держи руку все время на рукояти меча. Феодора в союзе с самим сатаной. Поверь мне, Исток! Весь город толкует об этом!

Когда раб запер ворота, Эпафродит удалился в дом, обмотал голову теплым шерстяным платком, укутался в серый плащ из верблюжьей шерсти, кликнул шестерых рабов; ровно в полночь он вышел в сад и направился к оливковой роще. Бесшумно, без плеска опустились весла на воду, лодка молнией скользнула по водной глади. На руле сидел сам Эпафродит. Нос челна, украшенный Посейдоном с трезубцем, смотрел в глубь Пропонтиды, туда, где огромным черным пятном выделялся парусник.

— Стоп! — отрывистым шепотом приказал Эпафродит.

Шесть весел зарылось в воду, лодка вздрогнула и почти мгновенно замерла на месте. Вскоре она стукнулась о борт большого корабля. С ловкостью опытного морехода взобрался старый купец по спущенной к самой воде лестнице. Наверху его поджидал Мельхиор. Протянув руку хозяину, он помог ему взобраться на палубу.

— Готово?

— Да, господин!

— Никаких несчастий?

— Один из рабов вывихнул ногу!

— Пустяки. Гребцы на веслах?

— Ждут сигнала опустить их на воду.

— Паруса не поднимали?

— Еще нет, господин!

— Хорошо. Вот письмо к купцу Тимофею на Хиосе. Продай шелк по любой цене, продай корабль и рабов. Парусника не ожидай, как я тебе сказал. Покончишь с делами, садись на корабль и отправляйся в Афины. Где мой дом, ты знаешь. Там жди меня. Береги деньги! Можешь оставить восьмерых самых крепких и самых надежных рабов, чтоб доставить деньги в Афины. Понял?

— Да, господин! — преданно подтвердил Мельхиор и низко поклонился. Одного, правда, он не мог понять: что случилось с Эпафродитом. «Продай по любой цене», — сказал он. Чтобы он, Эпафродит, продавал по любой цене? Нет, это не умещалось в голове Мельхиора. Если бы он не видел в глазах хозяина холодной, трезвой решимости, если б на лице его не было спокойствия и уверенности, Мельхиор подумал бы, что тот сошел с ума.

— Счастливого вам и благополучного пути! Дует мягкий восточный ветер. Можете сразу ставить паруса! Пусть благословение Христа усмирит бури!

Эпафродит поднял руку, как бы благословляя корабль и скрытое в его темном чреве богатство. Лишь на одно мгновенье его будто пронзила молния, словно он отрывал от своего сердца самое дорогое в жизни. Но лишь на одно мгновенье. Пламя ненависти к Феодоре, пылкое желание победить ее, вырвать у нее из рук добычу пересилили страсть, которую он питал к каждому статеру столь заботливо созданного богатства. Он проворно перелез через борт, тень скользнула по лестнице, и в один миг в морской ночи исчезли очертания лодки Эпафродита.

Вскоре до него донесся глухой удар молотка, давшего сигнал гребцам: весла на воду! Темная громада ожила, и корабль двинулся. С берега в последний раз проводил его взглядом Эпафродит, в последний раз защемило сердце и… большая часть его богатства скрылась в морской дали.

Возвратившись домой, он и не подумал об отдыхе. Он хорошо знал, что промедление для него смерти подобно. Он написал письмо еврею Абиатару, известному молодому купцу, прося его немедленно прийти к нему. Письмо это он отправил с Нумидой, послав одновременно носилки с тяжелыми темными занавесками.

В ожидании Абиатара грек прилег на воздушные шелковые подушки, и его тщедушное тело утонуло в мягком ложе. Мерцал светильник. Языки пламени, рожденные чистейшим маслом, тянулись высоко вверх и перегибались через края позолоченных чаш в форме граната. Хмуро и тревожно глядел Эпафродит на потолок. Сухими пальцами он барабанил себя по лбу, хладнокровно вынашивая планы отмщения. Когда он сталкивался с запутанным узлом и остроумным решением рассекал его, подобно тому как меч Александра рассекал узел фригийского царя Гордия, на губах его мелькала довольная улыбка.

Услышав тихие шаги и узнав Абиатара, Эпафродит не встал, чтобы встретить его.

— Мир тебе, Эпафродит! — приветствовал его удивленный Абиатар.

— Мир Христов да пребудет и с тобой, Абиатар!

— Ты призываешь меня в полночь, сам же лежишь, словно всласть поел и ждешь друга, чтоб перекинуться в кости!

— Если мы бросим кости, Абиатар, я предсказываю, что в выигрыше будешь ты!

Эпафродит поднялся.

— Присаживайся и сразу начнем!

— Клянусь Моисеем, я не понимаю тебя!

— Скоро поймешь и без Моисея и без талмуда, если только ты не оставил свой разум у прекрасной Сарры!

— Ты в хорошем настроении, Эпафродит! Я не обижаюсь!

— Послушай! Время идет!

Он повернул песочные часы.

— Заступает вторая полуночная стража. Я спешу! Ты молод, Абиатар, решителен, и я часто удивлялся таланту, с которым ты совершаешь сделки. Поэтому я уважаю тебя, поэтому-то и призвал тебя. Согласен ли ты купить у меня дом, пристань, сад, — короче, все, кроме меня самого. Я слишком старый товар, и тебе ни к чему!

Абиатар меньше бы изумился, услышь он, что Феодора уходит спасаться в пустынь. Желание Эпафродита продать лучший торговый дом в Константинополе было непостижимо.

— Не шути со мной, Эпафродит! Я работал до полуночи, устал, и мне жаль ночи и отдыха.

— Не трать попусту слов! Отвечай!

— Согласен!

— Вот купчая с ценами до мельчайших деталей. Прочти и подпиши, если ты согласен. Если нет, скажи сразу, я продам другому!

Бледное лицо гостя вспыхнуло, когда грек развернул перед ним большой свиток. Он углубился в цифры, глаза его взволнованно перебегали со строки на строку. Эпафродит не обращал на него внимания. Он погрузился в созерцание тонкой песчаной струйки в часах.

— Подписываю! — оживился Абиатар, прочитав свиток. — Но что с шелком? У тебя его немало, а в купчей ничего не указано.

— Под моей крышей нет ни клочка. Все продано.

— О-о-о! — поразился Абиатар.

— Ну, хорошо, подписывай. Но прежде поклянись мне предками, иерусалимскими храмами, могилой и прахом Авраамовым[107], что не обмолвишься ни словечком, пока я не исчезну.

— Говоришь загадками, Эпафродит.

— Клянись!

— Клянусь!

— Теперь подписывай! Но дату купчей, которую я не поставил, отодвинем на год назад!

Снова удивился Абиатар.

— Торопись, или я продам другому!

Абиатар расписался и поставил дату, которую просил Эпафродит. Тот, в свою очередь, поставил подпись, свернул свиток и отложил его в сторону. Потом вынул чистый папирус, положил его перед евреем и стал диктовать:

«Эпафродиту, пресветлому господину. Поскольку я намерен занять дом, который купил у тебя год назад, пожалуйста, прими меры, чтоб я мог через месяц поселиться в нем. Абиатар».

— Готово. Твое письмо я спрячу вместе с купчей. Когда ты получишь ее, отсчитывай деньги — и на следующее утро дом будет пуст. Но помни, ты поклялся молчать! Иди!

Абиатар оторопело стоял, ему хотелось еще что-то сказать, но грек махнул рукой, и он распрощался.

Сев в носилки, Абиатар потирал руки от радости, что отныне будет первым купцом в Константинополе. Но тут же он, правда, задумывался и с опаской бормотал про себя:

— Тайны, какие-то тайны!

Эпафродит тоже радовался. Повернувшись в сторону дворца, он поднял сухую руку и произнес:

— Приходи, августа, приходи за шелком! Возбуди против меня иск, чтоб забрать дом и мое золото! Понравились тебе мои сады, порезвиться в них захотелось. Ха, вероломная! Ты думала, что вы, самодержцы, забрали у нас, греков, и мудрость нашу! Есть еще кое-что в наших седых головах, хватит, чтоб разорвать твои сети, как паутину, проклятая!

Эпафродит разгорячился, его глаза полыхали огнем, он быстро скользил по гладкой мозаике.

«Я многим пожертвовал, — думал он, — тысячи золотых монет канули в море, я выбросил их, как гнилые плоды. Но у меня достаточно денег, чтобы прожить спокойно и без забот до самой старости, чтобы возлежать на коврах более прекрасных, чем у августы, чтобы услаждать взгляд более драгоценными произведениями искусства, чем те, что есть в Большом дворце. Да я пожертвовал бы и этим, я спал бы на голых досках, только бы умереть с уверенностью, что злобная змея побеждена. Я спас от нее шелка, сохранил дом, теперь речь идет об Ирине и Истоке и, конечно, обо мне самом. Для побега нужны хорошие кони, славинам понадобится оружие. За одну ночь мне этого не достать. Восемь дней, лишь восемь дней надо мне от судьбы, а потом я лягу и скажу: „Конец! Пусть приходит великий день, и вечная осень накроет меня. Теперь приходи! Эпафродит с радостью приветствует тебя!“»

Пока он обдумывал детали побега, на море засверкали первые лучи зари. Вдруг он услыхал во дворе какой-то шум.

— Исток вернулся!

Грек вышел навстречу юноше в перистиль, думая переговорить с ним о лошадях и оружии, которыми следует снабдить всех, кто вместе с ним пойдет через Гем.

Ступив на мраморный пол под тонкими коринфскими колоннами, он услыхал посреди двора громкий смех. Толпа рабов сгрудилась вокруг кого-то и весело хохотала. Сквозь смех слышались струны, хриплый голос пел озорную песнь.

Эпафродит разгневался. В такие минуты, когда решается его участь, рабы орут и веселятся. Быстрыми шагами он подошел к ним.

— Псы! — раздался его крик.

Люди склонились в ужасе, колени у всех подогнулись.

— Прости, господин, прости, смилуйся над нами! — в один голос умоляли они.

Над коленопреклоненной толпой в сером сумраке утра поднялась расплывчатая фигура в длинной одежде.

— Эпафродит, светлый господин, Радован приветствует тебя!

Мрачное лицо купца прояснилось, когда он увидал пошатывающегося Радована. Он ласково поздоровался с ним.

— Откуда ты, старик? Ни свет ни заря уже во дворе?

— Не понять тебе певца, ты почиваешь на своей постели и ужинаешь за своим столом; не понять тебе его. Осколком звезды падает он на землю. То на севере, то на юге. Вот что такое певец, господин!

— Почему ты не пришел вечером? Ведь сейчас стража не должна была отпирать ворота?

— Я пришел бы вечером, господин, наверняка бы пришел. Но изнемог от ужасной жажды. И тогда нашлись добрые люди и сказали мне: садись и пей с нами, сыграй и спой. И я сел и пил, играл и пел, так что у меня пальцы заболели, и струны расстроились, и горло мое потрескалось, как подошва на утомленной ноге. И тогда я сказал: хватит с тебя, Радован! Поднялся я от стола, ушел и прислонился к твоим воротам. Не стучал я в них, не барабанил, клянусь богами, я не делал этого. Но пришли твои люди, с носилками пришли, и Нумида узнал меня, окликнул, открыл ворота и привел меня во двор. Хорошие у тебя слуги, господин, прости их!

Грек махнул рукой, испуганные рабы встали.

— А сейчас я иду прямо к своему сыну Истоку. Важные у меня вести для него.

— Истока нет дома. Он в карауле.

— Его нет дома! Нечего сказать, хороший сын, отец приходит, а его нет дома! — устало проговорил Радован.

— Ты утомлен, Радован, тебе не грех отдохнуть. Нумида, проводи господина в его комнату. Когда ты проснешься, твой сын будет сидеть возле тебя.

— Быть по сему. Мудры твои слова. Отдых сейчас мне очень кстати. Пока я ездил на твоих золотых — хорошо ездилось, лучше быть не может. Да назад идти тяжеленько пришлось!

Радован оперся на Нумиду и пошатнулся.

— Крепче держи меня! Глаза у меня слабые! Погоди! Еще кое-что надо. Эпафродит, господин мой, ясный господин! — вопил Радован вслед Эпафродиту, исчезнувшему под аркой.

— Чего ты хочешь, отец?

— Прикажи дать мне глоток вина! В кабаке было очень скверное. Твое лучше. Я хвалил его повсюду.

— Только скажи Нумиде, он твой раб!

— Спасибо, господин, спасибо!

Тяжело опираясь на раба, Радован заковылял по двору.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Ирина проснулась. Светильник давно догорел, с моря наплывал белый день. Она быстро встала, мягкие локоны рассыпались по лицу. Она убрала их со лба. Разочарованно оглядела комнату.

Нет, нет Истока! А ведь ей казалось, будто он всю ночь сидел возле нее, будто она разговаривала с ним, будто он рассказывал ей забавные истории о жизни славинов. По безбрежным лугам ходили они за стадами овец, отдыхали в темных лесах. На ветках под солнцем свободы пели свободные птицы. Исток был могуч и уважаем, она — любима и почитаема. А теперь его нет! Он обещал вернуться, рано вернуться. Солнце уже играет с волнами, а его все нет.

Ирина испугалась. Страшные предчувствия сжали сердце. А вдруг Асбад… Феодора… Во дворце Исток был в полночь. Если они собирались ее погубить, если для этой цели наняли разбойников, то почему бы не найти их и для Истока? Он сильный, он герой. Он спас ее, но спасется ли сам? Если он пал в бою, он пал за нее…

Затрепетало нежное сердце девушки, задрожала она всем телом, по щекам побежали слезы, она зарыдала и в отчаянии упала на подушку.

Всхлипывая, Ирина шептала молитвы, умоляя Христа спасти, сохранить его, смилостивиться над ней…

Постепенно она успокоилась. Вытерла глаза.

«Зря это я, глупая, — раздумывала она. — Чего я плачу? Он ведь уже приходил. Я душой почувствовала это во сне. Тихонько приподнял полог, посмотрел на меня и ушел. Не разбудил меня, пожалел, добрый. И сейчас он придет; скоро дрогнет занавес, огненные глаза устремятся на меня. Я подожду его. Наши взгляды встретятся. И он прочтет в моих глазах, как я ждала его, как тосковала по нему и боялась за него. Я расскажу ему, как я плакала, а он засмеется, погладит меня по голове, поцелует в глаза. И скажет: „Соловушка мой, чего ты боишься?“»

И в самом деле шевельнулись тяжелые портьеры у входа. Ирина задрожала от счастья. Пришел Исток!

Но вместо Истока она увидела маленькие глазки Эпафродита.

— С добрым утром, светлейшая госпожа!

Низко, дворцовым поклоном поклонился ей старик.

— Приветствую тебя, добрый господин! Где Исток?

— Уехал в казарму; высокий чин принес ему много забот и дел. Он скоро вернется.

— Но ведь он уже был здесь? Я во сне чувствовала, что был.

Грек, не задумываясь даже на секунду, солгал, чтоб не испугать девушку.

— Конечно, был. Как может улететь голубь, не попрощавшись с голубкой?

— Ах, а я думала, что его не было, что с ним случилась беда во дворце!

— Любовь видит ночь там, где сияет ясный день!

— Какая я глупая! — Ирина закрыла лицо руками и весело рассмеялась.

— Прошу тебя, светлейшая, не покидай комнату. Эпафродит — твой самый заботливый слуга. Ты ни в чем не потерпишь нужды, дочь моя. Но наружу, милое дитя, нельзя выходить. В Константинополе всё видит, всё доносит, глухие стены и те слышат!

Эпафродит торопливо поклонился, занавеси сомкнулись, и его голова исчезла.

Пройдя второй и третий залы, он остановился в зале Меркурия, где стояло много прекрасных статуй работы античных мастеров. Старик подошел к статуе Афины, хлопнул себя по лбу и произнес:

— В тебе, Паллада, воплощена мудрость моего народа, но или разум мой стоит не больше черного муравья в траве, или опасения мои не напрасны и сегодня ночью что-то случилось с Истоком. Да обрушатся проклятия ада на императрицу, если она дерзнула…

Он быстро повернулся к выходу — ему чудилось, будто мраморные статуи согласно закивали головами:

— Верно говоришь, случилось…

Он так подробно и четко продумал и разработал план, что, казалось, ни малейшей детали в нем уже невозможно изменить. И вдруг удар, взмах мечом — и все нити оборваны, все уничтожено.

Это представлялось настолько невероятным, настолько невозможным, что он заново принялся все обдумывать и перебирать в голове.

«Нет, невозможно, никак невозможно! Она не настолько дерзка. Во дворце был пир, вакханалия и оргия в садах длилась за полночь, ночь была теплой. Исток пришел туда до полуночи. Он хорошо вооружен. Какой бы грохот стоял, если б на него напали. Нет, нет, Эпафродит! Думай трезво и мудро!»

Он чувствовал, что нервы его утомлены. Бессонная ночь, столько важных решений, умственное напряжение — он просто переутомился и поэтому, подобно влюбленным, видит ночь там, где светит ясный день.

Надо отдохнуть.

Утренняя прохлада в саду среди цветов быстро успокоила Эпафродита. Шаг его снова стал легким и плавным, как бывало, когда в этом саду он обдумывал свои дерзкие начинания. Каждый миг возникали новые мысли, каждый жест возвещал: «Вперед! Вперед! Все или ничего! Жизнь или смерть!»

Раздумывая таким образом, он подошел к жилищу Истока, остановился, взмахнул рукой и твердо решил:

«Нет, невозможно! Я ошибся, Паллада! Она не настолько дерзка!»

И, словно освободившись от тяжкого груза, вздохнул облегченно и повернулся к дому, чтоб взглянуть на Радована. Надо было обо всем рассказать старику, предупредить его, чтоб он не проболтался за чашей. Неосторожный певец мог погубить их.

Радован проснулся и лежал на мягкой перине, заложив руки под голову. Он смотрел в потолок и не шевельнулся даже, услыхав шаги.

— Нумида! — голос его был хриплым, он закашлялся и повторил: — Нумида! Почему ты забываешь о том, что приказал тебе вечером господин? Почему? «Нумида — твой раб», — сказал он. А тебя и близко нет. И я, Радован, отец Истока, которого славят по всем кабакам, я, который спас жизнь Эпафродиту, лежу здесь, голодный и алчущий. Эх, Нумида, Нумида!

Торговец улыбался, стоя у дверей. Ведь Нумида все утро покорно ждал за дверью, пока его призовет Радован.

— Хлыстом его, Радован!

Певец встрепенулся и оробел, увидев Эпафродита.

— Прости, господин, не обессудь! Я думал, это Нумида. Старый человек бестолков и болтает бог весть что.

Он встал и низко склонился перед греком.

— Садись, старик! Расскажи, что делается на свете. Нумида сейчас принесет завтрак.

— Не к спеху он, господин! Человек рад покуражиться, когда так вот разболтается, как я у тебя. С тех пор как я ушел, ни разу не было случая приказать: Нумида, дай поесть, Нумида, пить хочу. Ни разу! Сам проси, сам ищи, сам заботься, чтоб хоть как-то брюхо набить. Посмотри, как я похудел!

— У Эпафродита отъешься!

— Неплохо бы, да только не выйдет. Не успею, господин!

— Почему не успеешь?

— А, да ты же не знаешь, зачем я вернулся! Я думал прийти летом, а пришлось сразу назад спешить.

— Лучше б ты здесь остался. Зачем ты ушел?

— Спроси богов, зачем бродит по свету певец, спроси, может, они тебе скажут. Да ведь не скажут, даже боги твои не скажут! Певец должен ходить, он не знает покоя; боги гонят его, а зачем — не говорят. Только присядешь и наешься, а в сердце стучит: «Иди!» И идешь.

— Зачем же ты тогда вернулся?

— Я наперед знал, что вернусь. И сказал об этом Истоку еще до ухода. Но где он, почему его нет возле отца? Хорош сынок. Отец страдает, а ему хоть бы что.

— Служба, почетная служба, старик! Управда так его возвысил, что весь Константинополь диву дается. У него сейчас хлопот полон рот.

— Знаю я, уже слышал в кабаке. Так ведь и полагается. Сын да не осрами отца своего! А теперь я скажу тебе, зачем я пришел: сын должен немедленно этой же ночью бежать отсюда и вернуться домой.

— Это невозможно!

— Необходимо! За Дунаем воцарился ужас. Этот песий сын Тунюш, на каждом волоске которого сидит по три дьявола, этот коровий хвост посеял войну между славинами и антами. Представь себе, между славинами и антами, между братьями! Кровь льется, голосят женщины, грады пылают, овцы бродят без пастухов, их дерут волки. Вот я и пришел за сыном, потому что струна родила меч, и раз уж он научился воевать, пусть поспешит домой, пусть рубит, пусть сечет и пусть поможет славинам погасить войну, задушить гунна, который науськивает и подстрекает, пусть подвесит его за пятки на дуб и установит мир между братьями. Видишь, для чего я пришел, и он должен пойти со мной!

— Горе и позор братьям, поднявшим друг на друга оружие!

— Не было бы горя, не было бы и позора, если б этот пес не мутил воду. И почему, черт возьми, Исток тогда не зарезал его? Я рожден не для битв, а для струн. Но с сыном и я на старости лет пойду в бой!

— Хорошо, старик, пойдешь, только немного погодя. Я открою тебе великую тайну. Но если ты промолвишь словечко об этом, все боги на тебя ополчатся и принесут погибель и сыну и тебе самому.

Радован приложил руку к сердцу и торжественно произнес:

— Рта не раскрою, Святовитом клянусь, не раскрою, господин!

— Твой сын любит Ирину…

— Все еще? Неужели сын певца так верен в любви!

— Она достойна любви. Старый Эпафродит любит ее, как дочь и пожертвовал ради нее огромным богатством, ради нее и ради Истока. Да и моя судьба положена на чашу весов, и я погибну, если чаша эта не перевесит!

Разинув от удивления рот, Радован бормотал что-то невразумительное.

— Удивляйся, старик, удивляйся и слушай! В Истока влюбилась другая женщина. Небезопасно называть ее имя в Константинополе.

Грек осторожно оглянулся на дверь и шепотом произнес:

— Феодора!

— О боги, сама царица?

— Да, она!

— Ведь у нее, курвы, муж есть!

— Тише, не так громко!

Радован зажал ладонью рот.

— Но Исток отверг ее любовь и тем самым обрек себя на погибель.

Радован вцепился в свою взлохмаченную бороду, выругался и прошептал:

— Вот это так: кто с собаками спит, встает с блохами. Перуном клянусь, справедливо сказано!

— Поэтому Истоку надо бежать, чтоб спасти свою жизнь. Вместе с Ириной, которая сейчас находится у меня. Но сегодня и завтра этого сделать нельзя. У Эпафродита нет коней для побега. Отныне твоя первая забота, Радован, молчать обо всем…

Радован обеими руками зажал себе рот.

— Молчать как камень. А в городе говори, что твой сын счастлив и что ты тоже навсегда останешься здесь. Чем больше ушей это услышат, тем лучше! Болтай по всем кабакам. Я дам тебе денег, чтоб ты мог угощать других. Твои слова должны дойти до ушей императрицы и убедить ее в том, что Исток и не помышляет о побеге, чтоб она не смогла сразу осуществить своих планов мести. Если она опередит нас, все потеряно.

Радован был настолько поражен, что не произнес больше ни слова. Он размахивал одной рукой, показывая, как он будет распространять эту весть, а другой зажимал себе рот в знак полного сохранения тайны.

— Теперь ты знаешь достаточно. Сегодня отдыхай и никуда не ходи. Дожидайся здесь Истока. Он обрадуется тебе, ты сможешь рассказать ему о войне. Однако, по всей вероятности, сегодня ночью произойдет нечто любопытное. Поэтому из дому не выходи!

— Не тронусь, господин, из комнаты не выйду!

Эпафродит удалился.

А в городе уже все бурлило. Молнией бежала из уст в уста новость: шелк — императорская монополия! На всех площадях читали указы. Ко всем купцам заходили чиновники и опечатывали склады шелка.

Когда Эпафродит вышел в атриум[108], его уже поджидал квестор в сопровождении сильной охраны.

Он сдержанно, с сознанием своей силы и ответственности, возложенной на него, поклонился Эпафродиту, прочел указ и потребовал открыть все склады и мастерские, чтоб иметь возможность опечатать их и оценить количество шелка, которое государство откупит по утвержденным ценам.

— Мне очень жаль, но я не в состоянии подарить всемогущему властелину земли и моря хотя бы ничтожную долю от своей рабской бедности. У Эпафродита нет ни клочка шелка.

Квестор смерил его недоверчивым взглядом и резко возразил:

— Будет разумнее, если ты продашь свой шелк государству, чем таить его и ставить под угрозу свое имущество. Указом предусмотрены весьма строгие наказания для тех, кто попытается обмануть его величество, всесильного деспота.

— Я никогда не был лгуном, но, владей я и горами шелка, я не продал бы ни одного лоскута всемогущему государю. До сих пор Эпафродит ничего не продавал ему и впредь продавать не будет. Верный слуга автократора, а это подтверждает перстень императрицы, пергамен самодержца и еще кое-что из моей собственности, Эпафродит до сих пор лишь подносил дары императору, и он счастлив, если своим скромным даром ему хоть на мгновенье удавалось вызвать проблеск радости на лице могущественнейшего деспота всех веков. Но чего нет, того нет. Извольте сами осмотреть все до последнего уголка! Все открыто перед вами: склады, мастерские и мое скромное жилище. Нумида проводит вас и все вам покажет.

Квестор не верил словам торговца. Злобная улыбка искривила его губы.

— Сожалею, но поверить не могу!

— Плох тот слуга, который до конца не исполнит повеления своего господина. Ступай, квестор, убедись сам!

Эпафродит повернулся, решительно покинул атриум и поспешил в комнату, где хранилась одежда рабов. Выбрав самую простую, он пошел к Ирине.

— Прости, светлейшая, тяжкие наступили времена. Пришел дворцовый квестор, ищет шелк. Сегодня на него объявили монополию, это дело рук Феодоры, она хочет уничтожить меня.

— Ты потеряешь все! Из-за меня! О, я несчастная!

— Не тревожься, шелк спрятан. Они ничего не найдут на складах. Поэтому вероятней всего придут сюда. Тебя они не должны видеть. Они выдадут тебя. Надевай тунику рабыни, иди в сад, собирай цветы и гуляй. Избегай людей, на рабыню никто не обратит внимания! Не бойся, дочь моя!

— Как ты заботлив, господин! Несчастная, я навлекла на тебя столько бед. Прости! Да благословит тебя господь!

Ирина взяла тунику, убрала волосы, как носили рабыни, и поспешила в сад, где притаилась в гуще пиний и оливковых деревьев.

Между тем квестор обыскал склады, солдаты обстукивали стены в поисках потайных дверей, где Эпафродит мог укрыть ткань. Безуспешно. Они вернулись в дом, перерыли все углы, осмотрели клети и подвалы — ничего.

Квестор составил протокол, с раздражением отметив, что у Эпафродита не найдено ни одного шелкового волоконца, и удалился.

Грек смотрел ему вслед и, когда он исчез в дверях, торжествующе улыбнулся:

— Ха, ха, прекрасная Феодора, что будет у тебя на душе, когда ты узнаешь, сколько шелка обнаружили у Эпафродита! Тебе не придется понежиться в моем богатстве! Не хочешь ли поваляться на рваных индийских циновках из лыка? Их у меня достаточно! На них ты наверняка отмолишь часть грехов, ха-ха-ха! Теперь посылай людей, чтоб отнять у меня дом! Я знаю, ты это сделаешь! Да только и от этого у тебя лишь желчь разольется, змея ненасытная!

Эпафродит позвал привратника. Спросил его, вернулся ли Исток.

— Пока нет, — отвечал привратник.

— И ночью не был?

— Он ушел около полуночи и с тех пор не приходил. Я все время был у ворот.

— Как вернется, сразу скажи мне!

Раб поклонился и ушел к воротам.

Тревога охватила Эпафродита.

«Утро проходит, солнце высоко, пора бы ему вернуться. Асбад провел ночь во дворце, сегодня упражнений не будет. Значит, у Истока тоже нет дела в казарме. Но все-таки! Может быть, он послал его вместо себя. Замучает его до смерти. О святая София, развей поскорее тьму! Я не знаю, как быть. Надо позаботиться о лошадях, нужно достать оружия, а его нет. Странно, очень странно!»

Он ходил по перистилю, вокруг журчащего фонтана, хмуро обдумывал свои планы. Вдруг примчалась Кирила и, запыхавшаяся, заплаканная, повалилась к его ногам.

— Что случилось? — испуганно спросил грек.

— Спаси Ирину, господин, спаси госпожу!

Она громко рыдала, умоляюще протягивая к нему руки.

— Что случилось, говори быстрей!

Лоб Эпафродита покрыли глубокие морщины от страшных предчувствий, охвативших его душу.

— Асбад ворвался в комнату Ирины. Он пришел, пьяный, на рассвете. Я на коленях умоляла его не тревожить госпожу. Он ударил меня и распахнул дверь. «А, — заревел он, — так вот как она болеет! Убежала наслаждаться с варваром! Где она?» — «Ей полетало к утру, — врала я, — Христос простит мне, она пошла помолиться в церковь нашей возлюбленной богородицы». — «Ага, помолиться! Я знаю, куда она ходит молиться, нечестивая! Я ей помогу помолиться! Позор на весь двор!» И он убежал, злой как сатана. А я что есть духу к тебе. О господи, если он придет сюда, о господи! Погибла госпожа! Спаси ее, именем Христа умоляю, спаси!

Глаза Эпафродита, сверкнув, исчезли во впадинах под мохнатыми бровями.

Хитрый, привыкший к интригам, не терявший хладнокровия в самых запутанных ситуациях, сейчас он чувствовал, что перед ним разверзлась пропасть, и не знал, как сделать первый ход новой партии.

— Твоя госпожа в саду, на ней туника рабыни. Побудь с ней там и попробуй осторожно рассказать обо всем, но смотри не напугай. Я подумаю, что нам предпринять.

— Спаси ее, господин! Ей надо бежать…

— Ступай!

Эпафродит снова принялся расхаживать по перистилю, останавливаясь перед фонтаном. Рука его разглаживала нахмуренный лоб, правой ногой он постукивал по полу, — искал решения, искал выход.

«Ты хорошо играешь, проклятая, и Эпафродит с трудом поспевает за тобой. Стоит мне выбраться из одной ловушки, как я попадаю в другую. И все-таки я должен избежать ее сетей, должен, клянусь Палладой, должен! Дочь варвара, сторожа медведей, не перехитрит сына самого хитроумного народа!»

И он стал думать, что могло произойти дальше.

«Асбад почти наверняка вырвет сегодня у Феодоры разрешение занять мой дом. Если это произойдет, мне негде будет спрятать Ирину. А если он обнаружит ее у меня, она погибла, а вместе с ней и я. Опасный тупик! Пусть она отплывет на паруснике. Но как тогда скроюсь я, если придет нужда? А нужда непременно придет. Когда Феодора вдобавок узнает о квесторе, вернувшемся с пустыми руками, она призовет все силы ада, чтоб нас уничтожить. Опасный тупик! Хоть бы Исток возвратился! Тяжелые предчувствия овладевают мной, и чем дальше, тем больше».

Греку чуть не изменило мужество. И хотя духом он был молод, как юноша, старое тело его ощутило тяжесть взятого на себя бремени. Он почти пожалел, что вступил в опасную игру, в которой можно лишиться всего. Смерти он не боялся, он опасался бесчестия и самой мысли о том, что блестящая жизнь, полная богатства и уважения, может закончиться позором, что он будет раздавлен этой дьявольской гиеной. Ему необходимо было посоветоваться с Истоком. Как бы ни был он сейчас занят, он должен оставить службу, прийти к нему. Пусть он скажет своим славинам и готам, чтоб они были наготове, если Асбад нападет на дом. И пусть начнется настоящая битва, восстание — безразлично.

Он черканул на лоскуте папируса несколько строк и решил отправить в казарму за магистром педитум самого быстрого всадника с просьбой к Истоку как можно скорее приехать домой. На коня, известного на ипподроме своей резвостью, вскочил столь же резвый араб, лучший наездник.

Эпафродит приказал ему не щадить коня, проехать весь лагерь от казармы к казарме, найти Истока и немедленно привести его.

Привратник схватился за скобу, распахнул тяжелую створку ворот, конь поднялся на дыбы, нетерпеливо грызя удила. Но тут доски задрожали под тяжелыми ударами.

«Исток», — подумал Эпафродит.

Ворота раскрылись, сверкнул золотой шлем. Грека охватила радость. Однако за первым шлемом появился второй, третий. Истока не было. Офицер, пришедший во главе палатинцев, спросил Эпафродита.

— Говори, он стоит перед тобой! — хмуро представился торговец.

— Светлейший начальник палатинской гвардии, магистр эквитум Асбад спрашивает твою милость, нет ли здесь славина Ориона-Истока?

— Передай, что я сам ожидаю его и ищу. Вот гонец с письмом к нему, чтоб он поскорее вернулся домой, ибо к нему приехал отец.

Эпафродит выдернул свой папирус из-за пояса у гонца и протянул его офицеру.

— Читай!

Пробежав письмо, офицер вернул его.

— Значит, он сбежал, неблагодарный варвар! Шестеро славинов исчезли сегодня ночью, покинув караул в Большом дворце. Погоня выступила за ними. Но разве его поймаешь!

Эпафродиту показалось, будто под ним дрогнул мраморный пол. Он собрал всю свою волю, чтобы скрыть впечатление, которое произвело на него страшное известие.

С мукой он повторил вслед за офицером:

— Значит, он сбежал, неблагодарный варвар!..

— Благодарю тебя за известие. Тем не менее разреши двоим воинам остаться у ворот, а двоим пойти к морю, к пристани. Так приказал Асбад, магистр эквитум, по высочайшему распоряжению святого деспота!

— Изволь!

Офицер отдал честь, выбрал четырех солдат и расставил их. Забрав остальных, он ушел докладывать Асбаду.

В перистиле Эпафродит присел на каменную скамью. Голова его упала на грудь, страшная пустота охватила душу, на миг он совсем растерялся и лишь повторял, прерывисто вздыхая:

— Исток, Исток, что ты наделал? Бедная Ирина! О неверный Исток…

Получи он весть о том, что разбился корабль, что разбойники захватили караван, что он проиграл на ипподроме мешки золота, — омрачилось бы его чело, но он бы не пал духом. Он продолжал бы идти на риск и с еще большей энергией принялся бы за дело.

Но весть о том, что Исток исчез после того, как выманил Ирину, после того, как подвел его самого к краю пропасти, — сломила Эпафродита. Долго сидел он на камне, не в силах взять себя в руки. Он пришел бы в ужас, узнав о том, что Исток пал от руки подлого убийцы. Но он восхищался бы им и любил его, мертвого. А Исток спас себя и сразил самое благородное сердце, погубил Ирину, разрушил ее счастье.

Стариком овладело безразличие; охотнее всего он написал бы завещание, отдал бы все Ирине, а сам принял яд.

Эта мысль встряхнула его.

Он вскочил на ноги.

— Нет, никогда, не хочу! Пусть весь мир полонен сатаной, я не отступлю. Все заново! Эпафродит побежден? Нет. Тело мое вы можете победить, дух никогда!

Быстрыми шагами направился он в сад к Ирине.

Она сидела под пинией возле журчащего ручейка. Кирила плела венок из цветов.

— Светлейшая госпожа, ты нежна, как молодая лилия, но твоя душа предназначена для скорби. Не пугайся!

— Говори, мой благодетель! Страдания разрывают мне душу. Я готова.

— Офицер принес весть о том, что Исток скрылся.

— Слава Иисусу, он спасен!

— Дитя, ты одна в этом мире способна так любить. Он бежал без тебя, неблагодарный! Он покинул тебя, позабыл! О, ты добрый ангел!

— Погибло мое счастье, но он спасен. Я предчувствовала беду. Но ангелы хранили его и спасли. Да сопутствует ему Христос в пути!

Окаменев, стоял Эпафродит перед Ириной. Такой любви он не понимал. Он видел, как она побледнела, как бурно вздымалась ее грудь, он слышал стук ее сердца. Но ни одного недоброго слова не сорвалось с ее губ, для Истока она пожертвовала своим счастьем.

— А если сейчас придет Асбад, чтоб увести тебя, светлый ангел?

— Он не найдет меня, потому что я ухожу. Мне было страшно до сих пор оттого, что Исток пропал, и я обмирала при мысли о том, что ты придешь и скажешь: он убит, он погиб. Теперь я радуюсь его спасению…

Ирина встала, дрожа как осиновый лист на ветру. Верная Кирила поддержала ее.

— Идем, Кирила, моя единственная, прочь от могил, где зарыто мое счастье. Он спасен, он покинул меня, потому что был вынужден, но он никогда не забудет меня. Моя вера в него безгранична. Идем, господь не оставит нас.

Она сделала шаг, колени ее подгибались.

— Ты не в силах идти, дочь моя! Боль огромна, и тело твое слабо. Куда ты пойдешь?

— Домой, в Топер, к дяде. Побираясь, дойдем мы с Кирилой до дома, убогие сироты, и господь, пославший ангела проводить Товия, будет сопутствовать и нам, покинутым и несчастным. Моя надежда крепка.

— Ты не можешь так идти! Я дам тебе экипаж, самый лучший свой экипаж и надежную охрану.

— Велика твоя доброта!

— Мала для тебя, мой ангел! Идите пешком к Адрианопольским воротам! За ними вас будет ожидать экипаж. Я пошлю самого скорого возницу и охрану. В Фессалонике у меня есть дела. Вы доберетесь до Топера безопасно и удобно.

— Сделай так, господин, господь вознаградит тебя сторицей! А то госпожа обессилит и умрет в дороге! — Кирила упала на колени перед Эпафродитом.

Ирина шла среди распустившихся цветов, сама увядший цветок.

Эпафродит смотрел ей вслед, горечь наполняла его душу, и он простер руки, шепча:

— Будь благословенна, святая!

Вскоре одетая в тунику рабыни Ирина вместе с Кирилой направилась в город к Адрианопольским воротам.

Так велел Эпафродит.

Воины не обратили внимания на двух рабынь, вышедших из ворот.

Час спустя после их ухода со двора выехала повозка, нагруженная тканями и кожей для фессалоникского купца. Солдаты осмотрели ее; не вызвав подозрений, она беспрепятственно покатила по Месе. Позади скакали шесть всадников.


Миновал полдень. Из дворца никто не приходил: ни Асбад, ни квестор. Эпафродит сидел на диване в небольшой комнате и раздумывал о своей суровой судьбе. Поразмыслив, он простил Истока. «Может быть, на него напали, и ему пришлось мечом прокладывать себе путь! Славины, которые якобы убежали, помогли ему спастись. Ирина верит в него, верит в его верность, бедняжка! Как безжалостна судьба, разлучая сердца, так любящие друг друга. Проклятье господне на тех, кто это устроил!»

Тьма сгущалась, из дворца по-прежнему никого не было. Эпафродит успокаивался. «Шелк спасен, Исток спасен, Ирина спасена, мой долг выплачен». Он вспомнил о Радоване и послал за ним.

Певец ничего не знал. Он бездельничал целый день, валялся на ковре, усердно беседовал с кувшином, настраивал и проверял струны на лютне; услыхав о случившемся, он обрадовался.

«Течет все-таки в нем кровь певца, — весело подумал он. — Певец увидит, полюбит, запоет… и потом идет себе дальше, позабыв обо всем».

Грек укорял его в бессердечии. В его жилах струилась иная кровь. Его племя десять лет сражалось из-за женщины — прекрасной Елены.

Пока они беседовали, распивая греческие вина, закутанная фигура скользнула в комнату.

— Спиридион! — моментально узнал его грек. Евнух испуганно смотрел на Радована, не осмеливаясь раскрыть рот.

— Не бойся, говори свободно!

— Господин! Исток, магистр педитум, твой опекаемый, находится в каземате под императорским дворцом, оттуда никто пока не выходил живым на божий свет.

У Радована выпал бокал из рук и разбился вдребезги о мозаичный пол. Закричав, старик повалился навзничь. Эпафродит вздрогнул, ледяной ужас сковал его душу. Закусив губу, он выругался:

— Ты победила, ехидна проклятая…


Загрузка...