КНИГА ВТОРАЯ ВОЖДЬ СЛАВИНОВ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Ночь стоит над Константинополем. Низкое небо густо усеяно звездами. С площадей ушли последние гуляки. Кругом холодная тишина. Лишь из кабаков на берегу Золотого рога доносятся крики и песни, звучат струны и бубны. Но это далеко. Вопли пьяных солдат и голытьбы не тревожат патрикиев в золотых дворцах. Все окна спят.

Лишь в императорском дворце светится окошко. Железный Управда не ведает покоя.

Он сидит один, без силенциария, весь уйдя в груды актов и протоколов. Со всех концов империи стекаются свитки, ливень миллионов наполняет опустевшую казну с тех пор, как божья мудрость озарила августу: шелк — державная монополия!

Прежде всего Управда принялся за константинопольских купцов. Самых именитых и крупных из них он знал лично или хотя бы по имени. И теперь, разбираясь в бумагах, поражался их богатству. Ему и во сне не снилось, что в одном только Константинополе столько денег таится в шелке. Купцы, которых он считал нищими, бедняки, которые ходили пешком, а во время войны жаловались, что не в силах выплатить налога, эти жулики вынуждены были теперь передать квесторам в государственную казну огромные богатства. Лицо Юстиниана было ясно, в глазах светилась радость. Словно зачарованный, он не сводил взгляда с многозначных цифр, изредка посматривая в окно на строящиеся купола храма святой Софии и бормоча слова благодарности господу, который через жену внушил ему мысль об этой священной постройке.

Вдруг лицо самодержца омрачилось. Перед ним лежал небольшой пергамен с именем Эпафродита. Ни слова о шелке, ни слова о деньгах. Односложный доклад квестора; «Эпафродит оставил торговлю шелком. Мы осмотрели все, повсюду пусто. Станки разобраны, ни коконов, ни тканей не обнаружено».

Как? Эпафродит, самый богатый, известный на всю империю торговец шелком, не дал ничего, у него не нашлось для казны ни единого лоскутка? Невозможно, здесь кроется обман! Грек дурачит меня.

Юстиниан еще раз посмотрел на пергамен. Может быть, он ошибся и речь идет о другом купце, тезке Эпафродита? Нет, ошибки быть не может, здесь четко написано: домовладелец, собственник пристани на улице, пересекающей Среднюю. Это он, знаменитый Эпафродит! В конце пергамена мелкими буковками — приписка. Чтоб разобрать ее, Юстиниану пришлось нагнуться к самому светильнику. «Слова Эпафродита» — озаглавил ее квестор.

— «…владей я и горами шелка, я не продал бы ни одного лоскута всемогущему государю… — Юстиниан грозно нахмурился. — Эпафродит ничего не продавал ему и впредь продавать не будет».

Деспот судорожно смял пергамен и произнес вслух:

— Ты прав, ты хорошо сказал: продавать не будешь, ибо деспот сам возьмет у тебя. Управда сам возьмет у тебя, наглец! — И продолжал читать дальше. — «Верный слуга автократора, а это подтверждает перстень императрицы, пергамен самодержца и еще кое-что из моей собственности, Эпафродит до сих пор лишь подносил дары императору, и он счастлив, если своим скромным даром ему хоть на мгновенье удавалось вызвать проблеск радости на лице могущественнейшего деспота всех веков».

Юстиниан не выпускал пергамен из рук. Лицо его прояснилось. «Что это? Греческое лукавство или истинная верность? Да, что правда, то правда, на деньги Эпафродит не скупился — играл на ипподроме, давал на войну, но ведь шелка у него было много, бесконечно много. А если он меня обманул? Graeca fides[109]. Расскажу-ка Феодоре, она проницательнее меня».

Рука его потянулась за следующим свитком.

Далеко за полночь работал Управда, а императрице тоже не спалось. Феодора сидела на мягкой перине, набросив на себя плащ палатинца. Капюшон она откинула так, что видны были буйные волосы, стянутые тонким золотым обручем, словно миниатюрной диадемой, сверкавшей драгоценными камнями. На гнутой тонкой колонке из хризопаза бронзовая вакханка вместо виноградной грозди держала песочные часы. Феодора не сводила взгляда с тоненькой струйки песка, стекавшей в узкое горлышко. На ее прекрасных губах застыла злобная гримаса. Да и черты лица выдавали дикий нрав.

У двери, скрытой тяжелыми занавесями с драгоценными золотыми кистями, скрючился на полу евнух Спиридион. Уткнувшись острым подбородком в тощие колени, он устремил глаза во тьму. Не однажды, борясь со сном, он щипал себя за ногу, мысленно проклиная капризы Феодоры.

А она не спешила. Она предвкушала наслаждение. Дочь сторожа медведей, она радовалась всякой возможности отмщения. Сколько унижений познала она, валяясь по закоулкам цирка! Случалось, гладиатор, полюбивший другую, отшвыривал ее от себя, обливая презрением. С трудом дожидалась она тогда начала игр. Спрятавшись, смотрела на арену, а увидев кровь, брызнувшую из раны, красную лужу на песке, увидев, как замертво падал тот, кто пренебрег ею, трепетала в безмерном экстазе, прижав к груди маленькие руки. С какой радостью соскользнула бы она вниз, на арену, и вонзила бы свои ногти в побледневшее лицо умирающего. Венец не смирил ее дикий нрав, воспитанный в трущобах, среди солдат и конюхов, нрав этот проявлялся неизменно, как только она чувствовала себя оскорбленной и униженной. Тогда она алкала мести, жаждала насладиться муками и страданиями несчастных. А с тех пор как ее увенчала корона, никто не оскорбил ее столь жестоко, как этот дикарь, которого она полюбила, к которому она, императрица, ходила в дом, словно гулящая девка. Нет, лучше смерть, чем жизнь без отмщения.

Феодора накинула на голову капюшон и поднялась. Лицо ее пылало, как у человека, которому предстоит великое свершение.

Спиридион вскочил, едва открылась дверь, и тенью последовал за августой. На нем был такой же плащ, и он так же накрыл голову капюшоном.

Бесшумно двигались они среди бесконечных аркад, сворачивали вправо, влево, спустились по сырой грязной лестнице, которая книзу суживалась. То здесь, то там они наталкивались на бронзовые двери, которые собственноручно отпирал евнух. На ступеньках виднелись большие бурые пятна, напоминавшие кровь. Наконец лестница кончилась. Спиридион ударил кулаком еще в одну дверь. Хриплый голос стражника ответил ему.

— Открой!

— Нет, никому!

— Святая августа у порога!

Заскрипели створки, выпученными глазами тюремщик уставился на пришельцев. Спиридион указал ему на Феодору, которая сбросила капюшон — в свете факела засверкал обруч на ее голове. Тюремщик повалился на колени.

— Проведи к Ориону!

— Ориону, Истоку… — хрипел тюремщик.

Он снял с гвоздя тяжелые ключи и пошел впереди. Отпер первую, вторую дверь, остановился перед третьей, не осмеливаясь вложить ключ в скважину.

— Смрад там страшный, светлая августа!

— Открывай! — нетерпеливо крикнула она.

Засов скрипнул, дверь отворилась, изнутри потянуло затхлостью.

— Дай факел, и уходите оба.

Трясущейся рукой евнух передал ей факел и покорно вышел вместе с тюремщиком.

Глаза Феодоры сверкали, как два уголька. Твердо ступая, она спустилась по шести истлевшим деревянным ступенькам. Встала на земляном полу. Свод был такой низкий, что она коснулась его головой, — волосы сразу стали влажными.

Факел осветил смрадную яму. Взгляд женщины искал жертву.

В углу сидел Исток в короткой тунике, словно животное, — на цепи, привязанной к шее и прикованной к кормушке. Руки его были зажаты за спиной толстыми скобами, соединенными цепью с тяжелым камнем. Из кормушки торчали тощие хвостики зелени и огрызки репы.

— Ну как поживаешь, магистр педитум? Поздравляю! — демонически засмеялась Феодора.

Цепь загремела и натянулась. Исток повернул голову, узнал Феодору и заскрипел зубами. Волосы его слиплись от крови — глубокую рану нанесли ему те, кто по приказу императрицы ночью арестовали и связали его.



— Помнишь, как ты оттолкнул августу, как пренебрег ее любовью и назвал ее прелюбодейкой?

Исток молчал.

— Или у тебя дух захватило, варвар? Теперь-то ты понял, что значит императрица и что значишь ты, презренный червь, варварская собака?

Мускулы напряглись на руках у Истока, тяжелая цепь звякнула, но он по-прежнему молчал.

— Напрасно стараешься, все равно не порвешь! Скованное мною держится веками! Что, скучаешь без монашка Ирины? Ха, ха, ха, странно, — варвар, язычник, и полюбил христианского монашка. Руки у тебя так и чешутся обнять ее, а августу задушить? Ну ничего, потерпи немного, Асбад ее утешит.

При этих словах воспламенилась душа Истока. Ирина в руках Асбада! Жутко загремели цепи, и Феодора вздрогнула от страха: как бы не лопнули! Но сила уступила железу. Тогда юноша повернул голову, с бесконечным презрением посмотрел на Феодору и плюнул ей в лицо.

— Блудница! Бесстыдница! Христос, твой бог, о котором рассказывала мне Ирина, низвергнет тебя в самое пекло, клятвопреступница! Последняя собака у варваров заслуживает большего уважения, чем ты, сидящая на троне!

Кровь закипела в сердце Феодоры. Позабыв о своем сане, о том, что она женщина, императрица бросилась к Истоку и, побледнев от гнева, ударила его кулаком по голове. Черная струйка брызнула из чуть затянувшейся раны. При виде крови на лице пленника и на своих руках Феодора вдруг почувствовала, что задыхается, и, не в силах вымолвить ни слова, бросилась вон из темницы. Швырнув в лицо евнуху факел, она бежала так, что он с трудом поспевал за ней. Из всех углов, из всех закоулков, чудилось ей, вставали тени, и это множило их крик: «Блудница, бесстыдница! Христос, твой бог, низвергнет тебя в пекло!» Тысячами эриний казались ей тени, отбрасываемые трепетавшим пламенем.

Задыхаясь, она вбежала в комнату — плащ в дверях соскользнул с ее плеч — и бросилась на мягкое сиденье возле светильника. Огоньки его выглядывали из золотых чаш и снова прятались, как будто им становилось страшно при виде крови невинной жертвы на руках августы.

На другой день Юстиниан беседовал с Феодорой.

— Мудрейшая, что ты думаешь о торговце Эпафродите? Квестор не обнаружил у него ни куска шелка.

— У кого? У Эпафродита?

— Да, мой светлый ангел!

— Ложь! Ложь! Эпафродит обманывает всемогущего самодержца!

— Обыскали его склады и дом.

— Грек все закопал в землю!

— Но ведь до сих пор он был честен. И щедр к государству и двору. Обильны были его дары.

— Он отводил тебе глаза, светлейший! Швырял нам крохи!

— Стало быть, ты полагаешь, он обманывает императора?

— Обманывает, поверь мне, обманывает. Начни дознание против него. Конфискуй у него все, если не найдешь шелка. Арестуй его!

— Спешить нельзя. Это противоречит моему Кодексу справедливости. Народ воспротивится этому. Начнется смута, если я ни с того ни с сего арестую его.

— Не бойся смуты! Вспомни восстание «Ника». Кто испугался тогда? Ты, деспот, и полководец Велисарий! Феодора не испугалась. Я требовала крови, я не желала покидать трон, и кто победил этот сброд, скажи?

— Ты, могущественная, только ты. Если б не ты, Юстиниан скитался бы сейчас на чужбине, как испуганный заяц.

— Так не опасайся сброда, арестуй Эпафродита!

— Сброд не страшен мне, раз ты рядом, но я опасаюсь несправедливости. Поэтому я велю учинить строжайшее дознание против Эпафродита, а сам он пусть ходит на свободе, пока мы не разберемся во всем подробно, как полагается по закону.

— Ты совестлив, как невинная девица. Ты апостол и божий святитель… Впрочем, поступай по совести, но не теряй времени, ведь грек однажды уже улизнул от тебя!

Перед глазами Феодоры вдруг возникла черная струйка, стекавшая по лицу Истока — невинного арестанта. Вся ее дьявольская природа не смогла подавить ужаса при мысли о том, что вот теперь она преследует и невинного Эпафродита, никогда не жалевшего золота на нужды двора. И, перестав настаивать на аресте грека, она крепко обняла Юстиниана.

— Поступай по совести, апостол, святитель божий!

И Юстиниан поступил по закону.

В тот же день Радован плакал, как ребенок, и стенал в перистиле перед Эпафродитом:

— Спаси его, всеми богами умоляю тебя, Христом богом, спаси! Освободи Истока, выкупи его золотом. Я навеки стану твоим рабом!

С того момента, как Эпафродит и Радован узнали от Спиридиона о том, что произошло с Истоком, они тенями блуждали по саду. Радован от горя катался по траве и не переставая рыдал. Кубок вина оставался нетронутым в его жилище. Эпафродит бросил все дела, молчал, не отдавал никаких распоряжений рабам. Лоб его покрылся такими грозными морщинами, что челядь в страхе сторонилась его. Но напрасны были страх и опасения. Он никого не наказывал, не бранил. Все, казалось, стало ему безразлично. Раньше, бывало, дух его был настолько непоколебим, что он, наверное, сел бы играть в кости с тюремщиком накануне своей казни. Но победа императрицы так потрясла его, что смерть стала казаться избавлением в сравнении с переживаемой болью. Со стоическим спокойствием, в оцепенении ожидал он, что вот-вот появятся палатинцы, займут дом и отведут его в темницу.

Миновала неделя — никто не появлялся. Угнетенное состояние стало проходить. И вдруг Эпафродит ожил, словно лед его души нечаянно растаял на солнце.

— Радован!

Он позвал певца, лежавшего у подножия пиний и в совершенном отчаянии призывавшего на помощь богов.

— Радован, идем в перистиль. Думается мне, что на востоке занимается заря.

Радован последовал за ним, с трудом сдерживая слезы.

Когда они подошли к журчащему фонтану, грек заговорил:

— Радован, я ожидал палатинцев. Их нет. Это хороший признак. Месть Феодоры утолена. И потому засиял свет на востоке моей надежды. Может быть, я спасу Истока.

— Спаси его, богами прошу, Христом богом, спаси! — бросился перед ним на колени старик.

— Печаль моя и любовь к твоему сыну столь велики, что я все сделаю для него. Успокойся, не плачь! И ни шагу отсюда. Луч света вспыхнул в моей голове. До сих пор в ней царил мрак. А теперь я попытаюсь.

— Спаси его, спаси его! — бормотал старик, и по бороде его струились слезы.

В этот момент Нумида доложил, что пришли судебные асессоры императора. Следом за ним явился претор фискалис[110] и возвестил, что высочайшим двором Эпафродиту предъявлен иск. Поскольку совет судей уповает на то, что будет доказана его невиновность, сам Управда желает ускорить течение дела. Он же, Эпафродит, остается на свободе — in custodia libera[111].

С послушностью наилояльнейшего верноподданого принял Эпафродит сообщение претора и ответил, что немедля наденет траурную одежду обвиняемых, которую он надеется, опираясь на неопровержимые свидетельства своей невиновности, сменить вскоре на торжественную столу оправдания. Претор повторил его слова, с достоинством поклонился и сказал:

— Excellens eminentia tua[112], да свершится справедливость!

— Уповаю на Христа и на тебя, sublimus magnificentia![113]

И они простились, как того требовал утонченный этикет чиновного Константинополя.

Эпафродита удивил этот визит, но не лишил самообладания.

Снова воспрянул он духом. Как отдохнувший орел, расправил крылья.

«Ты, Феодора, видно, испытываешь усталость от победы, как я от поражения. Теперь ты купаешься в сладостном мщении. Твоя рука потянулась ко мне, но Эпафродит постарается отсечь эту руку».

Он громко хлопнул в ладоши. Раб склонился у его ног.

— Седлай коня, Нумида. Быстро!

Взлохматив волосы в знак скорби, он переоделся, набросил простой дорожный плащ и поехал через весь город к казармам.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Смеркалось, когда Эпафродит вернулся. Лицо его было ясно, глаза горели, на щеках играл лихорадочный румянец. Он разыскал Радована.

Тот, сгорбившись, упершись локтями в колени, сидел в комнате Истока. Глаза его были печально устремлены в мраморный пол.

На столе нетронутой стояла еда и кувшин с вином.

Увидев Эпафродита, старик вскочил, заломил руки и воскликнул:

— О господин!

— Почему ты не ешь, почему не пьешь?

Грек взял кувшин и отпил из него немного.

— О господин, господин, как мне есть и пить, когда печаль перехватила мне горло! Целый день тебя не было; сто раз я спрашивал о тебе Нумиду, богами клянусь, сто раз, может быть, даже больше. Но тебя все не было. И когда пал мрак, я совсем отчаялся, и страх проник в мою душу. «Неужели и ты, господин, попался, — подумал я. — Неужели и тебя схватили?» Погас последний луч надежды; сердце мое, казалось, утонет в слезах.

— Надейся, Радован!

— Надеюсь. Ибо вижу надежду на твоем лице.

— Я не терял времени со славинами.

— С солдатами?

— Двадцать отборных воинов будут готовы завтра в полночь…

— Вызволить Истока?

— Бежать с ним! Вызволю его я сам.

Радован упал на колени и обнял ноги Эпафродита. Растрепанная борода его тряслась, глаза были полны слез, всхлипывая, он повторял:

— О господин, о господин!

— Вставай, ешь и пей! Потому что тебя ждет тяжелый путь. Воины помчатся, как ветер. Кони уже куплены, отличные кони, императорским скакунам их не догнать.

Радован с трудом поднялся и потянулся к руке торговца, чтобы поцеловать ее. Эпафродит отдернул руку, показал на стол:

— Пей, старик, набирайся сил! Завтра в полночь ты поцелуешь Истока, клянусь Христом, поцелуешь. Если же слова мои не сбудутся, знай, — я покончу с собой. А теперь помалкивай, ешь, пей и ни шагу из дому!

Он быстро повернулся и вышел.

Радован стоял на каменном полу; слезы его высохли, после долгого воздержания он снова потянулся к кувшину и, шепча обеты богам, счастливый, полный надежды, принялся пить.

Эпафродит тем временем отправил Нумиду с тайным письмом к евнуху Спиридиону. Вызывая его в полночь на беседу, Эпафродит был твердо убежден, что тот придет, пусть даже с риском для жизни. Алчный евнух не знал страха, если предчувствовал хорошую мзду.

Когда опустилась безлунная ночь, все ожило в доме Эпафродита, зашевелились тени в саду среди пиний и олив. Во мраке босые темные фигуры беззвучно двигались от дома через сад к пристани и точно так же, молча, без факелов, неслышно ступая, возвращались обратно. К морю по тропинке люди шли, согнувшись под бременем своей ноши, а назад они словно плыли по воздуху, тяжело дыша. Изредка у пристани мимо сада Эпафродита пробегал красный огонек.

Прошла полночь. Заснула Пропонтида, мелкие волны укачали ее, заплясали красные огоньки на кораблях.

И тогда от оливковой рощи отвалили четыре тяжелые ладьи. Волны захлестывали их, белая пена то и дело перекатывалась через борта. Словно четыре татя, ползущие на брюхе по зеленой траве, скользили груженые ладьи по морю, бесшумно приближаясь к паруснику Эпафродита.

А он сам сидел в перистиле, усталый и возбужденный. Он понимал, что снова затеял игру с Феодорой, и теперь уже не на жизнь, а на смерть. Велика была его любовь к Истоку и Ирине. Но гордость превосходила ее. Не только в спасении варвара, подарившего ему жизнь, видел теперь свою цель Эпафродит. Перехитрить Феодору, обмануть самого Юстиниана и затем исчезнуть — исчезнуть победителем с улыбкой на устах, — вот чего он желал. Все свое богатство, золото и серебро, произведения искусства, о которых не ведал двор, почти всю свою кассу он доверил ладьям и волнам. И сделал это, будучи под следствием; зародись сегодняшней ночью малейшее подозрение, и утром его корабль конфискуют. Его бесценные камни засверкают на голове Феодоры, из его драгоценных сосудов императрица будет поить дворцовых щеголей, а его тяжелый кованый сундук, полный золотых монет, проглотит ненасытная пасть государственной казны. Он же получит взамен цепь на шею и будет брошен в подземную темницу дворца, по соседству с Истоком.

Представив себе всю опасность, которой он подвергается, Эпафродит вздрогнул; он слышал биение своего сердца и стук крови в висках.

«Назад! Пока не поздно!.. Нет! Никогда! Смерти покорюсь, Феодоре — никогда! Чтобы грек подчинился византийской блуднице! Никогда!»

Он сжал губы, нахмурился, во взгляде его сверкнула решимость: нет, пусть даже палач нацелит свой нож в его сердце — он не отступит ни на шаг.

Со стоическим спокойствием Эпафродит сунул руку в серебряный ящичек, стоявший рядом на каменной скамье, вытащил горсть фиников и принялся бросать их в бассейн, где резвились золотые рыбки.

Однако, несмотря на свой стоицизм, он со все возрастающей тревогой посматривал сквозь имплювий на небо, на рваные облака. Звезды говорили о том, что полночь давно миновала.

«Почему его нет? — думал Эпафродит. — Может быть, зная, что я под следствием, он не верит мне? А как без его помощи найти путь к Истоку? Двадцати отборных палатинцев-славинов достаточно, чтобы пробиться силой. Но куда? Ходы в темницах Феодоры неизвестны никому. Проклятый евнух!»

В сердцах он швырнул в воду целую пригоршню фиников — брызги оросили белый мрамор.

Вдруг появился Нумида.

— Все на паруснике, светлейший!

— Не приметил ли ты какой-нибудь подозрительной лодки или тени?

— Не приметил, светлейший! Море словно умытое, пристань хорошо осмотрели — нигде никого!

— Почему нет Спиридиона? Ты спрашивал у привратника?

— Спрашивал, всемогущий!

— Никто не стучал?

— У ворот все тихо!

Эпафродит умолк. Нумида заметил, как по его лицу пробежала тень.

В это мгновение оба услыхали поспешные шаги в атриуме.

Эпафродит встал, Нумида спрятался за коринфской колонной у входа.

В комнату, задыхаясь, вбежал старый раб и упал к ногам Эпафродита.

— Предатель! О всемогущий, предатель!

Эпафродит побледнел. Но скрыл от раба тревогу и спросил:

— Предатель? Кто такой? Где ты его увидел?

— Приплыл по морю в лодке, мы поймали его.

— Он не ушел от вас?

— Нет, всемогущий! Он связан, и мы заткнули ему рот, чтоб не кричал.

— За ним, Нумида! Приведи сюда этого человека!

Рабы убежали, Эпафродит расхаживал по мозаичному полу, постукивая себя пальцами по лбу. «Если она пронюхала о моих намерениях, то правду говорят люди — сам сатана ей помогает».

Он почувствовал, как рука Феодоры снова тянется, чтоб сорвать его замыслы, как рушатся все его хитросплетения, а сеть, приготовленная для императрицы, затягивается вокруг его собственной шеи.

Ему не терпелось увидеть лазутчика.

Прошло несколько минут, в комнату вошел Нумида, а с ним — в маске — евнух Спиридион. Плащ его был разорван, на губах выступили капли крови.

Он сам сбросил смятую маску, которую рабы пытались сорвать с него.

Испуганно и недоверчиво смотрел евнух вслед уходившему Нумиде.

— Могущественный, кланяется тебе Спиридион, которого ты призывал. Но люди твои — сущие разбойники. До крови меня отделали, смотри!

Евнух коснулся разбитой губы и показал пальцы Эпафродиту.

— Это ошибка, ужасная ошибка! Но Эпафродит заплатит золотом за каждую каплю твоей крови. Почему ты прибыл водой?

— Светлейший, справедливейший, на тебе одежда скорби! О сколь мерзостны те, что тебя обвиняют!

Грек понял, отчего Спиридион не пришел к нему в дом обычным путем.

— Значит, ты не рискнул идти по улице?

— Custodia libera, светлейший, о, почему люди столь злобны? Может быть, дорога свободна, а может быть, и нет, кто знает? Из камня вырастет тень и схватит тебя за шиворот своей длинной рукой. Заранее не угадаешь. Поэтому я отправился водой, рискуя ради тебя жизнью, только ради тебя, господин. Скажи, зачем твоя милость толкает меня на путь, который ведет к смерти в тюрьме?

— Садись, Спиридион!

Евнух бросил на него взгляд, полный недоверия.

— Садись и пей, Спиридион. Эпафродит справедлив. Тебя обидели, я вознагражу тебя за обиду.

Евнух с опаской присел, вздрагивая всякий раз, когда в трепетном свете проступали контуры стройных колонн.

— Говори, светлейший, быстрее говори, ведь кто знает, увидит ли меня живым утренняя заря.

Он пугался все больше. При малейшем шуме вскакивал и весь дрожал, ища уголок, где можно спрятаться.

А Эпафродит сидел спокойно. Его маленькие глазки следили за Спиридионом и словно говорили: «Играй, играй, скупец. За эту игру я тоже тебе плачу».

— Не бойся, Спиридион, в твоей голове достаточно хитрости! Даже если шея твоя окажется в петле, ты сумеешь спасти голову, я ведь тебя знаю.

— Моя шея уже в петле, и петля затягивается. Посуди сам, custodia libera! Я у тебя в доме в полночь! Говори, прошу тебя, или я уйду!

— Хорошо. Слушай. Ты не однажды оказывал мне мелкие услуги и не раскаивался в этом.

— Да, господин!

— Окажи мне еще одну услугу, и ты сможешь спокойно наслаждаться жизнью до самой смерти. Идет?

— Я готов, если смерть моя не придет завтра утром.

— Не придет!

Грек нагнулся к евнуху и устремил пронзительный взгляд на его хитрое лицо.

— Запомни, Спиридион, ты поверг меня в печаль и отравил мне жизнь, сообщив о том, что Исток в темнице.

Евнух раскрыл рот, но испугался колючих глаз грека и продолжал слушать молча с разинутым ртом.

— Исток для меня — жизнь. Однажды он спас меня от руки злодея. Справедливость и благодарность требуют, чтоб я теперь поступил так же. Поэтому завтра, как только первая полуночная стража станет на часы, ты покажешь мне путь в темницу, где сидит Исток.

Евнух отскочил, словно его укололи кинжалом; лицо его исказилось, он схватился за голову и застонал:

— Не могу, не могу! Смилуйся, господин! Не губи меня! — Согнувшись в три погибели и размахивая руками, евнух искоса наблюдал за греком.

— Не можешь? — серьезно произнес Эпафродит.

— Не могу! Ведь я умру, в то же мгновение испущу дух. Смилуйся, смилуйся, не губи меня!

Грек молча, серьезно смотрел на него.

Потом встал, вплотную подошел к Спиридиону, поднял сухой палец и произнес решительно и твердо:

— Спиридион, Эпафродит приказывает тебе, ты должен это сделать, иначе ты пропал!

Кастрат затрясся и опустился на пол.

— Отвечай! Звезды торопят, завтра в полночь ты будешь ждать меня в императорском саду и поведешь к Истоку.

Алчный евнух завертел головой на длинной шее и окинул взглядом перистиль.

— Что ты заплатишь мне, господин? — чуть слышно спросил он.

— Тысячу золотых монет.

У евнуха сверкнули глаза.

— Тысячу, тысячу, — простонал он. Душа его ощутила всю сладость обладания таким богатством. Он стиснул пальцы и прижал их к груди, словно золото было уже в его руках.

— Отвечай!

— Хорошо, я буду ждать тебя, я укажу тебе путь, господин, а потом умру, знаю, что умру.

— Поклянись Христом!

— Клянусь Христом: завтра в полночь в императорском саду.

Эпафродит удалился в спальню. Евнух смотрел ему вслед, прикидывая в уме: тысяча золотых монет, тысяча золотых монет, тысяча…

Торговец вернулся и протянул ему тяжелый кошелек, — пальцы евнуха судорожно схватили его.

— На, это небольшая награда за сегодня. Сполна же ты получишь завтра.

— Но в саду стража, караул стоит и возле ворот. Меня пропустят, а тебя нет, господин!

— Это не твоя забота! Жди меня, достань ключи от коридора, остальное я сделаю сам. Иди, да не забывай о клятве. Иначе…

Эпафродит прошелся по перистилю. Лицо его светилось радостью победы. Евнух согласился. Золото околдовало его душу. Он проведет его к Истоку — завтра в полночь кости будут брошены, и августа проиграет!

Грек поспешил в спальню. Там он написал письмо Абиатару, в котором просил завтра в полдень отдать деньги за дом, чтобы в полночь, когда его, Эпафродита, уже не будет в городе, тот смог вступить во владение имуществом.

Грек уже собирался лечь спать, последний раз у себя дома, но вдруг вспомнил еще о чем-то.

Из тщательно спрятанной шкатулки он извлек пергамен с подписью Юстиниана. Развернул его и опытной рукой написал слогом дворцовой канцелярии, что ему, Эпафродиту, разрешается посещение Ориона в темнице. Снова свернул пергамен, сунул его в серебряную трубку и туда же вложил перстень Феодоры.

«На всякий случай!» — решил грек и еще раз продумал весь план. Снаружи мягко шелестела Пропонтида, последний раз он слышал море в своем доме.

На другой день Эпафродит вышел из дому один — без рабов, без всякого блеска, пешком, в жалкой хламиде, с взлохмаченными волосами. На площадях народ приветствовал его сочувственными возгласами. Именитые горожане выражали ему свое соболезнование, толпа при виде оскорбленного благодетеля ипподрома громко вопила, заламывая руки. Эпафродит смиренно и печально опускал голову, но проницательные глаза его разглядывали толпу. Откровенно говоря, он не ожидал такого сочувствия, пусть, правда, и своекорыстного. В сердце его даже родилось озорное желание: а что, если выступить под аркадой на форуме Феодосия и рассказать людям правду об Истоке и о себе? Если при этом еще бросить в толпу несколько горстей серебра, то поднимется такая смута, что Юстиниан проклянет тот день и час, когда он возбудил следствие против него. Однако грек одолел искушение и стал обходить всех знаменитых юристов и асессоров, умоляя их о справедливом и милостивом дознании.

И хотя шумная толпа повсюду сопровождала Эпафродит, от его глаз не укрылись два подозрительных субъекта, которые словно невзначай наблюдали за ним из Средней улицы. Он одобрил про себя предусмотрительность Спиридиона, который проник к нему не улицей, а морем, и медленно, не спеша, отправился с визитами.

Униженно, как бедный клиент[114], ожидал он у дверей, чтобы выиграть время и увести тайных соглядатаев как можно дальше от дома. Нумида размещал там купленных арабских и каппадокийских скакунов, складывал доспехи и шлемы, подготовленные для побега.

Миновал полдень, когда Эпафродит вернулся домой.

У ворот его встретил Нумида, он низко поклонился, не сводя с него полных радости глаз.

Грек ни о чем не спросил, не проронил ни слова. Лицо раба ясно говорило, что кони в конюшнях и оружие доставлено. Эпафродит ласково кивнул ему и вошел в атриум, где уже поджидал его Абиатар. Тот стал произносить слова сочувствия, закатывая при этом глаза и заламывая руки, а затем, предусмотрительно проверив все углы, — не подслушивает ли кто, разразился гневной речью:

— О Вавилон, разграбивший святой храм, угнавший наших отцов в рабство, о Вавилон, ты был агнцем, агнцем, по сравнению с волком Управдой. О, до костей пронял меня жестокий указ, до самых костей, он отнял у меня все, что я кровавым потом собирал бессонными ночами. И ты, благородный, обвинен, ты, любимец Константинополя, ты, простодушный добряк, щедрой рукой отсыпавший деньги императору. Вот благодарность!

— Поэтому я и уезжаю!

— Уезжаешь? Невозможно! Весь Константинополь с тобой. Ты с триумфом возвратишься с суда.

— Эпафродит стар, ему не нужны триумфы. Пусть сухие бумаги славят победу. Теперь ты понял условия купчей?

— Ты смотришь вперед на десять лет.

— Пергамен у тебя с собою?

— Да, и деньги тоже. Пересчитай!

— Я верю тебе. И желаю счастья. В полночь все станет твоим. Но молчи до тех пор, пока я не исчезну. Пусть душа твоя радуется этому легко приобретенному богатству. Документы в порядке, к ним не придерется ни один законник.

— Да хранит тебя ангел Товия!

Абиатар простился. Взгляд его ласкал колонны и наслаждался красотой дома и сада.

Солнце в этот день словно не желало тонуть в Пропонтиде. Эпафродит волновался, но в сердце своем чувствовал железную решимость. Все в нем — каждый нерв, каждая мысль — было натянуто как могучая тетива, — вот сейчас сорвется с нее стрела и вонзится в самое сердце. Он взволнованно ходил по атриуму, прощаясь с прекрасным перистилем; останавливался перед статуей Афины, с бьющимся сердцем поглядывал на Меркурия, печально бродил по саду.

Прислуга праздно слонялась, испуганная, смущенная. Гнетущее настроение воцарилось в доме, в саду, на пристани. Все ожидали чего-то, всех томили предчувствия. Радован, высунув длинную бороду в отворенную дверь, смотрел на солнце, шептал молитвы, вновь и вновь обещая богам принести жертвы под липою в граде Сваруна, и трепетал в тоске и ожидании.

Постепенно море стало багровым. Огромный солнечный диск коснулся волн, погрузился в них и мгновенно исчез.

Тогда Эпафродит созвал рабов в просторный перистиль.

Глаза их светились преданностью, лица выражали печаль и сочувствие: ведь они видели своего господина в одежде обвиняемого.

Эпафродит встал. Лицо его было торжественно, взгляд полон любви.

Левой рукой он расправил глубокие складки плаща, в правой его руке сверкал крест, усыпанный драгоценными камнями. Ярким пламенем горели все светильники, так что померкли первые звезды в небе над имплювием.

Никогда еще не выглядел Эпафродит столь величественно, никогда не казался таким высоким и сильным — ни дать ни взять апостол! Таинственная сила, страх и надежда согнули колени рабов, они склонились и опустились на землю. И тогда Эпафродит поднял правую руку с крестом:

— Во имя Христа, на заре завтрашнего дня все вы станете свободными!

Люди онемели. В их сердцах медленно рождался вздох, словно только теперь начала дышать грудь, освободившаяся от тяжести каменной глыбы. На коленях подползали они к Эпафродиту. Слезы капали на его ноги, поцелуи покрывали его обувь.

Нумида горстями оделял их серебряными статерами.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Близилась полночь.

Эпафродит сидел у себя в спальне, на мягком бархате, облачившись в торжественную одежду. Тело его было умащено, и аромат проникал сквозь драгоценный виссон, голова была причесана — теперь Эпафродит не выглядел обвиняемым. Все на нем было великолепно, все сверкало, словно он собирался к самому императору. Грек прекрасно понимал, что близится либо его торжество, либо гибель, но и победу и смерть он хотел встретить в блеске, сопутствовавшем ему уже долгие годы.

Он напряженно вслушивался, стараясь не пропустить пьяные, разгульные голоса солдат, возвращающихся из кабаков. Ровно в одиннадцать часов солдаты должны были появиться у его дома. Перевернув песочные часы, он разволновался. Тревога нарастала с каждой минутой. Он был у цели, впереди победа или смерть! Один миг, одно непродуманное слово, приказ офицера, которому вздумалось бы отозвать или переменить караул, назначенный на эту ночь, могли разрушить его план, и с вершины он рухнул бы в бездну и уже вряд ли смог бы когда-либо осуществить его.

Минуты уходили, его стоическая душа и могучий дух изнемогали. Он встал. Взял темный плащ, шелковым платком обмотал голову, поверх него натянул капюшон и вышел в атриум.

— Идут! — шепнул Нумида.

Эпафродит был настолько возбужден, что не услышал доносящихся издалека смеха, пения, шагов.

— Это шум с площади!

— Нет, светлейший! Площади давно стихли.

Вскоре Эпафродит и сам смог различить веселые вопли подгулявших солдат.

— Ты не заметил, куда делись соглядатаи, что торчали возле дома?

— Дремлют у ворот советника Иоанна.

«Отлично, — подумал Эпафродит. — Солдаты незамеченными проникнут в мои конюшни».

Смех, крики, шутки, песни, нетвердые шаги пьяных гуляк приблизились уже к самым воротам. Кто-то с размаху налетел на них так, что они загудели. Эпафродит и Нумида различили слова, сопровождаемые общим хохотом:

— Этого он тоже в руках держит!

— Старик — славин. Хорошо играет, — подмигнул Эпафродит.

Постепенно голоса удалились и наконец совсем затихли.

Эпафродит и Нумида пошли в сад. Раб поспешил вперед и через несколько минут бегом вернулся:

— Славины седлают коней, господин! Их никто не заметил!

— Лодки готовы? Оружие? Мечи? — лихорадочно спрашивал грек.

— Все готово, господин!

Они спустились по тропинке к морю.

Маленькая лодка, которой управлял сильный раб, легко скользила по волнам. На некотором расстоянии за ней бесшумно двигалась ладья побольше.

Когда они вышли в Пропонтиду, укутанный в темный плащ Эпафродит взмолился:

— Господи, помоги, спаси его!

Гребцы осторожно, без малейшего шума и всплеска, погружали весла в воду. Таинственными тенями скользили лодки по безмолвной пучине, которая словно замерла в страхе, исполненном ожидания.

Звезда над куполом святой Софии указывала полночь, когда они пристали к садам императора. Большая ладья укрылась в густых зарослях лотоса, в ней никто не шевельнулся. Из маленькой лодки на берег вышли Нумида и Эпафродит.

На площадке мраморной лестницы из тени кипарисов выступила темная фигура.

Сердце Эпафродита заколотилось.

Человек махнул рукой, и они последовали за ним по извилистым тропинкам между пиниями, кипарисами, пальмами и миндальными деревьями.

Тень замерла, поджидая Эпафродита.

— Стоп. Дальше не пустят! Стража!

— Вперед! — прошептал Эпафродит и решительно направился к неподвижному, словно статуя, палатинцу.

Спиридион юркнул за олеандр.

При виде Эпафродита палатинец отвернулся и пошел прочь, словно смотрел на пустое место.

Спиридион был изумлен. Испуганно последовал он за греком и, склонившись к нему, произнес голосом, в котором звучал ужас:

— Ты волшебник, о господин!

— Да, но только на эту ночь! Караул околдован. Он не видит нас!

Спиридион обрадовался. Всей душой уверовав в волшебную силу Эпафродита, он смелее пошел вперед, трепеща перед греком. Скажи тот сейчас, что он, Спиридион, не получит ни гроша, евнух не осмелился бы возразить волшебнику и безропотно, с покорностью выполнил бы любое его желание.

Скоро они приблизились ко второму караулу, что стоял у ворот, ведущих из сада во дворец.

Матово отсвечивал шлем в безлунной ночи. Серой тенью поблескивал меч в руках воина.

Спиридион открыл дверь так тихо, что не скрипнули петли. Солдат не двинулся с места, не поднял свой меч и не преградил им путь. Каменным изваянием застыл он на месте.

Теперь Спиридион окончательно убедился в волшебных чарах Эпафродита.

В страхе перед Эпафродитом и в то же время осмелев под защитой могущественного грека, он быстро повел обоих по мрачному лабиринту коридоров, лестниц и кривых переходов к последней двери, которая вела в жилище тюремщика.

Здесь Спиридион остановился.

— Господин, ты заколдуешь тюремщика?

— Нет, его не могу.

— Мы пропали! — застонал евнух.

— Открывай! — приказал Эпафродит.

— Пропали, пропали! — причитал евнух и быстро крестился, отодвигая засов.

— Зажги факел!

Нумида высек под плащом крохотный огонек и зажег факел.

Спиридион указал пальцем на вход и, весь дрожа, сжался у стены за влажным от сырости столбом.

— Я подожду, я подожду, идите одни!

Нумида ударил в дверь.

— Открывай!

— Нет, никому.

— Великий властелин земли и моря приказывает тебе!

Серая физиономия тюремщика появилась в дверях, освещенная светом факела. Эпафродит распахнул плащ, и тот остолбенел, потрясенный сверканием роскошного одеяния.

— Ты большой человек, — поклонился тюремщик, — но ты не самодержец! Не могу.

— Читай!

Эпафродит извлек из серебряной трубки пергамен с подписью Юстиниана, содержащий императорское дозволение видеть Ориона.

Плохо умел читать тюремщик, однако руку деспота он узнал.

— Он поклонился до земли и снял ключи.

— Чтоб ты не сомневался, вот тебе еще одно доказательство! Узнаешь перстень?

— Августы? — разинул тот рот и поклонился снова, на сей раз перстню.

Заскрипели резные ключи, загремели засовы, завизжали первые двери, заскрежетали вторые и третьи.

— Только ты, господин, иди один, о нем, — он указал на Нумиду, — не написано.

— Хорошо, пойду только я, — ответил Эпафродит и взял факел у Нумиды, многозначительно посмотрев на него.

Душа грека замерла от волнения. Тонкий нос его даже не ощутил жуткого смрада, хлынувшего из темницы. Один шаг до победы, одна минута, быстрая и решающая. Эпафродит вдруг почувствовал силу в своей старой и дряблой руке, он готов был схватить нож и вонзить его в грудь любому, кто встанет на его пути.

Увидев Истока, грек побледнел. Губы его задрожали, глаза защипало от слез. Грохнула цепь — это Исток шевельнулся, чтоб посмотреть на вошедшего. Тьма была в его глазах, жалкое безумие отражалось в них.

Эпафродит встал посреди темницы, факел трепетал в его руке, он не мог выдавить из себя ни единого слова.

В этот момент за дверью раздался шум, на пол рухнуло что-то тяжелое. В темницу вбежал Нумида, его туника была в пятнах крови.

Исток встрепенулся, он узнал Нумиду, узнал Эпафродита. Сложив на груди окованные руки, он поднялся и глухо, как из могилы, произнес:

— О боги! Спасите меня! Помогите, молю богом вашим Христом!

Когда Нумида увидел своего любимого господина, прикованного к кормушке, разглядел его изможденное и потемневшее лицо, он зарыдал во весь голос, повалился к его ногам и стал целовать окровавленные лодыжки, рассеченные железной скобой.

— Быстрей, Нумида! — командовал Эпафродит.

Привыкший к шелку и бархату, к мягким перинам и благовонным покоям, грек опустился на колени в нечистоты возле Истока. Нумида извлек из-за пазухи и проворно размотал сверток со стальным инструментом.

Заскрипели, заскрежетали пилы. У изнеженного торговца по умащенному лицу заструился пот. Но он не прекращал работы. Гремело и скрежетало железо на обручах вокруг запястий, на лодыжках. Медленно вгрызались в металл пилы, нехотя поддавались оковы, с дикой силой разрывал их Нумида; вот уже освобождена одна нога, правая, потом левая, за ней руки. Исток поднял и вытянул их. Захрустели застывшие и онемевшие суставы. Принялись за обруч на шее. Он был слишком толст. Время летело.

— Оставьте обруч! — сказал Исток.

В нем пробудились силы, которые порождает борьба не на жизнь, а на смерть. Он взялся за ослабевшую теперь цепь, которой был прикован к кормушке, онемевшие было мускулы на ногах ожили и напряглись, он согнулся, жилы на шее вздулись.

— Не выйдет, перепиливай цепь! — крикнул Эпафродит.

И тогда раздался треск, слабое звено уступило, и Исток вырвался на середину каземата, держа в дрожащей руке обрывок цепи, идущей к обручу на шее. Колени его подогнулись, и он рухнул на сырой пол.

Снова полез Нумида за пазуху, теперь за флаконом с арабской водкой. С трудом Исток поднес ее к губам и выпил.



Силы вернулись к нему, и он быстро встал без чьей-либо помощи.

— Бежим! — воскликнул Эпафродит, хватая факел, укрепленный на грязном полу.

Он поспешил по каменной лестнице, Исток за ним, придерживая рукой цепь, чтоб она не громыхала. У дверей все осторожно обошли лужу крови. Лишь Эпафродит бросил беглый взгляд на труп тюремщика, лежавшего на спине с выпученными глазами. В груди его торчал нож Нумиды. Ужас охватил грека, и он побежал так быстро, что чуть не погасил факел.

Когда они добрались до того места, где в страхе жался к стене Спиридион, Эпафродит крикнул:

— Запирай!

— Не успею! Бежим!

Как испуганное животное, чуть ли не на четвереньках мчался Спиридион по кривым переходам и лестницам. Эпафродиту показалось, что обратная дорога длиннее, коридоры — уже, а ступеньки — более скользкие. Он испуганно взглянул на евнуха.

— Ты ошибся, Спиридион! Это не тот путь.

— Не бойся, он укромнее и безопаснее.

Тут только грек заметил тяжелый мешок на спине евнуха. Он собрался было спросить, что в мешке, но не успел.

Совершенно неожиданно они очутились за стеной, в густой заросли миртовых кустов.

Спиридион взял факел, рукой погасил пламя и швырнул его в кусты.

— Где мы? — спросил Эпафродит.

Спиридион приложил палец к губам, потом поднял его и прошептал:

— Феодора!

Потайными путями он вывел их под самое окно императрицы, выходившее в сад.

Несколько бесшумных шагов, и они снова на знакомой тропинке у двери, через которую вошли. Солдат, стоявший как изваяние, заметив их, тихо повернулся и последовал за ними. Они подошли ко второму часовому, тот тоже присоединился к ним. И трижды еще, пока они пробирались к берегу, от темных кустов отделялись тени и послушно, словно их направляла колдовская сила, следовали за беглецами.

В темноте засветились белые колонки на лестнице, ведущей к воде, Эпафродит вполголоса произнес:

— Слава тебе, Христос-спаситель!

Но в это мгновение раздались громкие шаги, в темноте сверкнул меч, и по саду разнесся голос начальника стражи:

— Стой! Кто идет!

Они наткнулись на офицера, который в неурочный час вышел в сад проверять караулы.

Эпафродит отскочил в сторону, меч просвистел в воздухе, никого не задев. Молнией взвилась ослепительная стальная лента, чтоб поразить Истока, который в одной тунике шел за Эпафродитом. Но из кустов мгновенно выросли темные фигуры рабов Эпафродита, которые, приплыв в большой ладье, на всякий случай ожидали в засаде. Они напали на офицера и сбили его с ног.

— Скорей! — крикнул Эпафродит и потянул за собой по ступенькам Истока. Вместе с ними в лодку вскочили Нумида и Спиридион.

— Навались!

Лодка заплясала на волнах.

Начальник стражи звал на помощь. Беглецы слышали топот солдат, спешивших к нему с разных концов обширного сада. Зазвенела сталь, хрустнули шлемы, раздались вопли, треск, послышались звуки падающих тел, всплеск воды. Пятеро воинов-славинов, которые впустили Эпафродита, а потом последовали за ним, чтобы бежать вместе с Истоком, пришли на помощь храбрым рабам.

Исток дрожал от желания самому вмешаться в схватку. Пальцы его правой руки судорожно сжимались, будто искали рукоятку меча, но натыкались лишь на обрывок цепи, свисавшей с шеи.

Все молчали в тревоге. Эпафродит прислушивался, пытаясь по звукам определить исход боя. Удары доносились реже, крик утих, до его ушей долетели лишь громкие стоны.

— Победа! — первым произнес Нумида.

— Греби! — резко приказал Эпафродит.

Нумида схватил весло и стал помогать могучему гребцу.

Лодка помчалась, как речная форель.

Когда все затихло, Исток склонился к руке Эпафродита и поднес ее к губам. Горькие слезы выкатились из глаз воина.

— Господин, долг мой велик!

— Я просто заплатил тебе свой!

Исток еще раз поцеловал ему руку, помолчал и дрожащим голосом спросил:

— А где Ирина?

Вся душа его, вся жизнь стояли за этими словами.

— Она спасена, Исток! Ее нет в Константинополе!

Колени Истока коснулись дна лодки, и он положил голову на мягкую одежду Эпафродита.

— Христос пусть заплатит тебе, я принесу за тебя жертвы богам — сам я не в силах тебя отблагодарить!

Грек растрогался. Обеими руками он приподнял голову юноши.

— Исток, как родную дочь я люблю Ирину, как жемчуг буду беречь ее для тебя. Не спрашивай, где она. Ибо сердце твое позабудет обо всем и ты последуешь за ней — на погибель. Клянусь Христом, ты скоро обнимешь ее. Верь Эпафродиту. Она достойна божьей любви, и ее хранит господь!

— Ее хранит господь… — задумчиво, и веря и сомневаясь, повторил Исток его последние слова.

Они умолкли. На лицах их было выражение таинственности и надежды.

Лишь один Нумида радостно улыбался и внимательно следил за большим челном.

Наконец они подошли к пристани Эпафродита. Нумида смотрел назад, пронзая взглядом ночную тьму.

— Подходят, — громко произнес он, пока остальные высаживались на берег.

Только тогда зашевелился на дне лодки скорчившийся там Спиридион. Зубы его стучали от пережитого испуга, он судорожно прижимал к себе мешок с деньгами.

— Плати, господин! — были первые его слова.

— Как ты теперь вернешься? Зачем ты сел в лодку?

— Плати, господин, плати, и я убегу!

— Убежишь? — изумился Эпафродит.

— Не могу я возвратиться назад, не смею. Пока ты освобождал Истока от цепей, я увидел смерть. И побежал за деньгами, которые накопил с таким трудом. — Он теснее прижал к себе мешок. — Да, я убегу! Заплати мне, господин! Тысячу, как ты сказал, тысячу золотых!

— Ты получишь их, получишь даже больше. Хочешь ехать со мной?

— Окажи мне милость, с охотой!

— Нумида, посади Спиридиона на парусник! Там ты получишь деньги.

Подоспел большой челн, который гребцы гнали с бешеной скоростью. Несколько рабов погибло. Из воинов-славинов никто не был даже ранен.

— Быстрее на коней!

Все поспешили к конюшням. Там их уже поджидали пятнадцать отборных палатинцев-славинов в великолепном убранстве. Двадцать два оседланных и взнузданных коня храпели и рыли копытами землю.

Среди всадников был и Радован. На голове его сверкал позолоченный шлем, на груди сиял серебряный доспех.

Эпафродит весело улыбнулся старику, увидев его в боевом снаряжении.

Заметив Истока, бледного, в истлевшей тунике, с цепью на шее, Радован кинулся к нему и слабыми руками прижал его к сердцу; задыхаясь от слез, он шептал:

— Исток, Исток, сын мой! Как трудно было мне спасти тебя…

Не прошло и нескольких минут, как на Истоке уже были доспехи магистра педитум, золотой орел горел на его груди, а на поясе рядом с мечом висел маленький мешочек с камешками из шлема Хильбудия. Хоть и торопился Исток, но не позабыл про него.

По граниту Средней улицы зацокали подковы, а у Адрианопольских ворот Исток, магистр педитум, прокричал пароль, который сообщили ему бежавшие с ним палатинцы.

Часовые распахнули створки ворот, отдали честь, и всадники бешеным галопом вырвались из Константинополя на свободу.

В тот же час поднялись паруса, ветер расправил, наполнил их, и торжествующий Эпафродит вышел в открытое море.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Уже на заре следующего дня всколыхнулся весь Константинополь. Словно пожар в степи, раздуваемый вихрем, полыхала весть о таинственных событиях минувшей ночи. Она обожгла клиентов у дверей почтенных консуларов и преторов, богатых сенаторов и лукавых купцов. Точно ревущий дракон, достигла она форумов, докатилась до лачуг сброда на Золотом Роге, овладела толпами народа на широкой Месе. «Исток, Эпафродит!» — в ужасе шептали увядшие губы именитых горожан, едва они пробуждались от сна. «Исток, Эпафродит!» — вопила толпа, влюбленная в эти имена. Исток — прославленный воин, блестящий центурион; Эпафродит — самый щедрый благодетель на ипподроме! Толпа понимала, что навсегда лишилась наслаждения, которое сулили на грядущих играх участие славина Истока и неизменно щедрая длань Эпафродита. Ослепленная корыстной любовью к своим кумирам, толпа позабыла о Византии, позабыла о костлявой руке всемогущего деспота, который страшно мстит за любое бранное слово, направленное против него либо против сверкающего нимба священной августы. Толпа неистовствовала. Оборванная, полуголая, она кишела на грязной улице, соединяющей Рабский рынок с форумом Константина, она валила по Царской дороге под аркады Тетрапилона на форуме Феодосия. Зеленые подослали к ней хорошо оплаченных подстрекателей; те возмущали народ против императрицы, угрожали дворцу кулаками, вопя при этом: «Убийца!»

Шум нарастал; толпа, будто полая вода, затопила мраморную площадь Константина, подступив к громаде императорского дворца. Людской вал вздымался все выше, крикуны вырастали будто из-под земли. Многим из них не было никакого дела до Истока и Эпафродита, просто подвернулся случай дать выход накопившейся злобе, и они открыто проклинали императрицу и деспота, зло издевались над ними.

Только что проснувшийся дворец пришел в волнение. Асбад на рассвете узнал о том, что произошло ночью. Он примчался во дворец, наорал на офицеров, избил солдат и, наконец, выделил отряд герулов и германцев, чтобы схватить и бросить в казематы всех ночных часовых. Асбад боялся императора и Феодору и во что бы то ни стало хотел спрятать концы в воду. Однако услыхав, что ночью скрылось двадцать лучших воинов-славинов, что конница промчалась через Адрианопольские ворота, одурачив караул, он растерялся; вопя, он отдавал приказ за приказом, и сбитые с толку офицеры не знали, какой из них прежде выполнять. И вдруг еще этот бунт на улицах! Придворные дамы дрожали в испуге, евнухи скользили как тени, скрюченные, трясущиеся. Все зажимали уши и жались по коридорам. А снаружи набегали волны, крики воодушевляли толпу, бешеные удары сотрясали ворота Большого дворца.

Феодора проснулась и позвала Спиридиона. Ударила молоточком из слоновой кости по диску один раз, второй, третий — молоточек сломался. Евнуха не было. Вбежали перепуганные рабыни, с воплями повалились на колени.

— Восстание! Бунт! Ужас! Чернь разгромит дворец!

Феодора побледнела, закусила губу, черные стрелы бархатных бровей переломились.

— Асбада ко мне!

Рабыни разбежались, Феодора осталась одна. Она стояла посреди комнаты, распущенные волосы темными волнами сбегали по спине и по взволнованно вздымающейся груди. Мелкая дрожь сотрясала тело, но взгляд сверкал мужеством и самообладанием.

В мгновение ока Асбад оказался у ее ног, ища губами белую туфельку.



Но императрица отдернула ногу, пренебрегая дворцовым этикетом, топнула по мягкому ковру и приказала:

— Бей их! Чего ждешь?

— Светлейшая августа, море людей, караул невелик! — бормотал он прерывающимся голосом, не осмеливаясь взглянуть на женщину с поднятым кулаком, возвышавшуюся над ним, словно амазонка.

— Бей, сказала я! Руби, пробейся сквозь этот сброд, ищи помощи в казармах! Ступай!

Асбад тут же распорядился освободить связанных палатинцев и всеми силами ударил по бунтовщикам. Его красивый жеребец, когда он направил его на толпу, заржал и поднялся на дыбы. Могучие герулы выставили копья, их острия открыли родники крови; толпа расступилась, дикий вой разнесся над просторной площадью. Асбад размахивал своим сверкающим мечом, лезвие которого едва не задевало головы людей. Толпа узнала Асбада, град камней и кирпичей, заготовленных для сооружения храма святой Софии, посыпался на него. Клин герулов и германцев врезался в толпу. Но сзади напирали новые и новые тысячи бунтовщиков, податься в сторону было невозможно, и толпа вплотную подкатила к палатинцам. Остервеневшие люди выхватывали копья у солдат и ломали их, обрывали поводья лошадей, резали ремни. Асбад рубил уже сплеча, кровь брызгала фонтаном вокруг. Жеребец испугался и обезумел. Самые дерзкие оборванцы, ухватившись за стремена, тащили Асбада за ноги с криком:

— Долой прелюбодея! Он — любовник Феодоры! Он бросил Истока в подземелье! Он погубил Эпафродита! Смерть ему!

Руки Асбада дрогнули, левая пыталась ухватиться за гриву разнузданного коня. Асбад был превосходным наездником, но сейчас с трудом держался в седле; правда, он еще выкрикивал слова команды, но солдаты не могли прорваться к нему. Люди пустили в ход зубы, ломали копья, в тесноте многим не удавалось даже выхватить меч из ножен. Асбаду стало страшно при мысли о смерти.

А что, если его стянут с лошади, растопчут и задушат? Изо всех сил вонзил он шпоры в бока своего коня. Благородное животное заржало от боли, рванулось и поскакало по телам и головам людей, словно его несли морские валы.

И тут внезапно загремели трубы тяжелой конницы. Народ замер. На Царской дороге сверкали доспехи.

— Велисарий, Велисарий! — завопила толпа и бросилась врассыпную.

Бешенство сменилось страхом; ближайшие улицы, Долина слез, Рабский рынок мигом вобрали в себя спасавшихся людей, и Велисарию даже не пришлось обнажить меч. Через несколько мгновений площадь опустела; толпа исчезла столь же неожиданно, как и появилась.

В полдень Управда созвал на совет самых высокопоставленных сенаторов, пригласил и Велисария с Асбадом. Присутствовала и Феодора.

— Сегодня утром вы видели, как дерзкая толпа бунтовщиков бросилась на дворец святого самодержца. Я кормил народ, как господь кормит птиц небесных; и птицы благодарят Создателя, народ же восстал и возводил хулу на властелина земли и моря. Говорите, где таится источник зла, кто главарь, возмутивший толпу? Клянусь святой троицей, он умрет!

В глубоком смирении сенаторы долго хранили молчание. Этим своим молчанием они дали понять, сколь святы для них слова, вышедшие из уст деспота. После паузы поднялся седовласый сенатор; поклонившись до земли, он произнес:

— О святой самодержец, покоритель Африки! Бунт поднял Эпафродит!

Сенаторы затаили дыхание, глядя на Юстиниана, как на бога.

— Эпафродит? Обвиняемый? Тот, что под custodia libera? Асбад, магистр эквитум, позаботься о том, чтобы смутьян сегодня же был в тюрьме!

Сенатор, склонившись перед троном, глазами молил разрешения продолжать.

— Говори, почтенный старец!

— Пусть великий деспот милостиво позволит рабу своему передать ему эти бумаги, которые сегодня утром принес мне раб Эпафродита!

Он полез за пазуху и вынул связку пергамена.

— Прими и прочти, силенциарий!

Секретарь распечатал письмо, адресованное Управде.

— «Всемогущий деспот…»

Он умолк, руки его задрожали. Юстиниан не сводил с него пронзительных глаз, сухие пальцы его крепко сжимали подлокотники кресла.

— Читай же, силенциарий! Я знаю, что из письма услышу собачий лай. Это не беспокоит меня! Читай дальше!

«Всемогущий деспот, ненасытная пасть, кровопийца!»

Сенаторы прижимали руки к груди, затыкали уши и размашисто осеняли себя крестным знамением. Лицо Феодоры побледнело, диадема ее покачнулась на голове, пурпур затрепетал на взволнованной груди.

— Прекрати! — крикнула она силенциарию.

— Читай! — твердо повторил Юстиниан. — Пусть убедится всемогущая августа в том, что ее осенила божья мудрость. Если бы я внял ее советам и схватил Эпафродита, этот смрад не исходил бы из его уст. Прости, августа!

Силенциарий стал читать.

— «В канун своей смерти я пришел к тебе, изверг рода человеческого, чтоб проститься. В беззаветной преданности, глупец, я бросал миллионы для деспота. В награду ты преследуешь меня. Почему? Потому что тебя оплела своими интригами блудница из блудниц, дочь сторожа медведей. Ей я тоже преподносил дары, дабы она вкушала из чаши величия — за мой счет. Когда я вступил с нею в бой, когда я спас непорочную, как Сусанна, Ирину, когда Христос Пантократор осенил варвара Истока и он оттолкнул от себя грязную Феодору, она дала обет погубить меня. Тогда я и принял это решение. Но прежде вырвал из подземелья Истока и дал ему возможность вернуться к своему народу. А сегодня толпа показала тебе, чего стоит Эпафродит и кого она больше любит: тебя или меня. У тебя — меч, у меня — любовь. Исполненный этого чудесного сознания, я заканчиваю свой путь. Душа моя, рожденная на греческой земле, земле прекрасного искусства, не в силах переносить неслыханное надругательство. Когда ты будешь читать это письмо, знай, что я потонул в греческих водах на лучшем своем паруснике со всеми богатствами. Если богатства мои влекут тебя, приходи за ними. А имущество мое год тому назад в соответствии со священным правом продано купцу Абиатару. Я поступил так из жалости к тебе, дабы ты не осквернил своих алчных рук. Юридические документы прилагаю. Эпафродит».

Сенаторы корчились в ужасе. Асбад краснел и бледнел. Лицо Юстиниана пожелтело, как воск, Феодора покачнулась на троне и упала без чувств. Деспот подхватил ее на руки, обнял, потом обвел взглядом сенаторов и замогильным, дрожащим голосом, произнес:

— Сатана дал челюсти собаке, чтобы она смертельно укусила невинную святую августу!

Рабы подняли трон и вынесли Феодору. Юстиниан сам сопровождал ее.

Когда потерявшую сознание императрицу положили на шелковую перину в ее спальне, Юстиниан опустился возле нее на колени и коснулся рукой ее лба. Шепотом призывал он святую троицу, заклинал апостолов спасти Феодору.

Императрица медленно раскрыла глаза.

— Deo gratias![115] — воскликнул Юстиниан.

— Не тревожься, силы возвращаются ко мне. Клеветник, слава господу, исчез!

— Меа culpa[116], ясная августа! Послушай я тебя…

Феодора утомленно подняла руку и обняла его.

— Ты апостол, великодушный мой! Веришь ли ты клевете?

— Верю лишь в господа и в тебя, ибо он с тобой.

— Я арестовала Истока, чтобы уберечь тебя. Он возмущал народ против деспота, а теперь скрылся, ушел с помощью этой лисы, о graeca fides!

— Божья мудрость спасет тебя и с тобою меня. Пусть справедливость божья воздаст самоубийце на дне ада!

Не верь, деспот! Graeca fides…

Феодора опустила веки.

— Не верю, августа, если ты велишь. Мы разыщем лису!

В эту минуту вошел придворный врач. Феодора жестом дала понять, что он не нужен.

— Я буду спать.

— Усни, светлейшая, и позабудь обо всем!

Едва Юстиниан вернулся на синклит, Феодора вскочила на ноги.

— Дьявол победил, дьявол в его образе! Будь проклят грек!

Она взволнованно расхаживала по дорогим коврам. Губы ее дрожали. Голова упала на грудь, в ушах звучали страшные слова Эпафродита. Слова эти, исполненные правды, она ощущала, как пощечины, нанесенные ей грязной рукой. Она попыталась спокойно разобраться в том, что услышала. Блудница, прелюбодейка, варвар! Эти бесстыдные слова бросил в лицо ей, самодержице, хитрый Эпафродит. И это слышали уши сенаторов. Корчились седые мужи и затыкали пальцами уши. Лицемеры! В душе-то небось ликовали, когда грязь брызнула на святой венец. Как стереть эти пятна? Будут ли молчать сенаторы? Ведь совет-то тайный. Ага, тайный! Это значит, что каждый, придя домой, по секрету расскажет о нем на ухо своей жене и еще прежде — своей любовнице. Те пойдут в термы Зевксиппа и в сумерках столь же доверительно разболтают это своим приятельницам, а на другое утро весь Константинополь будет шушукаться на площадях о письме грека.

Феодора напрягла все силы, но так и не смогла придумать, каким образом закрыть щель, сквозь которую просочится клевета Эпафродита.

— А, пусть болтают, — решила она. — Управда не верит, это для меня главное, на остальное наплевать.

Циничная ухмылка блудницы, прошедшей через море грязи, исказила ее черты. Губы больше не дрожали, чуть приоткрывшись, они теперь улыбались.

«„Когда я спас непорочную, как Сусанна, Ирину“, — так написал Эпафродит… Спас? Как спас? Разве ее больше нет во дворце? Может быть, монашек убежал с варваром?»

Эта мысль потрясла ее больше, чем все эпитеты Эпафродита. Яд ревности отравил душу. Страх перед деспотом, позор перед Константинополем — все растаяло, как комок снега под южным солнцем. Она опустилась на перину и с присущей ей изощренностью снова принялась строить планы мести Ирине и Истоку.

Тем временем Управда на тайном совете спокойно продолжал обсуждать важные государственные вопросы. Он говорил о монополии на шелк, о водопроводах и, главное, о храме святой Софии. Не нашлось ни одного советника, который осмелился бы возразить ему хоть словом.

В конце совета он встал и торжественно провозгласил:

— Всему миру известно, что преследуемая королева готов Амаласунта искала у меня убежища и утешения. Властелин земли принял ее, выслушал ее жалобу на несправедливость, чинимую ей, и обещал помощь. Но несправедливость на службе у злого духа одолела правду и наточила ножи подлых убийц. Королева скончалась — ее убили собственные подданные. Поэтому долг деспота, который избрал своим девизом слова: «Несправедливости — бой, правому делу — защита!», — отомстить за ее кровь. Торжественно вручаю командование войском в опытные руки Велисарий, пусть он отомстит за смерть Амаласунты и освободит Италию от ярма убийц!

Сенаторы склонились в поклоне. Велисарий встал, опустился на колени перед императором и принял из его рук золотую цепь — символ высшего командования; Юстиниан простер над ним руки, умоляя святую Софию вдохновить его и осенить духом побед.

В это торжественное мгновение в комнату вошел силенциарий и сообщил, что из Адрианополя прибыл спешный гонец, который желает передать письмо священному деспоту. Он послан магистром педитум Орионом.

Услышав эти слова, Асбад побагровел. Сенаторы подняли головы и удивленно посмотрели на императора.

— Магистр педитум Орион? — Юстиниан взглянул на Асбада. — Ответь, несравненный, что это за магистр педитум Орион? Я не помню такого!

Волосы на голове Асбада встали дыбом. Они с Феодорой сами назначили Истока командиром — императорский указ был подделан, чтобы потом было легче избавиться от варвара. Если Управда узнает об этом, битым окажется только он, Асбад. Феодора вывернется.

— Что ты медлишь, магистр эквитум?

— Я готов стать последним рабом на ипподроме, если мне известно что-либо об этом имени. Гонец ошибся!

— Принесите письмо!

Силенциарий вышел из зала. Управда сел на трон и, подперев голову сухими пальцами, уставился на занавес, за которым исчез силенциарий. Все молчали. Сенаторы прикрыли рты драгоценными туниками, чтоб не было слышно даже дыхания. Весь город знал, что император поставил Истока командиром палатинской пехоты. Солдаты в тот же день повсюду разнесли эту новость. И вот теперь Управда спрашивает об этом. Искоса они наблюдали за Асбадом: румянец исчезал с его лица, уступая место бледности. Отчаянный страх овладел им. Все почувствовали здесь руку Феодоры.

Силенциарий принес письмо. Управда подал знак левой рукой. Секретарь распечатал и протянул пергамен. Снова махнул рукой деспот:

— О чем он пишет? Читай!

— «Светлейший повелитель! Я не успел проститься с тобой, поэтому прощаюсь сейчас. Я глубоко обязан тебе и благодарен, ибо в рядах войска твоего получил опыт. В знак благодарности прими приложенный к письму рог. В нем камни со шлема Хильбудия. Знай, что его поразила стрела из моего лука. Сейчас я возвращаюсь через Гем к отцу — под солнце свободы, которое навеки хотела погасить для меня презренная Феодора. В награду за эту ее любезность я приду к вам сам и приведу войско славинов. Благодари за этот приход императрицу! Исток».



Юстиниан не шевелился. Его костлявая рука подпирала голову, на лице не дрогнул ни один мускул. Он смотрел мимо сенаторов, на стену, где висела картина, изображавшая трех святых королей перед Иродом.

Наконец медленно, не поднимая головы и не сводя со стены глаз, он произнес:

— Ад разверзся сегодня и извергнул шайку дьяволов. Но деспота им не одолеть. Христос Пантократор уничтожит их. Велисарий, пусть славины, которые служат у нас, идут с войсками в Италию! Асбаду назначить герулов для преследования бежавших славинов и этого магистра педитум, — Управда усмехнулся, — за Гемом. Если догонят беглецов — рубить на месте. Если же они ускользнут, пусть герулы разыщут вождя гуннов Тунюша и велят ему немедля прибыть сюда.

Пока сенаторы покидали залу, евнух шепнул Асбаду, чтобы тот скорей шел к Феодоре.

Он послушался, дрожа от ужаса. Час от часу не легче! Едва удалось избежать гнева Управды, который не стал расспрашивать об Орионе, посчитав все выдумкой, как вдруг Феодора требует его к себе! Велик счет за бежавшего Истока!

Униженно поднял Асбад глаза на августу, стоя перед ней на коленях и целуя ее ногу. Но тут же опустил глаза. Потому что не прочел снисхождения в ее взгляде.

— Где Ирина?

— Скрылась.

— С Истоком?

— Нет, святая августа. Неделей раньше.

— Почему ты не разыскал ее?

— Она исчезла бесследно, словно в море канула.

— Ищи ее, разузнай о ней, найми соглядатаев, иначе не показывайся мне на глаза! Хорошо же ты сторожил Истока!

— Во дворце измена! Спиридион исчез вместе с греком. Он был подкуплен торговцем.

— Разыщи его, разыщи Эпафродита, он, конечно, не утонул, не верю я этой лисице!

— В погоню за Эпафродитом великий деспот послал корабль.

— Об этом тебя не спрашивают! Ступай!

По полу отползал Асбад от трона, из покоев он вышел побитым и униженным, как жалкий раб, которого хозяин отстегал хлыстом. Когда он покидал дворец, на небе горели звезды. Бешено погнал Асбад жеребца через площади к казарме, чтобы на невинных палатинцах сорвать злобу и выместить обиду.

А в жалких кабаках, мимо которых он проносился, пировали рабы Эпафродита, свободные и ликующие, ибо они выполнили утром последнюю волю своего господина и вызвали в народе грозное возмущение против императора и его супруги.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Вдали занималось утро. Меньше становилось звезд на небе, сильный восточный ветер дул над Пропонтидой. Эпафродит неподвижно стоял на палубе, опершись на борт. Давно уже не приходилось торговцу испытывать такую душевную и физическую усталость. И тем не менее ко сну его не тянуло. Сознание, что он покинул Константинополь победителем, поддерживало его силы. Небо миллиардами светильников освещало его триумф, Пропонтида шумом волн своих желала ему многие лета!

Несся вперед длинный стремительный корабль. Ветер с такой силой наполнял паруса, что гнулись мачты. А мускулистые руки могучих рабов, которых он взял с собой, опускали в воду длинные весла. Грек был так взволнован в начале своего путешествия, что ни о чем ином не мог думать, кроме как о побеге и спасении. Он непрестанно приказывал Нумиде чаще отбивать молоточком ритм гребли. Гребцам обещал и хорошую плату, и дополнительную награду, если они уйдут от преследователей. И хотя он был убежден, что быстрей его корабля в византийском флоте не найти, и хотя корабль его мчался под полными парусами, да еще и на веслах, ему казалось, будто он еле движется и в любое мгновение сзади может показаться красный огонек императорской галеры, которая полонит его и погубит.

Эпафродит успокоился лишь с наступлением рассвета, когда они прошли половину Пропонтиды и когда самое зоркое око не могло обнаружить никаких следов погони.

Он разрешил гребцам передохнуть полчаса и велел хорошо их накормить. Ему самому Нумида принес устриц, холодных перепелок и кувшин старого вина. Грек закутался в плащ — от утренней свежести знобило. Проголодавшись от забот и напряжения, он с аппетитом поел и выпил вина. После еды мысли его прояснились, он вдруг четко осознал, что победил Феодору, спас Истока и спасся сам. На востоке полыхала заря. Эпафродит повернулся в сторону Константинополя, давно уже скрывшегося в море. И вдруг почувствовал в сердце печаль.

Константинополь! Сорок лет он прожил в этом городе, здесь прославилось его имя, здесь не однажды он играл в кости с Юстинианом, прежде чем тот стал императором. Тысячи бросал он на ветер, чтобы наследник престола не нуждался в деньгах. А сегодня он, ни в чем не виновный, вынужден бежать. Бежать потому, что защищал Ирину, потому, что спас жизнь своему спасителю.

— О столица, сколь ты гнусна! — размышлял он вслух. — Я вынужден покинуть тебя, вынужден. Это перст судьбы! Но я бы все равно покинул тебя, ибо мерзость твоя безгранична и в мои годы уже невыносима.

Эпафродит прикрыл глаза — так звезды угасают на утреннем небе. Еще плотнее закутался он в плащ и поудобнее расположился в мягком кресле. Буруны пенились у носа корабля, легко покачивая парусник; постепенно горькие мысли снова вытеснило сладкое упоение победой и местью.

Он живо представил себе наступившее в городе утро. Слышал шум толпы, подстрекаемой его рабами. Видел побледневшее лицо лукавой императрицы, в гневе кусающей губы при мысли о том, что грек перехитрил ее и вырвал из рук добычу. Улыбка блуждала на его челе, когда он представлял себе изможденное лицо деспота, читающего письмо, которое должно было оскорбить его до глубины сердца.

Он писал, что выбрал себе смерть в морской пучине. Этой ложью Эпафродит не надеялся отвести от себя погоню. Он слишком хорошо знал Константинополь, живущий по речению: не верь написанному. И понимал, что если даже поверит Юстиниан — ни за что не поверит Феодора. Жажда мести поднимет паруса лучших кораблей, и они рассеются по всему Эгейскому морю в поисках беглеца. Эпафродит рассмеялся. Его план был разработан до мелочей. Решительно отбросив шерстяной плащ, он встал, посмотрел на восходящее солнце и всей грудью вдохнул холодный воздух. Приставил ладонь к глазам. Нет, на горизонте не было заметно белых крыльев быстроходного корабля.

Успокоенный и удовлетворенный, он позвал Нумиду и велел передать кормчему, чтоб тот, пройдя Геллеспонт, повернул на северо-запад, к острову Самофракия. Если впереди появится корабль, не уклоняться от встречи, а напротив — плыть дальше рядом, подняв его, Эпафродита, флаг. Если же он увидит корабль сзади, то немедленно дать ему знать.

После этого грек спустился в каюту и уснул сном утомленного воина после выигранного сражения.

Близилась третья полночь, которую они встречали в море. Ложиться никто не смел — такой был приказ. Эпафродит стоял на палубе и вглядывался в ночь, чтоб не пропустить маяк в порту крепости Топер, — кормчий утверждал, что они увидят его сегодня ночью. Путешествие проходило спокойно. Навстречу попалось несколько кораблей, направлявшихся в Константинополь. Они узнали корабль Эпафродита и с дружелюбным почтением приветствовали его. Эпафродит намеренно подходил к ним поближе, желая, чтоб моряки знали о том, куда он направляется. Он точно рассчитал, что при самой большой скорости выигрывает у преследователей один день. А этого ему было достаточно, чтоб осуществить свои планы и замести за собой все следы.

В полночь с мачты раздался крик:

— Маяк!

— Топер! — сообщил кормчий, кланяясь. Стали убирать паруса. Весла медленнее опускались в воду, корабль приближался к пристани. Прежде чем они подошли к стоявшим в порту ладьям, Эпафродит распорядился:

— Якорь!

Заскрипели огромные вороты, якорь нырнул и вонзился в дно, корабль вздрогнул, чуть накренился и замер. Спустили лодку. Эпафродит и Нумида сошли в нее, остальные остались на корабле и улеглись спать. Не спалось лишь одному Спиридиону. Он бодрствовал на корабле днем и ночью. Забравшись в уголок под палубой, он накрыл попонами свои мешки с деньгами и просидел на них все время, трясясь от страха: «А что, если нас поймают?» При одной мысли об этом он жался к стенке и судорожно обнимал свое богатство. Только теперь, когда все на корабле заснули и слышны были лишь равномерные удары волн, мужество вернулось к нему, он снял грязные попоны, развязал мешок с золотыми монетами и с наслаждением стал перебирать их, пересчитывать влажными руками, беззвучно возвращая затем на место. Если монета с тихим звоном выскальзывала ненароком из трясущихся рук, он вздрагивал всем телом. При этом звуке душу его охватывало невыразимое блаженство и в то же время бесконечный ужас; он накрывал деньги своим телом и долго вслушивался, не проснулся ли кто, не протянулась ли из тьмы алчная рука. Одолев испуг, он начинал снова считать. Евнух пересчитал все до последней монеты, снова ссыпал в мешок, крепко его завязал и пустился в размышления о том, чем бы заняться в дальнейшем. Он накопил столько, что свободно мог существовать без всякого дела. Но разве можно бесконечно брать из кучи, чтоб она уменьшалась и таяла? Ни в коем случае. Он решил высадиться в Топере и уехать в Фессалонику; там, никому не известный, он скромно займется торговлей.

Поэтому так страстно хотелось ему сойти на берег. Но Эпафродит и Нумида уехали, остальные безмятежно храпят, он же бодрствует, ждет и томится. А вдруг подоспеют корабли из Константинополя… Зубы его застучали при этой мысли, он прильнул к небольшому круглому отверстию под палубой.

И, словно обжегшись, тут же отпрянул.

Снова осторожно поднял голову и приложил к дыре один глаз.

Застонал, всхлипнул и скорчился над своими деньгами. Мозг его отупел, душу охватил такой ужас, его била такая дрожь, что монеты звенели под ним.

Вскоре Спиридион услышал, как что-то ударило о борт. Он вытянул шею, прислушался. Корабль чуть покачивало. Снова потянулся евнух к дырке и поглядел в нее.

Возле парусника, соединенный с ним трапом, стоял торговый корабль. По нему проходили незнакомые люди, поднимаясь к ним на палубу. Он услышал шаги над головой. Рот его раскрылся в вопле. Но слова застряли в горле. Спиридион всхлипнул и, зажмурившись, прижав к себе обеими руками свое богатство, стал ожидать смерти.

Парусник покачивался, шаги над головой приближались и удалялись, возвращались снова и стихали. Холодный пот прошиб евнуха. Снова качнулся корабль, загремела якорная цепь, опять все стихло. Море всплескивало под веслами. Дрожа как осиновый лист, он приподнялся на своих мешках и потянулся к отверстию. Чужой корабль удалялся, исчезая во тьме. На душе евнуха полегчало, и он принялся читать благодарственную молитву.

Но вскоре на корабле снова все пришло в движение. В трюме вспыхнули огоньки, и все рабы — теперь свободные наемники, а также кормчий, Нумида и Эпафродит собрались на палубе возле самого убежища Спиридиона.

Эпафродит стоял в центре. Одет он был, как обычно, в скромную одежду странствующего купца. Но лицо его изменилось, оно стало темным, словно обожженное солнцем, и Спиридион едва узнал его.

— Окончен путь, окончилась ваша служба, — начал Эпафродит негромко. Рабы стали кланяться, некоторые по привычке упали на колени. — Встаньте, вы свободны. Каждому я приготовил плату за труд, вы можете отдохнуть, а потом искать себе службу, где хотите.

В толпе послышались рыдания.

— Все вы знаете, что случилось в Константинополе, знаете, что мне угрожает смерть.

Рыдания усилились, некоторые сжимали кулаки и стискивали зубы.

— Спасибо вам, вы были верны мне, и я надеюсь, что сейчас, когда мы прощаемся, среди вас не найдется предателя.

Люди поднимали руки, словно давая клятву. Но вдруг все головы повернулись к логову Спиридиона. И сам Эпафродит посмотрел на евнуха.

— Он вызывает у вас подозрения? Справедливо ли это, Спиридион?

Евнух встал на колени, высоко поднял руки и поклялся богом-отцом, богом-сыном и святым духом.

— Знай, если ты окажешься предателем, — на земле тебя настигнет смерть, а на небе ты попадешь в пекло!

Спиридион трясся и призывал в свидетели своей преданности святую троицу.

— Итак, я верю всем! Мои драгоценности на торговом корабле. Мой друг доставит их в Афины. Парусник пуст. Я высаживаюсь в Топере, вы тоже покиньте корабль, и утром распространите по городу печальную весть, что Эпафродит решил потонуть вместе со своим быстроходным парусником. Когда встанет солнце, приплывите сюда и просверлите дырки, чтобы корабль быстрее погрузился в воду. Оплакивайте меня. Местный префект[117] сразу же сообщит в Константинополь, что я на самом деле потонул, а корабли, которые вне всякого сомнения нас преследуют, придут сюда и отправятся восвояси ни с чем. Следы будут уничтожены, моя жизнь спасена, и я окажусь в безопасности. Если кто-нибудь из вас встретит меня, не узнавайте, не здоровайтесь со мной. Сможете вы, свободные люди, оказать мне эту последнюю услугу?

Все бросились к нему, искали его руки, целовали их, клялись самыми страшными клятвами, призывая все небесные стрелы, весь ад на голову предателя.

На заре толпа людей собралась на берегу. Город опустел. Ведь имя Эпафродита значило многое для офицеров и для самого префекта. Любопытство гнало людей посмотреть, как будет тонуть корабль, увлекая за собой самоубийцу. Освобожденные рабы носились по городу, громко голосили, рвали на себе волосы, кусали в кровь губы и ломали руки, сокрушаясь над несчастьями своего господина, которого несправедливо преследует могучий Юстиниан. А некоторые в присутствии солдат так поносили деспота, что их схватили и отвели в тюрьму.

Когда необыкновенная весть достигла ушей префекта Рустика, ее узнала и Ирина, благополучно добравшаяся посуху из Константинополя к дяде и жившая в маленьком, наполовину варварском городишке вместе с Кирилой. Здесь девушка чувствовала себя гораздо спокойнее, чем при развратном дворе.

— Эпафродит, мой спаситель, патрон Истока? — шепотом спросила она Кирилу, когда та прибежала к ней со странной новостью. Нежное лицо Ирины покрывал легкий загар — долгим было путешествие по Фессалоникской дороге из Константинополя в Топер — и следы усталости еще не исчезли с него.

Гребень из слоновой кости, которым Кирила должна была причесать золотые волосы своей госпожи, выпал из дрожащих рук Ирины. Длинные пряди рассыпались по плечам, по белому утреннему платью, упали на грудь. Воспоминания, любовь к Истоку, чувство благодарности к Эпафродиту бурным пламенем вспыхнули в сердце девушки. На щеках ее выступил румянец, губы задрожали.

— Богородица, спаси праведника! Кирила, я сама спасу его, я должна это сделать из благодарности, из любви к своему Истоку! Скорей!

Рабыня наспех заколола ей волосы серебряной гребенкой, набросила поверх платья красивую столу, помогла натянуть мягкие сандалии, и обе поспешили к дяде, префекту Рустику. Он уже знал о намерении Эпафродита. Солдаты сообщили, что ими схвачено несколько рабов, громогласно оскорблявших императора. Рабы рассказали, почему Эпафродит добровольно идет на смерть, — Юстиниан возбудил против него дознание, а купец, не зная за собой никакой вины, решил покончить с собой и так ускользнуть от императора. Префект, ромей до кончиков ногтей, быстро сообразил, что Юстиниан щедро вознаградит его, если он спасет Эпафродита и доставит его живым ко двору. Он как раз собирался выйти из дому, чтобы принять необходимые меры и захватить корабль, прежде чем он пойдет ко дну, когда к нему подбежала Ирина.

— Дядя, Христом-богом умоляю тебя, спаси его!

Девушка ломала руки, в глазах ее стояли слезы, она вся дрожала.

— Ирина, ты плачешь? — удивился Рустик. — Отчего? Он враг светлейшего императора, к чему придворной даме проливать о нем слезы.

До сих пор Ирина ничего не рассказывала дяде о том, что произошло в Константинополе. Она объяснила свой приезд тем, что хочет подольше пожить у него в провинции, потому что при дворе ей не нравится. Рустик принял ее с радостью и очень гордился тем, что у него живет такая знатная родственница.

— Эпафродит сделал для меня много хорошего в Константинополе. Скажу тебе откровенно, дядя, я полюбила магистра педитум. Но его постигла немилость августы, и он бы погиб во время свидания со мною, не подоспей к нему на помощь Эпафродит со своими слугами. А меня бы обесчестили и сделали несчастной наемные разбойники.

Рустик не удивился. Прищурив один глаз, он улыбнулся.

— Ага, птичка, значит, тебе уже ведомы пикантные приключения при дворе. Да, умеют жить в столице, умеют! Узнаю императрицу! А просьбу твою я выполню. Этот грек не будет покоиться в море. Пусть ему приготовят ложе император с августой. У Юстиниана жесткое ложе для виноватых.

Рустик спешил поскорее выполнить задуманное.

— Не делай этого, дядя! Спаси его и дай ему свободу. Ведь я обязана ему жизнью.

Ирина загородила дорогу дяде и обняла его. Но он мягко взял ее за руки, снял их со своей шеи и, обойдя девушку, пошел к выходу.

— Дитя мое, первая любовь — первые воспоминания! Ты позабудешь о нем, полюбив во второй раз, и тогда снова найдется какой-нибудь спаситель, а уж этому купцу придется последовать в Константинополь к деспоту, которому я присягал в верности.

Он вышел, твердо ступая, как человек, привыкший повелевать. Ирина побледнела; протянув вслед ему трепещущую руку, она словно старалась удержать, остановить его.

— Дядя, пожалей меня! Спаси его!

Твердые шаги уже раздавались в мраморном атриуме, звенел меч и позвякивала перевязь на груди префекта. Рустик спешил поймать грека и вернуть его в руки правосудия.

Бессильно упала трепетная ладонь Ирины; сжав горящий лоб руками, она пошатнулась. Кирила поддержала ее.

В спальне девушка повалилась перед иконой.

— Помоги, господи! Прости, спаси его, спаси!

Вдруг она смолкла. На мгновение устремила взгляд на богородицу. Щеки ее вспыхнули.

— Кирила, сегодня ночью я спасу его из тюрьмы!

— Это трудно, светлейшая госпожа!

— Каждый офицер гарнизона готов исполнить любое желание придворной дамы. Я повидаюсь с кем-нибудь сегодня же ночью, поговорю об Истоке, может быть, он знает, где Исток… а, может, Исток позабыл о моей любви?

— Светлейшая, он не может забыть тебя!

— Да, он не забудет моей любви. О, Эпафродит наверняка знает, где он сейчас. Мы подкупим стражу и убежим к нему. Кирила, к нему, к моему единственному!

Сердце Ирины пылало любовью.

— Скорей на берег, Кирила! Я должна увидеть Эпафродита, и он должен меня увидеть. Мои глаза скажут ему: не бойся! Ирина отплатит тебе за добро.

Люди расступились на пристани при виде префекта. Два центуриона следовали за ним с отрядом воинов. Они проворно погрузились в ожидавшие их челны, навалились на весла и устремились к паруснику, сверкавшему в лучах восходящего солнца у входа в порт. Толпа возбужденно зашумела, увидев, как сам префект в сопровождении офицеров спустился в красивый челн и отчалил от берега.

— Его спасут!

— Он не утонет!

— Он попадет в руки Управды.

— Жаль кораблик!

— К чему топить его? Бежал бы себе, чайкам его не догнать, так мчится.

— И денежки у него есть, а торопится умереть!

Все это слышал стоявший в самой гуще толпы Эпафродит. В Топере его никто не знал и никто не обращал внимания на обыкновенного путника. Увидев, что лодки с солдатами вышли в море, и узнав, каковы их намерения, он испугался. Если Нумида не заметит их, если они успеют добраться до корабля, прежде чем будут выбиты затычки из дыр, все пропало. Префект поднимет на ноги весь гарнизон в погоню. Как тогда скрыться? Из Константинополя подоспеют преследователи, от них нелегко ускользнуть.

Он огляделся по сторонам. Лучше всего выбраться из толпы. Но путь преграждала стена человеческих тел. По мере того как челны подходили к кораблю, толпа затихала. Шепотом, вполголоса переговаривались люди.

— Он на палубе! — пронеслось вдруг по толпе.

На носу парусника появилась фигура в сверкающем одеянии, человек, приветствуя воинов, махал им белым платком.

— Прощается грек! — произнес за спиной Эпафродита высокий герул, от которого разило конским потом.

— Префект встал! Гребут быстрее! Поймают!

По спине Эпафродита побежали мурашки.

«О Нумида, порази тебя молния! Чего ждешь? Ты погубишь меня! Выбивай!»

В море полетел белый платок. Сверкающая фигура исчезла с палубы. Эпафродит затаил дыхание. Солдаты гребли отчаянно. На берегу царила гробовая тишина.

Но вот вздрогнула высокая мачта парусника.

— Тонет! Погружается! — вырвался вопль на берегу.

На палубе показался раб в короткой тунике, он кричал и размахивал руками.

«Быстро ты переоделся, Нумида! Хорошо играешь! Славный ты малый!»

Эпафродит был доволен Нумидой, испуг его проходил. Корабль сильно накренился, вода залила палубу, волны вспенились, раб с криком бросился в море и схватился за борт лодки, плясавшей уже рядом с парусником. Солдаты подняли весла, и челны остановились. По берегу разнеслись крики, смех, шутки — корабль затонул.

Народ расходился. Эпафродит остался один, радуясь, что ему удалось полностью осуществить свой замысел, и горюя, что пришлось пожертвовать любимым кораблем, чтобы сбить со следа преследователей. Задумчиво оперся он на камень, как вдруг кто-то потянул его за рукав.

Перед ним сверкнули глаза Спиридиона. Лицо евнуха светилось радостью.

— Господин, — сказал он, предусмотрительно оглянувшись по сторонам. — Господин, я видел светлейшую Ирину.

— В Топере? — обрадовался Эпафродит.

— Здесь, вон под тем платаном она оплакивала твою смерть.

— Оплакивала? Разве она тоже узнала?

— А как же? В Топере даже грудные младенцы знают твое имя. Мы постарались, господин, очень постарались.

— Она плакала, говоришь?

— Навзрыд! Так горько, что и у меня слезы выступили на глазах. Должно быть, она обеспамятела, я видел, как ее окружили офицеры, а потом ее унесли на носилках.

— Сирота, ангел божий! Сегодня же успокою ее. Грех тому, кто не утрет слезы с небесных очей.

Эпафродит был растроган и взволнован до глубины души. Снова его помыслы обратились к Ирине; господь, думалось ему, хранил его в последние дни лишь для того, чтоб он смог осуществить самую благородную миссию в своей жизни, соединив два любящих сердца.

— Грех, говоришь, господин? Верно, и на меня лег бы грех, не сообщи я тебе об этом, — такой грех, что ни один патриарх не избавил бы меня от ада.

— Благодарю. Ты поведал мне о благодарности светлейшей дамы. Эпафродит не останется в долгу. Куда ты теперь, Спиридион?

— В Фессалонику. Ты перестал торговать, я начну!

— Желаю счастья, ибо ты мудр. Может быть, мы еще увидимся. Может быть, ты еще понадобишься мне!

— К твоим услугам, светлейший, неизменно к твоим услугам до самой смерти!

Тут Эпафродит увидел, что Нумида плывет к берегу вместе с префектом и громко оплакивает смерть своего господина. До него донесся голос Нумиды: раб говорил, как он любил Эпафродита, как хотел умереть вместе с ним, но испугался, ибо он не столь чист и праведен, как невинный Эпафродит. Чтоб не наводить подозрений, грек решил избежать встречи с Нумидой. Повернувшись, он пошел в город. За ним тенью следовал евнух.

Когда они подошли к платанам, Спиридион сказал:

— Видишь, господин, вот здесь плакала светлейшая.

Эпафродит оглянулся, полез за пазуху и, смеясь, дал ему несколько золотых монет.

— Не стоит это платы, не стоит. Но золотых монет оказалось девятьсот девяносто девять, а мы договаривались о тысяче, поэтому не обессудь, господин, только поэтому я и принимаю деньги. Христом клянусь, я не лгу.

Эпафродит спокойно пошел вперед, сделав ему знак, чтоб он оставил его.

В тот же вечер Ирина узнала от Нумиды горестную историю Истока, узнала и о хитрой уловке Эпафродита. Радость светилась на ее лице. Прочтя благодарственный псалом, она поднялась, румяная от возбуждения. Сердце ее пылало. Она обнимала Кирилу, целовала ее в глаза и губы и, словно в дурмане, повторяла:

— Он жив! Мой Исток жив и любит меня! Он придет за мной, мой единственный, храбрейший из храбрых.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Расседланные лошади повалились в траву. Серый слой пыли покрывал их, с крупа стекали капли пота, смешиваясь с пылью и грязью. Исполосованные бока животных судорожно вздымались. Благородные кони с трудом выдержали бешеную скачку. Исток и его славины гнали их что есть мочи.

Падала вечерняя роса. В долине на западе ревел Тонзус, на севере на склоне Гема шептались вершины деревьев.

— Мы спасены, слава Перуну! — произнес Исток, отстегивая пряжку шлема и опуская его на траву.

— Лишь орлы могли бы догнать нас, или дельфины приплыть за нами по морским волнам; но ромеи не орлы и не дельфины, поэтому мы проведем ночь здесь и спокойно передохнем.

Старый воин со шрамом на лице сбросил тяжелую броню и вытянулся на зеленой траве.

Молодые воины вытащили муку и занялись ужином. Эпафродит предусмотрительно снабдил их всем необходимым. К седлам были приторочены большие кожаные сумки с мясом, баклажки наполнены превосходным вином.

Волоча за ремень свой доспех, Радован подошел к Истоку, задумчиво сидевшему на куче папоротника возле потрескивающего огня.

— Переваливаешься, что твоя утка, отец! — улыбнулся старику Исток.

Радован выпустил ремень, доспех покатился за куст.

— Вот награда за то, что я спас тебя! Неблагодарный!

— Ну, не сердись, Радован! Поблагодари богов за такую скачку. Тебе такой конь и во сне не снился!

— Спасибо за сумасшедшую гонку! Теперь вот переваливаюсь с ноги на ногу, словно пьяный. А в горле моем сушь и пыль, как на степной дороге, по которой мы мчались.

— Не сердись! Сам ведь знаешь, волк в поле — собакам нет покоя!

— Разумеется! Язык-то у тебя без костей.

— Приляг вот здесь, отдохни, а подобреешь, спой нам!

— Спой, спой! Теперь, когда я освободил тебя от цепей, ты ишь какой шутник стал! Конечно, чужими руками легко змей ловить! Нет в тебе мудрости, чтоб понять, отчего петух не поет, когда ему клевать нечего!

Радован сердито пощипывал бороду, очищая ее от пыли и грязи.

— Дайте, ребята, Радовану поесть!

Воин открыл сумку и протянул старику кусок холодного мяса.

— Баклажку! — потребовал старик.

Ему протянули баклагу, он схватил ее дрожащими от усталости руками, поперхнулся, зачмокал.

— Сплюнуть даже не могу, такая сушь в горле! И потечет драгоценная жидкость Эпафродита по грязной пыльной дороге. Вот беда-то.

Он осушил залпом чуть ли не половину баклажки.

— Эх знал бы Эпафродит, как я люблю его!

Приложился снова и отшвырнул пустую баклажку в траву.

— Исток! — начал он весело. — Не будь меня на белом свете, что б с тобой сталось, козленок?

— За это тебе вовеки будет благодарно племя славинов.

— Спасибо в карман не положишь! И все-таки коли у тебя найдется столько же благодарности в сердце, сколько ее на языке скопилось, я буду рад. И верю, что при первом же случае ты пощекочешь этого барана Тунюша, если, конечно, прежде я сам не отправлю его к Моране. Еще бы немного — и в тот раз…

Беглецы окружили Радована и Истока и, разинув рты, слушали.

— Рассказывай, отец. Здорово это у тебя выходит. Значит, ты Тунюша чуть…

— Да, я, представьте себе!

— Расскажи! — настаивал Исток.

— Это случилось совсем недавно, когда я нес родным твои поклоны из Константинополя.

— Ты ничего еще не сказал мне о Любинице, об отце. Нехорошо это!

— Нехорошо? Пусть пастух сам о своих овцах заботится! Разве ты хоть раз о ком-нибудь из них спросил? Об отце, о сестре? Ни разу! Видно, всю любовь, до последней капли, забрала у тебя эта прекрасная дама, эта ласковая лисичка. Неужто ей рожать Сваруничей, волков и туров? Как же! Ягненка она родить сможет, да и то немощного!

— Радован, не глумись над Ириной! Замолчи!

Исток задрожал от волнения. В глазах его сверкали искры. Но Радован даже головы не повернул. Он потянулся к другой баклажке и, цедя вино, спокойно продолжал:

— Когда я рассказал Сваруну, что ты жив и пребываешь в роскоши и почете, твой опечаленный отец ожил, словно хлебнул вот этого вина. Потому что, когда я пришел к нему, он лежал в траве, свернувшись в клубок, и рыдал от горючей боли.

— Он болен? — быстро спросил Исток.

— Нет, не болен; опечален он, насмерть опечален раздорами между братьями. Возле стояли на коленях Велегост и Боян и утешали его. Они как раз возвратились с грустной вестью о том, что анты, вернее, их старейшины Волк и Виленец, не хотят мира.

Нахмурившись, воины с суровыми лицами слушали Радована.



— Волк и Виленец! Слепцы!

— Они обмануты, их натравил Тунюш!

— Откуда ты знаешь?

— Рассказал мне один старик ант, он не захотел проливать братскую кровь и бродит по лесу в одиночестве, словно хворый волк. Сварун добавил, что Тунюш был у него и подстрекал его к войне против Волка и Виленца, а Любиница поведала о том, как сватался к ней Тунюш, коровий хвост!

— Сватался к Любинице? Гунн Тунюш? Ты лжешь, Радован!

— Охотно солгал бы, Исток! На столе еще черепки валялись от чаши, что Тунюш в злобе разбил, когда я подходил. Любиница тряслась от страха, так он напугал ее, пес, кабан вонючий…

— Пусть только попадется мне! Не уйдет живым!

— А вот я его встретил, да он, увы, ушел от меня…

— А может, наоборот, Радован от него ушел, — пробормотал старый воин, но Радован, разумеется, не расслышал его слов.

— Я встретил его, когда он мчался из града, потому что Любиница сунула ему под нос головешку с очага вместо поцелуя. В долине я увидел его плащ и скорей в засаду. Погоди, думал я, отольются тебе слезы Радована. Он мчался галопом, хмурый, голова его, понурая и нечесаная, лежала на шее коня. Я дал обет богам и приготовился к прыжку. Тунюш был совсем близко, хоть хватай за плащ. Я — раз за пояс, о дьявол, нет ножа. Потерял. Только потому он и спасся от верной смерти, коровий хвост!

— Пей, Радован! Хорошо рассказываешь!

— Еще лучше бы я сделал, окажись у меня нож под рукой. А так хоть лютней его по голове бей. Да одна струна ее больше стоит, чем его тыква. Но ничего, мы еще встретимся и тогда…

Старик погрозил кулаком и снова потянулся к баклажке.

Воины захохотали. Радован стеганул их бешеным взглядом и повалился в высокую траву.

— Смейтесь, ничтожные люди! Вы еще меня не знаете!

Он потянул пустую торбу и положил ее себе под голову.

— Спать! — приказал Исток. — Сторожам у коней сменяться каждые два часа, чтоб сон не сморил. На рассвете пойдем через Гем!

Воины раскидали костер, чтобы он скорее погас. Через несколько мгновений все уже крепко спали.

Истоку тоже хотелось спать. Тело ломило от страшной усталости. Только теперь он почувствовал, как измучила его скачка. Он зажмурил глаза и с головой накрылся плащом. Тысячи мыслей проносились в его голове. Он охотно позабыл бы сейчас обо всем на свете, только б отдохнуть перед дальней дорогой. Но напрасно. Красивый плащ на нем благоухал нардом. Аромат этот наполнял его комнату в ту ночь, когда он встретился с Ириной. Его снова охватило очарование той ночи, когда он вел любимую из лодки в сад Эпафродита. Лежа, он видел во тьме под плащом ее синие глаза, чувствовал на щеках ее шелковые волосы. Душой и телом он был сейчас в лодке, в которой провожал ее назад во дворец. Над ними небо, в их сердцах — жгучее пламя, на устах — молчание, ибо слова растворились в океане счастья… А потом бой, бой за нее, нападение в саду, жуткое подземелье… И вот теперь она исчезла. Где ты, Ирина?

«Спасена», — сказал Эпафродит. Спасена? От Асбада? От Феодоры? Может быть, и от него тоже спасена… и не для него? Жизнь без Ирины для него смерти подобна, день без вечных раздумий о ней — глухая ночь, все победы — ненужные забавы, если он не может поднести ей свои лавры. Ирина, где ты? Тоскует ли без меня твое сердце?

«Клянусь Христом, ты скоро обнимешь ее!»

Это тоже сказал Эпафродит. Обниму? Когда? «Ибо ее хранит господь!» Смутным воспоминанием возникло в его голове Евангелие, которое подарила ему Ирина. Вспомнились слова, которые она сказала: «Верь истине, и Его любовь наполнит и твое сердце».

Исток почувствовал в сердце слабую надежду. Далеко на востоке занялась заря, тихий ветерок пронесся по верхушкам деревьев, наполняя его душу словами благодати: «И если чего попросите во имя Мое, я то сделаю».

Губы варвара зашевелились, они искали слова, в душе все кипело: «Только ее, Ирину, святую, чистую, мою единственную дай мне!»

Сладкий дурман смежил его отяжелевшие веки, сияние возникло в ночи, и Ирина протянула к нему руки с мольбой: «Приди, мой добрый, герой из героев!»

Звезды угасали в прохладном воздухе. Страж разбудил отряд. Быстро оседлали коней — отдохнув, они весело пофыркивали на лугу.

— Ничего не слыхали ночью? — спросил Исток.

— Ничего, магистр педитум, — отвечал старый воин, несший стражу последним.

— Топота конского не было?

— Шумела река, дорога была мертва!

— Поедим поскорей да в путь! Ночевать сегодня будем уже по ту сторону Гема, а там нам не страшна никакая погоня.

Затянутые ремнями воины ели стоя. Лишь доспех Радована по-прежнему валялся за кустом, где он оставил его вечером. Старик громко храпел.

— Радован! — Исток потряс его за плечо.

Певец вскрикнул, взмахнул обеими руками и выскочил из-под шерстяной попоны, которой был укрыт с головой.

Сидя на земле, он протирал глаза и испуганно смотрел на воинов.

— Нет его, дьявола! — выругался он по-гречески.

Все засмеялись.

— Кого нет?

— Тунюша! Душил я его, шею сжимал изо всех сил, а он ускользнул от меня, коровий хвост! Даже во сне нет отдыха человеку!

— Мы выступаем, отец! Собирайся поскорей и на коня!

Радован встал на четвереньки, потом, упираясь кулаками в землю, поднялся на ноги.

— Клянусь Мораной, я ног своих не чувствую!

Исток протянул ему полную баклажку.

— Если она меня не оживит, я ложусь снова, а вы езжайте своей дорогой!

Натощак глотал он крепкое греческое вино, пока не осушил баклажку. Потом обсосал мокрые усы, причмокнул и произнес:

— Да пребудут боги, Эпафродит, с тобою и твоим вином! И зачем ты покинул Константинополь? Я постарею от тоски, что больше не увижу тебя и твоего вина. А вообще-то оно еще есть у вас?

— Десять больших мехов, отец!

— Ну, тогда я иду с вами и покажу вам старый путь через Гем. А не будь у вас вина, лег бы сейчас на траву и уснул…

— …и поджидал бы Тунюша.

Эти слова принадлежали солдату, который, стоя перед стариком, держал его доспех наготове.

— Ну его, этот доспех! Кости мои его не выносят! Я не черепаха. Кровавые мозоли у меня от этой железной рубахи.

Исток велел привязать доспех к седлу, двое воинов помогли Радовану взобраться на коня.

Утренняя звезда еще сверкала на небе, а беглецы уже мчались по старой римской дороге, которая вела в Подунавье и к Черному морю. Дорога была заброшена и запущена. Вешние воды и морозы разворотили ее, воинам частенько приходилось спешиваться и проводить коней через трещины и провалы. Много раз своими плечами подпирали они коней и буквально перетаскивали их на себе. Благородные животные, привыкшие до сих пор к отличным, ровным дорогам, пугались опасного пути. Прошел целый день, пока, с огромными усилиями, славины достигли перевала. Несмотря на темноту Исток велел спускаться в долину. Путь стал получше. Однако ехать верхом все еще было невозможно. Воины вели коней под уздцы, сетуя, что не пошли по новому торговому пути. Если преследователи направились по хорошей дороге, они могли опередить их и подстеречь по ту сторону Гема.

Следовало спешить в долину и там уж искать подходящее место для того, чтоб накормить лошадей и переночевать.

Вскоре попалась лощина, покрытая высокой травой. Славины остановились, поужинали и улеглись, не разжигая костров. На склонах Исток поставил тройную стражу.

Миновала ночь. О преследователях ни слуху ни духу. Все вокруг было безмолвно и пустынно. Они продолжали путь на север и в сумерках добрались до хоженой дороги, по которой когда-то шли Радован и Исток. Путь вел мимо маленьких фракийских деревушек. Здесь они узнали, что никаких воинов из Константинополя в этих местах не было, и спокойно поехали дальше.

Темнело медленно. Усталые кони спотыкались. Все с нетерпением ожидали, когда Исток велит остановиться и искать место для ночлега. Однако он ехал впереди как ни в чем не бывало, вполголоса переговариваясь с Радованом.

— Здесь? — спросил он старика, указывая на укрепленный холм в стороне от дороги.

— Нет, дальше! До Хильбудия здесь жили славины, которые выращивали лен и пряли его. Вот почему эту крепостцу, что теперь в развалинах, называли Прендица.

— А сейчас здесь славинов больше нет?

— Хильбудий прогнал за Дунай всех, кого миновал его меч.

Исток промолчал, давая про себя клятву богам вернуть все, что завоевали византийцы.

— А далеко до Черны, где стоит гарнизон?

— Не так уж далеко, поужинать хорошенько не успеешь. Скоро огни увидим.

— Так ты говоришь, ночевал в Черне, когда возвращался в Константинополь?

— Да, ночевал, и недурно. От голода и холода этот гарнизон не страдает.

— Как ты думаешь, сколько там воинов? В Константинополе помнят об этой крепости, мне даже приходилось слышать имя начальника гарнизона, но вообще-то они предоставлены сами себе.

— Это остатки легиона Хильбудия, этакая смесь из всевозможных варваров: там аланы, герулы, авары, финны… Их обязанность — охранять византийских купцов. Но купцу с ними ехать куда опаснее, чем без них.

— Что, разбойничают?

— Да, скорей разбойники, чем солдаты.

— Как ты думаешь, сколько их?

— Человек пятьдесят наверняка будет, если не больше!

Исток замолчал и подхлестнул коня, который повесив голову с трудом одолевал усталость, двигаясь вперед маленькими шагами.

— Огонь! — вдруг громко сказал Радован.

Исток поднял голову. Над равниной сверкал красный огонь.

— Укрепление?

— Да, это Черна. Надо свернуть влево и обойти ее. Мимо ехать опасно.

Исток остановил коня и подождал остальных. Некоторые уже дремали на ходу вместе с конями.

— Братья! — обратился к ним Исток.

Все натянули поводья. Исток оказался в центре круга.

— Видите огонь?

— Видим.

— Это укрепление Черна, там стоит византийский гарнизон.

— Черна? — раздумчиво протянул старый воин.

— Ты чего удивляешься, знаешь эту крепость?

— Крепости не знаю, но знаю ее начальника. Он был палачом для солдат, поэтому его послали командовать разбойниками.

— Будем ее обходить? Гарнизон сильнее нас.

Молчание.

— Одолеем! — пробормотал старый воин. — Там много оружия. Оно бы нам пригодилось. Да и лошадей сменим.

— Нападем! — поддержали все дружно.

— Глупцы! Морана вас приласкает! — сердито заговорил Радован; он прислушивался к разговору, отойдя в сторону. — Нападайте! Накажут вас боги за дерзость. А мне хочется еще малость побродить по свету, так что не поминайте лихом.

Он повернул коня, нырнул в густую траву у дороги и беззвучно растворился в ночи.

Исток рассказал, как он намерен обмануть гарнизон. Затем все подхлестнули коней, копыта загремели по дороге, и они галопом поскакали к укреплению.

— Огня! — грозно крикнул часовым Исток. Крепость ожила. Вспыхнули факелы, перед глазами славинов засверкали позолоченные шлемы и серебристые доспехи. Золотой орел на груди Истока оказывал магическое действие. Невооруженные солдаты во дворе приветствовали магистра педитум. Офицер кланялся ему и, как покорный слуга, придерживал коня за поводья.

— Разбойники! Слуги и сыны Византии! Конец вам пришел! Здесь будут править славины! — закричал Исток и выхватил меч.

Мгновенно сообразил офицер, что перед ним не друзья, а враги; он был достаточно опытным воином, чтобы не мешкать и не колебаться.

— Копья! — закричал он и первым, схватив пилум[118], направил его в Истока. Однако ударить не успел — над его головой просвистел меч старого воина, и офицер упал, обливаясь кровью. Гибель начальника не смутила остальных, а лишь ожесточила их. Десять коней повалились под славинами. Разгорелась борьба, грудь в грудь, меч против копья. Тяжело вооруженные воины Истока прижали солдат гарнизона к стене. Трещали брони, мечи молниями сверкали над простоволосыми ромеями; всех славинов уже вышибли из седел, лишь Исток оставался на коне. Меч преграждал дорогу беглецам. Истока охватил бешеный гнев, и он рубил безжалостно. Погибло уже много византийцев, но добрая треть гарнизона под прикрытием стены выставила вперед копья, так что лобовая атака означала бы неминуемую гибель для нападавших. Исток успел заметить, как командир обороняющихся отдал приказ начать атаку кольями. Наступил решающий миг битвы. Не мешкая ни секунды, Исток погнал своего жеребца прямо на поднятое копье. Дикий прыжок, и пятнадцать копий вонзились в коня — пятнадцать воинов были разоружены. Славины навалились, еще несколько мгновений слышны были безумные вопли, страшные взмахи мечей, и гарнизон перестал существовать.

Истока вытащили из-под коня. Он встал, подвигал руками, присел. На правом колене выступила кровь. Однако рана была пустяковой.

— Вы храбро сражались! — Это были первые слова, которые он произнес.

Затем славины разложили костер, который никак не хотел разгораться, и подсчитали потери. Погибли два человека, трое были ранены, пало тринадцать лошадей.

— Трупы оттащить в ров и закопать! Таких героев не должны клевать орлы!

Выполнив приказ Истока, славины заперли крепостные ворота, разошлись по амбарам и клетям и пировали до самой зари.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

На стене взятой Черны молодой славин часовой насвистывал веселую песню. Взгляд его был устремлен к югу, где в пустынную равнину уходила серая дорога. Все крепко спали, упоенные победой и вином. Клети оказались полны припасов.

Вдруг он смолк. Внимание его привлекла высокая трава к западу от крепости. Первые солнечные лучи поблескивали в мириадах жемчужных росинок на густой траве, в которой двигалось что-то живое. Выглянет, скроется, а через несколько мгновений опять покажется, уже ближе к крепости. Солдат напряженно, до слез в глазах, вглядывался в траву, шагая по западной стене крепости. Серая точка исчезла. Парень протер глаза и принялся глядеть снова.

«Должно быть, ошибся», — подумал он и повернулся, чтоб пойти к башне у ворот. Но едва он сделал несколько шагов, как серая фигура опять поднялась в траве уже совсем близко, и человек стал смотреть на крепость. Воин, сощурив глаза, вглядывался в освещенного солнцем человека.

— Радован! — воскликнул он чуть ли не во весь голос.

Он снова подошел к западной части стены, приставил руки к губам и протяжно закричал:

— Р-а-а-адова-а-ан!

Серая фигура ожила и поспешила к крепости. Вскоре воин уже мог отчетливо различить длинную бороду старика.

«Чего это он пешком? Ведь у него был конь! Но он правильно поступил, уйдя от боя. Нос у него, как у лиса», — раздумывал про себя воин.

Он взглянул на дорогу. Не заметив на ней ничего подозрительного, часовой спустился по лестнице, чтоб отворить ворота.

При виде Радована парень испугался. Рубаха у старика была разорвана, колени в крови, лицо и руки в ссадинах.

— Клянусь Шетеком, не иначе, как за тобой вурдалак гнался! Ведь у тебя был конь, чего ж ты ползал на брюхе, как жаба!

— Пусть смилуются над тобой боги. Я прощаю тебе непотребные слова! Вы победили? Где Исток?

— Победили! Смотри, мы завалили ров трупами.

Радован посмотрел на груду трупов и вздохнул:

— О Морана! Где же Исток?

— Отдыхает.

— Он отдыхает, а я страдаю.

Ворча и досадуя, старик пошел искать Истока.

У костра он увидел пустые мехи, вывернутые мешки, землю, облитую вином.

— Обжоры! — завопил он и ударил ногой спящего солдата. Тот мгновенно проснулся, вскочил на ноги и в радостном похмелье закричал:

— Ха, Радован! Что с тобой?

Все проснулись. Из шатра офицера вышел Исток. Спал он плохо, рана на ноге горела огнем.

— Обжоры, все выпили! Жадюги!

— Но мы заслужили, отец! — подшучивал Исток.

— Заслужили? Словно я не заслужил в десять раз больше!

— Ты убежал, а мы дрались, и крепко дрались.

— Тебе, может быть, и кажется, что я убежал с позором, а на самом деле мой побег принес пользу.

— Пользу? У тебя, наверное, волки коня сожрали?

— Верно. Только эти волки особые.

— Особые? Какие же? Уж не по шесть ли у них ног?

Молодой воин подмигнул своему соседу, удачно поддевшему сердитого Радована.

— Брехун! Ты проблеял такую глупость, что тебе в пору надеть торбу на морду. Однако ты угадал. У этих волков было по шесть ног.

— Ха, ха, ха, — закатились все вокруг веселым смехом, требуя, чтоб Радован рассказал о волчьем ужине.

Старик помолчал. Сердитые брови его встали торчком, левой рукой он сжал бороду, потом свирепо посмотрел на солдат и выкрикнул, вложив в крик всю свою ярость и страх:

— Тунюш!

Солдаты онемели, Исток подошел к нему поближе и, весь дрожа от нетерпения, переспросил:

— Тунюш?

— Он самый! Нигде не скроешься от козлобородого! Стоит мне уснуть, я вижу его во сне, стоит мне уехать, он вьется у моих ног, как голодный пес перед хозяином. Словно за семь морей вынюхивает меня своим кабаньим рылом! И всегда он мне попадается, когда я безоружен!

— Не трать слов попусту, Радован! Говори, где ты его видел, где он! Мы немедля отправимся за ним!

— Поздно! Если б вы послушались меня вчера вечером, сидеть бы сегодня Тунюшу на колу. А это многим было бы на руку.

— Отец, сейчас тоже не поздно. Скорей на коней и за ним!

Солдаты, пылая жаждой боя, затягивали ремни.

— Поздно, говорю я вам. У вола только одна шкура, запомните это. Если б вы послушались меня, может быть, вчера вы содрали бы две: и Тунюша бы взяли, и крепость.

Лицо Истока стало серьезным. Тоном начальника, не терпящим возражений, он потребовал от старика:

— Не теряй времени! Отвечай, о чем я тебя спрашиваю!

Радован раскрыл было рот, чтоб засмеяться, но выражение лица Истока испугало его, и он поперхнулся.

— Ехал я вчера перед заходом солнца вон туда, — показал он рукой. — Конь щипал траву по пути, а я кивал головой в седле и сочинял хорошую песню. И в конце концов я, видимо, заснул. Не могу похвастаться, что я люблю ездить верхом; но уж если я оказался в седле, то мы с конем — словно одно тело. Вдруг мой вороной заржал; открываю глаза, смотрю, и желчь разлилась у меня по жилам — враз все вокруг зеленым стало. Потому что посмотрел я прямо в лицо… Тунюшу. Он сидел у костра, и с ним было пять-шесть гуннов. Кони их паслись рядом, потому мой-то и заржал. Меня злоба охватила, так бы и прыгнул с седла на Тунюша. Но опять же ни ножа, ни меча, ни кинжала за поясом. Только злоба да мужество спасли меня. Гунны вскочили, взлетели на коней и в погоню за моей лошадкой, которая понесла, — должно быть, морды Тунюша испугалась. Было так темно, что они, видно, не различили, на коне был кто или нет. И загремело-загудело по степи, а я на пузе через папоротник, да в кусты. До зари просидел в кустах — ни жив ни мертв, а гунны все не возвращались. Может быть, до сих пор меня ловят. Но я-то перехитрил их, и конь мой их перехитрил; потому что мудрость его осенила с тех пор, как я стал на нем ездить.

— В путь! — коротко приказал Исток.

Никто уже не слушал старика, который сердито жаловался на голод и жажду. Ему самому пришлось заботиться о еде и питье.

Прошло два часа.

Из крепости на низкорослых фракийских лошадках выехали славины. За ними следовала длинная вереница нагруженных лошадей. Исток велел опустошить весь лагерь. На коней навьючили оружие, а его оказалось в избытке: доспехи, шлемы, копья, дротики, мечи, стрелы и луки, пращи и свинцовые желуди. Около пятидесяти лошадей нагрузили так, что они изнемогали под тяжестью вьюков. Захватили с собой и нескольких волов, их нагрузили зерном, чтоб не отягощать лошадей. Когда последний вьюк прошел ворота, Исток швырнул головню в охапку сена и умчался. Вскоре повалил густой дым — взметнулись к небу языки пламени, крепость полыхала.

Двух старых воинов и трех раненых Исток отрядил охранять обоз, считая, что погоня им уже не угрожает. А сам с остальными солдатами решил идти на поиски Тунюша.

— Радован, оставайся с добычей! Смотри, на волах полные мехи висят.

— Не скажу, что вино сейчас повредило бы мне. Но раз ты идешь на Тунюша, я пойду с тобой. Не оставаться же без доли при гибели коровьего хвоста!

— Слава, слава! — воплями приветствовали воины решение Радована.

— Но ты без оружия, отец!

— Хитрость стоит десяти мечей!

— Тогда вперед!

Исток дал шпоры коню, пыль взвилась над дорогой, обоз остался позади.

Мягкая трава горела в свете заходящего солнца. Славины прочесали обширные пространства справа и слева от дороги, следуя за копытами гуннских коней. Но следы смешивались, уходя то на север, то на юг.

— Ушел, пес! — бормотал Радован, усталый и потный. Исток послал пятерых воинов навстречу обозу, а сам стал выбирать место для ночлега. Привлекла его густая дубовая роща. Он направился к опушке. Всадники уже опустили поводья на шеи усталых коней. Все молчали; усталость и сон сморили людей. Лишь один Радован что-то напевал, покачивая головой. Четыре баклажки подвесил он к седлу, когда они выступали из крепости. Теперь они болтались пустыми — потому-то старик и позабыл об усталости.

— Здесь, — произнес Исток. — Солнце тут не сожгло траву, коням найдется что пощипать. Дрова есть, можно зажарить вола.

Воины уже вынимали ноги из стремян, кое-кто даже соскочил на землю. И в этот момент раздался такой страшный крик Радована, что у людей кровь застыла в жилах:

— Бей, Исток, бей Тунюша!

За стволами деревьев мелькнул багряный плащ.

Словно мех с вином, Радован плюхнулся с седла в траву, в руке Истока сверкнул меч, зазвенели ножны.

Конь Тунюша застыл как вкопанный. Конь Истока встал на дыбы и захрапел.

Два взгляда скрестились.

— Умри! — крикнул Исток, направляя своего коня на гунна. Но конь гунна отскочил, как кошка, меч полоснул воздух; прежде чем Исток повернул коня, Тунюш уже сидел в седле лицом к хвосту и уходил с воплем:

— Луки, луки, луки!

Из зарослей выглянули четыре лошадиных морды, и кони помчались за Тунюшем. Всадники, на полном скаку повернувшись в седлах, натянули луки и пустили в лицо преследующих их славинов отравленные стрелы. Исток сразу же убедился, что погоня напрасна. Невысоким и усталым лошадям не догнать гуннов. Отравленные стрелы могли нанести смертельную рану, малейшая царапина означала смерть. Он придержал коня и небольшим щитом отбивал стрелы.

— Ночевать здесь не будем, — сказал он, возвращаясь.

— И от тебя он ушел, — отозвался перепуганный Радован.

— Зачем ты назвал меня по имени? Он подумал бы, что мы византийцы, и спокойно пошел бы под мой меч. Вперед, навстречу обозу!

Всю ночь скакал Исток. Он разрешил лишь небольшую передышку, чтоб накормить и напоить коней. Он прекрасно понимал, что, если гуннский лагерь близко, Тунюш вернется со всей своей конницей и разобьет его. Поэтому, хотя кони и падали от усталости, надо было во что бы то ни стало этой же ночью добраться до Дуная. Если бы гунны их догнали, они бы услышали конский топот, увидели во тьме длинную вереницу лошадей, услышали бы звон нагруженного на них оружия и не осмелились бы напасть, полагая, что воинов столько же, сколько коней.

На рассвете впереди что-то забелело.

— Дунай, — пробормотал Радован.

— Мост еще стоит?

— Нет! Но есть большие плоты и несколько лодок, на которых обычно переправляются гунны.

— Тогда на плоты!

— Кони валятся с ног!

— Вперед! Кто отстанет — погибнет!

Прежде чем они добрались до берега, пали десять лошадей. Люди погрузились на плоты, сели в лодки и неуклюжими веслами оттолкнулись от берега.

Не успели они достичь левого берега, как в степи появились стремительно бегущие черные точки.

— Гунны, гунны! — переходило из уст в уста.

Изо всех сил налегли славины. Длинные весла сгибались в мускулистых руках.

Лодки и плоты вошли в высокий тростник как раз в ту минуту, когда гунны высыпали на правый берег.

Хмуро наблюдал Исток за ордой гуннов. Он знал, что они дерзкие воины, а их кони выносливы, они могут переплыть реку. И предчувствие не обмануло его. Человек пятнадцать всадников крикнули что-то в уши лошадям, и в одно мгновение белая пена покрыла крупы и спины коней.

— Стрелы! — крикнул Исток и бросился к лошадям, навьюченным луками и стрелами. Схватив самый большой лук, он забросил себе на спину тяжелый колчан.

— Коней на берег! — коротко приказал он.

Лошадей согнали в воду, и, оступаясь, ломая тростник, они стали выбираться на берег. Раненые с перевязанными руками гнали усталых животных от реки, громко крича и подхлестывая бичами.

В это время самый храбрый из гуннов подошел настолько близко, что Исток смог прицелиться.

Просвистела стрела, всадник взмахнул руками и исчез в волнах.

В лучах восходящего солнца полыхнул багряный плащ. Стоящие на берегу гунны закричали, повернули коней и скрылись в высокой траве. Пловцы тоже повернули к своему берегу.

— Ха, ха, ха! — смеялся Радован, вылезая из-за кочки, куда он забрался в испуге. — Куда вы бежите, собачьи морды? Приходите, ведь пришло время сразиться!


На третий день после переправы через Дунай в крепости славинов собрались все старейшины, которые не ушли на братоубийственную войну, и одобрительными возгласами приветствовали планы Истока.

Радован тоже был в совете, но не в мужском, а в девичьем. Он рассказывал девушкам такие ужасы о Константинополе и о своих скитаниях, так убедительно врал о своих неслыханных подвигах, что они умирали от страха и восхищения. Он расписывал чудесную красоту невесты Истока Ирины и утверждал, что в тот день, когда храбрый Сварунич привезет в град эту богиню красоты, солнце померкнет от удивления, а все девушки от срама забьются в самые укромные уголки и семь ночей, не переставая, будут плакать от зависти.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

В шатре, сверху покрытом косматыми шкурами, а внутри обтянутом азиатскими тканями, на тонкой циновке лежал Тунюш. У входа на коленях стоял Баламбак.

Когда вождь гуннов раскрыл глаза, старый советник поклонился ему до земли. Но Тунюш снова сомкнул веки, и Баламбак стал покорно ожидать, пока повелитель скажет, зачем он его призвал. Открыв и закрыв глаза раз девять подряд, Тунюш наконец поднял голову, посмотрел на склонившегося Баламбака и произнес:

— Ты убежден, что старик, который упал со страху с коня, когда увидел меня в дубовой роще, и есть тот самый певец-славин?

— Пусть я ослепну, пусть я никогда не увижу твоего царственного лика, если я ошибся.

— Значит, это Исток, сын Сваруна, и певец украли у нас лошадей, когда мы ночевали у Тонзуса?

— Да, Исток Сварунич и певец Радован.

— И это они помешали нам напасть на Эпафродита?

— Именно так, клянусь славой Аттилы.

Тунюш снова опустил веки и долго молчал.

— Вернулись лазутчики?

— Нет.

— Сегодня они должны быть!

— Будут. Лодки ждут их на берегу.

— Приведи их сразу ко мне, пусть расскажут, что слышно в граде Сваруна.

Баламбак склонил голову до самой земли в знак того, что все будет исполнено по слову повелителя. Однако он не спешил поднимать голову — так и стоял, склонившись до полу в униженной мольбе.

— Баламбак, ты хочешь что-то сказать? Говори!

— Твоя покорная раба, королева племени нашего, солнце красоты, цветущая Аланка тоскует по тебе. В слезах утопает ее сердце оттого, что печально лицо ее повелителя.

Тунюш опустил голову на мех белого горностая и маленькими глазками рассматривал золотой лист аканта на верху шатра.

— Пусть поплачет возле меня!

— Доброта твоя подобна морю!

И старый гунн отправился за младшей женой Тунюша, прекрасной Аланкой.

Вскоре шатер наполнился волшебным благоуханием, исходившим от одежды королевы гуннов. Тунюш даже не повернулся в ее сторону, небрежно протянув ей плоскую руку. Аланка прильнула к этой руке, осыпав ее поцелуями. Потом подсела к нему, положила мягкую маленькую ладонь на его горячий лоб и прошептала:

— Кто отравил жизнь моему орлу? Кто капнул в сладкий кубок каплю горечи?

Тунюш не поднял век. Сладострастная улыбка играла на его широких губах, он наслаждался страданиями Аланки. И она чувствовала, что он издевается над ней, хочет сбросить ее с трона на циновку грязной служанки, отдать из объятий короля в руки дикому воину. Кровь ее закипела, смуглые, мягкие, как бархат, щеки полыхали, грудь вздымалась от волнения. Безумная ревность овладела ею. Она прижалась пылающим лицом к его лицу, и сквозь слезы у нее вырвалось проклятие:

— Пусть ослепнут те глаза, что своими взглядами отравили сердце моего орла! Пусть они вытекут как гнойные нарывы, оводы пусть искусают лицо, из-за которого окаменело сердце моего господина!



Гунна одурманил ее аромат; согнув руку, он обнял ее. Приподнял веки, горящие глаза погрузились в глубокий, как ночь, взгляд Аланки.

Но лишь на одно мгновение. В этом взгляде он не увидел ясного неба, как в глазах Любиницы. Дьяволы таились за длинными ресницами. Рука Тунюша больно сжала шею Аланки. Громкий крик раздался в шатре. Тунюш оттолкнул от себя женщину.

— Вон, вон! Пошла прочь, я ненавижу тебя! — ревел он.

За спиной Аланки сомкнулись полы шатра. Гунн перевернулся на живот и уткнулся лицом в мех. Длинные пальцы его вонзились в шкуру, выдирая из нее клочья. Его сжигало безумное желание, на лбу выступили капли пота, он почувствовал боль под ногтями, грудь его исторгала полустоны, полурыдания:

— Она, только она… Любиница… или… смерть…

— Лазутчики! — возвестил Баламбак.

Тунюш вскочил. Налитыми кровью глазами посмотрел на старика.

— Ну?

— Град пуст. Все ушли на войну. Девушки убирают лен.

Глаза Тунюша полезли на лоб, из ноздрей с шумом вырывалось дыхание, грудь судорожно вздымалась, наконец он с трудом смог выдавить:

— Седлать пятнадцать самых резвых коней! Переправить их через Дунай!

С выражением печали на лице поклонился Баламбак. За шатром зарыдала Аланка.

Тунюш протянул руку к мечу. Черные пальцы его схватились за рукоять, словно когти хищной птицы. Услыхав рыдания Аланки, он закричал так, что слышно было повсюду:

— Любиница будет моей!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Когда возвратился Исток, война между славинами и антами была в самом разгаре. Не стало покоя жителям Сварунова града. Если до сих пор схватки носили характер диких драк между разгулявшимися пастухами и отдельными семьями, то теперь анты объединялись в большие орды, выбирали старейшин и грабили славинов; они насмехались над славинами, дразнили их и, обещая освобождение рабам-христианам, уговаривали их бежать от своих хозяев и присоединиться к сражающимся антам. Быстрые гонцы, которых Исток разослал по стране, возвращались с одинаково безрадостными вестями. Никто не хотел слушать, когда они говорили о мире. Анты упрекали славинов, что те, дескать, забирают себе первенство и власть; славины считали, что антов подкупили, что они трусы, рабы Византии, которые предпочитают, подобно скорпионам, жалить самих себя, свое племя, вместо того чтобы заодно со славинами разом ударить через Дунай и отомстить за поражения, отвоевать назад отнятые земли.

Исток убедился, что подстрекательство Тунюша приносит обильные плоды. Одной фразы «Сварун хочет править», сказанной антам, или «Волк станет вашим князем», сказанной славинам, было достаточно, чтоб разжечь пламя дикой ненависти между этими племенами. Свободолюбивые народы приходили в ужас при одной только мысли о том, что тот или иной старейшина стремится к самовластью. Они скорее согласились бы голодать, драться между собой и терпеть поражения в битвах с истинным врагом, чем предположить хоть на минуту, что свобода и независимость могут оказаться под угрозой.

Исток знал свое племя, свою кровь. Однако он не отчаивался. Печальные вести не подавляли его. Славинам, которых он привел с собой из Константинополя, Исток велел учить лучших юношей владеть оружием. Молодые воины натягивали на себя доспехи, мчались на конях в тяжелом вооружении, обнажали мечи, учились выполнять приказы командиров.

Но анты не дали славинам передышки. Через несколько дней после прибытия Истока подоспела весть о том, что Волк и Виленец собрали огромное войско и ведут его от Черного моря, чтоб напасть на земли славинов.

Все взялись за оружие. Старейшины и вожди выдали рабам боевые топоры; стада и мелкий скот поручили заботам женщин, в домах оставили лишь дочерей, старух и маленьких ребятишек — остальные поднялись и ушли на восток, навстречу антам. Исток присоединился к войску с отрядом могучих всадников, вооруженных щитами, мечами и дротиками. Опытных воинов, пришедших с ним, он поставил командовать маленькими группами. Пешее войско двигалось беспорядочной толпой. Исток со своими воинами шел последним. Четыре дня тянулись отряды по равнине, пробирались сквозь дубовые леса, переправлялись через реки, пока не вышли на рубежи антских земель. Уже по пути им встречались первые орды озверевших антов, с которыми завязывались короткие стычки; Исток со своей конницей в этих боях не участвовал. То и дело раздавался вопль славинов при виде новых отрядов антов. Юноши отделялись от войска и с диким криком кидались навстречу врагу. Мелькали стрелы, сверкали на солнце топоры, разгоралась рукопашная ножевая схватка, люди с безумным ревом душили, резали, волочили по земле друг друга. А остальное войско криками подбадривало сражавшихся, высмеивало антов и грозило им оружием. После недолгого боя анты неизменно убегали, на поле оставались раненые, их славины забирали в плен.

По пути к войску присоединялись отряды из всех славинских общин. С юга подходили обитатели Мурсианских болот, с севера их догоняли могучие отряды жителей Карпат. Глаз Истока радовали крепкие воины. И в то же время ему было грустно, когда он видел страшный хаос, слышал вопли и ссоры в собственном войске.

«Какая сила! — думал он. — Как они любят свободу и как своей междоусобицей они сами себе надевают цепи на руки!»

Наконец Исток решил сам отправиться к Волку и Виленцу и попытаться склонить их к миру и согласию. Он думал рассказать им о коварстве Византии, пробудить в них желание овладеть плодородными землями по ту сторону Дуная. Лицо его пылало при мысли о том, как обнимутся брат с братом и как они принесут клятву своим богам отныне не ссориться между собой, но сообща мстить византийцам за своих пращуров. Он ехал на коне, опустив голову, на губах его играла улыбка, в глазах полыхало пламя, правая рука лежала на рукоятке меча.

Громогласный боевой клич вывел его из задумчивости. Передовой отряд вышел из лесу на поляну. Впереди, на опушке большого леса, они увидели костры антов. Войско славинов остановилось. Безумный вопль пронесся из конца в конец, от воина к воину, и взмыл к небу подобно вихрю. Он долетел и до антов; они отозвались еще более могучим криком, подобным реву разозленных зверей в пустыне. Самые горячие из славинов бросились по равнине к антам, осыпая их лагерь стрелами. Навстречу им также спешили воины, размахивая над головой копьями и топорами, подобно молниям, сверкавшим на солнце. Однако основные силы славинов оставались в лесу. Главные отряды антов также не тронулись с места.

Старейшины славинов собрались на совет. Боян и Велегост пригласили Истока. Он, хотя и не был старейшиной, был отличным воином, и поэтому мог сидеть рядом с мудрыми на воинском совете. Велегост начал первым:

— Благородные мужи, племени славинского славные корни! Плуги лежат покинутыми посреди полей, овцы бродят без пастырей, печальны по вечерам ваши жены, ибо им некому подать ужин. Повсюду свирепствует война. Война? С кем? Разве не пал Хильбудий? Исток, неужели ты так плохо целился? Или твоя тетива слаба, словно нить лука трехлетнего ребенка, от стрелы которого не упадет воробей с крыши? Или пробудился надменный Управда и снова насылает на нас хильбудиев? Мужи, почему вы молчите? Почему мне отвечают лишь гневные морщины на ваших лицах? Война, печальная война, но не с Византией, а с братьями!

— О Морана, Морана! — бормотали старейшины и качали головами.

— Вон там дымятся костры, возле них торчат копья, чтоб нанести раны братьям антам и оросить родную землю родной кровью. Позор! К кому склонится Перун? Наш бог — их бог. Мы приносим жертвы общим богам. К кому склонится Перун? Боги должны разгневаться и оплакать такое племя…

— Перун с нами! Анты первыми начали!

— Позор!

— Ударим по ним! Накажем!

Собрание шумело, старейшины трясли окрашенными в рыжеватый цвет волосами и лохматыми бородами, в раскрытых ртах сверкали белые зубы. Боя и крови жаждали старейшины.

Велегост умоляюще поднял руку:

— Мир, честные мужи! Я сказал, говорите вы!

— Знаете ли вы, мужи, нашего старейшину Сваруна? — начал Боян. — Кто может упрекнуть, что он сказал кому-нибудь худое слово?

— Никто! Слава Сваруну!

— А разве не покатились из высохших старческих глаз слезы, когда он узнал о войне? Разве не он послал нас с Велегостом к Волку и Виленцу, чтоб принести в жертву богам дары примирения? Мы пошли. Унизил нас старейшина Виленец, так что стыдно мне стало. Собственный язык укусил я до крови, чтобы не вскипеть и не плюнуть на Волка. Он ослеплен. Мы возвратились назад, и Сварун проливал еще более горькие слезы.

— Смерть Волку! Кожу с него живьем содрать!

— Он больше не брат нам и заслужил, чтобы к нему пришла Морана!

— Он обманут! — воскликнул Исток.

— Мужи, вы слышали голос Сварунича. Вспомните, что не так давно он, будучи юношей, ценным советом и стрелою победил Хильбудия, ибо с ним были боги.

— Боги с Истоком! — понеслось из уст в уста.

— Боги были с ним и в Константинополе! Он ушел туда, выкрал у врага воинское искусство, выкрал у него мудрость и вернулся к нам. Он был в темнице. Его заковали в цепи. Боги вдохновили христианина, и он спас Истока. Мужи, не для того ли боги спасли его и послали к нам, чтобы он спас честь своего племени и наказал упрямцев?

— Для того, для того! Слава Святовиту! Жертву Перуну!

— Пусть говорит Исток!

— Пусть говорит, пусть говорит!

Старейшины и вожди смотрели на могучего воина, который в сверкающих доспехах византийского военачальника выступил на середину. Воины, издали прислушивавшиеся к речам на совете старейшин, подошли поближе.

Возгласы радости и восхищения разнеслись над лагерем, потом наступила напряженная тишина.

Исток снял золотой шлем, тряхнул прядями волнистых волос и положил ладонь на рукоять меча.

— Благородные старейшины, почитаемые вожди!

Звонкий голос, голос начальника, и непривычное обращение изумили собравшихся. Они широко раскрыли глаза, и рты их открылись.

— Пусть говорит он, повелели вы! И я говорю. Я не старейшина и не вождь, я воин, не напрасно побывавший в Константинополе. Я вернулся оттуда не с пустыми руками и не с пустой головой. И все я жертвую своему племени на очаг отцов, на жертвенник богов, для того только, чтобы солнце свободы сияло повсюду, куда ступает нога наша. Но подумайте: не лишил ли Святовит ваши головы мудрости; подумайте: разве засияет солнце свободы, если схватит за глотку брат брата, а враг будет бить нас поодиночке? Разве родится у нас свобода, если ты сожнешь свое зерно, сосед станет тягаться с тобой из-за одного колоска, а враг, смеясь, увезет с поля весь урожай? Разве это свобода, если ты подставляешь ухо подстрекателю, а потом омываешь острие своего копья в собственной крови? Разве это свобода, когда ты точишь топор и приставляешь его к шее соседа, вместо того чтобы рубить им доспехи византийцев? Разве это свобода, когда наши стада бродят без пастырей, волки режут их, а мы страдаем? Мудрые мужи, у которых в сердце любовь к своему племени, ответьте, разве это свобода?

— Позор! Гибель племени! Рабство!

Гремели взволнованные крики воинов, подобно шумящим валам в бушующем море, разносились повсюду их вопли.

Исток обнажил тяжелый меч. Лезвие его засверкало на солнце.

— Мужи! Видите этот меч? Враг носил его на себе, в нашей крови он купался, я добыл этот меч в Черне. Неужели теперь рука славина понесет его против анта? Или мне осквернить его собственной кровью, как осквернял его тщеславный ромей? Нет, мужи, никогда!

Среди старейшин воцарилось молчание. Кое-кто даже недовольно заворчал. Гнев на антов уже пустил корни. Славины жаждали битвы.

— Вы молчите? Недовольны? А разве анты не братья нам?

— Нет, не братья, раз они подняли копья на нас!

— А вы знаете, почему они взялись за копья?

— Волк и Виленец их науськивают. Люди встревожены. Они обидели нас.

— А кто натравил Волка, кто науськивает Виленца? Снова молчите! Я отвечу: их подстрекает Византия, та самая Византия, которая дрожит теперь перед славинами, ибо нет у нее солдат, чтобы сразиться с нами; та самая гнилая Византия, которой по сердцу наша междоусобица. Славинов на антов натравливает раб Византии — подлый Тунюш, я слышал это собственными ушами!

— Тунюш, Тунюш? — растерянно переспрашивали старейшины.

— Да, Тунюш! Кто затеял раздоры, когда мы разгромили лагерь Хильбудия и нам был открыт путь через Гем? Кто? Тунюш! Кто ползал перед Управдой на коленях и похвалялся, что рассорил между собой славинов и антов, дабы обеспечить царству византийскому безопасность на севере? Кто? Тунюш! Кто приезжал к моему отцу Сваруну и вовлекал его в войну с антами? Кто? Тунюш! И кто же, как не Тунюш, ползал на брюхе и лизал пятки антам? Поэтому, если мы хотим мира в нашем доме, если мы стремимся к свободе, смерть ему, гунну Тунюшу!

— Смерть псу, рабу Византии!

— Поэтому я хочу сам отправиться в лагерь антов к Волку и Виленцу. Я укажу им на их слепоту, я сорву повязку, которой завязал им глаза Тунюш. Этот предатель поспешил потом в Константинополь, чтобы, пресмыкаясь перед Управдой, выклянчить у него золотые монеты в уплату за гнусное дело. Завтра же мы вонзим копья в землю, сунем мечи в ножны. Ант обнимет славина, брат — брата.

— Велик Исток! Слава ему! Он верно сказал! Пусть идет!

Из уст в уста передавались слова Истока, воины толпились вокруг костров, повторяли их, требовали смерти Тунюшу, обнимались, пели песни свободы и угрожали Управде страшным нашествием на его столицу.

Однако те, у кого анты угнали овец и разогнали стада, у кого пал сын в схватке, противились и требовали справедливости. Тотчас же их окружили толпы соплеменников, поднесли им тыквы с медом, обещали дать скот и пастухов, и так уговаривали и убеждали недовольных, что те наконец уступили.

И тогда по равнине, отделявшей славинов от антов, без оружия, поскакали посланцы мира: Исток, Велегост и Боян.

— Напрасно идем мы! — предупредил Велегост.

— Надежда моя мала, как зерно пшеницы, — поддержал его Боян.

— Не верю, что напрасно, — возразил Исток и хлестнул коня.

Они подъехали к первым группам антов. Воины положили копья на землю перед послами, гостеприимно их приветствуя.

Волк хмуро принял послов. Когда Исток увидел его лицо, надежда в его сердце стала таять. Взгляд Волка не сулил добра.

Велегост, как старейший, попросил Волка собрать совет старейшин, чтобы выслушать речь мудрого Сварунича.

С лица Волка исчезла усмешка, когда он увидел Истока, и он пошел созывать старейшин на совет. Воины толпились вокруг пришельцев, предлагали им хлеб и соль, с любопытством ожидая решения воинского совета.

Исток вступил в круг старейшин и начал говорить. Впечатление от его слов было сильным. Со всех сторон раздавались возгласы радости. Но Волк оставался мрачным, глаза его утонули в глубоких впадинах. Глядя на его хмурое лицо, старейшины молчали. Воцарилась тишина. Исток читал ответ на лице Волка. Печаль охватила его сердце.

Медленно поднимался старейшина Волк. Веки его раскрылись, глаза сверкнули. По-хозяйски оглядел он собравшихся.

— Эй, малый! — бросил он Истоку, и нижняя губа его отвисла в знак глубокого презрения. — Ты досыта наелся масла в Константинополе, и твой язык свободно болтается во рту. Ты околдовал людей своими речами, как ведун. Но Волка тебе не провести. Волк растерзает тебя. Посмотрите на него, старейшины! Разве когда-нибудь случалось, чтоб безусый юнец управлял народом?

— Никогда! — прогремел ответ.

— Кто осмеливался когда-нибудь произносить сладкие слова и давать дерзкие советы свободным старейшинам?

— Никто! — прогремело вторично.

— Лжете, — обрушился на них Волк, — лжете! Только что вы, старейшие в стаде бараны, слушали блеянье ягненка и молчали! За язык я потяну этого ягненка, — за рога не могу, потому что нет их! — и покажу вам его. Этот парень служил Управде и теперь никак не может забыть престола. Для того и вернулся он, чтоб возвыситься над нами и самому стать деспотом!

— Никогда! Мы свободны! Смерть деспоту!



Поднялся лес рук, угрожая Истоку.

— Тише, он посол! Теперь вы знаете, как решить спор, как доказать, что анты свободны!

— Бой, бой, бой!

Словно морские волны, вскипел вопль и разнесся по лесу, разжигая страсти. Буря грянула. Анты угрожающе вскидывали копья; сверкали мечи, руки сжимали стрелы.

Быстро уехали послы.

«Пусть решит битва! — думал Исток. — Я надеялся, что не придется мне марать меч братской кровью. Но Волк должен пасть. Он валялся на подстилке Тунюша, предатель! Гнилой гриб на нашем теле. Я срублю его».

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Опустились сумерки, и по обе стороны равнины загорелись большие костры. Призывая к бою, тревожно гудели рога. Вокруг пылающих веток воины точили копья, заостряли стрелы и лезвия, пели боевые песни. Повсюду приносили обильные жертвы Перуну, повсюду сулили ягнят Моране, умоляя пощадить в бою. Воины уходили в лес и ласково уговаривали вил прийти к ним с целительными повязками, чтоб перевязать будущие раны; на врага натравливали бесов, вурдалаков.

Перед Волком знаменитые ведуны бросали разрубленные пополам кленовые дощечки и предсказывали победу. Жрецы вскрывали утробы принесенных в жертву животных и, взвешивая сердца и почки, говорили воинам, какая судьба ожидает их завтра.

Исток не приносил жертв, не слушал прорицателей и не давал обетов. Совет старейшин доверил ему командование в битве. Протяжными воплями, по древнему обычаю, приветствовали воины избранного командира, прикладывая руки к груди и сгибая спины в знак повиновения. Около полуночи лагерь антов превратился в необозримое море огня; языки пламени взлетали вверх, ветки трещали так, что гудело по равнине. Воины кричали еще громче; звенели мечи, гремели топоры, рога неистовыми звуками созывали на битву.

А у славинов угасали уже костры, шум стихал, рогов не было слышно. Анты вопили, опьяненные медовиной ведуны убеждали, что славины — трусы, и предсказывали великую победу.

Исток в своем позолоченном доспехе ходил по лагерю и устанавливал боевые порядки. Напротив основного ядра антского войска он поставил беспорядочную толпу пастухов, рабов и пленников. Они были вооружены дубинами и ножами. В самых первых рядах, в том месте, где полыхало больше всего костров и где, по мнению неприятеля, сосредоточились основные силы славинов, была лишь группа трубачей. А главный отряд Исток отвел вправо в лес и укрыл в чаще. На крайнем фланге, на опушке леса, располагалась конница.

Еще не погасли последние звезды, когда войско антов ринулось в бой. Из темного леса выбрались бесчисленные толпы воинов. Равнину покрыли огромные серые пятна: антские орды, напирая и тесня друг друга, стремились на поле боя в безумной жажде крови. Исток внимательно оценивал силу врага и удивлялся: вчера ему казалось, что антов много меньше. На душе стало тревожно, уж не ошибся ли он в своих расчетах? Между тем толпы антов валили прямо к его правому крылу. Похоже, что Волк ночью разнюхал, где основные силы славинов. И Исток опечалился. Надежда на то, что славинам удастся победить без большого кровопролития, исчезла. Он не боялся поражения. Он с радостью уклонился бы от битвы, чтоб не проливать братской крови. Но если Волк ударит по главным силам славинов, то придется забыть, что перед ним анты, и начнется дикая, бессмысленная резня, какой не знали прадеды. Иначе битва будет проиграна.

Рассветало медленно. Над войском антов на востоке вспыхнула кровавая заря. Славины сочли это добрым предзнаменованием; в сердцах их росла надежда на победу. Антские богатыри шли впереди войска и задирали славинов:

— Вылезайте из мышиных нор, трусы, выходите, перепуганные лисицы, попробовать волчьих зубов! Намазывайте пятки, если хотите в живых остаться! Пусть ваши жены и девки просят у Даждьбога засухи. Потому что дождь больше не понадобится славинским полям, потоки слез оросят их! У-у-у…

Кое-кто из славинов не выдержал насмешек. Началась рукопашная: сплетясь в клубок, кусаясь и рыча, катались воины по земле между отрядами.

Лицо Истока прояснилось. В лагере антов зазвучали рога, и толпа воинов, выбежав из леса с копьями наперевес, размахивая топорами, бросилась туда, где их поджидали пастухи и пленники. Сохраняя строй, подобно страшному потоку, катилось войско по равнине. Исток радовался при виде этой силы, грозная волна нравилась ему, лишь обидно было, что нельзя повернуть эту волну вспять, слить ее со славинами и направить на Константинополь, топя и попирая все на своем пути.

Вдруг в рядах славинов началось смятение, послышался негромкий, протяжный вопль:

— Гунны, аланы!

Исток приподнялся на стременах. Из лесу на флангах отряда Волка высыпали толпы гуннских и аланских всадников.

— Работа Тунюша! Пес пришел на помощь Волку!

Он выхватил меч и проверил застежки на шлеме и на поясе. Ни капли страха не было в его храбром сердце.

— Конницу разобьем мы! Антов щадить! Копья вперед! — таков был его приказ.

Анты уже перевалили две трети расстояния, разделявшего их. Толпа не выдержала. С оглушительным ревом пастухи-славины ударили по отряду Волка. Тот еще быстрее погнал могучую волну, считая, что атакует главный отряд. Враги сошлись; крик и гром, стоны и вопли, треск копий, звон мечей поднялись к небу; могучий поток вздымался и опускался, перекатывался по земле, отступая, снова смыкался. Очень скоро мужество покинуло славинов, и они стали отступать, реки антских воинов устремились за ними, анты рубили все на своем пути, сотрясая воздух победными воплями.

И тогда затрубили трубачи славинов. Анты замерли, словно их вдруг схватили за горло. Гунны и аланы повернули коней.

— Западня, западня! Туда! Там мальчишка, там старейшины! — бесновался Волк. Его войско разворачивалось влево, где были одни лишь трубачи. Тем самым анты открыли себя для славинов с тыла.

Наступил решающий момент.

Исток взмахнул мечом, первые лучи солнца вспыхнули в росистой траве. Доспехи и шлемы блеснули ослепительным светом. Как птица, помчался по равнине Исток во главе отряда тяжело вооруженных всадников. Они ударили с тыла и с флангов по гуннам и аланам. Меч Истока сверкал быстрее мысли, беспощадно рубили воины, пришедшие с юношей из Константинополя. Лошади гуннов, потеряв всадников, метались в толпе, анты, повернув назад, рубили друг друга. Конница Истока, словно огненный змей, извергающий искры, обрушилась на пехоту. При виде сверкающих доспехов и огненных шлемов антов охватил ужас.

— Хильбудий! Византия! Управда!

Вопли слились со стонами умирающих.

Антские воины оробели, растерялись, вообразив, что на них напали византийцы. Побросав копья, они, сопровождаемые старейшинами, устремились к лесу. Строй рассыпался, славины догоняли и убивали бегущих. Жалкие остатки гуннской и аланской конницы мчались по равнине, но тут их настигал могучий меч старого славина, прибывшего с Истоком из Константинополя. Исток не стал гнаться за конницей. Он пробирался сквозь толпу бегущих, растерявших почти все свое оружие антов. Если ему угрожало копье, он поднимал меч, на ходу парировал удар и спешил дальше. Взгляд его сверкал под забралом шлема, как у ястреба, выискивающего добычу. За ним скакал Радо, сын Бояна, в доспехах центуриона, и несколько юношей. Вопли, стоны, мольбы оглашали воздух, высохшая земля гудела под ногами бегущих, в лесу трещали сухие ветки.

Исток, оторвавшись от своих, пробивался к лесу. Жажда мести влекла его туда. Он искал Волка. Но безуспешно. Оглядевшись по сторонам, он наконец пришел в себя и увидел, что окружен антами со всех сторон, даже Радо со своими товарищами остался позади. Тогда Исток повернул коня, снова погнал его в толпу бегущих, прокладывая себе путь мечом.

И тут Исток увидел того, кого искал. Бешено взмахнув мечом, он со свистом рассек воздух и яростно закричал:

— Ягненок языком убьет Волка!

Обезглавленный труп упал на вытоптанную траву.

Анты завопили от ужаса. Исток ринулся в толпу, вслед ему летели топоры, копья царапали его доспехи, а он мчался вперед и добрался до своих, получив лишь несколько царапин.

На поле боя спустилась ночь. Славины продолжали сгонять к кострам пленных антов. В неудержимой радости давории сотрясали мрак, на жертвеннике Перуна громоздились бараньи и воловьи туши, люди пили мед из рогов и славили Истока, завоевавшего этой победой безграничное доверие и любовь славинов.


А пока жарко полыхало пламя войны между славинами и антами, Тунюш вот уже третий день лежал на вершине холма возле града Сваруна. Два лучших его раба, отборные воины и искусные всадники, пасли на склонах трех лошадей. Они делали это молча, лишь изредка перебрасываясь словом, ибо великий господин, королевский сын Тунюш, сходил с ума от любви. Трижды спускались они вниз в лощину, трижды подползали к девушкам — те с песнями жали лен — и трижды вынуждены были вернуться ни с чем. У Тунюша тряслись челюсти, в лихорадке стучали зубы. Он видел Любиницу, видел, как горит на солнце ее лицо, слышал ее смех; ее голос звучал в девичьем хоре, как песнь лесной вилы. Длинные золотые волосы девушки колыхал нежный ветерок. Белые руки, овитые золотыми браслетами, сверкали, когда она подбирала снопы и относила их к копнам. Тунюш ладонями сжимал низкий лоб, бил себя кулаками в грудь, опухшие губы его раскрывались, как у огромного сома, выброшенного на берег.

Она была рядом; он мог броситься, схватить Любиницу, кинуть ее на коня и умчаться. Но что-то опутало его ноги, колени дрожали, он чувствовал, что невидимые таинственные существа, лесные вилы, не пощадят его, если он дотронется до Любиницы против ее воли. При мысли, что Любиница, возможно, чародейка, что она околдовала его, варвар испугался. Она смеялась, а ему казалось, будто она смеется над ним и приманивает его: «Ну-ка, попробуй подойди да тронь меня, коли хочешь своей погибели!»

А смерти Тунюш боялся; ведь ему прекрасно жилось на белом свете. И он уползал обратно на холм и лежал там молча без еды и без утешения в сердце.

Солнце опускалось, в долине желтел лен. Девушки поспешно подбирали последние снопы. Тунюш не сводил с них безумного взгляда.

«Завтра Любиница уже не выйдет из града. Вернется Исток, возвратятся воины и тогда… Она никогда не будет моей, а без нее мне не жить!»

Он перевернулся на брюхо и зарылся лицом в холодную землю. В душе снова заговорила мудрость прадедов: «Не сходи с ума! Опомнись! Брось ее! Вспомни, Тунюш, ведь ты сын Эрнака!»

Он поднял голову. Увидел белые рубахи внизу, загорелось сердце, вспыхнула страсть, и мудрость снова покинула его.

— Она будет моей, она будет королевой гуннов! — решительно произнес он, вскакивая на ноги…

Девушки закричали и разбежались, словно стая голубок, на которых кинулся ястреб.

Заалел багряный плащ, страшная рука обхватила Любиницу вокруг пояса, голова ее закружилась, и темные тени заплясали перед глазами.

В эту минуту на валу града появились две старческие фигуры. Это были Сварун и Радован.

— Тунюш! — завопил Радован.

— Моя дочь! — простонал Сварун и упал замертво.

Радован смочил ему голову и в утешение несчастному отцу послал вслед бешено скачущему гунну водопад самых страшных проклятий на языках всех народов от Балтийского до Эгейского моря.

Но гунн уходил, унося в объятиях свое богатство, прижимая к сердцу бесчувственную Любиницу.



Топот коней его спутников, спешивших следом, тревожил его, он обнимал девушку, охваченный страхом, что ее отнимут у него. Без отдыха, почти обезумев, они мчались к Дунаю.

Ночью Тунюш уложил бесчувственную Любиницу на роскошные ковры в своем шатре и, отчаявшись привести королеву в чувство, призвал на помощь ведунов и ворожей.

Однако радость его, когда девушка открыла глаза и попросила воды, была недолгой. Баламбак сообщил, что уже несколько дней его ожидают посланцы из Константинополя. Управда приказывал немедля прибыть к нему.

То были преследователи Истока, по распоряжению императора разыскавшие в степи лагерь Тунюша.

Занялось утро. Любиница спала с улыбкой на губах. Тунюш пригрозил смертью Баламбаку, если он чем-либо огорчит королеву Любиницу, и, проклиная тот день и час, когда он впервые предстал перед Управдой, вместе с ромеями отправился на юг.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

У восточных ворот крепости Топер стояла высокая двуколка, покрытая холщовыми попонами. Возница успокаивал горячих лошадей, тревожно бивших копытами по земле, изрезанной колеями колес. В башне над воротами, опершись на каменный барьер, стоял солдат.

— Ну и жарища. Зачем префекту понадобилось выезжать так поздно? — спросил он возницу.

— Кони даже в тени потом покрываются! Пусть боги оценят мудрость больших господ, мне она недоступна.

Вдруг солдат встрепенулся. Сверкнул шлем, молнией блеснуло копье. Издали донесся конский топот.

— Подходит? — спросил возница одними губами. Громче он говорить не осмеливался.

Солдат махнул рукой, ничего не ответив. Семеро всадников мчались к воротам.

Префект Рустик соскочил с коня у повозки, его свита остановила коней поодаль. Возница откинул попону, привязал коня префекта сзади и стал покорно ждать, пока Рустик усядется.

Вдруг с юга, со стороны пристани, донесся торжественный трубный сигнал. Часовой, не успев даже взглянуть на море, быстро поднес к губам изогнутый рог и повторил торжественный сигнал.

Префект, поставивший было ногу в повозку, опустил ее, отвязал коня и опять вскочил в седло.

— Сколько кораблей? — крикнул он часовому на башне.

— Один быстрый парусник!

— Близко?

— Убирает паруса.

Префект обрадовался тому, что накануне так поздно пьянствовал. Ведь иначе он бы уже уехал, и императорский корабль не застал бы его.

Он повернул коня снова в город, у казармы бросил несколько коротких и резких приказаний герулам и аланам, которые, радуясь тому, что он на какое-то время покинет Топер, чесали языки в тени, — и поспешно, в сопровождении своих всадников, поскакал к пристани.

Горожане толпами стекались через южные ворота к пристани: звук трубы возвещал о прибытии военного корабля. Солдаты спешили в казарму. Рустик мгновенно опознал корабль. Это был парусник императора Юстиниана — лучший из тех, что плавали в византийских водах. Тревога охватила префекта. Кто приплыл? С какими вестями? Может быть, Велисарий? Или Мунд? Уже поговаривали о войне в Италии. А что, если император возьмет у него пол-легиона? С оставшейся половиной разве только крепостные стены займешь, да и то с трудом. К тому же варвары, узнав о том, что императорское войско ушло на запад, могут ударить через Дунай с севера. Конь фыркал, грызя стальные удила, — ветер рвал пену с его губ; он рыл копытами землю, выгибал шею и напирал на толпу; люди с криком метались в воротах, пытаясь спастись от лихого коня.

Когда челн закачался на волнах и понесся к берегу, Рустик встревожился еще больше. Люди глядели на его торжественное лицо в предвкушении новости, о которой можно будет говорить долгие недели.

Префект ничем не проявлял охватившей его тревоги. В голову Рустику даже пришла мысль о том, что ему, возможно, вручат собственноручно подписанное императором письмо, лишающее его префектуры в Топере и призывающее в Константинополь, где он, правда, будет жить в почете, но при этом влачить жалкое существование на одно только жалованье.

Лодка приближалась к пристани, префект приготовился выпрыгнуть из седла, чтоб с трепетом и повиновением принять высокого вестника. Взгляд его искал знаки различия, хотя бы золотого орла на груди. Но постепенно ноги префекта снова утвердились в посеребренном стремени, и он выпрямился в седле: между гребцами — азиатами и африканцами — он разглядел лишь позолоченный жезл молодого центуриона.

Изящным жестом придворного вельможи центурион перекинул край алого плаща через левое плечо, положил руку на рукоятку своего меча из слоновой кости и слегка поклонился префекту. Рустика рассердило столь дерзкое поведение мальчишки, и он не смог скрыть гримасы гнева.

Но молодой офицер, выучившийся при дворе читать на лице мысли, ничуть не испугался гнева префекта.

«Словно загорелый варвар», — подумал он про себя и произнес:

— Флавий Павлин, центурион палатинцев, сын консула Флавия Василия, прибыл по повелению всемогущего императора, властелина моря и земли, который тебе приказывает…

При этих словах префект оказался на земле и коленопреклоненно выслушал приказ императора. А молодой щеголь подмигнул левым глазом, как бывало при дворе, когда удавалось осадить кого-то или безвинно оговорить.

— …который тебе приказывает сообщить, не заходил ли сюда парусник Эпафродита, великого негодяя и хулителя его светлейшего величества? Мы следовали за ним по пятам, но он исчез. Или нас обманывали торговые корабли, уведомлявшие о нем?

— Сообщи, центурион, — Рустик не стал добавлять высокого титула, ибо его оскорбляла надменность юного щеголя, — сообщи, центурион, что нижайший раб, префект Топера, начальник тридцать третьего фракийского легиона, склоняет в пыли колена и говорит следующее: хулитель светлейшего величества прибыл в наш порт, отпустил рабов и потонул вместе со своим кораблем. Я видел это собственными глазами.

— Обман невозможен?

— Я был в десяти веслах от корабля, когда на палубе появился Эпафродит.

— И после этого он утонул?

— Да, вместе с кораблем.

Центурион снова слегка поклонился.

— Итак, с ним покончено!

— Может быть, ты соизволишь проследовать в город?

— Нет, я ухожу немедля. Самое пресветлую августу интересует эта весть.

Центурион Флавий прыгнул в лодку, волны толкнулись в борта отплывающего парусника и ласково ударили в берег.

Префект вскочил в седло и вскоре оказался у башни, где по-прежнему ожидал его возница.

«Погоди, красавчик, не ты первым сообщишь новость в Константинополь. Загоню лошадей, а приеду первый!»

Рустик сам взялся за вожжи. Пыль взвилась под копытами горячих коней, и повозка исчезла на дороге в Фессалонику.

Флавий плыл на всех парусах, с варварской жестокостью подгоняя гребцов, однако его возвращение в Константинополь неожиданно затянулось. Сначала поднялся сильный восточный ветер, заставивший императорский парусник спустить паруса. Оставили лишь один парус, который еле сдерживал яростный напор ветра, мачта скрипела и гнулась. Корабль шел на юг. Возле острова Лемноса ночью пришлось пристать к берегу. Гребцы взбунтовались, отказываясь грести. Потом на горизонте заметили темную полосу. Близилась буря. Плыть ей навстречу означало идти на верную гибель.

Рустик довольно ухмылялся, видя по пути, как гнутся оливы и тополя под порывами ветра. Сопровождавшие его солдаты изнемогали на взмыленных лошадях. Они вопросительно переглядывались, недоумевая, что произошло с префектом, почему он гонит, словно обезумев. С нетерпением ждали они захода солнца. Но надежды их были напрасны. Лишь два часа отдыха дал им молчаливый Рустик. А затем они снова помчались в ночь. На третье утро перед ними открылась Пропонтида. На берегу сверкали позолоченные кровли императорского дворца. Еще до наступления полудня они миновали Адрианопольские ворота и вступили в город. Люди на улицах останавливались, гладя им вслед, убежденные в том, что эти всадники прибыли с печальными известиями о нашествии варваров. Кони их были измождены, покрыты слоем пыли, а одежда так пропиталась потом и грязью, что невозможно было определить, в доспехах ли они или в одних туниках из серого грязного полотна.

Рустик направился прямо во дворец. В караульном помещении у офицера он умылся и умастил волосы. Рабы почистили ему одежду. Узнав, что парусник не возвращался, он повеселел и поспешил доложить о своем прибытии императорскому силенциарию, прося, чтобы его допустили к Управде.

Тут же вышел к нему магистр эквитум Асбад. И хотя оба они служили в коннице и носили высокие звания, Асбад недвусмысленно дал понять, что он — всемогущий и влиятельный командир палатинцев, в то время как префект, по существу, повелевает варварами, мужиками. С безмерным высокомерием и надменностью он приветствовал Рустика и сообщил, что в течение ближайших нескольких дней видеть императора невозможно. Днем и ночью его одолевают заботы в связи с войной в Италии, и, кроме Велисария и Мунда, никто не имеет к нему доступа. Но префект может рассказать о своем деле ему, Асбаду. Если оно не терпит отлагательств, силенциарий письменно известит об этом Управду.

— До земли склоняется недостойный раб перед мудростью святого, великого деспота и не дерзает даже на мгновение помешать тому, кому повинуются земля и море. Я хотел бы сообщить о беглеце Эпафродите.

Услыхав это имя, Асбад позабыл о своем высокомерии. Он взял префекта под руку, лицо его вспыхнуло, губы задрожали. Рустик изумился столь резкой перемене в обращении.

— Небо послало мне тебя, мой старый друг! Идем! Дело бунтаря и обманщика Эпафродита доверено мне!

Асбад тут же велел принести двухместные носилки. Рабы доставили вельмож через форум в чудесный таблиний[119] Асбада.

— Изволь, sublimus magnificentia.

Префект опустился в низкое кресло с бархатной подушкой.

Две прекрасные гречанки подали фрукты и сосуд с вином.

Рустик онемел, не сводя взгляда с девушек. Поцеловав руку Асбада, они исчезли, ступая по мозаике, словно окутанные вуалью богини, избегающие человеческого взора.

— Excellens eminentia tua использует богинь вместо служанок!

— Не удивляйся! Тебе это в диковинку. Ты приехал из Топера. А для нас это будни. Многая лета, славных побед тебе, префект и начальник фракийского легиона!

Асбад выпил лесбосского вина за здоровье Рустика.

— Ну, а теперь рассказывай об Эпафродите! Да будет милостив к нему сатана!

— Милостив он к нему или нет, не знаю! Но они уже встретились в Аиде.

— Эпафродит мертв?! Говори! Аду не выдумать таких мучений, какие мы избрали бы для него, попадись он нам в руки!

— Напрасны ваши усилия! Эпафродит разгуливает с дельфинами в топерской пристани. Я сам видел, как он погружался в море вместе со своим прекрасным кораблем.

— Значит, это правда! Он писал о своем намерении, да мы не поверили. Проклятая лиса! Пронюхал, что его ждет, и предпочел сам отправиться к Люциферу. А где парусник, который за ним погнался? Флавий не имеет себе равных в глазах придворных дам. А каков он на море, я не знаю. Вероятно, способен погубить корабль.

— Центурион Флавий уже побывал в Топере!

— Побывал? Значит, он обо всем уже знает. Клянусь Венерой, августа наградит центуриона, а дамы наперебой примутся целовать его. Везет же дураку!

— Скажи, а могу я сообщить обо всем императору, прежде чем вернется Флавий? Ты не представляешь, как я мчался, чтоб обогнать его посуху!

— Это не причина, чтобы попасть к деспоту. Он слишком погружен сейчас в воинские заботы. Поэтому все дело он передал святой императрице.

— Святой императрице? — удивился префект.

Асбад встал, опустил занавес у входа в таблиний и внимательно осмотрел все углы. Потом придвинулся вплотную к Рустику.

— Рустик, — начал он шепотом, — ты командир и префект, следовательно, мужчина! Сейчас мы с тобой sub rosa…[120]

Он поднял указательный палец, на котором сверкал большой перстень, к потолку, откуда свисал светильник в виде розы.

Префект также поднял палец к потолку, потом прижал его к губам и повторил:

— Sub rosa!

— Тебе, верно, неведома история Эпафродита. Слушай! Благодаря игре случая среди палатинцев оказался один варвар, славин Исток. Он поселился не в казарме, а у этого грека, который полюбил парня, как сына. Почему, об этом Константинополь умалчивает. Но говорю тебе, это был такой солдат, какого не видать ни Мунду, ни Велисарию. Красив — сразу очаровал всех дам, лучник — которому нет равного, наездник — что твой кентавр, умен — как философ эллинской школы. И Феодора полюбила его со всей страстью, на какую способна. Но варвар оттолкнул императрицу, влюбившись в ее придворную даму. Теперь ты все знаешь. Исток попал в каземат, Эпафродит его вызволил. Славин ушел за Дунай и, самое главное, увез с собой свою даму, которую я сам страстно люблю. Ах, если б ты видел Ирину!

Асбад прижал руку к сердцу, забившемуся при одном звуке этого имени.

— Ирину? — переспросил Рустик, не сводя глаз с Асбада, нервно кусавшего губы. — Так не моя ли это племянница?

— Ирина — твоя племянница? Рустик, возьми меня за руку и ущипни. Как мне это не пришло в голову! Ведь я же знал об этом. Прости, что я рассказал тебе о позоре твоей племянницы. Поверь, я прошел через подлинный ад, пока в сердце моем боролись ненависть и любовь.

— А может быть, это другая дама?

— Здесь нет таких имен. Она одна-единственная.

— Но тогда она не скрылась с варваром!

Глаза Асбада сверкнули. Он положил обе руки на плечи Рустика и с судорожным усилием произнес:

— Не скрылась? И ты знаешь, где она! Скажи, префект, отдай мне ее, возврати ее моей душе; я выполню любое твое желание, скажи только, где Ирина?

Префект не мог произнести ни слова. Немало лет прожил он в Константинополе, служа офицером, и знал его до тонкостей. И теперь, глядя Асбаду в глаза, он пытался понять, говорит ли тот правду или рассчитывает поймать его в ловушку. Чтобы магистр эквитум женился на Ирине? Нет, это невероятно. Для такого брака девушке нужны миллионы. А их нет ни у него, ни у Ирины. Так, значит, она станет игрушкой в руках Асбада? Нет, этому противилась его кровь, и, вопреки византийской испорченности, не обошедшей и его, в душе Рустика заговорил голос совести: «Выдать? Нет!» Но тут он вспомнил Феодору.

— Плохо придется Ирине, если императрица любит варвара!

— Она больше не любит его. И стремится сейчас только к мести. Скажи, что ты знаешь об Ирине?

— Но если Эпафродита нет, а варвар убежал, весь гнев августы обрушится на голову Ирины!

— О нет! Феодора обрадуется, узнав, что Ирина не убежала с язычником. Она тоже хочет, чтоб Ирина стала моей.

— Чтоб она стала твоей? — переспросил ошарашенный Рустик.

— Да, моей законной женой! Префект, фортуна милостива к тебе, рука императрицы откроет перед тобой дверь к завидной должности в Константинополе. Говори же, отдай мне Ирину!

Лукавый Асбад задел самую чувствительную струну.

Однако префект молчал. Асбад отпустил плечо Рустика, руки его ослабли, он упал лицом в мягкую подушку.

— О Эрот, — бормотал он, вздыхая, — зачем ты мучаешь меня? Уходи прочь! Ты заставляешь начальника палатинцев унижаться, в пыли склоняться перед женщиной, которая заслуживает темницы, ибо она, придворная дама, христианка, связалась с варваром, с язычником! И я знал об этом! И молчал из любви к ней, и нарушил свой священный долг. О наказание божье!

При этих словах Рустик испугался. Если он не отдаст девушку Асбаду, тот отомстит ему. Сколько голодных офицеров жаждет префектуры, чтоб разбогатеть на людской крови! Что стоит Асбаду, любимцу императора, лишить его должности? И тогда он получит приказ отправиться в качестве комитса, придворного советника с ничего не значащим титулом, на войну в Италию.

— Не печалься, светлейший! Говорю тебе, что Ирина у меня и что она твоя.

Асбад проворно вернулся к столу, наполнил доверху бокалы так, что огненное вино темными пятнами разлилось по мозаике, и сказал:

— Если ты исполнишь свое обещание, исполню свое и я. И пусть меня постигнет судьба Искариота и мой конец будет концом Авессалома[121], если я солгал.

— Да будет так!

Префект выпил залпом. Асбад лисьими глазками наблюдал за ним поверх чаши.

— А сейчас я иду к императрице. Сегодня же ты услышишь высочайшую благодарность, которую выразит тебе повелительница вселенной!

Префект простился, слегка, правда, встревоженный, но вместе с тем и довольный, предвкушая теплое местечко в Константинополе.

«Пусть Ирина станет его законной женой или… или…»

Выйдя на форум, Рустик погладил лицо и, усмехнувшись, пробормотал:

— В конце концов какое мне дело.

Услыхав удар гонга, которым раб дал знать, что гость покинул дом, Асбад расхохотался.

— Рустик, ха-ха, одно имя чего стоит! Мужик — он мужик и есть! Ты станешь магистром оффициорум, а твоя Ирина, любовница варвара, моей законной женой, как же, жди! Сиди в своем Топере, и за то скажи спасибо! А не то отправит тебя Управда на границу, в разгромленный Туррис на Дунае, чтоб ты пожил там с варварами!

Он радостно хлопнул в ладоши и вытянулся на своем ложе. Занавес у входа колыхнулся, и, словно душа светлого лимонного дерева, в комнату вошла прекрасная рабыня Мелита.

Асбад махнул ей рукой. Она села у его ног.

— Мелита, у тебя будет хозяйка! Прекрасная дама Ирина придет ко мне и станет моей.

Рабыня обхватила его колени и зарыдала. Асбад приподнялся, обнял ее и прошептал:

— Не плачь! Придет Ирина, придет любовница варвара, только станет она не моей женой, а твоей прислужницей!

Мелита пылко обняла его.

В тот же день Асбад появился при дворе в приемной императрицы. Несколько седовласых сенаторов, два щеголеватых дьякона и пять палатинских офицеров ожидали в зале. Они не произнесли ни слова, но взгляды их были красноречивы, в них сверкала зависть. Кое-кто из них уже третий день проводил в ожидании, но Феодора была неумолима.

И вдруг пришел Асбад.

С тех пор как исчез Исток, магистр эквитум не смел приблизиться к престолу. Это хранилось в тайне, но при дворе все знали о том. Встретив Асбада, придворные начинали проклинать Эпафродита, спасшего варвара и перехитрившего стражу, и громко клялись святой Софией, что наступит день мщения и для Асбада вновь засияет с престола солнце милости.

Выражения соболезнования Асбад принимал с притворной печалью. Но стоило сенатору или офицеру скрыться за углом, как на губах его появлялась циничная усмешка, и, глядя им вслед, он произносил вполголоса:

— Знаю я вас! Проклятые лицемеры!

И вот сегодня Асбад неожиданно с победоносным видом прошествовал к покоям императрицы. Все встрепенулись и поклонились ему, опустив глаза. Магистр эквитум шагал с гордо поднятой головой. Возле самой двери он небрежно пододвинул к себе ногой драгоценный стул и опустился на него. Сноп солнечных лучей засиял на его доспехах, и от этого блеска больно стало завистливым глазам, а сердца дрогнули. Презрительные взгляды Асбада предвещали победу.

Прошло несколько мгновений, два евнуха приподняли занавес и впустили Асбада в золотой зал. Снова задернулся занавес, и взгляды клиентов вонзились в него, стараясь проникнуть внутрь зала. Все словно воочию видели, как опустился на колени магистр эквитум, слышали, как шуршал ковер, по которому он полз к Феодоре.

Вытянувшись во всю длину на ковре, гордый палатинец поцеловал мелкий жемчуг на носке шелковой туфельки и привстал на колени.

— Святая августа! Недостойнейший слуга твой просит милости.

Маленькой рукой Феодора стукнула по золотому подлокотнику, разрешая говорить.

— Я прихожу, как грешник, возвращаюсь, как блудный сын.

Тихая радость разлилась на лице Феодоры. Она не сводила взгляда с золотого сфинкса, на который сквозь финикийское стекло окон падали солнечные лучи.

— Я прихожу, чтоб загладить свою вину. Эпафродит, по крови своей родственник адского пса Цербера, погребен в море!

Чуть приметно поднял веки Асбад, чтоб увидеть, какое впечатление произвела новость на Феодору.

Она не сводила взгляда со сфинкса; постукивая белыми прозрачными пальцами по подлокотнику, произнесла:

— Лжешь! Грек не так глуп! Не верю!

— Клянусь святой троицей, префект Рустик из Топера видел своими глазами, как он погружался вместе с кораблем в море!

Феодора не повернула головы.

— Тогда он сошел с ума!

— Проклятие Каина привело его к смерти!

— Пусть за меня отомстит Люцифер! Больше ты ничего не знаешь?

— Я нашел Ирину!

Женщина вздрогнула. Таинственная искра обожгла ее, она повернулась лицом к Асбаду. Черные глаза вспыхнули между широко раскрытыми ресницами.

— Ирину? Сейчас же приведи ее сюда!

— Ее пока нет в Константинополе, августейшая!

— Тогда где она? Послать за ней немедленно!

— Она в Топере, у дяди, префекта Рустика!

Феодора сделала знак рукой. Раб приготовился писать.

— Рустик в Константинополе?

— Он приехал сообщить о смерти Эпафродита!

— Флавий не возвращался?

— Кораблю наверняка помешала буря.

Ехидная усмешка показалась на губах Феодоры, когда она представила себе огорчение Флавия, узнавшего о том, что префект опередил его.

— Передай тогда префекту, чтобы он тотчас же возвращался к себе и привез Ирину. Таково настоятельное желание императрицы.

— Префект — ее дядя, а голос крови есть голос крови! Если бы святая августа послала за Ириной меня, недостойного раба своего!

— Ястреба за голубкой! Нет, уж сначала пусть насытится местью императрица, а там, может, кусок достанется и рабу! За Ириной поедет Рустик!

Феодора выставила крохотный башмачок, Асбад поцеловал его и удалился.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Горько ошибалась рабыня Мелита, украшая спальню своего орла цветами и усыпая ее благоуханным шафраном. В тот вечер Асбад не переступил порога спальни.

Возвратившись от Феодоры, он поспешно разыскал Рустика и обрадовал его, солгав, что служба в Константинополе ему, Рустику, теперь обеспечена. Императрица никогда не забудет, что префект первым сообщил об Эпафродите и обещал отдать Ирину ему, Асбаду, что давно уже является искренним желанием августы.

Префект был доволен и весело устремился на поиски знакомых, чтоб пригласить их в термы Зевксиппа на обильный ужин.

Покончив с этим, Асбад улегся дома на жесткое ложе, обитое бычьей кожей. Закинув руки под голову, он глядел в потолок, на котором Эос управляла квадригой восходящего солнца.

Сегодня ему снова открылись двери Феодоры, и тем не менее он не испытывал радости. Его не беспокоило, что императрица была сегодня холодна с ним, не огорчали колкие слова о том, что ястреб-де опасен для голубки Ирины. Он привык к тому, что эта женщина беспрерывно жалила его. Но сейчас в его сердце вдруг поселился червь и стал точить его, причиняя невыносимую боль. Вспыхнула та самая искра, которую ему так и не удалось погасить ни проклятьями, ни ненавистью. Словно блуждающий огонек, который в тихой ночи вспыхивает посреди вонючего болота, полного отвратительных гадов, и робко трепещет над зеленеющей водой, освещая затаившуюся в ночи мерзость, вспыхнула эта искра в сердце Асбада. И скорее ужасом, нежели радостью, опалила его. Всех придворных дам и роскошных гетер затмила Ирина, и свет, струившийся от нее, вдруг осветил грязь, в которой он утопал. Давно уже потерял он веру в благородство, в характер, в правду. Языком он славил Христа, а в сердце своем служил кумиру. Но сегодня императрица раздула в его душе неведомое пламя. Асбад высвободил руки из-под головы и прижал их к лицу.

«Неужто я ревную Ирину? Неужто люблю ее по-прежнему? Но разве не подавил я давно последнее биение сердца, которое вызывала любовь? Что такое любовь? Фантом. Лишь в наслаждении истина. И все-таки…»

Асбад вскочил со своего ложа и беспокойно стал шагать по мраморному полу. В сердце его бушевал вулкан. Мутной волной вздымалась страсть в груди и заливала голову. В этих волнах он искал сушу, чтоб бросить якорь, искал и не находил. Он видел в них Ирину, которую терзает мстительная Феодора. В волнах этих вставало ее бледное, залитое слезами лицо, исхудавшие руки тянулись к пене и ловили ее, погружаясь и утопая в бездонных пучинах. Ему казалось, будто Ирина зовет на помощь, будто с тихой покорностью она произносит его имя, умоляя вспомнить о любви, в которой он когда-то клялся, и спасти ее.

В тревоге и смятении снова бросился Асбад на твердое ложе, веки его сомкнулись, тяжелый сон простер над ним свои крылья.

Утро застало Асбада уже за столом. Прямо в глаза ему светило солнце. Его лицо было безмятежным, как гладь Пропонтиды. Хлопнув кулаком по столу, он усмехнулся самому себе.

«Я не пил и все-таки был пьян вчера вечером! Смешно! Закипает кровь в жилах, и муж превращается во влюбленного мальчишку. Запомни, Феодора! Случается и рабу захотеть полной чаши. А огрызки выбрасывают собакам. Ты не получишь Ирины. Ирина будет моей. Ястреб вырвет голубку из пасти лисицы».

Пальцы Асбада погрузились в растрепанные, грязные и неумащенные волосы, он зажмурил глаза и задумался. Мелита принесла завтрак на серебряном подносе: фрукты, масло, сладости и подогретое вино. Легкий пар вился над позолоченным сосудом. Девушка стояла перед Асбадом, словно жрица перед идолом, которому она служит. Жаром пылало вино, однако магистр эквитум не пошевельнулся. Мелита поставила поднос на каменный столик, подошла к Асбаду и коснулась его руки. Он вздрогнул и поднял голову.

— Прочь! Оставь меня в покое! — взревел он.

Преданная рабыня, без памяти любившая его, молча вышла; за дверью она опустилась на пол, горючие слезы оросили пурпурные камешки мозаичной звезды.

Не шевелясь, долго сидел палатинец. Нетронутый завтрак остывал на столике, Мелита напрасно приникала ухом к занавесам, чтоб не пропустить миг, когда ее сокол очнется от тяжких дум.

Вдруг Асбад вскочил. Нити его плана стянулись в прочный узел, загадка была решена.

«Быть по сему! Попирует раб, а императрице достанутся крохи! Мне не велено ехать за Ириной. Что ж, пусть едет Рустик! А я напишу Ирине письмо, найду гонца и сегодня же отправлю его. Я открою ей план Феодоры, поклянусь в своей любви и предложу денег, чтоб она скрылась, прежде чем возвратится дядя. Я укажу ей дом своего друга в Адрианополе, ни о чем не стану просить и поклянусь святой троицей, что делаю это из чистой любви. Ирина боится двора, она доверится мне, ну а уж если она окажется у моего друга, можно считать, что она у меня! Феодоре сообщат о ее побеге, и мне представится случай отомстить августе за то, что она не поверила мне».

Не мешкая, он тут же принялся писать письмо Ирине.

После полудня надежный гонец уже мчался с письмом и деньгами по Фессалоникской дороге в Топер.

Весть о смерти Эпафродита взволновала Константинополь. На площадях сенаторы вслух толковали о страшной божьей каре, постигшей хулителя священной особы императора и возмутителя народа против императрицы. Фантазируя, они рассказывали друг другу о том, какие муки уготовил сатана в адском пекле для предателя христиан и защитника варваров. Но, сидя дома, за плотно запертыми дверями, они искренне оплакивали его кончину, а многие просто-напросто не верили, что грек добровольно пошел на смерть. Поэтому на площадях они еще громче трубили о его самоубийстве.

Большое участие в судьбе богатого Эпафродита приняли бедняки, собиравшиеся в жалких кабаках возле Золотого рога. Там тоже громогласно призывали Люцифера разжечь самый большой котел для грека, но в ночные часы, когда исчезали тени пронырливых дворцовых соглядатаев, люди тесным кругом усаживались у кувшинов с вином и приглушенными голосами проклинали Управду и славили Эпафродита, словно он был святым на золотом троне.

Снова пробудился интерес к славину Истоку. С безудержным любопытством люди ждали вестей с севера и спорили между собой, удалось ли смельчаку спастись или его перехватила погоня. При этом забывалась даже война в Италии; о полководцах Велисарий и Мунде не велось столько разговоров, сколько велось их об Истоке. Среди варваров, среди рабов и даже среди солдат не было ни одного человека, кто бы пожелал Истоку вернуться в Константинополь. Многие ставили на него последние статеры, горячо желая, чтоб он ушел за Дунай.

На вершине опасного вулкана, в глубине которого клокотало недовольство и ненависть к деспоту, во дворце восседал Юстиниан и днем и ночью писал в провинции префектам, приказывая собирать новые и новые налоги на армию и строительство храма святой Софии. Огромные толпы голодных земледельцев покинули свои поля и явились в Константинополь, другие ушли через границу к врагам империи, не в силах выносить поборы. Преданности, любви и верности как не бывало. Все льстили, все раболепствовали, но в сердце таили ненависть и протест.

Тайно возликовал город, когда возвратились солдаты, преследовавшие Истока. Все кабаки были набиты битком, аркады на площадях не вмещали толпы имущих горожан.

— Ушел! Ушел! — передавалось из уст в уста. А вслух громыхали проклятия, вздымались кулаки. Северу угрожали новым Хильбудием. Солдаты, гнавшиеся за Истоком через Гем, были дорогими гостями в любой компании. Сотни раз они с невероятными преувеличениями рассказывали об ужасах, которые видели во Фракии и Мезии. Рассказывали, как разбойничал бежавший славин, как разрушал он крепости, уничтожая целые легионы, грабил, увозя богатства и оружие, как он преследовал самого Тунюша, а потом переправился через Дунай у развалин крепости Туррис, где по эту сторону реки еще не так давно стоял лагерь непобедимого Хильбудия. Потом, говорили солдаты, когда они возвращались с Тунюшем, которого призвал Управда, их нагнали гунны с вестью о том, что Исток разгромил войско антов, и те, напуганные, как стадо овец, бежали к реке Тиарант и через нее в землю вархунов.

— Исток могущественнее Велисария. Сам Мунд — не более чем центурион в сравнении с этим варваром! Он двинется на Константинополь! Пусть приходит! К народу он будет милостив. А вы, Феодора и Асбад, ваши шкуры мы купим и продадим на ремни кожевникам! — Так украдкой толковали люди до поздней ночи.

На другое утро, когда прибыл Тунюш, которому пришлось, покинув Любиницу, отправиться к Управде в сопровождении солдат, неожиданно пришла весть, что гунны хлынули на Мезию, переправились уже через реку Панисус и угрожают Фракии. Юстиниан растерялся. Он призвал нескольких сенаторов и Велисария, но выхода из положения найти не мог. Велисарий, осмелев, укорял деспота за сношения с Тунюшем. Ведь он жулик! Ему нельзя доверять. За эти слова император наградил преданного победителя тем, что отнял у него лучший легион и оставил этот легион в городе для защиты от варваров. После этого он призвал Тунюша.

Гунн бросился на ковер к ногам императора, грозно упрекавшего его за то, что его соплеменники грабят империю. Лицо Тунюша покрылось серыми пятнами.

— Это не гунны, не мои подданные. Это вархуны, которые нападают на меня, я не единожды громил их. Но они многочисленны и, как саранча, поглощают моих воинов, преданных тебе.

Юстиниан многозначительно посмотрел на Велисария, стоявшего возле трона. Тот сокрушенно опустил голову.

— Помощь нужна мне, повелитель, а помощь мне оказали бы анты, которых ценой больших жертв я рассорил со славинами.

— Говори, чего ты хочешь?

— Подари антам пустующие земли по ту сторону Дуная, и тогда я сам позабочусь натравить их на вархунов. Начнется драка в Мезии, во Фракии же сохранится мир. Они будут резать друг друга, и никто из них не перейдет через Гем. Славины же несомненно ударят через Дунай. Но там их встречу я с антами, и уж после этой встречи им не придется больше переправляться обратно.

— Хоть ты и носишь песью голову на плечах, совет твой не лишен смысла. Непобедимый август унизится до того, чтобы одобрить твою мысль. Я пошлю с тобой послов. Созови старейшин антов в Туррис, там мы передадим им землю, которая до сих пор была моей, и заключим договор о том, что взамен они будут отражать налеты вархунов на мою империю. Сегодня же ты отправишься с послами.

Тунюш снова коснулся лбом пола, потом поднял голову, его маленькие глазки просили слова.

— Великий самодержец, путь не безопасен. Я один, без спутников, а разбойники множатся, как гусеницы.

Я выдам тебе охранную грамоту. Из крепостей тебя будут сопровождать солдаты. Ты будешь ехать спокойно.

— И кабаки на дорогах стали дороже. Никто не принимает путника даром. Деньги я потратил, когда по твоему приказу сеял раздоры между антами и славинами.

— Тот, кто является олицетворением величайшей справедливости на земле, заплатит тебе.

Тунюш вышел. По спине его текли струйки пота. Он разыскал какую-то корчму и с дикой жадностью набросился на жареную дичь; рвал куски мяса и глотал вино, стекавшее по редкой бороденке. Насытившись, он опрокинул ногой столик и растянулся на каменной скамье.

«Клянусь разумом Аттилы, я опять надул его. Что мне за дело до вархунов и что мне за дело до империи? Тунюш живет только для себя и для своей прекрасной Любиницы».

Дикарь зачмокал и облизнул влажные от вина губы. Безумное, неодолимое желание видеть Любиницу охватило его. Сердце застучало, и не было сил оставаться на месте. Тунюш с ревом выскочил наружу и кинулся на поиски купца, торговавшего драгоценными женскими украшениями. Он набил полную пазуху браслетами, серьгами, коралловыми бусами, золотыми пряжками и фибулами, чтоб украсить ими прекрасную девушку.

Возвращаясь во дворец, чтоб получить императорскую грамоту и деньги, Тунюш бормотал:

— Если б он знал, что его золотые пойдут на украшения для сестры Истока, — ха, — клянусь мудростью Аттилы, он спятил бы на своем троне. Песью голову носишь, сказал он мне. Но в ней мозги, которые сродни мозгам Аттилы. А Аттила был государь, ты же бабник, баран, черт. Я всех перессорю, это верно, да не в твою корысть. Ты плати за волов, а мясом насладится Тунюш. Начнется драка, я подамся на юг и женюсь на Любинице. А ты мне еще и грамоту дашь. Спасибо. Буду грабить без всяких забот. Неужели ты и впрямь думаешь, что я подставлю свою голову под меч Истока?

Когда вечерняя прохлада опускалась на Константинополь, три всадника с Тунюшем во главе выехали через Адрианопольские ворота. Император дал им полномочия заключить союз с антами против вархунов и славинов. Пьяный Тунюш левой рукой взвешивал тяжелую мошну с золотыми монетами, полученную от Управды, и хриплым голосом распевал гуннскую песнь о белой голубке и сизом соколе.

Почти в ту же самую пору через Западные ворота, громыхая, пронеслась двуколка Рустика. Префект несколько дней развлекался в городе. Асбад умышленно не предупредил его, что следует немедленно мчаться в Топер за беглянкой. Он хотел, чтоб девушка выиграла время.

И в самом деле, посланец Асбада успел передать письмо и деньги Ирине.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

В саду префекта под платаном сидели Ирина и Кирила. Светлое небо уже позолотили лучи заходящего солнца. На верхушках деревьев размеренно шелестели листья. С Эгейского моря потянул вечерний ветерок, он ласково касался горячей земли — так нежная ладонь касается потного лба усталого земледельца.

Кирила опустилась на низенькую скамеечку у ног Ирины. На коленях ее лежал Апокалипсис. Рабыня не сводила больших глаз с Ирины, которая, опершись о толстый ствол дерева и опустив веки, устремилась душой куда-то вслед за лучами опускающегося солнца. Правая рука ее покоилась на белом прохладном камне — густая тень охраняла его от полуденного зноя.

— Продолжать, светлейшая?

Рабыня застыла в ожидании ответа.

Ирина отрицательно покачала головой. Ей не хотелось говорить, она словно опасалась, что громкое слово спугнет мечты, в которые погрузилась ее душа.

С тех пор как она бежала из Константинополя и покинула двор, с тех пор как судьба отняла у нее двух самых дорогих ей людей, Истока и Эпафродита, она все чаще предавалась меланхолическим мечтам. Жизнь в Топере тяготила ее. Бывая в здешнем обществе, она должна была неукоснительно следовать всем придворным обычаям. Тяжелая, усыпанная драгоценными камнями стола была для нее невыносимым бременем, цепями, тогой лицемерия. В обществе провинциальных дам она вынуждена была говорить шепотом, дабы поддерживать миф о святости и божественном авторитете двора. Поэтому она избегала общества, искала тихие уголки, укромные лужайки, где в простеньком платьице могла без помех наслаждаться свободой. Возвращаясь же из «высоких сфер», она с гневом и отвращением сбрасывала тяжелые одежды, словно освобождалась от цепей. И всякий раз повторяла слова Синесия Киренского[122]: «О римляне, разве вы стали лучше с тех пор, как надели пурпур и осыпали себя золотом? Комедианты в пестрых хламидах, вы — ящерицы, не осмеливающиеся говорить громко, боящиеся света божьего и сидящие по своим норам, дабы народ не понял, что, несмотря на все, вы — самые обыкновенные люди».

Сердце ее с бесконечной тоской стремилось к Истоку. Она вспоминала его в холщовой одежде на ипподроме, когда он вскакивал на коня, вспоминала его развевающиеся, неумащенные кудри. Именно тогда она полюбила его — простого, свободного, без цепей, без маски. А сейчас он ушел, сбросил панцирь, и там, за Дунаем, скачет во главе войска, как скакал тогда на ипподроме. Думает ли он о ней? Вернется ли за ней?

Дни бегут, летят недели, а новостей нет ни с юга, ни с севера.

Мысленно она бродила в поисках любимого по неведомым лесным тропам, призывала его в горах, расспрашивала о нем на дорогах, умоляла путников разыскать его, предлагала купцам статеры, чтоб они взяли ее с собой в страну славинов.

Кирила знала свою госпожу. И в такие минуты старалась незаметно ускользнуть, чтоб Ирина могла с тихой печалью и сладкой грустью предаваться мыслям об Истоке. Так было и в этот вечер — Кирила молча покинула сад и пошла в город.

На узком форуме перед скромной базиликой толпились топерские девушки. Возгласы восхищения доносились из толпы, когда на площади показывались шелковые носилки, в которых восседали жены офицеров, богатых купцов и сборщиков налогов. Их было немного в Топере, может быть, поэтому их так уважали и почитали.

Кирилу, хотя она и была вольноотпущенной, тоже почитали из-за ее госпожи. Девушки расступились, когда она, вслед за дамой на белых носилках, направилась к лавке взглянуть на женские безделушки.

Купец как раз поставил на каменный прилавок два великолепных бронзовых светильника. Весело мигали огоньки, питаемые превосходным греческим маслом. Кирила широко раскрыла глаза, разглядывая сверкающие драгоценности. В волшебном свете играли и переливались фибулы, золотые серьги, ограненные камни, янтарь, кораллы и снежно-белые костяные гребни. Сотни алчных глаз в упоении паслись на этом поле роскоши, и бессильная зависть рождалась в душах, когда какая-нибудь богатая купчиха покупала драгоценности и передавала их рабыне, чтобы та спрятала в шкатулку красного дерева.

— В императорском дворце нет украшений прекраснее! — невольно вырвалось у Кирилы. Стоящие рядом девушки подхватили ее слова, и по толпе понеслось:

— В императорском дворце нет украшений прекраснее!

Кирила испугалась и поспешила исправиться:

— В императорском дворце, я сказала. Но для святейшей императрицы — это мусор, надо только видеть ее украшения!

И тут же почувствовала, как в нее вонзились маленькие глазки купца. Кирила посмотрела на него. Спина ее покрылась холодным потом, по коже побежали мурашки, в испуге она попыталась улизнуть. Торговец ласково подмигнул ей, потом длинными пальцами взял золотой браслет в форме двух изогнутых дельфинов, покрытых бериллами и топазами, с гранатами вместо глаз, и поднял его к свету, так что он засверкал всеми своими огнями.

— Ты говоришь правду. Только святейшая императрица носит браслеты прекраснее, чем этот! Ты угадала или слыхала об этом во дворце?

Кирила напрягла все силы, чтоб не выдать своего волнения. В торговце она узнала евнуха Спиридиона.

Когда Нумида разыскал в Топере Ирину, чтобы сообщить ей о спасении Истока и бегстве Эпафродита, он ни словом не упомянул о Спиридионе. Поэтому девушка и заподозрила в нем дворцового шпиона, которого Феодора под личиной купца послала следить за Ириной.

Но купец спросил, была ли она при дворе, и она обрадовалась, решив, что он ее не узнал.

— Кирила жила во дворце, — вмешалась жена богатого топерского купца. — Она рабыня придворной дамы Ирины, что живет теперь у нас!

Кирила едва удержалась, чтоб ладонью не зажать рот болтунье. Но было уже поздно. Евнух изумился, сложил на груди руки и низко поклонился, почти коснувшись лбом разложенных товаров.

— Знатная госпожа из святого Константинополя обитает здесь? Неизмеримая честь выпала Топеру! Передай, о рабыня, пресветлой госпоже своей, что ей кланяется торговец Феофил из Фессалоники и просит позволения предстать пред лик ее, озаренный блеском священной августы. Смиренный раб будет счастлив поцеловать ногу той, что ступала возле величайшей владычицы вселенной!

Дамы и девушки кланялись всякий раз, когда Спиридион-Феофил упоминал имя императрицы. Кирила растерялась. Она также кланялась, как полагалось по дворцовым обычаям, словно стояла перед самой Феодорой, и не могла произнести ни слова.

Тогда снова заговорил Спиридион.

— Скажи, рабыня, где сейчас твоя госпожа? Может ли слуга предстать перед ее взором?

— Госпожа сидит в саду под платаном и размышляет.

— О рабыня, Христос добр, он вознаградит тебя, если ты проведешь меня к ней. Взгляни, я подарю ей этот браслет, только помоги мне. Феофил боится господа, но, даря браслет твоей госпоже, он дарит его священной августе, а даря его императрице — дарит его Христу; Христос же добр, он вознаградит нас!

— Уже вечер, Феофил! Смотри сколько народу! Сегодня ты не успеешь!

— Неужели так говорит рабыня? Нет, не озарила тебя святая София! Кто из живущих под солнцем может сказать: «Не успею!», если ему представляется случай склониться перед владычицей земли и моря? Ты когда-нибудь слышала, чтобы у червя выросли крылья и он мог спуститься на купол императорского дворца? Радуется он, что удалось взобраться на травинку да чуть обогреться на солнышке. Я иду с тобой!

Он опустил браслет в выложенную бархатом шкатулку, спрятал в ящик золотые вещи, велев рослому рабу стеречь их, и вслед за Кирилой направился сквозь толпу к базилике. Люди приветствовали его, а он, опустив голову, бормотал:

— Благо тебе, Топер! Благо, благо!

Добравшись по узким улочкам до дома префекта, Спиридион с обычной осторожностью огляделся по сторонам. За ними никто не шел. Он ускорил шаг, поспешая за мчавшейся Кирилой, которая шепотом умоляла господа спасти Ирину, как он спас ее из морских глубин. Она по-прежнему была убеждена, что евнух послан дворцом.

Нагнав девушку, Спиридион коснулся ее руки.

— Не бойся, Кирила. Неужели ты не узнала меня?

— Спиридион! — выдохнула Кирила.

Евнух левой рукой закрыл ей рот.

— Тише! И в мыслях не произноси моего имени! Ты погубишь меня!

Кирила недоверчиво посмотрела на него и с гадливостью отвела его руку.

— Если ты предашь мою госпожу, пусть твоя жизнь кончится на осине, как кончилась жизнь Иуды!

— Неужели ты не знаешь, Кирила, что я убежал вместе с Эпафродитом? Неужели ты не знаешь, что я служу ему и ношу на сердце своем письмо для Ирины? О, небо сегодня будет милостиво к ней! А Истока спас я, я, Кирила! Господь не погубит меня. Ведь на судилище праведников это доброе дело ляжет на чашу спасения!

Рабыня успокоилась, светильник озарил лицо Спиридиона, и Кириле показалось, что его глаза не лгут. Она велела ему подождать и пошла предупредить Ирину.

Вскоре она вернулась, сказав, что Ирины под платаном уже нет. Они пошли к спальне. Кирила отперла дверь и тихо приблизилась к Ирине, в глубокой печали склонившейся перед иконой. В руке девушка держала пергамен — письмо Асбада, которое передал ей гонец, пока Кирила была в городе.

Рабыня коснулась ее плеча и опустилась рядом на колени — на миг рассеялась густая мгла, поглотившая и опутавшая Ирину. Но вот она повернулась к двери, где склонился Спиридион, и страшные нити судьбы еще туже затянулись вокруг ее сердца, сомкнулись стены душевной темницы, она закричала от боли и бросилась на шею к рабыне в поисках защиты. Сжавшаяся фигура евнуха напомнила ей о византийском дворе. Ирина уже чувствовала мстительную руку императрицы, слышала издевательский смех дам, спускалась по ступенькам в темницу, где томился Исток, — скрежетала дверь подземелья, а вслед ей несся злобный хохот. Смрад подземелья душил ее… Силы оставили девушку, она судорожно схватилась за шею Кирилы. Однако это продолжалось мгновенье. Евнух уже трижды поднимал голову и все ниже склонялся перед Ириной.

Отчаяние породило силу, силу отпора. Ирина швырнула на пол письмо Асбада, наступила на него ногой и решительно сказала евнуху:

— Исчезни, Иуда! Скажи императрице, что я свободна и что я больше не хочу носить шелковые и золотые цепи, но мои руки не станут носить и железные — скорей я умру! Уходи, ибо я не звала тебя!

Вытянутая рука ее дрожала, она стояла, гордая и сильная, являя собой воплощенный протест.

Рабыня склонилась у ее ног, Спиридион, все существо которого выражало всосанное с молоком матери раболепие холуя, безвольно опустился у порога на пол.

Ирина наступила на письмо и оттолкнула рабыню.

— Уходи прочь и ты! Уходи вместе с ним, изменница, открывшая ему мою спальню. Я останусь одна и буду одна бороться с судьбой. Со мной Христос, он печется о лилиях на поле, он позаботится и обо мне.

— Утешься, светлейшая госпожа! Спиридион пришел с благой вестью!

— С благой вестью? Благие вести не приходят из дворца, оттуда идет только погибель!

Евнух возвел глаза горе, лицо его озарилось радостью и уважением.

— Тебе подобает, светлейшая, сидеть на престоле, столь ты сильна! И я служил бы тебе верно, как обращенный Савл[123] господу!

— Не поминай господа, ибо ты на службе у грешников. Ужасна его десница. Она покарает тебя!

— Милая госпожа, Спиридион не служит грешникам! Он — посланец Эпафродита!

Упала вдоль белой одежды вытянутая рука Ирины, склонилась голова ее, и еле слышно прозвучали слова:

— Открой мне, мудрость божья, твои ли это пути или сатанинские!

— Неисповедимы пути господни, дорогая госпожа! Поднял он свой рог, дабы маслом счастья умастить тех, кто страдал безвинно.

Спиридион расстегнул тунику, развязал белую перевязь на груди, переброшенную через левое плечо, и вытащил запечатанное письмо.

— Читай, светлейшая, и твой язык будет возносить благодарения до ясного утра!

Евнух протянул Ирине письмо Эпафродита, она приняла его дрожащей рукой.

Потом подошла к мигающему светильнику и поглядела на печати.

— Его печати! Эпафродита! В его доме в Константинополе я видела эту печать. Рассей мрак, Спиридион! Вера моя слабеет.

Без сил опустилась девушка на шелковую подушку, не сводя глаз с печатей на письме, которое держала в руках, не зная, что в нем: яд или бальзам.

Кирила села к ее ногам и шепотом рассказала, что Спиридион помог спасти Истока, что он бежал вместе с Эпафродитом.

— Читай, светлейшая! Я видел: печаль съедает твое сердце. Пусть обрадуют тебя слова доброго Эпафродита!

— Не могу! Утомлена душа моя! В висках стучит. Дай воды, Кирила! А ты, Спиридион… как велик мой долг?

Взыграло сердце евнуха, и глаза его чуть не вспыхнули при мысли о хорошей награде. Но он подавил свою страсть.

— Я не твой слуга, я служу Эпафродиту, и он оплатит мой труд. Но я буду столь дерзок, что предложу тебе этот браслет. Клянусь Артемидой, у августы нет лучшего!

Евнух раскрыл шкатулку и протянул ей гнутых дельфинов.

— Я торгую сейчас в Фессалонике и привез золото в Топер, чтобы попасть к тебе. Так велел Эпафродит.

Ирина взглянула на браслет и покачала головой.

— Не могу принять его, мне нечем за него заплатить. Но в самом деле, ничего прекраснее я не видела даже у Феодоры.

— Не надо платить, светлейшая, но принять его ты должна! Это была моя уловка, выдумка, чтобы увидеть тебя. Спроси Кирилу! Браслет дорог, очень дорог, но для Эпафродита это пустяк; ему ничего не стоит бросить его в море, чтоб подразнить рыб.

— Значит, платить придется Эпафродиту? Мне бы этого не хотелось!

— Это его воля, светлейшая, его святая воля! Приехал Нумида, привез письмо из Афин и сказал: «Отвези, Спиридион, это письмо в Топер, Ирине. Береги его как зеницу ока. На расходы не скупись! Фунты статеров пускай на ветер — только вручи письмо!» И браслет — это уловка, лишь песчинка на пути к цели. Через неделю я снова приду к тебе, светлейшая, в надежде получить ответ.

— О добрейший Эпафродит! Приходи, Спиридион! Только остерегайся любопытных глаз!

— Феофил никогда не предавал своего господина! Теперь я Феофил, почтенный торговец из Фессалоники. Моего истинного имени, светлейшая, не произноси даже во сне, — и как некогда во дворце, я и сейчас верой и правдой служу Эпафродиту.

И тут Ирина вспомнила о кошельке с золотыми монетами, который вместе с письмом прислал ей Асбад.

Она взяла кошелек с белого столика и протянула его евнуху.

— Больше заплатить я не могу, бери, что есть!

Спиридион на коленях принял кошелек, поцеловал Ирине руку и вслед за Кирилой вышел из комнаты.

На улице он внимательно взвесил кошелек. На сморщенном лице его появилось выражение сладострастия.

— Клянусь Меркурием, пахнет золотом! О Феофил, ты отлично торгуешь!

Когда рабыня вернулась к Ирине, та, опершись о столик, разглядывала печати на письме Эпафродита.

— Госпожа! — Кирила припала к ее ногам. — Отчего ты печальна, светлая? Христос осенил тебя своей любовью, отчего же нет радости на твоем лице?

— Ты не знаешь, что произошло, пока тебя не было. Вон прочти!

Она указала на пол, где валялось письмо Асбада. Рабыня подняла и быстро прочитала его.

— Не верь, светлейшая! Асбад — обманщик!

— А дядя Рустик?

— Дядя Рустик… — повторила рабыня.

— Он в восторге от Константинополя. Что, если он снова отправит меня во дворец? О Кирила, как страшно отомстит мне Феодора!

— Не бойся, светлейшая! Христос, наш повелитель, спас тебя в Константинополе, спасет и в Топере, если Асбад не врет и тебе угрожает опасность. Но он врет. Он подстроил какую-то ловушку. Дядя любит тебя и не отдаст дворцу.

— Если б можно было верить твоим словам! Сердце мое чует беду!

Кирила молитвенно сложила руки. Надежда сверкала в ее глазах. Дрожащим голосом произнесла она слова праведников: «Живущий под кровом Всевышнего, под сенью Всемогущего покоится… Он избавит тебя от сети ловца… На аспида и василиска наступишь; попирать будешь льва и дракона».

Ирина коснулась первой печати на письме: хрустнул воск, сломала вторую, шелковый шнурок соскользнул со свитка, пальцы дрожали, вся душа ее ушла в чтение четких строк, выведенных уверенной рукой Эпафродита.

Рабыня смолкла; губы ее шевелились, глаза со страхом и надеждой были устремлены на лицо Ирины.

«Светлейшая госпожа, возлюбленная дочь Ирина!

Я умер, утонул в водах топерских со своей любимой — прекрасной ладьей. На дне морском стоит она как памятник мне, и я вижу надпись на нем: „Epaphroditus requiescet in расе et in Christo!“[124] Да здравствует отец Ирины и Истока! Я умер для Константинополя, умер для двора, чтобы жить лишь для тебя и твоего героя, которому я обязан жизнью. Не будь его, мои кости давно бы уже гнили у подножья студеного Гема. Ирина, дочь моя, — так я буду теперь тебя называть, — щедро благословил меня господь, и я отблагодарю его, охраняя тех, кого преследует огненный змей, восседающий на престоле византийском. Я принял бой и я доведу его до конца.

О, сколько слез видел я в провинциях, где с благословения деспота сосут кровь из бедных подданных. По стенам храма святой Софии текут потоки крови народной, в жемчуге сверкают слезы. Мудрость божья не радуется таким дарам. Пройдут века, и проклятие ляжет на строение, которое гордыня возводит для себя, но не для бога. Позор сего дома божьего превзойдет позор храма Иерусалимского.

Я чувствую душою, как ты читаешь эти строки и как трепещешь от ужаса и отчаяния. Не бойся! Возле меня нет предателей. Мои друзья в Афинах не страшатся вслух проклинать Византию — наши проклятия не достигают Пропонтиды. Это письмо я вручаю верному Нумиде, который скорее позволит вырвать у себя сердце, чем даст непосвященному бросить хоть один взгляд на письмо. Завтра он отправится на торговом корабле одного из моих друзей в Фессалонику. Там живет Спиридион, евнух, теперь купец.

Ты удивлена! Удивляйся, но пусть тебя это не пугает. Можешь довериться ему. Он купил на мои деньги дом и открыл торговлю. Измены не бойся. Страх пыток и страх смерти держат его за горло. Без его помощи мне было бы трудно спасти Истока, и об этом знают во дворце, так как он исчез в ту же ночь. А его ненасытную жажду денег утолят мои сундуки, полные золотых. Я и велел ему жить в Фессалонике, чтоб он был ближе к тебе. Если ты почувствуешь малейшую опасность, беги из Топера и укройся у Спиридиона. Однако я надеюсь на дядю, который тебя, несомненно, любит. Да и как можно не любить тебя, мой ангел? И все-таки на душе у меня неспокойно. Купцы утверждают, что твой дядя крут и жесток, что ради деспота он пойдет на костер, что он честолюбив, а это небезопасно. Будь осторожна!

Я сейчас живу возле Акрополя. Мудрецы ареопага сетуют на Юстиниана, закрывшего древние философские школы. Тем, кто его ослушается, он пригрозил тяжким наказанием. Платон и Аристотель заскучали бы, в нашу эпоху у них нет учеников[125]. Все — и крестьяне, и ученые — чувствуют тяжкую руку деспота. Небо должно бичом покарать такого государя. И знаешь, дочь моя, душа моя полна предчувствий. Днем и ночью странный пророк твердит, что Христос призвал варвара Истока покарать тех, кто осквернил Евангелие делами и жизнью своей.

Такой герой, как он, способен поднять народы по ту сторону Дуная и нагрянуть на столицу, чтоб отомстить за неправду. Верь: близятся дни, когда ты будешь страдать и бояться за него. Но надейся! Эпафродит не уйдет в могилу до тех пор, пока не соединит двух людей, которых судьба отдала под его защиту.

Чтоб сделать это, я как можно скорее приеду в Фессалонику. Ваша любовь отогрела мое старое сердце. Я бесконечно тоскую по тебе. Будь счастлива, будь здорова. Верь в того, кто достоин твоей любви. Исток никогда не позабудет тебя! Если б он знал, где ты, он бы уже примчался за тобой! В ту ночь, когда я вырвал его из пасти леопарда, я поклялся ему, что буду оберегать тебя и вручу тебя ему.

Перешел ли он уже Дунай? Слышала ли ты что-нибудь об этом? Надеюсь, ты уже знаешь. До меня вести пока не дошли. Но я твердо убежден, что он спасся. Ведь я ему дал самых резвых в мире коней.

Кончаю. Больше писать не буду. Увидимся в Топере или в Фессалонике. И тогда радость наша будет безмерна. Приветствует тебя отец твой Эпафродит.

Прочтешь письмо и немедля сожги его. Ни одного мгновения оно не должно оставаться у тебя».

Когда Ирина прочла эти строки, ее прекрасные глаза увлажнились. Лицо пылало, грудь вздымалась в радостном волнении; она крепко обняла Кирилу. Рабыня вырвалась из ее объятий, разрыдалась от счастья и, бросившись на колени перед иконой богородицы, дала обет выдержать пять строгих постов в благодарность за доставленную ее госпоже радость.

Ирина зажгла от светильника ароматический факел и уничтожила письмо. Потом тщательно собрала пепел, уложила его в золотую ладанку и повесила на золотой цепочке на шею, чтобы хранить как святыню.

Следующие три дня у Ирины с Кирилой только и было разговоров, что об Эпафродите и об Истоке. В саду под деревьями они шепотом произносили их имена, а вечером падали ниц перед иконой богородицы и читали псалмы. Правда, изредка в их душах рождался страх перед Рустиком. Но он был, как мимолетный туман, таявший под солнцем счастья.

Вечером третьего дня стража возвестила о возвращении префекта. Ирина поспешила навстречу дяде в атриум и велела зажечь все светильники.

Лицо Рустика было недовольным и утомленным. Ночи напролет он кутил в Константинополе, спустил уйму денег, да и дорога утомила его. Ирина испугалась его хмурого взгляда. Он неласково встретил ее, не обнял и не поцеловал в лоб, как обычно.

— Ступай за мной! — грубо произнес он.

Испуганной голубкой беззвучно последовала за ним девушка.

Войдя в дом, Рустик повернулся к Ирине.

— Лгунья!

Девушка затрепетала, по щекам ее покатились две слезинки.

— Почему ты так жесток, дядя?

— Лгунья! — повторил он еще резче. — Дома ползаешь на коленках, богомолка, а в Константинополе путалась с варварами, язычниками! Позор!

Гордость пробудилась в душе Ирины. Она выпрямилась, устремила взгляд на дядю, слезы ее мгновенно высохли.

— Тот, кто сказал это, бесстыдный лжец! Моя совесть чиста! — твердо произнесла она.

— Молчи, не вызывай моего гнева! Ты осквернила честь дворца, отвергла любовь начальника конницы Асбада и спуталась с язычником.

— Асбада я никогда не полюблю, он мне противен!

— А все-таки ты будешь его женой! Такова воля священной августы, таково желание Асбада, таков мой приказ!

— Никогда! Скорее умру!

— Завтра же возвратишься во дворец, откуда ты убежала. Лгунья! И больше не убежишь, потому что тебя будет сторожить префект Рустик.

Ирина в ужасе отшатнулась, колени ее подогнулись, и она повалилась на пол.

— Дядя… не губи меня! Смилуйся надо мной, Христе боже! — вырвалось из скорбящей груди.

Губы ее сомкнулись, по телу прошла судорога.

Подбежала Кирила. Два раба подняли потерявшую сознание девушку и отнесли ее в спальню.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Одолев антов, славинское войско с победой возвращалось в град Сваруна, чтобы там, под липой, принести богам обещанные жертвы.

Дикие вопли сотрясали воздух, из охрипших глоток неслись боевые песни; упиваясь радостью победы, люди затевали кровавые потасовки. Целые вереницы пляшущих на ходу юношей тянулись по лугам и безбрежным степям. Зрелые мужи густыми толпами шли по полям, размахивая над головами окровавленными топорами и славя Перуна. Посередине пастухи гнали захваченные стада мычащих коров и блеющих овец. Вслед за скотиной тащились полумертвые от жажды анты, которых славины полонили в бою. Связанные, опозоренные, униженные, шагали братья среди братьев, рабы среди свободных. Исток и Радо вместе с конницей ехали далеко позади главного войска. Исток не различал отдельных криков. Он слышал только победный рев разбушевавшегося людского моря, гул земли, шум лесов и свист ветра.

Исток понимал, что победа одержана только благодаря ему. Это он обратил вспять гуннов, разогнал аланов, союзников антов, сразил предателя Волка. Войско уважало и чтило его, но в сердце юноши не было радости. Печально смотрел он на окровавленные копья и почерневшие от братской крови топоры. Рука его дрожала, когда он вытирал меч о росистую траву. Ведь следы крови на мече вопияли о том, что ему пришлось замахнуться на Волка — предателя, но брата! Пагубная мысль родилась не в голове Волка. Ее посеял враг Тунюш.

Молча, задумчиво повесив голову, ехал Исток. Длинные волосы его упали на лоб, подбородок касался холодного доспеха. И конь, словно чувствуя печаль Истока, тоже повесил голову. Все думы юноши сходились в одной, главной мысли: как объединить поссорившихся братьев, как собрать их в могучее войско и вернуть порабощенные земли на том берегу Дуная; а потом можно будет ударить еще дальше, за Гем, пригрозить Византии и разыскать Ирину. Он поклялся небом, всеми богами, белыми костями своих павших братьев и Христом, которому молилась Ирина, что не успокоится до тех пор, пока славин снова с любовью не обнимет анта.

Чем ближе подходило войско к граду, тем сильнее становился шум: воинов вышли встречать женщины и девушки. Все, кто мог, оставляли дом, хватали овцу или козленка, наливали медовины в тыкву и спешили к войску громогласно праздновать победу.

Радо, ехавший возле Истока, тоже молчал. Но его голова не падала на грудь. На его челе не было теней, глаза не омрачали горькие мысли. И шлем свой он не снял с головы. С гордостью посматривал Радо на закрывавший широкую грудь сверкающий доспех, от которого отражались ослепительные солнечные лучи. Жарко горело сердце Радо. Улыбка играла у него на губах, когда он представлял себе, как девушки в венках с песнями спешат им навстречу. Впереди он видел Любиницу, дочь славного Сваруна, которая краснеет, словно ранняя зорька, подавая венок брату Истоку и ему, Радо, своему возлюбленному. Он считал дни, оставшиеся до той счастливой минуты, когда он введет ее в свой дом, покажет ей овец и загон своего отца Бояна, которые станут его собственностью. Занятый этими сладкими мыслями, он невольно натянул повод, жеребец под ним заржал и весело ударил копытом по сухим веткам, что трещали и ломались под ногами.

На четвертый день, после того как войско оставило поле боя, оно подошло к граду Сваруна. Юноши помчались по долинам, поспешили через горы, чтобы возвестить о его возвращении. Кипела радость, хриплые голоса затягивали давории, трубачи заглушали песни своей громогласной музыкой, а скотина жалобно мычала, словно предчувствуя, что близится час, когда ей придется лечь на жертвенники и погибнуть под ножами, чтобы насытить голодных.

На заходе солнца перед войском раскрылась родная долина. Обработанные поля приветствовали воинов.

Исток вырвался из глубоких раздумий. Надел шлем, поправил волосы, взмахнул мечом, и конница помчалась. Кроваво-красные лучи угасающего солнца озарили доспехи и шлемы, кони заржали. Вскоре впереди показался укрепленный град Сваруна. Юноши придержали коней. Все с нетерпением ждали, когда отворятся ворота и оттуда выйдет толпа нарядных девушек, впереди них — Радован, а между ними — старейшина в белой одежде.

Первые всадники уже поднимались на холм, а все войско заполонило долину, когда ворота отворились. Первым показался Радован с лютней, за ним высыпала толпа девушек. Радо устремил на них свой соколиный взгляд, ища лицо Любиницы, ее белоснежные одежды. И вдруг брат и суженый девушки в один голос воскликнули:

— Что случилось? О Морана!

В знак печали у девушек были распущены по плечам волосы. А лютня Радована стонала так горько, что у Истока сжалось сердце.

— Что случилось? Неужели умер отец? Его не видно. Где Любиница? Ее тоже нет.

Воины, ехавшие сзади, помчались что есть духу, чтобы скорей узнать, какая беда постигла племя. А тем временем передние ряды уже смешались с встречавшими. Рога на мгновение стихли, давории смолкли, вокруг разнесся женский плач. Воины замерли, немо глядя на град, откуда к Истоку спускался Радован.

Протяжно и тоскливо застонала струна и замерла. Сокрушенный и уничтоженный, склонился Радован перед Истоком. Глаза его были заплаканы.

— Что произошло, Радован? Говори! Страх терзает меня…

— О почему, Исток, ты его не убил? О почему я не отбил ее, проклятья на мою старую голову!

— Не болтай! Не мучь меня! О ком ты говоришь?

— О псе, о коровьем хвосте, о дьяволе, о-о-о-о, почему ты не убил его?

— Тунюш напал на град, на отца?

— Где Любиница? — закричал Радо и скрипнул зубами.

— Любиница! — повторил Исток и стиснул рукоятку меча.

— О… о… он украл ее…

Радован зарыдал, как ребенок, и опустился в пыль посреди дороги. Юноши, побледнев, смотрели друг на друга. Их окружили воины, печальная весть о похищении Любиницы передавалась из уст в уста. И тогда раздался голос старого славина:

— В погоню! На гуннов!

И словно из всех душ вырвал он эти слова, зашумели воины — будто вихрь пронесся над градом:

— В погоню! На гуннов! Смерть им! Гибель гуннам!

Исток и Радо поехали к Сваруну. За ними тронулись старейшины Велегост и Боян с товарищами. Двор наполнился народом. Люди с сочувственными словами подходили к Сваруну, который сидел на колоде перед домом и утирал слезы, катившиеся по длинной бороде.

Исток опустился на колени и взял его за руку.

— Не плачь, отец! Мы отомстим за Любиницу.

— Мы спасем ее, старейшина, если только она жива! Этот меч разрубит пополам беса Тунюша!

Радо схватился за рукоятку, обнажая свой меч. Все снова зашумели:

— В погоню! На гуннов! На Тунюша!

Крик словно пробудил старца, он оперся на плечо Истока, простер руки и в полной тишине произнес глухим голосом:

— Да пребудут с вами боги, как они были до сих пор! Принесем жертву в знак благодарности!

Духом-хранителем града прошел старец, опираясь на сына и будущего зятя, мимо рядов воинов на холм под липой.

Вспыхнул огонь на жертвеннике. В набожном благоговении смолкло и склонило головы войско. Озаренные пламенем, поблескивали одежды девушек, черные распущенные волосы угрожающе обвивались вокруг безмолвных жриц. Словно сами духи мести спустились на землю и держали при свете кровавых факелов совет, как отомстить гуннам.

К небу вздымался пахучий дым сжигаемой жертвы. Сварун простер руки, губы его трепетали.

Когда обряд завершился, Сварун отпил из раковины несколько глотков жертвенной медовины и обратился к старейшинам:

— Возрадуйтесь, люди! Боги вернули мне сына, они вернут мне и дочь, вернут солнце прошлых дней! Радуйтесь, люди, радуйтесь!

Старик возвратился в град, по долине побежали крохотные огоньки; разгораясь, они становились больше и больше, превращаясь в огромные костры. Люди ожили, понеслась песня, зазвучал гонг, в победном торжестве потонула печаль.

Лишь в доме Сваруна не было шумного веселья. Старейшина притулился в углу на овечьей шкуре, голова его склонилась низко на грудь. Радо и Исток, Велегост и Боян сидели на колодах вокруг огня. Жареная ягнятина не шла им в горло, рог с медовиной не переходил из рук в руки. Снаружи веселился народ, который совсем недавно готов был плакать, отчаиваться, проклинать, а сейчас — одно слово, чаша хмельного вина — и в заплаканных глазах засверкала радость, плач перешел в смех, стон — в веселую песнь.

Долго молчали люди вокруг Сваруна, погруженные в тяжкие раздумья.

— Вы одержали славную победу, сын! У Мораны было много дел. Перун вам сопутствовал.

— Жатва Мораны не была обильной. Мы щадим братскую кровь, отец!

Сварун поднял косматые брови и взглядом одобрил слова Истока.

— Горе народу, который собственной кровью удобряет землю. Не пасти ему свои стада на лугах. Нагрянет враг, и чужие стада вытопчут их. Сын, если даже ты позабудешь своего отца, не вспомнишь о его могиле, куда вскоре опустишь его прах, если подашься на юг, если народ ринется вслед за солнцем на запад — не забудь моих слов. Только согласие принесет нам славу, мирную жизнь и упитанные стада, только тогда солнце свободы воссияет над нашей головой. Не будет согласия — нагрянет чужеземец, всем согнет шею, и свободный превратится в раба.

Наступило молчание. Лишь тихое потрескивание поленьев нарушало тишину. Искры взметались вверх, исчезали в длинных языках пламени, уходившего под самый закопченный потолок. Благоговение — словно люди слушали пророка — охватило взволнованно бьющиеся сердца.

Тихо и сокрушенно, с виноватым видом вошел Радован. Никто не повернул головы в его сторону. Он почувствовал, что пришел не вовремя, нарушил торжественность минуты. Старик пробрался в угол, прижав руки к обнаженной груди.

Сварун посмотрел на него, и в его взгляде не было злобы.

— Расскажи о разбойнике, Радован. Печаль давит мне грудь, душит. Не могу в одиночестве!

Исток укоризненно взглянул на певца.

— Почему ты не уберег ее, не защитил?

Старик продвинулся к огню. Лицо его при свете костра выглядело сморщенным и худым. А когда он заговорил, голос его звучал так робко и так сокрушенно, что Исток в удивлении повернулся к нему.

— О, я знаю, вы осуждаете меня. Осуждают ваши лица, ваши взгляды, потому что украдена голубка, потому что исчез со двора свет, потому что умолкли ее песни и дом теперь — сжатая нива. Вы осуждаете меня, но боги — нет. Кто из вас не кормил голубей, не бросал им зерна посреди двора, спрашиваю я? И что сделал бы он, если бы в ту минуту, когда он наслаждался видом воркующей стаи, с неба вдруг как стрела налетел тать, схватил голубку и унес? Он закричать бы не успел, даже подумать о луке, потому что уж высоко в небе плыл ястреб с прекрасной голубкой в изогнутых когтях. Так же случилось и тут. Сварун мне свидетель. Тунюш выскочил из засады, вспыхнул его багряный плащ, вопль замер у нас в груди, а ястреб-разбойник, оседлавший коня и тысячу бесов, исчез. О Морана!

Бледный как смерть Радо слушал рассказ Радована, кусая губы, в которых не было ни кровинки, пальцы его дрожали и сжимались в кулак, на руках перекатывались могучие мускулы.

— Вы осуждаете меня, а что бы вы сделали на моем месте?

— В погоню! — зарычал Радо.

— В погоню, в погоню! Ты бы помчался за ним, легкомысленный юноша, верю. И обрек бы себя на верную гибель. Где конь, способный догнать Тунюша? Где у тебя товарищи, ведь у него-то они были? Или ты топнул бы ногой, чтоб они вышли из земли, как осы из гнезда, когда постучишь по нему! О юноши с горячей кровью, жаждущие любви, — недолог ваш разум, короче он русой косы прекрасной девушки. Радован тоже помчался бы за ним, если б вспыхнула хотя бы крохотная искорка надежды догнать его, искорка, какую рождает слабый кремень, когда ударишь по нему кресалом. Но даже ее не было. Поэтому я остался и плакал в тихой и горькой тоске, и думал своей старой головой, что предпринять. Видят боги, я не виновен, хоть вы и казните меня своими взглядами!

— Не печалься, Радован! Говори, что ты придумал! А сначала опустоши рог, который тебе предлагает твой сын.

Исток налил доверху сосуд и протянул его музыканту.

— Не буду! Клянусь богами, лучше я погибну от жажды, чем омочу губы, сидя среди судей неправедных. Но после твоих слов я вижу, что вы не осуждаете меня!

Он залпом выпил медовину, лицо его порозовело. Он поднялся с колоды, выпрямил свое старое тело и торжественным напевным голосом произнес:

— А что я придумал, не твоя забота. Об этом никто не узнает, пока не исполнится. Скажу только, что трижды всякий день и трижды всякую ночь я приношу клятву Святовиту всевидящему, Перуну всемогущему, и Весне, и Деване: Радован спасет Любиницу или попадет в объятия Мораны во вражеской земле. Как я поклялся, так и будет.

В старце пробуждалась жизнь, глаза его засверкали, из широкой груди исходила сила, в сжатых кулаках таилась решимость, он был сейчас воплощением храбрости и вдохновения. Все оживились, лица засветились радостной надеждой, даже Сварун поднял тяжелую голову, с лица его исчезла горечь, и он протянул Радовану правую руку, словно благословляя его.

Певец, помедлив мгновение, решительно повторил:

— Будет так, как я поклялся! — Потом быстро повернулся и исчез во тьме.

Утром первые солнечные лучи озарили спящее войско. Повсюду вокруг града, где накануне вечером горели костры, теперь чернели круги выжженной земли. А рядом, словно подрубленный лес, спали воины. Радость, медовина, утомление сморили их, и они погрузились в крепкий сон — даже заря не разбудила их.

А на валу уже собрались на совет старейшины. Споров не было. Одна мысль владела всеми: на гуннов!

Большинство считало, что войску следует отдохнуть один день, а потом ударить всеми силами по Тунюшу.

Возражал только Исток. Воин до мозга костей, знавший порядки палатинской гвардии, он приходил в ужас, глядя на долину:

«Это стадо, — думал он, — а не воины».

В конце концов старейшины вняли его совету. Истоку разрешили отобрать лучших воинов, а остальных распустить по домам.

Когда совет закончился и решение было принято, в круг старейшин неожиданно въехал на тощем гуннском коне старый гунн.

Ненависть и злоба охватили всех. Гунна встретили грозные взгляды, нахмуренные брови, недобрые лица.

— Как я поклялся, так и будет! — прокричал всадник.

Вопль удивления вызвали эти слова.

А всадник уже повернул коня, взвился рыжий чуб, мелькнули штаны из козьей шкуры, и гунн галопом выскочил из града.

Старейшины, подняв руки, громко приветствовали его, желая удачи. Они узнали во всаднике Радована. Но тот даже не оглянулся. Он лишь взмахнул лютней, склонился к конской шее и помчался по долине.

— Вот так придумал, вот так придумал! — переходило из уст в уста. — Разве его узнаешь теперь? Боги да помогут ему! Храни его Святовит!

Лишь около полудня зашевелился людской муравейник вокруг града. Драгоценными камнями сверкали в серо-бурой толпе шлемы Истока и славинов из Константинополя. Вскоре толпа разделилась. Воздух потрясли воинственные крики:

— На гуннов! На гуннов!

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Войско, после победы жаждавшее крови, в тот же день хотело прорваться сквозь ущелье к Дунаю. Истоку с трудом удалось сдержать разбушевавшуюся стихию. И хотя он отобрал лучших воинов, они не послушались бы его, если б в дело не вмешались старейшины и не велели своим людям во всем подчиняться Истоку. Только тогда страсти понемногу улеглись. Старейшины, простившись, уходили домой. Толпа, вопя и приплясывая, постепенно рассеивалась в лесах. К вечеру в долине осталось около тысячи воинов под предводительством нескольких славинов, вымуштрованных под византийскими знаменами. Исток приказал воинам разобрать гуннских и антских лошадей. Воины надели на себя доспехи и шлемы, сколько их нашлось. Таким образом оказалось около двухсот тяжело вооруженных всадников. Исток ехал рядом с колонной, испытывая небывалую уверенность в себе и какое-то ранее неведомое сладостное чувство, Ремень под его подбородком был туго затянут. Отчетливо встала перед глазами далекая цель. Он весь погрузился в прекрасные мечтания.

Долина ширилась перед ними, просторную равнину заполнили воины. Повсюду сверкало остро наточенное оружие. Не было больше толпы, не было сброда. Настоящие, хорошо организованные сотни выходили из лесов и растекались по равнине. Вот сейчас, мечтал Исток, он взмахнет мечом, и войско тронется, под ударами копыт загудит земля, заклубится пыль, зазвенит сталь, воины хлынут к югу — а он помчится впереди. Взор его был устремлен вперед. «На Константинополь!» — гремит вокруг. «Месть!» — восклицает сердце. «Свобода!» — пылает душа. Застонет освобожденная земля, вбирая кровь тиранов; порабощенные народы станут целовать следы его ног; над славинами на далеком востоке взойдет ясное солнце свободы. И под чистым небом лучи его озарят золотистые пряди мягких волос на голове Ирины.

Исток встряхнул головой, провел рукой по лбу.

— О мечты, прекрасные мечты!

Огромное войско исчезло, перед ним был всего лишь небольшой отряд отборных воинов. И далеко-далеко впереди смутно маячила заманчивая цель. С пылкими словами обратился Исток к людям, а потом велел всем отдыхать. В полночь от лагеря отделился и поскакал вдоль речки маленький отряд. Не светились шлемы в ночи, доспехи не стягивали грудь воинов. Тени резвых коней бесшумно скользили по траве. Это Радо с несколькими юношами вышел в разведку к лагерю Тунюша.

С тех пор как он узнал о похищении Любиницы, не прояснялось его чело. Словно дикая рысь, стерегущая на дереве добычу, изнемогал он от желания помчать коня к Дунаю, нагрянуть на лагерь Тунюша и вырвать у гунна похищенную горлинку. Пока Исток смирял разбушевавшихся воинов, пока отбирал солдат, Радо стоял на валу, кусая губы и скрипя зубами. Не будь вера его в Истока безграничной, он бы кинулся к нему, сбросил с коня и крикнул толпе: «За мной! На гуннов!» Каждый час промедленья был для него мукой, каждый совет старейшин — страданием. Он затыкал уши, чтоб не слышать воплей и криков:

— На гуннов! На гуннов!

День, будто стоялая вода, не двигался с места. А когда отряд расположился на отдых у костров, Радо готов был броситься на спящих с кулаками:

— Вставайте! Позор славинам! Дочь вашего старейшины в плену у Тунюша, а вы спите! Позор! Вставайте, жалкие трусы, смойте с себя пятно позора! За мной! На коней! И ударим по гуннам!

Обхватив ладонями голову, он бросился на землю и рвал неверными руками зеленую траву…

В сыром узком ущелье невозможно было мчаться галопом. Но когда ущелье раздвинулось, когда луна осветила просторную степь, кони вытянулись в струну, тени всадников слились с ними в одно целое, высокая трава хлестала по бокам коней, земля молниеносно исчезала под копытами. Глухой топот разнесся по сонной степи. Где-то вдали заревел вепрь, стадо ответило ему удивленным похрюкиванием. Неподалеку в кустах заплакала птица. Крылья забили в кустах — ночная хищница схватила задремавшую куропатку. У Радо сжалось сердце. Словно Любиница позвала на помощь. Он стиснул бока коня и погнал его еще быстрее.

Когда на горизонте побледнели первые звезды, всадники увидели впереди длинную мглистую ленту, над которой лениво клубились серые пряди тумана. Перед ними была широкая река. Они остановили коней, покрывшихся пеной, те радостно раздували ноздри навстречу свежему утру и тянулись мордами к росистой траве.

— А если не найдем плотов на левом берегу? — произнес старый славин со шрамом на лице. Исток предусмотрительно назначил его в отряд Радо, опасаясь, что страсть ослепит юношу и он кинется на копья Тунюша.

— Пойдем вброд!

И Радо натянул поводья.

— Ты, парень, огонь разумом залей! Утонув, ты не спасешь Любиницы!

— Кони переплывут!

— Это ты так думаешь, горячая голова! А я уверен, что половина из них пойдет на дно!

Радо снова натянул поводья — его гуннская кобыла встала на дыбы. Старый славин умолк. Легкой рысью двигались они по траве, утопавшей в росе. И прежде чем взошло солнце, скрылись в речном тумане. Почва становилась все более влажной, лошади до бабок и выше погружались в тину. Вскоре сухой тростник ударил их в грудь, стая водяных птиц вылетела из камыша — всадники остановились у кромки берега. Здесь они спешились и, шагая по грязи и песку, стали искать плоты. Влево и вправо рассыпались воины, тщетно — плотов не было. Но вот старый славин заметил в высоким тростнике поломанные стебли. Он спустился к самой воде. Тут в грязи зиял свежий след исчезнувшего плота. Рядом старик увидел следы человека и глубокие отпечатки конских копыт, куда не успела еще набраться вода.

— Кто-то был здесь и переплыл реку на плоту. — Старик кликнул товарищей. Опытные следопыты приникли к земле, всматриваясь в отпечатки.

— Гунн, гунн, гунн! — в один голос высказались они.

— Может быть, сам Тунюш! — побледнев, заметил Радо.

— Нет, не Тунюш, тот был бы не один. Его след залило бы водой, он бы стерся. Возможно, это лазутчик, соглядатай!

— Нет, это Радован, Радован! — воскликнул вдруг юноша-воин, стоявший на коленях в грязи и пристально разглядывавший след человеческой ступни.

Все окружили его, напряженно изучая четкий след.

— Видите большой палец? Он согнут и чуть вывернут в сторону! Это Радован! А пятка? Стоптана, смята. Это он! Я знаю его след!

— Значит, Радован увел у нас плот!

— За ним! В воду! — нетерпеливо крикнул Радо.

— Кто пойдет? — спросил старый славин.

— Я переплыву! На коне! Если конь не выдержит, полпути одолею сам!

— А потом по степи помчишься на тростнике, как водяной! Так, что ли? Влей в огонь каплю разума! Вон торчит толстое бревно! Давайте вытащим его и бросим жребий. Боги определят, кому оседлать бревно и переплыть реку!

Совет старого воина был принят; напрягая все силы, они вскоре вытянули из ила и песка длинное бревно с выжженным посередине углублением.

— Корабль! — обрадовались воины, очищая желоб от грязи.

Жребий пал на самого молодого. Проворно и ловко прыгнул он в челн и весело взмахнул куском широкой доски, служившей веслом. Таких досок — то были остатки моста Хильбудия — немало валялось здесь в грязи и в кустах. Воины уперлись в бревно и разом могучим рывком, так что поднялись волны, вытолкнули его в воду. Вскоре молодой воин исчез в тумане.

Прошло немало времени, пока наконец ниже по течению не раздался его голос. Воины пошли на этот голос, ввели коней на широкий плот и отвалили от берега.

Туман поднимался и таял под все более жаркими лучами солнца. Когда отряд подошел к правому берегу, мгла совсем исчезла. Вдали показались невысокие холмы, высоко в небе парил орел.

— Куда теперь?

Старый славин, вытянув шею и приставив руку к глазам, соколиным взором осматривал окрестность. И вдруг весело подмигнул. В тростнике темнели большие пятна — спрятанные плоты.

— Теперь на плотах назад, навстречу войску Истока!

Вздрогнул конь Радо, закусил стальные удила. Судорожно стиснул его хозяин. Юноша дорожил каждой минутой. Неутоленная жажда мести гнала его в степь — за Любиницей. Старый славин искоса взглянул на юношу и спокойно, решительно повторил:

— Остуди огонь разумом!

Потом он приказал размотать длинные веревки, что были прикреплены к седлам. Плот отвязали. Два воина взошли на него и вытолкнули из тростника. Затем привязали веревки к лукам седел, и кони потянули широкий плот вверх по реке, туда, где лежали другие плоты, наполовину вытащенные на сушу. Пришлось основательно попотеть, прежде чем всю эту махину столкнули с берега. После этого, забив в самой чаще камыша колья, воины привязали к ним лошадей, а сами вышли на воду и, гребя широкими лопастями, погнали плоты к славинскому берегу.

Солнце стояло в зените, когда отряд на маленьком плоту вернулся назад. Старик славин велел воинам войти в густой ивняк; там они тщательно спрятали плот, укрыв его ветками и камышом. А свой челн утопили в грязи.

— Куда же теперь?

Старик славин вскочил на коня, его примеру последовали остальные, и без единого слова все снова тронулись в путь. Когда они доехали до того места, где был след первого плота, старик, свесившись с седла, стал искать следы коня Радована. Опытный глаз его скоро нашел то, что искал.

— За ним! — скомандовал он. — Радован отлично знает, где лагерь гуннов. Ведь он, клянусь Святовитом, поехал прямо туда!

Гуськом всадники осторожно двинулись по следу, пока окончательно не установили, в какую сторону направился Радован. До подножья невысоких холмов, тянувшихся к юго-востоку, следы виднелись четко. Потом почва стала тверже, отпечатки исчезли. Однако сомнения не было: Радован поскакал наверх. Подхлестнув отдохнувших коней, всадники помчались вперед, через холмы и перелески. Солнце садилось — день близился к концу, на другое утро они должны были вернуться на берег Дуная, где с войском ожидал Исток. Мешкать было нельзя. Радо обогнал товарищей и сейчас ехал первым. Далеко уходил его взор, горевший, как у молодого волка, впервые вышедшего на охоту. Стоило защебетать птице, как сердце его сжималось, словно он слышал мольбу Любиницы о помощи. Вдруг он натянул поводья и остановился: где-то заржала лошадь.

«Тунюш!» — мелькнула мысль, а правая рука уже была на рукоятке боевого топора.

Приближался вечер. Длинные тени постепенно исчезали. Шрам на лбу старого воина налился кровью. Словно дубовая кора, сморщилась кожа на его нахмуренном лице. Придет ночь — что тогда? Нужно напрячь последние силы, пока еще видно. Крепче подобрали воины поводья, подхлестнули коней короткими ремнями, и добрые животные легкими скачками помчались по равнине.

Гряда холмов справа неожиданно оборвалась, точно ее обрезали ножом. К югу открылась узкая лощина. Они остановили коней и переглянулись. Лишь один Радо как во сне скакал дальше. И вдруг на глазах у всех его конь поднялся на дыбы, повернулся на задних ногах и помчался назад к отряду.

— Лагерь! Лагерь! — кричал Радо. — Дым в лощине!

— Назад! — воскликнул старик.

Они не спеша возвратились к холмам и укрыли лошадей в густо поросшей ложбине. Там решили дождаться ночи.

Когда опустилась безлунная ночь, темные фигуры скрылись в мрачном лесу. По двое поползли юноши по склонам. Они поделили между собой ложбину так, чтоб со всех сторон окружить и как следует разглядеть весь лагерь. С лошадьми остался только старый славин, строго-настрого приказавший возвратиться к полуночи.

Радо выбрал наиболее опасный путь — к самому входу в долинку. Ничто не пугало его, когда он пробирался сквозь заросли по склону, — ни треск хвороста под ногами, ни вспорхнувшая птица. Душа его пылала, и он думал только об одном: как освободит Любиницу, как вырвет ее из объятий пса Тунюша. В своем разыгравшемся воображении он слышал ее голос, видел ее у костра, где, печальная и бледная, она сидела среди девушек.

Радо поднялся на вершину холма и стал спускаться вниз. Заросли кончились, он вышел из лесу. Ноги путались в кучах веток, наваленных кругом. Гунны, видимо, вырубали здесь лес. Он остановился, чтоб понять, куда идти дальше. Снизу доносилось ржанье пасущихся коней, далеко впереди горел костер, юноше показалось, будто возле него движутся какие-то фигуры.

«Туда!» — звало сердце. Но как? Мимо табуна? Редко когда гунны оставляют коней без присмотра. Но по числу лошадей можно определить силу отряда.

Он вышел из порубки, где было очень трудно идти из-за валявшихся кругом стволов деревьев и веток. Снова погрузился в лесной мрак и пополз по опушке к костру. В душе постепенно ослабевала безудержная тоска по Любинице. Желание выполнить важное задание овладело всем его существом, вытеснив мечты о девушке. Снова призвал он всю свою хитрость и лукавство. Беззвучно, как лиса, спустился в долину и, потонув в траве, извиваясь змеей, пополз к табуну лошадей возле костра. Издали попытался прикинуть число голов. Не смог. Потом сообразил, что скоро полночь и взойдет луна, тогда будет легче оглядеть табун. Снова тронулся дальше по опушке леса. Возле коней никого не было видно. Не бормотал пастух, не посвистывал сторож. Значит, животных оставили без присмотра. Время от времени юноша поднимался на четвереньки, даже вставал на ноги, чтоб взглянуть на костер.

Постепенно загорался второй, третий, целая цепочка огней.

«Много воинов!» — подумал он, пробираясь дальше. На руках его, исцарапанных и исколотых шипами, выступила кровь. Но Радо не думал об этом.

Даже острый шип, вонзившийся в ладонь, не заставил его вздрогнуть.

Вскоре он подобрался к кострам так близко, что мог различить пляшущих вокруг них гуннов. Смутно донесся шум голосов, отчетливо долетали лишь отдельные громкие возгласы.

«Веселятся! Пьют! Можно рассмотреть все как следует!»

Радо становился все более дерзким и смелым. Встав во весь рост, он начал думать о том, как бы подобраться к самому большому костру. Там он увидит Тунюша и, может быть, даже ее.

Пройдя всю лощину, он добрался до другой опушки. Маленькая речка извивалась по склону. Он перешел ее вброд и скрылся в лесу. Здесь можно было шагать без опасений. Шум воды заглушал шаги, от костров неслись все более громкие крики, смех и песни. Рука Радо покоилась на рукоятке ножа. Сможет ли он удержать себя, если увидит Тунюша и рядом с ним Любиницу, хватит ли сил, чтоб не броситься и не поразить его?

— О Девана, боги отцов, храните меня!

Вскоре перед ним раскрылась большая поляна. Пламя костров освещало ее и доходило почти до кромки леса. Он мгновенно отскочил назад и спрятался за толстым дубом. Отсюда как на ладони был виден весь лагерь.

Гунны жарили баранов, прыгали и плясали вокруг огня, размахивая большими баклагами. Лохматые, сшитые из шкур широкие штаны их полоскались на ветру, и при этих прыжках худые гибкие фигуры в кровавом свете пламени казались еще более высокими и страшными.

«Как колдуны!» — подумал Радо. Вдруг раздался хриплый, пронзительный голос. Гунны застыли на месте и смолкли.

Динь-динь, дон-дон…

«Что это? Струны! И песня. Чей это голос? О, сам Шетек расчесал тебе бороду, Радован! Это ты! Это твоя лютня! Твой голос! О Радован, отец!»

Юноша вытер глаза, защемившие от радостных слез. Отец утешит ее. Ночью он даст ей знать, что мы близко! Радован, в самый Дренополь я пошлю за вином, чтоб отблагодарить тебя за эту радость! В племени славинском навеки останется память о твоем лукавстве!

Улыбаясь, слушал он дикую гуннскую песнь, которую пел Радован. Вокруг костров закружились тени покороче — это девушки пустились в пляс под звуки лютни.

Радо взглянул на небо. И испугался, увидев на нем светлый круг, возвещавший восход луны. Повернувшись, он быстро побежал обратно.

Вечером следующего дня к лагерю гуннов подходило славинское войско. Тремя отрядами бесшумно двигалось оно по степи. В центре, во главе тяжело вооруженной конницы, ехал Исток, слева шли пращники и лучники, справа — могучие копейщики, вооруженные боевыми топорами и укрытые деревянными щитами, обтянутыми толстой буйволовой кожей. Исток радовался образцовому порядку в своем отряде. Ни один меч не звякнул, никто из воинов не произнес ни слова, даже лошади не фыркали и не ржали. Слышался лишь шелест и шорох сухой травы, словно тихий ветер проносился над лесом. Когда войско подошло к повороту, откуда шел путь в ущелье, Исток свернул вправо, к покрытому лесом холму. Не раздумывая, за ним последовали отряды. Он взмахнул мечом. Опытные славинские воины, служившие в Константинополе и теперь назначенные командирами, собрались вокруг своего начальника.

— Охраняйте долину, чтоб ни одна живая душа не могла ни войти, ни выйти. Завтра мы нападем! А сегодня заночуем на опушке этого леса!

Командиры приветствовали его, потом каждый поскакал к своему отряду. Однако простые воины отнеслись к приказу не так, как привыкшие к строгой дисциплине выученные солдаты. Они стали перешептываться, в воздухе замелькали копья, сотни глаз обратились к Сваруничу, который в сверкающем доспехе магистра педитум сидел в седле. Исток даже не повернул головы на эти негодующие взгляды. Возле губ его, как у отца, показалась тонкая морщинка, дескать, возмущайтесь сколько душе угодно! Мое слово твердо!

Вскоре от войска отделились несколько старейшин и среди них Радо. Они окружили Истока и потребовали созвать военный совет. Сызмала привыкшие к свободе, они не хотели подчиняться одному человеку, хотя сами избрали его начальником.

— Боги простирают темную ночь над землей, чтоб укрыть нас от врага. Что ты медлишь? На гуннов! Мы нападем на них в полночь, и Морана устроит пир на радость своим бесам, в честь наших богов и во славу славинского племени! Смерть предателям! Спасем Любиницу! Это воля старейшин, это воля войска! Говори, Исток!

На лице Сварунича ничто не дрогнуло. Лишь морщинка вокруг губ пролегла глубже; ясным спокойным взглядом смотрел он на мужей, которые с хмурыми лицами ожидали ответа.

— Радо! Хороши слова, которые ты произнес от имени вождей. Хороши, говорю я, но, клянусь богами, неразумны.

На всех лицах Исток видел удивление, недоверие, даже готовность к отпору.

— Не Святовит внушил вам эти мысли! Зачем мы пришли сюда? Для чего затянули ремни и взялись за копья и топоры? Отвечайте!

— Чтобы отомстить! — в один голос отвечали воины.

— Только для этого? Сын Сваруна пришел, чтобы сначала освободить единственную дочь славного старейшины, а потом уж мстить злодею.

— И Радо, сын Бояна, также пришел, чтобы освободить свою нареченную. Может быть, этой ночью пес осквернит голубку, может быть, этой ночью он изобьет ее бичом, а ты ждешь дня? На гуннов!

— На гуннов! Смерть Тунюшу! — поддержали вожди.

— Смерть Тунюшу, говорю я тоже. Но жизнь — Любинице! Если мы нападем сегодня ночью, Тунюш поймет, что победа невозможна, что дни гуннов сочтены. Он пронзит мечом Любиницу и убежит от нас во мраке, ибо тысячи бесов гнездятся в его голове, а утром мы обнаружим лишь нескольких мертвых врагов и мертвую Любиницу. Разве для этого мы пришли? Змея жалит до тех пор, пока не отсечешь ей голову. А зачем нам победа без головы Тунюша! Разве Сварун обрадуется, если мы вернем ему мертвую дочь?

Мужи молчали. Радо с трудом овладел собой.

— С тобой Святовит, Исток! Приказывай! Мы твои слуги!

Вожди вернулись к войску. Войско одобрило распоряжение Истока и бесшумно двинулось к лесу, чтобы, укрывшись в зарослях, дождаться наступления зари.

Исток был доволен. Старейшинам он сказал правду, хотя и умолчал об основной причине, из-за которой отложил нападение до прихода дня. Впервые ему представлялся случай повести на битву дикий, но организованный и укрощенный отряд славинов, и он хотел это сделать по всем правилам воинского искусства ромеев. Он хотел обучить свой отряд, чтоб на этих дрожжах замесить потом тесто — всем племенем ударить на юг. Он понимал, что его ждет. Гунны были великолепными воинами, стойкими, послушными и упорными; тетиву они натягивали не напрасно и мечами размахивали не впустую. Грядущий горячий и кровавый день радовал Истока — воина, равного которому не было даже среди готов-палатинцев. Всю ночь он не сомкнул глаз.

Словно пчелы от цветка к цветку, спешили командиры от воина к воину. Каждая группа воинов, каждый отряд имел свою точно определенную задачу. И каждую группу возглавлял командир.

Задолго до рассвета войско покинуло опушку леса и укрылось в чаще. Исток занял высоты и окружил лощину. При выходе из нее он расположил с двух сторон лучников, чтобы каждого беглеца они осыпали стрелами и сбивали с коня.

На рассвете отряд могучих копейщиков получил приказ с шумом и громом ударить в лощину в направлении лагеря. Сам же Исток с конницей притаился в лесу.

Громко загудели боевые козьи рога. Звук их разнесся по дубравам в безмолвии утра. Гуннам было достаточно первого вражеского сигнала. Пронзительно запела труба вархунов; услышав ее, кони в табуне заржали и бешеным галопом помчались в лагерь. Протяжные вопли и свист сотрясли воздух. Гунны мгновенно взлетали на коней, будто земля сама отталкивала их. Не было никакой сутолоки, никакой паники, все шло спокойно и быстро, словно они уже целый месяц ожидали нападения.

Старый славин, закованный в железо, с сеткой на лице, укрытый огромным щитом, с длинным копьем в правой руке, вел копейщиков по долине к лагерю. Пели рога, славины, по своему древнему обычаю, издали устрашающий крик. Стройные шеренги разомкнулись и бешеным галопом понеслись на врага. Гунны встретили их тучей стрел. Подобно зимнему ветру в голых ветках деревьев свистели они в воздухе. Несколько славинов покатились в росистую траву. Ярость охватила остальных. Под прикрытием щитов они ворвались в неприятельские шеренги. Засверкали топоры, копья радугой заблестели над головами гуннов.

Те, забросив луки за спину, тоже взялись за длинные копья и кинулись на славинскую пехоту. Старый славин издал грозный клич, его отряд сомкнулся в непробиваемый клин, в острие которого встал сам Ярожир. Его копье вонзилось в грудь первого налетевшего коня, тогда конница гуннов раскололась и молниеносно окружила славинов, чтоб ударить им в спину. Клин повернулся, но Ярожир не сумел сохранить строй. Отряд распался, первые славины повисли на копьях гуннов. Но в этот миг высокими голосами запели византийские трубы. Справа и слева кинулась на гуннов конница Истока. Те растерялись и отступили. Но только на одно мгновенье. Баламбак, командовавший гуннским войском, что-то прокричал, словно разъяренный ястреб. Увидев сверкающие доспехи и грозные шлемы, он сразу оценил превосходство неприятеля. «Уходить!» — таков был смысл его крика. Лес копий поднялся над головами всадников, вихрем сорвалась с места гуннская конница и помчалась прямо на всадников Истока, чтоб пробить себе дорогу и уйти по лощине. Однако Исток предвидел это. Оба его отряда слились в одну сверкающую цепь, выставив вперед широкую, укрытую броней грудь. Славины кинулись навстречу гуннам, всадники схлестнулись с такой бешеной силой, что с обеих сторон в траву покатилась целая шеренга коней вместе с сидевшими на них воинами. Строй у гуннов и у славинов был разбит. В темной толпе гуннов сверкали светлые шлемы, блистали мечи, гунны побросали на землю свои копья. Битва распалась на множество отдельных ожесточенных схваток не на жизнь, а на смерть. Обезумели и кони и всадники: крик, стоны, звон мечей и треск доспехов, ржанье, воинственные кличи, атаки и отступления, вопли умирающих, потоки крови, неистовство коней, потерявших всадников. Словно вырвавшийся на волю дикий зверь, метался Исток по полю боя. Огненной молнией сверкал его меч. Там, куда он опускался, в смертной судороге корчился враг, кровь била фонтаном. Сквозь сетку на шлеме грозным огнем пылали глаза Истока. Стоило ему увидеть, что кому-то из славинов угрожает опасность, как он устремлялся туда на своем жеребце, единственном оставшемся в живых коне Эпафродита; сверкал меч — и гуннский конь навеки расставался со своим хозяином.

Гибли славины, гибли гунны. Закусив губу, Исток без устали носился по полю. Взгляд его искал Тунюша. Он преследовал беглецов, бил влево, отражал удар справа — раненых гуннов он не трогал — и прорубал себе дорогу в самую жестокую сечу, ища песьи глаза, ища багряный плащ и знакомую шапку. Но тщетно. Его скакун стал ослабевать, измотанный, раненый, покрытый кровью. Ноги лошади подгибались, она спотыкалась, Истоку пришлось выбираться из гущи боя.

Вихрь утихал. Несколько всадников преследовали группу гуннов, пробившихся сквозь славинский отряд. В конце ущелья их встретили лучники, свалили с седла одного, второго, третьего, но человек десять счастливо избежали стрел и вырвались в свободную степь.

Исток велел трубить отбой. С окрестных холмов хлынули волны славинов, заполняя лагерь. Плач, причитания женщин и детей понеслись к небу. Радо соскочил с коня и бросился в шатер, чтоб первым увидеть и обнять Любиницу. Исток среди мертвых тел искал Тунюша.

Напрасно, однако, разыскивал он предателя, напрасно Радо призывал суженую. Тунюша и Любиницы нигде не было.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Славины-победители предавались безудержному веселью. Строгого порядка, о котором мечтал Исток, как не бывало. Воины отстегивали доспехи, сбрасывали в кучу шлемы. Металлические кирасы были слишком тяжелы для их тел, громоздкие каски казались ярмом. Дикие молодцы разбрелись по лагерю и грабили, рвали, уничтожали все, что попадалось под руку; они связывали женщин, дрались между собой из-за красивых рабынь, вырывали друг у друга сосуды с вином, волокли мехи с маслом, резали овец, вонзали крепкие челюсти в копченое мясо. По всей котловине пылали костры, вокруг них с шумом толпились воины, гремели давории, жир стекал с вертелов, пламя пожирало дары Перуну и Моране.

Несколько старейшин вошли в шатер Тунюша. И замерли у входа, остолбенев и разинув от удивления рты. Блеск ослепил их. Невозможно было отвести глаз от этого великолепия, вывезенного из Константинополя, награбленного на юге и на востоке. В центре шатра на мягких перинах, словно вила, возлежала прекрасная Аланка.

Ее тело покрывало шелковое, украшенное тонкими кружевами платье, какие носили в Константинополе самые богатые аристократки, через плечо свисала волнистая, доходящая до полу стола, унизанная драгоценностями. На запястьях и возле локтей сверкали золотые браслеты, в иссиня-черных волосах сияла диадема. Ее бездонные глаза были устремлены на пришельцев, и в них не было мольбы о пощаде, губы ее выражали вызов и насмешку.

— Вон отсюда! — воскликнула она, гордо выпрямляясь. — Вон отсюда, рабы! Перед вами королева, жена великого гунна, сына Аттилы. Не оскверняйте своими ногами землю, по которой ступали ханы и короли. Пусть ваш старейшина сам придет говорить со мной, если ему дорога жизнь славинки Любиницы.

Воины, с улыбкой теснившиеся у входа в шатер, уже было протянули руки к Аланке, чтоб полонить ее, как и всех прочих женщин, но, услыхав имя Любиницы, замерли и переглянулись.

— У нас нет короля и нет с нами старейшины. Мы и есть короли и старейшины народа. Говори, где Любиница! — Ты — наша пленница! — ответил ей самый старший, подступая ближе.

Аланка не шевельнулась, ни тени страха не мелькнуло на ее лице. Словно защищаясь, она подняла свою маленькую руку.

— Нет короля? У овец есть баран, у коз — козел, свиньи следуют за вепрем, а вы, славины, идете в бой без вождя? Аланка — королева и жена самого славного воина, какие есть на земле от Днепра до Константинополя, и она знает, что отборные гуннские воины с Баламбаком во главе разогнали бы вас и порубили в росистой траве, если б ваше скопище не вел кто-то поумнее вас. Пусть он придет, если ему дорога жизнь Любиницы. А коли не пожелает прийти, страшно отомстит вам орел мой Тунюш.

Снова переглянулись между собой воины. Речь шла о жизни Любиницы, и это обуздало их дикий нрав. Они покинули шатер, поставили перед ним стражу, а самый младший поспешил за Истоком.

Даже Исток поразился небывалому богатству и роскоши жилища повелителя гуннов. Таких сверкающих золотом покровов ему не приходилось видеть у самого Эпафродита.

— Ты звала меня? Чего ты хочешь, жена храброго воина и повелителя гуннов?

— Ты вождь?

Исток знал, что славины снаружи слышат его. И чтоб не вызвать у них подозрений, будто он присваивает себе власть, сказал осторожно:

— Я не вождь, но брат среди братьев и сын старейшины Сваруна.

— Исток? — воскликнула удивленная Аланка. — Брат Любиницы?

— Да, брат Любиницы. Ты знаешь о ней? Скажи, куда скрылся с ней Тунюш? Мы должны найти ее и вернуть отцу.

— Я раскрою тебе тайну, клянусь могилой Аттилы, тайну, которой ты не узнаешь ни от кого из гуннов. Но ты должен наградить меня за это.

— Ты — рабыня славинов, помни это.

— Пока жив мой орел, герой из героев, — а он жив, ведь ты не видел его в бою и не нашел среди мертвых, — до тех пор Аланка может говорить все, что хочет. Бери меня в рабство, вонзай меч в мою грудь! Думаешь, я боюсь? Бойтесь вы, славины! Если бросится на помощь Тунюшев Церкон, если поднимется аварский каган, вархуны натянут тетивы, аланы направят коней и сам Управда пошлет свои легионы, а из-за Мурсианских болот нагрянут ваши побежденные братья анты, то… Ну как, обратишь меня в рабство или наградишь?

Исток задумался. Гордая Аланка нравилась ему. Ведь он уже расспрашивал гуннов о Любинице, о Тунюше. Радо, отчаявшийся и обезумевший, хлестал их ремнями, но никто не выдал тайны, пленники словно языка лишились. Ни один из них даже не застонал под ударами. Одна Аланка могла указать путь к Любинице.

— Я сказал тебе, что я брат среди братьев. И если старейшины решат, я награжу тебя.



Исток вышел из шатра. Воины и старейшины окружили его. Когда Сварунич рассказал о требовании Аланки, все недовольно зашумели, но в конце концов решили предоставить все на усмотрение Истока.

Он вернулся в шатер.

— Говори! Рассказывай о Тунюше и о Любинице, и можешь требовать награды!

— Поклянись богами и отцовским очагом, что не обманешь меня. Я тоже дам клятву.

— Клянусь!

— За тайну о Любинице и Тунюше, которую я поведаю тебе, дай мне свободу: подари мне двух коней, одного под седло, другого под вьюки и отпусти на все четыре стороны. Согласен?

— Я поклялся!

— Садись и слушай. Твоя сестра заворожила моего орла, он влюбился и украл ее. Но в ту же ночь пришли гонцы из Византии с повелением Тунюшу немедленно ехать к Управде. Он поехал. А Любиница плакала, как плачет голубка в дубраве. Меня жгли слезы этой нежной овечки, и я помогла ей бежать. Потому что от тоски вытекли бы ее глаза и она увяла бы как сорванный цветок. Теперь ты знаешь все. Но мне неведомо, нашла ли она свое племя. Она ушла отсюда свободной и предпочла смерть в степи жизни с Тунюшем. Я тоже предпочитаю свободу и смерть в степи.

— Куда она пошла, на юг или на север? Скажи! Ты обманула, ведь она не знала дороги! И пошла на смерть!

— Она пошла к свободе! Она хотела свободы, и я дала ей ее. Дай и ты мне свободу.

— Ты тоже погибнешь в степи. Идем с нами! Я обещаю тебе свободу!

— Тунюш сулил Любинице этот шатер, она не захотела. Мне не нужна свобода среди славинов.

— Тунюш отомстит тебе!

— Не бойся. Сюда приезжал музыкант и великий жрец нашего племени. Он приготовил чудодейственный напиток, который я дам Тунюшу, когда мы встретимся. Напиток одурманит его и сотрет в его памяти воспоминание о славинке, и тогда мой орел обнимет меня, свою Аланку.

«Это же Радован, — догадался Исток. — Лукавый старик! Он в самом деле положил голову под меч, забравшись в самое гнездо Тунюша».

— А где теперь этот музыкант? Или он погиб в бою?

— Нет, не погиб! Он уехал от нас вчера, одаренный и обласканный нашим народом!

«Старик ищет ее», — обрадовался Исток.

— А Тунюш еще не вернулся из Константинополя?

Аланка на мгновение смолкла.

— Да, ведь я и это обещала тебе сказать. Нет, не вернулся. А теперь иди, готовь мне коней.

Рабы быстро привели двух отборных гуннских коней. На одного нагрузили еду и немного драгоценностей, другой под седлом ждал у шатра. Вышла Аланка, в красной шапочке, одетая как гуннский юноша. Женщины ударились в плач, плененные воины с рыданиями катались по земле. Аланка махнула им рукой:

— Не плачьте! Он жив!

Потом птицей взлетела в седло, кони заржали, нежная рука твердо натянула поводья, красная шапочка мелькнула в долине и исчезла.

Вечером, в то время как пьяные славины бесновались вокруг костров, Исток созвал старейшин на военный совет. Нужно было спешно решать — возвращаться ли домой или продолжить поход, по Мезии до Гема. Победа опьянила всех, поэтому единогласно решили идти на страну Управды и хоть немного отплатить ромеям за бесчинства Хильбудия. Истоку и Радо было по душе это решение. Радо стремился в бой, чтобы кровью залить душевную боль и тоску по Любинице. Он надеялся, что найдет ее у византийских поселенцев как рабыню или служанку.

У Истока такой надежды не было. Он рассчитывал только на Радована. Старику все пути были доступны, он легко мог провести любого. И потом он наверняка выпытал у Аланки, куда направилась Любиница. Она, конечно, пошла на юг. Иначе они бы встретили Радована, когда шли на гуннов. Если Любиница жива, если она не стала добычей диких зверей, Радован, знающий наперечет все пути, все поселения, без сомнения, найдет ее.

Поход на юг радовал Истока. Он был убежден, что такого сопротивления, как оказали гунны, он больше не встретит нигде, и гордился, что разбил этих великолепных воинов. Правда, его конница уменьшилась в десять раз, но эти потери можно будет восполнить лошадьми пленных, а славинские юноши облачатся в доспехи своих павших братьев.

После совета он попросил вождей уговорить войско отдохнуть. Сам же расставил караулы у входа в долину и на гребнях холмов. Несмотря на уговоры старейшин, орда не успокаивалась. Даже мудрейших увлекла с собой волна победного похмелья. Ночь проходила беспокойно.

Исток и Радо остались одни возле маленького костра. Молча лежали они. Сон бежал их усталых глаз. Над ними простиралось звездное небо, из долины неслись шум и крики, а их печальные мысли устремлялись к Ирине и Любинице.

Утром погрузили на коней добычу, пленников поставили в середину обоза, затем, нарубив больших деревьев, положили на них тела погибших славинов и зажгли костер. Вокруг стояли вооруженные воины и бросали в пламя приношения богам. Когда костер догорел, войско тронулось в путь.

Раненые гнали обоз и пленных к Дунаю, чтоб переправить их в град. Войско двигалось на юго-запад.

Уже на следующий день славины, подобно шквалу, налетели на небольшое поселение. Они уничтожили всех, кто пытался сопротивляться, опустошили дома, увели скотину, веревками связали рабов и отправились дальше, оставив позади себя бушующее пламя.

Ужас опережал их, стоны неслись им вслед, позади клубился дым. Стаи воронов с карканьем следовали за славинским войском, которое кроваво мстило за белые кости своих братьев, павших от меча Хильбудия.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Аланка сказала Истоку правду. Любиница исчезла из гуннского лагеря, и помогла ей в этом сама Аланка.

Вот как это было. Придя в себя, похищенная Любиница приподнялась на постели и широко раскрытыми от удивления глазами стала рассматривать роскошный шатер Тунюша. Все было незнакомое, чужое, повсюду безмолвие и тишина. От занавесей, пылавших золотом, исходило странное неведомое одурманивающее благоухание. Она зажмурилась, протерла глаза и снова оглянулась. Над головой висело дорогое оружие — такого она не видела у славинов. Она словно грезила наяву, но это продолжалось одно мгновение, потом она вздрогнула и пришла в себя. Любинице почудилось, что из-за оружия на нее смотрит широколицый улыбающийся Тунюш. Грезы исчезли, ужасная действительность сжала сердце, она вновь ощутила на своей спине твердую широкую ладонь; девушка задрожала, сжалась и, закрыв лицо руками, зарыдала.

Мгновенно раскрылись занавеси, Баламбак преклонил колени перед ее ложем.

— Не плачь, королева!

Любиница отняла руки и испуганно посмотрела на гунна. Его лицо, косичка на голове, смуглая кожа — все это наполнило ее ужасом. Она еще больше сжалась на своем ложе, вновь закрыла лицо руками и зарыдала еще горше: бессильная жертва, попавшая в руки дикаря.

Баламбак кланялся, не вставая с колен, и касаясь головой земли, твердил:

— Не плачь, королева!

Но Любиница не слышала его; слезы застилали ей глаза, голос дрожал, прерываясь от нестерпимого горя, замирал и угасал, судорожные всхлипывания неслись из-под распущенных, словно печальные ветви плакучей ивы, волос, покрывавших лицо, плечи и грудь.

Баламбак растерялся, стукнулся еще раз лбом о землю и пошел искать Аланку.

— Иди, любовь наша, и утешь славинку, которая околдовала твоего господина! Она потонет в слезах, а Баламбак расстанется со своей головой. Пойди к ней, смилуйся над верным слугой, который любит тебя!

На прекрасном лбу Аланки показались глубокие морщины гнева и зависти. Горькая, как смерть, ревность сжала ее губы; на смуглой, мягкой, как бархат, коже проступили желтые пятна, словно просочилась желчь, кипевшая в ее душе.

В тот вечер, когда Тунюш отправился в страну славинов, чтоб похитить Любиницу, Аланка пошла к ведунье Волге.

Горсть золотых монет высыпала она к ногам старухи и поверила ей свою печаль. Желтое, покрытое бородавками лицо старой ведуньи озарилось радостью при блеске золота. От нее Аланка унесла маленький пузатый флакончик; с той поры она таила его у себя на груди, согревая неугасимым пламенем сердца зеленую жидкость. Она поклялась духом князя Сангибана, что убьет славинку и отомстит за свою поруганную любовь.

Но как добраться до Любиницы, которую днем и ночью будут сторожить Тунюш или Баламбак?

Взыграло ее сердце, когда Баламбак сам пришел к ней и попросил утешить славинку.

Аланка нащупала твердый круглый флакончик на груди. Горячая как огонь кровь на мгновенье оледенела, а потом закипела с такой силой, что все помутилось перед ее глазами — исчез Баламбак, исчез шатер, исчез весь мир, и она осталась наедине со своими замыслами и мертвой соперницей.

Однако она тут же пришла в себя и вместе с Баламбаком поспешила к шатру Тунюша. Черные глаза ее потемнели, они горели пламенем и метали молнии, словно ночь мщения отразилась в них. У самого входа Баламбак снова попросил:

— Аланка, любовь нашего племени, спаси ее от смерти, чтоб не погиб я и со мною многие храбрые воины. Ведь ты хорошо знаешь, каков твой орел, когда он жаждет крови.

Аланка почти не слышала его. Страсть лишила ее слуха. Но слова Баламбака: «Спаси ее от смерти, чтоб не погиб я», потрясли Аланку. Она почувствовала, как рушится и разлетается на куски все, что она задумала, руки ее затрепетали, коснувшись спрятанного на груди зелья.

«А если она умрет? Если я дам ей яд? Мой орел напьется также и моей крови. Заподозрит меня. Посадит меня на кол мой орел!»

Баламбак поднял занавеску, тихий полумрак окутал Аланку. На ложе, где столько раз она покоилась возле Тунюша, изнемогая от слез, лежала Любиница. Тонкие пальцы Аланки сжались, словно когти хищной птицы. В глазах сверкнули молнии, безумная сила толкнула вперед — броситься бы на ту, что отняла у нее любовь и околдовала ее орла, вонзить бы ногти в ее белое тело, схватить за распущенные косы, выбросить из шатра и втоптать в грязь.

Любиница почувствовала ее близость и подняла голову. Сквозь густые волосы на Аланку глядели испуганные, заплаканные глаза, виднелось бледное лицо, полное тоски. Увидев перед собой женщину, девушка умоляюще заломила руки:

— Спаси меня, верни меня моему несчастному отцу! Боги тебя вознаградят!

Видя несчастную, отчаявшуюся, обезумевшую девушку, Аланка подавила в себе бешеную жажду мщения. Она почувствовала удовлетворение, на губах ее играла довольная улыбка, она с наслаждением глядела на муки той, кому поклялась принести смерть.



— Не плачь, королева! — сказала Аланка, склонившись к девушке. — Твой любимый уехал в Константинополь, и тебе придется побыть одной!

— В Константинополь? Тунюш? О, окажи милость, спаси меня из его рук, иначе я убью себя, прежде чем он вернется.

Эти слова наполнили душу Аланки новой радостью.

«Ха! Она ненавидит его, гнушается им. Это проклятье богов за то, что он оттолкнул меня, единственную, которая любит его! О боги, как вы добры и справедливы!»

Утих в душе Аланки жестокий вихрь, острие, направленное на Любиницу, затупилось, жало потеряло свой яд.

— Что ты говоришь? Великого князя Тунюша, сына Аттилы, ты отталкиваешь от себя?

— Да, да, я не могу его видеть! Дай мне яду! О Морана, избавь меня от этого разбойника! Бесы пусть встанут на его пути, гибель пусть сопровождает его повсюду.

Молниями неслись мысли в голове Аланки. Она позабыла о своем зелье, о своих намерениях, — иная цель засияла перед ней.

— Ты не знаешь меня, — сказала она, присев возле Любиницы. — Я — Аланка, королева гуннов, жена того, кого отравила твоя любовь.

Любиница испуганно привстала, скрестив руки, и поклонилась.

— Королева, да пребудут с тобой боги, владей им, ибо он велик и могуч. Но мое сердце ненавидит его.

Взгляд Аланки впился в бледное лицо девушки. В голове ее созревало новое решение: «Отомстить и ей и ему».

— Аланка спасет тебя! — произнесла она после долгого молчания.

Любиница упала к ногам королевы и обняла ее колени.

Прошло несколько дней. Как-то к вечеру, когда густая пелена тумана окутала дунайскую равнину и заморосил мелкий дождик, по лагерю пронесся крик: «Набег, набег, набег!» Прибежавшие пастухи рассказали, что вархуны угнали стада. В один миг опустел гуннский лагерь. Баламбак устремился в погоню.

«Пусть Любиница уходит сейчас, в туман, — решила Аланка, — на смерть! Я буду чиста перед ним, и сердце мое насладится его печалью!»

Темная ночь окутала лагерь гуннов непроглядной тьмой, кроваво-красными точками мерцало лишь несколько крохотных огоньков. Из шатра Тунюша бесшумно выскользнули две тени и направились в долину, где паслись лошади. Переодетые в отроков, вышли в ночь Аланка и Любиница. В кожаной сумке Любиница несла немного еды. Сердца громко стучали у обеих. Когда они подошли к табуну, Аланка шепотом позвала свою кобылу. Та заржала тихонько, подбежала к хозяйке и, выгнув тонкую шею, роя копытом землю, встала перед ней.

Затем Аланка, шепнув Любинице имя другого коня, смело вошла в середину табуна и стала выкликать его. Высокий стройный скакун поднял голову, чутко прислушиваясь. Аланка сунула руку в сумку и дала ему горсть фиников. Конь, довольный, затряс головой и принял угощение. Девушки проворно оседлали лошадей, натянули поводья и пустились в путь.

Медленно, беззвучно, чтобы не разбудить лагерную стражу, ехали они по мягкой траве. Объезжая холмы, Аланка забирала влево, когда же перед ними в облачной ночи открылась необозримая равнина, а темные контуры гор исчезли, она помчалась вперед. Мокрая земля зачмокала под копытами, кони неслись, словно отражения облаков, поспешно проплывающих под луною. Но вот Аланка остановила кобылу.

— Дальше езжай одна! К утру будешь возле Дуная! Если плота не найдешь, гони коня в воду. Он переплывет.

Любиница подъехала к Аланке, стремена зазвенели, коснувшись друг друга.

— Боги наградят тебя!

Девушка посмотрела в лицо королеве гуннов, и ей показалось, будто в темной ночи на нее смотрят пылающие, как у вурдалака, глаза. Дрожь проняла ее до самого сердца.

— Помни, ты поклялась, — крикнула она. — Если предашь меня, гибель твоему племени!

Аланка повернула кобылу и поскакала обратно. Конь Любиницы пустился за нею следом, и девушке с трудом удалось повернуть его в противоположную сторону. Отъехав подальше, Аланка остановилась, злобный смех вырвался из ее губ; испугавшись, что ее могут услышать, она зажала рот ладонью.

«Гони, гони, мокрая курица! По этой дороге никогда тебе не добраться до Дуная! Не бывать тебе королевой гуннов, станешь наложницей какого-нибудь бродяги авара из Мезии или попадешь на ужин волкам у подножья Гема! Счастливого пути!»

Безудержный смех вновь овладел Аланкой, она опять зажала рот ладонью и тихонько хихикала. Незаметно вернулась она в лагерь и проскользнула в свой шатер. Не раздеваясь, легла на волчью шкуру. Ревнивое сердце упивалось местью.

Оказавшись одна в ночной степи, Любиница не испугалась. С тех пор как ее похитили с отцовского поля, грудь ее не вдыхала воздух свободы. И только теперь, когда она рассталась с Аланкой, когда мелкие капли дождя оросили ее пылающее лицо, когда она почувствовала в легких студеный степной воздух, — только теперь она ощутила свободу. Ее нежные, но сильные руки уверенно держали поводья, конь весело пофыркивал и летел в ночь, словно нес на себе молодого гунна. Она позабыла о вурдалаках, не думала о Шетеке, даже с бесами она бы не побоялась схватиться — столько силы и уверенности вливало в ее жилы стремление к свободе.

Плавно, словно птица, танцующая в воздухе, покачивалась Любиница в седле. Волосы выбились у нее из-под шапочки и влажными прядями рассыпались по спине и плечам. Одежда промокла насквозь, дождь, не переставая, струился из низкой пелены облаков. Разгоряченному телу приятна была прохлада, она заставляла девушку крепче натягивать поводья — конь резво мчался по мокрой траве. Несколько раз она останавливала его и прислушивалась, не слышно ли топота копыт позади. Нет, тихо, как в могиле. Ни воя волков, ни рева кабанов, ни лая лисиц. Храбрость переполняла сердце Любиницы. Пробуждались мечты. Ей чудилось, будто она мчится по знакомой дороге с отцовских пастбищ. Спускается, мокрая и усталая, по склону в град. Сварун при виде ее рыдает от радости. Исток и Радо, наверное, уже вернулись с войны, и она гордо подсядет к ним, герой среди героев, равная среди равных. И все старейшины и отроки поднимут копья и топоры и в один голос воскликнут: «Мщение! Мщение! На гуннов!» Девушки заплетут и умастят ее косы, под липой заблагоухают жертвы. О, весь народ будет славить ее, достойную дочь Сваруна!

Чем дальше, тем больше разгоралась ее фантазия. Она позабыла о том, что бежит из лагеря гуннов, из когтей Тунюша. Словно неугасимый факел мерцало впереди счастье, цель ее пути. Назад уходила степь, серая равнина без конца и края разворачивалась перед ней из серой мглы под туманным сводом, тесным обручем обнявшим землю. Казалось, что конь топчется на одном месте. Только когда мимо пробегали темный куст или слабо поблескивающая лужа, она убеждалась, что скачет все дальше и дальше.

К рассвету дождь прекратился. Бледный свет озарил окрестность. Мечты растаяли. Девушка пристально смотрела вперед, меж конских ушей, в надежде увидеть реку. Однако взгляд не в силах был пробить туман, устилавший землю и неподвижно стоявший перед ней. Она словно мчалась по морским волнам. Эти волны то откатывали назад, то лениво расходились вправо и влево, то нагромождались одна на другую, застилая узкий окоем белой пеленой. Любиницу охватил ужас.

«Заблудилась? О Девана, о Святовит!»

Она огляделась вокруг.

«Хоть бы увидеть звезды! Хоть бы взошло солнце! Не знаю, где встает солнце, а где — луна».

Ей почудилось, что слева туман гуще, что волны его уходят вниз и там движутся в одну сторону.

«Там Дунай! Клубы тумана идут по течению».

Она повернула коня влево и пустила его в галоп. Но реки не было. Туман по-прежнему клубился впереди; равнине, пустынной, мокрой и печальной, не было ни конца ни края.

«К утру будешь у Дуная!» — сказала Аланка. Любиница вспомнила ее слова, и сразу же в памяти встали ее жуткие глаза, пылающие угли, словно у вурдалака. Насквозь промокшая девушка задрожала, ощутив под сердцем холод. Дрожащими губами она шептала обеты богам и призывала на помощь Девану; руки устали, тупое изнеможение охватывало все тело. Тяжелые пряди мокрых волос леденили шею, виски. Близился рассвет. Из травы испуганно выпархивали птицы. Любиница всякий раз вздрагивала, по коже пробегали мурашки. Время от времени доносился странный вой какого-то незнакомого зверя. Она прислушалась: конский топот!

«Нашли мой след! О боги!»

Она стиснула коленями коня, упала ему на шею и помчалась что есть духу вперед. Топот стих, усталый конь остановился, и вновь в ушах раздался стук копыт. Она замерла, стараясь понять, откуда он доносится. Но все было тихо. Лишь громко колотилось сердце, в висках стучала кровь, в ушах гудело. На минуту Любиница успокоилась, ей стало стыдно. Сколько раз, бывало, она мчалась ночью в стране славинской! Сколько раз оказывалась в степи одна! Чего же теперь бояться?

Она погладила коня по шее, дала ему фиников и, ласково назвав по имени, похвалила за быструю скачку. Услыхав звук своих собственных слов и благодарное фырканье коня, который хрупал, позвякивая удилами, она успокоилась, страх отпустил ее сердце.

«Чего бояться? Гунны ловят воров, угнавших у них коней. Они еще не вернулись. А когда вернутся, не сразу заметят, что меня нет. До той поры я буду уже за рекою. Только бы рассеялся туман и взошло солнце. О, тогда я быстро доскачу до Дуная!»

Конь щипал траву. Любинице стало жаль его; да и сама она ощутила голод и усталость. Она соскочила на землю и, отвязав от седла сумку, вынула лепешку и кусок холодного жареного мяса. Твердая корочка захрустела под белыми зубами. Однако не успела девушка проглотить и куска, как в тумане разнесся дикий протяжный вопль. Еда выпала из рук. Любиница птицей взлетела в седло и помчалась. Вопль повторился, слева в траве что-то двигалось, словно бы всадник. Не раздумывая, подгоняемая страхом, она хлестнула коня — только бы убежать подальше от крика, прозвучавшего среди степи. Целый час бешеным галопом скакала она по равнине. Степь уходила назад, в тумане таяли кусты, им на смену вставали другие, а крик и конский топот позади все еще подгоняли ее. Много раз ей казалось, будто она видит впереди длинную ленту Дуная, тогда она подхлестывала коня, и прекрасный скакун летел стрелой. Но всякий раз пряди тумана, причудливо извиваясь, отступали, лента водяной глади исчезала, а впереди по-прежнему простиралась мертвая бесконечная равнина. Силы покидали ее, конь шел все медленнее и спотыкался. Она потянулась к сумке, чтоб поддержать его силы куском лепешки, но сумки у седла не было. В спешке она позабыла ее на месте привала. Теперь она осталась еще и без еды. Словно лопнула последняя надежда, она бессильно уронила руки вдоль тела, конь встал и, немного передохнув, сам по себе усталым шагом двинулся дальше. Любиница повернулась в седле и прислушалась. Ни криков, ни стука копыт — все спокойно. Лишь сердце ее тревожно и громко стучало в груди.

— О Морана, я дам тебе семь лучших козлят за то, что ты пощадила меня!

Шагом поехала она дальше. Наступило утро, солнечные лучи растопили туман, он закипал, волновался, редел. И вдруг, словно кто-то сдернул с окна тяжелую завесу, перед ней открылась земля. Слева Любиница увидела холмы, сужавшиеся в ущелье, впереди тянулась длинная камышовая заросль.

— Дунай! — Девушка подхлестнула коня. — Успеешь отдохнуть! Скорей в воду, скорей бы на землю славинов — и я спасена!

Медленно ширился горизонт, туман уходил ввысь, впереди вырастали холмы, а выше горы и темные леса. Зеленоватая лента камыша и тростника приближалась. Любиница встала в седле, чтоб за травой разглядеть речную гладь. Но ничего не увидела — мала, видно, ростом. То и дело она озиралась — нет ли погони. Никого. Чей же вопль она слышала и что за всадник был там, на равнине?

— Наверное, пастух собирал стадо! И чего я убежала? Даже сумку бросила! Паршивого пастуха испугалась. Уж лучше пусть лисицы сумку найдут, прежде чем он набредет на нее!

Она вслух принялась ругать себя и пастуха. Потом выхватила из ножен острый нож и рассекла им воздух.

— Одного встретить я не боюсь! Удар — и он на земле!

Она снова взмахнула ножом, словно вонзая его в грудь врага, потом вложила в ножны. Камыш был совсем рядом.

— Должно быть, русло глубокое, раз воды не видно!

Это встревожило ее, и она вновь хлестнула коня.

А доскакав до камыша, пришла в такое отчаяние, какое, наверное, овладевает утопающим, потерявшим последнюю надежду на спасение. Русло было широкое, но высохшее, с лужами, затянутыми отвратительной зеленой ряской. У девушки закружилась голова, она едва не выпала из седла. Силы, что поддерживались и питались одной надеждой, оставили ее.

— Приди, о Морана, ибо я погибла!

Ноги ее дрожали, она вынула их из стремян и, усталая, уничтоженная, сползла с седла на землю. Легла на траву, вспомнила о доме, об отце, о брате, о суженом, горло перехватило, и хлынули слезы, она корчилась в рыданиях, как корчится в пыли жалкий червь, раздавленный, смятый в последней схватке со смертью. Предавшись горю, Любиница позабыла даже о коне, который пробирался сквозь тростник в поисках воды. Теперь она стала раскаиваться в том, что покинула лагерь гуннов. Надо было дожидаться Истока и Радо. Ведь они отличные воины, к тому же славины любят ее и, уж конечно, постараются спасти, поднявшись на гуннов всем племенем. И вот они придут, а ее нет, она умрет посреди степи, а может, и в лесу от голода. Любиница снова зарыдала и упала лицом на влажную, покрытую росой землю.

Когда она выплакалась, спокойствие и мужество медленно стали возвращаться к ней. Тяжкая истома пала на веки. Она поднялась было, но колени подогнулись, и она опять легла на землю, подложила под голову шапку, прикрыла лицо волосами и уснула.

Прошло немало времени, пока она, вздрогнув, не проснулась. Села, откинула волосы с лица. Солнце пылало высоко в небе. Облака разошлись, роса высохла. Жаркие лучи высушили мокрую одежду, сон успокоил кровь, она ощутила в жилах новую силу, в сердце снова проснулась надежда. Конь спокойно пасся поблизости. Она окликнула его, и он тут же подошел, нагнул голову и прижался к ее шее горячими ноздрями. Девушка обняла его морду.

— Ведь ты спасешь меня, правда? Уж как я стану холить тебя дома! Золотой пшеницей кормить буду, как голубка.

Девушка поднялась на ноги. Хотелось пить, и она пошла по тропинке, протоптанной лошадью, к старице, опустилась там на корточки возле лужи, отвела рукой зеленую ряску и напилась. Потом вернулась обратно и взнуздала коня.

Куда теперь? Позади — равнина, впереди — горы и леса. Как они похожи на славинские чащи! А что, если Аланка ее обманула? Любиница не помнила, переправлялся ли похитивший ее гунн через реку или нет. Может быть, лагерь на левом берегу? Может быть, она недалеко от града? — так размышляла девушка, сидя на коне, который беспокойно рыл землю копытом и словно просил: «Гони! Я уже отдохнул!»

После долгих раздумий она решила ехать к лесу. Там, возможно, встретится фракийское или аланское поселение. Голод заставлял ее искать людей, надо было поесть и узнать, где дорога к славинам.

«А если я попаду в рабство? Пусть! Лучше рабство, чем жизнь у Тунюша. Ведь наступит день, когда славины придут сюда на равнину и спасут меня».

Она пустила коня к холмам и вскоре оказалась в тени старых дубов. Земля была усыпана зрелыми желудями. Белкой выпрыгнула она из седла и принялась лущить желуди, утолять голод. Вспомнилось, как часто в детстве они с Истоком собирали желуди в лесу, когда пасли овец. Она набрала желудей, насыпала их в рубашку вокруг пояса. Потом снова села на коня и отправилась дальше, грызя по пути жирные ядрышки.

В полдень она выехала на обширную поляну. Откуда-то доносилось мычание скотины. Словно из могилы шел этот звук, глухо отражаясь в лесу.

«Люди!»

Девушка вытащила нож и спрятала его за пояс. Развязала веревку у седла, спутала ноги коню, другой конец привязала к дубу. Потом осторожно вышла из лесу и пошла туда, откуда слышалось мычание. Скоро она увидела дым костра, возле него сидели одни дети, и она храбро пошла прямо к ним. Смуглые, опаленные солнцем, голые ребятишки, заметив ее, с криком побежали к лесу.

Любиница уловила аромат печеной репы. Одним прыжком подскочила она к огню, схватила, сколько могла унести, и бросилась назад. Спустя мгновенье она была уже в седле и мчалась во весь опор: показаться людям на глаза с украденной репой у нее не хватило смелости. До самого вечера ей никто не встретился. Никто не преследовал ее. Тогда она стала искать подходящее место для ночлега. Коня пустила пастись, а сама, поужинав печеной репой и желудями, безмятежно улеглась под деревом на мох, как истинное дитя природы, и принялась размышлять о своей судьбе.

Но едва замигали звезды, раздался страшный вой. Конь тревожно заржал. Любиница проворно вскочила и прислушалась. Зашуршали листья в лесу, снова завыли голодные глотки.

«Волки»!

Она подскочила к дереву, ухватилась за нижнюю ветку и полезла вверх по стволу. Звери были уже совсем рядом, конь почувствовал опасность и, храпя, помчался по поляне. Шум в лесу все нарастал. Стая голодных волков почуяла лошадь. Звери высыпали из леса. До Любиницы донесся конский топот и ржанье, кровь застыла в ее жилах.

— Боги, спасите, боги всемогущие, помогите!

Лес огласился воем, визгом и ревом зверей. Волки настигли коня. Любиница крепко обняла дубовый ствол и заплакала в горьком сознании того, что она лишилась единственного своего защитника и спасителя. Она различила глухой звук падающего на землю тела, затем завыл волк — и все стихло. Лишь урчанье, взвизгиванье и грызня волков нарушали тишину ночи. Любиница решила дожидаться зари на дереве. Обвив руками ствол, она прикрыла лицо своими длинными волосами и так провела ночь, подобно перепуганной птице, спрятавшей голову под крыло. Утром она слезла с дерева. Как капля в море, как песчаное зернышко в пустыне, как бабочка в безбрежной степи, стояла в лесу одинокая девушка, отчаявшаяся, обездоленная. Лишь одно утешение осталось у нее — острый нож за поясом. Она решила идти наугад — авось набредет на поселение, где можно будет отдаться в рабство и тем сохранить себе жизнь.

Так шла она по лесу, собирая ягоды, желуди, шла наугад, как отбившийся от стада ягненок. Часто присаживалась на землю передохнуть — руки и ноги ее были в кровь исцарапаны ветками, одежда висела лохмотьями. Пробиралась сквозь густые заросли, переползала через поваленные гнилые стволы.

Около полудня темный лес стал редеть. Деревья раздвинулись, и вскоре девушка увидела зеленую равнину. Она вышла из лесу, и тут перед ней мелькнула серая лента дороги. Всплеснув руками, Любиница бросилась к ней, а когда вступила на утоптанный путь, надежда, словно пламя под слоем пепла, вспыхнула снова. Девушка не знала, где она, не знала, что эта дорога ведет через Гем в Филиппополь и оттуда в Топер и в Фессалонику. Но она надеялась встретить купца, а может быть, даже славина и уж во всяком случае добрести до поселения, до ночлега. Охваченная радостью, она пошла вперед, иногда даже пускаясь бегом. Наступил вечер, Любиница отдохнула у ручья, поела травы и щавеля. Спать она не собиралась. Луна выплыла на небо, подобно одинокому жалкому облачку, а девушка все шла и шла.

Но вот около полуночи силы покинули ее, колени подогнулись, она опустилась в траву на обочине. Капли холодного пота заструились по ее лицу.

В забытьи ей почудилось, будто вдали что-то блеснуло. Доспехи и шлем Истока сверкали на солнце, кто-то наклонился к ней и приложил к губам баклажку. Долгими глотками она пила воду, потом открыла глаза и увидела Радо, — он поддерживал ее голову и целовал в губы. Любиница закричала и обхватила его руками. Но рука коснулась дорожного камня. Она приподнялась на локте. Нет любимого, нигде нет. Кругом ночь, вдоль дороги дует южный ветер, а она одна под небом, истомленная, наедине со своими видениями. А вдруг она заснет? Вдруг нагрянут волки? Вдруг примчится Баламбак? О Морана! Любиница нащупала нож, схватилась за рукоятку, чтоб вонзить его в свое сердце — спастись от зверей и от Тунюша. Но рука была слишком слаба. Пальцы онемели и разжались, голова упала в траву. Замигали звезды на небе. Свет померк. Любиница потеряла сознание.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

— Крыльями черного ворона нависла печаль над лагерем. Ведите меня к Тунюшу, доблестному потомку Эрнака, чтоб я спел ему геройскую песнь и потешил его душу. Потому что моя лютня — наследие певцов, которые пели при дворе короля всей земли, нашего отца и господина Аттилы, — говорил Баламбаку переодетый и изменивший обличье Радован. Он пришел к гуннам на второй день после бегства Любиницы. Десятки раз смотрелся он в кусок полированной стали, прежде чем осмелился войти в лагерь.

«Ну, теперь ни Баламбак, ни Тунюш не узнают меня!» — Радован с довольным видом рассматривал свое намазанное и гладко выбритое лицо в стальном зеркальце. Собрав все свое мужество, дав неисчислимые обеты богам, он пошел к гуннам. А придя к ним, сразу же заметил, в какой глубокой печали пребывают гуннские воины. Баламбак разгромил вархунов и с победой вернулся назад, но дома заплаканная рабыня тут же рассказала ему, что дождливой ночью исчезла славинка. Баламбак немедля послал за ней погоню. К Дунаю помчалось десять самых быстрых всадников и лучших лазутчиков. Однако все они вернулись ни с чем, говоря, что девушку, наверное, унес по воздуху Шетек или сам бес славинский. Даже следа ее они не обнаружили. Потому и сидел Баламбак, невеселый и подавленный, перед пустым шатром Тунюша.

— Не придется тебе петь для Тунюша, нет его.

Сердце Радована взыграло радостью. Однако он взял себя в руки и грустно переспросил:

— Нет? О, напрасен был мой путь из-за Черного моря, я так хотел увидеть орла, имя которого со страхом произносят в стране славинов и антов, аваров и вархунов, среди племен аланов и герулов.

— И при дворе Управды, ибо это он призвал его к себе!

— О Управда, великий повелитель Востока и Африки, о Тунюш, единственный, несравненный! Аттила, ты не напрасно любил Эрнака, и мой дед, великий чародей и первый жрец, не солгал, предсказав, что слава гуннов сохранится в крови Эрнака! Он не лгал, всемогущий! Но почему тогда печаль в лагере? Поведай мне! Я развеселю тебя и твоих храбрецов!

Радован ударил по струнам.

— Это горькая тайна! Лишь избранным дано знать ее!

— Не таи печаль в груди, дабы она не поразила твое сердце! Доверь ее певцу и чародею своего племени! Девушки поверяют тоску свою моим струнам, вожди и старейшины вверяют мне свои огорчения, так неужто не откроется брат брату!

Баламбак опустил голову и принялся раскачиваться из стороны в сторону. Он размышлял над словами чародея Радована.

А тот гордо сидел на земле и, легко касаясь струн, подбирал печальную гуннскую песнь. Ему хотелось кричать от великой радости, что Тунюша не оказалось дома. Правда, радость отравляла грустная мысль, что, вероятнее всего, и Любиницы нет в лагере, что пес спрятал ее где-нибудь в другом месте, а может быть, даже увез с собой в Константинополь. Он охотно оставил бы Баламбака с его печалью и отправился дальше искать следы похищенной девушки. Однако старику хотелось развязать узел, узнать причины столь странной всеобщей грусти, поэтому он терпеливо ожидал ответа Баламбака.

Гунн долго молчал, наконец он перестал качать головой и вперил свой взор в Радована, пристально всматриваясь в него.

«Неужели он вспомнит Радована? Будь проклята гуннская память, помогите, о боги, поразите его слепотой!»

От всей души молил богов Радован, не отводя взгляда от мутных глаз Баламбака. Медленно сузились зрачки гунна, глаза его спрятались в глубоких глазницах под плоским лбом. Баламбак не узнал старика.

«Барана тебе принесу, Святовит, а Моране — козла, жирно откормленного козла за то, что вы ослепили вонючего пса!»

— Значит, ты чародей, говоришь?

— Да, я сын великого пророка и певца при дворе Аттилы.

— А если я поведаю тебе печаль свою, исцелишь ли ты мои раны? Сможешь ли спасти мою голову?

— Лишь боги всемогущи! Но, говорю тебе, я исцелил тысячи сердец, тысячи голов извлек я из ловушек.

— Тогда пошли!

Баламбак увел певца в свой шатер и там открыл ему тайну бегства Любиницы.

— Эта славинка — ведунья. Тунюш околдован. Смерть грозит нам!

Радован, задумавшись, по своему обыкновению протянул руку к бороде — погладить ее, но пальцы наткнулись на бритый подбородок.

— Заколдован — чародейка — смерть, о-о-о, — стонал Баламбак. — Так думаю и я и воины, так считает Аланка — королева наша заплаканная, зорька утренняя, соколица. Заколдован, отравлен чародейкой! Можно ли вылечить его сердце? Или смерть долотом выдолблена на нем?

Радован нахмурил лоб и наморщил брови: он думал.

«Ты попался, Радован, — рассуждал старик про себя. — Выпутывайся теперь, как можешь, не то — конец тебе. Аланка — женщина, королева, а женщина есть женщина. И не пить мне вина до смерти, если к бегству Любиницы не приложила руку Аланка. Пусть молодые лисы играют моим черепом, если все это не приправлено ревностью и местью. Они не получили Любиницы… но что, если она не спаслась, а погибла, о боги, боги!»

У Радована защипало глаза, он потянул носом воздух, фыркнул и раздул ноздри, как молодой жеребенок.

— Не выдолблена в его сердце смерть, но написана на песке. Пройдет ливень, и слова сотрутся. Идем к Аланке! — повелительно произнес он и, отбросив полог, вышел из шатра.

Баламбак покорно последовал за ним.

Перед шатром королевы певец коснулся струн и запел песнь о солнечной розе, распустившейся посреди степи. Баламбак хотел первым пройти к Аланке.

— Нельзя, — рукой преградил ему путь Радован и вошел один. А когда увидел Аланку, глаза его загорелись восхищением.

«Клянусь богами, она достойна новой песни. Она похожа на вилу!»

Но тут же опустил взгляд, преклонил колени и произнес:

— Дух предков проник в мое сердце и поведал мне: встань и иди туда, где светит солнце твоего племени. Ты нужен кому-то! И отправился старый певец и чародей, и шагал без отдыха, и вот он стоит перед тобой, королева, чтоб помочь тебе в твоей печали. Велика твоя боль. Ты вырвала терний, проникший в сердце, удалила чародейку-славинку!

Радован умолк на миг, искоса взглянув на Аланку. Ее лицо побледнело.

«Попал!» — подумал он и продолжал:

— Об этом не подозревают воины, не подозревает Баламбак, но вернется твой повелитель и тут же догадается обо всем. Поэтому я пришел, чтобы помочь тебе, на него же напустить забывчивость, заговорить чары Любиницы.

— Ты все знаешь, о, не губи меня!

— Кто решил спасти тебя, тот не станет тебя губить. Не таи от меня ничего. Тайны опускаются в мое сердце, как в могилу. Скажи сначала, жива ли славинка или сгинула, мерзкая колдунья!

— Не знаю, горы Гема хранят тайну.

Радован приставил палец ко лбу и задумался.

«Горы Гема… триста бесов спят в этих глазах, она завела ее на юг к волкам и кочевникам, на верную погибель».

— Ты мудро поступила, королева, не послав ее к Дунаю. Но чародейка отравит зверей и выберется на свободу. Пока она жива, нет спасения Тунюшу. Расскажи, как ты освободила ее, расскажи обо всем подробно, я отправлюсь за ней вслед и убью ее!

Аланку охватила бурная радость. Взяв кожаный мешочек, она протянула его Радовану.

— Вот плата! Спаси меня, и наше племя будет веками тебя славить!

— Я не хочу платы, но деньги могут пригодиться в пути, поэтому я возьму их. Рассказывай!

Обрадованная Аланка рассказала все о Любинице. Помянула и о том, что у коня, на котором ускакала девушка, правое переднее копыто вывернуто в сторону. Нетрудно определить его след.

Радован попросил вина. Рабыня внесла великолепный роговой сосуд. Певец поставил его перед собой, поднял с пола попонку, разгреб землю и закопал в нее сосуд по самое горлышко. Потом принялся бормотать «заклинания», которые якобы заставят Тунюша позабыть Любиницу. Он кривил лицо, закатывал глаза, чмокал губами, разводил руками над вином и все бормотал, бормотал по-латыни:

— Devoret te diabolus, cauda vaecarum, devoret, devoret[126].

Охваченная безмолвным ужасом, Аланка вслушивалась в непонятные слова. Грудь ее вздымалась, она не сводила глаз со старика.

Закончив обряд, Радован накрыл сосуд платком.

— Храни этот напиток! Когда вернется Тунюш, приветь его этой влагой, и в один миг ты, единственная, станешь для него желанной. О славинке он больше и не вспомнит. А я утром отправлюсь за нею, чтоб убить ее во славу и на благо племени гуннов, на радость и счастье твоей любви.

Старик взял мешочек с золотом, грянул дикую песнь и вышел из шатра.

— Радуйся, — сказал он снаружи Баламбаку. — Радуйся, ибо спасен Тунюш, спасена наша королева! Твоя голова останется на плечах, о великий слуга всемогущего господина!

Мгновенно вокруг чародея собрались воины, на огне зашипел жир, рабы притащили мехи с вином, и весь лагерь весело заплясал под звуки вдохновенной лютни.

Радован принимал почести с большим достоинством. Тыква, из которой он пил, непрестанно наполнялась вином, он рассказывал изумленным гуннам о таких чудесах, что сам поражался, откуда только берется в его голове столь непостижимая премудрость? С тех пор как он стал бродяжить по белому свету, его уста никогда еще не лгали столь вдохновенно, как в тот вечер. Поздней ночью радость его достигла предела. И лишь одна-единственная капля горечи отравляла ее: ему хотелось напиться допьяна, а он не решался. Трижды до крови закусывал он губу, ловя себя на том, что в хмельном угаре чуть не ляпнул необдуманное слово. В полночь он важно поблагодарил всех и сказал Баламбаку:

— Грустно мне, что я вынужден пренебречь твоим гостеприимством и отказаться от вина. Но это можно поправить, я разрешу тебе привязать мех к седлу моего коня!

В мгновение ока два гунна притащили огромный бурдюк и приторочили его к седлу.

Старик лег в траву рядом с конем и с нетерпением принялся ждать зари. С первыми ее лучами он осторожно оглядел спящий лагерь, взобрался в седло, с удовольствием постучал по притороченному к седлу меху и поскакал вдоль ущелья.

Довольный своей мудростью и ловкостью, он, покачивая головой, мчался вдоль гряды, пока не достиг тех мест, которые описала Аланка. Тут он остановился, спешился и принялся искать следы в траве. Очень скоро он обнаружил след вывернутого копыта и быстро определил направление, по которому ехала Любиница. Затем припал к меху и стал жадно глотать вино, подобно рыбе, попавшей с суши в родную стихию.

— О боги, у такого пса и такое вино! Единственное добро, которым обладает этот вонючий пес. Клянусь Перуном, я, так и быть, пощажу его, если мы встретимся. Ведь я неплохо подкрепился за его счет.

Он тщательно завязал мех, прикрепил его к седлу и поехал дальше.

Припекало солнце, вино разморило старика, и ему захотелось прилечь под кустом.

«Нельзя, если держишь счастье за хвост, не выпускай его! Иначе не сможешь схватить его за голову».

Весь день без отдыха ехал он. Примятая влажная трава указывала путь. К ночи он добрался до пересохшего русла и нашел там сумку, которую Любиница в страхе забыла на земле.

«Ее еда», — обрадованно подумал он, спешившись и взяв сумку в руки. Вокруг кишели муравьи, привлеченные запахом съестного. Радован выбросил в траву остатки, сумку прихватил с собой.

«Почему она ее бросила? Непонятно! Может быть, ее спугнул кто-нибудь? Ведь пастухи — настоящие дьяволы. А если на нее напали? Бедняжка! Плохо придется тому, кто дерзнул сделать это! Проклятье его собачьей утробе! Уж я расправлюсь с ним».

Сердито бормоча угрозы, старик на коленях пробирался сквозь траву, в поисках следа. Раздвинув тростник, он дополз до лужи и тут в грязи заметил отпечатки конских копыт и ног Любиницы. Наклонясь к ясно различимому следу маленькой ступни, старик пальцами провел по нему, словно лаская девичью ногу.

— Погоди, бедняжка, сиротка, горлица, — Радован едет за тобой! Еще два дня продержись — я найду тебя. Потому что нюх мой потоньше собачьего, стоит мне захотеть, конечно. Не за всяким пошел бы я по следу в степи, словно волк за потерянной овцой, но за тобой… я поклялся!

Вслед за ним к луже подошел кон и принялся цедить грязную воду.

— Напивайся вдоволь! Она тоже поила здесь коня и сама напилась. А я не пью такой воды. Даже чистая, родниковая мне боком выходит. Камнем ложится на желудок.

Он дождался, пока конь напьется, вывел его обратно и осторожно отвязал с седла мех. Напившись как следует, он снова завязал его, облизнул губы и похвалил Тунюша.

— Странное дело! И у шелудивого гада всегда найдется что-нибудь хорошее… Даже у Тунюша. Как я решил, так тому и быть: пощажу тебя, Тунюш, ради твоего вина!

Приторочив мех, он взглянул на солнце и осмотрелся по сторонам.

— Надо до ночи разыскать людей! Волков я не боюсь, но их мерзкие челюсти именно сегодня мне ни к чему.

Старик еще раз взглянул на след и помчался к югу. Прежде чем стемнело, он уже был в селении пастухов и, увидев, что те готовят ужин у огня, храбро направился к ним. Хмурые лица аваров, герулов и славинов встретили его. Но Радован хорошо знал этих людей. Он быстро завоевал их расположение красноречием и мудростью. Лица хозяев просветлели, и пастухи угостили миролюбивого гостя на славу, словно их посетил какой-нибудь князь или сам аварский каган. Даже коню его кинули сноп немолоченного ячменя. Радован разошелся и, отбросив всякие колебания, принялся осторожно расспрашивать о Любинице. Старик сказал, будто его сын, отличный певец и чародей, заблудился и что он разыскивает его.

Пастухи ответили, что ребятишки видели странного паренька, который подбирался к костру. Они убежали, а когда вернулись обратно, паренек исчез и вместе с ним исчезла репа с огня.

Радована удивила и обрадовала эта весть.

— Отведите меня завтра к этому костру, и я примусь за розыски. А если вы поможете мне, я заговорю вам скот: овцы ваши будут приносить по трое ягнят, коровы — по два теленка, а козы будут плодиться, как кролики! Вот как отплатит вам чародей, если он найдет парня!

Пастухи до земли кланялись Радовану, женщины приносили ему детей, чтобы он снял с них злые чары, а мужчины предлагали сопутствовать ему в поисках мальчика до самого Гема и даже дальше.

Довольный Радован улегся на овечьей шкуре.

На рассвете пастухи проводили певца к костру, где была замечена Любиница, а затем все рассыпались по лесу в поисках конского следа. Вскоре из чащи раздался радостный крик; все сбежались на него, и Радован сказал, что он узнает след своего сына.

Толпа бросилась по следу, исчезавшему в зарослях, сломанные ветки указывали путь девушки. Ни малейший знак не укрылся от острого взгляда диких обитателей свободной земли. Они состязались между собой, кто первым найдет юношу. Каждый хотел получить от чародея как можно больше. А Радован гордо следовал сзади, изредка произносил мудрое словечко, раздавал похвалы и обещал наделить стада богатым приплодом.

Около полудня по лесу разнесся печальный вопль. Со всех сторон поспешили туда пастухи. Радован, хлестнув коня, тоже бросился за ними. Подъехав, он увидел, что варвары, раскрыв рты, уставились в землю и показывают руками на подпруги, остатки седла и обглоданные кости, разбросанные далеко вокруг.

Перепуганный Радован птицей слетел с коня. Он мгновенно узнал гуннскую уздечку, седло, подпруги. Затрясшись, кинулся он искать вывернутое копыто. Схватил какой-то черный сучок, поднял, осмотрел. Копыто выпало из рук старика, нижняя губа его отвисла, лицо сморщилось, и, зарыдав, он повалился на землю. В отчаянии катался он по траве, по мху, рыл ногтями землю, выдергивая зеленые побеги, и ревел, как раненый кабан. Пастухи стояли вокруг, издавая протяжные вопли. Радован уткнулся лицом в землю, рыдания его постепенно утихли, только плечи судорожно вздрагивали. Потом он медленно повернулся, встал и еще раз взглянул на останки коня. Гнев охватил его. Подняв кулаки, он бросился на пастухов со страшными проклятиями и стал колотить и пинать их:

— Прочь, прочь, собачьи морды, разбойники, убийцы моего сына! Вы загнали его в волчью пасть! Почему вы не позвали его на ночлег? Прочь, говорю я вам, иначе я так отделаю ваше стадо, что сегодня же ночью подохнет все, что мычит и блеет! Прочь, убийцы, прочь от несчастного отца!

Испуганными тенями исчезали в лесу пастухи, а певец продолжал вопить, хотя возле него не было уже ни одной живой души. Выплеснув свой гнев, он вытер лоб и покрытые пеной губы. В отчаянье взирал он на разодранное седло. Снова печаль охватила его, он сел у подножья дуба и зарыдал, как женщина.

Слезы принесли облегчение. Радован обхватил руками голову и стал думать, как быть дальше. Однако ни одной разумной мысли не приходило ему в голову, которая гудела, как пустой котел. Подошел конь и тотчас в ужасе отступил, почуяв кости своего товарища. Взгляд Радована упал на мех с вином. Он ударил себя по лбу и рысью побежал к коню.

— Вино придаст мне мудрости!

Подтащив мех к дереву, он с отчаянья принялся пить. Вино согрело его, придало мужества, и он снова разразился проклятиями, вызывая на битву весь свет и угрожая всем ужасным мщением. Досталось и Тунюшу, уехавшему в Константинополь.

— Ты не уйдешь от меня, собачий хвост! За тобой я последую как тень, пока не проколю тебя, клянусь своей мудростью! Зуб за зуб! И вино твое не утолит больше моего гнева!

Оставив в мехе немного вина, он, скрипя зубами, направился к дороге, что вела в Филиппополь с твердым намерением прямо отсюда ехать в Константинополь на поиски гунна.

И поскольку ноги его уже не раз измерили всю Мезию, вскоре он выехал из леса на дорогу. Несмотря на близкий вечер, старик храбро гнал коня в сторону Гема.

Не успели зажечься звезды на небе, как за поворотом вспыхнул большой костер. Радован представил себе лицо Тунюша, и мужество его мгновенно испарилось. Он рванул поводья с такой силой, что конь встал на дыбы.

Одолев первый испуг, старик сообразил, что Тунюш не мог еще вернуться из Константинополя, и храбрость возвратилась к нему; шагом двинулся он дальше. Вскоре он разглядел повозку, коней, копья, воинов.

«Купцы!» — подумал он, подхлестывая коня и закричал издали:

— Pax, eirene, pax, pax!

Тени у костра вскочили и схватились за копья.

— Рах вам, рах, — кричал Радован, ударяя по струнам.

Его окружили хорошо вооруженные воины, спрашивая, кто он и откуда.

В это время раздвинулся полог у входа в небольшой шатер; высокий человек, одетый, как купец, приблизился к огню и крикнул Радовану:

— Чего тебе здесь надо, гунн?

Старик выпучил глаза, растопырил руки, из его широко раскрытого рта сперва вырвался непонятный звук и наконец губы произнесли:

— О Нумида!

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Смуглый, богато одетый купец при восклицании Радована отступил на шаг. По лбу его пролегли глубокие морщины. Знакомым эхом, что прозвучало над бурными волнами и потонуло в реве бури, показался ему голос, вышедший из косматой груди. Он высокомерно посмотрел на всхлипывающего старика. Воины ожидали приказа, не снимая рук с копий и рукояток мечей.

— Что ты болтаешь, гунн? О ком вспоминаешь, произнося незнакомое имя?

Голос купца звучал чуждо, надменно. Радована охватила печаль. Неужели он ошибся! Старик обвел взглядом воинов. Незнакомые, хмурые лица. Милости от них не жди; физиономии словно вырезаны из стали. Радован почтительно поклонился чужеземцу.

— Могущественный, не пронзай стрелами своих взглядов путника, возвещающего тебе мир и несущего в сердце священные тайны. Пусть неизмеримым будет твое великодушие, подставь ему ухо. Клянусь Христом, не раскаешься!

Купец внимательно вслушивался в голос старика. Далекое эхо словно бы приближалось. Воспоминания пробуждались в его душе.

— Войди в шатер!

Полог у входа закрылся за путником и купцом. Воины воткнули копья в землю и собрались вокруг огня.

— Говори, гунн! Под шатром умрут твои слова. Откройся!

При веселом свете факела Радован посмотрел в глаза собеседника.

«Пусть сожрут меня вурдалаки, если это не Нумида».

— Могущественный, выслушай! Нет обмана в моих словах! Ты назвал меня гунном, но я не гунн. Я славин, певец, что бродит по белу свету с севера на юг и с юга на север. Град славинов привечает меня, и Константинополь отворяет двери своих кабаков при звуках моих струн. И не только кабаки: я играл перед деспотом, гостил в вилле господина Эпафродита.

Купец закусил губу и нагнулся к Радовану.

— В вилле Эпафродита? Что ты говоришь? Не произноси этого имени! Он — бунтовщик, он изменил священному двору.

— Господин, ты сказал, что мои слова умрут под шатром! Я не верю, что он изменник. Он защищал невинных. Он спас Истока, спас Ирину!

— Не называй этих имен! Смерть зажмет рот всякому, кто называет их!

Купец отчетливо представил себе события минувшего. Потом подошел к старику, положил ему руку на плечо и пристально взглянул в небольшие, серые глаза Радована.

— Мир с тобой, Радован! Я — Нумида! Ты не ошибся!

Радован вскочил с места и раскрыл объятия, собираясь радостным воплем приветствовать Нумиду. Но тот, приложив ладонь к его губам, поднял палец и сурово произнес:

— Тайны умрут здесь! Они не выйдут из шатра!

Радован понял, что Нумиду сопровождают люди, которым не следует знать, откуда и куда направляется их хозяин. В безмолвной радости размахивал он руками, прижимал их к груди, потом принялся целовать руку Нумиды; он хохотал, зажимая себе рот ладонью, и в конце концов пустился выделывать ногами коленца, как подгулявший пастух.

Успокоившись, старик придвинулся к Нумиде вплотную и таинственным тоном спросил:

— А есть ли у тебя вино Эпафродита?

— Есть, дядюшка! Ты напьешься так, что луна с неба среди ночи исчезнет, а звезды загорятся ясным днем.

— Ах, Эпафродит, если б ты знал, как любит тебя Радован!

Нумида улыбнулся и, подмигнув, вышел из шатра. Он приказал страже нести караул влево и вправо от дороги, а остальным воинам лечь спать. Потом подошел к высокой повозке, накрытой холстом, и шепотом спросил о чем-то раба, сидевшего возле нее. Тот молча кивнул головой, тогда Нумида отдал ему какой-то приказ. Повару он велел принести вина в шатер и приготовить ужин для гостя.

Затем Нумида возвратился к Радовану, и вслед за ним повар поставил на пестрый ковер посреди шатра кувшин с вином; жадно схватив кувшин, старик припал к нему и долго пил, зажмурив глаза, словно вкушал единственную и самую большую радость жизни.

— Как бывало в Константинополе, — наконец сказал он, глубоко вздыхая и не выпуская из рук глиняный кувшин. — Клянусь всеми богами, твоими и моими, под солнцем нет человека, который любил бы тебя больше, чем я!

Он снова приложился к кувшину и, поглощая сладкое лесбосское вино, всем своим видом выражал бесконечное наслаждение и безмерное уважение к обладателю такого напитка.

— Как бывало в Константинополе, и в то же время это вино в десять раз лучше того. Я тосковал по нему с тех самых пор, как расстался с Эпафродитом!

Нумида опустился на мягкую шкуру персидского архара, — радость старика доставляла ему удовольствие.

— Объясни мне, Радован, почему ты превратился в гунна?

Старик по привычке растопырил пальцы, чтоб огладить свою несуществующую теперь бороду.

— Почему я превратился в гунна? Это великая хитрость! Столь великая и значительная, что потомки наши и в десятом колене будут слагать о ней песни. А пока не спрашивай больше. Если б я рассказал тебе все, меня сокрушила бы такая печаль и охватил такой гнев, что их не залило бы все вино Эпафродита. Завтра все узнаешь. И так изумишься, что не сможешь заснуть три ночи подряд. Запомни, целых три ночи! А пока лучше ты поведай мне об Ирине и Эпафродите!

— Они оба спасены, оба счастливы!

— Клянусь Перуном, не напрасно мы страдали! Рассказывай!

— Сперва скажи, где Исток. Меня послал к нему Эпафродит. Он ушел от погони, это ясно. Но помнит ли еще доблестный варвар об Ирине? Она тоскует по нему, как горлинка, дружка которой весной убил из лука шальной мальчишка.

— Помнит ли он ее? Еще бы! Лишь во время сражения, убивая врага, он, возможно, не думает о ней. А знаешь ли ты, что он разбил антов и передушил их всех, как ястреб цыплят? В бою он вепрь, волк, сатана, как сказали бы христиане. Тогда лишь он, возможно, не думает о ней. А все остальное время… Голова его падает на грудь, словно затылок у него из мягкой пряжи. Глупо, конечно. Но что поделаешь?

— Где мне найти его? Едем со мной, старик! Я несу на груди большое и важное для Истока письмо.

Радован умолк. Сжав левой рукой свой подбородок, а правой — лоб, он задумался.

«Предложение заманчивое. У Нумиды повозка. Его спутники — полные кувшины. Поездка была бы приятной. О женщина, чтоб ты потонула в бесовском озере! Не будь женщины, мне не пришлось бы давать обеты. Ой, Любиница, ты, наверно, раскаиваешься в волчьем желудке, что так загнала старика. Но я поклялся, поклялся Святовитом, и не могу, нет, не могу без нее вернуться. Вот убью Тунюша, тогда и вернусь, а так — нет!»

Радован медленно убрал ладонь со лба, опустил левую руку и сказал:

— Нет, не поеду с тобой!

Нумида ничего на это не ответил. Радовану показалось, будто он обиделся. Они оба потянулись к кувшину. Раб принес ужин. Старик взял кусок мяса, но ел с трудом, куски застревали у него в горле. Он снова поднес кувшин к губам, надеясь залить вином свою печаль и гнев.

— Значит, не едешь? — спросил Нумида.

— Нет!

— Зачем же ты лгал, будто любишь Эпафродита!

— Клянусь богами, я не лгал! Но назад я не поеду, не поеду, и все, не надо меня сердить. Я ведь сказал: не спрашивай! Желчь поднимается во мне, и если она разольется…

Радован сердито взглянул на Нумиду и поднял кулаки. Тот не шевельнулся. Злость старика забавляла его.

— Расскажи лучше об Ирине, об Эпафродите! Я же просил тебя. Уважь старика, сам Эпафродит оказывал мне уважение, а ты перечишь. А путь, которым надо ехать к Истоку, я тебе прямо перстом укажу. Если же его там не окажется, спокойно садись ужинать, отдыхай и жди — он придет. Я не могу ехать с тобой, не имею права. Все расскажу завтра, когда будем прощаться. А сегодня не серди меня больше. Ибо страшен во гневе Радован.

— Пей, певец! Я не принуждаю тебя. Храни свои тайны. Укажешь мне дорогу, и на том спасибо!

Перед вином Радован не мог устоять. Гнев его утих, и Нумида начал свой рассказ.

— Эпафродит бежал той же ночью, которой бежал Исток, и благополучно добрался до Греции.

— В этом я не сомневался. За его челом скрывается само солнце, никак не меньше! А Ирина?

— Она уехала в Топер к дяде Рустику!

— Топер возле Неста. Я знаю это гнездо.

— Но дядя выдал ее Асбаду. Асбад же все рассказал императрице.

— У славинов нет таких «дядей». Дьявол опутал его, мерзкого христианина!

— Императрица потребовала ее назад ко двору!

— Чтоб угостить ею Асбада, козлица!

— Ирина лишилась чувств и слегла в горячке, когда дядя сказал ей, что она должна вернуться во дворец.

— Уж я бы не лишился чувств, а тут же на месте удавил такого дядю. Клянусь Перуном!

— Эпафродит послал евнуха Спиридиона наблюдать за Ириной.

— Знаю его. Грош ему цена. Все скопцы — слепцы.

— Верно, но этот нам полезен, он связан с нами одной веревочкой. Он-то как раз все и разузнал и поспешил в Фессалонику. А мы с Эпафродитом тоже приплыли туда из Афин. «Нумида, — сказал мне светлейший господин, — спаси ее!» Я коснулся иконы Спасителя и ответил: «Клянусь своим спасением, я освобожу ее».

— Нумида, Христос нарек тебя всеобщим спасителем, так же как меня нарекли всеобщим спасителем мои боги. Велик ты перед своим господом, Нумида! Прощаю тебе все и целую тебя! Выпьем.

Глаза старика стали влажными, и он потянулся к кувшину, приветствуя Нумиду:

— Victor sis semper![127]

Лицо африканца повеселело. Похвала певца польстила ему, он, в свой черед, протянул руку за кувшином и ответил:

— Многая лета тебе, отец героя Истока!

Радован закусил губу — он совсем позабыл о своей выдумке, которой обманул весь Константинополь.

Облокотившись на козью шкуру, Нумида с гордостью рассказывал об освобождении Ирины.

— Отец, поверь мне, это не шутка вырвать добычу из пасти такого льва, как Рустик. Много раз голова моя лежала на плахе. Но на сей раз я уже думал, что наверняка с ней расстанусь.

Ирину заперли в преторий — в центре Топера, в крепости. Кругом солдаты, повсюду караулы и возле самой пресветлой госпожи, словно лев перед овечьим стадом, — дядя Рустик. А Рустик — не Асбад. Его не обманешь. Всю ночь мы сидели со Спиридионом в Фессалонике возле мерцающего светильника и ломали себе голову. Уж масло у нас вышло, на востоке занялась заря, а мы так ничего и не придумали. И тут появился Эпафродит в черной хламиде, голова покрыта капюшоном, словно у философа. Левый глаз он вонзил в меня, правым — резанул Спиридиона. Ни слова не спросил — и так все понял.

— Чего стоит ваш разум, если вы не можете поймать в силки воробья! Позор! Спиридион, ищи повозку и мчись в Топер! Через Кирилу дай знать пресветлой госпоже, чтоб она сказалась больной и ждала твоего знака! Живо, в путь! Езжай, делай свое дело и жди Нумиду!

Евнух потоптался на месте и униженно попытался выпросить денег.

Эпафродит даже не взглянул на него. Сухим пальцем он указал ему на дверь.

— Ну, а ты знаешь теперь, что делать? — повернулся он ко мне.

— Знаю, господин!

— Тогда ступай в подвал и представь себе, что в сундуках не золотые монеты, а сухие листья!

Эпафродит запахнул хламиду, повернулся и вышел. Я же беспрекословно принялся выполнять приказ господина.

На рассвете я выехал из города в страну варваров и там стал вербовать воинов в свой отряд. Как увижу широкие плечи, могучую руку или крепкий торс — останавливаюсь и пускаю в ход золотые. Мешок с монетами худел; к вечеру следующего дня я потратил последний золотой, наняв на него сорокового воина. Я увел всех их в чащу, и там мы разложили костер. О отец, видел бы ты эти лица, эти мускулы, эти спины! Прирожденные гладиаторы! Оборванные, полунагие, разбойники и тати по призванию, лишенные крова и родных! Клянусь Юпитером, если б нас увидела когорта гоплитов из войска Велисария, они остались бы на месте, не успев выхватить мечи из ножен. Словно разверзлась земля и ад выплюнул моих воинов. Они почти не умели говорить. Только хрипло ржали, выражая свои мысли гримасами, жестами, всем своим видом. Дружелюбия между ними и в помине не было, они готовы были перегрызть друг другу глотку за плод инжира. Я приходил в отчаяние. Но одно тесно связывало их — золото и лютая ненависть к Византии. Когда я рассказал им, что в случае успеха мы спасем дочь несчастного отца, дадим пощечину самому Управде и плюнем в лицо императрице, они вдруг стали монолитом. Пламя мщения вспыхнуло и поглотило все прочие страсти: встав на колени перед костром, они поклялись Христом и всеми богами, что будут беспрекословно повиноваться мне и биться до последней капли крови и что скорее проглотят язык, чем дадут ему произнести слово предательства.

На другой день я тайком доставил отряду оружие: несколько мечей, секир и копий. Я снабдил людей пищей и пообещал на десятый день после победы на этом самом месте заплатить им золотом. Потом поодиночке я отослал их лесом в Топер. Сам же на коне помчался вперед, чтобы разыскать Спиридиона.

— Ну как? — спросил я евнуха, у которого лихорадочно блестели глаза, когда он дрожащими руками пересчитывал выручку.

— Мошенник! — пробормотал Радован. — В такую минуту он считает деньги! Все скопцы — мошенники!

— Ну как? — повторил я, ибо в первый раз Спиридион не услышал меня. Он сгреб монеты скрюченными пальцами и оперся грудью на край прилавка.

— Завтра ее увозят! Рустик стоит на своем!

— Ах он, вонючий пес!.. Ты дал евнуху в зубы? — перебил Нумиду Радован.

— Нет. Но наутро Спиридион разыскал Кирилу и привел ее ко мне. Он потратил на это столько денег в претории, что расплакался, возвратившись домой. Но все было сделано отлично. Кирила выскользнула якобы купить еды на дорогу и украдкой пришла к Спиридиону.

— Что с ясной госпожой? Едет ли она? — спросил я.

Рабыня зарыдала и упала к моим ногам.

— Нумида, ой, Нумида, спаси ее, спаси ангела.

— Я спасу ее! Но ей надо оттянуть отъезд еще на два дня.

— Невозможно, сегодня после полудня ее увозят. Помоги, Христом богом заклинаю тебя, помоги! Феодора убьет ее!

Кирила захлебнулась в отчаянном рыданье, но ни одной слезинки не выкатилось из покрасневших глаз ее на бледное измученное лицо.

— О, взгляни на меня! Душа покидает мое тело от горькой печали. А пресветлая госпожа… море тоски, горькой, как полынь, затопило ее сердце. Всю ночь мы не сомкнули глаз перед иконой богородицы, зажигали лампады перед Спасителем, но нет спасения, нет помощи! Нумида, если ты не в силах спасти нас, то лучше убей. Грех тебе простится, и мы обе, как голубки, полетим отсюда.

— Не греши, сирота! Твоей госпоже еще два дня нельзя пускаться в дорогу. А через два дня вы будете спасены, у нас все готово для этого.

— Два дня, — повторила Кирила и, словно скошенная тростинка, опустилась на пол.

И тут вдруг озарило Спиридиона.

— Придумал! Я знаю, как помочь! — воскликнул он.

Отчаявшаяся Кирила умоляюще взглянула на него.

— Дворцовая тайна! — сказал евнух, отыскивая в шкатулке какие-то мелкие зернышки. — Пусть Ирина проглотит одно такое зернышко, и она погрузится в сон, подобный глубокому обмороку. Тогда Рустик не сможет везти ее.

Я заработал кучу денег в Константинополе у придворных дам на этом волшебном зелье.

— А это не яд? — спросила Кирила и трепетными пальцами потянулась к зернам.

— Нет, клянусь господом, нет! Оно — безвредно. Но это тайна, недоступная даже первому врачу самой августы. Сколько раз я обманывал двор этим снадобьем! Сколько встреч устроил, какие награды получал!

Кирила ушла с чудодейственными зернами, я — за ней. Долго слонялся я вокруг претория. В полдень у ворот остановилась роскошная двуколка. Ее сопровождали легко вооруженные воины. Пот прошиб меня, ноги подогнулись в коленях, так что пришлось присесть на камень. Сейчас Рустик увезет ее, подумал я. Зернышко не помогло. Все напрасно! Из дворца ее уже не спасти. Я вспомнил о просьбе Кирилы. Ужас охватил меня при мысли о том, что я мог бы поднять руку на этого ангела. И все-таки спасения нет! Может быть, мне мчаться за город и ждать их в засаде? А потом вскочить на двуколку, сбросить возницу и ускакать. Нет, так не уйти. Солдаты догонят.

Время летело. Голова словно налилась свинцом. Сердце колотилось, перед глазами клубился туман. Прошел час. Из претория выбежал раб. За ним офицер. Вот он что-то крикнул охране. От страха и тягостного ожидания я оглох и не мог различить его слова. Однако увидел, что солдаты хлестнули коней, экипаж закачался, и они ускакали одни, без Ирины. Силы вернулись ко мне, тьма рассеялась, я принялся шептать молитвы. Вскоре раб возвратился, с ним шел врач.

Спасена!

Я бегом кинулся к Спиридиону. Мерзок мне был этот скареда, но сейчас я упал перед ним на колени и стал целовать его сандалии. Я хохотал от радости, и слезы лились у меня из глаз. Не знаю, то ли в самом деле я так люблю Эпафродита и Ирину, то ли стало жаль самого себя, но тут я просто обезумел от радости. Если б ее увезли, я бы подстерег Рустика и убил его. Таково было мое решение. А потом бы кинулся в море и пошел на дно, чтоб избежать позора.

В сумерках я вышел на лодке в море и пристал к пустынному берегу. Там, в условленном месте, к моему огромному удивлению, уже собралось больше половины нанятых мною варваров.

Не ожидая остальных, я осторожно провел их через заросли и ущелья, окружающие Топер, и, найдя глухое, удаленное от глаз местечко, поставил в засаде.

Охраны, сопровождавшей Рустика, можно было не опасаться. С горсткой моих варваров я, не задумываясь, пошел бы даже на византийских солдат. После этого я отправился к евнуху; туда, поблагодарить Спиридиона, уже прибежала Кирила.

— Передай госпоже, чтоб она попросила дядю выехать сегодня вечером. Пусть скажет что ей легче ехать, когда спадет жара.

И снова я отправился морем за своими запоздавшими солдатами. Пришли все. Их я тоже отвел в засаду.

— Храбрые воины, — сказал я им. — Час близится. Вы уже заслужили свое золото. Но только половину. Вторую половину вы получите через десять дней. На ваших хмурых лицах пылает жажда мести. Мести тому, кто выпил из вас кровь и заставил пуститься в разбой. Благородны те разбойники, которые дерутся ради справедливости. Отец девушки, которую мы сегодня спасем, едва ушел живым от деспота. У него было много денег, и деспот, это чудовище, решил погубить его. Отцу девушки удалось спастись, и сейчас он отдает последние деньга, чтоб спасти свое дитя. Дело, которое нам предстоит сегодня ночью, — не грабеж, не убийство, не воровство, не угон в рабство: сегодня святая ночь, ибо восторжествует справедливость!

По грубым лицам варваров прошло движение, в глазах сверкнуло пламя, они обнажили свои хищные зубы, стиснули кулаки, мышцы на их руках вздулись.

«Звери!» — обрадовался я и тут же испугался: стая голодных львов в пустыне вряд ли была бы опаснее этой толпы, несущей с собой смерть.

Когда совсем стемнело, мы разошлись по обе стороны дорога.

— Как только я хлопну себя по бедру, начинайте. Да смотрите, чтоб не прозевать! Когда я хлопну во второй раз, каждого солдата уже должна обнять Морана. Повозку не трогать! Она моя!

Мне никто не ответил, не возразил ни слова. Крепко стиснув оружие, они укрылись в засаде за кустами и деревьями.

И тут-то началась для меня настоящая пытка. Чем темнее становилось, тем больший страх охватывал меня. Отчаянье впилось в душу железными когтями. Вдруг Ирина не приедет? Или варвары подведут? Вдруг наш план выдали Рустику? Продали ему за большие деньга? А если префект удвоит, утроит охрану? О, если б у меня было сто рук и в сто раз больше сил! Я отпустил бы с богом диких варваров и все взял бы на себя! А вдруг какой-нибудь солдат из охраны уцелеет и поспешит назад в Топер… В погоню за нами поднимется весь гарнизон. И тогда нам не уйти. Они отнимут Ирину, обнаружат след Эпафродита…

Я закрыл глаза от ужаса. Белая дорога, уходившая в ночь, простиралась передо мной. Вдруг какие-то тревожные волны набежали на нее. Из них родились жуткие лица наемников. И вот уже я тону. Ирина хватается за меня. Эпафродит, сбросив свою хламиду, спешит на помощь. Сверкнули кровожадные зубы варваров. Черные когти вонзились в капюшон грека — зазвенело и посыпалось на дорогу золото…

Я сжал ладонями виски, в которых, словно молот по наковальне, стучала кровь. Открыл глаза. Меня била лихорадка. Перед моими глазами уходила вдаль спокойная и мирная дорога.

Что с тобой, Нумида?! Я ударил себя по лбу. Не сходи с ума! Где твое хладнокровие и мужество! Не теряй надежды!

О Христе боже, смилуйся над ангелом!

Тут что-то застучало вдали. Едут! Справа и слева от дороги послышался легкий хруст. Варвары готовились к налету. Меня словно пробудили от тяжкого сна. В мгновенье ока я успокоился. Почувствовал прилив сил. Страх и отчаянье исчезли. И когда дорога загудела под ударами копыт, я даже улыбнулся от радости, предвкушая трудное дело. Варварам я верил сейчас, как самому себе.

Я осторожно выглянул из-за дерева. Две тени появились на дороге. За ними еще две, потом четыре, восемь, десять. Шум колес. Покрытая белым двуколка. Потом снова подпрыгивающие тени. Я сжал в правой руке нож, подобрал левую ногу, согнув ее в колене, и, подняв левую руку, ждал минуты, чтоб дать знак.

Фыркали лошади. Солдаты ехали молча. Изредка подковы высекали искры. Звенели стремена. Вот первые два всадника поравнялись со мной, еще двое, еще, еще… громыхает повозка…

— Хлоп!

Из кустов вылетели дикие тени; взмахи, удары, отрывистые возгласы, и вот я уже на двуколке, пронзенный возница летит под колеса, еще мгновение — и все окончилось, без единого слова, без криков о помощи.

Радован поднял руки, словно подгоняя мчащихся коней, и простонал:

— О-о-о, Нумида, ты спас ее, о, велик Перун!

В этот миг отлетел в сторону сорванный полог, у входа в шатер раздались вопли, началась суматоха, и вбежавший воин закричал:

— Войска! Бежим!

Словно ужаленный, вскочил на ноги Нумида и бросился вон из шатра.

Радован с испугу опрокинул кувшин с вином и кинулся за Нумидой. Вцепившись в него и раскрыв рот, он тяжело ворочал непослушным языком:

— Гунны… вархуны… Тунюш… бежим!

На севере полыхало багряное небо.

— Горят села! — сказал часовой. — Только что примчался беглец. Славины жгут и убивают. Бежим.

— Бежим, бежим! — вопили вокруг. Люди вскакивали на коней, подтягивали ремни и поворачивали к югу.

— Запрягайте! — приказал Нумида.

Четыре раба поспешно пригнали лошадей и бросились запрягать их.

— Что она? — спросил Нумида раба, сидевшего возле повозки.

— Выпила несколько капель гранатового сока и немного вина. Сейчас спит!

На севере ширился кровавый пояс пожарищ. По дороге на неоседланных лошадях мчались беглецы. Воины Нумиды едва сдерживали своих коней. Из леса неслись отчаянные вопли, мычала скотина, каждый спасался, как мог. И даже птицы, гортанно крича, напуганные и растерянные, неслись к югу над головами бегущих.

Нумида сжал руку Радована и увлек его в шатер, который не успел еще убрать.

— Ты вернешься к нам, Радован!

— Вернусь? О, нет, Нумида! Я бегу с тобой. Я бегу к Эпафродиту.

— Нет! Ты должен пробраться к Истоку! Передай ему это письмо! И береги письмо, как зеницу ока! Мои спутники не должны знать, что я — друг славинов! Я должен бежать! А ты иди назад!

Радован возражал, пытался спорить. Но прежде чем он успел произнести что-либо членораздельное, Нумида сунул ему за пазуху письмо и пригрозил:

— Слушайся, старик, если тебе дорога жизнь!

Певец не успел прийти в себя, как уже стоял в одиночестве посреди шатра, а Нумида мчался вслед за повозкой на юг.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

От обгоревших бревен шел серый, зловонный дым. Все кругом было опустошено. Далеко в степь уходили полосы опаленной травы. Кое-где еще тлел ковыль, иногда в кустах вспыхивал огонь, и высоко в небо поднимался дым. На кургане каркали вороны. Ястребы с Гема, учуяв запах паленого мяса, стаями слетались и кружились над пожарищами.

Длинная и широкая полоса разгрома тянулась по всей северной Мезии. Дома были разрушены, хлева опустошены, поля вытоптаны и разорены, леса выжжены. Грозной лавиной наступало войско славинов. Сотни земледельцев в отчаянье, с тоской в груди и проклятиями на высохших губах смотрели на родное пепелище. Словно тысячи тюков, лежали они, связанные, на земле, ожидая решения своей участи. Жуткое мщение нес обагренный кровью славинский меч всюду, куда он достигал. За кости отцов, за сердца сыновей и братьев, око за око, зуб за зуб! День отмщенья!

Исток лежал в одиночестве на вершине холма, далеко от людей. Рядом валялись шлем, доспехи и обнаженный меч. Юноша заложил руки под голову, закрыл глаза, он словно не слышал дикого рева обезумевшего войска, которое в пьяном угаре, точно разнузданные дикари, праздновало победу, радуясь небывалой добыче. Истока не радовала эта добыча. Он мстил за павших Сваруничей, своих братьев. Но такая месть вызывала у него отвращение. Это не было похоже на войну, на настоящее сражение — это был грабеж, разбой, славины рубили, резали скот, жгли, убивали, нападали, как жаждущие крови пантеры. Мысли Истока возносились над кровавым пламенем, его цель шла дальше пожарищ и разбоя, меч его ни разу не сверкнул с той поры, как славины сшиблись с гуннами. Усталая и пьяная вольница упивалась победой, а он мучился, сердце томила тоска, рука устала от безделья. В глубине души он жалел, что лагерь Хильбудий разрушен, что кости столь доблестного воина гниют в ущелье возле града. О, если б он был жив! О, если б уцелели его когорты! Или пусть бы кто-нибудь другой укрепился за Дунаем! Асбад! Если бы встретить хоть Тунюша! Меч Истока покрылся бы в бою зазубринами, и руки бы не устали. И если бы он, последний Сварунич, пал бы в битве, что из того? Один герой сразил бы другого героя!

Сердце Истока стремилось за Гем. Ему казалось, будто его призывает судьба, сами боги указывают ему путь на юг. По лицу его прошло сомнение. Судьба? Боги? Нет, не судьба и не боги его призывают. А любовь к своему народу и к Ирине. И он последует за голосом любви. Последует! Немедля. Пусть придется идти до самых Афин, идти всю зиму — он должен ее найти! Он вернется с нею. А потом? Потом с войском на юг!

Исток решительно сел, потом поднялся и посмотрел на пожарище и на поле боя.

— Хватит. — Отвращение и гнев появились на его лице. — Хватит резни! Вы отомстили. Теперь я хочу битвы. Такой битвы, чтоб испугался Управда, узнав о том, как Орион сокрушил легионы ромеев.

Он надел доспехи, крепко затянув ремни на спине. Препоясался мечом, застегнул шлем и пошел к толпе.

— Я отправлю войско домой! Близится осень. За зиму славины из Византии научат воинов владеть оружием, а я поищу Ирину. А когда вернусь, ударим на Гем!

Подойдя ближе к лагерю славинского войска, Исток услышал радостный шум. Люди с восторженным ревом следовали за всадником, который ехал туда, где стояли отряды Радо.

Кто бы это мог быть?

Опершись на тяжелый меч, Исток наблюдал за всадником. Похож на гунна. Нет, не может быть. Гунна толпа встретила бы иначе.

Вдруг до Истока донеслись звуки лютни. Старый, но звучный голос затянул боевую песнь, воины подхватили ее.

«Радован! — обрадовался Исток. — Откуда он здесь? Но с пустыми руками? А как же все его обеты и клятвы?»

Он вспомнил о Любинице, и печаль залила его душу. Сколько гонцов разослал он по стране, и все вернулись ни с чем. Вот и Радован пришел один.

«Нет, не только Управда, Тунюш тоже навеки запомнит племя Сваруна! Не уйти ему от страшной мести за сестру!»

Он быстро спустился с холма. Когда Радован увидел его, смолкли струны, утихла недопетая песня. Подняв высоко над головой лютню, старик закричал:

— Исток, Исток! Я нашел ее! Клянусь богами, поклонись мне, как самому Управде!

Он погнал коня к Сваруничу. Исток ждал его. Кровь закипела в его жилах.

— Слезай, старик, и рассказывай! Где она? Почему ты не привел ее?

— Почему я не привел ее? Ты думаешь, девушка — собачка, которая побежит за конем? А ведь даже собачка высунула бы язык и свалилась в траву, так мы мчались. Клянусь Мораной!

Он повернулся к воинам и сердито крикнул:

— Помогите мне слезть! Разинули пасти! Пьяницы! Легко вам ржать, когда вас откармливают, как молочных поросят. А люди за вас умирают от жажды и голода!

Несколько человек со смехом подскочили к нему и сняли его с коня.

— Осторожней! — командовал он. — От скачки у меня ноги, словно деревянные, не сгибаются!

Исток велел немедленно приготовить для Радована еды и медовину.

— А вина нет? — спросил певец, искоса взглянув на Истока.

— Нет!

— Тогда пусть будет медовина! Много раз по ней душа тосковала. Нет так нет!

Пошатываясь от усталости, Радован вместе с Истоком пошел к лагерю, где стояли главные отряды славинов. Громогласный вопль приветствовал гостя. Но, увидев Радо, старик испугался. Исток крикнул Радо:

— Он нашел ее!

Радо обнял старца с такой силой, словно Любиница была у него в руках, и он мог тут же прижать ее к своей груди.

— Отец, где она? Говори, рассказывай! Мы отправимся за ней немедля хоть в Константинополь.

— Да ты огонь! Дай сначала дух перевести. Потерпи малость. Сначала я поговорю с тобой, Исток! Клянусь богами, ты заплачешь от радости и запрыгаешь, как козел, узнав, что я ношу на сердце.

И он многозначительно прижал руку к груди, где лежало письмо Эпафродита.

Радован, не торопясь, подкрепился мясом и медовиной, вызнал все новости: как славины напали на гуннов, как сражались и грабили, потом подмигнул Истоку, чтобы тот следовал за ним, и отошел в сторону.

— Готовься, — начал он, — чтоб от радости голова не закружилась. Сейчас ты узнаешь страшную тайну и сможешь прочесть о ней.

Он оглянулся и вытащил из-за пазухи письмо Эпафродита. Исток сразу узнал почерк. Лицо его озарила радость. Непрочитанные еще строки сулили ему столько надежд, что руки его дрожали, пока он распечатывал письмо. Радован, широко расставив ноги, стоял рядом, радуясь счастью Истока и гордясь плодами своих усилий.

Эпафродит писал о своем спасении, о том, как удалось отбить Ирину, которая теперь находится у него, в Фессалонике. В конце письма стояло следующее:

«Итак, приди, избранник судьбы, и мсти! Поднимай свой народ этой же осенью. Не бойся сопротивления! Солдат нет. Велисарий завяз в Италии. Ходят слухи, будто он писал Управде: „Если хочешь, чтоб я воевал, присылай солдат. Если хочешь, чтобы мы остались в живых, присылай продовольствие!“ Видишь, пробил час. Приди и сними урожай. Нива созрела. В твои лавры Эпафродит вплетет белый цветок, Ирину. Не мешкай! Силы мои слабеют. Харон призывает меня в свою ладью, чтоб отправиться в загробный мир. Когда я благословлю вас с Ириной, я смогу сказать, подобно апостолу Павлу: „Я кончил, приди, смерть!“»

Исток сжимал пергамен, не сводя с него глаз. Словно во сне мелькали перед ним знакомые тени. В волнении он принялся читать во второй раз, в третий, дышал все глубже и радостнее, пока счастье мощной волной не захлестнуло мужественное сердце. Раскрыв объятия, он прижал Радована к холодному доспеху на своей груди так, что старик застонал.

— Отец, ты творишь чудеса!

— Это хитроумие, сынок!

— Будь я самим императором, я не смог бы достойно вознаградить тебя за радость, которую ты мне доставил. Благороден и славен будешь ты в роде Сваруничей!

В бурной радости Исток позабыл о Любинице. Он засыпал старика вопросами. Как Радован получил письмо? Видел ли он Эпафродита? А может быть, и ее? Весела ли она? Здорова?

Однако о Любинице не забывал Радо. Он издали наблюдал за Истоком и Радованом. Тоска, страх и надежда переполняли его душу. Он ждал, смотрел, ноги его шли сами собой, он подходил ближе и ближе. Он видел, как читал Исток, как он обнял Радована, — словно луч солнца вспыхнул в груди юноши, озарил беспросветную тьму и разгорелся пламенем. Не выдержав, он поспешил к Радовану и Истоку.

— Не могу больше! Откройся и мне, отец! Где Любиница?

И тогда вздрогнул Исток, в сладкий напиток его счастья капнула большая капля горечи. Радован онемел, он не мог взглянуть Радо в глаза. Все примолкли. Черное предчувствие сжало горло Радо, сердце его заколотилось, лицо потемнело.

— Отец, ты молчишь! Она мертва?

— Боги хранят ее, — испуганно и смущенно ответил старик.

Глаза Радо сверкнули. Он топнул ногой, сжал кулаки и надвинулся на певца — Радован почувствовал на лице горячее дыхание юноши.

— Не таи! — с болью крикнул Радо. — Я убью тебя!

Исток встал между стариком и обезумевшим юношей.

Радован торопливо стал рассказывать о том, как он искал Любиницу, как он нашел ее след и даже обнаружил останки коня, но девушка словно сквозь землю провалилась. О волках он умолчал.

— Боги ее хранят! Нумида ее ищет! — врал он в испуге. — Он ищет ее и найдет, как нашел Ирину.

Бессильно опустились руки Радо, напряженные мышцы расслабли, лицо его исказило страдание. Он заскрипел зубами.

— Пропала! Я отомщу за тебя, Любиница, я разыщу Тунюша и тебя!

Он отвернулся, дрожа всем телом.

— Ты пойдешь не один, мы все пойдем с тобой! — взял его за руку Исток.

В тот же день Исток созвал старейшин. Дружно и радостно они приняли все его предложения. После побед, одержанных под его началом, народ верил в него и слепо последовал бы за ним даже в объятия Мораны.

На следующее утро войско выступило на север, к Дунаю. Впереди гнали скот, длинная вереница пленников несла награбленное славинами зерно, ткани, оружие и инструмент. Беззаботно, без страха и тревоги возвращались славины на родину, упоенные победой и довольные военной добычей.

Истока с ними не было. Отобрав пятьдесят лучших всадников, он отправился на восток в надежде разыскать Тунюша. Радован считал, что дней через десять тот должен возвратиться из Константинополя. Наверняка он будет спешить к Любинице.

— А куда ты, отец?

Радован не ответил, и когда все уже были на конях и орда уходивших воинов пропадала в дали, Исток снова спросил Радована:

— Ты в наш град? Или с нами? Ты был бы нам полезен!

Радован, в новой холщовой рубахе, с длинными неумащенными волосами и с седой щетиной, торчавшей как жнивье, с лютней на спине, восседал на коне, нагруженном обильными припасами. Он ответил быстро и решительно:

— Я не иду ни в град и ни с вами.

— Почему? Мы любим тебя, отец, и не стали бы тебя утруждать.

— В град я не иду потому, что с такими крикунами певцы не ходят. Оглохнуть можно от воплей. А с вами не хочу, потому что вы идете на Тунюша. Велик мой гнев на вонючего пса. Разве я смогу одолеть себя, увидев его? Я отнял бы радость мести у него, — он указал на Радо, — а он единственный имеет право заткнуть псу глотку. Перун с вами, и Морана пусть снимет свою жатву. Певец пойдет своей дорогой. Если вы двинетесь на юг, мы встретимся. Клянусь богами, велика тогда будет наша радость!

Он махнул рукой, прощаясь, и галопом поскакал на юго-запад.

Воины смотрели ему вслед. Он не оглядывался, ибо рассуждал по-своему.

«Возвращаться в град? Или ехать с вами, молодые волки? О нет! Не напрасно дан Радовану разум. Сейчас, когда я так близок к Эпафродиту и его вину, ехать в град за кислым молоком или, что еще глупее, под гуннский нож? Я еще не совсем ума лишился. К Эпафродиту!»

Он хлестнул коня и засвистел веселую песнь.

Восемь дней Исток и Радо с воинами поджидали Тунюша возле дороги из Константинополя. Исток с наслаждением командовал своим войском. Оно было маленькое, но повиновалось безукоризненно. В головах воинов не возникало даже мысли о том, чтобы противиться распоряжениям Истока. А молодой Сварунич во время долгих ночных караулов и переходов думал: «Мне бы два легиона таких воинов! И я застучал бы в Адрианопольские ворота Константинополя. По Средней улице промчались бы мои солдаты. Перед ипподромом заржали бы славинские кони.

Берегись тогда Управда! И Феодоре лучше было бы оказаться греческой цветочницей, предлагающей свои розы палатинцам».

Настал девятый день напряженного ожидания. Со всех сторон возвращались конные лазутчики. Они привозили невеселые вести. Лагерь Тунюша оставался таким же пустым и сожженным, каким его оставили славины. Анты целыми родами уходили за Дунай. С востока надвигались вархуны. Кто-то даже вызнал, будто отряды герулов подняли копья и угрожают славинам. Лишь от гуннов, от Баламбака да Тунюша, не было ни слуху ни духу.

Исток встревожился:

— Анты уходят за Дунай? Нет ли тут предательства, братья?

— Предательства? — изумились воины.

— Тунюш был в Константинополе. Переселение антов — дело его рук. Если заволновались герулы — значит, их науськал Управда. Земля герулов богата и обильна. Ни с того ни с сего они не пошли бы на войну. И если они одержат верх, мы погибли. Братья, парки[128] еще не доплели нити жизни Тунюша. Надо возвращаться! Наша земля в опасности!

Только на лице Радо промелькнуло нечто похожее на возражение. Но лишь промелькнуло. Он быстро опустил голову. Отряд повернул коней и последовал за Истоком на север — к Дунаю.

Не спеша двигались молчаливые и задумчивые воины за своим командиром. Чувство подавленности и скорби охватило всех. Приходилось возвращаться с пустыми руками. Напрасно потеряно время, напрасны бессонные ночи. Тунюш бродит бог знает где и, ухмыляясь, пересчитывает золото, которым заплатил ему за предательство Управда. Самым несчастным чувствовал себя Радо. В безысходной тоске ехал он. Руки его не держали поводьев. Конь нес своего хозяина за товарищами, словно шел без всадника. Молодой славин не смог свою боль по утраченной любви перелить в ярость, утолив алчущую душу потоками вражеской крови; опустились его крылья, и он, словно хворый сокол, нахохлился в седле. Любил он Истока, но в сердце его невольно рождалась зависть.

«Ирину вызволили! А Любиницу, может быть, поймали и обесчестили, избили как последнюю рабыню! Крови, крови, о Морана! Перун, посей войну по всему свету!»

Он хмурым взглядом обвел отряд и остановил его на Истоке.

Но и тот ехал повесив голову. Ему сопутствовали победы, под доспехом согревало сердце письмо Эпафродита, но сестры рядом с ним не было. Он представлял себе рыдания седого Свару на, когда он возвратится без Любиницы. И радость растворилась в печали. Душу его снедала тревога о славинском войске. А что, если на него напали герулы? Если оно разбито? У войска нет вождя, это стадо перепуганных овец, а не войско, почему он не пошел с ними? Все более мрачные и мучительные предчувствия переполняли его душу.

На ночлег остановились в лесу.

Огни не зажигали, разговаривали шепотом. Только кони громко жевали сочную траву. Вскоре все заснули, не выставив часового. Улегся даже Исток, измученный предчувствиями. Лишь старый Ярожир, прислонившись к стволу дерева и опершись на меч, провел ночь в полудреме.

Когда на другой день солнце прошло зенит, перед ними заблестела водная гладь. Исток приказал спешиться и отогнать коней на отдых в тень дубовой рощи, а пятерым воинам во главе с Ярожиром велел искать плоты.

Старый славин пошел к Дунаю, остальные улеглись под деревьями и ждали.

Не прошло и часа, как зашуршала высокая трава. Ярожир на четвереньках подполз к отдыхавшим товарищам и прошептал:

— Тунюш!

У всех мурашки пробежали по телу, сердца затрепетали. Радо вскочил, как зверь, почуявший добычу.

— Ложись! — приказал Ярожир.

Ползком добрались они до рощи. Когда все хорошо укрылись, Ярожир сказал:

— Гунны садятся на плоты! Багряный плащ развевается на ветру.

— Проклятье! — скрипнул зубами Исток. — Откуда они идут? Не из града ли? Он искал Любиницу. О Морана! Отец! На коней! Никто не должен уйти живым! Смерть ворогам! Где остальные четверо, Ярожир?

— Спрятались в камыше. Чтоб не заметили, я приполз один.

— Правильно сделал! Пусть каждый выберет себе гунна. Сколько их, Ярожир?

— Человек тридцать, а может, больше. Точно не знаю.

— Пусть даже сотня! Тунюш умрет!

— Только от моей руки! — воскликнул Радо, дрожа от нетерпения.

— Не знаю, друг! Он — отличный воин. Тебе одному не одолеть его!

— Одолею, клянусь Перуном.

Мгновенно подпруги на седлах были подтянуты, забрала на шлемах опущены, Ярожир поднял свой страшный меч, и он сверкнул, как пламя.

Ждать пришлось долго. Кони беспокойно рыли землю копытами. Всадники изо всех сил натягивали поводья, пытаясь сдержать и успокоить их, хотя сами испытывали еще большее нетерпение. Исток стоял на опушке рощи в густых зарослях и наблюдал за берегом, стараясь угадать, в какую сторону пойдут гунны. Завидев наконец после долгого ожидания багряный плащ, он еще раз ощупал ремень под подбородком, проверил, прочно ли сидит шлем. Он понимал, что предстоит тяжелая схватка.

Вслед за Тунюшем гунны стали прыгать с плотов — десять, двадцать, тридцать, тридцать пять человек. Исток видел, как Тунюш повернул коня налево, хотя тот по привычке пошел было в противоположную сторону, к лагерю.

«Они пройдут здесь!» От радости Исток затрепетал. Он выждал несколько мгновений и под прикрытием кустов прокрался к своим.

— Ярожир и с ним еще пятеро пойдут первыми! Чтобы гунны не испугались и не сбежали! Тунюша не трогайте! О нем побеспокоимся мы с Радо. А когда разгорится схватка, ударим все!

Едва он успел закончить, на опушке появилась конская морда. Гунн! Ярожир стиснул коленями своего коня. Но на сей раз и лошади и воины отказались повиноваться.

Будто разбушевавшийся поток, прорвавший плотину, все кинулись за Ярожиром. Первым с огромной силой взмахнул мечом старый славин — голова гунна покатилась в траву. И словно по сигналу, взвыли одновременно и славины и гунны. Степь застонала, сшиблись конь с конем, сталь грянула о сталь. Гунны не мешкали ни секунды, обнажая мечи. А всадники, скакавшие в задних рядах, успели даже выставить копья и подняли на них трех коней, так что три славинских воина в беспамятстве повалились на землю. Битва разгорелась. Сталь на восьмидесяти мечах крошилась, искры летели в разные стороны, начался поединок самых отборных воинов, каких только знали земли вдоль нижнего Дуная. Трещали шлемы, лопались доспехи гуннов, тысячи ослепительных зигзагов вычерчивали мечи в солнечном свете, воины налетали друг на друга, отбивали удары и отскакивали, нападали и били снова, рубили по головам, кололи в грудь — кровь брызгала, обливая коней, которые, обезумев подобно всадникам, вставали на дыбы, били копытами и грызли натянутые поводья, роняя пену.

Как тигр, кинулся Радо за багряным плащом. Исток скакал следом. Вот просвистел меч Радо. Но Тунюш встретил удар спокойно и хладнокровно, словно на него замахнулся прутом босоногий пастух.

Через мгновение Радо оказался безоружным. Тунюш выбил меч у него из рук, задев притом и позолоченный византийский шлем, в котором зияла теперь широкая трещина. Радо отскочил в сторону, взревев от бешенства. Тунюш тут же согнул локоть и повернул коня, чтоб вонзить меч юноше в спину. Однако меч Истока отбил удар. С быстротой молнии повернулся Тунюш. Его глаза, видевшие столько окровавленных лезвий, занесенных над головой, немедленно уловили, что Исток — опасный противник. Оба коня встали на дыбы, словно благородные жеребцы поняли, что встретились достойные противники. Зазвенела, засверкала сталь, подобно ослепительным змеям мелькали шишаки шлемов, выписывая сверкающие круги. Пот заливал лица. Тунюш понял, что речь идет о его голове. Моментально бросил он поводья, рука его скользнула за копьем, чтоб метнуть его в Истока.

И тогда раздался вопль Радо:

— Брось копье! Пес!

Безоружный, Радо погнал коня на Тунюша, обхватил гунна руками вокруг пояса, и оба они полетели в траву, кони без всадников прянули в степь. Клещами сжимал Радо упавшего на спину Тунюша. Короткий нож сверкнул в руке юноши, из горла гунна брызнула горячая черная струя.



Все до одного гунны остались лежать на поле боя, но и пятнадцать славинов, хотя они и были защищены шлемами и броней, сложили свои головы.

— О Морана, какие отличные воины! — говорил Исток, бродя между мертвыми.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Когда славины отдохнули от жаркой битвы и принесли Перуну скромные жертвы, Исток приказал собрать оружие убитых, поймать лошадей, а трупы закопать, чтоб их не осквернили стервятники. Кости таких воинов не должны валяться разбросанными и поруганными по степи.

Радо разыскал труп Тунюша и замер, не сводя глаз с широкого лица, на котором застыло выражение горечи. Душа дикого сына степей пылала восторгом при виде трупа того, кто похитил его суженую. Он поднял шапку гунна, взялся за багряный плащ и сорвал его с плеч — лопнул драгоценный пурпур. Радо с наслаждением рвал в клочья одежду человека, которого он даже мертвым ненавидел лютой ненавистью. Обрубив застежки, он принялся стаскивать доспех, украшенный множеством рубинов и смарагдов.

Когда он снял его, с груди убитого скатился какой-то свиток.

Радо поднял его, развернул и, не умея читать, бессмысленно уставился на буквы.

«Может быть, важное письмо», — подумал он и понес его к Истоку.

Взглянув на свиток, Сварунич, выучившийся грамоте в Константинополе, воскликнул:

— Клянусь богами, от самого Управды! Из императорской канцелярии!

Глаза его взволнованно бегали по строчкам, радость и гнев сверкали во взгляде.

— Месть судьбы! — произнес он громко, дочитав до конца. Воины, сгоравшие от любопытства, окружили его.

— Тунюш и Управда копали яму славинам, а попали в нее сами. Тунюш уже на дне, за ним последует Управда. Это письмо помирит антов и славинов.

Все разинули рты. Любопытство росло. Люди теснились к Истоку, жадно слушая его слова.

— Мужи, мстящие за братьев и отцов своих, вы помните, что я вам сказал перед походом на антов? Кто был вождем предателей? Может быть, Волк? Может быть, Виленец?

— Тунюш, — глухо заволновались воины.

— Пес Тунюш! Верно! Он проливал братскую кровь, он раздувал огонь зависти, он вбивал клинья и ставил преграды между антами и славинами. Сегодня он пожал то, что посеял. Судьба дала нам в руки ключ, который откроет для нас сердца братьев антов!

Воины радостно зашумели. Исток поднял свиток.

— Смотрите, эта подлая грамота согревалась на груди предателя, но сердце его оледенело, затупилась стрела, которую он омочил в зависти и коварстве и направил в славинское племя. Этой грамотой императорская канцелярия повелевает гарнизонам всех крепостей в Мезии, Фракии и Иллирии принимать Тунюша, если он приедет, как союзника Византии и защищать его как достойного гражданина страны. Ибо он рассорил варваров — антов и славинов, — привел антских старейшин в Туррис, чтоб они объединились с ним против славинов и вархунов. На него возлагается забота о том, чтобы граница на севере была надежной во время войны в Италии[129].

Толпа воинов замерла в изумлении.

— В Туррис пришли анты? Гибель угрожает нашему граду! А вдруг они встретят славинов, возвращающихся с добычей? О Морана! Вперед, на помощь!

— Вперед, мы протянем руку антам! Эта грамота прекратит раздоры! Слава Перуну!

Исток свернул свиток. Немедля отряд погрузился на плоты и поплыл через Дунай к Туррису.

Они могли в тот же вечер добраться до полуразрушенной крепости, однако Исток решил иначе. Воины были измучены, кони устали. Если они придут к ночи, анты могут напасть и разбить их. Он догадывался, что за поросшими лесом горами, которые тянулись вдоль реки к Алуте, стояло все войско антов. Иначе они не дерзнули бы подойти вплотную к славинскому граду.

Поэтому он решил разбить лагерь в чаще на южном склоне гор и ждать наступления ночи. Пятерых самых искусных лазутчиков он отправил ночью в Туррис, чтобы они разузнали о силах антов.

Тьма накрыла землю; луны не было, низкие яркие звезды усыпали небо. Исток лег на мох, подложив под голову щит; на груди его, прикрытой сталью, лежал могучий меч. Ни одна ночь, с тех пор как он плыл с Ириной по Пропонтиде от виллы Эпафродита, не казалась ему столь прекрасной, никогда звезды не спускались так низко, никогда его собственная грудь не казалась ему столь тесной, как в этот вечер. Пламя разлилось в жилах. Сердце билось под броней о письмо Эпафродита, словно тихо шептало: «Приди, герой, приди за своей голубкой! Она уже расправляет крылья, ее голубые глаза устремлены на север. Она хочет лететь к тебе, чтоб прилечь у тебя на груди, где она отдохнет и где сбудется ее мечта, которую она видит и во сне и наяву каждую ночь, каждый день, каждое мгновение». Рядом с этим письмом лежала грамота дворцовой канцелярии. Она казалась обнаженным мечом. Взмах, и покатится голова черного дракона — междоусобицы и братоубийственного раздора, славины и анты обнимут друг друга, ненависть обернется любовью, которая вспыхнет грозным пламенем. Затрепещет в страхе Константинополь, с его орлами схватятся славинские соколы.

Волна счастья залила сердце героя, он приподнялся, облокотился на щит и принялся снова и снова созерцать золотые звезды над головой, сулившие радость и надежду.

— Боги, смилуйтесь над народом, приносящим вам жертвы! — Невольно с губ его сорвались слова молитвы, и он сам испугался своего голоса. Кто-то из спящих воинов шевельнулся. Загремел меч.

Исток снова опустился на щит.

Вспомнилась ночь, когда он, тогда еще неискушенный юноша, точно так же лежал на склонах этих холмов и поджидал Хильбудия. Многое переменилось с тех пор, и та ночь показалась ему такой далекой, что почти стерлась из памяти. Многое изменилось: он сам, его рука, его думы, лишь сердце осталось неизменным; в нем по-прежнему жило стремление к свободе, любовь к своему народу и где-то глубоко, глубоко — трезвые сомнения.

Еще юношей он думал: вурдалак, Морана, бесы — верно ли, что они могут навредить ему? Почему же их не боится Хильбудий? А ныне сомнение высунуло свое ядовитое жало: боги, смилуйтесь! Правда ли это? В самом ли деле побеждает Перун? Ведет ли его Святовит? И правда ли, что меч его направляет Морана?

Непонятный страх сжал его сердце. Он испугался своих мыслей. В кустах зашелестели листья.

«А если это Шетек?»

И тихая, полная боязни вера отцов заставила спрятаться жало сомнения. По небу проплыло пылающее облако. У Истока помутилось в глазах. «А если это Перун с острыми стрелами в разящей деснице?»

Исток снова встал, взял меч и пообещал принести обильные дары Перуну и Святовиту.

Но едва он закрыл глаза, к нему беззвучно приблизилась Ирина с Евангелием в руках. Книга излучала пламя любви, озаряя лицо любимой глубокой верой, она улыбалась его сомнениям. Тихо шевелились губы Ирины, как некогда в лодке. Ему почудилось, будто они вспыхнули от его поцелуя. Издали, с самого неба, несся ее голос и постучался в его сердце, как бывало прежде:

— Веруй, Исток, веруй в истину, и любовь наполнит сердце твое!

Он открыл глаза, руки потянулись к Ирине, чтоб прижать ее к груди, как тогда под маслинами в саду Эпафродита. Но встретили лишь холодные ножны — Ирина исчезла, вокруг, погруженные в глубокий сон, храпели воины.

Измученный думами, Исток поднялся на ноги. Провел ладонью по лицу. Сон покинул его вежды. Медленно пошел юноша по лесу, чтоб успокоиться и прийти в себя.

И вдруг услышал говор, смех, треск сухих веток.

«Анты!»

Он обнажил меч и замер на месте. Возможность броситься в бой и разогнать горькие мысли обрадовала его. По шуму он рассудил, что народу немного, и решил, что справится один.

Голоса приближались, радостные и беззаботные. Исток прислушался и вскоре снова вложил меч в ножны. Это возвращались лазутчики.

— Ну что? — спросил он у первого из них.

— Опасности нет! У пяти костров лишь несколько старейшин с горстью воинов.

— А послы из Константинополя? Они уже уехали? Есть ли у них охрана?

— Виленец угощает их и хвастается. Мы еле насчитали десять доспехов.

— Хорошо. Ложитесь и отдыхайте. На заре выступаем!

Разведчики присоединились к спавшим. Исток сел на ствол гнилого дерева, оперся на меч и задремал.

Прежде чем солнце зарумянило редкие пожелтевшие листья на вершинах гор, славины двинулись к Туррису.

Перед наполовину разрушенными стенами сверкнули шлемы, стража затрубила тревогу. Анты, испуганные и растерянные, пробуждались от сна. Часовой сразу узнал Истока и в страхе прокричал его имя.

Дрожь охватила антов, императорские послы побледнели:

— Помилуй нас, господи, помилуй!

Размахивая копьями, все кинулись к стенам, несколько стрел просвистело над славянами — так анты «приветствовали» братьев.

Исток велел своему отряду остановиться; вызвав двух самых старых воинов, он махнул рукой в сторону стен.

— Мир, мир братьям! — и вместе с ними поскакал к разбитым воротам крепости.

Анты с недоумением и неприязнью глядели на гордого славина, восседавшего в седле, как король, подъезжающий к своим рабам.

Увидев Виленца, Исток спешился и подошел к нему.

— Доброе утро и тысячу счастливых дней пусть принесут тебе парки, светлейший старейшина Виленец, хранитель братского племени антов.

— И тебе того же, могучий сын славного Сваруна!

Виленец говорил глухим голосом, полным желчи и недружелюбия. Слова срывались с его губ, словно удары.

— Не обессудь, — продолжал Исток, — что я разбудил тебя. Утомлен твой взор, видно, допоздна ты угощал своих врагов.

Византийские воины закусили губы под холодным взглядом Истока.

— Они друзья нашего племени! — сказал Виленец. — Не насмехайся, если хочешь, чтоб тебя пощадили боги! Говори, в чем дело! Твой отряд стоит за стенами. Если ты убьешь нас, боги отомстят тебе!

— Мой меч не запятнан кровью братьев и никогда не будет запятнан. С него хватает вражьей крови!

— Если ты посол, почему ты столь дерзок? — осмелился спросить один из ромеев, делая шаг к Истоку.

— Прочь! — загремел славин. — Как смеешь ты, слуга Управды, разговаривать так со мной, магистром педитум, назначенным священной императрицей Феодорой!

При звуке этого имени византийцы привычно склонились до самой земли.

— Да, я тоже посол и горжусь тем, что одолел змея вашего лукавства. Мир я несу братьям, гибель вам, недруги!

— Змея нашего лукавства? — быстро переспросил византиец.

— Да, ядовитого змея, отравившего сердца братьев! Знаком ли вам он, императорские мошенники?

На мгновенье воцарилось молчание. Ярожир и воин, сопровождавший Истока, стиснули рукояти мечей. Ибо анты и византийцы обменивались взглядами, в которых ясно читалось:

«Смерть ему!»

— Что ж вы молчите? Ага, ваши взгляды умоляют старейшину Виленца омочить железо в моей крови и ею скрепить союз с вами! Но грудь магистра педитум, любимца императрицы Феодоры, хорошо защищена, дабы у него не похитили сердце. Ведь эта игрушка нужна вашей священной императрице, бывшей блуднице александрийской! И сам сатана христианский, оседлавший вашего Управду, заплачет, узнав, что над Тунюшем и его товарищами возвышается курган, который насыпал Исток.

Лица византийцев исказились от гнева при этих страшных оскорблениях святого двора. Анты загремели мечами, но, услышав о смерти Тунюша, снова застыли в неподвижности. Не будь за спиной Истока страшного Ярожира, вряд ли они совладали бы с собой и пощадили дерзкого славина. И Сварунич знал, что за спиной его — надежный меч, а у стен крепости — сильный отряд. Поэтому он не дрогнул, не растерялся, когда загремели мечи антов. Спокойно полез он за пазуху и вытащил грамоту Юстиниана.

— Старейшина Виленец, печаль охватила вас, когда вы услыхали, что лежит в могиле пес Тунюш, ненасытный губитель нашей и вашей свободы. Но печаль растворится в радости, когда ты узнаешь, о чем говорит эта грамота, лежавшая на подлом сердце предателя-гунна! Найдется у тебя переводчик, почитаемый жрец? Пусть он прочитает ее!

Кривой на один глаз горбатый волхв взял свиток и стал переводить его.

Византийцы побледнели, анты разинули от изумления рты, с лиц их исчезла угроза.

— Это обман! — воскликнул один из посланцев Юстиниана, когда письмо было прочитано.

— Нет, это не обман, старейшина Виленец! Это дело богов! — сказал волхв, протянув грамоту старейшине и указывая длинным черным ногтем на печать Управды.

Анты гневно загудели. Теперь неприязненные взгляды пронзали византийцев.

«Сердца раскрываются!» — подумал Исток и снова заговорил:

— Братья! Кто завязал глаза вашей мудрости, заставив вас принять в дар земли по ту сторону Дуная[130]? Разве они не были вашими и нашими? Кто испокон веку дергал там лен, пас стада? Племя славинов и антов или ненасытный волк византийский? Ведь этот волк похитил у нас барана и предлагает его вам в дар! И еще требует за него плату — чтоб вы сражались с братьями, чтоб вас убивали вархуны, чтоб вы своей грудью защищали мягкую постель, на которой нежится ваш враг? Вы слышали отравленные слова Управды, вы убедились в предательстве, которое таилось в груди самого подлого обманщика — Тунюша, пока он не набил свой рот землею. Братья, заклинаю вас нашими богами, не надо ссориться! Давайте объединимся и отомстим за наших отцов и братьев! За Дунай! Хлеба созрели! Давайте сожнем их! Смерть Византии!

— Смерть! — прорычал Ярожир.

— Смерть! — подхватили анты.

— Смерть! — захрипел высохший, горбатый волхв и, порвав свиток, бросил обрывки на жаровню. Вопль разнесся по Туррису и долетел до конницы Истока.

— Смерть! — крикнули воины и хлестнули коней. Загудела земля, в ворота грянули славины. Решив, что смерть угрожает Истоку, они бросились ему на помощь. Но, ворвавшись в крепость, опустили мечи, — анты, приветствуя их, протягивали им чаши с медом.

Славины приняли мед, запылали костры, волхв зажег тыкву с маслом во славу богов, братья обнимались и клялись жить в согласии.

Византийцы поняли, что их планы лопнули, что веревка, которой они хотели связать варваров, разрублена, и сделали попытку улизнуть из крепости.

Однако славины и анты окружили их плотным кольцом. Византийцы ссылались на неприкосновенность послов, угрожали Управдой и новым Хильбудием, сулили привести могучие легионы, которые сумеют отомстить за оскорбление. Но бурно радовавшиеся славины и анты не обращали на их угрозы внимания. Ответом был всеобщий хохот. Люди подбирали с земли комья навоза и швыряли их в лицо византийцам, издевались над Управдой и плевали на его воинов. В воздухе замелькали камни. Ромеи пришли в ярость. Обнажив мечи, они бросились на толпу, надеясь оружием проложить себе путь к выходу. Обливаясь кровью, повалились на землю первые жертвы; у антов не было шлемов, и они не носили доспехов, поэтому они побаивались тяжелых мечей византийской конницы. На помощь поспешил Ярожир. Он заложил ворота и вместе со своими воинами вступил в бой, сзади нападали с топорами анты. Если бы не вмешался Исток, византийцев перебили бы всех до единого. Он спас двух посланцев, сказав им:

— Идите к Управде и скажите ему, что скоро мы придем в гости. Пусть готовит угощение, потому что дорога дальняя, а мы будем голодные!

Под всеобщий хохот униженные завоеватели выбрались из Турриса и помчались на юг.

Сразу же после этого вожди и старейшины антов и славинов собрались на совет и решили, сообща двинуть на Византию. Избранным мужам было поручено спешно обойти племена и призвать людей к отмщению.

Потом начался пир; пировали весь день: лили в огонь мед, чтоб умилостивить Морану, клялись Перуном люто отомстить Византии, давали клятвы горным и водным вилам, что никогда больше не будет распри между братьями и они не сменят боевой топор на плуг до тех пор, пока не освободят исконные земли предков — вплоть до самого Гема. В промежутках между клятвами и посулами одноглазый волхв прорицал грядущие чудеса, о которых он узнал по потрохам закланных ягнят и баранов.

Дважды и трижды рассказывали славимы антам о том, как они опустошили Мезию, какую взяли добычу, как уничтожили Тунюша и разбили гуннов; только глубоко за полночь лагерь затих, у костра остались лишь Исток и Виленец.

Сварунич и прежде не сомневался, что сумеет убедить антов в предательстве и коварстве византийцев. Однако такого успеха не ожидал даже он. Кровь кипела в его жилах; ни разу до сих пор не пил он столько меду, как в этот вечер. Цели, к которым он стремился, — Ирина и поход на юг, недавно выглядевшие двумя мерцающими звездочками в неоглядной дали, вдруг оказались совсем близкими. Мечты его осуществлялись, тоска затихала, лишь сердце трепетало от страха — не слишком ли боги к нему благосклонны. Правда, он не забывал, что нужно еще уговориться с антами о направлении похода. Он намеревался сперва идти на Топер, а оттуда за Ириной. Купаясь в волнах счастья, неожиданно подхвативших его, он с такой силой и искренностью стремился к любимой, что вряд ли бы смог вести войско, не обняв и не прижав ее к груди.

Он рассказал Виленцу о своем плане, о том, как опасен для них мог быть префект Рустик, окажись он у них в тылу; в конце концов ему удалось убедить анта в том, что единственно разумным и правильным было бы разгромить сперва византийское гнездо, а потом вдоль берега пойти к длинным константинопольским стенам. Виленец не прекословил. С той же силой, с какой раньше он ненавидел молодого славина, теперь он полюбил его и без конца повторял:

— Святовит избрал тебя, Исток! Исток — освободитель народа! Мститель за наших отцов!

Воины беззаботно храпели, и только Ярожир позаботился об охране. Пятерых самых трезвых воинов поставил он на стены. И — смотри-ка! — в полночь раздался сигнал. Сонные, хмельные воины в суматохе искали шлемы и мечи, испуганные пастухи гнали из степи коней.

Исток еще не спал. Прозвучал его голос, сон покинул славинских воинов, все немедленно пришли в себя. Зазвенели поводья, в мгновение ока были натянуты доспехи, и всадники молниеносно взлетели в седла. Изумленный таким порядком Виленец не мог вымолвить ни слова — анты бегали, суетились, собрать их вместе никак не удавалось.

Исток поднялся на стену и прислушался. С северо-запада доносился сильный шум, словно приближалась перепуганная толпа. Он приложил ладони к ушам. Беспокойство его возрастало.

— Это кричат славины! Это наше войско! Что произошло? Почему они идут?

Встревоженный, он спустился вниз, вскочил на коня, и славины без лишних слов помчались за ним следом. Виленец пришел в ужас.

«Что случилось? Может, славины решили напасть на них? Или это вархуны? Почему ускакал Исток? Может быть, это ловушка?» Сомнения стиснули грудь, страх лишил разума, он перестал верить славинам. Но что делать? Бежать? Далеко не уйдешь. Виленец созвал своих мужей. Анты совещались, обсуждали, призвали волхва, время шло, а они оставались в растерянности и тревоге.

Занималась заря.

И тут в степи засверкали доспехи: возвращался Исток с частью своих воинов.

— Проклятие Византии! — произнес он, въезжая в Туррис. Анты растерянно смотрели на взмыленного Сварунича, глаза которого метали молнии. — Византия подняла против нас герулов. Проклятие! Они напали на наше войско, отняли добычу, освободили пленных ромеев и обратили в бегство славинов! Проклятие!

— Смерть им, смерть! — кричали славины.

— Отмщение! — ревел взбешенный Сварунич. — За дело, братья! На Византию!

Пламя мести сильнее вспыхнуло в душах антов. Сидя на конях, они повторили клятву и разъехались, чтоб повсюду рассказать о мире, заключенном между братьями, призвать к мести обитателей даже самых дальних уголков славинской и антской земли.

Исток ярился больше на соплеменников, чем на герулов.

— Орда, пьяная орда, они совсем потеряли голову, потому их и разбили! Бараны, я железной рукой поведу вас к победам! Клянусь богами, так будет!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Спустя несколько недель землю вокруг разрушенной крепости Хильбудия на правом берегу Дуная заполонили славинские и антские воины. День и ночь реку пересекали плоты с людьми, лошадьми, скотом и припасами. Весть о мире и о великом совместном походе братских племен на страну ромеев вызывала волны восторга. Ненависть и гнев, разжигаемые коварными происками гуннов и Византии, угасали. С душ упал тяжкий груз, люди вздохнули свободнее, и насильственно подавленная любовь вспыхнула жарким пламенем. С трудом удавалось старейшинам оставлять часть людей дома, чтоб они смотрели за скотом, охраняли женщин и детей. Старики, которые уже много лет не препоясывались ремнями, словно помолодев, принялись острить боевые топоры, чистить мечи и препоясываться ими. Девушки отложили веретена, бросили овец и, вооружившись колчаном и луком, с песней отправлялись вместе с юношами на войну. За Дунаем в условленном месте встречались славинские и антские старейшины, протягивали друг другу руки, соседи, некогда добрые друзья, а в недавние времена — смертельные враги. Они обменивались плащами, одаривали друг друга разукрашенными стрелами, приглашали на трапезы, угощали медом и клялись богами и тенями пращуров хранить вечное согласие. Славинские юноши влюблялись в антских девушек, каждый день справлялись свадьбы, в лагере шло сплошное пиршество — торжественный праздник примирения. Ведуньи прорицали будущее молодым супругам, волхвы с утра до ночи приносили щедрые жертвы во славу братской дружбы.

Последним через Дунай переправился Исток. Четыреста бронированных всадников, вооруженных по византийскому образцу, следовали за ним.

Когда толпа увидела Сварунича во главе отборного отряда, на мгновенье воцарилась тишина. А потом юноши и девушки, старики и подпаски, вожди и старейшины разом кинулись к герою. В солнечных лучах сверкал его шлем, на драгоценных камнях доспеха играли яркие блики, и он весь горел, словно пламя его мужества пробивало броню и зажигало все вокруг. А позади него блистали доспехи всадников, сияли их ослепительные копья и гремели цепи, на которых красовались мечи.

Но вот тишину безмолвного восторга неожиданно нарушил приглушенный возглас, исполненный безмерного почитания и даже робости, он пронесся над головами, и, словно капля прорвала плотину, восторженная буря потрясла воздух: стучали колчаны, взлетали ввысь дротики и копья, звенели мечи, сверкали боевые топоры.

— Слава! Велик Исток! С ним Перун! Слава Перуну! Смерть Византии! Отмщение, отмщение!

Кровь хлынула Сваруничу в лицо. Его охватило неодолимое и упоительное стремление к власти, ему страстно захотелось повелевать этими ордами, чтоб в ту же минуту сбылись слова волхва: «Он хочет быть деспотом славинов и антов!»

Но Исток подавил мимолетное чувство. Устыдившись его, он опустил голову и натянул поводья: конь встал на дыбы и могучими скачками понесся сквозь толпу. Конница галопом помчалась за ним, соблюдая строй; земля загудела под копытами, звон оружия заглушил все нарастающие восторженные крики. Они не утихли даже тогда, когда отряд скрылся в дубовой роще. Старики плакали от радости, девушки протягивали руки вслед героям, а старейшины, собравшись в кружок, клятвами и обетами подтверждали свое решение под предводительством Истока вернуть свои исконные земли.

Провожаемый бурей восторгов, задумчиво ехал Исток к кургану, где похоронили гуннов и Тунюша. Он был потрясен, увидев перед собой черный холм, под которым покоились храбрые воины. Когда он подъехал совсем близко, конь вдруг захрапел, а сам Исток замер. В траве возле могилы лежал труп девушки, лица ее он не мог разглядеть. Он вспомнил о Любиница и похолодел.

«А если она не убежала, если Аланка обманула, если ошибся Радован, если это месть гуннов?»

Колени его дрожали, пока он вынимал ноги из стремян; трепещущими пальцами он отбросил покров, чтоб увидеть лицо покойницы.



— Аланка!

Вздрогнул юноша, больно защемило сердце: на прекрасной шее Аланки зияла рана, в правой руке был зажат нож. Душу охватила печаль, но вместе с нею пришло облегчение. Он снова накрыл лицо умершей.

— Любовь твоя была сильнее смерти!

Он позвал воинов, чтобы они разложили костер и сожгли тело Аланки. Задумчиво стояли варвары у огня, мысленно преклоняясь перед силой любви, которая жила в сердце прекрасной женщины.

Вскоре Сварунич возвратился к старейшинам и попросил поскорее собрать военный совет.

Немедля сошлись мужи и старейшины, их окружила толпа воинов, парней и девушек. Совещались недолго.

— Куда идти?

— Через Гем! Мщение и добыча!

— Кому командовать?

— Истоку, Истоку!

Виленец и Боян вышли из толпы и пошли за Истоком. Вихрь восторгов встретил его.

— Исток — воевода, Исток — воевода!

Сварунич махнул рукой и попросил слова. Совет звуками рогов утихомирил толпу.

— Старейшины, вожди, мужи и братья!

Низко, по-византийски, Исток поклонился совету и народу.

— Как он красив, как приветлив! — перешептывались девушки.

А старейшины гордо выпрямились, польщенные оказанным почетом.

— Вы доверяете мне воеводство?

— Да здравствует воевода Сварунич!

— Знаете ли вы, что большие обязанности лежат на воеводе?

— Знаем, потому и выбираем тебя!

— Знаете ли вы, что у воеводы есть большие права?

— Знаем, пользуйся ими!

— Тогда я принимаю воеводство над братским войском и клянусь нашими богами, вилами наших лугов, костями павших братьев ваших и моих, что я поведу вас на месть, которой не видывали до сих пор ни славины, ни анты. Доверьтесь моему мечу, доверьтесь моим замыслам! Пока мы на земле недругов, я вам воевода! Когда мы вернемся, я снова буду самым покорным слугой старейшин!

— Слава Сваруничу, слава Истоку!

— Давайте скорее принесем последнюю жертву Перуну и тронемся на юг. Близится осень. Если боги смилуются, зимовать мы будем по ту сторону Гема, в стране плодов и виноградников!

Все обратились к жертвеннику, на который волхвы возложили барана. Виленец и Боян подожгли ветки, девушки осыпали пламя цветами и благовониями, волхвы в торжественном благоговейном молчании рассматривали потроха.

По окончании обряда Исток построил войско. Впереди он поставил конницу, отобрав из нее лучших воинов и определив их к каждому отряду для помощи старейшинам и вождям, которые вели лучников, могучих копейщиков, щитоносцев и обнаженных пращников, рабов и пастухов, вооруженных дубинами и палицами, утыканными гвоздями, оленьими рогами и зубами вепрей Следом за войском валила беспорядочная орда, тащившая припасы — мехи с медом, сушеное мясо и хлеб.

В тот же день выступили на юг. Исток без устали разъезжал вдоль рядов, хвалил, подбадривал, разжигал ненависть к Византии, стараясь поддерживать в отрядах боевой дух и приучить не привыкших к послушанию воинов к твердой руке командира. Он заботился, чтобы люди как следует отдыхали, досыта кормил и поил их. Ему удалось внедрить согласие, укрепить надежды и подчинить дикую толпу строгой дисциплине, причем сделать это все незаметно, так что воины и сами не знали, как и когда это произошло.

Пройдя ограбленную северную Мезию, войско вышло к Гему. Припасы кончились, и Исток разрешил искать скотину по селам. Потом быстро, без передышки, повел войско через Гем. Во Фракии, перед византийским укреплением, на перекрестке Филиппопольской и Фессалоникской дорог, славины и анты появились, точно из-под земли выросли.

С шумом и грохотом они налетели на крепость, заняли ее, перебили гарнизон и подожгли.

Это был первый факел, кровавое пламя которого возвестило на ночном небе начало великого отмщения. Он разбудил всю западную Фракию, которая беззаботно предавалась осеннему отдыху, наслаждаясь плодами урожая вокруг ломившихся под тяжестью яств столов. Никому не приходило в голову, что варвары осенью могут перейти Дунай и нагрянуть сюда. В крепостях, правда, знали, что славины опустошили Мезию, но на обратном пути их разбили герулы, отняв у них всю добычу и освободив пленных ромеев. Из Константинополя дошла весть о том, будто антов удалось натравить на славинов, будто при посредстве славного хана Тунюша с антами заключено соглашение. Потом пришел приказ выделить каждой крепости по нескольку солдат в войско полководца Германа[131], который поведет их через Иллирию к морю и оттуда на помощь Велисарию против готов. Ибо на посланцев, которые вырвались из Турриса, напали разбойники вархуны и перебили их.

И вдруг, неожиданно и внезапно, появились могучие варвары, словно разверзлась земля и выбросила их на поверхность. Императорские военачальники были растеряны и напуганы. Никто не мог сказать, куда двинутся славины. Объединить легионы стало невозможно. Каждый претор спешил поскорее поправить стены, углубить рвы, загнать побольше скотины внутрь крепости и дожидаться прихода варваров.

Из письма Эпафродита и собственным чутьем Исток понимал затруднения византийцев. Поэтому он разделил войско на три части, которые порознь хлынули на юг, с тем чтобы встретиться у Топера. Сам он двигался по главной дороге, вдоль которой располагались наиболее мощные византийские крепости.

И начался разгром. Ежедневные победы распалили народ до безумия. Опьяненные кровью, нагруженные добычей, хмельные славины и анты мчались вперед бушующим потоком. Первую борозду прокладывала конница, численность которой росла день ото дня благодаря захваченным лошадям и оружию. Юноши, недавние пастухи, натянули доспехи, взяли в руки щиты и, словно подгоняемые волшебной силой, присоединялись к организованным отрядам. Разлучить их с отрядами мог теперь только меч, только с силой пущенное копье. Едва лишь во вражеской обороне появлялась брешь, клубы черного дыма возвещали о падении крепости, орды варваров разливались по окрестностям, жгли и грабили, наводя такой страх и ужас, какого еще не приходилось переживать Фракии. Села, поля и нивы превратились в сожженную пустыню, покрытую бесчисленным множеством трупов. Опустели дупла и пещеры Гема, тучи воронов и ястребов неотступно следовали за войском, чтоб стать могильщиками для мертвецов с разбитыми головами, погибших на остриях копий, разорванных и четвертованных, обожженных пламенем, растоптанных лошадьми и зарубленных мечами. Того, кого миновал меч воина, поражала дубина пастуха, охваченного безумной жаждой убийства и не знавшего милосердия ни к старцу, ни к грудному младенцу. Орда гнала толпы детей, огромные стада тянулись на север, и случалось, что обезумевшие поджигатели, не имея сил увести с собой всю добычу, сжигали хлева вместе со скотиной.

Даже Исток опьянел от непрерывных боев. Его меч ни разу не поразил безоружного человека. Только там, где разгоралась самая лютая схватка, сверкал и его шлем и его меч. Вмятины зияли на шлеме, грудь юноши была обагрена кровью, на ладони появились мозоли от рукоятки меча. Он знал, что творит толпа. Он гнушался ею, но сердце его было преисполнено тихой радости.

— Отмщение, отмщение! — бормотал он, в одиночестве отдыхая после боя в лесу, на вершине холма. — Девять братьев отняла у меня Византия — во сто крат будет месть за них! Сестру Любимицу отняла у меня тоже Византия! Гунн не был врагом славинов, пока его не подучил Управда! Месть! Ирину преследовал Константинополь, мучил, хотел надругаться над нею — месть, месть! А что они сделали со мною! Блудница привязала меня к яслям, чтобы погубить медленной смертью, всласть натешиться моими страданиями! Месть!

И тогда крики жертв, стон пленных и вопли умирающих казались песней, которой с радостью внимало его ухо. Дурман сменялся любовью. Страстно стремился он к Ирине. И гордость охватывала его.

— Тебе не придется стыдиться, ибо ты любишь героя. Я предстану перед тобой, увенчанный победой! Войско окажет тебе почести, как императрице. Я осыплю тебя драгоценностями, о моя единственная любовь!

Войско находилось уже неподалеку от Топера, скоро он сможет расквитаться с Рустиком. А потом! Куда потом? В душе возникала дерзкая мысль. Куда? В Фессалонику. Но не одному! Он пойдет за ней со всем войском! В самом роскошном дворце сыграем мы свадьбу. Ирина, вынужденная теперь прятаться, сядет на престол, и народ будет вопить от радости и веселья под ее окном. Да, Ирина, тебе не придется стыдиться за своего милого!

В такие минуты его охватывала бесконечная тоска, он вскакивал, поднимал усталое войско и безостановочно вел его дальше, чтобы как можно скорее прийти в Топер.

Префект Рустик быстро узнал о нашествии варваров. Толпы беглецов спешили укрыться за стенами его города. Они рассказывали о бесчинствах варваров, но никто не знал, сколько их и куда они идут. Рустику хотелось ударить им навстречу. Он выслал лазутчиков, многие из них не вернулись, а те, что вернулись, говорили разное: одни сообщали о тысячах славинских воинов, а другие, напротив, утверждали, будто это разнузданная орда, которую разгонит одна его сотня. Сведения были разноречивые, и Рустик решил остаться в Топере. Ни капли страха не было в его сердце. Гарнизон у него сильный, кроме того, он вооружил тысячу горожан, чтобы зимой легче было оборонять могучие стены.

Рустик не только не боялся варваров, но в душе даже радовался их приходу. Два дня назад он получил из Константинополя грозное письмо от Асбада. Магистр эквитум напрасно ездил в Дренополь, надеясь найти там Ирину и привезти ее в Константинополь. Во дворце ее тщетно ожидала Феодора.

Ни императрице, ни Асбаду ничего не удалось узнать. Даже Рустик услышал о спасении Ирины лишь спустя восемь дней: разбойники Нумиды побросали трупы в глубокий ров, спрятав, таким образом, концы в воду. Рустик повсюду разослал шпионов. Но они не обнаружили ни малейшего следа. Девушку поглотила ночь, и он кусал губы в бессильном гневе, в страхе ожидая известий из дворца.

И вот теперь пришло гневное письмо Асбада, полное угроз и высокомерных оскорблений. Асбад писал, что Рустик страшно разгневал двор и августу и что единственное спасение для него — немедленно отослать Ирину к нему, Асбаду, чтоб он мог отвести ее к Феодоре. Рустик ничего не ответил на письмо. Если он напишет, что отправил девушку, ему не поверят. Если скажет, что ее похитили разбойники, его накажут за легкомыслие. Поэтому после недолгих колебаний он, как истый ромей, решил побыстрее собрать осенние налоги и с полной казной бежать куда глаза глядят.

Как раз в это время появились славины. Рустик обрадовался, полагая, что война заставит Асбада и Феодору позабыть об Ирине, а заодно и о нем самом.

В двух днях хода от Топера Исток остановил войско и велел располагаться на отдых. К Радо и Ярожиру, возглавлявшим два других отряда, помчались гонцы с приказом Истока прекратить грабежи и присоединиться к нему. А сам Исток в сопровождении нескольких воинов, переодетых фракийскими крестьянами, поехал в сторону Топера, чтоб осмотреть крепость.

Через три дня, когда они вернулись, все отряды уже были на месте. Воины ликовали в хмельном чаду. Однако скоро более умудренные встревожились, заметив, что Исток вернулся озабоченным.

— Нам не взять город, если мы не сможем перехитрить Рустика, — сказал Исток. — Полвойска сложит здесь головы. Стены Топера неприступны.

— Не следует об этом говорить людям, — возразил Ярожир, — а то упрутся и не пойдут.

— Значит, молчок, и будем придумывать ловушку, — решили опытные старые воины.

Однако у Сварунича в голове уже созрел план. Больше всего его тревожила орда, которая только мешала ему. Он велел заселить опустевшие села в долине, строго-настрого запретив поджигать дома, наказал сторожить пленных и хорошо ходить за скотом. Отобрав лучших воинов, он оставил их при себе. Самых надежных юношей он послал на восток и запад охранять лагерь. Они должны были немедля сообщать о приближении византийских отрядов.

Обезопасив себя таким образом от внезапного удара в спину, он темной ночью повел отряд через леса и ущелья к Топеру. Каждому воину велено было взять с собой провианта на неделю. Всех подозрительных людей, которые встретились бы по пути, он решительно приказал убивать на месте. Исток считал Рустика достаточно дальновидным, чтобы выслать из Топера лазутчиков.

После того как в течение двух ночей основные силы славинов укрылись в лесах, ущельях и долинах, окружавших с востока Топер, Исток передал командование слабо вооруженными отрядами Ярожиру, приказав ему вести их к крепости днем, по обычаю варваров, с шумом и гамом.

Ярожир только подмигнул ему левым глазом, сразу оценив замысел Истока.

С дикими воплями, беспорядочной толпой, словно стадо овец, грянули воины Ярожира на дорогу, ведущую к крепости. В первую же ночь они остановились в долине, разложили костры и подняли такой галдеж, что Рустик сразу понял: варвары близко. На заре следующего дня орда продолжила свой путь, разбившись на группы и шагая напрямик по дорогам, виноградникам и лугам, и к полудню достигла Топера, выйдя к его восточным воротам.

На стенах засверкали шлемы и нагрудники. В надвратной башне появился сам Рустик и, прикрыв глаза рукой, стал наблюдать за приближавшимися толпами славинов. Определив силы орды, увидев царящий беспорядок, голые груди, косматые волосы, помятые шлемы на головах у некоторых, он в презрительной улыбке скривил губы. Согнув левую руку, он приложил ее к груди, словно говоря: «Не пробить вам наших доспехов, псы варварские!»

Ярожир остановил орду, не доходя стен, чтобы стрелы, посыпавшиеся из крепости, не могли поразить людей. Славины катались по траве от смеха, вырывали торчавшие из земли стрелы, отправляли их назад из своих метких луков, так что они вновь свистели над стенами, заставляя воинов и любопытных горожан в страхе нагибать головы. Это вызвало новые взрывы смеха, и новые стрелы неслись к башне, где даже появились раненые. Дикий вопль провожал меткую стрелу, орда все больше веселилась. Славины вызывали ромеев на бой.

— Выходите, пестрые черепахи, мы сдерем с вас рубахи железные! А ну, подставляйте свои черепа под наши топоры! Вылезайте из своих нор! А то подожжем ваш барсучий дом! Клянемся Перуном, посадим вас по-братски на кол, трусливые сони, полевые мыши! Мыши вы и есть! В море вас пошвыряем, как лягушек в вонючую лужу!

И ливень стрел осыпал стены, с криком падали воины, а славины потешались все больше.

Рустик был вне себя от гнева. Он непрерывно глядел вдаль, ожидая новых отрядов варваров. Их не было. И тогда он решился. С башни исчез его золотой шлем, и в ту же секунду зазвучали трубы и рога, с грохотом распахнулись восточные ворота, и легион гоплитов ринулся на славинов. Воины покинули крепостные стены, гарнизон целиком вышел в поле.

Сотни топоров и копий сверкнули в воздухе, вонзившись в тело легиона, дрогнувшее на мгновенье. Но вновь запели трубы, могучий клин, закованный в сталь и железо, бросился на варваров.

Толпа повернула вспять и кинулась врассыпную, словно тысячи испуганных зверьков. Византийцы азартно преследовали врагов, поражая их копьями, сметая отставших, безжалостно расправляясь с одними и заставляя других пускаться в бегство. Со стен вдогонку им неслись победные вопли горожан, торжествующие крики женщин и детей. А Рустик, разгневанный и гордый, гнал варваров все дальше и дальше в глухие ущелья, думая там поймать в ловушку и перебить, как собак, всех до единого.

Вдруг загремели рога славинов и антов. Со всех сторон, из ложбин и ущелий, вырвался могучий вопль. Рустик окаменел, ни секунды не сомневаясь в том, что означают эти звуки. Он проник в лукавый замысел варваров.

— Назад! В Топер!

Трубы подхватили его приказ. Легион сомкнулся и галопом помчался в город. Но было уже поздно. Отряд славинов, предводительствуемый Истоком, ударил ему во фланг и расколол надвое. Радо вышел навстречу, с тылу атаковал Ярожир со своими повернувшими обратно беглецами.

Плач женщин и детей взметнулся к небу. Город охватила паника. Богачи поспешили к своим кораблям, за ними бросились бедняки, но их сталкивали с лодок в море, чтобы они не потопили перегруженные челны. Сотни людей боролись с волнами, призывая на помощь, но парусники брали только своих, быстро поднимали паруса и уходили в сторону Фессалоники.

Тем временем жестокая сеча у крепостных стен утихала. Бежать удалось лишь нескольким десяткам человек, но и тех отважные славины преследовали до самой темноты. Остальные были убиты на месте или умирали со стонами.

Измучены были и нападавшие, поэтому после боя не слышно было даворий, да и сам Исток не решился вести воинов на город, которым они легко могли бы овладеть из-за всеобщей паники и растерянности.

У подножия крепостных стен вспыхнули было костры, но тут же потухли. Воины погрузились в глубокий сон.

Истока радовала победа. Он восхищался своими воинами, вера в мощь войска достигла вершины. Он решил разрушить город на другой день, а потом…

В мечтах он уже обнимал Ирину и праздновал желанную свадьбу в Фессалонике.

На рассвете воины окружили Истока. Несмотря на гибель многих товарищей, они были веселы и чувствовали в себе достаточно силы, чтобы захватить и разгромить Топер. Быстро сплели лестницы, во рву появились бревна, и воины кинулись на штурм восточной стены. Однако город не позволил застать себя врасплох. Горожане прекрасно понимали, что им не на кого рассчитывать, кроме самих себя. Они завалили ворота и поднялись на городские стены.

Когда передовой отряд славинов достиг подножья стен и полез наверх, потоки кипящего масла и пылающей смолы обрушились на обнаженных варваров, и десятки воющих и рычащих от боли людей скатились вниз.

— Назад! — крикнул Исток.

Воины обратились вспять, а сильно обожженные, не желая терпеть безумную боль, выхватывали ножи и вонзали их себе в грудь, добровольно расставаясь с жизнью.

Сварунич понимал, что таким образом он ничего не добьется. Он щадил воинов, поэтому отправил их в лес — валить деревья. Из срубленных бревен воздвигли несколько башен напротив крепостных стен. Потом Исток приказал построить два подвижных навеса в виде византийских черепах. Это сделали за три дня, и тогда Исток поставил под них отборных лучников, которые стали осыпать стрелами из своих луков башни и стены, прогоняя с них плохо вооруженных горожан. Славины не мешкая подтянули на катках черепахи и прислонили их к воротам. Защитники крепости бросали сверху огромные каменные глыбы, лили кипяток, но навесы были сбиты из толстых бревен, и камни ничего не могли с ними сделать. Стрелы прогоняли людей со стен, а тараны под навесами принялись долбить тяжелые кованые ворота. Всю ночь воины Истока копали и рубили. Утром в дереве вскрылась рана, ворота уступили, петли слетели прочь, засовы подались, войско оказалось у входа в крепость. Исток отскочил в сторону, орда бросилась в проем, воины тем временем кинулись по всем лестницам на стены. Отчаявшиеся защитники искали спасения в домах. Славины, вне себя от бешенства, к ночи перебили всех и вся, разгромили все, до чего удалось добраться, и вечером в претории разложили огромный костер, принося дары Перуну.

В ту ночь славины впервые праздновали победу на берегу Эгейского моря, впервые слушали рокот волн, а утром над ними взошло солнце в лучах такой славы и радости, каких не знали их деды.

Беглецы из Топера, достигшие по морю Фессалоники, рассказывали всякие ужасы о варварах: у них-де большое прекрасно организованное могучее войско, с ним они могут пройти всю Элладу. Жители взволновались, гарнизон выслал разведчиков, имущие горожане, закопав в подвалах драгоценности, покидали город.

И только одного-единственного человека эти вести не вывели из равновесия, — то был Эпафродит.

«Судьба делает свое дело, — рассуждал он, кутаясь в хламиду философа. — Час пробил! Исполнилась мера Византии!»

И еще одного человека обрадовали эти вести; то был певец Радован, который добрался до Фессалоники и теперь купался в роскоши у Эпафродита. Правда, он тосковал по воинственному шуму славинов, хороводам девушек, по славинской песне, которую не услышишь в Фессалонике. И в конце концов не выдержав, взял свою лютню и отправился в Топер, зная, что несет радостную весть Истоку и Радо. Жажда славы подгоняла его, и он шагал легко, словно юноша.

На следующий день после взятия крепости он неожиданно появился среди славинов. Зазвенела лютня, загремела песня, возликовал народ, славя певца. А Радован гордо приблизился к Истоку, поднял руку и торжественно произнес:

— Я выполнил клятву, Исток! Я нашел ее! Любиница жива и шлет тебе привет, а также Радо, хотя она скорей мне должна принадлежать, ибо спас ее я, а не ты, друг!

Хмурое лицо Радо озарилось радостью, в глазах показались слезы, он упал к ногам Радована, обнял его колени и зарыдал.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Радостная лихорадка охватила войско, когда разнеслась весть о том, что Любиница жива. Дочь Сваруна любили славины, почитали анты. Исток немедля отправил пятерых быстрейших всадников на север в град, чтоб обрадовать отца, который, помрачившись рассудком, утрату единственной дочери переживал тяжелее, нежели гибель девяти сыновей.

Радовану повсюду сопутствовали почет и слава.

Девушки раскладывали костры в честь богини Деваны, водили веселые хороводы. Исток велел отдыхать. Долгие часы воины сидели на берегу, глядя в невиданную бескрайнюю ширь волнующейся морской пучины.

Старейшины возлежали вокруг ягнятины, потягивали вино из римских сосудов, добытых в Топере, и предавались беззаботной радости, словно у себя дома.

Радо переменился, как меняется грозовая ночь при восходе солнца. Лицо юноши окаменело с тех пор, как Тунюш похитил Любиницу. На лбу появились мрачные борозды, вокруг стиснутых губ залегли глубокие складки, ввалившиеся глаза под косматыми бровями сверкали мрачным огнем, злобой и жаждой мести. Даже смерть Тунюша не прояснила его лица. А когда он вел в бой свой отряд, гнев его наводил страх и трепет даже на воинов-славинов, и они долго не решались заговаривать с ним после боя, когда, угрюмый и задумчивый, он в одиночестве лежал возле своего костра.

Сейчас это постаревшее от горя лицо осветил луч зари. Он по-детски улыбался и ягненком ходил по пятам за Радованом.

— Отец, — умолял он, — расскажи, как ты нашел Любиницу, где она сейчас, здорова ли? Тоскует ли она по своему Радо? Говори, иначе…

Старик не спешил с рассказом. Он понимал, что слава его достигла вершины, и ему было приятно стоять на вершине этой чудесной горы. Поэтому он тянул, как мог.

— Расскажи да расскажи! Пристал, как ребенок к бабке. Я сказал, что клятву выполнил, и хватит! Если тебе мало, иди за ней сам и ищи ее, как искал Радован, постаревший во время поисков на несколько лет от усталости. Кто ищет, тот находит!

Радо, огорченный, как ребенок, умолкал, с трудом перенося расспросы старика о походе, о добыче, о погибших и о их подвигах.

— Пей, отец! Отличное сладкое вино! — попытался он однажды напоить Радована и тем развязать его язык. — Смотри, я принес тебе полный кувшин!

Певец не отверг кувшин. Но, осушив его, поморщился, сплюнул далеко в сторону и сказал:

— Отличное сладкое вино, говоришь? Сытый голодного не разумеет. У Эпафродита в Фессалонике я таким вином мыл руки. Клянусь богами, не лгу!

Все удивились.

— Не лгу, говорю я! — повторил Радован и снова сплюнул.

— И все же не заносись слишком и расскажи, где сестра и как ты ее нашел! — вступил в разговор Исток, внезапно вставший за спиной старика.

Мужи раздвинулись, почтительно приглашая Истока к огню. С тех пор как племя себя помнило, никому не доводилось участвовать в столь победоносном походе, как под началом Истока. Даже Радован почувствовал, что в глазах Истока сверкает нечто, похожее на приказ.

Но все-таки он и тут остался себе верен.

— Не говори, Исток, что я заношусь, дабы я не ответил, что негоже тебе так разговаривать со мной. Правду сказать, только старому волу оказалось под силу вытянуть тебя из ямы, конечно, если ты еще не позабыл этого, Исток! Не вытащить бы тебе головы из расщепа, если б Радован его не разжал!

— Не обижайся, отец! Славу ты пожинаешь, чего ж сердиться на посев? Быстрей рассказывай о Любинице и об Ирине! Мы не в граде, время дорого и небезопасно!

Взгляд Истока был суровым, старик молча осушил чашу, позабыв даже сплюнуть, и начал свой рассказ:

— О Любинице я уже знал тогда, когда принес тебе письмо от Эпафродита.

Радован лгал — тогда он был убежден, что девушку сожрали волки.

— Знал?! И не сказал мне! — вскипел Радо.

— Осел! Я не такой дурак, как тот молодец, что позвал приятеля вечерком в гости, жареных рябчиков отведать, а рябчики-то еще в лесу на деревьях сидели, подстрелить ничего не удалось, вот и пришлось пареной репой угощать гостя. Я-то поумнее. Ведь Нумида нашел Любиницу посреди дороги, полуживую, и взял ее в свою повозку. Однако той ночью нагрянули беглецы, Нумида тоже убежал, а я пошел с письмом к тебе, Исток. Может, мне надо было сунуть Любиницу к себе в сумку, как тетерку? Да ведь девушек в сумках не носят! Осел ты, Радо! — Радован потянулся к чаше.

— Так это Нумида, — вздохнул Исток. — Я награжу его! Значит, он пожалел ее?

— Нумида — хороший человек, да и девушка не из таких, чтобы проходить мимо, раз она лежит посреди дороги.

— Все же ты мог бы мне об этом сказать. Почему ты молчал?

— Помолчи теперь ты, не то я замолчу! Я бы мог тебе сказать, конечно! А если б на Нумиду напали разбойники, убили его и отняли Любиницу? Что бы я сказал потом, а?

— Любиница у Эпафродита, у Ирины! О боги! — громко и радостно закричал Исток и опустился у костра на колени.

— За ней! — воскликнул Радо, вскакивая на ноги.

— На Фессалонику! — загудели воины, хватаясь за рукоятки мечей.

— Мир, братья! — сказал Исток, вставая.

— Значит, она в Фессалонике с Ириной у Эпафродита?

— Да, я ее туда отправил, в безопасное место. Дальше потрудитесь сами. Я свою клятву исполнил.

— А Ирина знает, кто она и откуда?

— Знают и она и Эпафродит, они там целуются и милуются, как две голубки!

— На Фессалонику! Созывайте совет! Надо решать немедля!

Запели рога, взволновались воины, хлынули на совет старейшины.

Первым поднялся на скалу старейшина Боян и громко, чтоб слова его услышали все, произнес:

— Старейшины, мужи, храбрые воины, братья! Рога призвали вас! Вы пришли, чтоб держать совет. Я спрашиваю, кто не чтит славного Сваруна?

— Слава Сваруну! Слава великому Сваруну!

— Я спрашиваю, кто отдал Моране в сражениях против Хильбудий больше сыновей, больше храбрых воинов, чем он?

— Никто! Девять сыновей его взяла у него Морана! Слава сынам Сваруна! Слава Сваруну!

— Я спрашиваю, чей сын победил вражду между славинами и антами? Кто породил героя, что ведет нас от победы к победе? Я спрашиваю, кто?

Мгновенье тишины сменилось бурей криков. Не щадя глоток, вопили мужчины, девушки поднимали вверх руки, орда топала ногами, звенело оружие, и все эти звуки разом летели к небу.

— Слава Истоку! Слава, слава, слава воеводе!

Боян движением руки успокоил толпу.

— Я спрашиваю, слышали ли вы о горе Сваруна, которое грызет его, словно змея, знаете ли вы, что у него похитили единственную, любимую и всеми нами, дочь?

Над толпой пронесся печальный, полный горечи вздох.

— Я спрашиваю, в чем наш долг, если мы знаем, где похищенная Любиница?

— За ней! К ней! — неистовствовало войско.

— Я спрашиваю, пойдем ли мы за ней, если она укрыта за прочными стенами в Фессалонике?

— На Фессалонику! Смерть Византии! С нами Перун!

Люди обезумели, воины размахивали мечами, шум заглушил рокот морских валов. Радо плакал от радости и, обнимая своих молодцов, повторял:

— На Фессалонику! На Фессалонику!

Молчали лишь два человека, два великих героя — Исток и Ярожир.

Шрам на лбу старого воина стал лиловым, губы побелели. Пристально глядел он на Истока, пытаясь прочесть его мысли, понять тяжкую заботу, написанную на его лице. Ярожир догадывался, что Исток ждет, пока утихнут страсти. Тогда он призовет всю свою мудрость и скажет войску, одурманенному победами, что оно разобьет себе голову и сломает шею у неприступной крепости.

Когда крики стихли и лишь издали эхо доносило гул орды, Исток поднялся на скалу, где стоял старейшина Боян.

— Братья славины, братья анты! — начал он издалека. — Радуется Перун, парки ликуют, видя рождение таких героев, боги пребывают с нами, ибо мы отомстили и за их поруганное имя, люто преследуя христиан. И вот теперь перед нами — Фессалоника!

Вдруг по толпе прошло движение. Все разом повернули головы на восток. В толпу бешеным галопом врезался на взмыленном коне человек. Из груди его с хрипом вылетали отрывистые слова:

— Войско идет… Византия… конница!

Насмерть загнанный гуннский конь ворвался в круг старейшин. Широко расставив ноги, он дрожал всем телом, а его хозяин, поднявшись в седле и хватая усталой грудью воздух, кричал:

— По Фессалоникской дороге на нас идет от Константинополя войско. Под началом магистра императорской гвардии Асбада!

Тут же он покачнулся, потерял равновесие и упал на руки воинов, подскочивших на помощь.

Люди замерли, молча устремив взоры на Истока.

Услыхав имя Асбада, Исток вздрогнул, словно его ужалила змея. Он знал, что магистр эквитум идет из Константинополя во всеоружии. Но страх быстро исчез. В сердце зазвучал глас судьбы, и он воспринял его как приказ.

«Не суждено тебе, Исток, вкушать сладость с ее губ, пока ты не завершишь начатое. Не упадет тебе на грудь цветок, пока ты не скажешь: мы отомстили, Ирина, и за твои муки!»

При одной мысли о том, что он идет в бой за нее, только за нее, лицо его озарила радость, она наполнила мужеством сердца старейшин, тревога исчезала с их лиц, так как на лице вождя они видели надежду. Никто ничего не говорил, ничего не советовал.

— Повелевай, Исток! Ты — вождь! — произнес Боян.

И толпа подхватила его слова:

— Повелевай! Мы все пойдем за тобой!

Молодой Сварунич вскочил на коня. Позолоченный шлем его сверкал над толпой, словно он нес пылающий факел. Прозвучала команда, зазвенело оружие, заржали кони, затрубили рога. Не успела еще наступить ночь и необычное кроваво-красное солнце погрузиться в воду, как конница уже мчалась навстречу врагу.

Орда угоняла скот в горы, укрывала его в лесах вокруг крепости. Ей было велено стеречь добычу и пленников до возвращения войска.

И когда тьма опустилась на землю, возле угасающих костров остался один человек — Радован.

«Я ночью не поеду! Бросили меня, как обглоданную кость! Хороша награда за мои муки! „Возвращайся в город! — приказал Исток. — В суматохе ты можешь спастись, потому что богачи бегут из города“. Конечно, могу. Но не надо гнать меня, как собаку. „Возвращайся в город! Возвращайся в Фессалонику, обрадуй их, все им расскажи и умоли их приехать сюда“. Разумеется! Положи им в рот, а они уж, так и быть, сами проглотят. Вот она настоящая любовь! Старики должны отбивать девушек для женихов. „Сегодня же езжай, да побыстрей, очень прошу тебя, отец…“» — передразнивал Радован Радо.

— Не поеду я ночью, сказал не поеду и не поеду!

Раздосадованный певец побрел в Топер и принялся рыскать по подвалам. В претории он обнаружил нетронутый запас вина и провианта. Воткнув в землю факел, он тут же разложил костер и принялся за ужин. А поужинав, так часто прикладывал ко рту кувшин с вином, что и не заметил, как погас огонь. Тогда старик положил под голову глиняный горшок и уснул.


Когда по Константинополю разнеслась весть о вторжении варваров, худое лицо Управды побледнело. Всю ночь горел светильник в его комнате, и каждый час силенциарий докладывал ему о новых зверствах варваров, о которых рассказывали беглецы. Деспот проклинал Тунюша, то и дело взглядывал в окно на возведенный купол святой Софии и молил эту святую даровать ему мудрость.

Если у Юстиниана от неожиданных забот лопалась голова, то императрицу нашествие варваров радовало. Она не сомневалась, что это дело рук Истока. Ее соглядатаи не пропускали мимо ушей перешептывания в кабаках, замечали перемигивания на форумах, до них доходили разговоры солдат и громкие вопли голытьбы, нахлынувшей осенью в город. Собственно, все в Константинополе считали, что поход варваров, которые подобно регулярному войску атакуют императорскую армию, возглавляет Исток. Тщеславную женщину не беспокоил ущерб, нанесенный славинами империи. И хотя она ненавидела Истока лютой ненавистью, она была настолько суетна, что ненависть соседствовала в ней с гордостью — она любила великого полководца Истока. Ее лишь беспокоило, как бы Управда не проведал о том, что именно она раздула в душе варвара страшное пламя мести. Подобно обнаженному мечу, сверкнувшему вдруг в ночи и опустившемуся на шею, пришло вдруг воспоминание о его письме. Давно уже был уничтожен тот кусочек пергамена, давно не появлялся перед Управдой ни один из тех сенаторов, что слышали тогда послание магистра педитум. В тот раз повелитель не поверил. Но ведь сейчас, в это тревожное время, кто-нибудь может шепнуть ему: «Это — Исток, это — Орион, которого императрица…» Она подумала об Асбаде, который интриговал вместе с ней и для нее, и ее окатил холодный пот. С тех пор как он не смог возвратить ей Ирину, не смог выполнить ее приказа, она возненавидела его и старалась всячески унизить. А вдруг магистр эквитум станет мстить ей, вдруг он вздумает пойти к Управде?

В глазах ее потемнело, хотя роскошные светильники сеяли вокруг волшебный свет. Она знала, что деспота мучает ревность. Сколько раз она уже отводила ему глаза, сверкавшие подозрением, сколько раз успокаивала страстным объятием, притворно пылким поцелуем. Что будет, если Асбад, который столько знает, теперь заговорит и подорвет веру Управды в нее?

— Вон, вон из дворца! Пусть идет на славинов!

Глубокой ночью, надев простое холщовое платье, распустив волосы и повязав платком голову, Феодора в образе кающейся монахини пошла к императору.

Управда мрачно ходил по комнате. Беззвучно подняв занавес, Феодора остановилась у входа. Деспот повернулся к двери и, не веря своим глазам, в изумлении воздел высохшие руки. Феодора молча склонила голову.

— О августа! — печально воскликнул Управда и, поспешив навстречу жене, обнял ее. Лицо Феодоры спряталось на его груди. — О святая, моя единственная, кто ранил твое сердце? Отвечай, во имя господа, чем ты огорчена?

Он провел рукой по ее волнистым волосам, пряди которых выбивались из-под платка. С трудом подняла она лицо и посмотрела ему в глаза.

— Разве пристала императрице сверкающая диадема, когда под грузом забот склоняется голова величайшего повелителя земли и моря?

Усталые глаза Управды вспыхнули жарким пламенем, которое может зажечь лишь могучая любовь. Дрожа, он прижал ее к своей груди и поцеловал.

Она отступила на шаг.

— О деспот, свет в моей комнате не погас, ибо не погас он у тебя. Я долго размышляла, как помочь тебе. И у меня родилась мысль, которую, надеюсь, ты не отвергнешь, как не отвергал моих советов раньше, никогда о том не жалея.

— Я не отвергну твоего совета! Мудрость господня сопутствует тебе!

— Кого ты пошлешь против варваров? Нет полководца, нет воинов, считаешь ты? Есть полководец, есть воины! Твои солдаты бездельничают в Цуруле[132], а безделье губит лучших всадников; есть и полководец в Константинополе, пусть он идет на варваров, пусть победит славинов. Этот полководец — Асбад.

Мгновенье Управда колебался: конница в Цуруле охраняет город, но почему бы ей в самом деле не выступить сейчас против варваров?

— О мудрая! Я отолью из золота пятисвечник в дар святой Софии, вдохновившей тебя. Быть по сему!

— Ты колебался, ибо ты страшишься за столицу. Не бойся. Трон, на котором мы сидим, — незыблемый. Если будет нужно, на стены выйдет Феодора! Никогда и ни за что не смогут варвары поколебать трон христианских владык!

Взволнованная Феодора подняла вверх правую руку, сверкнул ее белый локоть. Управда коснулся его и жадно поцеловал.

Императрица вышла, на губах ее играла тихая усмешка. Но войдя к себе, она бросилась на диван и разразилась безудержным хохотом, словно девица с ипподрома, обманувшая двух любовников, чтоб насладиться с третьим.

До утра Управда размышлял над советом Феодоры. Он и сам думал о коннице в Цуруле. Но совсем оголять ворота Константинополя? Нет! Она сказала: «Пойду на стены!» Да, она права. Константинополь оборонять нетрудно.

И он написал указ, в котором назначил Асбада, магистра эквитум, командующим императорской армией во Фракии и Иллирии, обязав его прогнать варваров за Гем и Дунай. Немедля продиктовал он особое распоряжение о том, чтобы все крепости в Астике, Фракии и Мезии, все города, и прежде всего Дренополь, передали под начало Асбада две трети своей пехоты и конницы, дабы он со своей армией мог очистить страну от варваров.

Наутро Асбад был приглашен к императору, и тот собственноручно вручил ему указ. Асбад поцеловал ковер; когда он принимал пергамен, рука его дрожала. Он прекрасно понимал, что с этой минуты его ждут или лавры, или смерть.

Копыта коня застучали по граниту форума, и полководец Асбад бросил последний взгляд на императорский дворец — на ту его половину, где находились покои Феодоры. Ему почудилось, будто он слышит смех. Он резко отвернулся, яростно вонзил шпоры в коня.

К вечеру гонцы развезли указ императора по провинциям. Асбад в сопровождении нескольких офицеров прибыл в Цурул и принял командование. После долгих раздумий он решил дождаться в лагере сбора всего войска. Но, узнав, что славины стоят у Топера, отказался от своего замысла и за ночь разработал новый план.

Вампиром грызло его душу ужасное предчувствие.

«Неужели проклятый варвар пронюхал, что Ирина в Топере! Он пошел за ней! О наглый варвар! Тебе не видать ее! Пока бьется сердце Асбада, ее не получишь ни ты, ни Феодора!»

Мысль о том, что славины могут взять Топер, не приходила ему в голову, он знал, что город хорошо укреплен, а его префект Рустик — мужественный воин.

«Погодите, псы варварские! Я покажу вам, вы разобьете о стены свои черепа, а потом…»

Радостное волнение охватило его.

«Я отомщу Рустику, отомщу Феодоре, снизойдет на меня милость Управды, а самой большой наградой мне будет Ирина!»

Не дожидаясь зари, он созвал офицеров и приказал, чтобы к полудню две трети конницы были готовы. Командиром оставшейся трети он поставил Назара, велев ему дождаться подхода всего войска и вести его в назначенное место.

Когда солнце начало клониться к западу, Асбад со своими отборными частями уже следовал по дороге на Топер.

Его авангард останавливал попадавшихся навстречу беглецов, крестьян и бродячих пастухов и расспрашивал их о варварах. Все сведения говорили об одном: славины идут к Топеру.

Асбад был доволен. Он мечтал о победоносном сражении. Он ударит в спину этим голым варварам, а Рустик выйдет из города со своим гарнизоном. Они сотрут их в порошок, как зерно между двумя жерновами. А потом, потом…

В возбуждении Асбад то и дело нервно дергал поводья и подгонял коня. К исходу третьего дня войско перешло Гебр. Дорога, оставив равнину, начала петлять по склонам. Асбад был осторожен. Он распорядился выслать вперед крестьян, которые могли бы напасть на след варваров, прежде чем конница византийцев достигнет опасных ущелий. Но посланцы вернулись, никого не обнаружив. В один голос они говорили, что население в ужасе и страхе, что села опустели, скот укрыт в лесах, зерно закопано в землю, что все с трепетом ожидают, когда вновь раздадутся дикие вопли варваров, которые, к всеобщему удивлению, пока смолкли. Одни думали, что варвары вернулись обратно, другие утверждали, будто они застряли в Топере, осадив его.

Чем дальше, тем больше убеждался Асбад в том, что основные силы славинов сосредоточены у Топера. Его томили жажда славы и желание овладеть Ириной. Надменный палатинец, одерживавший победы лишь на дворцовых поединках, привыкший к угодливо согнутым спинам, к безропотному повиновению, сейчас он был твердо уверен, что судьба сплетает для него лавровый венок. Поэтому он не щадил войско, несмотря на ропот в его рядах. Вечером к Асбаду пришли офицеры со смиренной просьбой дать хотя бы один день передышки, чтобы кони передохнули и набрались сил перед боем. Асбад выругал их, размахивая хлыстом.

В третий раз вставало солнце с тех пор, как они выступили в поход, вставало удивительно ясное и радостное. Снова пришли офицеры и предупредили Асбада, чтобы он пощадил солдат — их ворчанье не предвещает добра, оно подобно опасной зарнице, сверкающей за густыми облаками. Даже адъютанты просили передышки, ссылаясь на дурной признак: ни один из высланных вечером лазутчиков до сих пор не возвратился.

Но честолюбие Асбада не знало границ. Он оставался глух ко всяким просьбам.

— Трусы! Бунтовщики! Вперед без промедления!

Он вскочил в седло и первым помчался вперед. Облако пыли поднялось над дорогой, стук копыт, звон мечей и брань солдат наполнили окрестность.

Заранее опьяненный победой, Асбад намного опередил остальных, строя новые коварные планы мести. Никто не осмеливался приблизиться к нему, и даже офицеры следовали сзади на почтительном расстоянии.

Уже два часа войско находилось в пути. И вдруг Асбад заметил вдали всадника в сверкающих доспехах.

Тут же позади всадника зазвучали сигналы и тучей взметнулась пыль, в которой поблескивали шлемы.

Асбад побледнел, закусил губу и натянул поводья с такой силой, что его прекрасный арабский скакун встал на дыбы.

Зависть была первым чувством, возникшим в душе палатинца.

«Проклятый Рустик! Это топерский гарнизон! Он одолел варваров один, и теперь, дьявол, торопится получить награду!»

Но тут трубы заиграли сигнал к атаке.

Асбад задрожал. К нему спешили офицеры.

— Это славины! Исток!

— Вперед! На бой! Фалангой!

В отчаянии Асбад лихорадочно отдавал приказы, офицеры передавали их трубачам; ощерились копья, всадники, склонившись к лошадиным шеям, устремились на врага.

У Асбада потемнело в глазах; он выхватил свой легкий щегольской меч, но не успел еще как следует прийти в себя, как перед ним возник Исток.

— Узнаешь? — по-гречески крикнул юноша ему в лицо. — Бей, чтобы умереть, как подобает полководцу!

Грозное оружие Истока просвистело над головой Асбада. Он мог свалить его одним ударом, но не захотел. В ужасе бросился ромей на славина. Однако меч его, как игрушечный, легко отскочил от меча Истока.

— Пес! — крикнул Асбад, замахиваясь снова.

— Получай награду! — Исток нанес удар. Раскололся византийский шлем, рука Асбада выпустила меч и поводья, магистр эквитум упал со своего скакуна.

Все это произошло в одно мгновение, оба войска, словно окаменев, глядели на поединок полководцев. А когда Асбад покатился на землю, славины с боевым кличем бросились на византийцев. В лесу загудели трубы, по флангу вражеской конницы ударили палицы, копья и топоры. Византийские трубы заиграли сигнал отступления, прославленная императорская конница повернула вспять, подавленная, смятая неудачной атакой, пытаясь проложить себе путь сквозь орду полуобнаженных славинов и антов. С тыла ее преследовала конница Истока и гнала до самого Гебра. Перебраться через Гебр удалось лишь десятой части этого храброго войска, которое обрек на верную гибель бездарный командующий, презренный интриган Асбад.

Восторгу славинов не было границ.

— Вперед! На Константинополь! — вопили горячие головы. Другие, словно пораженные волшебством, падали на колени перед Истоком, называя его сыном Перуна. Славины палицами, как скотину, добивали раненых византийских солдат, бросая в общую кучу трепещущие тела. Между ранеными обнаружили полумертвого Асбада и поволокли его к Истоку.

— Пощады! — простонал византиец. Он поднял заплывшие кровью глаза и увидел перед собой человека, которого своими руками привязывал к яслям, выполняя приказ женщины, пославшей теперь на смерть его самого.

— О проклятая Феодора! — прохрипел он, скрипнув зубами и закрыл глаза.

Холодный пот прошиб Истока. Отвернувшись от окровавленного лица, он сказал воинам:

— Теперь он — ваш, мстите за мои муки!

Бешено набросились славины на византийца, сорвали с него одежду и швырнули в огонь еще живое тело.

Высоко взметнулись языки пламени, затрещали искры, и костер поглотил византийского полководца.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

На другое утро Исток хотел со всем войском возвратиться в Топер. Он созвал на совет старейшин. Однако те не успели еще подойти, как его окружило озверевшее войско, требуя, чтоб он вел его на Константинополь. Юноша понял, что ему не справиться с людьми. Ловкими и хитроумными уговорами ему, однако, удалось кое-как успокоить их.

— Конница вернется в Топер, потому что по лесам и горам, где прячутся византийцы, она двигаться не может. Пешие пускай идут за добычей сами: ловят христиан, грабят скот, а потом двигаются к Топеру, чтобы всем вместе отправиться домой! Зима нынче мягкая, дорогу через Гем снегом не занесет. Если мы зазимуем здесь, Управда начнет собирать новое войско. Это нам не страшно, но у нас много добычи, она будет мешать, и мы потеряем все, что собрали.

Людей это удовлетворило. Пешие воины, простившись с конниками, разбрелись по лесам и ущельям. Исток отправился в Топер — ждать Ирину и Любиницу, оставив командовать анта Виленца и славина Ярожира и строго-настрого приказав им не допускать, чтоб воины далеко расходились. Хотя никаких видов на то, что византийцам удастся собрать новую армию, не было, Исток потребовал, чтобы ему каждый день докладывали обо всех событиях. Он обещал вернуться через две недели.

Глубокая тревога охватила воеводу, когда после громких прощальных приветствий он поехал во главе своих всадников. Пустив галопом коня, он ускакал вперед. Даже Радо в эти минуты был лишним.

Когда далеко позади утих топот копыт, Исток бросил поводья, снял шлем и задумался.

«Слишком много радости вы мне послали, боги, слишком много. Смилуйтесь!»

Мысль о том, что сейчас он сможет приникнуть к сладостной чаше — увидеть Ирину, испугала его.

«Смилуйтесь! Даруйте мне еще только это, отдайте только ее, и мера наполнится. И тогда я готов на все!»

Но страшная змея уже подняла голову в его сердце и зашипела:

«Чего теперь бояться? Разве боги победили? Что такое Перун? Святовит? Твоя собственная рука победила, твой собственный разум вел войско! Кто спас Ирину? Перун, Святовит, парки? Она смеется над ними, не приносит им даров! Кто ее спас? Христос? Бог, которому она молится? Спас для того, чтоб ты, варвар, обладал ею? О нет! И все-таки она верует во Христа и его Евангелие, молится ему за себя и за меня, поразившего стольких христиан! Неужто Христос разгневается на меня и отнимет Ирину в тот миг, когда я протяну руки, чтоб ее обнять?»

Ужас охватил героя; сердце, не ведавшее страха в самой лютой битве, затрепетало.

«О боги, о Христос, смилуйтесь, пощадите!»

Он закрыл глаза, чтоб не видеть грозных теней, плывших под облаками, будто вестники Перуна, вестники Христа. Потом среди этих теней возникла Ирина, в глазах ее светилась вера, на лице сверкала радостная надежда и блаженство любви, губы улыбались его сомнениям.

«Веруй, Исток, веруй в истину — и любовь Христова наполнит твое сердце», — властно зазвучал в груди знакомый голос.

Стук копыт привел его в себя. Всадники догнали задумавшегося командира.

— Не горюй, Исток! Через несколько дней мы будем гулять на свадьбе! А если они не приедут в Топер, пойдем на Фессалонику! Клянусь богами! — Озаренное радостью лицо Радо было обращено к Истоку.

Твердой рукой Сварунич собрал поводья, надел шлем, словно это могло уберечь его голову от печальных раздумий, и заговорил с Радо о свадебном пиршестве.

Когда Исток со своим отрядом снова появился под Топером, из лесов и пещер сбежались девушки, пастухи и дети, сторожившие добычу и пленных. В первый день Сварунич никому не сказал худого слова, не упрекнул взглядом. Он дал народу полную свободу, позволил праздновать победу: пусть люди упьются и наиграются вволю, пусть наедятся до отвала, пусть поют до изнеможения. Но на другой день зазвучали его суровые речи. Он согнал отряд в тесный овраг и поставил всех на работу. Плотники валили лес и сколачивали громоздкие деревянные телеги для перевозки зерна. Одни готовили ярма для волов, другие резали прутья и плели корзины, чтоб навьючить их на спины волам и лошадям, нагрузив богатствами, которые принесет с собой войско, грабившее по Фракии. Пастухам он велел отправляться в луга, чтобы серпами нарезать увядшей травы и связать ее лозой в тугие тюки. Он предвидел, что на обратном пути в опустошенных и сожженных краях скотине придется несладко.

Воинам велено было заняться снаряжением, почистить оружие, наточить мечи, заострить копья. В кузнице Рустика они обнаружили много подков, и кузнецы принялись подковывать лошадей, непривычных к каменистой дороге.

Девушкам он поручил раненых и подготовку провианта для воинов. Рабы мололи на жерновах ячмень и пшеницу, девушки пекли хлебы и укладывали их впрок в корзины. Работа закипела, словно они были не в походе, а у себя дома, в славинских или антских поселениях.

Исток осмотрел преторий и подготовил покои для Ирины. Надо было также убрать с форума следы крови и грабежей, похоронить мертвых в глубокой могиле за городскими стенами.

Когда все было готово к приходу невесты, Исток стал частенько подниматься на башню на морском берегу. Глядя оттуда на людской муравейник, кишевший вокруг города, он удовлетворенно улыбался.

«Как настоящий деспот, — думал он про себя и испуганно оглядывался, ибо боялся самой этой мысли, боялся, как бы она не вылетела из его головы и таинственной искрой не вспыхнула среди людей. — Но я делаю это только ради нее, — оправдывался он. — Ради тебя, Ирина, чтобы твое сердце не дрогнуло при виде ужасов войны, чтобы не устыдилась твоя душа и чтобы ты, привыкшая к роскоши, не зарыдала, оказавшись среди варваров. Тебя будут приветствовать воины, каких нет в Византии, тебя будут приветствовать, как палатинцы приветствуют Феодору, когда она приезжает в их лагерь. А ты, о мой Эпафродит!.. „Мехеркле![133] — скажешь ты. — Не напрасно я тратил на него золотые монеты“. Как вспыхнут твои глаза, когда ты увидишь мое войско и мое племя! Ведь это они отомстили, кровью отомстили и еще будут мстить Константинополю, преступному и неблагодарному, осудившему тебя на смерть. Месть, Эпафродит, за тебя и за твои страдания!»

Прошла неделя.

Радо начал беспокоиться, на лице Истока появились тени.

— О боги, — молился он, — смилуйтесь. Христос, сохрани ее!

Море волновалось, беспокойные волны набегали на берег.

Радо резал ягнят одного за другим, приносил на костер дары Деване и паркам. Потом выбегал на берег, смотрел в морскую даль, лил масло в волны, надеясь успокоить их, бросал рыбам куски мяса в надежде отвести надвигавшуюся бурю.

— Они не придут по морю, Исток, они приедут по суше!

Радо вскочил на коня и помчался по дороге в Фессалонику. Очень скоро он вернулся, разыскал Истока и принялся уговаривать его:

— Идем! Мы должны пойти в Фессалонику! За Любиницей, за Ириной! Ох, уж этот Радован! Он вконец там упился! Заболтался, может быть, даже все выдал! Клянусь Перуном, певец, я убью тебя и не стану раскаиваться в этом!

Девушки грустными взглядами провожали героев, томившихся на башне, встречавших на морском берегу восход и заход солнца.

— Герой, спаси свою невесту! — шептали они. — Для чего же войско! Для чего же сила? На Фессалонику!

— На Фессалонику! — говорили между собой воины, печалившиеся печалью Истока; не задумываясь, они бросились бы по первому зову своего любимого командира на сотни вражеских копий.

На восьмой день пригнали добычу пешего войска. Гонец передал Истоку слова Виленца и Ярожира: «Мы не встречаем никакого сопротивления, византийцев нигде нет. Крепости сдаются без боя, гарнизоны разбегаются».

— Смилуйтесь, боги! — Истока встревожили эти радостные вести.

И вдруг до его ушей донесся крик Радо:

— Парус, парус, парус!

Исток взлетел на башню. Солнце озаряло пенящиеся валы багряным золотом, далеко-далеко, на горизонте, в самом деле виднелся парус — словно чуть позолоченное белое крыло птицы.

— Парус! — повторил Исток.

— Подходит! — воскликнул Радо, сжимая его руку.

Сердца богатырей затрепетали в этот миг, как у молоденьких девушек, услышавших шаги своих милых. Юноши онемели, весь мир исчез, исчезло войско, исчезли ратные дела — все пропало, все поглотило одно желание, одна мысль, одна страсть. Их души устремились к далекому белому парусу, и стоило ему чуть колыхнуться, накрениться влево или вправо, как оба одновременно вздрагивали. Руки сами собой протягивались вдаль, тоскуя и призывая:

— Придите, голубки, прилетайте, милые!

Белое крыло на пучине постепенно росло. Море, вспененное южным ветром, билось о берег, словно чувствуя, какую безмерную радость несет оно на своих волнах. Порывы ветра усилились, зашумел лес, парус наполнился, корабль быстро понесся к берегу.

Исток пришел в себя и бросился вниз по лестнице, за ним побежал Радо.

— На форум, на форум! Они подходят, подходят!

Из уст в уста передавались его слова, лагерь забурлил. Застучали копыта коней, девушки оставили на кострах ягнятину и поспешили в гавань, толпа с криками теснилась на берегу.

Пылающий золотой шар солнца коснулся морской глади, затрепетали в его ласковом свете пурпурные вуали Ирины и Любиницы. Засверкали шлемы и панцири, конница уже выстраивалась вдоль всего пути от гавани до форума.

— Зажечь огонь на маяке!

Этим сигналом Исток давал знать Радовану, что можно безопасно входить в гавань.

Солнце, словно вдруг удивившись, поднялось над морем и мгновенно исчезло. Багровое пламя вспыхнуло во мраке на верхушке башни, озарив город и море.

На корабле загорелся факел и описал огненную дугу за бортом. За ним второй, третий.

— Подходят, это Эпафродит, Ирина, о боги!

Исток обезумел от радости, рука, сжимавшая рукоятку меча, дрожала.

— Факелы! Костры на берегу!

Юноши бросились к грудам хвороста и смолистыми факелами подожгли их — образовалась сверкающая огнями улица.

Волнение Истока передалось его племени; воины, женщины, дети — все стояли как завороженные. Девушки, одетые в белые одежды, окружили причал. И чем темнее становилось, тем все более волшебным светом озаряло их пламя — казалось, будто морские вилы вышли из моря и танцуют на берегу.

Когда свет костров достиг корабля, шум стих, тысячи глаз устремились к прекрасному паруснику, гордо и торжественно подходившему к причалу. Тени людей качались на его мачтах — матросы увязывали и убирали паруса. Слышны были удары весел, и тонкий слух уже мог различить струны Радована.

Тут толпа больше не выдержала, море огласили крики радости.

Корабль встал почти возле самого берега. Заскрипел ворот, якорь вонзился в песок, прочно удерживая судно. С палубы спустили лодку, закачалась веревочная лестница, по ней спускались люди.

И снова наступило безмолвие, нарушаемое лишь прерывистым дыханием толпы. Фонарь на носу лодки танцевал на волнах, струны грянули свадебную песнь. Тихими взмахами весла вели лодку к берегу. Последние удары, последние взмахи, и вот она коснулась причала. Выскочив на сушу, проворные матросы подтянули лодку к ступенькам. И тогда все увидели капюшон философа, а рядом с ним в пламени засверкали две золотые диадемы в прекрасных волосах, две гибкие фигуры сбросили плащи и поддержали Эпафродита. На белоснежных руках блеснули драгоценные браслеты, Ирина и Любиница вступили на берег.

— Pax, eirene! — произнес Эпафродит, выпустив руки невест. И вот блеск диадем слился с сиянием доспехов Истока и Радо.

Народ безмолвствовал, словно был околдован, слышался только треск факелов и стук копыт по камню. Девушки трепетали, потрясенные красотой Ирины, взволнованные счастьем Любиницы. Сам Эпафродит застыл на месте, как олицетворенная мысль, восхищенный зрелищем любящих сердец и их неописуемым счастьем. Капюшон упал с его головы, белые волосы, неумащенные с тех пор, как он надел хламиду философа, трепал ветер; грек внимал голосу судьбы в душе своей: «Итак, все кончено! То, чего у тебя нет и никогда не было, ты дал другим — единственное и самое великое — любовь. Все кончено!» В глазах его сверкнула влага, сердце дрогнуло, и старик, стоически перенесший столько испытаний, вдруг вытер слезу. Но тут же он поспешно оглянулся, словно устыдившись этого, и обратил взор на девушек. Старые глаза Эпафродита загорелись восторгом. Чувство восхищения победило волнение души, и, потрясенный, он прошептал:

— О Афродита, какой народ! Таких девушек нет при дворе! Мехеркле, нет! Они точно спутницы Дианы, сама Афина спустилась с ними с Акрополя!

Тут из лодки неловко выбрался последний ее пассажир — Радован. Он обвел взглядом Истока, Ирину, Любиницу и коснулся струн. Комок встал в горле старого певца, губы задрожали. Он зарыдал бы, громко, навзрыд зарыдал бы, но поспешил глотнуть воздуха. Это помогло, он совладал с собой и грянул по струнам. Тишина была разбита, девушки затянули свадебную песнь.

Исток немного пришел в себя и вспомнил про Эпафродита. Повернулся к нему, поклонился низким византийским поклоном и сказал:

— Яснейший, как мне вернуть свой долг?

— Будь счастлив, ты ничего не должен Эпафродиту! Пойдем! Вечер холодный!

И все направились вдоль шеренг всадников по улице через форум и преторий. Девушки окружили поющего Радована; толпа кричала, воины выкликали приветствия.

Эпафродит радовался, видя на конях могучих богатырей, и без конца повторял:

— Какой народ, какой народ!

А Истоку он сказал:

— Хорошо я тебя выучил, мехеркле. Это — палатинцы, а не варвары.

Они подошли к преторию, и Исток ввел их в покой, предназначенный для Ирины. Это была та самая комната, где она жила у дяди Рустика.

На стене висела икона богородицы. Девушка сняла диадему, опустилась на колени перед священным изображением и, склонившись до земли, промолвила:

— Хвала, слава, честь и благодарность тебе, пресвятая дева!

Словно подгоняемый неведомой силой, Исток опустился рядом.

— Хвала, слава, честь… — вторил он.

Эпафродит распростер руки над коленопреклоненными и торжественно по-отцовски произнес:

— Мой конец — ваше начало. Чего не было у меня, я дарую вам. Факелы, стремившиеся друг к другу, сегодня слились в одном пламени. Пусть небо подливает масло в сей священный огонь, дабы он горел до самой смерти. Мир, мир во веки веков! Аминь!

Обливаясь слезами, встала Ирина и поцеловала его руку. Исток низко поклонился и поцеловал ему ногу. Эпафродит обнял Ирину, прижал ее к груди и поцеловал в лоб.

Потом обнял Истока и поцеловал его в щеку.

— Благословен будь, сын трех отцов: Сваруна, тебя родившего, Эпафродита, тебя учившего, и Радована, ткавшего нити твоей судьбы! Благословен будь, свободный сын свободного народа!



— Прости мне обман, — рыдал Исток.

— То не был обман, сын трех отцов!

Рабы Эпафродита внесли драгоценные дары для Ирины, яства и дорогое вино.

Еще несколько минут сидел Эпафродит среди счастливых людей, потом поднялся и стал прощаться:

— Мой путь окончен, Исток! Будь победителем, будь славен, будь мечом мщения! Ибо ты отмечен судьбою.

Они осушили чаши и проводили грека к кораблю. Войско шумело на торжественном пиршестве, море беспокойно билось о берег.

— Не уезжай! — воскликнула рыдающая Ирина, хватая руки старика, который уже спускался в плясавшую на воде лодку.

— Не уезжать? Нет, я еду. Дело сделано! Приходи, смерть!

Он легко спрыгнул в челн, закутался в свою хламиду, ударили весла, лодка закачалась на гребнях. Корабль поднял паруса и поплыл к югу, туда, где философ Эпафродит станет ждать своего часа среди подобных себе мудрецов.


Загрузка...