ДЕНЬ (продолжение)

Музей как музей, таких много — бывший особняк, семь комнат анфиладой, кабинет директора в конце. Это даже не кабинет, а чуланчик два на три метра, бывшая холодная, где варенья держали. И тесно здесь, как бывает в Чуланчиках: стол, два стула, сейф, на стенах полочки, на полочках книги, пакеты, посуда, чучела птиц, рога, вымпелы за победу в смотре, три штуки. Над Беловым висит диаграмма, стрела, устремленная вверх, — количество посетителей по годам. Посетителей с годами больше, а музей все тот же. В костеле наоборот. Не зря он, думаю я, на костел зуб точит.

— Здравствуйте, — говорю я. — Следователь Иксанов.

— Слушаю, слушаю… — Белов поднимается. Роста он среднего, лицо типично русское, курское, волосы рыжеватые, руки в запястьях толстые — физически крепок. Из долгожителей. Что-то он писал до моего прихода, и пока мы здороваемся за руку, мои глаза автоматически — и для Белова, я уверен, — незаметно исследуют лист. Докладную пишет с просьбой о введении дополнительно штатной должности экскурсовода. Энтузиаст.

— Как наш музей? — спрашивает Белов.

— Интересно. Правда, тесновато.

— Да, теснимся, — огорчается Белов. — Большая часть экспонатов в подвале. И какие…

«…таких мир не видал, — мысленно добавляю я, — а самыми лучшими костел украшен». Это мы знаем…

— Павел Кондратьевич, вероятно, о случившемся в костеле убийстве вам уже известно?

— Известно, — соглашается Белов. — О нем весь город говорит. Такого у нас уже лет двадцать не случалось.

— В связи с этим я хочу задать несколько вопросов,

— Пожалуйста. Буду рад помочь.

— Не помните, Павел Кондратьевич, сколько было времени, когда вы вошли в костел?

— Помню. Четверть двенадцатого.

— Какую цель имел ваш визит?

— Видите ли, — говорит Белов, — я занимаюсь краеведением, в частности народным творчеством. Меня давно занимал костельный амвон, он древний, если вы обратили внимание, резной, чудесной работы, это восемнадцатый век, драгоценность, выполнил народный художник, то есть не поймите, что это он между делом, нет, просто учебных заведений тогда не было, школы; профессионал, сразу видно, талант самобытнейший. Для меня тут загадка такая — датировку увидеть; я подозреваю, что возможно назвать автора. Но в костел я попал мимоходом. Мне надо было в половине двенадцатого в райисполком, так что я так, по дороге, заскочил, поверху глянуть. К тому же, по правде сказать, мне без ксендза не хотелось детально смотреть, он, верно, обиделся бы, да и помочь бы мог, он разбирается, но вот получилось, в костел — он из костела…

— Значит, вы были в костеле минут…

— Десять, — отвечает Белов. — Ровно десять.

— Кого вы заметили в костеле?

— Поначалу ксендза, я говорил. Еще Стась был, органист играл, художник — ксендз нанял и правильно сделал, худеют росписи, — ну и незнакомый мне человек, то ходил, то сидел… Да, да, вот этот. Значит, это его убили. Ужасно! Ужасно!

— Было время, вы работали вместе с Буйницким?

— Стась? Я знаю его с сорок второго года, партизанили вместе, у меня в роте пулеметчиком был. Потом вместе в школу пришли. Он славный человек, мягкий. Вы, верно, уже знаете, у них ведь дети умерли. Вот… Что они пережили, не дай бог никому. Анеля год на могилке пролежала пластом.

— Его что — уволили из школы?

— Нет. Как пришел из больницы — в больнице ему нервы лечили, — заявление написал, так-то и так-то, верю в существование души и преподавать детям права не имею. Он честный.

Честный-то честный, думаю я и спрашиваю, не отмечалась ли за Буйницким в годы его школьной работы неустойчивость в отношении прекрасного пола?

— Что вы, что вы! — машет руками и улыбается Белов. — Какие женщины. Господь с вами! Пуританин!

Я не спорю, пусть улыбается; кто ближе стоит, тот меньше видит. Я так думаю: болезнь, а потом дурь религиозная — следствие неразрешимой драмы; потому и помешался, что свои дети, от законной жены, умерли, а случайное дитя, плод греха, живо, выросло, досталось органисту. Хоть за локоть себя укуси. Кому признаться? Жене? Она скажет: это наказание за блуд, ты их убил. Тоскливая ситуация, надо признать. Проверим, думаю я, попробуем.

— Мне кажется, вам еще не известно, — говорю я, — что ночью наложил на себя руки Жолтак.

— Что?! — Белов откидывается на спинку стула, словно я хватил его подсвечником, и произносит сакраментальное: — Не может быть!

— Почему? — спрашиваю я.

— Если бы вы сказали, что ксендз Вериго — пусть сто лет живет — покончил с собой или Буйницкий, да кто угодно, я бы не удивился… не удивился бы так. Но Жолтак! Вот уж, действительно, неисповедимы пути господни. И зачем? Почему?

Я пожимаю плечами.

— В голове не укладывается. Ведь боязливец из последних. Его слава хулигана — блеф! Заяц во хмелю! Тюрьма, нож — случайность, ей-богу, стечение обстоятельств. Переборщили, в компанию попал, могли условно дать. Тихий он, глупый. Только и хватало ума мать изводить. Его, вам, наверное, говорили, однажды ксендз Вериго исколотил — матушка пожаловалась. Ксендз мне сам рассказывал. Пришел к Жолтаку и так двинул в ухо, что тот к стенке прилип. Вериго раньше здоровый был.

— А что он во время войны делал, ксендз?

— Жил тут на хуторе неподалеку, в Курнешах. Немцы костел закрыли. Помогал там хозяину.

— А Жолтак?

— Сидел здесь как мышь под веником. Несчастно жил — несчастно умер, — говорит Белов.

— Мой помощник искал вас вечером. Вы рыбачить ходили?

— Да, посидел немного.

— С моряком этим, Фадеем Петровичем?

— Какой он моряк, — улыбается Белов. — Моря в глаза не видал. Плотник он. Пилой ранило на лесопилке. Директор дома отдыха ему родственник — пристроил. А тельняшка, фуражка — презенты рыболовов; в рыбалке он спец, мастер, знает ямы, прикармливает. Насчет моря это у него сдвиг, — опять улыбается Белов. — Он уже не помнит, был ли плотником, рассказывает, что на сейнере служил. Если его капитаном называют, аж млеет. Да. Но я не с ним был, один.

— Так вы думаете, ксендз — честный человек?

— Совершенно!

— И не глупый, наверное? Почему же он костел не оставит?

— Это совсем иное дело, — говорит Белов. — Воспитание, привычки, думает, что пользу приносит. Я с ним беседовал, он мне так ответил: значит, Павел Кондратьевич, я должен взойти на амвон и сказать: все, что я делал всю жизнь, — нелепо; все, что я говорил, — глупо; люди, придется мне сказать, я жил за ваши деньги преступно, а сейчас я прозрел — разойдемся с миром. Вот так. Может, и стесняется. Вы ж знаете: честь жизни дороже.

Не для всех, думаю я, не для всех. Для многих совсем наоборот. Что Клинов за человек? Ксендз честный… Буйницкий честный и мягкий… Органист?.. Не мог же он, как петух этот пушкинский, с хоров слететь, Клинова клюнуть к обратно улететь? Это за минуту-то одну?.. Позвонить надо в Гродно… Холера (убийца)… Жолтака я сам проморгал, дурак… Буйницкий мягкий… Ксендза мог выгораживать… Белова тоже (вот именно!)…

— Вы сказали, к половине двенадцатого в райисполком спешили. На совещание?

— Нет, — говорит Белов и подозрительно и строго глядит на меня: мол, плохо себя, ведете, не доверяете мне. — Заместителю я был нужен, по культуре. По вызову.

— Попали?

— Попал, — отвечает Белов, — но не сразу. Ожидал в приемной. — И спрашивает этак холодно: — Подозреваете?

— Павел Кондратьевич, — усмехаюсь я, — вот вы командиром роты были, уважаемый человек. Вас подозревать нелепо. И ксендза нельзя. И Буйницкого негоже. Органиста, выходит, одного, потому что пьет…

— И его не стоит, — говорит Белов.

— Ну вот, и его… Так кого же? Черта лысого? Костельное привидение? Серого?

— А, видели Серого? — смягчается Белов.

— Видал, как же, в деле причем. Так что я сейчас никого не подозреваю. Это просто сбор фактов. Кто-то голову снял, свою должен положить. А сам не принесет. Ведь так? Тут каждая минута имеет значение. Ушли вы из костела в тридцать или в тридцать пять минут — огромная разница.

— Я в тридцать ушел, — говорит Белов. — Абсолютно точно.

— А к зампреду в кабинет вошли…

— …в начале первого, — отвечает Белов. — Секретарь может подтвердить.

Что подтвердить, думаю я. Что ждали в приемной? В этом не сомневаюсь. Сколько ждали? Клинов мне нужен, Клинов (позвонить)…

— Вы, из костела выходя, Валю Луцевич не встретили?

— Нет, не видал.

— А мама ее, что, развелась с органистом оттого, что он пил?

— Думаю, наоборот, он запил после развода. Дамочка была веселая, умахала с каким-то военным.

Ага, веселая была, согреваюсь я. Ребенка вот подложила органисту — и ку-ку.

Иду на маслозавод.

В отделе кадров прошу личное дело Буйницкого и внимательно прочитываю все документы. К сожалению, их мало.

Заявление от 25 августа 1955 года с просьбой принять на. работу сторожем… Автобиография: белорус, рождение — 1918… Слоним, в семье адвоката… гимназия (неинтересно) … университет (знаю)… учитель… партизан… в 1944 направлен в школу (известно)… Жена — Анелия Игнатьевна — медсестра… дети: Вера семи лет, Ирина пяти лет скончались в январе сего года… Приказ о зачислении с окладом 425 рублей… Приказ об отпуске… и еще… и еще… приказ об установлении оклада 60 рублей… о премировании ко Дню Победы 20 рублями…

Все. Не густо, думаю я. Надо позвонить (в Слоним).

Иду к дочери органиста.

Маленькие городки мне нравятся с одной и единственной стороны — тут все под рукой. Вышел с завода, прошел триста метров — и стоит костел, налево улица Замковая, где обитал несчастный Жолтак; сто шагов вдоль костельной ограды, за которой живет ксендз, и начинается улица Садовая, в отличие от московских Садовых соответствующая своему названию. Что двор, то сад — вишни, яблони, сливы; вишни уже созревают. На этой улице живут органист и его (или не его) дочь. Принадлежащие им деревья плодоносят не столь щедро, как у соседей, но так и должно быть, поскольку соседи, полагаю я, не служат музам — свободного времени у них больше. В открытое окно выплывает грустная мелодия. Ну да, думаю я, не зря говорят, что похмельному хуже, чем побитому. То-то, наверное, мутит, тоска в голове. Однако я ошибаюсь (в который раз за последние сутки) — играет Валя.

Я стою на пороге комнаты, где находится инструмент, и легонько стучу костяшками пальцев о косяк.

— Не надо стучать, — говорит девушка. — Я вас вижу.

— Где папа? — спрашиваю я.

— Ушел. В кафе, или в «Привет», или в столовую, куда-то туда…

— Лечиться?

— Лечиться, — повторяет она. — Да.

— Он вчера малость перебрал, — сочувственно говорю я.

— Малость! Ничего себе малость! — Она поворачивается на винтовом табурете. — Соседи прибегали.

— Ага! — догадываюсь я. — Пел?

Очень похожа, думаю я. Одна матрица. И глаза такие же…

— Нет, слушал пластинки. Вы присаживайтесь, не надо стоять. Во-первых, его притащил домой этот, как там его, художник. Тоже глаза разбегались. У папы ведь мания, — говорит она с пренебрежением, — лучший органист Европы. Включил радиолу, это в первом часу, на полный звук. Потом сказал, что потребует концерт в Домском соборе, лег на кровать и захрапел.

…Подбородки одинаковые, несомненно. Характер, скорее, его — органиста…

— Так вы всю ночь не спали, и эти грустные звуки — плод бессонницы?

— Ну, не хватало. Выключила радиолу и легла спать.

— И правильно сделали, — говорю я. — Но я, Валя, пришел по другому делу. Мне важно уточнять, сколько было времени, когда вы вчера вошли в костел? Вы вместе с Ивашкевич вошли?

— Я вышла из дому в половине двенадцатого. Ну, сколько тут идти, несколько минут.

— Значит, с Ивашкевич?

— Да, с Ивашкевич.

— Почему вы уверены, что вышли в половине?

— У меня распорядок, — отвечает Валя, — и я придерживаюсь.

— Похвальное качество.

На столе лежит книга в зеленом переплете — «И. Глазунов. Сочинения». Я ее открываю. На титульном листе затейливым размашистым почерком написано: «Вале с пожеланиями успехов, дядя Стась». «Папа Стась», — думаю я.

— А вот дядя Адам говорит, что вы пришли в костел около двенадцати.

— Он ошибается, — говорит Валя и прозревает: — Вы думаете, я вас обманываю?

— Нисколько. Но вам все равно, когда вы пришли, а мне нет.

— Скорее в половине. И дядя Стась так считает. «Папа Стась», — опять думаю я.

— Я вижу, о вас заботится Буйницкий?

— Да, любит мне книги дарить. Вон, целая полка. Он добрый…

Все добрые, думаю я. Был один маленький злодей, так и того удавили.

Поэтому я возвращаюсь в райотдел, — чтобы сделать необходимые телефонные запросы.

Загрузка...