2

Да, конечно, слониха была больна. Панаргин не ошибся. Она стояла в дальнем углу конюшни, недалеко от дежурной лампочки. Она была прикована тяжёлой цепью к чугунной тумбе. Глаза её были прикрыты, длинный безжизненный хобот уныло опущен до самого пола. Она была похожа на огромный серый холм, покрытый редкими травинками волос, на африканскую хижину, стоящую на четырёх подпорках-столбах. Тяжёлая её голова и огромные уши, похожие на шевелящиеся пальмовые листья, маленький хвост — всё это выглядело усталым, обвисшим и хворым.

Я подошёл к ней спереди, прямо со лба, держа в руке открытый пакет со свежими булочками, и протянул его ей. Я был рад её видеть. Я сказал ей негромко:

— Лялька!

Она чуть шевельнула ушами и медленно переступила передними ногами, потом открыла свой человеческий грустный взгляд. Давненько мы не виделись с ней. Давненько, что и говорить, и вполне можно было позабыть меня, выкинуть из головы и сердца. Но тогда, когда мы виделись, мы крепко дружили, встречались каждый день. И сейчас Лялька узнала меня мгновенно. Я это увидел в её глазах. Она не стала приплясывать от радости и трубить «ура» во весь свой мощный хобот. Видно, не до того ей было, сил было мало. Просто по глазам её я увидел, что она меня узнала, и глаза её пожаловались мне. Она искала сочувствия у старого друга. Она похлопала ресницами и покачала головой, словно сказала: «Вот как привелось свидеться… Скверные, брат, дела…»

И всё-таки она сделала над собой усилие и, приподняв хобот, тихонько и длительно дунула мне в лицо.

— Узнала, — сказал Панаргин голосом, полным нежности. — Ну что за животное такое, девочка ты моя…

— Да, — сказал я, — узнала, милая.

И я вынул из пакета плюшку и протянул её Ляльке.

— Лялька, — сказал я, — на булку.

Она снова подняла свой слабый хобот. Дыхание у неё было горячее.

Я держал сладкую, пахучую булку на раскрытой ладони. Но Лялька нерешительно посопела и отказалась. Хобот её равнодушно, немощно и на этот раз окончательно повис над полом. Я прислонил пакет с булками к тумбе.

— Что такое, — сказал я, — еду не берёт… Температура, по-моему.

— Ну да, — сказал Панаргин. — Простыла, наверно. Здесь сквозняки… Черти бы их побрали, устроили ход на задний двор, а дверь не затворяют, дует прямо по ногам, её и прохватило. Она же хрупкая. Не понимают, думают, раз слон, так она вроде паровоза. Всё нипочём — и дождь, и ветер… А она хрупкая!

— Кашляет?

— Да нет, не слышно, а дышит трудно.

— И давно она так?

— Да с утра. И завтракала неохотно. Я обратил внимание — плохо ест!

Я зашёл сбоку и стал обходить Ляльку постепенно, вдоль туловища, и прикладывал ухо к наморщенной и шуршащей Лялькиной коже. Где-то далеко внутри, как будто за стеной соседней комнаты, мне услышались низкие однообразные звуки, словно кто-то от нечего делать водил смычком по басовой струне контрабаса.

— Бронхит, по-моему, — сказал я.

— Только бы не воспаление лёгких, боже упаси!

— По-моему, надо кальцекса ей дать.

— Ей встряска нужна, и согреть надо. Что ей кальцекс…

Вот так стоять и канючить он мог бы ещё до утра, потому что Иван Русаков привык до всего добираться собственными руками, и глаз у него был острый, хозяйский, а его помощники были людьми нерешительными, несамостоятельными — воспитал на свою голову. А теперь вот слонихе худо, а этот чудак маялся и робел, как мальчишка.

— Тащи ведро, — сказал я твёрдо и повелительно, — и пошли за вином.

— Во-во! И сахарку кило три! Сейчас, сейчас мы её вылечим… Не может быть — вылечим!

Он очень обрадовался тому, что кто-то взял на себя обязанности решать и командовать: ему теперь нужно было только подчиняться и возможно лучше исполнить распоряжение. Это было ему по душе. Он сразу почувствовал уверенность.

— Генка! — крикнул Панаргин.

И сейчас же перед ним вырос ушастый униформист.

— Что, дядя Толик?

Панаргин быстро сунул ему несколько мятых бумажек.

— Беги в гастроном, возьми вина. Да единым духом, пока не закрыли!

Генка убежал, а я взял ведро со стены и сказал Панаргину:

— Сходи, брат, в аптечку и что есть кальцексу и аспирину тащи сюда. Хуже не будет.

Он шагнул наверх: его длинные ноги перемахивали через четыре ступеньки сразу. А я подхватил ведро и пошёл в туалетную за кипятком.

Когда я вернулся к Ляльке, она приветственно шевельнула хоботом и, честное слово, она выглядела чуть веселее, чем раньше. В её глазах была надежда и вера. Верно, я серьёзно говорю, в Лялькиных глазах сверкнула вера в человека, в дружбу, она поняла, что ещё не всё потеряно, раз вокруг неё бегают и хлопочут люди.

Я поставил ведро на пол и стал поджидать Генку и Панаргина. Хотелось мне помочь этой слонихе, очень хотелось. Я стоял так в полутёмной и холодной конюшне, и думал об этой больной артистке, и вспомнил, как однажды во Львове Ваня Русаков репетировал со своими животными.

Загрузка...