Ш-ш-хлоп!
Книга шлепается под ноги. Молодой человек, ожидающий на пристани, сдвигает очки и трет уставшие глаза. Он сидит на дорожном сундуке, а перед ним качается на волнах корабль. На нем он вернется домой. Скоро корабль отплывает.
Все та же картина. Грязноватые воды Темзы, над самой поверхностью реки скользит чайка, подгоняемая ветром. Канат то и дело натягивается, удерживая пакетбот, готовый оторваться от берега. С дощатого настила пристани жалобно взирает упавшая книга.
Он смотрит на пакетбот. Матросы усердно таскают какие-то ящики, складывая их штабелем на корме, где натянутые снасти скрывают их из виду. Нагруженный корабль лениво ворочается в воде, напоминая навьюченную свинью. Утренние тени укорачиваются по мере того, как солнце поднимается все выше. Спину уже припекают солнечные лучи, но в душе – могильный холод. «Я потерял ее», – думает он обреченно. В глубине его души теснится бессильный гнев, и проклятия готовы сорваться с губ. Будто в ответ, с пакетбота доносится крепкая ругань матроса. Юноша с тоской поднимает лицо к небу, словно убеждая кого-то там, наверху: «Я не хотел. Меня принудили». Но только равнодушное солнце отражается в стеклах очков. «Я не хотел».
Чайка уже улетела, но на Темзе и без нее есть на что посмотреть. Лодочники, налегая на весла, так и снуют с одного берега на другой, осыпая ругательствами суда, появляющиеся вблизи. Пакетбот, совсем такой же, как тот, что перед ним, наверное, не рассчитал силу прилива и теперь стоит на якоре в сотне ярдов вниз по течению. Какой-то катер безнадежно спорит с ветром, пытаясь лавировать навстречу бризу. Под солнцем река нагревается, и от воды поднимаются вонючие испарения. Вскоре над ней повисает легкий туман. Он скрывает темную полосу грязи с Блэкуолла, которая делается все шире, пока длится отлив. Выше по течению из тумана медленно появляется «Ноттингем», его новые паруса похрустывают под слабым ветром. Рассекая черную воду, он минует причал, и вот уже юноша видит только корму, шум парусов становится все глуше и наконец совсем растворяется в плеске воды у причала.
Но одинокая фигура на пристани не хочет расстаться с кораблем. Юноша провожает глазами судно Ост-Индской компании, мерцающее в тумане в излучине реки. Вот уже дальний берег заслоняет собой, словно отрезав, нос корабля. Юноша следит за плавным движением величавого силуэта, но видит другие силуэты других кораблей, тех четырех, впервые уходивших той же дорогой так давно. Он никогда их не видел, он мог только читать о них, мысленно представляя себе их давно забытые маршруты, сопровождая их в своем воображении из порта в порт. Но Темза, ее воды и берега все еще помнят о тех четырех кораблях. Даже пристань, на которой он сидит, – та же самая. На этом самом месте все начиналось. Так давно. Он пытается проследить мысленным взором всю цепь событий, начиная с того самого дня, когда от этого самого места отплывали в далекий путь те корабли, самые первые. И все, что было потом. Он ушел в это прошлое, он достиг пылавшей Рошели, и от нее шли плач, и рыдание, и вопль великий, и он двинулся дальше – и путь к истоку всего привел его сюда, откуда много десятилетий назад отчалили те корабли. Теперь-то он знает, какой рок преследовал его род. Ему пришлось идти на ощупь, он не знал, что ищет. В смятении и ужасе он брел между потускневшими знаками и выцветшими от времени подписями на старых бумагах… Лицо его искажается гневом: «Потускневшие от времени! Как бы не так! За выцветшими подписями скрывались силы, которые играли мной, как марионеткой! Они играли не только моей жизнью и смертью, они играли судьбой моего отца, и деда, и прадеда. Они играли всем нашим родом с тех самых пор, как вспыхнула пожаром Рошель. Но начиналось все здесь, и отсюда я прослежу всю последовательность событий, от самых истоков. Я начну с тебя, Франсуа, мой проклятый предок, который мнил себя властелином, а попал в свой собственный капкан, я начну с тебя и твоего завещания». И бессильный гнев опять захлестывает его, гнев на мертвеца, который как ни в чем не бывало наслаждается покоем в могиле. Глядя на Темзу, юноша шлет ему страшные проклятья, но только невозмутимое солнце отражается в темной воде, и река продолжает привычное движение к морю.
Книга валяется под ногами. Юноша наклоняется, чтобы поднять ее, и, когда он берется за корешок, книга распахивается, и оттуда выскальзывает пергамент, сложенный пополам. Завещание человека, которого он осыпает проклятиями. Солнечный свет заливает пристань. Порыв ветерка подхватывает пергаментный лист и передвигает к самому краю настила, где он трепещет, как крошечный парус. «Ну и пусть, – думает юноша, – пусть его смоет прилив, пусть унесет его в море, туда, где в обреченной Рошели тщетно ждали послания, написанного этой рукой. Рошель – вот преступление, скрыть которое не удалось. Рошель – вечное клеймо».
И все-таки он наклоняется и подбирает пергамент. Жесткий, как парусина, он хрустит, когда юноша разворачивает его. Он поправляет очки, и в лицо ему смотрят аккуратно выведенные буквы.
«Я, Франсуа Ламприер, купец, обращаюсь к тебе, мой потомок, где бы ты ни прочел это, кем бы ты ни оказался. Привет тебе.
Быть может, ты – сын моего внука, но я не думаю, что это так. Боюсь, что потребуется больше поколений и пройдет гораздо больше лет, прежде чем счет будет оплачен. Но если ты уже читаешь это послание, значит расплата близка, и, обращаясь к тебе отсюда, из города Лондона, места моего изгнания, ставшего моим пристанищем, я радуюсь, что ты наконец явился.
Я спрашиваю себя, сколько тебе известно? Думаю, больше, чем мне. Завтра я отправляюсь на поиски моих бывших партнеров, чтобы вернуть то, что они отняли у меня в Рошели. Я делаю это ради тебя. Я покинул Рошель, шестерых детей и Анну-Марию, их мать, носившую под сердцем седьмого. Теперь я должен покинуть и свою вторую семью на Джерси, чтобы уладить все дела. Я должен покинуть тебя, мой нерожденный потомок, и ныне, в час, когда я пишу тебе эти слова, я могу только надеяться на твой приход.
О моих партнерах и о нашей Компании я скажу здесь совсем немного. Если ты читаешь мое послание, тебе уже известно, как мы получили Компанию из британских рук. То были прекрасные времена, мы крепко держались друг друга в нашей борьбе. Но теперь все это позади, все окончилось вместе с Рошелью и предано забвению, как и рошельские мертвецы. Я не позволю отнять у меня потомков во второй раз.
Ты уже знаешь, что я бежал в Англию, дабы решить нашу судьбу. С этих берегов я мог только наблюдать, как осажденная Рошель умирает от голода, как осада города завершается его гибелью и мое обещание вернуться победителем превращается в злую издевку. Мне оставалось только ждать, пока голодная смерть не настигнет мою семью, моих компаньонов и всех жителей злосчастного города. Я известил компаньонов о положении дел, о том, что им надо спасаться бегством. И они бежали. Но я не мог себе и представить, какой ценой был куплен побег. Вот этот долг им теперь и предстоит вернуть. Завтрашний день избран мною для того, чтобы заставить убийц заплатить по счету. Теперь, когда ты это читаешь, наступил день возмездия.
Ты прошел невероятный путь, чтобы разыскать и прочесть это мое послание к тебе. Этот путь усыпан трупами тех, кто пал до тебя. Он полон чудовищных трудов и испытаний. Скорее всего, ты прибыл с острова Джерси, возможно, из того самого дома, который я построил в Розели. Как и я, ты покинул дом и семью и, быть может, скорбишь по ним так же, как и я.
Но ты пришел, и теперь мы вместе. Вместе нам удастся выполнить задуманное. Быть может, нам все-таки суждено вернуться в Рошель победителями. Шлю тебе привет, мой наследник и потомок».
Юноша долго смотрит на завершающие слова послания. Все закончилось, подведены все итоги, но кому теперь предъявить счет? Мертвецам? Долг не оплачен. Все потеряно. Она уже не придет. Он складывает пергамент и сует его в книгу.
Издали юноша на причале кажется центром безмятежной картины. Пакетбот со своей расторопной командой, дощатая пристань, река, неспешно катящая свои воды, – все так обыденно и спокойно. Но в душе его бушует буря. Мысли о человеке, завещание которого он прочитал, распаляют его гнев. Не в тот ли день, когда отплывали те давние корабли, были посеяны семена этого гнева? «Ты был здесь, Франсуа, ты окидывал проницательным взглядом корабли и оценивал вложенные в них капиталы и предстоявший им путь. Затерявшись в толпе, ты взвешивал риск и прикидывал прибыли. Ты все предусмотрел, ты не ошибся в расчетах. Но знал ли ты, скольким людям и какою ценой придется оплачивать твою проницательность и удачливость? Мог ли ты знать, что сделают твои компаньоны, те, кому ты доверял? И все же именно ты все это начал. Пусть даже ты и не ведал о последствиях, но начал это ты».
Долгие годы тайной борьбы, которая не позволила умереть естественной смертью ни одному мужчине его рода, и страшный путь, который он прошел, чтобы найти ее исток, вдруг предстают перед его внутренним взором – череда серых лиц, череда мертвых тел, которые распадались при его приближении. А в самой глубине мрака пряталось омерзительное лицо, черты которого были так же знакомы ему, как черты собственного лица. Сквозь гнев и негодование в нем поднимается волна мрачного удовлетворения: «И все же я отыскал тебя, Франсуа. Я прошел, чтобы найти тебя, через каждый год этих долгих ста восьмидесяти восьми лет. Я утратил на этом пути все, что любил. Но я знаю теперь, как твой провал сказывался на каждом моем шаге. Я не понимал, что ищу, пока у самых корней, у истока, я не увидел тебя».
Его память восстанавливает цепь событий, и временами его охватывает бешенство, потому что тот, кому он мог бы предъявить свой счет, теперь мертв. Даже в этом его обманули. Хотя бы здесь с ним могли бы поступить справедливо. За твое невежество, Франсуа, за твое неведение, за то, что ты не предвидел всех последствий, за то, что она теперь уже не придет, и за моего отца я призываю к ответу тебя и твое время – исток всего, что я потерял!
Юноша бросает взгляд на темную зыбь воды, на лодки, упорно сражающиеся с отливом, который увлекает сонную речную воду вниз. Вода слепо мечется и бурлит, вращаясь и закручиваясь, незримое море тащит ее в свои сети. Отлив набирает силу, всасывает реку, как делал это испокон веков. Как и в тот день того давнего года, думает юноша, мысленно возвращаясь сквозь все предыдущие годы к тому дню, когда все началось. Он находит этот день и держит его перед своим мысленным взором.
Солнечный день, ясный и прохладный, на заре только что народившегося столетия; воздух напоен обещаниями, и корабли, четыре корабля, мерно переваливаются с боку на бок на якорях, мачты раскачиваются в такт речным волнам, а неподалеку от них, на переполненной людьми пристани, на помост поднимается глашатай, разворачивает пергаментный свиток и, стараясь перекричать гул толпы, начинает читать:
«ГРАМОТА, ДАРОВАННАЯ КОРОЛЕВОЙ ЕЛИЗАВЕТОЙ ОСТ-ИНДСКОЙ КОМПАНИИ двадцатого дня апреля месяца сорок второго года Ее правления, anno domini, 1600. ЕЛИЗАВЕТА, милостью Божией Королева Англии, Франции и Ирландии, защитница веры и пр. и пр. Всех Наших сановников, чиновников и подданных, а также всех прочих людей как внутри Нашего английского королевства, так и за его пределами, которые находятся под Нашей властью и юрисдикцией или иным образом обязаны увидеть, услышать или прочитать эту Нашу жалованную грамоту, приветствуем».
И я приветствую тебя, отзывается через много десятилетий одинокий человек на причале. Finis exordium invocat.
Голос глашатая тонет в гуле толпы. Он продолжает кричать что-то с помоста, размахивая руками. Никто не смотрит на него. Все взоры прикованы к кораблям. «Гектор» и «Вознесение», «Сьюзен» и «Дракон», нок-рея к нок-рее, украшенные вымпелами, поднимающиеся из воды крутые бока. Свежепросмоленные шкафут и вельсы отделаны золоченой резьбой, зрители, которые находятся поблизости, чувствуют запах стокгольмского дегтя и пробивающийся сквозь него запах уксуса, которым моют палубы. Под палубами запахи смешиваются со зловонием балластной воды. Все готово к отплытию. Матросы снуют по вантам вверх-вниз, красуясь перед публикой, а младшие офицеры приосаниваются. Везде полный порядок. Толпа стоит уже целый час, и, хотя шум не умолкает, ее энтузиазм заметно поостыл. Люди на пристани ожидают сигнала, чтобы разразиться последним и самым мощным всплеском восторга, и стоящий на кормовой палубе «Дракона» капитан Джеймс Ланкастер вот-вот подаст его.
Он перегибается через борт, чтобы самолично отдать приказания людям, привязывающим канаты с весельных шлюпок к бушприту его судна, и криком подбадривает гребцов, которые изо всех сил налегают на весла, будто рабы-галерники. Мало-помалу, очень медленно нос корабля начинает поворачиваться. Капитан Ланкастер поднимает руку и подает команду матросам, ожидающим у лебедки на корме. Он чувствует легкую дрожь, пробегающую по корпусу судна, когда его подхватывает течение. Он опускает руку, матросы вытягивают якорь, а толпа на берегу разражается бурей восторга. Плавание началось. «Гектор», а за ним и другие два корабля следуют за «Драконом», который медленно выходит на середину течения. Ветер трогает их паруса, но пока что корабли набирают скорость за счет отлива.
Моряки застывают с поднятыми руками. С берега они уже кажутся марионетками, крошечными фигурками и продолжают уменьшаться по мере того, как удаляются корабли. Толпа, запрудившая берег, машет руками и платками им вдогонку. Крики уже не долетают до кораблей. Матросы едва различают голоса, пристань почти скрылась из виду. Они начинают снимать гирлянды флагов, увешивающие вельсы, и вот, сбросив с себя мишуру украшений, стройные тела кораблей, вытесанные из прочного дуба, выстраиваются в линию, нацеленную на Восток.
Зеваки, собравшиеся на берегу, начинают понемногу расходиться. Разочарование тем, что представление окончено, охватывает толпу, и она распадается на небольшие группки по два-три человека, которые бестолково топчутся и мало-помалу разбредаются в разные стороны. Остаются лишь те, у кого есть достаточно веские причины дожидаться, пока корабли окончательно не скроются за поворотом реки. На дальнем конце пристани стоит группа олдерменов, которые поздравляют друг друга с тем, как гладко все прошло. Почетные гости, приглашенные на церемонию отплытия, критикуют их вполголоса. Не безумие ли это? Оправдан ли такой риск? Лица безумцев, вложивших деньги в это рискованное предприятие, напряжены. Они и впрямь кинулись в авантюру, и денежки у них на глазах уплывают по реке, но они убеждают друг друга не волноваться. Небольшая тесная группа, человек восемь-девять, стоит в стороне, отдельно, и никто не слышит, о чем они говорят. Голос глашатая снова взлетает над толпой, единый гул которой разбился на гудение множества отдельных разговоров.
«…что все они и каждый из них, начиная с этого момента, являются и будут являться одним сообществом в торговле и в политике, единым в делах и в названии, каковое звучит как „Председатель и Компания купцов города Лондона, ведущая торговлю в Восточной Индии“, всецело и полностью, для Нас, Наших Наследников и Преемников. Мы приказываем, распоряжаемся, предписываем, постановляем и объявляем, что эти люди, под тем же именем „Достопочтенного председателя и Компании купцов города Лондона, ведущей торговлю в Восточной Индии“, утверждаются в праве наследования и что их наследники являются и будут являться, отныне и впредь, лицами, наделенными и облеченными законной властью, а также сообществом в торговле и политике, наделенным и облеченным законной властью иметь, приобретать, получать во владение, использовать по своему усмотрению и хранить земли, недвижимое имущество, привилегии, вольности, права, льготы и наследственные права каких бы то ни было вида, характера, свойства и пр., которые будут принадлежать им и их наследникам».
Со стороны кажется, что девять человек, стоящие отдельной группой, отводя глаза друг от друга и вытягивая шеи, будто чтобы лучше ухватить каждое слово, с напряженным вниманием слушают глашатая. Но им пока не важно то, что он говорит. Они уже приняли решение, и смысл их долгого путешествия, которое началось в Рошели, стал им теперь яснее. Они тоже оценили риск. Они подсчитали все опасности только что начавшегося плавания. Цель, которая привела их на эти ненавистные берега, пока не совсем ясна им самим, но сам факт того, как далеко они, стоя единой молчаливой группой, находятся сейчас от своего дома, говорит о том, как глубоки их целеустремленность, самообладание и терпение. Ибо не они вкладывали деньги в это плавание. Они только предусмотрели все возможные опасности, подстерегающие корабли, и начинают свой отсчет. Они будут терпеливо ждать, пока экспедиция не потерпит крушение, пока корабли не встретят свою судьбу. Они будут ждать, пока нервы вкладчиков не дрогнут и пока Компания не лопнет. У них есть собственные соображения по поводу того, чем кончится торжественное отплытие, свидетелями которого они только что стали.
Все четыре корабля продолжают плавание, подхваченные течением ниже Грейвсенда, подгоняемые ветром все ближе и ближе к Востоку и его сказочным богатствам. Они идут вниз по реке к устью, оттуда – к якорной стоянке неподалеку от Даунса, чтобы запастись там провизией, а товарами для обмена с туземцами они уже запаслись. Затем корабли снова поднимают паруса, и с этого момента вести от них приходят домой все реже и реже. Отрывочные сведения об их долгом путешествии попадают в Лондон с редкими кораблями, которые встречаются с ними в открытом море, с торговыми судами, которые входят в те порты, где корабли экспедиции бросали якорь. Загадочные истории без конца и начала, часто без всякого смысла – вот и все, что доходит до Лондона, подтверждая, что они, возможно, еще существуют. Старший канонир «Вознесения» умер, свалившись с грот-реи, и к месту его падения подплыла стая летучих рыб. Французское судно доставило обратно его пожитки. Французский экипаж присутствовал при том, как его хоронили в море. А с ним еще двоих, погибших во время церемонии, поскольку стрельба из орудий производилась без соблюдения должных предосторожностей. Шальным выстрелом были убиты капитан и помощник боцмана.
Подлинные события превращались в морские рассказы, морские рассказы – в слухи, настолько же не похожие на правду, насколько вещи, упавшие за борт корабля, не похожи на то, что выбрасывает морской прилив на берег. Вначале вкладчики спешили на пристань встретить любой корабль, чтобы получить хоть какие-нибудь сведения, пока не пришлось признать, что собранные ими крупицы ровным счетом ничего не говорят о подлинной судьбе экспедиции. Им ничего не оставалось, кроме как утешаться разговорами, прокладывая на картах наиболее заманчивые, с их точки зрения, маршруты. Тщательно вычерченные ими линии вскоре достигли таких мест на карте, о которых можно было только строить предположения, и их опасения возрастали.
Им нечего было волноваться, думает из своего далека юноша на причале. Почти через два столетия он прочитает вахтенный журнал капитана Ланкастера, и скупой перечень происшествий и координат раскроет перед ним пространную историю преодолений и усилий небольшой флотилии. Сам Ланкастер рисуется ему человеком несгибаемой решимости завершить плавание и преодолеть все препятствия – либо умереть. По мере приближения к цели воодушевление охватывало все его существо, и каждый успех только укреплял его решимость.
Флотилия продвигалась к югу и достигла Канарских островов седьмого мая, а тропика Рака – еще через пять дней. Цинга не трогала их до самого августа, затем сразила сразу сто человек. Первого ноября они обогнули мыс Доброй Надежды. На Рождество 1600 года их захватил шторм, отнявший у них два якоря. Они выдержали этот шторм, как и последовавшие за ним, но их чуть не погубили огражденные скалами мели Аду едва четырех саженей в глубину; на поиски прохода была послана лодка. Слава богу, проход был найден. Май принес с собой благоприятные ветра, и вскоре с кораблей увидели Никобарские острова. Июнь подарил им Аче, который дал им первую лодку, груженную перцем.
Когда вечером последнего июньского дня флотилия вошла в устье Малаккского пролива, мореходы увидели свет сотни костров, протянувшихся вдоль берега. Костры горели всю ночь, и с наступлением утра капитан Ланкастер отправился на берег в гребной шлюпке. Султан Аче потчевал Ланкастера и его людей свежими фруктами и бараниной, жаренной на углях. Ланкастер подарил султану серебряный поднос и показал свою жалованную грамоту. В ответ султан передал приветствие ее величеству и подарил Ланкастеру слона. Голландцы такие неотесанные, думал султан, и слишком дотошно торгуются. Лучше он будет иметь дело с британцами. В августе Ланкастер обнаружил причину необыкновенно дружелюбного приема, который оказали ему в Аче. Все объяснялось тем, что в Бантаме, который лежал по ту сторону Малаккского пролива всего в нескольких днях плавания, тоже был перец, но султан Бантама продавал его за треть цены. Пришлось все пересмотреть, начав переговоры по снижению цены. Британцы оказались такими же неотесанными, как и голландцы, и султан Аче постановил отказывать в гостеприимстве всем торговцам, прибывающим в страну. Слона пришлось вернуть.
Четыре корабля плавали между Аче и Бантамом, выменивая свои товары на перец, а в крайнем случае пуская в ход деньги. Матросы наслаждались отдыхом, совершая легкие переходы от одной якорной стоянки к другой, тогда как торговцы жаловались на проволочки, набивали перцем трюмы и считали, день и ночь считали. Голландцы, которые изредка попадались им на пути, казалось, только радовались за них. Такая обходительность возбудила подозрения Ланкастера, но ему так и не удалось обнаружить в поведении голландцев злого умысла; кроме того, торговля шла хорошо. Так минули лето и зима. В Бантаме была основана торговая база, и в феврале следующего года, когда трюмы были заполнены перцем до отказа, капитан Джеймс Ланкастер решил, что пора домой. В двадцатый день апреля 1602 года четыре корабля подняли якоря, дали залп из орудий и взяли курс на Англию.
Лондонские вкладчики между тем впали в спокойствие безнадежности. Они не перестали ждать. Но их ожидание, после того как перестали приходить вести о кораблях, стало бесцельным и томительным. Встречаясь, они уже не говорили о своих кораблях. О них ничего не было слышно вот уже два года. Встречи вкладчиков совершались в напряженной атмосфере, и каждый из них понимал, что предприятие, по-видимому, потерпело крах. Их тяга к авантюрам значительно уменьшилась, и казалось, ничто не способно ее воскресить.
Однако их предчувствиям не суждено было сбыться, потому что за два океана от Англии перед четырьмя кораблями уже вставала Крыша мира, и, когда атмосферное давление упало, она втянула в себя ветра и бросила их через Индийский океан, где капитан Ланкастер распознал их природу и растянул на реях все имевшиеся в наличии паруса. Этот муссон должен был доставить их домой.
Первая весть о возвращении флотилии самым прозаическим образом прозвучала из уст французского купца, который прибыл в Лондон купить сала. Обычно Жюльен Бодегер салом не интересовался, да и Англия редко становилась ареной его торговых операций. Он покупал мавританские ковры, которые затем сбывал зажиточным провансальским буржуа. Салом занимался его кузен, но кузен заболел, а у него был подписан контракт на поставку сала для одной охотничьей гостиницы к северу от Арля. Жюльен поддался на уговоры кузена. И теперь он был в Лондоне. Сало – скучный предмет для торговли, и его мавританские друзья не пришли бы в восторг, узнав о том, за каким грузом отправился Жюльен. Они предложили поставлять свои ковры морем в Лондон под присмотр Жюльена. Они слышали от своих торговых партнеров в Африке, что какая-то небольшая флотилия держит курс вдоль западноафриканского побережья. Жюльену следовало разузнать о ней в Лондоне на тот случай, если план сработает. Через три дня после появления в Лондоне Жюльен уже втолковывал то, что сказали ему мавританские друзья, каждому моряку, лодочнику, каждой портовой крысе, попадавшейся ему на пути. Но никто не мог понять толком фразу из четырех слов, которую он старательно повторял в порту, и, лишь достигнув ушей Филпота, де Вира и других вкладчиков, она зажгла в их душах, смирившихся с неудачей, слабый проблеск надежды. «„Эктор“ э тре других», – вот и все, что Жюльен мог сказать по-английски.
Процесс исчезновения флотилии из виду и превращения ее сначала в объект неясных слухов, а затем и вообще в ничто стал разворачиваться в обратном направлении, поддерживаемый торговыми судами, которые приносили домой все более точные известия. За нечленораздельной фразой Бодегера последовали более вразумительные. Все четыре корабля целы и невредимы, говорилось в одном сообщении. Все три, говорилось в другом. Их трюмы полны, и их трюмы пусты. Их экипажи состояли из мертвецов, которые поддерживались на ногах каким-то странным светом, исходившим с топа грот-мачты, и корабли влеклись по морю русалками. Поползли слухи, что какой-то француз получил десять гиней от Филпота и де Вира за хорошие новости, и тут же в Шедуэлле расцвело прибыльное дело по сочинению правдоподобных историй на продажу ожидающим вкладчикам. Вкладчики насквозь видели людей, которые приходили к ним с этими фальшивками, но все равно платили. При встречах они небрежно пересказывали друг другу эти байки, потешаясь над самыми фантастическими. История о том, как некий «Святой Антоний» был захвачен, а груз серебра, который он вез в своих трюмах, отобран, оказалась настолько удачной, что ее продали дважды. В последующие недели после появления в Лондоне Бодегера сообщения о приближающейся флотилии множились, причем количество самых очевидных противоречий и самых невероятных всплесков фантазии последовательно сокращалось. Да, речь шла о четырех кораблях. И трюмы их были полны под завязку. Двадцать первого сентября 1602 года их уже было видно из Даунса. Вкладчики больше не скрывали охватившего их ликования. Без сомнения, дерзкий проект окупил себя. Два дня спустя они узнали, что трюмы всех четырех кораблей загружены перцем, и поняли, что их изначальная отвага и неутомимые старания сохранить надежду ничего не значили по сравнению с коварным поворотом фортуны.
Четыре корабля вошли в Темзу с утренним приливом, подобно женщинам строгих правил. Тысяча соблазнителей на протяжении всего пути пытались обольстить их тысячей смертельных опасностей, и в доказательство этого они гордо несли на себе шрамы отказов. Их мачты растрескались, паруса состояли из заплат, а борта представляли собой мешанину протекших и надставленных досок. Море – настойчивый влюбленный. Стоя на мостике «Дракона», капитан Ланкастер вел свои четыре судна туда, где их ждал лоцман, чтобы провести флотилию через речные мели. Они медленно двигались вверх по реке к Блэкуоллу, откуда пустились в плавание почти три года назад. Капитан думал о перце, который заполнял его трюмы, о миллионе фунтов перца и о цене, которую можно за них выручить. Восемь шиллингов за фунт. Во время обратного путешествия среди матросов чуть не вспыхнул мятеж, корабли буквально рассыпались на части, но все же капитан привел их в целости и сохранности, и теперь его сердце было занято только Англией. Их возвращение не собрало на пристани такой огромной толпы, какая провожала их в плавание, но Лондон почти не изменился. Почти не изменились и учредители экспедиции, вкладчики, которых, подходя к пристани, Ланкастер уже мог разглядеть на причале.
Филпот, Александр Смит, де Вир и остальные встретились в то утро и вместе направились в Блэкуолл. Когда три с лишним года назад их четыре корабля отправлялись в плавание, вкладчики представляли себе все возможные повороты судьбы, которые могли подстерегать экспедицию. Они готовы были узнать о кораблекрушении, мятеже, эпидемии, гибели от рук туземцев. Их сны были заполнены кораблями, которые шли на дно при разнообразных обстоятельствах: то они налетали на скалы, то сталкивались друг с другом в непроглядной ночи, то на них нападали киты, то они превращались в плавучие погребальные костры от вспыхнувшего на борту пожара. Вкладчикам казалось, что если корабли вернутся обратно да еще с полными трюмами, то уже не может быть опасностей и испытаний, заслуживающих внимания. Но теперь, когда капитан Ланкастер приказал свистать всех наверх, чтобы самому проследить за тем, как флотилия преодолеет последнее препятствие – вход в доки, – он заметил удрученное выражение на лицах вкладчиков, которого не мог различить, пока корабли шли по реке. Откуда ему было знать, что судьба подстерегала экспедицию не у предательских мелей Аду, не во время штормов у мыса Доброй Надежды и даже не в стране какого-нибудь смуглолицего царька? Попутный ветер и спокойное море, которые помогли экспедиции добраться домой в целости, сопутствовали не ей одной. Едва ли хоть одно судно потерпело крушение в тот год на пути из Индонезии; лишь поэтому в Лондоне не умирала надежда на возвращение кораблей. Голландская флотилия вернулась оттуда всего несколько недель назад с грузом, во много раз превосходящим груз Ланкастера. Случайно или, возможно, нет, но это тоже был перец, привезенный в количестве, для обозначения которого подходило только слово «прорва». Рынок держался неделю – колебался, шатался, а затем обрушился снежной лавиной. Восемь шиллингов за фунт? Шиллинг – максимальная цена, которую решались выставлять продавцы, но даже и так дешево перец не покупали. Когда капитан Ланкастер приказал спустить трап на берег, чтобы поздравить вкладчиков с триумфом, все, что смогла сделать группа людей на причале, – это посмотреть ему в глаза. Груз перца, который доставили четыре корабля, прибывшие в Блэкуолл, преодолев за два года двадцать две тысячи миль, стоил немногим дороже речного песка, а вся достопочтенная Ост-Индская компания – и того меньше.
Горькое разочарование вскоре сменилось беспросветным унынием. Цены продолжали падать, и немногие торговцы перцем, которые еще оставались в Лондоне, вскоре вынуждены были перебраться на континент. В сердца вкладчиков вкралась тревога, а следом за ней пришли кредиторы. Внесшие свой скромный пай корабельные плотники, свечные торговцы и трактирщики довольно быстро узнали о затруднениях, которые одолевали вкладчиков, и в свою очередь забеспокоились. Они ежедневно являлись к владельцам Компании, и их требования становились все настойчивее. Вкладчики уверяли, что покупатели на перец уже найдены и надо лишь немного подождать. Но кредиторы не хотели больше ждать, они хотели вернуть свои деньги. Миллион фунтов перца лежал невостребованным на складе в Попларе. Вкладчики встречались, чтобы придумать, как выпутаться из создавшегося положения, но ни на что не могли решиться. Они должны были крепко держаться все вместе и тем самым подтвердить, что доверяют друг другу, как и положено добрым товарищам и смельчакам, достойным этого имени. Но солидарностью не оплатишь долги. Что было делать? Никто из них не знал.
Да, думает юноша на причале, никто из них не знал. Неведение и замешательство – вот исток всего, ситуация, которой дожидались предусмотрительные люди из Рошели. Но здесь след, который вел юношу в прошлое, обрывается. От дальнейших событий остаются только отрывочные сцены.
К весне следующего года вкладчики все еще не нашли выхода. Кредиторы стали появляться реже, даже совсем оставили их в покое, поняв, что из этого дела ничего не выжмешь. Вкладчики с облегчением перевели дух, хотя и отдавали себе отчет в том, что вслед за этой передышкой грядет судебное разбирательство. Александр Смит в марте объявил о банкротстве. Что им оставалось делать? Ждать конца, не питая ни иллюзий, ни надежд, понимая, что все пропало. Но они ошибались.
Никому и в голову не пришло обратить внимание на девятерых, которые сошли на берег в Лондоне в апреле того же года. Они беседуют между собой мало и вполголоса. Никто не слышит, о чем они говорят. Они остановились где-то за Ломбард-стрит, но там их почти не видели, как не видели и в соборе Святого Павла, и даже на рынке. Не были они и завсегдатаями трактиров. Они пробыли в Лондоне четыре дня, а затем уехали. С того самого дня, когда они наблюдали за отплытием флотилии Ланкастера из Блэкуолла, они терпеливо ждали. И вот теперь, через три года, дело, ради которого они приезжали в Лондон, оказалось быстрым и беспроигрышным.
Юноша на причале представляет себе их судно, уплывающее вдаль, подернутое туманной дымкой. Они всегда ускользали, они скрылись даже от английских вкладчиков, оставив их наедине с неожиданным спасением. Спасением, купленным ценой взаимного предательства.
Солидарность вкладчиков основывалась теперь только на общей неплатежеспособности. Им ничего не оставалось, как держаться вместе. Покупатели не могли разрушить их единство, потому что покупателей не было. И вдруг, как гром среди ясного неба, появились эти визитеры. Посредник, разговор о небольшом дельце, и каждый охотно встречается со своим гостем. Темноволосые, с иностранным акцентом, вежливые. Все похожи друг на друга, кроме одного, белокурого. Затем следует предложение продать свою долю акций, символическая цена, немедленное согласие, и девятая часть Компании в мгновение ока вместе с долгами переходит в другие руки. Чувство солидарности и общее дело никого не останавливают. Поодиночке, ничего не зная о других, точно таких же встречах, каждый из них подпишет соглашение. Бизнес есть бизнес. Они же не дети.
Идиоты со своими дурацкими деньгами, думает сидящий на причале человек. Даже сейчас, по прошествии многих десятилетий, он узнает скрытную осторожность Девятки. Это могли быть только они. Он вздрагивает на холодном солнцепеке.
Рошель! Судно скользит мимо пары сторожевых башен и входит в гавань. Конец долгого ожидания, замысел приведен в исполнение. Девять человек наконец нарушают молчание и разражаются хохотом, спускаясь с причала. Они получили что хотели. Их глава – Саморин, тот, чьи светлые волосы выделяются среди темных шевелюр его товарищей. Завершение одной кампании – начало следующей. Новый порыв, новый девиз, под которым они пойдут дальше; решение, принятое их тайным товариществом, и название для него. Возможно, все началось с какой-нибудь шутки. Которая позже станет серьезным и мрачным делом.
Юноша произносит вслух название, впервые услышанное несколько дней назад. Оно было так же неведомо мне, как и ты сам, Франсуа. А может, ты его и придумал? Новые владельцы достопочтенной Компании купцов, ведущей торговлю в Восточной Индии, назвали себя «Каббалой». Он снова трет глаза. На этом след обрывается окончательно, от него остается лишь несколько случайных штрихов.
Новые времена, новые плавания. Обросшие надежными агентами, принуждаемыми к молчанию предательством, к честности – страхом. И выгодой. Что ж! Все они действительно не дети. Богатство росло, как ты и предполагал. Превосходный расчет, Франсуа!
Тем временем матросы уже выстроили ящики таким огромным штабелем, что он высится на корме, как башня. Остальные, видимо, собираются разместить впереди, на носу. Один из матросов помогает подняться по сходням на палубу женщине, он поддерживает ее за руку. «Ноттингем» окончательно скрылся за поворотом реки. «Но ты, Франсуа, не скроешься от меня! Все или ничего», – думает юноша на пристани. Женщина на сходнях оступается, и матрос подхватывает ее, не дает упасть.
Лицо юноши мрачно. Он думает о несметных богатствах, которые они собрали. О власти, которой было больше, чем нужно. Девятка шла своим путем, не оглядываясь и никогда не задумываясь о том, что расплачиваться за них придется Рошели. Роковая ошибка.
Одинокое облако отбрасывает тень на воду, на судно и пристань. Движение отлива ускоряется. Юноша слышит, как скребется вода о деревянные сваи. Женщина уже поднялась на палубу. Он думает о той, которую потерял навсегда. Он гонит эти мысли. Не надо об этом, не сейчас…
Гнев охватывает его душу, накатывая медленными волнами. Возвращение гнева опять вызывает к жизни тех, девятерых. Они продолжают жить в его ярости, а ярость рождается из памяти о них. «Прости их. Они не ведали…» А отец? Еще один неотмщенный. Перед его мысленным взором предстают озеро, высокие деревья, задевающие вершинами край летнего неба, вода. Красное на сером. Ярость поверх забвения.
«Там мой исток, – вдруг понимает он. – Начало моей истории». Окаймленный морями гранит, красный остров на серо-зеленой глади моря, дом. Он так бесконечно далеко, дальше Индии. Сколько же столетий назад он его покинул? Год, говорит он себе, нет, меньше года. Но этот год длился вечность, он охватил собою века. Это кажется невероятным, но это так. Юноша следит, как уходит только что владевшая им ярость и под ней обнажается тревожное недоумение. Он узнает в нем то чувство, которое привело его сюда, которое руководило им, когда он шел через лабиринт, выстроенный ими, чтобы он в нем потерялся. Но вот растаяло и это чувство, и на его месте появился страх. Юноша наблюдает за ним, проникая все дальше в глубины своего существа. Он увидел страх слепоты, страх боли – эти детские страхи, и он преодолел их. Ужас перед неизбежностью видеть судорожно извивающееся на мелководье тело, поднимающуюся из воды руку, и сопряженный с ним ужас осознания своей вины. Далее явился страх смерти, может быть, он был осознан только тогда, на крыше. И страх потерять ее, свою любовь. Он пытается вернуть ее образ, но она ускользает, исчезает вместе со всеми страхами, которые он преодолел. Ее больше нет, и теперь он один, в полном одиночестве, в кромешной тьме, на самой нижней палубе, где нет ни проблеска света, ни тени звука. Одиночество. Последний шаг, отделяющий его от холодной пучины. Оно привычно ему с детства. Ребенком лет четырех-пяти он притворялся, что читает по-гречески, часами сидя неподвижно над раскрытой книгой, а на самом деле глядя внутрь себя. Потом, когда он стал старше, его окружили шелестящие голоса книг, их завораживающее бормотание. Ложь! Последняя переборка треснула, и он падает вниз, в холодные руки, которые ждут его, чтобы раскрыть ему тайну по ту сторону одиночества. Но он не готов, еще не сейчас, нет, он еще подождет, и в тот самый момент, когда вода готова сомкнуться над его головой, он выныривает на поверхность, с содроганием влезая в свою похолодевшую плоть и вновь становясь одиноким юношей, сидящим на пристани.
«Моя жизнь», – думает он отстраненно, не обращая внимания на слабый, далекий зов. «Мой исток», – думает он. Джерси по-прежнему принадлежит ему, даже если у него отняли все остальное. Он может вспоминать его, сколько захочет. Родительский дом, он помнит его до последней мелочи, те ночи, которые теперь казались ему зловещими, ибо прошедший год изменил его. Облако уплыло, и солнце бьет ему прямо в глаза. С пакетбота раздается крик матроса, и юноша вздрагивает. Торопят его, последнего пассажира. Но он не расстанется так просто со своими воспоминаниями. Он поднимается, ослепленный солнцем, и волна памяти снова захлестывает его. Он наклоняется за сундуком, поднимает голову и видит, как из слепящей белизны проступает пристань, на мгновение врываясь в его мысли, а затем вновь уступая дорогу джерсийской тьме, сквозь глубину и безмолвие которой машет ему рукой из невероятного далека легкая фигурка. Оттуда он двинулся в путь. Это его начало. Матрос снова кричит ему. Но воспоминание окутало его, и юноша его не отпустит. Ни ради всех богов, ни ради всех сокровищ Индии. Только разве что ради нее. Ушей его достигает последний призыв – в обратный путь, к острову его детства:
– Посадка заканчивается!
Высоко в небе носился ветер, разгоняя тучи, чтобы звезды могли озарить своим бледным светом остров Джерси, лежавший внизу. Его скалистые утесы, поросшие травами холмы и гладкие пляжи были едва различимы среди темных морских волн. Луна уже давно скрылась. В иные ночи при ее свете можно было читать, но сейчас за окном стояла непроглядная мгла. Масляная лампа освещала своим мягким желтым светом наваленные на столе бумаги и раскрытую книгу. К ней низко склонился, почти касаясь ее лицом, человек. Он сидел за столом в неудобной, напряженной позе. Локти упирались в стол, руки поддерживали голову, длинные ноги обхватили ножки стула. Голова медленно поворачивалась слева направо и обратно, следуя за строкой. Снаружи неумолчно бормотали волны, но в комнату их шум доносился, и то еле слышно, только когда они накатывали на утес в заливе Боули и разбивались о камни.
Человек в комнате оторвался от книги и выпрямился на стуле. Он был еще очень молод. Он потер кулаками уставшие глаза. Тело затекло от напряженного положения, и он вытянул свои длинные ноги и откинулся на спинку стула. Когда юноша отнял руки от лица и открыл глаза, перед ним предстала его комната. Теперь он видел ее так постоянно: там, где находилась кровать, было тускло-красное пятно, дверь выглядела светлым расплывчатым пятном. Пол не надо было видеть, он чувствовал его ногами, а о местонахождении окна знал по легкому дуновению ветерка, холодившего лицо. Все, что находилось не в дюймах, а хотя бы в ярде от него, терялось в сплошных тенях. Не что иное, как «воздух без света», вспомнил вчерашний школяр цитату из Лукреция. Его не утешила эта цитата. Когда вещи вокруг него сдвинулись, смазались и пропали друг в друге, Ламприер испытал уже известное ему неприятное ощущение где-то в желудке. Это было похоже на легкий страх или на предчувствие страха. Он знал это ощущение и старался притерпеться к нему. Вот и сейчас, стараясь вытеснить его своим любимым занятием, он опять склонился над книгой.
Периодические нарушения зрения у Джона Ламприера начались лет в четырнадцать или около того, а к двадцати годам стали учащаться. Сейчас мир постоянно был окутан туманом. Предметы словно подернулись дымкой и сливались друг с другом. Их очертания ускользали и поглощались окружающим пространством. Близорукость растворяла мир в тумане вероятностей, расплывавшиеся формы которого служили площадкой для игр его фантазии. Страх, охватывавший его в отрочестве, со временем прошел, а затем на его место явилось чувство, похожее на удовольствие. Остался лишь едва уловимый след беспокойства, когда он предоставил полную свободу размышлениям, снам наяву и видениям. Весь остров, где он жил, не шел ни в какое сравнение с просторами воображения, которые юный школяр населял толпами полубогов и героев. Достаточно было поднять голову от страниц Туллия, Теренция, Пиндара или Проперция, чтобы увидеть, как самые изысканные или ужасные образы обретают плоть в колеблющихся сумерках за окном. В стране его видений Галатея забавлялась с Акидом. И Полифем развлекался с ними обоими. Там, в последней Пунической войне, сражались и терпели поражение финикийцы, Карфаген пылал в огне семнадцать дней, прежде чем рухнули его протянувшиеся на двадцать миль стены, погасив пламя. Сципион Африканский был всего лишь ловким обманщиком, но сумел добыть себе консульство, о котором так жадно мечтал. Delenda est Carthago. Именно так. Ахилл мрачнел и впадал в ярость при известии о смерти Патрокла, Елена ждала ночи, чтобы вкусить удовольствий в объятиях Париса. Важно ли, что она была самой красивой из смертных женщин? Парис был слаще любого золотого яблока. Деифоб слаще Париса. Древние цари, чьи жизни трепетали между естественным и сверхъестественным мирами; повседневные любовные истории пастухов, которых на мгновенье коснулись руки, способные превратить плоть в дерево; гамадриады и нереиды – какими глазами надо было смотреть на мир, чтобы различить в огне обычного афинского очага кровавые мучения Прометея, в песне соловья – насилие, совершенное над Филомелой, в каждом дереве – лицо, в каждом ручье – голос? И за всем этим стоят абсолютные законы с их непререкаемой властью, основанной не на разумных объяснениях, а на простой уверенности, что этот мир и есть место для их проявления. Кто знает, думал он, может быть, сами боги тоже были жертвами этой не обремененной рефлексией простоты? Жертвами этой ясности с ее железной логикой, с ее приговорами, не подлежащими обжалованию. Правители и герои, нимфы и сатиры шествовали по пространствам души юного знатока классической древности, забавляясь любовью и кромсая друг друга на части, играя и переигрывая сцены, за которыми он жадно следил, вчитываясь в творения древних.
– Он споткнулся о ведро, Шарль, а оно стояло на самом виду!
Встревоженный голос матери заставил его оторваться от Фукидида, и герои Древней Греции растаяли, вытесненные разговором родителей, обрывок которого из их спальни долетел до его ушей.
– Ну и что? Он не поранился?
– Неужели мальчик должен сломать ногу, чтобы ты хоть что-то заметил? Шарль! Ты не менее слеп, чем наш сын.
Они разговаривали в ночной тишине, предназначенной для тихого обсуждения семейных дел и супружеских объятий. Кончиками пальцев Ламприер погладил страницу. В трех футах от глаз он не мог различить ни единой строки, но стоило сократить расстояние до нескольких дюймов, и каждая буква становилась ясной и отчетливой. Сегодняшний разговор его родителей не кончится любовными объятиями.
– Он будет ученым, возможно самым знаменитым в поколении. Что за беда, если он не увидит какого-то ведра?
– Чтение сгубило его глаза. Оно сгубило нашего сына! – Последние слова были сказаны драматическим шепотом. Отец недоверчиво фыркнул.
– Он все больше и больше отдаляется от нас, Шарль, – продолжала мать, – и ты это знаешь.
– Просто он влюблен в науку. Со временем все образуется. Я в его годы был точно таким же, я отлично это помню.
– О да, все Ламприеры таковы, мне ли не знать! – В ее голосе послышалась горечь. – Ничто не меняется, да, Шарль?
Дальше Ламприер уловил несколько невнятных слов и тихие всхлипывания матери. Он привык слушать их беседы. Он наслаждался тем, что занимает в них главное место, и нередко в ожидании их бодрствовал по ночам. В такие минуты он чувствовал особую близость с родителями, которые, сами того не подозревая, сообщали ему обо всем, что их тревожило. В обычной жизни мать не показывала вида, что принимает всерьез его высказывания, а отец держался на расстоянии, пряча под внешней суровостью чувства, о которых сын мог только догадываться. Впрочем, на сей раз обсуждение волновавшего их вопроса оказалось последним, ибо на следующее утро выяснилось, что они приняли решение: отныне Джон Ламприер будет носить очки.
И вот через неделю каждый желающий мог бы видеть, как отец и сын Ламприеры начали четырехмильный переход от своего дома в бухте Розель до Сент-Хелиера. Более высокий, опережавший на полшага своего сына отец с привычной легкостью преодолевал неровности дороги. Изредка он бросал взгляд на небо, чтобы убедиться, что, даже если им предстоит по колено выпачкаться в грязи, они все равно доберутся до места назначения сухими. Его сын частенько спотыкался, и всякий раз, когда это случалось, Шарль запрещал себе оборачиваться, но напрягался и чуть заметно морщился. Конечно, его жена была права, совершенно права, однако у близорукости, физической и умственной, есть и свои преимущества. Она позволяет иногда видеть больше, чем думают. Тропа, по которой они шли, пересекала лес. Шарль пригнулся, проходя под низко нависшей веткой дерева, и поднял ее повыше перед сыном. Миновав Пять Дубов, они вышли на самый край склона, откуда Шарль увидел Сент-Хелиер, а за ним замок Элизабет, словно плывущий по волнам гавани. Всего-то пять лет назад Рюллекур, явившись на остров во главе семисот человек, вытащил из постели губернатора и заставил его подписать грамоту о капитуляции острова. Губернатор, наверное, еще толком не протер глаза, когда ставил свою подпись. Замок Элизабет тогда держался крепко. Бедняга Мозес Корбе перебежал рыночную площадь под градом мушкетных выстрелов. Теперь тут больше башен Мартелло, чем рыбацких хижин.
Близорукий сын Шарля услыхал Сент-Хелиер задолго до того, как увидел. Город набросился на него со своим шумным приветствием, и ему показалось, что громадные ладони хлопают его по плечам, со всех сторон его обступил нестройный гул голосов, которые торговались, бранились или здоровались, людской гомон вздымался и опадал вокруг них. Джон вцепился в отцовскую руку, и тот протащил его через толчею, прокладывая путь сквозь дела, сплетни и заботы Джерси. К краю рыночной площади толпа поредела. Миновав трактир под вывеской «Пирсон», они свернули в переулок и зашагали по улицам, которые показались им неестественно тихими после гама, царившего на рынке. Еще поворот, и вот они, тяжело дыша, достигли мастерской Икнабода Бонами, оптика и шлифовальщика линз. Шарль протянул руку к колокольчику, но изнутри уже слышался громкий голос:
– Входи, Ламприер!
Они вошли и оказались лицом к лицу с Икнабодом, который в одной руке держал совок для угля, а в другой – чучело совы.
– Добро пожаловать! Приветствую вас обоих. Как дела, Шарль? Я помню, что у мальчика неважно с глазами, верно? Прошу прощения за сову. – И он положил совок. – Приходится бороться с пылью.
Он обвел рукой стены. Там, усаженные на перекладины, подвешенные на веревках или прибитые гвоздями, рядами располагались совиные чучела самых разных размеров, с загнутыми книзу крючкообразными клювами, с выпученными стеклянными глазами, в которых застыло молчаливое презрение к своему жалкому положению. Шарль быстро учуял, что не все тушки должным образом обработаны.
– Мне предстоит выполнить кое-какие поручения, мистер Бонами. Вас устроит, если я вернусь часа через два?
– Превосходно, превосходно, – обрадовался тот, продолжая то тут протирать стеклянные глаза, то там смахивать пыль с когтей.
– Значит, увидимся через два часа, Джон.
Сын промолчал, и Шарль поспешил выбраться на свежий воздух. Шлифовальщик линз повернулся к предоставленному его заботам юноше.
– Наследство от прежнего хозяина, – пояснил Икнабод и вновь обвел рукой комнату.
Но Джон Ламприер не слышал его. Вокруг горели тусклые огоньки совиных глаз. Сотни пар, они в упор смотрели на его бессильные попытки ответить им таким же решительным взглядом. Он был в растерянности. Что это, миниатюрный зал Кекропа? Может быть, когда свет в комнате погаснет, они начнут, тихо окликая друг друга, сматывать жилы мудрости в общий клубок? О-о-о, Афина! Колыбель Кекропа, запрет и зияющая рана, акт рождения. Икнабод, небывалое имя…
– Сюда, Джон Ламприер!
Он медленно прошел под пристальными стеклянными взглядами и увидел дверь в задней стене мастерской, откуда донесся зов. Комната была квадратная, стены сложены из камня, который в той комнате был скрыт деревянной обшивкой. В необыкновенно высоком потолке был люк, и через него солнечный луч падал прямо на кресло красного дерева. В глубине комнаты стояли большая печь, верстак и стенной шкаф, у которого склонился хозяин. В печи пылал жаркий огонь.
– Садись в кресло.
Он подчинился, нерешительно двигаясь в новой обстановке. Прихожая Паллады к кузнице Гефеста, мелькнуло у него в голове. Что там делает хозяин? Шлифовальщик линз, кажется, нашел то, что искал, и шагнул к своему подопечному, протягивая ему большой поднос:
– Держи.
Руки Ламприера оказались заняты подносом, полным стеклянных дисков.
– Теперь наденем оправу.
Икнабод наклонился над ним с большим деревянным приспособлением в руках.
Оказавшись зажатым в кресле, Ламприер почувствовал, как ледяная волна ужаса окатила его желудок и сдавила мочевой пузырь. У него возникло нестерпимое желание швырнуть поднос и выбить из рук шлифовальщика этот аппарат, который, раскрывшись двумя страшными челюстями, готовился сомкнуться вокруг его лица. Икнабод установил громоздкую оправу для примерки стекол у него на голове и защелкнул удерживающие замки.
– Мое изобретение, – с гордостью пояснил он.
Оправа, представлявшая собой нечто вроде куба, полностью упрятала голову Ламприера. Ламприер ощутил свой череп, упакованный в эту деревянную клетку, совершенно беззащитным. Он уставил неподвижный взгляд в одну точку, подавляя желание вскочить и броситься на улицу, прочь от деревянной клетки и всего остального. Шлифовальщик линз не обращал никакого внимания на его волнение. Фокусное расстояние, динамизм, легкость аккомодации – вот что заботило его, пока он помещал одну за другой линзы перед расширенными от страха зрачками.
Линза была талисманом Икнабода – человека, не верящего в талисманы. Но! Разве не применил линзы Архимед, чтобы поджарить римские корабли у Сиракуз? И разве не линза, установленная на башне острова Фарос, помогла Птолемею разглядеть вражеский флот на расстоянии в шестьсот миль? О, этот стеклянный диск, гладкая поверхность которого плавно загибается к краям! Он практически не изменился на протяжении двух тысячелетий.
Икнабод затратил много лет, чтобы стать мастером изготовления линз. А если учесть, что это искусство уходит в глубины веков… О да, сэр Ньютон с его «Оптикой», конечно, великий человек, но к чему были бы приложимы его законы, не будь мастеров, изготовляющих линзы? Казалось бы, ничего особенного – разделить обыкновенный стеклянный шар на диски с помощью стеклореза. Пожалуй, это смог бы любой тупица. Но уж далеко не всякий может вставить алмаз в бронзовую оправу с ручкой и закрепить его (лучше всего с помощью канифоли)! А какой неуч расплавит стекло до нужной вязкости и выльет на железное блюдо?!
А процесс шлифовки! От одного воспоминания у Икнабода сладко заломило плечо. Сначала надо стекло нежно ошкурить, бережно, чтоб не оцарапать, а уж потом взять воду из Департа и порошок из Триполи. Ну и главное, конечно, руки. И вот она постепенно освобождается от шероховатого покрова и возникает из грубой стеклянной болванки во всей своей сияющей чистоте. Свойства ее скрыты в совершенстве пропорций. Вставляя линзу в паз перед глазами юноши, он заново переживал весь процесс ее появления на свет. Долгие ночи его руки ласкали каждую из них, пока холод скользкой поверхности не уступал теплу его рук, и тогда он откладывал ее и брал другую.
Что касается Ламприера, то линзы не столько помогали ему постичь окружающий мир, сколько открывали его бесконечное разнообразие. Не успевали глаза привыкнуть к новой картине действительности, представленной очередной парой линз, как она сменялась другой, уже претендовавшей на господство, чтобы затем, в свою очередь, быть отвергнутой. Он должен был оповещать о результатах проверки стекол словами «лучше» и «хуже». Икнабод, перепробовав, наверное, не меньше двух дюжин пар, устал и остановился. Он вглядывался в содержимое подноса, бормоча что-то похожее на вычисления.
– Джон Ламприер, – наконец провозгласил он властно, – готовься прозреть!
Наклонившись над подносом, он выбрал одну из немногих оставшихся пар. Ламприер услышал, как линзы звякнули сначала друг о друга, затем об оправу. В печи вспыхнул зловещий красный свет. Линзы с тихим щелчком встали на места. Суставы пальцев, сжимавших поднос, побелели.
– А-а! Отпустите меня! Отпустите!
Линзы схватили комнату и со скоростью света швырнули ее в лицо запертого в кресле пленника. У него вырвался крик ужаса. Поднос с грохотом упал на пол. Линзы мгновенно высосали его зрачки и метнули их в первый попавшийся предмет. В печь. Вокруг были языки пламени. Они жадно облизывались, глядя на него. Он боролся с деревянной клеткой. Пламя жарко било в лицо, за огненными языками появились два глаза, впившиеся в его зрачки, это было ужасное, бесформенное лицо, скрюченное тело, глаза, почерневшие от древних ужасов, конечности, сворачивавшиеся и разворачивавшиеся подобно бьющимся туловам змей. Я вижу тебя, Джон Ламприер, неслось шипение из каждого рта. Эрихтоний. Сворачивающиеся и разворачивающиеся огненные змеи. Подобные языкам пламени. Всего лишь языки пламени. Огонь в печи. Комната между храмом Минервы и кузницей Вулкана.
– Добро пожаловать в мир видимости, Джон Ламприер.
По полу валялись рассыпавшиеся линзы. На фоне серых плит они казались драгоценными камнями, безмолвно взиравшими на людей. Ламприер вздрогнул, и мурашки пробежали у него по спине. Печь оказалась всего лишь печью, комната – только комнатой. А Икнабод… Икнабод оказался просто хромым человеком, обладающим талантом шлифовальщика и большой коллекцией совиных чучел. Джон Ламприер прозрел.
Ледяные течения, незримые под покровом волн, устремлялись на восток, высылая на разведку отдельные щупальца, встречая сопротивление и откатываясь назад, чтобы снова собраться с силами, воспользовавшись приливом. Воды в своей слепой целеустремленности поднимались вверх из черных каменных чаш океанского дна и пронизывали безмятежную поверхность моря у берегов, а потом с новой силой бились о каменное побережье у Шербура и проскальзывали в Ла-Манш.
Навстречу им, на запад, через Дуврский пролив шли приливные воды из Северного моря. Они набирали мощь и, встречая восточные течения, выискивали обходные пути или прорывались прямо сквозь них, оставляя на поверхности моря крутящиеся воронки. От столкновения встречных потоков расходились во все стороны бурные волны. Воды двух морей боролись друг с другом, и в самом центре сражения высилась красная гранитная глыба, стойко терпевшая все удары, которые обрушивали на ее береговые утесы бушующие волны. Двенадцати миль в длину и шести в ширину, она взирала, как у ее подножия идет неистовая борьба встречных течений и сменяются приливы и отливы. Она казалась единственно незыблемой среди движения водных потоков. Водная масса сколько угодно могла подниматься вверх на сорок футов, скрывая под собой берег, или разбиваться о скалы у северной стороны острова, но древний красный гранит был несокрушим. То тут, то там он выходил на поверхность острова, красной полосой перерезая дерн, будто проглядывал едва зарубцевавшийся шрам, полученный в сражениях с непокорной стихией.
Густые заросли живой изгороди разделяли остров на участки, не нарушая общего вида его зеленой поверхности, где время от времени попадались вкрапления багряного вереска или темно-зеленого папоротника. На южной стороне холмов трава местами уже рыжела под поздним летним солнцем. Бесчисленные дороги и тропинки рассекали расстилавшуюся зелень, напоминая трещины на тонком слое глазури. Там, где дороги встречались, к перекрестку лепилось несколько бедных хижин, а иногда стояла церковь, новый особняк или замок-поместье, сохранившийся с феодальных времен. Двенадцать церковных приходов, начиная от прихода Святого Брелада до прихода Святого Кана и от прихода Святого Климента до прихода Святого Мартина, к которому принадлежали Ламприеры, протянули свои невидимые границы по всему острову, в свою очередь подразделяясь на более мелкие участки. Более явные следы исконного стремления человека метить населяемую им землю встречались по всему острову. Друиды оставили на нем свои менгиры, римляне – свои фортификационные сооружения, которые, впрочем, казались совершенно ненужными в глубине острова, где их когда-то закладывали. Опоясывавшие побережье башни Mapтелло, наблюдательные площадки, замки и форты напоминали о недавней угрозе вторжения французов, чей берег, расположенный в каких-то пятнадцати милях отсюда, как раз начал вырисовываться вдали, освещенный встающим солнцем, рассеивавшим утренний морской туман.
Дом Ламприеров стоял на холме, и из распахнутого окна открывался широкий обзор окрестностей. Справа от Шарля находилась Розельская мельница. Через пару недель она примет под пресс яблоки из новых садов. На тропе, спускавшейся с холма, он видел удаляющуюся фигуру своего сына.
Холм распадался на террасы – «котили», разделенные тщательно вырезанными в траве полосами, которые теперь заросли пыреем. Этот склон не обрабатывался уже шесть или семь сезонов. На другой стороне холма стадо тонкорунных овец, внезапно испугавшись какой-то мимолетной, только им ведомой опасности, всей массой бросилось бежать и так же внезапно остановилось. Шарль перевел взгляд на картину, которая расстилалась перед ним. Южный бриз порой доносил до него аромат яблок; едва слышно каждая седьмая волна ударялась о берега заливов Боули, Розель и Флике. Этот звук разносился в воздухе и замирал, достигая его ушей в виде непрерывного свистящего шепота. Монотонное повторение, казалось, несло с собой намек на какое-то послание, которое однажды может обрести бытие, но пока говорило лишь об истощении и усталости.
«Пусть наш мерный шум не убаюкивает тебя. Не думай, что тебе удастся разгадать цель нашей работы, – казалось, говорили волны. – Не воображай, будто день, когда прибой сровняет твою каменную глыбу с океанским дном, будет днем нашей победы. Он станет только началом новой работы. Мы продолжаемся, мы длимся, вот и все». Море переливалось и пульсировало вокруг острова, поверхность его дрожала, как шкура какого-то неведомого зверя, который напрягает мускулы, собираясь кинуться на добычу.
Море не допускало возражений против своего вечного шепота: бытие оправдано только бытием, и ничего другого не нужно. Но человек в доме на холме не хотел подчиниться этой истине. Как и его дед, схватившийся рукой за горло и из последних сил прохрипевший «Рошель», прежде чем его язык распух от яда. Как и его отец, в ясный, безветренный день севший в лодку, чтобы морской прилив принес к берегу его труп. Скорбь только обостряла гнев, взывавший к мести. Но к гневу примешивался страх. Сколько суждено длиться этой схватке, в которой поражение неизменно терпел его род, род Ламприеров? Отыщет ли он своих тайных врагов, если даже не знает их имен? Он просто идет по следу, но вот-вот колесо повернется, нужен только легкий толчок, чтобы оно повернулось и выволокло их, ослепленных светом, на поверхность. Он должен спешить, иначе судьба предков не минует и его. Приближение к древней тайне убивало всех. Судьба не минет и меня, подумал он. Но нет, еще не сейчас, не в это прекрасное летнее утро, не на этом милом острове, знакомом с рождения. Он посмотрел вниз: ручей по-прежнему стремительно бежал по неглубокому руслу. Серебристо-черный, они запрудили его, когда были мальчишками, но для чего, он уже не помнил. Рыба в нем не водилась. За ручьем лежала рощица, в ней росли дубы и вязы, туда, он улыбнулся при этом воспоминании, решительная Марианна привела его, бесстрашно разделась и легла на твердые травяные кочки среди древесных корней. Слева была церковь, где две недели спустя они обвенчались. И там, на тропе, вьющейся между этими памятными местами, плод их союза, юный Джон, выписывал сейчас ногами нелепую траекторию, направляясь к той же церкви.
Отпрыск был занят попытками преодолеть крутой склон с тропы, по которой он благополучно шагал до сих пор. Он взбегал на холм, набирая ускорение, которое позволяло ему достичь почти самого верха, но всякий раз ему не хватало пары футов. Ему удавалось задержаться, замереть на секунду, прежде чем он возвращался на тропу, неуклюже балансируя руками, чтобы сохранить равновесие. «Зигзаг… вот подобающий способ приблизиться к своему богу», – подумал Шарль Ламприер, наблюдая из окна рабочего кабинета за маневрами маленькой фигурки вдалеке. Сын направлялся в церковь. Очки стоили потраченных на них денег, хотя и не были абсолютной гарантией от неудач, продолжал размышлять он, глядя, как сын потерял равновесие и растянулся во весь рост на тропе.
Джон Ламприер отплевался от пыли и с воодушевлением вскочил. Все в порядке, никаких повреждений. Это звонили во второй раз или в третий? Его одежда была в пыли. Он энергично отряхнулся и потрогал очки. Они превратили его зрелый двадцатидвухлетний возраст во второе детство. Бег, прыжки, крутые спуски к берегу моря и швыряние камней в воду; ему нравилось испытывать напряжение в мускулах, его тело будто пробудилось. Он остановился и с удовольствием потянулся. Церковь издали кивала ему, подавая знак приблизиться. Обычно мать и отец тоже ходили к утренней службе, но сегодня они остались дома. Мы должны кое-что обсудить, сказали они. Он шел, и нестройные звуки церковного оркестра, настраивавшего свои инструменты, становились слышнее с каждым шагом. Церковь Святого Мартина, которая была старой уже во времена Вильгельма Завоевателя, распахнула свои длинные нефы, чтобы вместить в себя всех желающих, шпиль ее упирался в небо. Amor dei, poдительный субъекта и объекта, урок Квинта эхом отозвался в дальнем уголке памяти. О чьей любви идет речь? О любви Бога ко мне или о моей любви к Богу? Он полной грудью вдохнул запах яблок и трав. Синева неба была бездонной. Или о любви к другому человеку? Он ощутил запретный привкус, которым отдавала эта мысль. «Другая»? Кто она? Божественная, непостижимая. Он спасет ее. Он задержался у входа на кладбище, пропуская вперед толстую матушку Уэллес. И будет ее боготворить.
Затерявшись в воображаемых пространствах, вчерашний школяр погрузился в привычные картины, которые безмолвным парадом шествовали перед его внутренним взором. Страдальчески заломленные белоснежные руки и золотые локоны перемежались со смутными героическими деяниями. Жуткие звери падали от его меча, изрыгая кровь из оскаленной пасти. Он осушал слезы большеглазых дев и разбивал цепи, которыми они были прикованы к черным скалам. Их развевающиеся подолы были ослепительно-белы на фоне мрачного камня… Видения текли и текли, и он не увидел, как по дорожке к церкви катится закрытая коляска. Галька трещала и летела во все стороны из-под окованных железом колес. В душе его уже начала копиться ностальгическая печаль, как вдруг сладостные мысли прервались внезапным шумом. От видений остались только смутные силуэты, контуры их затрепетали, прежде чем исчезнуть на заднем плане новой картины, которая возникла перед взором мечтателя. Сияющее голубое небо бросало свет на расстилавшиеся внизу поля.
Колеса экипажа неспешно остановились, на этот раз более осторожно вторгаясь в его грезы. Сцены внутреннего и внешнего миров слились перед глазами Джона Ламприера, глядящего на то, как сама Афродита спускается из эфирных областей на землю в облике Джульетты Кастерлей. Почерневший на солнце рыбак-киприот, широко раскрывший глаза и позабывший про свои сети при виде рождения богини, обрел двойника в молодом Ламприере. Не отводя взгляда, с полуоткрытым ртом он следил за тем, как Венера Эпистрофия, окутанная пеной кремовых кружев, опускает изящную стопу на подножку кастерлеевской коляски.
Позолота на поручнях, сработанная по образцам двадцатилетней давности, вопила о 1760 годе каждому, кто дал бы себе труд услышать. Но все это ни на миг не обеспокоило Джульетту Кастерлей. Значение этой коляски состояло не в тех неудобствах, которые она причиняла своим пассажирам, даже не в откровенных следах все чаще и чаще выполняемого ремонта (проезжие дороги Джерси отличались изобилием рытвин и ухабов), но в том главенствующем положении, которое она занимала в собрании экипажей, съезжавшихся сюда каждое воскресенье, чтобы наглядно показать высоту ранга своих владельцев в обществе, где ценились даже такие свидетельства общественной значимости, которые стоили не больше фунта.
– Доброе утро, мисс Кастерлей.
– Доброе утро, пастор.
– Доброе утро, мисс Кастерлей, ваш батюшка не почтит нас сегодня своим присутствием?
– Доброе утро, мистер Картерет.
Кивок в сторону фермерских жен, чуть уловимое движение шляпки (и не более того) в сторону их сыновей. Сложная гамма приветствий и пожеланий сопровождает ее, пока она идет по центральному проходу к своей скамье, стоящей впереди всех, где Ламприер, следивший за ней обожающим взглядом, уже не может ее лицезреть. Опустившись на свое место, она думает о тех, кто остался за спиной, и решительно, как делала это каждое воскресенье, подавляет настойчивое желание обернуться и посмотреть на людей, которые неспешным потоком вливаются в храм. Оттуда до нее долетает джерсийская французская речь, смешанная с обрывками английских фраз. Под высоким рельефным потолком церкви Святого Мартина стоит несмолкающий гул голосов, в котором невозможно различить ни единого слова.
Внизу все по-другому. Начиная с передних скамей, в соответствии с островной табелью о рангах, верующие были отсортированы и зарегистрированы согласно своему состоянию и положению. Там землевладельцы, осторожно называющие себя фермерами-арендаторами и наследственными пользователями земель, вперемешку с наиболее удачливыми из ремесленников. За их спинами – основная масса прихожан: наемные работники, пастухи, собиратели водорослей, их жены и дети делятся новостями прошедшей недели. По всему помещению разносится эхо этого назойливого гудения, от которого Джульетта держится особняком. Она сидит на передней скамье, одинокая и молчаливая.
«Почему все это именно так, – спрашивает она себя. – Ведь я из такой же плоти и крови, как они, точно такой же. И все-таки они снимают передо мной шапки и шляпы, а их отродья делают неуклюжие реверансы и кланяются мне. Что они видят во мне? А если отнять у меня изящные туалеты, эту коляску, поместье и акры лежащей окрест земли? Что останется? Бедняжка, которой место в поле или на уличных задворках? Именно так».
Последние прихожане занимали свои места. Церковь постепенно смолкала. Она вспомнила, как однажды Лиззи Мэттс оскорбила ее прямо на улице в Сент-Хелиере. Эта сучка отпустила замечание в ее сторону, и подруги Лиззи захихикали. Не раздумывая и не колеблясь, Джульетта с размаху ударила ее по лицу. Кольцом на руке она задела за губу девчонки и раскровянила ее. Когда она рассказала о происшедшем papa, тот захохотал. Спустя несколько недель он напомнил ей о том случае. «Запомни, мое сокровище, – сказал он, – пастыри могут меняться, но овцы всегда остаются овцами. Пастырь может быть существом низким, даже хуже своего стада. Но для овец он – бог, они абсолютно уверены в этом. И если одна из овец убегает, то это случается не потому, что она не верит в своего бога. Как раз наоборот, она умоляет своего бога показать ей свое лицо, свое могущество. Мы играем на виду у галерки, моя любовь… Помни об этом». Тогда она рассмеялась, чтобы был доволен рара. Она должна серьезно обдумать то, что он сказал. «Потому-то я и принимаю перед ними важный вид, – подумала Джульетта. – И мне приятна их зависть».
Ей действительно завидовали, вся округа шепталась о невесть откуда взявшихся богатствах, точно легкая тень враждебности, заметная даже в том почтительном уважении, с каким жители острова относились к человеку, которого она называла отцом, не была той же тайной злобой, что вассал питал к своему сеньору, а сын вассала – к наследнику сеньора. Голос кастерлеевских богатств, чье происхождение было слишком туманно, чтобы говорить о нем с уверенностью, звучал ничуть не тише, чем жалобы любой пришедшей в упадок династии. Кто силен, тот и прав, разве не так?
Разве не так? Его холодная рука лежит на ее тонкой шее, пока он внушает ей эти мысли. О да, именно так. Другой рукой он показывает их земли на карте, разложенной на столе в зале. Его палец движется вдоль границ.
– Они стали нашими по праву завоевателя, моя Джульетта, моими – потому что я пустил в ход силу. Ты тоже сыграла в этом свою роль, и сыграла превосходно. Теперь тебе предстоит разучить новые роли. Сможешь ли ты сыграть их так, чтобы я гордился тобой?
– Конечно, papa.
Зачем спрашивать?
Большим пальцем он нежно поглаживает ямку на ее затылке, и расписанный фресками потолок мелькает перед ее глазами, когда голова ее запрокидывается. Купидончики резвятся на потолке.
Шея Ламприера подвергается не менее серьезным испытаниям, когда он вытягивает ее и всячески изворачивается, стараясь со своего ряда разглядеть то, что скрывает от его взора ее шляпка. Однако Афродита в совершенстве знает свою роль, ее голова ни разу не повернулась больше чем на несколько градусов вправо или влево. За всю свою жизнь ему ни разу не доводилось видеть ничего и никого, способного сравниться красотой с Джульеттой Кастерлей, и теперь, изнывая от болезненных в своей несбыточности видений, он уже чувствует в сердце грызущую тоску, которая, как он полагает, и есть любовь. В конце концов, разве богиня не может иметь безвестных поклонников? Правда, он был не единственным, кто поклонялся ей, даже если фантазии сыновей зажиточных фермеров, разыгравшиеся вокруг Джульетты, замешаны на мотивах не столь возвышенного свойства. Проповедь все тянулась, лысина преподобного Кальвестона блестела от пота, и он уснащал свою речь излюбленными метафорами и иносказаниями.
– Все мы – пехотинцы в армии Иисуса… И грех, который есть наш внутренний враг… Ибо разве не так же происходит и в жизни?
Продолжая следовать практике, которую он усвоил в течение последних шести недель, Кальвестон, кажется, в продолжение всей проповеди не отвел взгляда от семейства Мэттс. Ходили слухи, что Лиззи Мэттс заехала ему кулаком в глаз, хотя до сих пор никто не знал за что. Ни у кого не хватало мужества спросить об этом священника. А Лиззи все равно не проболтается. Томительное ожидание все длилось. Джульетта не отрываясь смотрела в лицо преподобному. Ламприер вяло сопротивлялся наплывающим грезам. Желудок его соседа заурчал в предвкушении завтрака. Служба закончилась.
– Давай, Джон, выходи.
Он хотел бы остаться, чтобы увидеть, как Джульетта выходит из церкви, но аппетит Пьера Дюмореска и его семейства не мог ждать. Он выбрался из ряда и тут же в проходе был подхвачен волной обновленных раскаянием грешников.
Когда он, отчаянно моргая, вышел из сумрака церкви на ослепительное солнце, его встретили насмешки бывших одноклассников.
– А вот настоящий тритон.
– Расскажи-ка нам об Овидии, профессор Ламприер.
– Жаба пучеглазая!
– Доброе утро, Уилфред, Джордж.
Он попытался скрыть робость за вежливостью, но мучители не собирались с ним церемониться. Проходя мимо них по краю дорожки, он зацепился за что-то, потерял равновесие и растянулся во весь рост. Уилфред Фидлер убрал с дорожки подставленную ему ногу. Но через секунду ему пришлось поспешно убрать и ухмылку, которая уже готова была смениться издевательским хохотом.
– Браво, мистер Фидлер! – Ламприер услышал девичий голос, звучавший сурово; насмешка на лице Фидлера сменилась растерянностью.
– Отлично, мистер Фидлер! Выиграть столь славное сражение, сам майор Пирсон позеленел бы от зависти. Позвольте мне пожелать вам успеха в предстоящей защите от кредиторов. И подите-ка прочь.
Получив столь решительную отповедь, Уилфред Фидлер удалился, размышляя, помимо прочего, над тем, как Фидлер-старший отнесется к тому, что его сын вызвал неудовольствие дочери его главного кредитора.
Пыль с церковной дорожки на вкус, если у пыли вообще есть вкус, была похуже пыли с лесной тропы. Ламприер водрузил на место свои очки как раз вовремя, чтобы увидеть, как его враги проворно покидают церковный двор. Он собрался встать, когда изящная ладонь легла на его руку повыше локтя и потянула вверх, помогая ему подняться. Еще секунду ее рука оставалась на его локте. Он почувствовал тонкий аромат, смешанный с еле уловимым запахом пота. Ее щеки еще горели гневным румянцем, черные глаза озабоченно смотрели ему прямо в лицо. Когда она спросила его, чувствует ли он себя достаточно хорошо, чтобы идти, он ощутил легкое дуновение ее дыхания на своей щеке.
– Ну-ка, пропустите меня. Теперь идите.
Толстая матушка Уэллес требовала прохода, отказать ей было невозможно. Вслед за ее величественной тушей по дорожке зашагала стройная фигурка его спасительницы. «Будьте осторожнее, Джон Ламприер», – небрежно бросила она через плечо, удаляясь. Откуда она знает его имя? Открыв рот и отряхиваясь, он смотрел, как она пригибается, входя в коляску. Краткое приказание кучеру, и коляска тронулась с места. Если бы Ламприер не подавил страстное желание броситься за экипажем и заглянуть в святилище своей богини, он увидел бы, что Джульетта Кастерлей сидит, наклонившись вперед, уперев локти в колени, с задумчивым выражением на лице.
Но он остался на месте. Он грезил о богине, и она явилась. Он упал у ее ног, и она подняла его. Он был окружен врагами, и она защитила его. Он был Парисом, который столкнулся лицом к лицу с яростью Менелая, чьи отделанные бронзовыми наконечниками рога обманутого мужа готовились пронзить его тело насквозь. Липкий страх перед болью, тупой стук в висках, набухших от крови, отнимающие силы судороги в желудке, предчувствие увечий; и затем Афродита с плащом из морской пены. Чтобы набросить на него свой плащ, спрятать его и тайно перенести в безопасное место; да, она владела им по праву завоевательницы. Он шел домой, лелея в воображении богиню, которая укрывает его облаком. От этих грез его пробирала дрожь, словно под одежду пробрались наэлектризованные пальцы и коснулись его спины. Если бы он заплакал, она утешила бы его, она прижала бы ладонь, которая была не чем иным, как туманом воображения, и все же это была ее собственная ладонь… к его губам. Он целовал бы эту ладонь, возносясь сквозь самые верхние эфирные сферы, в полной безопасности ее тесных объятий.
Весь отдавшись мечтам, он стал взбираться на холм, лежавший на пути к Розели. Облачка песчаной пыли вырывались из-под его подошв, радостно притоптывавших на ходу. Его длинные, тонкие ноги заплетались, как у марионетки, и издалека, подсвеченные отражавшимся от дороги светом, казались не толще булавок. Теперь они уже пританцовывали, подбрыкивали и подпрыгивали, потому что последние полмили до дома юный Ламприер в порыве чувств пробежал бегом.
У дверей его встретил отец:
– Доброе утро, Джон. В церкви заметили, что нас не было?
– Отец Кальвестон одним глазом все время следил за дочерьми Мэттса…
– Ха! А ты все время следил одним глазом за отцом Кальвестоном? Значит, у тебя оставался еще один глаз, чтобы следить за дорогой. – Усиленные попытки сына очистить от пыли свою одежду не были до конца успешными. – Так на что, я спрашиваю, смотрел твой второй глаз, а? Неужто тоже на семью Мэттс? Ха-ха! Ну, пошли, завтрак ждет, – воскликнул он с энтузиазмом.
Сын был совершенно ошеломлен этой вспышкой веселых подшучиваний. Обычно манеры Шарля Ламприера были более сдержанными. Когда он вошел в дом, непрестанное сопение матери в общих чертах объяснило ему причину притворного веселья отца. Так что же они тут обсуждали? За завтраком ничего не изменилось. Мать сидела молча, пока отец резал мясо, отпуская замечания по поводу овощей или погоды, игриво болтая о пустяках. Сын изо всех сил старался не отставать от отца и в течение часа наговорил вдвое больше слов, чем за весь прошлый год. Однако его недоумение росло с каждой минутой, потому что за загадочным весельем скрывалось напряжение.
Когда завтрак был закончен, Джон Ламприер поспешил в свою комнату. Бросившись на кровать, он опустил руку к стопке книг, лежавших рядом на полу, наугад взял одну из них и, не поднимая ее над краем кровати, держал в руке, как талисман. Твердая и прохладная ее весомость давала ему смутное чувство успокоения. Если он поднимет книгу и раскроет, то немедленно очутится – как бы это лучше сказать? – в каком-нибудь другом месте. Да, именно в другом, но при этом оно было здесь же, и оно было в нем самом. Там в любой момент у него есть причал для воспоминаний; вот точная мысль. Книга нагрелась в руке и, лениво выскользнув из влажных пальцев, с глухим стуком упала на пол. И почему он не сказал за столом, что обменялся приветствием с Джульеттой Кастерлей? В обычной обстановке он так бы и сделал. Тайны порождают тайны, которые также порождают тайны; тайные радости. Она спасла его – ощупью начал он пробираться к смыслу ее поступка, – возможно, с какой-то целью? Он оторвал себя от искусительных видений, к которым вела эта мысль, и стал шарить по полу в поисках книги. Согнув руку, он прочитал надпись на корешке: Sextus Propertius, Opera. Римский Каллимах. Так его называют.
Он вспомнил, как впервые встретился с поэтом. Даже не встретился, а как бы обменялся понимающими взглядами, как на ходу переглядываются соотечественники на чужой земле. Классная комната всплыла в его памяти и принесла с собой ощущение томительной скуки. Тупые звуки монотонного чтения застучали у него в голове, стоило ему вспомнить эту душную комнату и ее унылых обитателей. Взгляды Квинта на творения древних были весьма странными, но он навязывал их ученикам как догму. Бесконечные дни, наполненные зубрежкой правил грамматики и заучиванием отрывков из латинской прозы, – других средств в арсенале Квинта, школьного учителя Джона Ламприера, не было. Квинт возмущался не по возрасту развитыми способностями ученика и высмеивал его юношескую тягу к лирическим поэтам. В свою очередь ученик торжествующе указывал на малейшие ошибки Квинта и до бесконечности мог оспаривать достоинства прозаиков, в похвальбах которым Квинт поднаторел и на защиту которых вставал, можно было сказать, с подлинно лирическим воодушевлением. Когда он говорил о Туллии, чья напыщенная, высокопарная риторика заполняла страницу за страницей, не сдерживаемая никакой пунктуацией, его восторгам не было границ. Туллий был «совершенным мастером ораторского искусства», в чьих сочинениях заключен «компендиум фигур, которые могут пуститься перед нами в пляс, если мы правильно произведем их разбор», и чье «красноречие безгранично». Юный Ламприер задавался вопросом, когда мистеру Квинту хотелось слушать господина Туллия. От пристрастия мистера Квинта ни Ламприер, ни Проперций не выигрывали. Проперций хотя бы «представлял некоторый интерес своими архаизмами, стоя как поэт значительно ниже Тибулла», но бедняга Ламприер, в свои четырнадцать лет изучивший все тексты, которые Квинт мог бы предложить ученикам в обозримом будущем, быстро стал для учителя неприятной помехой. На следующий год Ламприер оставил школу, чтобы продолжать изучение Novi Poetae самостоятельно. Череда воспоминаний истощилась, и он долго лежал, не думая ни о чем. Снизу до него глухо долетали привычные звуки домашней жизни. В комнате все было неподвижно, лишь его рука, сжимавшая книгу, едва заметно покачивалась, свисая с края кровати. Как маятник, который ничего не отсчитывает и мимо которого текут пустые часы.
Солнце за окном садилось, и юноша снова обратился к книге. Он лениво читал, а огромный красный диск скрывался из виду. Пробегая глазами страницу за страницей, едва отмечая пробелы между концом одного стихотворения и началом следующего, он наслаждался поздним часом дня. Последний красный осколок исчез в сгущавшейся за окном сереющей синеве, и наступили сумерки. Он перевернул страницу.
Qui mirare meas tot in uno corpore formas,
accipe Vertumni signa paterna dei.
Как бы это перевести? Ламприер подбирал глаголы, подлежащие и дополнения, подгонял друг к другу и перестраивал, наслаждаясь тем, как строки, которые он переводил, медленно раскрывали свой смысл.
Кто восхищается, нет, кто бы ни восхищался, или добавить местоимение, для большего эффекта… Ты, кто восхищается таким обилием форм, нет, лучше обличий, в одном теле, в едином теле, прими отцовские знаки, нет, родовые знаки бога Вертумна. Прими в свою память, выучи. Да, выучи, так правильно. Обличья, тело – подходящие понятия для позднего Рима, первого города обманов.
Золото потускнело и превратилось в свинец, небо потемнело. Тучи насекомых роились под покровом сумерек и жадно сосали кровь из мягких шей коров, дремлющих под навесом. Поля лежали, забытые до весны; свинец превратился в железо, потом стал ржавчиной на лемехе плуга, когда свет померк и проступили признаки ночи. Одинокий огонек в окне далекой хижины, казалось, снялся с якоря и поплыл во мраке, деревья отступили и слились с низким небом. Поля взволновались, по ним пробежала рябь. Взгляд Ламприера был прикован к руслу, которое ручей пробил в склоне холма среди деревьев: казалось, да нет, совершенно явственно он видел, как русло стало засасывать один за другим пласты дерна в свою утробу. «Выучи, выучи», – бессмысленно вертелось у него в голове, а волосы вставали дыбом от картины, к которой был прикован его взор. Последний огонек сплавлялся вниз по ручью, чтобы попасть там в ужасное встречное течение, и оно поволокло его к длинному, тонкогубому рту, змеившемуся во мраке. Этот рот волнообразно подергивался и (пальцы, вцепившиеся в раму кровати, побелели) начинал раскрываться. Широко распахнутый, чудовищный, бесформенный рот, как разверзнувшееся жерло какого-то отвратительного погребения, разлагавшееся лицо, переплетенное корнями, которые корчились и прорывались сквозь него, осыпаясь комьями земли. Лицо распадалось в слабом мерцании тусклого света. Ламприер пытался шевельнуть языком, но пересохшее горло перехватил спазм. Он мог только молча смотреть. Вот черная прорезь рта скорчилась в трагической гримасе, ужасающее лицо стало разваливаться на бесформенные части, и из-под них показался бронзовый лик. Он плавился и вновь застывал. Он возникал, чтобы сразу исчезнуть, и являлся вновь. Его черты менялись каждую секунду, и каждая новая метаморфоза предвещала следующую. Но среди всех изменений неизменно жили бронзовые глаза, в упор уставившиеся на юношу, который, не в силах оторвать от них взгляда, хватал воздух открытым ртом, застыв в оцепенении.
Но вот и глаза стали таять. Сверкающие капли собрались в этих скорбных глазах и беззвучно упали на землю. Огромные печальные глаза говорили. Они говорили пустоте, лишенной света, ночной мгле ночи они говорили о юности и любви, о Помоне, убегавшей через цветущие фруктовые сады от берегов Лаврента вглубь острова, и о нем, молодом и сильном, настигавшем ее, и о том, как она обернулась и увидела его, украшенного венком из цветов, и как венок упал на цветущую землю, и как виноградные гроздья блестели под солнцем. Как красив и силен я был, как изобильна была и прекрасна земля, и люди слагали в честь мою песни, и они звучали повсюду, а потом песни стали слышны все реже и наконец совсем смолкли. Глаза бога плакали, жалуясь на забвение, на тягостное молчание. Черная земля призывала его вернуться, а он мог бы рассказать еще так много. Могильная тьма сковывала его память, слишком долго длилось молчание, слишком долго… И сквозь немую печаль падали слезы, и тьма набухала вокруг. Глаза обращались к печальным векам, прошедшим в забвении, они потухали и меркли, пока не исчезли безмолвно во тьме. Слезы забытого бога – тихий зов перед погружением в ночь.
Ламприер резко выпрямился: оцепенение разом отпустило его. Его била дрожь. Он подтянул колени к груди и обхватил их руками. Он порывисто дышал, шею ломило. «Я видел это своими глазами», – поразился он. Этого не могло быть, не могло… Он выглянул в окно: ручей, деревья и поля выглядели совсем обычно. Может быть, он сошел с ума? От того, свидетелем чего он только что был, не осталось и следа. Забытый языческий бог мог снова подняться из подземного мрака, и оплакивать свою судьбу, и вновь бесследно исчезнуть? И никто не узнал бы об этом? «Но я, я ведь видел, – подумал вдруг Ламприер. – Я только что думал о нем, я читал о нем… Неужели?» И уже настойчиво стучала ударами молота в голове его страшная мысль: «Это я его вызвал, я». Ему стало страшно. Он сжал голову руками. В висках стучало. Это было невозможно, но это было именно так. Он сорвался с кровати, подбежал к окну и, вдохнув воздух полной грудью, закричал в темноту:
– Я вызвал его!
Такой черной тьмы ему ни разу еще не доводилось видеть. Вслед за умолкнувшим голосом наступила абсолютная тишина. Но звуки молота внутри головы сохранялись, едва слышные, они были подобны каплям воды, он видел еще в детстве, как они падали со свода пещеры в Розельском заливе и образовывали через определенные промежутки времени приземистые сталагмиты на полу пещеры. Можно было перехватить сто, тысячу, миллион этих капель, они все равно образовывали сталагмит, на котором каждое крохотное отложение становилось новым слоем, пока верхушка не достигала свода пещеры. Он отошел от окна и вернулся к кровати. Лежа на ней, глядя в пустоту, он открыл все шлюзы своей памяти.
– Это я, – произнес он вслух, и ему захотелось усмехнуться над тем, какую простую и ужасную вещь он сказал. «Где-то во мне, – подумал он, – есть бог, который поднял свое лицо из земли, два тысячелетия он не ходил среди смертных, а сейчас прошел за моим окном». Затем он спросил себя: что еще бродит во мне?
Потом в тишине послышались непонятные звуки, которые, повторяясь все чаще, превратились в однотонный смешок. Лежа один в темноте, Ламприер смеялся сам с собой, не отдавая себе отчета, зачем и почему он смеется. Приступы смеха постепенно делались реже, пока не исчезли совсем. Он погрузился в глубокий сон. За окном луна выглянула из-за облаков и осветила своим бледным сиянием его лицо, изредка он вздрагивал всем телом, освобождаясь от внутреннего напряжения; в лунном свете лицо казалось белым и спокойным. Он спал.
Смазывая топленым жиром свое новое изобретение, отец Кальвестон чертыхался про себя. Он совсем не хотел стать священником, пастырем этих своенравных овец. Он фыркнул. Вечные помехи, полоумные старухи, которых беспокоит, не попадут ли они в ад за то, что сорок лет назад барахтались с кем-то в сене, мизерное жалованье. Каждую неделю проповедь, каждые две недели – еще какой-нибудь геморрой, вопящие щенки, которые писают в купель, пока их тупые родители топчут грязь в проходе и настаивают, чтобы малютку назвали Иезекиилем, когда в приходе их и так четверо, а лучше бы и вовсе не было. Эта работа не подходила ему, у него было другое призвание. Об этом ему говорили еще в Оксфорде. «Кальвестон, – говорили ему, – вы когда-нибудь осознавали полностью тот факт, что много званых, но мало избранных?» Осознавал! Черт возьми, да он вообще не думал ни о чем другом. Разве еще о том, что его не звали, а послали, и поскольку пославшим был его собственный отец, то ему ничего другого не оставалось, как стать слугой Господа, хотел этого Сам Господь или нет. Если хорошенько поразмыслить, думал он, то Господь, пожалуй, и не хотел, но разве у него был выбор? Дорогой братец Майкл унаследовал землю да и продал ее вместе с зарытым в нее телом отца, которое еще не успело остыть. А ему достался приход. Черт возьми! Он выругался вслух, не столько на братца Майкла, этого продувного коротышку-расточителя, сколько на собственную неловкость – он защемил большой палец в недрах сложного механизма, который чистил, и тот никак не удавалось вытащить обратно. О-ох! Палец освободился, и он встал, чтобы обозреть предмет своих трудов.
Тот возвышался фута на четыре, его бока из литого железа тускло блестели. Он был похож на водяной насос, только цилиндр, по которому вода поступала бы наверх, был наполовину срезан. Сложный шестеренчатый механизм виднелся на конце похожего на поршень предмета, который проходил через цилиндр и заканчивался рукояткой. Это было его собственное изобретение, успешно одолевшее все стадии своего создания, от зарождения первоначальной идеи до воплощения в материале. К сожалению, приспособление для ощипывания цыплят получилось чересчур эффективным. Оно скорее потрошило цыплят, но потрошенные цыплята в перьях оказались товаром, который не нашел рынка сбыта на Джерси. С машинкой для стрижки волос тоже вышла накладка. Парнишка старого Кру поднял такой шум. Правда, сейчас волосы уже отросли и закрыли проплешины. Но его последнее и самое великое изобретение было совсем другого рода. А-ах! Он вытащил палец из вторично зажавших его зубьев и с горестным видом принялся сосать ноготь. Он мог бы прославиться как великий Изобретатель, как настоящий Муж Науки. Если бы только служба не отнимала столько времени.
Мысли преподобного Кальвестона вернулись к пастве, что не улучшило его настроения. Черт побери, вот совсем недавно этот самоуверенный юный олух разразился тут потоками слов, чтобы уговорить его изгнать бесов с поля за домом своего отца. Подумать только, он примчался чуть ли не с зарей требовать экзорцизма! Да об экзорцизме забыли на Джерси две сотни лет назад, и если Джону Ламприеру так уж приспичило, то, черт бы его взял, пусть занимается этим сам. Глупый юнец болтал о древних богах, которые встают из земли и не то ухмыляются, не то плачут, что-то там одно из двух. Если этому идиоту нужен Папа, пусть поезжает в Рим. Это должно было заставить его заткнуться, но в конце концов Кальвестон всучил ему один из этих памфлетов, «О Правильном Выведении Духов, Исходящих из Заднего Прохода», или как там. Старый Эли все еще печатает эти дурацкие вещицы и рассылает целыми ящиками. Бог его знает почему, но отец Кальвестон не следовал этим указаниям. Он также сомневался в том, что Эли следует, этакий болван, старый… Но машина ждала, у него были более важные дела, чем дурости Эли, и ими следовало заняться. Давно пришла пора опробовать изобретение.
Он взял в руку одну из лежавших на верстаке пяти картофелин, ощущая в ладони ее гладкую, холодную кожицу. Отец Кальвестон собрался и крепко ухватился за рукоятку. На лице у него появилось выражение предвкушаемого удовольствия, отчего он даже стал выглядеть моложе. Когда маленькие капельки пота просочились сквозь кожу, его лысина засияла, придав ее поверхности маслянистый блеск.
Ламприер возвращался от отца Кальвестона, и только изредка его мысли забредали в запретные области, о которых он рассказал священнику. Преподобный отец, кажется, был очень занят, когда Ламприер явился к нему, и скептически отнесся к просьбе о духовном руководстве, насмешливо встретив его рассказ о ночном видении, когда Ламприер заставил себя описать, что произошло этой ночью. Впрочем, Ламприер и не возлагал на свой визит слишком больших ожиданий.
В небе сияло утреннее солнце. Повинуясь внезапному порыву, он подбежал к старому солидному дереву, около которого тропинка делала почтительный изгиб. Без размышлений он вскарабкался по стволу и с разгона попал в подобие гамака из древесных ветвей, где и уселся, наслаждаясь новизной вида, открывшегося ему с высоты. Откуда-то издалека доносился лай собак, солнце плясало на листьях живыми бликами, легкий бриз шевелил зеленый покров, под которым приютился юноша. Длинная процессия муравьев медленно продвигалась по соседнему суку. Он перебрался поближе и несколько минут следил за ними. Он никогда не подозревал, что муравьи живут на деревьях. Какая сила заставляет их маршировать такой строгой колонной? Снизу послышался шорох легких шагов. Ламприер немного повернулся на своих ветках и потянулся рукой к суку для поддержки, наклонившись вперед, чтобы рассмотреть того, кто шел по тропинке. Сигналы тревоги и призывы к битве, смешавшие ряды муравьев, остались незамеченными Ламприером. Толстые белые гусеницы, которые ползли рядом с муравьями под корой, в мгновение ока теряют свой покров, когда рука Ламприера хватается за трухлявый сук и сминает его, как бумагу.
Искры сыплются из глаз Ламприера, приземлившегося на пыльную тропку. Пока он пытался понять, что случилось, чья-то неведомая рука крепко взяла его за воротник и помогла подняться на ноги.
– Ваше пристрастие к земле больше подходит фермеру, чем ученому, – услышал он голос.
Этот голос заставил Ламприера, который пытался устоять на ногах и одновременно стряхнуть пыль с одежды, резко вскинуть голову. Ему улыбалась Джульетта своей самой приветливой улыбкой. Прядь ее черных как смоль волос выбилась из-под шляпки и лежала на щеке, где от улыбки появилась ямочка. Ламприер был потрясен и утратил дар речи. Каким смешным, должно быть, выглядит он в ее глазах, он, который по меньшей мере на пять лет старше ее, а ведет себя словно проказливый школьник. Неудивительно, что она смеется над ним. Но ее улыбка была дружеской, а не насмешливой. Он кашлянул, и ему удалось улыбнуться в ответ.
– Доброе утро, мисс Кастерлей.
Это прозвучало вполне приемлемо. Затем наступило молчание. Они смотрели друг на друга. Он должен что-то сказать, может быть, комплимент?
– Ваши волосы… – и остановился. Что бы он ни сказал о ее волосах, это могло показаться неприличным, ведь они такие черные и густые…
– Ой! – Она подхватила вылезшую прядь и затолкала ее обратно под шляпку. – Я бы и не заметила. – Ее пальцы пробежали над ушами, голова чуть откинулась назад.
– Нет-нет, я не имел в виду… Я хотел сказать, что они очень красивы, по крайней мере, я подумал, что они очень…
Вот это уже никуда не годилось. Возможно, ему следует притвориться сумасшедшим и убежать. Безумцы могут совершать самые дикие поступки, и их за это прощают. Но Афродита, за плечами которой стоял опыт двух и еще одного тысячелетий, казалось, понимала Джона Ламприера очень хорошо.
– Ваше падение сэкономило мне время и силы, – весело заявила она. – Papa имеет честь просить вас…
Ламприер прислушивался не столько к тому, что она говорит, сколько к звукам ее голоса, пока Джульетта объясняла, что в библиотеке Кастерлеев, которая была целиком приобретена на континенте в каком-то разорившемся имении, имеются досадные пробелы.
– Там несколько тысяч томов…
Она легко произнесла эту цифру, но по выражению его лица поняла, что он проглотил крючок. Несколько тысяч! Ламприер даже вообразить себе не мог такого количества книг.
– Там несколько тысяч томов, – повторила она небрежно, – и ни одного из тех, в изучении которых вы так отличились, доктор Ламприер.
– Пока я еще не доктор, – пролепетал Ламприер.
– Среди этих книг совершенно не представлены древние авторы. Papa полагает, что это серьезный повод для беспокойства, вы, должно быть, это понимаете, и что именно вы тот человек, который может восстановить этот пробел, – продолжала она. Ее papa будет благодарен Ламприеру, если тот укажет ему на несколько подходящих изданий; отец слышал о Ламприере как о молодом ученом, подающем большие надежды, и ценит его мнение. Ламприер сможет пользоваться библиотекой в любое время… Не мог бы он прийти в следующий четверг?
Назначь она даже столетием раньше и в Восточной Индии, Ламприер не смог бы отказаться. Он покраснел от удовольствия и смущенно затеребил свои очки, когда Джульетта сказала, что они будут ждать его после завтрака. Она протянула ему руку, попрощалась и пошла по тропинке. Через десять шагов она обернулась.
– Джон Ламприер! – окликнула она его. – Скажите мне, отец Кальвестон сегодня дома?
Пять картофелин в ряд. Захочет ли он есть сегодня вечером? Сколько картофелин ему потребуется, чтобы утолить голод, – две или три? Двух будет достаточно, подумал он. Очень хорошо, значит, три можно использовать для его изобретения. Напевая про себя какой-то мотив и двигаясь большими, целеустремленными шагами, преподобный отец Кальвестон нежно сдавил в руке первую картофелину и сунул ее в цилиндр.
– Пошла, – произнес он вслух, надавив на рукоять.
В недрах механизма сложная система поршней, зубьев и шестеренок пришла в движение, железные детали слились в едином мелькании. Они со стуком ударялись друг о друга, прежде чем вонзиться в волокнистую плоть картофелины. На блестящий железный поднос из нижней части цилиндра упала первая капля, а затем клейкий комок раздавленного пюре. Отец Кальвестон с гордостью смотрел на свое изобретение: это была картофелемялка. Но уже бежало по всей его чувствительной белой коже это щекочуще-покалывающее ощущение… Просто при виде холодного липкого пюре. Он сунул в цилиндр вторую картофелину и с силой надавил на рукоять.
Какой глупый вид был у Ламприера, когда он свалился посреди дороги, разбросав руки и ноги в разные стороны. Зачем он залез на дерево? Papa сказал, что он очень образованный. Очень ученый, хоть и краснеет, как свекла, каждый раз, когда смотрит на нее. Как свекла. Но ей это даже нравится. Papa рассердился бы, если б узнал. Но papa все равно догадается, она знала. Papa знает все. Он заранее знал, что Джон Ламприер влюбится в нее без памяти, и вот пожалуйста – он падает, гримасничает и заикается, стоит ей лишь поднять руку, чтобы поправить волосы.
– Эгей, там!
Она небрежно вскинула голову. Этот фермер снова приветствовал ее. Дурацкий мужик в дурацкой шляпе с загнутыми полями. «Как они могут целый день гнуть спину в поле? Но каждому порой приходится делать вещи, которые не по душе, – подумала она. – По своей воле разве я пошла бы разговаривать с этим лысым, словно яйцо, надутым, как индюк, священником?» Дом Кальвестона уже виднелся из-за деревьев. Джульетта неохотно направилась к нему.
Холодный, хлюпающий, мятый картофель. Белый и липкий, серый и клейкий. Пригоршни и комки чавкающего, скользкого, перепачканного, перемешанного с потом картофельного пюре. Какое наслаждение размазывать его по телу огромными щедрыми пригоршнями. Отец Кальвестон, голый. С картофелем. Он корчился, он трепетал, он растекался в картофельных пароксизмах блаженства. Леденящий комок на шее тонкой струйкой растекся вдоль позвоночника и исчез между дрожащими полушариями ягодиц. Скользкая оболочка на груди, набухшие соски, напряженный пупок. Студенистая, вязкая масса, размазанная и разбрызганная по его голому-преголому телу. Как он любит ее, такую волнующую и омерзительную, как все соки поднимаются в нем, чтобы слиться с картофельными соками, чтобы слиться, пока поворачивается дверная ручка, невидимая из дальнего угла комнаты, чтобы слиться, пока скрипят петли, слишком поздно насторожившие его, он поворачивается, чтобы слиться…
– Доброе утро, отец Кальвестон.
Преподобный отец Кальвестон, лишенный покрова своего сана, замирает. Медленно, с терпением, которое свойственно лишь неживым вещам, скромный комок размятого картофеля соскользнул с его напряженного пениса и стек по правому яичку, беззвучно шлепнувшись на пол. Это движение обнаружило огненно-красную, лоснящуюся голову того, только что ликующего (а теперь поникшего) орудия, которое в иерархии красноты, представленной в эту минуту на обнаженном теле преподобного отца Кальвестона, уступало по силе сияния лишь самой макушке. Он покраснел от корней волос до пят, как будто само его унижение грозило расколоть границы его тела, как цыпленок – свою скорлупу.
– Сядьте, отец Кальвестон. Прошу вас. – Однако сталь в ее голосе, прозвучавшая почти гротескно из уст столь юного создания, не оставляла и тени иллюзии в том, что это просьба. – А теперь, – она сделала паузу, прислоняясь к верстаку и складывая руки на груди, – давайте поговорим.
Другого выбора у него, по-видимому, не было.
Он влюбился. Он больше не сомневался в этом, устремляясь по тропинке к дому. Она околдовала его, и теперь он будет следовать за ней повсюду. Он победит необъятные пространства, покорно исполняя ее желания, он преодолеет моря и океаны, земли, населенные невидимыми чудовищами. Он сразится с гирканцами, скифами и парфянами, вот они уже поворачиваются к нему на своих конях, прикрывая градом стрел свое бегство. Он спускается по голубому Нилу до самой дельты, где тот распадается на семь рукавов, окрашивающих своими желтыми водами Срединное море; поднимается на самые высокие альпийские пики, откуда обозревает памятные места своих побед и проникает взором дальше, к чужестранным морям, разбивающим свои волны у подножия далеких Британских островов. Впрочем, слабый шелест этих волн долетал до него и сейчас, когда ласковые объятия родного ландшафта бережно прижимали юношу к своей груди, пока воображение уносило его в самые опасные уголки земли, чтобы принести дань Афродите. Его Афродите. Эта мысль была сладостно-горькой, ее отравляла параллельная мысль, что его мечта никогда не осуществится. Но она пригласила его в поместье Кастерлеев, и это было кое-что. Впереди показалось семейное гнездо Ламприеров. Прежде всего надо рассказать матери о лестном предложении.
Входная дверь, впрочем как и все остальные двери в доме, была настежь распахнута. Мать «проветривала углы», как она это называла.
– Я встретил на тропинке Джульетту Кастерлей.
– Да, Джон? – Она прошла мимо него, держа за лапку огромного паука, которого выбросила за порог.
– Мы говорили о книгах.
Марианна Ламприер раздавила мокрицу, пытавшуюся проникнуть в дом по подоконнику через открытое окно.
– Ее отцу нужна моя помощь в библиотеке.
Марианна схватила еще одного паука, смахнула муравья и поразила маленького коричневого жучка томиком Менандра, лежавшим на столе.
– И о чем именно он просит?
Она оторвалась на мгновение от своих трудов по уничтожению насекомых и улыбнулась ему. Ее сын, конечно, был необыкновенным ребенком. Она любила его.
Он улыбнулся в ответ и стал рассказывать о библиотеке и своей исключительно важной роли в деле ее комплектования. Мать притворилась, будто слушает невнимательно, потому что ей было приятны усилия сына заинтересовать ее. Но все же новость ей не понравилась, она вызвала у нее дурные предчувствия. Что-то было тут не так. Но он ощущал себя победителем. Случайная мысль поразила ее.
– А почему мистер Квинт не может сделать этого? – спросила она, внезапно вспомнив бывшего учителя своего сына. – Ведь он служит сейчас у Кастерлеев, верно?
Сын посмотрел на нее.
– Конечно, тебе следует пойти, – сказала она. – Но ты должен спросить у отца, Джон.
Шарль Ламприер, сидя наверху в своем кабинете, заваленном самыми разнообразными бумагами, слышал все. Он быстро писал на листе, лежавшем перед ним. «В ответ на Ваше письмо, учитывая возражения, которыми Вы встретили мои уверения в том…» Он остановился, перечеркнул последнюю фразу и написал: «Позвольте мне не согласиться с Вами. Судно такого водоизмещения действительно может войти в порт, как я Вам уже писал. Возможно, в Лорьян или в Нант, в Рошель или еще куда-нибудь. Нельзя ли справиться с картами? Предельное водоизмещение, не превышающее уровня осадки в гаванях, подтверждает рассказ Филипса…» Он снова остановился. Капитан Гардиан, его корреспондент, не верил в Филипса.
Именно Филипс искал тогда встречи с ним. Они сидели в тускло освещенном трактире Сент-Хелиера, глядя друг другу в глаза, и Филипс говорил о корабле. Он не знал ни его названия, ни цели плавания. По словам Филипса (на которые Шарль часто будет ссылаться в последующие годы), корабль этот дважды в год плавает вдоль западного побережья Франции в какой-то порт, где оставляет свой груз; это было понятно из того, что, возвращаясь обратно на юг, он имел малую осадку. Филипс представился судовым инспектором. Это был молодой человек с умным лицом, одетый в черное. Он настойчиво обращал внимание на две странные особенности этого корабля. Во-первых, рассказывали, что он имеет более четырехсот тонн водоизмещения. Значит, это большое судно, слишком большое для береговой торговли. И во-вторых, судя по конструкции, это был корабль Ост-Индской компании.
Филипс рассказал эту историю с подкупающей искренностью. Он хотел бы выяснить, по какому делу корабль Компании мог заходить во французский порт. Их беседа длилась не более часа. Джон, которому в то время еще не исполнилось и шести лет, сидел с ними, серьезный и важный. Сам Шарль сильно разволновался. Он молча слушал и кивал головой. Вернувшись домой, он принялся изучать те самые бумаги, которые сейчас лежали перед ним. В конце концов он нашел то, что искал, – записку, написанную рукой его отца. «Я обнаружил этот корабль, – писал отец. – Он ходит мимо Геркулесовых столбов на север, вдоль французского побережья, в неизвестный порт, который я должен отыскать». Но он не нашел этот порт. Меньше чем через год он утонул в спокойном море неподалеку от Джерси. А Шарль Ламприер после той встречи в трактире больше никогда не видел Филипса.
Он продолжил начатые отцом поиски судна, охватил перепиской всю Англию вдоль и поперек. Эбенезер Гардиан был первым из его корреспондентов, но Эбен не доверял таинственному Филипсу. У него было такое впечатление, что тот и появился лишь для того, чтобы разжечь любопытство Шарля, и, выполнив свою задачу, растворился в воздухе.
Тем не менее поиски продолжались, и, хотя «корабль» пока по-прежнему оставался фантомом, не больше чем набором разрозненных, ненадежных сведений, с тех пор выяснились некоторые факты, обнаруженные случайно, которых было достаточно, чтобы увлечь Шарля в его поисках дальше. Где-то в этой трясине расписок, счетов, закладных, подтверждений и распоряжений о приобретении, разбросанных по всей комнате, находился ключ ко всему. Все эти страницы, содержащие отчеты, дневники, письма и заметки, были связаны какой-то нитью. Но он не мог увидеть ее. Какая-нибудь незначительная с виду записка, несколько слов на пустом форзаце с загнутым углом могли открыть связь, стать ключом к разгадке. Этот ключ был здесь, похороненный где-то в комнате. Не исключено, что он уже натыкался на него и не понял его важности.
Голоса внизу на кухне умолкли. Шарль пробежал глазами наполовину написанное письмо и погрузился в мысли о корабле. Почему бы его сыну не заполнить этот пробел вместо пробела в библиотеке Кастерлеев? Нет-нет, он отбросил от себя эту мысль, вспомнив гнев и слезы жены в воскресенье. Пусть мальчик живет своей жизнью, пусть идет своим путем.
Шарль Ламприер потянулся к стопке бумаг на дальнем краю стола. Держи его подальше, подумал он. Держи его подальше от всего этого.
Papa будет доволен ею. Papa поцелует ее и похвалит. Он скажет, что она его сокровище, что ею можно гордиться, что она помогает ему, как никто другой не сумел бы. Papa ее любит. Papa умнее всех. Этот Кальвестон, такой глупый и жалкий, бедолага. Ну и потешный был у него вид, когда картофель стал засыхать и он весь покрылся мелкими трещинками. Как он пресмыкался! Она вдосталь поиздевалась над ним! Смешно вспомнить, как он полз на коленях и приносил ей в зубах платок, который она кидала ему, как собаке бросают поноску. Он столько извинялся, что она приказала ему замолчать. Он все-все рассказал, лишь бы ей угодить. Даже пуская слезу, он говорил о вещах, которые будут интересны papa. Она все-все перескажет papa, все, что узнала, и о том, как мерзок и гадок был отец Кальвестон, обмазанный этой картошкой. Но, может, не стоит papa знать о том, как ей было приятно, когда этот взрослый солидный мужчина испытывал страх перед ней. Пожалуй, не стоит ему знать об этом, это может его рассердить. Смешно, но отец Кальвестон, кажется, тоже испытывал удовольствие оттого, что она его так унижала. Когда она уходила, его штуковина опять поднялась. Вот об этом она расскажет papa. Она звонко смеялась, взбегая по лестнице в кабинет papa.
Солнечные лучи падали прямо в окно, и оно отбрасывало наклонную решетчатую тень на пол и белоснежную стену. Проем окна казался рамой, в которой в потоке света темнел мощный мужской торс. Мускулистые руки упирались в крепкие косяки, казалось, он решил помериться силой с дубовой рамой. Какой-то первобытной силой он походил на каменное изваяние.
Легкая дрожь пробежала по плечам и лопаткам, когда он сильнее нажал на раму, словно собираясь высадить ее. Он медленно проверял в сознании все состыковки, так испытывают на разрыв канат перед покупкой – фут за футом. Неровная, шершавая связка мыслей. Но в тот день, когда пол провалится под твоими ногами, ты можешь ухватиться за нее и спасти свою жизнь. Как убедиться в надежности всех оснований и как их надежно защитить? Будто подтверждая важность этих вопросов, напрягались мускулы рук и плеч. Пришло время ответить на все вопросы, надо иметь ответы, а не довольствоваться отговорками. Принятые решения должны быть незыблемы, высечены на скале, и их осуществление должно вырвать с корнем саму возможность возникновения новых вопросов. На псарне лаяли и скулили собаки. Почему псарь задержался с кормежкой? Кастерлей раздраженно отвернулся от окна в тот самый момент, когда смеющаяся Джульетта, задыхаясь от бега, влетела в кабинет.
– Papa, papa, – возбужденно зачастила она, – садись, сейчас я тебе все расскажу по порядку! – Она подбежала, придерживая юбки, к нему.
Он взглянул на нее с раздражением.
– Тихо! – рявкнул он.
Она тотчас умолкла, и на лице отразилось смущение. Он увидел в ее глазах неподдельный страх. Это вернуло ему хорошее расположение духа. Он прислонился к письменному столу и сказал:
– Рассказывай о мальчишке.
Небо разносило весть о конце лета, собирая над Джерси темные тучки. Тяжелые, черные от скопившейся влаги, они казались неестественными на фоне глубокой, бесконечной синевы. Свежий зюйд-вест стегал верхушки высоких трав. Тучи плыли по небу быстро и безмолвно, их тени проносились над полями, дорогами и домами. Несмотря на сильный ветер и солнце, время от времени освещавшее своими лучами землю, утренняя роса еще держалась на стеблях трав, по которым шагал Джон Ламприер. Обувь его насквозь промокла, но он не замечал этого. Он достиг перелаза, взобрался на него и двинулся по тропинке, которая вела к дому Кастерлеев.
Дом стоял среди открытых лужаек, но два ряда деревьев скрывали его от случайных взоров. Ламприер обогнул второй ряд, и перед ним предстала усадьба Кастерлеев. Дому не было еще полувека; темно-красный обожженный кирпич, из которого он был построен, мог легко сопротивляться разрушающему воздействию морского воздуха. Цвет дома резко выделялся на фоне спокойной зелени окружающих лужаек, отчего дом казался больше, чем был на самом деле. Но в любом случае он имеет не меньше тридцати или даже сорока ярдов в ширину, подумал молодой человек. Все четыре угла дома были закруглены, и в них были устроены эркеры, что придавало зданию вид овала; многочисленные большие окна были отделаны выступами из ярко-красного кирпича, между ними во всю высоту здания проходили пилястры, которые оканчивались резными капителями, поддерживавшими антаблемент, тянувшийся вдоль всего дома насколько хватало глаз. Две пилястры поднимались выше остальных, образуя мансарду, и их вершины украшали затейливые фигуры, вырезанные из камня. Даже в очках юноша не мог как следует их разглядеть. Два каменных лестничных марша, установленных параллельно друг другу, вели на балкон, расположенный перед главным входом, двери которого широко распахнулись, словно кто-то сильно потянул их изнутри.
– Входи, Джон Ламприер, твоя судьба ждет тебя.
Судя по голосу, который произнес эти слова шутливо-торжественным тоном, в сумрачной прохладе вестибюля скрывалась Джульетта. Он поднялся по левой лестнице. Джульетта встретила его, молча улыбаясь, пока его глаза привыкали к полумраку вестибюля. На потолке мельтешили круглощекие купидоны, игриво метя друг в друга из луков.
– Идемте, papa желает видеть вас. – Тревога, мелькнувшая на его лице, побудила ее добавить: – Не беспокойтесь. Он просто хочет поблагодарить вас.
В кармане у него лежал список древних авторов, составленный два дня назад. Он стиснул его в руке, словно амулет. Джульетта шла впереди, небрежно обращаясь к нему через плечо. Ее голос звучал легко и весело, и Ламприеру почудилось, будто он улавливает в ее речи интонации, не свойственные джерсийскому говору. Возможно, французские. Они миновали приемную и оказались в гостиной, расположенной следом за ней.
– Papa, доктор Джон Ламприер прибыл, чтобы привести наш мир в порядок! – И таким образом представив юношу, она вышла, оставив его наедине с виконтом.
Кастерлей возвышался над письменным столом в дальнем конце комнаты. Несмотря на то что он был одет в широкий сюртук, Ламприер сразу заметил, какие у него мощные плечи и толстые руки. Он производил впечатление силы, которая с трудом вмещается в окружающую обстановку. Когда он повернулся, чтобы приветствовать гостя, по его лицу пробежала молниеносная тень усилия, которое ему требовалось применить, чтобы контролировать свои движения. Его седеющие волосы были зачесаны назад, а глаза, на чем бы они ни останавливали свой взгляд, казалось, были лишены способности моргать. Большой римский нос придавал ему сходство с ястребом.
– Спасибо за то, что пришли нам на помощь, мистер Ламприер. Большая удача, что на таком маленьком острове, как Джерси, есть человек, способный справиться с подобной задачей. – Он поигрывал ножом для бумаги, который лежал на столе. – Я уже отдал распоряжения мистеру Квинту, с которым, я полагаю, вы некогда были знакомы.
Ламприер кивнул. Виконт смотрел ему прямо в лицо. У Ламприера начало возникать ощущение, что его изучают более пристально, чем того заслуживают обстоятельства.
– Тогда за работу. Увидимся позже, мистер Ламприер. – Он протянул свою большую ладонь.
– Да, – ответил Ламприер.
Пожатие сомкнулось вокруг его руки, затем ослабло. Виконт следил взглядом за тем, как появилась служанка и вывела Ламприера через дверь, расположенную напротив той, через которую ввела его Джульетта. Они пересекли коридор, служанка постучала в следующую дверь и, не дождавшись ответа, распахнула перед Ламприером вход в библиотеку.
– Спасибо, – пробормотал он, когда она уже исчезла. Дверь закрылась с тихим щелчком.
Книжные полки заполняли стены от пола до потолка. Чтобы добраться до самых верхних, находившихся футов на шесть-восемь выше человеческого роста, имелась лестница, снабженная колесиками, которые передвигались по медным рельсам, вделанным в пол. Ореховый полированный стол протянулся почти во всю длину комнаты до большого окна, пропускавшего в библиотеку ясный дневной свет. На противоположном конце виднелись часы в высоком футляре из красного дерева, отсчитывавшие секунды. В библиотеке стоял сухой, чуть затхлый запах. Ламприер с наслаждением вдыхал его. Это был запах книг.
Он обвел взглядом комнату, и глаза его расширились. Сафьяновые переплеты красного, голубого, оливкового цветов, тщательно выделанные, с золотым и серебряным тиснением. Немецкие эмалевые в технике клуазоне; французские в технике пуантийе, возможно даже сделанные рукой самого Гасконца, подумал он. Потом его взгляд приковало к себе сияние вызолоченного изнутри серебра, может быть, арабской работы? Коллекционер, составивший такую библиотеку, был достойным соперником Гролье. Со слов Джульетты у Ламприера сложилось впечатление, что коллекция ее отца представляет собой остатки былой роскоши, подобранные в какой-нибудь деревенской усадьбе, не сумевшей справиться с трудными временами. Он не был готов к встрече с новой Александрией. Тут был прекрасный экземпляр Дероме и Дюбуиссона, несколько работ Паделупа, их учителя. Фантастические узоры и цветочные нагромождения Лемоньеров на мгновение привлекли его внимание, но он оставил их ради характерно отделанных кожей корешков Пейна. «Стормонт», «французская скорлупа», античная и тысячи других типов окраски «под мрамор» в сочетании с витыми орнаментами, замысловатыми картушами и форзацами всех мыслимых оттенков. Целая энциклопедия переплетного искусства разворачивалась вместе со страницами каждой новой книги, которую Ламприер снимал с полки лишь для того, чтобы тут же заменить ее на следующую, попавшуюся ему на глаза. Здесь стоял «Astrolabium» Иоганнеса Ангелуса, «Toxophilus» Эшема, часослов на латинском и голландском языках. Множество странных книг, о которых раньше ему не доводилось слышать, привлекли его внимание: «Decades de Orbo Novo», принадлежавшая перу Пьетро Мартире д’Ангери, «О пользе животных» Ибн Бактишу, «Nikolai Klimii Iter Subterraneum» Людвига Хольберга.
Казалось, каждый уголок земли, о котором он только мог подумать, был представлен где-то среди томов этой библиотеки. И каждая эпоха, начиная от Отцов Церкви и заканчивая новейшими авторами. Энциклопедии, духовные наставления, творения поэтов и ученые трактаты, руководства и справочники были выстроены на полках, окружавших его со всех сторон. Он передвигался вдоль них вверх и вниз, ошеломленный таким скоплением учености. Тома, казалось, были подобраны по тематике. За «Астрономией комет» Блайта Хэнкока довольно естественно следовал Коперников «De Revolutionibus Orbium Coelestium», а далее – «Sciothericum Telescopicum» Уильяма Молинекса и «Новый трактат по астрономии» Банфилда. Затем шла очередь навигации, о чем свидетельствовали «Новый и простой путеводитель по обоим полушариям…» Даниэля Феннинга, «Опыт составления таблицы широт» Хардинга и стоявшие далее многочисленные описания путешествий. Но то и дело какая-нибудь резкая непоследовательность или странная причуда в расстановке книг неожиданно сводила на нет все попытки молодого человека обнаружить основной принцип, которым руководствовался составитель библиотеки. «Argonautica Americana» Иоганнеса Бисселиуса хорошо смотрелась рядом с сочинением Примеле «От Гибралтара до Танжера» и четвудовскими «Путешествиями, опасными приключениями и чудесными избавлениями капитана Фальконера», но, обнаружив, что вслед за ними идут «Стихотворения» Марии и Гарриет Фальконар, он не знал, что и подумать. То, что имена на обложках перекликались, было ясно как божий день, но каким образом это влияло на порядок расстановки книг, он не мог себе представить.
Подобными капризами была наполнена вся библиотека.
«Описание острова Ямайка» Марсдена, «Система мер и весов, принятая в Восточной Индии» Брукса и «История британской торговли на Каспийском море» Хэнуэя гармонично сочетались друг с другом, окруженные прочими сочинениями о торговле и путешествиях. Но, натолкнувшись среди них на «Трактат об искусстве танца» Джованни Галлини, он почувствовал, что поставлен в тупик. Ему казалось, будто он находится в присутствии какого-то разума, который хоть и согласился раскрыть перед ним механизмы своей работы, все равно остается непостижимым для его понимания, загадочным и полным презрения к его усилиям. Его вдруг осенило, что библиотека, какой бы принцип ни лежал в основе ее организации, была составлена по кругу. Он мог взять в руки любую книгу, и входящие в ее окружение тома неминуемо привели бы его обратно. Кругом, кругом и кругом, мрачно подумал он. Не имея ни А ни Я, ни Тогда ни Сейчас, он, словно злополучный Тесей, преследовал неспешного Минотавра, причем оба знали, что без начала и конца не будет ни входа, ни выхода. Остается лишь бесцельно бродить по этому лабиринту, то и дело возвращаясь к пройденному.
Ламприер мысленно вернулся к книге о земной и небесной сферах. Эта комната, эта библиотека – тоже сфера, размышлял он. Здесь собраны все времена, равно как и пространства. Если я протяну руку и сниму с полки Базиния, Рудольфа Агриколу или Энея Сильвия, что мне совсем не трудно, то кто скажет, что я не попаду при этом во Францию, Германию или Италию, откуда они были родом? Конечно, я не сдвинусь с места, но кажется, что я мог бы оказаться там. Я должен буду покинуть эту библиотеку, чтобы сказать, что я никуда не перенесся, чтобы быть уверенным в этом. А если я справлюсь о чем-нибудь в «De Fabrica Corporis Humani» Везалия, то в чье тело я загляну? И если я возьму в руки «De Arte Sphugmica» Струтия и начну читать о диагностике по пульсу, то чьего пульса коснутся мои пальцы? И если я стану отсчитывать удары этого пульса под тиканье тех часов на столе, то чей пульс я буду измерять: свой или часового механизма? Он затруднился бы ответить на этот вопрос. Ведь если часами меряется пульс, то чем тогда меряется ход часов? Мудрость библиотеки начала брезжить в его сознании, когда он принялся размышлять о времени как о тикании часов, как о всего лишь пустом звуке.
Молодой человек застыл, поглощенный своими странными мыслями. Он чувствовал себя так, словно он совершенно случайно оказался среди чуждой и одновременно захватывающей воображение местности и, открыв глаза, чтобы осмотреться кругом, увидел все и ничего не смог узнать. Он стоял неподвижно, спиной к окну, пока молчаливые ряды книг изучали его со своих полок. Он закрыл глаза и вообразил, будто слышит их бормотание. Гулкое, невнятное столпотворение языков и диалектов, сливающихся, неразличимых. И вдруг – он широко распахнул глаза – он действительно услышал их. Он услышал голоса! Но изумление его длилось недолго, поскольку этот странный феномен приблизился и вошел в комнату, приняв облик Джульетты и представшего вслед за ней мистера Орбилия Квинта.
Седой, слегка сутулый Квинт, с чопорным видом пересекавший комнату, движениями странно напоминал птицу. Джульетта не церемонясь уселась на край стола.
– Так-так, ведь это мой ученик вернулся, чтобы помочь мне в моих трудах. – Голос Квинта неприятно резанул слух Ламприера. – Отлично, отлично, тогда за работу, так? Или мы будем стоять здесь и прохлаждаться, пока на нас не налетят монгольские орды? Ну, Джон…
Орбилий Квинт быстро нашел выход из неловкого положения, снова войдя в роль учителя, но его бывший ученик не собирался склоняться перед авторитетом, который порядком надоел ему десять лет назад и откровенно раздражал сейчас. Нет уж, мой дорогой Квинт, подумал молодой человек, я не собираюсь становиться вашим секретарем, эта библиотека – мое поле действия, теперь пришла ваша очередь ходить под ярмом. Но вслух он сказал, что не ожидал встретить здесь мистера Квинта, но с радостью примет его помощь (которую тот, по правде говоря, ему не предлагал) и что, конечно, чем скорее они начнут, тем лучше. Они оба занялись подготовкой перьев, писчей и промокательной бумаги, и именно Ламприер, приведя в готовность инструменты, взял инициативу на себя.
– Начнем с самого начала, – провозгласил он. – С Гомера.
– Вопрос, я думаю, заключается не в том, вносить его в список или нет, а в том, какое издание предпочесть, верно? – парировал Квинт.
– Лучшим изданием считается, разумеется…
– …издание Гейне, – перехватил Квинт.
– Нет, издание Евстафия Солунского, без сомнения, – самое лучшее. Но поскольку оно практически недоступно, то подойдет и Гейне.
Поделив почести приблизительно поровну, они перешли к Гесиоду, в споре о котором Ламприер отстоял преимущество пармского издания, появившегося всего год назад, причем победа досталась ему главным образом за счет того, что Квинт ничего о нем не слышал. Джульетта, хоть и не имела ни малейшего понятия о многообразных достоинствах издателей аскрийского мудреца, достаточно хорошо разбиралась в многообразных достоинствах их защитников. Она раздувала пламя их соперничества одобрительными или предостерегающими восклицаниями, пока они продолжали сражаться, забираясь в умопомрачительные дебри грамматики, упоминая недостоверные фрагменты текстов и пускаясь в самые сложные тонкости классической палеографии. Их списки были полны именами давно почивших авторов, а воздух, казалось, загустел от споров по поводу выбора наиболее достойных.
Ламприер упорно бился за сочинение Оппиана о рыбах. Квинт согласился на «Halieuticon», но стоял как скала за «Cynegeticon». Квинт добился, чтобы его соперник выслушал цитату в двадцать строк из Вакхилида.
– Браво! – воскликнула Джульетта, когда он закончил.
Ламприер ответил шестью возможными реконструкциями строчки из Анаксила и сорвал равную похвалу. Каждый был подчеркнуто вежлив по отношению к другому, но оба знали, что речь идет о том, в чем они были мастерами, о том, что в определенном смысле было их сутью. Возбудительница их соперничества встряхивала локонами и хлопала в ладоши, поощряя их усилия, и вот уже сражение переместилось из Афин в Рим. Тщетно пытался Квинт умерить ее энтузиазм, она подливала масла в огонь войны, усевшись на край стола. Ламприер настаивал, что Цезарю нет места в литературном пантеоне.
– Либо это были просто записки для памяти, либо он не понимал основных принципов грамматики, – нетерпеливо доказывал он. Квинт был уже знаком с подобным ходом мыслей, но не желал уступать.
– Он заслуживает места как стратег, – категорически заявил он.
– А «Энеида» – как путеводитель для путешественников, – возразил более молодой из собеседников, выставляя напоказ слабость такого довода.
– Э-э, нет, но позвольте, это же совсем не одно и то же…
Но Ламприер уже явно брал верх. Сочинение Катона «De Re Rustica» спровоцировало еще одно столкновение: Квинт отдавал предпочтение изданию Авзония Помпоны, Ламприер – более современному изданию Геснера. В конце концов Ламприер сдался, но зато остался непоколебим в полудюжине других случаев. Никогда еще его мысль не была такой ясной, его аргументы – такими острыми. Он с легкостью цитировал на память длинные отрывки, останавливаясь лишь затем, чтобы тут пояснить трудное место, там отметить недостоверное прочтение. Все было ясно, и пока он, доказывая одно положение и опровергая другое, не выпускал старика из виду, подлинный объект, истинная цель его стараний – Джульетта – теперь открыто была на его стороне. Это пришпоривало его еще больше.
За окном стало смеркаться, когда они добрались до Секста Проперция. Квинт обливался потом, в то время как на лице его оппонента блуждала полускрытая улыбка, словно он думал про себя о чем-то смешном.
– Издание Сантена, я слышал, замечательно. Сантен краток, учен…
– Я так не думаю, – коротко отрезал Ламприер.
– Ну, тогда издание Бартия…
– Нет, Проперций не стоит того, чтобы включать его в список.
Тут Квинт обнаружил, что попал в странное положение: он вынужден был защищать нелюбимого им поэта от обвинений человека, который был известен своей горячей к нему привязанностью. Но Ламприер не собирался сдаваться на этот раз: стихи Проперция похотливы, их стиль груб, их грамматика хромает, они полны неуклюжих архаизмов.
– …и если мы любим его за ученость, то в равной степени мы можем удовлетвориться Овидием, – пренебрежительно закончил он.
Квинт чувствовал искушение присоединиться к этим обвинениям в адрес Проперция, но вместо этого, будучи поставлен в положение противоречащей стороны, принялся горячо оспаривать каждое из них. И все же ему не удавалось убедить Ламприера. Шумное возбуждение Джульетты нарастало.
– Ну разве что, – уступил наконец молодой человек, – если взять одну только пятую его книгу, поскольку первые четыре кажутся совершенно неприемлемыми.
Квинт подскочил, чувствуя возможность компромисса.
– Именно, именно пятая книга, я именно это и… – От волнения он стал запинаться, слова сталкивались, так он спешил выразить согласие. Ламприер выждал подходящий момент и наклонился к своему бывшему учителю:
– У Проперция нет пятой книги стихов.
Он уронил свое замечание, словно бросил камень в спокойный водоем, и водоем поглотил его, и остались лишь круги на поверхности, которые мягко побежали к берегу и в молчании растворились, не достигнув его. В комнате вдруг стало очень тихо.
– Уже поздно, мне надо идти, – пробормотал старик.
Не глядя на молодых людей, он повернулся и двинулся прочь из комнаты. Лишь когда он закрывал за собой дверь, Ламприер увидел написанное на его лице унижение. И в тот же момент он почувствовал стыд. Стыд и глубокое раскаяние в своем поступке, подкрепленное уверенностью в том, что он был не прав. Дверь затворилась, и несколько мгновений в библиотеке слышалось только тикание часов. Но Джульетта не считала, что он поступил дурно. Она подбежала к тому месту, где он стоял, повесив голову. Положила свою прохладную ладонь на его щеку и на крохотную долю секунды коснулась ее губами.
– Браво, мой воитель.
Ее горячий шепот над его ухом.
«Примите мою благодарность, мистер Ламприер, и это в знак того, что я удовлетворен вашими трудами. Вместе с вами мы дней десять будем наполнять карманы книготорговцев Англии деньгами».
Вместо подписи под запиской стояла только одна буква «К». «Кастерлей». Он перевернул книгу, которую держал в руках. Она была великолепна. «Ovidius Publius Naso. Metamorphoses» было вытиснено серебром на черной коже ее переплета. Он раскрыл ее наугад:
Rumor in ambiguo est; aliis violentior aequo
Visa dea est…
Четыре дня прошли с тех пор, как он победителем вернулся из библиотеки. Четыре дня, в течение которых он думал лишь о прикосновении губ к своей щеке. Он снова стал рассеянным, но более счастливым на вид, думала про себя его мать. Шорох бумаг, доносившийся из кабинета отца, стал беспрерывным, Шарль Ламприер теперь пропадал там день и ночь. В нормальном состоянии его сын непременно сделал бы эту активность предметом своего самого тщательного исследования в попытке подобрать еще один ключ к той загадке, которую представлял собой его отец, но теперь он был целиком поглощен собственными мыслями. Мысли о девушке, жившей в доме по ту сторону долины, больше напоминали молитвы, молитвы, которые больше напоминали любовь. Напоминали любовь, и все же что-то заставляло его держаться на расстоянии от нее. Когда он заглянул в ее глаза в первый раз, тогда, возле церкви, он увидел там образ всего, что было для него желанно, всего, что он мог бы полюбить. Но больше он не видел в них ничего. Что там, за этими глубокими черными глазами, он не знал. Они сбивали его с толку и одновременно волновали.
Лидийские женщины, фиванские и гемонийские девы, обращающиеся в деревья, птиц и быстрые потоки, чтобы избежать прикосновения грубых рук, пытающихся схватить их за лодыжки. Он наугад переворачивал страницы, знакомые истории Кеика и Алкионы, Юпитера и Европы, мести Алфеи своему сыну мелькали в его памяти. Вполне подходящий подарок, думал он. Но сама книга была странной. В тексте, насколько он успел заметить, не было ошибок, однако нигде не упоминалось имя издателя. Не было и года публикации, не было никаких отметок печатника, которые могли бы указать ее происхождение. Единственным ключом к этой загадке была, пожалуй, сама необычность издания. Посередине фронтисписа был оттиснут круг, который, судя по всему, служил каким-то символом, однако отпечаток был нечетким, в одном месте круг треснул. В других изданиях не только один какой-то круг имел бы трещины. В других изданиях это ни на секунду не остановило бы на себе его взгляда. Дефекты печати в книгах встречались нередко. Но в этом издании шрифт повсюду был превосходным, каждая линия, каждая точка были оттиснуты совершенно отчетливо. Он был озадачен. Однако он постарался, чтобы этот дефект не нарушил того удовольствия, которое он получал, перелистывая страницы. Почти каждый сюжет был иллюстрирован. По всему тексту были разбросаны небольшие литографии, которые удачно дополняли прекрасный латинский шрифт, но и не привлекали особенно его внимания. До тех пор, пока он не дошел до истории Актеона и Дианы.
Эта иллюстрация отличалась от остальных. Она занимала целую страницу, была сделана тщательнее других и выглядела так, словно художник лишь скрепя сердце придал ей стилистическое сходство с остальными иллюстрациями. Ламприер заметил, что эта страница не была включена в общую нумерацию. Очевидно, художник долго и старательно размышлял над глупостью Актеона. Бедный Актеон, приговоренный своей собственной несчастливой судьбой к тому, чтобы узреть жестокую девственность Дианы в ее наготе. Она всего лишь удивлена, стоя в своем озере, ее лук не натянут. Но это не спасает Актеона, его голова уже превратилась в оленью, а его собственные собаки вонзают клыки в его ноги и грудь. Одна рука простерлась в поисках опоры к стоящему позади дереву, другая в бессильной мольбе о помощи поднялась к небесам, из оленьей глотки вырывается рев боли, не способный облегчить его страдания. Диана кажется спокойной, ее тонкие руки, украшенные только кожаными, отделанными бирюзой браслетами, держат лук в стороне, словно показывают его какому-то спрятавшемуся, но допущенному к лицезрению наблюдателю. Одна ее грудь открыта взору. Два ряда деревьев, сужающихся в перспективе, уходят на задний план рисунка, и в тени их тонов и полутонов фигура, напоминающая человека верхом на лошади, наблюдает за этой сценой. Рисунок приковал к себе внимание молодого человека. Он не знал почему. Судьба Актеона прежде мало занимала его. Но теперь он задумался над этой историей, бессознательно стараясь понять, чем она его привлекает. Но и на сей раз ему удалось найти в ней лишь то же, что он находил и раньше. Мрачная ирония Овидия, странное сочетание красоты и жестокости и абстрактную жалость к внуку Кадма, низверженному crimen fortunae. Вопрос о том, заслужил Актеон свою печальную участь или нет, был избитой темой для дебатов ученых-классиков. Он вспомнил, как однажды сам спорил об этом с Квинтом, и под конец оба они поменяли свои взгляды и стали защищать точки зрения, противоположные первоначальным. Это было приятное воспоминание, и он внезапно снова ощутил неловкость, вспомнив свою победу над стариком. И все же Джульетта одарила его своей милостью, и даже более того. Она поцеловала меня, подумал он и снова вернулся к ярости Дианы, вызванной любопытными глазами Актеона.
Ключа не было. Во всяком случае, его не было здесь. И не было до сих пор… Шарль Ламприер оторвался от своих трудов. Время было против него. Тропа, по которой он шел, привела его к концу, и все же завершения пути все еще не было видно. Он был близок, это-то он знал, возможно, достаточно близок. Возможно, он потревожит их воды, даже если ему не удастся подвести их к поверхности, или, может быть, они вынырнут по собственному желанию? Он не улыбнулся при этой мысли. Ему предстояло забросить наживку для существ, о которых он не знал ничего, кроме того, что они ждут его в темных глубинах, куда не мог проникнуть его взгляд. Но пришло время выманить их на свет… Или время умереть? Он притворился, что сердится на себя за эту мелодраматичную мысль. Но где-то внутри его скрывалось знание, что эта мысль могла обернуться действительностью. Она ждала, пока он сорвет с нее покровы, и он не спешил сделать это. Когда он будет готов к этому знанию? Когда вообще кто-нибудь бывает к нему готов, подумал он. Бриз, влетавший в окно, загибал углы бумаг, наваленных в беспорядке на столе перед ним. Время от времени одна из них мягко опускалась на пол. Там их скопилось уже довольно много. «Сколько времени я здесь?» Они давно могли узнать об этом у Чедвика, его поверенного. Он должен допустить, что такая возможность существовала. Об остальном легко можно было догадаться. Хотел бы он, чтобы и ему было так же просто. Было уже поздно, звезды лили на него свой свет с летнего неба. Где-то за всеми этими светящимися точками лежал свой порядок, где-то, говорили богословы, находился образ, который объяснял все. «И возможно, я найду его», – подумал он.
Если бы кто-нибудь, наделенный исключительно острым зрением и возможностью взобраться на верхушку розельской ветряной мельницы, посмотрел на запад в сторону дома Ламприеров, он увидел бы, с какой приятной для глаза симметрией две головы, погруженные в сон, лежат на столах, расположенных под окнами левого и правого крыльев дома. А если бы он был еще и совершенно глух и, следовательно, не мог слышать, как Марианна Ламприер устраивает побудку, ему показалось бы почти чудом, что обе головы внезапно подскакивают, руки стирают с лиц сонное оцепенение, рты зевают, тела потягиваются и исчезают почти одновременно – так, словно они куклы, управляемые веревками из одной связки. Однако такой наблюдатель вскоре должен был бы отказаться от подобного сравнения, если бы обнаружил, что на этом течение двух взаимосвязанных утренних ритуалов расходится и оказывается, что каждая голова содержит совершенно особые представления о том, какие действия способствуют переходу от сонливости к состоянию бодрствования.
Пока Шарль Ламприер поливал голову водой из белого эмалированного таза, его сын разевал рот, чтобы увидеть в зеркале свои зубы. Джон Ламприер снял очки, чтобы стереть остатки сна с глаз, и робко плеснул немного холодной воды себе в лицо. Его отец насухо вытер шею полотенцем и надел хрустящую чистую рубашку. Совершив соответствующие омовения, они спустились вниз и снова сошлись за завтраком. Их ждала неприятная новость.
– Пожалуй, это последний солнечный летний день, – приветствовала их Марианна Ламприер.
– Пожалуй, Марианна, пожалуй, так и есть, – ответил ее муж с полным ртом, пережевывая яйцо; ее сын кивнул; у обоих одновременно возникла одна и та же мысль.
– Нет, Марианна. В этом совсем нет необходимости.
– Наш дом никогда не выглядел, никогда не выглядел таким…
– …таким приятным, – на ходу придумал Шарль, закончив фразу, начатую сыном.
Марианна Ламприер ждала, пока они замолчат.
– Последний летний день – это день, когда дом прибирают к зиме, – провозгласила она, улыбаясь при виде того, как вытянулись их лица. – И я НЕ ЖЕЛАЮ, чтобы вы оба крутились у меня под ногами. Ты закончил завтракать, Джон? Хорошо. Шарль? – (Он протянул ей пустую тарелку.) – Я не желаю видеть вас обоих до пяти вечера, самое раннее. А затем я хочу, чтобы вы оба были здесь. – Смеясь, она стала подталкивать их к дверям. – В пять часов! – крикнула она им вслед, и дверь захлопнулась.
Оказавшись снаружи, они смущенно посмотрели друг на друга. За их притворными протестами против изгнания из дома скрывалось не часто посещавшее их ощущение близости, которое теперь, когда покров шутки был сброшен, смутило их обоих. Впрочем, ерунда. Они просто пошутили, как сделали бы на их месте любые отец и сын. Джон Ламприер усмехнулся.
– Думаю, я мог бы пройтись до долины Святого Лаврентия, – сказал он.
– А я схожу навестить Джейка Стоукса, – ответил его отец.
Оба улыбнулись, это были их обычные места изгнания, когда Марианна принималась за генеральную уборку. Из дома доносился стук котлов и сковородок, служивший аккомпанементом к деятельности, совершавшейся внутри. Дом звучал словно кузница, и они знали, что Марианна скоро выйдет за водой.
– Тогда до вечера, Джон.
– Прощай, отец.
И на этом они расстались.
За полями прихода Святого Мартина, в двух или, возможно, трех милях от них, виконт Кастерлей вел коня под уздцы в обход псарни. Конь храпел и вскидывал голову, раздраженный внезапным лаем и рычанием. На лице виконта застыла решимость, смешанная с возбуждением. Их план принял окончательные очертания, когда к ним пришел тот поверенный. В свое время все они, даже Жак, поняли, что дело снова идет к этому. Как это было всегда. Как это всегда будет.
Куда запропастилась девчонка? Псы царапали когтями землю, чувствуя скорую свободу. Он поднял щеколду, и они хлынули во двор, налезая друг на друга в злобной свалке из хвостов и лап, щелкая зубами в попытке схватить друг друга за уши; тут и там возникали короткие жестокие схватки, в которых каждая собака отстаивала свое место в иерархии своры. Виконт взобрался в седло, и нетерпение собак, предвкушавших скорую охоту, стало еще более неистовым. Где же эта чертова девчонка? Он позвал ее, чувствуя, как нарастает его раздражение, и она выбежала из-за угла. Прежде всего она должна была занять свое место. Проволочек здесь быть не могло.
– Залезай! – приказал он, пока она ждала, полная тревожных опасений, в соответствующем своей роли виде, прикрытая плащом.
Собаки никак не могли успокоиться. Сильные животные. Он почувствовал, как конь выровнял спину под легким весом девушки. Ее руки сомкнулись вокруг его торса. Она сыграет свою роль, как он учил ее, даже не зная смысла представления. Он улыбнулся про себя над иронией, которая скрывалась в этой мысли. Разработка всего сценария могла принадлежать и не ему, он даже мог негодовать при мысли о том, что ему поручено участвовать в нем, но сама его роль – в ней было чем полакомиться. Внезапно он бросил думать об этом, прочно ухватившись за мысль о том, что предстояло сделать. Конь, всадники и свора гончих сделали полный поворот, а затем вырвались за ворота, туда, где их ждали ограда и лежавшие за ней поля. Собаки веером рассыпались впереди в предвкушении погони и убийства.
После того как отец и сын расстались, Шарль зашагал по тропинке, которая вела к церкви Святого Мартина, а его сын направился прямиком через поле к скалистым обрывам, вздымавшимся вокруг залива Боули. Достигнув церкви, Шарль тоже свернул в поля, следуя вдоль живой изгороди на восток, в сторону Ла-Вале и дома Джейка Стоукса в Бланш-Пьер, куда он и направлялся. Джейк, должно быть, ждет его. Он знал не хуже Шарля, что генеральные кампании Марианны по приведению домашнего очага в порядок проходят согласно строгому расписанию. А пока Шарль шагал через поля, делалось все более ясно, что это был действительно последний погожий летний день.
Солнце поднялось высоко, и в неподвижном воздухе повисла жара. На юго-востоке он заметил гряду темных, пасмурных облаков, которые, казалось, набухали и чернели прямо на глазах. Джейк, должно быть, тоже заметил их и теперь гадает, как поступила Марианна. Воспоминание о жене внезапно кольнуло Шарля. Она была особенно красивой, когда прятала невольную улыбку за притворной суровостью. Она была такой желанной; ему вдруг пришло в голову, что они не делили ложа уже несколько недель. Сколько? Он не мог вспомнить, и его вдруг охватило желание немедленно вернуться домой, забыв обо всем. Вернуться, распахнуть дверь, и поцеловать ей руку, и сказать, что только такое грубое животное, как он, мог так пренебрегать ею. И она, должно быть, рассмеялась бы и сказала, как это было однажды, что у нее страстная тяга к грубым животным, и она взяла бы его за руку и повела по лестнице наверх.
Но Марианна была занята и вряд ли одобрила бы его вторжение. Он знал это и поэтому продолжил свой путь. В зарослях живой изгороди пели птицы. Ему показалось, что он увидел сороку и услышал лай собак вдали. Он любил свою жену. Он надеялся, что у него еще будет время загладить свое пренебрежение, – именно так, подумал он, она должна расценивать его отношение к ней. Дерн, высушенный летним солнцем, не хотел пружинить под ногами. Поля на высоких участках покрылись трещинами, напугавшими кое-кого из крестьян. «Земля выпускает своих духов», – говорили они, сами в это не веря. Он снова услышал собачий лай. Кастерлеевские собачонки, подумал он. Только богу известно, зачем он держит их. На Джерси и охотиться-то не на кого.
Он наугад выбрал тропинку через поля, следуя скорее общему направлению, чем определенному маршруту, и, вероятно, неудачное расположение живой изгороди было виновато в том, что он, вместо того чтобы отправиться на юг, двинулся к северу. А может, он просто заблудился. Но одно было определенно: как только он поворачивал на юг, то сразу слышал лай кастерлеевских собак. Во всяком случае, он полагал, что это были собаки Кастерлея. На самом деле ему ни разу не доводилось их видеть. Он не любил собак, но его полуосознанные усилия обойти свору привели лишь к тому, что он вышел на некотором расстоянии к северу от кветивльской мельницы, тогда как рассчитывал оказаться в полумиле от Ле-Шасе. Сейчас он находился в трех или четырех милях оттуда. Чертовы животные. Но больше всего он был раздосадован собственной робостью. Он решил спуститься напрямик в долину Святого Лаврентия и идти вдоль ручья на юг до Бланш-Пьер.
Свора ускорила бег. Через Чэмпс-Клэрс, перерезав Чейпл-роуд у Андо, кружась и двигаясь вниз к Кветивлю и дальше в долину; гон вел их через кустарник и пастбища, заставлял преодолевать изгороди и канавы, стены и заборы, пересекать луга и вспаханные под пар поля и продираться сквозь подлесок, который вскоре стал переходить в лес, пока корни деревьев не вылезли из земли так высоко, что собаки начали спотыкаться о них, сбегая вниз по крутому склону. Всадник выбирал дорогу более осмотрительно, направляя коня к зарослям кустарника, которые, он знал, были внизу. Собаки запыхались, их языки вывалились наружу. Они больше не лаяли.
Крутые бока долины были покрыты черной землей, которую даже древесный шатер не сберег от высыхания. Она крошилась под ногами Шарля, пока он скользя спускался по склону. Несколько раз он чуть не упал. Деревья выставляли из-под земли толстые шишковатые корни, служившие ему опорой при спуске. По мере того как склон делался все более пологим, деревья становились тоньше, и их место заступали толстые стебли куманики. Шарль помнил этот гибкий колючий кустарник с детства, когда с другими детьми они ходили в лес за ягодами. Впрочем, здесь ягоды никто не собирал. Они сморщились и превратились в плотные коричневые комочки на ветвях. Он осторожно огибал густые заросли, когда обнаружил, к своему удивлению, хорошо различимую тропинку. Должно быть, ее протоптали недавно, подумал он. Но кто? Он двинулся по ней, на ходу вытаскивая колючки из одежды. Шум бегущей, а возможно, и падающей воды достиг его ушей, но заросли высоких папоротников полностью заслоняли место, где шумела вода. Он раздвинул папоротник и шагнул вперед. Это действительно был небольшой водопад, но затем его глазам предстало зрелище, от которого он сразу упал на колени, словно у него разом лопнули подколенные сухожилия. Горячий удар сердца разошелся по телу.
– Боже милостивый! – воскликнул он при виде открывшейся перед ним сцены.
Вот-вот пора начинать, да, подумал человек, сидевший верхом на коне. Его мозг работал очень четко. И мальчишка тоже. Скоро. Он собрал собак, когда они достигли берега ручья. Собаки знали, что цель их погони близка. Он держал их, выжидая, выстраивая в голове путь, который должен был проделать мальчишка, оценивая расстояние и рельеф местности в пересчете на время. Сверху палило солнце. Скоро, вычислял он, мальчишка должен будет подойти к месту, отведенному для него, и сыграть свою роль в предстоявшем спектакле. Затем он почувствовал, что не может больше противиться желанию завершить представление. Он сбил собак в кучу и двинул коня вдоль ручья вверх по течению. Пора.
Джон Ламприер бесцельно брел среди скалистых обрывов залива Боули до самого Викард-пойнт, прежде чем свернуть вглубь острова к Камбраю, а затем на запад к каменоломням Мон-Мадо. Оттуда он направился к югу мимо уэслианской часовни в долину Святого Лаврентия. Теплый солнечный свет переливался в листве над его головой и испещрял пятнами землю вокруг. Благодаря очкам он совсем не боялся склона, да и в любом случае западная сторона долины была гораздо менее крутой, чем та, что лежала напротив. Он шагал вперед, ориентируясь на шум ручья, который бежал, невидимый для глаз, ниже и левее.
Он любил эту долину. Жилище человека еще не нарушило ее уединения, и в ней умещалось любое время; это было место, где античные герои могли бегать беспрепятственно, где можно было заметить их мимолетный промельк: солнечный блик на шлеме, быстрое движение, схваченное самым краем глаза. Его щека болела, пролежав всю ночь на книге, которую прислал ему в подарок Кастерлей. Дважды во время сна он вскидывал голову, охваченный паникой, оттого что сквозь сомкнутые дремотой веки ему казалось, будто фигуры на иллюстрации начинают двигаться по странице. Дважды он снова засыпал, убедившись, что это только сон. Но воспоминание об огромном лице со слезами из расплавленной бронзы все еще преследовало его. И о лавке Икнабода тоже, подумал он про себя. Он продолжал идти, приближаясь к своему любимому месту в долине – к водопаду, где быстрый поток падал со скалы и разливался неглубоким озером, прежде чем снова сузиться и двинуться дальше вниз через долину к Бланш-Пьер. Где-то здесь находилось то место, куда он не раз приходил, чтобы просто сидеть и слушать шум падающей воды.
Он услышал слабый рокот задолго до того, как увидел водопад, и, настроившись на него, как на сигнальный маяк, пошел на звук. Но когда он пробирался вниз, сохраняя равновесие под углом к склону, он услышал короткий вскрик и последовавший за ним громкий всплеск воды. Кто-то нашел его озеро. Кто-то был в его озере! Он гневно зашагал вперед, обогнул небольшую группу деревьев и на полном ходу замер при виде обнаженной Джульетты Кастерлей, стоявшей под струей водопада.
Он мог бы подбежать к ней. Он мог бы подбежать, и упасть перед ней на колени, и целовать ее там, где целовал ее водопад. Ее живот и грудь, ее губы. Но лишь дышать – вот все, что он сейчас мог. Желание высушило его рот, и он почувствовал, как напрягся каждый мускул его живота. Сияюще-серебристая вода блестела на ее коже. Она отбросила назад свои длинные черные волосы, и сверкающие капли дугой взметнулись вверх. Зачерпывая воду сложенными ладонями, она омывала сначала ноги, затем живот и, наконец, грудь; крошечные капельки срывались с ее сосков, затвердевших от холода, обратно в темную воду, бурлившую у ее ног. Водопад обрушивался на нее сверху, и она протягивала руки, чтобы обнять его, ловила ртом, чтобы ощутить вкус, выгибала спину, чтобы почувствовать его ледяное прикосновение на позвоночнике, между ягодиц, на бедрах. Она стояла под взглядами, направленными к ней с обеих сторон озера, где скрывались в зарослях отец и сын. Пока она отдавалась холодным поцелуям водопада, взгляд Джона Ламприера упал на родимое пятно на ее плече, но, прежде чем он успел его разглядеть, она повернулась к нему другим боком.
Алебастровая кожа, агатовые глаза, ее тело качалось от отца к сыну. Со своей стороны озера Шарль Ламприер видел все, что видел его сын. Все, кроме одной мелочи. Белое тело в черной воде и блеск капель, скатывающихся с ее кожи. И когда она повернулась, он увидел, как сверкающие капли разлетаются вокруг нее, как серебряная петля, поднимающаяся из озера. Он увидел черный треугольник внизу живота, ее груди и ее глаза, которые были еще черней. И пока ее тело поворачивалось перед ним, он увидел пятно, отметину, которая за секунду до этого мелькнула перед глазами его сына и которую тот не узнал. Но отец узнал ее, и горло его перехватило от ужаса, он понял, что перед ним знак, которого он боялся больше всего на свете, который горел в его душе с той же силою, с какой кто-то выжег его на белой коже. Разорванное кольцо, визитная карточка всего того, с чем он боролся. И тогда он понял, что его терпеливые, безликие враги перехитрили его, что все его усилия, и усилия его отца, и отца его отца снова ни к чему не привели. Сейчас ему будет предъявлен счет, и расплачиваться придется жизнью. Они нашли его. Еще мгновение он медлил на коленях, словно завороженный сознанием собственного поражения, затем выпрямился во весь рост, чувство протеста поднялось в нем и вылилось бессмысленным криком:
– Нет-нет! Не сейчас! Не здесь!
Затем он услышал свору. Он помертвел, крик замер в его горле, когда он понял, что это он был их добычей с самого начала. Но время для любых размышлений прошло.
Псы показались из-за кустов в сорока ярдах ниже по течению ручья, двигаясь быстро, низко стелясь над землей. Он взглянул на обнаженную девушку, которая теперь в упор смотрела на него, стоя в озере. Ее блестящие черные глаза погружались в него. Он приказал себе не бежать, храбро встретить все, что случится. Но сорвался с места, с бешеной силой сминая папоротники и кусты на своем пути, в то время как на другой стороне водоема, под покровом нависших деревьев, другая пара ног пыталась бежать и не могла. Другая пара рук пыталась разорвать возникающий ночной кошмар и не могла. Он пытался кричать, но слышал лишь вопли своего отца.
Солнце палило сверху, ослепляя бегущего человека. Первый пес кинулся на него, Меламп, зубы сомкнулись на его голени, первый крик боли, первая кровь, Ихнобат, вцепившийся в ребра, рубаха рвется, белое тело обнажается, Памфаг, вонзающий желтые зубы в запястье, поднятое в тщетной… Доркей хватает его за другую руку, тащит вниз, Орибаз выхватывает кусок кровавого мяса из икры жертвы, спазм ноги, он падает, и Неброфон находит горло, раздирает его, так что больше не слышно криков, лишь шум крови в трахее, предсмертный хрип, который побуждает Терона впиться в мякоть щеки. Лалапу – вцепиться в язык и трепать его. Птерел и Агра рвут зубами детородные органы, огрызаясь на Гилея, который грызет сухожилия сзади колена, окровавленная плоть все еще шевелится, пока Напа и Пемена не начинают рвать шею с двух сторон, Гарпия отскакивает назад, вздрагивая от громкого треска кости, жадно лижет теплый костный мозг, и вместе с нею Ладон, их оттесняет Дромад, тогда Канакея, Стиктея, Тигрид и вся свора набрасываются на труп. Алкея пробивает себе дорогу к серебряному озеру. Левкон задирает окровавленную пасть к склонам долины. Деревья шелестят, густая зеленая листва пляшет на ветру. Асбол яростно облаивает медленные движения листьев.
Юноша катается по траве, вжимая лицо в мягкую почву. Лакон скулит, его морда в крови. Аэлл скребет когтями землю. Истерзанное тело содрогается в последних мышечных конвульсиях. Фей играючи припадает к земле. Юноша царапает землю, ломая ногти. Ликиска вскидывает голову на плеск воды под копытами лошади, которая поднимается вверх по ручью. Киприй возглавляет свору, когда псы послушно подбегают к всаднику. Гарпал медлит у озера. Девушка смотрит на всадника, ожидая знака. Меланей оглядывается на труп. Всадник молча протягивает ей руку. Лахнея нюхает воздух. Юноша корчится на земле. Лабр носится кругами. Она бежит к всаднику, вода брызжет из-под ног во все стороны. Аргиод убегает с ее пути. На ней надеты ножные браслеты из мягкой коричневой кожи, отделанные бирюзой. Гилактор слизывает кровь у себя со спины. Меланхет соскакивает с берега. Девушка подбегает и запрыгивает в седло, прижимается влажной щекой к спине всадника. Теридамада задирает голову и лает на небо, в то время как конь с седоками медленно скрывается из виду.
Длинная, темная гряда облаков неспешно плыла поверху, закрывая от солнца холмы, поля и долины. Она накрыла тенью растерзанное, изувеченное тело отца у озера. Она накрыла тенью сына, обернув его в свой серый саван. Серая тень касалась его кожи холодными, словно туман, пальцами. Он чувствовал, как сухие, мучительные рыдания пытаются прорваться сквозь его горло. Сначала слов не было. Глубоко внутри его уже зрела мысль, прорастая сквозь его тело и медленно просачиваясь в чашу его мозга, подсказывая слова для его горя, и, когда она соединилась с ним, он принял ее. Перед его мысленным взором предстала раскрытая книга, Актеон был все еще жив, все еще ждал, когда псы набросятся на него. Здесь, наполовину погрузившись в воду, лежали останки его отца. Между двумя этими телами находилось его собственное тело, которое связывало их, превращая одно в другое.
В масляной лампе было девять фитилей. Она мерцала, испуская слабый свет. Из девяти фитилей горели три.
– Законопроект Дундаса, возможно, будет обсуждаться в следующем месяце. Говорят, его поддержат.
– Мы изучили этот вопрос. Никаких трудностей не предвидится, хотя…
– Небольшая смазка может помочь кое-кому примириться со своей совестью. Проследите за этим. Если будут какие-то сложности, мы вернемся к этому еще раз. – Он сделал паузу. – Что с тем, другим вопросом?
Наступило короткое молчание.
– Все прошло, как мы планировали.
– Тогда Жака можно посылать во Францию. Мы не можем больше тянуть. Девчонка поедет с ним.
Молчаливый кивок подтвердил согласие.
– Мальчишка?
– Все под контролем. Я не предвижу никаких трудностей, по крайней мере пока.
– Вы здесь именно для того, чтобы предвидеть. Постарайтесь справиться. Вспомните, что поставлено на карту.
Прозвучал третий голос. Глубже, медленнее, чем остальные.
– Все. На карту поставлено все.
Перегруженный пакетбот страдал от килевой качки. Каждый раз, когда его нос зарывался в мелкую зыбь, цыплята в ящиках, составленных штабелем в передней части судна, принимались верещать от ужаса, а пассажиры на палубе хватались за леера, чтобы удержаться на ногах. Похоже, его снова начинает тошнить. Он сидел на своем дорожном сундуке, расставив ноги для опоры, и глядел назад, на Джерси, все еще ясно видимый за кормой. Небо было свинцовым, и море казалось тусклым и мрачным. Оно кажется холодным, подумал он, хотя знал, что море бывает самым теплым именно в начале осени. Ему говорил об этом отец.
С тех пор прошло две недели. Он почти ни с кем не разговаривал. Он не плакал. Джейк Стоукс нашел его. Он отправился навстречу Шарлю, но наткнулся на его сына, потерянно бродившего по полям к северу от Бланш-Пьер. Лил страшный дождь. Он вымок насквозь, так ему потом сказали. Он не помнил. Его пальцы все еще ныли, ногти отрастали медленно. Когда они привезли тело в Сент-Хелиер, он опознал его.
– Это мой отец, – сказал он, хотя лицо было изуродовано до неузнаваемости.
Он опознал отца по одежде, точнее, по ее обрывкам, поправился он. От Джейка Стоукса он узнал, что, по словам коронера, смерть наступила быстро. От раны на горле. Кастерлей сам привел людей туда, где лежало тело, а затем перестрелял всех собак.
Ламприера действительно вырвало, он едва успел перегнуться через борт. Густая желтая слизь поплыла прочь от судна. Мать плакала в конторе у д’Обиссона.
– Полный текст завещания хранится в Лондоне, – сказал д’Обиссон. – Эти документы – лишь отсылка к нему.
Нотариус любил слова такого рода: «отсылка к завещанию», «второй душеприказчик», «кодицил»… Д’Обиссон говорил долго, но вся его речь сводилась к одному: Джон должен ехать в Лондон. Ламприер не возражал, но Марианна заплакала.
Впереди он разглядел Гернси, в получасе пути, не больше. «Это я, значит, это был я, я читал об этом, я стал свидетелем этого…» Но размышления снова и снова приводили его к мысли, которую он не мог вынести, к убеждению, которое преследовало его, словно тайный, невидимый враг. Он посмотрел вниз, за борт судна. Там, под обычной поверхностью волн, что скрывается там?
Мелкие волны бились о борт. Наверху кружили чайки. Судно, крохотная точка на огромном однообразном фоне, изъян на глади. Чайки, поднимаясь все выше, ловили теплый восходящий поток и двигались вместе с ним, пока им не становились видны оба острова, Джерси и Гернси, а вдали – побережье Франции. Но они летели еще выше, и наконец показывалась Англия, серое пятно на горизонте.
Далеко внизу пакетбот входил в гавань Сент-Питер-Порта. Молодой человек поднял сундук на плечо и понес его вниз по сходням. Дойдя до конца причала, он остановился и оглянулся, всего один раз, прежде чем зашагать вперед.
Прощай, Цезарея.
Чайки хрипло кричат и кружатся так низко, что их голоса слышны в карете, которая, подпрыгивая и переваливаясь, тащится по грязи и навозным кучам. Косо посаженные колеса оставляют глубокие колеи на дороге к Лондону. От Саутгемптона до Гилфорда и Холмсдельской долины карета претерпела слякоть, дождь, лед, поломку дышла и невыносимое зловоние, которое висит в ноябре над Норт-Даунс. А сейчас небо чистое. Лошади с силой налегают на оглобли и всхрапывают, когда кучер щелкает над их спинами кнутом. Они тяжело дышат на холодном воздухе. Сквозь съежившиеся деревушки и пустые поля, мимо заброшенных ферм, мимо сверкающих, как старое серебро, потоков, мимо курящихся паром стогов сена, мимо церквей, выглядывающих из зарослей бузины, они держат путь к столице. Дорога перерезает долины, низкие холмы, болота и топи. Теперь она бежит через Джордж-филдз.
Лужайки и деревенские домишки сменяются более солидными заборами, скрывающими окруженные террасами коттеджи, крыши которых выложены красной желобчатой черепицей, а из труб густыми неровными клубами валит дым. Кучер поглубже натягивает шапку и снова нахлестывает усталых лошадей. Они прибавляют шагу, и карета через Саутворк въезжает в предместье Лондона, и дома по мере приближения к центру приобретают сперва один верхний этаж, затем другой, становятся выше и стройнее, и так до самого Лондонского моста, где запруженный народом город внезапно обрывается, уступая место реке.
– …плоть и кровь моей торговли, импорт-экспорт. Как-нибудь да заработаешь пенни, – втолковывает мистер Кливер своим попутчикам, пока они проезжают над медлительной водой.
Его никто не слушает. Женщина с маленькой девочкой вежливо кивает, молодой человек спит, уронив голову на плечо. Кливер не обращает на него внимания.
– Никто не скажет, что Нед Кливер не любит реку! – заявляет он.
Молодой человек просыпается от очередного толчка как раз вовремя, чтобы услышать последнее слово. Женщина согласно кивает.
– Реку? Где река? – спрашивает молодой человек, просыпаясь. Его голос звучит хрипло.
Но они уже миновали реку, и теперь колеса кареты грохочут по булыжной мостовой Ломбард-стрит.
– Вон там, сзади. – Кливер тычет большим пальцем через плечо.
Карета замедляет ход, потому что толпа все прибывает и становится все более шумной, по мере того как они продвигаются по Чипсайду и огибают собор Святого Павла со скоростью улитки. Кливер чихает, не потрудившись прикрыть нос рукой.
– Нет, вы только посмотрите! – продолжает призывать он своих спутников. – Где вы еще найдете такой город! – Кучер натягивает вожжи. Лошади останавливаются.
– Приехали! – кричит кучер вниз.
Кливер выкарабкивается наружу, стаскивает с крыши свой сундук и исчезает, не озаботившись даже словом на прощание. Женщина с девочкой выбираются следом за ним, а затем из кареты выходит и молодой человек, все еще нетвердо держась на ногах и не вполне проснувшись. Женщина перекладывает саквояж в другую руку и протягивает ему ладонь на прощание.
– Благодарю вас, миссис Джеммер.
– Всего доброго, мистер… – Она пытается припомнить его имя, которое слышала всего один раз, когда три дня назад они садились в карету. – Примите мои соболезнования, сэр, – говорит она наконец и уходит.
– Ваше? – спрашивает кучер, снимая сверху дорожный сундук.
Молодой человек берет его и начинает рыться в карманах. Рука его наталкивается на медальон с портретом матери, который та вложила в его ладонь, когда он поднимался на борт пакетбота, чтобы покинуть Джерси. Со всех сторон его толкают прохожие. Он снова шарит в кармане и вытаскивает листок бумаги с планом, тщательно нарисованным рукой матери, на котором показано, в какую сторону ему следует идти от любого места на реке. Он должен только найти Темзу, и он не заблудится.
– Поберегись!
Он отскакивает в сторону, и мимо него по мостовой грохочет ручная тележка. Он вскидывает на плечо сундук.
– Ой!
Его относит вперед, когда дородный господин за его спиной требует освободить дорогу. Широкая улица, на которую он попал, запружена торговцами-разносчиками и покупателями, не уместившимися в пределах рынка Флит-маркет и выплеснувшимися на соседние улицы. Владельцы прилавков выкрикивают достоинства своих товаров в скопище народа, которое кипит вокруг. Возчики прокладывают себе путь среди тычков и проклятий, вслед за ними в толпу врезаются носильщики. Страшный шум заполняет уши – это домохозяйки выторговывают пенсы и фартинги у продавцов, которые протестуют против их скаредности. Мальчишки шныряют под ногами прохожих, уворачиваясь от пинков. Собаки протискиваются сквозь давку, спеша по своим собачьим делам.
На другой стороне улицы какой-то человек продает апельсины, по пенни за штуку, с висящего у него на боку лотка.
– Простите, сэр, – начинает молодой человек.
– Мы знакомы?
– Нет, я просто…
– Вам нужны апельсины? – Он протягивает один.
– Нет, я…
– Тогда не отнимайте у меня время.
Такой отпор несколько обескураживает молодого человека, но ничего. Тут множество торговцев, они стоят повсюду. Они должны знать, где Темза. Они и впрямь знают, но никто не слушает его. Они предлагают ему фрукты: хурму, яблоки и груши за четыре пенса, пенни и двухпенсовик. Он шагает вперед, держа на плече сундук, погружаясь вглубь рынка, где царит самая густая давка, где со всех сторон покупают и продают, обменивают и торгуются.
– Не могли бы вы показать мне, где находится Темза? – спрашивает он то у одного, то у другого.
Все смотрят на него, словно он сошел с ума. Ему предлагают брюкву по шиллингу за бушель и репу за ту же цену. Торговки рыбой, на ходу предлагая свой товар, разложенный на лотках, оттесняют его все дальше, где какой-то мальчишка настойчиво навязывает ему коробку нюхательного порошка за шиллинг или три коробки за два. Один из покупателей прислушивается, с первого взгляда распознает хороший товар и тут же берет его, одновременно ухватив за локоть проходящую рыбную торговку, чтобы купить у нее палтуса за трехпенсовик. Три пенса с гинеи, гинея за погляд. Она продолжает кричать, на спине у нее висит корзина, которую она в шесть утра взяла на Биллинсгейтском рынке. Ее товарка продаст вам колбасу еще дешевле, но не притронется к палтусу и за шиллинг, кроме как за столом. Проходя мимо продавца спичек, она опускает в его коробку пенни, а спичек не берет. У бедняги нет обеих ног до колен, по ночам ему снятся зарытые сокровища. «Они спрятаны всего в тридцати шагах отсюда!» – кричит он, подпрыгивая на своих обрубках, молодому человеку, который наклонился к калеке, чтобы задать в сотый раз свой вопрос. Торговля идет неплохо у продавцов требухи, четыре пенса за фунт, и все, что вам нужно, это побольше уксусу. Уксус у бакалейщика, двухпенсовик за бутылку. Вонь из мыловаренных котлов забивает ноздри мистера Гипа, теперь он стал точильщиком ножей, а прежде был скорняком, если позволительно назвать так этого бездельника. Это он наточил нож, которым перерезали горло Кьерену Хейли, и ему пришлось предстать перед сэром Джоном и давать ему объяснения. Вдове Хейли только и досталась в наследство французская болезнь, а ее отпрыск только что стащил парик из корзины торговца, сделав вид, что усердно помогает поднять ее на спину. У каждого здесь свой бизнес. Парик украшает голову миледи Алисы де Вир, которую сейчас несут в кресле с высокими стенками носильщики, вялая рука держит поводок, рядом спешит спаниель, за шесть несчастных пенсов от Альбермарл-стрит до Пьяццы, по истертому пенни за каждые пятьсот два шага. «Куда прешь, парень? Еще очки нацепил!» Один из носильщиков леди Алисы на миг придерживает шаг, затем движется дальше. Женщины, доступные за гинею, облепили рынок так же плотно, как талию Миллисент Мартин стягивает новенький корсет на китовом усе, купленный у Стейпса на Пиккадилли, целых двадцать три шиллинга, но зато ус прямо из Гренландии. Виноторговец и мясник души в ней не чают за ее пристрастие к мясному пирогу с портером, пенни за пинту, четыре с половиной пенса за окорок и бекон. Ее отец, владелец мастерской гравированных вывесок, получил триста фунтов прибыли в прошлом году, а в этом дела идут еще лучше, отчаялся дождаться жениха, поседел, собирая приданое, приглашается всякий, у кого начищены башмаки. Из кандидатов в зятья один шалопай Уиллем (неизвестного рода, бог весть какого прихода) – единственный купец на его товар, сколько бы он ни давал в придачу. Щетки, которыми Уиллем надраивает свои башмаки, производства Саймона Киркби и «Сыновей Спитлфилдз». Сыновья бурно торгуют с разбойниками из Дептфорд-филдз, специализируясь на оловянной посуде, выручка проворачивается через кофейню Джонатана и растворяется в запутанных колонках цифр, с помощью которых за счетами своих бесчисленных клиентов следит Мармадьюк Оутс, тот самый, кто поспорил на тысячу, что обойдет за неделю все улицы Лондона, проиграл и добился высылки своего кредитора из города. Теперь он прохаживается по Чейндж-элли, спекулируя на бирже селитрой и китайским чаем, нет, юный сэр, реки не по моей части. Он смотрит на часы, уже почти четверть одиннадцатого. Он гладит пальцами их золотую крышку. Тридцать один фунт семнадцать шиллингов и десять с половиной пенсов, цена сегодня утром. Время бежит к полудню. Скоро комиссионеры аптекарей и бакалейщиков начнут проворачивать свои оживленные дела с турецкими купцами возле статуи Карла Второго во внутреннем дворе Королевской биржи. Они отчаянно торгуются, время от времени производя опустошительные набеги на прибыли, которые Западная Индия имеет на южной стороне, но настоящий бизнес делается на скамьях, которые тянутся вдоль Чейндж-элли. Обадия Уокер перехватил у Дьюкана выгодную сделку на двадцать тонн сахара, с учетом разницы в банке кондитеров Ламбета. Сегодня большой спрос на чай. Должен вернуться «Ноттингем», груз в полной сохранности. Те, кто поверил слухам, что девять десятых груза испорчены, и распродал свои акции, потеряли теперь от двух до двух с половиной пенсов на фунт. Впрочем, кому это теперь интересно, кроме какого-то придурка, который спрашивает, есть ли еще в Лондоне Темза, и после обеда они усядутся наверху в «Антверпене», где разговоров о чае не будет, разве что продавцы стекла задумают использовать сегодняшний день в своих интересах. Какой-то обеспокоенный торговец вздыхает, сбрасывает еще фартинг, чтобы привлечь покупателей, и, не встретив поддержки, с важным видом выходит через Норт-гейт на Треднидл-стрит. Теперь группа торговцев, усердно занятая за столом в «Иерусалиме» обсуждением каботажной торговли на внутренних рейсах, навострила уши, когда хозяин дал от ворот поворот долговязому шутнику, который, нет, вы подумайте только, хочет узнать, где Темза, его сундук грохочет по лестнице вслед за ним, вот нахальный пентюх. Какая-то женщина бросает взгляд на эту суматоху, прикладывается к фляге и безумно смотрит, как ее спутник подходит к вопрошателю и говорит ему: «Ступайте на запад, молодой человек». Он указывает направление, тот кивает и движется дальше, продолжая соваться к прохожим со своим дурацким вопросом о реке, что ж, он так ничего и не понял? Но совет достался ему бесплатно, и молодой человек наконец внимает сказанному, проходя через запруженную париками Холборн-стрит на Оксфорд-роуд, вдоль которой какой-то деревенщина ведет на веревке огромных размеров свинью к месту ее ритуального умерщвления, которое состоится в следующую субботу, а его сестра гонит рядом гуся. К ним можно подойти, но они сами толком не знают, ни где лежит русло реки, ни какой дорогой можно пройти к нему. Все, что их интересует, – это свинья и гусь. Он поворачивает назад, туда, где лабиринт улиц примыкает с юго-запада к Черинг-Кросс-стрит. По его походке видно, как он устал. Ноги гудят. Сундук врезался в узкое плечо, и рука, придерживающая его, болит от напряжения. Он медленно шагает вперед по булыжной мостовой, едва видной из-под толстого слоя грязи. Из верхних окон многоквартирных домов визгливо кричат женщины, и здравый смысл подсказывает ему не оборачиваться, пока ноги влекут его через Шит-элли по направлению к Пьяцце. Найдет ли он когда-нибудь реку? Отчаяние охватывает его, когда он огибает площадь, осторожно пробираясь сквозь толпу, чтобы углубиться в небольшую улочку, ведущую к югу. Пройдя ее наполовину и уже совершенно выбившись из сил, он останавливается, чтобы передохнуть, поставив свой сундук на землю и прислонившись к дверям какого-то дома. Нетвердой походкой к нему приближается человек с большим синим мешком в руках. Ламприер сторонится, чтобы дать ему пройти. Человека ведет в сторону, он кренится. Они сталкиваются.
– А, черт тебя подери!
Вся усталость и отчаяние Ламприера внезапно выплескиваются на голову пьяного обидчика, который почти падает на него. Ламприер тычет своей картой ему в лицо.
– Река, – требует он. – Мне нужна река.
Пьяный испуганно смотрит на него.
– Какое место на реке, сэр? Какое именно место вам нужно? – спрашивает он, трезвея от страха; вычерченный от руки план угрожающе висит над его головой.
– Вот. – Молодой человек тычет в план пальцем. – Саутгемптон-стрит.
– Не насмехайтесь надо мной, сэр. Я, конечно, слегка под мухой и признаю это, но разве это причина, чтобы…
– Говори!
– Сэр, я вовсе не хотел толкнуть вас, поверьте…
Молодой человек втягивает воздух, выпятив грудь.
– Говори, – медленно повторяет он, надеясь, что в голосе его звучит холодная угроза.
Его пленник оглядывается по сторонам: неужели он провинился настолько, что заслуживает побоев?
– Но, сэр, вот же Саутгемптон-стрит. Вы же на ней стоите! – в отчаянии восклицает он.
– На ней?
– Ну да, сэр, это она.
Он узнал, где она, нет, даже лучше, он уже стоит на ней! Он отпускает свою жертву и медленно выдыхает воздух из легких, чувствуя облегчение.
– Спасибо, дружище, – говорит он, наскоро стряхивая грязь с одежды.
Тот ничего не отвечает, и, когда молодой человек поднимает голову, чтобы узнать причину его молчания, оказывается, что его обидчик улизнул. Он смотрит вправо и влево, но незадачливого пьянчужки уже нет. Немного впереди, на противоположной стороне улицы, он видит дом с меблированными комнатами, который так долго искал. Он пересекает мостовую, перешагивает своими длинными ногами тротуар и стучит в дверь. Кто-то с грохотом спускается по лестнице, и задвижка отодвигается.
– Добро пожаловать, мистер Ламприер! – восклицает открывшая дверь пожилая женщина, пропуская его внутрь.
Он входит со своим сундуком, сдаваясь таким образом на милость этой улицы. Темза? Это волнует его теперь меньше всего.
Морские течения бурно сталкивались неподалеку от стоялых вод, отмечавших вход в устье реки. Волны выбрасывали короткие белые гребни, и на неспокойной поверхности моря тревожно подпрыгивала чайка. Ее крылья хватали воздух, словно пробуя, удержит ли их на лету встречный ветер, в то время как прилив начал поднимать бездумные течения в русло реки и волнение моря уступило место глубокой целеустремленной зыби. Потоки воды, сперва волновавшиеся неопределенно, а затем подхваченные настойчивым притяжением, соединились в решительном порыве, устремившемся к городу.
На едва обозначенном горизонте был чуть виден сигнал, сообщавший о приближении корабля, который шел под всеми парусами, подгоняемый легким ветром, разрезая волны в стремлении оседлать прилив. По мере приближения к устью он вырисовывался все яснее, и воды начали затягивать его в распахнутый рот речного устья. Тамаза, темная река, Tamesis. Темза.
Тысяча двести тонн водоизмещения, первое плавание. На борту корабля ласкары быстро ослабили парус, когда прилив включился в работу. Он двигался вперед, этот ост-индиец «Ноттингем», еще помнивший Китай и мыс Кумари. Конопатчики, плотники и кузнецы с верфи Томаса Брауна поработали на славу, он выглядел и теперь как новенький, почти все тали упакованы, все порты запечатаны. Гордость ост-индского флота, «Ноттингем» низко, что предвещало богатый груз, сидел в воде, которая влекла его вглубь страны. Все шпангоуты, выстоявшие в бурях, были целы, все сочленения затянуты по-прежнему туго, помпы даже не вступали в дело. Корпус почти не повело, надстройки «Ноттингема» поднимались под прямым углом к воде. Корабль, гордый своей величиной, с молчаливым достоинством продвигался вверх по Темзе.
Но что за силуэт частью скрывается за корпусом «Ноттингема», частью сливается с тускло-серой поверхностью моря? Даже легко нагруженное, это судно с трудом ворочается на волнах. Имея вполовину меньше водоизмещения, оно воровато держало курс в кильватере большого корабля, словно промотавший состояние отец, плетущийся за своим наследником. На его борту нет ласкаров, но его молчаливых матросов, чья кожа выдублена солнцем и непогодой, можно принять за ласкаров. Видно, им приходилось несладко, и потому у них такие угрюмые лица, нелегко поддерживать жизнеспособность изношенного такелажа. Лоснящиеся канаты выдерживали лишь малое количество подъемных механизмов, быстро скользя вдоль блоков, истертых от долгого употребления. Отработавшие свое шпангоуты скрипели, и этот скрип, смешиваясь с гулом волн, ударявшихся о корпус, был единственным звуком, слышным на палубе. Корабли продолжали свой путь.
Капитан Паннел, стоя на шканцах «Ноттингема», уже предвкушал партию в покер в «Иерусалиме». Он собрал на палубе экипаж корабля, чтобы сделать традиционное наставление. Матросы и ласкары слушали почтительно, первые принимали слова капитана как нечто само собой разумеющееся, как часть ритуала прибытия домой. Ласкары, чье владение языком тросовых талрепов, перлиней и фор-марселей могло бы устыдить любого такелажного мастера, слушали, не понимая завуалированных намеков на опасности французской болезни и ловкости карманников, которые бесцельно текли вниз со шканцев. Лишь один из них представлял себе смысл этой речи, но для него она была совершенно бесполезна. Назим-уд-Долах держал свои мысли при себе и внимал речи капитана Паннела так же покорно, как и остальные. Ласкары дрожали на промозглом ветру, пронизывавшем палубу насквозь. Огромный корабль безмятежно рассекал воду, берега по обе стороны реки становились все более отчетливыми, и с палубы все яснее можно было различить поля и деревья. А вскоре показались и первые дома. У Грейвсенда «Ноттингем» встретил баркас, доставивший лоцмана, которому предстояло провести корабль на последнем этапе плавания через каналы Темзы к Дептфорду. А из-под акведука Ладзтаун уже высылал им навстречу и другие знаки своего приветствия: сломанные брусья, гнилые отбросы, рваные лохмотья. Проплывавший мимо кусок дерьма, похожий на небольшую тонзуру, покачивался на волнах, распространяя зловоние.
Даже в ноябре запах испарений Темзы был очень силен. Паннел принюхался и подумал о сыпном тифе. Они продолжали двигаться к Дептфорду, и поля по обе стороны реки становились все более испещрены домами, лачугами и машущими руками людьми. Назим отметил их приветливый вид. Лоцман решил направить корабль к левому берегу. Какое-то время они шли от него не дальше чем в пятидесяти ярдах. Уже можно было легко отличить мужские фигуры от женских. В это время на левом берегу велась оживленная дискуссия. Джеймс Бирс, получивший этим утром расчет на стекольном заводе Роулендсона, безуспешно пытался попасть в собственный дом через парадную дверь. Его жена, высунувшись из окна верхнего этажа, кидала в стоявшего внизу неудачника оскорбления и его пожитки. Глиняные чашки, кастрюли, штаны и прочие предметы домашнего скарба градом сыпались ему на голову. Некоторые из этих метательных снарядов перелетали через цель и оказывались в реке. Среди них была и брошюрка в дешевом переплете, подписанная всего одним словом «Asiaticus», страницы которой затрепетали, словно крылья порхающей бабочки, прежде чем она шлепнулась в речные волны, лишь мгновение потакавшие ее попыткам удержаться на плаву. Страницы, извиваясь брассом, пошли на дно, краска частично растворилась и тем внесла свой небольшой вклад в черноту окружающей воды. Поверхность реки между тем становилась все менее пустынной. Раздутые трупы – кошек, собак, свиней – встречались с маленькими островками покрытых пеной отбросов, неопознаваемых вещей, потерявших цвет и форму, которые лишь зловонием выдавали свое присутствие. Город высылал навстречу возвращавшимся путешественникам в виде приветствия щедрые дары из припасов своей любезной супруги – Клоаки.
«Ноттингем», сопровождаемый своей странной тенью, вновь выбрался на середину. Пакетботы, прогулочные катера и кечи, запрудившие верхние колена реки, узнали мощную осадку величественного ост-индийца и освободили для него самый глубокий канал. Когда «Ноттингем» приблизился к Верхним докам, лодочники, работавшие около ступеней Джордж-стэрз, придержали свои гуари, медленно подгребая против течения. Нетерпение сидевших в них пассажиров боролось с желанием полюбоваться на столь великолепное зрелище. Паннел думал о своей доле груза, который вез его корабль, пятьдесят тонн из общих полутора тысяч, по нескольку фунтов стерлингов за каждый фунт веса, теперь соотношение веса к объему, а корабль все плыл вперед. Вот поворот, и «Ноттингем» проскользнул в узкий входной канал дока, вода в нем заметно поднялась, объем вытесненной жидкости равен ее весу, или массе, что-то в этом роде. Если сопоставить судно и океан, то уровень воды в океане поднимется на ничтожную долю ничтожной доли. Интересно, сколько потребуется кораблей, чтобы вода в океане поднялась на один дюйм? Наверное, целого флота в девяносто, или даже больше, кораблей, водоизмещением общей совокупностью в восемьдесят семь тысяч тонн, будет недостаточно. А если тот же флот, но с людьми и грузом, общим водоизмещением… он считал… где-то в сто восемьдесят тысяч, все равно недостаточно.
– Отдать якорь!
Швартовы брошены на берег, и корабль крепко привязан к чугунным тумбам. Долгое плавание подошло к концу.
Вдоль дока уже бежала артель грузчиков. Они, как их отцы и деды, перевидали тысячи таких кораблей. Возможно, это их предки разгружали первое звено в той цепи, которая уходила в прошлое на несколько веков, – к «Сьюзен», «Гектору» и «Вознесению». Люди, закаленные трудом, служители Копии, госпожи изобилия, проса, ржи и пшеницы. Рог Амалфеи – фрукты и изюм, цветы и жемчуг. Серебро и золото. Все товары и пряности легендарного Востока прошли через эти руки. Маршруты открывали португальцы, англичане и голландцы, все верно. Но именно здесь, внизу, в зловонии трюмов, портовые грузчики руками узнавали реальный вес историй, которые ходят об искателях приключений: соотношения массы к ценам, фунты за кубический фут, количественные параметры рога изобилия. Они обдирали ноги о ящики, расшибали головы о брусья. Они извергали проклятия. Масляные лампы раскачивались и отбрасывали странные тени. Артель работала споро, каждый грузчик предвосхищал движение своего напарника. Если посмотреть сверху, то казалось, будто все их усилия устремлены в сторону квадрата света, через который в конце концов будет поднят последний ящик. Однако их старания были направлены совсем в другую сторону. Сложенные слоями товары были их рудником, и каждая группа разрабатывала свой пласт. Спросить их, что они ищут, закапываясь все глубже в недра корабля, – ни один не сумел бы ответить. И все же каждая новая разгрузка оборачивалась несбывшимся ожиданием, и это не имело ничего общего ни с долгими часами напряженного труда, ни с мизерной платой. По мере того как люди все больше потели в трюме, на палубе росла гора ящиков. Они работали в таких закоулках, которых капитаны кораблей никогда и не видели; впрочем, груз никогда не был их прямым делом. Раз за разом грузчики вычищали корабль дочиста и не находили ничего. Ни один корабль не хранил в себе тайн, это было доказано уже сотни раз.
И все же, когда они в горячке работы поднимали на свет то, что было сложено в трюме несколько месяцев назад, в их действиях было что-то от поисков. Словно они сбрасывали эти месяцы как оболочку, углубляясь во время работы в прошлое на годы и десятилетия. Даже на века. Взгляды тех, кто принимал и подавал, поднимал и носил, были неотрывно сфокусированы на чем-то, что всегда скрывалось за следующим ящиком. Что там? А под ним, внизу? Лучше, чем кто-либо другой, они знали, что груз может говорить только языком мертвого веса, и все равно они ждали, что он поведает им свою историю, свой древний сюжет, который они всегда ценили больше, чем его стоимость. Повествование, овеянное романтикой неведомых, далеких мест, о тех временах, когда первые искатели приключений только начали соскребать позолоту с сокровищницы мира, – вот что заставляло их углубляться все дальше в трюм. Глубже и дальше в прошлое, от ящиков, наполненных темным чаем, к ящикам с пряностями, минуя по пути Ормуз, Вавилон и Трапезунд. Минуя Каффу, Понт Эвксинский, Кабо Коррентес, Софалу и Мозамбик, а оттуда на север к Керинба, Момбасе, Малинди, на восток к Мусаладею, Асадею, затем весь Мадагаскар и наконец жемчужина, Гоа, омфал торговых путей португальцев. И из каждого места – золото, слоновая кость, негры, табак; первый ручеек обернулся потоком, воды Красного моря покрылись парусиной, когда рынки Адена, Аравийского полуострова, Египта и Палестины распахнули свои ворота перед светлокожими пришельцами с кровоточащими деснами, приплывшими из-за моря. Люди, везущие в подарок бусы и миткаль. Корабли и их экипажи, снабженные грамотами и каперскими свидетельствами. И они плывут дальше, на Коморские острова, к островам Мохилла и Маврикий, все глубже и все дальше, на Мальдивские и Малмалские острова, на Цейлон, богатый корицей, к Никобарским островам, на Суматру и Яву, на Молуккские острова и дальше, к островам моря Банда, и еще дальше, в Японию и Китай за сахаром, зеленым имбирем, жемчугом, квасцами и янтарем, кореньями, мускусом и шелком-сырцом – не достаточно ли, чтобы совершить путешествие в Индию и вернуться со всем этим назад, в суматошную Англию. Потому что миледи желает новые духи, а мистер Ост-Индская компания всегда был великим дамским угодником: цибетин, серая амбра, сандаловое дерево и мирра – все это необходимо миледи. А для ее прекрасной шеи – алмазы, рубины, жемчуга и шпинели, а также браслеты с аметистами и изумрудами и такие же кольца, а также с яшмой и лазуритом. А ее повару нужен перец. И мускатный орех, гвоздика и имбирь. И корица, и сахарная пудра… А стране требуется золото, серебро, медь и олово. И чай, селитра и шелк. И индиго, чтобы его красить. Мистер Ост-Индская компания – услужливый малый. Персия, Китай, Карнатик – все ему нипочем. Плавание туда, плавание обратно. Капитан, возглавляющий экспедицию, после пяти рейсов может отправляться на покой.
Еще три плавания остались Паннелу, который следит за тем, как верхний слой подстилки, на которую ставится груз – ворох бамбука и рафии, – поднимается из трюма. Выкрасить в черный цвет и отполировать – и за нее можно выручить восемьдесят гиней, не меньше, будь он проклят. Семьдесят ост-индийцев в год, в среднем по восемьсот тонн, значит всего шестьдесят три тысячи тонн в год. И полторы тысячи из них мои, думал он, пока грузчики выносили из трюма ящики с чаем. Не мои, а Компании, поправился он. Ящики все прибывали и прибывали, их будут выгружать до конца недели. К тому времени уже прибудет «Альбион», а за ним «Бельведер», «Принцесса Шарлотта», «Граф Хоуи» и «Саливан» и восемьдесят шесть других кораблей. И каждый извергнет свой груз на пристань, на склады и на рынки города. Вдали, на другой стороне реки, собор Рена напоминал гигантский галеон, вокруг которого церкви образовали флотилию фрегатов, теснящихся на якоре. Паннел стал смотреть туда, но работа по разгрузке судна шла и без него. Ящик за ящиком с усилием перемещались из трюма «Ноттингема» на берег.
Назим вместе с другими ласкарами покинул корабль, который в течение последних девяти месяцев был его домом, но он даже не бросил на него прощального взгляда. Все его внимание было приковано к тому непонятного вида судну, которое пряталось в тени их кормы до самого порта. Оно медленно тащилось вверх по реке, ведомое своим капитаном, по направлению к Ротерхиту. Назим следил за ним, пока оно не скрылось за поворотом реки. Оно продолжало неуклюже пробираться вверх по течению к своему месту у причала, где и вошло в док без всяких происшествий и встало на якорь, скрипом своего корпуса нарушив покой. Ни один грузчик не бросился приветствовать его, лишь какой-то седой и колченогий старый море-странник, с трудом ковылявший вдоль пристани, бросил на него внимательный взгляд. И чье-то лицо на мгновение мелькнуло в окне мансарды в стоявшем дальше по берегу доме капитана Гардиана. Команда вновь прибывшего судна шаркала ногами где-то под палубой. Что они делали? Корабль мягко качался вместе с волнами прилива, наполнявшего Темзу; день его возвращения был давно просрочен; давно истощились вера и терпение тех, кто в свое время мог ожидать его; «тук», «тук», «тук» звучало по причалу, будто тупая игла выбивала татуировку; «Вендрагон» вернулся.
Несколькими милями ниже Назим размышлял о длинном пути, который он проделал в поисках этого судна. Случай привел этот корабль под борт «Ноттингема», за которым он прятался в течение всего дневного перехода по реке. Не было ни официальной встречи, ни обмена приветствиями между капитанами.
Если это и удивило Паннела, то не удивило Назима. Он почувствовал острое разочарование, когда «Вендрагон» проплыл мимо него вверх по Темзе и скрылся из виду. Впрочем, теперь это не имело значения, сказал он себе, потому что теперь ему было известно место его назначения. И его цель. Это избавит его от необходимости пускаться на розыски корабля. Задача, стоявшая перед Назимом, и без того была достаточно сложной. Девять человек, девять безликих фигур. И только одно имя.
Его товарищи делали ему знаки, им не терпелось отправиться в бараки. Он приобрел их доверие за время плавания, а вместе с ним, он надеялся, и их помощь. Дело ведь вполне могло дойти и до этого. Их глаза открыто глядели на большой город с красивыми домами. Река катила свои волны, распространяя зловоние.
Теперь они вовсю махали ему руками. Он пошел вдоль пристани, лавируя между первыми ящиками чая, которые громоздились в импровизированные штабеля. Из трюма до него доносились голоса грузчиков, но он не обернулся.
– Назим! – торопили его товарищи.
В это время один из грузчиков споткнулся, потерял равновесие, и ящик, грохнувшись с планшира на причал, раскололся и выкинул на кромку пристани черное щупальце рассыпавшегося чая. Но Назим даже не взглянул в ту сторону.
– Ну давай же! – кричали ласкары, и внезапно среди их голосов ему послышался знакомый голос.
Этого не могло быть, но в тот момент Назим был совершенно уверен, что узнал этот голос, рожденный, быть может, капризом ветра, и это был голос его дяди. Тот произносил эти слова, в точности эти самые, но только в другом месте и много лет назад. Воспоминание, принесенное ветром, сказал он себе. Его не запугаешь. Он приблизился к своим товарищам по команде, которые сбились в кучу, дрожа и переминаясь с ноги на ногу. Он показал жестом, что можно идти, и они отправились к баракам. За спинами у них продолжали выстраиваться вдоль дока ящики с чаем.
«Сэр, покорнейше прошу Вас присутствовать утром двадцать второго числа сего месяца ноября утром в нашей конторе на Ченсери-лейн, где имущество Вашего отца, Шарля Ламприера, каковое хранится по его распоряжению в конторе „Чедвик, Скьюер и Соумс“, будет передано Вам как его сыну, наследнику и распорядителю всем его состоянием и проч. Примите мои заверения в искреннем сочувствии Вашему горю.
Другая записка извещала, что некая заинтересованная сторона зайдет за ним следующим утром, чтобы проводить его до конторы поверенного. Под этим вторым текстом не было никакой подписи, и Ламприер стал гадать, кто бы мог быть этой заинтересованной стороной. Заинтересованной в чем?
Он снял очки и потер кожу на переносице. Комната, в которой он находился, в сумерках казалась серой. Она была обставлена лишь самой необходимой мебелью: стул, небольшой письменный стол, кровать, на которой он сидел, и комод с выдвижными ящиками. Рядом с ним на полу стоял открытым его дорожный сундук, а в нем – бумаги, в которых он только что беспорядочно рылся. Теперь предмет его поисков лежал перед ним, словно напоминая о чьем-то невидимом присутствии. Письмо. Переживания, связанные с приключениями сегодняшнего дня, уже успели растаять, уступив место усталости. Он хмуро посмотрел в окно на свинцовое небо.
– Лондон, – произнес он вслух, ни к кому не обращаясь. Снизу доносился уличный шум: торговцы и покупатели. Где-то залаяла собака.
За шесть дней, прошедшие с тех пор, как он оставил Джерси, он едва ли сказал хоть одну связную фразу. В течение всего путешествия он мучился морской болезнью, которая не оставляла его от Сент-Питер-Порта до Саутгемптона. Словно что-то прогнило в нем. И в карете он чувствовал себя не многим лучше. Какой-то краснолицый человек, от которого вовсю несло пивом, снова и снова повторял, что занимается торговлей, «экспорт-импорт»; каждый раз он так загадочно подмигивал, словно сообщал что-то очень важное. Напротив сидела средних лет женщина с ребенком, она постоянно кивала в ответ на слова торговца. Ламприера уже не тошнило даже на самых тяжелых переездах, но в душе его сгущалось смутное беспокойство. Он опять почувствовал его сейчас, глядя на лежавшее перед ним письмо, письмо его отца. Ламприер вертел его в руках, погружаясь в мысли, которые преследовали его в течение последних двух недель. Скоро эти мысли догонят его – и не станут дожидаться, пока он приготовится противостоять им.
Прошло два часа с тех пор, как он постучал в дверь на Саутгемптон-стрит. Пожилая женщина, проводившая его наверх, в эту комнату, рассказала ему об остальных жильцах дома. Подвал занимали девушки из Уэльса, работавшие на рынке. Первый этаж пустовал, зато второй был полностью занят. Его комната была на третьем этаже, а над ним жил портной с женой и детьми. Женщина спешила по своим делам. Показав новому жильцу его комнату, она отправилась вниз по скрипучим ступеням.
Он подождал на площадке, прислушиваясь к ее шагам. Первый укол совести, угрызения которой мучили его со дня смерти отца и все больше вызывали в нем страх, он почувствовал в душе в тот же миг, когда услышал стук захлопнувшейся наружной двери. За прошедшие с тех пор два часа это ощущение превратилось в чувство, обрушившееся на него всей своей ужасной монотонно нараставшей силой. Он сразу узнал его медленное приближение, его упрямую зловещую настойчивость. Эти последние недели перед отъездом он проводил в долгих, изнуряющих прогулках среди скал. Иногда он вдруг замечал, что куда-то бежит, приходил в себя и не мог вспомнить куда. Но он знал от чего.
Воспоминания об ужасном событии порождали в нем чудовищные вопросы, то инквизиторски жестокие, то просительно настойчивые. Невидимой миазмой эти вопросы оскверняли его душу и пронизывали все закоулки его памяти. Какой ценой была оплачена жизнь Анхиса? Смертью других. Холодный ветер гнал в комнату приторный запах разложения с Темзы. Он задрожал и плотнее закутался в плащ, потом пересел на стул. Наверное, гордость не позволила бы старому отцу позвать уходящего сына, напомнить ему о долге крови. Он не уклонился бы от судьбы.
Ему хотелось верить в это. И все же, когда он старался поверить, перед его мысленным взором вставал разъяренный отец, кричавший вслед беглецу: «Ты можешь избежать мечей, ты можешь стряхнуть сознание вины, но моя кера будет гнаться за тобой, я буду преследовать тебя». Брошенный сыном троянец разинул бы беззубый рот в безмолвном крике, ожидая смертельного удара. И если бы меч упал на его голову, в тот же миг его кера обрела бы крылья и полетела над пылающим городом, по небу, озаренному огнем. Трепещущая бабочка, она губительным микробом прогрызала бы каналы в мозгу, одолеваемом ночными кошмарами и лихорадочными видениями. Ни одно жертвоприношение не успокоило бы ее, никакая цена не оказалась бы достаточно высока.
Постепенно до его сознания стал доходить быстрый лязгающий звук. Не хватило бы даже Дидоны, думал он, Delenda est Carthago, крушина и смола. Это лязгали его собственные зубы.
Ламприер поднялся и подошел к окну. Прижавшись лбом к оконному переплету, он смотрел на мужчин и женщин, толпившихся на улице внизу. Все они в один прекрасный день станут тенями, все оставят свои тяжкие земные заботы ради небесного эфира. Как мой отец, как гарпия, сирена или сфинкс. Различные воплощения керы. Она покидает тело через рот, она уносится на черных крыльях. У нее женское лицо. Миазма. Древние верили, что она насылает чуму и сеет сорняки на полях. Кера – ревностный кредитор, преследующий сверху забывчивых должников.
Наверху младший сын портного начал повторять урок: «Этельред Нерешительный, Эдуард Исповедник, Генрих Пятый…» «Неосторожный», – мысленно добавил Ламприер и вновь задумался над письмом, которое бросил на кровать, над словами отца. Currite fusi… Опять сверху: раз-раз, щелкают ножницы. Голоса из прошлого и будущего, «Генрих Седьмой», «Генрих Восьмой»… С улицы донесся крик: «Свежая говядина!»
Когда собачьи зубы сомкнулись на голени, раздался хлюпающий звук, удивительно, до чего громко, чмок, словно вытащили ботинок из жидкой грязи. Февраль был месяцем умиротворения, пожалуй, слишком раннего, подумал он. Или слишком позднего. Обряд нужно было выполнять со всей точностью. Когда человек умирал, его останки складывали в большой глиняный кувшин, пифос, после чего следовала церемония захоронения, во время которого семья совершала особые ритуалы, чтобы умиротворить керу, дух умершего. Порой соблюдение всех предписанных действий не приносило желаемого результата, но это не могло поколебать веру или страх афинян. Они знали, что кера – это испуганный дух, переживший травму смерти, и что, когда, значительно позже, дух отдавал свою монету Харону, пересекал Ахерон и достигал страны теней, этот страх оставался с ним. Это был горький вкус во рту у живущих, вкус неизбежного воссоединения. «Вы тоже последуете за нами», – шелестели бестелесные голоса.
Речное зловоние висело в воздухе. Слабый огонь в камине почти совсем потух. Он подошел и вяло поворошил золу, подбросив несколько кусков угля. Даже огонь горит здесь по-другому. Он присел на корточки и стал смотреть, как дрожащее пламя робко лижет свежий уголь. Письмо все еще ожидало его. Он был полон дурных предчувствий, когда повернулся, чтобы взять его, хотя чего ему бояться? Вопросы, на которые не было ответа, обвинения, которым нечего было противопоставить. Чепуха; но само присутствие письма в эту минуту было своего рода обвинением. Он потер все еще ноющее плечо и снова бросился на кровать. Держа конверт в руках, он думал о Гиппоное, он же Беллерофонт, посланном якобы из постели Стенобеи ко двору Иобата с лукавым письмом, в котором ничего не подозревающий герой нес свой смертный приговор. И все же Беллерофонт выжил, подумал он. «Карл Первый», – прозвучало сверху. Старательно выведенные рукой отца буквы смотрели ему прямо в зрачки. Он опять начал читать.
Назим с товарищами по команде добрался до рэтклиффских бараков. Они шагали рядом с ним, возбужденно болтая и показывая пальцами во все стороны. Со ступеней Пеликан-стэрз, где их высадил ялик, все вокруг было в новинку. Вот молодая женщина вела собаку на поводке. Усевшись на упаковочный ящик, седой джентльмен держал в руках два одинаковых шелковых отреза. К одному из них он обращался так, словно тот был его заклятым врагом. «Импорт!» – взвизгнул он и яростно плюнул на шелк. Маленький серый человечек с тонкими, будто нарисованными, усами обходил со шляпой в руках людей, стоявших вокруг него. Они бросали в шляпу мелкие монеты. Открыв рот, ласкары глазели на проституток, которые выглядывали из окон на Олд-Грейвел-лейн. Индусы постарше отводили глаза, но молодые быстро поняли, что за товар здесь предлагается, и уже помахивали женщинам кошельками, а те облизывались в предвкушении поживы. Скоро, Назим знал, новизна исчезнет и под ней обнаружится грубая правда, свойственная всем этим зрелищам, вроде представления фокусника, которого они только что миновали: настоящий бизнес там делал мальчик, потихоньку опустошавший карманы зрителей, пока они следили за тем, как его хозяин, Мастер Иллюзий, извлекает ниоткуда апельсины и жонглирует колодой карт. Нечто из ничего, ничто из чего-то; замечательное равновесие, подумал Назим. Что ж! Многим рукам сегодня ночью найдется работа. В трущобах Шедуэлла знают, как облегчить карманы ласкаров от заработанных денег.
Они быстро шагали вперед, приближаясь к месту своего назначения. Тогда, несколько месяцев назад, он понял обещание Паннела именно так, как и следовало его понимать: то была прекрасная ложь, призванная смягчить для матросов тяготы предстоявшего плавания. Но те, кто воспринял посулы о роскошных условиях и обильной еде всерьез, разочаровались при виде показавшихся впереди бараков. Чем ближе они подходили по Рэтклиффской дороге к длинному, низкому деревянному строению, тем очевиднее становилось, насколько оно ветхое. Отодранные доски хлопали по крыше. Окна глядели пустыми проемами. Сообразив наконец, куда они попали, товарищи Назима замедлили шаг, и к своему новому жилищу команда приблизилась в полном молчании.
В дверях строения их ожидал маленький очкарик; с обеих сторон его подпирали крупные субъекты грубой наружности. На столе перед ним высокой грудой были навалены одеяла. Каждый, кто проходил в двери мимо него, получал одеяло с кратким объяснением: «постель». Окончательно присмиревшие ласкары входили один за другим и исчезали в мрачных внутренностях барака. Назим пристроился в конец очереди, поспешно собираясь с мыслями. Получив одеяло, он потоптался перед чиновником и спросил заискивающим голосом, когда их переведут в более подходящее помещение. Он едва успел договорить, как громила, стоявший слева, выругался и неловко замахнулся, метя ему в лицо. Назим позволил его руке коснуться своей головы и отпрянул назад через дверной проем, почти выкатившись на улицу. Он ухватился за голову в притворном страдании и оглянулся на своего противника, который встал на пороге, заслонив собой дверной проем. Тот собрался было шагнуть вперед, но что-то в выражении лица индуса удержало его. Он вернулся в дом, выпятив грудь, гордый своей победой. Горло, подумал Назим, горло – вот его слабое место.
Это был неосторожный поступок, но, как он и предположил, напавший на него человек был неуклюжим и неподготовленным. Назим отыскал себе место в бараке и тихо опустился на пол. Если бы те, девять, знали про него, они прислали бы профессионалов или, по крайней мере, умелых людей. Следовательно, заключил он, они не знают. Тем не менее он бдительно следил за маленьким человечком, распределявшим одеяла среди последних ласкаров. Они занимали места на голых досках, сбитые с толку обманом своих надежд. Никто не заметил, как безмятежно отнесся ко всему этому Назим.
Когда наступил вечер, целая компания молодых индусов направилась согреться в приветливых объятиях Шедуэлла. Шедуэлл будет рад поддержать их иллюзии. Кое-кто из них, догадывался Назим, уже не вернется обратно, и, пока они собирались, он занимал себя тем, что пытался угадать, кто именно. Наверняка случится драка; людская злоба обратится на чужаков, которым неведома лингва франка прочих матросов, оказавшихся на чужой земле, а дальше понятно: разбитые лица, пустые карманы, а то и нож в груди.
Те, что остались, пожилые ласкары, скучились в группы, тихо беседуя между собой. Он чувствовал их подавленность, но, как всегда, не разделял общего настроения. Разумеется, эти бараки – мерзкое место; холодные, плохо освещенные, грязные. Но разве это важно? Он продолжал сидеть в одиночестве, не вступая в разговоры. Некоторые уже начали обсуждать, как бы получить место на каком-нибудь судне, которое доставило бы их обратно в Мадрас или Гоа. Компания не позволит им этого, он знал. Да и в любом случае редкий корабль отправится в Индию в ноябре; слишком велик риск. Назим смотрел на ласкаров, неторопливо выбивая пальцами дробь на досках пола – один, два, три, четыре, большой палец. Напрягая каждый мускул на руке, один, два, три, четыре, большой палец. Что ж! Как всегда. Кнут и пряник. Бывали места и похуже. И получше.
Ласкары продолжали сетовать на свое положение. Пальцы Назима замерли. Всего лишь другая сторона монеты: если бы вдруг Компания сдержала свои обещания, радость этих моряков была бы Назиму не ближе их теперешнего уныния. Никчемная монета. Возможно, он задумался бы над их поведением, если бы видел в этом смысл, но сам он давно жил в стороне от подобных мелочей. Он познал другую сторону жизни. Люди ослепляли себя тем, что считали своими заветными желаниями. Собственной суетностью. Много лет назад, когда дядя был еще жив, Назим в первый раз посетил дворец наваба. Он многое увидел в тот день, многого не понял, но целью этого визита – точнее, одной из целей, как он потом осознал, – была проверка на суетность.
Его мысли поплыли в прошлое. Вот он, еще мальчик, стоит рядом с дядей перед огромным зданием. Палящая жара, сверкающий красный песчаник. Потом – ни с чем не сравнимая прохлада мраморного дворца. Шаги гулким эхом отдаются от стен и высоких позолоченных потолков. Вот они проходят через большой зал, и дядя показывает ему музыкальный павильон, находящийся в глубине. Назим послушно смотрит. Они миновали просторный зал для аудиенций, множество роскошно убранных комнат и широких пустынных коридоров, прошли рядом с зенаной, миновали бани и сады, в которых журчали ручьи и сверкающие водопады обрушивались в бассейны. Купола и крыши павильонов настороженно следили за ними, пока они не скрылись во внутренних покоях, пока не закрылись за ними чеканные двери из меди и серебра. Они снова шли длинными, слабо освещенными коридорами, и из-за резных ширм доносились легкие шорохи и шепот. Наконец они вошли в комнату, стены которой были украшены причудливыми орнаментами и священными изречениями, выложенными из агатов и карнеолов, инкрустированными золотом, бирюзой и перламутром изумительных оттенков. Здесь их принял маленький, сморщенный человек, ограничивший на сей раз свою свиту только одним слугой.
Дядя почтительно приветствовал его. После непродолжительной беседы дядя представил его, двенадцатилетнего, маленькому человеку. Тогда он не мог и предположить, что в этот день, согласно наследственной преемственности, он навеки стал слугой наваба. Потом он покорно ждал несколько часов, пока наваб и его дядя тихими голосами обсуждали что-то. Затем они совершили церемонию прощания и удалились.
Прежде чем покинуть дворец, дядя повел Назима посмотреть Зеркальную комнату. Он уже слышал об этом чуде. Мириады крошечных стекол, вставленных в причудливые выступы и плоскости, образовывали странно блестящую, переливающуюся чешую. Он видел свое отражение в тысячах крошечных зеркал, существующих отдельно друг от друга. Чудесная комната, не так ли? Назим вежливо кивнул в ответ, хотя зрелище не тронуло его. Комната произвела на него точно такое же впечатление, как если бы он увидел просто белые стены. Что ему до всего этого? Дядя пристально наблюдал за ним, и только позже, гораздо позже, Назим понял, что это было в некотором роде испытанием. Ни малейшего проблеска удивления не промелькнуло на его лице, как и в душе.
Тогда дядя улыбнулся и повел его обратно через зал для аудиенций, где дворцовые слуги расступались перед ними, не смея поднять на них глаза. Назим никогда не думал, что его дядя такая важная персона. Он смотрел вокруг и видел на лицах слуг одно и то же выражение. Уважение? Бесспорно… но и что-то еще. Дядя укорил его за неуместное любопытство, но Назим все равно перехватывал летевшие им вслед быстрые взгляды и различил в глазах слуг отвращение и, совершенно точно, сильный, нескрываемый страх. Почему они боятся такого человека, как его дядя, – человека, который по крайней мере до сегодняшнего дня не обнаруживал значительного влияния на других людей? Позже он с улыбкой вспоминал, как недооценивал дядю, но в тот день его любопытству не было предела. Придворные, приближенные, слуги, ловкие притворщики, живущие во дворце, – все они внимательно и опасливо, стараясь не попадаться на глаза, следили за тем, как Назим с дядей медленно проходят мимо них. Назим с дядей: назначенный божественным соизволением ассасин, профессиональный убийца на службе у наваба Карнатика и назначенный сегодня его преемник – двенадцатилетний ученик. Они шли рука об руку, Бахадур-уд-Долах вел своего юного племянника домой…
Дверь в барак внезапно распахнулась, спугнув воспоминания Назима. Вернулись двое его соотечественников. Он расстелил на дощатом полу свое одеяло и лег, как всегда, повернувшись лицом к входу. Дверь распахивалась с неравными промежутками. Каждый раз он приоткрывал глаза и, убедившись, что опасности нет, снова закрывал их. Его товарищи возвращались по двое и по трое; никто не пришел в одиночку. Первый урок, подумал он про себя. Некоторые пытались сохранять независимый вид перед лицом неудач, но большинство вернулись с унылыми лицами, а иные и с синяками. Назим вздохнул и поудобнее устроился на жестких досках. То и дело его тревожный сон прерывался звуками шагов: заблудившиеся в ночи, запоздавшие ласкары ощупью пробирались к своим местам. Но завтра ему предстояло взяться за выполнение возложенной на него задачи.
«Сын мой, – так начиналось письмо, – когда ты прочтешь это первое и последнее мое письмо к тебе, я буду уже мертв. Если смерть моя окажется еще одним звеном в длинном ряду насильственных кончин, которые преследуют наш род, ты будешь пребывать в недоумении, осаждаемый сомнениями и вопросами, на которые не будет ответов. Джон, не пытайся искать ответа на них. Ты не удовлетворишь своего любопытства. Твоя месть никогда не осуществится. История рода Ламприеров так похожа на историю рода Атридов лишь потому, что совет, который я даю тебе, всегда запаздывал и ему никогда не следовали. Полагаю, что ты будешь читать это письмо в Лондоне или на пути к нему. Выполни все дела, которые предстоят тебе, и уезжай. Что касается моих бумаг… – Дочитав до этого места, Джон посмотрел в дальний угол комнаты, где стоял его дорожный сундук, наполненный этими бумагами. – …то просто сожги их. Не утруждай себя их чтением. Боюсь сказать тебе больше, просто сделай, как я прошу, и душа моя упокоится с миром».
Письмо было без подписи, но почерк, без сомнения, принадлежал отцу. Какую месть он имел в виду? И откуда он знал, что умрет насильственной смертью? Чем больше Джон думал о письме отца, тем больше осаждали его эти и другие вопросы.
Он откинулся на узкую кровать и уставился в беленый потолок, пожелтевший от каминного дыма. Мысли о смерти отца и событиях на Джерси мешались с бушевавшими в нем чувствами, он то вспоминал джерсийские леса и поля, то перед ним мелькал образ его матери. Над его головой семья портного, судя по долетавшим звукам, собиралась ложиться спать; уличный шум не умолкал, хотя и изменился. Голоса прохожих и рыночных торговцев, сливавшиеся в устойчивый гул купли-продажи, ругательств и приветствий, растворились, и место их захватили рваные ритмы вечернего города: внезапные крики и шум приближавшихся и удалявшихся шагов.
Ламприер перевернулся на другой бок, пытаясь отделаться от вопросов, которые вызвало отцовское письмо. Он хотел забыться сном, чтобы они оставили его в покое. Раньше ему бывало жаль тратить время на сон, но теперь он с нетерпением ждал его прихода и провала в небытие. Он плохо помнил свои сны. Иногда в сумеречном состоянии между сном и явью он преследовал этих беглецов, ускользнувших из-под контроля разума, но при каждой безуспешной попытке задержать их они таяли еще скорее – словно мыльные пузыри, лопающиеся от легчайшего прикосновения. Каждое утро он вел подсчет своим потерям, как будто с каждым растаявшим сновидением терялась частица его собственного «я». Своей неуловимостью сны намекали на то, что самое существо его постепенно истончается. Что прибывало днем, ночью шло на ущерб. Остаток мнился Джону Ламприеру точнейшей из возможных версий его сущности, но «я» его сновидений было заточено в темнице бодрствующего разума и сопротивлялось всем попыткам выпустить его на волю.
Над его головой опять раздалось: бум, бум, бум! Должно быть, портной со своей женой отмечали окончание дня благодарением Господу, а затем друг другу: бум, бум, бум. Они придерживались привычного ритма. Карл Второй, Оливер Кромвель, Вильгельм и Мария… Кромвель? Бум, бум, чмок. Ламприер думал об отце. Останься он молча лежать там, в кустах, и ничего бы не случилось. Выбери Кастерлей другой день для охоты, и ничего бы не случилось. Если бы Джульетта не стояла под водопадом, если бы она не играла со струями, если бы Джульетта не… Если бы я не совершил Актеонов грех… Нет, он отмел эту мысль. Не сейчас. Нет!
«Да! – сказал в нем другой голос. – Да! Если бы ты не позволил другому расплатиться за твой грех…» Этого не должно было случиться, с тоской думал он. Сколько было способов избежать этого!
Шум над головой стал громче, темп ускорился, послышалось низкое довольное урчание. Затем наступила тишина. «Если бы я не читал накануне эту историю, если бы не вызвал ее к жизни, если бы та книга не попала мне в руки, если бы я не старался произвести впечатление в библиотеке… Сколько всего я мог бы не сделать! Хотя бы не подсматривать за ней на озере…»
Мысли его обращались к девушке вновь и вновь. Бодрствующий разум медленно покидал его, капля за каплей, как белый песок в песочных часах, а ночь все тянулась. Наконец глаза его закрылись и он уснул.
И наступило самое подозрительное время суток. Человек, идущий по улице, становится лишь помехой в той безмолвной драме, что разыгрывается в этот тайный час меж городом и ночью. Закутанная в плащ фигура пересекает улицу по диагонали, тень ее удлиняется с каждым шагом, уводящим ее прочь от фонаря. Кто-то медлит на углу с делано безразличным видом. Кидает взгляды по сторонам, стараясь не выдать причину своего ночного караула. Город почти замер, но медленно плывущая в небе луна привносит в него некоторое подобие жизни. Странные тени на стенах, силуэты, выступающие из темноты и скрывающиеся во мраке, когда их минует лунный свет. Уголки города, что при дневном свете казались такими спокойными и обычными, обнажают теперь причудливо-гротескные, тайные стороны своей сущности. Резная каменная ваза с выщербленными краями отбрасывает тень, в которой легко узнается профиль изувеченного человеческого лица, на стену, которую так безмятежно украшает днем. Сломанные доски, небрежно наваленные в углу двора, кажутся напряженными руками двух тел, сцепившихся в борьбе, а тень от флагштока, пересекающая булыжную мостовую, образует прямой угол, встречаясь с противоположной стеной, и еще один, когда стена поворачивает за угол: виселица.
А луна все плывет по небу, и тени то удлиняются, то укорачиваются, то исчезают без следа, а то и вовсе преображаются до неузнаваемости. Кажется, будто город настойчиво стремится раскрыть магический смысл своего существа, тайну своего устройства, но о некоторых его секретах никто так никогда и не узнает. Подвалы, потайные лестницы, скрытые переходы, тянущиеся под самой поверхностью обыденного, неведомые коридоры и комнаты, проходы и каналы, ведущие в мир невидимого и неслышимого; все эти загадочные места освещаются лишь фонарями тех, кто хранит тайну их существования.
И вот что-то живое шевелится в этих подземных проходах. Что-то пульсирует. Что-то движется в этих окаменевших венах. Поначалу всего лишь небольшие завихрения холодного воздуха свидетельствуют о том, что здесь есть какой-то источник тепла. Каменные помещения и коридоры, непривычные к свету, на краткий миг озаряются слабым огнем, и хриплое дыхание едва слышно в длинных переходах и пещерах. Когда робкий свет соскабливает мглу со стен и полов, оказывается, что мгла скрывает удивительно плавные поверхности, закругленные контуры и мягкие изгибы, более похожие на сочленения, чем на углы. Обширные пустоты чередуются с узкими коридорами. Кажется, они принадлежат какому-то живому существу, так органически закруглены их своды и арки. Минеральные волокна, словно истончившиеся сталактиты, ниспадают с потолка к полу. Но это вовсе не сталактиты. Этот спутанный клубок напоминает окаменевшие артерии. Это да и все переходы и пещеры, которые идущий освещает тусклым светом своей лампы, так похожи на полости живого организма, что ему приходит в голову, что его путь пролегает внутри трупа какого-то гигантского древнего Зверя.
Страшно давно, может быть еще до потопа, невообразимо огромный Зверь бродил по поверхности земли. Он накрывал своей тенью целые равнины и скалистые утесы. Чудовищно тупой, он был необуздан в единственном стремлении умерщвлять. Здесь он ступил на мягкую, податливую почву, и она не выпустила его. Она послушно уступала его громадной тяжести, пока не сомкнулась над его головой. И тогда Зверь умер, а земля все расступалась под его весом, пока его не остановило каменное ложе. Тогда в работу земли включилась вода. Гигантский труп долго – там, на поверхности, прошли тысячелетия – подвергался терпеливым натекам минеральных растворов, и они просочились сквозь его шкуру, сквозь мышцы и скелет, и органика превратилась в камень. Окаменевший Зверь стал памятником самому себе. Вот откуда эти подземные пустоты, эти тайные извилистые тракты, которыми движутся к месту назначения пятеро пришельцев. Молчаливый хозяин – древний Зверь – принимает их в своей утробе.
Глубоко внизу под спящим городом недра Зверя едва заметно оживляются. Внутри каменного трупа возникает движение. Пять человек пробираются сквозь окаменевшие артерии, адамантовые галереи и хрупкие кристаллические коридоры. Они движутся каждый по своему маршруту. Их пути петляют и кружатся, но никогда не пересекаются. Каждый из них совершал свое путешествие много раз. Но ни один не представляет, где пролегает путь других. Сообща они знают лишь конечную цель, и каждый в одиночестве пробирается сквозь путаницу туннелей. Порой их, возможно, отделяет друг от друга лишь тонкая, в несколько дюймов, перегородка осыпающегося песчаника, но они не догадываются об этом. Каждый идет собственной дорогой в центр огромного трупа. Возможно, это помещение было когда-то его сердцем. Проем ведущей в него двери был тогда, быть может, аортой, толкавшей его кровь по венам и артериям. Теперь в них живет лишь слабое эхо шагов тех пятерых, что вот-вот сойдутся у двери. Лампы, которые они несут, крепко прижав к груди, освещают им дорогу; тела их отбрасывают длинные тени, теряющиеся в темноте у них за спиной. При входе в центральный зал каждый тушит свой фонарь и зажигает один из фитилей в лампе, висящей на стене. Всего в ней девять таких фитилей. Пять из девяти фитилей загораются и отбрасывают прикрытые заслонками мерцающие блики на потолок и стены комнаты. Другого света это место не знает. Воздух тут холодный и неподвижный. «Каббала» собралась на совет.
Хотя лампа распространяет совсем тусклый свет, председатель избегает и его, укрываясь в тени своего кресла. За его спиной с обеих сторон возвышаются две фигуры, словно пара колонн. Немного поодаль человек с мощным телосложением занимает свое место за столом. Судя по всему, он привык к энергичному движению и беспокойно ворочается в кресле. Его компаньон, жилистый, худощавый человек, садится более проворно.
– Садитесь, пожалуйста, – говорит председатель, когда последний из вошедших опускается на свое место.
В его голосе нет ни напряжения, ни ожидания, ни волнения. В этом старческом голосе лишь торжественная строгость, словно они собрались для окончательного подписания договора, условия которого были выработаны много лет назад. Он почти незаметно склоняется вперед, его лицо остается в тени. Это служит сигналом внимать, что собравшиеся и делают, каждый в соответствии с давно установившимися привычками. За их плечами множество подобных собраний. Мощный человек ставит локти на стол и складывает кисти рук, одну на другую. Подушечкой пальца он неслышно постукивает по кольцу на левой руке. Оно золотое, грубой работы, с выгравированным рисунком. Он рассматривает свои ногти, словно все происходящее занимает лишь малую частицу его внимания. Однако задумчивая поза вовсе не идет ему, и эффект получается почти комическим. Председатель отвечает ему приблизительно таким же безразличным видом и начинает:
– До нас дошло сообщение, что наваб отправил своего эмиссара…
Два человека-колонны за его спиной, словно поясняя последнее слово, эхом вторят председателю – поочередно, сначала один, затем другой, слева направо и обратно:
– Посланник.
– Глашатай.
– Дипломат.
– Глаза и уши.
– Посланец доброй воли.
– Агент-провокатор.
Председатель жестом водворяет молчание и продолжает:
– Это эмиссар, вот и все, что мы пока знаем, и пока этого достаточно. Мы установим, кто это. Тогда можно будет принять решение. – Он делает паузу, переводя дыхание. – Позже. В любом случае он – лишь часть проблемы…
– Зачем ждать? – Мощный человек размыкает руки. – Почему не расправиться с ним прямо сейчас? Разве мы что-то выгадаем от его присутствия?
Он оглядывает сидящих за столом, ожидая согласия, но лица их, как всегда, ничего не выражают. Председатель продолжает, отвечая на прозвучавший вопрос:
– Мы будем следить за ним. Мы можем кое-что выгадать, установив его личность, прежде чем мы… – он помедлил, – … прежде чем мы начнем действовать. Отграничить одно от другого не так-то просто…
Люди-колонны тут же включаются – по-прежнему поочередно:
– Черное.
– Белое.
– Козы.
– Овцы.
– Дебет.
– Кредит.
Председатель жестом приказывает им замолчать и глядит через стол на того, кто сел последним:
– …но деталь все же можно выделить из общей картины, в которой она составляет только часть. Вы не согласны, monsieur?
Эта реплика относится к прервавшему его мощному человеку, который снова принял привычную позу, вот только суставы его пальцев побелели – слишком уж сильно он сжал сомкнутые руки. Сидящий против него человек, на которого до того упал взгляд председателя, нервно ворошит стопку бумаг и быстро взглядывает на человека напротив. Но худощавый сосед последнего перехватывает этот взгляд и цепко держит его в плену своего неподвижного взора. Затем он произносит всего одно слово:
– Отчет?
Этот голос звучит первый раз за время встречи. Он звенит холодным металлом и совершенно лишен интонации. Тот, к кому он обращается, с трудом догадывается, что это вопрос. Он раскладывает бумаги перед собой и откашливается:
– Не учитывая наши собственные интересы, долги Карнатика делятся на три приблизительно равные части…
– Приблизительно? – осведомляется мощный человек напротив.
– Основные интересы всех трех участников взаимно перекрывают друг друга, равно как и более мелкие задолженности, которые в целом можно не принимать во внимание. Все станет яснее, когда я продолжу…
– Верно, – соглашается председатель. – Продолжайте, пожалуйста.
– Так вот… – Докладывающий снова опускает взгляд на бумаги. – Это деловые круги Аркота, партия Гастингса и, разумеется, Совет по контролю. Из трех этих кредиторов самыми влиятельными, хотя и самыми неорганизованными, являются деловые круги Аркота. Бенфилд представляет собой своего рода ключевую фигуру, но только для своих противников. Мы не считаем, что он сможет найти серьезную поддержку. Что касается Гастингса и его друзей, как ни странно, они все еще крепко держатся вместе. Но если что, высказанное ему недоверие лишь укрепит его позиции…
– Как это? – прерывает его металлический голос.
– Как он может выиграть, если потеряет даже то малое, что у него есть? И что выиграют его спонсоры? – Мощный человек кладет руки на стол.
– То, что у него почти ничего нет, к делу не относится. – Невидимый председатель шевелится в тени своего кресла. – Он стоит на нравственных позициях. Гастингс – человек принципов.
Включаются люди-колонны:
– Образец добродетели.
– Катилина.
– Полубог.
– Василиск.
– Аристид.
– Нана Сахиб.
Докладчик переворачивает страницу.
– Как бы там ни было, интересы Гастингса надо учитывать. Совет по контролю преследует противоречивые цели, во всяком случае их действия не кажутся согласованными. В их рядах происходит раскол между сторонниками Питта и его ставленника, Дундаса.
– Питт обещал содействовать интересам Аркота в обмен на поддержку во время выборов, нам это известно. Но сам, как только был избран премьер-министром, сразу стал вмешиваться в дела Компании, это мы тоже знаем. Но теперь его деятельность приняла иное направление. Расследование…
– Расследование?
– Касательно злоупотреблений, главным образом в действиях деловых кругов Аркота. Похоже, Питт тоже становится человеком принципов.
– Но он же предал тех, кто его поддержал, – вмешивается мощный человек. Наступает короткое молчание.
– Питт – опытный политик, – слова звучат из тени в дальнем конце стола. – Продолжайте.
– Совершенно ясно, что наваб Карнатика занял огромные, конечно по его представлениям, суммы как у чиновников Компании или среди деловых кругов Аркота, так и у правительства, причем под весьма высокие проценты. Эти займы обеспечиваются доходами с земель Карнатика, правителем которых, во всяком случае номинальным, выступает наваб.
– Ну да, – усмехается мощный человек, – с тех пор, как мы возвели его на трон.
– К настоящему моменту Гастингс потребовал ликвидации задолженности любой ценой, что, в сущности, означало, что никакой цены и не будет, долги придется просто списать. Доходами с земель Карнатика нельзя покрыть даже процентов, не говоря уже об основной сумме. Дундас вмешался, когда требования Гастингса уже были одобрены, и добился для кредиторов наваба, то есть для деловых кругов Аркота, ежегодной выплаты четырехсот восьмидесяти тысяч фунтов в течение двадцати лет. Реакцией Гастингса стало, как мы знаем, начало его падения, но Дундасу этого показалось мало, и теперь он принимает меры, которые заставляют заподозрить, что он у Бенфилда в кармане.
– Или у Питта, – снова звучит металлический голос.
– Эти другие меры, – начинает мощный человек, – включают в себя перевод долгов Компании в Англию?
– Именно так, а также принятие на этих днях Декларативного билля. Дундас по меньшей мере приложил к этому руку.
– Декларативный билль – это скорее досадная неприятность, чем реальная угроза. Никак не вижу, почему он должен нас беспокоить.
– Главная проблема лежит в центре всей этой паутины, – слышится голос с дальнего конца стола. – Продолжайте.
– Так вот, сам наваб затеял более тонкую игру, чем можно было предположить. Согласившись вернуть все долги как правительству, так и деловым кругам Аркота, он играет на претензиях одной стороны к другой и не платит никому. Наваб показал себя очень уступчивым человеком: он уступает всем.
– А значит, не уступает никому. В сущности, у него нет никакой власти, но он держит все заинтересованные стороны в заложниках посредством собственных долгов.
– Верно, – прозвучал голос невидимого председателя. – Пустой центр, где сходятся все интересы.
– Включая и наши? – Мощные мускулы того, кто произнес эти слова, напряглись.
– Пока нет причин полагать, что наше соглашение с ним изменилось или вообще зависит от этого дела. И все же интерес, который это дело возбудило к себе… – он взвешивает следующее слово, – …нежелателен. Необходимо принять меры предосторожности. В том числе надо дождаться эмиссара. Как бы там ни было, время для решений еще не настало. – Он улыбается про себя. – Пока что необходимо просто… сдержаться. Это будет выполнено?
Один за другим все присутствующие кивают. Пришлось поддержать решение председателя. Но уже заметны признаки нетерпения: тут постукивание пальцев по столу, там наклон головы. Председатель продолжает:
– Пришли известия от Жака. Он встретился с нашими коллегами во Франции.
Все собравшиеся немного напрягаются, когда речь заходит о миссии Жака.
– В течение месяца он вернется, тогда получим более подробные сведения.
– Девчонка? – спросил мощный человек, не поднимая головы.
– Девчонка, разумеется, тоже вернется. Она нам еще пригодится. – Эти слова направляют дальнейший ход его мыслей. – Что касается другого дела, то пока никаких осложнений не предвидится. По вашему молчанию я вижу, что мальчишка уже прибыл.
Человек мощного сложения смотрит на него с легким удивлением.
– Прибыл и помещен на место, – подтверждает он.
– Прекрасно, – отвечает председатель. – Ламприеры слишком долго были вне игры. Все только начинается, джентльмены.
Собрание переходит к обсуждению других, не столь настоятельных дел. Наконец все вопросы обсуждены, все решения приняты или отложены, направления определены. Участники собрания один за другим покидают комнату, и вот в лампе остается только два фитиля, а свет становится совсем скудным. Человек мощного телосложения беспокойно ходит по комнате, в то время как другой, невидимый в тени кресла, продолжает сидеть. Его глаза внимательно следят за каждым движением другого.
– Вам не нравится, как обстоит дело с мальчишкой, это же совершенно ясно, друг мой.
– Способ его уничтожения слишком театрален, – резко возражает тот. – Глупая возня, детские игры.
– Это единственное, что вас волнует?
Мощный человек останавливается, кладет руки на стол, изо всех сил стараясь сохранить на лице безразличное выражение.
– Разве этого мало? – отвечает он. – Мы могли бы добиться того, что нам нужно, гораздо более простым путем. Необходимо действовать решительно.
– По-моему, создавать прецеденты уже поздновато.
– Меня волнуют только практические вопросы…
– Разумеется, но мы имеем дело не с крестьянином. Внешняя сторона здесь тоже имеет значение.
– Внешняя сторона. Что толку во внешней стороне? – Презрительные нотки звучат в его голосе.
«Осторожнее, друг мой, умерь свой пыл», – думает второй, но вслух говорит:
– Цицероны и Сократы мира сего редко оспаривают вынесенный им приговор. – Он подчеркивает голосом последнее слово. – Не приговор их оскорбляет, а способ, которым они должны быть уничтожены, слова, которые при этом произносятся, и частности ритуала. Дело не в том, что мы делаем, а в том, в какую форму мы облекаем свои решения.
Крупный человек, кажется, соглашается с этим. Он кивает и направляется к лампе. Затушив свой фитиль, он с удивлением слышит голос председателя:
– Я старею, Николя. Я устал. Нужны перемены.
Он замолкает. Николя Кастерлей поворачивается и выходит, ничего не ответив. Председатель остается сидеть в одиночестве во главе стола.
Он оглядывает каменные стены и своды пещеры и думает о других подобных ей помещениях. Уединенные святилища элевсинских мистерий, потайные храмы орфиков, ритуалы которых давно забыты, неведомые суды, перед которыми никогда не представали обвиняемые, другие каббалы, диктовавшие направления, по которым шло развитие мира. Тайные собрания, такие как сегодняшнее, которые незримо управляют правителями, дергая их, как кукол, за нитки. И владыки подчиняются приказам тайной воли. Неспешный ритм принимаемых здесь решений диктует ритм мирового пульса. Катастрофы, войны, гибель королей – все это лишь временные меры, краткие паузы в беззвучной музыке тайных совещаний и соглашений между теми, чьи лица всегда остаются в тени. Все это ему известно. Но, подумал он, изменения – тоже часть игры. Последняя его идея начала обретать предуготовленную ей форму, и грядущие месяцы простерлись перед ним как на ладони. Перемен не миновать, подумал он, глядя, как оплывает последний фитиль. Старый город встал перед его внутренним взором, башни-близнецы, словно часовые на посту у входа во внутреннюю гавань. Не миновать возвращения.
Назим проснулся с рассветом и стал готовиться к предстоявшему дню. Он лежал на спине, стараясь охватить мысленным взором окружавший его город. В воображении он поднялся высоко в небо и увидел его с высоты птичьего полета, так что город превратился в свой собственный план, уменьшенный, но очень четкий. Назим рассматривал аллеи, и улицы, и величественные магистрали. Он выполнял свою задачу методично, обыскивая внутренним взором скелет города, состоявший из широких дорог, затем от дорог переходил к прилегавшим улицам, от улиц – к переулкам, аллеям, проходам и тропинкам. Унесенный из родительского дома в день, когда в Патне началась бойня, Назим до сих пор сохранил смутные воспоминания, как его несут, привязанного к спине, через паутину северных кварталов города. Искусность и опытность его дяди провели их невредимыми сквозь мечи Мир Касыма за городские стены… Назим отбросил воспоминания и сосредоточился. Наконец он ясно увидел перед собой весь Лондон целиком и зафиксировал его в памяти, заготовив таким образом карту, которая поможет выполнить стоявшую перед ним задачу.
Развязав свой мешок, который служил ему подушкой, он нащупал широкополую шляпу и плащ, уложенные туда несколько месяцев назад. Он быстро оделся. Дыхание застывало в холодном воздухе крохотными белыми облачками. На улице Назим низко опустил поля шляпы, прикрыв лицо. Рэтклиффская дорога была еще пустынна, и он зашагал по ней на запад, по направлению к Смитфилду. Когда он обогнул Tayэp, его походка сделалась более целеустремленной, и к Минори он приблизился уже быстрым шагом. Небо было безоблачно. Солнечные лучи, отражаясь от мокрой мостовой, слепили глаза, не нагревая воздуха. Когда он пересекал Джордж-стрит, его окружила стайка уличных ребят. Он почувствовал, как чья-то рука скользнула у его кармана, и отбил ее небрежным ударом. Тот, кому она принадлежала, мальчишка восьми или девяти лет, выше всех остальных и тощий, словно жердь, на секунду заглянул ему в глаза. Назим двинулся дальше, но дети бросились следом, вопя:
– Черный Дрозд! Черный Дрозд!
Он прибавил шагу, но они бежали по мостовой рядом с ним, продолжая свою монотонную дразнилку. Тон задавал неудачливый босоногий воришка, который пританцовывал перед Назимом, пока его товарищи нестройным хором завывали за спиной ласкара. Торговцы-лоточники и прохожие уже начали поглядывать в его сторону, посылая вслед беспризорной ораве добродушные проклятия. Назим почувствовал себя в центре нежелательного внимания, и мозг его отчаянно заработал в поисках выхода. Мальчишки тащились за ним, не желая оставить свою забаву. Он заметил в нескольких ярдах впереди узкую боковую улочку и заглянул в нее. Она была пуста. Пройдя по ней немного вперед, он замедлил шаг. Тут же он оказался в окружении вопящих детей. Их босой вожак был слева от Назима.
– Черный Дрозд! Черный Дрозд! – выкрикивал он.
Назим повернулся и настиг его с ускользающим от глаза проворством. Схватив мальчишку сзади за шею одной рукой, он ударил его открытой ладонью другой руки в нос. Тот был слишком перепуган, чтобы закричать. Треск хряща, раздавленного о кости, был единственным звуком во внезапно наступившей тишине. Назим подержал мальчишку в руках еще секунду, выставив вперед его голову, чтобы его приятелям была видна кровь. Онемев от ужаса, дети остались стоять на месте, а Назим повернулся и быстро зашагал вниз по улочке, пока не скрылся из виду.
Выспался Ламприер отлично. Он неохотно поднялся, надел очки и быстро, пока тепло постели не оставило его, влез в сапоги. Не будучи специалистом в разведении огня, он дрожал от холода, дважды неудачно пытаясь разжечь камин, пока наконец пламя от растопки не перекинулось на уголь и не начало вытеснять из комнаты утреннюю стылость. Он умылся, вздрагивая от холодной воды, и весь покрылся гусиной кожей, затем привел волосы в относительный порядок. Выглянув в окно, он увидел, что улица уже проснулась и заполнилась носильщиками и возчиками, которые передвигались по своим маршрутам, привычно работая локтями. Какая-то телега остановилась прямо напротив его дома, и женщина лет сорока или пятидесяти осыпала энергичными проклятиями возницу. Ближе к концу улица была запружена еще больше. Парики джентльменов, подумал он, выглядят сверху очень красиво.
Пока Ламприер глазел вниз, его внимание привлек человек, одетый во все черное, который уверенно прокладывал себе дорогу в толпе. Он прошел по улице до самого дома, где помещался Ламприер, и, круто повернувшись, шагнул к дверям, которые не были видны сверху, скрытые от взора молодого человека подоконником. «Заинтересованная сторона», о которой писал поверенный, подумал он. Скорее всего, это он и есть – кто еще может прийти в этот дом в такое время? Он остался у окна, каждую секунду ожидая стука в дверь. Но прошла минута, а он ничего не услышал. Может быть, этот человек прошел наверх, к портному? Ламприер подошел к двери и распахнул ее. За ней никого не было.
– Эй! – крикнул он, вытягивая шею, чтобы получше разглядеть узкую и плохо освещенную лестничную площадку.
Никто не ответил. «Должно быть, я ошибся», – подумал он, возвращаясь в комнату и закрывая за собой дверь. Но в тот момент, когда в замке щелкнул язычок, ему почудился скрип, словно кто-то крадучись спускался или поднимался по деревянным ступеням. Ламприер приложил ухо к двери и прислушался. Тут же он услыхал еще один скрип, похожий на первый, но на этот раз громче. В нем вдруг поднялось раздражение. Он опять распахнул дверь и на этот раз оказался лицом к лицу с человеком, кулак которого был занесен для удара. Ламприер хлопнул дверью, не дожидаясь, когда кулак обрушится на него, отбежал к камину и выхватил пылающую головню. Он собрался, расставив ноги и подняв свое оружие. Стоя в центре комнаты, готовый к схватке, он ждал в боевой позе, весь сжавшись в пружину.
Но ничего не происходило. Ламприер не терял намерения отразить нападение незнакомца. Затем в дверь дважды постучали, и чей-то голос, слегка приглушенный, спросил: «Джон Ламприер?» Дверь отворилась примерно на фут, и в образовавшейся щели показалась голова.
– Здесь живет Джон Ламприер?
– Кто вы такой? – резко спросил молодой человек. – И что вы здесь делаете? – Он понемногу расслаблялся, оставляя свою гладиаторскую позу; головня в его руках потухла и теперь наполняла комнату дымом.
– Септимус, – произнесла голова в дверях. – Септимус Прецепс. Я представляю Чедвика, Скьюера и Соумса. Поверенных. – С этими словами он вошел в комнату, протянув Ламприеру руку. Тот пожал ее, закашлялся и швырнул свою головню обратно в камин.
– А зачем вы на меня замахнулись? – спросил он уже спокойнее.
– Я всего лишь хотел постучать в дверь. Извините, если я напугал вас.
– Ничего, ничего.
Ламприер снова закашлялся, затем повернулся и осмотрел своего посетителя внимательней. Мистер Септимус Прецепс был выше его примерно на дюйм, и одежда его, как Ламприер уже заметил из окна, почти вся была черного цвета. Его волосы, коротко подстриженные и слегка вьющиеся, были под стать его костюму, и лишь белое лицо, рубашка и носки нарушали черный облик посетителя. Лицо у него было запоминающееся, с высокими скулами и темно-карими глазами. Глаза самого Ламприера все еще слезились от дыма, и он, не снимая очков, неловко стал протирать их носовым платком.
– Вы пришли в себя? – участливо спросил Септимус.
Ламприер кивнул.
– Тогда мы можем идти?
Ламприер еще раз кивнул, набросил свой плащ и поспешил за гостем на лестницу. У дверей на улицу они секунду помедлили, прежде чем окунуться в толпу. Септимус шагал не спеша, в то время как Ламприер прилагал все усилия, чтобы избежать столкновения с прохожими, которые то и дело грозили оторвать их друг от друга. Ему вспомнились рыночная площадь Сент-Хелиера и отец.
– Осторожнее! – предупредил Септимус, подхватывая его под локоть.
Башмак Ламприера чуть не угодил в изрядную кучу лошадиного навоза. Мимо них проносились экипажи. Стараясь не наступать на отбросы, валявшиеся под ногами, Ламприер держался вплотную к Септимусу, который шагал все быстрей и быстрей. Продвигаясь по Стрэнду, они миновали Сомерсет-хаус и вышли к воротам возле Темпля, где людской поток мчался уже не в таком неистовом темпе.
Ламприер начал собираться с мыслями, чтобы отпустить замечание о привычке горожан налетать друг на друга, но тут Септимус неожиданно вильнул влево, шепотом приказав ему следовать за ним. Путь Ламприеру загородил огромный субъект, державший в руках корзины с перепуганными цыплятами. Ламприер попытался обойти его со спины, но тут некий совершенно пьяный молодой человек закачался, стоя у него на пути и глядя вокруг посоловевшим взглядом.
– Септимус! – позвал Ламприер.
Пьяный опасно качнулся в его сторону.
– Себдимус? – насмешливо передразнил он.
– Нет, я… Простите, это мой приятель. – Ламприер потерял из виду черную фигуру.
– Это мой приятель, – сказал пьяный. – Где он? – Они уже вдвоем стали тщетно вглядываться в толпу.
– Здесь, – раздался голос, и оба, повернувшись, увидели улыбку Септимуса. – Вы пьяны, Уолтер, – обратился он к человеку, столкнувшемуся с Ламприером. – Вдрызг, мертвецки, как зюзя.
– Немножко навеселе, – согласился Уолтер. – Одолжите мне гинею. Добрый вечер, – последнее было адресовано Ламприеру.
– Идите домой, Уолтер, – сказал Септимус.
– Спокойной ночи, всего наилучшего и скатертью дорога, – пробормотал Уолтер. – Не одолжите мне ваши очки? – Он захихикал и, шатаясь, стал проталкиваться сквозь толпу.
– Я не подозревал, что вы знакомы… – начал Ламприер.
– Уолтер Уорбуртон-Бурлей, пьяница, развратник и мой добрый приятель, но в столь ранний час мне еще не до веселья. Я пытался избежать встречи с ним.
Ламприер кивнул, и они продолжили свой путь по направлению к Ченсери-лейн, где размещалась контора «Чедвик, Скьюер и Соумс».
Когда они свернули на большую широкую улицу, Ламприер сразу заметил, что здания здесь отличаются от тех, которые он видел до этого. Более однообразные, более строгие. Белые стены домов, стоявших по обе стороны улицы, были испещрены маленькими зарешеченными окнами, за которыми что-то усердно выводили своими красивыми почерками переписчики, а с верхних этажей время от времени высовывались головы джентльменов в париках, словно желавших убедиться, не оторвались ли еще их одиночные помещения от всего дома. Одинаково одетые джентльмены составляли большую часть прохожих на этой улице, и двигались они оживленными группами по четыре-пять человек, хотя одинокие фигуры тоже были представлены здесь в изобилии.
Септимус, по-видимому, находил особое удовольствие в том, чтобы врезаться в самую середину групповых разговоров. Вслед ему летели гневные протесты, Ламприеру ничего не оставалось, как шагать за ним, стараясь, хотя по большей части безуспешно, делать вид, что он не имеет ничего общего с причудами своего спутника. Когда они почти достигли конца улицы, Септимус направился ко входу одного из домов. В дом вела каменная лестница, однако они обогнули ее и через такую же дверь, как на фасаде, вошли в маленький внутренний дворик. В нужную им контору можно было попасть, миновав еще одну лестницу в дальнем конце двора, которую Септимус преодолел, перешагивая сразу через две ступени. На верхней площадке он настойчиво постучал в дверь, которую открыл маленький круглый человечек с пером в руках.
– Да? – спросил он с отсутствующим видом, явно думая о чем-то другом, но тут же спохватился и пригласил их войти.
Септимус был знаком и с этим клерком. Зайдя в прихожую, он похлопал его по плечу и представил Ламприеру как «почтенного Пеппарда».
Рабочий кабинет почтенного Пеппарда представлял собой короткий коридорчик с окном на двор. Посередине коридора стоял огромный письменный стол, за ним – стул Пеппарда. Вдоль всей противоположной стены тянулась скамья. Пеппард, таким образом, работал, сидя спиной к окну. В дальнем конце помещения виднелась дверь с табличкой, надпись на которой гласила: «Юэн Скьюер, поверенный». Септимус решительно шагнул к ней.
– У него посетительница. – Приподнявшись со стула, Пеппард успел остановить Септимуса, который уже взялся за дверную ручку. – Мне очень жаль, но, боюсь, вам придется подождать, – извинился он.
Септимус чертыхнулся. Ламприер опустился на скамью, а Септимус принялся мерить пол взволнованными шагами, явно взбешенный задержкой. Подойдя к двери, он приложил к ней ухо.
– Вы уверены, что он действительно занят? – раздраженно спросил он. Пеппард оторвался от своей работы.
– О да, абсолютно уверен. Видите ли, сегодня в десять он должен был принять двух джентльменов, но они пришли позже, поэтому даме, которая сейчас там, внутри, – она не извещала о своем приходе заранее, – ей тоже пришлось подождать, так что…
– Да-да, понятно, спасибо, черт возьми! – Септимус снова принялся ходить взад-вперед.
– Видите ли, вы пришли немного раньше назначенного времени, – продолжал Пеппард, обращаясь к Ламприеру, – так что из-за опоздания этих двух джентльменов и прихода этой дамы все пошло наперекосяк и с вашим визитом.
Это было сказано таким печальным тоном, что молодой человек, забыв о Септимусе, проникся некоторым сочувствием к трудностям почтенного Пеппарда.
– Мы все прекрасно понимаем, – сказал Ламприер. Однако Септимус не разделял его чувств.
– Чума вас понимает! – воскликнул он, но в ту же самую минуту неслышные до того обитатели дальней комнаты внезапно обнаружили свое присутствие.
– Вы – мерзкий негодяй! Вы – вор! Будьте вы прокляты! – выкрикивал разъяренный женский голос, а затем послышались громкие шлепки, будто кого-то били. – Чудовище! Я выколочу из вас правду!
Из-за двери слышался также и мужской голос, который сначала звучал в примирительном тоне, но затем внезапно переменился: видимо, женщина от слов перешла к делу и начала действием осуществлять свои угрозы.
– Пеппард!
Бам-м!
– Пеппард, сюда… ой! Пеппард!
Пеппард уже бежал. Он распахнул дверь, и за ней обнаружилась женщина лет пятидесяти, которая одной рукой держала попавшего в переплет поверенного за воротник, а другой рукой била его по голове туфлей, снятой с ноги. Ее шляпка сползла набок, лицо пылало. Застигнутая врасплох за столь малопочтенным занятием, леди застыла на месте. Септимус следил за происходящим с холодным интересом, на лице его читалось убеждение, что этот нелепый фарс был еще самым меньшим из всего, чем Скьюер мог бы скрасить их ожидание. Наконец Септимус распорядился сам. Он подошел к женщине, которая все еще трясла туфлей над головой своей жертвы, явно не зная, на что решиться: утешить себя еще одним-двумя ударами или воздержаться и сохранить остатки достоинства. Ламприеру почему-то вдруг захотелось, чтобы она ударила поверенного еще хоть раз.
– Мадам? – Септимус самым вежливым образом предложил женщине руку, которую та приняла, и они направились к дверям.
Все еще обутая только в одну туфлю, она прошла через комнату неровной походкой. Интуитивно почувствовав, что напомнить женщине о только что совершенном ею акте насилия – значит, возможно, спровоцировать ее на новый, Ламприер учтиво поднялся, когда она проходила мимо него. Она остановилась и повернулась к молодому человеку. Голос ее был спокойным, хотя глаза еще сверкали.
– Благодарю вас, сэр, – произнесла она. – Не подумайте, что я сошла с ума. Моя голова в полном порядке. Она ясная, как стекло, а что касается того человека… – она не стала утруждать себя даже движением пальца в его сторону, – …так он лжец и вор, продавшийся негодяям еще худшим, чем он сам. Всего вам доброго, сэр.
Сказав это, она надела наконец вторую туфлю, открыла дверь и покинула контору. Они слушали, как она спускается по лестнице, пока ее шаги не растворились вдалеке.
Поверенный, казалось, не очень пострадал в перепалке и вел себя как ни в чем не бывало. Худой человек с острым, цепким взглядом; яркий румянец на щеках, который, впрочем, совершенно не шел ему, уже сменился более подобающей бледностью. Он стоял, потирая бровь, Пеппард приводил кабинет своего патрона в порядок. Толстые папки с делами были разбросаны по полу, стул лежал кверху ножками.
– Прошу прощения, джентльмены, – сказал поверенный. – Ужасно неловко, но бедная женщина выжила из ума. Она, видите ли, вдова и никак не может оправиться после своей потери. Пожалуйста. – Он сел и жестом пригласил их войти. – Мистер Ламприер, если я не ошибаюсь?
Ламприер кивнул. Поверенный предложил им стулья, и они уселись перед ним. Септимус несколько раз перекладывал ногу на ногу, прежде чем нашел удобное положение и успокоился. Юэн Скьюер смотрел на них через стол, поджав губы. Имитируя деятельность, он повозился с промокательной бумагой, перьями и печатями, лежавшими на столе. Ламприер заметил, что ни одно перо не было очинено.
– Вы сказали, она – вдова? – спросил он, все еще удивляясь поведению женщины.
– О да, это миссис Нигль. Ее муж был капитаном одного из кораблей Ост-Индской компании. Тот пошел ко дну со всей своей командой.
– Какой ужас! – воскликнул Ламприер.
– Что поделаешь, торговля сопряжена с риском, – заявил Скьюер с самым безмятежным видом, но затем, прочитав во взгляде Ламприера явное осуждение за бессердечие, пояснил: – Это случилось почти двадцать лет назад; но она так и не оправилась. Сначала горевала, а потом сошла с ума. Она всерьез думает, что существует какой-то заговор, направленный на то, чтобы очернить имя ее покойного мужа, и что я, точнее, наша фирма располагает доказательствами его невиновности – документами, картами или чем-то в этом роде.
– Какой заговор? – с неожиданной настойчивостью спросил Ламприер.
– Сказать по правде, я даже не знаю. – Скьюер помолчал. – Что-то такое с китами, что ли? Я же объясняю вам, она выжила из ума. Но мы собрались здесь не для того, чтобы обсуждать бред вдовицы.
Он поднялся и снял с полки за своей спиной большой конверт, пожелтевший с той стороны, где на него падало солнце, перевязанный лентой и усыпанный ярко-красными сургучными печатями. Скьюер сломал печати и развязал ленту. На стол перед ним вывалился целый ворох бумаг. Скьюер быстро порылся в них и вытащил второй конверт, поменьше, запечатанный точно таким же образом, как и первый.
– Завещание, – провозгласил он, ломая печати.
Мысли Ламприера были заняты утренним столкновением с Септимусом, несчастьями вдовы Нигль и городом, по которому они с Септимусом только что прошли, но тут на него снова нахлынули чувства, пережитые накануне вечером. Предчувствие, любопытство и, где-то на заднем плане, чувство вины. Скьюер бегло просмотрел подписи, поднял голову и заявил, что никаких бросающихся в глаза нарушений завещание не содержит и является действительным, по крайней мере формально. Наконец он откашлялся и начал читать:
«Я, Шарль Филипп Ламприер, настоящим завещанием распоряжаюсь о правах наследования моего земного имущества, которым Господу угодно было меня наделить: прежде всего, я желаю, чтобы все мои долги и обязательства были выплачены и удовлетворены, а из остатков моего имущества я завещаю и отказываю моей жене, Марианне Роксли Ламприер, мой дом и прилегающие к нему земли, расположенные в приходе Святого Мартина на острове Джерси; затем я завещаю и отказываю вышеозначенной женщине все содержимое этого дома, за исключением моих частных бумаг, не относящихся к правам владения и условиям распоряжения вышеозначенным домом и прилегающими к нему землями, обозначенными в документах на право владения и землемерных актах, с тем чтобы эти частные бумаги были переданы моему сыну, Джону Ламприеру, а в случае, если он умрет, не оставив потомства, то Джейкобу Ромийи Стоуксу, каковой проживает в Бланш-Пьер на острове Джерси…»
Завещание было составлено в длинных, запутанных фразах, смысл которых терялся в специальных терминах и повторах, и вскоре Ламприер оставил всякие попытки уследить за ходом заключенного в нем содержания и предоставил своим мыслям бродить, где им вздумается. Монотонный голос Скьюера скользил поверх всех задуманных автором завещания логических и эмфатических ударений, и интонация его действовала усыпляюще. Лишь имена нарушали умиротворяющее течение его речи. Септимус подавлял естественное побуждение как-нибудь ускорить ход ритуала, то и дело обращаясь к своим карманным часам, и захлопывал их крышку с громким щелчком всякий раз, как поверенный доходил до конца очередной фразы. Текст завещания тек под аккомпанемент этих щелчков, пока Ламприер предавался снам наяву, не то слушая, не то ожидая, когда Скьюер закончит читать.
– «…подписано, скреплено печатью и утверждено в качестве его последней воли, каковой и должно считаться впредь, в нашем присутствии…»
Завещание было заверено его матерью и Джейком Стоуксом. Ламприеру смутно вспомнилась краткая деловая встреча, на которой присутствовали Джейк, его родители и еще один человек. Однако это не был мистер Скьюер. Сам он тогда был ребенком, и теперь ему стало любопытно, не на той ли встрече появились эти выцветшие подписи, которые он видел сейчас под завещанием отца. Он удивился, почему не вспомнил об этом раньше, но в глубине души знал, что еще не готов к решительным поступкам, а такие воспоминания часто предшествовали мыслям, которые ни к чему не вели. Чувство отстраненности от всего, что его окружало, было оборотной стороной той монеты, которой он откупился от прошлого, – оборотной стороной этого скупо отмеренного раскаяния и шатких обещаний: нет, не сегодня, когда-нибудь потом, завтра, послезавтра, еще один день… Но с каждым днем монета обесценивалась.
Поверенный оторвал его от этих мыслей.
– Они весьма старинные, – провозгласил он, осторожно передавая через стол кипу бумаг. Ламприер посмотрел на них с отсутствующим видом.
– Что это? – спросил он.
– Фамильное наследство, полагаю. История рода, в некотором смысле…
– Думаю, среди них вы найдете соглашение между одним из ваших предков и человеком по имени Томас де Вир, – сказал Септимус, вдруг вспомнивший, что он официально представляет на этой встрече «заинтересованную сторону».
– Да, вероятно, это оно и есть.
Ламприер осторожно развернул документ, написанный на пергаменте, который высох и пожелтел от времени. С одной стороны край пергамента заканчивался зубцами сложной конфигурации; лист опасно затрещал, когда Ламприер расправил его на столе. Затем, встав и склонившись над ним, он начал читать:
«В собрании персон, ниже поименованных, каковое держалось двадцать пятого дня апреля месяца в одна тысяча шестьсот третьем году от Рождества Господня.
Соглашение между Томасом де Виром, четвертым графом Брейтским, и Франсуа Шарлем Ламприером, торговцем. Исходя из того, что первая из вышеназванных персон по великой милости всемогущего Господа нашего после королевской санкции из всех наших когда-либо царствовавших Особ самого непревзойденного Величества намерение имеет ради Отечества чести, торговли и коммерчества в пределах владений королевских развития свое отдельное предприятие учинить, основанное на паях с другими лицами в зависимости от ежелично внесенных каждым сумм и врученных в его собственные руки, передает ту часть своего пая, которая представляет собой первоначальные вклады и взятую с тех пор на них прибыль, а также те доходы и товары, что были взяты с них в результате плаваний морем к самым берегам Восточной Индии и других Островов и Стран, неподалеку лежащих, а также денег, которые надлежит выручить в результате продажи имущества, каковое в результате дальнейших договоренностей установлено будет, чтобы устраивало вышеназванные или иные стороны, а также покупки или обмена товаров, запасов, драгоценных камней или иных ценностей, каковые можно будет получить или приобрести с означенных Островов и Стран, дабы принадлежало все это вышеназванной второй персоне, Франсуа Шарлю Ламприеру, торговцу, каковой обещается вознаградить усилия вышеназванного Томаса де Вира, четвертого графа Брейтского, исходя из размера в одну десятую часть всех тех денег и доходов, впредь получаемых с той доли недавно созданной Акционерной Компании, которая есть передана и отнята свободно от той части, которой обе стороны соглашаются, как своего промежуточного агента и представителя в делах вышеназванной Акционерной Компании, ведущей торговые дела в Восточной Индии, и что это соглашение сохраняет силу, невзирая на срок давности или смерть одной из сторон или их обеих, а именно Томаса де Вира и Франсуа Шарля Ламприера, торговца. В свидетельство события, означенного в этом документе, каковой служит соглашением между нами.
Свидетельствуем наши собственноручные подписи, проставленные в городе Лондоне двадцать пятого дня апреля месяца в одна тысяча шестьсот третьем году от Рождества Господня,
Ламприер оторвался от документа и взглянул на поверенного.
– Какой жуткий язык, – произнес Скьюер, – просто чудной.
– Довольно необычный, – согласился Септимус. – Возможно, Пеппард сможет составить о документе какое-то однозначное мнение?
– Вряд ли в этом есть необходимость, – возразил Скьюер. – Любопытная древняя вещица, разумеется. Но ее ценность состоит лишь в ее курьезности…
– В чем заключается ваш интерес, мистер Прецепс? – спросил Ламприер.
– Никакого интереса…
– Но в письме было ясно сказано, что вы представляете «заинтересованную сторону»…
– Никакого личного интереса для меня в этом деле нет, – продолжил Септимус, – но вот двенадцатый граф Брейтский, то есть Эдмунд де Вир, заинтересован в приобретении этого документа. Попросту говоря, желает купить его… разумеется, на хороших условиях.
– Именно так я и советовал бы вам поступить с этим документом, – добавил Скьюер. – На меня как на поверенного вашего отца ложится некоторая ответственность за наилучшее помещение завещанного им имущества…
– Минуту, джентльмены, одну минуту.
Ламприер выпрямился и призвал их к молчанию жестом руки.
– Прежде всего, не вы, сэр, были поверенным моего отца, поскольку его поверенным был мистер Чедвик, как об этом ясно написано здесь. – Он показал на пакет, в котором хранились бумаги его отца. – Честно говоря, я хотел бы спросить, где сейчас мистер Чедвик? – потребовал он.
На лице поверенного появилось грустное выражение.
– С прискорбием должен вам сообщить, что мистер Чедвик скончался, вот уже почти восемь месяцев назад. – Он вздохнул. – Мне, право, очень жаль, что мои усилия не вполне вас удовлетворили, и если бы я мог…
Но Ламприер не дал ему договорить:
– Пожалуйста, примите мои извинения. Я вовсе не хотел вас обидеть. Ваши усилия заслуживают всяческих похвал.
– Предлагаю вам за него сто гиней, – бестактно вмешался Септимус.
– Мистер Прецепс! – воскликнул Скьюер.
– Двести.
– В завещании моего отца ничего не говорится о продаже, – твердо ответил Ламприер, не глядя на Септимуса.
– Но ничего не говорится и против, – прошептал Скьюер.
– Ну хорошо, значит, это мы решили, – подвел итог Септимус.
– Позвольте, что вы имеете в виду? – Ламприер уже готовился взорваться.
– Вы что – отказываетесь от сделки?
– Отказываюсь.
– Ну и хорошо.
Ламприер уставился на него в недоумении.
Грубая выходка Септимуса, который перевел разговор на язык цифр, разрушила торжественно-официальную атмосферу встречи, а то, с какой безмятежностью он принял отказ Ламприера, наводило на мысль, что первоначальная его заинтересованность была просто издевательством. Наконец Ламприер опомнился.
– Но зачем, скажите мне ради бога, графу Брейтскому понадобился этот документ? Чем он его привлекает? – спросил он.
– О, дело тут в семейном архиве, – ответил Скьюер. – Графство Брейт – не очень древнего происхождения. Те же, кто недавно пополнил книгу пэров, насколько мне позволяет судить мой скромный опыт, любят, как бы это сказать, обращать особое внимание на историческую сторону дела…
– Но этот вопрос исчерпан, – сказал Септимус.
– А откуда графу известно, что я, то есть мой отец владеет этим документом? Неужели ему рассказал об этом мистер Чедвик?
– Боже милостивый, конечно нет! – Скьюер возмущенно замахал руками, услышав такое предположение. – Между поверенным и его клиентом соблюдается полная конфиденциальность.
– Если не принимать в расчет заявлений вдовы Нигль, – ввернул Септимус.
Поверенный не удостоил вниманием его реплику и продолжал:
– Это переходило бы всякие границы, если бы вы всерьез могли полагать, что…
Но Септимус опять не дал ему договорить:
– Граф знает, потому что у него есть точно такой же.
– Точно такой же? – удивился Ламприер.
– Ну разумеется. Их два, – продолжал Септимус, – один для графа, а второй для другой стороны, для вашего предка. Это же соглашение. Поэтому и два экземпляра, совершенно одинаковых, по одному для каждого участника.
Такое объяснение показалось Ламприеру убедительным.
– В любом случае, джентльмены, он не продается. Мои извинения графу.
Он был настроен решительно. Септимус посмотрел на него. Поверенный посмотрел на Септимуса.
– Остальное имущество вашего отца, я полагаю, в порядке. Вот в этой описи все перечислено по порядку. Разумеется, если вам будет что-то непонятно или потребуется иная помощь, пожалуйста, обращайтесь ко мне.
У Ламприера сложилось впечатление, что мистер Скьюер чувствует облегчение оттого, что встреча подходит к концу. Он просмотрел опись. Почти каждая новая статья начиналась словом «Документ…», а в нескольких вообще ничего не было сказано, кроме этого. Его палец остановился посередине описи.
– Здесь указана печать: «золотая печать нашего сословия», – прочитал он вслух.
Скьюер порылся среди бумаг и протянул Ламприеру искомый предмет. Он представлял собой золотое кольцо, массивное, грубой работы. Кольцо было с печаткой, на которой был выгравирован рисунок, изображающий разорванный с одной стороны круг. Сама печатка была квадратной формы, и все кольцо блестело так, словно было только что отлито. На его поверхности не было ни отметин, ни царапин. Очевидно, его надевали редко, а может, и вообще никогда не носили. Ламприер долго и внимательно рассматривал изображение на печати, но возникшее у него смутное ощущение, что он его уже видел, никак не хотело принимать форму отчетливого воспоминания.
– Кольцо, – бессмысленно сказал он.
– Кольцо-печать, – поправил его Скьюер.
Повинуясь какому-то импульсу, Ламприер приложил кольцо к печатям на конверте. Они не совпали.
– Им никогда не пользовались, – сказал Септимус.
– Да, – ответил Ламприер, думая о другом. Он сунул кольцо в карман и поднялся. – Спасибо, мистер Скьюер.
– Мои соболезнования, сэр. – Скьюер проводил его до дверей и там вручил ему конверт с бумагами. Септимус вышел следом.
– Ваш отец был прекрасным человеком, – добавил Скьюер вместо прощания.
«Ты его не знал, – подумал Ламприер, – но ты абсолютно прав».
– Спасибо, – произнес он еще раз и внезапно ощутил глубокую грусть, будто завершение ритуала встречи знаменовало собой конец чего-то еще, что, как оказалось, он ценил больше, чем мог предположить. Он проглотил комок, застрявший в горле.
– Пойдемте? – предложил Септимус.
– Да-да, конечно. – Он двинулся к выходу. – До свидания, Пеппард.
Клерк поднял голову от стола, словно удивленный тем, что к нему обратились.
– До свидания, мистер Ламприер, мистер Прецепс. – И он снова усердно склонился над бумагами.
Их шаги гулко разносились по лестнице, когда они спускались во двор. Похоже, встреча с поверенным прошла гладко. Предчувствия, что голос отца из могилы начнет взывать о мести, не сбылись, а с назойливыми предложениями Септимуса и Скьюера он разделался так, словно был прирожденным юристом, подумал он. И все же в душе его оставались вопросы… Не столько даже вопросы без ответов, сколько ответы, требовавшие задаться новыми вопросами. Септимус так и не объяснил, почему его интерес к документу пробудился и исчез так внезапно. Кроме того, он заметил, с какой горячностью Скьюер поддержал предложение о его продаже, словно сам был как-то заинтересован в этом.
Были и всякие другие мелочи, мельтешившие на заднем плане его сознания. Что-то не так с этим Пеппардом… Они пересекли дорогу, обходя навозные комья, оставленные на мостовой проезжающими экипажами, и двинулись дальше. Септимус стал необычно молчалив. Ламприеру уже не составляло особого труда держаться с ним в ногу, хотя вопросы по-прежнему донимали его. Они возвращались не той дорогой, по которой пришли утром. Когда они обошли сзади гостиницу Линкольнз-инн и достигли Португал-роуд, Ламприер повернулся к своему молчаливому спутнику.
– А почему вы хотели узнать, что думает об этом Пеппард? – Он показал конверт с бумагами.
Септимус остановился и посмотрел на конверт.
– Потому что Скьюер дурак, – коротко ответил он и снова пошел вперед, ускорив шаг.
Теперь Ламприер с трудом поспевал за ним.
– А Пеппард – умный клерк на службе у дурака? – Втайне Ламприер согласился с оценкой, которую Септимус дал поверенному. Впрочем, он тут же молча укорил себя за это.
– Пеппарду не повезло.
– Но все-таки – зачем его спрашивать?
– Я его ни о чем не спрашивал.
– Однако вы собирались это сделать, – настаивал Ламприер.
Септимус пнул ногой какое-то невидимое препятствие у себя на пути.
– Да, собирался, – признал он. – Скьюер вообще еле понял, что имеет дело с соглашением. А Пеппард… – И он остановился.
– Пеппард – что?
– Пеппард – это мозг конторы «Чедвик, Скьюер и Соумс». По крайней мере, так говорят. Мне кажется, это правда. – Он втянул носом воздух. – Черт побери, я умираю с голода.
– Так это правда? – напомнил Ламприер.
– Да. Было время, когда Пеппард считался одним из самых знающих юристов Лондона. Ему была открыта дорога к успеху, к высоким постам, но затем разразился скандал. Это было очень давно, около двадцати лет назад.
Ламприер вспомнил сдержанность клерка, которую он принял за робость.
– Какой скандал? – спросил он с нескрываемым любопытством.
– Этого я не знаю толком, что-то со страховкой. С морской страховкой, кажется. Это было так давно! – Септимус отмахнулся от всего этого раздраженным движением руки. – Я хочу есть, – заявил он с таким видом, словно по сравнению с этой проблемой вопросы Ламприера были сущей ерундой. – Так вот, мне нужно поесть и… – Он заметил впереди на углу таверну: – И выпить.
Ламприер почувствовал, что тоже голоден. Таверна испускала соблазнительные запахи. Септимус повернулся к своему спутнику и затараторил:
– Послушайте, я понимаю, что все это… – он сделал широкий неопределенный жест рукой, – …вам непонятно. Если вы хотите выяснить, почему Эдмунд, то есть граф, хочет приобрести этот обрывок пергамента, почему бы вам не спросить его об этом самому? Почему бы нам не встретиться всем троим? А?
Ламприер промолчал – это предложение застало его врасплох.
– Приходите в эту субботу. Мы собираемся в «Робких ручонках» часов в восемь или около того. Придете?
– Да, приду, – поспешно согласился Ламприер.
– Отлично. Ну а теперь можно и перекусить.
Но Ламприер остался стоять на месте.
– Боюсь, у меня есть еще дела. – Эти слова ему самому показались странными.
– Дела? В таком случае придется мне есть в одиночестве. – Казалось, Септимуса это нисколько не огорчило. Он широко улыбнулся, показав зубы. – Значит, до субботы, в «Робких ручонках», – напомнил он, повернулся, помахал рукой и быстрыми шагами направился к таверне.
Ламприер проследил за тем, как Септимус скрылся в дверях, потом тоже повернулся и пошел по Португал-роуд.
Дед Пеппарда в юности мечтал играть на сцене, а потому, естественным образом, стал барристером. Мать Пеппарда мечтала выйти замуж за поверенного, а стала женой лавочника. Разрешившись через девять месяцев после свадьбы мальчиком, она, памятуя о неудаче с браком, решила наверстать упущенное в сыне. Пеппард чертыхнулся про себя: еще одна клякса, придется переписывать документ. Мать купила собрание потрепанных томов по прецедентному праву, переплетенных в красную кожу. Пеппард читал их с жадностью. К тому времени, когда он приехал в Кембридж изучать право, он мог сдавать выпускные экзамены. Его поступление под начало мистера Чедвика было простой формальностью.
По причинам, до сих пор не понятным ему самому, его особенно привлекало торговое право. Неспособность понимать цену деньгам, преследовавшая его всю жизнь, оказалась, как ни странно, истинным кладом для его профессии. Богатые купцы и финансисты чувствовали себя в безопасности с человеком, чьи глаза не загорались, когда речь шла о суммах в тысячи фунтов стерлингов, а менее удачливые клиенты ценили то, что те же самые глаза не сощуривались презрительно, когда дело заходило о шиллингах и пенсах. Клиенты толпами прибегали к услугам Джорджа Пеппарда, он был обласкан сразу в нескольких различных слоях общества, и про него уже пошли разговоры, что «право – слишком мелко для него». Впереди замаячила должность в казначействе. Он начал подумывать о женитьбе.
Но затем этому сладкому сну пришел конец. Воспоминания о последовавших за этим днях ранили его до сих пор, и он не любил задумываться о произошедших тогда событиях. Его перо быстро бежало по бумаге, выводя уверенные строки сложного документа. Он дописал последнее предложение, оставил большой пробел для подписей, затем вписал имена, промокнул весь документ и заботливо убрал его в ящик стола. Подняв голову, он увидел мистера Скьюера, который выглядывал из-за своей двери.
– Если хотите, можете идти, Пеппард.
– Хорошо, сэр.
Он был одновременно удивлен и обрадован. Такую щедрость Скьюер проявлял весьма редко. Он выглянул в окно и увидел, что уже начинает смеркаться.
На улице было прохладно. Покинув контору, Пеппард быстро зашагал через внутренний дворик к Ченсери-лейн. Там ему внезапно почудились чьи-то шаги за спиной. Он быстро обернулся, но никого не увидел. Он снова двинулся вперед, ускорив шаги. В обычных обстоятельствах он без колебаний выкинул бы этот случай из головы. Но события последних нескольких дней выходили за рамки того, что Пеппард называл обычными обстоятельствами.
Двадцать с лишним лет прошло с тех пор, когда разразился скандал, низведший Пеппарда до его нынешнего состояния. В ту пору ему часто казалось, что люди, которые так удачно смели его со своего пути, пристально за ним наблюдают. Тогда у него были веские причины так полагать. Лица в толпе непонятным образом становились все более и более знакомыми. Все более подозрительными казались ему люди, без всякой видимой цели околачивавшиеся на углу его улицы. Они занимали этот и другие пункты наблюдения на несколько дней, а затем исчезали, и больше он никогда их не видел. Трижды он обнаруживал в своей комнате следы тщательного обыска: книга, оставленная открытой, таз с водой, которую кто-то вылил, а затем налил снова, но не до прежнего уровня… Сколько таких мелочей он упустил? Поначалу эта слежка казалась бессистемной. Но позже Пеппард осознал, что все эти вторжения в его личную жизнь точно соответствовали того или иного рода переломам в положении дел его старого противника – Ост-Индской компании.
Повинуясь внезапному импульсу, он обернулся. Никого. Двор перед конторой был пуст. Хотя кто угодно мог скрываться в тени. Интересно, какое потрясение теперь угрожает мистеру Ост-Индской компании? Пеппард так и не избавился от врожденного любопытства. Что-то происходит, это точно. Три дня назад он столкнулся со своими противниками лицом к лицу, первый раз за все эти годы неясных подозрений. В сущности, случай был пустяковый. Он шел домой своей обычной дорогой, когда какой-то человек пристроился к нему сзади. У него было узкое лицо, одет он был в черное. Пеппард не показал виду, что заметил его. Возможно, это был какой-нибудь шутник или даже сумасшедший. Но спустя пару минут этот человек остановил его, положив ему руку на плечо, и заглянул ему в лицо. Пеппард ничего не сказал. Узколицый человек произнес всего одно слово: «Пеппард». Металлический голос. Всего одно слово, но смысл его был абсолютно ясен: мы знаем, кто ты такой, где тебя искать, ты наш в любой момент, как только мы захотим… Не сейчас, не в этот раз, хотел запротестовать Пеппард. Ему удалось смолчать. Человек смотрел ему прямо в глаза еще несколько долгих секунд, затем повернулся и пропал в толпе. Когда Пеппард добрался до дома, он был весь в поту, а руки дрожали еще целый час. Он получил предупреждение. Теперь, добравшись до Ченсери-лейн, он задумался, о чем его предупреждали: о визите Септимуса, или его спутника, или, может быть, вдовы Нигль? Он не знал. Чертово любопытство. Ему опять почудились шаги. Все это была чепуха, все-все, и вот перед ним улица. Тысячи тысяч шагов.
Ченсери-лейн в этот час была заполнена клерками и их хозяевами, которые, как и он, торопились по своим домам. Они толпились и сталкивались друг с другом, стараясь держаться подальше от вонючих сточных канав, и на Пеппарда немилосердно жали со всех сторон, пока он пробирался через толпу, не сбавляя шага. Притормозив, он оказался позади компании развязных молодых людей, которые прокладывали себе дорогу, не желая уступать ее никому и потешаясь над теми неудачниками, которые без долгих церемоний оказывались оттеснены в придорожную грязь или во что-нибудь похуже. Пеппард почувствовал себя в безопасности. Холборн был почти так же запружен людьми, но на Саффрон-хилл толпа стала редеть. Поворачивая на Вайн-стрит, Пеппард улучил момент и оглянулся, и тут же какая-то фигура ярдах в ста позади него застыла на месте. Секунду или две Пеппард смотрел на нее, а затем быстрым шагом прошел по Вайн-стрит и пересек Клеркенуэлл-Грин. С дальней стороны улицы он взволнованным взглядом поискал подозрительную фигуру, но на этот раз не заметил ее. Никто не следовал за ним. Да и зачем им это делать? Он пожалел, что не пошел домой своей обычной дорогой, через Чипсайд. В этой части города широкие мостовые пролегали с севера на юг, и безопасность, которую гарантировало их число, оказывалась недолговременной, так как, чтобы попасть с одной улицы на другую, все время приходилось углубляться в путаницу переулков, которыми пестрила северо-восточная часть города. Пеппард ругал себя за свою робость, но узкие проходы Клеркенуэлла были по большей части плохо освещены и так петляли, что он мог видеть едва на двадцать ярдов вперед или назад. Гордость не позволяла ему пуститься бегом, но каждый раз, как он замедлял шаг, ему начинали чудиться шаги неведомого преследователя, и тогда он снова, задыхаясь от напряжения, устремлялся на восток.
Выбравшись на Голден-лейн, он успокоился и даже почувствовал себя глупо. Теперь он был всего в нескольких сотнях ярдов от дома. Он отступил назад, когда мимо с громким шумом прогрохотала подвода, груженная досками. Он проследил за ней взглядом и тут увидел не далее чем в пятидесяти ярдах от себя, отчетливо и без всякого сомнения, ту же самую фигуру.
Пеппард запаниковал. Он сломя голову бросился через улицу; не упустив из виду его внезапный рывок, преследователь также перешел на бег. Пеппард нырнул в первый попавшийся переулок, а затем у следующего угла повернул направо. Теперь шаги за спиной звучали гораздо громче, чем раньше, и были быстрее его собственных. Лишь добежав до тупиковой стены в конце переулка, Пеппард вспомнил, что на Джерми-роу только один выход.
На мгновение наступила тишина, и он оглянулся в поисках спасения. Но в глухой стене тупика не было не только дверей, но даже окон. Лишь одинокий контрфорс мог послужить укрытием. Пеппард затаился в его тени, распластавшись по стене. Затем он снова услышал шаги. В спешке его преследователь пробежал мимо этого переулка, но теперь, возвращаясь обратно, нашел его. Громко скрипел гравий. Шаги замедлили темп. Пеппард пытался убедить себя, что вот сейчас он прыгнет на своего неизвестного противника, каким-то образом одолеет его и убежит. Шаги делались все медленнее и медленнее. Пеппард закрыл глаза. Шаги были слышны почти рядом. Затем преследователь остановился. Пеппард съежился в предчувствии удара. Затем до него донесся глубокий вздох. Его преследователь заглянул за контрфорс.
– Пеппард, – просто сказал он.
Пеппард открыл глаза, и челюсть его отвисла.
– Мистер Ламприер! – воскликнул он.
Пять тысяч четыреста пятьдесят два судна, выстроившись в линию, бушприт к корме, проплыли перед мысленным взором капитана Гардиана и скрылись из виду за горизонтом. Триремы, барки, бригантины и буксиры; каравеллы, каракки и кечи. Капитан Гардиан строил все виды судов, известных человечеству, это было его хобби. С той поры, как пятнадцать лет назад он распрощался с морем и обнаружил, что в голове его пусто, как на покинутой им палубе, каждый вечер он садился перед весело трещавшим в камине огнем, закрывал глаза и принимался за строительство очередного корабля. Он прочел Бугера, Дюхамеля Дюмонкё и Леонарда Эйлера (хотя сам не стал бы доверять ни одному судну, рассчитанному каким-то там швейцарским математиком). Он посещал шлюпочные мастерские и беседовал там с корабельными плотниками. Он даже съездил во Францию.
В вопросе о корабельных червях он осторожно поддерживал тех, кто ратовал за медную обшивку днища, но никогда бы не отозвался пренебрежительно о достоинствах еловой доски, волоса и дегтя, смеси, которая, что бы там ни было, верой и правдой прослужила ему почти тридцать лет, и шесть из них – на западно-индийских трассах. Моделям он предпочитал планы (хотя репутация корабельного плотника перевешивала в его глазах и то и другое), а чертежам – вычисления. Небольшая гравюра Энтони Дина, висевшая над его каминной полкой, подтверждала его убеждения, и когда высокий весенний прилив разбивал ожидания кораблестроителей, капитан Гардиан позволял себе довольную усмешку.
Даже по прошествии этих долгих лет движение судов вверх и вниз по Темзе не утратило для него своего интереса. Море так и не отпустило его по-настоящему. Вот и вчера под вечер он следил за тем, как входит в док последний из прибывших в эти дни кораблей. Напрягая свои старые глаза, Эбен глядел в окно Вороньего Гнезда (так он именовал комнату в мансарде своего дома) и пытался рассмотреть в сгущавшихся сумерках сутолоку лодочников, разбредавшихся по своим делам. Огонь в камине, куда он подбросил угля, грел ему спину из угла крохотной комнатки. Вдоль стен стояли книжные шкафы, набитые уже порядочно замусоленными томами. Непропорциональных размеров стол, гораздо больший, чем дверь, через которую его некогда каким-то чудом внесли в комнату, был завален бумагами, картами и планами. Наконец-то капитан сумел различить очертания потрепанного корабля, пришвартованного у причала всего в сотне ярдов от его дома.
Что-то в нем было знакомое… Где-то он уже видел этот корабль… Он вытянул шею и наклонил голову, чтобы лучше видеть. Сегодня попозже или, возможно, завтра утром он спустится в док. В комнате стало тепло, и окно запотело. Эбен сел в свое кресло у стола, размышляя, как всегда в такие минуты, о том, как хорошо находиться в тепле, в сухом месте и на берегу.
Корабль прибыл еще вчера, а он до сих пор не собрался осмотреть его вблизи. Может быть, завтра утром. Сегодняшний вечер он посвятит своему любимому занятию – воображаемому строительству кораблей. В этот вечер ему предстояло построить шхуну-бриг.
Он уже установил киль на блоки, форштевень и корма подняты и сращены с килем, кильсон прикреплен болтами к флор-тимберсам. Концы последних он оставил пока свободными, готовясь обвести их кругом. Когда ему довелось увидеть подобное судно в первый раз, он рассмеялся. Чуть-чуть воображения, и кажется, что оно плывет задом наперед. Где-то раньше он уже… Усилием воли Эбен вернулся к своей задаче. Он прикрепил шпангоуты к флор-тимберсам, обвел их и удвоил в средней части судна. Внимание и осторожность – вот что главное. Скелет корабля начинал вырисовываться. Далее он вставил распорки и пяртнерсы, удерживавшие мачтовые основания, которые он поместил следом. Самым нудным делом было устанавливать кницы – стоячие, навесные и подвесные, все с правосторонней структурой волокна. Эбен задумался: быть может, его нелюбовь к многопалубным судам как раз и объясняется нежеланием возиться с кницами? Он забил их на место дубовыми гвоздями, а затем сосредоточился на корме, где сила нажимов и давлений якорных тросов и руля будет максимальной. Он всегда клал добавочный транец между половинным и основным и, чтобы предупредить возражения со стороны жадного до грузовой вместимости судовладельца, вызвал в памяти воспоминание о том, как ему пришлось лететь от подветренного берега на полных парусах с десятью матросами на руле и как стонали тогда, едва не лопаясь, брусья тимберсов. Это было во время охоты на китов. Тогда он подумал было, что пришел его черед… Так, теперь обшить досками и законопатить.
Сейчас-то он уже был далек от всего этого, чему и радовался, – от «ревущих сороковых», экваториального штиля, от прочих атрибутов морских баек. Он сбежал, не дожидаясь конца, понадеявшись, что экипаж справится без него, черт подери, ему прекрасно был известен финал, он уже видел его сотни раз, вдовы, банкроты, а ему – никакой выгоды. Они могли бы еще прислать вызов, но у них не оставалось ни одного свободного корабля, да и он уж больше не откликнется. О, как он понимал нужду, что таилась за всеми этими подталкиваниями и подмигиваниями, которыми старый моряк добивается еще порции и, получив свой стакан пунша, начинает все сызнова: вокруг мыса Доброй Надежды, привязавшись к штурвалу, десять часов по Атлантическому океану в марте, потом в порт, в сухой док, и, вы только подумайте, мы потеряли киль. Его сорвало начисто! Но теперь-то уже ни черта, никакой разницы, так-то, и штурвал долой, а было это в тот раз около Антильских островов… И они будут хлопать в ладоши и веселиться и не поверят ни единому слову, а неделю спустя будут говорить: «Встретил тут одного занятного малого, так он рассказывал историю…» А еще через месяц: «Послушайте-ка, что я вам расскажу, небывалое дело, вы о таком и не слыхивали…» – и закончат словами: «Ну, дело ясное, и все это сущая правда, провалиться мне…» И пусть их. Ничего нет правдивей моря. Пусть их, потому что, не глядя, но думая, размышляя о море, забрасывая лот и вынимая оборванный конец, он, как никто, понимал эту нужду. Нужно было выставить что-то против бортовой качки, против подводных течений и встречных течений, против изнуряющих тропических штилей. Против факта, что в море ничто не держится вечно и возвращает оно не тела, а лишь выбеленные кости. Поэтому он с сочувствием относился к историям об океанах, даже если на самом деле речь в них шла о суше, о твердой почве под ногами, где нет места непредвиденным случайностям. И с тем же сочувствием он относился к незадачливым морякам, мысли которых бродили по морям, пока тела пребывали в безопасности на берегу. Но на судне, построенном каким-нибудь женевцем при помощи угломеров, он ни за что бы не отошел от берега дальше чем на пару сотен миль. Нет, и сочувствие имеет свои пределы.
Он снова вернулся к своей задаче. Он обшил досками борта до самых планширов и настлал палубы. Тук, тук, тук, грохот деревянных молотков по гвоздям, вельсы на пристани… Где-то он уже видел этот корабль. Он знал это наверняка. Эта мысль свербила его, не отпускала. Он поворошил угли в камине. Тук, тук, тук, что-то он упустил – словно какую-то мелочь в игре на запоминание. Она будет стучать в нем, пока память или ярость не заполнят этот пробел. Капитан Гардиан вытащил себя из кресла, подошел к окну и, посмотрев вниз на пристань, осознал, что преследовавшая его мысль не имеет никакого отношения к игре: там, внизу, стоял реальный корабль, а в памяти его зиял реальный пробел. Корабль, привязанный у причала в сотне ярдов от его окна, назывался «Вендрагон». Что-то в этом корабле или в его названии беспокоило капитана. Что-то во всем этом было не так.
Корабль медленно покачивался на воде, и людям, которые носили на борт какие-то ящики, приходилось ступать осторожно. Они потели и ругались, но деньги были хорошие, и расчет тут же, на месте. Какой-то старик мучительно медленно тащился домой вдоль причала, обрубки болят, спички сыплются из карманов. Эбен снова бросил взгляд на грузчиков. Коукер, их старший, считал шаги от повозки с ящиками до сходней, один, два, три…
– Поставим пока, – приказал Коукер своему товарищу, державшему ящик за другой конец.
Он размял руки и вытер пот со лба, прежде чем продолжить отсчет. Это была не первая его работа такого рода: двойная оплата – и никаких вопросов. Ему вспомнился лихтер, приставший к берегу неподалеку от Ричмонда и выгрузивший прямо на траву двадцать ящиков французского бренди, и как они провели там ночь, потягивая спиртное и травя анекдоты с довольным хозяином. Он мог бы поклясться, что то был герцог Мальборо. Но на этот раз клиент ему не понравился; узколицый человек с металлическим голосом. Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать… работу, за которую дают тройную плату, он оставляет Кливеру и его парням: обычно такое дело бывает грязным, для человека женатого слишком рискованным. Он покривился, шагая по палубе, двадцать восемь, двадцать девять, тридцать шагов, все. Грузчики поставили ящик на палубу и отправились за следующим.
Стоя у окна, Эбен следил за тем, как работает людская цепочка. С корабля – на корабль, погрузить – разгрузить… ему ли не знать эту схему? Этот корабль назывался «Вендрагон»… но это не то имя, которое он искал в своей памяти. Ключ был в чем-то ином, но он пока еще до него не добрался. Он просмотрит свои планы, но он уже знал – ответа в них не найти, тук, тук, тук, что-то упущено. Раздражение схлынуло, словно волна прибоя, и он снова вернулся к своей бригантине.
Она стояла перед его мысленным взором, как живая: просмоленный корпус покоился на опорах, а серо-зеленые волны воображаемого океана уже рвались в схватку с серо-коричневым деревом. Крещение, все та же старая ложь, нахмурился Эбен при этой мысли. Крещение? Тогда уж дать имя, да. И нарекли ей имя Тередо… Нет, он не имел никакого права обливать презрением старых морских волков с их прибаутками: возводя хрупкие корпуса своих творений, что еще он делал, как не усыпал необъятную монотонность океана тщедушными точками координат? «Необходимые ограничения морских пространств». Плод его собственного ума, матросская песня из бессчетного количества стихов. Смажьте жиром слип, навалитесь на лебедку, подтяните провисший трос, и теперь все вместе… раз, два, три. О да, что-то упущено. Ну-ка, все разом… тук, тук, тук. И вот уже корабль движется к мраморной глади моря, созданного воображением Эбена, а та, взволнованная вторжением, велит кораблю перевернуться килем вверх – указ, подобный не вовсе бессмысленному утверждению о том, что настоящий бизнес делается внизу. Это знает любой, кому приходилось играть в макао или баккара. Когда имеешь дело с морем, второй акт всегда разыгрывается одновременно с первым. Не мог же забыть Эбен что-то настолько простое, настолько элементарное? Но уже слишком поздно задавать вопросы, развязка надвигается одновременно с первой встречей «Тередо» с морем и всеми следующими за ней перипетиями. Его корабль – плавучая мелодрама; предвидение неудачи написано на его лице. «И больше ему не увидеть ее никогда», слезы, покорно подступившие к глазам, туманят его взгляд – но лишь на мгновение, ибо на смену им тотчас накатывает приступ смеха. Как же я мог забыть? Корабль входит в воду, а Эбен думает о том, о чем ему следовало вспомнить гораздо раньше. Корпус бригантины крошит морскую поверхность, дрожит, шатается и валится, вода заботливо наблюдает за этим обреченным виртуозным представлением с невероятно кратким запасом плавучести – наблюдает в абсолютной уверенности, что конец его будет печальным. Капитан Гардиан думает о камнях, гравии, песке… о центре равновесия. И в тот момент, когда корабль опрокидывается, переворачивается кверху брюхом и уходит на дно, к той мозговой извилине, где скрываются все перевернувшиеся корабли и забытые воспоминания, он вспоминает, что же он упустил и о чем следовало бы помнить с самого начала. Проклятие! Он забыл о балласте.
– Вот, вот, вот и вот. И еще вот, и вот, и вот! – Судейский палец Пеппарда аккуратно стучит по разложенному на столе документу.
– А также вот, – добавляет он, передвигая палец несколькими строками выше.
Белый эмалированный таз, наполовину наполненный водой, грязноватой с виду, возможно из-за скудного освещения; потертые, припорошенные пылью переплеты из красной кожи; кровать, письменный стол, два стула. Камин не горит, и в комнате холодно.
– Но что же это? – спрашивает Ламприер, глядя на маленького человека напротив.
…Он не провел в ожидании у выхода со двора конторы и нескольких минут, как увидел в проходе невысокую фигуру Пеппарда. Но всего на секунду. Затем поток прохожих немедленно поглотил маленького человека, и Ламприер несколько раз пересек улицу в поисках его. Наконец он заметил его ярдах в пятидесяти впереди, а может, ему показалось. Он бегом пустился по улице, нацелившись на то место, где он был, быстро кидая взгляды по сторонам. Никого…
– Странно, очень странно. Составлено как будто не профессионалом… хотя и не факт. – Пеппард делает паузу. – Очень странно. – Пеппард ниже склоняется над документом, ладонями разделяя текст на абзацы и изучая слово за словом.
…Затем Ламприер увидел его снова, когда тот замер на секунду из-за людского столпотворения впереди, и сорвался с места. Тот, за кем он охотился, исчез за углом. Ламприер опять заметил место и устремился туда. Пеппард мог свернуть в любой из прилегавших к Ченсери-лейн переулков. Выбирать не было смысла – и он нырнул в первую попавшуюся улочку…
– Пеппард? – окликает он.
– Джордж, если вам угодно, одну минуту… – Он все еще читает.
…Жидкая грязь скользила под ногами, каменные плитки попадались лишь изредка, в виде исключения. Он поскользнулся, чуть не упал, но в последний момент успел сохранить равновесие. Выровняв дыхание, он понесся дальше легким галопом, стук его подошв по мостовой был едва ли громче, чем стук его сердца. Улочка, по которой он мчался, кружила и поворачивала, но возвращала его назад всякий раз, когда ему казалось, что он слишком далеко уклонился от курса. До его слуха доносился хриплый шум лежавшей впереди большой улицы…
– Скьюер полагал, что это просто диковинка, хотя и небезынтересная, – говорит он.
– Это уж точно, небезынтересная, – бормочет Пеппард, погруженный в изучение документа.
…Он знал, что следующей широкой улицы достигнет раньше того, кого преследовал. Он бросился вперед, огибая прохожих и высматривая Пеппарда. Вот-вот он должен был появиться… Ага, вон он! Он позвал его, но Пеппард двигался слишком быстро. Испуская проклятия, Ламприер стал проталкиваться на другую сторону улицы и, очутившись там, кинулся вслед. Но тот, кого он преследовал, скрылся. Это было невозможно, Пеппард не мог ускользнуть так быстро. И тогда он заметил слева узкий переулок…
Пеппард откидывается назад, по-прежнему не спуская глаз с документа. Испуганное выражение, которое сохранялось на его лице, даже когда они вошли в эту комнату, теперь исчезло. Он снова находится в своем мире, и место за дирижерским пультом принадлежит ему, теперь у него вид человека, оценившего сложность предстоявшей ему задачи.
– Небезынтересная, хотя ценность ее еще предстоит установить, – изрекает он наконец.
Ламприер смотрит на него с недоумением.
– Простите, я неточно выразился. Может быть, вы скажете, что именно вы хотели бы узнать?
Что он хочет узнать? Мысли Ламприера слишком долго кружились за пределами этой комнаты, и теперь, когда вопрос Пеппарда возвратил их обратно, с языка у него чуть не рвутся не идущие к случаю вопросы. Он хотел бы узнать, почему человек с такими способностями, как Пеппард, находится на службе у такого человека, как Скьюер. Он хотел бы узнать все о том скандале, который, очевидно, был причиной этого факта. Он хотел бы узнать как можно больше о Септимусе. Вопрос Пеппарда воодушевляет его. Вещей, о которых он хотел бы узнать, – великое множество. Смысл, заключенный в сивиллиных книгах; местонахождение омфала. Почему Александр убил Гермолая? В чем природа связи между мертвыми и живыми, буде таковая существует. Которая из них самая прекрасная, любит ли она его, ее длинные черные волосы, вода… И это еще не все.
– Что это? – спрашивает он. – Что это за соглашение?
…Ламприер заглянул в узкий переулок. Он был всего несколько футов в ширину, и стены домов, вздымавшиеся вверх с обеих сторон, словно стремились сомкнуться наверху, а лежавший между ними проход, казалось, затесался сюда по ошибке. Но переулок был совершенно пуст, и, озадаченный быстротой, с которой Пеппард исчез, он повернул обратно…
– Это зависит от того, с какой стороны на него смотреть, понимаете? – говорит ему Пеппард.
Он не понимает.
– Грубо говоря, это договор, контракт в двух экземплярах, даже, пожалуй, чартер-партия, которую можно использовать как средство шантажа, запугивания и угрозы с какой-то целью. – Он улыбается. – В различной степени и в различных пропорциях, конечно. Все это сразу. Или – ни то, ни другое, ни третье.
– Но по сути своей это соглашение, не так ли? – с надеждой отваживается сказать Ламприер.
– Абсолютно верно, – подтверждает Пеппард, – но только потому, что соглашением можно назвать почти любой юридический документ. Распоряжение о смертной казни – тоже соглашение, хотя одна его сторона находится в гораздо менее выгодных условиях, чем другая. Не думаю, что мы можем остановиться на таком определении. Закон, запомните, – это неточный инструмент, почему и существуют законники. Он действует в чью-либо пользу – или, конечно, наоборот, – избегая близости к реальным фактам жизни, насколько это возможно. Он стремится усложнять положение дел. Не желаете ли чаю?
…Пеппард Быстроногий, подумал он тогда про себя. На одной из стен было нацарапано название этого незаметного переулка, но большую часть букв смыло дождем, или что еще там лилось с небес в этой части города… «…эр…оу» – гласила теперь надпись…
Они сидят с горячими чашками в руках, согревая о них ладони. Пеппард предварительно смотрит, чтобы ему досталась чашка с выщербленным краем. Оба склоняются над столом, на котором разложен документ.
– Контракт в двух экземплярах – самое простое объяснение, – начинает Пеппард.
– Контракт в двух экземплярах?
– Вот. – Он проводит пальцем вдоль линии зубцов, вырезанных на одной из сторон документа. – Это означает, что существует еще копия или несколько копий, хотя, скорее всего, одна.
– Та, что хранится у графа Брейта?
– Да, если она все еще находится в семье. – Он отхлебнул из своей чашки. – Это своего рода гарантия, понимаете? Если такие зубцы на двух документах не совпадают, то один из них – подделка. – Он принялся изучать линию зубцов более внимательно. – Определенно, отрезано четко, это, дoлжно быть, верхняя копия, хотя это ничего и не значит. Разумеется… – Пеппард переворачивает документ, – …вырезы на бумаге юридической силы не имеют, это делается только для удобства обеих сторон. – Он делает паузу. – Довольно любопытно… Отрезали, видимо, в спешке, первым, что попалось под руку… – И он погружается в молчаливое раздумье, о содержании которого Ламприер пока может только догадываться.
…Ему пришлось прибегнуть к отчаянным мерам – вспомнить геометрию. Судя по длине переулка, Пеппард не мог скрыться с другой его стороны до того, как Ламприер заглянул в него; да и куда бы он мог скрыться? Линия, которую он мысленно провел через «ЭР» и «ОУ», имела конечную длину (последние остатки дневного света позволяли разглядеть стену, в которую упирался проход), значит, значит… Одна из начальных предпосылок была ложной. Иначе ситуация оказывалась необъяснимой. Он прошел несколько ярдов вглубь переулка, затем вернулся назад. И лишь тогда он заметил контрфорс…
– Видите ли, соглашение было заключено между двумя людьми, – объясняет Пеппард. – Необходимость подтверждать подлинность одной копии с помощью другой указывает на то, что в дальнейшем у этих людей должна была возникнуть необходимость узнать друг друга – если только они не действовали через посредников. Впрочем, последнее кажется мне маловероятным.
– Почему? – прерывает его собеседник.
– До этого мы еще дойдем. Если они были знакомы лично, то зачем документы должны были подтверждать это? Разве только один или оба сразу собирались изменить наружность… Возможно, они встречались очень редко. – Пальцы Пеппарда барабанят по столу. – В таком случае это имело бы смысл.
Ламприер чувствует, что какая-то часть загадки получила объяснение, однако вопрос его пока остается без ответа.
– Я знаю, – говорит Пеппард, читая его мысли. – Я как раз к этому и веду.
Оба отхлебывают из своих чашек.
– Как вы сказали, этот документ – соглашение.
– А как вы сказали, он означает сразу все на свете и ничего.
– Да, пожалуй. По сути своей он именно таков. Томас де Вир соглашается действовать в качестве представителя вашего предка в делах, которые точно не определены, но имеют какое-то касательство к торговле за рубежом, к торговле в Восточной Индии. – Пеппард опять углубляется в чтение документа. – Ваш предок станет получателем всего… ага, да, всего пая графа и заплатит ему десятую часть за его услуги. Но это только половина истории, если граф, конечно, не был идиотом. Судя по этому документу, бедняга-граф просто отдал девять десятых своей доли…
– Доли чего? – настаивает Ламприер.
– Да что ж тут, акционерной компании, конечно! Старой доброй акционерной компании, которая была предшественницей этой достославной и великой организации, что блюдет наши интересы за границей. – В голосе Пеппарда слышится горечь. – Этого великодушного фонда вспомоществования для всех покинутых и обездоленных, этого, этого… – Он отхлебывает из чашки, губы его дрожат. – Будь она проклята.
– Кто она? – осторожно спрашивает Ламприер, недоумевая, какой обнаженный нерв здесь затронут.
– Компания, – наконец роняет в тишине его собеседник глухим голосом.
– Ост-Индская компания?
– Именно так. – Пеппард, казалось, с трудом сдерживает себя. Его лицо пылает. Сглотнув, он продолжает говорить, безуспешно делая вид, будто ничего не случилось. – В любом случае ваш предок должен был нечто предложить графу, но что именно это было – нам остается только гадать.
Ламприер охотно выслушал бы эти предположения, но вовремя сдерживается. Голос маленького человека снова звучит ровно. Лишь легкая скованность в движениях напоминает о недавней вспышке.
– Вот этот параграф: «Исходя из того, что первая из вышеназванных персон…» – и так далее. В общем, не важно. Как была образована акционерная компания – совершенно безразлично. Ее грамота не имеет к этому документу никакого отношения. Я рискнул бы предположить, что у истоков ее лежал какой-нибудь предшествовавший документ: какой-нибудь словесный мусор, не более того. Что же касается остального, то здесь имеются четыре пункта, которые могут навести нас на след. – Пеппард забывает обо всем, кроме своей профессии. Его гость разрешает себе расслабиться.
…Он медленно шел вдоль домов, сердце его громко стучало, отчасти от волнения, отчасти от недавнего бега. Гравий скрипел под ногами. Он приблизился к единственному месту в переулке, представлявшему собой укрытие. Так и есть. Пеппард оказался там.
– Пеппард, – сказал он…
– Мистер Ламприер! – в удивлении воскликнул Пеппард.
– Что? – Ламприер поднимает отсутствующий взгляд. – Простите меня, Джордж, мои мысли были далеко, я… – Но он не хотел смущать Пеппарда во второй раз и не стал объяснять, где именно были его мысли.
– Я говорю, что прежде всего здесь есть слова «плавания морем», «плавания морем к самым берегам Восточной Индии» и так далее; возникает вопрос, сколько было таких плаваний, и ответа на него здесь нет. В этом документе, во всяком случае. Во-вторых, речь идет здесь об «усилиях», которые прилагает в пользу вашего предка Томас де Вир, – продолжает Пеппард. – О том, какого рода эти усилия, здесь не упоминается, хотя я могу сделать некоторые предположения, исходя из пункта третьего, вот: «как своего промежуточного агента и представителя». Почему «промежуточного»? Точнее, почему возникла необходимость в слове «промежуточный»?
Ламприер не имеет ни малейшего понятия. Мысли Пеппарда уже складываются в какую-то картину, они ведут к определенной цели, это ему было ясно, но сам он чувствует, что заблудился.
– Пункт четвертый затрагивает все эти вопросы. Вот, смотрите: «невзирая на срок давности или смерть» – смерть, заметьте! – «одной или обеих», и так далее. – Пеппард останавливается и тут же продолжает: – На вечные времена? Но если это соглашение между двумя людьми, то почему же смерть не может прекратить его? Неопределенность присутствует здесь не в языке, а в самой сути того, о чем идет речь. – Пеппард раздраженно барабанит пальцами по столу.
…Он поддержал Пеппарда, который с трудом стоял на ногах, последовали взаимные объяснения, Пеппард был в полнейшем замешательстве. Потом они вместе шли обратно, Пеппард чуть слышно указывал дорогу, Ламприер все время извинялся: он должен был махать ему энергичнее, громче звать. Он все время виновато прятал распиравшее его чувство торжества, удовлетворение от охотничьего азарта. Они были недалеко от переулка Синего Якоря, где располагались меблированные комнаты, которые Пеппард называл своим домом…
– Продление, – говорит Пеппард решительно.
– Продление, – эхом откликается Ламприер.
– Сколько было плаваний? До какой степени представитель? Насколько «промежуточный»? Сроком какой длительности? Вот в чем заключаются вопросы, – энергично утверждает Пеппард.
– Вот так вопросы, уж…
– Видите ли, тут возникают два возможных предположения. Первое – будущее понимается как нечто само собой разумеющееся, и договор заключается навечно, «невзирая» и все такое, вот. – Он указывает строки в тексте, чтобы Ламприер мог убедиться. – Второе – все это потому, что дело, о котором идет речь, настолько неопределенное, что договор ничем не связывает участвующие в нем стороны. Ключевые места в нем остались неоговоренными. И стиль странный. Я повидал много юридических документов – главным образом, деловых соглашений и завещаний наподобие этого, – начерно составленных участвующими сторонами при помощи юридических руководств и обнаруживающих мало здравого смысла. Этим бедолагам приходилось нелегко. Все фразы на месте, но что-то главное оказывается упущено. Если говорить без обиняков, такие документы едва ли можно считать юридически законными. Вот в чем дело.
– И этот документ такой же; значит, это ошибка? – спрашивает Ламприер.
– Как раз наоборот. Этот документ – само совершенство. То, о чем они пытаются заключить соглашение, по моему мнению, невозможно, разве только они бессмертны, но форма ему придана совершенно законная. У меня складывается впечатление… – Он остановился и потер переносицу. – У меня складывается впечатление, что они прибегли к помощи какого-то законника, который получил от них указание скрыть следы своего участия, так чтобы документ казался плодом рук непрофессионалов.
– Но чего ради…
– Это связано со вторым моим предположением, с неопределенностью того, о чем идет речь в этом соглашении. Некий план на случай неких непредвиденных обстоятельств… Как бы это сказать…
– Непредвиденных? Что вы имеете в виду? – снова перебивает его Ламприер. Пеппард смотрит на него через стол.
– Да что ж еще, как не обвинение в государственной измене.
…Они шагали от Голден-лейн до Уайт-Кросс-стрит, Ламприер пересказывал Пеппарду замечания Скьюера, Пеппард никак не мог ухватить сути. Ламприер ввернул несколько юридических терминов. Пеппард механически стал поправлять его. Когда они миновали ряд домов, которые стояли неровно, словно валились друг на друга, наступила очередь Пеппарда задавать вопросы…
– Чему вы удивляетесь? – спрашивает Пеппард.
– Какая измена? Как это понимать?
– Вы из Франции, так?
– Нет, мы с Джерси.
Ламприер все еще ничего не понимает. К чему он клонит?
– Но до того, раньше, много лет назад, когда подписывался этот документ, ваши предки жили во Франции, насколько я понимаю?
– Возможно… я толком не знаю… и я все равно не…
– В то время, да, впрочем, как и сейчас, наше правительство вполне могло и может придерживаться точки зрения, что действия в качестве французского представителя несовместимы с долгом лояльного подданного, выполнения какового долга… – он сверяется с датой, – …королева и страна ожидают от каждого англичанина. Разумеется, это измена. В этом и заключается обязующая сила документа. Достаточно очевидно.
– Джордж, это не очевидно. Это совсем не очевидно.
– Ну, смотрите сами. Условия этого договора так плохо определены, что они поддаются любому истолкованию, правильно?
Ламприер кивает.
– Следовательно, должен быть какой-то крючок, помимо юридического, который связывал бы участвующие стороны. Вы следите за моей мыслью?
Ламприер снова кивает.
– На тот случай, если бы де Вир вздумал отступиться, этот документ мог бы стать его смертным приговором, следовательно, он связывал его достаточно крепко. Я бы предположил, что неопределенность условий возникла из попытки графа, бесполезной, хочу отметить, застраховаться от возможных обвинений. – Он останавливается и внимательнее вглядывается в документ. Затем он усмехается. – Знаете, что является самой надежной связующей частью этого договора? – Не дожидаясь ответа, он тыкает пальцем в середину подписи предка Ламприера. – Вот, – говорит он, – чего было бы достаточно, чтобы повесить Томаса де Вира.
Ламприер рассматривает полустертую подпись «François Charles Lemprière», в первый раз обратив внимание, что почерк его предка сверхъестественным образом похож на его собственный.
– Вот это «ç»?
– Даже не «ç», а его хвостик – седиль. Неопровержимое доказательство, что этот человек был французом. Англичанин не написал бы с седилью. Это особенность французского языка. Бедняга Томас де Вир; этот крючок был крюком, на котором его могли повесить. – Пеппард перестал улыбаться. – Конечно, это все нам не объясняет, почему граф подписал соглашение. Мы не знаем, что было предложено ему взамен, но, видимо, что-то очень весомое. Он невероятно рисковал.
Собеседник Пеппарда размышляет не над столь отдаленным вопросом.
– Так вот почему Септимус хотел купить его: предательство… – говорит он. – Достаточно веский повод.
– Не совсем. Соглашение связывает только четвертого графа. Сегодня в худшем случае он может доставить лишь легкое неудобство.
– А «невзирая на смерть одной из сторон» и все такое прочее?
– Верно, но возбуждать иск по такому делу не возьмется никто. Если только соглашение каким-то образом не возобновлялось.
Пеппард чувствует искушение развить эту мысль дальше… но нет, Скьюер, возможно, прав относительно мотивов графа. К тому же стоит ли вселять надежду в этого юношу? Если бы документ по-прежнему имел юридическую силу и указанная в нем доля, или пай, реинвестировалась бы каждый раз, когда Компания расширялась, тогда мистер Ламприер мог оказаться действительно очень богатым человеком… А Компания – на ту же сумму беднее, эта мысль доставила ему удовольствие. Они вновь задумчиво склоняются над старым пергаментом.
– Суть сводится к следующему, – говорит Пеппард. – Франсуа Ламприер получил девять десятых пая Компании и выплатил Томасу де Виру десятую часть его стоимости. За это Томас де Вир действует как его представитель, как ширма, скрывающая истинного владельца. Что выиграл от этого Томас? Я не знаю.
Ламприер мрачно рассматривает лежащий перед ним документ.
– За всем этим стоит что-то еще, – произносит он. Пеппард кивает.
Понемногу наступает ночь. Они продолжают беседовать, но Пеппард мало что может добавить к своим объяснениям. Наконец их разговор подходит к концу. Ламприер осторожно складывает пергамент и застегивает свой плащ. Пеппард открывает дверь. Ламприер благодарит его.
– До свидания! – кричит Пеппард вслед своему гостю.
Ламприер машет рукой на прощание и пускается в путь по направлению к дому.
Спрятанный под рубашку пергамент хрустнул, когда он плотнее завернулся в плащ и зашагал по улице. Он задумчиво шел вперед, лелея ощущение, что силы его подвергаются испытанию неким бременем, которое приятной тяжестью давило ему на плечи. Людской поток на Голден-лейн не уменьшался, огромная масса, двигавшаяся с энергичной целеустремленностью, подхватила его, погруженного в раздумья, и понесла за собой. Перед Ламприером топал носильщик, по бокам его висели корзины, а спереди он держал в руках сундук.
Документ, лежавший на груди, представлялся Ламприеру маленьким осколком чего-то большего, что маняще сверкнуло на одну секунду и погасло. Подозрения его медленно кружили вдалеке от всех тех мест, по которым привыкло блуждать его воображение. Кто бы ни задумал весь этот хитроумный план, служивший неизвестно какой забытой цели, он ушел, оставив после себя лишь эти свидетельства, позволяющие понять только то, что за ними стояли другие, нераскрытые причины и мотивы, о которых можно было разве что гадать. Он шел следом за носильщиком, который, шаркая ногами, прокладывал дорогу. Слишком много ответов. Он представил себе, как они капают на мостовую, подобно бусинам крови Медузы Горгоны, и, обернувшись змеями, уползают в ливийские пески. Слишком много начал.
Но покамест на руках у него были только хрупкий осколок прошлого да проблема, как добраться домой. Он сжал в ладони миниатюрный портрет матери, лежавший в целом кармане его камзола, и попытался определить нужное направление. Было уже довольно темно, а фонари своим светом отмечали лишь собственное местонахождение, скрываясь из виду за очередным поворотом. Если Ламприер двигался не в полном мраке, то лишь благодаря свету, который лился из открытых дверей кабачков и трактиров, незамеченных раньше в пылу охотничьего азарта.
Дела там явно шли хорошо. Мужчины и женщины то и дело заходили внутрь, из-за дверей слышались громкий неразборчивый гул голосов и взрывы хохота, достигавшие ушей тех немногих прохожих, которые предпочли оставаться на улице, впрочем, казалось, лишь для того, чтобы все равно исчезнуть за дверями следующего шумного заведения. По всей улице отдавалось эхо от этих всплесков шума, и Ламприер с любопытством замечал на ходу, как внутри поднимают кружки, зажигают трубки и отсчитывают монеты, после чего у следующих дверей ему открывалась та же картина.
Да и сама улица была полна народа, причем, он не мог не отметить про себя, женщин было гораздо больше, чем мужчин. Они кружили по мостовой в пышных нарядах, иногда останавливались группами по две или по три, чтобы перекинуться парой слов, или задерживались на несколько секунд перед джентльменами, которые без всякой видимой цели расхаживали взад-вперед по тротуару. Вот еще одна тайна, которую надо разрешить; еще один зверь в лабиринте, который он изучал.
Некоторые женщины, казалось, просто ожидали свои экипажи: то и дело подъезжали кареты и увозили их. Возможно, к какой-то общей цели, рассудил он. Но своим поведением они повергали его в недоумение. Неожиданно они разражались приступами смеха, а через минуту могли прохаживаться с поникшим видом, словно на их плечи легла вся тяжесть земных забот. Туалеты их в общем были ярче, чем у тех женщин, которых он видел утром, и все же они, казалось, предпочитали прятаться в тени. Некоторые мужчины подходили прямо к ним и о чем-то заговаривали. Ведь не могли же они все быть знакомы друг с другом?
Он понимал, что именно разговор мог бы открыть ему смысл этого ритуала, но не решался последовать примеру других мужчин. Пока он смотрел и колебался, недалеко от него показался чернобородый мужчина довольно привлекательной внешности, если бы его не портил выпиравший живот, выдавая в нем любителя спиртного. Вокруг него порхало юное создание в темно-розовой, в английском стиле, шляпке, украшенной лентами, которые летали вокруг лица, стремительно возникая то слева, то справа от мужчины. Пальцы красотки то и дело задевали его рукава, однако он, казалось, не желал обратить на нее внимания. Наконец она, приподнявшись на цыпочки и приставив ладони ко рту, стала шептать ему что-то на ухо. Мужчина остановился, снисходительно наклонил голову и, когда она закончила шептать, взглянул туда, где на другой стороне улицы две леди в голубом скромно прятали лица в больших букетах цветов. Видимо, что-то ему не понравилось, и, когда красотка повторила свою попытку направить его к двум одиноким леди, он внезапно обернулся, схватил ее и, не дав ей опомниться, швырнул на тротуар, так что она шлепнулась на мостовую. Это очень его позабавило. Удаляясь, он хохотал над своей шуткой.
Ламприер, подбодрив себя воспоминанием об успехах своей сегодняшней охоты, направился к прелестной незнакомке, которая барахталась в пышной пене лиловатого ситца, борясь с многочисленными складками и оборками, отороченными каким-то мехом; ее белые лодыжки нескромно мелькали в волнах колышущихся юбок. Кажется, ее башмаки были украшены серебряными пряжками…
Обтянутые перчатками руки призывно замахали: она наконец пришла в себя после неожиданного падения, глаза встретились с взглядом охотника. Должно быть, ей не больше семнадцати. Высокий, угловатый, в очках, довольно неловкий; добыча оценивала охотника, который приближался, полный решимости. Оба, каждый на свой манер, стремились навстречу друг другу. Он нагнулся, чтобы помочь ей подняться.
– Разрешите?
Р-раз… Она, кажется, совсем оправилась, вот только никак не может отряхнуть с платья кусок засохшей грязи, приставший сзади; но, может быть, у него получится? У него получается, ну вот, конечно, все происходит так естественно, что со стороны кажется, что ни для кого из них тут нет ничего страшного. Охотник увлекает свою добычу в небольшой променад, но, по-видимому, одна из этих прелестных лодыжек вывихнута, и она хромает, оступается, болезненные гримаски сопровождают первые шаги, и наконец: «Вы позволите?» – и ее рука обвивается вокруг его талии, все виды эмоций от «помогите мне» до «благодарю вас» передаются при помощи разнообразных способов пожатий ее руки, кончики ее пальцев касаются клапанов его карманов, петель и шнурков его плаща. Может быть, сейчас уже можно спросить у нее, что здесь происходит? Они продолжали прогулку, Розали (так звучит ее имя) болтает об укусах морозного воздуха, о женщинах, мимо которых они проходят, – об этих нелепых кораблях, плывущих мимо в обрамлении атласных и муслиновых парусов пурпурного, нежно-розового и голубого цветов. Ее хромота совсем исчезает, чтобы через два шага вернуться с удвоенной силой. Охотник превратился в покровителя, который делает вид, что не замечает этих маленьких уловок, может быть, теперь пора спросить, что здесь происходит? Но нет, не сейчас, ведь ее болтовня омывает его такой прелестной волной, то и дело смутно напоминая другой шепот у его уха; а воодушевленное личико, сияющее от удовольствия, таит в себе сходство с другим лицом…
– А что здесь, собственно, происходит? – внезапно прерывает он кокетливое лепетание и тут же ощущает страх при мысли, что напрасно разрушил чары, что каким-то иносказательным образом она только что дала ему все объяснения и что если сейчас она расскажет то же самое прозаичным, будничным голосом, то он сам поймет, что совсем не надо было спрашивать.
Лучше было бы подождать, пока все не будет рассказано этим чарующим голосом в надлежащее время, и может быть, он вообще показался ей дураком? Ах нет, вовсе нет, ничего особенного, просто джентльмены приходят сюда встречаться со своими спутницами на этот вечер, только и всего. На этот вечер… А-га. А две одинокие дамы вон там, ее сестры (но им же должно быть лет за сорок каждой), они ожидают своих кавалеров, а она сама просто… направляет к ним подходящих джентльменов, понимаете?
Он понимает. Он ждет пугающего предложения, но ничего не следует. Теперь ее хромота окончательно прошла, они как-то даже не заметили этого. Изящным движением она освобождается от поддерживающей ее руки, осведомляясь, откуда он родом и чем занимается. Она уже составила о нем свое мнение. Ее азартный завоеватель, смелый и ловкий охотник, все отрицает и внезапно, словно это в порядке вещей, становится мишенью лукавых подшучиваний, в которые вкраплены точно отмеренные издевки по поводу молокососов, маменькиных сынков, деревенских увальней и так далее.
– Держу пари на полгинеи, что вы носите с собой золотой медальон с портретом вашей матушки в напоминание о том, что вы не должны разговаривать с такими особами, как я, – бросает она ему, заливаясь веселым смехом.
Он краснеет под этим прямым намеком, стараясь не думать о том, что на самом деле можно получить здесь за эти полгинеи.
– Но мой медальон всего лишь медный, – отшутился он с вымученной улыбкой.
Розали, сияя улыбкой, продолжает лепетать про то, «как же можно стесняться собственной матери?», затем спрашивает: «Всего лишь медный?», и он подтверждает. Тогда она доверительно шепчет ему, что тоже носит с собой медальон и не хочет ли он на него взглянуть? Конечно, он хочет, и она выуживает его из своего кармана, прячет в ладонях, принимает застенчивый вид и манит его наклониться поближе, ей не хочется, чтобы другие увидели, лукавое хихиканье, уголки ее рта, приподнятые смехом… она раскрывает ладони, и вот он, пожалуйста.
Вот он, и кровь застывает в жилах удачливого охотника, лицо его сереет. Плоть его обращается в камень. На миниатюре, которую она подносит к его глазам, изображена его собственная мать. Но хихиканье превращается в раскатистый смех, опытные ручки не могут больше сдерживать своего веселья, и она с силой вкладывает портрет в его ладонь и сжимает его пальцы поверх него, и только тут догадка начинает брезжить в его голове, эти деловитые маленькие ручки, снующие вокруг его карманов… Возмутительно! Как она могла, как она посмела! Затем он снова задумывается и видит, что она улыбается ему, наслаждаясь своей кисло-сладкой шуткой.
– Мне надо работать… – сказала она и, предоставив ему самому оправдывать ее, удалилась.
Ламприер все еще был вне себя от ужаса при мысли о том, как ловко она обработала его. Лишь позже он подумает о том, с какими чувствами она наблюдала за его столь очевидным испугом. Она попрощалась с ним, она вернула ему нечто, чем он очень дорожил, рискуя вызвать его ярость…
– Розали! – Она повернулась, и теперь он сам не знал, что собирается сказать.
– Мое имя… – Это было нелепо, но она ждала, что он скажет. – Меня зовут Джон.
– Конечно же, – бросила она и подошла к двум женщинам в голубом, которые терпеливо ждали окончания их разговора.
– Ну как? Что-нибудь удалось, Роз? – нетерпеливо спрашивали они, когда та приблизилась.
– Ни гроша. – Розали грустно улыбнулась. – У него не было даже кошелька.
– Так не пойдет, Роз, – сказала одна из них. – И ты, и мы. Мы же умрем с голода, если ты не…
Ее голос бессильно замолк. Голос второй женщины звучал тверже:
– Надо поработать, Роз. Это же так просто.
– Просто? – Розали оглянулась. – Это непростая работа, – сказала она.
Ламприер поцеловал портрет, возблагодарив свою мать за то, что она не починила в свое время другой карман его плаща. Он тайком похлопал по краю полы, и раздавшийся звон подтвердил, что кошелек и провалившееся туда же кольцо в безопасности. Распутница, сердито подумал он про себя. Но чувствовал он другое. Он уже осознал, что именно случайное сходство привлекло его к ней и вызвало в нем такую легковерную беззаботность. Однако не только это занимало его мысли, когда он снова двинулся в сторону дома. Он вспомнил, как когда-то, очень давно, он испытывал ощущение, подобное тому, что томило его сейчас. Его отец и еще один человек, скорее всего это был Джейк, сидели друг против друга за столом в кухне дома в Розельской бухте. Но место и люди были не важны, они были словно подернуты туманом, появлялись в памяти и вновь исчезали из нее. Внимание же его было сосредоточено на фигурках, стоявших между ними, которые они по очереди поднимали и переставляли через регулярные промежутки времени, проделывая все это в обстановке крайней сосредоточенности, которая исходила не столько от двух мужчин, сколько от доски, расчерченные клетки которой удерживали все фигуры на месте. Это были шахматы, конечно, и он уже почти забыл, что было время, когда он не был знаком с этой игрой. Он следил за ними, как ему сейчас казалось, часами, стараясь проникнуть в эту тайну, но каждый раз, когда ему чудилось, что он понял ее смысл, какая-нибудь неожиданная вариация разрушала все его догадки и грубая ткань его рассуждений разваливалась на глазах. Самой большой загадкой была рокировка.
Позже он узнал все правила, и для него стало немыслимым, чтобы они были какими-нибудь иными. Он начал ценить жесткую красоту этих правил. И тогда он понял оброненное как-то его отцом замечание, что настоящим шахматистом может стать только человек, не обладающий собственной волей. Это высказывание раздражало его; он регулярно выигрывал у своего отца все партии в шахматы. Теперь он снова ощутил то первоначальное смутное беспокойство, неясное понимание того, что перед ним велась игра по абсолютно точно определенным правилам и что он не знает даже основного ее смысла. А вот Розали, если это, конечно, было ее настоящее имя, играла, одержала победу и возвратила свой выигрыш. Часть его существа восставала против такого унижения, но другая часть хотела, чтобы эта девушка или кто-нибудь похожий на нее обучили его другим играм подобного рода, другим ритуалам, помогли разрешить другие загадки.
Например, такие загадки, как Септимус. Скьюер был ему понятен – по крайней мере настолько, насколько ему этого хотелось. Пеппард был ему не только понятен, но и симпатичен. А вот Септимус… Не то чтобы у него был слишком скрытный вид. Наоборот, слишком многое было на виду. И зачем ему нужно было соглашение? Соглашение! Нет… она не сумела бы! Его рука полезла за пазуху, так и есть, она не сумела, вот он… Но все-таки дело тут было не в самом документе.
И, говоря по правде, о том, в чем же было дело, он не имел ни малейшего представления. Размышления о том, почему его так заинтересовал Септимус, никуда не приведут и не помогут ответить на вопросы, которые поставил Пеппард. (Почему его так волнуют намеки Септимуса на прошлое Пеппарда?) Придется ждать до субботы. По крайней мере до субботы.
Так он и шел, спешащая точка в суетящемся муравейнике, то и дело попадаясь на глаза другим людям и снова исчезая. И только от взгляда молчаливых, настороженных зданий он укрыться не мог. Они ожидали его появления на сцене, сомкнувши плечом к плечу балконы и громоздящиеся друг на друга этажи, каждый из которых был высокомернее предыдущего, а самые верхние лишь холодно взирали на мозаику толкущихся внизу голов, не давая себе труда различать их. У гудящей улицы свои заботы, у ее обитателей – свои желания, отсюда, с высоты, все кажется таким незначительным. Возможно, накал уличных страстей, поднимаясь наверх, застревает где-то между этажами. Но сверху видно, что все это роение внизу может однажды стать движением в одном направлении, а беспрерывно изменяющийся узор – преобразиться в монолитное тело толпы. Здания видят, как прохожие сбиваются с намеченных маршрутов и возвращаются на круги своя. Они чувствуют дрожь в позвоночнике от холодной воды, запах уксуса, тысячи прочих отклонений от прямого пути. От прямого пути на ту дорогу, в конце которой ждет урок их древнего родича, зиккурата: на восьмом, самом верхнем его ярусе нет никаких образов – никого и ничего, кроме тебя да собственных твоих сомнений, пляшущих под дудку твоей самоуверенности.
Сомнения Ламприера роились и кружились вокруг него, не отставая ни на шаг. Неудача (и смехотворность) его карикатурного исполнения роли Персея делалась для него все более очевидной и давно перевесила в его представлении ту награду, которую он, возможно, и сорвал бы в случае успеха. Какая разница, что Андромеда обвела его вокруг пальца, что с того, что крылатые сандалии и зеркальный щит тщательно упрятаны от посторонних глаз и рук? Все равно для него существовал единственный наклон головы, только одна улыбка и эта легкая запинка в голосе, о которых напомнила сегодняшняя случайная встреча. Шепот над ухом: «Браво, мой воитель». И она поцеловала его. Высшая похвала.
Он шел, окруженный своими мыслями, по Флит-стрит, устало продвигаясь на запад, к началу Стрэнда и по Саутгемптон-стрит. За ним следили. Следили всю дорогу, пока он не вошел в дом.
Узколицый человек наблюдал с дальнего конца причала, да, теперь это несомненно. Цепочка грузчиков, тянувшаяся на борт с ящиками, нет, также без всяких сомнений. Тот калека был слишком заметен, его можно не считать, а вот лицо, что уже дважды появлялось в окне мансарды дома в сотне ярдов вниз по пристани, следует взять на заметку. Нечто вроде плана обретало очертания в голове Назима. За «Вендрагоном» наблюдали, но корабль не охранялся – слабое место? Если первая часть его миссии потерпит крах, то во второй его ожидает триумф. Кто-нибудь на его месте мог бы возразить, что если уж необходимо остановить реку, то проще всего это сделать, поднявшись к ее истоку, что уловки, к которым прибегал Назим, могут лишь подорвать власть наваба. Но Назим знал, более того, сам наваб сказал ему об этом, что за внешней простотой его задачи стоит нечто большее. Секретность была превыше всего. За доверительным тоном наваба скрывался приказ – не высказанный вслух, но понятный обоим. Приказ, который следовало запомнить накрепко. Узколицый человек не смотрел в его сторону. Это была одна из условностей игры; Назим знал, что его уже заметили и запомнили. Но и тебя тоже, подумал он, мысленно обращаясь к узколицему. Он качнул своей широкополой шляпой в сторону узколицего, заметил, как блеснули его глаза. Тогда он, чувствуя на себе взгляд узколицего, повернулся и зашагал на восток вдоль пристани. Назим надеялся, что маневр его не слишком медлителен; если узколицый исчезнет раньше, чем Назим, заметя следы, вернется обратно, ему придется остаться ни с чем, если не считать того старика в окне, который вполне может и не иметь ко всему этому никакого отношения…
Несвоевременные анфестерии, горький плод не по сезону. Его воодушевление быстро иссякло, когда он, усевшись на жестком полу, принялся разбирать бумаги отца. Еще одна, более внушительная пачка бумаг лежала в дорожном сундуке, ожидая своей очереди. Карта мира с вопросительными знаками, усеявшими район Средиземноморья, стопка ежемесячных расписок в получении «rеçu par Mme K, 43, V. Rouge, Rue Boucher des Deux Boules, Paris», старые письма от людей, прибавления к именам которых (в отставке, экс-капитан, мисс) рассказывали крохотные истории разочарований. Здесь были рисунки кораблей, колонки цифр, планы зданий и карта какого-то сооружения, опознать которое он не смог. А также: блокнот, из которого были вырваны все страницы, вторая половина какого-то сонета, перечень десяти самых распространенных на Джерси бабочек с краткими описаниями и рисунками, краткая биография его деда и несколько листков, испещренных каракулями, машинально выведенными чьей-то рукой. Он прочел бо`льшую часть всего этого, размышляя над содержанием прочитанного, пытаясь сравнивать почерки, цвет чернил, типы бумаги, и все это в ожидании обнаружить какую-то мелочь, одну деталь, фразу, запятую, которая, он был уверен в этом, могла бы открыть ему предмет поисков, занимавших его отца. Но пока что ему не удалось найти ничего.
За день до этого к нему заходил Септимус, объяснив свой визит необходимостью нарисовать план пути до таверны «Робкие ручонки».
– Я бы сам зашел за вами, но мне как церемониймейстеру надлежит явиться раньше.
Ламприер поинтересовался, в чем заключаются упомянутые церемонии, но Септимусом внезапно овладел дух разрушения, и он принялся мастерить стрелы из наиболее хрупких на вид документов, лежавших в комнате, а потом сказал Ламприеру: «Давайте я научу вас боксировать». Когда же он, высунувшись из окна, стал предлагать проходившим внизу женщинам «подниматься сюда», Ламприер попросил его уйти.
– Значит, до субботы! – крикнул он на прощание, и было слышно, как, спускаясь по лестнице, он одновременно практиковался в ударе слева.
И вот суббота пришла, а Ламприер не выяснил ни на йоту больше того, что знал раньше. Он бесцельно переворачивал страницы, едва взглянув на них. Остатки. Да имели ли они вообще какое-нибудь значение? Вот инвентарный список с какого-то судна, вот отпечатанный на большом листе бумаги текст какой-то баллады, вроде той, что однажды дал ему отец Кальвестон (по ошибке?), вот еще что-то, измятое Септимусом. Он с раздражением отбросил бумаги. Когда они, пролетев несколько футов, упали на пол, ему вдруг пришло в голову, что эти листы были единственным, что он читал за несколько последних недель. Странно. Почему он не подумал об этом раньше? Конечно, он не взял с собой книг (конечно?), но все же…
С этим направлением мыслей он уже был знаком и сейчас не хотел ему следовать. Это Пеппард читал текст договора; сам он лишь бросил на него несколько невнимательных взглядов. Он вполне мог бы прочитать его, если бы хотел. Но он не хотел. Книги довели его до всего этого; он и так уже зашел дальше, чем ему хотелось. Но любые ли книги? Нет. Только те, которые он любил больше всего, – книги с золочеными буквами на корешках, с листами из плотной бумаги, книги древних, истории, которые оставались жить в нем. Истории о тех временах, когда деяния не означали ничего, кроме того, чем они стремились казаться, когда замысел всего мира можно было объяснить, исходя из его центра. Он увидел окровавленное тело отца на мелководье. Он вспомнил историю Актеона, которую он лениво перечитывал накануне. Низко стелясь над землей, псы бежали по следу. Ему никогда не приходило в голову, что это может обернуться реальностью. Но все же он разыграл тогда в воображении сцену гибели Актеона. Грезы эти принадлежали ему, и никому больше. Туча в небе накрыла воду серой тенью, кровь отца окрасила ее в красное.
Теперь слишком поздно думать обо всем этом. Пора идти. Становилось темно, уже поздно. Ламприер поднялся, надел ботинки и плащ и поспешил вниз по скрипучей лестнице, на улицу. Холодно? А отец? Нет, не думать об этом. Его подошвы стучали по булыжникам, улица была необычно пуста и ничем не могла отвлечь его от мыслей. Он спешил вперед, потеснее запахнув камзол, чтобы укрыться от начинавшегося дождя. Надо быстрее, опаздывать не хочется. Почему стопы при ходьбе поворачиваются вовнутрь? Должно быть, поэтому внутренняя сторона подошв стирается быстрее, хороший анатом мог бы оставить без работы всех сапожников Англии, но в строении скелета он разбирался неважно… Налево, направо, налево до улицы Генриха VIII и Севен-Беллз, вперед и вверх, почему мы все протестанты, быть может, это зародыш крещения в новую веру…
Его лицо отражалось в лужах. Опустив голову, он старательно обходил пилястры с дорическими основаниями и аляповатыми коринфскими капителями, взгляды кариатид и другие останки и реликвии. Еще прибавив шагу, он свернул на Хогг-стрит. Каменная кладка, отягощенная барочными украшениями, в любой момент может обрушиться, и он будет погребен под нею, нельзя сказать, что по улицам ходить безопасно, топ, топ, топ по булыжной мостовой. А отец? Нет, пока еще нет, лучше подождать, не то пролетающий мимо орел сбросит ему на голову, как Эсхилу, черепаху, лучше уж кружным путем, насильная вербовка во флот поставляет самых плохих матросов, триремы укомплектовывались свободными, рабы-галерники – дело далекого будущего… Так-так, это уже ближе… Что это за церемонии, о которых упомянул Септимус? Ему сейчас не помешает побыть в компании, да и спеть (хотя петь он не умеет)… нет… да… и выпить, возможно, тоже; он на грани истерики; он шагает все быстрее; он надеется, что этот другой голос потерялся где-то на задворках улиц и на следующее утро его найдут убитым черепаховой бомбой.
Неестественно серебряная луна плывет над головой, заоблачная иллюминация сегодня во всей красе. Далеко на заднем плане несколько разбухших от дождя туч движутся прочь, к востоку, чтобы продемонстрировать присущие облакам функции (затмение луны, дождь, знамения того или иного свойства) над городом, который случай определил им в качестве пункта назначения. Компактные ватные клубы (очень эффектные с виду) легкой иноходью пересекают небо, растворяясь на фоне лунного лика и обрамляя его на одно мгновение тонкой бахромой волос.
Взгляни Ламприер вверх, он мог бы провести аналогию между этим небесным феноменом и буйствующим в конце улицы оратором, чью голову обрамляла серо-стальная львиная грива. В ярости на какого-то невидимого оппонента оратор размахивает флагом и выкрикивает что-то о суетности, товарообмене и земле наших отцов. Пожалуй, думает Ламприер, слишком поздно для собраний такого рода, но вокруг оратора стоит толпа в пятнадцать или двадцать человек, простите, простите, Ламприер пробирается сквозь нее, «…а хуже всего то, хуже всего то, что…», еще взмах, и снова полотнище флага развевается на ветру… Но Ламприеру так и не удается узнать, что же хуже всего. Он уже не может разобрать слов, он миновал толпу, завернул за угол и готовится войти в таверну, вывеску которой уже разглядел всего в нескольких ярдах от того места, где стоит, теперь поспешить, он почти пришел, столько всего отвлекает, столько всего непонятного, так, ощупью найти дверь, все эти ответы, все эти вопросы… А отец? Не-е-т. Вот мы и пришли…
– Добро пожаловать в Поросячий клуб!
Септимус, фигляр, импресарио, весь в текучем движении, приплясывает на столе. Место, куда попал Ламприер, явно штормит. Мог ли он предположить это, когда соглашался? Вокруг него целая толпа парчовых щеголей всячески веселится с пьяными вдрызг и расхристанными красотками.
– Хрю!
Все как один поворачиваются к нему и хрюкают, чтобы поддержать приветствие церемониймейстера. На самом деле никто (за исключением Септимуса) не кричит, но шум стоит ужасный. Ламприер нервно мигает. Это ли он ожидал увидеть? Септимус, провозгласив во всеуслышание его появление, уже готовится прыгнуть к новоприбывшему через головы стоящих между ними членов Поросячьего клуба: так он сразу привлечет внимание к своему очкастому приятелю и объявит участником всеобщего веселья этот комок нервов, испуганных первым выходом в свет. Он уже приступает к своему маневру – и в этот самый момент какой-то визгливой девице и ее обожателю приходит в голову, что настало время сказать тост. Бутылка взлетает вверх и устремляется вперед вместе с Септимусом, тот в прыжке нечаянно задевает ее ногой и грохается в середину сборища, где наблюдавшие его полет красавицы и франты спасают его от падения.
– Ха!
Он вскакивает на ноги. Бутылка тем временем движется дальше вдоль покинутой Септимусом траектории, пролетает над толпой и заканчивает свой путь – шлеп! – в ладони Ламприера.
– Глотните-ка, – поощряет его голос откуда-то снизу, из-под бока; он глотает.
– Так вы знакомы?
Септимус выпутался из свалки рук и ног, отмахнулся от восторженных приставаний очаровательницы, украшенной слишком большим количеством туши для ресниц, и приближается с выражением полного самообладания на лице, шаря одной рукой в кармане.
– Копченой грудинки?
– Что?..
Из внутренностей камзола Септимус извлекает самый длинный, самый красный и самый жирный кусок бекона, который Ламприер когда-либо видел. Должно быть, целый ярд в длину. Что это – первая из сегодняшних церемоний? Свинья, которую умертвили ради этого чудовищного куска, была величиной с лошадь, не иначе. Но ведь Септимус и не ожидает, что кто-то на самом деле станет его есть, не так ли?
Кажется, так. Бекон непристойно свисает из его руки, пока Септимус представляет гостей друг другу.
– Тедди, Джон Ламприер. Джон, Эдмунд де Вир.
Так, значит, это и был граф. Первое впечатление – не всегда самое лучшее.
– Сегодня мы играем вместе, – продолжает он, обращаясь к Ламприеру, а затем, понизив голос, добавляет: – Не пейте слишком много. Поберегите себя на потом.
– Играем вместе? Во что?
– Дурачок, в игру кубков, конечно, – расплывается в улыбке Септимус.
– Э-э… Септимус?
Но Септимус уже исчез в толпе, чтобы разыскать ту рыженькую, которой он обещал показать один верный трюк при игре в пикет: надо спрятать трефового валета за подвязку…
– Все п-порядке…
Благородное бормотание у него под боком прорывается сквозь бултыхание чего-то спиртного, пары которого, будучи теплее воздуха, поднимаются к его дрожащим ноздрям, смешиваясь с ароматом дыма, камина и трубок, пота, полуподавленных ветров из кишечника, нюхательного табака с бергамотом, жасминового масла для волос и чего-то еще…
Септимус отошел (в данную минуту он занимается тем, что оборачивает свой вялый жезл вокруг шеи какой-то ничего не подозревающей девицы в дальнем конце комнаты, карточный фокус подождет), так что эти запахи исходят не от него. Нос Ламприера обшаривает обонятельную панораму, пока неожиданно не наталкивается на камин, из которого плывет наполняющий комнату аромат жареной свинины, возбуждающий в памяти картины бекона-на-завтрак и сосисок-на-ужин, обжигающих отбивных котлет и сверкающих копченых окорочков. М-м. Висящая над огнем – задние ноги касаются одной стороны очага, морда трется о другую, – тучная свинья истекает жиром, который капает в полыхающее снизу пламя. Вертел прогибается под ее лениво висящей тушей, а на ее морде (в пасть, однако, засунуто яблоко) застыло выражение иронического мученичества, напоминающее святого Лаврентия, который, пролежав двадцать минут на раскаленной решетке, попросил, чтобы его перевернули, из страха, что одна сторона может подгореть.
Свинья, несомненно, имеет для собравшихся какое-то особое, таинственное значение. Ближайшие к ней пирующие расположены к более спокойным видам непристойного поведения типа пикантных разговоров и курения трубок, отдав остальную часть помещения в распоряжение тех, кто проявляет склонность к гимнастическим упражнениям; к старухе, которая время от времени тычет в свинью своей клюкой, все относятся с величайшим почтением, вежливые кивки и джентльменское «добрый вечер» несутся к ней со всех сторон.
Тем временем голос у него под боком сменяет чья-то рука. Он поворачивается, видение в кремовом атласе и красных локонах уже объясняет: простите, я приняла вас за другого… прошу извинить, и ускользает, оставив лишь запах розовой воды и короткий шлейф игральных карт, которые сыплются на пол из своего укромного обиталища, скрытого где-то под ее передником.
– Очки! – К нему, пошатываясь, приближается с хитрым видом Уорбуртон-Бурлей. – Грогу?
– Спасибо, я не… – мнется Ламприер.
– Тогда не обессудьте, если я выпью.
С этими словами он хватает бутылку и снова ныряет в бурлящий водоворот голов, в котором Ламприер успевает заметить Септимуса, воодушевленно демонстрирующего pas de chat. В углу кто-то повесил на веревках, привязанных к перилам наверху, восемь бутылок и пытается налить в каждую из них «точно необходимое количество» пива, чтобы получилось до, ре, ми и так далее. Увы, то и дело он наливает слишком много, и приходится отпивать излишек до нужного уровня; дело движется медленно, и воркующая девица, полчаса назад выразившая желание услышать какую-нибудь старую добрую песню, исполненную на подобном инструменте, горько раскаивается, что вообще упомянула об этом; а вот уже месье Усы показывает ей свои сверкающие желтые зубы и подмигивает в ее сторону как раз так, как ей нравится.
Ламприеру кажется, что все происходящее совершается где-то там, тогда как он сам находится здесь. Не имеет значения, он здесь по делу. Он опускается на стул рядом с графом и сразу же понимает, что поступил неправильно. Граф играет на столе в «найди горошину», передвигая три высоких стакана, с поразительным равнодушием к происходящему вокруг. Горошина потерялась несколько раундов назад, партнер давно отошел от стола. К тому же стаканы из прозрачного стекла… Эта картина убеждает Ламприера, что граф не в том состоянии, когда ему можно было бы поверять какие-то тайны. Но с другой стороны, рассуждает Ламприер, позже графу будет еще хуже, а поэтому сейчас или никогда, и он приступает к разговору.
Правда, сразу же становится ясно, что отвечать ему граф не намерен. Ламприер трясет его, что лишь побуждает де Вира беспорядочно молотить вокруг себя руками и испускать обильное бормотание. Все без толку, но Ламприер не отступает, рассказывая графу о встрече, которая имела место между их предками, и все такое. Да, конечно, это было полтораста лет назад, сегодня дело не имеет никакого веса, но разве граф не хотел приобрести документ, фиксирующий этот тет-а-тет между их предками? Наконец, по разным мелким косвенным признакам, Ламприер приходит к убеждению, что если граф и знает, о чем идет речь, то нимало не заинтересован в этом деле, а интересует его только то, почему Ламприер не пьет.
– Выпивка – не самая сильная моя сторона, – объясняет он пьяному графу.
– Молодец, никогда не начинайте, – одобрительно говорит де Вир, протягивая ему одной рукой бокал тягучей зеленой жидкости, а другой рукой подпирая голову.
– Видите ли, это соглашение…
– Хотя глоточек вам ведь не повредит, не правда ли?
– Нет, в самом деле, спасибо.
– Вот, попробуйте. Это на самом деле очень, очень… – Граф ищет подходящее определение. – Это на самом деле очень, – убежденно заключает он. Ламприер снова отказывается, чем, по-видимому, расстраивает пьяницу. – Мне кажется, вы могли бы объяснить, почему вы не пьете, – произносит он обиженным тоном. – Простая вежливость, я бы сказал.
Локоть графа попадает в пятно свиного жира, по-видимому, оставленного здесь ранее тем огромным ломтем бекона, который таскал Септимус, и теперь каждый раз, когда граф хочет упокоить голову на ладони, локоть соскальзывает со стола и голова графа клюет вниз, бам, стукаясь о столешницу. Разговор продолжается под аккомпанемент этих стуков.
– Конечно, вы совершенно правы. – Ламприер чувствует себя обязанным дать удовлетворительное объяснение. – Все очень просто. – Бам! – Меня предостерегли от этого… – он делает паузу, – мои родители. – Он опускает взгляд на секунду. – Теперь, что касается этого соглашения…
Бам!
Допрос становится взаимным, Ламприеру после каждого своего вопроса приходится приводить доводы в оправдание своей трезвости, но они почти не удовлетворяют графа, и, дойдя уже до предписаний врача, Ламприер наконец решает провести финальный гамбит (граф явно долго не протянет). Он предлагает графу купить означенный документ. Граф, в свою очередь, готов уплатить три пенса, но советует предложить документ «Себдимусу»: «…все равно он гораздо больше заинтересован…». Ламприер, втайне ожидавший чего-то подобного, не прочь вытянуть из собеседника еще что-нибудь, но отношение выпитого к весу тела графа теперь против него, и граф, кажется, начинает сползать со стула…
Однако умозаключения Ламприера, хотя и основаны на самых точных законах индукции, на самом деле абсолютно ошибочны. Эдмунд де Вир не пьянеет, а только трезвеет, хотя внешний вид его и говорит об обратном. Есть в этих безобразных попойках что-то такое, что пробуждает в нем энергию. Вызывающая такой непорядок мутация (чей вирусный прародитель, может быть, имеет нечто общее с тем приватным совещанием, которое так интересует Ламприера) таилась еще где-то в лимфатической системе Томаса де Вира, а сейчас, отбивая между прочим спорадические атаки фагоцитов, струит по капиллярам и сквозь клеточные мембраны свое представление о счастье. Впрочем, симбиоз обманчив, равновесие неустойчиво: лейкоциты постепенно накапливают силы, чтобы вынести свой приговор.
Трудно сказать, что это такое и откуда взялось. Но во всем этом скрыта суровость самоотречения, заставляющая заподозрить нечто прусское; возможно, как и инфлюэнца, оно родом из Кенигсберга, и мысль эта не оставляет, сколько ни заметай следов. Игру выдает то шепот какого-нибудь двоюродного родственника по имени Фридрих или Иммануил, даже не сам шепот, а слабый отзвук умляута, то сладостный запах братвурста, то смутное томление по сумрачным, омытым дождями лесам, где под утренним солнцем все такое свежее…
Есть также во всем этом что-то очень поступательное, подсознательно заложенная в самой глубине графской биохимии вера в то, что все происходящее так или иначе происходит к лучшему. О его способности пить ходят легенды, но она не имеет ничего общего с пьяной удалью. Когда он выпивает графин белого испанского вина, чтобы протрезветь, ему самому кажется, что он достигает совершенно противоположного результата. С точки зрения друзей графа, его обыкновение увеличивать количество выпитого и оставаться трезвым – всего лишь причуда, ему не нужны для этого особые мотивы, достаточно обыкновенной Schadenfreude.
Знай Ламприер все это, он, возможно, отложил бы свои вопросы позже на вечер, но его упорствующее в своих заблуждениях сердце стремится делать все как можно хуже. И действительно все становится хуже. Месье Усы заполучил наконец ту девушку, бывший ее спутник по-прежнему издает напрасные звоны, еще четверть тона, еще глоток отпивается от тоники, а люди, расхаживающие вверх-вниз по лестнице, то и дело опорожняют существенно важные части инструмента, старая карга покинула свое место у очага, чтобы показать Септимусу, как следует танцевать степ, пальцы внутрь и – фью-и-ть! – ее башмак, вращаясь в воздухе, летит через всю комнату и разбивает масляную лампу, та выбрасывает на пол извилистый язык огня, но все под контролем, в Поросячьем клубе воцаряется общая неразбериха, пожар заливается пивом, сидром и другими, более пахучими жидкостями (обладатели которых рады наконец избавиться от них), и вот уже все заняты не чем иным, как пением.
Все начинается сначала, но теперь весь зал захватывает постепенно некое общее сложное движение, смутный толчок расходится концентрическими кругами из центра разврата, а на самом-то деле – от Карги. Она прервала урок танцев как занятие недостойное и глядит теперь по сторонам, высматривая парочки целующихся, фыркающих и потягивающих вино, которые под ее свирепым взглядом начинают разъединяться. Руки благоразумно оставляют в покое корсажи, никто больше не осмеливается шлепать прельстительно отставленные зады, мужчины и женщины расходятся, словно волны Красного моря, и прощания влюбленных, воздушные поцелуи и клятвы верности создают мелодраматическую атмосферу, словно неуклюжие переводы из либретто Кальцабиджи. В воздухе нависает ожидание. Щеголи, грубияны, франты и важные персоны оказываются на той стороне комнаты, где сидит Ламприер, тогда как кокотки, нимфы, куртизанки и камелии занимают места на другой; некоторые лица кажутся как будто знакомыми, но вспоминать нет времени, потому что Карга уже трижды ударила по полу своей тяжелой клюкой и отступила к очагу. Сцена пуста, и на ней появляется Септимус.
У него торжественный вид. Он обращается к участникам вакханалии, и приближение чего-то серьезного слышится в его словах.
– Друзья мои, – начинает он, – уважаемые дамы, – обернувшись к ним, – в этом самом изысканном и компанейском из всех клубов (крики: «Точно, точно!», «Лучше не бывает!») мы провели множество счастливых часов, которые мы если бы только могли вспомнить, то ни за что бы никогда не позабыли. Здесь мы пили (бормотания: «Верно, верно», «Это уж несомненно»), здесь мы пели, здесь мы… (следует пауза для пущего эффекта) бесчинствовали! («Ха! Было, было!», «Лучшие бесчинства во всем городе». Присутствующие обмениваются взаимными: «Доброго вам бесчинства, сэр!») Но… (Септимус поднимает палец, и остальные уже знают, что он хочет сказать) самое главное, здесь мы съели… (слушатели затаивают дыхание) невероятное количество свинины!
При упоминании о свинине комната взрывается, отовсюду слышатся возгласы, в воздух летят шляпы, бесчинства пока приостановлены, и участники по-прежнему разведены по разным сторонам комнаты, ожидая праздничной вседозволенности. Со своего места у очага Карга отвечает на восторги присутствующих тем, что швыряет в середину ликующих участников собрания обжигающий ломоть свинины с поджаристой корочкой, на который те бросаются, бешено скрежеща зубами и истекая слюной.
– Мадам! – приветствует ее галантный Септимус, и компания поднимает в ее честь стаканы.
– Пейте до дна, мальчики мои, – поощряет она и пытается выполнить неустойчивый пируэт, который срывает шумные аплодисменты.
Септимус пользуется всеобщим благодушным настроением.
– Друзья мои, – продолжает он, – сегодня здесь с нами находится один мой очень дорогой знакомый. – (Собравшиеся с любопытством озирают комнату: кто бы это мог быть?) – Молодой человек, брошенный в стремнину реки жизни. И если для сироты он еще слишком молод, то уже достаточно созрел для того, чтобы быть нашим другом. Поприветствуем вместе со мной моего партнера в сегодняшней игре, мистера Джона Ламприера!
Под поощрительные аплодисменты Ламприер предстает перед собравшимися. Септимус важно продолжает речь, пародируя интонации ученого лектора:
– А теперь, как известно всем знающим поварам, самый сочный, ароматный, самый великолепный, но одинокий свиной бок обречен на то, чтобы испытывать ущербность на пике своего совершенства, чтобы с шумом падать на землю с зенита своей славы в загонах Эвмея, если он лишен своей естественной спутницы, своей, так сказать, наложницы… Друзья мои, я говорю, конечно, о выпивке.
Поросячий клуб трижды ударяет стаканами по столу.
– Да, друзья мои, выпивка. Утешение покинутых жен, смазка нашего флота; и если она достаточно хороша для матросов и их бабенок, – призывно протянув руки, он продолжает заунывно, – то, разумеется, разумеется, она достаточно хороша и для нас?
Несколько реплик из зала: «Разумеется, хороша», «А то!» – подтверждают истинность сказанного.
– И поэтому мы играем.
Выговорив это, Септимус замолкает и меряет шагами пол, пальцы правой руки сосредоточенно прижаты к переносице, он весь погружен во внезапно нахлынувшие мысли. Интермедия.
– …возможно, это и не самая атлетическая из всех игр, она вполне может показаться скучной ученым мужам и даже hoi polloi, но зато у нее есть два неоспоримых преимущества. Первое, в ней участвуют ведра, нет, целые бадьи выпивки. – Поросячий клуб громким урчанием выражает одобрение, Септимус вдохновляет их. – А во-вторых, так или иначе, но это наша игра!
Ему отвечает обмирающий вздох – а-ах… Присутствующие обмениваются чувствительными взглядами, даже самые грубые и беспутные опускают взгляды долу. Кажется, на глазах у них наворачиваются слезы.
– Друзья мои, – окликает их Септимус, чтобы собрание не впало в полную слезливость, – нашим благополучием мы обязаны двум дорогим людям: нашей прелестной хозяйке, – приветственные крики в сторону Карги, – и тому, кто, возможно, сегодня вечером станет ее супругом, этому достойному прародителю… Архонту-басилею!
Видимо, это и есть интрига спектакля. Поросячий клуб шикает и свистит, со всех сторон летят ужасные угрозы, на лицах читаются явные признаки отвращения. Ламприер в замешательстве, он оглядывается в поисках объекта этой всеобщей ненависти.
– Вон там, вот он, – шепчет ему граф в промежутках между призывами: «Оторвать его сморщенные яйца!» и: «Разбить ему рожу!»
Старик, сидящий у камина с той стороны, где начинается лестница, пересекающая по диагонали дальнюю стену комнаты, и есть Архонт-басилей. Его когда-то величественное лицо хранит безжизненное выражение в дряблых складках. С отвисших губ по подбородку течет слюна, оставляющая длинный след на рубашке. Кажется, он не осознает, что стал предметом негативного внимания горланящего Поросячьего клуба. Годы выпили его жизнь изнутри, и сохранился лишь остов, но то, что всегда поддерживало его, по-прежнему восполняется сверх всех пределов, которые природе следовало ему отпустить; он вызывает отвращение, этот старый безобразник, он заслуживает смерти, но его пожизненное наказание в том, что эта скабрезная жизнь все длится, и это более жестоко, чем смерть. Омерзительный, непристойный обломок: да здравствует Король! Внимание его подданных, хотя и не в виде восхищения, поддерживает его жизнь, но сегодня ночью Король будет убит.
Септимус постепенно успокаивает толпу, подготавливая ее к началу игры. Карга хромает к середине сцены под шумное одобрение присутствующих, а кавалеры объединяются в пары игроков.
– Желаю удачи, – с азартом в голосе подбадривает граф Ламприера.
В дальнем углу две самые добропорядочные куртизанки открыли тотализатор, они деловито выкрикивают ставки и принимают пари в монетах и векселях разного рода. На Ламприера ставят не больше одного к шести (и то лишь благодаря Септимусу). Фаворитами при соотношении тринадцать к восьми становятся Уолтер Уорбуртон-Бурлей и Боксер (бочкообразный субъект с косящим взглядом). Ламприер медленно скатывается до одного к десяти. Настоящие деньги проплывают мимо него. Букмекерши кажутся ему знакомыми, но прежде, чем он успевает задуматься над этим, он видит, как Септимус протягивает им кошелек, полный монет, который после непродолжительного колебания принимается, и рейтинг Ламприера внезапно прыгает до одного к четырем.
Тем временем Карга раздает участникам игры ломти жареной свинины и выставляет на центральный стол целую батарею бутылок. Здесь бутылки всех видов, размеров и цветов, некоторые оплетены рафией, другие запечатаны воском, и перед каждой бутылкой она ставит маленький глиняный кубок с вытисненной на нем буквой. Всего кубков двадцать шесть. На другой стороне комнаты на маленький столик ставится чаша с черными бобами. Что-то шевелится в памяти Ламприера, какой-то смутный отклик на эту иконографию, но он не понимает какой, и прежде, чем он успевает вдуматься в это, к нему с торжественным видом приближается Септимус. Ламприер начинает шепотом излагать ему свои сомнения: что он здесь, собственно, делает, что здесь вообще происходит? Но его партнер по игре небрежно отметает эти вопросы как метафизические и не стоящие серьезного отношения.
– Но это совсем не то, что я думал, – шипит ему Ламприер.
– Просто руководствуйтесь тем, что делают другие, – советует Септимус, вгрызаясь в кусок свинины с тарелки Ламприера, – и перестаньте шипеть.
Почти все игроки нашли себе партнеров, последние пари заключены, и игра, кажется, вот-вот начнется. Карга вздымает свою клюку в полном молчании.
– Игра кубков! – визгливо провозглашает она.
– Хрю! – хрюкают Септимус, граф и прочие игроки.
– Приз ожидает победителя, так приступим же к игре!
– Пифойгия! – восклицают все присутствующие, за исключением Ламприера.
«Пифойгия?»
– А каков приз? – спрашивает он Септимуса, когда шум смолкает.
– Сами увидите, – отвечает Септимус.
Карга отходит к камину. Первая пара игроков занимает свои места.
– Ешьте больше свинины, – советует ему Септимус, и граф согласно кивает.
– Чем больше свинины, тем выше шансы, – подтверждает он.
Первая пара уже приступила к первому раунду. Один из игроков осушает стоящие перед ним кубки по порядку: арак, бренди, вермут и так далее, тогда как его партнер занял позицию возле чаши с бобами.
– Следите за ритмом, – настойчиво говорит Септимус, – ритм – это все.
После того как осушается каждый третий кубок, игрок в дальнем конце комнаты вынимает один боб и запускает его по тщательно рассчитанной параболе в пустой кубок, который пьющий игрок держит перед собой, в то время как другой рукой тянется к следующему. Из девяти брошенных бобов только три долетают – динь! – до подставленного пустого кубка, которые тут же снова наполняются, для того чтобы в игру могла вступить следующая пара.
– Слабый раунд, – изрекает граф.
К тому моменту, как первые игроки заканчивают этот раунд, тот, который пил, уже шатается, и его скромные возможности вызывают у зрителей лишь презрительные смешки.
– Хоэс! – выкрикивает Карга.
Это служит началом второго раунда игры, и первая пара игроков опускается на колени, первый перед Архонтом-басилеем, а второй перед той самой Каргой. Кажется, они что-то просят у них, но безрезультатно. Тем временем свои места заняла вторая пара игроков, один пьет, другой бросает, бросает и пьет, зубровка, имбирное пиво – пс-с-т, динь! – коньяк, ликер, мадера и так далее, пока пять попаданий из шести возможных, довольно неплохо.
Внимание Ламприера приковано к первой паре игроков, которые упрашивают о чем-то Каргу и ее жалкий придаток, Архонта-басилея.
– Не надо слишком переживать из-за второго раунда, – говорит Септимус.
– Но что они делают?
– Один из них убеждает Архонта-басилея взять в жены Каргу, второй упрашивает Каргу выйти замуж за басилея; но не обращайте внимания, это просто интерлюдия, считайте, что они просто переводят дыхание.
– А мы не проиграем, если…
– Нет, ни в коем случае. За всю историю Поросячьего клуба еще никому не удавалось уговорить ни одного из них. Считается хорошим спортивным тоном попытаться, но поберегите свои силы для…
– Хютрой! – кричит Карга, как только игроки второй пары осушают последний кубок.
Они поймали семь из девяти бобов, и тот, что пил, держится лучше, чем можно было ожидать. Первая пара переходит к заключительной части игры, к своего рода пантомиме.
– Что это? – шепчет Ламприер.
– Здесь определяется победа или поражение, – отвечает Септимус. – Претенденты импровизируют какое-нибудь драматическое действие широкого трагического содержания; единственное жесткое и непререкаемое условие – действие должно окончиться смертью Архонта-басилея. Вот, смотрите.
Один из игроков до этого делал вид, что пытается установить лестницу, тогда как другой неистово отмахивался от воображаемых пчел. Внезапно оба они бросаются к Архонту-басилею с чем-то, что может быть котлом, делая вид, что держат его каждый со своей стороны, и вываливают его воображаемое содержимое на голову королю. На это раздается несколько разрозненных аплодисментов.
– Сыграно с подъемом, хотя и бестолково, – комментирует Септимус.
Игра кубков в полном разгаре. Страстные мольбы, хитроумно закодированные высказывания на языке жестов и бобы летают по комнате тут и там. Соперники, закончившие игру, жуют свинину и обмениваются комплиментами по поводу показанных ими представлений.
– Дорогой, я в восторге от того, как ты его убил.
– Сколько раз попал Джордж? Бог мой, да неужто?
– О-о, вы слишком скромны. Это был подлинный Плавт!
Те, кто бросал бобы, жадно пьют вино, спеша догнать своих партнеров, среди закончивших игру соперников царит дух товарищества. Граф отправился искать своего партнера. Игра идет своим чередом, и лишь когда Уолтер Уорбуртон-Бурлей и Боксер готовятся приступить к игре, Ламприер понимает, что они с Септимусом остались последними.
– Остались только мы! – говорит он своему партнеру, но Септимус занят обменом вызывающими взглядами с Боксером.
– Они здесь единственные, кого необходимо обставить, – доверительно сообщает он Ламприеру.
– Но вы же не думаете в самом деле, что мы победим? – Ламприер ошеломлен свалившейся на него ответственностью.
– Пожелайте, чтобы это случилось, – неожиданно наносит удар Септимус. – Я поставил на нас все ваши деньги.
– Что-о?
Так и есть, пола его камзола пуста… видение в красных локонах и кремовом атласе, ловкие пальцы под боком, ох ты дурак…
Нет ничего неожиданного в том, что Ламприер бросается на Септимуса с кулаками. Но судьба против него: Септимус уклоняется. Ламприер взбешен. Он смотрит на своего партнера несколько долгих секунд. Может быть, попытаться еще раз? Он разъярен, но к тому же и удивлен самим собой, что-то близкое к азарту смешивается в нем со все еще сильным желанием разбить Септимусу нос, но воинственный пыл угасает, да и Септимус уже извиняется… черт, мы и впрямь можем выиграть! Новое, непреодолимое желание нарастает в нем – желание сделать что-нибудь по-настоящему дурацкое и преодолеть все трудности. Может, это и есть верная мысль?
Боксер и Уорбуртон-Бурлей работают как часы, раз, раз, раз, рука вытягивается, пс-с-т… Динь! Уорбуртон-Бурлей запускает бобы по кривым траекториям всех возможных видов: высокой дугой через всю авансцену, абсолютно ровным полукругом, прямым боб-в-кубок полетом пчелы, с язвительным выражением лица, мол, детская забава. Они заканчивают с девятью бобами из девяти.
– Помните – ритм, – сквозь зубы наставляет его Септимус, когда они встают со своих мест. – Пейте в каком угодно темпе, но пейте обязательно.
– Может быть, я лучше буду кидать бобы? – предлагает Ламприер. Он не помнит, чтобы соглашался на роль пьющего.
– Сейчас не время обсуждать тонкие тактические ходы. Взгляните на этих двоих! Знаете, почему они улыбаются? Они видели, как я держал пари, они хотят, чтобы мы проиграли, понимаете? Самодовольные ублюдки! Но мы утрем им носы. Ради бога, действуйте, Джон. В конце концов, это же ваши деньги…
Прочие участники игры еще аплодируют акробатическим номерам Уорбуртона-Бурлея, но все уже вполглаза следят за Септимусом: как-то ему удастся вытащить каштан из огня? Особенно с таким подслеповатым, неуклюжим щенком, как его партнер… От них не ждут ничего особенного, но все желают им удачи. На самом деле никому не хочется, чтобы приз достался Боксеру и Уорбуртон-Бурлею, а Септимус – последнее препятствие.
– Действуйте, Джон. За работу.
С этими словами Септимус поднимается, дожевывая свинину, Ламприер тоже встает, что-то бормоча за его спиной.
– Знаете, что делать?
Ламприер кивает.
– Каждый третий кубок.
– Я знаю.
Ламприер занимает свое место у кубка с буквой «А», Септимус – у чаши с бобами, они обмениваются взглядами. Никаких «желаю удачи», это работа. Они приступают.
До сих пор переживания Ламприера в основном сводились к подспудному страху совершить какую-нибудь ошибку и тем навлечь на себя общее презрение. У него мелькали смутные мысли насчет трудностей, связанных с ловлей бобов, но возможность того, что он просто физически окажется не в состоянии проглотить все стоявшие перед ним дозы, не приходила ему в голову. По крайней мере, до сих пор не приходила – хотя сделанный им ранее большой глоток из бутылки мог бы послужить предостережением. Он подносит к губам первый кубок. Резкий запах арака бьет ему в ноздри. Его неуверенность уже вызывает несколько смешков. Если он проглотит это, если этот яд проникнет в его горло, его тут же вырвет. Смешки сменяются обидными выкриками. О нет! Это запах смерти… Он глотает, и каким-то чудом жидкость удерживается у него внутри. Бренди обжигает, но вкус уже не такой отвратительный. Вермут он мог бы выпить почти добровольно. Он чуть не забыл повернуться, как раз вовремя, пс-с-т… динь! Один из одного. Приободрившись, он старается помнить о ритме, имбирное пиво, пс-с-т… динь! коньяк, ликер, и он идет дальше, глотая, поворачиваясь, остальные игроки поощряют его, кто бы мог подумать, раз, раз? Пить решительно легче, хуже всего первый кубок, о да, рейнвейн, сидр, токай, повернись и лови, настойка на уссурийском корне, фалернское, херес, динь! Краем глаза он замечает Боксера и пытается изобразить на своем лице злорадную усмешку. Шампанское бежит по его подбородку, но это ничего, эль, повернись и, девять из девяти, юкка, протолкни ее, еще один. Он размашисто опрокидывает в себя последний кубок, расплескивая ямайский ром по горящему нёбу. Р-раз.
Ламприер со стуком ставит последний кубок на стол и поворачивается, чтобы принять поздравления Поросячьего клуба. От спиртного на глаза его навернулись слезы, но ему достаточно и ушей.
– Хорошая работа, – хлопает его по спине Септимус.
Уорбуртону-Бурлею и Боксеру не удалось (как и следовало ожидать!) убедить Архонта-басилея и Каргу в их взаимном влечении, и они теперь ухмыляются друг другу через толпу. Септимус и Ламприер разминаются перед следующим раундом.
– Как вы себя чувствуете, Джон?
– Отлично. Девять из девяти, а? – На самом деле он чувствует, что лицо его немного горит, а в желудке происходит что-то не совсем обычное, но это вовсе не так уж неприятно.
– В следующем раунде не спешите, хорошо? Вы возьмете на себя короля, а я займусь Каргой. Это совсем не трудно, Джон. – Последней репликой он отвечает на беспокойство, которое выражает лицо Ламприера. – Просто опишите ее самыми красочными словами, какие только придут в голову. Если почувствуете, что неубедительно, то сочиняйте, врите!
– Ладно.
Ламприеру жарко, словно в комнате за несколько последних минут потеплело, и он расстегивает ворот. Септимус опускается на колени перед Каргой, его партнер – перед королем.
Боксер и Уорбуртон-Бурлей напряженно ждут начала следующего раунда, и Поросячий клуб разделяет их нетерпение. По сигналу Карги игроки приступают к делу: Боксер и Уорбуртон-Бурлей тут же вступают в захватывающий энергичный поединок на мечах, тогда как Септимус наступает на Каргу с матримониально-маниакальными заверениями в производительных способностях Архонта-басилея и прочих его многочисленных достоинствах, будто выдает брачную характеристику «темной лошадке»: «…наружность обманчива» – говорит он.
Но Ламприер завяз. Он переводит взгляд на Каргу, затем снова смотрит на Архонта. Ничего хвалебного не приходит в голову.
– Возможно, она будет хорошо кормить тебя, – неуверенно начинает он.
– Она и так его хорошо кормит! – визжит веснушчатая откормленная свинья у него за спиной.
Его нерешительность привлекает к себе неодобрительное внимание, а Септимус бросает на него свирепые взгляды. Боксер теперь имитирует лодку, а Уорбуртон-Бурлей прыгает через нее и поражает кого-то не очень понятным способом – не слишком убедительно. Ламприер решает солгать.
– Ее глаза… ее глаза, у нее чудесные глаза, – выпаливает он. Несколько зрителей одобрительно кивают.
– Чудесные глаза и щедрое сердце, – продолжает он. – Сердце, полное… полное сострадания и добросердечия!
Уорбуртон-Бурлей в корчах и метаниях изображает предсмертную агонию аллигатора, бормоча «бо-бо-бо» в пульсирующем вальсовом ритме, в то время как Боксер представляет истребление титанов, не одного, но сразу сотен, расплющенных об пол, и каждый ростом с Чизелскую отмель.
– Она тебя любит, это уж точно, – врет Ламприер и снова взглядывает на Каргу, чтобы освежить, что ли, свое вдохновение.
И вдруг он замечает, как что-то неуловимое порхнуло в грубых чертах ее лица, словно хотело сказать: «Да, это правда. Так оно и есть». Это невозможно, но… Он приступает к причудливому живописанию ее скул, что-то такое о вибрации звуков скрипки, колеблющей воздух («Не слишком ли цветисто?» – гадает Поросячий клуб), и снова смотрит на Каргу. Нет, этого не может быть. Прямо под его взглядом, правда довольно смутно, но совершенно бесспорно, облик Карги претерпевает некоторую трансформацию. Точнее, изменяется форма ее скул, в этом нет никакого сомнения. Но что еще хуже, или лучше, они принимают плавные очертания музыкального инструмента. Тем временем Боксер и Уорбуртон-Бурлей очертя голову синхронно изображают лиссабонское землетрясение, но что может сравниться с настоящей, хотя и не бросающейся в глаза метаморфозой? Ламприер оглядывается в ожидании восклицаний, изумления, даже проявлений испуга перед свершившимся чудом. Но Поросячий клуб толкует об изображаемом землетрясении. «Это что, вода уходит из гавани?», «Может быть, Альгамбра?» и «Что бы это могло быть?» – сыплются наугад предположения. Только Септимус смотрит на него. Они что, слепые?
– Взгляни на ее полные алые губы, – горячо призывает он Архонта. – Бутоны ее щек, озера ее глаз.
Это должно возыметь действие, и, кажется, так оно и есть. Все это происходит на самом деле. Невероятно, но годы начинают слоями сползать с ее морщинистого лица, и времени следовало бы течь именно в этом направлении, другое направление было ошибкой, все должно улучшаться. Уж не ухудшаться, по крайней мере.
Карга обретает вполне приемлемый вид, она становится почти желанной, и это подстегивает красноречие Ламприера. Тугие риторические фигуры и пылкие обращения пожинают немедленную награду. Он выгребает тысячу образов из третьеразрядных сонетов, остается только немного сдувать с них пыль и освежать фразеологию, чтобы слова обретали ощутимую плоть в фигуре Карги: спелые плоды грудей и беломраморная шея.
– О счастливец! – поздравляет он Архонта-басилея, и, во имя Юпитера, именно так он и думает.
Карга теперь способна привести в восторг, ее клюка потрескивает и вожделенно мерцает. Любой мужчина, достойный носить это имя, готов на любые безумства, лишь бы не упустить свой шанс сунуть рыло в ее кормушку. Он присовокупляет несколько строк из Анакреонта, и ее новообретенная красота слегка окрашивается в мальчишеские тона. Довольно мило, но лучше не продолжать. Спиной Ламприер чувствует, что Поросячий клуб в значительной мере утратил дар речи. Царивший вокруг гам превратился в неразборчивое ворчание и сопение. Оглянувшись, он видит, что несколько человек опустились на четвереньки и роются среди пустых бутылок, недоеденных хрящей и разбитых стаканов, которые устилают пол. Боксер и Уорбуртон-Бурлей подошли к кульминации своего действа: последний, стоя на плечах у первого и скрючив пальцы, изображает каких-то животных – кролика, мышь-полевку, большую змею, аллигатора (что, что означает эта иконография?), они отбрасывают огромные чудовищные тени на стену, пока Боксер приближается со своей ношей в ритме джиги, топ, топ.
Ламприер добавляет пару ямочек на щеки Карги и снова оглядывается. Превращения за его спиной продолжаются. Большинство участников пиршества, если не все, проявляют те или иные признаки свиных метаморфоз: носы расширяются и сплющиваются, животы выпирают вперед, бока округляются. Хрюканье и сопенье несутся изо всех углов, и вот уже несколько членов Клуба начинают жевать скатерть. Но он вовсе не желал этого, он даже не упоминал о свиньях… или это совпадение? В комнате решительно стало жарче. В довершение всего Карга принимает прежний облик, грязный и морщинистый, и в желудке он чувствует какие-то легкие перетекания, нежелательные воспоминания, другие превращения, другие места, он сдерживал их сегодня весь вечер, ведь это всего лишь игра, не правда ли?
Разумеется, игра. Боксер срывает голову Архонта-басилея с плеч и скармливает хрюкающему позади него стаду, а тем временем Уорбуртон-Бурлей стаскивает с себя парик, из-под которого выпархивают семь белоснежных голубей, поднимаются в пронизанный ароматами жареной свинины воздух и просачиваются в поисках убежища через потолок на верхний этаж. Где-то гогочет гусь. Септимус улыбается ему издалека, выставив большой палец вверх. Раунд закончен.
Граф трогает Ламприера за плечо:
– Неплохо. Помочь вам встать?
Ламприер, накренившись, поднимается с колен. Граф отнюдь не имеет в своем облике ничего свиноподобного, немного осоловел, может быть, но эта осоловелость совсем иного рода по сравнению с тем состоянием, в котором он был. Колени Ламприера ноют. До его ушей долетают обрывки разговоров о представлении Боксера и Уорбуртон-Бурлея. Единодушное мнение свелось к следующему: остроумно, прекрасно исполнено, но не слишком понятно и довольно претенциозно. Изготовленная из папье-маше голова Архонта-басилея признана достойным театральным реквизитом, хотя это и пахнет профессиональным театром. Несколько скупых поздравлений перепало и на его долю, но совсем не от свиней, и Карга снова стала такой же тощей старухой, как и раньше. Ламприер огорошен, неужели ему все приснилось? Нет, ему не…
– Нет, вам не… – объясняет ему Септимус: Карга и Архонт-басилей, несмотря на все прельщения, решили не связывать себя брачными узами, хотя его стихотворные увещания произвели благоприятное впечатление на тех, кто их слышал. Архонт-басилей сидит с тем же бессмысленным видом, но не стоит расстраиваться, это в порядке вещей. Все идет как положено.
Ламприер цепляется за эту мысль и за Септимуса. Его одолевают непроизвольные позывы к коленопреклонению, шум голосов усиливается. Комната начинает расплываться перед глазами. Вероятно, это из-за дыма, который слоями и облачками медленно перетекает в воздухе, затуманивая взор.
– Соберитесь, Джон. Ну, возьмите себя в руки, – отвлекает его Септимус от нежелательных мыслей.
– Может быть, он слишком много выпил? – спрашивает заботливый граф.
– Давайте, Джон. Нас ждет победа, вставайте! Пошли!
Он старается не обращать внимания на свинцовый ихор, растекающийся по его жилам.
– Щас мы их, – выпаливает кто-то его ртом.
– Вот это боец! Просто подыгрывайте мне.
Поросячий клуб уже переварил предыдущее зрелище и готовится к следующему. Любовницы воссоединились со своими спутниками после долгой разлуки, вновь приподнимаются брови, трепещут веера, сверкают многообещающие обворожительные улыбки. Предвкушение, царящее в комнате, становится почти осязаемым. Септимус прохаживается по сцене, время от времени бегом пускаясь на зрителей, а те, включаясь в игру, отшатываются назад – «У-ух!». Ламприер пребывает в замешательстве. Но вот Септимус приставляет руки себе к ушам и картинно шевелит растопыренными пальцами… что-то вроде щупалец… какое-то чудовище неизвестного происхождения! Ламприеру этого достаточно. Он начинает расхаживать с геройским видом (любое чудовище предполагает героя, и наоборот), потыкивая в Септимуса воображаемым копьем, а тот в ответ еще настойчивей шевелит пальцами. В этот момент копьеносца осеняет. Ну конечно! Пальцы – это змеи, а сверкающие глаза Септимуса – не что иное, как смертоносный взгляд Медузы Горгоны. Поросячий клуб тоже ухватил суть сценки и теперь подбадривает героя в перерывах между глотками из бутылок. Ламприер надеется, что Медуза-Септимус будет следовать версии Овидия. Так и есть. Осторожности ради пользуясь несуществующим щитом как зеркалом, он бьет и парирует, пока наконец не сражает чудовище – р-раз! – и вот уже Септимус бьется в красочной предсмертной агонии.
Затем, однако, в действии начинается какая-то путаница. Септимус ни с того ни с сего принимается падать в обморок и заламывать руки, изображая персонаж, которого Персей-Ламприер опознать не может. Чтобы собраться с мыслями, он решает пуститься в Обратный Путь Героя и принимается наугад расхаживать по сцене, стараясь не обращать внимания на выкрики Поросячьего клуба: «Левее, левее! Нет, теперь вправо! Прямо!» Андромеда! Ну конечно! Но он уже потерял много времени. Скорее! Нужно успеть убить дракона и освободить девушку. Однако девушка почему-то не хочет, чтобы ее освобождали, и возникают новые трудности… разве только Септимус-Андромеда опирается на прославленный (хотя утерянный) иолийский фрагмент, в котором история Персея (по дошедшим отзывам) перевернута с ног на голову? Нет, едва ли. Но все равно действие должно продолжаться. Ламприер решается на смелый пропуск. Перескочив через историю с Финеем (в любом случае она слишком сложная) и на лету расправившись с Атлантом, он прибывает прямиком на Ларисские игры. Септимус теперь волнообразно извивается – вероятно, изображает ларисскую толпу, думает его партнер. Подобрав с земли невидимый метательный диск, Ламприер изгибается с драматичным напряжением и машет рукой сначала высоко, а затем пониже, готовясь запустить диск в назначенный ему судьбой полет, конечной целью которого станет хрупкий череп Акрисия. Среди членов Поросячьего клуба разносятся аплодисменты – сначала отдельные хлопки, затем громче, громче, и когда они достигают пика, он выпускает свой метательный снаряд и следит, как тот улетает вдаль, неотвратимо приближаясь к своей конечной цели – голове Акрисия-Архонта.
Он выдерживает позу до тех пор, пока общая суматоха не сменяется потоком поздравлений.
– Браво, Тесей!
– Ур-ра!
– Победу афинянину!
Очевидно, часть членов Поросячьего клуба оказались в заблуждении относительно содержания и характера действующих лиц представления, но теперь все они сгрудились вокруг него, пожимая ему руку и хлопая его по спине.
– Замечательно, Джон! – Граф отделяется от толпы. – Решена существенная проблема, почему старый Архонт не участвует в действии, великолепная идея, просто чудная…
Некая Лидия (кремовый шелк, красно-рыжие локоны и умелые пальцы) виновато целует его, подталкивая к Септимусу. Все хорошо, и Септимус сияет улыбкой.
– Правильно ли я понял, что вы изображали Персея? – тихо спрашивает он, когда Ламприер приближается.
– Да, это был мой бросок диска. – Он показывает, стоящие рядом встречают репризу восклицаниями. – Недурно, а? Метательный диск! – Он стоит, держа перед собой вытянутую руку с открытой ладонью, но Септимус перебивает его.
– Мы изображали Тесея, – шипит он. – Шевелящиеся пальцы – это был Минотавр, а потом вы должны были покинуть Ариадну, а вовсе не жениться на Андромеде. А последняя сцена – ваше возвращение в Афины на корабле с черным парусом…
– Который престарелый Эгей должен был принять за знак моей гибели…
Недавние недоумения Ламприера начинают проясняться.
– …И совершить самоубийство, да. К счастью, ваше метание диска походило на то, как Тесей машет рукой с корабля, что даже добавило драматической иронии, ну и так далее. Одним словом, друг мой, все попались на эту удочку, но теперь держите вашего Персея в секрете. Ну, Джон… – (Ламприер поворачивается лицом к клубу.) —…мы победили. Вы молодчина.
Септимус улыбается и протягивает своему товарищу по игре бутылку. Боксер и Уорбуртон-Бурлей хмурятся, но мнение Поросячьего клуба единодушно: лавры присуждаются последней паре игроков. Септимус вытаскивает пробку и для себя, они пьют на пару, жидкость напоминает Ламприеру кубок с буквой «X» с легким оттенком буквы «Л», раз, раз, она проскальзывает в его горло, как сироп.
И тут Карга прокладывает себе дорогу через кольцо, образовавшееся вокруг победителей. Ламприер старательно пытается сфокусировать на ней взгляд. Бутылка в его руке наполовину пуста, и тут он начинает подозревать, что пить из нее, пожалуй, не стоило.
– Приз! Приз! – кудахчет Карга.
– Хрю! – подтверждает Поросячий клуб.
– Приз? – невнятно бормочет Ламприер.
– Приз, – поддерживает Септимус.
– Кто первый пойдет к кормушке, мои поросятки? – визгливо кричит Карга им обоим.
Члены Поросячьего клуба начинают обсуждать это между собой. Септимус кладет конец колебаниям.
– Джон пойдет первым, – провозглашает он. – В качестве награды за вдохновенное любительское исполнение.
– За его морскую походку, – выкрикивает кто-то, потому что Ламприер теперь качается в такт со стенами, которые в свою очередь тоже начали раскачиваться.
– Не троньте его ноги, – орет Карга. – Скоро они ему понадобятся! – Несколько чертовски преувеличенных подмигиваний и непристойных взмахов руками обнажают суть едва прикрытого намека.
– Может, мне лучше немного обождать? Кажется, я слегка перебрал, – лепечет Ламприер.
– Вы в превосходной форме, Джон! – ревет Септимус. – Вперед, Тесей!
– Как вы себя чувствуете, Джон? – спрашивает граф.
Ламприеру так худо, что он позволяет себе поддаться на призыв Септимуса. Да, в превосходной форме.
– Прекрасно. Лучше некуда, – отвечает он и, накренившись, бредет к лестничному маршу в дальнем конце комнаты.
Когда он добирается до лестницы, она начинает валиться на него. С шендианской медлительностью они начинают танцевать кадриль (лестница танцует сразу за троих), а когда кадриль заканчивается, он оказывается на верхней площадке.
– Bon soir, прекрасный царевич, – окликает Септимус рассеянного героя.
Герой пытается ответить ему карикатурным реверансом. Шум толпы внизу напоминает звуки оркестра, свет накатывает на него волнами, все более настойчивыми. Вовсе не так уж и хорошо он себя чувствует. Пронзительный звук фагота парит где-то рядом на грани слышимости, а вся комната заполняется крошечными мыльными пузырями, которые лопаются со скоростью нескольких миллионов в секунду, их шипучее массовое самоубийство отбеливает воздух – вроде того, как небо бывает сплошь выбелено непроницаемой пеленой облаков, так что больно глазам, куда ни взгляни. Ламприер отчетливо ощущает, что с ним что-то не то.
Внизу в честь его победы уже поднимают тосты. Кто-то потихоньку засунул Лидии в вырез платья павлинье перо, и она заливается смехом. Уже и Боксер нашел себе подругу и держит ее над головой на вытянутых руках, а она опускает кусочки свинины ему в рот, сдабривая мясное порциями негуса, когда скорость жевания замедляется, а в промежутках сама припадает губами к горлышку бутылки. Общее побуждение вступить в тесные и страстные отношения, все равно с кем, охватило Поросячий клуб; если это и не совсем открытая похоть, то и невинным это желание тоже не назовешь. Возбуждение пронизывает все вокруг, даже мебель начинает выглядеть кокетливо; эти токи достигают Ламприера на верхней площадке лестницы, подтверждая его догадку относительно доставшегося ему приза.
Но это не значит, что сам он возбужден. Пока что он просто стоит, вытянувшись в струнку, что позволяет ему чувствовать себя более-менее сносно, хотя дела с желудком могли бы обстоять и получше. Какое-то недоброкачественное вино, объединившись с имбирным пивом, медленно выворачивает его наизнанку; в полной гармонии с ними действуют бренди и вермут, а юкка, ядовитым концентратом залегшая где-то на дне желудка, еще ждет своего часа. Жидкость, которую он выпил последней, все еще прокладывает себе путь вниз, но встреча их уже столь же близка, сколь и нежелательна. Тем не менее, пока он пробирается к дальней двери (разве она ближе, чем минуту назад?), его мучит только один вопрос: правильно ли он выбрал направление? Что-то есть приятное в этой пугающей дезориентации – главным образом ощущение, что все это исходит не от него самого. О метаморфозах Карги он уже и думать забыл. Он думает об истории, которую только что разыгрывал, о случайном совпадении сюжетов… Рассеянный герой… Знал ли Септимус заранее, предвидел ли это совпадение? Разумеется, нет. Слишком мудрено, профессор. Он делает еще шаг, решившись не думать ни о чем. Что это дверь так качается? Вот ручка, держись за нее, вот так, да… гляди в будущее – и вперед, Персей-Тесей, или как там его. Смотри вперед. Нет, не так. Прямо. Нет, он не выдерживает, шатаясь, раскачиваясь, поскальзываясь, но только не прямо, дверь открывается, и его бросает внутрь.
Под лестницей Джемайма объясняет, что она вовсе не хотела так делать. Нет, я нечаянно, извините, ох! Лопатка, которую Карга держит в руках, ломается о ее глупую башку, и еще раз, чтоб мало не показалось, боже милостивый! Кто-нибудь еще подумает, что это она нарочно. Но откуда же ей было знать, что девчонка продаст ей такого зловредного гуся, который даст тумака самой хозяйке (хи-хи)? Джемми крепко держит гуся под мышкой – такой красивый и тугой гусище, клюв зажат в кулаке – и глядит в открытые двери на графа, который терпеливо объясняет Лидии, почему для одного из них или даже для обоих сразу это кончится серьезной травмой, как минимум вывихом бедер. Какой же он прекрасный, добрый человек. И такой трезвый. «Женись на мне, – думает Джемми. – Сделай меня графиней Брейтской!» Кто-то стучит бутылками, динь, динь, вон там, позже нужно будет подмести пол. Гусятина никак не успокоится. И вымыть тоже – вон он какой жирный. Джемайма крепче прижимает к себе гуся. Динь. Гусь искусно изворачивается, пытаясь освободиться.
Дзинь. Наверху Ламприер смутно улавливает этот звук. Может быть, это серебряный фонтан роняет музыкальные струи в серебряное озеро, в котором плещутся и из которого пьют сказочные белые птицы? Нет. Грузные, хмурые псы возятся в озере, разбрызгивая воду, взбаламучивая грязь? Опять не то. Это спальня. Черное, красное, белое. Горит огонь, на полу ковры. Ламприер перестает скользить. В центре стоит кровать. Это от нее исходит дрожь предвкушаемого наслаждения. С этой целью она здесь поставлена. Горизонтали и вертикали. Ковер темно-красного цвета. Кровать из кованого черного железа. Столбики по углам поднимаются прямо вверх. Из того же черного железа. Подушек на кровати нет. Пошатываясь, Ламприер делает шаг вперед. Тишина этой комнаты и ощущение, что она ожидает его, приготовлена для него (но кем?), добавляют напряжения к перекрестному действию спиртного и занимающих его всецело мыслей о том, как бы обо что-нибудь не удариться. Стены и мебель выбиваются из сил, чтобы нанести ему решающий удар. Он сопротивляется. Пусть себе комната качается и кружится, навевая на него сонливость. Ламприер все равно хватается за ближайший к нему столбик кровати и смотрит вниз. Да, думает он, когда взгляд его фокусируется на призе, лежащем перед ним на кровати. Именно так и должно было быть.
На кровати лицом вниз распластана девушка, привязанная к черным железным столбикам. Она, разумеется, обнажена – на ней лишь красная лента, перехватывающая локоны на затылке. На нее наброшено покрывало из белого шелка-сырца. Хотя оно отчасти и скрывает ее наготу, понятно, что одежды на ней нет. Впрочем, не все тело девушки скрыто от взора. Из-под покрывала видны лодыжки и запястья, они пристегнуты к кроватным столбикам мягкими кожаными браслетами. Браслеты украшены бирюзой.
Ламприеру знакомы эти лодыжки. Он видел их раньше. Разбивающиеся о них сверкающие капли воды, и красная полоса, красный цвет на воде… Он наклоняется к изножию кровати, ноги его еще слушаются, но они ему больше не нужны, он держится рукой за столбик, этого не может быть, не может, так, медленно и осторожно, теперь сосредоточься. Он тянет к себе покрывало, одной рукой продолжая держаться за столбик, но лишь едва-едва, сперва показывается копна черных волос с красной лентой, словно черный янтарь на ее молочно-белой спине, слегка выгнутой, этого не может быть, он должен узнать, купание в озере молока, упругой и мерцающей, гладкие ягодицы, разделенные ложбинкой, ждущие бедра, нежные голубые жилки в подколенных сгибах, от которых по коже бегут мурашки, тело дрожит от нахлынувшей прохлады, сколько часов провела она здесь, лежа в такой позе в ожидании любовника? От белизны ее тела у него кружится голова, горячие струи текут по бедрам и ногам, напряжение оставляет его, он повисает на спинке кровати, пальцы медленно разжимаются.
– Джульетта? – Голос его звучит неуверенно.
Он знает, что в этой сцене чего-то недостает. Отец! Он делает неверный шаг в сторону, падает и остается недвижим.
Тем временем внизу гусь почуял-таки уготованную ему судьбу и ринулся на свободу, что не слишком удивительно, ведь Рождество не за горами. Когда дело доходит до трансконтинентальных путешествий (по неким необъяснимо точным навигационным приборам), общепринятое и единодушное мнение гласит, что гусь здесь непревзойден. Однако знаток непременно добавит к этому, что некоторые маневры гусю все же не по зубам, и в первую очередь – поворот. Под одобрительные выкрики Поросячьего клуба гусь летает под потолком с видом некоторого удивления, что само по себе тоже не удивительно, ведь он то и дело пытается пролететь сквозь стену. Просто чудо, что он до сих пор держится в воздухе, да еще в трех-четырех футах над головами. Хлоп! Ну вот, опять.
Однако Карга смотрит на это с иной точки зрения. Она кидает вверх подушки, пытаясь сбить гуся на пол. Пока у нее ничего не получается, но в стенах торчат гвозди, на которых когда-то висели довольно-таки дрянные акварели, написанные в манере Джона Опия, корнуоллского чуда, одного из прежних завсегдатаев таверны, ныне покойного. Гусь пока не встретился ни с одним из них (еще одно чудо), но пара подушек уже нашла свою цель, и гусиный пух, словно хлопья снега, летит на Поросячий клуб. Многие из присутствующих, перемазанные жиром от бекона и жареной свинины, представляют собой довольно липкие поверхности. Двуногие, обретшие перья, начинают подпрыгивать, подражая полету гуся, но гусь отнюдь не радуется тому, что стал центром всеобщего внимания. (К тому же понятно как дважды два, откуда взялось это таинственное белое вещество.)
Среди всего этого гама один лишь Септимус слышит донесшийся из верхней комнаты стук от падения. Возможно, он подозревал, что обязательно его услышит. Взлетев по лестнице и вбежав в комнату, он обнаруживает Ламприера растянувшимся на полу. Похлопывания по щекам извлекают из глубин его желудка бессвязные междометия. Легким рывком Септимус поднимает его с пола, перебрасывает через плечо и направляется к двери, но тут в комнату проскальзывает Уолтер Уорбуртон-Бурлей.
– Подумал, может, вам нужна помощь, – ухмыляется он. – Он ее не тронул?
– Разумеется, нет, – коротко бросает Септимус и, придерживая Ламприера, выходит из комнаты, обогнув двух женщин в голубом, которые заглядывают вглубь комнаты с хозяйской заинтересованностью.
Ламприер почти в полный рост качается в воздухе, ноги, согнутые в коленях, перекинуты через плечо Септимуса, руки свесились чуть не до самого пола. Старшая из женщин останавливает Септимуса.
– Ваш выигрыш, – говорит она.
– Его, – кивает Септимус на перевернутое вниз головой тело; женщина пытается впихнуть разбухший кошелек в руки Ламприера, но безуспешно.
Его ладони не способны ничего держать. Наконец она засовывает кошелек в его полуоткрытый рот. Уорбуртон-Бурлей тем временем извлек собственный кошелек и теперь выкладывает цепочку холодных монет вдоль теплой спины девушки, по одной на каждый позвонок. Она слегка ерзает.
– Лежи спокойно, Розали, – вкрадчиво шепчет он. – Вначале всегда тяжелее всего.
Ламприер приходит в себя, когда они спускаются по лестнице. Он что-то мычит, выигрыш, словно кляп, затыкает ему рот. Он плывет вниз головой по направлению к людям, чьи ноги приклеены к потолку. Внизу хрустальное дерево звенит листьями, а вокруг него неуклюжими кругами летает большая белая птица. Голова такая легкая, что поднимает за собой все его тело вверх, почти под самый потолок. Тут все ходят вверх ногами, бедолаги.
Поросячий клуб еще не утратил интереса к гусю. Они решили исполнить в его честь серенаду и для этого разделились на солистов и хор. Пока они выстраиваются друг напротив друга, словно две команды, собравшиеся состязаться в исполнении куплетов, кто-то замечает, что гусь летает кругами (если можно назвать кругами эти затейливые кренделя), и тут же кто-то еще вспоминает о музыке небесных сфер. Раздается мнение, что если спеть нужную песню, то гусь сам спустится вниз. Аргумент слабоватый, но всем хочется петь, и после неформального голосования они решают исполнить то, что по праву может считаться гимном Поросячьего клуба. Сия «Наследственная песнь» звучит примерно так:
Кто по вертепам грязным бродит?
Кого зовут Карман Дырявый?
Кто подает на бедность шлюхам
И утешает вдов над гробом?
Твой отец! Твой отец!
Твой родитель – безобразник.
Твой отец! Твой отец!
Первый в городе проказник.
Когда наследнику достались
Долги, счета и кредиторы,
Он пьет, блудит и куролесит.
Ты узнаешь пример отцовский?
Твой отец! Твой отец! и т. д.
Ламприер выплевывает кошелек в широкое голенище Септимусова сапога.
– Унеси меня, Септимус. Ради бога…
Он старается придать своему голосу настойчивость, хотя и не уверен, что его вообще слышно. Твой отец! Твой отец! Но Септимус расслышал или просто сам все понимает. Они бредут к дверям, которые граф уже распахнул перед ними. Септимус и граф обмениваются несколькими словами, после чего граф опускается перед Ламприером на колени.
– Сэр? – Граф трогает Ламприера за плечо. – Мистер Ламприер?
– Эгхмнн?
– Мистер Ламприер? – Перевернутое вверх тормашками лицо графа выглядит очень странно.
– То соглашение, о котором мы с вами говорили ранее…
Голос графа, впрочем как и он весь, переменился. Язык его уже ничуть не заплетается, взгляд сосредоточен. Внезапно приняв очень деловой вид, граф вкратце излагает Ламприеру суть их недавней дискуссии, указывая пальцем через комнату на то место, где она происходила, и напоминает, когда и каким образом протекала эта беседа, после чего пускается рассказывать какую-то очень запутанную историю, которая сейчас явно выходит за пределы понимания Ламприера. Зачем он это ему говорит?