«Страсть любовная, до Петра I почти в грубых нравах незнаемая, начала чувствительными сердцами овладевать, и первое утверждение сей перемены от действия чувств произошло. А сие самое учинило, что жены, до того нечувствующия своей красоты, начали силу ее познавать, стали стараться умножать ее пристойными одеяниями, и более предков своих распростерли роскошь в украшении. О, коль желание быть приятной действует над чувствиями жен!»
Гемильтон, или Гамильтон (Hamilton), принадлежит к числу древнейших и именитейших родов датских и шотландских, разделяющихся на множество отраслей. Мы не станем перечислять знаменитых представителей и представительниц этой фамилии, но заметим, что хроники Гемильтонов богаты самыми романтическими происшествиями, самыми разнообразными деяниями на поприщах политическом, литературном, придворном, в областях искусства, живописи, музыки; наконец, имя одной из Гемильтон, леди Эммы Гемильтон (родилась в 1760 году, умерла в 1815 году), занимает видное место в хрониках английского и неаполитанского дворов. Знаменитая красавица была любовницею многих достопочтенных лордов, любовницею нескольких героев, игравших в свое время важные роли в ученом или военном мире, была сама героинею, публичною женщиною, была натурщицею, за деньги представляла статую богини Здравия (Hydiea), являлась публике обнаженною и прикрытою прозрачным покрывалом, была законною супругою лорда-посланника, управляла неаполитанским двором… словом, список ее деяний бесконечен.
Некоторые из членов этой фамилии в настоящее время (1860 год) принадлежат к числу ближайших родственников Луи-Наполеона III.
Вслед за таким громким генеалогическим вступлением можно подумать, что фрейлина Гамильтон, героиня настоящего рассказа, есть лицо в высшей степени замечательное, что жизнь ее полна деяниями романтическими, что она — хоть бледный первообраз леди Эммы Гемильтон? Нет, «девка Марья Гаментова», как названа Гамильтон в современных ей застеночных документах и в пыточных допросах, личность интересная, но в другом роде, в других нравах. Кратковременная жизнь ее небогата событиями разнообразными; но эти немногие события характеризуют время Великого Петра, некоторых из лиц, его окружавших, знакомят с тогдашним состоянием одной из важнейших частей уголовного законодательства, наконец, дают нам повод, хоть в кратком очерке, представить внутреннюю жизнь петровского двора.
В последнее время (1860 год) судьба фрейлины Гамильтон заинтересовала многих из тех, которые следят за текущею русскою литературою. По поводу имени Гамильтон (Гаментова тож), случайно попавшего в устряловские списки оговоренных и пытанных лиц в 1718 году (История Петра I. Т. VI), в одной из газет в 1860 году появилась интересная статейка: «Фрейлина Гамильтон».
«В истории России первой половины XVIII века, — так начинает автор, — есть много лиц, которых трагическая судьба должна бы спасти от забвения. Эти бледные, окровавленные тени, участь которых мало трогала жесткие, недоступные состраданию сердца людей, живших в то ужасное время, встают теперь, одна за другой, из могил и являются перед судом потомства, требуя очищения памяти их от неправедного осуждения и произнесения нового, успокоительного для них приговора».
В этих словах выражается взгляд составителя статьи на фрейлину Гамильтон, о которой он приводит немногие, но любопытные подробности из нескольких печатных сочинений. Не станем распространяться о том, верно или неверно суждение неизвестного автора о трагической судьбе Гамильтон; но заметим, что судьба эта заинтересовала многих, и вслед за указанной статейкой в газетах появилось несколько дополнительных статей, замечаний, объяснений и поправок о фрейлине Гамильтон.
«Мы покорнейше просим, — заключает автор одной из этих статей, — занимающихся историческими исследованиями эпохи Петра Великаго, в особенности М. И. Семевского, поискать еще каких-либо сведений о Гамильтон; может быть, и подлинное дело о ней где-нибудь сыщется».
Имея пред собой это дело, мы очень рады, что можем удовлетворить любопытству занимающихся отечественной историей.
«Семейство Гамильтон, — пишет А. Языков [18], основываясь на подлинном родословии этой фамилии, — прибыло в Россию при царе Иване Васильевиче Грозном, между 1533 и 1583 годами.
Родоначальником этой фамилии был Фернард, родом датчанин, родственник герцога Нормандского, за малолетством герцога правивший Нормандией в 912 году».
«От Фернарда до Якова Гамильтона, современника Петра Великаго, изображено на пергаментном родословном свитке 24 нисходящих линий родства с боковыми отраслями этого рода».
Ближний боярин царя Алексея Михайловича, знаменитый Артамон Сергеевич Матвеев, был женат на Гамильтон; впрочем, в биографиях Матвеева фамилия жены его или вовсе не названа, или просто сказано, что она была происхождением шотландка, именем Евдокия. На каменной гробнице ее, в фамильном склепе Матвеевых (в Москве, близ Покровки), высечена следующая надпись: «Гроб супруги блаженнаго боярина Артемона Сергеевича Матвеева — боярыни Евдокии Григорьевны; а преставление ея во 180 (1672) году августа 24-го, на память пренесения честных мощей иже во святых отца нашего Петра, митрополита киевскаго и всея России чудотворца».
Если надпись на гробнице Евдокии Григорьевны умалчивает о ее прежней фамилии, зато мы узнаем ее из подписи над подлинным родословием Гамильтонов. Она помещена на пергаментном свитке (длиною 3 аршина 12 вершков, шириною 1 аршин 2 вершка): «Генеалогия знаменитой фамилии Гамильтон, вышедшей из Шотландии, составлена для употребления знаменитому мужу Андрею Артамоновичу Матвееву, экстраординарному генеральному консулу Бельгии и союзных государств, котораго знаменитая родительница произошла из фамилии Гамильтон».
Генеалогия эта, составленная по подлинным историческим актам Шотландии и Англии, написана, разрисована и украшена Ф. Брандтом Эмигером, придворным художником Анны Британской.
На верху родословного дерева, как описывает его Языков, с правой стороны помещены гербы: Артамона Сергеевича Матвеева и жены его, Евдокии Григорьевны. Над гербом первого подписано: «Артамон Сергеевич Матвеев, первый сенатор, министр и канцлер московскаго государства, презус иностранных дел, ближний боярин, наместник серпуховский». Фамильный герб жены его представляет: щит пурпурового цвета, в котором между тремя серебряными розами изображено золотое сердце, окруженное золотыми чертами. Под гербом подпись: «Княгиня Евдокия Григорьевна из дома или семейства Фомы Гамильтона г. Дарнгаберскаго, втораго брата Якова Гамильтона, каковой дом начал процветать в московском государстве при Иване Васильевиче».
Некоторые члены этой фамилии скоро вступили в русскую службу, обрусели и, вследствие употребляемой тогда славянской азбуки и всегдашней способности русских коверкать иностранные фамилии, стали вписываться в акты: Гамелтонами, Гаментонами, Гаментовыми, Хомутовыми.
Гамильтоны, при воцарении Петра, вследствие брака Евдокии Григорьевны с А. С. Матвеевым, принадлежали к аристократическим фамилиям и чрез Матвеевых имели большие связи; кто же из них был отцом фрейлины Марьи Гамильтон?
В русских документах отца ее называют Данилом; в последней линии родословия Гамильтон двоюродным братом по матери Андрею Артамоновичу Матвееву поставлен Guilemus — Вилим; зная свойство тогдашней, да и нынешней русской речи — весьма основательно предположить, что Даниловна переиначена из Вилимовны.
Таким образом, Марья Даниловна, или Вилимовна, знатная фрейлина петровского двора, была племянница Андрея Артамоновича Матвеева.
Впрочем, положительных указаний о том, кем был отец Марии в ряду московских сановников, мы не нашли; известно только, что в начале царствования Петра один из вновь образованных полков был вверен начальству Гамонтова (Гамильтон) и, по имени своего начальника, назывался Гамонтовым полком. Как он переименован впоследствии и куда делся командир полка — неизвестно; мы нашли только одно указание в списках 1706 года: «Полк, бывший Ивана Бернера — ныне Гамильтонов, расположен в Петербурге». Не этот ли Гамильтон (Вилим?) был отцом фрейлины Марии?
В то время, когда в рядах русского войска в звании полкового начальника служил иноземец Гамильтон, другой Гамильтон предводил одним из отрядов шведской армии. Он взят был в плен в день Полтавского сражений, в числе четырех других генералов.
Как видно, он принадлежал к числу именитейших пленников, ибо довольный Петр во многих письмах, разосланных к разным лицам, с гордостью называет Гамильтона, искажая его имя на все лады — общий удел всех тогдашних иноземных фамилий.
Большой чин Гамильтона не спас его от судьбы, постигшей всех шведских пленных. В 1714 году он был послан с тремя товарищами в Кириллов монастырь. После пятилетнего заточения, при начале переговоров о мире, он был освобожден, бывал у многих из вельмож, принимал участие в пирах, благодарил Петра за милостивое обхождение — это было в 1719 году, то есть тогда, когда его однофамилица, по воле сурового монарха, страдальчески окончила свою жизнь… В 1722 году генерал-майор Гамильтон получил разрешение возвратиться в отечество. Он оставил Россию, наделенный подарками от герцога Голштинского.
В каком году начинается служба его прекрасной однофамилицы при дворе Петра и Екатерины — неизвестно. На основании некоторых соображений, мы думаем, что Гамильтон, в качестве ближней прислужницы Екатерины, явилась не ранее 1713 года. В 1715 году она уже сама имела двух горничных и пользовалась расположением царя и царицы.
Штат Екатерины был далеко незатейлив; он состоял из немок, чухонок, карлов и немногих русских. Как видно, для звания прислужницы, по старому выражению, «девушки с верьху»[19], вовсе не требовалось ни знатного происхождения, ни ума; в этом случае отличали только красоту и молодость.
Такой выбор объясняется как вкусом и характером Петра, так и происхождением самой Екатерины.
Самые разнообразные рассказы о первом и весьма темном периоде ее жизни носят характер легендарный; вот одна из этих довольно сбивчивых легенд, записанная уже сто лет спустя после рождения Екатерины I Гельбигом: отец Марты (Екатерины) был литовский крестьянин Самуил (Скавронский); кроме сына Карла он имел трех дочерей: Марту, Христину и Анну. Вся семья была католической веры. По смерти Самуила семейство переехало в рижский округ, в деревню lennewaiden, на речке Rumbe. Марта родилась, как уверяли иноземцы, 16 апреля 1686 года, и лишь только подросла, отдана была матерью, не имевшей средств содержать большую семью, в услужение к пастору Daut, в том же округе, в Роопский приход. Марта из католички преобразилась в лютеранку и скоро ушла в Мариенбург, Венденского округа, в услужение к пастору Gluck. К этому времени относится брак ее, по любви, с шведским драгуном Johann. История этого брака рассказывается иноземными писателями с различными вариантами, всевозможными романтическими приключениями — очевидно, произведениями фантазии сочинителей; другие же писатели не только подробности, но и самый брак опровергают. Для разъяснения этого вопроса недостаточно немногих, но весьма важных документов, обнародованных К. И. Арсеньевым, С. Соловьевым и др. о семействе Екатерины: подождем еще материалов, а пока, вслед за Гельбигом, повторим легенду, что брак Марты (Екатерины) с драгуном был непродолжителен. Драгуна потребовали в полк. Это было незадолго до взятия Мариенбурга. В числе пленных была миловидная Марта. Шереметев взял ее к себе, но скоро уступил Меншикову в качестве служанки. Меншиков долго скрывал пленницу от вельмож и Петра, но в веселый час прихвастнул красавицей… Она взята во двор государев в конце 1703 года или в начале 1704 года; в 1705 году имела уже от царя Петра двоих детей, что видно из письма, ее именем так подписанного, 6 октября 1705 года: Катерина сама третья. Именовалась она сначала Катерина Василевская (до 1708 года), потом Михайловою (до 1711 года), перешла в Москве (около 1708 года) в лоно православия. Полагают, что крестного матерью была Екатерина Алексеевна, сестра государя; верно же то, что крестным отцом был царевич Алексей Петрович, по имени которого она и получила свое отчество и стала писаться Екатерина Алексеевна.
Несколько лет новая любимица считалась во дворе государя; с марта месяца 1711 года к ней уже обращаются как к царице, и она сопровождает государя в походах… Петр обвенчался с ней, по рассказам некоторых писателей, в 1711 году.
В народе, по поводу этого брака, ходили разные толки и слухи…
«Не подобает монаху, не подобает и ей (Катерине) на царстве быть, — так говорили солдаты, говорили и в народе, — ведь она не природная и не русская; и ведаем мы, как она в полон взята: приведена под знамя в одной рубахе и отдана была под караул; караульный, наш же офицер, надел на нее кафтан… Она (Катерина) с князем Меншиковым его царское величество кореньем обвела».
Так говорили в толпе; писали же и печатали как тогда, так и гораздо позже, несколько в другом тоне. «Великий монарх, — восклицает один из восторженных дееписателей царя Петра I, — никогда не оказал быть себя от плотскаго сластолюбия преодоленна. По разводе с царицею Евдокиею, пробыл безбрачно более 12 лет, не имея ни в мысли того, чтоб ему когда с вожделением на женский пол воззреть, пока не уловлен был от дарований, усмотренных им на лице или в сердце Екатерины, которую кой час только увидел, то всю свою любовь к ней возимел с продолжением оной до кончины своей жизни, безо всякия отмены! Толь сильное и здравое тело имел великий Петр!»
В 1715 году Петру Бестужеву дан указ царем Петром разведать о родных Екатерины, и его ответ — одно из достовернейших известий о ее происхождении.
«Вильгельм Ган Курлянец, — доносил 25 июня 1715 года Бестужев, — у него четыре сестры: первая Катерина-Лиза была замужем в Крейсбурхе за Яном Веселевским. Вторая сестра Дорота была за Сковородским, имела два сына и четыре дочери, была Лютерскова закону: один Карл, другой Фриц в Польских Лифляндах, одна дочь Анна, другая Доротея, обе в Польских Лифляндах за мужем; третья Катерина жила в Крейсбурхе у тетки своей Марии-Анны Веселевской, которую в 12 лет возраста ея взял в Лифлянды Шведской Мариенбургской пастор; четвертая Анна в поветрие умерла».
Родилась Катерина не в 1686, а в 1683 году.
Сильное и здравое тело Петра Алексеева, вопреки словам его историка, любило, хотя и временные, но частые отмены; и вот при дворе любимицы Катерины, одна за другой, являются красавицы в различных званиях, более или менее опасные, особенно в первое время… Таким образом, является на сцене Марья Даниловна Гамильтон.
Чтобы ближе ознакомиться с положением Марьи Даниловны Гамильтон при дворе, необходимо познакомиться с штатом прислуги Екатерины; но, к сожалению, мы не имеем никаких документов, ни даже списков придворного ведомства 1715, 1716, 1717 годов. Самая ранняя роспись, доставленная нам П. Н. Петровым, относится к 1720 году. Но так как в пять лет не могло произойти важных перемен в составе и общем характере придворного ведомства, то считаем нелишним привести этот список или «ведение к денежному жалованью 1720 года»:
«Комнаты ея величества всемилостивейшей, государыни царицы:
Ягане Петровой — 100 р.; Устинье Петровой — 80 р.; Анне Ивановой — 50 р.; Татьяне Герасимовой — 20 р.; Варваре Мартьяновой — 24 р.; Сузане Ивановой — 80 р.; камер-пажу Семену Маврину-100 р.; пажу Густаву Голстиину — 70 р.; пажу Антону Детольдену — 70 р.; князю Федору Прозоровскому — 20 р.; карлу Мокею Челищеву — 40 р.; Козьме Спиридонову 40 р.; Ивану Воробьеву — 20 р.; бабушке Авдотье Павловой — 100 р.; Маргарите Даниловой — 65 р.; Агнете Ивановой — 26 р.; Катерине Нелис — 25 р.; карлице Анне Ивановой — 20 р.; солдату Денису Иванову — 10 р.; прачке Домне Федоровой — 12 р.; музыканту Яну Пандуховскому? 20 р.»
«Комнаты царевны Анны Петровны:
Авдотье Ильиной — 120 р.; Дарье Ивановой — 80 р.; Бьяте Крестьяновой — 80 р.; Софье Степановой — 80 р.; Катерине Бухвостовой — 50 р.; француженке Жегетоне — 40 р.; Марье Шепелевой — 20 р.; карлицам: Устинье Никитиной — 25 р. и Марфе Даниловой — 20 р.; карлику Фролу Сидорову — 15 р.; Матвею Дементьеву — 12 р.»
«Комнаты царевны Елисаветы Петровны:
Лискине Андреевой — 100 р.; Анне Беяте — 80 р.; Грите Гликше (Gluck) — 80 р.; Анне Юрьевой — 40 р.; карлице Авдотье Петровой — 20 р.; карлице Аксинье Тимофеевой — 20 р.; Авдотье Лаврентьевой — 21 р.; Никите Вожжинскому — 12 р.; Лискиньи Андреевой, сыну Андрееву — 12 р.; Афонасью Калугину — 10 р.; кухмистру Яну Пельхеру — 150 р.; Юрью Липинскому — 3 р.: старухе Крестине Пипер — 70 р.»
«Комнаты царевны Натальи Петровны:
Карлице Марье Юрьевой — 50 р.; старухе Анне Николаевой — 30 р.; прачке Марье Андреевой — 12 р.; девке Елене Ивановой — 12 р.; швейке, которая надсматривает над прачками, Лискиньи Сигре-Сисели — 14 р.; прачке Керине Федосьевой — 12 р.; Прасковье Васильевой, Катерине Ивановой, Лискине Ивановой, Марье Андреевой — по 12 р. каждой».
Далее следует список 11 певчих; жалованье им было от 40 до 80 р.; три коровницы получали по 10 р.; поляк Гаврило Горский? 10 р.; пяти гребцам — по 8 р. и 4 гривны каждому; шапочнику Д. Иванову — 23 р. 8 гр. 2 деньги; портному Василью Вонифатьеву — 14 р. 31 гр. 4 ден.; Ф. Бухарову — 30 р.; двум шведенкам, которые у золотых дел мастера находятся, на обувь и на прочее — по 6 р.; калмыченку — 4 р.
«Комната великаго князя и великих княжен:
Камер-фрауву Солтанине — 60 р.; Смендехине-Биате Петроиой — 50 р.; камер-юнг-фаре Катерине — 50 р.; портному Иогану-Фридриху Стенбаху — 80 р.» Петру Бему и двум хайдукам не означено.
В этом списке, наряду с иностранными фамилиями, много русских; в последние годы, действительно, при дворе Петра является более русских, нежели прежде; впрочем, по фамилиям женщин вовсе нельзя судить, чтоб они были русские. Иностранные имена искажались, по воле каждого писца, на русский лад, либо иностранка выходила замуж за русского.
Приведенный список позволяет догадываться, что и при поступлении ко двору Гамильтон те же или подобные же лица составляли двор. Содержание получали они довольно скудное, даже и по тому времени; вообще, вся эта толпа русских, немок, поляков, полек, чухонок напоминала барскую дворню крепостных холопов — дворню самую разнохарактерную. Можно судить, какую смесь языков, одежд и лиц представляла эта толпа; какой странный контраст являл собою двор Петра и Екатерины с дворами московских царей прежнего времени!
Петр скоро заметил красавицу Гамильтон и сделал для нее отмену, вероятно, «усмотря в ней такия дарования, на которыя не мог не воззреть с вожделением».
Его ли внимание, внимание ли Екатерины, которая, желая угодить властелину и своему «хозяину», ласкала временных своих соперниц, — как бы то ни было, только Марья Вилимовна, или Даниловна, Гамильтон пользовалась значением при дворе, имела много нарядов, дорогих вещей, несколько горничных, из которых впоследствии важную роль играют в ее жизни Катерина Терновская да Варвара Дмитриева. Марью Даниловну ласкали, вслед за государем и государыней, придворные; ей делали значительные подарки.
Так, например, генеральша Балк подарила ей красивую девушку Крамер. Анна Ивановна Крамер была дочь купца и члена Нарвского магистрата. Взятая в плен в 1704 году, она была отослана на житье в Казань, оттуда, несколько лет спустя, приехала в Санкт-Петербург и здесь подарена г-же Балк; последняя презентовала ее Марье Даниловне. Посещая Гамильтон, государь Петр Алексеевич шутил и с ее милой прислужницей… «Государь (замечает Гельбиг) находил большое удовольствие в беседах с ней».
Окруженный подобными красавицами, развлекаясь с ними в часы досуга, Петр веселился и хотел, чтобы веселились все его приближенные: с этою целью монарх, среди множества государственных дел, находил время устраивать самые курьезные празднества; царем их был прежний его наставник, Зотов.
«Мудрый государь, — восклицает Голиков, — наименовал сего Зотова папою, дабы мечтаемую папою власть над христианством и самую особу папы привесть у подданных своих в презрение. С этою целью наряжал он Зотова смешным образом в папские уборы, представлял многие обряды папские в таком же смешном виде и проч. Равным сему образом приводил царь, мало-помалу, в неуважение Патриарха Российскаго».
Чтобы приготовить народ к прибытию патриарха, повествует автор «Деяния», и наперед изведать мысли своих подданных, государь преобразил князь-папу в князь-патриарха. Он одевал Зотова в платье, подобное патриаршему; когда тот торжественно садился на коня в назначенные дни, то государь, подражая прежним царям русским, держал стремя его седла.
С целью же осмеяния патриаршего звания государь повелел устроить смехотворную свадебную церемонию мнимого патриарха.
21 сентября 1714 года дан был указ всем знатным особам обоего пола, гвардии офицерам и другим чиновникам быть на свадьбе тайного советника Никиты Зотова, для чего и приготовить «всесветнаго манера платья, с тем, однако, чтоб каждаго манера было не более трех платьев».
10 декабря государь осмотрел всех ряженых в доме секретаря Волкова, на Васильевском острове; сам распределил порядок поезда, собственноручно написал реестр господам, кому быть на свадьбе, в каком платье и с какими играми. Вся знать, начиная от графа Апраксина, князя Меншикова, митрополита Новгородского, царевича Алексея до последнего царского денщика, все должны были участвовать в смехотворной процессии. Из дам приняли в ней участие: ее величество государыня в фрисландском костюме, две царицы, Марфа Матвеевна и Прасковья Федоровна, — в польских нарядах, обе женщины чрезвычайно набожные, для которых, без сомнения, имя и звание патриарха имело гораздо более значения, нежели для Екатерины, переменившей, по воле случая, вероисповедание. Кроме двух цариц, царевен и принцесс, государыню сопровождали пять девиц-фрейлин: они были в летниках и в нагольных шубах (вывороченных?). В этом странном, не совсем красивом наряде, сохранившемся в настоящее время между кухарками и горничными низшего разряда, во время их ряжений о маслянице и святках, должны были нарядиться фрейлины Екатерины I. В этом же наряде, без сомнения, была и Марья Даниловна Гамильтон.
Гости приглашались особою запискою, написанною в юмористическом тоне такого рода: «Позвать вежливо, особливым штилем, не торопясь… между многими другими тех, которым со двора отлучиться нельзя» (т. е. денщиков). Четверо величайших заик должны были ходить с приглашениями; не принять их никто не смел, опасаясь тягчайшего гнева государева.[20]
16 января 1715 года стали съезжаться; дамы собрались в доме князь-игуменьи Ржевской, каждая в назначенном ей наряде, с красными дудочками. Весь кортеж двинулся по городу длинной процессией, в линеях [21], каждая о шести лошадях, вслед за новобрачными; по бокам шли скороходы, старцы, уродливые толстяки, не могшие двигаться без пособия других; впереди шли музыканты со всевозможными инструментами.
При громе пушечной пальбы, звуках музыки и колокольном звоне всех церквей семидесятилетний князь-патриарх был обвенчан с шестидесятилетней архиерейшей московским девяностолетним священником из Архангельского собора. Обед был в доме князь-патриарха, откуда со смешными обрядами, подняв жениха, процессия двинулась по всему городу. Народ в бесчисленных толпах смотрел на курьезное зрелище: на улицах выставлено было для него угощение: множество бочек с вином, пивом и разными яствами. Этот народ, так недавно благоговевший пред патриархом, ныне забавлялся насчет его звания; пьяная толпа, с ковшами в руках, с великим смехом ревела: «Патриарх женился! Патриарх женился! Да здравствует патриарх с патриаршею!!»
Забавы продолжались более двух недель. Подобные пиршества свадебные, именинные и другие, сопровождавшиеся страшнейшими попойками, по уверению Голикова, служили Петру средством «к узнанию расположения сердец, сопирующих с ним!».
Поводов к устройству попоек и всевозможных пиршеств с такою оригинальною целью было очень много: ни Петр, ни его приближенные не упускали случая ими пользоваться; церковные праздники, царские и кавалерские дни, спуски кораблей, закладки новых зданий, приход новых кораблей — все было достаточным предлогом для пира. В 1715 году, между прочим, рождение царевича Петра Петровича, чрезвычайно порадовавшее государя, вызвало целый ряд обедов «с зело-веселительным пьянством». Ради веселия и праздника государь делался снисходительным к некоторым человеческим слабостям. Так, например, в один из больших праздников он наткнулся на улице на мертвецки пьяного работника. Монарх толкнул его ногою, говоря: «Вставай, брат!», но толчок ли был слаб, или вино тогдашнее крепко, только работник не проснулся. Государь велел убрать его в караульню. Когда пьяный проспался, его привели к Петру. Работник, не видя в очах и в голосе монарха ничего гневного, чистосердечно покаялся: «Обрадовавшись празднику и отдохновению от работы, согрешил — напился». Государь простил кающегося. «Да опохмелите его, — заметил он, отпуская работника, — чай, голова у него болит…»
На пиршествах присутствовали все знатные дамы; присутствовала и фрейлина Гамильтон. Красавицы, в угоду пирующим, зачастую осушали бокалы… Ассамблеи не получили еще правильного устройства; самое слово не закреплено было царским указом, но собрания танцевальные были в большом употреблении, и все дамы, в особенности молодые иностранки, чуждые русского предубеждения к этим потехам, от души веселились; веселилась и танцевала, без сомнения, и наша красавица. Она не имела первое время опасных соперниц, которые могли бы затмить ее своею красотою. Царевны Анна и Елисавета Петровны были прекрасны, по замечанию современника, «как ангелы»; но в это время были детьми. Княгиня Марья Юрьевна Черкаская (родилась в 1696 году, умерла в 1747 году), обе Головкины, Измайлова, считавшиеся в 1721–1723 годах первыми красавицами петербургского двора, в то время также были еще очень молоды. В числе немногих соперниц Гамильтон в 1713–1716 годах была генеральша Авдотья Ивановна Чернышева, пользовавшаяся иногда особым вниманием государя… Он называл ее обыкновенно «Авдотья — бой-баба!»
Русским дамам много вредила дурная и отвратительная мода: они сильно румянились. Почти все петербургские дамы так хорошо умели раскрашивать себя, что мало уступали француженкам.
Страсть к нарядам и уборам с каждым годом более и более распространялась при дворе, но средства удовлетворять возникавшим потребностям были в самом младенческом состоянии. «Я от верных людей слыхал, — замечает князь М. М. Щербатов, — что тогда в Москве была одна только уборщица для волос женских; и ежели к какому празднику, когда должны были младыя женщины убираться, тогда случалось, что она за трои суток некоторых убирала, и оне принуждены были до дня выезда сидя спать, чтобы убору не испортить… Если страсть быть приятной такое действие над женами производила, не могла она не иметь действия и над мужчинами, хотящими им угодным быть, то то же тщание украшений ту же роскошь раждало. И уже престали довольствоваться одним или двумя длинными платьями, но многия с галунами, с шитьем и с пондеспанами делать начали».
Сама Екатерина Алексеевна, по свидетельству того же историка, любила и старалась украшаться разными уборами и простирала это желание до того, что запретила другим женщинам подобные ей украшения носить, как, например, убирать алмазами обе стороны головы, дозволив убирать одну левую сторону; запрещено было носить горностаевые меха с хвостиками, которые одна она носила, и это обыкновение, введенное не указом и не законом, обратилось в узаконение, в силу которого это украшение присвоено было только одной царской фамилии, в то время, как в Германии и мещанки носят эти меха…
Пример Екатерины еще более усиливал между молодыми придворными женщинами страсть к нарядам. Ее любимица камер-фрейлина Гамильтон, как увидим ниже, до такой степени увлеклась этою страстью, что, не имея возможности украшать костюм так, как бы это хотелось, стала пользоваться вещами из туалета своей госпожи. Петр, по известной бережливости, другие поклонники Гамильтон, по бедности, не могли дарить ее необходимыми украшениями; а между тем для поддержания красоты и значения между дамами и девицами, она нуждалась во многих вещах. Эта потребность являлась тем более насущною, что красота Гамильтон стала блекнуть; она уже два раза была беременна… Первая беременность ее относится к 1715 году. В это время, впоследствии рассказывала Варвара Дмитриева, находившаяся при ней в услужении от великого поста и до Троицына дня, Гамильтон была больна: «И в то время хаживали к ней явно Семен Алабердеев, денщики и протчие дворцовые служители; но была ли тогда брюхата Марья, того я, Варвара, подлинно не знаю».
Из других показаний видно, что сомнения в беременности Гамильтон не могло и быть; несчастная, стыдясь множества поклонников своих, два раза, как сама после созналась, «вытравливала детей лекарствами, которые брала у лекарей государева двора, причем сказывала лекарям, что берет лекарство от запору…»
За злополучной девушкой, во время ее тяжелых болезней, ходила, кроме Варвары Дмитриевой, казначейша Анна (Крамер). Варвара носила Марье Даниловне (из придворной кухни) есть и пить. В награду за службу Марья Даниловна дала Варваре «два небольшие жемчуга, серьги, да юбку старую, коломинковую» [22].
Между тем царь Петр уже охладел к Марье Даниловне; первая по времени назначения в России камер-фрейлина была для него не более, как предмет временной преходящей любви, подобно Анны Монс, Матрены Балк, Авдотьи Чернышевой (по словам Вильбоа, беспорядочным поведением своим имевшей вредное влияние на здоровье Петра), Анны Крамер, княгини Кантемир и многих других. Только любовь к Катерине Алексеевне, обратившаяся у Петра в привычку и всеми средствами поддерживаемая Меншиковым, оставалась в прежней силе.
Оставляемая Петром, Гамильтон обратила внимание на одного из его денщиков, на Ивана Орлова… Надо думать, что предмет ее любви, по крайней мере, в физическом отношении был достоин выбора: в денщики выбирались красивые, рослые, видные, расторопные и смышленые молодые люди.
Они поступали из дворян, большею частью незнатного происхождения (денщикам петровским в настоящее время соответствуют флигель-адъютанты). Число денщиков было неопределенно, доходило иногда до двадцати; им поручались самые разнообразные, нередко первой важности дела, как, например: разведывание о поступках генерал-губернаторов, губернаторов, военных начальников и проч. На денщиках лежали обязанности: разведывать, доносить, производить следствие, нередко исполнять роль палача — по царскому веленью нещадно исправлять провинившегося дубиной. Такая разносторонняя деятельность требовала особых способностей и, разумеется, прежде всего — силы, ловкости, бойкости… Денщики выполняли и лакейскую службу при столе государя, его выездах и т. п. Кроме них для ежедневной службы при государе было несколько гайдуков; они обыкновенно становились, по очереди, при выездах государя и государыни сзади экипажа. Денщики были обыкновенно записаны и числились на службе в одном из полков гвардии, и, по прошествии нескольких лет, государь возводил их в высокие чины, давал отличные места, поручал ведать государственными делами… Из них выходили генерал-прокуроры (Ягужинский), президенты коллегий, сенаторы, генерал-фельдмаршалы, начальники войск, камергеры, судьи в делах первой важности, правители областей империи и прочие властные люди. Впрочем, некоторые из денщиков, либо не заявившие необходимых способностей, либо имевшие несчастие сами попасться в какое-нибудь преступление, или теряли это звание и пропадали в безвестности где-нибудь на службе в полку, или навсегда оставались денщиками.
Как велика, лучше сказать, важна была обязанность царских денщиков, можно судить из того, что государь, посылая одного шпиона для разведания о каком-нибудь деле, для вящей верности посылал вслед за ним другого лазутчика из денщиков; этот наблюдал за первым посланным. Эта система наблюдений при великом Преобразователе России пустила глубокие корни… Впрочем, нельзя сказать, чтоб денщики зачастую, по особым повелениям, работая палками и батожьем на спинах провинившихся царедворцев, губернаторов и сенаторов, в то же время сами не подвергались неприятностям палочного штрафования. Напротив, то переходное время тем именно достославно, что каждый получал свое в свою очередь. За денщиками в этих случаях оставалась только одна, впрочем, весьма важная льгота: ежечасно находясь при государе, они превосходно знакомились с его характером, странностями и мастерски иногда пользовались этим. Приведу один случай: кум и денщик государя, Афанасий Данилович Татищев, не сумел как-то исполнить одного приказания. Повелено нещадно отодрать его батожь-ем перед окнами дворца. Палки и барабанщики были готовы. Татищев не торопился идти на штраф. Между тем, выбежав из дворца, встретил на дворе кабинетского секретаря Замятнина. Татищеву пришла гениальная мысль подставить, вместо своей, чужую спину. «Куда ты засунулся? — закричал он писарю. — Государь тебя уже несколько раз спрашивал и крайне гневается; я ищу тебя, ступай скорей». Замятнин приведен к барабанщикам. «Раздевать!» — закричал занятый делами государь, на минуту выглянув из окна. «Чего ж вы стали, принимайтесь!» — крикнул Татищев, указывая на Замятнина. Секретаря его величества в мгновение ока раздели, бросили наземь, и палки запрыгали по оголенной спине. Татищев стоял за углом. Секуция продолжалась недолго. Государю было некогда; он торопился в Адмиралтейство, почему и закричал: «Полно!»
После секуции Замятнина денщик бросился к Екатерине с мольбой о ходатайстве. «Что ты это наделал? — сказала сердобольная монархиня с некоторым смущением, выслушав рассказ о странном, но выгодном обмене одной спины другою. — Ведь государь узнает, он разсечет тебя». «Ведь под батожье-то ложиться не весело», — довольно основательно говорил Татищев и молил о пощаде и предстательстве у государя. Екатерина обещала ходатайствовать; нашла удобную минуту, когда государь был в реселом расположении духа, и Татищев был прощен. «Ну, брат, — сказал монарх сеченному Замятнину, — прости меня, пожалуй: мне тебя очень жаль, но что делать? Пеняй на плута Татищева; однако ж я сего не забуду и зачту побои тебе впредь».
В то время счеты сводились чрезвычайно скоро и аккуратно. Замятнин провинился, и великодушный монарх всемилостивейше повелеть соизволил: зачесть за настоящий проступок прежнюю секуцию.
Сказанного достаточно для знакомства с обязанностями денщиков царских, с их значением в то время, когда за ними ухаживали важнейшие сановники, с их, наконец, положением в тогдашнем обществе.
На одного из этих-то царских любимцев, Ивана Михайловича Орлова, обратила внимание Марья Даниловна Гамильтон; она пленила денщика и, в свою очередь, пленилась его красотой. Это был молодой человек, он не успел еще ничем проявить себя на службе, и имя его редко встречается в современных документах. Впервые упоминается о нем в бумагах 1709 года. В списках чинов Преображенского полка имя Ивана Орлова, как простого рядового и потом сержанта, не встречается ни разу. Тем не менее и он, наряду с другими денщиками, исполнял различные, впрочем, неважные поручения.
Орлов, равно и другие русские кавалеры тогдашних собраний всегда вызывали внимание красавиц, предпочтительно пред немцами-кавалерами. Рост ли, красота, другие ли какие свойства, только выбор львиц петербургских большею частью падал на русских гвардейцев. Таким образом, выбор, сделанный фрейлиной Гамильтон, вовсе не был исключением… Орлов сделался ее любовником.
Мы были б неправы, если б вслед за князем М. М. Щербатовым стали утверждать, что любовная страсть, любовные интриги, блуд, даже разврат, до Петра I не были «ни в обычаях, ни в примерах» нашего отечества. Напротив, можно привести бесчисленное множество свидетельств из иностранных писателей и отечественных документов о том, что любострастие, блуд, разврат имели громадные размеры в допетровской Руси. Но, боясь наполнить нашу статью излишними отступлениями, мы скажем, что связи мужчины с женщинами без освящения церковью распространены были не только по всей России, но даже и в девственной стране сибирской. «Ведомо нам учинилось, — писал в 1622 году патриарх Филарет, — что в сибирских городах многие служилые и жилецкие люди живут не крестьянскими обычаями, но по своим скверным похотям… с поганскими женами смешаются и скверная деют… а иные и на матери своя и дщери блудом посягают… о них же не точию писати, но и слышати гнусно… многия из постригшихся жен с мужи своими и с наложники блуд творят» и т. д. Иностранцы, как, например, Олеарий, Кемпфер и другие самыми мрачными красками изображают нравственный характер русской женщины XVII века. Правдивый Корб прямо говорит в дневнике 1699 года, что «прелюбодеяние, любострастие и подобные тому пороки в России превышают всякую меру. Не напрасно спорят после этого, — продолжает Корб, — о русских нравах: больше ли в них невежества или невоздержания и непотребства. Сомневаюсь, существуют ли даже в законах наказания за подобные преступления? По крайней мере, мне известно, что, когда одного капитана осудили на отсечение головы за преступную связь с восьмилетнею своею дочерью, начальник укорял его такими словами: „Разве ты не мог удовлетворить своей страсти сношением с иною женщиною, когда можешь иметь столько распутных женщин, сколько у тебя копеек?“
„Не сознавая возможности высшей, чистой, нравственной связи с женщиною, не возвышаясь над плотскими, чисто животными инстинктами, весьма многие грубые русские люди не сознавали необходимости церковного освящения союза мужа с женою, посредством таинства брака“.
Желябужский, оставивший в своих записках заметки о нравственном растлении русских людей своего времени, записал и самые черты грубого разврата: растление дев, блудодейство замужних жен и женатых мужчин и проч. Так, например, „в 7192 (1684) году, — пишет Желябужский, — учинено наказание Петру Васильеву сыну Кикину: бить кнутом пред стреледким приказом за то, что он девку растлил“. Надо думать, что этот блудодей был здоровья крепкого, ибо тот же Желябужский отмечает: „Да и преж сего (то есть битья кнутом) он, Петр, был пытан на Вятке“ и т. д. „7193 г. (1685) Степану Коробьину учинено наказанье, бит кнутом за то, что девку растлил“. „7202 г. (1694) в Стрелецком приказе пытан Замыцкой, в подговоре девок…“ „7202 г. июня приведены в Стрелецкий приказ Трофим, да Данило Ларионовы с девкою, в блудном деле его жены, в застенок“. „7205 г. бит кнутом нещадно Иван Петров сын Бартенев за то, что брал жен и девок на постелю“… и т. д.
Приведенных выписок довольно, чтоб видеть, насколько прав князь Щербатов, утверждавший, что любострастие было не в обычаях нашей страны до Петра, но едва ли прав Афанасий Прокопович Щапов, восторженно видящий в реформах великого монарха „полное, всецелое, нравственное обновление, просвещение и очищение русского народа от умножившейся нравственной тины!“.
В самом деле, если говорить собственно о любострастии, то эта тина с петровского времени получила еще большее развитие; нравственного очищения далеко и далеко не воспоследовало; разврат только сделался утонченнее, но едва ли не пошлее.
Суровый монарх, грозный ко всем преступлениям и проступкам, уступая духу времени и свойствам собственного темперамента, был очень снисходителен к проступкам прелюбодеяния. Петр Васильевич Кикин, нещадно сеченный кнутом за растление девки, немного времени спустя, в 1704 году, по воле монарха, ведал всеми рыбными промыслами и мельницами России.
Осматривая однажды в Вышнем Волочке канал, государь, так повествует Штелин, увидел в толпе собравшегося народа красивую и взрослую девушку, которая поглядывала на него и тотчас пряталась, когда государь смотрел в ту сторону. Петр подозвал ее. Она краснела, закрывала лицо и плакала. Думая, что эти слезы знак стыдливости и целомудрия, государь стал говорить ей, чтоб она напрасно не стыдилась и не робела, что она хороша и ей время выходить замуж. Прочие крестьянки громко хохотали. Государь, рассердившись, сказал: „Чему вы, дуры, смеетесь? Разве тому, что сия девушка скромнее вас и плачет из стыдливости?“ Дуры не унимались. „Чему сии дуры смеются? — спросил монарх, обротясь к одному из мужиков. — Стыдливости ли этой пригожей девушки или чему другому? Разве им завидно, что я с нею говорю?“
— Нет, государь, — отвечал крестьянин, — я знаю, что они не тому смеются, а другому.
— Что ж такое?
— То, — отвечал мужик, — что вы, батюшка, все называете ее девкою, а она уже не девка!
— Что ж она такое, неужли замужняя?
— Нет, и не замужняя, — отвечал крестьянин, — она дочь моего соседа, рабочая, трудолюбивая и добрая девка; но года два как сжилась с одним немцем-офицером, который стоял у нас тогда постоем и после вскоре в другое место послан; и для того девушки наши с ней не водятся и ей насмехаются.
— Великое дело, — сказал государь, — если она ничего худшего не сделала, то должно ли сим поступком, толь долго ее упрекать и ее стыдить за то пред всеми? Это мне не угодно; я приказываю, чтоб ее ни из какой беседы не исключали и чтоб отнюдь никто не осмеливался делать ей за то ни малейшего попреку.
Затем государь сам успокаивал девушку, убеждал не печалиться, не стыдиться; потребовал к себе ее сына, мальчика миловидного и здорового, и, указывая на него, сказал: „Этот малой будет со временем добрым солдатом; имейте о нем попечение. Я, при случае, о нем спрошу, и чтоб его всякий раз показывали, когда только мне случится приехать“. Подарив мать деньгами, отпустил ее домой.
Этот случай достаточно показывает, как человечно смотрел великий Преобразователь России на плотское согрешение… Кроме духа времени этому воззрению способствовали собственные склонности монарха. Всем известно, что телесная крепость и горячая кровь делали его любострастным. Может быть, что заграничные путешествия еще более развили в нем этот — если не порок, то недостаток… „Впрочем, — так думает князь М. М. Щербатов, — если б Петр в первой жене нашел себе сотоварища и достойную особу, то не предался бы любострастию; но, не найдя этого, он возненавидел ее и сам в любострастие ввергнулся… Петр довольствовал свою плоть, но никогда душа его не была побеждена женщинами… среди телесных удовольствий великий монарх владычествовал“.
Верно или неверно мнение кн. М. М. Щербатова о начале чувственности в царе Петре — судить не беремся; но заметим, что пример Петра не мог не действовать на его окружавших, в особенности на людей, более или менее сочувствовавших его реформам. Пример в слабостях еще более заразителен: недаром же царевич Алексей Петрович, задумав обвенчаться с крепостной девицей Ефросиньей Федоровной, говорил: „Ведайте, что я на ней женюсь, ведь и батюшка мой таково учинил“; недаром генерал-прокурор, „государево око“ — Павел Иванович Ягужинский и некоторые другие по произволу и капризу развелись с женами и вступили в брак с другими… Очень хорошо зная любострастные деяния своего повелителя, и денщик Орлов смелее и смелее действовал в своих любовных шашнях с забытой красавицей.
Если тесные комнатки летнего, зимнего и других домов государевых, в которых помещалась придворная прислуга, были не всегда удобны для свиданий любовников, то громадный сад (ныне Летний, также сад у Инженерного замка) со своими гротами, островками на прудах, беседками, рощами и аллеями представлял прекрасное место в летние месяцы для интимных бесед Орлова с Гамильтон. Денщик и фрейлина, лакей и горничная — им хорошо было известно, когда, не опасаясь господского надзора, можно было всласть наговориться и нацеловаться…
Нечего и говорить, что подобных нежных любовников было очень и очень много. Не все были так счастливы из падших красавиц, что падение их не имело особых последствий: многие делались матерями; некоторые, боясь стыда, вытравливали детей, подобно Гамильтон, лекарствами; некоторые решались налагать руку — умерщвлять плод любви… Подобные преступления стали так часто повторяться, что государь нашел необходимым обнародовать 4 ноября 1715 года следующий указ:
„Великий государь указал: в Москве и в других городах при церквах, у которых пристойно, при оградах сделать гошпитали, в Москве мазанки, а в других городах деревянныя, також, как о таких же делах боготщательное и душеспасительное осмотрение преосвященный Иов, митрополит новгородский, учинил в великом Новгороде. И избрать искусных жен для сохранения зазорных младенцов, которых жены и девки рождают беззаконно, и стыда ради отметывают в разныя места, от чего оные младенцы безгодно помирают, а иные от тех же, кои рождают, и умерщвляются. И для того объявить указ, чтоб таких младенцов в непристойныя места не отметывали, но приносили бы к вышеозначенным гошпиталям и клали тайно в окно, через какое закрытие, дабы приносящих лица было не видно. А ежели такия незаконнорождающия явятся в умерщвлении тех младенцов, и оныя за такия злодейственныя дела сами казнены будут смертью; и те гошпитали построить и кормить из губерний из неокладных прибылых доходов, а имянно давать приставленным (женщинам) на год денег по 3 рубли да хлеба по полуосмине на месяц, а младенцам по 3 деньги на день“.
Указ этот в высшей степени замечателен: в нем государь прямо шел против векового народного предубеждения; до него „зазорные младенцы“ оставались без всякого призрения, умерщвлялись родителями, умирали от голода и холода, заброшенные в непристойные места; либо их подбрасывали другим, причем ребенок делался рабом, холопом, крепостным и, таким образом, обрекался на жизнь, полную страданий. Первая мысль об устройстве домов для приема незаконнорожденных принадлежит, как свидетельствуют слова указа, митрополиту Иову. В 1706 году он основал пристанище несчастным детям в трех верстах от Новгорода в упраздненном Колмовом монастыре. Митрополит отделил часть своих доходов на наем кормилиц и повелел принимать в Колмове всех приносимых младенцев и их воспитывать. Тот же преосвященный основал три другие больницы для инвалидов и проч. Государь был очень доволен столь полезною деятельностью преосвященного; в 1712 году он повелел определить в пособие ему на содержание призреваемых половину доходов с монастырских вотчин, находившихся в Олонецком уезде. Царская фамилия и многие бояре часто присылали денежные подаяния. В 1713 году во всех заведениях Иова содержалось „зазорных младенцев“, нищих и сирот 170 человек.
До митрополита Иова и царя Петра законы русские предписывали ужасные казни матерям-убийцам „зазорных детей“, но в то же самое время не предлагали никаких о них попечений. В Уложении была только одна статья, относящаяся до незаконнорожденных; но, в силу ее, несчастные лишались всех прав на свободу и гражданство: их запрещено было считать наравне с законнорожденными и отчин им не давать.
Как относились к „зазорным детям“, можно видеть из рассказа современника. „А у которых бояр, и думных людей, и у иных чинов людей, будут прижиты дети от наложниц, от вдов или от девок, а после того на тех своих наложницах поженятся, или неженаты помрут, а после их смерти останутся дети, которые прижиты по закону, а другая дети выблядки, или после смерти их останутся одни те выблядки: и по их смерти даются поместья, и вотчины, и животы, сыновьям их и дочерям тем, которые по закону прижиты; а которые прижиты до закону, и тем поместий и вотчин, и животов никаких не делят и не дают ничего, и честными людьми тех выблядков не ставят, чей бы ни был, и в службу царскую ни в какую не принимают. А кому выблядку дадут поместье и вотчину, не ведая, что он выблядок, а другие люди учнут на него бити челом, что он выблядок, и ему то доведут: и то что дано будет выблядку, отдадут тому человеку, кто на него доведет; а того выблядка, бив кнутом, сошлют в ссылку в Сибирь, для того: не вылыгай и не стався честным человеком“.
Такой взгляд на «зазорных детей» и такое презрение было к ним доколе Петр, вслед за Иовом, положил начало более человеколюбивым мерам. Не остановившись на указе 4 ноября 1715 года и на устройстве небольших госпиталей, государь, по смерти любимой сестры Натальи, в 1716 году, основал подобное учреждение в больших размерах. При дворе этой царевны была богодельня для призрения старух; царь обратил это заведение в дом для приема незаконнорожденных. С улицы приделан был чулан; в нем очередная старуха должна была принимать младенца, отнюдь не спрашивая имени матери. И детям, и старухам отпускалась хлебная и денежная дача.
Все эти меры должны были быть известны камер-фрейлине Гамильтон; но, преследуемая стыдом, желая сохранить за собой имя честной девушки, с другой стороны, не доверяя новому учреждению о «зазорных младенцах» и тому, что можно в совершенной тайне отдавать туда детей, она предпочла сделаться преступницей… Но не станем опережать события. Пока Гамильтон все еще имела значение, могла гордиться расположением своих господ; наконец, в Иване Орлове любила грубого, необразованного, полудикого, но страстного любовника. Судьба не разлучала их, и 27 января 1716 года в свите государя и государыни они отправились за границу.
Штат государыни, сопровождавший ее, был довольно велик, тем более что при ней была еще царевна Екатерина Ивановна с прислугой. 11 февраля державная чета была в Либаве, 18 — в Данциге. Государь был занят осмотром галер, заключением союзных договоров, распоряжениями, относящимися до продолжения шведской войны; государыня, с дамами, осматривала все замечательное, каталась, гуляла, посещала ассамблеи, которые давались магнатами и владетельными особами в честь ее приезда. Государыню особенно часто посещал герцог Мекленбургский, нареченный женихом Екатерины Ивановны.
8 апреля 1716 года совершено было бракосочетание его с русской царевной, в присутствии царя, царицы, короля польского, множества знатнейших дам и именитейших вельмож. Целый ряд празднеств сопровождал брачное торжество; нечего и говорить, что Гамильтон, так или иначе, но принимала участие в общем веселье, в ассамблеях, пирах, гулянках; за границей они делались еще веселее, все как-то свободнее двигались вдали от солдат, разносивших на петербургских пирах водку и опаивавших ею всех и каждого; вдали от шутов, придворных дураков, доносчиков, палачей.
Для увеселения их величеств даже мещане города Гданьска, как гласит поденная записка, устраивали разные потехи.
4 мая государь был в Штетине, куда вслед за ним со свитою явилась государыня. В то время, когда Екатерина занята была обедами и увеселениями, устраиваемыми для нее королем прусским, Петр ездил в другие города, осматривал войска, делал экзерциции, составлял военный артикул. Встречаемый везде с почетом, царь держал себя совершенно свободно, не изменяя своим привычкам. Так, в одном из германских городов, он вошел с бурмистром в кирку, во время проповеди, сел на первое место и с большим вниманием слушал проповедника. Вдруг почувствовал, что голове его холодно; не отрывая глаз от проповедника, он хладнокровно снял с головы бурмистра большой парик и надел на свою голову. Проповедь кончилась, и Петр возвратил парик хозяину. Дело в том, что Петр у себя, в столице, каждый раз, как случалось голове его холодно, снимал либо с Меншикова, либо с Толстого парик и надевал на себя.
12 июля государыня, не торопясь, приехала в Копенгаген, была встречена мужем, королем датским и множеством знатных особ. Король, ради именитых гостей, устроил празднества и угощал великолепными обедами…
В Копенгагене Екатерина гостила довольно долго. Петр заключал конвенции, писал указы в Россию, вел громадную переписку, воевал со шведами — государыня с дамами веселилась. Но невесело было Марье Даниловне Гамильтон. Она не могла поладить с грубым и ревнивым Орловым, который при каждом веселом часе, то есть после каждой попойки — а пил он часто, по обязанности царского приближенного, — оскорблял любовницу упреками, бранью, нередко поносил ее самыми пошлыми ругательствами. Между тем Гамильтон любила его искренно. Страсть к царскому денщику была так велика, что, не имея возможности давать ему подарки и удовлетворять настойчивым просьбам о деньгах, она, как сама впоследствии признавалась, «будучи при государыне царице Екатерине Алексеевне, вещи и золотые (червонцы) крала, а что чего порознь — не упомнит… а золотых червонных у ней, государыни царицы, украла же, а сколько — не упомнит; и из тех червонцев денщику Ивану Орлову дала она триста червонных, будучи в Копенгагене; да перстень с руки, да рубахи, а то все (то есть перстень и рубахи) давала она из своего, а не из краденого, а иным никому из тех вещей не давала».
Государыне было не до червонных, не до надзору за влюбленною камер-фрейлиною: она вся отдавалась сначала удовольствиям заграничной жизни, потом, будучи беременна, сделалась очень слаба, а наконец занята была возникавшим важным для нее делом.
26 августа отправился из Копенгагена в Петербург курьер Сафонов. Он вез царевичу Алексею строгий приказ отца: либо ехать за границу, либо немедля идти в монастырь!
10 ноября государыня приехала в Шверин, была беременна в последнем периоде и боялась, что переезды из города в город гибельно подействуют на ее здоровье. Между тем царь, с немногими из денщиков, между прочими с Иваном Орловым, ездил по прусским городам, был в Гамбурге. Здесь магистрат города, из особого уважения к его величеству, выдал Войнаровского, племянника Мазепы. Войнаровский был человек весьма образованный, превосходно знал иностранные языки, отличался жаркою любовью к родине и свободе. Петр с обыкновенною настойчивостью готов был силою оружия вырвать Войнаровского, если б гамбургский магистрат не поспешил схватить несчастного. Если верить историкам Петра, Войнаровский, ради добровольного во всем признания (?), без наказания отослан был в Якутск.
6 декабря государь с немногими из людей своих приехал в Амстердам; среди работ монарх отдыхал с денщиками и голландскими матросами за кружкой пива и вина; вел дружескую переписку с разными королями и владетельными особами; делал им недорогие для себя подарки. В чем они состояли — можно видеть из письма царского в Архангельск, к вице-губернатору: «По получении сего указу, сыщите двух человек самоедов, летами от 15 до 18, в их платьях и уборах, как они ходят по своему обыкновению; их надобно послать в подарок гран-дюку флоренскому (тосканскому); и как их сыщете, то немедленно отдайте их тому, кто вам сие наше письмо объявит».
Тем временем государыня с фрейлинами медленно ехала из Шверина в Везель, куда и прибыла 30 декабря.
3 января прискакал к государю паж Маврин с известием: царица разрешилась от бремени царевичем Павлом Петровичем.
«Объявляю вам, что сего 2-го января, — писал обрадованный государь ко многим из вельмож в Россию, — хозяйка моя, не поехав сюда, в Везеле родила солдатченка Павла… рекомендую его офицерам под команду, а солдатам в братство».
Но переезды, гулянья, пиры имели пагубное влияние на здоровье хозяйки, и новый солдатченок вышел до того слаб и хвор, что на другой день скончался. Петр был опечален этим известием. Хозяйка оставалась в весьма слабом состоянии в Везеле, и не ранее 2 февраля 1717 года могла приехать в Амстердам.
В продолжение ее болезни Петр, «ради телесной крепости и горячности своей крови», не мог не отдаваться в досужие часы «любострастию». Если верить иноземным писателям, то ему чрезвычайно полюбилась дочь одного пастора, который, однако, не иначе соглашался уступить русскому владыке дочь, как на основании законного брака. Царь, будто бы, дал слово, и Шафиров, будто бы, закрепил его контрактом. Но едва «высокий путешественник» в «телесном удовольствии» удовлетворил телесную крепость свою — обещание было забыто… Девушка возвращена отцу с подарком в 1000 дукатов.
В Петербурге толковали об отсутствующих господах, ходили разные о них слухи, и дядька царевичев, Афанасьев, приехав из Мекленбургии, сказывал Воронову, гофмейстеру царевича: «Слышал я от своего толмача Фридриха, который слышал от хозяйки, где мы стояли, что „у царского величества есть матреса, взята она из Гамбурга“. „Здесь не слышно“, — отвечал Воронов. Несколько дней спустя Афанасьев был у Воронова в гостях. „Слышал и я, — стал говорить хозяин, — что есть у государя матреса, и царица про это ведает; как приехала в Голландию (2 февраля?), стала пред государем плакать, и государь спросил ее: „Кто тебе сказывал?“ — „Мне сказала полковница, а к ней писал Платон“. И Платона государь за это бил“.
У Петра, впрочем, была не одна „матреса“: Авдотья Ивановна Чернышева, „Авдотья — бой-баба“, по выражению Петра, во время болезни Екатерины пользовалась его расположением.
Но как ни часты были отмены пылкого Петра в пользу той либо другой красавицы, все-таки они были и гораздо реже и несравненно скромнее, нежели как повествуют о том иностранные писатели, алчные до всякого курьезного анекдота…
Справедлив или несправедлив этот рассказ, но верно то, что Петр не находил преград своим вожделениям плотским, не находил телесных удовольствий в постоянном общении с одной и той же красавицей. Часто доводилось плакать и горевать хозяйке, много хитрости и ума надо было иметь с ее стороны, чтоб подогревать холодеющую любовь хозяина. В таком положении находились отношения господ между собой. Взглянем на отношения слуг — денщика с камер-фрейлиной.
Марья Даниловна, подобно Екатерине Алексеевне, должна была употребить все способности своего женского ума и влюбленного сердца, чтоб удерживать непостоянного Ивана Орлова от поступков ветреных. Она ревновала его к Авдотье Чернышевой, дарила его государыниными деньгами, одаривала собственными вещами — и все-таки возникали ссоры. Любовники зачастую вздорили. Петр Алексеевич бивал тех, которые не умели молчать о его интересах, но не трогал своей хозяйки. Иван Михайлович был гораздо проще, не был так деликатен и зачастую бивал свою хозяюшку. Любовники зачастую вздорили. Причинами ссор и драк, без сомнения, были со стороны Гамильтон — негодование на беспутство и пьянство Орлова, со стороны Орлова — ревность.
„В Голландии был я у Бранта в саду пьян, — каялся впоследствии в собственноручном письме Орлов, — и побранился с Марьею, и называл ее б…, и к тому слову сказал Петр Балк, „что взбесился ты, какая она б…?“ — „Чаю, что уже троих родила“, — отвечал я и более того нигде ее, Марью, не попрекал“.
„После того я еще ее бранил и пьяной поехал в тот же день в Амстердам, с Питером-инженером, и, приедучи в Амстердам, ввечеру бранил ее при Филиппе Пальчикове, при Александре подьячем и называл ее б…, а робятами не попрекал“.
„А на другой день сказал Петр-инженер: „Ты ее попрекал“. И я к ней писал грамотку и просил прощения у нее; и она в том просила у государыни-царицы милости на меня, чтоб я ее уличил, ведая то, что я не ведал (про робят); и она мне нигде не сказывала про робят никогда, и я ее нигде больше не попрекал робятами“.
„Когда (бывало) и осержусь в ревности, то ее бранивал и называл к…, и бивал, а робятами не попрекивал и в том шлюсь на нее“.
Такие неприятности отличали внутренний домашний быт путешествующего двора. Внешняя же сторона этой жизни была блестяща: торжественные приемы, всевозможные „увеселения для потехи их величеств“, подарки, осмотр всех достопримечательностей, ассамблеи при дворах, частые переезды — все это наполняло время, и оно летело быстро.
19 марта мы видим их величества в Роттердаме. Отсюда государь отправился во Францию, а Екатерина возвратилась в Гаагу. Петр не взял жены во избежание тех скучных церемоний, с которыми блестящий двор версальский готов был встретить русскую государыню. Свита царя состояла из следующих лиц: Толстой, князь Куракин (он был свойственник Петра по своей жене, Аксинье Федоровне Лопухиной, родилась в 1678 году, умерла в 1699 году, третья сестра царицы Авдотьи), Шафиров, князь В. Долгорукий, Бутурлин, Ягужинский, Макаров, Черкасов, Арескин, духовник, несколько придворных служителей, между которыми был Иван Орлов, и небольшая команда гренадер.
8 апреля 1717 года государь пешком осматривал город Остенде, в сопровождении своих приближенных. В то время вели на казнь нескольких преступников; один из них, увидав иноземного государя, закричал: „Помилуй, государь!“ Этого крика достаточно было, чтоб возбудить жалость Петра, и он был тронут, испросил жизнь преступнику. Факт любопытный. Крик иноземного солдата-преступника склонил его к милости, а вопли и стоны страдальцев — сына, сестер, жены, родственников, ведомых на лютейшие муки и истязания, не могли вызвать милости.
В то время, когда Петр любовался всеми достопримечательностями, какие представляла ему роскошная столица Франции, Екатерина довольно однообразно проводила время сначала в Гааге, потом в Амстердаме. Здесь и дождалась своего хозяина. Петр приехал 22 июля и первое время после четырехмесячной разлуки ни на час не расставался с женой. Целая неделя прошла в осмотре флота, стоявшего на якоре в пяти милях от Амстердама, и все это время они ночевали на яхте. С ними ли были Гамильтон и Орлов или оставались в городе — неизвестно; надо думать, как необходимая прислуга они сопровождали господ своих и в этих поездках.
В начале сентября государь с государыней были в Берлине. После ряда празднеств 14-го числа Петр поскакал на почтовых в Данциг. За ним поехал Иван Орлов; поехала часть женской прислуги императрицы. Так как государыня сама сбиралась в обратный путь, то, чтоб не иметь, вероятно, задержки в экипажах и лошадях, отправила свой штат партиями.
3 октября царь прибыл в Ревель, с ним вместе были и сопровождавшие его сановники, денщики, между ними Иван Орлов; приехали и дамы из свиты государыни. Кажется, нет сомнения, что между ними была Марья Даниловна Гамильтон, хотя нам достоверно известно из поденной записки Петра, что „ея величество путь свой имела от Риги к Нарве прямо на Дерпт, не въезжая в Пернов и Ревель“.
Гамильтон была в это время беременна в третий раз, притом в последнем периоде, и, вероятно, опасаясь подозрения со стороны государыни либо придворных дам, которые пытливым оком следили за поведением друг друга, отпросилась ехать через Ревель, где, в страстных объятиях Орлова, старалась забыть и свою болезнь, и свою тоску, и тягостное предчувствие о предстоявших ей страданиях…
Надо думать, что Иван Орлов был очень прост и его легко можно было обманывать: по крайней мере, проводя по нескольку часов с Марьей Даниловной, Орлов не догадывался, в каком состоянии его возлюбленная.
«Когда, в Ревеле, — писал он потом при допросах, — я у нея (Гамильтон) шупал и ее спрашивал: «Что, не брюхата ль ты?» И она сказала: «Нет». И я ее опять спросил, и она сказала: «От тебя б я не потаила». «А для чего брюхо туго?» — спросил я потом. «Да ведь ты ведаешь, — отвечала Марья, — что я нездорова. Брюхо у меня туго от запору».
Из того же показания видно, что при отъезде государя из Ревеля Орлов не последовал за ним, а по нездоровью остался в городе. Что же касается до Гамильтон, то она отправилась с другими в Петербург.
В полдень 10 октября 1717 года Петр въехал в столицу.
«Сия новая его столица, — восклицает Голиков, — прибытием обожаемого государя своего обрадована была несказанно. Все жители оной вышли во сретение его величеству и изъявили чувство радости своей слезами!»
Не примешивалось ли к этой слезливой радости чувство страха? Гроза-сиверка вновь нагрянула. Государь по приезде немедленно занялся своим обширным хозяйством: обходом и осмотром всех построек, посещением вельмож, беседами с иноземными мастерами, чинением застенков… Несколько дней спустя приехала государыня — и жизнь двора пошла обычным чередом.
Но далеко необычным чередом шла она для Марьи Вилимовны, или, как ее переименовали по-русски, — Даниловны: разлука с любовником, оставшимся еще в Ревеле, беременность в последнем периоде, страх быть узнанной в своем положении, боязнь сплетен, пересудов, насмешек придворных дам и кавалеров, начиная от князей и княжен до денщиков и горничных, — все это делало ее положение невыносимым. Она жила в летнем доме государевом, заперлась в своих комнатках, сказывалась больною, никого к себе не допускала и так искусно умела скрывать свое положение, что ее прислужницы Катерина Терновская да Варвара Дмитриева и казначейша девка Анна (Крамер) долго не подозревали настоящей причины ее болезни. Либо не успев вытравить дитя лекарствами, либо не решившись вновь совершить это преступление, Марья Даниловна с ужасом ждала рокового часа, и злополучный ребенок, плод страстной любви, уже заранее, во чреве матери, был обречен на смерть.
Между тем приехал из Ревеля Иван Орлов и посетил раз, как рассказывает служанка, свою любовницу на летнем дворе, днем, при людях; после чего вскоре уехал по какому-то новому поручению, вероятно, царскому.
В это время, около 15 ноября 1717 года, совершено было задуманное преступление. Приведем рассказ свидетельницы злодейства, служанки камер-фрейлины Гамильтон; рассказ этот, при всей безыскусственности и простоте, прямо переносит на место преступления и ставит лицом к лицу с убийцей.
«Месяц спустя, — показывала впоследствии Катерина Екимовна Терновская, — после приходу из Ревеля, Марья Гамонтова родила ребенка; про то я ведала, а именно таким образом то делалось: сперва пришла Марья в свою палату, где она жила, ввечеру, и притворила себя больною, и сперва легла на кровать, а потом вскоре велела мне запереть двери и стала к родинам мучиться; и вскоре, встав с кровати, села на судно и, сидя, младенца опустила в судно. А я тогда стояла близ нее и услышала, что в судно стукнуло и младенец вскричал; тогда я, Катерина, охнула и стала ей, Марье, говорить:
— Что ты, Марья Даниловна, сделала?
— Я и сама не знаю, — отвечала та, — что делать?
Потом, став и оборотясь к судну, Марья младенца в том же судне руками своими, засунув тому младенцу палец в рот, стала давить, и приподняла младенца, и придавила.
Тогда я, Катерина, заплакав, паки стала ей говорить:
— Что ты, Марья Даниловна, делаешь?
— Молчи, — отвечала она, — дьявол ли где тебя спрашивает?
Придавив ребенка, Марья вынула и обернула его в полотенце.
— Возьми, Катерина, — сказала она мне, — отнеси куда-нибудь и брось.
— Не смею я этого сделать, — отвечала я.
— Когда ты не возьмешь, — сказала Марья, — то призови своего мужа».
Был уже поздний час ночи; родильница, в изнеможении от телесной боли и душевной муки, опустилась на постель. Легла спать и встревоженная служанка. На другой день, по прежнему приказу Марьи Даниловны, Катерина пошла и прислала к ней мужа своего, первого конюха Василия Семенова.
«Марья Даниловна велела мне, — свидетельствует Катерина, — поднесть конюху водки, а потом просила его, Семенова, при мне, Катерине:
— Пожалуй, сего мертвого младенца брось куда-нибудь. Семенов взял и, положа в кулек, понес вон. А тот кулек дала мужу своему я, Катерина. И то делали мы с мужем, и молчали ни для чего иного, только ища в ней милости, а иное ее и бояся, для того, что часто Марья меня, Катерину, бранивала и упрекала:
— Я вас, как нищих, взыскала, и вы меня не хотите слушать».
Мы не думаем, чтоб только одна боязнь удержала служителей Марьи Даниловны от доноса на нее. Напротив, боязнь допроса в застенке скорей должна была вызвать с их стороны донос на убийцу: Катерина и Семенов хорошо знали, какому нещадному истязанию подвергались ведавшие да недонесшие на преступление: их карали одинаково с преступниками.[23]
Итак, не боязнь Гамильтон (она ничего им не могла сделать), а любовь и преданность к доброй госпоже удерживали прислугу от извета. Марья Даниловна, действительно, была очень добра и, по своему времени, щедра для прислуги. Так, например, сама служанка Катерина говорила, что получила от нее в подарок: «серьги с бурмицкими небольшими зернами, чепчик парчевой, маленьких обломков камешков пять или шесть яхонтов, косяк камки, две юбки коломянковые с быстрогами; наконец, пред отъездом в поход (т. е. за границу в 1716 году), Марья Даниловна оставила мне в Петербурге 10 рублев». Из боязни ли или из преданности, как бы то ни было, только ни Катерина, ни муж ее не сделали доноса на учиненное преступление. Дело должно было открыться гораздо позже…
Иван Орлов скоро возвратился в Петербург из командировки. Он посетил Марью Даниловну ночью, на зимнем дворе (т. е. во дворце). Сидел с нею вдвоем, наедине; беседовали долго… Иван Михайлович говорил, между прочим: «Слышал я, по приезде от Кобылякова, что ты чуть было не умерла. Что с тобой сделалось?» — спрашивал он.
«Бок у меня болел, — отвечала камер-фрейлина пытливому любовнику, — также и м пришло».
Марья Даниловна послала Катерину варить кофе и кофеем угощала Ивана Михайловича.
Напившись кофе, Орлов не остался, однако, ночевать, боясь, вероятно, чтоб не хватились его господа и не открыли бы его шашней.
Несколько дней спустя камер-фрейлина прислала за денщиком мальчика с приглашением навестить ее. Тот явился.
— Что с тобой сделалось? — спросил Орлов, вероятно, заметив страдания и слабость любовницы.
— Малехонько было не уходилась, — отвечала больная, — вдруг схватило; сидела я у девок (т. е. фрейлин), и после насилу привели меня в палату, и месяшное вдруг хлынуло из меня ведром.
Орлов поверил.
Между тем, при дворе, между денщиками, фрейлинами, служанками, дамами придворными ходили разные слухи и сплетни, которые тревожили страдалицу, волновали и самого Орлова. Красавец денщик был любимцем нескольких дам придворных и девиц-фрейлин; все они негодовали за то, что предмет их склонности ухаживает за Гамильтон. С другой стороны, у Гамильтон было несколько поклонников между денщиками, пажами и камер-юнкерами; они, из ревности, хотели рассорить ее с Орловым. Те и другие, желая сделать зло — первые Марье Даниловне, вторые Ивану Михайловичу, — сплетнями, рассказами, насмешками смущали любовников.
Таким образом услыхал Орлов от услужливого передатчика сплетен Алексея Юрова, что будто бы тот слышал разговор и шутки насчет Гамильтон Родиона Кошелева с Семеном Алабердеевым.
— Она со мною брюхо сделала, — смеясь, говорил Кошелев. Юров уверял, что Алабердеев выдал хвастливого товарища Марье Даниловне, и убеждал ее жаловаться на обидчика.
— Не знаю только, — говорил Юров, — била ли челом Марья или нет?
Ходили слухи, что у фонтана нашли мертвого подкидыша; говорили, что это дитя Гамильтон; другие указывали на прочих фрейлин и дам: это, мол, их дело. Все эти сплетни и толки до такой степени взбесили Орлова, что он решился лично допросить любовницу.
— Как это на тебя говорят, — спросил он, явясь к фрейлине, — что ты родила ребенка и убила?
Та стала плакать и клясться.
— Разве бы тебе я не сказала (о родах и убийствах), — говорила она, заливаясь слезами, — ведаешь ты и сам, какая (большая охотница) я до робят; разве не могла я содержать в тайне ребенка? Ведь, ты ведаешь, меня здесь никто не любит.
Денщик-любовник, напротив, подозревал (впрочем, напрасно), что Гамильтон была любима слишком многими, более, чем нужно для нее, и тем более для него; что Александр-подьячий и Семен Маврин жили с нею в такой же любовной связи, как и он, и что ребят у нее действительно не могло быть не от убийств, а от множества возлюбленных.
Как ни сильна была уверенность у Орлова, что у камер-фрейлины от множества сотрудников не могло быть детей, однако, после новых сплетен придворных, он опять явился к ней с допросом.
— Как же это, — спрашивал он, — другие-то говорят, что ребенок, найденный у фонтана, твой?
Марья Даниловна вновь стала плакать и божиться.
— Я, ведь, не одна была, — говорила она, — как у меня месяшное появилось.
Орлов вновь поверил. Чтобы окончательно рассеять его подозрения и прервать сплетни, камер-фрейлина, по убеждению Алабердеева, жаловалась на Родиона Кошелева и его неуместные шутки.
Кошелев повинился:
— Посмеялся я с шутки, а не из знания. Из ревности я хотел, чтоб она, постыдившись этих слов, более дружбы с Орловым не имела.
Жертва толков, пересудов, мучимая недугом, угрызениями совести и страхом наказания, Марья Даниловна Гамильтон грустно встретила 1718 год.
Он ничего не обещал ей радостного; грозные тучи скоплялись на горизонте…
Составитель петербургского календаря, уступая общественному предрассудку, а может быть, и сам разделяя его, что по звездам можно предугадывать события «о войне и мирских делех», пророчил, что в наступающем 1718 году случится очень много необыкновенного и более нехорошего, чем хорошего.
«Наипаче дело удивительно, — гласил календарь, — что в августе месяце четыре планеты, а именно Солнце, Иовит, Марс и Меркурий во знак Льва, то есть в дом солнца, весьма близко сойдут, и оное важнее, нежели обычайные Аспекты, ибо во сто лет и больше едва случается, и токмо нет Сатурна и Венеры притом, ибо они на соединение сие гораздо косо смотрят, то есть Сатурн с левой, а Венера с правой стороны в неправом квадрате стоят. Я о сем особливо не могу и не хощу изъяснения чинить, но токмо объявляю, что оное нечто особливое и важное покажет; не мыслю, чтоб оное вскоре в августе учинилось, токмо может действо свое во весь год пространить, ибо оное есть Солнечное дело, того ради окончания имеет с терпеньем ожидать… Сей же год болше к болезням, нежели ко здравию склонен, а особливо зима и весна… Того ради во многих местах слышно будет:
Многая врата аду стерти
Избави нас от внезапный смерти;
И даждь в мире поживши вечно,
Во славе твоей быти безконечно!»[24]
Оставим, однако, календарь, который, на этот раз, совершенно случайно не солгал, предсказав болезни (много переболело от пыток), смерть, общие моления о ниспослании помощи от всех напастей, и последуем за Великим Петром.
15 декабря 1717 года, государь, расписав во все коллегии президентов, поспешил в Москву, чтоб все приготовить для приема первенца сына. За ним поскакали его приближенные, его денщики (между ними Иван Орлов). На другой день, со своею свитою и фрейлинами (между ними была Гамильтон), выехала из Петербурга Екатерина Алексеевна. 23 декабря державные супруги были в Белокаменной.
Петр, по словам его поденной записки, по приезде в Москву, «стал упражняться в гражданских делах».
Эти «гражданские» дела состояли в следствии и суде над сыном, первой женой, сестрами, десятками вельмож, именитых духовных, именитых женщин и проч.
В нескольких словах, но прекрасно характеризует это страшное время М. П. Погодин: «Свозятся со всех сторон свидетели, участники; допросы за допросами, пытки за пытками, очные ставки, улики, и пошел гулять топор, пилить пила и хлестать веревка!
Запамятованное, пропущенное, скрытое одним — воспоминается другим, третьим лицом на дыбе, на огне, под учащенными ударами и вменяется в вину первому, дает повод к новым встряскам и подъемам. Слышатся еще имена… Подайте всех сюда, в Преображенское!
Жену, сестер, детей, теток, сватов, друзей, знакомых и незнакомых, архиереев, духовников — видевших, слышавших, могших догадываться.
— Мы знать не знаем, ничего ведать не ведаем!
— Не знаете, не ведаете! В застенок!!
И мучатся несчастные, истекают кровью, изнывают страхом и ожиданием. Они взводят на себя и на других напраслину, и вследствие ее подвергаются новым пыткам по три, по пяти, по десяти раз!! „В застенок!!“ — восклицают неумолимые, остервенелые судьи. Умилосердитесь, посмотрите — ведь в них не осталось кровинки; потухли глаза, они потеряли все сознание, у них пропали все чувства, они не помнят уже, что говорят, да уж и дыба устала! Застенок шатается, топор иступился, кнут измочалился.
А оговаривается людей все больше и больше! От друзей царевича Алексея уже очередь доходит до собственных друзей и наперстников царя: князь Яков Федорович Долгорукий, граф Борис Петрович Шереметев, князь Дмитрий Михайлович, князь Михайло Михайлович Голицыны, Баур, Стефан Яворский, Иов Новгородский, митрополит Киевский, епископы: Ростовский, Крутицкий, даже князь Ромодановский, Стрешнев, сам Меншиков подвергаются подозрению!»
Все были встревожены, каждый опасался за себя; ежедневные розыски, доносы сделали чутье у сыщиков необыкновенно тонким. Положение Гамильтон делалось невыносимо. При пытливом надзоре за всеми и каждым, возникшем в это ужасное время, преступление ее, хотя и не политическое, не могло остаться в тайне.
Но оно открылось почти случайно. Об этом обстоятельстве многие писатели рассказывают различно. Остановимся на этих рассказах: они легли в основание всех баснословных вымыслов о Марии Вилимовне, или Даниловне, Гамильтон.
«Денщик его величества Иван Михайлович Орлов, — так повествует И. И. Неплюев, — узнал об одном тайном сходбище, разведал о людях, составлявших общество, и вечером подал государю обстоятельную записку, донос, на заговорщиков. Великий государь, прочитав донос, тщательно уложил его в карман; он был занят другими делами; карман подпоролся, и бумага попала между сукном и подкладкой.
Ложась спать, государь обыкновенно приказывал сюртук класть или к себе под подушку, или на стул у кровати.
Лишь только Петр заснул, Орлов, окончив дневальство, отправился к приятелям и прогулял с ними ночь.
Между тем, по обыкновению своему, государь проснулся очень рано и захотел со свежей головой просмотреть донос; не найдя в кармане, заключил, что он украден, и закипел гневом. Приказано позвать Орлова, который раздевал его; Орлова не нашли. Государь еще более рассердился; повелел непременно отыскать гуляку-денщика. Долго не находили гуляку, и гнев господина достиг высшей степени… Наконец гонцы открыли Орлова. Не подозревая настоящей причины царского гнева, денщик подумал, что, вероятно, государь узнал о любовной его связи с камер-фрейлиною Гамильтоновою, любимицею ее величества.
С этою мыслию трепетавший любовник вошел к государю. Тот был в ярости. Еще более испугавшись, Орлов пал на колена: „Виноват, государь, — взмолился денщик, — люблю Марьюшку!“ (так звали при дворе камер-фрейлину). Петр увидел из мольбы, что Орлов не вор бумаги, а кстати, и она была найдена денщиком Поспеловым в подкладке сюртука.
Между тем признание заинтересовало господина, и он уже с покойным видом стал спрашивать:
— Давно ль ты ее любишь?
— Третий год.
— Бывала ли она беременна?
— Бывала.
— Следовательно, и рожала?
— Рожала, но мертвых.
Внезапная догадка осветила голову прозорливого монарха; догадка выразилась в вопросе:
— Видел ли ты их мертвых?
— Нет, не видывал, а от нее сие знал, — отвечал трепетавший Орлов.
К несчастью для любовницы, незадолго пред допросом, при очищении нечистот, найден был мертвый младенец, обернутый в дворцовой салфетке; тогда не могли отыскать матери младенца. Из ответов денщика царь увидел, что убийца ребенка не кто другой, как фрейлина Гамильтонова.
Ее зовут к царю. Петр при любовнике спрашивает любовницу. Та заперлась и стала клясться, что невинна. Ее, однако, уличили в связи с Орловым, после чего заставили сознаться, что она низвела таким образом уже двух младенцев.
— Знал ли об этих убийствах Орлов? — вновь спрашивает государь.
— Нет, — отвечает фрейлина, — Орлов не знал.
Петр не поверил невиновности денщика, велел его отвести в крепость, а над фрейлиною, убийцею нераскаянною (?), повелел нарядить уголовный суд.
Голикова рассказ (со слов Неплюева) немного представляет вариантов против рассказа Штелина; последний, разумеется, служил одним из источников автору „Деяний“. Но и эти немногие варианты должны вызвать наше внимание.
„Премудрый российский законодатель, — восклицает профессор от аллегорий, — всегда старался показать собою пример строгого исполнения законов. Он благоговел пред законом Божиим и был к уголовным преступлениям неумолим, особенно если замечал, что преступление сделано с намерением или от злости. Если дело касалось убийства, то убийца не должен был и надеяться на помилование. „Невинно пролитая кровь, — говаривал Петр, — вопиет о мщении, и ненаказанные убийства угнетают землю“.
Одна из фрейлин императрицы (?) Екатерины I, именем Гамильтон, вела распутную жизнь и два раза тайно освобождалась от беременности. Она так умела сбывать с рук младенцев своих, живых или мертвых, что при дворе нимало ее в том не подозревали; но в третий раз преступление не удалось. Умерщвленный младенец был найден, и все обстоятельства привели Гамильтон в подозрение. По царскому приказу, она была заключена в тюрьму, где и должна была признаться не только в этом, но и в двух прежних убийствах“.
Вслед за Штелиным и Голиковым приведем один из многих вариантов, помещавшихся в разных изданиях о царствовании Петра. Вот что говорится, например, в „Anecd. interess. de la cour de Russie“ (londres, 1792, t. 2, p. 272–275): „По приказанию Петра, два гренадера наказали батогами шведскую графиню Марью Даниловну Гамильтон. Она пользовалась до сих пор особым расположением Петра, но возбудила его гнев тем, что стала распускать дурные слухи об императрице. Донес на нее Меншиков. Издавна уже имея замысел (!) о возведении на престол Екатерины (после смерти Петра), Меншиков не пропускал ни одного случая, чтоб отклонить все, что могло вредить Екатерине, и интриговал против тех женщин, которые пользовались расположением Петра. Кроме того, существовала особая причина личного недоброжелательства Меншикова к этой иностранке.
Про нее ходили слухи, что она задушает своих детей тотчас после родов. Но, по неимению доказательств, все ограничивалось толками праздных людей. Однажды она бросила в колодезь своего младенца, завернутого в салфетку из дворцового белья. Несколько времени спустя ребенок был найден; находка усилила подозрения против графини. Меншиков, который до того времени потерпел положительную неудачу в волокитстве за нею, воспользовался этим случаем для мщения и старался обратить подозрения в достоверные факты. Петр, по наущению своего любимца, прошел к обвиняемой графине. „Это твое дитя нашли?“ — спросил он ее.
Гамильтон не смутилась и отперлась. Меншиков предложил сделать обыск в ее сундуках. Стали рыться, нашли окровавленное белье. Это была важная улика. Она сильно смутила Гамильтон, и она уже слабо запиралась. Ее арестовали“.
Приведенных рассказов вполне достаточно, чтоб видеть, как разноречат они один другому; впрочем, наряду с вымыслами в них есть правда: рассказы эти основаны на современных толках и пересудах, и в этом отношении они для нас интересны.
Как же открылось преступление Гамильтон, как началось роковое для нее следствие? Ответа на эти вопросы поищем в подлинном деле: „О девке Гамонтовой“.
Из него мы видим, что Орлов был далеко не верен Марье Даниловне; в последнее время, забывая ее, часто хаживал к генерал-майорше Чернышевой („Авдотья — бой-баба“). Эти частые визиты денщика к генеральше сильно огорчали камер-фрейлину: она сердилась, просила любовника прекратить свои посещения к Авдотье; наконец, чтоб решительно его устрашить, Гамильтон решилась на хитрость, кончившуюся для нее самым злополучным образом.
Увлекаемая ревностью, Марья Даниловна решилась погубить свою соперницу сплетней, одной из придворных интриг, которые так часто удавались другим. Она повела дело с того, что вздумала напугать Орлова и тем отвадить его от Чернышевой. Зная простоту и недальновидность любовника, Гамильтон могла рассчитывать на успех.
Пришел к ней однажды денщик поутру пить кофе. Марья Даниловна под видом строжайшего секрета стала ему говорить: „Сказывала мне сама государыня-царица о том, что один денщик говорил с Авдотьею (Чернышевой) о ней, о царице: кушает-де она воск, от того у нее (на лице) угри!“
Со страхом и любопытством стал спрашивать Орлов имя денщика, решившегося на столь ужасное преступление. Гамильтон не называла преступника. Иван Михайлович, как сам впоследствии показывал, тщетно допытывался многое время об имени государственного преступника.
Между тем, на третий день после утренней беседы, Орлов отправился по какому-то, вероятно, царскому поручению.
В это время неосторожная камер-фрейлина, всеми силами желавшая выкопать яму своей сопернице-генеральше, стала рассказывать княгине Прозоровской, Василию Ржевскому, Баклановскому и другим, что о страсти царицыной есть воск и происходящих от того на лице ее угрях говорили Орлов с Авдотьею Чернышевой. Марья Даниловна пустила в ход эту сплетню, как сама потом сознавалась, „с сердца, затеяв напрасно, того для, что Орлов часто хаживал к генерал-майорше Чернышевой, хотя его тем устрашить, чтоб он к ней, генеральше, часто не ходил, понеже она того желала“.
Сплетня, как все сплетни, разошлась чрезвычайно быстро. Когда приехал из командировки денщик, при дворе уже много толковали и о нем, и о Чернышевой, а главное — о царицыных угрях, как следствии странного кушанья. Услужливые друзья и противницы Гамильтон передали Орлову, что камер-фрейлина прямо указывает на него, как на рассказчика об угрях. Тот страшно испугался. Государыня считает его виновным! Его арестуют! Станут пытать: где и когда он видел царицу, уничтожающею воск! Допытаются и вымучать от него признание в небывалом преступлении! Все эти мысли, без сомнения, должны были осадить недальнюю голову Орлова, и он бросился к Екатерине с оправданием, думая, что та в самом деле что-нибудь знает о нем и о Чернышевой.
Можно представить себе, как изумился денщик, когда, в ответ на его оправдание и челобитье у ног Екатерины, та отвечала, что в первый раз слышит о придворных толках, о воске и угрях.
Немедленно призвана Гамильтон. В страшном гневе Екатерина Алексеевна стала допрашивать. Марья Даниловна заперлась, стала клясться, что она никому и ничего не говорила ни о воске, ни об угрях.
Запирательство еще более расссердило допросчицу, имевшую, по уверению Голикова, „сердце не токмо не злобное, но самое добродетельное“. На камер-фрейлину посыпались удары… Нет сомнения, что они были довольно убедительны, ибо в деле отмечено: „А по битье, Гамонтова повинилась: затеяла-де я, по злобе на Орлова, напрасно“.
С неудачного (может быть, и справедливого) сказания о воске и угрях разряжается над Гамильтон грозная туча. Нет сомнения, что камер-фрейлина тогда же была посажена в тюрьму; но деятельный монарх, занятый московским и суздальским розысками по делу первенца сына, не имел еще времени обратиться к исследованию преступления своей бывшей любовницы.
Первый отдел, первая часть многочисленных занятий великого монарха по заговору сына и его сторонников приходила к концу.
В марте 1718 года загорелись костры, засверкали топоры, возвысился кол, воздвигнулись позорные столбы, покатились колеса… Степан Глебов, епископ Досифей, Александр Кикин, Федор Пустынный, Федор Дубровский мучительною смертью избавились от дальнейших истязаний. В продолжение четырех дней на большой площади пред дворцом десятки именитейших особ обоего пола сечены кнутом, другие батогами и с вырванными ноздрями [25] либо урезанными носами отправлены в Сибирь.
Весь двор, сам государь объезжал место казней и зорким оком следил за точным исполнением приговоров.
«Ежели б подлинно был монарх, — говорит Голиков, — напряжен умертвить сына своего, то не должен ли бы он был заниматься сим единым толико мучительным воображением? Не должен ли бы он был оставить или паче, забыть все другая дела, кроме сего единаго?» Но нет, скажем мы, деятельность государя и его верных слуг была необыкновенна: в то время, как заканчивался первый акт драмы, они начинали, между многими другими кровавыми исследованиями, следствие о девке Марье Гамонтовой.
12 марта 1718 года, в среду (на память пр. Феофана, как гласит современный календарь), в селе Преображенском, в присутствии государя и государыни, осматривали пожитки Марьи Гамонтовой. При осмотре вынуты алмазные и прочие вещи ее величества. Спрашивали Марью: откуда у нее те вещи? И она пред их величествами винилась, что те вещи себе крала.
Только что кончились казни 14, 15, 16 и 17 чисел, государь с государыней 18 марта 1718 года оставили Москву.
«Москва опротивела. Дышать здесь стало тяжко. Все покрылось мглою, люди шатались как тени и в воздухе слышался, кажется, смрад. Надо было переменить место, отдохнуть, освежиться, и Петр с остальными жертвами — страшным поездом отправился в Петербург для новых розысков».
24 марта 1718 года государь въехал в С.-Петербург, вслед за ним прибыла и государыня.
Петр занялся государственными делами, поджидая как из Москвы, так и из заграницы подвоза лиц, замешанных по делу сына. Между тем крепость постепенно наполнялась; днем и ночью привозили туда новых жителей казематов различного звания, состояния, возраста, пола; многие — уже истомленные пыткой, двумя, тремя; многие — томящиеся в страшном ожидании истязаний…
Покамест рассаживают привезенных, зайдем в Петропавловскую крепость того времени. Она уже двенадцать лет строилась и украшалась каменными постройками, быстро заменявшими временные, деревянные. Если верить иностранным писателям — многие тысячи работников перемерли при созидании этой государственной темницы… С необыкновенными усилиями созидались шесть громадных больверков, шесть куртин [26], два равелина, пять ворот — все это составляло внешнюю ограду Петропавловской крепости.
Укрепления против финского берега в 1718 году были уже окончены, и приступили к переделке тех, которые выходили на Неву, особенно среднего бастиона и двух куртин; готов был угловой бастион, выходивший на Неву, к Васильевскому острову и дворцовой набережной; это был раскат Трубецкой; здесь сидели главнейшие арестанты; жилищами их были казематы, в толстых, массивных каменных стенах.[27] Внутренность крепости занимали: соборная деревянная церковь апостолов Петра и Павла, провиантские и пороховые магазины, аптека, считавшаяся лучшею в России, дом для обер-коменданта, Главная караульня, Монетный двор (близ Трубецкого, ныне Алексеевского равелина), три караульни, Тайная канцелярия. Почти вся эта постройка была в то время деревянная. Крепость разделялась каналом, берега которого усажены были деревьями; церковь стояла (как и теперь) на берегу канала; на ее башне, под шпицом, висело несколько колоколов; приставленные к ним люди каждый час, по голландскому обычаю, разыгрывали небольшую прелюдию, вслед за нею часы возвещались звоном колокола; за неимением механизма, отбивали в колокол часы те же приставленные люди. На валах и крепостных верках расставлено было до 300 чугунных и медных пушек.
Гром пушечных выстрелов во время праздников, пиров и при других торжествах, оклики часовых по ночам, звон церковных колоколов да заунывный бой часов — вот единственные звуки, которые проникали к заключенным и едва ли приносили приятные впечатления; напротив, есть известия, что часовая прелюдия нагоняла страшную тоску на страдальцев…
А их начинали свозить, одного за другим, под стражею, в кандалах, размещали по казематам.
6 апреля 1718 года, в вербное воскресенье, в 9 часов вечера, привезли первую партию. Погода была (по уверению календаря) студеная. Десять человек из привезенных колодников: Иван Орлов, вместе с двумя Богдановыми, Глебовым, Протопоповым, Афанасьевым, духовником Игнатьевым, дьяком Воиновым, Темиревым и Меером, заключены были в крепости. Остальные оставлены, за караулом, в городе.
Четыре дня спустя, при пушечной пальбе, въехал в столицу один из главнейших героев кнута и застенка — князь-кесарь Иван Федорович Ромодановский.
В это же время привезли камер-фрейлину Гамильтон, и нетерпеливый государь повелеть соизволил, в ожидании подвоза лиц по делу царевича Алексея, возобновить розыск о девке Гамонтовой.
По этому указу в среду, 9 апреля 1718 года, Иван Иванович Бутурлин стал спрашивать «царского величества, Посольского приказа подьячего Саввы Терновского жену Катерину, Екимову дочь, а в расспросе Катерина сказала, что „у Марьи Гамонтовой жила года с полтора, в том числе при ней была с полгода, с Троицына дня 1715 года по новый 1716 год; а с год без нея, тогда, когда она, Марья, была за ея величеством государынею царицею в походе“. За этим объявлением служанка Катерина рассказала, как месяц спустя после прихода из Ревеля Марья Гамонтова родила над судном, как задушила ребенка собственными руками, наконец, как поручила при ней конюху Семенову выбросить в кухню тело дитяти. Подробности этого рассказа мы уже привели в своем месте.
„А с кем Марья того младенца прижила, — говорила Катерина, — того я не знаю; а Ивана Орлова при родах не было, был неведомо где в отлучке; и более помянутого Орлова я не видала у Марьи, как он был только дважды у нее (раз на летнем да раз на зимнем дворе, см. выше). Краденых вещей и Марьиных собственных у меня, Катерины, ничего не имеется; только дала мне Марья, во всю бытность у нее, несколько подарков… А больше того от ней ничего (я) не видала; а сундуков Марьи было только один красной, большой, обит кожею, да баул, и те отдала на сбережение Петру Мошкову, да еще после прибыл один баул тогда, как она из походу приехала, и тот баул, помнится, что она взяла с собою к Москве, а достальные два остались у Петра Мошкова; да по бурмицким, небольшим зернам дала она, Марья, на серьги двум, Варваре да Анне, которые у нее жили, а иное что давала ли или нет, про то они сами скажут; а ее ли то было, что она им раздавала, или государыни царицы, про то я, Катерина, не ведаю“.
Того ж числа женка Варвара Дмитриева расспрашивана, а в расспросе сказала, что „служила она у Гамонтовой от великого поста 1715 года, ходила за ней во время болезни ее; видела у нее денщиков и разных дворовых служителей; про ее беременность ничего не знала; краденых вещей никаких у ней, Марьи, не видывала и не знает, понеже у ней, Марьи, в то время была казначейшею девка Анна, а она, Варвара, только служила во время болезни; кроме немногих подарков Гамонтова ей, Варваре, больше ничего не давала“.
На этих опросах дело Гамильтон приостанавливается до июня месяца 1718 года. Почему не была спрошена казначейша Анна, почему тотчас, по оговорам служанок, не были отобраны показания у самой Гамильтон — неизвестно.
Что касается ее любовника, то из книги гарнизонной канцелярии мы узнаем о его переводе из крепости: «20 апреля, в воскресенье, приведены в город под караул у господина поручика Котенева: князь В. Долгорукий, Авраам Лопухин, Ив. Афанасьев-большой, Эварлаков, Воронов, Дубровский, Щербатов, Воинов и Иван Орлов».
Из этого списка мы видим, что Орлова переводили (для чего?) в компании именитейших и главнейших преступников; шестеро из них, как известно, были казнены в том же году лютою смертью.
Конец апреля, весь май и июнь 1718 года проведены Петром в занятиях по делу первенца сына.
Орлов, Гамильтон и немногие из причастных к их делу лиц томительно ждали своей очереди…
19 июня 1718 года государь, по словам гарнизонного журнала, паки прибыл в крепость; его сопровождали, по обыкновению, князь Меншиков, адмирал Апраксин, князь Яков Долгорукий, генерал Бутурлин, Толстой, Шафиров и прочие; учинен был застенок. Работа продолжалась час. Между прочими истязанными в это время бывшему наследнику Российского престола царевичу Алексею Петровичу дано в сей день — двадцать пять ударов кнутом.
Весьма вероятно, что при этом съезде государь повелел приступить к делу Гамильтон; по крайней мере, из собственноручной пометки (руки Макарова) на черновых допросных листах (18 марта и 9 апреля) служанки Гамильтон видно, что бумаги эти переданы 18 и 19 июня Андрею Ивановичу Ушакову и Петру Андреевичу Толстому.
В субботу, 21 июня (память мученицы Юлианы), день был солнечный и жаркий. В природе все было так весело и чудно; роскошная Нева спокойно катила свои волны, омывая подножие крепостных валов… но невесело было за этими валами. В Канцелярии тайных розыскных дел Петр Андреевич Толстой и Иван Иванович Бутурлин допрашивали камер-фрейлину Марью Гамильтон, в «деле» о ней уже попросту именованной: девкой Марьей Гамонтовой.
Марья Даниловна винилась, что, «будучи при государыне царице Екатерине Алексеевне, вещи и золотые (червонцы) крала, а что чего, порознь не упомнит, а явно то, что у ней, Марьи, вынято».
Камер-фрейлина сознавалась, что из краденых червонцев дала Ивану Орлову 300, да кое-что из своих собственных вещей; кроме же его, «никому из тех вещей не давала; ребенка прижила она с ним, Иваном, и родила; а притом и помянутая женка была; и того ребенка не давливала, и родила над судном, который в то судно выпал, и стала беспамятна. И та женка ее с того судна подняла и положила на постель; а тот ребенок остался у той бабы; а как она пришла в память, в то время та женка ей того ребенка подносила, который был чуть жив и был у ней же, женки, и потом сказала, что он уже умер, и она-де, Марья, сказала ей, чтоб отнесла куды. А Катерина сказала, что уже она то сделает, и понесла вон, и где девала, не знает…
А ей женке Катерине, что она разспросом своим показала и Варваре и Анне, то все давала она свое и до родин, и после родин, а не из вышеупомянутого, и больше того брюхата не бывала.
И того ж числа девке Марье с женкою Катериною очная ставка.
А с очной ставки сказали:
Женка Катерина уличает, что, конечно, младенца задавила Марья таким образом, как она родила над судном: засунула тому младенцу палец в рот и подняла его (младенца) и придавила.
А девка Марья сказала, что того младенца задавила она, и в том, и во всем виновата».
Это страшное признание, без всякого сомнения, было вызвано у Марьи не столько уликой служанки, сколько угрозой следователей предать ее пытке.
Фрейлина призналась; казалось бы, и достаточно; но нет, для любознательных Петра Андреевича и Ивана Ивановича мало сего признания.
— Ведал ли об убийстве дитяти любовник твой, Иван Орлов?
Та отвечает: «Не ведал».
Следователи не верят; так или иначе, дело не может обойтись без пытки, и вот секретарь в застенке пишет: «Того ж числа девка Марья с виски сказала: что младенца задавила она, а Ивану Орлову о том, что брюхата, сказывала и что бросила младенца мертваго, и сказала, что он ушибся; а о том, что задавила, не сказывала.
А Иван Орлов приведен в застенок и на очной ставке с Марьею сказал: что он с нею, девкою Марьею, жил блудно, и что она младенца родила и бросила мертваго, о том он от нея не слыхал, и она ему не сказывала, а он-де ей говаривал: когда родит, чтоб она ему о том сказала. А триста червонных она ему дала и сказала, что ея, а не государыни-царицы».
В Канцелярию тайных розыскных дел приехал царь Петр Алексеевич. В присутствии его царского величества допрос сделался оживленнее. «Девкою Марьею» стали разыскивать.
«А с розыску сказала: что она Ивану Орлову ни о чем том (то есть об убийстве) не сказывала и лекарство принимала собою, а Орлову о том и ни о чем не сказывала; а у государыни-царицы вещи крала она и о том сказала то же, что и в разспросе своем.
Дано ей, камер-фрейлине двора ея величества, пять ударов».[28]
Скажи она одно против Орлова слово, и этот любовник был бы вздернут на дыбу: кнут да огонь пошли бы в дело.
Впрочем, само дело шло очень медленно; жалел ли царь Петр красавицу либо исподволь хотел исследовать трагическое событие, только камер-фрейлину Гамильтон оставили оправляться от первой пытки…
26 июня 1718 года скончался царевич Алексей. Его похороны, пиры и пьянства при спуске кораблей, рассылка некоторых арестантов, допросы остальных занимают время. Этого времени хватает и на то, чтоб тщательно просматривать списки пытанных и отмечать некоторых на новые истязания.
Таким образом, 5 июля 1718 года, слушав у себя на дворе докладную выписку о колодниках, царь Петр, между другими высочайшими резолюциями, указал: «Денщика Орлова прислать за караулом на Котлин остров; а Гаментову пытать вдругоряд. И буде в другом розыску скажет тож, что и в первом, а на Орлова ничего не покажет, и онаго Орлова сослать на каторгу на время без наказания. Оригиналы (то есть бумаги) все отдать в посольский приказ и поставить их в крепкую казарму».
Вскоре после этих резолюций, в начале июля, мы видим Петра в море, во главе эскадры из 23 линейных кораблей. 19 числа, в субботу, он был в Ревеле; между тем, в С.-Петербурге, Иван Орлов подал своим следователям своеручное письмо, в котором рассказывал приведенные уже нами подробности о том, как фрейлина Гамильтон сочинила, будто один денщик с Авдотьею (Чернышевой) говорил про царицу, что она-де кушает воск и оттого на лице угри; как слух этот разнесся при дворе; как, испуганный этим, он кинулся с оправданием к Екатерине Алексеевне, и та с битьем стала спрашивать Марью Даниловну.
По письму денщика в тот же день Скорняков-Писарев допрашивал камер-фрейлину. Она подтвердила обвинения любовника, пояснив, что говорила и о воске, и об угрях, ссылаясь на Чернышеву, с тем, чтоб отвадить от нее Орлова. Государь все еще был в море, либо в портах, занятый ходом переговоров о мире на Аландском конгрессе; в Петропавловской же крепости розыски продолжались.
Во вторник, 5 августа 1718 года, как значится в подлинном деле, «ею же, девкою Марьею Гамонтовою, разыскивано:
А с розыску сказала: блудно-де жила с Иваном Орловым и брюхата была трижды; двух ребенков она вытравила лекарствами, которыя брала от лекаря государева двора» и т. д.
Показания эти нам уже известны: Марья Даниловна, повинившись в том, что вытравила двух и третьего ребенка придавила, все-таки не взводила на любовника обвинения, будто бы он ведал об убийстве.
«А у государыни-царицы, — заключала настоящий ответ камер-фрейлина — червонцы и вещи крала, а сколько чего покрала, и то все у меня вынуто, а Иван Орлов о том не ведал же».
Таким образом, она совершенно выгораживала его из ответа. Следователям не могло это нравиться: по их обязанности они долгом считали вымучить что-нибудь новое.
«Девке Гамонтовой (камер-фрейлине высочайшего двора, ея царскаго величества) дано (вторично) пять ударов».
Насколько молчалива была Гамильтон, настолько был го? ворлив вполне оробевший ее любовник. В день второй пытки камер-фрейлины он написал длинное письмо, которое, за не? имением более существенных факторов, наполнил обстоятель? ным рассказом о том, как и где в Голландии он был пьян, бранил? ся с Марьею, называл ее б…; как, по приказу Питера-инженера, писал, протрезвясь, грамотки, прося извинения у обруганной; как величал он ее, вновь напившись к и бивал; писал Ор? лов и о щупаньи живота Марьи в Ревеле, приводил свои пытли? вые расспросы о тугости живота и ее уклончивые ответы. Затем дал подробный отчет о сплетнях денщиков и баб при дворе, по возврате в С.-Петербург; о беременности Марьи, о судьбе ее ре? бенка. В заключение письма Орлов говорил о необходимости, «чтоб у Марьи спросить при других про Александра подьяче? го, про Семена Маврина, что они с нею жили, также как и он. И больше думал я про робят, что не было у ней от множества; а что сперва он, Орлов, потаил от царскаго величества, то опа? сался других причин, и хотел все на себе снести, не ведая у ней робят; а ежели в них будут запираться, также и они, чтоб у них взять за их руками письмо».
Из этого письма видно, как малодушен был Иван Михайлович Орлов. В виду любовницы, сносившей мужественно не одни угрозы, но и кнут, он, в беспамятстве от страха, лгал, как увидим ниже, на нее, оговаривал и других лиц.
Нет сомнения, что донесения об этих допросах и ответах отсылались к царю Петру, да и вторичная пытка камер-фрейлины совершена была с высочайшего разрешения. Государь, по-видимому, весь отдавшийся морским эволюциям, нашел, однако, время обнародовать любопытный указ 18 августа 1718 года, в силу которого во всей России запрещалось писать какие-либо, запершись, письма; этим указом монарх давал обширное поле для фискальных исследований и застеночных розысков. «Причина сего указа, — догадывается Голиков, — заключалась в том, что тайные злоумышленники, соучастные делу царевича, выпускали в народ возмутительные письма, ко вреду высокой монаршей чести; и коль сие должно (было) быть чувствительно трудящемуся неусыпно о благе отечества монарху!»
Чувствительный царь Петр Алексеевич спасал свою честь сим указом; не менее чувствительный денщик Иван Михайлович неусыпно хлопотал о своей: ему очень не хотелось познакомиться с виской и кнутом и, ради сохранения спины, он вновь подал, в среду 20 августа 1718 года, своеручное письмо; а в нем написал:
«В первом письме я написал про Родивона Кошелева, что он посмеялся Алабердееву про Марью, будто она с ним, Орловым, сделала брюхо, и то неправда; он ему так не смеевался, и от других я, Орлов, таких речей не слыхал; только я слышал про этот смех от Алексея Юрова, а про то не знаю, от кого он слышал; сказал мне, что Алабердеев с Кошелевым побранился, и я, Орлов, спросил: за что? И он сказал: посмеялся ему Марьею, тем ребенком, который явился у фонтана, а я сказал: ведь ты слышал, не про нее говорят».
Орлов, как известно, допрашивал, вследствие этих слухов, свою любовницу, и та его уверила, что никакого убийства не было. «А на то я не могу прямо написать, — заключал свое письмо денщик, — не могу и упамятовать: как ее (камер-фрейлину) спрашивал или так, как в сем письме писал, или, может быть, что и убитым (ребенком) помянул, и в том пусть ее спросят, может быть, что она лучше помнит; при других ее никогда не спрашивал, и от других не слыхивал.
И притом прошу себе милостивого помилования, что я в первом письме написал лишнее; когда мне приказали написать, и я со страху, и в безпамятстве своем, написал все излишнее; клянусь живым Богом, что всего в письме не упомню, и ежели мне в этом не поверят, чтобы у тех спросить, того не было.
И про других (Алабердеева и Маврина) я написал, будто с Марьею жили, то я мнил; однако ж, забыв то, когда при царском величестве был розыск, и она меня в ту пору оговорила; и на свидетельство меня приводили, и тогда ее изволил спрашивать Иван Иванович (Бутурлин), и она сказала, что кроме меня никто (у нее любовником) не был.
А что-де я в первом письме написал про них дерзновенно, то в безпамятстве своем забыв. И ныне на то свидетельства вернаго не имею, что они жили с Марьею блудно».
Следствие и исследование настоящим письмом Орлова кончилось; по крайней мере, мы не имеем известий о новых допросах, да едва ли они и были; оставалась развязка любовного романа — казнь преступницы.
Но Петр не спешил с нею. Сентябрь, октябрь и весь почти ноябрь 1718 года прошли для Марьи Даниловны в томительном ожидании своей судьбы. Надежда на помилование ее не оставляла.
Пользуясь этим временем, рассмотрим те законы и постановления, которые имели отношение к ее преступлению и которые могли быть принятыми к сведению при произнесении окончательного над ней приговора.
В Судебнике царя Ивана Васильевича сказано: «А которой отец или мать убьет сына или дочерь до смерти, и отцу за то или матери сидеть в башне в городе год и шесть недель, и после того приходити к соборной церкви и пост держати, и грех свой объявляти предо всеми людьми».
Этой статье соответствуют в древних юридических памятниках следующие.
В Градском законе, гл. 48, стр. 35: «Убивай восходящаго по роду или входящаго, или сродника, огневи предан будет».
В Литовском статуте, ред. 1558 г., разд. XI, арт. 7 оконч.: «А если бы се трафило родичом дитя свое забити не с пригоды, а ни за вину, але умысльне, тогды таковый отец и матка мают быти карани за тое год и шесть недель на замку нашем седети у вежи; а выседевши год и шесть недель, маеть еще до году четыри крать при церкви, при костеле якого на боженства християньского будеть по-кутовати и вызнавати явный грех свой перед всими людьми собранья християнского…»
В Уложении 1649 года, глав. 22, ст. 3: «А будет отец или мати сына или дочь убиет до смерти, и их за то посадить в тюрьму на год, а отсидев в тюрьме год, приходити им к церкви божии и у церкви божии объявляти тот свой грех всем людем вслух: а смертию отца и матери за сына и за дочь не казнити».
Такое рода снисхождение к убийцам в то время, как во всех остальных случаях убийцы наказывались лютою смертью, достаточно объясняется общим положением родителей в Древней Руси и правами их относительно детей… Обстоятельства эти до такой степени извиняли детоубийство, что его считали скорее грехом, нежели нарушением чьих-либо прав, тем менее детских.
Но снисхождение относительно родителей — убийц детей законных вовсе не распространялось на убийц незаконных детей. В Уложении сказано (гл. 22, статья 26): «А будет которая жена учнет жити блудно и скверно, и в блуде приживет с кем детей, и тех детей, сама или иной кто, по ее веленью, погубит; а сыщетца про то допряма, и таких беззаконных жен, и кто, по ее веленью, детей ее погубит, казнить смертью безо всякия пощады, чтоб на то смотря, иные такова беззаконнаго и сквернаго дела не делали и от блуда унялися».
Объяснением столь строгого наказания за убийство незаконных детей, с одной стороны, может служить меньшая степень родительской власти матери, а с другой — особая цель, которую и преследовало тогдашнее законодательство: «чтоб на то смотря, иные такого беззаконнаго и сквернаго дела не делали, и от блуда унялися».
Вот что пишет современник о казни над таковыми женщинами-преступницами: «Женскому полу бывают пытки такия ж, что и мужскому полу, окроме того, что на огне жгут и ребра ломают. А смертныя казни женскому полу бывают за богохульство и за церковную татьбу, за содомское дело жгут живых; за чаровство и за убийство отсекают головы; за погубление детей (незаконных) и за иныя такия ж злыя дела живых закапывают в землю, по титки, с руками вместе, и отоптывают ногами, и оттого умирают того ж дня или на другой… А которые люди воруют (то есть имеют связь) с чужими женами и с девками, и как их изымают, и того ж дни, или на иной день обеих, мужика и жонку, кто б таков ни был, водя по торгам и по улицам вместе нагих, бьют кнутом».[29]
Рассказ Котошихина вполне показывает, как строго выполнялись на практике статьи «Уложения».
В «Артикуле воинском», составленном Петром в 1716 году, вся 20-я глава, в двенадцати статьях, отведена для законов «о содомском грехе, о насилии и блуде».
Как ни строги положенные в них наказания, но уже можно видеть влияние духа времени и собственного темперамента великого Петра. В толкованиях к статьям представлялись разные оговорки и смягчения, так, например:
«Ежели невинный супруг за прелюбодеющую супругу просить будет и с нею помирится или прелюбодеющая сторона может доказать, что в супружестве способу не может получить телесную охоту утолить, то можно наказанье умалить» (толк. к артик. 170).
«Ежели холостой человек пребудет с девкою, и она от него родит, то оный для содержания матери и младенца, по состоянию его и платы, нечто имеет дать, и сверх того тюрьмою и церковным покаянием имеет быть наказан, разве что он потом на ней женится и возьмет ее за сущую жену, и в таком случае их не штрафовать» (арт. 176).
Наконец, указ 4 ноября 1715 года, прямо обрекавший убийц незаконных детей на смертную казнь, относительно времен царя Алексея Михайловича, является постановлением несравненно снисходительнейшим.
Таким образом, и по «Уложению» царя Алексея, и по петровским законам Гамильтон должна была быть казнена смертью. Приговор состоялся в четверг, 27 ноября 1718 года.
В день 27 ноября 1718 года, по словам современного документа, «великий государь царь и великий князь Петр Алексеевич всея великия и малыя, и белыя России самодержец, будучи в Канцелярии тайных розыскных дел, слушав вышеписаннаго дела и выписки, указал, по имянному своему великаго государя указу: девку Марью Гамонтову, что она с Иваном Орловым жила блудно и была от того брюхата трижды и двух ребенков лекарствами из себя вытравили, а третьяго удавила и отбросила, за такое ее душегубство, также она же у царицы государыни Екатерины Алексеевны крала алмазныя вещи и золотые (червонцы), в чем она с двух розысков повинилась, казнить смертию.
А бабе Катерине, которая о последнем ея ребенке, как она, Марья, родила и удавила, видела и, по ее прошению, того ребенка с мужем своим мертваго отбросила, а о том не доносила, в чем учинилась с нею сообщница, вместо смертной казни учинить жестокое наказание: бить кнутом и сослать на прядильный двор на год.
А Ивана Орлова свободить, понеже он о том, что девка Марья Гамонтова была от него брюхата и вышеописанное душегубство детем своим чинила и как она алмазные вещи и золотые брала, не ведал — о чем она, девка, с розыску показала имянно.
Подписали: Петр Толстой. От лейб-гвардии майор Ушаков. Григорий Скорняков-Писарев.
И по вышеписанному его великаго государя именному указу, Иван Орлов из-за аресту свобожден того же числа».
С подписанием приговора камер-фрейлину Марью Гамильтон заковали в железо.
8 декабря 1718 года, на Троицкой площади, у крепости, казнено девятеро из важнейших лиц, замешанных в деле царевича Алексея; головы их выставлены на позорном столбе, тела — на колесах.
Царь совершенно успокоился от тягостного суда и, в знак полнейшего торжества, повелел выбить медаль: на одной стороне был портрет императора Петра Первого, на обороте же изображена корона, лежащая на высокой горе, которая выходит из облаков; ее освещает солнце с надписью: «Величество твое везде ясно. 1718 г. 20-го декабря».
Увековечив таким образом память о суде и осуждении сына, царь спешил отдохнуть и оправиться. 19 января 1719 года, вместе с Екатериной, царицей Прасковьей Федоровной, бароном Остерманом и знатными особами, государь отправился к марциальным Олонецким водам.
Здесь государь пробыл до марта 1719 года, проводя время в обычных занятиях делами, на досуге веселясь, по-своему, с приближенными.
3 марта Петр и его двор возвратились в столицу.
Долгое заточение Марьи Даниловны и ее тяжкие страдания возбудили наконец жалость у ее госпожи. Екатерина, умоляемая свойственниками и родными злосчастной своей камер-фрейлины, решилась ходатайствовать о ее прощении. Она тем больше надеялась на успех, что видела род нерешительности со стороны мужа казнить ее служанку: четыре месяца протекли со времени подписания приговора.
О ходатайстве Екатерины сохранилось несколько рассказов; они-то и составляют сущность печатных, столь скудных, известий о Марии Гамильтон.
Если верить им, то государыня употребила для ее спасения все усилия; к своей просьбе она присоединила просьбы разных доверенных лиц государя; но все это ни к чему не повело. Тогда Екатерина убедила помочь ей любимую невестку Петра, царицу Прасковью Федоровну, которая пользовалась большим уважением государя. Прасковья не отказалась от попытки умилостивить Петра, тем более что в этом случае выполняла обычай старины, когда, по словам Котошихина, «царица или царевны — царю били челом», причем царь, по их прошению, все доброе чинил, от бед и смертей освобождал.
С этою целью царица Прасковья пригласила к себе накануне казни Марьи Даниловны (то есть 13 марта 1719 года) государя, государыню, графа Апраксина, Брюса и Толстого. Все трое были уже приготовлены к просьбе и со своей стороны обещали ее поддержать.
Начался общий разговор. Прасковья Федоровна искусно навела его на Гамильтон, извиняла ее преступления человеческою слабостью, страстью и стыдом; превозносила добродетель в государе, сравнивала земного владыку с Богом небесным, который долготерпелив и многомилостив и проч. Апраксин, Брюс и Толстой, согласно с царицей, стали просить за злополучную фрейлину, говоря в смысле слов псалма: «Аще беззакония назриши Господи, кто постоит?»
Петр был в духе, выслушал челобитье терпеливо, не перебивал просителей; когда они кончили, он спросил невестку:
— Чей закон есть на таковые злодеяния?
— Вначале Божий, а потом государев, — отвечала Прасковья.
— Что ж именно законы сии повелевают? Не то ли, что «проливаяй кровь человеческую, да пролиется и его?»
Царица должна была согласиться с тем, что за смерть — смерть.
— А когда так, — сказал Петр, — порассуди, невестушка; ежели тяжко мне и закон отца или деда моего нарушить, то коль тягчае закон Божий уничтожить? Я не хочу быть ни Саулом, ни Ахавом, — продолжал царь, обращаясь к министрам, — которые, нерассудною милостию закон Божий преступя, погибли и телом и душою; и если вы имеете смелость, то возьмите на души свои сие дело и решите, как хотите, я спорить не буду.
Все умолкли; никто не решался ни брать на себя ответа, ни делать того, на что не было охоты у повелителя. Прасковья Федоровна, видя, что ходатайство ее ни к чему не повело, поспешила «шуточным прикладом речь свою замять».
Что было причиной строгости царя относительно женщины, которая пыткой и годовым самым ужасным заключением, причем четыре месяца в кандалах была, по-видимому, достаточно уже наказана? Панегиристы Петра — Татищев, Штелин, Голиков, Н. Полевой и другие находят, что строгость Петра прямо вытекала из желания неуклонно выполнить закон; но в таком случае рождается вопрос: всегда ли выполнял он закон, хотя бы и в уголовных только преступлениях? Напротив, во многих случаях Петр не только уступал просьбам царицы и приближенных вельмож, но нередко милостиво принимал его величество ходатайство смелого шута; даже любимой собаки, на ошейнике которой догадывались привязать челобитье о помиловании или, по крайней мере, о смягчении сурового его закона…
Итак, не было ли другого обстоятельства, которое вызывало со стороны царя Петра строжайшее наказание камер-фрейлины Гамильтон?…
Гельбиг разрешает этот вопрос любопытным известием, за достоверность которого он ручается (sic): «Почти всем известно, — говорит автор Russische Gunstlinge, — из N 88 анекдотов Штелина о Петре Великом, что девица Гамильтон извела своего собственного младенца и за что ей отрублена была голова, но, может быть, немногие знают, что отцом этого младенца был — Петр I».
Мы не беремся решать, кто был отцом задушенного дитяти: Петр Алексеевич или Иван Михайлович? Но едва ли может быть сомнение в том, что ревность, досада на неверность Гамильтон немало усугубили строгость к ней великого монарха.
В субботу, 14 марта 1719 года, погода была ветреная, утро туманное.
Лишь только стало рассветать, на Троицкой площади, близ крепости, собралась толпа народа, издавна уже привыкшего к казням. Солдаты цепью окружали место казни, наблюдая за порядком. Зеваки окружали эшафот, поджидая жертвы и поглядывая на полусгнившие головы заговорщиков, казненных 8 декабря прошлого года. Государь не замедлил приездом.
Привели из крепости осужденных. Марья Данилова до последнего мгновенья ждала прощения. Догадываясь, что государь будет при казни, она оделась в белое шелковое платье с черными лентами, без сомнения, в надежде, что красота ее, хотя уже поблекшая от пыток и заточения, произведет, однако, впечатление на монарха… Она ошиблась. Впрочем, государь был ласков — по крайней мере, не осыпал ее упреками, насмешками, бранью, чем сплошь да рядом сопровождались прочие казни, какие бывали в высочайшем его присутствии.
«Девка Марья Гамантова, да баба Катерина! — воскликнул один из секретарей, начиная чтение приговора, — Петр Алексеевич, всея великия и малыя, и белыя России самодержец, указал за твоя, Марья, вины, что ты жила блудно и была от того брюхата трижды; и двух ребенков лекарством из себя вытравила; а третьяго родила и удавила, и отбросила, в чем ты во всем с розысков винилась: за такое твое душегубство — казнить смертью.
А тебе, бабе Катерине, что ты о последнем ее ребенке, как она, Марья, родила и удавила, видела; и, по ея прошению, онаго ребенка с мужем своим мертваго отбросила, а о том не доносила, в чем учинилась ты с нею сообщница же, — вместо смертной казни учинить наказание: бить кнутом и сослать на прядильный двор, на десять лет».
Трепетала от ужаса камер-фрейлина, молила о пощаде. Петр, так рассказывал Штелину Фоециус, придворный столяр, очевидец события, простился с нею, поцеловал и сказал: «Без нарушения божественных и государственных законов не могу я спасти тебя от смерти. Итак, прими казнь, и верь, что Бог простит тебя в грехах твоих, помолись только ему с раскаяньем и верою».
Она упала на колени с жаркою мольбою. Государь что-то шепнул на ухо палачу; присутствовавшие думали, что он изрек всемилостивейшее прощение, но ошиблись; царь отвернулся, сверкнул топор — и голова скатилась на помост. Он исполнил данное прежде обещание: тело красавицы не было осквернено прикосновением катских рук.
Великий Петр, повествуют иноземные писатели, поднял голову и почтил ее поцелуем. Так как он считал себя сведущим в анатомии, то при этом случае долгом почел показать и объяснить присутствующим различные части в голове; поцеловал ее в другой раз, затем бросил на землю, перекрестился и уехал с места казни.
Вечером того же дня малограмотный писарь гарнизонной канцелярии отметил, между прочим, в журнале: «14 марта: по указу его царского величества казнена смертию дому его величества девица Марья Данилова: отсечена голова; девица содержалась в гарнизоне под караулом».
Катерина-служанка была высечена кнутом и сослана по приговору.
Что касается до Ивана Орлова, то он был освобожден еще 27 ноября 1718 года.
По этому поводу И. И. Неплюев рассказывал следующее: «Несмотря на все уверения Орлова о том, что он не ведал о детоубийствах, Петр все еще сомневался и целый год держал его в тюрьме. Наконец, бывши на одной ассамблее, приказал привести заключенного денщика. Снова убеждал его, что если он ведал об убийстве, то покаялся бы чистосердечно, „потому (говорил государь) согрешить есть дело человеческое, а не признаваться в грехе есть дело дьявольское. Покайся и я тебя прощу!“
Орлов продолжал говорить, что он невинен, и клятвами подтверждал уверения.
— Ну, ежели ты и виновен, — возразил Петр, — то как нет точных тому доказательств, да судит тебя Бог, а я должен наконец положиться на твои клятвы.
Орлова, по воле монарха, одели в новый гвардейский мундир и выбрили ему отросшую в тюрьме бороду.
— Жалую его поручиком гвардии, — сказал Петр, — страх подпасть под неправосудие в том сомнительном деле принудил меня заключить тебя на год, яко виновника несчастию любовницы твоей, и ты сам должен признать наказание сие справедливым; оно послужит и тебе, и другим наставлением храниться от подобных поползновений.
Насколько верен рассказ Голикова, записанный со слов Неплюева, решить, конечно, трудно.
В каком полку был Иван Орлов в 1719 году — неизвестно; впрочем, в списках Преображенского полка офицеров, представленных в 1722 году на рассмотрение Петра, для назначения из них судей по делу Шафирова, значится именно — Иван Орлов.
Ловкий удар топора, отделивший голову красавицы, без сомнения, принадлежал опытному и искусному обер-кнутмейстеру, старшему палачу. Он лично рапоряжался при допросах и пытках; он же исправлял должность придворного шута. Любопытна его кончина: в 1722 году, в бытность в Олонце с государем, он упал (пьяный?) с лестницы, переломив три ребра и, через десять дней, в страданиях умер.
Но возвратимся к казненной им камер-фрейлине. С отсечением головы не все еще кончилось; оставались ее пожитки, которые надо было, как конфискованное на царя добро, принять на сохранение. Об этом приеме дошел до нас следующий документ:
„1719 г. марта 16-го дня отдано в дом царскаго величества стряпчему Петру Ивановичу Мошкову после девицы Марьи Гамантовой:
Склядень алмазной, в нем 23 алмаза, да малых 48; перло бурмицких (зерен 39), при нем запонка 15 алмазов, перло жемчужное, 49 жемчугов, 8 цветочков по одному алмазу; серги, в них 8 алмазов, другая такая же с яхонтом, серги с красным камнем, при них две искры, два запонка золотые, три подвески простых изломанных, на ручке алмазец; с алмазом кафтанчик тафтяной полосатой с юнкою, да другой кафтанчик штофовой. Вышеписанныя вещи в доме царскаго величества Петр Мошков принял. А сию роспись писал лейб-гвардии Преображенскаго полку солдат Иван Кондырев, каптенармус Федор Зелов“.
Забрав на сохранение драгоценные вещи из небольшого скарба камер-фрейлины, великий Петр, если верить Гельбигу, приказал конфисковать и сохранить самое драгоценное, что имела Марья Даниловна: ее красивую голову.
Голова эта положена была в спирт и отдана в Академию наук, где ее хранили в особой комнате с 1724 года вместе с головою камергера Монса. Воля монарха была исполнена с величайшею точностью. За головами был большой уход до восшествия на престол Екатерины I; когда же увидели, что императрица забыла о бывшем любимце своем, отрубленную голову которого, после казни в течение нескольких дней, видела перед собой, то и смотрители в Академии забыли их.
Спустя шестьдесят лет о них вспомнили. Это было в 1780-х годах. Княгиня Е. Р. Дашкова, в качестве президента Академии, пересматривала счета и нашла, что чрезвычайно много выходит спирту. Между прочим, она заметила, что он отпускается на две головы, хранимые в подвале, в особом сундуке, ключ от которого вверен был особому сторожу; но он не знал, чьи головы находились под его охраной.
Долго рылись в архиве Академии наук; наконец, нашли имена владельцев голов — то были: двора императрицы Екатерины I фрейлина Марья Даниловна Гамильтон и камергер Виллим Иванович Монс. Княгиня Дашкова донесла о находке императрице Екатерине II. Головы принесли во дворец, рассматривали, и все удивлялись сохранившимся следам их прежней красоты. Когда любопытство было удовлетворено, головы, по приказу императрицы, «закопали в погребу».
1861