Телефонный звонок разбудил Лузгина в половине девятого. Он уже несколько лет не просыпался так рано режим работы в основном был вечерним, а образ жизни и вовсе ночным; исключения он делал только для понедельников, когда вставал в семь пятнадцать, чтобы посмотреть киселевские «Итоги» по НТВ. Сам ведущий Киселев ему не нравился: барин, губы кривит, цедит по три слова в минуту, — но репортерские бригады «Итогов» были самыми профессиональными на Российском телевидении, и Лузгин, немало в молодости порепортеривший, смотрел их сюжеты с удовольствием и кое-чему учился.
Но сегодня был четверг, и Лузгин намеревался проспать до обеда, чтобы сном выдавить из организма вечную похмельную жажду пива или чего покрепче. Предстоял непростой разговор с Кротовым, требовалось быть в форме.
Звонок не умолкал. Лузгин поднялся с кровати и прошлепал в коридор, где сел на тумбочку у телефона и снял трубку.
Проклятьем и сладостью лузгинской работы было то, что его знало полгорода, и сам он знал половину из той половины, но вполне понятным образом не мог удержать в памяти тысячи имен, лиц и голосов, потому и случались досадные эпизоды; голоса обиженно твердили: «Ну, как же так, это же я, неужели забыл?», и Лузгин бормотал в ответ: «Конечно, помню, дружище. Как дела?». Вот и сейчас в трубке поскрипывал извиняющийся старушечий говорок, именовал его Вовой, спрашивал про маму и жену, про Сашкины похороны, рассказывал про нелегкую жизнь на пенсии, и неделикатный спросонья Лузгин не выдержал и спросил, кто это звонит в такую рань.
Оказалось, звонила старая бухгалтерша с телевидения, жившая когда-то с Лузгиным в одном подъезде и хорошо знавшая его семью еще с шестидесятых годов. Она давно уже была на пенсии, Лузгин лет пять не видел ее и не слышал, почти забыл и не знал, жива ли она вообще. А когда-то Раиса Михайловна была лузгинским благодетелем, ссужала деньги до получки и правила его гонорарные ведомости — документы строгой отчетности, которые безалаберный журналист вёл как Бог на душу положит.
— Ох, простите, тетя Рая, — сказал смутившийся Лузгин. — Это я не проснулся еще. Чем могу помочь, тетя Рая?
Лузгинская жена Тамара часто выговаривала ему за нежелание брать телефонную трубку: «Лежишь рядом, а мне бежать с кухни!». В этом нежелании не было лени, просто с годами Лузгин понял, что каждый звонок и последующий разговор, с чего бы он ни начинался, заканчивался той или иной просьбой. Еще ни один человек на свете не позвонил Лузгину и не спросил: «Вова, что я могу для тебя сделать?».
Так было и на этот раз. У тети Раисы болел муж, тоже давний пенсионер, плохо с легкими и с сердцем, требовалось срочно увезти его из назревающей весенней тюменской сырости куда-нибудь на юг, где солнечно, тепло и чистый воздух. Но это нынче стоило огромных денег, которых, понятно, у стариков не было. Правда, у стариков было два сына, считавшихся не последними в городе людьми, но тетя Раиса о них даже не обмолвилась, и Лузгин решил объехать эту тему.
— Хорошо, тетя Рая, — сказал он. — Я вам на днях перезвоню. Вы, главное, не расстраивайтесь. Нет таких проблем, которые нельзя решить.
Старуха заплакала, и Лузгин еще минут пять ее успокаивал, с каждым собственным словом все больше сознавая, что теперь обратного хода нет, и он вынужден будет, если у него ничего не получится, послать стариков на юг за собственный счет. Потом, когда мылся и брился, варил и пил кофе, в голову пришел вечный вопрос: почему? Ну почему он должен всем этим заниматься?
В начале десятого он достал из «дипломата» свой телефонный «поминальник» и засел за аппарат.
Первым делом он позвонил знакомой директорше туристического бюро: сделал когда-то про них рекламную передачу, с тех пор встречались то тут, то там.
Директорша была рада звонку, к просьбе отнеслась со вниманием, попросила минуту для консультаций. Лузгин не успел еще выкурить сигарету, как директорша снова появилась на линии и предложила вариант: турецкий курорт Анталья, прекрасный климат, тихое место (турки — мусульмане, там особо не попьешь). Проблему с загранпаспортами она брала на себя, Лузгину требовалось лишь подтолкнуть звоночком ОВИР. Насчет путевок договорились так: Лузгин в течение трех месяцев бесплатно «катает» в своих передачах рекламный ролик турбюро, за это директорша выдаст путевки старикам «в порядке благотворительности» — пусть только принесут бумагу от совета ветеранов.
Звонок заместителю начальника ОВИРа тоже был успешным: зам обещал быстро оформить паспорта, лишь бы милиция и ФСК не тянули с визированием анкет. В службе безопасности у Лузгина контактов не было, но милиция «сидела» рядом с «контриками», а там мог подсуетиться друг-начальник из ОМОНа, которому Лузгин сразу и позвонил, но нарвался на первую неприятность: друг-начальник вместе с отрядом своих бойцов был в Чечне, командировка заканчивалась в апреле, это поздно.
Отложив на время решение паспортных вопросов, Лузгин позвонил директору местной авиакомпании, возившей на своих самолетах оравы «челноков» до Стамбула и обратно. Бравый и горластый авиационный начальник заявил, что для хорошего человека два места в хвосте всегда найдутся, даже денег не надо.
— А что надо? — спросил Лузгин.
— Слушай, Васильич, три недели не могу попасть на прием к Рокецкому. Организуешь?
— Зачем он тебе нужен?
— Покупаем новые самолеты — классные, по всему миру летать будем, кучу денег заработаем. Мне дают валютный кредит, но только под гарантию областной администрации. А я к Рокецкому пробиться не могу.
— Ну, а Мартынушкин, его первый зам по финансам?
— Э, Сергея Николаевича на худой козе не объедешь…
— А что, коза совсем худая?
— Шесть миллиардов долгов по бюджетам у нас. Мартын мне голову отрубит, если я к нему сунусь.
— Так ты решил Рокецкого подставить…
— Ну почему подставить? Без этого кредита мы из дыры не вылезем, тогда уж точно бюджетные долги не вернем. Надо же перспективу видеть…
— Ладно, перезвоню. Но чтоб стариков первым классом отправил!
— Ну, если дело выгорит…
— Нет, начальник, так не пойдет, — сказал Лузгин. — Ты меня о чем просил? Аудиенцию устроить. Так вот, встречу я тебе организую, но за последствия не отвечаю. Ты мне билеты — я тебе прием. Договорились?
— Черт с тобой, Васильич. Пойдет. Но ты там объясни поубедительней…
Распрощавшись с бравым авиатором, Лузгин набрал номер помощника областного губернатора Пустовалова.
— О, привет, — сказал Пустовалов. — Чего редко заходишь? Зазнался, любимец народа?
— Да повода не было, Александр Иванович, — ответил Лузгин.
— А теперь повод есть, — насмешливо проронил помощник. — Что надо? Говори.
Лузгин сказал, что надо.
— Ну зачем он опять лезет с черного хода, — неприязненно произнес Пустовалов. — Был же у них разговор с Мартынушкиным, ему сказали: представишь убедительный бизнес-план, тогда дадим гарантию. Кредит ведь возвращать придется, отрабатывать. Ну, купит он эти «Боинги», а кого на них возить станет? Колхозников? В Малайзию! Надо же все считать…
— Я понимаю, Иваныч, — сказал Лузгин проникновенным голосом, он это умел, — но прошу тебя о личном одолжении: допусти ты этого летчика-налетчика хотя бы на пять минут. Пусть его Юлианыч потом пинками из кабинета выгонит, мне насрать, но на прием запиши.
— А чего это ты за него так хлопочешь? — спросил мудрый змий Пустовалов.
— Да надо двух ветеранов на отдых отправить его самолетом. Обещал бесплатно.
— И всех делов? Да напишите вы от Союза журналистов письмо на Медведева, он ветеранскими делами занимается, оплатим билеты, какой разговор. И не суй ты голову свою в эти игры, Васильич, без тебя разберутся. Если, конечно, у тебя там других интересов нет.
— Какие интересы? — возмутился Лузгин.
— Успокойся, — примирительно сказал Пустовалов. — Когда дело на миллионы долларов, тут всякие интересы выплывают. Ты поосторожнее с просьбами, замараешься ненароком, Вова. Думай, за кого и о чем просить.
— Да нет у меня никаких таких интересов! — почти заорал в трубку Лузгин. — Тебе, Александр Иванович, одни гадости всюду мерещатся, креститься надо, понял?
— Работа такая, — беззлобно ответил Пустовалов. — Ладно, закончили. Звони Медведеву, он на месте. Как с передачей?
— Порядок. Ставим в программу.
— Ну, бывай…
Лузгин тут же позвонил начальнику управления делами Вячеславу Медведеву и решил свой вопрос в две минуты. Медведев дал слово помочь, если вдруг что, и с ОВИРом. Обрадованный Лузгин вознамерился тут же звонить Раисе Михайловне, но не смог вспомнить номер, а самое главное — забыл ее фамилию, и сидел сиднем у телефона, тупо уставившись на стену, пока не «догадался», что фамилия у нее такая же, как у сыновей. Он хлопнул себя ладонью по лбу: всё, батенька, уходим в глухую завязку; порылся в телефонном справочнике и нашел нужный номер. На всякий случай, для проверки, набрал его и, когда услышал голос тети Раисы, сразу нажал на рычаг, а потом связался с директоршей туристической фирмы, доложил, что все вопросы решены, и попросил её, чтобы сама позвонила старикам и чтобы начинали оформление документов.
Лузгин глянул на часы: было девять сорок. «Быстро работаешь, Вова!» — похвалил он себя и принялся разгуливать по пустой квартире. Жена работала с восьми, и Лузгин уже привык просыпаться в её отсутствие, привык к утреннему своему одиночеству, и когда по выходным он вдруг натыкался на жену, то удивлялся и даже вздрагивал, особенно если был с похмелья.
Самым тяжелым в эти утренние часы было найти себе применение. Чтение книг требовало определенного напряжения и внимания, что плохо получалось у Лузгина спросонъя. По телевизору транслировали ерунду, все домашние видеофильмы он пересмотрел, а новых не было. К тому же сегодняшняя ранняя удача с делом стариков привела Лузгина в бойцовское настроение, которое требовало или разрядки, или продолжения, что так или иначе было связано с выпивкой. Поэтому, послонявшись в пижаме по комнатам еще немного, Лузгин сказал себе: «Только пиво!» — и пошел переодеваться, посвистывая нечто блюзовое в лад настроению.
Он вызвал такси, позвонил в редакцию и дал указание всем говорить, что он на встрече с представителем президента Щербаковым: и звучит солидно, и проверять никто не станет. Но на всякий случай он звякнул Саше Новопашину, помощнику Щербакова, и попросил по-дружески «прикрыть» его, ежели будет искать студийное начальство: мол, где-то здесь бегает. Новопашин не удивился просьбе, но в ответ намекнул, что и в самом деле пора бы зайти, обговорить будущую передачу. Лузгин поклялся, что завтра заглянет.
В коммерческом ларьке на углу Минской и Котовского он купил четыре двухлитровые пластиковые бутыли темного английского пива «Монарх», кое-как уместил их в полиэтиленовом, тут же купленном, пакете и поволок на четвертый этаж соседней с ларьком «хрущёвки», где жил бывший студийный кинооператор Комиссаров.
Лузгин толкнул никогда не запиравшуюся дверь и вошел в маленькую прихожую, темную и грязную, с полу-ободранными обоями. В ноздри шибануло запахом жареного лука, мертвой табачной кислятиной. Не разуваясь, он прошел в комнату, стукнул об пол тяжелым пакетом.
В комнате спали двое. Незнакомый мужик лежал на панцирной кровати у стены, на голом, без белья, матрасе. Рядом, на полу, на расстеленном тонком одеяле скрючился хозяин, подтянув колени к подбородку, тяжело храпел с открытым ртом.
— А ну встать, едрит вашу мать! — вместо приветствия гаркнул Лузгин.
Спящие вздрогнули и заворочались, а из кухни испуганно выглянул еще один комиссаровский кореш, тоже бывший студийный кинооператор Толька Сатюков с большущим ножом в руке.
— Ну тебя на хер! — сказал Сатюков. — Я думал, милиция. Чуть, на хер, в окно не выпрыгнул.
— Я не милиция, — сказал Лузгин, — я — скорая помощь. — И легонько пнул носком ботинка принесенный им пакет.
— Благодетель ты на-а-аш! — юродивым голосом заблажил Сатюков и повалился в ноги Лузгину. — Дозволь, государь, ручку облобызать, на хер…
— Пошел вон! — в тон ему процедил Лузгин и толкнул Сатюкова ногой в грудь. — Смерд, холоп, срань господня…
Толчок получился нерасчетливо сильным, и Сатюков упал в кухню на спину, подвернув ногу и стукнувшись затылком об пол, растерянно глянул снизу на Лузгина.
— Доигрались, — сказал Лузгин. — Давай руку, Толян. Да брось ты этот свинорез, на фиг. Не ушибся? Совсем равновесия не держишь.
— Так, на хер, башка с похмела кругом идет, — сказал Сатюков, в три приема подымаясь с пола. — Выпить у Славки нечего, жрать тоже. Вот лук нашел да три яйца. Даже маргарина нет. Лук вот на воде жарю, на хер.
— Эх, а я про пожрать и не подумал, — расстроенно сказал Лузгин.
— Фигня, старик, главное — пиво принес. Эй, алкаши хреновы, подъем! Телефон спасения — девятьсот одиннадцать!
— Не ори, — раздался за спиной Лузгина хриплый со сна комиссаровский голос. — Опять ментов накличешь. Здорово, Вова.
Комиссаров выдернул из пакета увесистую темную бутыль, глянул на этикетку.
— Наше разливное лучше.
— Понимал бы чего, — возмутился Лузгин.
— Ладно, сойдет.
В квартире была всего одна табуретка, её отдали Лузгину. Комиссаров с Сатюковым пристроились на кровати, отпихнув к стене так и не проснувшегося мужика. Старый журнальный столик между ними был заляпан чем-то красным, изрисован темными подстаканными кругами.
— Что пили-то вчера? — спросил Лузгин, взяв со стола стакан и понюхав его. — Портвейн вроде?
— Соседа раскололи, — Комиссаров кивнул на спящего. — Его баба потом милицию вызвала. Едва отбились. Хорошо, что я студийное удостоверение не сдал, когда увольнялся. Менты телевидение уважают. А так бы забрали в трезвиловку.
— А что, — изумился Лузгин, — у нас еще и вытрезвители остались?
— Конечно, остались, — с неменьшим удивлением ответил Сатюков. — Как без них в России, на хер?
— Какой смысл сейчас в вытрезвителях? К вечеру половина города вдрабадан пьяна каждый день.
— Ты разливай, на хер, теоретик, — сказал Сатюков и поежился. — Душа горит.
— Хоть бы стаканы помыли…
— Да ну их в звезду, разливай!
Лузгин набулькал черной пенистой жидкости в два стакана, а третий взял и пошел с ним на кухню, где вымыл под теплой водой, косясь на сковородку с шипящим луком.
— Эй, Толян, пора яйца запускать! — крикнул он через плечо.
Первую бутыль они допили махом. Лузгин уже притерпелся к местным запахам, да и крепкое пиво ударило в голову, погасило жжение в желудке, так что даже яичница, на три четверти состоящая из пареного лука, показалась ему вполне съедобной. Он полез в пакет за второй бутылкой, и тут мужик на кровати задергался, захрипел. Комиссаров, не оглядываясь, ткнул его локтем в спину. Мужик хрюкнул и затих, потом осторожно перевернулся и выглянул между сидящими.
— Привет, — сказал Лузгин. — Вставай, пиво дают.
Мужик на коленях протиснулся по кровати к столу, принял стакан, медленно выцедил.
— Сядь по-нормальному, Иван, — сказал ему Комиссаров. — Чего уж так, по-собачьи-то, на карачках… — Мужик извернулся и спустил ноги с кровати.
Подобревший душой от легкой утренней выпивки — в тяжелом хмелю теперь зверел, сволочился, раньше такого не было, — Лузгин лениво слушал возбужденную болтовню счастливо похмелившихся мужиков, вставлял по фразе, а больше кивал и глядел по сторонам квартиры. Кровать, журнальный стол и табуретка — вот и все, что осталось от прежней жизни в комиссаровской комнате. Правда, висели еще на стене самодельные книжные полки, уже без книг, но с аккуратными стопками старых «Роман-газет», и эта аккуратность нищенская резанула по сердцу больнее всего. Лузгин знал, что Славка Комиссаров давно уже бичует в безденежье, но не представлял себе весь этот краевой, безнадежный этот ужас.
Сквозь хмель и застольное пустоголовие пришла вдруг пугающая мысль, что и он, Лузгин, когда-нибудь кончит вот так же, на панцирной кровати без белья, с одной лишь разницей, что никто не принесет ему утреннего пива, а он им принес, молодец, настоящий друг.
Эта самопохвальба сразу испортила ему настроение. В последние годы Лузгин старался поменьше врать, и прежде всего себе, но и в этом самобичевании находил некое мазохистское удовольствие: вот, мол, какой я честный и беспощадный по отношению к себе. Так попытка сказать правду оборачивалась новой ложью, всё закольцовывалось, и не было отсюда никакого выхода, только горькое падение в пустоту, все чаще заполняемую водкой и водкой, делавшей падение не столь очевидным.
Банальнейшим образом сорока с лишним летний любимец публики Владимир Васильевич Лузгин споткнулся о простенький вечный вопрос: зачем? И не нашел ответа, кроме объективной данности жизненной инерции: жив — значит, надо жить и дальше.
Быстро окосевший Славка Комиссаров опять набрел на любимую тропу в пьяном разговоре: он-де оператор от Бога, но не умеет торговать своим талантом, как другие, как тот же Лузгин — «Только без обид, Вова, святая правда, я тебя люблю», — а потому гордо идет на дно, как легендарный крейсер «Варяг», не сдающийся новорусским «японцам».
Вранье это комиссаровское давно всем осточертело, потому что если чего и не было в Славке, так это искры Божьей. Был он когда-то крепким середняком, снимавшим очень грамотно, без брака и лишнего перевода кинопленки, за то и пользовался спросом наперебой у режиссеров и журналистов, на эту самую середину и настроенных. Лузгин вспомнил, как иногда на съемках Комиссаров заставлял ассистента держать перед объективом или веточку, или цветочки, или пускать сбоку сигаретный дым, чтобы получилось красиво, чтобы грязный коровник или серая панельная громадина на заднем плане выглядели привлекательнее. Позже, когда пришло перестроечное «прозрение», Комиссаров снимал всё те же панели и коровники, только ассистент теперь раскладывал перед объективом битые бутылки и прочий случайный мусор.
Комиссаров задирал Лузгина, тянул его в спор, виноватил за собственную жизненную неудачу: бросил друга, замкнулся в своей редакции, клепает грязные «бабки», нет, чтобы возглавить лучшие кадры и разогнать зарвавшихся телебаб и телебабского ставленника-президента. Лучшими кадрами были понятно кто. Сатюков Славке поддакивал, но не слишком. Он давно уже пристроился сторожем на платной автостоянке, жил в тамошнем вагончике и безобидно спивался дешевым нынче красным крепленым вином.
— Ну, вот скажи, — теребил Лузгина Комиссаров, — у тебя на душе мир, у тебя на душе покой? Ты доволен тем, что делаешь? Вот своей этой жополизной передачей ты доволен?
Лузгин раскачивался внутренне между вялым отбрыкиванием и желанием сказать Славке, что он, Славка, бездарь и дерьмо, притом дерьмо озлобленное и неблагодарное, но тут в квартиру ворвалась горластая тетка, стала бить толстой рукой мужика на кровати. Славка с Толяном брызнули по сторонам, и Лузгин под шумок — какой «шумок», нападение греков на водокачку! — сбежал из нехорошей квартиры, сунув на прощание Комиссарову «стольник», на что Комиссаров сказал строгим голосом: «Это много, Володя», — но деньги взял без дальнейших уговоров.
На улице, хлебнув до края холодного весеннего воздуха, Лузгин приказал себе взбодриться и в самом деле приободрился, зашагал быстро и размашисто. После унылого кошмара Славкиной голой берлоги приятно было ощущать себя благополучным, тепло и дорого одетым, с тугим бумажником в кармане, приятно было читать в лицах встречных уважительное узнавание. Он снова вспомнил про стариков и сосватанный им отдых в Турции, про свои звонки на работу и в представительство президента, про намек Новопашина и свое обещание и собрался прямо сейчас уже поехать к Щербакову, но представил себе, как от него, наверное, разит пивом, и передумал.
Он шел по улице и размышлял о том, что жизнь, в сущности, — это пирог, и у каждого человека есть свой слой, и он может всю жизнь прожить в этом слое и не ведать о том, как и чем живут в других слоях, отделенных друг от друга почти непроницаемыми прослойками из сливок, повидла или дерьма; и именно свой этот слой пирога человек и принимает за жизнь вообще, а людей своего слоя — за людей вообще, и судит по ним о жизни в целом: вот она какая, наша жизнь! — и ошибается.
«Философ ты хренов», — сказал себе Лузгин.
Настроение требовало какого-то дела, и Лузгин поймал такси и поехал в областную библиотеку. Там у него была своя прикупленная «девочка», тетка за сорок; которая по просьбам Лузгина подбирала ему нужные материалы. «Девочка» была на месте и работу свою уже сделала. Лузгин около часа просидел в зале, читая материалы Щербакова и о Щербакове, напечатанные в последние годы в областной прессе. Публикаций было много, но зацепиться по-журналистски там было не за что: личность представителя президента как-то растворялась в общих правильных фразах.
В желудке снова разгорался пожар. Лузгин призалил его кружкой пива в уличном ларьке возле библиотеки, покурил на воздухе, снова поймал такси и поехал к другу-банкиру Кротову. Тот должен был по времени уже вернуться из Тобольска.
Кротов был на месте, но Лузгина к нему допустили не сразу, и он посидел в приемной рядом с незнакомым толстым парнем с рыхлым белым лицом. И чем дольше он сидел, тем хуже становилось его настроение и тем больше он начинал нервничать в ожидании неизбежного разговора с Кротовым, и даже не разговора этого страшился, а свершившейся уже собственной глупости и слабости. В который раз за последние годы он остро пожелал отмотать жизнь, как видеопленку, немного назад и пустить ее вновь по другому сценарию. Так каждый день перед человеком предстоит множество дверей, и открой не левую, а правую, и жизнь может пойти иначе: не важно — лучше или хуже, просто иначе. Но бывает и так, что дверь как бы сама распахивается перед тобой, и ты входишь, ведомый чужою волей, принимая её за судьбу.
Так получилось и с Луньковым. Здесь паршиво совпало многое: и какое-то безвольное в тот момент собственное лузгинское состояние, и гипнотизирующий луньковский натиск, и близкие легкие деньги — по сути, ни за что, — и подспудное, подсознательное желание маленькой собаки безопасно укусить большую. Маленькой собакой был он, большой собакой — папа Роки. Потому что на темном краю воображения Лузгину уже не раз прокрутился фильм, как Папа проигрывает выборы, а луньковская мафия перекрывает ему дорогу в Москву, и вот сидит досрочный пенсионер — молодой старик Юлианович на своей даче — всеми забытый, никому не нужный, — а бессменный кумир публики Вова Лузгин идет себе дачным проулком в компании новых друзей и ловит на себе бессильно-завистливый взгляд еще вчера всемогущего Роки. И хоть захлебнись в сей момент омерзением к себе — есть этот фильм, есть на темном краю…
Кротовская секретарша вернулась от хозяина и сказала, глядя в живот Лузгину:
— Вас приглашают. А вам, — перевела она взгляд на толстого парня, — велено прибыть завтра. Не смею задерживать.
— Спасибо, — сказал толстый, — но мне надо сегодня.
— Вам же сказано…
— Сегодня, — повторил толстый.
— Я сейчас охрану вызову!
— Попробуйте, — оживляясь рыхлым лицом, сказал толстый, и Лузгин с некоторым сожалением покинул сцену намечающейся трагикомедии: интересно было бы посмотреть, как толстого поволокут из приемной.
Друг-банкир напоминал тигра в клетке. По всему было видно, что у Кротова неприятности, и первые же встречные фразы разговора это подтвердили. И когда Кротов сказал о слесаренковских бумагах и спросил, знает ли Лузгин, против кого они, то к своему собственному стыду и удивлению Лузгин ответил, что не знает. Потом пришлось разыгрывать изумление услышанным, и банкир посмотрел на него как-то нехорошо.
В глубине души Лузгин таил-таки хлипкую надежду, что вдруг кто-то ошибся, и слесаренковские бумаги окажутся не про Лунькова. Но чуда не случилось, а вскоре и сам Луньков появился в кротовском кабинете, сопровождаемый тем странным позавчерашним бородатым парнем и толстяком из приемной (справился с охраной или секретарша струсила?).
Депутат рассыпался в комплиментах гениальному телеведущему, и Лузгин, что называется, поплыл, потому что когда хвалят — это всегда приятно; артист живет аплодисментами, а уж потом буфетом. Слушая вполуха луньковские восторженные россказни о ночном просмотре пленок, он не сразу понял, что депутат с Юриком получили и видели всё, абсолютно всё, тогда как главную пленку он самолично перепрятал в сейфе поглубже. Этот его раскрывшийся обман, эта невесть откуда появившаяся у москвичей потайная видеозапись, этот гадко-сладкий луньковский голос и барское похлопывание по лузгинской щеке: мол, так и быть, прощаю хитреца, но впредь осторожнее, — привели Лузгина в какое-то наркотическое состояние, и он словно сквозь вату слышал чужие голоса и свой, спрашивающий и отвечающий механически.
Потом депутат куда-то увел толстого, а они втроем — Лузгин, банкир и бородатый парень по имени Юра — пересели за большой стол. Юра достал из хозяйственной на вид сумки какие-то брошюры, сшитые компьютерные распечатки, несколько луньковских фотографий. Лузгин всё так же заторможенно и отстраненно созерцал происходящее, пока бородатый Юра не постучал авторучкой по столу.
— Э, очнитесь, Владимир Васильевич! Пора начинать работать.
Лузгин встряхнулся, забормотал извинительное.
— Выборами никогда не занимались? — спросил Юра. Кротов с Лузгиным замотали головами. — Тогда начнем с самого главного и самого простого…
Бородатый принялся говорить, листать бумаги, показывать схемы и диаграммы. Кротов все чаще поглядывал на Лузгина, словно ждал от него определенного сигнала или хотя бы слова, но Лузгин только кивал бородатому и делал вид, что смотрит и слушает.
Он еще не до конца понял, что произошло и что происходит, но снова, как тогда, когда отдал деньги Светлане (не забыть договориться с Кротовым насчет машины на субботу!), появилось ощущение, что прыгнул в воду или его столкнули.
— …Главная цель любой предвыборной кампании, — говорил тем временем Юра, — убедить избирателей голосовать именно за нашего кандидата. И совсем не нужно доказывать публике правильность его программы, надо заставить людей просто поверить ему. Понимаете, улавливаете смысл? Никто в России еще не голосует головой, голосуют или сердцем, или брюхом, или просто назло существующей власти. Конечно же, у нашего кандидата есть своя программа, но вы, Володя, на ней не зацикливайтесь. Программа будет меняться, переверстываться — это не ваша забота. Ваша забота в другом: вы должны слепить за лето и осень образ Лунькова как будущего губернатора. Вы должны придумать его, понятно?
— Не совсем, — ответил Лузгин, не без усилия вступая в разговор. — Луньков же реально существует, он живой, он ходит, говорит, его уже многие знают — таким, какой он есть. И тут мы придумываем какого-то нового человека.
— Не торопитесь, Володя. Вы неправильно поняли свою задачу. Никто и не собирается лепить из Бонифатьича генерала Лебедя или интеллектуала Явлинского областного масштаба. Сложность и прелесть ситуации как раз и состоит в том, чтобы не ломать Лунькова, не перестраивать его, а взять таким, какой он есть — ваша фраза, — разложить его, так сказать, по полочкам, а затем усилить, подчеркнуть все его положительные качества — а они, поверьте, наличествуют, он интересный человек, — а отрицательные черты осмыслить и подать избирателю под другим углом зрения.
— Это каким же образом? — подал реплику Кротов.
— Вполне определенным образом, — терпеливо ответил Юра. — Вот задайте мне любой вопрос о нашем кандидате, назовите мне его любую отрицательную черту.
Лузгин помолчал и сказал:
— Хам.
— Отлично! — Бородатый потер ладони от предвкушаемого удовольствия. — Хам, значит? А я вам так отвечу: привык всем говорить правду в глаза, вот его хамом и называют те, кому его правда опасна.
— Демагог, — сказал Лузгин.
— Это не аргумент, — Юра сделал отметающий жест. — Что-нибудь ближе, доходчивей… Любого, кто откроет рот, можно назвать демагогом.
— Обманщик, — сказал Кротов.
— Замечательно! Ну, развивайте вашу мысль!
— Рвался в Думу, обещал отстаивать там интересы земляков, а теперь, и года не прошло, рвется обратно в область. Чего он сделал-то за год для тюменцев? Ни хрена не сделал!
— Вы абсолютно правы!
— Да его и в Думе-то никто всерьез не принимает, по-моему, — сказал Лузгин. — Ни в один серьезный комитет не взяли, а суетился, говорят, предлагал себя.
— Обладаете, однако, информацией, — поиграл бровями москвич. — Достойно похвалы. А теперь слушайте ответ. Да, наш герой искренне хотел послужить в Думе на благо земляков, но, увидев эти московские разборки, эту драку за думские кресла, эту абсолютную оторванность купленных мафией депутатов от нужд и чаяний народа, он понял, что столица — это гнойный нарыв на теле многострадальной России, это тысячи и тысячи присосавшихся чиновников, и он решил вернуться на родину, чтобы здесь, в чистой русской глубинке, сплотить земляков, сплотить сибирские регионы и возглавить новый очистительный поход на Москву и смести с лица родной земли всю эту коррумпированную, зажравшуюся нечисть. Ну как, красиво я излагаю?
— Красиво, — согласился Лузгин. — Как по писаному.
— Вот вам отправная точка. А теперь о местной ситуации. Луньков возвращается в область и убеждается в том, что вся тюменская знать и её пахан Рокецкий есть ставленники проклятой Москвы, её рабы, мечтающие лишь об одном: как по головам несчастных тюменцев пробраться на хлебное место в столице и уже оттуда душить область, продолжать грабить ее в угоду кремлевским князьям. Похоже на правду? И далее: возвратившийся в область Луньков чувствует в ней себя партизаном. Прекрасный образ, согласитесь! Партизан в родном краю! Ему не дают слова, пресса вся куплена-перекуплена Рокецким, в городах и районах подчиненное губернатору начальство срывает ему встречи с людьми, устраивает провокации, обливает грязью. И тогда он объявляет Рокецкому партизанскую войну! Издает свою подпольную газету…
— Ну, уж вы хватили через край, — сказал Лузгин. — Какая еще подпольная газета?
— Будет газета, будет, — убеждающе поднял руку Юра.
— Ну, не совсем подпольная, но будет. Владимир Ильич, если помните из курса истории КПСС, тоже начинал с газеты. Как, впрочем, и господин Шикльгрубер со товарищи.
— Какие-то опасные у вас параллели.
— Почитайте дневники Геббельса, они у нас изданы, — сказал Юра. — Геббельс, между прочим, был гениальным пропагандистом. Я имею в виду приемы и методы пропаганды, а не идеологию. Учиться ни у кого не грех, мальчики… Продолжим. Итак, партизанская война. Листовки, ночные встречи, конспирация… дальше сами придумаете. И здесь самое главное — спровоцировать Рокецкого и его команду начать травлю Лунькова. Юлианыч, по моим сведениям, — человек мнительный и вспыльчивый, его обязательно понесёт, и чем сильнее он будет топтать Лунькова, тем лучше для нас с вами.
Лузгин поежился от фразы «для нас с вами», но промолчал. Все, что говорил бородатый Юра, походило на бред, какой-то фантастический спектакль, но самым фантастическим в этом сценарии было то, что он все больше и больше представлялся Лузгину вполне реальным, осуществимым, вплоть до фильма из темного края.
— Знаете, что самое-самое сладкое в любой предвыборной борьбе? — Бородатый улыбался и блестел глазами.
— Заставить команду противника работать на себя. Это, братцы мои, кайф почище алкоголя… Теперь поговорим о прессе. Тоже ваша задача, Владимир Васильевич. Мы должны получить от вас полную раскладку по всем средствам массовой информации и их руководителям. Кто будет стоять за Рокецкого до конца, кто качается, кто откровенно против. Первых и последних мы пока оставляем в стороне: одних не купишь и не переубедишь, хотя и не стоит торопиться с окончательными выводами; другие и так уже на нашей стороне, надо лишь отследить, чтобы не перевербовали ненароком. Работаем с качающейся серединой: дружеские связи, убеждения, деньги, разные мелкие услуги для начала. И помните: всегда дешевле и эффективнее купить редактора или конкретного влиятельного журналиста, чем газету в целом. Профессионал со мной согласен? — спросил Юра, ободряюще глядя на Лузгина. Тот криво усмехнулся.
Еще примерно с час Юра учил их предвыборному уму-разуму, поражая Лузгина знанием дела, хорошей осведомленностью о политическом раскладе в области и своим умением произносить циничные гадости спокойным, отстраненным голосом, словно речь шла о шахматах или охоте на волка с загонщиками. Когда перешли на тему «Работа с оппонентами», Лузгин не сдержался и сказал:
— Я по грязи работать не буду.
— Что значит «работать по грязи»? — спросил Юра в показном недоумении.
— Лить помои на Рокецкого, а тем более их собирать, я не стану. Образ Лунькова-партизана — это одно, даже интересно попробовать — так, профессионально, но мараться в дерьме не хочу и не буду.
— Достойно похвалы, — произнес бородатый свою навязчивую присказку. — Собственно, вам никто и не предлагает копаться в грязи. Вы у нас будете эдаким честным рыцарем, задумчиво стоящим под схваткой. Я имею в виду ваш публичный имидж: объективность, беспристрастность, равно уважительное отношение к соперникам. На грязную работу мы отрядим кого-нибудь другого, помельче, кого не жалко. Того же господина Окрошенкова, например.
— Так он же сбежит, — ошарашенно сказал Кротов.
— Нет, сценарий изменен. Сбежит его нехороший зам по финансам, который завтра станет директором фонда. А господин Окрошенков займется политикой, то есть начнет долбать господина Рокецкого.
— Что-то я плохо врубаюсь, мужики, — сказал Лузгин, но Юра нетерпеливо замахал рукой: мол, не твоя тема.
— А чего ради он вдруг на Юлианыча набросится? — спросил Кротов. — Мотивы не просматриваются.
— У него будет распрекраснейший мотив, — Бородатый аж зажмурился от восторга. — Дело в том, что господин Окрошенков тоже выставит свою кандидатуру в губернаторы.
— Вот уж чушь собачья, — злорадно перебил москвича Лузгин. — Какой из Окрошенкова губернатор? Я его сегодня в первый раз увидел, но и одного раза достаточно, чтобы понять: пустышка.
Бородатый вздохнул.
— Трудно с вами, право слово… Вы хоть немного-то шевелите мозгами, коллеги! Окрошенков отработает свое, утопит Рокецкого в грязи и сам утонет вместе с ним, потому что пачкунов народ не любит, и тогда на сцену в белом фраке выйдет с партизанской тропы… Кто вы думаете?
— Да уж ясно кто, — хмыкнул Кротов.
— Скажите, Юра, а Окрошенков знает, какую роль вы ему отвели? — спросил Лузгин. — Судя по морде, он — парень не без самолюбия, на камикадзе не похож.
— Хороший вопрос, — сказал Юра. — Свою задачу он знает, в случае победы Лунькова ему обещана должность заместителя губернатора по финансам. — Увидев изумление на лицах собеседников, бородатый москвич произнес как бы нехотя: — Да не будет, не будет он никаким замом, это же понятно и ежу! Знаете что, коллеги, давайте мы с вами договоримся на будущее: в политике есть вещи подразумеваемые, но неназываемые, и мы с вами впредь будем придерживаться этого правила. Поверьте, так будет лучше, и прежде всего для вас самих.
— Это вы насчет морали? — спросил Лузгин.
— Совершенно справедливо. Политика и политики не бывают моральными или аморальными. Они вне морали и руководствуются только соображениями целесообразности. Если вы это усвоите и примете, ваша работа станет проще и эффективнее.
— А вы сами, Юра, давно этим принципом руководствуетесь? — Кротов задал вопрос без иронии, и бородатый Юра столь же серьезно ответил:
— Давно. Очень давно, ребята. С тех пор, когда начинал работать в Иране и Турции.
— Кем вы там работали, если не секрет? — Лузгин не смог побороть в себе чисто репортерское любопытство.
— Шпионом, Володя, обыкновенным шпионом. Под «крышей» корреспондента ТАСС. Так что мы с вами в некотором роде коллеги по профессии. И не улыбайтесь, дружище: я был очень хорошим корреспондентом. Между прочим, закончил журфак МГУ.
— А потом где учились?
— Интервью закончено, Володя. Скажу только, чтобы вас подразнить: стажировался в Англии на Би-Би-Си, в ближневосточной службе радио, потом в Америке на Эй-Би-Си, на Си-Эн-Эн.
— Связи с американцами — это оттуда? — спросил Кротов.
— У меня, ребята, друзья по всему миру. А вот теперь и в Тюмени тоже. Не хочу вам льстить, парни, но мне очень приятно с вами общаться. И знаете почему? Вы оба упрямые, каблуками не щелкаете. И под Бонифатьевича сразу не легли, ножки не раскинули.
— Сразу — не сразу… Какая разница? — срезал москвича Кротов, и Лузгин зауважал друга-банкира за прямоту, потому что у самого вертелось на языке; вертелось, да не вывертелось, однако. — Ведь если бы не обстоятельства, я с Луньковым и говорить бы не стал. Противен он мне, не нравится.
Бородатый Юра помолчал, поочередно глядя то на банкира, то на журналиста. Потом сказал Кротову спокойно, но жестко:
— Эти обстоятельства вы создали себе сами, Сергей Витальевич. Это первое. Теперь второе. Я тут вас похвалил недавно за проявление характера: и вас, и вас, Володя. И уж вы меня, пожалуйста, не разочаровывайте. Если отказываетесь работать с нами, — говорим друг другу «привет». Если соглашаетесь — с этого момента заткнетесь в тряпочку с вашими репликами в адрес многоуважаемого депутата и перестанете корчить из себя целомудренных проституток. Таких не бывает в природе. Прошу извинить, если сказал грубо. Зато ясно. И от вас прошу ясности: да или нет? Прямо сейчас, вслух и коротко: да или нет?
— Да, — сказал Кротов. И Лузгин, словно спасенный другом-банкиром от тяжести выбора, легко выдохнул: — Да.
— Достойно похвалы, — произнес Юра. — Закрывая эту тему, выскажу еще одно предположение: очень скоро вы не будете столь однозначно судить об Алексее Бонифатьевиче. Луньков — талантливый, неординарный политик, умеющий гипнотизировать и увлекать за собой людей. Что же насчет бонапартских замашек… Скромные люди в политике, как правило, добиваются очень скромных результатов. Настоящих высот достигают только те, кто каждое утро, глядя в зеркало, говорит себе: «Здравствуй, гений! Здравствуйте, Ваше величество!».
— Но это же ненормально, — сказал Лузгин. — Это больные люди, их в Винзилях лечить надо.
— Что такое Винзили?
— Тюменская психушка, — пояснил банкир.
— Спасибо, запомню, — поблагодарил бородатый. — Мы с вами затронули новую, чрезвычайно интересную тему, и как-нибудь на досуге мы ее разовьем основательно. А пока, чтобы вам было над чем призадуматься, сформулирую только несколько вопросов и постулатов. Скажите мне: должна ли власть быть справедливой?
— Конечно, должна, — уверенно сказал Лузгин.
— Достойно похвалы. Второй вопрос: могут ли сто пятьдесят миллионов россиян жить мирно и счастливо без властей вообще?
— Нет, не могут, — ответил Лузгин всё так же убежденно.
— Ну, вот видите! — воскликнул бородатый. — Получается, что само наличие власти и закона есть форма наказания людям за их неумение и нежелание ограничить себя в общении с другими людьми каким-то внутренним законом — духовным, нравственным. И стоит власти ослабнуть, как люди начинают в упоении резать и грабить друг друга. Возьмите Югославию, возьмите Молдавию, а бывшие наши южные республики… Тогда имеем ли мы право, говоря о власти, на первое место выдвигать понятие справедливости? Власть есть наказание, государство есть аппарат принуждения. А во все времена еще ни один наказанный не посчитал, что его наказали справедливо. Вот вам и принцип отношений правителя и народа. Ведь даже власть религии построена на страхе, ибо сказано: «Побойся бога!». И самую большую любовь рождает в людях… самый большой страх. Возьмите, например, Сталина, он нам ближе и понятней. О, какая это тема, дорогие мои! Великая и ужасная… Я вам еще не надоел?
— Что вы, Юра, совсем нет, — по хозяйской обязанности сказал банкир.
Лузгину почему-то вспомнилась его стажировка в Москве на Центральном телевидении. В программе обучения было несколько встреч с известными на всю страну московскими телевизионщиками — мэтрами и зубрами, — и стажирующиеся провинциалы относились к ним по-разному, не без доли местечкового снобизма: мол, знаем мы эти столичные штучки, сплошной апломб и самолюбование. Самые большие споры и даже неприятие — не хотели встречаться, просили замены — вызвало предстоящее общение с Валентиной Леонтьевой.
Почти месяц протолкавшись в цэтэшных коридорах, наслушавшись анекдотов и сплетен из жизни «великих», лузгинская группа пришла к выводу, что тетя Валя — изрядная стерва, каждый день съедающая на завтрак по молодой дикторше, сделавшая собственную карьеру на кожаном диване в кабинете председателя Гостелерадио. Уже тогда, совсем еще молодым, Лузгин открыл в себе и окружающих эту подлую, радостную, всегдашнюю готовность впитывать, не фильтруя, любой гадкий слушок, просочившийся из недостижимых «простому советскому человеку» так называемых верхов. И чем выше стоял человек, чем большей властью, уважением или любовью пользовался он в народе, тем легче и злорадостнее принимал в душу упомянутый народ любую про него погань.
Тетя Валя была тогда в зените славы со своей огромной, сложной и дорогой передачей «От всей души». И встречу свою с провинциалами начала жеманными рассказами о невероятном нервном напряжении ведущей, о невосполнимых ее душевных тратах, о страшном цейтноте: последний сценарий пришлось заучивать в самолете, летела к мужу-дипломату в Бангладеш… Потом пошли встречные вопросы, поначалу вежливо-пустые, затем все острее и злее. И тетя Валя уловила настроение аудитории, взбодрилась и подобралась, как кошка перед прыжком, перестала нести заоблачную ахинею насчет ее поездок в троллейбусе по утрам («Люди меня увидят, улыбнутся, и день у них пойдет весело и радостно»). Рассказывала про юность, первые «ляпы» в эфире, про неудачную любовь и счастливую, но недолгую, про закулисные интриги и скандалы, про великолепных людей, с которыми сводит ее судьба на передачах «От всей души», про слезы и восторг, огромное перенапряжение памяти… То есть, по сути, говорила то же самое, но по-другому, с живыми, яркими глазами, и публика размякла, женщины даже всхлипывали, а на прощание вся группа ринулась за автографами, кто-то помчался в киоск за цветами…
Этот урок Лузгин запомнил на всю жизнь. Он впервые приблизился тогда к пониманию того, что значит обаяние, пусть даже отрицательное, и какая это страшная, подчиняющая себе сила, не имеющая рационального объяснения. И вот сегодня, слушая бородатого Юру, он вдруг подумал о том, что Папа Роки этой силы не имеет, а Луньков имеет.
Бородатый между тем собрал свои бумаги, попросил у Кротова разрешения воспользоваться междугородной связью и принялся названивать в Москву, говорил с неизвестными Лузгину людьми о незнакомом и малопонятном. Лузгин испытывал ощущения, подобные поездным: ты стоишь у окна, скорый пробегает станцию, и ты видишь на перроне разных людей, за каждым из которых целая жизнь, которую ты никогда не узнаешь, и людей этих не увидишь никогда больше. Была такая песня польская — «Никогда больше», очень нравилась Лузгину.
Закончив терзать телефон, Юра рассыпался в извинениях и благодарностях хозяину — в столице деньги считают и ценят, там по межгороду с чужого телефона особо не раззвонишься, Лузгин это знал — и, слегка помявшись, вдруг попросил неожиданное.
— Не подумайте, что навязываюсь, — Юра даже засмущался, — но так не хочется коротать вечер в пустом номере. У господина депутата свои маршруты, а я… В общем, буду безмерно благодарен, если кто-нибудь из вас пригласит меня в гости. Ужасно хочется посмотреть, как вы живете, поболтать с вами в другой обстановке. И, честно говоря, хочется поесть домашнего. Эти буфеты и кабаки гостиничные… Все, так сказать, сопутствующие расходы за мой счет, господа. Только, если нарушаю ваши планы, скажите прямо, я пойму…
И снова, пока Лузгин раздумывал, представлял себе антураж и последствия их совместного появления дома «на троих», друг-банкир непринужденно произнес:
— Поехали ко мне. С женой познакомлю, с детьми.
— Еще раз спрашиваю: если…
— Бросьте вы, Юра, — отмахнулся Кротов. — Мне тоже с вами пообщаться интересно. Едем, Володя? Тамаре позвоним, пусть подойдет.
— Нет, — сказал Лузгин, — сначала мы у тебя дома обстановку разнюхаем, мало ли что…
— Чего там нюхать? Ирина будет только рада вас видеть.
— Да уж навидались на поминках, — с плохо сдерживаемым раздражением сказал Лузгин. Ему стало обидно, что друг-банкир может вот так просто и легко пригласить в семью, а он, Лузгин, не может, и сам он в этом виноват, что и раздражало.
Заехали в магазин по дороге. Кротов с москвичом едва ли не били друг друга по рукам: спорили, кто будет платить за спиртное и внештатную закуску. Кротов, естественно, в споре победил, и как победитель великодушно позволил бородатому Юре купить «на свои» цветы для Ирины. Здесь же, в киоске у магазина, москвич выбрал букет хризантем. Пока ехали до гаража, Лузгин чуть не задохнулся в машине от их пряного, резкого запаха.
Было уже темно. Банкир высадил пассажиров у въезда в гаражный кооператив: там, внутри, сказал он, темно и грязно, он загонит машину и вернется, а они пусть покурят под фонарем. Они выгрузили кротовскую сумку с провизией и букет, и Кротов нырнул на «джипе» в гаражные закоулки, басовито урча мотором. Звук его несколько раз отразился от стен и железных дверей и растворился в вечерней тишине.
— Это правда, что вы одноклассники? — спросил бородатый, положив букет на локтевой сгиб, как шашку на параде.
— Старая компания, — сказал Лузгин. — Больше тридцати лет вместе.
— Достойно похвалы. А я учился в Баку, потом Москва, потом… разное, всех растерял, очень жалко. Как будто той жизни и не было, знаете. Завидую вам: вы рядом, вроде как юность и не кончилась.
— Вот именно, — Лузгин печально улыбнулся. — Моя жена мне всё время твердит: когда ты повзрослеешь?
— Она не права. Когда действительно «повзрослеете», она поймет, что вы оба потеряли.
Юра стоял спиной к воротам, покачивал красиво упакованным букетом. И вдруг замер, резко склонил голову к правому плечу, взгляд стал сосредоточенным, невидящим.
— Подержите, — сказал Юра и сунул Лузгину букет. — Стойте здесь.
Бородатый повернулся и мягко, на носках своих кроссовых ботинок, почти бесшумно побежал в межгаражную темную глубь, скрылся за поворотом.
Лузгин потоптался в нерешительности и недоумении, потом положил цветы на сумку, закрепив букет ручками вперехлест, чтобы не упал, и пошел вслед за Юрой.
Повернув на углу, Лузгин увидел далеко в глубине гаражного проулка темный квадрат стоящего задом кротовского «джипа», рядом приземисто чернела машина поменьше, и три фигуры копошились у гаражной стены — две вертикальные и одна уголком, как латинское «Ь», и четвертая фигура приближалась к ним с лузгинской стороны, качаясь вверх-вниз в беззвучном беге.
Еще не осмыслив до конца происходящее, Лузгин побежал, запинаясь и оскальзываясь ботинками по льду со снегом. Происходящее впереди прыгало у него в глазах, шапка сползала на переносицу, дыхание сперло на половине дистанции, но он все-таки увидел, как Юрина фигура достигла рубежа, и две вертикальные схлестнулись с ней в круговерти рук и ног, потом одна упала, упала вторая, и он как раз добежал.
Кротов сидел у стены, разбросав ноги и открыв рот, хрипло и часто дышал. Полуприсев, Юра стоял раскорякой, отведя локти назад, и, когда одна из лежавших фигур зашевелилась и приподняла голову, москвич как-то по-бальному провернулся на носке левой ноги и правой ударил эту поднимающуюся голову, и она упала и больше не шевелилась.
— Ты что делаешь? — почему-то шепотом спросил Лузгин. — Убьешь ведь человека.
— Молчать, — тихо скомандовал Юра и спиной вперед, не теряя из вида лежащих, переместился к банкиру.
— Чем били? Ножом? Куда? — быстро спросил он, придавив кротовское плечо ладонью.
— Нет, не ножом, — кое-как выдохнул банкир. — Трубой, наверно. Сзади по почкам…
— Ну-ка, вдохни глубже. Глубже, я сказал! Вот так… Голова кружится? Тошнит? Я спрашиваю: тошнит?
Кротов кивал и хватал ртом воздух.
— Давай подымайся. Потихоньку…
Москвич схватил Кротова за отвороты дубленки, но уловил движение сбоку, в три шага сократил дистанцию и снова ударил ногой лежащего, на этот раз куда-то в область подмышки. Тот дернулся и затих прежде, чем Лузгин успел открыть рот.
— Помогай, — приказал москвич Лузгину, и они в четыре руки подняли Кротова и поставили у стены.
— Ну-ка, еще раз вдохни. Легче уже? Легче, спрашиваю?
— Легче, — почти нормальным уже голосом выговорил слово банкир.
— Знаешь, кто? — спросил Юра.
— Одного узнал, — ответил Кротов. Лузгин поднял со снега и подал ему шапку. — У них чулки на мордах, но я одного узнал.
— Так, уже лучше. Еще били?
— Нет, больше не били. На яйца ногой наступили и давили, давили… А я даже крикнуть не мог.
— Ладно, детали потом.
Бородатый пружинисто обошел лежащих, приблизился к ним со стороны голов и пальцами (как в кино, отметил Лузгин) потрогал им шеи.
— Надо сматываться, — сказал бородатый.
Он сам влез за руль, двигатель гудел на малых оборотах — видимо, Кротов не глушил его, вылез и шел отпирать гараж, когда его ударили.
— Быстрее, вашу мать!
На языке у Лузгина вертелось разное, но было в Юрином голосе нечто такое, что делало все вопросы ненужными и даже опасными, и Лузгин втолкнул Кротова на переднее правое сиденье и сам прыжком влетел через заднюю дверь в кабину, и почему-то не сел там, а прилёг, словно прятался.
— Впереди выезд есть? — спросил москвич. Кротов опять закивал. Юра медленно, без прокрута колес, двинул машину с места и без фар поехал вперед, сказав Кротову:
— Подсказывай.
На Профсоюзной они свернули не к дому, а в другую сторону, откуда приехали. Юра пересек перекресток и ушел налево по Осипенко, мимо Дома печати, потом свернул на Водопроводную и ехал прямо, пока не уперся в «карман» возле магазина «Подарки», где было много других машин.
— Так, говорим быстро и разбегаемся. Чего они хотели от тебя?
— Я не знаю. Когда подъехал — смотрю, машина стоит, капот открыт, два мужика внутри копаются. Мимо прохожу — сзади-удар. Поначалу даже ослеп. И дыхалки не стало…
— Короче, — оборвал его Юра. — Они вообще ничего не говорили? Ругались? Тебя по имени называли?
— Нет. Всё молча. Только сапогом на яйца.
— Сапогом?
— Да, Степан в сапогах был.
— Кто такой Степан?
— В гостях познакомились. Работяга какой-то, не знаю. Но лицо запомнил. Даже сквозь чулок…
— Теперь помолчи. Нас там не было. Понял? Нас там не было. Другая машина есть? Хорошо. Поменяй быстро, «джип» спрячь. Есть куда уехать из города?
— Можно в коттедж…
— Очень хорошо. Оба на другой машине — вон из города. Меня вы высадили у «Прометея» и сразу поехали на дачу, ясно?
— У меня не дача…
— Заткнись. Завтра в городе не появляйтесь. Пилите там что-нибудь, строгайте. А сегодня напейтесь, песни поорите, чтобы люди слышали. Понял? Сходите к соседям с пузырем. В общем, засветитесь.
— А как же семья? — испуганно спросил Кротов.
Юра прищурился, пошевелил губами.
— Пусть будут дома. Я понимаю, о чем ты… Не беспокойся, все будет нормально. Позвони, предупреди, что уезжаешь с Володей.
— Может, их с собой забрать?
— Не дури.
— Или пусть у матери ночуют?
— Я сказал: не дури. Все должно быть, как обычно. Иначе подозрения возникнут. Дай номер телефона в машине. Как приедете, забери его в дом и держи при себе. Всё, мужики, разбегаемся.
Юра уже взялся за ручку двери, когда Лузгин с заднего сиденья схватил его за плечо.
— Ты их убил, да? Они мертвые?
— Вскрытие покажет, — усмехнулся Юра, но так глянул на Лузгина, что тот прикусил язык. Последнее, что он услышал от москвича, прежде чем Юра захлопнул дверцу, было полупрезрительное дворовое: «Не бзди».
«Теперь всё, — думал Лузгин, пока Кротов, вздыхая и постанывая, рулил по городу. — Вот теперь всё. Господи, еще утром, еще утром ничего этого не было!».
Когда в банковском гараже меняли машину, пока Кротов зачем-то бегал в свой кабинет, Лузгин вспоминал происшедшее отстраненно, как сон, и вдруг с ужасом увидел начальный кадр этого сна: они выходят из машины, Кротов уезжает в темноту, Юра держит букет, как шашку, большая кротовская сумка на снегу…
— Сумка! — ахнул Лузгин. — Мы твою сумку забыли!
Они сели в «Волгу» и поехали. Свернули с Профсоюзной, где надо, и тихо приблизились к ярко освещенным воротам гаражного кооператива.
Сумки не было. Букет валялся слева у ограды, блестел на свету упаковочной серебристой фольгой.
— Сматываемся, — сказал Лузгин юриным голосом.
Кротов даже не глянул на него, вытащил из наплечной кобуры пистолет, передернул затвор, опустил правую руку с пистолетом в широкий карман дубленки, боком вылез из машины и пошел в ворота. На углу первой линии гаражей он постоял немного, потом глянул за угол, в проулок, и стоял так еще с минуту, потом неторопливо вернулся к машине, прихватив по дороге букет.
— Ну, что там? — спросил Лузгин.
— Ничего. Ни людей, ни машины.
— Слава тебе, Господи! — прошептал Лузгин. — Значит, живы, уехали.
— То-то и оно. Один вопрос: куда? Эта скотина Степан знает, где я живу.
— Едрит твою мать!
— Слушай, Вовян, ты или матерись, или Бога поминай — одно из двух, — сказал Кротов, отжал сцепление и врубил передачу.