То, что было в радиограмме, знали пока лишь они двое: командир и радист, — но Букреев, достаточно проплавав на своем веку, прекрасно понимал, что уже через минуту-другую об этом станет известно всему экипажу, хотя ни он, ни радист никому еще не успеют и слова сказать. Видимо, на четвертой неделе плавания что-то меняется даже в физических законах, если весть, подобная этой, совершенно непостижимыми путями, минуя корабельную трансляцию и испытанные на прочность стальные переборки, просачивается во все отсеки.
Букреев отпустил радиста, и тот, избегая вопрошающих взглядов, удалился в свою рубку. Мог бы и подмигнуть им, подумал Букреев. Они бы поняли. Нет, сразу заважничал... С таким выражением своей значительности ходил обычно по лодке их минер после удачного торпедного залпа, как будто на всем флоте только у него одного и выходили торпеды из аппаратов...
Все-таки приятно было чуть упредить догадку своего экипажа — люди это заслужили. И Букреев, потянувшись в кресле, очень буднично сказал:
— Ну что ж, старпом...
— Ясно, товарищ командир, — заулыбался Варламов. — Разрешите командовать на руль?
По лицу понял, что ли?.. Жаль отпускать такого. Это ведь только плохих — легко, их часто и отпускают, характеристики пишут почти как на орден, да и по службе, бывает, охотно двигают, стараясь избавиться... А тут собственными руками приходится себя лишать толкового старпома. Но что же делать? Не должен офицер перерастать свою должность: и служба страдает, да и для офицера плохо...
Букреев кивнул, старпом дал команду на руль, и они легли на обратный курс, к дому.
Неподалеку от командира — впрочем, на подводной лодке все близко — сидел у пульта управления Обозин, механик корабля, маленький, с аккуратно зачесанной лысиной, в новенькой спецовке. Он недавно принял душ, переоделся во все чистое, побрился, и в центральном посту, чуть колеблясь от небольших перепадов давления, стояло ароматное облако «Шипра» — острый запах совсем иного, нелодочного быта, по которому они все успели соскучиться.
Как и всякий мужчина после бритья, Обозин чувствовал себя помолодевшим и бодрым, хотя за последние сутки он спал не больше четырех часов, да и то с перерывами. Особой необходимости, правда, в этом не было — так, мелкие, в общем, неисправности, — но уйти спать, пока эти неисправности не ликвидированы, он не мог: должен был все ощупать собственными руками и сам во всем разобраться.
— Вот и повернули оглобли, — задумчиво проговорил Обозин. Новость о возвращении была, разумеется, приятной, но она же и напомнила, что для кого в базе — отдых, а ему работы только прибавится: и плановый осмотр механизмов, и кое-какие доделки из того, что в море не сделаешь, и мало ли что еще...
Букреев покосился на Обозина, хотел что-то выговорить насчет этих «оглоблей» — очень уж как-то по-кучерски звучит, — но промолчал. Он вообще редко делал замечания своему механику.
По времени пора было начаться докладам, и Обозин, чтобы напомнить об этом, включил тумблер на первый отсек.
— Есть, первый! — бодро ответили ему оттуда.
— Как раз и нету, — добродушно сказал Обозин. — Спите?
Там спохватились, и после небольшой заминки последовал доклад:
— В первом по готовности «два-подводная» третья смена заступила на вахту. Замечаний нет.
Обозин переключил тумблер на следующий отсек, вспыхнула очередная желтая лампочка на панели корабельной связи — и все теперь пошло без напоминаний, как обычно, разве только повеселее обычного: знали уже, что идут домой.
— Придем в базу — команду помыть, — сказал Букреев старпому. — Офицерам и мичманам — сход на берег до понедельника.
— Есть, товарищ командир... — Зазвонил телефон, Варламов снял трубку и, придвинув к себе журчал, начал записывать. — Так... Так... Понял... Пресной воды?.. Масла?..
— Механик, как дела с кингстоном? — спросил Букреев.
— Сейчас трудно что-нибудь сделать, товарищ командир. Придется в базе.
— В базе вам надо бы для разнообразия и к семье сходить, Николай Николаевич...
На диванчике у перископа сидел замполит, капитан второго ранга Ковалев. У них на корабле он появился недавно, только второй месяц пошел, и не мешало, по мнению Букреева, лишний раз показать ему, с кем он плавает.
— Да тут всего-то часа на два работы, — сказал Обозин.
— Странный у меня какой-то механик, — вздохнул Букреев, искоса поглядывая на замполита. — Везде люди как люди, а вас прямо выгонять с лодки приходится. Жена, наверно, в политотдел скоро жаловаться пойдет... Как, замполит, может пойти?
— Я еще человек новый, Юрий Дмитриевич, — улыбнулся Ковалев. — С женой механика не знаком.
— Ничего, это-то она понимает, — сказал Обозин. — Когда заканчивается рабочий день, служба только начинается.
— Вам хорошо. Сумели, значит, воспитать... — Тут, однако, Букреев явно поскромничал, потому что и свою Ольгу он тоже сумел воспитать в военно-морском духе, так что она скорее уж удивлялась его своевременному возвращению домой, чем его опозданиям.
Из штурманской рубки, расположенной здесь же, в центральном, выглянул штурман.
— Товарищ командир, освободили сорок третий полигон.
Букреев сказал:
— Вот, механик, учитесь у Володина. Только привяжемся к пирсу — улизнет с корабля сразу за командиром. Так, штурман?
— Постараюсь, товарищ командир, — честно признался Володин. — Если старший помощник не задержит.
— Старпом, вы уж особенно не задерживайте штурмана. Пусть хоть на танцы успеет. Единственная радость холостяку.
— И девушки в городке заждались, — поддержал Обозин.
— На танцы отпущу, товарищ командир, — заверил Варламов. — Может, не к началу, но в самый разгар — попадет.
— Отдадим вам городок, штурман, до понедельника. Управитесь за двое суток?
— Буду стараться, товарищ командир.
— Он управится, — сказал Букреев замполиту. — В этом-то я не сомневаюсь.
— Хорошо, когда знаешь возможности своих подчиненных, — улыбнулся Ковалев.
«Конечно, хорошо, — подумал Букреев. — Вот только тебя я что-то не уясню никак...»
Ему это было непривычно. Одна из привлекательных черт военной службы была для Букреева как раз в ее определенности, то есть в определенности отношений между людьми, потому что, какой бы ты ни имел характер, вкусы там или привычки, границы, в которых они могли проявиться, да и сама возможность их проявления зависели не только от твоего характера, а может быть даже не столько от него, сколько от той должности, которую ты занимал на корабле, и от круга твоих обязанностей и прав по этой должности.
Конечно, некоторые тонкости все же существовали, с ними приходилось считаться, но они ни в коем случае не могли затуманить простоту и четкость служебных отношений, твердо регламентированных уставами. И, плавая командиром уже седьмой год, Букреев привык быть не только первым, но и единственным на корабле человеком, который лично, ни с кем никогда не советуясь, решал любой возникший в экипаже вопрос.
Прежний их замполит, тихий и вежливый, понял это с самого начала, ни в чем не мешал командиру, не перечил ему, за что прежде всего и ценился Букреевым. Но по состоянию здоровья замполит был недавно списан на берег, а с новым заместителем привычные для Букреева отношения все как-то не налаживались. Более того, уже с первых же дней капитан второго ранга Ковалев, высокий, спокойный и чуть насмешливый человек, почему-то почти седой в свои сорок лет, вызвал у Букреева какое-то настороженное ожидание. Что-то в самом облике его было такое, что вдруг помешало Букрееву дать сразу же ему понять, что единоначалие, особенно на подводной лодке, оторванной от своих берегов — не берегов как суши, а берегов как государства, страны, — это единоначалие должно означать власть полную, окончательную, не подлежащую какому бы то ни было толкованию, анализу, а тем более — хотя бы минутному сомнению, пока лодка находится в море. И это не блажь, не самодурство, не чья-то досужая выдумка и, уж конечно, не его, Букреева, личный каприз, а вполне понятная и единственно возможная необходимость. И она, эта власть, абсолютна, а значит, осуществляется не только в море, но и в своей базе, ибо такова уж природа самой власти: либо она есть везде и всегда, либо ее нет вовсе.
Их первая встреча началась с такой, казалось бы, мелочи, которую Букрееву было даже как-то неловко и додумать-то до конца, самому себе ее сформулировать, а тем более — признаться, что эта мелочь могла для него в конце концов так много значить.
Так уж ведется, так принято на подводном флоте, что всех, до старпома включительно, офицеры называют вне строя по имени-отчеству, и только на одного-единственного человека не распространяется эта традиция: на командира. Для всех, всегда, даже за праздничным столом, он остается «товарищ командир», и это, бесспорно, дань уважения той ежеминутной ответственности, которая всегда лежит на плечах командира за жизнь корабля и людей — и днем и ночью. И видимо, не так уж велика эта дань...
Прежний замполит обращался к Букрееву, как и все остальные офицеры: «товарищ командир». Ковалев же, войдя в каюту Букреева и вполне официально, по-уставному представившись, в дальнейшем разговоре — как бы подчеркнув, что формальности соблюдены, — совершенно уже свободно («Видно, привык к этому на других кораблях», — отметил тогда про себя Букреев) перешел на обращение по имени-отчеству.
Букреева это чуть задело, он невольно сравнил Ковалева с недавним своим заместителем. И первое, что сразу же понял при этом сопоставлении, было то, что прежний замполит обычно как-то терялся в его присутствии, даже робел немного, что ли, и это воспринималось Букреевым как должное, а вот Ковалев, чье имя-отчество сразу запомнилось, хотя Букреев с первого знакомства всегда плохо это запоминал, — Максим Петрович Ковалев смотрел на него, Букреева, не так, как он привык, чтобы на него смотрели на корабле. И эта спокойная уверенность Ковалева, а вернее — спокойное понимание своих прав, задела Букреева, потому что понимание это воспринималось им как некоторое уже посягательство на его, Букреева, командирское единоначалие. Поведение Ковалева ему хотелось считать просто самоуверенностью — тогда легче было бы сразу чуть осадить нового заместителя, поставить его на место. Но рядом с этой удобной сейчас для Букреева мыслью, совсем рядом, было другое: не самоуверенность, а достоинство, например. И хотя Букреев обошел это слово по самому краешку стороной, он уже не сумел все сразу же поставить так, как было до Ковалева, и с раздражением чувствовал, что какая-то возможность этого уже упущена.
Вот и жили они так второй месяц, исподволь приглядываясь друг к другу. Стычек особых вроде не было, но и особого понимания тоже не было, а те разговоры, которые иногда случались между ними, носили какой-то непривычный и даже странный для Букреева характер: как будто то был разговор не начальника с подчиненным — а Ковалев, несомненно, был подчиненным, — но как бы беседа, пусть и не всегда из приятных, а все же просто беседа двух в чем-то совершенно равных людей, и это тоже задевало Букреева.
«Мне достает ума понять, что вы все-таки хороший командир», — сказал как-то ему Ковалев.
«Все-таки... — усмехнулся тогда Букреев. — Вы меня балуете, Максим Петрович».
А пожалуй, с ним иногда интересно было разговаривать: давно уже не встречал Букреев на своем корабле человека, который мог бы ему серьезно противостоять, и, оказывается, Букреев даже в какой-то мере скучал, что ли, по такому человеку, потому что его характеру порой необходимо было чувствовать чье-то сопротивление и преодолевать его, а не просто легко подчинять себе.
Вот так и жили, так и плавали они, и замполита, кажется, не особенно смущало, что до сих пор в их отношениях нет никакой определенности. А впрочем, думать сейчас об этом больше не хотелось: все это, в конце концов, мелочи по сравнению с тем, что они полным ходом идут домой и почти уже позади двадцать суток моря и разлуки, а прямо по курсу — дом, берег, семья...
Настроение у всех было приподнятым, и штурман Володин подумал, что теперь вроде бы самый раз воспользоваться благодушием командира. Кто знает, вот так, шутя, можно и в Ленинград отпроситься... Уж очень подходящий момент.
— Товарищ командир, как бы мне по семейным обстоятельствам съездить?.. Суток на пять...
— Как там родители, здоровы? — спросил Букреев.
Не мог почему-то Володин лгать командиру, да и суеверным был в этом: соврешь, скажешь, что заболели, а они и впрямь... Все-таки возраст...
— Возраст уже такой, товарищ командир, что насчет здоровья...
— Хорошие у вас старики, — сказал Букреев. Он как-то останавливался у них со своей семьей на несколько дней. — Будете домой писать, привет передайте.
— Я мог бы и лично, товарищ командир, — улыбнулся Володин.
«Симпатичный ты парень, — подумал Букреев, — и всё сейчас на твоей стороне. Пусть себе съездит, размагнитится, чего уж там...»
— Я вам уже говорил: если жениться надумали — отпущу, а так...
— Не могу же я гарантировать, товарищ командир.
«Может, и в самом деле отпустить?.. А перископ? Ну, Евдокимов и сам справится... А плановый ремонт?»
— Не можете гарантировать — тогда здесь сидите. Пока не созреете, — сказал Букреев. — А то вон отпустил доктора в прошлом году...
— Иван Федорович не виноват, — заступился за врача Обозин.
— Я, что ли, виноват? — возмутился Букреев. — Специально человека жениться отпускал!..
— И что же помешало ему? — спросил Ковалев.
— Погода была нелетной. — Обозин по старой лодочной привычке сосал пустой мундштук, чтобы не так хотелось курить. — Пока поезд тащился — доктор и передумал.
— Даже не доехал? — поинтересовался Ковалев.
— Куда там! — Варламов махнул рукой. — На вторые сутки уже снова в городке был.
Ковалев улыбнулся:
— Значит, надо все-таки самолетом. Чтоб на раздумья времени не осталось.
— А что, может, попробуете, штурман? — оживился Букреев. — Но только жениться! Не пять — десять суток дам. А?
— Заманчиво, товарищ командир, — Володин почесал затылок, вздохнул. — Да цена слишком дорогая.
— По тридцать лет уже, — проворчал Букреев, — а простого решения принять не могут.
Из Володина должен был получиться толковый старпом. Букреев уже почти остановил на нем свой выбор, но не хватало штурману серьезности, и помочь ему остепениться могла, по мнению Букреева, только женитьба. Доктор — тот и так был достаточно серьезным и обстоятельным человеком, а вот штурману этого как раз и не хватало, и лишь это, пожалуй, все еще удерживало Букреева от окончательного решения.
За спиной осторожно проходил интендант, мичман Бобрик. В руках у него был арифмометр. Как им пользоваться — Бобрик пока не знал и шел сейчас к механику или штурману — кто будет свободнее, — чтобы ему помогли разобраться. Но в центральном посту было слишком людно, Обозин и Володин о чем-то оживленно разговаривали с командиром, так что лучше уж прийти попозже...
— Бобрик! — остановил его командир.
— Я, товарищ командир! — отозвался Бобрик, почтительно вытягиваясь и замирая.
— Слышали, что в базу идем?
Бобрик уже, конечно, знал об этом, но, может, официально пока еще и нельзя было знать, а только вот с этой секунды?
— Подозревал, товарищ командир, — осторожно ответил Бобрик.
— Дальновидный у нас интендант, — под общий смех проговорил Букреев. — Что это за аппаратура у вас?
— А это я в провизионку несу, товарищ командир. — Надо было уходить, пока командир не заинтересовался арифмометром поподробнее. Вдруг еще спросит, как им пользоваться?!
— Скоро вы всю лодку перетаскаете в свои провизионки, — как-то поощрительно сказал Букреев. — Не на чем плавать будет.
Бобрик понял, что командир в хорошем настроении, и, значит, можно было расслабиться и ответить по существу.
— Так это же арифмометр, товарищ командир. Перед самым выходом удалось достать.
— А на счетах уже нельзя? — спросил Букреев.
— Неудобно же, товарищ командир, — укоризненно сказал Бобрик. — На корабле сплошная электроника, а мы тут — на счетах?
— Понятно... — Букреев усмехнулся. — Научно-техническая революция.
Бобрик скромно потупился и развел руками: стараемся, мол, для корабля как можем и даже сверх того...
— А ужин готов? — спросил Букреев.
— Так точно.
— Старпом...
— Ясно, товарищ командир. — Варламов включил трансляцию сразу на все отсеки и объявил: — Накрыть столы в кают-компании. Команде приготовиться к ужину.
Он обернулся — правильно ли понял? Букреев чуть заметно кивнул — да, правильно, — но тут же подумал, что решительность Варламова была уже не совсем старпомовской... Да, пора ему в командиры.
Букреев встал с кресла.
— Ну, пошли, мичман, на камбуз. Посмотрим вашу антисанитарию.
— Есть, есть, — сказал Бобрик, пропуская командира вперед.
— Вы, кажется, собирались к нам какого-то кока перетащить?
— Так точно. На гражданке шефом в ресторане работал.
— Каким еще «шефом»?
— Шеф-поваром, товарищ командир.
— А... Ну и как?
— Сопротивляется, — вздохнул Бобрик.
— Сломить надо, — сказал Букреев, перешагивая высокий комингс.
— Будет сделано, товарищ командир, — заверил Бобрик, торопливо соображая, все ли на камбузе в порядке.
С красивой небрежностью знатока возился у перископа старший матрос Евдокимов. Присутствие замполита, который сидел на диванчике рядом, ничуть не смущало его, не заставило сделать ни одного лишнего, суетливого движения, потому что, кто бы ни оценивал со стороны его работу, — не было на корабле человека, который мог бы разобраться в перископе лучше, чем Евдокимов, и молчаливой неспешностью своей он словно подчеркивал это.
Штурманских специалистов Ковалев вообще стал отличать с первых же дней. Даже не глядя на номера, нашитые на карман спецовки, — номера, по которым видно, к какой боевой части корабля относится каждый матрос, — можно было понять, что служат они под началом Володина. На манер штурмана они умудрялись носить спецовки с каким-то особенным шиком, немного щеголяли своей подтянутостью и снисходительно относились к представителям иных профессий на корабле, не столь истинно морских, какой им казалась только штурманская.
Когда сегодня Букреев, после очередного подвсплытия на сеанс связи, недовольно спросил, что это у штурмана с перископом и не находит ли штурман, что у него слишком часто что-нибудь да случается, Володин, задетый явной несправедливостью командира, с вызовом сказал, что перископ все-таки не гайка с болтом, а сложнейший прибор, и может же с ним хоть однажды что-то случиться. На других кораблях тоже случается, почему же у нас не может?
— А потому, — вдруг совершенно спокойно ответил Букреев, — что у нас не должно. И вы, штурман, пока не на другом корабле плаваете, а на этом.
Как понял Ковалев, случай с перископом сам по себе был не ахти какой и ни на что особенно не влиял, а то, что Букреев позволил своему подчиненному разговаривать в таком тоне и даже не заметил этого или не хотел замечать, означало, видимо, что бывший штурман (а Букреев плавал когда-то штурманом) все же согласился со штурманом нынешним, с Володиным, что перископ действительно не какая-то там гайка с болтом. Тут Володин в глазах Букреева был абсолютно прав, а в таких случаях командир позволял иногда своему подчиненному и сорваться, и даже чуть надерзить, — это Ковалев уже понял в Букрееве. Но успел он и другое заметить: штурман как раз чаще всего тогда именно и дерзил, когда чувствовал за собой какую-то вину — за собой или за своими подчиненными. И кажется, с перископом для самого Володина не все было так очевидно, как ему бы хотелось.
Подсказать действительную причину неполадок мог только Евдокимов, старший матрос Евдокимов, образование десять классов, служит по последнему году... Что еще?
Ковалев стал припоминать послужную карточку Евдокимова, но зацепиться не за что было, все у Евдокимова шло нормально, он был из тех матросов, за которых никому из его начальников никогда не попадало от командира. Оставалось только вспомнить сейчас, как же поощрялся старший матрос Евдокимов. В звании он не особенно преуспел, мог бы уже и старшиной второй статьи быть, а что-то ведь было, думал Ковалев, что-то припоминалось такое, что и с хорошим матросом случается не каждый месяц, даже не каждый год... Ну конечно!
— Евдокимов, — окликнул Ковалев.
— Я, товарищ капитан второго ранга. — Евдокимов обтер ветошью руки и подошел к замполиту, вопросительно глядя на него. С перископом он провозился уже несколько часов, а спецовка с подвернутыми рукавами оставалась все такой же чистенькой: точные приборы требуют аккуратности, этому-то Володин научил своих подчиненных.
Ковалев подвинулся на диванчике и сказал:
— Присаживайся.
Евдокимов довольно красноречиво оглянулся на перископ — некогда, мол, рассиживаться особенно, товарищ капитан второго ранга, — но Ковалев ждал, и, хочешь не хочешь, пришлось сесть рядом.
— Ну, как служится? — спросил Ковалев.
— Нормально служится, — сдержанно ответил Евдокимов.
— А подробнее?
— И подробнее — нормально. — Евдокимов пожал плечами: не мог он понять, чего, собственно, ждут от него, о чем услышать хотят. — Может, биографию? — спросил он. — Ну, где родился, когда школу кончил?
В глазах у Евдокимова было столько вежливой скуки и вроде бы даже усмешки, что Ковалев понял: за свою недолгую флотскую жизнь старшему матросу Евдокимову пришлось уже не раз кому-то рассказывать свою биографию, и от очередной беседы с новым замполитом он, видно, другого начала и не ожидал, свыкся уже. И самое неприятное было сейчас для Ковалева то, что он ведь именно в таком роде и собирался спросить. Хорошо хоть, не успел...
— У тебя, кажется, по поощрению десять суток было? — спросил Ковалев.
— Давно было, — подтвердил Евдокимов. — С выездом на родину.
— И как съездил?
— Мысленно съездил, — усмехнулся Евдокимов.
Ковалев внимательно взглянул на него и подумал, что Евдокимов уже дважды поддел его: и сейчас вот, и чуть раньше, когда спросил: «Может, биографию?»
Нынешним ребятам иронии не занимать. Думает, конечно, что поддел... А скажешь ему, что вся его биография только здесь, на лодке, и началась-то по-настоящему, что до этого, по сути, у него никакой своей биографии и не было, а все было как у всех: родился, рос, пошел в школу, стал пионером, комсомольцем, окончил школу; скажешь ему все это — он ведь здорово обидится, потому что если и не само понимание жизни, то уж, во всяком случае, ощущение себя как личности приходит сейчас довольно рано. Можно на берегу посидеть вместе в курилке, выслушать анекдот или самому рассказать какую-нибудь занятную историю, можно поужинать из одного бачка с матросами, «забить козла» в кубрике — и все равно остаться только начальником, человеком, к которому в следующий раз они сами все-таки не придут, пока не придешь к ним ты. Да и тогда они еще посмотрят, с чем ты пришел, с каким разговором: от души ли, от искреннего желания разобраться и помочь или так просто, по долгу службы. Всё они подмечали, каждую малейшую видимость, и уж тем более. — видимость заботы вместо самой заботы и интерес по обязанности вместо настоящего интереса.
Ну, это все философия, это ты для себя оставь. А старшему матросу Евдокимову важно сейчас только одно: до сих пор не съездил в краткосрочный отпуск. Давно уже поощрили, а он так и не съездил...
— Что же, не отпускали? — спросил Ковалев.
— Зачем? Отпускали, — усмехнулся Евдокимов. — Три раза отпускали. Уже и чемодан сложу, и подарки... Да что говорить! — Он махнул рукой. — Чуть что — Евдокимов!.. Я ведь все его капризы знаю.
Это он о штурмане так?.. Очень уж не хотелось сейчас одергивать Евдокимова, разговор и без этого не получался, а все-таки придется напомнить, что начальник не капризами своими руководствуется, а интересами службы. Ну, не так, конечно, не такими словами, хотя и капризы тоже случаются, чего уж там...
— Чьи капризы? — спросил Ковалев.
— Перископа, чьи же?! — удивленно посмотрел на него Евдокимов.
— Так это же хорошо! — с облегчением сказал Ковалев. — Хорошо, что так изучил перископ.
— Для службы-то хорошо, — вздохнул Евдокимов. — Зато отпускать трудно.
— Почему? — не сразу понял Ковалев.
— А потому что незаменимым стал.
Тут проскользнуло и немного гордости, что вот, значит, какой он, Евдокимов, незаменимый на корабле человек, но больше все-таки было досады на эту свою незаменимость.
— Перестарался я в службе, — с убеждением сказал Евдокимов.
— Интересно... — Ковалев помолчал. — Ну, а как же сегодня получилось? Почему он потек?
— Так ведь перископ все-таки, товарищ капитан второго ранга. Тут все до миллиметра, до микрона...
— Понимаю, что не швейная машина, — согласился Ковалев. — Только не надо придумывать объективные причины, ладно? — Он поднялся с дивана, за ним сразу же и Евдокимов встал. — Лучше уж вообще не отвечай.
Ковалев уже собрался идти — пора было готовиться к ужину, — когда Евдокимов спросил за его спиной:
— Честно?
Ковалев обернулся и пожал плечами:
— Если считаешь, что со мной можно...
Евдокимов все не решался, и Ковалев понял, что он сейчас соображает, как его честное признание на отпуске отразится.
Никак не отразится, решил про себя Ковалев. Промолчит или скажет правду — никак не отразится. Поедет старший матрос Евдокимов на свои десять суток. Но выбирать он должен, не зная об этом решении: невелика добродетель, если заранее знаешь, что она не принесет тебе неприятностей...
— Проморгал я сегодня, — сказал Евдокимов. — Ну, не в настроении был. Мать перед самым выходом письмо прислала...
«Ну да, — подумал Ковалев, — в эти годы мы стесняемся говорить «мама», это только потом...»
— Наверно, заранее написал, что приедешь? — спросил он.
— Порадовать решил... — Евдокимов как будто извинялся. — Имел такую глупость.
— Почему же глупость? Правильно решил. Придем в базу — можешь собирать свой чемодан.
— Нет, товарищ капитан второго ранга. — Евдокимов покачал головой. — Я теперь понял: плохая примета, если заранее готовиться.
— А ты не верь в приметы, — улыбнулся Ковалев. — Сколько тебе надо, чтобы закончить с перископом?
— Чтобы?..
— Чтобы закончить с перископом и сразу поехать, — уточнил Ковалев.
— А!.. Тогда двух дней хватит, — сказал Евдокимов. — А если еще и ночью...
— Ночью не разрешаю, — остановил его Ковалев.
— Ясно, товарищ капитан второго ранга. Все равно сделаем, — заверил, повеселев, Евдокимов. — Лучше нового будет, честное слово!
Букреев уже переоделся к ужину в кремовую рубашку с погончиками, побрился, был явно в хорошем настроении, и, когда, постучавшись, Ковалев зашел к нему в каюту еще в спецовке, он сказал:
— Что-то опаздываем, Максим Петрович. Через пять минут ужинать пора.
— Да с Евдокимовым задержался. Никак парень в отпуск не уедет...
— И чего это он вдруг оплошал сегодня?.. — Про отпуск Букреев как-то пропустил. — Такой специалист...
— А если не вдруг? Если просто... плохое настроение было? Вот и оплошал.
— Что?! — Букреев от возмущения даже не нашелся сразу, что ответить. — У меня, Максим Петрович, тоже бывает, между прочим, плохое настроение. Начальство не так ласково посмотрит, дома кто-нибудь заболеет... Что ж, по-вашему, я свою задачу не выполню?
— Выполните, — спокойно сказал Ковалев. — Но вы уже семнадцать лет плаваете, из них шесть — командиром. А Евдокимов все-таки мальчишка. Вчера еще его дома за отметки ругали.
— А мы сегодня и должны с вами так воспитать этого мальчишку, чтоб его плохое настроение на службе не отражалось.
— Штурман мне почти теми же словами ответил: настроение настроением, а не моги плохо служить. Не положено.
— И правильно, — сказал Букреев. — Перископ из-за этого не должен страдать.
— Не должен, — согласился Ковалев. — А Евдокимов?
— При чем тут Евдокимов!
— А Евдокимов из-за перископа — должен, Юрий Дмитриевич?
— Тоже мне страдание! — отмахнулся с досадой Букреев. — Человек — не перископ, Максим Петрович. Человек все может...
Он усмехнулся, но Ковалев не принял этого тона, и Букреев подумал, вздохнув, что замполит его ко всему, кажется, еще и без юмора, а на военно-морской службе, да тем более на подводной лодке, — гиблое это дело...
— Шучу, — вздохнув, разъяснил Букреев. — Старший матрос Евдокимов тоже не должен страдать.
— Я так и понял, Юрий Дмитриевич. Экипаж-то все-таки хороший сложился.
— Ага, — кивнул Букреев, сдерживая себя, — сложился... Кубики складываются, Максим Петрович. Детские кубики с картинками, А экипаж — сколачивается. Понимаете? Ско-ла-чи-ва-ет-ся! Годами! По кирпичику! Один не так подберешь — вся кладка развалиться может. Психология, товарищ замполит...
Последнюю фразу он уже произнес с явной иронией: как же это, Максим Петрович, вы, заместитель по политической части, не понимаете этого?
— Да, конечно, — согласился Ковалев. — Но когда возникает конкретный вопрос, не всегда как-то и думаешь о психологии. Поплюешь на руки — и за дубинку... А?
«Ты это в мой адрес, что ли?» — подумал Букреев.
— И так бывает, — сказал он. — Не умеешь — научим, не хочешь — заставим. В конце концов, дубинка в военном деле — тоже психология. И вообще, служба — вещь довольно жестокая, она иногда и каких-то жертв требует.
— Как, например, с отпуском Евдокимова, — подсказал Ковалев.
— А хотя бы и так! Чтобы других жертв, посерьезнее, не случилось.
— А может, это у нас еще и привычка такая? — спросил Ковалев. — Служу-служу, все вроде бы нормально идет... Нет, думаю, чем бы все-таки пожертвовать? Выходным днем, что ли? Так было уже, и не один раз. Отпуском?.. Ведь давно что-то ничем не жертвовал, даже не по себе как-то... Почему все время нужно обязательно чем-то жертвовать?
— Да потому, что у нас с вами профессия такая: около войны ходим. Все время! Научимся ходить — может, тогда ее и не будет. Это, надеюсь, стоит жертв?
— Безусловно, — согласился Ковалев и улыбнулся. — В глобальном масштабе я все понимаю. Но вот почему Евдокимов третий месяц не может в отпуск съездить — никак не пойму. Сами ведь поощрили!
— А плавать дядя будет? — вежливо спросил Букреев.
Ковалев немного растерялся:
— Не понимаю...
«А он сейчас, наверное, кажется себе заступником, — зло подумал Букреев, не торопясь с разъяснением. — Как же, не побоялся из-за старшего матроса с командиром схлестнуться!»
— Эх, мне бы вашу отзывчивость, Максим Петрович, — насмешливо сказал он.
— А что же вам мешает?
— Должность, — отрезал Букреев. — Нам ведь дело надо делать, товарищ замполит. В море надо ходить, стрелять учиться. И не через стеклышко перископа... Это только в кино красиво, когда командир ворочает перископ и командует: «Пли!» А в жизни за такую милую роскошь противник тебя топить будет... Между прочим, вы тонули когда-нибудь, товарищ замполит?
— А что, в этом есть какая-то заслуга?
— Заслуги особой, конечно, нет... — Букреев чуть усмехнулся, понимая, что поставил наконец своего замполита в неловкое положение, и, даже как бы уже сочувствуя его, Ковалева, благополучию, добавил: — Только на многое тогда иначе смотришь. Когда на собственной шкуре...
«А хорошо бы сейчас закурить», — мечтательно подумал Ковалев.
— Нет, тонуть не приходилось, — признался он.
— Я так и думал...
Не хотелось Ковалеву вдаваться сейчас в подробности своей службы на лодках, не имело это никакого отношения к тому разговору, с которым он пришел в командирскую каюту, но Букреев так понимающе, так почти весело смотрел на него, что Ковалев, не сдержавшись, сумел только придать своему вопросу намеренно деловой тон:
— Юрий Дмитриевич, а пожар не в счет?
Букреев быстро взглянул на него.
— То есть?
Не любил Ковалев ни с кем говорить об этом, не любил вспоминать, потому что тут же, хотя прошло столько лет, он сразу видел перед собой... сразу видел ту картину, от которой, наверно, никогда уже невозможно будет избавиться. И вот — не сдержался...
Даже не взглянув на Букреева, он нехотя сказал:
— Пришлось как-то гореть... Во втором отсеке... Правда, это очень давно было, еще на дизельных лодках... — Ковалев заставил себя улыбнуться, как бы ставя точку в непрошеных воспоминаниях. — Так что, возможно, и не в счет.
То, как Ковалев говорил это — именно то, как он сказал, как потом улыбнулся, — а не то, что с ним когда-то действительно случилось, — это и смутило Букреева.
— Извините, — буркнул он. И уже проще, без подковырок, добавил: — Так кому же тогда и понимать?! Делом, делом надо заниматься. Без блеску, без эффектов, каждый день... До пота!
Ему все хотелось встать с кресла, привычно заходить по каюте, как делал это на берегу, но здесь, на лодке, каюта для этого была слишком маленькой, вроде купе вагона.
— Отпустить Евдокимова?.. — Букреев укоризненно посмотрел на Ковалева. — Да я бы его с удовольствием на побывку к мамаше отпустил, будь он плохой специалист. Хоть завтра!
— Простите, Юрий Дмитриевич, что-то не вижу логики...
— И я не вижу, — согласился Букреев. — Если с точки зрения воспитания. А в интересах ремонтных работ — вижу. Вот это сейчас для корабля главное. Остальное — беллетристика.
— Все это очень неубедительно, — сказал Ковалев.
— Неубедительно?! — Букреев как будто споткнулся. — Ну, тогда не знаю... — Он решительно встал с кресла, давая понять, что разговор окончен и пора идти в кают-компанию.
— Юрий Дмитриевич, — примирительно сказал Ковалев, — оставим пока вопросы воспитания, за один раз их все равно не решить... Но вот то, что штурман не имеет Евдокимову полноценной замены, — это ведь и для перископа плохо, и для лодки.
Букреев уже хотел возмутиться: как это его штурман мог не подготовить замены? Но подумал-подумал и, с некоторым интересом поглядывая на Ковалева, произнес удивленно:
— А ведь... А ведь вы сейчас, пожалуй, дело сказали, Максим Петрович...
В дверь постучали, Букреев недовольно уставился на нее и громко спросил:
— Ну, что там?
— Товарищ командир, — напомнил Бобрик через дверь, не решаясь войти, — накрыты столы в кают-компании.
— Добро... Сейчас идем.
Командирское место за столом все еще пустовало, и в ожидании Букреева офицеры, кто как мог, коротали оставшееся до ужина время.
Механик просматривал газету трехнедельной давности, удивляясь, что, оказывается, и в ней, если давно не перечитывал, можно найти что-то новое, пропущенное тобой раньше, — о пчелах, например, о том, что у них — подумать только! — есть свои диалекты. Это под рубрикой «О разном»...
Акустик Ражден Сартания задумчиво перебирал струны гитары. Он всегда почему-то казался небритым, и, глядя на него, старпом обычно так и не знал, брился уже сегодня Сартания или нет. А значит, делать ему по этому поводу замечание или лучше промолчать — этого старпом тоже не знал, и такая неопределенность положения его иногда раздражала.
Штурман и врач доигрывали партию в шахматы. Володин рвался на обострения, лез в атаку, но Редько путал ему все планы даже не столько самой игрой, а скорее своей манерой подолгу задумываться над каждым ходом, и это выводило штурмана из себя.
— Пивка бы сейчас попить, — мечтательно проговорил Редько. — Холодного-холодного...
— Иван, тебе шах!
— Шах-шах-шах... — забубнил Редько. — «Вчера ты так спе-ши-и-ла, когда мы рас-ста-ва-ались, что на прощанье сно-о-ва я не успел сказать...» — задумчиво пропел он. — Серега, ты же так королеву теряешь.
— Мне всегда с женщинами не везет, — вздохнул Володин, беря назад свой необдуманный ход. — В конце концов я их почему-то всегда теряю, этих королев...
— Нет, дорогой, — сказал Сартания. — Тебе слишком легко везет с ними. Потому и теряешь.
— А может, это только кажется, что везет...
В газете уже снова ничего интересного не было, и Обозин пересел поближе.
— Нет, Николай Николаевич, иногда ему все-таки везет, — заступился Редько. О личной жизни штурмана он как-никак знал больше: друзьями были.
— А знаете, — мечтательно сказал Володин, уже не глядя на доску, — столько их, королев, по земле ходит, и все они красивые, все нравятся... Даже глаза разбегаются. И хочется, чтобы каждая была твоей женой.
— Значит, эти женщины еще не для жены, — убежденно сказал Сартания.
Володин улыбнулся:
— Ражден, ты об этом так мудро рассуждаешь, как будто тебе сто лет.
— Просто у нас в роду все однолюбы.
— Я всегда этому завидовал, — сказал Володин. — Иван, тебе опять шах!
— Вижу, — кивнул Редько. — «Но я не понима-а-ю, зачем ты так серди-и-та...» — проговорил он нараспев. — И все же... Я думаю, если бы можно было иметь сына без жены... Приходишь с моря — а он тебе: «Папа». — Редько прислушался к этому слову и повторил: — «Па-па». А?.. А я ему: «Чего-о?»
— «Чего-о»! — передразнил Володин. — Ведь все равно потом жениться заставит.
— Кто заставит? — Тут Редько что-то не уловил.
— А эта, от которой сын.
— Ну, на матери моего сына... — Редько передвинул короля, уходя от шаха. — На ней можно бы и жениться, пожалуй...
— Вот и женился бы, — сказал Сартания. Он вообще считал, что по-настоящему мужчина только и начинается после женитьбы, а точнее — после рождения сына.
— Ты думаешь, все-таки стоит? — серьезно спросил Редько.
— Что — я?! — возмутился Сартания. — Каждый нормальный человек так думает.
— В медицине, — поучительно сказал Редько, — самое трудное — это определить, что такое норма. И потом... Как же я на ней женюсь? Сына-то у меня от нее нет?!
Розыгрыш шел вовсю, и только Сартания мог его не заметить — так он был возмущен.
— Пустоцветы! Уже каждый из вас мог бы давно по собственному сыну иметь!.. А они тут... в шахматы, понимаешь, играют! — Сартания вскочил и разбросал фигуры.
Реакция была неожиданно спокойной: Володин, пожав плечами, стал молча складывать шахматы, а Редько сказал миролюбиво:
— И чего психовать зря? До дома-то пустяки осталось...
На Сартанию он не обиделся: все-таки три недели в море, может же человека и занести немного.
— Дурацкие, понимаешь, какие-то разговоры! — Сартания уже поостыл, чувствовал неловкость перед ними за свою вспышку, но теперь вроде и неудобно было вот так сразу успокоиться. — Физиономии ваши надоели. Куда ни пойдешь — одни и те же, одни и те же!..
— Иван, ты бы полетел с ним в космос? — спросил Володин у Редько.
Чувствуя себя среди них старшим, Обозин решил вмешаться:
— Ражден, а ведь завтра вечером ты уже сына увидишь... Сколько ему? Лет пять?
Сартания сразу заулыбался — знал механик, на что его взять можно, — заулыбался, тут же забыв о размолвке, и сказал с гордостью:
— Пятый только пошел. Рослый он у меня. Не поверите — запросто холодильник двигает!
— Ну да!.. — Редько позволил себе все-таки усомниться.
— Клянусь тебе! Я ему запрещаю — надорваться еще может. А он — двигает!.. Крепыш... Вот поедем к отцу в отпуск... Мне ведь пора сына на коня сажать!
В дверях появились Букреев и Ковалев, сопровождаемые мичманом Бобриком в поварской куртке. Занятые разговором, офицеры их не заметили, а Букреев и не торопился входить: хотелось услышать, что же дальше.
— Ты только своего сына потом в моряки не отдавай, — посоветовал Володин.
— Это почему? — удивился Сартания.
— Будет месяцами в море болтаться, а о конях на зеленой траве только мечтать сможет. Как его папа.
— Вот это у нас штурман! — не выдержал Букреев, проходя в кают-компанию. — Золото, а не подводник.
Офицеры стали приподниматься со своих мест, но Букреев, не глядя на них, только махнул рукой:
— Сидите уж!.. Моряки...
Заняв свое место во главе стола и подождав, пока Бобрик расставит перед ним посуду, он недовольно спросил:
— Вы, наверно, и лейтенанта Филькина так воспитываете?
Володин с недоумением посмотрел на Букреева:
— В каком смысле, товарищ командир?
— В том смысле, что он у вас до сих пор морского театра не сдал.
— Никак нет, штурманенок сегодня сдал, товарищ командир.
— Знаю, как он сдал...
— Да нет, для начала — неплохо, — сказал Володин.
Все уже за суп принялись, а ему надо было отвечать на вопросы, и ответил он сейчас, кажется, неудачно: Букреев даже ложку ко рту не донес.
— Для начала?! Какое тут может быть «начало»?! — недовольно сказал Букреев. — Он же у вас ходовую вахту нести собирается!
Володин молчал, не понимая толком, чем вызвано такое неудовольствие командира.
— Что-то вы уж больно мягкий начальник, штурман...
Володин и тут промолчал. Это было явно не в его характере, и Букреев, чувствуя, что перехватил, сказал уже спокойнее, почти добродушно:
— Что там у вас с Евдокимовым?
Теперь уже на Букреева с недоумением посмотрел Ковалев: сначала не понял, за что командир отчитал штурмана, а теперь не мог понять, почему Букреев вдруг подобрел.
— Натворил что-нибудь? — спросил Володин о своем подчиненном. Еще секундой назад не позволил бы себе так спросить, но сейчас, уловив, что отпущение грехов состоялось, — правда, не знал, каких именно, — он спросил. Спросил, как о какой-то возможной мелочи, хотя тут могла быть и не мелочь... Володин старался все же заранее угадать, что натворил старший матрос Евдокимов.
— Если бы натворил, я бы тогда с вами не так миролюбиво, — Сказал Букреев. — У него ведь по поощрению десять суток?
— Так точно, товарищ командир, положено...
— Положено — так отдайте, — спокойно проговорил Букреев.
— Но за Евдокимовым перископ закреплен, товарищ командир, — напомнил Володин. — А у нас планово-предупредительный ремонт на носу.
Букреев, соглашаясь, кивнул, а Ковалев не выдержал:
— Вы же воспитатель, Сергей Владимирович!
— Ну?.. — согласился Володин.
— Вот вам и «ну»!.. А у вас в боевой части просто невыгодно быть хорошим специалистом. Невыгодно, понимаете?
Штурман не понимал. Но и никто, кажется, за столом ничего не понимал.
— Если я не справляюсь... — начал Володин.
— Так сумел бы и лейтенант Филькин ответить, — оборвал Ковалев. — А для командира боевой части — это несерьезно. Серьезно другое: подчиненный не может уехать в отпуск, потому что чересчур хорошо знает свою технику!.. Какой же вы, Сергей Владимирович, тогда воспитатель?
«Какой, какой... — Букреев недовольно взглянул на замполита. — Нормальный воспитатель. Побольше бы таких офицеров...»
Хотя... Заместитель в чем-то был, конечно, прав, и надо, пожалуй, отпустить Евдокимова домой — это тоже было понятно Букрееву. А кроме того Ковалев являлся для штурмана все-таки начальником, а значит, прав был в конечном счете замполит. Во всяком случае, должен быть прав.
— Ну, это ладно... — примиряюще сказал Букреев. — А скажите, штурман: если ваш Евдокимов выйдет из строя? Заболел, например?
— У него есть замена, товарищ командир. Но, разумеется, Евдокимов...
— Вот и проверим в деле вашу замену, — решил Букреев. — Сколько нужно для ремонта?
— Трое суток.
— Сделать за двое. Об исполнении доложить.
— Есть доложить, товарищ командир, — сказал Володин, но тут же не утерпел: — Если будет приказано, я хоть сейчас могу доложить об исполнении. Но от этого с перископом ничего ведь не изменится.
Букрееву нравилась эта дерзость в штурмане, он иногда даже себя в нем узнавал, себя тех еще времен, когда был помоложе. И, благожелательно глядя на Володина, он сказал:
— С перископом, конечно, от вашего липового доклада ничего не изменится, но в вашей биографии... Мне бы этого не хотелось, штурман. Ясно?
— Ясно, — кивнул Володин, жалея сейчас, что так мало попросил на ремонт перископа: надо было не трое суток назвать, а хотя бы четверо — тогда бы трое суток уж точно дали.
— Неясно только, когда Евдокимов в отпуск едет, — сказал Ковалев.
Володин удивился:
— Как же неясно? Через... через трое суток.
— Мне показалось, — улыбнулся Ковалев, — одни сутки вы набавили.
— Разве?.. А!.. Так это для того, чтобы избежать липового доклада насчет перископа.
Букреев взглянул на Ковалева и как бы сказал: «Вот видишь, а ты говоришь... Толковый он офицер».
— Добро, — согласился Букреев, усмехаясь. — Пусть едет через трое суток... Но я никогда не думал, штурман, что вы такой упрямый, — укоризненно сказал Букреев.
Впрочем, в последней его фразе Володину почудилось больше одобрения, чем укоризны.
Вопрос наконец был решен, штурману удалось избежать мели, не посадить себя на камни. И вообще — после деловой части можно было поговорить о чем-то постороннем.
— Прочитал сегодня, — сказал Обозин, допивая компот. — У пчел, оказывается, есть свои диалекты. Например, итальянские пчелы плохо понимают югославских...
— Чего уж там пчелы! — отозвался Букреев. — Тут без диалектов — а, бывает, собственную жену не всегда понимаешь...
— Точно! — Обозин заулыбался. То, что свою жену не всегда понимаешь, с этим он давно уже свыкся, но приятно было, что не он один, что, выходит, еще кто-то не понимает. Тем более — командир. — Жена вот мне как-то жалуется... — Сейчас, вдалеке от своей базы, можно было вспоминать об этом с улыбкой, как о каком-то забавном пустяке, и Обозин удивился, что еще какой-нибудь месяц назад его это раздражало. — Никак, говорит, дочку утром не поднять. Спит до одиннадцати... Укладывай, говорю, раньше. А как же, говорит, раньше, если она поздно встает?.. Так вот и укладывай пораньше!.. А она мне...
— А как же ее рано укладывать, — подсказал Володин, — если она поздно встает?
— Верно, — с удивлением посмотрел на него Обозин. — А ты-то откуда знаешь?
— Потому, может, и не женюсь, что знаю, — сказал Володин.
В дверях появился радист, вхож он был и к командиру, и в кают-компанию в любое время, хорошо усвоил это свое право, и, сказав обычное «Прошу разрешения» только для формы, подошел к Букрееву.
— Получено радио, товарищ командир...
Букреев взял радиограмму.
Никаких особенных неожиданностей ждать не приходилось — они полным ходом шли домой. Но военная служба все-таки давно приучила, что неожиданности случаются не так уж редко, и, выжидательно глядя на Букреева, они все уже поняли, что это как раз та самая неожиданность...
— Только этого не хватало, — хмуро сказал Букреев, отдавая радиограмму. — Штурман, можете снимать свои концертные туфли...
— Танцы в субботу отменяются, товарищ командир? — спросил Володин.
— Хуже. Состоятся... Но без моего штурмана, — Букреев встал из-за стола, подошел к трансляции и включил центральный пост: — Старпом!
— Есть старпом! — ответил динамик.
— В кают-компанию.
— Есть, товарищ командир.
Динамик щелкнул, отключился, и в наступившей тягостной тишине совсем как-то неуместно прозвучали слова появившегося из буфетной мичмана Бобрика:
— Кому еще компот? Жена так не сварит...
— Бобрик, а к нам командующий прибывает, — мрачно поделился командир своей новостью.
— Сам... сам командующий?! — растерянно спросил Бобрик, забыв про компот.
— Сам, — подтвердил Букреев. — Без жены. Что делать думаете?
— Доставать надо, товарищ командир! — возбужденно сказал Бобрик.
— Что доставать?
— Все, что можно! Редкий случай, товарищ командир. Нам сервиз нужен, ковры обновить... Потом ни за что не дадут, товарищ командир, — убеждал Бобрик. — И еще нам надо...
— Остановитесь, Бобрик, — перебил командир и повернулся к вошедшему Варламову: — Старпом, мы готовы принять командующего?
Старший помощник ничем не выдал своего удивления — Букрееву это понравилось, — только спросил деловито:
— Когда, товарищ командир?
Как будто они принимали у себя командующего каждый день...
— Почти сразу, как вернемся, — сказал Букреев. — Послезавтра.
— Послезавтра же выходной, — вспомнил Бобрик.
— Кто это вам ересь такую сказал? — покосился на него Букреев.
— По календарю так...
— Иногда и календари врут. Столько лет служите, — проворчал Букреев, — а до сих пор не усвоили.
— Нам бы в базе подкраситься успеть, — сказал Варламов. — Краску надо доставать...
— А если высохнуть не успеет? Потом хлопот не оберешься... — Букреев задумался. — В запасе у нас будет целый день и ночь?
— Ночью склады не работают, — напомнил Бобрик, понимая, что ведь краску доставать ему придется.
— Для кого не работают, а для мичмана Бобрика — должны работать, — отрезал Букреев.
— Ясно, — вздохнул Бобрик. — Будут работать, товарищ командир.
— Вот это уже мужской разговор, — смягчился Букреев. — И учтите: не сервиз главное, не ковры, а краска. Надстройка черт знает в какой цвет выкрашена...
— Будет сделано, товарищ командир, — заверил Бобрик, все же больше думая о коврах и сервизе: упустить такую возможность, не воспользоваться приездом командующего он не мог, никогда бы не простил себе этого.
— Учения отменить? — спросил Варламов. — Надо хорошую приборку сделать, и вообще...
«И вообще, — понял его Букреев, — какие тут могут быть учения, когда командующий приезжает».
— Зачем же отменять? Жизнь продолжается, старпом. Все — по прежнему плану.
— Кроме выходных дней, — вздохнул Володин.
— Штурман, — строго взглянул на него Букреев, — приказ можно обсуждать, но только в одном смысле: как лучше его выполнить... Начинайте, старпом, учения.
— Есть...
Варламов вышел, офицеры торопливо допивали компот и, спросив разрешения у командира, стали выходить из-за стола. Надо было успеть переодеться в спецовки, пока не раздался долгий, несмолкающий вой ревуна...
Вводные следовали одна за другой: тушили пожар, заделывали пробоины, боролись с поступлением воды в отсеки, имитировали радиационную опасность.
Потерян был счет времени, тревогам...
Букреев молча ходил по отсекам, ни во что не вмешивался, никому не сделал ни одного замечания, и по лицу его невозможно было понять, доволен ли он действиями экипажа.
Наконец, спустя несколько часов, когда все уже порядком устали и начинало казаться, что учения эти вообще никогда не кончатся, Букреев дал отбой.
По дороге в командирскую каюту Варламов, вытирая пот со лба, с облегчением сказал Ковалеву:
— Ну, кажется, все. Отстрелялись... Как считаете, Максим Петрович?
— Мне понравилось. Хорошо отработано...
Сам Варламов тоже остался доволен подготовкой экипажа и теперь, стоя уже в командирской каюте, ожидал нескольких приятных слов — большего не дождешься — по своему адресу.
— У меня к вам, старпом, всего один вопрос, — проговорил Букреев, снимая спецовку.
— Слушаю, товарищ командир... — Сказать по правде, Варламов меньше всего ожидал сейчас какого-нибудь вопроса.
— Вы сами-то собираетесь быть командиром?
Вопрос был достаточно странным, неожиданным, и Варламов с удивлением взглянул на Букреева.
— Я не совсем понимаю, товарищ командир...
— Просматриваете иногда корабельный устав?
— Неоднократно, товарищ командир. — Варламова задел вопрос, потому что, с тех пор, как его, минера лодки, назначили по настоянию Букреева сразу старпомом, он, кажется, и не читал ничего, что не называлось бы уставом, инструкцией или наставлением. — Я уж и забыл, когда что-нибудь другое читал.
— Нашли чем хвалиться... — Букреев надел рубашку с погончиками и сел в кресло. — Обязанности командира корабля помните?
— Так точно.
— И после этого все же хотите стать командиром?
— Юрий Дмитриевич, — улыбнулся Ковалев, — говорят, плох тот солдат...
— Понятно, — кивнул Букреев. — А вы знаете, старпом, что у командира одних только общих обязанностей — это не считая обязанностей в бою, в плавании, при авариях, постройке и ремонте корабля, — одних только общих обязанностей... Сколько, как вы думаете?
— У старшего помощника, согласно корабельному уставу, их четырнадцать, — уклончиво ответил Варламов. Командирских обязанностей он пока не подсчитывал. — От пункта «А» до «О».
— В свое время, — усмехнулся Букреев, — когда вы служили у меня еще командиром боевой части, надо вас было все-таки двигать в дипломаты, а не в старпомы.
В его глазах это означало, видимо, не столь удачную карьеру, как старпомовская, да и в глазах Варламова, пожалуй, тоже...
— Сколько таких пунктов у командира — я не знаю, — чистосердечно признался Варламов, желая показать все же, что его продвижение по командной, а не по дипломатической линии было более правильным.
— Так вот, старпом: по самым скромным подсчетам, этих общих обязанностей у командира корабля что-то около трех десятков. То есть, исходя из вашей номенклатуры, алфавита еле хватает.
Варламов хотел поинтересоваться наконец, что из этого следует, но не мог же он так прямо спросить об этом, раз командир не находил пока нужным что-нибудь пояснить.
— Вас радуют результаты учений? — спросил Букреев.
До этой минуты Варламов был учениями доволен, вот и замполиту понравилось... Но теперь выходило, по характеру самого вопроса, по тону, каким это было сказано, что он, Варламов, не мог ответить совершенно уж положительно. Да и было кое-что, как не быть — живое все-таки дело, и люди — не автоматы.
— Были, товарищ командир, некоторые упущения, — вынужденно признался Варламов, но он так сказал это, что упущения все-таки как бы терялись в ряду крупных успехов.
— «Некоторые упущения»... — повторил Букреев. — То есть мелочи разные, так?
Варламов понял, что уже не приходится ждать похвалы — теперь в пору было, кажется, подумать о том, что завтра придется переигрывать эти учения заново.
— А за сколько времени трюмные надевают спасательные аппараты, вы знаете? — спросил Букреев.
— Я был в центральном, товарищ командир, — напомнил Варламов.
— И значит, не можете знать?
Букреев сказал это со столь не свойственной ему участливостью, что Варламов подумал: «Как будто с больным разговаривает».
— А старпом все должен знать, — проговорил Букреев. — Потому и записано в корабельном уставе, что частое оставление корабля старшим помощником несовместимо с должным исполнением им своих ответственных обязанностей.
Варламов обиженно молчал. Он ведь и так последнее время возвращался домой не раньше девяти вечера, и вот — благодарность...
— По-моему, у нас на корабле этот пункт устава вполне соблюдается, — сказал Ковалев. — Даже с лихвой.
— Так точно, — подтвердил Варламов, чувствуя поддержку замполита. — К жене, как... к любовнице ходишь — только на ночь.
— Как, как? — с интересом спросил Букреев. Выпад замполита он решил оставить попросту без внимания: не Ковалева это дело, в котором часу старший помощник с корабля сходит.
— Как к любовнице — только на ночь, — повторил Варламов.
— Ну, значит, вам повезло, — рассмеялся Букреев. — Еще и не всякая любовница согласится... Это поискать надо.
— Конечно, — улыбнулся Ковалев. — Такое может только жена терпеть.
— Иногда и жене надоедает, — сухо сказал Варламов.
Букреев взглянул на него и подумал, что старпом, пожалуй, прав.
— А вы можете уходить домой сразу после ужина, — сказал он Варламову. — И по воскресеньям вообще дома сидеть... Меня ведь не интересует, сколько времени вы тратите на службу. Мне только одно нужно, старпом: чтобы порядок на корабле и в казарме был образцовым.
Впрочем, Букреев вообще не понимал людей, для которых личная жизнь только и начиналась после службы. Он не мог понять, как вне службы можно находить что-то такое, что будет не то чтобы интереснее, важнее — он даже и предположить этого не мог, — но хотя бы настолько же интересным и важным, как служба.
— Да, и еще... — сказал Букреев. — Мне нужно, чтобы ваши подчиненные, старпом, успевали включиться в спасательные аппараты до того, как они уже не смогут в них включиться.
— Ясно, товарищ командир.
— Рад, что ясно... — Букрееву тоже было ясно: старпом действительно кое-что понял. А вот заступник его... — Максим Петрович, вы видели, как у нас пробоины на учениях заделывают?
— По-моему, нормально, Юрий Дмитриевич.
— Нормально!.. — Букреев усмехнулся. — Даже красиво заделывают! Но там, где это удобно и легко. Все заранее примерено, каждый знает свой маневр... А надо учиться заделывать эти пробоины там, где трудно и неудобно. И вводные наши должны быть как снег на голову.
— Усложним аварийные ситуации, — согласился Варламов.
— Обязательно, старпом. Условия должны быть максимально приближены к боевым.
— Ясно...
— То есть вы хотите утром повторить учения? — сощурился Букреев. — Я правильно понял?
Неправильно он понял, совсем Варламов и не собирался именно завтра — не одно еще учение у них впереди...
— Завтра же надо готовиться к приезду командующего, — напомнил Варламов.
— И к приезду — тоже, — спокойно подтвердил Букреев.
— А как же...
— А так! Такая уж у вас должность, старпом. Все командиры через это прошли.
— Ясно, товарищ командир, — вздохнул Варламов.
— И почаще завтра выводите из строя освещение, — сказал Букреев. — А то у нас сплошная иллюминация на учениях. — Как будто... командующего встречаем.
— Сделаем сплошную темноту, — заверил Варламов, чуть улыбнувшись. — Как будто не встречаем...
— Правильно, старпом. А на разборе сейчас — побольше о недостатках. Чтоб служба медом не казалась.
— Видимо, о положительном тоже следует сказать, — заметил Ковалев.
— Пока не следует, — отрезал Букреев. — С положительным мы уж как-нибудь сами справимся.
— Ясно, товарищ командир. Разрешите идти?
— Да, старпом. И поэнергичнее действуйте. Учитесь быть командиром.
Когда Варламов вышел, задвинув за собой дверь каюты, Букреев спросил:
— Нравится наш старпом?
— Нравится, Юрий Дмитриевич.
— Толковый, — согласился Букреев. — Жаль отпускать такого. А нужно. И так в девушках засиделся...
Слушая его, Ковалев подумал, что все еще можно было понять, пока в каюте стояли они двое — он и Варламов: свободное кресло только одно было. Но сейчас...
— Простите, Юрий Дмитриевич... У нас на корабле так принято — всегда только стоять в присутствии командира?
— Почему же? — помедлив, спросил Букреев. — Прошу...
Ковалев поблагодарил и сел в кресло.
— Что-то не замечал раньше, что вы такой стеснительный, Максим Петрович.
— Я-то что, — улыбнулся Ковалев. — Я ведь не гордый, могу и напомнить о себе. А вот механик наш, например, тот, бывает, подолгу простаивает в этой каюте. Да и штурман, и врач...
Букреев нахмурился, взглянул исподлобья на Ковалева и сказал:
— Мои отношения с подчиненными — это мое личное дело. И давайте договоримся раз и навсегда: за корабль отвечает прежде всего командир. Это не каприз, не самолюбие, а необходимость.
— Я и не собираюсь командовать кораблем. По уставам не положено, да и не умею.
— Тогда все в порядке. А то, знаете, бывает, что и на мостике хотят покомандовать, и в торпедную атаку заодно уж сходить... Правда, — добавил Букреев, чтобы все же заранее предостеречь, — у меня на корабле этого пока не было. Не замечал, во всяком случае.
Спокойно выслушав, Ковалев улыбнулся:
— Думаю, и сейчас такой угрозы не существует.
— Вот это вы хорошо выразились, — вежливо сказал Букреев.
Он надел свитер — подходило уже время всплытия, — натянул канадку, вынул из ящика стола сигареты и положил в карман. Скоро можно будет закурить...
— Юрий Дмитриевич, — сказал Ковалев, вставая, — может, не повторять завтра учения? Люди и так устали, а впереди еще столько работы...
— Я уже дал старпому указание повторить. — Букреев снял сапог и стал перематывать портянку. — Вы же слышали.
— Но другие-то еще не слышали. Сами дали указание — сами и отмените. Все в руках командира...
«А ты, кажется, все-таки с юмором», — подумал Букреев.
— А, черт, опять съехала! — Он потуже обернул ногу. — Есть на флоте афоризм, Максим Петрович: «Если тебе дано указание, не спеши выполнять его, ибо оно будет отменено». Слыхали, наверно?
— Слышал. Довольно остроумная шутка.
— Возможно, — согласился Букреев. — Но вредная по существу. И родилась-то она именно потому, что мы слишком легко отменяем свои же указания.
— А если целесообразно отменить?
— Для дела или для подготовки к встрече? — зло спросил Букреев.
— Для личного состава. Значит — и для дела.
— Это все лирика, Максим Петрович. Старпом должен выходить от меня с твердой уверенностью, что как я ему сказал, так и будет. Если только не помешает какое-нибудь стихийное бедствие.
В динамике над столом зашуршало, Букреев поднял голову, и Варламов доложил по трансляции: «Товарищ командир, время всплытия».
— Иду, старпом... — Он надвинул на самые глаза шапку. От предвкушения свежего, настоящего воздуха, соленых брызг и самого моря, по которому так уже истосковались глаза, видевшие все эти двадцать дней только пластиковые стенки кают и узких коридоров, настроение сразу поднялось. Ни с кем не хотелось больше ссориться, выяснять отношения, что-то требовать, заставлять, приказывать... И Ковалев, в сущности, тоже был вроде бы толковым замполитом, а то, что лез иногда не в свои дела, — так ничего, привыкнет, оботрется, должен будет понять...
— Пошли, Максим Петрович, настоящего воздуха хлебнем, неконсервированного... — Букреев улыбнулся. — И трубку мира выкурим. А?
Они вышли из каюты, пошли коридором к центральному отсеку, и Ковалев сказал по дороге:
— Я знаете о чем подумал, Юрий Дмитриевич?
— Ну?
— Трудно нам будет...
— С кем?
— Друг с другом.
«А ты самонадеянный, — подумал Букреев, открывая переборочную дверь в центральный. — И, кажется, не сахар».
Он обернулся к Ковалеву:
— Не знаю, как мне, а вам... Думаю, что нелегко.
Сапог наконец снялся, и можно было вылить из него воду, но тут уже пошла новая волна, ахнула где-то внизу о корпус лодки, взлетела к мостику, накрыла с головой, и Варламов, схватившись за скобу свободной рукой и не успев даже выругаться, довольно нелепо взмахнул несколько раз снятым сапогом, чтобы удержать равновесие. Со стороны это выглядело, наверное, смешно, и старпом, когда прошла волна, покосился на лейтенанта Филькина, ожидая поймать на его лице улыбку. Но, кроме силуэта штурманенка, Варламов вообще не мог ничего различить сейчас, хоть они и стояли на мостике всего в нескольких шагах друг от друга.
— Как видимость? — громко и насмешливо спросил Варламов, утирая лицо мокрой варежкой. — Или уже совсем укачало?
То была все-таки плата за вполне возможную в темноте улыбку юного лейтенанта.
Филькин старательно всмотрелся туда, где должен быть горизонт, но горизонта не было, ничего не было, только сквозь мелкую колющую пелену то ли снега, то ли дождя — сразу и не поймешь — угадывалась где-то впереди носовая оконечность лодки.
— Ничего не видно! — радостно доложил Филькин.
Варламов даже оторопел на секунду от такого доклада, потом снисходительно хмыкнул, подумав, что он ведь и сам когда-то был таким же восторженным лейтенантом. Но это все же был непорядок, было какое-то упущение в его старпомовской требовательности, раз молодому лейтенанту служилось на корабле так беззаботно и весело.
— Кто вас докладывать учил? — недовольно спросил Варламов. — Как надо?
Филькин спохватился и четко доложил:
— Видимость — ноль! Идет снежный заряд!..
— Вот это уже лучше, — сказал Варламов и стал выливать из сапога воду.
Лейтенант Филькин почувствовал теперь особенную ответственность за корабль: старпом был занят, и все наблюдение за обстановкой ложилось на его, Филькина, плечи.
Он нес первую самостоятельную вахту, и то, что старпом был все-таки рядом, на другой стороне мостика, по левому борту, нисколько не умаляло Филькина в собственных глазах — ведь старший помощник как бы только присутствовал на мостике, ни во что не вмешиваясь, а все запросы снизу, из центрального поста, шли обязательно через него, вахтенного офицера, и он давал «добро», когда надо было поднять выдвижные устройства, он разрешит скоро накрыть столы к вечернему чаю, именно ему докладывали о всех изменениях в реакторном отсеке, да и по всему кораблю.
У Филькина даже появлялось временами ощущение, что он правит лодкой, что это он решает, когда менять курс корабля или сбавлять обороты турбин, потому что и это тоже обязательно шло сейчас через мостик, а значит — через него. Правда, иногда ему вдруг непрошено вспоминалось, что он пока не допущен к самостоятельному несению ходовой вахты и что зачет будет принимать у него лично командир, но все равно: настроение было приподнятым, его не укачивало, это должны были видеть и командир, и старпом, и все моряки. И Филькин любил сейчас этих людей, море, ветер, снежные заряды, которые слепят глаза, любил службу и свою лодку, послушно исполнявшую все его указания. А кроме всего этого радостно было еще и потому, что они шли домой...
В первые недели службы ему это странным казалось: «Идем домой». В его тогдашнем понимании слово «дом» могло относиться к Ленинграду, где жила его мать и где недавно еще жил он сам, или к любому другому городу, но только не к базе подводных лодок. Там для него была только служба, и никому, в конце концов, ведь не было дела, когда вернется не вообще лодка, а именно он, Филькин, потому что никто не ждал его там.
Он мог еще понять тех, у кого в городе была семья, но, когда слова эти насчет дома произносил Редько или Володин, тут ему это было даже странным вначале. Сам он, например, сообщал матери: «Здесь уже довольно холодно, идут дожди... Как там у нас, в Ленинграде?» Правда, спустя какое-то время он уже иначе писал: «У нас выпал снег» или: «А как там у вас, в Ленинграде?» А потом, почти незаметно для себя, Филькин стал говорить как все: «Идем домой», вкладывая теперь в эти слова — тоже как все — не просто понятие берега, но и самый первоначальный смысл дома: дома, в котором живут, откуда уходят в море и куда возвращаются.
Между тем он конечно же не переставал скучать по своему прежнему и все-таки самому настоящему дому, где в последние годы они жили с матерью уже только вдвоем. Отец, навещая их иногда, чтоб повидать сына, всячески подчеркивал достоинства своей новой жены. Она, мол, и внимательна к нему, и так вкусно готовит, и прямо уж до смешного носится с малейшим его капризом, и до того понимает его... Филькин в эти минуты почти ненавидел отца, хотя мама не только приветливо встречала своего бывшего мужа, но даже была довольна — и вроде бы совершенно искренне! — что у него так удачно все устроилось в жизни. До чего же и впрямь он был ей посторонним, чужим человеком, чтобы радоваться, что с другой женщиной он вполне благополучен! Но это Филькин уж потом только понял, повзрослев, а тогда, школьником, он знал по рассказам однокашников из таких же, как его, «неполных» семей, что разрушают-то семью не матери, а отцы, и все никак не мог понять, из-за чего же в их семье наоборот случилось. Тем более всегда ведь слабой, нерешительной, малоприспособленной мать считалась. Отчего же не отец с ней развелся, а она с ним?
«У тебя другой есть?» — спросил он тогда напрямик. Трудно было впервые так по-взрослому спросить, но он, двенадцатилетний, решился. Мама как-то странно посмотрела на него, а потом расплакалась. Никого у нее не было, и, как понял еще через несколько лет Филькин, ушла она тогда не к кому-то, а как бы в никуда. Ушла «от»... Не лю-би-ла... Как просто, понятно, а — не приходило почему-то в голову, что из-за этого не только мужчина, но, оказывается, и женщина тоже, бывает, уходит. Тем не менее одинокой и неустроенной оставалась все же мать — это уж много позже появился в ее жизни Павел Петрович, — и Филькин, как бы в отместку отцу за ее одиночество, стал подумывать, а не сменить ли себе фамилию на материну. Красивая была бы фамилия, как у деда и у дяди-профессора — Каретников, — но мать, когда он поделился с ней этим намерением, решительно вдруг воспротивилась: он же твой отец, и хороший отец; он и мне, наверное, был хорошим мужем.
Маму вообще бывало трудно понять. Павел Петрович, видите ли, до того привязан к своим детям, что просто не может уйти из семьи. Разве что когда-то в будущем, когда они совсем повзрослеют, повыходят замуж... А то, что мама, оправдывая нерешительность Павла Петровича, считала его слабым по натуре человеком, а себя сильной? Это она-то — сильная?! И как только умный, тонкий человек до такой степени может заблуждаться на свой счет?!
Филькину никогда не верилось, что она способна справляться на уроке с тремя, а то и с четырьмя десятками оболтусов. Чувствуя себя единственным ее защитником, он даже поехал однажды к ее школе и долго стоял под дверями класса. По себе и по своим однокашникам он хорошо знал, что так тихо бывало на уроке либо когда по-настоящему любят своего учителя, либо когда его очень боятся. Но кто же мог хоть сколько-нибудь бояться этой хрупкой, негромкой женщины?
После того давнего случая он немного успокоился за нее, но теперь, когда она осталась и вовсе одна, без него, он старался описывать ей нынешнее свое житье особенно бодрыми словами.
Иное дело, когда он писал одной своей знакомой. Писал он ей почти каждый день, и не потому, что она ему очень уж нравилась — доктор и штурман думали, конечно, что это у него серьезно, — а просто надо же было кому-то писать кроме матери, получать еще чьи-то письма (стыдно было бы не получать), ждать их, разгадывать слова, которые неожиданно обретали какой-то особенный, волнующий смысл, а иногда казались почти признанием.
Вот она, мечтал Филькин, она-то и должна переживать за него. Он описывал ей шторма, шквальные ветры, волны величиной с двухэтажный дом, коварные морские глубины, намекал на некие опасности, о которых говорить подробнее не имеет права: не пришло еще время... Впрочем, стараясь показать, что такие героические будни им привычны, он писал обо всем этом чуть небрежно, даже с иронией, и это лишь подымало его в собственных глазах: вот как он может весело и спокойно рассказывать о своей жизни, нисколько не восхищаясь тем, что они совершают здесь каждый день. Наоборот, он вроде бы посмеивался над этим и оттого сам казался себе мужественным, волевым и опытным моряком, какими были для него командир, механик, штурман.
Чем, однако, насмешливее писал он ей о своей службе, все же не умея спрятать своего уважения к тем людям, с которыми плавал, да уже и к самой этой службе, тем почему-то ласковее становились ее письма, и беспокоилась она за него все больше и все откровеннее. Это было приятно, он еще охотнее отвечал ей, и ему казалось, что он понемногу начинает даже влюбляться. В последних своих письмах он стал дописывать в конце: «Целую», — она вроде не заметила такой его вольности, а потом — перед самым их выходом в море, о чем он, конечно, намекнул ей словами «теперь долго не смогу отвечать», — она вдруг тоже написала: «Целую».
Вот как далеко зашли они в своих отношениях! Порой даже страшновато делалось, и Филькин подумывал, что поздно теперь останавливаться, наверно. Да, пожалуй, и не хочется. Вот только дождаться бы отпуска, приехать, прилететь в новенькой, отлично сшитой тужурке, знать (и чтобы другие тоже об этом как-то узнали), что ты теперь не просто молодой лейтенант, только выпущенный из училища, а штурман, у которого за спиной тысячи подводных миль, все время помнить — хотя бы для себя, — что ты плаваешь на атомной лодке, ходить по городу, приветствуя старших с тем изяществом, которое дается не вообще службой, но еще и морем, открыто, не таясь, смотреть на красивых женщин и чувствовать себя в этом городе немножко завоевателем...
Смущало только, что, чем дольше была разлука, тем труднее представлялось ее лицо, и, вспоминая, он вспоминал теперь как-то вообще: не ее именно лицо или голос, а нежное, милое лицо женщины или приятный, ласковый голос женщины, и лицо это и голос могли быть — и бывали — разные, не одни и те же, напоминая уже когда-то виденных им женщин, которые нравились ему издали и которых он провожал иногда, зачарованно плетясь следом и не смея никак подойти, потому что он был тогда еще совсем мальчишкой, курсантом с золотыми нашивками, а они — недостижимо взрослыми, загадочными и недоступными для него женщинами, лет на десять — пятнадцать старше, и взгляд их даже не задерживался на нем, скользил мимо, как будто действительно все важное или хотя бы просто интересное только и начиналось где-то там, за его спиной.
...Из задумчивости Филькина вывел торопливый голос старпома:
— Товарищ командир, видимость — ноль, идет снежный заряд...
Варламов еще не успел надеть сапог и, спрятав его за спину, чувствовал сейчас, как зябнет нога.
— Не препятствовать, пусть идет, — сказал Букреев, закуривая с Ковалевым в надстройке.
Как Филькин вовремя не заметил его, чтобы предупредить, что по трапу поднимается командир? Он, Филькин, и сам не мог понять этого и очень мучился, что подвел старпома.
Когда прошел снежный заряд и стало светлее, Букреев увидел уже не просто фигуру Варламова, а и его ноги, и сапог в руках.
— Идите переоденьтесь, старпом, — буркнул он.
— У меня еще левая нога сухая, — попробовал отшутиться Варламов. — Разрешите достоять вахту, товарищ командир.
«Вот воспитал на свою голову!» — подумал Букреев.
— Старпом, я давно оценил ваши морские качества. — Он поглубже натянул капюшон. — Выполняйте приказание.
Сказав «есть», Варламов надел сапог, уступил командиру место на мостике и пошел к рубочному люку. В надстройке он осветил переноской палубу, внимательно осмотрел все вокруг и, не найдя, к чему бы можно было придраться, спускаясь уже по трапу в центральный, решил все-таки вызвать к себе боцмана, чтобы потом, когда они придут в базу, дать его команде какую-нибудь работу. Какую — он еще не решил, не знал пока, но что работу он, конечно, найдет — в этом Варламов не сомневался: на корабле не может не быть работы, тем более — на подводной лодке.
Букреев, понаблюдав искоса за бледным, желтоватым пятном переносной лампы, одобрительно отметил, что его старпом уже давно выработал в себе хозяйскую хватку: мог бы ведь сразу спуститься вниз, в тепло, а он все-таки осмотрел перед этим надстройку и, конечно, обнаружил какие-то недостатки, должен был обнаружить, иначе зачем было ее осматривать, и какой же это тогда старпом...
На мостик обрушилась новая волна, но за секунду до этого Филькин уже был готов к ней, вцепился в скобу, втянул голову, задержал вдох и, вновь обретая под ногами твердую палубу, прокричал, пытаясь быть по-флотски насмешливым и ни к кому вроде бы не обращаясь:
— Как в лучших романах!..
— Где это вы читали «лучшие романы»? — спросил Букреев, недовольно выплевывая соленую воду. Приподнятость и лихость лейтенанта Филькина казались ему сейчас совершенно неуместными. — Последний хороший роман о моряках — «Капитальный ремонт».
— Не читал, товарищ командир, — простодушно сознался Филькин, который не мог еще знать все слабости своего командира.
— Соболева не читали?! — В голосе командира было столько удивленного возмущения, что вахтенный офицер Филькин очень дорого заплатил бы сейчас за то, чтобы книга к этой вот минуте была им прочитана. Он молчал, совершенно уничтоженный.
— Это же настольная книга каждого флотского офицера, — не мог успокоиться Букреев. — Что вы тогда вообще читали?!
Филькин молчал, презирая себя за те ненужные книги, на которые было потрачено в курсантские годы столько драгоценного времени, тогда как, оказывается, самая главная книга так и осталась непрочитанной.
— Мостик! — донеслось по переговорному устройству.
— Есть мостик, — поспешно отозвался Филькин, сразу узнав голос штурмана. Как хорошо, что Володин именно сейчас вмешался...
— Штурман. Время поворота на курс двести десять градусов.
Штурман, который только что доложил на мостик о времени поворота, был Филькину непосредственным начальником, но сейчас лейтенант Филькин стоял вахтенным офицером, и от него зависело... Нет, от него ничего не зависело. Пока Филькин все еще отходил понемногу от недавно пережитого позора, пока в голове у него проносились все эти сложные и удивительные переплетения воинской субординации, согласно которой он, Филькин, вдруг оказывается — пусть и не на долгое время — как бы над своим начальником, штурманом, потому что лейтенант Филькин сейчас на мостике, хотя потом, после вахты, этот же штурман может наказать его, — пока все это Филькин уяснял и переживал в себе, Букреев, так и не дождавшись реакции штурманенка, а может быть, и вообще не принимая его в расчет, услышав доклад штурмана из центрального поста, наклонился к переговорному устройству и очень буднично бросил:
— Добро, штурман.
И маневр совершился.
— На мостике командовать надо, — сказал Филькину Букреев. — Вы же вахтенный офицер!
— Есть! Но... Штурман все-таки мой начальник, товарищ командир...
— После вахты. Тогда он и наказать вас может. За эту самую вахту.
Это Филькин и сам знал, но не переставал до сих пор удивляться.
— Как же так? — спросил он.
— Военно-морская диалектика, — объяснил Букреев. — А Соболева почитайте. Стыдно!..
— Есть, товарищ командир, — виновато сказал Филькин.
Небо уже очистилось от низких тяжелых туч, ветер, разогнав их, начал стихать; в ночной темени где-то вдалеке слабо мелькнул огонек и тут же погас, а может быть, его и не было, может, он только померещился, потому что его уже давно ждали: с минуты на минуту должен был открыться первый маяк.
Разглядывая темное, усыпанное звездами небо — давно уже так не глядел — и слушая разговор командира с Филькиным, вернее — слыша в основном молчание Филькина и голос Букреева, то недовольный, то чуть благожелательный, Ковалев все искал удобного повода, чтобы как-то вмешаться и увести разговор в сторону: Филькину на сегодня было уже вполне достаточно.
— А вызвездило как!.. — проговорил Ковалев.
— Да, красиво... — Филькин с благодарностью посмотрел на замполита.
— Вахтенный офицер, какой открылся маяк? — спросил Букреев.
— Маяк?.. — Филькин сразу вспотел: опять не заметил вовремя. — Как же его... Сейчас...
Еще несколько минут назад он точно знал, где и какой должен им открыться маяк, перед всплытием даже прочитал на всякий случай его характеристику и, стоя на мостике, несколько раз все это повторил про себя, чтобы потом, когда мелькнет огонек, тут же и заметить небрежно, что-де по курсу маяк такой-то, дальность такая-то...
— Можете дать ему характеристику? — теряя терпение, спросил Букреев. — Хотя бы без названия пока...
— Маяк... маяк частопроблесковый... — Да, это он помнил точно. — Частопроблесковый, — повторил Филькин.
— Ну?!
— Бело-красный, — уже увереннее сказал Филькин.
— Да что вы тянете, как... — Договаривать при замполите все остальное Букреев на стал: вроде бы непедагогично было. Спросил только: — Есть там радиомаяк?
— Сейчас... вспомню, товарищ командир, — сказал Филькин уже без всякой надежды.
Букреев покосился на него, но смягчиться себе не позволил.
— Филькин, мы же с вами не в бирюльки играем. От вас завтра жизнь корабля будет зависеть, а вы тут... вспоминать изволите.
— Я, честное слово, знал, товарищ командир..
— Вот и штурман мне доложил, что вы знаете морской театр... Курящих на мостик думаете выпускать?
— Так не было же вашей команды, товарищ командир...
— А взяли бы и сами решили. Подумаешь, от командира влетит! В ваши годы я рисковал...
«Да, пожалуй, и в свои», — усмехнулся Ковалев. Это ведь тоже надо уметь: ждут командующего, тут бы лишний раз хорошую приборку сделать, каждый уголок вылизать, а они полдня будут учениями заниматься. Похвалить все равно не похвалят, но зато неприятностей нажить можно — на целый год хватит...
— Внизу! — сказал по трансляции Филькин. — Разрешается выход наверх по пять... — он оглянулся на командира, и захотелось ему совершить что-нибудь решительное, — ...по десять человек. Только с мусором!
Все. Пусть теперь командир отменяет его указание, пусть выговаривает, ругает — он, вахтенный офицер Филькин, принял вот такое решение. Самостоятельно принял, вопреки даже принятому у них «по пять человек».
Снизу, из центрального, думая, что ослышались, переспросили:
— По пять человек?
— По десять! — твердо повторил Филькин. — Только с мусором.
— Есть, — весело ответили из центрального.
Все же неизвестно было, как Букреев еще посмотрит на такое самоуправство штурманенка, и, чтобы уберечь Филькина, Ковалев похвалил:
— Правильно! Теперь за мусором очередь выстроится, лишь бы на мостик поскорее.
Букреев смолчал, а потом приказал Филькину:
— Вызовите-ка штурмана. Пусть тоже подышать выйдет.
— Есть... — Филькин наклонился к трансляции: — Капитан третьего ранга Володин приглашается на мостик. Капитан третьего ранга...
— Филькин, — перебил Букреев, — командир не приглашает, а вызывает.
— Ясно, товарищ командир, — Филькин снова включил трансляцию: — Капитан третьего ранга Володин вызывается на мостик.
Штурман был, кажется, слабостью Букреева, но, присматриваясь к их отношениям, Ковалев не мог до конца увериться в этом, потому что, если так оно и было на самом деле, Володину все равно служилось непросто: то, что командир прощал другим офицерам, штурману почти всегда засчитывалось как серьезное упущение в службе, и вот это-то как раз и видно было прежде всего.
В люке появилась голова Володина.
— Прошу разрешения...
— Валяйте, штурман, — разрешил Букреев.
Володин поднялся на мостик, вопросительно взглянул на командира, но тот молчал, даже не обернулся, и тогда Володин, подумав с благодарностью, что вот и о нем не забыли, дают и ему возможность подышать свежим воздухом, прикурил от сигареты Ковалева и жадно затянулся.
— Скажите, штурман...
— Слушаю, товарищ командир. — Володин подошел поближе.
— Если подчиненный плохо знает морской театр... Кто виноват в этом?
Володин увидел понурое лицо Филькина и кое-что, кажется, понял.
— Виноват его начальник, — сказал о себе штурман. — Капитан третьего ранга Володин.
— Все-то вы знаете, — вздохнул Букреев. — Теоретически.
Володин еще раз крепко затянулся, даже закашлялся от дыма. Выходит, за этим только и вызвал на мостик? Чтобы при всех носом ткнуть?
— Разрешите вниз, товарищ командир? — очень официально сказал он.
— Хоть сигарету докурите, — негромко проговорил Ковалев.
— Расхотелось, Максим Петрович... Прошу разрешения, товарищ командир, — повторил Володин тем же деревянным голосом.
— Что ж... Идите.
Володин щелчком выбросил за борт сигарету и спустился вниз.
За те пять лет, что он плавал начальником медицинской службы, Редько так и не сумел до конца привыкнуть к морской качке. Конечно, теперь ему было много легче: он мог и на мостике постоять для приличия, и по лодке пройти, ничем не выдавая своего состояния, мог даже пообедать в кают-компании, когда лодка шла в надводном положении и волна валила ее с борта на борт. Но жить во все эти часы, как жил остальной экипаж, то есть радоваться и свежему ветру, и морю, вздыбленному этим ветром, и низким тяжелым тучам, и снежному заряду, и дождю — любой погоде, лишь бы она была, потому что в их однообразном лодочном быте вообще не было никакой погоды, только такая-то влажность, такая-то температура, такой-то газовый состав воздуха, — радоваться этим простым мелочам, которые дома, на берегу, почти не замечались или даже вызывали досаду, и от простых этих ощущений чувствовать себя почти счастливым Редько не мог.
Сейчас он терпеливо пережидал редкие для атомной лодки часы надводного хода и, лежа на диванчике в своей каюте (она была и амбулаторией, и аптекой, и спальным местом), читал книгу. Отрываясь иногда от чтения, он думал, что в базе они будут не раньше обеда, прикидывал, успел ли уже прийти на него приказ об очередном воинском звании. Так выходило, что времени прошло вполне достаточно, там, в Москве, обычно долго и не тянули с этим — все-таки плавсостав, атомные лодки, — но могло случиться, что приказа еще нет.
В лодке было тихо. Редько взглянул на часы — половина второго ночи. Но никто, конечно, не спал сейчас: курили на мостике или дожидались своей очереди в центральном, стояли у трапа запрокинув головы и, наверно, видели через открытый рубочный люк звезды.
Ивану Федоровичу захотелось встать с дивана, пройти в центральный, подняться на мостик и самому убедиться, что небо сейчас действительно усыпано звездами. Он еще посомневался немного — лодку все же здорово бросало, — мысленно прикинул весь путь до мостика — путь был недлинным — и уже почти решился, как тут отворилась дверь, вошел, забыв постучаться, Володин и молча сел в кресло к столу. Такая забывчивость штурмана, который всегда любил очень точно придерживаться флотского этикета, удивила Редько. Иван Федорович внимательно посмотрел на Володина поверх очков в массивной роговой оправе. Он сам себе нравился в этих очках, в них он чувствовал себя больше врачом, чем офицером, и, в отличие от первых лет своей службы, всячески дорожил этим, потому что о том, что он офицер, все помнили, а вот о том, что врач, иногда забывали, особенно старпом, который любил внушать Ивану Федоровичу, что тот прежде всего офицер, а потом уже врач.
— Все нормально? — спросил Редько.
Не виделись они сегодня уже несколько часов, не привыкли так долго не видеться — на берегу жили вместе в холостяцкой каюте, да и в море часто заходили друг к другу, — и сейчас Редько понимал, что Володин чем-то расстроен.
— Нормально, — кивнул штурман, иронически усмехнувшись. — Только успевай щеку подставлять.
— А я вот тебе завидую, — сказал Редько, откладывая книгу.
— Мне?! — Володин с удивлением посмотрел на него.
— А что? У тебя постоянная работа, вахты. А тут... — Редько вздохнул. — Хоть бы аппендицит какой-нибудь, что ли...
Он всегда завидовал остальным, у кого были свои определенные часы вахты, постоянные какие-то обязанности, а не порядком надоевший ему камбуз, за который в любой момент можно схлопотать от командира или старпома замечание, да это вот постоянное ожидание, что он, Редько, по-настоящему понадобится кораблю, только если что-нибудь вдруг случится — тот же аппендицит, например.
Конечно, и ему здесь хватало работы, не сидел сложа руки, занимался и влажностью, и газовым составом, и перепадами давления, и радиационным контролем вместе с начхимом, — чем только он не занимался! — но мечтал-то он все-таки о таком часе, когда сможет наконец заняться прямым своим делом, тем, ради чего, собственно, врача и держат на подводной лодке. Но мечты эти, он чувствовал, были в чем-то и неприличными, во всяком случае — по отношению к тому человеку, у которого, скажем, должен был случиться приступ аппендицита. Да и, честно сказать, не так уж он определенно и хотел, чтобы такое случилось: сама операция таила в себе достаточно трудностей, тем более что вместо врача-ассистента и операционной сестры, как в любом госпитале или больнице, ему будут помогать санинструктор и санитар отсека, который даже и не санитар, а электрик. Так что радости, в общем-то, предстояло бы не так уж много.
После таких мыслей операцию представлять себе не хотелось, а вот как он проходит через отсеки и его, теперь самого нужного на корабле человека, провожают глазами — это ему приятно было представить, и он даже почувствовал некоторое волнение.
На подводной лодке всегда так: все подчинено одной какой-то главной задаче, и если идет торпедная атака, то все работают на атаку, а если вот операция, то все подчинено прежде всего этой операции, даже по кораблю объявляют...
— Мне бы твои заботы, — сказал Володин мрачно.
Редько устыдился, что, сразу поняв настроение своего друга, он, вместо того чтобы поинтересоваться, выслушать и чем-то, может быть, помочь, хотя бы советом, сам размечтался и полез к Володину со своими жалобами.
— Случилось что-нибудь? — спросил Редько.
Все-таки разные они были: Иван Федорович — всегда неторопливый, очень обстоятельный человек, взвешивающий каждый свой шаг, как будто от этого зависело бог знает какое важное дело, хотя ему, может, всего и надо было, что переставить какой-нибудь флакон с одной полки на другую, или тужурку в шкафу перевесить, или решить, наконец, потеплее ли сегодня одеться; Володин же, напротив, хотя и был вроде бы суховато-сдержанным и спокойным, а все не оглядываясь решал, сплеча, и неважное и важное дело — всякое, кроме своего штурманского (тут он в неторопливости и осмотрительности мог, пожалуй, и с Редько поспорить). Непонятны были Володину в других людях разные сомнения, бесила чужая нерешительность, и вообще он частенько, как считал Редько, по пустякам вспыхивал.
— Случилось?! — взвился Володин. — «Случилось» — это от слова «случай». Понимаешь? Это — когда ничего не случается, а однажды вдруг происходит. А тут — почти каждый день: «Штурман, мне непонятно...», «Штурман, снова ваш Филькин...», «Штурман, почему...» Он скоро обвинять меня будет в плохой погоде. Или... или в приезде командующего.
«Он» — это был командир, Редько сразу понял.
— Ужас какой! — улыбнулся Иван Федорович.
— Я с тобой как с другом, — сказал Володин, — а ты...
Тут уже Редько не сдержался: удивительно было, до чего может человек слепым и непонимающим быть!
— Какой же ты все-таки идиот, Сергей Владимирович, — спокойно сказал он и даже как-то грустно посмотрел на Володина. — Это же надо...
Была все же на свете какая-то несправедливость: если бы к нему кто-нибудь так относился, как Букреев к Володину, неужели же он, Редько, этого бы сразу не почувствовал? не заметил? не понял?
— Он же... Он же прямо любуется, когда ты свою прокладку ведешь, — сказал Редько. — Он же любит тебя!
— Ты в своем уме, Иван? — Володин даже не возмутился. — Он — меня — любит?! Шутишь!
Володин с надеждой посмотрел на Редько, потому что если Редько действительно пошутил — все оставалось как было и все, в общем, было понятно — такой уж характер у Букреева, такой уж он крутой, и с этим ничего не поделаешь. А иначе, если это не шутка, если Иван не пошутил сейчас, — ничего не было бы понятно, неясностей же Володин не любил.
— Ты вот и с женщинами так, — осуждающе сказал Редько. — До того привык, чтобы тебя любили, что уже и не воспринимаешь. Это уже для тебя как что-то должное. Мол, само собой... Ну присмотрись ты когда-нибудь, Серега! Ведь чувствуется, как он к тебе относится...
Нет, не похоже было, что Редько шутил сейчас.
— Вот здесь, — показал Володин на свой загривок. — Вот здесь чувствуется!
Редько молчал — он всегда так упрямо молчал, когда считал, что прав, и спорить с ним, что-то ему доказывать в такие минуты было бесполезно. Да и захотелось вдруг допустить, что, может быть, в чем-то, хотя бы чуть-чуть, Редько прав.
— Эх, Иван... — Володин махнул рукой. — Знаешь, лучше бы он ко мне никак не относился. Вот бы служба пошла! — Володин даже зажмурился, представив себе на миг, какая бы легкая пошла у него служба. — Мед, а не служба. А так... Хоть на другой корабль беги.
— А что? — Редько как-то по-детски хитро закосил глазами. — Может, и стоит подумать...
— Подумать... — Володин помолчал и виновато, не глядя на Редько, сказал: — Плавать-то все-таки с этим хочется, с ним... Ты чего улыбаешься? Возле него действительно моряком будешь, этого не отнять...
— А ты сам тоже хорош, — сказал Редько. — Филькина уже совсем заездил.
— Почему? — Володин пожал плечами. — Как говорит командир, офицера делаем.
— Вот-вот. Два сапога — пара... Только каждый по отдельности об этом не знает. Не догадывается.
— Что? — не понял Володин.
— Ничего. Филькин и так неплохой парень.
— Ну, знаешь!.. О враче ведь тоже можно сказать, что он неплохой человек...
— А разве это не важно? — Редько с удивлением посмотрел на Володина.
— Важно, — кивнул Володин. — Но если кто-нибудь из моих близких должен будет лечь под его нож, то меня — да и того, кто ложится на операцию, — интересует все-таки, какой он специалист, этот врач. Этот хороший человек.
— Н-ну... — согласился Редько.
— И вообще, все мы, наверное, не такие уж плохие люди. Дрянь всякая здесь долго не удерживается. Сама уходит, или ее уходят. Ты не заметил?
— Интересно у тебя получается, — с сарказмом сказал Редько. — «Плохие люди на лодках не служат». Так?
— Так. Как правило — так.
— «Я служу на подводной лодке... Следовательно, я...»? — Редько укоризненно покачал головой.
— Да не в этом же дело, — отмахнулся Володин, начиная уже сердиться. — Просто надо быть офицером, а не только неплохим парнем. И свое дело надо знать. В конце концов, даже для того, чтобы всегда возвращаться в свою базу.
— А все-таки, — упрямо сказал Редько, — трудно быть лейтенантом. Я по себе помню.
— Но за этого самого лейтенанта командир только что меня на мостике топтал. Меня, а не Филькина. Ты же знаешь, он это здорово умеет.
Редько согласился, что да, умеет, на себе не раз испытал.
— И все из-за плохого знания нашим Петенькой морского театра, — сказал Володин.
Странно, но это воспоминание ему не казалось сейчас таким уж неприятным, слова Букреева не вызывали в нем теперь никакой особой обиды, и Володин улыбнулся:
— Командир с горя даже чуть в отставку не подал!
— У нас не принято подавать в отставку, — невозмутимо сказал Редько.
В дверь постучали, заглянул вахтенный отсека.
— Товарищ капитан, больной к вам...
«Вот и накаркал», — чертыхнулся Редько, торопливо поднимаясь с дивана. Оказывается, еще какую-нибудь секунду назад ему было так хорошо и спокойно на душе, но понял он это только сейчас, когда сразу перестало быть спокойно и хорошо.
— Живот? — обеспокоенно спросил он у вахтенного, чтобы уж поскорей узнать. Все-таки не хотелось ему никакого аппендицита...
В дверях появился рулевой Новичков — он вот и пришел, значит, — и по улыбающемуся лицу понятно стало, что ничего серьезного с ним не случилось.
«Нет, не аппендицит», — с облегчением, но и чуть даже разочарованно теперь подумал Редько, сразу успокоившись.
— Ну, заходи, Новичков, показывай, с чем пожаловал...
— Да фурункул, товарищ капитан, — смущенный таким пустяком, сказал Новичков, переступая порог каюты. — Может, смазать чем?
Володин рассмеялся, Редько покосился на него, добродушно пробормотал:
— Ты чего?
Володин только махнул рукой и, выходя уже из каюты — втроем тесно стало, — проговорил:
— Пустяки... Не аппендицит. Без меня справишься.
— Постараюсь, — сказал Редько. — Ты на вахту?
— Да. Заходи, Иван, кофейку попьем.
— Зайду потом, — пообещал Редько, рассматривая довольно запущенный фурункул на предплечье у Новичкова.
— Ты думал, конечно, что оно само пройдет? — язвительно спросил Редько.
— Думал... — признался Новичков.
— А оно — не?..
— Что — «не»? — чуть растерянно переспросил Новичков.
— Само, говорю, не проходит почему-то?
— Не проходит, — согласился рулевой.
— А тебя начальники твои учили, что надо сразу обращаться к врачу?
— Так, я думал, пройдет, — терпеливо объяснил Новичков, несколько озадаченно глядя на распухшую руку.
— А!.. Извини, забыл. Конечно, ты думал, что оно само... — Редько уже рылся в шкафчике, готовясь к несложному вмешательству. — Что оно само пройдет. А оно — не... — задумчиво пробормотал он.
— Не, — согласно кивнул Новичков.
Редько сосредоточенно думал, все ли он предусмотрел: йод, новокаин, шприц с иглами... Да, нашатырь на всякий случай...
— Что — «не»? — переспросил Редько, набирая новокаин.
— Само, говорю, не проходит, — ответил Новичков, пряча улыбку.
— Так мы же об этом с тобой уже говорили, — возмутился Редько.
— Я думал, товарищ капитан, вам еще хочется поговорить...
Редько внимательно посмотрел на матроса, хотел уже отругать за болтливость, за эту его усмешку, но раздумал и только спросил участливо:
— А тебе, наверно, нелегко служить, Новичков?
— Почему, товарищ капитан?
— Насмехаться любишь. А боцман, по-моему, этого не любит. Да и никто не любит... Наряды небось перепадают вне очереди?
— Бывает иногда, — согласился Новичков. — Но это только на берегу. А вообще-то ничего, служить можно.
«Разгильдяй из разгильдяев, — думал Редько о Новичкове, — и штурманенку за него не раз уже попадало, а заодно и штурману доставалось, но вот как в море — золотой Новичков парень, во всем можно положиться, не то что в базе, на берегу. И почему так?..»
— Ну ладно... Ты не смотри сюда. Я тебя уколю разок... Ты давай пока об отпуске думай. Или о девушке... Есть у тебя девушка?
— У кого же их нет?..
— Как это — у кого!.. У меня вот нет, например... Ну-ну, не дергайся! И вся-то боль... Посиди так немного.
Володин, склонившись над картой, вел прокладку. Он так увлекся этой работой, что не сразу заметил вошедшего в рубку командира.
— Сидите, штурман, — остановил его Букреев, когда Володин начал привставать из-за прокладочного стола.
Букреев прошел к дивану за спиной штурмана — вообще любил здесь сидеть — и, усаживаясь, спросил:
— Филькин отдыхает?
Володину неловко было отвечать, сидя спиной к командиру, но и оставить хоть на время прокладку он сейчас тоже не мог, и Букреев, как будто поняв затруднение штурмана, тоном приказания сказал:
— Вы работайте, работайте, штурман...
— Есть... — Но все же не мог он вот так разговаривать со своим командиром, и, полуобернувшись, он ответил о Филькине: — Отдыхает, товарищ командир. Умаялся от трудов праведных.
— Я вот вспомнил... — Букреева познабливало, никак он что-то не мог согреться после мостика. — Лет пять назад посадил вас на этом же маяке. Как Филькина сегодня...
— Я, кажется, хоть название помнил, — сказал Володин, удивляясь, что ведь действительно командир подловил его когда-то на этом же маяке.
— Нет, вы просто понахальнее были, — усмехнулся Букреев. — Уже тогда...
Очень клонило ко сну, и Букреев решил вздремнуть немного.
— Старпом сейчас доложил, — проговорил он негромко. — Кто-то там из ваших заснул на вахте. Конечно, устали... Придется отменить учения...
— Устали не устали, а спать на вахте не должны. Накажем, — заверил Володин, испытывая какое-то недоумение из-за спокойного голоса командира. — Разберемся, товарищ командир.
— Есть такая формула у флотских шутников, — вздохнул Букреев, — «наказать и разобраться». Вы пообещали именно в таком порядке: сначала — наказать, а потом — разобраться.
— Я сначала все-таки разберусь, товарищ командир, — пообещал Володин.
— Вы меня этим очень обяжете, Сережа...
Это было как удар в спину. Володин вздрогнул и медленно обернулся. Букреев как будто уже спал.
Нет, не ослышался — так он и сказал: «Сережа...» Он, который даже по имени-отчеству редко когда называл своих подчиненных... Что это с ним сегодня? Устал, что ли?
Из динамика над штурманским столом вдруг громко зазвучал старинный романс:
Ах, зачем эта ночь так была хороша...
Не болела бы грудь, не стонала б душа...
Кто-то из радистов явно не рассчитал, и Володин, приподнявшись, убавил громкость.
«Неужели не накажет? — растерянно думал он. — Мой подчиненный на вахте заснул!.. А он.. — Володин покосился на командира. — А он — спит...»
Ничего что-то Володин не понимал, и велико было искушение...
— Товарищ командир, — тихо позвал он, лихорадочно придумывая, что же сказать, о чем спросить, если окажется вдруг, что Букреев не спит все-таки.
— Штурман, — сказал Букреев, не открывая глаза. — Когда жениться думаете?
— Когда прикажете, товарищ командир, — улыбнулся Володин. Так он и не понял, спал командир или нет.
Оба они надолго замолчали, только плыл из динамика старинный романс: «Я ее полюбил, полюбил горячо, а она на меня смотрит так холодно́...» Да за стенкой, в центральном посту, шла себе и шла обычная лодочная жизнь: запросы, ответы, команды...
— А скажите, штурман, — сонно проговорил Букреев, — ваши подчиненные боятся наказаний?
Вот! Это был уже привычный Букреев, и, хотя, судя по вопросу, начинался неприятный разговор, на душе у Володина полегчало: знал по крайней мере, в чем дело.
— Думаю, что... конечно, побаиваются, — с достоинством сказал Володин.
Над этим он никогда как-то специально не думал, знал просто за собой право наказывать, когда считал это необходимым, пользовался узаконенной своей властью над другими людьми, давно к ней уже привык, чтобы не особенно даже и замечать ее и не помнить о ней постоянно, и сама эта власть, как и возможность наказать кого-то, его не волновала, как не волновало его такое же право командира или старпома по отношению к нему самому, но по себе знал, конечно, что любое наказание, пусть даже и заслуженное, всегда неприятно. Да и кому вообще это может быть безразлично?..
— А вы, штурман? Тоже побаиваетесь моих взысканий?
Володин подумал, что само слово «боязнь» — не то какое-то слово, и не оно определяло его отношения с подчиненными и с командиром, — ведь и подчиняясь, можно подчиняться с достоинством. Но как объяснить это Букрееву — он не знал.
— Официально давно не наказывался, товарищ командир, — уклончиво ответил он. — Больше месяца...
— Действительно, давно... Значит, просто уже не помните?
— Наверно, не помню, — согласился Володин, то есть пришлось вот согласиться...
Букреев посидел молча за его спиной и вдруг сказал задумчиво, но и с какой-то долей иронии, если его слова будут приняты слишком серьезно:
— А мне, представьте, когда-то хотелось, еще в годы розового лейтенантства, чтобы подчиненные стыдились моего взыскания. Прежде всего — стыдились... Утопия, конечно.
Володин удивленно молчал, не смея обернуться. Это был явно неслужебный разговор, это, как говорил обычно сам командир, была сплошь «беллетристика», а Букреев никогда ею не баловал своих подчиненных. И проскользнуло в ней что-то более серьезное, чем было в тоне Букреева, а может, это была просто расслабленность, и с сочувствием Володин решил: «Конечно, устал...»
Захотелось предложить командиру хоть на полчаса воспользоваться диваном, на котором тот сидел сейчас, но предлагать было, пожалуй, неловко...
— Многие... и стыдятся, товарищ командир, — все-таки выдавил из себя Володин, низко склонившись над картой. Сказал он это с таким трудом, как будто в открытую, бессовестно прямыми словами объяснился в уважении к своему командиру.
— Возможно, и так... — совсем сонно сказал Букреев. — Кто знает? — Он помолчал. — Не всегда ведь и поймешь... — Потом уже надолго умолк, даже задремал, кажется.
Володин, выждав некоторое время, обернулся. Командир сидел с закрытыми глазами, привалившись к спинке дивана. Он как-то осунулся за эти дни, почернел и оттого казался небритым.
«Немного же вам, штурман, ласки надо, — насмешливо сказал себе Володин. — Помани только, погладь чуть-чуть — и уже таешь. Слюнтяй...»
Но избавиться от своего сочувствия к усталости командира, нет, вообще к Букрееву, он так и не сумел, да и не хотелось...
— Штурман! — донеслось с мостика по переговорному устройству.
— Есть, штурман, — негромко ответил Володин.
— Плохо слышу! — недовольно прокричал Варламов. — Что там у вас?
— Голос сел. — Володин оглянулся на спящего Букреева. — Простудился...
— К доктору потом сходите. Командир у вас?
— Так точно. Занят он...
— Запросите «добро» проверить выдвижные устройства. Радисты просят.
— Есть, — нехотя сказал Володин. — Товарищ командир...
Букреев не ответил, а будить его вроде бы жалко было.
— Штурман! — снова подключился старпом. — Доложили командиру?
— Докладываю...
— Долго докладываете.
— Товарищ командир, — уже погромче сказал Володин.
— Что-нибудь срочное, штурман? — недовольно спросил Букреев, не открывая глаз.
— Да нет... — Володин чувствовал себя виноватым. — Старший помощник просит «добро» поднять выдвижные устройства.
— Ну и надо было разрешить, — проворчал Букреев, окончательно просыпаясь. — Тоже мне ответственное решение!
Он тяжело поднялся с дивана, пошел к дверям и, выходя уже из штурманской рубки, проговорил:
— Эх вы, штурман...
Оставшись в рубке один, Володин попробовал обидеться: никогда не знаешь, как вести себя с ним, невозможно никак предсказать, за что уже в следующую минуту он тебя отчитает и что ему вообще от тебя нужно...
Но с обидой что-то не ладилось.
Филькин вернулся в рубку задолго до своей вахты и уселся изучать штурманские документы.
Такая любознательность подчиненного была, конечно, приятна Володину, но через полтора часа Филькин должен сменить его за прокладочным столом, значит, обязан был сейчас выспаться, чтобы и он, Володин, положенные ему часы мог спать, не тревожась за штурманскую вахту. Ну хотя бы не очень тревожась.
— Уже выспались, что ли? — спросил Володин. Хотелось насмешливо спросить, но вышло как-то почти с участием: уж очень Филькин выглядел виноватым, а вина как вина была — с каждым может случиться.
— Не спалось, — вздохнул Филькин. — Кофе сварить?
— Если хотите... — Володин измерил расстояние до края полигона, взглянул на лаг и прикинул, что полигон они освободят вовремя.
— Сергей Владимирович, а у вас есть... знакомая? — спросил Филькин, включая кофейник.
Володин обернулся, некоторое время смотрел на Филькина: что-то уж слишком быстро он в себя пришел после командирского разноса, если мог сейчас такое спросить, — и вдруг подумал, что на этот в общем-то смешной, невзрослый вопрос ответить утвердительно ему трудно — трудно в том смысле, в каком об этом спросил Филькин. Ведь потому Петя и спросил, что, видимо, не укладывалось в его сознании: как это можно получать столько писем и всем отвечать? Как может быть не одна «знакомая», а несколько, когда все равно должна же в конце концов быть все-таки одна, ну хотя бы из этих нескольких?
Сказать, что нет у него такой?
В глазах Филькина это выглядело бы какой-то обойденностью, какой-то несправедливостью судьбы по отношению к нему, Володину, а еще хуже — и вообще невезением. И тогда не хватало только, чтобы Филькин в душе посочувствовал ему, пожалел...
Сказать, что есть?...
Никогда заранее Володин не думал о том, где он проведет очередной отпуск, он просто мечтал об отпуске в длинные полярные вечера, ему было все равно, куда ехать, он был холост, не обременен никакими личными обязанностями, и денег всегда было достаточно.
Обязательно побывав две недели у родителей в Ленинграде, походив по театрам и ресторанам, Володин начинал тяготиться чинными знакомствами с «мамиными девушками». По словам мамы, все они были бы «прекрасными женами», «преданными женами», и это, видимо, включало в себя сразу все: и красоту, и ум, и верность, и мягкий, уступчивый характер, и умение прощать — а Сереженька был такой, что ему, видит бог, приходилось бы иногда что-нибудь прощать, — и умение вкусно готовить, и рожать здоровых детей, таких же красивых и талантливых, как ее Сережа.
Все невесты ему нравились, почти все, мама тогда терялась, потому что и сама не знала, какую теперь из них предпочесть, начинала нервничать, волноваться, что сын ее остановит свой выбор как раз на самой, может быть, недостойной из них, хотя, по совести, кто же вообще по-настоящему мог быть достоин единственного ее сына?.. Таких девушек, она чувствовала, с каждым годом оставалось все меньше и меньше.
А сын, когда все уже, вот-вот завершится наконец законным браком, — сын вдруг укладывал чемоданчик и, пообещав заехать на обратном пути, улетал куда-нибудь к морю, если был еще купальный сезон. Но это редко случалось, чаще отпуск все-таки на зиму выпадал, и тогда он отправлялся в Карпаты, или в какой-то Домбай, или еще там куда, катался на лыжах с гор, мать этого не понимала, ей виделись пропасти, темные ущелья, она боялась за сына, считала его отчаянно-легкомысленным человеком, мальчишкой еще, и горный его отпуск давался ей даже труднее, чем его служба на подводной атомной лодке. Потому что там, на этой лодке, были над ним серьезные умные начальники, а Сережиным командиром, который как-то останавливался у них со своей семьей на несколько дней, она вообще была очарована, такой это был рассудительный, уверенный в себе человек, и неторопливая основательность и строгость его — она сразу поняла, что он строгий командир и любит ее Сережу, — вся крепкая и приземистая его фигура внушили ей успокоенность за своего сына, потому что, если Сережа и затеет вдруг что-нибудь опасное и необдуманное, Юрий Дмитриевич всегда сумеет одернуть его, остановить, запретить, наконец, чего они, родители, сейчас сделать уже были не в силах.
Вообще же мать очень огорчало его холостячество. Ей повсюду мерещились коварные официантки гарнизонных офицерских кафе — сама была когда-то женой военного, насмотрелась. Окрутят в конце концов ее сына, приживут с ним ребенка (да и с ним ли — еще вопрос!) и когда-нибудь пожалуют к ней в Ленинград: «Здравствуйте, дорогая мамочка».
В этом смысле она могла бы чувствовать себя спокойнее, когда сын подолгу бывал в море: на лодке ведь нет этих женщин... Но там над ним было море, и это переживалось еще тяжелее.
Когда Володин приезжал в очередной отпуск, она вначале осторожно присматривалась к нему, убеждалась, что приехал он все таким же, как в прошлом году, что никто вслед не едет, никакая женщина, что он, значит, по-прежнему холост, и тогда приходила уже настоящая, никакими опасениями не омраченная радость, а чтобы и в дальнейшем уберечь своего сына от всяких неожиданностей, она начинала искать ему невест среди проверенного круга их знакомых.
Глядя на все это, Володин только посмеивался, но, впрочем, и сам был не против женитьбы, понимал, знал уже, что на Севере, в отдаленном гарнизоне, вообще без жены трудно, и не только в обычном, чисто мужском понимании, а просто нужно же человеку спешить к своему дому, по-старому — очагу, как только лодка коснулась пирса. Товарищи его и спешили, а они с Редько просто переходили с лодки в холостяцкую свою каюту на береговой базе. И мало что менялось от этого в их жизни.
Случались, конечно, и на Севере знакомства, бывали и встречи, и тайные свидания... Городок в гарнизоне небольшой, несколько десятков пятиэтажных домов, и надо было все же заботиться о репутации своих знакомых.
По-разному бывало: и хорошо, и неинтересно, и просто уже привычно — ни хорошо, ни плохо, никак. Но всегда это было тайком, в чужой для них обоих квартире, украдкой, второпях... И все отравляла мысль, что ведь надо потом еще выйти из этой чужой квартиры, из подъезда чужого дома и идти перед окнами всего городка, когда кажется, что все на тебя посматривают, все о чем-то обязательно догадываются или даже знают.
Ему-то, положим, не так и важно все это было, в конце концов, — его бы никто за это не осудил особенно, но была ведь еще и женщина, которая тоже помнила, наверно, об этих предстоящих минутах, никогда не забывала, что ей скоро надо выходить из чужой квартиры. И он заранее жалел ее и не мог не думать об этом.
В последние годы — то ли устав от длинных полярных зим, то ли просто потому, что давно уже не отдыхал летом, — все свои лучшие надежды Володин стал связывать именно с летним отпуском. И понырять с аквалангом, погреться на горячем камне в какой-нибудь тихой южной бухте, и чтобы рядом была необыкновенная женщина, от которой ничего тебе не надо, только бы рядом была, — это стало для него не просто навязчивой мечтой, а почти неким символом полного безмятежного счастья.
Ему казалось, что стоит только пережить зиму, дождаться лета — и все в его жизни как-то изменится, все образуется как надо, как должно, как он хочет.
И тут как раз повезло: вернулись они в июне после долгого плавания, хорошо сплавали, успешно испытали новую аппаратуру, и командование, расщедрившись, отпустило экипаж в отпуск без особенных проволочек.
Но Володин уже заранее знал, по прошлому опыту, что отпуск только поначалу кажется длинным. С тех пор как он стал плавать, у него всегда в запасе было слишком мало времени, чтобы в отпуске знакомиться с теми, кто с самого начала не поощрял бы его, не давал ему понять, что и той, другой стороне нужны такие же легкие, ничем не обременяющие отношения, приятные именно потому, что не накладывают никаких обязательств. То была как бы игра в отношения — игра, имеющая общие, заранее понятные правила, но и всякий раз — какие-то свои, особенные оттенки, и ему нравилось подмечать их, угадывать следующий шаг и чувствовать, когда и что можно переступить в этой игре, не нарушая правил или делая вид, будто ты их не нарушаешь.
Все действительно было так, как он представлял себе: и тихая уединенная бухта, и горячий камень после озноба от чистой воды на глубине, и симпатичная, даже, пожалуй, красивая женщина.
За весь месяц, который они провели вместе и не надоели друг другу, он ни разу не спросил о другой ее жизни, о семье: понял, что это тоже должно входить в правила. Знал только, что она преподает в институте французский язык и бывала в Париже. Как-то она сказала, что благодарна ему за то, что он не задавал ей никаких вопросов. «Имеет же человек право хоть на месяц забыть обо всем?» — спрашивала она. Володин кивал, соглашался, что, конечно, имеет, и понимал, что ей необходимы его поддакивания.
Все-таки она была необыкновенной женщиной, и расстались они очень тепло, она даже осторожно всплакнула. И оба знали, что расставание это, скорее всего, навсегда, только каждый деликатно молчал об этом, иначе нарушились бы правила.
В свой последний день отпуска, уже в Ленинграде, шагая сквозь разноцветный туман на Петроградской стороне, сквозь моросящий летний дождик, который словно бы и не падал с неба, а висел в воздухе и его можно было вдыхать, — Володин, вспоминая прошедший отпуск и ту, тоже прошедшую женщину, думал, что, наверное, каждая женщина в чем-то необыкновенная. Все они необыкновенные, думал он, но оттого, что все, — было немного и грустно.
В кармане уже лежал на завтра билет, дома надо было еще уговорить родителей, чтобы они не провожали его: далеко от них до аэропорта, да и не любил он оставлять их после себя на перроне или в аэропорту, потому что именно в эти последние секунды он, оглянувшись, особенно остро вдруг понимал, как они состарились, его родители, и какие они — вдвоем — одинокие без него.
Володин остановился на мосту. Справа мягко подсвечивался шпиль Петропавловки, внизу, у самого моста, вода была почти черной, маслянисто-тяжелой, а дальше она постепенно начинала чуть золотиться, гореть, как будто освещалась солнцем. В обе стороны от моста далеко уходили вереницы ночных огней, и от каждого фонаря вверх и вниз тянулись, вздрагивая, голубовато-желтые столбы света. Но Володин смотрел сейчас на все это уже чужими глазами, как бы издалека, прощаясь и, может быть, потому и замечая вокруг эту красоту. Мыслями он был уже скорее у себя, в базе подплава, среди своих. Весь отпуск не особенно и вспоминал, а тут вдруг понял, что скучает, что ему, оказывается, поднадоело никуда не спешить, не чувствовать никакой ответственности, не плавать в вечном ожидании берега, и — смешно даже — недоставало ему как будто утренних построений и хорошего командирского нагоняя.
Все, что воспринималось им раньше почти безразлично, или чем он тяготился, или что раздражало иногда, — все вдруг стало удивительно близким, и приятным, и необходимым ему: и лодочные запахи, и вещи, и низкий потолок каюты с переплетениями труб в верхнем углу над дверью, и мерный шум вентиляции, и доклады по корабельной трансляции, и тихое покачивание лодки, когда она идет на перископной глубине...
Рядом, у перил, стояла девушка — что-то около двадцати, чуть побольше, безразлично решил Володин — и тоже смотрела на воду.
Ни с кем знакомиться он не собирался сейчас, да и она как будто ни разу не посмотрела в его сторону.
Что все-таки заставляет людей обернуться иногда, встретиться взглядом, понять в какую-то долю секунды, что из сотни людей, с которыми ты разминулся сегодня, — хотя бы только сегодня! — именно от этого человека нельзя уходить, нельзя с ним разминуться просто так? Что позволяет почувствовать это?
Непонятно, смешно и странно: он вдруг сразу понял тогда, с одного ее взгляда, с первых, ничего как будто и не значащих слов, а может быть, еще и не было вообще никаких слов, что девушка эта — не для прогулок, не для ресторанов... Либо вот женишься на ней и она будет тебе хорошей женой, либо потеряешь.
С первых же минут их знакомства она смотрела на него так преданно и грустно, что он уже почти знал: кто бы потом еще ни встретился в его жизни — так на него никто, наверное, смотреть никогда не будет. Не захочет или не сумеет так, и ни в чьих, пожалуй, глазах он не прочтет столько покорности и обожания.
И когда Алла потом спросила: «Скажите, Сережа... Плавать на подводной лодке — это... опасно?» — ему показалось, что она не ради любопытства спросила, не о том, опасно ли вообще плавать на подводных лодках, а — ему не опасно ли, ему именно...
Очень захотелось сказать что-нибудь скромно-мужественное, чтобы не разочаровывать ее, чтобы она поняла, что бывают, конечно, и опасности, такая уж, мол, у них профессия, но кроме Аллы был еще и Букреев — пусть не рядом, а был. Он всегда криво усмехался, если в его присутствии зачитывались газетные фразы о «морской романтике» и «героических флотских буднях». Это для барышень, говорил Букреев...
Даже, может быть, рискуя и потерять некоторую загадочность в глазах своей знакомой, Володин ответил, стараясь не улыбнуться:
— Ну что вы! Какая там опасность... Иногда, правда, душновато бывает. Тогда форточку открываем. А так — ничего...
А может, еще и потому так сказал, что уже почти уверен был: ничего от этого он не потеряет в ее глазах...
— Форточку? — Алла так доверчиво смотрела на него, что чуть, кажется, и форточку не приняла — всему бы, наверно, поверила, даже пусть и очевидной нелепости, раз это он говорил, — а ему вдруг стало перед ней как-то совестно, что он — хоть и в шутку — как будто злоупотребил ее доверчивостью.
В сравнении с его «француженкой» Алла была сущим ребенком, но ребенок этот уже успел спросить, не опасно ли ему плавать, а та — за целый месяц даже не поинтересовалась этим, неважно ей было, как где-то ему живется, раз он был там без нее.
Володин решительно и умело взял Аллу за плечи, повернул к себе и снисходительно готов был потом выслушать все обычные в таких случаях и не очень искренние слова (как это он посмел, как он мог, и зачем это все), и он заранее готов был — тоже не слишком искренне, а просто потому, что так уже принято, — ответить что-нибудь привычное, что он и отвечал обычно перед следующим, уже молчаливо разрешенным поцелуем. Но Алла с таким неподдельным удивлением взглянула на него, как будто он разрешил себе бог весть что. Володин даже опешил, так и не успев понять, она ли отстранилась от него или он сам убрал свои руки.
Что-то не так он, видимо, понял в ее покорности.
Он ожидал уже сейчас упреков, обиды — всего, что угодно, а она стояла перед ним опустив голову, как будто чувствовала себя виноватой, что в чем-то вынуждена была отказать ему.
— Я ведь завтра улетаю... — сказал Володин. Как-то уж слишком это походило на извинение, и он замолчал.
— Что я должна сказать? — Она все еще виновато смотрела на него, стараясь улыбнуться, а в глазах — Володин не поверил сначала — в глазах у нее стояли слезы. Ребенок!..
«Да черт с ними, в конце концов, с этими поцелуями», — подумал Володин. Согласен он и без поцелуев — только бы не ушла так сразу.
— Вы просто обязаны сказать, что... что вам очень жаль.
— Мне жаль, Сережа, — как будто бы послушно проговорила она.
— И что вы хотите, — подсказал дальше Володин, — меня проводить.
После некоторого колебания (он уже успел немного обидеться) она с улыбкой повторила за ним:
— Я хочу завтра вас проводить, Сережа.
Значит, все-таки согласилась... Но теперь, когда она согласилась, ему этого уже было недостаточно, ему показалось, что весь их разговор выглядит слишком несерьезным: просто она повторяет за ним слово в слово, раз ему так хочется.
— Да нет, — объяснил ей Володин, — это же я хочу, чтобы вы проводили меня. А я хочу... — Он даже немного запутался. — Ну да, я хочу, чтобы все это вы сами хотели...
— А я действительно сама этого хочу, — сказала она.
— Вы?! — Володин все-таки не поверил.
Но она так хорошо, так ласково сейчас смотрела на него, что он тут же перестал сомневаться. Медленно, с давно уже забытой робостью — еще со школьных, наверно, или с курсантских лет — Володин потянулся к ней, но тут же и остановился, чувствуя, что, кажется, уже опоздал, что та возможная и, может быть, действительно разрешенная ему секунда прошла, что он сам, кажется, только что упустил ее, если она вообще была, эта секунда...
На аэродроме он боялся, что вот-вот сорвется сейчас, скажет Алле что-то непоправимо нежное, окончательное — такое, после чего никуда ему уже не отступить, никуда не деться, и, значит, все, чем он так дорожил эти годы, — свобода, возможные новые и волнующие знакомства, полная безотчетность перед кем бы то ни было, кроме командира, да и то только по службе, — все это сразу же оборвется, бесповоротно уйдет, и такое появилось чувство, что вот имел ты крылья — и своими же руками их обламываешь...
А если уже завтра, или через месяц, или через десять лет он встретит кого-нибудь, встретит и поймет, что вот она-то и есть та, единственная, предназначенная тебе, но будет уже поздно?..
Ничего он так и не сказал ей тогда, ни на что не решился, даже на прощальный поцелуй, договорились только, что они будут писать друг другу, а через год, летом, они вместе поедут куда-нибудь к морю, в тихую южную бухту, к горячим камням...
Почему он решил, что именно летом? А в другое время она просто и не сможет: всю зиму диплом писать — последний курс института, — да и кто едет к морю зимой?.. А летом, даже если и не будет отпуска (скорее всего, что не будет), он постарается вырвать у Букреева хотя бы десять дней.
Как же ему было ответить Филькину? Есть у него Алла, нет?..
Никак не ответив, Володин снова отвернулся к прокладочному столу, а Филькин подумал, что штурман не может пока забыть ему тот случай с маяком.
— Сергей Владимирович, я подвел вас перед командиром, я понимаю, — виновато сказал Филькин. — Но, честное слово, я...
— Кофе не прозевайте, — сказал Володин не оборачиваясь.
И манерой разговаривать, и усмешкой своей, и некоторой сухостью в обращении штурман напоминал Филькину командира. Уловив это, Филькин перестал обижаться на Володина, потому что командир был для Филькина как бы эталоном требовательного и грамотного морского офицера, а раз Володин в чем-то походил на него, то Филькин и ему, Володину, многое готов был простить.
— Только до кипения? — озабоченно спросил Филькин, боясь упустить ту важную, по словам Володина, минуту, нет, даже секунду, когда чуть замешкайся — все загубишь: и вкус, и аромат, и цвет.
— Не до кипения, — проворчал Володин, — а только почти до кипения. Я же вам объяснял... — Он встал из-за стола, взял две чашки и осторожно разлил кофе, ибо это тоже требовало некоторого навыка.
Филькин раньше этот кофе терпеть не мог — слишком горький, даже если и сахару много, — но настойчиво приучал себя к нему, потому что Володин очень любил кофе, а был он отличным штурманом, да и легче было нести штурманскую вахту, когда под рукой у тебя всегда был кофе.
— Мерси, — сказал Филькин, принимая чашку.
— Смотри ты, — усмехнулся» Володин, — простой вроде парнишка, а по-французски понимает. — Он вернулся к столу и отхлебнул кофе. — А недурно, Петр Гаврилович. Если бы вы так же преуспели в изучении морского театра...
Филькин виновато потупился, а Володин подумал, что это, наверно, несправедливо — до сих пор напоминать Филькину о его промахе, когда тебя самого командир не особенно и отчитывал.
— Хотя... — проговорил Володин, — я в ваши годы не лучше разбирался.
Вообще-то, себя в эти годы Володин как-то не помнил отчетливо — вот разве командир напомнил сегодня тот случай с маяком, — но вполне сейчас допускал, что и сам он в двадцать два года был не опытнее Филькина.
— Я постараюсь, — горячо сказал Филькин. — Чтоб к следующему разу все назубок! Честное слово!
Их штурманскому делу такая эмоциональность могла только вредить, и Володин сказал, склоняясь над картой:
— Ладно, пейте, а то остынет.
Все-таки Филькин был старательным парнем, морскую службу и штурманскую свою профессию любил, а это, в конце концов, было главным.
Желтоватая светящаяся точка автопрокладчика чуть заметно вздрагивала на штурманской карте, в рубке и в центральном было тихо: все уже надышались свежим воздухом, накурились и, свободные от вахты, легли спать.
— А когда же штурман отдыхать должен? — спросил за спиной Филькин, с недоумением листая какую-то инструкцию. Так выходило, что штурману на корабле и некогда отдыхать. Он обязан был бодрствовать, когда корабль проходил узкости или малоизученные в навигационном отношении районы, при выполнении боевых упражнений, при тактическом маневрировании и при ухудшении видимости. Теоретически Филькин все это знал еще из училища, но одно дело было заучивать это, сидя в штурманском классе, и потом все же вовремя ложиться спать по отбою (попробуй только опоздать — сразу накажут), — и совсем другое было сейчас, в море, на корабле, когда от того, как ты выспался, как отдохнул, могла зависеть жизнь корабля и людей.
— Отдыхать? — переспросил Володин. — А это командир определяет. Но не более, чем три часа подряд.
— Почему — не более?
— Иначе трудно потом входить в свою вахту, — терпеливо объяснил Володин. — От обстановки отстаешь... Вы этого не почувствовали сами?
Как же не почувствовал?! Но ему, Филькину, и через час трудно было пока...
— А что мне делать, когда командующий на лодку придет? — спросил Филькин.
Ох, Петя, Петя... Что ему делать!..
— На глаза не лезть, — сказал Володин. — Сидеть тихо в своей каюте и заниматься чем-нибудь.
— Мне командир велел прочитать «Капитальный ремонт», — сообщил Филькин.
— Вы что, не читали? — удивился Володин.
— Не пришлось как-то... — потупился Филькин.
— А спрашиваете, что вам делать! — Володин улыбнулся. — Приказание выполнять...
Точка автопрокладчика подошла к самому краю полигона, Володин включил трансляцию и доложил в центральный пост:
— Штурман. Освободили двадцать третий полигон. Курс сто восемьдесят пять градусов.
— Есть штурман... — И пока Володин еще не отключился от центрального, он услышал команду рулевому: — Курс сто восемьдесят пять градусов.
Володин проложил новый курс корабля и внимательно осмотрел по карте предстоящий им путь.
А там, в базе, его ждут письма, и обязательно должно быть от Аллы. По первым же ее строчкам он сразу поймет для себя основное: она еще не потеряна для него... А вдруг нет никакого письма? Что тогда? Тут Володин уже заранее обиделся на нее: не может же она не понимать, как ему нужны ее письма... А почему не может? Он сказал ей об этом на аэродроме? Написал когда-нибудь?..
— Штурман! — донесся до Володина резкий и уже нетерпеливый голос по корабельной трансляции.
— Есть штурман!
«Видно, не первый раз вызывает», — подумал Володин.
— Заснули, что ли?
— Никак нет, товарищ командир... Думал, — честно признался Володин.
— Я всегда подозревал, что вы думающий офицер, — добродушно сказал Букреев. — Но чтобы до такой степени... Доложите наше место.
— Есть доложить место корабля, — сказал Володин, склоняясь над картой.
— И учтите, штурман: нам на лодке гении не нужны. Правда, тупые нам тоже не нужны.
— Понял, товарищ командир. В дальнейшем учту.
Схода на берег пока не было: готовились к приезду командующего. Если весь день пройдет без заминок и план на сегодня будет до конца выполнен, офицеров и мичманов, не занятых вахтой, возможно, отпустят домой на всю субботнюю ночь. И тогда Букреев, не глядя на старпома, скажет поздно вечером: «Свободны до шести ноль-ноль». Не щедрость, конечно, после трехнедельного плавания, но ведь кто-кто, а старпом должен понимать, что и не от скупости...
Варламов, безусловно, поймет. Будь его воля, он бы и на ночь сегодня не отпустил: пусть у себя в боевых частях порядок наводят. Командующий не каждый день приезжает, и если что-нибудь окажется не так — боялся старпом даже не столько командующего, сколько его сопровождающих, которые умеют выворачивать наизнанку всю лодку, — если что-то такое не понравится, то Букрееву это надолго зачтется.
...А городок был совсем рядом. Днем как раз рассвело ненадолго, и, поднявшись по деревянным мосткам к зданию береговой базы, мичман Бобрик остановился на свой дом поглядеть хотя бы издалека. А заодно и передохнуть можно было: отвык за эти недели по земле ходить, уставал быстро.
Вон и окно его квартиры, жена, конечно, еще вчера убралась — они там в городке о возвращении лодки за день знают, исправный у них телеграф. «Нашим бы радистам у баб поучиться», — улыбнулся Бобрик.
А тесно с двумя ребятишками в одной комнате, пусть и в отдельной квартире со всеми удобствами. Попросторнее бы выхлопотать — да не получается, и командир сколько ходил за него, но даже и он не может.
Отдышавшись и еще раз взглянув на свое окно вдалеке, Бобрик вошел в здание береговой базы, постоял немного у дверей начальника продовольственной службы, сделал озабоченное лицо и шагнул в кабинет.
— А, Бобрик! — приветствовал его начпрод. — Заходи, заходи, с возвращением!
Бобрик устало улыбнулся, — решил, что для предстоящего дела так лучше, — поздоровался сначала с начпродом — по старшинству, а потом и с двумя женщинами, подчиненными начпрода.
— Как плавалось? — спросил начпрод. — Раздевайся...
— Как всегда — нормально, — небрежно сказал Бобрик, а шинель, несмотря на жару в комнате, не стал снимать, потому что должен был еще в несколько мест поспеть. — Вот, товарищ капитан, полюбуйтесь!..
Бобрик сел к столу, повозился со шнуровкой на парусиновом матросском чемодане, извлек оттуда старенький подстаканник и тарелку с выщербленными краями — нашел-таки в своем хозяйстве.
— Что это? — не понял начпрод.
— Посуда. Из нее я должен кормить завтра командующего.
«Завтра» — это уже было не когда-то, не в каком-то там отдаленном будущем, а все-таки завтра, вот-вот, то есть почти сегодня, — тут уж отказать труднее.
Капитан интендантской службы надел неторопливо очки, и, хотя он прекрасно понял теперь, к чему Бобрик затеял эту демонстрацию, вопрос был не совсем ясным пока: командующий мог и на другую лодку пойти.
— Ну? — Начпрод повертел в руках тарелку. — Ничего страшного...
— Нам-то с вами, конечно, ничего, — сердито сказал Бобрик. — А командующему? — Он повернулся к женщинам, как бы приглашая их в свидетели. — Стыдно даже показывать!
— Меня бы муж за такую тарелку из дома выгнал, — рассмеялась та, что помоложе, и подмигнула Бобрику.
«Молодец Люсенька, — подумал Бобрик, — не подвела!» Да он и знал, что не подведет, а он уж в долгу не останется.
— Еще бы! — сказал Бобрик и доверительно наклонился к начпроду: — «И кто тебе, спросит, выдал такую посуду?!»
Это, мол, командующий у него, у Бобрика, спросит.
— А никто! — возмутился начпрод. — Нормальную посуду выдали. Сами до такого довели! — Он отодвинул от себя подстаканник, но, подумав, снова взял его в руки и стал внимательнее рассматривать — уже с той точки зрения, что завтра этот подстаканник мог и в самом деле оказаться в руках командующего.
— Может, командующий вообще не к вам пойдет, — сказал капитан. — Может, в другом месте посуда нужнее?!
Тонким чутьем хозяйственника Бобрик все же уловил в голосе начпрода нотку неуверенности.
— Так вы позвоните начальнику штаба. — Бобрик с готовностью снял телефонную трубку и протянул ее начпроду. — Они подтвердят.
Бобрик ничем не рисковал сейчас, потому что не только от командира, но и через верных людей в штабе он уже твердо знал, что если командующий и не пойдет с ними в море, то уж лодку обязательно посмотрит. Бобрик знал об этом так же твердо, как и то, что капитан просто не посмеет звонить прямо начальнику штаба.
— Вот еще! Стану я Мохова беспокоить!.. — Начпрод отстранился от протянутой ему трубки. — Ну, хорошо, — нехотя сказал он, вздохнув, — выписывай накладную. Дам тебе сервиз... временно. Но смотри — сразу потом обратно сдать! А то и этот угробите... Понятно?
— Что я, маленький? — даже оскорбился Бобрик, вешая на аппарат трубку и давая понять, что сдаст сервиз в тот же день, как только командующий сойдет с корабля. Но сам-то он понимал это все по-другому: надо быть идиотом, чтобы отдать сервиз, добытый вне очереди только благодаря приезду командующего.
— Так... — Начпрод задумался, припоминая, о чем он хотел еще спросить у Бобрика. — Да, а как у тебя с продуктами?
— В основном все есть... — Бобрик сделал беззаботное лицо и стал перечислять то, что хранилось в провизионках подводной лодки, намеренно упустив некоторые деликатесы. Он решил даже поступиться своим престижем, этот запасливый и хозяйственный человек, только бы получить для экипажа все необходимое, да, впрочем, и не очень необходимое, но никогда ведь и не лишнее в лодочном хозяйстве.
— И этого, ты считаешь, достаточно?! — удивился начпрод.
— А что, разве мало?!
— Ты шутишь со мной?! — рассвирепел начпрод.
— Как я могу с вами шутить! — сказал почтительно Бобрик: мол, вы же — во-о-он кто! А я — кто?
— У тебя же ни черта, оказывается, нет, — даже расстроился начпрод. — Чем ты вообще народ кормишь? Я уже не говорю, что с вами командующий пойдет!
— Ничего, продержимся как-нибудь, — бодро заверил Бобрик, осторожно скосив глаза и внимательно наблюдая за капитаном.
— Нет, — в сердцах сказал начпрод, — с вами тут до пенсии не дослужишь. Выгонят...
— А сколько вам осталось, товарищ капитан? — с сочувствием поинтересовался Бобрик.
— «Сколько, сколько»... — передразнил его начпрод, которому действительно служить-то ничего почти не оставалось. — Полтора года, вот сколько.
— Ну, — успокоил Бобрик, — продержитесь. Только бы с командующим сейчас пронесло...
— Ты же столько лет плаваешь интендантом, — упрекнул начпрод, — а ведешь себя с продуктами легкомысленно, как салага какой-то.
Бобрик и это готов был перенести ради своего экипажа.
— Вот что, — решительно сказал начпрод, сразу вдруг обнаружив в себе оперативность и энергию. — Посылай кого-нибудь к Васе на склад. Возьмешь дополнительно балык, икру и тараньку... Да, и яблок... Пусть покрупнее выберет.
— И апельсины, — подсказал Бобрик. — Килограммов двести...
Начпрод чуть не задохнулся от возмущения:
— Ты... ты что?! Ты, я вижу, совсем обнаглел!
— Мне ведь не для себя, — пожал плечами Бобрик. — Могу и обойтись...
— Вот и обойдешься! Люся! Где у нас бланки накладных? Почему я всегда должен их искать?!
Бланки нашлись тут же, на столе. Люся, почувствовав теперь на это право, оскорбленно унесла пышное свое тело в другой угол комнаты, но начпрод весь уже был в работе и не обратил на ее тело и ее обиду никакого внимания.
— А апельсины хорошие завезли, — одобрительно сказал Бобрик. — И как вам только удалось такие достать...
— Хочешь жить, — польщенно улыбнулся начпрод, — умей вертеться... — Последней строчкой он, вздохнув, дописал апельсины. — Хотел вот до Нового года придержать... Да ладно... — Он передал Бобрику накладные. — И бегом. Понял? Чтоб сегодня же получил, пока я не передумал.
Бобрик невозмутимо перечитал все пункты, особенно дорог ему был сервиз. Но и ликуя в душе, внешне он оставался все таким же бесстрастным, даже немного скучным, лишний раз показывая — на будущее, конечно, потому что сегодня дело уже было сделано, — что все это ведь не ему нужно, а исключительно только для дела.
Он сдержанно поблагодарил, и сдержанность эта тоже должна была подтвердить, что он-то сам не больше начпрода во всем этом заинтересован.
В коридоре Бобрик снял фуражку — на берегу, как и командир, шапку он не признавал, — вытер вспотевший лоб, постоял немного, наслаждаясь победой, и не спеша двинулся к соседнему кабинету, где нужно было решать вопрос насчет ковров для лодки.
Оттуда уже он позвонил на корабль, в иносказательной форме, чтобы никто здесь ничего не понял, проинформировал старпома о своей победе, обиделся, что Варламов довольно прохладно отнесся к этому (все требовал поскорее краску привезти, как будто она валяется под ногами; конечно, старпому главное, чтоб надстройка блестела, а чем и из чего кормить завтра командующего — никому и думать не хочется, на Бобрика надеются), все-таки договорился о моряках себе в помощь для погрузки сервиза, продуктов и, может быть, ковров (в этом он был еще не уверен), потом побалагурил с Верочкой, очень нужным человеком из шкиперской части, угостил ее какими-то особенными таллинскими конфетами, а заодно уж заручился поддержкой в получении красок и кистей, ибо Верочка, по некоторым слухам, пользовалась у своего начальника заслуженным авторитетом.
Тут заглянул в дверь начпрод, обрадовался, что застал Бобрика, увел его к себе и обеспокоенно спросил, знает ли он, Бобрик, что командующий пьет «боржоми»? У командующего что-то, кажется, с печенью — об этом начпрод узнал только что совсем случайно, позвонив своему непосредственному начальнику, тоже начпроду, но уже рангом повыше.
— С печенью? — заинтересованно переспросил Бобрик. — Тогда «ессентуки» надо, семнадцатый номер. Я, когда в санатории был...
— А я тебе говорю, что надо «боржоми»! — перебил начпрод.
— Но у нас же никто не болеет! Откуда я возьму?!
Бобрик действительно ничего насчет минеральной воды поделать не мог, пришлось тут же созваниваться с военторгом, но и там смогли найти всего пять бутылок «боржоми»: местное начальство эту воду еще не употребляло.
К концу рабочего дня мичман Бобрик уже был самым зажиточным лодочным интендантом во всем соединении.
А наутро на лодку прибыл командующий, и оказалось, что он не только осмотрит их лодку, но и выйдет с ними в море.
Стоя на мостике, Букреев с облегчением вздохнул, когда увидел, что командующий появился без сопровождения офицеров своего штаба. Так оно чаще всего и бывало: командующий любил приходить на лодки без свиты, и Букреев знал об этом, — но кто мог заранее поручиться, что на этот раз не произойдет иначе? Нет, не произошло...
Рядом с командующим шел по пирсу только капитан первого ранга Мохов. Собственно, рядом — это и рядом, чтобы слышать слова командующего и отвечать на возможные вопросы, но в то же время — и не совсем рядом, а чуть отступя, на полшага сзади, потому что командующий всего один, а начальников — таких, как Мохов, — много.
Как бы там ни было, как бы там Мохов ни шел сейчас рядом с командующим, он, Мохов, был сегодня для Букреева уже не только начальником, но в значительной мере и союзником, потому что, пока адмирал Осокин, командир соединения, был в море, его начальник штаба Мохов отвечал за каждую лодку, в том числе — и за лодку Букреева.
Приняв короткий доклад, командующий поздоровался с Букреевым, критически оглядел его и сказал:
— Что-то, по-моему, толстеть начинаешь, командир!..
Букреев не замечал этого за собой, но командующему должно все быть виднее, и, чуть улыбнувшись, Букреев ответил:
— Сидячий образ жизни, товарищ командующий. Плаваем много...
Мохов с некоторым беспокойством взглянул на командующего, с упреком — на Букреева (если начальство пошутило с тобой — вовсе это не значит, что и ты можешь шутить), но командующий слова Букреева принял доброжелательно, сказал, что это хорошо, когда командир не дичится моря, и Мохов успокоился.
Букреева он недолюбливал. И хотя им нечего было делить пока — каждый был на своем месте, и дистанция между ними была совершенно очевидной и бесспорной, — а только никогда Мохов не чувствовал, что сам Букреев достаточно помнит об этом. Конечно, Букреев был слишком военным человеком, чтобы хоть в чем-то нарушить субординацию, да Мохов никогда бы ему этого и не позволил, но все-таки подчинялся Букреев всегда как-то вынужденно, по обязанности, и даже как будто не скрывал этого, подчеркнуто молчал, когда мог молчать, или отвечал односложно, по-уставному, ничего вроде бы не нарушая, а вместе с тем нарушая, конечно, самое главное в отношениях с начальником, потому что довольно часто — пусть и не вслух, но это же и так понятно было — подвергал сомнению то, о чем говорил или на что указывал ему Мохов.
Для командира корабля самостоятельность была, бесспорно, хорошим и нужным качеством, и Мохов всячески поощрял ее, когда она проявлялась в море, но Букреев это же качество проявлял и на берегу, и это раздражало Мохова, потому что оно выглядело уже строптивостью, а значит — и недостаточным уважением к нему, Мохову, лично, к начальству вообще... Правда, сейчас он готов был многое простить Букрееву, многое не заметить, лишь бы осмотр лодки прошел нормально.
Командующий, особенно не задерживаясь на мостике, спустился по трапу в центральный пост. Спускаясь следом, Мохов услышал «смирно», узнав голос старпома, с удовольствием отметил, как зычно подана команда, потом, уже ступив на палубу, окинул опытным взглядом отсек и понял, что здесь вроде бы не предвидится никаких осложнений.
— А надстройку пора бы и подкрасить, командир, — как бы мимоходом заметил командующий, здороваясь с Варламовым.
Оттого, что замечание было сделано вскользь, оно не переставало быть все-таки замечанием, и Мохов недовольно посмотрел на Букреева.
— Есть, товарищ командующий, — проговорил Букреев и отыскал взглядом своего интенданта, который сумел достать краску только за полчаса до появления командующего.
Командующий уже о чем-то разговаривал с Варламовым, тот отвечал «так точно» и «никак нет», соображая, как бы ему ускользнуть в соседний отсек, чтобы, идя с опережением, устранять на пути командующего возможные упущения. Воспользовавшись паузой, мичман Бобрик подскочил к командиру, наклонился к его уху и виновато доложил, что замечание командующего сейчас же, немедленно будет устранено.
— Вы уж не веселите меня, — отрезвил его Букреев вполголоса. — Покраска часа три займет.
Оставив своего интенданта в полной растерянности, Букреев вслед за командующим прошел в штурманскую рубку.
— Что же делать? — спросил Бобрик у старпома.
— А что теперь сделаешь? Вся инициатива у вас на сервиз ушла. Раньше надо было соображать... — Варламов заспешил в кормовые отсеки.
Мохов потоптался у штурманской рубки, по довольному басу командующего понял, что тут все обойдется, и решил заглянуть на всякий случай в жилой отсек: как там дела, все ли в порядке?
— Никому ничего не надо, — горестно пробормотал Бобрик. — Как будто я для себя доставал!..
Бобрик задумался. Если взять десять человек из первого отсека, пока командующий будет в корме ходить... Нет, не успеть. Человек двадцать надо, и каждому кисть... А?..
Все, о чем сейчас читал Филькин, устроившись в уголке каюты, было необыкновенным. Оно так точно передавало его собственные ощущения и мысли, что было поразительно, как не он, Филькин, а другой человек сумел все это понять в нем и выразить с такой точностью, с какой и сам Филькин не смог бы разобраться в себе.
То, что где-то рядом ходил по лодке командующий, было, конечно, очень важным для Филькина, но шли минуты, ничего особенного не происходило на лодке, а если что и совершалось где-то там, в других отсеках, невидимо и неслышно, то было оно все-таки далеко, гораздо дальше от Филькина, чем эта книга, которую хотелось выучить наизусть. Как до сих пор он мог не знать о ней, не слышать даже, не то что прочесть, как он мог служить, плавать, любить по-настоящему море и свою профессию без этой книги — Филькин не понимал.
«...и женщины влюбляются в моряков, и моряки влюбляются в женщин... и далеко на рейде — корабль во льду, завтра потребующий службы, а сегодня дарящий блеск и берег...»
Филькин прикрыл глаза. Проза была как стихи, как песня...
«...и автомобиль катится... гладко и легко, как сама лейтенантская жизнь...».
— Может, потрудитесь встать? — спросил кто-то начальственным голосом.
Филькин вскочил, уронил на пол книгу и замер по стойке «смирно». Перед ним стоял капитан первого ранга Мохов. Филькин подумал, что хорошо хоть — не командующий. Но и Мохов — это тоже было достаточно.
— Кто? — спросил отрывисто начальник штаба, поднимая книгу. В лицо он Филькина знал, знал и должность его, а вот фамилии не помнил.
Глядя на книгу в руках начальника штаба, Филькин, вздохнув, признался:
— Соболев, товарищ капитан первого ранга.
Конечно, начальник штаба и сам мог убедиться в этом, но раз он спросил...
— Значит, Соболев... — протянул начальник штаба. — Лейтенант?
— Я? — спросил Филькин.
— Не я же! — раздраженно сказал Мохов. — Свое звание я знаю. А вы даже представляться еще не научились.
— Так точно, лейтенант... — Что-то не понимал Филькин связи между вопросами о фамилии автора и его, Филькина, воинским званием.
— А это что? — Мохов потряс книгой.
— Так я уже докладывал, товарищ капитан первого ранга... — Филькин потупился. — Это роман... Соболева...
— Что?! Роман?! — Мохов быстро взглянул на обложку и сразу вспотел. Все он уже понял, рассвирепел, что чуть не стал посмешищем на целое соединение — мог бы им стать, если бы не сразу понял... — На гауптвахту пойдете, лейтенант!.. — Черт его знает, как фамилия. — Поняли? На гауптвахту! Так и доложите своему командиру.
— Есть... на гауптвахту... — понуро сказал Филькин.
Мохов круто повернулся и вышел, унося с собой книгу.
Все, о чем читал только что лейтенант Филькин, было кончено.
— Пилотку... Пилотку поправь! — Варламов, оглядываясь поминутно на переборочную дверь, отдавал старшине отсека последние указания. — Помнишь, как представляться?
— Да я в прошлом году самому главкому докладывал, — с достоинством сказал старшина. — И то нормально.
— Ну, смотри... Только никаких дебатов. «Так точно» и «никак нет». Понял?
— Так точно, — сказал старшина.
— А где механик? — Варламов поискал глазами, заглянул на нижнюю палубу, но Обозина и там не оказалось.
— А он что-то ремонтирует в трюме, — подсказали Варламову.
— Как?! Я же ему запретил! Вот нашел время!
— Вызвать, товарищ капитан второго ранга?
Варламов прислушался к соседнему отсеку и махнул рукой:
— Поздно... Идут уже.
Он поправил свою пилотку, в последний раз оглядел блистающий чистотой отсек — и остолбенел: из дальнего угла, снизу, неторопливо вылез на палубу трюмный, весь измазанный машинным маслом.
Видимо, Обозин, упрямо верный своей привычке делать осмотры механизмов когда только можно, и на этот раз, не считаясь ни с чем, послал одного из трюмных выполнять какую-то срочную работу.
Варламов успел помянуть несколькими словами и механика, и трюмного, вернее — их матерей, но это мало облегчило положение самого старпома, который в первую очередь отвечал за порядок на корабле. А переборочная дверь уже отворилась, и через комингс переступала нога в лакированной туфле...
В последний момент трюмного все же успели втиснуть в какую-то узкость между механизмами, правда не полностью, а только верхнюю его часть. Проявляя завидное хладнокровие и находчивость, Варламов прикрыл собой незадачливого матроса и вытянулся по стойке «смирно».
— Вы что же, так и будете все время опережать меня на один отсек? — усмехнулся командующий.
— Так точно. Должность такая, товарищ командующий, — сказал Варламов.
— А спецовки такие чистые... — спросил командующий, оглядывая матросов, — по случаю?
— Никак нет, — доложил Варламов, — всегда...
— Ну-ну... — Командующий неопределенно хмыкнул, и Варламов так и не уловил, поверил ли он ответу или понял, что иначе старпом и не мог ответить.
Букреев, заглянув за спину Варламова, оценил щекотливость ситуации и сказал:
— Товарищ командующий, разрешите реакторный показать?
— Показывай...
Старшина открыл перед ним переборочную дверь в следующий отсек, а Букреев, чуть задержавшись, тихо процедил Варламову, что из него все-таки будет, видимо, толк.
— Есть, — сказал Варламов, переводя дух. — Разрешите не сопровождать?
— Да, — разрешил Букреев, — займитесь ликвидацией недоразумения.
Но ликвидировать оказалось не так легко, потому что как уж сумел трюмный протиснуть между трубопроводами свою голову — было неизвестно, а только вытащить ее он уже никак не мог, и пришлось срочно, пока командующий не вернулся, снимать клапан, чтобы вызволить голову трюмного.
В это же время личный состав отсеков, уже осмотренных командующим, что-то около двадцати человек, был срочно вызван на мостик и, получив кисти и краску, энергично принялся устранять замечание командующего. Работали матросы на совесть, так как из лаконичного вступительного слова интенданта поняли, что Букрееву может здорово влететь лично от командующего, а они этого не хотели.
Когда командующий, осмотрев лодку, поднимался по трапу на мостик, Бобрик в изнеможении сидел спиной к открытому люку и складывал кисти. Командующего он заметил с опозданием на какую-то долю секунды...
— Что такое?! — Командующий с недоумением рассматривал испачканный рукав канадки.
Бобрик суетливо схватил ветошь и, пытаясь стереть с рукава командующего краску, бормотал:
— Да краска еще свежая, не взялась...
На мостик поднялись Мохов и Букреев.
— Что случилось? — озабоченно спросил Мохов.
— Сохнет медленно, товарищ капитан первого ранга, — виновато объяснил Бобрик. Краска никак не оттиралась.
— Вечно у вас не как у всех, — сквозь зубы тихо сказал Мохов Букрееву, отобрал у мичмана ветошь и сам начал оттирать рукав командующего.
— Ну-ка, за растворителем, — спокойно сказал Букреев. То, что произошло, — уже произошло, и теперь надо было надеяться только на юмор командующего.
Бобрик полез было в люк — совсем голову потерял, — и Букреев, приводя его в чувство, еще спокойнее, почти раздельно сказал:
— Не ту-да, мичман... На плавбазу.
— Есть, товарищ командир. Я мигом...
Предложенный командиром план был совершенно конкретным, и Бобрику даже стало как будто легче. Да и не о себе он думал в эти минуты, спускаясь на пирс и подбегая к плавбазе: боялся, что командира подвел.
— Ладно, хватит, — сказал Мохову командующий. — Только размазываем... Командир...
— Ясно, товарищ командующий, — мрачно сказал Букреев.
— Да нет! Доволен я вашим экипажем...
— Есть... — сдержанно ответил Букреев.
— А мичману... — Командующий вздохнул. — Записать от меня благодарность. За высокую исполнительность и инициативу.
— Есть, — с облегчением сказал Букреев и чуть улыбнулся. — Разрешите также, товарищ командующий, от вашего имени передать насчет двухкомнатной квартиры. Тесно им в одной комнате...
— Кому? — нахмурился командующий.
— Букреев!.. — очень тихо предостерег Мохов.
— Никак пробить не можем, — упрямо сказал Букреев. — А служит мичман Бобрик отлично, товарищ командующий. И двое детей... — Разнополых, — добавил Букреев, вспомнив, что это, кажется, имеет в квартирном вопросе какое-то значение.
Командующий усмехнулся, с интересом взглянул на Букреева и, понимая всю безвыходность положения, в которое он сейчас поставлен, сказал:
— А тебе, командир, палец в рот не клади. Откусишь.
— Как будет приказано, товарищ командующий, — невозмутимо ответил Букреев.
— Ну, ладно. Передайте там от меня и насчет квартиры... Для разнополых.
— Ясно, — сказал Букреев, довольный своей удачной кавалерийской атакой.
— Как фамилия старпома? — поинтересовался командующий.
— Капитан второго ранга Варламов, — подсказал Мохов.
— И как он?
— В свое время через ступеньку перешагнул, товарищ командующий: из боевой части — сразу в старпомы. Вот... Букреев настоял тогда.
— Сколько он лет в старпомах? — командующий повернулся к Букрееву.
— Третий год, товарищ командующий.
— Недавно, — уточнил Мохов и, вспомнив, что Букреев уже несколько раз поднимал вопрос о продвижении своего старпома, добавил, чтобы уже при командующем покончить с этим: — Нормально служить будет — через год-другой на командирские классы пошлем.
— А чего ждать, если толковый? — спросил Букреев.
— Я ведь уже объяснял вам, — раздраженно сказал Мохов, — слишком ваш старпом молод для командира.
— То не выдвигаем, потому что молод, успеется... — Букреев пожал плечами, не желая видеть, как Мохову неприятен сейчас этот разговор в присутствии командующего. — А потом — и двигать поздно: состарился для подводных лодок.
Командующий молчал, видимо давая возможность Мохову оборвать Букреева.
— Что же, командование меньше вашего разбирается, кого и куда двигать? — строго спросил Мохов.
— В моих офицерах — меньше.
— Да-а... — протянул Мохов, покосившись на командующего. — Я вижу, Букреев, в скромности вас не обвинишь...
— Мы тут недавно одного командира маршалу представляли, — сказал командующий. — Вот, мол, совсем еще молодой, перспективный командир... А маршал усмехнулся: «Я в его годы армией командовал. И никто молодым не считал...»
— Но не всем же армиями командовать, — мягко возразил Мохов. — Это ведь как исключение, товарищ командующий...
— Так и создаем исключения. Сами, Мохов, создаем... А если человек к тридцати трем-четырем годам не стал командиром лодки, может, ему и не следует им становиться?.. — Он взглянул на пирс, потом на часы и проворчал: — Видно, не дождусь вашего мичмана. Пришлите этот растворитель. Я у Мохова буду.
— Есть, товарищ командующий.
— А в море, видимо, послезавтра выходим.
— Ясно....
Командующий стал спускаться с мостика, а Мохов, собираясь вслед, сказал недовольно, чтобы Букреев не думал, что раз командующий похвалил, то уже и отвечать не перед кем.
— Наведите, Букреев, порядок в экипаже. Черт знает что делается, а вы всех повышать спешите... И со штурманенком своим разберитесь. — Он передал Букрееву книгу, отобранную у Филькина. — Командующий на корабле, а он у вас романы почитывает. Безобразие. Посадить на гауптвахту.
— Есть...
Тут командующий ступил на трап, отдал честь флагу, и Букреев скомандовал «смирно».
— Осторожно, старпом, сохнет медленно, — весело предупредил Букреев, когда Варламов по его вызову поднялся на мостик.
— Когда же это Бобрик успел? — удивился Варламов.
— Исполнительный военнослужащий, вот и успел.
— Да-а... Ну как, товарищ командир?
— Нормально. Почти без потерь. Только Бобрик своей краской испачкал рукав командующего, а Филькин застигнут Моховым за чтением вот этого романа.
— Романа? Не может быть!.. — Варламову трудно было поверить.
— С Филькиным — может, — вздохнул Букреев.
— Но, товарищ командир... Сейчас?! Здесь?!.
— А когда же ему читать? — невозмутимо сказал Букреев. — Замордовали человека службой, вот и выбрал время... Велено на гауптвахту сажать. Отдайте-ка Филькину, пусть уж дочитает. Хороший роман.
— Есть... — Варламов спрятал книгу за отворот канадки.
— А механик тоже хорош, — сказал Букреев. — Его бы за эту инициативу с трюмным — наказать надо...
— Есть, товарищ командир...
Чувствовалось, что старпому хотелось бы не согласиться с командиром, может быть, возразить, но все это он мог только в мыслях, в душе, потому что иначе ему не следовало служить на флоте. Хотя... хорошо хоть, что в душе не согласен, подумал Букреев. Он взглянул на своего старпома, и Варламов понял, что это несогласие можно как-то и вслух сейчас выразить.
— Товарищ командир, мне кажется, что механик...
— Ну? — хмуро спросил Букреев.
Варламов замолчал. Не так, видно, понял он командира, что ли...
— Ну? — нетерпеливо повторил Букреев. — Хотите сказать, что, может, механик-то как раз и занимался делом? Так?
— Так точно, товарищ командир, — твердо сказал Варламов. — За что же наказывать?
— Правильно, — одобрил Букреев. — Накажем в другой раз.
— Товарищ командир, приказ на доктора пришел: майора присвоили. Иван Федорович приглашает вечером в кафе, на мальчишник... Если, конечно, будет сход на берег.
— Будет, — сказал Букреев. — Кафе утверждается. Что еще?
— Заместитель в штаб флота собрался. Хочет сегодня же выехать. Может, успеет... Заготовить командировочное предписание?
— Решил нашим трюмным медали пробить за прошлое плавание. Идеалист... Пусть едет.
— Ясно. У меня все, товарищ командир. Разрешите идти?
— Да, старпом.
Букреев остался на мостике один. Тихо и медленно опускались на пирс и корабли пушистые хлопья, мороз почти не чувствовался, короткий полярный день подходил к концу, вдали уже заголубели сопки, и теперь, после нескольких часов напряжения, приятно было побыть немного в полном одиночестве.
Напротив, с высокого борта плавбазы, торопливо сбегал по крутому трапу мичман Бобрик с бутылкой в руке. Совсем недавно из-за него пришлось пережить несколько неприятных минут, но, поглядывая сейчас на своего интенданта, Букреев не только не чувствовал никакого раздражения, а наоборот — лихостью своей Бобрик даже развеселил немного: рискуя поскользнуться на трапе, он все-таки ни разу не ухватился за натянутый сбоку леер, лишь бы только выглядеть со стороны настоящим моряком.
Сам Букреев давно уже не заботился о подобных мелочах военно-морского шика, но замечать это стремление у своих подчиненных ему всегда было приятно.
А Бобрик, сбегая по скользкому трапу, все время специально помнил, что не надо хвататься за леер, и усмирял в себе обычный инстинкт самосохранения. Вот командир — тот другое дело, он мог себе это позволить, он вообще, в глазах Бобрика, на многое имел право, на то он и был командиром, и что бы он ни делал, как бы ни поступал, Бобрик и в мыслях не мог допустить, что это можно или нужно было сделать иначе. Более того, все другие командиры оценивались Бобриком тем выше, чем больше они походили на Букреева.
Перебежав пирс, Бобрик уже ступил на лодочный трап, но вдруг как-то весь замедлился, а потом и остановился. Букреев, не понимая, в чем дело, посмотрел в ту же сторону.
По пирсу легко и уверенно шла женщина в светлом пальто, в сапожках и в пуховой шапочке, припорошенной снегом.
Увидеть здесь женщину было само по себе достаточной редкостью, и, разглядывая ее, Букреев, объективности ради, отметил, что она, пожалуй, мила, даже вроде бы очень мила; впрочем, он все-таки не особенно доверял сейчас этому впечатлению: если двадцать суток был в море и вообще не видел никакой женщины, любая из них может показаться не то что милой, а даже красавицей. Букреев давно уже не обманывался на этот счет, но вот Бобрик — радостно кивающий Бобрик, у которого она о чем-то спросила, поравнявшись, — с такой готовностью и обстоятельностью, явно излишней, стал отвечать ей, что, хотя между Букреевым и его интендатом разницы было всего пять лет, не больше, Букреев подумал именно о нем, а не о себе: о том подумал, до какого же, интересно, возраста мужчина разговаривает с женщинами не как со всеми, а как-то особенно — так, что даже и голос вроде бы меняется, и улыбка, и жест...
Бобрик почему-то указал на мостик, хотя она могла идти, конечно, только на плавбазу, к ним она не имела никакого отношения.
Женщина несколько секунд спокойно разглядывала Букреева; его задела такая бесцеремонность: «Проходи, проходи», — мысленно поторопил он ее, но она почему-то направилась именно к их трапу.
Дорогу ей решительно преградил вахтенный с автоматом и в длинной шубе.
— Старпом, на мостик, — негромко сказал Букреев в переговорную трубу.
Женщина что-то объясняла вахтенному, показывая на Букреева, вахтенный вопросительно взглянул на мостик, но Букреев никак не реагировал. Тогда вахтенный, нажав кнопку звонка, вызвал дежурного по кораблю.
Пока старпом и дежурный поднимались наверх, женщина переминалась у трапа, поглядывая на Букреева не столь уже независимо, как раньше. Букреева это вполне удовлетворило, но все же надо было узнать, зачем она вообще здесь.
— Слушаю, товарищ командир, — сказал за его спиной Варламов.
— Полюбуйтесь, старпом, — Букреев озадаченно кивнул в сторону трапа, ожидая, что Варламов предложит хоть какое-нибудь объяснение — старпом всегда должен быть готов к этому, — но тот, с интересом поглядывая на пирс, только протянул:
— Да... Красивая женщина...
— Я не об этом, старпом, — с досадой сказал Букреев. — Возьмите себя в руки. И узнайте, что этой гражданке могло понадобиться от нашей лодки. И Бобрика заберите оттуда. Уже полчаса топчется вокруг...
— Есть, — с готовностью сказал Варламов и покинул мостик с такой быстротой, как при команде «срочное погружение».
Букреев отпустил дежурного и снова посмотрел вниз. Отсюда, с мостика, было видно, что старпом представился этой женщине, а она спокойно и приветливо заговорила с ним и вообще вела себя так, как будто не она, а Варламов пришел на чужой пирс и сейчас в чем-то зависим от нее.
Услыхав шаги на мостике, Букреев обернулся и увидел лейтенанта Филькина, который, поднявшись из центрального, с любопытством свешивался через бортик надстройки, кажется и не заметив командира.
— Филькин, свалитесь еще! — раздраженно сказал Букреев. — Нечего вам делать на мостике. — И, вспомнив недавнее, добавил с иронией: — Романист...
— Есть. — Филькин виновато спрыгнул на палубу и нырнул в рубочный люк.
«Раззвонит по всей лодке, — подумал Букреев. — И в первую очередь — штурману доложит. Только его здесь и не хватало...»
Варламов и Бобрик в чем-то напоследок заверили эту женщину и поднялись на мостик.
— Товарищ командир, из НИИ она, — сказал Варламов. — Начальник лаборатории, или как там у них...
— Заведующая, — поправил Бобрик. — Приехала испытывать акустическую аппаратуру.
Снова кто-то поднимался из центрального — теперь это можно было: тянули кабель, подключались к питанию с берега. Букреев, занятый разговором, заметил своего штурмана на мостике лишь в тот момент, когда Володин приветливо махал рукой. Женщина с недоумением оглянулась, но за спиной у нее никого не было, и тогда, чуть пожав плечами и улыбнувшись, она помахала в ответ.
— Знакомая, что ли? — с удивлением спросил Букреев.
— Никак нет, товарищ командир... Еще нет, — тут же добавил Володин с улыбкой, придя в хорошее настроение оттого, что ему уже удалось наладить с этой милой женщиной хоть какой-то контакт.
— «Еще нет»! — передразнил Букреев. — Человек по делу пришел, а вы тут глазки строите. Как на танцульках.
Собственно, к штурману он особых претензий не имел — чего уж там?.. — но вот она... она бы могла себя и сдержаннее вести, если действительно по делу пришла.
Народу на мостике все прибывало...
— Век бабу не видели?! — возмутился Букреев.
— Так ведь целых три недели, товарищ командир, — напомнил Володин.
Все промолчали, а штурман решился ответить, и Букреев усмотрел в этом сейчас даже некоторую развязность.
— Ну-ка, всем вниз! — сказал он.
Привычная команда тут же сработала, мостик опустел, рядом остались только Варламов и Бобрик: один — потому, что сейчас эта команда не могла касаться старпома, а другой — Бобрик — стоял с таким озабоченным лицом, как будто решал, как принять на корабле гостью.
— Что за экипаж?! — в сердцах проговорил Букреев.
Бобрик сочувственно закивал и развел руками, соглашаясь, что экипаж действительно немного разболтался.
— Так она к нам все-таки? — спросил у старпома Букреев. Очень уж не хотелось, чтобы именно к ним: столько лишних хлопот, столько неудобства...
— К нам, товарищ командир. В базе уже две недели. Работала на лодке Пономарева, еще у кого-то, а теперь к нам.
— Надолго?
— Говорит, дней на десять.
— А почему именно к нам?
— Так у кого же еще такая аппаратура?! — вмешался Бобрик.
— Мичман, вас уже давно командующий ждет с этим растворителем, а вы тут... — Букреев тяжело посмотрел на Бобрика.
Бобрик засуетился, ринулся к выходу, но, вспомнив, что не знает толком, куда же доставить растворитель, спросил:
— А... а где сейчас командующий, товарищ командир?
— У моего друга Мохова, — не оборачиваясь, бросил Букреев, заметил понимающую улыбку старпома и тут же поправил себя: — Командующий у начальника штаба.
Каким бы ни было его отношение к Мохову, начальник штаба был им всем начальником — и Букрееву, и его подчиненным. И не следовало позволять себе на этот счет никаких вольностей в их присутствии — ни в словах, ни в иронической интонации.
Когда они остались на мостике вдвоем со старпомом, Букреев вздохнул:
— Час от часу не легче. Только командующего проводили, так теперь вот... — Он мрачно покосился на пирс. — Будет мне по кораблю в юбке расхаживать. Перед экипажем — с голыми ногами.
Варламов обратил внимание на ее ноги и про себя согласился, что они действительно могут отвлекать от выполнения служебных обязанностей.
Мимо вахтенного у трапа и мимо женщины пробежал трусцой Бобрик, остановился, вернулся обратно, сказал что-то явно успокаивающее, женщина поблагодарила, а Букреев, с возмущением пробормотав: «Что за цирк!», показал с мостика кулак.
Бобрик правильно это принял на свой счет и устремился дальше, к дороге. Женщина тоже поняла, чуть улыбнулась, но потом взглянула на часы и, нахмурившись, укоризненно покачала головой: дескать, долго ждать заставляете, товарищ командир.
А и в самом деле, кажется, достаточно...
— Ладно, старпом, идемте. Все равно, видно, не миновать.
Букреев все тянул, внимательно рассматривал ее фотографию, а на нее толком и не посмотрел, разве что вскользь, тут же, однако, отметив, что она кажется симпатичной не только с мостика, хотя ничего, конечно, в ней особенного не было, лицо как лицо, женщина как женщина, вслед таким не смотрят, и вообще она, кажется, чуть косила на один глаз. Или показалось?
— Что ж, все верно оформили, — с сожалением сказал Букреев, возвращая ей допуск на лодку. Нет, глаза были нормальные, не то зеленоватые, не то серые с рыжим, и они чуть улыбались сейчас, мягко и доверчиво, как будто заранее прощали тебя, как будто уже было что прощать. К таким вот мужчины всегда и пристают, подумал Букреев. Слишком доверчивые глаза...
Пряча документы, она уронила варежку, Варламов быстро наклонился и поднял ее.
— Спасибо, — с улыбкой поблагодарила она. — Вы очень любезны.
— Очень, — кивнул Букреев, искоса взглянув на Варламова. Показалось, что она не столько старпома поблагодарила, сколько его, Букреева, упрекнула, что вот, мол, он — не такой внимательный. — Свободны, старпом. Займитесь-ка лучше вахтой.
— Есть, — коротко ответил Варламов, козырнул — получилось даже, что это скорее ей, чем Букрееву, — и поднялся на лодку.
— Началось... — пробормотал Букреев.
— Что началось? — вежливо спросила она.
«Прикидывается, — решил Букреев. — Все прекрасно видит... Они же это всегда чувствуют...»
— Видите ли... — начал Букреев, подыскивая слова, и уже одно это раздражало его сейчас, потому что не привык он на своем корабле подыскивать какие-то слова.
— Мария Викторовна, — подсказала она свое имя.
Он это и так запомнил, но кивнул, давая понять, что подсказала она своевременно, что потому он и затруднился продолжить.
— Видите ли, Мария Викторовна... У нас тут, на корабле, одни мужчины, и... и... как бы это сказать?..
Она смотрела на него как-то снизу вверх, хотя была только чуть пониже Букреева. Глаза ее приветливо улыбались, но было в них, как показалось Букрееву, какое-то обидное поощрение: с таким терпением и участливостью выслушивают разве что детей и заик. Взбесила его и усмешка, с которой она, так и не дождавшись остальных его слов, сказала:
— Я так и представляла себе, что только мужчины.
— Тем более, — сказал он невпопад и разозлился уже и на себя, на свое неумение коротко и точно, одним щелчком, все поставить на свои места. — Вы и в море собираетесь?
Марии Викторовне было смешно наблюдать, как Букреев долго и неуклюже подбирался к тому, чтобы объяснить, как ей надо осмотрительно вести себя на корабле, — она давно уже поняла, что именно это его и беспокоит прежде всего.
Ее вообще иногда удивляло, до чего сложно идут мужчины к своей цели, не чувствуя, что их намерение давно уже понято...
— Там видно будет, — улыбнулась она. — Может быть, в море мой помощник пойдет.
«Вот и надо было им вместо тебя помощника прислать, — подумал Букреев. — Неужели во всем институте не смогли хоть одного толкового мужчину найти?»
— Конечно, — сказал он, — мужской ум... И потом — все-таки, знаете, море, теснота, у всех на виду...
Ей это топтание вокруг одного и того же порядком уже надоело: время шло, они так ни до чего еще и не договорились по существу, а ведь только в командировках она и могла как следует поработать.
Мария Викторовна согнала с лица приветливость и сухо сказала:
— А можно понятнее?
— Хорошо... — Теперь уже никакой вины его не было, сама напросилась. Вон как колюче смотрит... — На корабле, Мария Викторовна, в море, нашему брату любая юбка... — Она чуть сузила глаза, и он поправился: — ну, любая женщина кажется красивой...
— Вы думаете, я тоже?
Если бы это кокетство было — бог с ним, это бы он как-то еще мог понять в ней, но Букрееву показалось, что смотрит она на него с каким-то деловым интересом, как будто прикидывает, что же из этого, какую пользу для ее дела можно будет извлечь, если окажется, что и она — тоже. Это неприятно задело его: выходило, что мягкость, доверчивость, женственность (или как там?) — все это ему только показалось в ней, было его выдумкой. Видно, ошибся... Деловая женщина. Ни черта готовить не умеет, ест в столовой, машину водит, в науке не дура, курит, конечно... А муж к другой ушел, которая обеды вкусно готовит, за его рубашками смотрит и детей рожает...
Букреев вытащил пачку и молча, почти уверенно предложил ей сигарету. Мария Викторовна удивленно взглянула на него, отрицательно покачала головой и, улыбнувшись той прежней, понравившейся ему улыбкой, спросила:
— А... почему вы решили?
— И готовить умеете? — недоверчиво спросил в свою очередь Букреев.
— Что готовить? — не поняла она.
— Обеды, что!..
Мария Викторовна внимательно посмотрела на него — Букрееву даже немного не по себе стало. Так посмотрела, как будто знала, о чем он только что думал, — и сказала, улыбнувшись, потому что действительно, кажется, поняла, о чем он:
— Умею. Даже люблю готовить.
— Ну вот... — зачем-то проговорил Букреев, поглядывая на нее уже как-то иначе. Одета вот она совсем не для лодки... — Наряд этот ваш... — осуждающе сказал Букреев.
Ей не было неприятно, как он сейчас смотрел на нее, но от такого внимательного разглядывания она все же смутилась.
— Вы... как на строевом смотре... — Так и не знала до сих пор его имени-отчества, а заранее у старпома спросить не догадалась.
— Буду откровенным, — спохватившись, решительно сказал Букреев. — У нас, Мария Викторовна, очень крутые трапы...
Демонстрируя сказанное, он даже задрал голову, показывая, как все будет выглядеть со стороны, если она вздумает подниматься по трапу в своей юбке.
«Ну нет, — подумала она. — Ты это словами, словами скажи. Помучайся, как я у трапа, пока ты соизволил спуститься со своего мостика».
Очень забавно было смотреть на него, крепко сколоченного, сильного, только что уверенного, да нет, все время уверенного в себе человека, который привык подчинять себе, быть на корабле богом, а вот сейчас, взяв с ней поначалу обычный для себя командирский тон, не знающего, какими же еще словами объяснить ей то, что она давно бы уже должна понять и без слов.
С непонятным ему интересом она смотрела на него, и вот, когда он споткнулся о ее молчание, налетел с размаху на упрямое ее непонимание и окончательно растерялся, не зная, как же еще можно втолковать ей совершенно, кажется, очевидное; теперь, когда ей, казалось бы, можно было считать себя отомщенной за те минуты, которые он заставил ее ждать на пирсе под изучающими взглядами своих моряков, — теперь Марии Викторовне вдруг стало жалко Букреева, стало совестно, что она все еще заставляет его мучиться своей неуклюжестью перед ней. И она рассмеялась, весело, необидно, как будто он сказал ей сейчас что-то очень смешное.
— Вот вы о чем! — говорила она сквозь смех. — Боже мой!.. — И снова смеялась.
Недоумевая, он хмуро смотрел на нее. Невдалеке чутко стоял вахтенный, на мостике топтался, наверно, старпом, может быть, и еще кто-нибудь, и красиво же выглядел он сейчас в их глазах...
Пришлось и ему улыбнуться, хотя непонятно было, чем это она так развеселилась...
— Да я уже седьмой год с лодками работаю, — сказала Мария Викторовна, утирая варежкой слезы.
— Значит, хоть... Хоть брюки-то захватили?
Из-за этого он и мучился, бедный... Никак не решался прямо спросить, сразу.
— Захватила, захватила, — успокоила Мария Викторовна. Он ей даже симпатичен стал из-за своей неуверенности. — И свитер — тоже взяла. С закрытой шеей. Все — как вам хочется.
— Это хорошо, — сказал Букреев уже миролюбиво. — И все же... Когда явитесь на лодку, сделайте себя... — Он неопределенно пошевелил пальцами. — Ну, попроще как-нибудь. Чтоб в глаза не так... лезло. Конечно, это только совет...
— Хорошо, товарищ командир, — почти серьезно сказала она. — Я постараюсь, чтобы не так лезло в глаза.
Смягченный ее уступчивостью, Букреев подумал с сомнением: «Не знаю... Не знаю, как ты справишься с этим всем».
А все же он устал от нее за эти минуты: все время думать, как и что говорить, чтобы не показаться ей каким-нибудь...
Каким-нибудь — кем? А наплевать кем!
— На лодку сейчас? — спросил Букреев. Что-то уж слишком затянулся их разговор.
«Значит, и в юбке пустишь?» — подумала она.
— Да, я хотела бы прикинуть, где аппаратуру поставим.
— А это уж — где старпом разрешит, — отрезал Букреев. — У нас не институт, а корабль. Много места не дадим, не рассчитывайте... Вахтенный, пропустить.
Сухо кивнув ей, Букреев почти повернулся, чтобы идти в казарму, но она протянула руку — у себя на корабле он, если находил нужным, делал это первым, — и, когда он пожал ее руку (что же еще оставалось?), Мария Викторовна проговорила, улыбаясь и снова глядя на него снизу вверх:
— До свидания, товарищ командир.
— Меня, между прочим, зовут Юрий Дмитриевич. — Букреев круто повернулся и зашагал по пирсу к дороге.
Ее задела такая бесцеремонность, и, глядя ему вслед, она сейчас хотела только одного: чтобы он все-таки оглянулся.
Он оглянулся, увидел ее улыбку и тут же сердито ускорил шаг.
Довольная такой победой, Мария Викторовна прошла мимо вахтенного, умело преодолела трап, а вахтенный весело спросил вдогонку:
— Вы теперь заместо командира у нас?
Мария Викторовна шутливо приложила палец к губам, предостерегающе указала на Букреева — пусть, мол, хоть сам командир пока не знает об этом, — и вахтенный понимающе заулыбался.
Встретили Марию Викторовну очень радушно, уговорили вместе пообедать в кают-компании, повели потом по отсекам, и в провожающих, как обычно, недостатка не было, а старпом — на редкость сговорчивый и понимающий нужды науки — разрешил ставить аппаратуру почти всюду, куда она хотела.
Редько сидел на своей койке в казарменной каюте и пришивал к тужурке новенькие майорские погоны. Он старался это делать невозмутимо, как все, что он вообще делал, но взгляд нет-нет да останавливался на еще не привычных глазу двух просветах с большой звездой посредине.
Рыжего цвета стена за спиной Ивана Федоровича была увешана таблицами и графиками, из которых следовало, что заболеваемость среди личного состава корабля неуклонно падает. А так как Редько возглавлял медицинскую службу не первый год, она, эта заболеваемость, чуть было совсем не упала, но Иван Федорович конечно же никак не мог этого допустить, потому что тогда бы нечего уже было снижать, поэтому всякий раз он заводил новые таблицы и графики, добившись таким образом простора для дальнейшего неуклонного падения заболеваемости, однако же — и не до окончательного нуля. Все это было темой шуток в их холостяцкой каюте, и не только Володин подтрунивал над ним, но даже Филькин иногда отваживался. Однако Редько переносил их остроты так спокойно, что они вскоре отстали.
Время от времени поглядывая на часы, Редько следил одновременно и за всеми этапами приготовления Володина к сегодняшнему вечеру, ибо знал за собой это неопределимое свойство: он мог как угодно загодя, с любым запасом, куда-нибудь собираться, то и дело сверяясь, сколько же ему осталось до назначенного времени, и тем не менее почему-то всегда оказывалось, что в конце концов он опаздывает. Сейчас, судя по тому, как неспешно Володин отглаживал свои праздничные или, как он их называл, концертные брюки, можно было не особенно торопиться.
В душе Ивана Федоровича царило то умиротворенное и несколько грустное настроение, какое бывает, когда нечто долго ожидаемое и приятное наконец свершается, перестав быть мечтой, и теперь ей взамен нужно обретать какую-то иную надежду. Что-то вроде бы уже кончилось в его жизни, что-то еще не успело начаться, и на этом стыке образовалось место, которое пока пустовало.
С усмешкой Редько подумал, что Володин готовится к сегодняшнему вечеру с такой тщательностью, будто впереди у него свидание. А между тем ждала-то их сугубо мужская компания, как обычно всегда и принято, когда отмечают присвоение очередного воинского звания неженатому офицеру. Если же на все кафе и наберется несколько женщин, то будут это давно уже примелькавшиеся особы, которых можно почти каждый вечер встретить либо здесь, либо этажом выше, на танцах, в обществе какого-нибудь новичка, только что прибывшего служить в их гарнизон.
А любопытно и смешно наблюдать, как такой офицер или мичман самозабвенно ухаживает за своей дамой, с каким чувством удачливости, чуть ли не превосходства он поглядывает на остальных, кто сидит здесь без женщин. И невдомек ему, что почти непременная в этот вечер его победа, на которую он как бы и обречен был с самого начала... Да, но какая же это победа, если она непременная и под силу каждому, кто только потянется к ней?
Он вдруг признался себе, что ему очень хотелось пригласить на свое торжество Марию Викторовну. А что тут такого? Встречаешь по нескольку раз в день — то на лодке, то здесь, в казарме, — и можно было, конечно, подойти. Мол, так, и так, разрешите по случаю присвоения мне... Но теперь-то уже поздно. И неизвестно, как еще на это остальные посмотрели бы — командир, например. Да, наверно, ей и неловко было бы — одной среди всех. А еще хуже, если бы в ответ на его приглашение она так удивленно подняла на него глаза: чего это он вдруг? И отказала бы. Сиди потом весь вечер с испорченным настроением. Нет, лучше уж так...
— И чего это у тебя физиономия кислая?! Майора получил, до сих пор не женат — все же хорошо! — Володин зажужжал электробритвой, выпячивая для удобства щеку. — Тебе, наверное, маршала присвой — все равно грустным останешься.
— Ты настоящий военнослужащий, Сережа. Потому тебе и кажется, что настроение должно зависеть в основном от очередной звездочки на погонах. И между прочим, у медиков самое высокое звание — всего-навсего генерал-полковник. Чему же мне радоваться? А ты эту щеку уже третий раз бреешь. А никаких женщин за нашим столом не будет. И вообще не будет.
— Ну и не будет. Может, я это просто для себя?
— Ну да, ну да, — с иронией проговорил Редько. — Чисто женский ответ.
— В каком смысле?
— А вот собралась на минутку в магазин. Спрашиваешь ее: ты зачем столько накрашиваешься? булочная-то внизу, в твоем же доме! Она и отвечает: я не для кого-то, а исключительно для себя. То есть чтоб ей, значит, самой было приятно, от себя самой...
— Себе самой — от себя самой, — пробубнил Володин, передразнивая доктора. — Надо же, такую сложную фразу придумать... Ох, Иван, и умеешь ты все усложнять!
— А ты, по-моему, всегда надеешься на какую-то неожиданную встречу. Даже когда мы плаваем на глубине в несколько сот метров.
— Это ты зря, Иван, Я все-таки реалист.
— Знаешь, что вообще-то удивительно? — Подойти к столу за ножницами было лень, и Редько стал зубами перекусывать нитку на погонах. — Все романтические натуры почему-то упорно считают себя реалистами. А по-настоящему практичные люди — наоборот, укоряют себя в житейской неприспособленности. Знал я одну такую...
— Близко?
— Ну как... Вроде близко. Хотя, как говорится, чужая душа...
Володин расхохотался.
— Ты страшный человек, Иван! Не помнить, знал ли ее близко!..
— А ну тебя! — отмахнулся с досадой Редько, которого тянуло сейчас на задумчивые, серьезные разговоры. — Только сбиваешь... О чем я говорил?
— О душе.
— А, да! Так вот... До того, значит, была деловой женщиной... Хватка — как у... как не знаю у кого. А любила, чтоб ее все воспринимали очень непрактичной. По-моему, она и сама себя такой воспринимала. И совершенно искренне. Я даже думаю...
— Извини, — перебил Володин. — Время вышло. Все остальные соображения — по дороге. Хозяева должны явиться раньше гостей. Давай-ка вывяжу тебе галстук по-человечески. Узел потолще сделать?
— А сейчас как модно?
— Потолще модно.
— Ну, так и сделай. — Редько послушно задрал подбородок. — Не знаю, как бы я без тебя все провернул с этим кафе...
— Пустое, Иван. Мне самому было интересно. Увлекла, так сказать, трудность предприятия...
Ему это действительно было интересно. Встретить поначалу надменную холодность администраторши кафе, женщины, увы, пожилой и некрасивой, услышать обычное в воскресный день, что, мол, все столики давно уже заказаны, и все же заставить ее вскоре улыбнуться, постепенно оттаять, посматривать на него благожелательно, а потом и до того разжечь, что она сама стала придумывать, куда бы втиснуть для них длинный стол — разве все это было не увлекательно?
Все это было кошмарно. Представить себя просителем, заранее, как бы со стороны, видеть заискивающую свою улыбку, чувствовать беспомощность, почти наверняка знать ответ администраторши... Нет, спасти его мог только штурман.
Сославшись на срочный вызов к флагманскому врачу, Иван Федорович попросил Володина съездить в кафе, обо всем там за него договориться и, узнав результат, весь остаток дня испытывал огромное облегчение оттого, что Володин оградил его от этих мучительных хлопот, и был ему глубоко благодарен.
Ивану Федоровичу вообще жилось спокойно рядом со штурманом, потому что единственное, пожалуй, что Володину от него требовалось, — так это его присутствие, молчаливое его одобрение того, что он, Володин, собирался затеять. А если в чем штурмана иногда и заносило немного, если что-нибудь непредвиденное или неприятное у него вдруг и случалось, — рядом всегда был Иван Федорович, который спокойно и доброжелательно вникал в суть дела, обстоятельно раскладывал все по полочкам — благо, для этого не надо было даже вставать с койки — и давал дельный совет, как им обоим можно бы исправить уже случившееся. Разумеется, исправлять должен был один Володин: ведь что-то самому делать, что-нибудь определенное совершить было для Редько самым ненавистным. Вот рассудить здраво, подсказать, направить — это он мог. Но Володину от него ничего другого и не нужно было. Ему и сейчас лишь захотелось услышать от Редько спокойное, объективное мнение.
— Иван, как тебе Мария Викторовна?
При этом упоминании Редько снова подумал, что жаль все-таки: надо было решиться ее в кафе пригласить. Вдруг бы согласилась...
— Если женщина зевает и ее даже и это не портит, значит, она — на все пять баллов, — серьезно сказал он. — Верный признак.
— Ты это к чему?
— Я видел однажды, как она зевнула.
— И ее не портит? — усомнился Володин.
— Нет.
— Хм-м... Кто, однако, из нас романтик?..
Редько не ответил, надел тужурку с новенькими погонами, постоял перед зеркалом и сказал задумчиво:
— Мои друзья на гражданке уже отделениями заведуют. А я до сих пор универсал какой-то: и зуб, если надо, удалю, и аппендикс... Вчера вот с матросиками беседу провел: «О вреде случайных связей»... А какие тут у них вообще могут быть связи? Смешно все...
— Я это от тебя уже пять лет слышу. Уходил бы ты в госпиталь, Иван. Там-то уж каждый своим конкретным делом занят. Взял бы и перешел!
— А вот ты взял бы и женился! А?
— Ну, я!.. А ты?
— Я не такой легкомысленный. «Взял бы и перешел»... Подзабыл я уже, Серега, это конкретное дело. А заново начинать... Все-таки левый погон, по-моему, косит немного?
— Ничего не косит. Да и все равно ты теперь майор, даже если косит.
«Взял бы и перешел»... Вероятно, Сергей был прав, однако стоило сейчас только представить себе хоть на миг, что надо будет ехать хлопотать о переводе в госпиталь... Вернее, даже не так, то есть не так просто — взял и поехал, а сначала надо еще все командиру доказать, чтобы заручиться его согласием, потом объясняться с кем-то в отделе кадров, ждать их решения, а если все решится, то, значит, и чемоданы придется укладывать, что-то багажом отправлять — в общем, ломать уже такую привычную, устоявшуюся жизнь, переезжать к новому месту службы, привыкать к другим людям, к новым начальникам, и даже, наверное, истории болезней надо будет по-другому заполнять, не так, как он привык: ведь в каждом госпитале свои неписаные правила... Словом, стоило только представить себе все это, как уже сама мысль о возможности таких сложных перемен почти испугала его, она как бы угрожала сегодняшнему благополучию Ивана Федоровича, потому что немедленно требовала от него какой-то ненавистной ему суеты, беспокойства, заранее утомляющих его усилий.
Здесь, на корабле, каждая минута была распланирована и утверждена вышестоящим начальством, и все свое служебное время он, как и все другие, что-то исполнял и чему-то подчинялся, но, несмотря на это, именно на подводной лодке Редько и обрел-то наконец полную свободу, свободу от необходимости предпринимать что-то самому. Ежедневно совершать какие-то свои, никем не запланированные для него поступки, отказываться от своей в общем-то не обременяющей его зависимости от воли других людей ему было трудно...
— Нет, Серега, — вздохнул Редько, — я все-таки уже не лейтенант, чтобы переучиваться.
Володин усмехнулся и пожал плечами: к чему, мол, тогда все эти разговоры?
— А замполит, наверно, не успеет сегодня вернуться, — сказал он, надевая тужурку.
— Думаешь, ему удастся пробить эти медали?
— Не знаю. Но пока наших трюмных наградят, они уже и забудут за что...
Дверь распахнулась — так, без стука, входят только в свою каюту, — и на пороге появился Филькин, румяный от ветра и мороза.
— Вы еще здесь?! — Он бодро потер руки. — Я считал, вы в кафе давно! — Вкусно пахло одеколоном, и после суточной вахты на лодке казарменная каюта показалась Филькину очень уютной. — Хорошо живете, товарищи подводники!
Задетый приподнятым тоном штурманенка — что-то уж слишком быстро пришел в себя Филькин после случая с начальником штаба, — Володин никак не отозвался на слова Филькина.
— А!.. — приветливо сказал Редько. — Ну, Петя, как дежурство прошло?
«Конечно, — подумал Володин, — Ивану легко быть добрым, у него нет подчиненных».
Филькин покосился на Володина, снял шинель и, как о чем-то для него обыденном, сообщил:
— Ночью командир проверял...
— Значит, мне опять за что-то влетит, — меланхолично заметил Володин.
— Нет-нет, все хорошо! — торопливо успокоил Филькин своего начальника. — Я думал, он меня гонять будет... Ну, после этого случая... — Филькин смущенно помолчал, но, тут же вспомнив, как миролюбиво вел себя командир, сказал удивленно: — А он ничего... Только спросил, до какой главы я «Капитальный ремонт» дочитал.
— Вот устроился человек!.. — Володин усмехнулся. — Романы почитывает на службе — и хоть бы что!
Филькина возмутила такая несправедливость.
— Устроился!.. — с горечью сказал он. — Командир мне за это пять суток объявил!
Петя выглядел очень расстроенным сейчас, и, чтобы подбодрить его, Иван Федорович выразился в том смысле, что ничего, мол страшного не случилось: эти пять суток в срок службы все равно засчитываются, но Филькина, кажется, мало успокоили его слова.
— Да и какой ты военнослужащий, если ни разу на гауптвахте не сидел?! — добавил Редько.
Филькин недоверчиво взглянул на доктора, но тот был совершенно серьезен — видимо, вполне убежденно сказал.
— Лучше бы уж я за него отсидел, — в сердцах бросил Володин. — А он бы за меня с командиром разговаривал.
— Я же не знал, что так получится, — оправдываясь, сказал Филькин. — Какое-то сплошное невезение!
Он, однако, уже не был сейчас до конца уверен, что это действительно такое уж невезение. Он вспомнил, что и штурман в свое время тоже на гауптвахте сидел, даже дважды... Сам рассказывал!
Интересно: может ведь оказаться, что вообще из всех офицеров только они вдвоем и сидели на гауптвахте — он да Сергей Владимирович. И это не помешало Володину стать потом лучшим штурманом на соединении, может, как-то даже и помогло, кто знает...
Тут Филькин вдруг усмотрел своего рода преемственность в их штурманской боевой части, и то, что Володину конечно же влетело за него от командира, — это все завтра уже забудется и пройдет, а останется только то, что да, было дело: сидел. Володина когда-то командир посадил, а его, лейтенанта Филькина, — сам начальник штаба соединения!
Что ж, и пойдет, и отсидит — ничего особенного. Какой же ты военнослужащий, если ни разу на гауптвахте не был?! И хорошо, что перед сдачей дежурства заранее наголо постригся, — пусть видят, что он готов ко всему. А до отпуска еще далеко, успеют отрасти...
Филькин снял шапку.
— Ты... Ты зачем себя так изуродовал? — Редько с недоумением смотрел на Филькина. — Туда же с прической можно, на гауптвахту...
— А я не потому, — сказал Филькин, боясь, что Редько расхохочется. — Просто... в море невозможно иметь безупречную прическу, так лучше не иметь ее вовсе.
— Какое море?! — Володин в изнеможении опустился на койку. — Вот, Иван, полюбуйся: плоды просвещения. Страницы не помню, но все это из Соболева, глава первая...
Глядя на смущенного Филькина, Редько уже хохотал, всхлипывал: «Ой, не могу!», постанывал, чуть не сползал со стула, а Филькин, беспомощно улыбаясь, с досадой думал, что своим объяснением он лишь глупо переборщил и выглядит теперь в их глазах каким-то этим... плагиатором. Да и уши, когда наголо постригся, вдруг оказались чересчур большими — он это еще там, на лодке, заметил, разглядывая себя в зеркало. И совсем не учел, что сегодня ведь в кафе идти. Не надо было так торопиться...
— А знаете, с кем я сейчас шел? — выпалил Филькин, чтобы как-то унять их веселье. Впрочем, новость эту он сразу хотел сообщить им, как только появился в каюте, но теперь она уже тем более кстати была. Он ожидал, что они тут же заинтересуются, с кем это он шел, удивятся, когда узнают, может быть, даже позавидуют ему — конечно, позавидуют! — но Володин сразу же угадал почему-то:
— С Марией Викторовной?
— Да... — Филькин разочаровался, что не сумел удивить своей новостью. — Она на лодку собиралась. Что-то там с приборами у них не ладится. Вот я и... проводил немного.
— То-то, я смотрю, вы такой возбужденный, — сказал Володин.
«Выходит, хорошо, что не пригласил, — с облегчением подумал Редько. — Точно бы отказала».
— Сергей Владимирович, но откуда вы все-таки догадались? В окно видели, да? — спросил Филькин.
— Ага. Весь вечер на подоконнике простоял.
Володину хотелось и дальше говорить в таком же спокойном насмешливом тоне, но следовало позаботиться и о некотором офицерском воспитании Петра Гавриловича, чтоб не утрачивалось в нем то чутье, не стиралась та мера, которая необходима каждому военному человеку. Пусть вы и живете в одной каюте, и ходите иной раз друг перед другом в подштанниках, однако даже и во внеслужебное время какая-то невидимая черта все-таки пролегает между вами — черта, о которой не столько сам начальник должен помнить, сколько обязан не забывать о ней его подчиненный. А Филькин, кажется, забывает...
Взглянув на часы, Володин подчеркнуто строго сказал:
— Петр Гаврилович, вам дается семь минут, чтобы привести себя в праздничный вид.
Почему именно семь, а не десять и уж тем более не пять минут, Володин затруднился бы объяснить толком. Но вот что «семь» было все-таки гораздо требовательнее и строже, чем «десять» и даже «пять», — это Володин чувствовал.
Редько не одобрял начальственных перепадов в отношении Володина к штурманенку и осуждающе покачал головой — правда, так, чтоб только штурман заметил.
Володин заметил и, несколько изменив тон, проговорил ворчливо:
— Его тут специально ждут, не уходят, а он, видите ли, провожаться вздумал... «Встретил»!.. Подумаешь, событие!
— Ну, событие не событие, — примиряюще сказал Редько, — но она же действительно симпатичная женщина?
— Ничего особенного, — Володин пожал плечами. — Нормальная. Как все.
— Как все?! — Филькин оскорбился. — Да она, если хотите знать... Она необыкновенная!.. Вот!
— Женщина как женщина, — лениво отозвался Володин. — Имя им — легион.
— Извините, Сергей Владимирович, но... — Филькин хотел взять себя в руки, ответить как-нибудь снисходительно-вежливо, с холодной, уничтожающей корректностью, но не сдержался: — Оказывается, Сергей Владимирович, вы ничего не понимаете в женщинах. Ни-че-го!.. — Он схватил полотенце, мыло и вышел из каюты, хлопнув дверью.
— Вот это да-а!.. — Редько надел очки и уставился на Володина. — А?
— Тоже мне знаток нашелся. — Володин, неприятно задетый словами Филькина, иронически усмехнулся. — Втюрился наш Петенька. А сам... Сам ей в младшие братья годится.
Редько подозрительно взглянул на Володина:
— Постой-постой... Ты что, тоже клюнул?
— Я?! С чего это ты взял?!
Удивление Володина было до того неподдельным, что Иван Федорович лишь пробормотал:
— Да нет, я предположительно... С тобой-то ведь насчет этого редко когда ошибешься.
Кафе Дома офицеров походило на все обычные кафе, но, как и в каждом гарнизоне, было оно по составу посетителей преимущественно мужским, к тому же почти сплошь военным. Однако к несомненному его достоинству относилось то, что музыка тут играла довольно тихо и можно было разговаривать, не особенно напрягая голос.
Командир передал через старпома, что задерживается, пусть без него начинают, но решили подождать немного механика.
В такие минуты всегда кажется, что в самый последний момент обязательно что-нибудь помешает: вдруг сыграют тревогу, и, так и не посидев за столом, придется бежать на корабль, и вернутся они к столу неизвестно когда — может быть, через час-полтора, а может, и через месяц — кто знает?.. Механику поэтому, в отличие от командира, было совсем уж непростительно задерживаться и искушать их общую судьбу.
— Снова обычная история, — хохотнул минер Шиловский, веселый, небольшого роста, уживчивый человек. — Сбежал Николай Николаевич от своей Ларисы, залез в любимый трюм и что-то там ремонтирует. Опиши где-нибудь такого — не поверят. Скажут, что выдумали.
О чем можно было поговорить в ожидании механика, как не о самом механике? Или удивившем их Филькине, который объяснил, что остригся наголо исключительно в заботе о будущем, чтоб остановить выпадение волос, на что старпом заметил, что когда лысеть начинаешь, это он по себе знает, то тут уже стригись не стригись... А штурман лишь понимающе переглянулся с доктором: Петя решил, видимо, опробовать новую версию.
О службе они старались не говорить за столом — это как бы неписаным законом считалось, — но как уж совсем не говорить о ней, если она была для них не только службой, не только обязанностью, но ведь и просто жизнью... Впрочем, разговаривали они о службе на том условном, с недомолвками и намеками языке, который вырабатывается лишь годами совместного плавания и вряд ли понятен непосвященному, да и Варламов, как самый старший в отсутствие командира, достаточно бдительно следил за тем, чтоб ничего лишнего за столом не говорилось.
Когда наконец появился Обозин и, оправдываясь за опоздание, начал объяснять что-то насчет ремонта кингстона, Варламов почти добродушно сказал, что и сам вроде дурака не валяешь, кое-что делаешь по службе, а вот рядом с нашим механиком иногда все же чувствуешь себя чуть ли не бездельником.
Обозин принял это как некоторый упрек в излишнем своем усердии и, несмотря на то, что слова старпома были встречены смехом, почувствовал какую-то неловкость за то, что как бы проявил о корабле больше заботы, чем даже старпом. Но это ощущение почти не задержалось в нем, тут же пропало, потому что им всем, пока они вместе плавали, нечего было делить; в сущности, и судьба лодки, и их собственная судьба были общими, да и сам Варламов — механик хорошо это знал — относился к нему с откровенной приязнью.
Вскоре в их застолье наступило то время, когда, собравшись по вполне определенному поводу и поздравив виновника торжества, постепенно забывают о самом поводе, и Иван Федорович сидел сейчас совсем тихо и был менее всего заметен среди них.
Подняли тост за тех, кто в море, вспомнили о том, как недавно сами плавали и у них вдруг заклинило рули на погружении; казалось, уже не выйти из этого дифферента (если тогда вообще успело что-нибудь показаться, так это быстро и внезапно все случилось), посмеялись, припоминая друг друга в эти секунды — легко и даже приятно теперь было посмеиваться над собой, — и уже совсем о пустяках заговорили. Шиловский выразился в том смысле, что стол, конечно, сам по себе великолепен, но — как бы это сказать? — все же чего-то... вот не хватает — и все!
— Женщины! — уверенно сказал Обозин. — Оказаться за столом в обществе умной, красивой да к тому же малознакомой женщины...
— Где же это найдешь такую, чтобы в одной — сразу все? — спросил Володин.
— С малознакомой женщиной? — Варламов прикинул, видимо, эту возможность и, может быть, в душе и допустил ее, но, не ожидая такого вольнодумства от спокойного, уравновешенного, положительного семьянина, сказал укоризненно: — От кого угодно, Николай Николаевич, но от вас!.. Ларисе бы вашей услышать, а?! — Варламов заулыбался, представив себе сейчас дородную и властную жену механика.
— Что жена!.. Жена — это навечно, — сказал Обозин. — Ей и свое плохое доверить можно, все равно сойдет. А вот перед чужой женщиной — тут мы себя репетируем...
— Это как же? — спросил Редько.
— А вот так... Стремимся то лучшее показать, что в нас есть, или хотя бы что может быть...
— Точно! — согласился Варламов. — Товар лицом. Ходишь перед ней — и сразу павлиний хвост вырастает.
— Ну, тут уж у кого как, — улыбнулся Обозин.
— Да у всех, Николай Николаевич, у всех!
— Нет, перед чужой женщиной все-таки умнеешь, — настаивал на своем Обозин.
— Так можно же пригласить, — с готовностью предложил Филькин и встал. — Поймаю попутную машину — и сюда.
— Кого? — не понял Варламов.
— Как кого? Марию Викторовну. Если, конечно, удастся уговорить. Все-таки надо было бы заранее... Но я попробую.
— Отставить, — остановил его Варламов. — По сути, не настолько знакомы... Да и командир...
Никто не поддержал Филькина, и он сел на место. Мол, как хотите.
— Кстати, — проговорил Володин. — Я тут в прошлый отпуск, на юге, с одной француженкой познакомился...
— Француженкой? — перестав жевать, спросил Варламов.
— Да. Она в институте французский преподает.
— А!.. — Варламов вернулся к закускам.
— Ну-ну?! — заинтересовался Шиловский. От штурмана всегда можно было услышать что-нибудь занимательное о его отпускных похождениях.
— Вот уж умница была! — мечтательно сказал Володин. — Вся-вся... И чистенькая такая, изящная... Прелесть, а не женщина.
«Так это же... как... как Мария Викторовна», — подумал Филькин.
— В Париж недавно ездила, — небрежно добавил Володин.
Сартания присвистнул, с соболезнованием покачал головой и тихо пропел: «Куда мне до нее — она была в Париже...»
— Ну и что?! — воскликнул Филькин.
О Марии Викторовне он не знал, где она была, и ничего по этому поводу сказать не мог, но что по крайней мере у них самих тут почище бывает, чем в Париже, Филькин не сомневался. Да и за штурмана обидно стало после песенки Сартании — обидно за возможное поражение Володина, а значит, в какой-то мере и за их общий престиж.
— Вы бы ей, Сергей Владимирович, что-нибудь о нашей жизни рассказали, — посоветовал он.
— Про нашу нельзя, Филькин, — сказал старпом. — Как говорится, время еще не приспело.
— Везет же людям, — улыбнулся Обозин. — Париж... Там же это...
— Эйфелева башня, — уверенно подсказал Филькин.
— Там — француженки! — укоризненно взглянул на него Шиловский. — А не какая-то башня. Эх Петя ты, Петя...
— Прекратить спор, — вмешался Варламов. — Распоясались, понимаешь... Эйфелева башня там тоже есть.
«Француженки!.. — с иронией думал Филькин. — Никто никогда не видел, а все равно: «Ах-ах-ах!..» Да она их всех... Я докажу!»
Выбираясь из-за стола, он услышал, как старпом говорит доктору, что хорошо помнит его еще лейтенантом. Быстро-то как время летит!.. А Иван Федорович ответил, что ему, наоборот, иногда кажется, будто он уже очень давно служит. Словно и не было никогда другого времени.
Получилось это как-то грустно, не вязались его слова с общим разговором, с настроением за столом, но особенно раздумывать над этим Филькин не мог. Нужно было позаботиться о том, чтобы срочно найти какую-нибудь машину.
В дверях казарменной каюты, отведенной Марии Викторовне для работы, стоял запыхавшийся Филькин.
— Я... на лодке... искал... думал... там...
— А я только оттуда, — приветливо улыбнулась она. — Да вы проходите...
Филькин отрицательно замотал головой.
— Вас... все... уже давно... очень... ждут... — еле переводя дыхание, проговорил он.
— Ничего не понимаю... Где ждут?
— Да в кафе!
— А что случилось?
— Понимаете... Доктору «майора» присвоили... Только узнали... И сразу все туда... Идемте же! — Он посмотрел на часы. — Семь минут на сборы.
— Почему «семь», Петр Гаврилович? — Ее и эта точность рассмешила, и то, каким Филькин выглядел сейчас решительным. Глядя на его раскрасневшееся, еще совсем мальчишеское лицо, хотелось не по имени-отчеству к нему обращаться, а ласково назвать Петенькой, но это бы, конечно, смертельно обидело его.
— Вас все ждут, — упрямо повторил Филькин и стал объяснять, какое это важное событие, когда офицеру присваивают очередное воинское звание. — Это, если хотите, как Новый год или день рождения, но день рождения и Новый год бывают каждый год, а звание... Ну, пожалуйста, а? — вдруг очень просительно и почти жалобно сказал он.
Идти не хотелось, скорее бы добраться до гостиницы — и так все воскресенье провозилась на лодке, устала... Она здесь вообще быстро уставала — наверно, полярная ночь действует, не успела еще привыкнуть, да и не представляла себе, как одна будет в мужской компании. Но Петенька так умоляюще смотрел на нее, так, видно, ему нужно было, просто необходимо, чтобы она согласилась и пошла с ним сейчас, вернее, чтобы он, именно он, Филькин, привел ее туда, что она заколебалась.
— Петр Гаврилович, — мягко сказала она, — но я же не готова совсем, я не ожидала...
Действительно, неловко было появляться на их торжестве в брюках, в которых она на лодке работала. Хотя ей идет в брюках, она знает, но все-таки...
— Вы?! Не готовы? — Он с таким восхищением, с таким неподдельным восторгом смотрел на нее. — Да вы... вы... — Он просто захлебывался от переполнявших его чувств. — Пошли!
Филькин решительно взял ее за руку, еще больше покраснел, и она не высвободила руки, чутьем уже поняла, чего стоила ему эта, видимо, неслыханная для него смелость.
Да и как Петя вернется к ним без нее? Начнут подтрунивать, скажут, что не справился, что, конечно, не его надо было посылать... А кто, кстати, послал?.. И Петя будет краснеть, мучительно улыбаться — все-таки вроде ведь шутят, — но на самом-то деле для него же это так серьезно: выполнил он их поручение или нет.
Она уже сейчас почувствовала его состояние — как он потеряется, если она откажет, — и пришел-то за ней именно он — не доктор, не старпом, не штурман, не кто-нибудь. А может, он-то и вспомнил первым...
— Ну хорошо, хорошо, — уступила Мария Викторовна. — Я только немного порядок наведу, нельзя же так все оставить... — Она показала на разложенные чертежи, записи, на заставленный приборами стол, но Филькин не соглашался, уговаривал идти сейчас же, немедленно, не понимая, что ей ведь себя нужно хоть немного привести в порядок. Объяснить ему это, объяснить, что она нуждается в этом, после его восхищения ею Мария Викторовна как-то не смогла.
— Но ведь семь минут вы мне дали? — напомнила она с улыбкой.
— По правде говоря, ни минуты нет, — признался Филькин. — Внизу машина ждет, еле уговорил...
Вздохнув, Мария Викторовна пошла за ним по казарменному полутемному коридору, уже на ходу попудрилась, тронула помадой губы, с трудом различая свое отражение в маленьком зеркальце и вполуха слушая Филькина.
Она толком так и не поняла, как выглядит сейчас, — и прическа, наверное, не ахти, но уж бог с ней, с прической, это еще поправимо перед тем, как в зал войти, а вот что не смогла переодеться... А надела бы она голубое с пояском или, лучше, черное с блестками...
— А командир там? — спросила Мария Викторовна, когда Филькин умолк.
В ее вопросе Филькину почудилось сомнение, он и сам вдруг засомневался: а если действительно не придет? — но ведь тогда все их торжество наполовину теряло бы свой смысл, и Филькин, замешкавшись на секунду, тут же горячо заверил:
— А как же! Давно!
Скорее уже себе самому доказывая, что этого быть не может, чтобы командир не пришел, Филькин торопливо и сбивчиво стал говорить, какой он моряк, их командир, и хотя служить у него нелегко, но если уж плавать, то обязательно только с Букреевым, вот и Сергей Владимирович так считает...
Сергей Владимирович? Ах да, этот симпатичный штурман... Марии Викторовне трудно было понять, почему «обязательно только с Букреевым», но слушала она с интересом, ей почему-то нравились слова Филькина о командире, слова подчиненного о своем начальнике. Может быть, потому, что у нее тоже были подчиненные?
— На днях, наверно, садиться поеду, — сообщил ей по дороге Филькин.
— Садиться? — непонимающе переспросила Мария Викторовна. — Куда садиться?
— А на гауптвахту, — небрежно пояснил Филькин, как о чем-то для него несущественном и обычном, что он совершает чуть ли не каждый день. Хотелось добавить, что на пять суток, но сейчас, в присутствии Марии Викторовны, такое количество показалось ему явно недостаточным. Он даже почувствовал некоторое сожаление, что все обошлось пятью сутками, поэтому уточнять, сколько ему объявлено, Филькин не стал, только пытливо посмотрел на нее сбоку: как она восприняла эту новость?
Ему показалось — да что там! он был уже уверен в этом! — что Мария Викторовна посматривала теперь на него с интересом, да, пожалуй, и с уважением. Он стал расти, расти в своих глазах, и, когда она участливо спросила, что же он натворил такого, он уже с достаточной сдержанностью сказал:
— Да было тут... С начальником штаба. — Мол, все это сугубо военное дело, мужское, не для нее.
— И надолго? — уловив эту важность в нем, спросила Мария Викторовна, пряча улыбку, но все же и сострадая Филькину, а он, с трудом открыв перед ней дверь, обрадовался, что теперь можно не отвечать: сухой острый снег больно ударил в лицо, рванул навстречу ветер и перехватило дыхание.
Поддерживая Марию Викторовну, Филькин куда-то повел ее, и, лишь оказавшись совсем рядом, в нескольких шагах от машины, она разглядела огромные ее очертания. Кажется, на таких грузовиках обычно ракеты перевозят. Мария Викторовна рассмеялась и прокричала сквозь метель:
— А побольше ничего не нашлось?
— Это самая большая! — крикнул над ее ухом Филькин и неумело принялся подсаживать в кабину.
Зал показался чересчур светлым и длинным, и почти не было за столиками женщин. Ей хотелось поскорее пройти это пространство, открытое всем взглядам — и любопытным, и оценивающим, и еще бог весть каким, — но Филькин, как назло, еле плелся рядом. Остриженный почему-то наголо, он выглядел совсем юнцом рядом с ней. Нелепый, смешной мальчик привел в кафе женщину вдвое его старше... К тому же он вдруг настойчиво стал пропускать ее вперед, и со стороны, наверное, казалось, что это не он, а она его ведет к дальнему и самому большому столу. Хоть бы под руку взял, что ли... И надо было все-таки заехать в гостиницу переодеться...
Настроение испортилось, а тут еще вся их компания заметила ее и смотрела сейчас с таким удивлением, что она с ужасом поняла: а ведь никто и не ожидал ее появления! Все это — Филькин, только он, дурацкая эта затея лишь ему одному и взбрела в голову...
Букреев стоял во главе стола, что-то, видимо, говорил, но они все задвигались, отвлеклись, кто-то застегнул тужурку, поправил ослабленный галстук, кто-то привстал в поисках стула, и Букреев, не понимая, что за помеха возникла, с недоумением обернулся.
Вот и он тоже удивлен. Нет, больше других удивлен...
Она уже не смотрела в его сторону, но видела, чувствовала, как он, уставившись в стол, пережидал с досадой, когда все утихнет и можно будет продолжить. Он и ее появление тоже с досадой пережидал...
Как бы специально для них всех она укоризненно взглянула на Филькина, вслух извинилась, заставила себя даже улыбнуться — ох как ей было плохо сейчас, как неловко, как она презирала и жалела себя, — должны же они понять, что она и не собиралась, и не пошла бы, что все это из-за Филькина...
— Вот! — торжествующе сказал Филькин. — А вы говорили!..
Мальчишка! Ради глупого и детского своего тщеславия решил доказать всем... Как же она сразу-то не поняла?! Повернуться и уйти?..
— Вот... — повторил Филькин, но на этот раз почему-то совсем неуверенно, словно и сам теперь жалел... Нет, это Букреев на него посмотрел — коротко, исподлобья, тяжело.
Она уже сделала какое-то движение от стола, но тут сразу закричали: «Мария Викторовна!», — рядом оказался штурман со своей белозубой улыбкой, вежливо дотронулся до ее локтя, наклонился к ней — высокий симпатичный парень, он бы не растерялся перед командиром! — и просительно сказал:
— Ради бога, извините его. Не совсем уклюже, но он выразил общее наше желание. Мы вас все очень просим к столу. Иван!..
— Да, да, — поспешно отозвался доктор, подходя к ним. — Пожалуйста... Мы очень рады, Петя — молодец... Мы все...
И все стали просить и окружили плотным кольцом, и ей стало как будто полегче... Только кто-то один — она чувствовала это, еще не зная кто, — кто-то один не присоединился к их просьбам и уговариваниям.
— Спасибо, спасибо, но... — Она улыбнулась, слыша и различая все голоса, кроме этого одного. — Может, как-нибудь в другой раз...
Мельком, чуть вопросительно Мария Викторовна взглянула на тот конец стола, откуда не было никаких просьб. Спокойно, даже как-то сосредоточенно Букреев закусывал.
Проголодался...
— Мария Викторовна, а кто нас не уважает — царство ему небесное, — с шутливой угрозой сказал Сартания, ее коллега-акустик.
— Уважаю, уважаю, — рассмеялась Мария Викторовна и подняла руки.
Она бы теперь и без этого осталась. Назло. Назло тому, кто не снизошел до приглашения хотя бы из вежливости.
Весело суетясь, мешая друг другу, ее подвели к столу. Она оказалась напротив Букреева, и от него к ней, на ее половину, начали перемещаться закуски и почти вся свободная посуда: «Разрешите, товарищ командир?», «Прошу прощения, товарищ командир»... Так все и перекочевало к ней, а Букреев только мрачно кивал, — что же ему еще оставалось?
Она была тронута общим вниманием, а то, что Букреев совсем насупился, ей даже было теперь приятно.
Варламову вся эта суета уже не очень нравилась: конечно, флотское гостеприимство обязывало, но, как бы там ни было, перебивать командира...
— Товарищ командир, вы тост не закончили, — напомнил старпом, чтобы восстановить хоть какой-то порядок.
— Ложка хороша к обеду, — буркнул командир. — Других послушаем. — Не к чему было сейчас Варламову лезть со своими напоминаниями: все это лишь подчеркивало случившееся.
Букреев привык чувствовать себя командиром не только на мостике, в море, но и на берегу, даже вот в такие часы, за праздничным столом. И то, что он, Букреев, всегда, во всех случаях их жизни был центром, вокруг которого располагались все остальные люди, их разговоры, их вопросы, окончательный ответ на которые часто мог дать только он один, воспринималось Букреевым как нечто само собой разумеющееся, а часто и вообще никак особенно не воспринималось, настолько он свыкся с этим. Сейчас же все как-то сместилось, сейчас разговаривали вокруг него, но не с ним, то есть он мог бы, конечно, сказать что-нибудь — и все бы слушали его, мог спросить — и ему бы сразу ответили, но они, они-то сами ни с чем не обращались к нему, как будто на какое-то время он вышел.
Возбужденный, неуправляемый гул стоял вокруг него, и Букреев не видел путей, как все это упорядочить, вернуть в привычное ему состояние, когда даже и за столом есть все-таки командир, есть старпом, а есть и подчиненные...
— Разрешите мне? — встал Сартания.
«Хорошо хоть спросить не забыл», — подумал Букреев, по привычке уже чуть не кивнул, но Сартания, оказывается, смотрел на Марию Викторовну, у нее спрашивал...
— Конечно, конечно, — сказала она.
Разрешила, значит... Нет, не узнавал он своих офицеров. Даже перед посторонним человеком стыдно. Хотя... Ее-то мнение его вообще не интересует.
— Вот я смотрю... — торжественно начал Сартания. — Красивый был стол?
— Почему «был»? — Редько обеспокоенно посмотрел, чего не хватает.
— Прекрасный стол, — успокоила его Мария Викторовна.
— Да я не в порядке критики! — Сартания хитро сощурился. — Безусловно, красивый! Но сейчас что стало?!
— А что сейчас? — Букреев с мрачным недоумением взглянул на своего акустика. — По-моему, то же самое.
— Товарищ командир!.. — укоризненно протянул Сартания, довольный, что даже Букреев не угадал его поворота. Широким щедрым жестом Сартания обвел стол, приглашая всех удивиться вместе с ним. — Хрусталь, тонкий фарфор, масса цветов, самый лучший в мире сыр сулугуни, сочные шашлыки из молодого ягненка...
Ничего подобного на столе и в помине не было. Своей шуткой Сартания все же как бы умалял их со штурманом заслуги, и Редько сказал:
— А старых ягнят не бывает.
Сартания, однако, лишь отмахнулся.
— Я заканчиваю, товарищи. Как у нас в Грузии говорят: «Квела́зе улама́зеси к’али». За красивую, значит, женщину, которая оказала нам большую честь и так все здесь изменила. Квелафери́. Все.
Филькин восхищенно зааплодировал, за ним — остальные. Мария Викторовна, смеясь, поблагодарила, и все наперебой вновь стали оказывать ей всяческое внимание.
Обозин, который всегда держался очень незаметно — Букреев из-за этого даже иногда забывал объявить ему очередную благодарность в приказе по кораблю, — его неразговорчивый, тихий Обозин с какой-то невероятной для себя развязностью все придвигал и придвигал к Марии Викторовне тарелки.
— И вот, — сказал Филькин, — очень вкусный паштет. Попробуйте, Мария Викторовна.
Дождался своей очереди, подумал Букреев. Расстроить мужскую компанию — это ведь только Филькин мог. Никому бы другому и в голову не пришло. Дите...
— Петр Гаврилович, я вас еще не простила...
Еще бы, усмехнулся Букреев, столько мужчин вокруг, один другого внимательнее, куда уж тут Филькину! Даже жалко парня... Остригся зачем-то... Хотя и поделом... А разговоры пошли! Не офицеры — бабы в передниках!
«Иван Федорович, неужели и из морского гребешка умеете?!»
«Умею. Только сначала его надо в холодильник на сутки. А потом со свежим огурцом... И обязательно сыр настругать...»
Тут еще и старпом вмешался: «Весь смысл — это довести морской гребешок до запаха крабов».
Весь смысл! Черт знает что! Смысл вот нашел!.. Ему бы уж хоть помолчать, не ввязываться в эту кухонную галиматью. Одному штурману скучно, начхать ему на все это... Букреев взглянул на Володина с некоторой благодарностью.
Нет... Просто ему потанцевать с ней надо. Красиво склонился... Если бы так перед начальством умел — выгнал бы его в два счета: для лодки вредно такое умение. А так — пусть... А она сейчас ломаться начнет, знают они, чувствуют, когда можно... Ну вот, конечно...
Как же она пойдет? — думала о себе Мария Викторовна. Это еще от дверей до стола дойти — ладно. Но как она в таких туфлях на середину зала выйдет? Ох штурман, штурман, и чего не сидится... Отказать, что ли? Неудобно...
Конечно, пошла. А как такому откажешь? Букреев с удовольствием оглядел своего штурмана. Вот бы дочке, когда подрастет, такого мужа. А впрочем, Светланке что-нибудь поспокойнее, понадежнее надо...
Букреев улыбнулся: рановато женишков стал присматривать, папенька...
— Он у вас улыбается? — с удивлением спросила Мария Викторовна, показав глазами на Букреева.
Нарушить дистанцию пока вроде бы не удавалось, но танцевать с ней было все равно приятно. Вот только ирония ее насчет командира...
— Он все умеет, — с некоторой сухостью сказал Володин.
Марии Викторовне показалось, что штурман даже обиделся за Букреева. Это немного рассмешило ее, но это же ей в штурмане и понравилось. Не понравилось только, что Володин понемногу стал смелеть в танце. Она, правда, ничем не выдала своего предположения, тем более и ошибиться могла: вел он себя все-таки с достаточной осмотрительностью, так что упрекнуть его почти что и не в чем было.
Мария Викторовна увидела, как Букреев жестом подозвал к себе Филькина. Командиру зачем-то понадобился его лейтенант. А у Петеньки на лице столько готовности, он сейчас с таким мальчишеским обожанием смотрит на Букреева... Не стоит, пожалуй, и обижаться. Петя ведь наверняка из чистых побуждений... Сидела бы сейчас в своем гостиничном номере, не зная, куда деть себя. Так хоть на людях...
— Мария Викторовна, спасибо вам, — проговорил у нее над ухом Володин.
Слишком ласково, слишком близко проговорил. Да ладно, отмахнулась она, наверно, не слишком. Но танец-то еще не кончился, за что же он благодарит? Или она что-то пропустила?
— За что «спасибо»? — рассеянно спросила Мария Викторовна, которой вдруг показалось, что Букреев и Филькин в чем-то близки сейчас, и она не могла понять — в чем.
— За этот танец, — сказал Володин.
Слишком что-то значительно. Надо, пожалуй, чуть отодвинуться, только незаметно. Или бог с ним?
— По-моему, принято после благодарить? — Она взглянула на Володина, и как раз хорошо получилось: потому, мол, и отодвинулась, чтобы взглянуть.
— А мне все время хочется благодарить, — сказал Володин. — За то, что появились, что разговариваю с вами...
Слава богу, все это без пошлой, ухаживающей улыбки. Но ведь и несерьезно? Нельзя же так сразу — и серьезно?
— И, простите, за то, что почти обнимаю, — сказал он.
Тут уже явно снахальничал. Снахальничал — и улыбнулся. Хорошая, открытая у него улыбка, даже обижаться не хочется.
— Ну, за это вам больше не придется благодарить. — Мария Викторовна отстранилась от него на вполне бесспорное расстояние, улыбнувшись спокойно, без всякого кокетства: должен наконец понять, что не тот случай... А все же, выходит, дала какой-то повод, что-то, значит, позволила ему, раз он считает, что можно так откровенно?
— Я сказал что-нибудь обидное? — совсем не виновато спросил Володин.
Пустой вопрос... Не верит он, что она обиделась, что она вообще может обидеться на такую дерзость. Вот это как раз и обидело.
— А по-вашему — нет? — спросила Мария Викторовна.
— Мне кажется, обиднее, когда не хотят обнимать.
Искренне сказал, убежденно. Типично мужская логика... А вообще-то довольно логично сказал.
— Любопытная философия, — сказала она. Поощрять не хотелось, но дослушать было бы действительно любопытно.
— Машенька, вас можно где-нибудь увидеть?
Пошел напролом: сразу и «Машенька», и «увидеть». Нет, с ним нельзя так. Это не Петенька.
— Сергей Владимирович, вы что-то уж слишком лихо...
Себе же сказала укоризненно: «А ты, милая, что-то уж слишком мягко. А Букреев вон каким волком смотрит. Конечно же не из-за штурмана. Просто так. Невзлюбил, и все...»
— Слишком лихо? — Володин пожал плечами. — Может, специфика службы? — поделился он возможным объяснением. — Море, так сказать, не ждет, море торопит... Может, так?
Улыбается... Он с ней — как с дурочкой несмышленой: тебе обязательно требуются какие-то оправдания? На вот, возьми первое попавшееся, если тебе это так уж надо.
Избаловали вас, Сергей Владимирович, ох избаловали... А по-настоящему за всех расплачиваться придется какой-то одной женщине — той, которая полюбит. Но ты, наверно, и не отличишь ее от других?..
— Завтра увидимся? — спросил Володин.
— Завтра? — Мария Викторовна помолчала. Нет, не понимал он, искренне не понимал, что все это ей обидно. Не лестно, не приятно, а просто обидно, потому что причину — раз кто-то позволил себе так разговаривать с ней — она всегда искала не в мужской смелости, а в себе, в своей какой-то ошибке, в невольном поводе, который мог быть усмотрен и в приветливой ее улыбке, и, может быть, в каких-то неосмотрительных словах, и даже в том наивном доверчивом выражении ее глаз, которое она знала за собой, ненавидела в себе, когда-то, еще девчонкой, пыталась даже исправить, простаивая перед зеркалом, но ничего, конечно, изменить в себе не могла...
— Увидимся, — кивнула Мария Викторовна. Она взглянула на Володина и уловила в его глазах некоторую растерянность.
Что ж, спасибо, что все-таки не надеялся на быстрое согласие. Просто, значит, блефовал на всякий случай, чтобы не упрекать себя потом в нерешительности, в упущенной им возможности...
От этой мысли, от такого предположения ей как-то легче стало, и она улыбнулась.
— А когда завтра? — решил уточнить Володин.
— Утром, — вздохнула она.
Не находя на ее лице хоть какого-то смущения, Володин даже разочаровался немного: опять все катилось по освоенной дорожке и дальше, с каждой минутой, или часом, или днем, — какая разница? — должно было становиться все менее и менее интересным, хотя пройти, разумеется, следовало всю эту дорожку — может же встретиться и что-то неожиданное?
Да, но утром он уж никак не мог: с утра проворачивание механизмов, доклад старпому, принять от Евдокимова перископ, отправить его в отпуск, откорректировать карты. И вообще, что это за манера — встречаться утром?
— К сожалению, с утра я вынужден отдаться службе, — сказал Володин.
— Об этом и говорю, — улыбнулась Мария Викторовна. — Я тоже с утра, на лодке. Так что непременно увидимся.
Володин не нашелся что ответить. Все-таки неожиданно это все было, почти как-то вероломно, но очень уж наглядно — он даже зауважал ее. А тут и танец закончился.
Мария Викторовна высвободилась и сказала насмешливо:
— Вот когда благодарить надо, Сергей Владимирович. Рассеянный вы очень.
— Виноват... Большое спасибо, — сказал Володин, так и не придумав, как же ей ответить, пока они возвращались к столу.
Матросский духовой оркестр, руководимый пожилым молодцевато-подтянутым мичманом в белых перчатках, играл без устали, словно пытался хоть этим как-то возместить острую нужду зала в женском обществе.
В отличие от штурмана все остальные, кто приглашал Марию Викторовну на танец, вели себя с ней безукоризненно, со старомодной, трогательной и смешной учтивостью, хотя с доктором она все же изрядно натерпелась. Он оказался поразительно глухим к ритму, неуклюжим, все время наступал ей на ноги и, в неимоверной сосредоточенности своей, вовсе не замечал этого. Мария Викторовна сама повела его в танце, а так как он упорно молчал, пришлось еще и разговорами его занимать.
Провожая ее на место, Редько совершенно убежденно вдруг заявил:
— По-моему, мы хорошо потанцевали.
— О да! — только и нашлась она. — Замечательно!..
Склонившись к микрофону, мичман в белых перчатках торжественным, многозначительным голосом сообщил, что на следующий танец приглашают дамы.
— Не хотел бы быть женщиной, — сказал Редько. — За целый вечер всего однажды и дают выбрать.
— Ну, в женской доле это еще не самое большое неудобство, — улыбнулась Мария Викторовна. — А скажите... Командир ваш... он танцует?
Редько издали посмотрел на Букреева, и, видимо, одно лишь представление об их танцующем командире развеселило его.
— Никогда не видел, — тонко хихикнул Редько. — Но было бы интересно взглянуть...
— Попробую вам помочь, Иван Федорович.
Чувствуя, что, промедли она хотя бы миг, ей уже и вовсе не решиться на такое, Мария Викторовна подошла к Букрееву.
— Юрий Дмитриевич, а командиру можно танцевать?
Букреев поднял голову. Мария Викторовна стояла перед ним, улыбаясь. Этого еще не хватало! Во главе с командиром — какие-то танцульки устроили!..
— Уставами как будто не запрещено, — буркнул он. А что он мог ответить? Сказать: не хочу?
Вставая уже, Букреев в нерешительности оглянулся, случайно посмотрел на Филькина, а тот, по-своему истолковав это, поощрительно закивал. Ведь единственным здесь человеком, по мнению Филькина, единственным, кто заслуживал танцевать с ней, был его командир. Все же остальные были, в конце концов, как он, Филькин, такие же, как он. И прав у них было не больше, чем у него, а если учесть, что Мария Викторовна появилась среди них благодаря его настойчивости...
— Филькин, — раздраженно сказал Букреев, — вам уже табанить пора.
Давно, еще с первых курсантских лет, когда они занимались шлюпочными гонками, Филькин усвоил, что слово «табанить» означает грести обратно, от себя, осаживая или разворачивая шлюпку, но какое это сейчас могло иметь к нему отношение — он не понял.
— Есть, — ответил Филькин, подумав с обидой, что в любом случае можно бы сделать ему замечание и не в присутствии Марии Викторовны.
Дома он, наверно, совсем другой, решила Мария Викторовна, удивляясь, что танцует Букреев легко и свободно. Вот уж не ожидала... Ну конечно, дома же он как бы в гостях, и то, от чего нам хочется иногда отдохнуть, — для них ведь все это награда, праздник... И жена у него, должно быть, красивая. Здесь, в городке, вообще много интересных женщин... И сын у него... Нет, пожалуй, двое детей — мальчишка и девочка...
— Юрий Дмитриевич, а биографией уставы не запрещают интересоваться?
— Чьей биографией?
— Офицера...
«Быстро, однако, клюнула...» — подумал Букреев.
— Ладно, в порядке исключения — скажу. Отличный специалист, женщинам нравится, холост...
Она с таким недоумением посмотрела на него, что Букреев остановился. Они так и стояли посреди зала, флейта нежно вела какую-то задумчивую, грустную мелодию, рука держала Марию Викторовну за талию, но раньше, еще секунду назад, это совсем не занимало Букреева, он просто танцевал, а сейчас, остановившись, чтобы понять, из-за чего Мария Викторовна так удивилась, Букреев почувствовал под рукой ее тело, его теплоту и мягкость, чуть ли даже не податливость...
Букреев снова повел ее в танце и спросил озадаченно:
— Погодите... Вы, собственно, о ком?
— А вы о ком?
Что она — смеется над ним, что ли?!
— О ком же?! О штурмане. Что ж, раз он так понял...
— Ах, вы о нем!.. Да, совершенно блестящий морской офицер. Только... Море его торопит.
— Какое море? — Букреев уже понемногу выходил из себя.
Она не ответила, а он не привык, чтобы ему не отвечали, раз уж он о чем-то спросил. И когда танго окончилось, он, сдержанно поблагодарив, с каким-то облегчением повел ее к столу, а Володин уже заранее приготовил ей место возле себя...
«Нечего, нечего, — решил Букреев, — ты лучше за своим Филькиным присматривай». И усадил Марию Викторовну рядом с Обозиным.
Она все это заметила, как-то неясно улыбнулась, кивнула Букрееву — все, мол, в порядке, спасибо, — и он отошел, поглядывая на часы. Пора было закругляться. Еще и дома-то как следует не побыл.
— Горячее подавать? — спросила его сухопарая неразговорчивая официантка. Как и все официантки в военных городках, она знала толк в субординации. Ну и что ж, что все заказывал этот симпатичный капитан третьего ранга? Командир-то их — вот он! К нему и полагается обращаться.
— Горячее? Давно пора, — мрачно кивнул Букреев.
Сидя рядом с механиком, Мария Викторовна была ему благодарна, что он не принялся тут же ухаживать за ней. И вообще, хорошо бы уже очутиться в гостинице, в своем номере, и лечь спать.
— А я тут недавно, до вашего прихода, одну истину преподносил, — сказал Обозин, посасывая пустой мундштук.
Истины сейчас не особенно интересовали ее, но, чтобы не обидеть невниманием, Мария Викторовна все-таки спросила, какую же истину.
— Увы, она оказалась не универсальной, — развел руками Обозин. И в жесте, и в тоне, с каким он сказал об этом, чувствовалась как бы личная его вина за то, что такой вот она почему-то оказалась не универсальной, эта его истина.
— Видимо, как всякая истина?
— Видимо, так, — согласился Обозин. — Оказывается, иногда в присутствии женщины все-таки глупеют.
Так-так... Это когда она со штурманом танцевала? С Букреевым?
— А вы этого не знали? — спросила Мария Викторовна.
— Я считал, что наоборот.
— И... кто же?
Улыбается виновато, тяготится своим открытием, почти поделился с ней, но уточнять не хочет, не считает, наверное, себя вправе.
— Я вот думаю, — сказал он негромко, как бы удивляясь тому, что сам для себя и открыл сейчас: — Что же это такое — настоящая власть? Чины, звезды?.. Конечно, и это. Но... Но вот появляется женщина — и оказывается, что на нее все это не распространяется. У нее власть естественная, неназначаемая. То есть власть — в ней самой. И — от нее... Непонятно я говорю, да?
— Почему? По-моему, понятно...
Вот тебе и механик. Вечно в своих насосах копается, в клапанах, с корабля, говорят, позже всех уходит — и все это незаметно, вроде даже стесняясь... А сейчас такую речь сказал — позавидуешь... Но... кто же поглупел все-таки?
— Хозяева уже устали, — услышала она. — Пора и нам честь знать.
Мария Викторовна с недоумением обернулась. За ее спиной стоял Букреев, и слова его явно ей одной предназначались.
«Проводить, что ли, решил? Или просто... — Мария Викторовна залилась краской. — Но тогда... Досиделась, нечего сказать!»
Взглянув на часики и не различая стрелок, она как можно непринужденнее и будто даже комично ужаснулась вслух столь позднему времени.
— Да что вы?! — удивился Обозин. — Мы же все скоро... — Он встретился взглядом с Букреевым и умолк.
— Мы все проводим, — решил Сартания и засобирался.
— А доктор один веселиться будет? — мрачно спросил Букреев.
— Действительно, ребята... — подошел Редько. — Чего это вдруг? Оставайтесь...
— Не переживайте, Иван Федорович, — успокоил Букреев. — Ваши «ребята» с удовольствием останутся.
Не дожидаясь какого-то их общего решения, Мария Викторовна заставила себя безмятежно улыбнуться — всем, всем большое спасибо за этот вечер, — попрощалась и быстро пошла из зала, а Букреев поочередно осмотрел своих офицеров, процедил сквозь зубы: «Мальчишки!» и сказал напоследок старпому: «Чтоб через полчаса никого здесь не было».
Спускаясь в гардероб, он подумал, что надо бы, наверно, все же подать ей пальто. Молча она приняла это, сухо поблагодарила и, не оглядываясь, вышла.
Сначала Букреев не особенно торопился — все равно она остановится, не пойдет одна ночью по безлюдной дороге; но Мария Викторовна, не замедляя шага, все шла и шла впереди, быстро шла: было ветрено и морозно, — и с досадой Букреев подумал, что не догнать ее уже неудобно, раз он вроде бы сам же и вызвался проводить ее до гостиницы.
Он поравнялся с ней, и они шли некоторое время молча. Обиделась, решил Букреев. Хотела, наверно, еще потанцевать, мало ей одного Володина...
— А некрасиво так уводить, Юрий Дмитриевич, — сказала она. — Даже командиру. — Подняв воротник, она прятала лицо от ветра.
Слова ее Букреев услышал, но интонация ускользнула от него, не понял, как она это сказала: с усмешкой? с назиданием? А если кокетливо? Кто их разберет... Вот только этого не хватало. Со стороны ведь так и выглядит: увел отец-командир эту женщину, умыкнул... Весело!
— А я не для себя уводил, — с вызовом сказал Букреев.
— А я бы, знаете, и не позволила...
— Ну и хорошо!
Они снова замолчали, и Букреев подумал, что лучше было выйти всем вместе: по крайней мере можно бы тогда ни о чем не разговаривать с ней.
— Мужа, конечно, нет? — спросил он, то есть даже не спросил, а уверенно проговорил, вспомнив к тому же, что не заметил на ней обручального кольца.
— Почему вы так решили?
— Я не решил. Просто... поинтересовался. Такие, как вы...
— Какие?
— Да вот такие! — решительно сказал Букреев. — В брюках!
— Постойте, постойте... — Ничего она не понимала. — При чем тут... Вы же сами говорили, чтоб я в этих брюках расхаживала!
— Говорил!.. Мало ли что... И детей тоже нет?
— Да все есть, — разозлилась Мария Викторовна. — Все как положено: и муж, и сын... — Она помолчала. — Юрий Дмитриевич, по-вашему, я... Я не так вела себя?
— А мне-то что? Я не свекровь.
Гостиница была уже рядом, за вечер порядочно намело, и, чтобы довести Марию Викторовну до самых дверей, нужно было сойти с дороги и, видимо, набрать полные туфли снега.
— Дальше не нужно, — остановилась Мария Викторовна.
«Ну, как хочешь», — подумал Букреев.
— Спасибо, что проводили... — Она насмешливо улыбнулась: — Что проводили и уберегли... Мы очень интересно поговорили. До свидания.
Отворачиваясь от ветра, она быстро пошла к дому, особенно не разбирая дороги, и при свете уличного фонаря, который раскачивался и громыхал железным колпаком, Букреев вдруг разглядел, что Мария Викторовна тоже ведь в туфлях...
— Осторожно там, у дверей, — сказал вдогонку Букреев. — Там лед...
Не оборачиваясь, она кивнула, долго что-то возилась с дверью. Помочь, что ли? Но его не звали, сама наконец справилась, дверь хлопнула, и Букреев остался один.
Он еще постоял немного — свет нигде не зажегся: значит, окно выходит на другую сторону. Постоял, вспомнил ее усмешку: «Спасибо, что уберегли...» (а он, может, не ее, а своих офицеров берег!), подумал, что очень уж она самонадеянная особа, и зашагал к своему дому.
На кухне все еще горел свет. Ольга, конечно, и не думала ложиться, хотя он предупредил, что вернется поздно.
«Мы очень интересно поговорили...» О чем же это она с ним разговаривала?
Ничего путного из их разговора Букреев припомнить не мог и, поднимаясь по лестнице, пожал плечами: «Разговаривали!.. Муть зеленая!»
В гостинице Марию Викторовну ждало письмо от мужа. Не снимая пальто, она торопливо пробежала первые строчки, заглянула в конец письма и убедилась, что дома все в порядке. Вот только с сыном, сообщал муж, что-то непонятное творится: занялся вдруг боксом, приходит после тренировок в синяках, в школу надевает все только нарядное, а вчера взял и побрился. Это в четырнадцать лет!
Мария Викторовна улыбнулась растерянности мужа: «Что-то творится...» А в другой квартире — она, кажется, догадывалась, у кого, — со сверстницей ее Игоря тоже происходило, наверное, что-то непонятное. Чья-то дочь, такая до этого неаккуратная, вдруг стала придирчива к своим нарядам, а перед тем как вынести мусорное ведро, долго смотрится в зеркало и выбирает, какую кофточку и какие туфли ей надеть.
Все это и с ней когда-то тоже было...
Мария Викторовна впервые подумала, что достигла теперь того возраста, в котором — совсем ведь, кажется, еще недавно — так отчетливо помнила свою маму. Конечно, в те годы мать не казалась ей молодой: какая же это молодость — тридцать семь лет? Видно, родители вообще никогда не могут казаться своим детям молодыми, как, наверно, и она — Игорьку. И раз пришло к ней это понимание — значит, действительно не так уже молода, и, как состарилась ее мама, даже не заметив этого, — так же, наверно, и она не заметит...
Мария Викторовна отогнала от себя эти невеселые мысли, сняла пальто и, уже не перескакивая, прочитала все письмо. То, как муж старался скрыть свою досаду, что она не рядом, что без нее он совершенно выбит из привычной для себя колеи, ее особенно тронуло сейчас, потому что, читая письмо, она все время чувствовала какую-то непонятную вину перед ним за сегодняшний вечер. И, остро помня только что пережитое невнимание к ней другого человека, Мария Викторовна была благодарна мужу за теплые слова.
Когда-то, лет пятнадцать назад, он читал им лекции по акустике, студентки все были влюблены в него, и Мария Викторовна втайне недоумевала: почему же именно она? что он мог найти в ней? Она робела перед ним, как на экзаменах, и все, что говорила она, казалось ей неуклюжим и мелким, а все, что произносил он, было значительным и серьезным.
Муж вскоре перешел в НИИ, возглавил самый большой отдел, считался волевым, энергичным руководителем, и сейчас уже поговаривали, что он вот-вот станет директором института, но только она одна знала, как ему трудно принимать любое решение, как он мучается уже от одной необходимости принять какое-нибудь решение, как он даже неосознанно рад, когда из какого-то положения нет выхода, а значит — нет необходимости из чего-то выбирать и на что-то решаться.
Как же другие ни разу не заметили этого в нем?! Как могло быть, что до сих пор никто не понимал, какой ценой дается ему их представление о нем, которое он молча принял когда-то из-за своего тщеславия или из-за неудобства разубеждать их? Теперь он уже вынужден был тщательно оберегать от чужих глаз свою неуверенность, прятать ее, не смея признаться ни единой живой душе в том, как ему трудно, и приходить каждый день на работу энергичным, волевым руководителем, поддерживая перед всеми навязанную ему модель самого себя.
Не слишком ли часто — а может быть, и всю жизнь? — мы так и воспринимаем других людей: не такими, каковы они на самом деле, а лишь исходя из нашего представления о них, из представления, созданного нашим собственным воображением?..
И, значит, не точно ли так воспринимают другие люди нас самих, считая нашей сущностью не то, что действительно является ею, а то, что им просто хочется в нас видеть?
Своего мужа она поняла через какой-нибудь год после замужества, как только перестала быть его студенткой; и когда поняла — испугалась за него. Ведь своя собственная репутация как бы сама и обрушивается на таких людей, все время давит, не дает ни на минуту забыть о ней, и они несут и несут ее на своих плечах. Они это долго могут нести, может быть — даже всю жизнь или, скажем, до самой пенсии, то есть до тех пор, пока это кому-то нужно, пока от них этого ждут их подчиненные и начальники.
Для такого долголетия необходим только хорошо обеспеченный тыл, где можно передохнуть, расслабиться, вернуться хоть на время к себе самому от чужого представления о себе, и Мария Викторовна делала все, чтобы обеспечить мужу такой тыл.
На собственную работу времени уже было совсем немного, но она все-таки ухитрялась работать в лаборатории, а позже — и руководить лабораторией, и неплохо руководила, считалась толковым работником, а по вечерам еще просматривала и редактировала статьи мужа перед отправкой в журнал, помогала ему в составлении какого-нибудь важного делового письма — как-то легко умела схватывать основную мысль, безжалостно выбрасывая все второстепенное, на что муж без нее никак не мог решиться. Все ему казалось главным, и только потом, прочитывая то, что она оставила от длинного его письма, он удивлялся, как теперь стало все доказательно и понятно, а потом уже и удивляться перестал. И даже кого и куда ему переставить в отделе, кому поручить ту или иную тему — тоже требовало ее участия, если и не совсем по существу, то хотя бы как одобрение, в котором он постоянно нуждался.
Щадя его самолюбие, она так незаметно подсказывала и помогала ему, а он настолько привык к ее советам, что уже почти и не замечал их, и так выходило, что это все — он сам: его опыт, его мысли, его слова. В значительной мере так оно часто и бывало на самом деле, но только без нее могло все-таки быть по-другому... И когда она поняла, что без нее он теперь просто не сможет, он стал для нее роднее и ближе: это ведь как с ребенком — чем беспомощнее, тем дороже...
Ну, а она?
Что — она?
А она-то сама? Ведь она так глубоко и точно ощущала порой состояние другого человека — не его мысли, а именно состояние, — что ей даже становилось временами как-то не по себе: если так могла она по отношению к кому-то, то, наверное, и кто-то другой мог так же по отношению к ней самой? И тогда кто-то, значит, сумел бы вдруг понять, что она сама-то нуждается в человеке, на которого иногда можно опереться или хотя бы только знать, что можно; ей тоже нужна была чья-то забота о ней, чье-то мужество, и так иногда хотелось позволить себе быть несильной, нуждаться в чьей-то помощи, в совете... Но — что же делать? — так уж сложилось, что позволить себе это она не могла: не с кем было это позволить себе, не с кем... Так уж сложилось.
Вообще, сколько она помнила себя, она всегда была чьей-то опорой: в школе — потому что умела хранить чужие тайны; в своей семье, когда умер отец, — потому что была самой старшей, а мама часто болела, и пенсия за отца была маленькой; в институте к ней шли со своими бедами, а если случалась радость — тоже шли, потому что она никому не завидовала, считала, что человек заслужил эту радость. Другое дело, если что-то хорошее случалось с ней: просто, значит, повезло...
И люди, которые окружали ее, всегда считали, что уж кто-кто, а Мария Викторовна, при всей ее женственности, меньше других нуждается в чьей-то заботе.
А как же они иначе могли считать?.. Разве они виноваты в этом? Не она сама?
И все же грех ей было обижаться на свою судьбу: муж, которому она нужна, сын, интересная работа... Мало? У всех это есть? Далеко ведь не у всех... Что же еще надо?
Мария Викторовна подошла к зеркалу и стала разглядывать себя — серьезно и с некоторой тревогой. Сын вот уже бриться начал. Это ведь не только его возраст, это — и ее...
Досада, которую Мария Викторовна сейчас чувствовала в себе и причину которой до сих пор не могла объяснить, — почему именно сегодня, не вчера, не месяц назад? — неприятно вдруг удивила ее своей, в общем, ничтожностью, когда она, кажется, поняла, отчего именно сегодня. Неужели вот так просто, «по-дамски»: кто-то не посмотрел (да, но ни разу не посмотрел!) в твою сторону, спокойно закусывал, когда другие ухаживали за тобой, — и это задело тебя? так могло задеть? и такой мелочи уже достаточно, чтобы анализировать, думать об этом? Ведь все остальные были рады тебе, это же не показалось?
Но, снова и снова перебирая в памяти весь сегодняшний вечер, она вспоминала не столько о том, как отнеслись к ней все, а о том, что один из них не сказал даже приветливого слова, ни разу не взглянул на нее так, как остальные смотрели (то есть как она все-таки хотела, чтобы он посмотрел?), и это его невнимание запомнилось ей больше, чем внимание к ней других.
Конечно, Марию Викторовну задела бесцеремонность, с которой Букреев потом, когда они вышли, разговаривал с ней, но злилась-то она не на него, а на необъяснимое, непонятное свое терпение, на то, что она почему-то позволила Букрееву так разговаривать с ней и еще сама же как будто чуть ли не оправдывалась перед ним.
Во всем этом хотелось разобраться, но уже то, что она чувствовала такую потребность — вместо того чтобы просто наплевать и забыть, — тоже злило ее.
Но... за что же все-таки? За что впервые в ее жизни так невзлюбили ее? А может быть, он... Нет! Столько вытерпеть за один только вечер — и еще искать сейчас для него какие-то оправдания? И ради кого, спрашивается? Было бы ради кого!
Но может быть...
Это же так просто, как она сразу-то не поняла: пригласили без него, даже не спрашивая, вели себя так, будто его и не было за столом, совсем забыли о нем... А он-то был!
Ну да, он ведь мог просто обидеться. Конечно же он обиделся, и, кажется, не столько даже на нее. Нет, и на нее — тоже: она все-таки была причиной... Его царство, его гордость — столько сил потрачено на них всех, а она так неосторожно, не приложив никакого труда, на его трон уселась... комплименты принимать...
Уже засыпая, она вдруг с улыбкой подумала:
«А он... он и не умеет, наверно, говорить комплименты...»
С утра Букреев, как обычно, принял на лодке доклад от старпома о проворачивании механизмов, потом отчитал штурмана за то, что Филькин вышел на подъем флага небритым, вызвал мичмана Бобрика, чтобы узнать, почему лодочная вахта ела вчера остывший обед и чем же вообще Бобрик занимается на лодке, если обувь у матросов поизносилась, давно требует починки, а сушилка в казарме не работает уже второй день.
Старпому пришлось, конечно, выслушать сразу за все: за штурмана, который никак не может справиться с лейтенантом Филькиным, за остывший обед, за сушилку и обувь, за интенданта и за каждого матроса, потому что, прежде чем стать командиром корабля, старпом должен не только показать свою тактическую грамотность, но и вообще уметь править службой, чтобы освободить командира от разных бытовых мелочей, которые сразу же обступали их, как только они возвращались в базу.
Но и у командира быт отнимал много сил и времени, не мог он просто так отмахнуться от этого: ведь то, что было или казалось мелочью на берегу, нередко потом, в море, оборачивалось уже совсем не мелочью, хотя в базе и воспринималось порой как что-то вынужденное, неглавное и временное, что нужно как-то перетерпеть, чтобы выйти наконец в море.
Конечно, и на берегу они тоже учились, и на берегу шла по-своему сложная, необходимая и трудная служба, и это, в конце концов, тоже было для моря, но настоящая учеба и настоящая служба начинались, по мнению Букреева, только с той все-таки минуты, когда подавался сигнал: «По местам стоять, со швартовов сниматься!»
В казарме, здороваясь с вернувшимся замполитом, Букреев спросил довольно безразлично:
— Ну, Максим Петрович, успели в субботу?
Так и было спрошено: не о том, чего Ковалев добился своей поездкой в штаб флота, а, скорее, просто о том, как он туда добрался, и это, видимо, должно было лишний раз напомнить, что он, Букреев, вообще мало верил в какие-нибудь результаты.
Похвастать действительно нечем было, не удалось Ковалеву подтолкнуть вопрос о награждении трюмных за прошлое плавание, но Букреев об этом еще не мог знать, и его безразличие задело Ковалева. Он решил принять вопрос насчет своей поездки буквально — пусть теперь Букреев позлится немного, раз сам это затеял, — и начал обстоятельно, со всеми непривычными для себя подробностями рассказывать о том, как опоздал на рейсовый автобус, а ждать следующего не имело смысла: ведь была суббота, и как он нашел попутную машину, как наконец попал в штаб флота, а там, оказывается, на наградах сидит бывший его сослуживец, и тот сразу же принял его, тепло принял, хотя они никогда, в общем, не были особенно близки, и вот теперь хорошо было бы использовать это неожиданное обстоятельство с пользой для дела, — то есть Ковалев старательно рассказывал как раз то, что Букреева меньше всего сейчас интересовало, потому что он хотел услышать все-таки о результатах поездки, а не о ней самой. Ковалев это прекрасно видел, но менять что-нибудь в своем рассказе не собирался, а Букреев, слушая своего замполита, злился на него за все эти не нужные никому детали, но прервать Ковалева не мог и сейчас начинал злиться и на себя за то, что сам же затеял все это. Однако хоть как-то подтолкнуть разговор все-таки следовало, и Букреев, даже зевнув предварительно, поинтересовался наконец, о чем же они там беседовали в штабе флота.
Довольный такой уступкой, Ковалев усмехнулся, они встретились глазами и вдруг оба на какую-то секунду так хорошо поняли друг друга — и каждый еще почувствовал не только в себе, но и в другом это понимание, — что им сразу стало вдруг легко и свободно, и они дружно расхохотались.
Это было каким-то сближением, хоть оно тут же, не задерживаясь, и промелькнуло как будто, но Ковалеву уже легче было теперь признаться в своей неудаче.
— Между прочим, он сам о нашем плаванье заговорил, — сказал Ковалев. — Мол, наслышаны даже в Москве. Ну, раз так, думаю, надо его на конкретный разговор переводить. Такую, говорю, наши трюмные неисправность в море устранили... Даже напомнил ему, что мы тогда радиограмму получили: «Гордимся мужеством экипажа...»
— А ваш друг что? — не утерпел Букреев.
— Молодцы, говорит... Ну, думаю, пора напомнить о наших представлениях к медалям: все-таки четвертый месяц пошел.
— Дрогнул он от этих слов?
— Нет, — вздохнул Ковалев. — Но все же забеспокоился: а что, спрашивает, сверху было указание представить к наградам? Как же это, мол, так? Если было такое указание сверху, то как же он мог упустить, не знать о нем?!
— Я бы ему ответил!.. — мечтательно-зло проговорил Букреев.
— Ну да, — кивнул Ковалев, — а люди без медалей останутся.
— А медали, товарищ заместитель по политической части, это, по-моему, не милость какого-то там Ивана Ивановича, — сердито прищурился Букреев.
— Конечно, — невозмутимо согласился Ковалев. — Но этот конкретный Иван Иванович все-таки решает иногда — быть или не быть. Короче говоря, вынужден был я ему признаться, что указаний сверху пока не было, а есть, мол, просто желание снизу — мнение командования корабля.
— Ну?
— Ничего, — пожал плечами Ковалев. — Ничего определенного.
— На том все и закончилось?
Ковалев невесело улыбнулся:
— Если бы!.. Только что Мохов к себе вызывал. Я же, говорит, еще тогда предупреждал Букреева, что все это несвоевременно, уже вот из штаба флота звонили...
— Поступок, что ли, несвоевременный? — закипая, спросил Букреев.
— Зачем же, Юрий Дмитриевич, так плохо о начальнике штаба думать? — улыбнулся Ковалев. — О поступке трюмных ничего не было сказано. А вот наша инициатива — несвоевременна. Нужно, оказывается, только в конце года, а мы еще летом с представлениями полезли. Летом — вы, а сейчас — я. Так что, простите, я, по-моему, даже подвел вас...
— Ничего, — успокоил Букреев. — Для того и служим, чтобы фитили получать. — Он как-то сразу почувствовал сейчас, что очень устал за последнее время: плавали долго, потом приезд командующего, подготовка к смотру...
Когда о делах закончили, Ковалев поинтересовался, как отметили майорское звание доктора. Ему было немного досадно, что вот впервые мог побыть среди офицеров в другой, не служебной обстановке, а не удалось: слишком поздно вернулся из штаба флота.
— Как отпраздновали? — Букреев с удивлением посмотрел на своего заместителя. — А как? Нормально.
Ковалев молча кивнул, заметил и оттенок, с каким это «нормально» было сейчас сказано: разве могло, мол, при мне иначе быть?!
«Конечно, не могло», — согласился про себя Ковалев.
— Вот только... научную работницу притащили зачем-то, — сердито сказал Букреев.
— Насильно? — Ковалев улыбнулся, понимая, что речь, скорее всего, о Марии Викторовне, с которой он познакомился перед своим отъездом. Кого же еще они могли пригласить? — Мне она понравилась, — сказал он. — Такая вечер не испортит.
— Именно... — Букреев как-то помрачнел. — И знаете, кто ее позвал? — То, что она не сама напросилась, это он уже знал точно. — Наш юный лейтенант! Как вам это?
— А кстати, начальник штаба не передумал насчет этого лейтенанта? — спросил Ковалев.
— Начальники штаба никогда не передумывают, — усмехнулся Букреев.
— А нельзя все-таки не сажать?
Букреев помолчал и спросил в свою очередь:
— А зачем?
— Что — зачем? — не понял Ковалев.
— Зачем, спрашиваю, не сажать?
«Да затем, что просто жаль парня», — хотелось сказать. Другое дело, если б он не старался, не хотел, как лучше... Но для Букреева это не могло быть доводом.
— Неудобно как-то получилось, Юрий Дмитриевич. — Ковалев улыбнулся. — Мы же сами его подвигнули на этот «Капитальный ремонт»...
— Ну, положим, не «мы», а я, — уточнил Букреев. — Так что лейтенант, можно сказать, сгорел на выполнении моего же приказания.
Он уже и сам улыбнулся, широко, откровенно, но тут же и несколько удивился в душе определенной нелепости того, что случилось и что действительно могло казаться Филькину чуть ли не выполнением его приказания. Потом Букреев спохватился, согнал улыбку и сердито проворчал:
— Но где же он читать вздумал, дурак?!
— А уж где придется, товарищ командир, — как бы ответил за Филькина Ковалев. — Главное, чтоб выполнить беспрекословно, точно и в срок. Как в уставах сказано.
— Ну да, в срок, — кивнул Букреев. — Самое удачное время выбрал: командующий на борту, по отсекам начальник штаба ходит, а он за изящную словесность уселся!
— Не совсем так, Юрий Дмитриевич. Это для Филькина уже не словесность была, а своего рода учебник, инструкция, если хотите.
— Инструкция?!
— Ну да, — невозмутимо подтвердил Ковалев, пряча улыбку. — Настольная книга, инструкция, как быть офицером.
— Чушь какая-то! — сказал Букреев.
— Но он вот так буквально и понял: прочту — и научусь, и сразу стану настоящим офицером.
— Ему, между прочим, двадцать три года уже, — напомнил Букреев. — И в книгах меня убеждают, что на нашего лейтенанта Филькина кольчуга богатыря тесноватой будет.
— Так это же мышцы, Юрий Дмитриевич. Плоть, а не дух.
— Потому что слишком нянчимся с ними, — сказал Букреев. — До сорока лет в мальчиках ходят. Хотя и в кольчугах пятьдесят четвертого размера.
— У Филькина, пожалуй, пятидесятый, — улыбнулся Ковалев. — И парень-то, наверное, не в себе сейчас...
— Ну и на здоровье, — одобрил Букреев. — Значит, на пользу пойдет. А вам, я смотрю, поуспокаивать его хочется? — сощурился он не то от сигаретного дыма, не то с иронией.
— А что ж — и хочется! — подтвердил Ковалев с некоторым вызовом, потому что в тоне Букреева ирония все-таки явно была.
— Беседа по душам? — усмехнулся Букреев. — Мероприятие, конечно, важное. Но от гауптвахты, Максим Петрович, все-таки быстрее взрослеют. Поверьте хоть раз моему опыту.
— У вас большой опыт по этой части?
— По какой части? — насупился Букреев.
— Юрий Дмитриевич, вот вы сами — вы бы его посадили за такое?
— Я?.. — Букреев помедлил. — Во всяком случае — посажу. И это тоже будет беспрекословно, точно и в срок. Как того уставы требуют. Потому что уж если мы с вами будем их нарушать...
Постучавшись, вошел дежурный — высокий щеголеватый старшина первой статьи — и доложил о прибытии корреспондента.
— Корреспондент? — удивился Букреев. Он подумал, что надо бы сделать старшине внушение насчет целой россыпи всевозможных значков на форменке, но уж больно красив и молодцеват был старшина, и Букреев решил промолчать. Впрочем, старпому надо сказать, а то они тут скоро фестивальные значки на форменку понацепляют. Не моряки, а... нумизматы какие-то. Или как там их называют?.. — Максим Петрович, может, вы займетесь?
— Товарищ капитан первого ранга, он лично к вам требует, — сказал дежурный. — Не наш он. В гражданское одет. И в очках.
— Даже требует?! Ладно, веди своего корреспондента, — вздохнул Букреев. — Не люблю я с ними беседовать, — сказал он Ковалеву, когда дежурный вышел. — Говоришь одно, а потом они так разукрасят, что...
— Разрешите? — спросил немолодой мужчина в штатском пальто с шалевым воротником и в меховой шапке, и уже понятно было, что цену он себе знает и что от такого двумя фразами не отделаешься.
Они обменялись рукопожатиями, Букреев назвал себя, представил Ковалева, корреспондент в свою очередь тоже представился — Савинцев, — поблагодарил за приглашение садиться, с любопытством оглядел каюту; видно было, что немного разочарован простотой обстановки — ожидал, наверное, какие-нибудь пульты и кнопки увидеть, — снял шапку, уселся в предложенное ему кресло и протянул Букрееву свое удостоверение.
Узнав, что перед ним корреспондент одной из центральных газет, Букреев сразу почувствовал какую-то скованность, как будто неожиданно оказался перед микрофоном, не представляя еще, о чем же, собственно, тут надо говорить, и чувствуя только, что микрофон этот уже как бы включен с самой первой секунды. И если бы сейчас Букреев должен был что-нибудь рассказать о своем экипаже, его бы потянуло, наверно, на те самые не раз уже читанные в газетах штампы по поводу их морской службы, которые в другое время его самого всегда раздражали.
— Простите, у вас тут курят? — спросил Савинцев.
— Курите, — разрешил Букреев, понемногу обретая себя в этой каюте уже хозяином. Да и замполит был сейчас рядом — вдвоем как-нибудь справятся.
Они закурили, Савинцев раскрыл блокнот, вынул шариковую ручку, Букреев снова напрягся («Ты-то хоть не молчи», — оглянулся он на Ковалева), и Савинцев спросил:
— Если не ошибаюсь, лодки, подобные вашей, за рубежом называют «убийцами», или «истребителями» подводных лодок. Или я что-нибудь путаю?
Ну, это еще куда ни шло! На эту тему Букреев мог хоть до утра говорить.
— Вы не путаете, — сказал он. — Правда, мы этот тип лодок называем проще...
— Но задачи у вас те же?
— Те же. В первую очередь — атомные ракетоносцы. Но, в общем, мы не из брезгливых, — усмехнулся Букреев, — можем и другие корабли топить.
— Товарищ Мохов посоветовал именно с вами поговорить, — сказал Савинцев, приготовившись записывать.
— Как с передовиками или как с отстающими? — поинтересовался Букреев. — Я же должен знать, о чем говорить — о недостатках наших или, наоборот, только о достижениях.
Савинцев улыбнулся, обнаружив золотой ряд зубов, и заверил, что именно как с передовиками. Букреев кивнул и записал на завтра в перекидном календаре: «Зубы», что должно было напомнить ему о необходимости сходить к зубному врачу, а то все забывал как-то.
— Несколько месяцев назад у вас, говорят, было интересное плавание, и мне бы хотелось...
— Интересное?.. Трудное плавание, — уточнил Букреев. — И вообще... Если вы насчет подвигов, так это не к нам. Не занимаемся этим. — Букреев развел руками.
— Специально, конечно, не занимаемся, — улыбнулся Ковалев, — но вот недавно трюмные наши все-таки отличились.
— Да, да, — оживился Савинцев, — товарищ Мохов мне говорил. Но хотелось бы более подробно. И фамилии... Вы ведь, кажется, представили их к наградам? Очерк должен пойти в ближайших номерах, и я бы хотел...
«А что? Может, действительно?.. — подумал Букреев. — Не вышло мытьем, так мы катаньем, а?»
— О трюмных можно, — согласился Букреев. — Понимаете, в трудных условиях, в море устранили серьезную неисправность...
Ковалев удивленно посмотрел на Букреева, не понимая его непоследовательности.
— Вот видите! — улыбнулся с облегчением Савинцев. — Значит, я по адресу.
— Конечно, — согласился Букреев. — Максим Петрович как раз только из штаба флота вернулся...
— И чем же наградили ваших трюмных? — поинтересовался Савинцев.
— А ничем, — спокойно сказал Букреев.
Ковалев уже понял ход Букреева и улыбнулся.
— Как — ничем? — Савинцев с недоумением посмотрел на командира.
— А так! Ездил пробивать — и ничего не вышло.
— Пока — ничего, — подтвердил Ковалев.
Букреев недовольно покосился на него: ты-то хоть не мешай мне сейчас!
— Это что же... надо пробивать? — спросил Савинцев.
— Указаний-то «сверху» не было! — сказал Ковалев. («Так, что ли?» — спросил он взглядом. — «Так-так! — молча одобрил Букреев. — Теперь правильно».) — А нашу инициативу некий товарищ признал несвоевременной, — добавил Ковалев.
— Представляете?! — Букреев изобразил перед корреспондентом столько удивления, как будто сам лишь сейчас услышал об этом и впервые удивился. — Подвиг — своевременный, а на медали нужно в конце года подавать! Чушь собачья!.. Вот написали бы об этом, а? И Максим Петрович поможет, если надо. Да и я... Чем не материал?! А главное — нужное дело сделаем!
— Видите ли, — уклончиво сказал Савинцев после некоторой паузы, — откровенно говоря, нас интересует скорее сам подвиг, а не то, как он поощряется в данном конкретном случае. Согласитесь, с точки зрения воспитания на примерах...
— Понятно, — сказал Букреев. — Все только на яркое бросаются. Только это и подавай.
Трудно все-таки было разговаривать с ним... Замполит — тот поинтеллигентнее. Может быть, он поможет? Ведь у них общее дело...
— Юрий Дмитриевич, — примирительно сказал Ковалев, — но и в другую крайность тоже не следует впадать. На подвигах надо воспитывать... Мы же их не выдумываем?
— Совершенно верно, — обрадовался Савинцев его поддержке. — Вся ваша служба, я считаю, является подвигом.
Букреев поморщился.
— Вы со мной не согласны?
— Я в корне не согласен, — сказал Букреев сердито. — Только ведь с вами опасно говорить об этом...
— Почему же? — удивился Савинцев.
— А вы потом возьмете и где-нибудь напишете, что все это я по величайшей личной скромности говорил, а на самом-то деле мы, мол, ежедневно находимся «на грани незаметного подвига».
— Что, были уже прецеденты? — рассмеялся Савинцев.
— Были, — мрачно сказал Букреев. — Так расписали мою эту самую скромность, что хоть в другую базу переводись после этого. А я ведь, между прочим, вообще довольно грубый человек, какая уж там скромность...
— Грубый? — спросил Савинцев у замполита.
— Бывает, — подтвердил Ковалев. — Даже с начальством. Это хоть как-то извиняет иногда: не только с подчиненными.
— Вот видите?! — Букреев развел руками. («Мог бы и промолчать перед корреспондентом», — подумал он о своем заместителе. )
— Но вы же не станете отрицать, — вернулся Савинцев к интересующему его разговору, — что в вашей профессии существует какая-то... ну, постоянная степень риска? («Так бы и назвать очерк: „Постоянная степень риска“».)
— Вообще-то, море без воды не бывает, — согласился Ковалев.
— Вам бы вместе надо писать, — пробормотал Букреев, осуждающе взглянув на Ковалева. — Дуэтом.
— И напишем! — рассмеялся Савинцев. Не представлял он себе, что бы у него вышло с Букреевым, не будь рядом замполита. — Как, Максим Петрович, напишем?
— Не уверен, — сказал Ковалев.
— Почему? Вы суть подскажете, я разовью... Пейзажик, характер, стиль...
— Это-то можно, — сказал Ковалев, — только ведь суть у меня немного скучная. Даже и предлагать совестно... Ну вот приходят к нам молодые грамотные ребята... Им что надо, чего они ждут?
— Ну, как же!.. Подвигов, романтики!.. — Так это все было ясно, так очевидно, что Савинцев даже удивился, как это им — командиру и замполиту — может быть не ясно.
— Правильно, — согласился Ковалев. — А мы их в уставы тычем, в инструкции по обслуживанию механизмов и вроде бы даже такого парня в какой-то механизм превращаем. Не гуманно как-то. И для чего, спрашивается?
— А для того, — взорвался Букреев, не понимая, как это его замполит такую чушь нести может, как он, плавающий офицер, не понимает простых истин, — для того, чтобы этот парень любой клапан в темноте на ощупь нашел. Чтобы со сна кнопки не перепутал. Чтобы не потопли — вот для чего! Чтобы мы тут с вами красивые беседы о подвигах и романтике вести могли!
— Совершенно верно, — сказал Ковалев. — Вот эту приблизительно суть я и хотел изложить. В нашем деле даже подвигом не всегда можно исправить неумение или чужую ошибку.
«А?.. А замполит-то?! — удивился про себя Букреев. — Выходит, со мной заодно...»
— Вот и получается, — продолжал Ковалев, — что, если экипаж отработан как следует, значит, плавание идет нормально.
— А если каждый день подвиги совершать, — Букреев уже целил прямо в Савинцева, — когда же служить? Ад кромешный будет, а не служба.
— Так, так... — Савинцев как будто поскучнел. — Значит, стараетесь обходиться без подвигов?
— Так точно, очень стараемся. Ценой хорошо налаженной службы. — Букреев заходил по каюте, крепкий, приземистый. — Познакомлю вас с нашим механиком, — сказал он Савинцеву. — С лодки не выгнать, все по трюмам лазит, малейшую неисправность выискивает... Чтобы потом не надо было подвигов совершать. Я так понимаю: нет происшествий, нет поломок — вот это уже и есть подвиг.
— Что же у нас получается? — Савинцев заглянул в почти пустой блокнот. — Отработка экипажа, добросовестность, организация службы... М-да...
— А хотелось бы какую-нибудь «Постоянную степень риска», — понимающе улыбнулся Ковалев. — Но нас учат другому термину: «Оправданная степень риска».
«Что же, пусть так, — подумал Савинцев. — «Оправданная степень риска». Несколько тяжеловато звучит, но хорошо. Так даже скорее пропустят. Показать, что действительно был риск, но был за ним и трезвый расчет. А мысль такая: на одних блестящих порывах нельзя строить нынешнюю военную службу. Это хорошо прозвучит...»
— Я вот читал недавно, — прервал его мысли Букреев. — Ваш брат журналист пишет... Выехал один очень положительный тип на машине. По дороге ребенок идет. Шофер этот тормозить начинает, а тормоза-то и не работают. Тогда он, видите ли, подвиг совершил: машину в кювет направил. А корреспондент умиляется: «Какой герой! Себя не пожалел, весь в переломах!..» Да я бы такого положительного — под арест! Когда выздоровеет, конечно... Чтоб тормоза еще до выезда проверял.
Увидев на лице Савинцева вежливое нетерпение, Ковалев сказал:
— Юрий Дмитриевич, это все-таки сухопутный случай...
— Да, да, — с благодарностью взглянул на него Савинцев и улыбнулся, — мы же с вами моряки...
— Можно и морской случай, — согласился Букреев, думая, как рассказать об этом, чтобы иметь право рассказывать в общем-то постороннему человеку. — Представьте себе такое... Личный состав мог получить приличную дозу облучения. И вот... один офицер, подвергая себя смертельному риску — это не литературное сравнение, так и было на самом деле, — совершил, как говорится, подвиг. Заметьте, он прекрасно себе представлял, чем все это может для него кончиться. Но, к нашему с вами удовольствию, обошлось: и подвиг налицо, и все здоровы-счастливы.
— Что ж, такое приятно описывать, — сказал Савинцев.
— Конечно, — усмехнулся Букреев. — Аплодисменты, цветы...
— А кому-то и орден, — подсказал Савинцев. — И пробивать, наверно, не надо?
— А если посмертные цветы на братскую могилу? — Про орден Букреев пропустил, не заметил как-то. — Тогда что?
— Ну, зачем же так мрачно! — обратился за поддержкой к замполиту Савинцев. — Ведь все хорошо кончилось?
— А иногда и могилы нет, — проговорил Ковалев, не глядя на него. — У подводников — своя специфика...
— Я понимаю... — Савинцев помолчал, понимая, что сейчас надо помолчать, чтобы ничем их не обидеть случайно, но — что поделаешь? — у каждой профессии своя специфика, у журналистов — тоже... — Но вот о том, что вы рассказали... Ведь о таком подвиге надо же писать?!
— Наверно... — Букреев пожал плечами. — Только не надо на этом точку ставить. Меня, как командира, еще и другое интересует: почему они дошли до того, что этот подвиг стал необходимостью? Ведь вся ситуация была вызвана целой серией ошибок других людей. Какие это ошибки? Почему? Как?.. Для воспитания моего экипажа, да и для моего собственного воспитания — это важно?
— Безусловно, — согласился Савинцев. — Тут вы правы, конечно. Но...
— Вот на этом бы и воспитывали, — сказал Букреев. — А не на одних только подвигах. — Он перехватил взгляд корреспондента, тоже невольно покосился на свои орденские планки и усмехнулся: — За какие все-таки подвиги награжден? Так ведь?
Савинцев расхохотался:
— Ну, теперь уж не спрошу.
— А я бы вас разочаровал: не за подвиги, а за освоение новой техники. За то, что моим людям не пришлось рисковать жизнью из-за какого-нибудь ротозея. За то, что я взял у родителей столько-то сыновей — и всех им потом вернул. Вот за это.
— Я понимаю, Юрий Дмитриевич. Но... Товарищи, вы же и меня поймите: с чем я вернусь в газету? С рассуждениями о подвиге? — Савинцев показал на свой блокнот. Философия философией, но от него же материала ждут!
— Если газете нужен подвиг — может, дадим товарищу подвиг? — Ковалев с улыбкой посмотрел на Букреева.
— Ну... Если так уж нужно... — Тут Букреев уже мог понять: человеку приказали — человек должен выполнить.
— Позарез нужно, Юрий Дмитриевич, — попросил Савинцев.
— Добро... — Букреев вздохнул. — Подкинем что-нибудь. В последний раз... И с механиком нашим познакомим.
— А скажите... Если это не секрет, конечно, — поспешно добавил Савинцев. — Как фамилия того офицера... ну, который... о котором вы говорили?..
— Сказал же, что познакомлю. — Букреев взглянул на часы, встал и пригласил Савинцева отобедать с ними в кают-компании.
Только после разговора с доктором Филькину вдруг открылось, как он подвел вчера Марию Викторовну. Он-то хотел им всем праздник устроить, сюрприз преподнести, а вышло, как объяснил ему Иван Федорович, что никто ее не ждал, и она это заметила.
От одной мысли, каким он теперь должен казаться ей невзрослым, несерьезным, а то даже и просто непорядочным человеком, каким зеленым лейтенантиком, на которого, выходит, вообще нельзя ни в чем положиться, выглядит он в глазах всех остальных, — от этой мысли Филькин приходил прямо в отчаяние.
К концу дня его вызвал к себе замполит. Можно было, конечно, предположить, что Максим Петрович станет его отчитывать за тот случай с книжкой, но, во-первых, что уж теперь-то мораль читать, если он, Филькин, и без того сполна наказан, а во-вторых, слишком бы это был легкий и желанный разговор, чтоб всерьез надеяться на такое везение.
То уже непоправимое, что произошло в кафе, связывалось теперь в представлении Филькина с такими серьезными понятиями об офицерской чести, что в старые времена за подобный поступок... Что-то такое вспомнилось Филькину, обрывки некогда вычитанных им фраз, среди которых мелькали слова «сатисфакция», «милостивый государь», «к барьеру», а вслед за ними хотя и более поздние слова, поспокойнее, но тоже такие, что не позавидуешь: «в отставку», «гнать из полка», «не подавать руки»... Вот, значит, и теперь, узнав обо всем, Максим Петрович вызвал его к себе, чтоб хотя и не гнать с лодки, но все же выразить ему, высказать...
«Даже похудел», — с сочувствием думал Ковалев, разглядывая Филькина, пока тот докладывал, что «по вашему приказанию прибыл».
Довольно странно должно было это совмещаться: «по вашему приказанию прибыл» и разговор, который имел какой-то смысл, только если был откровенным, действительно по душам, а значит — совершенно добровольным с обеих сторон. Но так уж было на военной службе, и так, наверное, и должно было быть, что начинался этот разговор «по вашему приказанию», и это обязательное, уставное начало всегда нужно было потом непременно преодолеть.
— Присаживайтесь, Петр Гаврилович, — дружелюбно сказал Ковалев.
Филькин не сумел скрыть своего удивления от спокойного тона замполита, но вспыхнувшая в нем благодарность за этот тон еще горше напомнила ему, что после вчерашнего он, Филькин, явно не заслуживает такого отношения.
— Есть, — тускло проговорил Филькин и, понурив голову, сел в предложенное кресло.
Он готов был ответить сразу за все, выслушать от человека, к которому уже давно проникся уважением, самые неприятные, безжалостно суровые слова, и чем это будет скорее — тем лучше, потому что ждать становилось невмоготу, а безропотно выслушивая эти слова и соглашаясь с каждым самым обидным из них, он все-таки хоть в чем-то, хоть в какой-то мере вроде бы рассчитывался таким образом с собой за себя вчерашнего, за того Филькина, который вызывал в нем теперь одно лишь презрение.
Но Максим Петрович почему-то не торопился с этими бесспорно справедливыми словами, предложил даже закурить, и это окончательно доконало Филькина: таким безразлично-спокойным и вежливым можно, наверное, быть только с безнадежным, совершенно безнадежным типом. Таким, видимо, он и был сейчас в глазах замполита, и было тем обиднее, что на самом-то деле он таким никогда не был, он это точно знал, но чем он, Филькин, сможет доказать это, как ему смыть такой позор — трудно было себе даже представить... Разве только если совершить что-то особенное, почти небывалое, что-то такое, что требует смелости и риска, — подвиг, например, какой-нибудь...
«Как же! — уныло подумал Филькин. — Дождешься тут! Да и когда они еще заплавают по-серьезному!..»
— Как же так получилось, Петр Гаврилович? — укоризненно спросил Ковалев.
— Я и сам не знаю, товарищ капитан второго ранга, — вздохнул Филькин. Длинно это было — «товарищ-капитан-второго-ранга», но короче, по имени-отчеству, он и не посмел сейчас. — Я же хотел как лучше! Вот и пригласил ее от имени всех. А они об этом не знали. И когда мы с ней появились в кафе...
Максим Петрович смотрел на него с явным недоумением, и Филькин, выругав себя за бестолковость, стал излагать вчерашние события чуть поспокойнее и более связно.
Ковалев слушал его не перебивая, хотя давно уже понял суть. Что и говорить, неловко должна была чувствовать себя Мария Викторовна, и Филькин, движимый лучшими побуждениями, безусловно был виноват перед ней, но, глядя на безмерно удрученного Филькина, проявить участие хотелось-то прежде всего к нему: мало одной гауптвахты — так тут еще и это на парня свалилось!.. А Букреев, между прочим, мог бы и сам рассказать... Что же, просто не придал никакого значения? Или решил, что это, дескать, «наши» дела, сугубо внутренние, и нечего посвящать в них?.. Выходит, он к нему, Ковалеву, все еще как к постороннему относится?
— Даже не знаю теперь... — горестно вздохнул Филькин, и Ковалев спохватился, что слишком отвлекся. Как, однако, незаметно мы, собираясь кому-то другому помочь, тут же на самих себя сбиваемся, начиная не столько об этом другом, сколько о себе думать, о своих каких-то делах и взаимоотношениях. Надо было все же успокоить Филькина хотя бы в том, что касалось вчерашней истории в кафе. Как можно небрежнее Ковалев заговорил, что, конечно, он, Петр Гаврилович, поступил необдуманно, но дело вполне поправимое, объясните все, как мне сейчас, извинитесь перед Марией Викторовной... Но вот случай на лодке...
— Это с книгой? — почти обрадованно спросил Филькин.
Ковалев озадаченно наблюдал за ним, не понимая, что могло так оживить Филькина. Даже расцвел весь...
— Тут я кругом виноват, — охотно признался Филькин с какой-то поразившей Ковалева легкостью — легкостью даже не самого признания, а очевидной легкостью своей оценки того, что произошло у него с начальником штаба, с Моховым.
Ковалев забеспокоился: что-то он, кажется, упускал...
— Я просмотрел карточки взысканий и поощрений, — сказал он, — и знаете, давно у нас в экипаже не было таких суровых наказаний, как гауптвахта.
«Ну еще бы! — подумал Филькин. — А из офицеров вообще уже много лет никто не садился. Ни один человек!»
Потупив взгляд, Филькин сидел перед Ковалевым с тем выражением скромности на лице, которое лучше всяких слов говорило, что он, Филькин, вполне осознает всю необычайность и трудность предстоящего ему испытания и что он готов к нему, давно уже и спокойно готов...
С высоты случившегося с ним он снисходительно посмотрел на свое недавнее курсантское прошлое, на детские переживания по поводу какого-нибудь наряда вне очереди или — смешно вспомнить — недели без берега за какую-нибудь провинность. И каким же мелким, несерьезным и скучно-будничным показалось ему сейчас все это по сравнению с тем, что произошло два дня назад!.. Конечно, если бы он просто читал на службе художественную литературу, это отдавало бы каким-то вульгарным пренебрежением к своим штурманским обязанностям, и у Володина, например, оно могло бы вызвать лишь брезгливую гримасу, но тут — тут, во-первых, речь шла все-таки о настольной книге каждого морского офицера, о «Капитальном ремонте», а, во-вторых, в самом этом факте, который наверняка рассказывался теперь не в одной кают-компании (Филькин был в этом почти уверен), проглядывало что-то неординарное, бесшабашно-лихое, по-флотски дерзкое (пойди-ка почитай, когда в двух шагах от тебя, в соседнем отсеке, ходит сам командующий!). И казалось, будто есть в этом что-то от тех блестящих, остроумных и независимых офицеров российского флота, какими Филькин их представлял себе — всех без исключения, всех на одно лицо или почти всех... И суровость наказания как-то связывалась теперь в мыслях Филькина с непреклонностью натуры, с гордым одиночеством, с достоинством, с офицерской честью, с надменным презрением ко всем тяготам и лишениям военно-морской судьбы... Все тут было: вся история флота, история вообще, и история литературы, и то, что даже Лермонтов тоже когда-то сидел на гауптвахте, и к нему туда еще Белинский приезжал... Нет, Филькин, конечно, хорошо знал, что никто не приедет его навестить, что никто никого там и не навещает — это не госпиталь, но все же... Командира бы к нему, конечно, пропустили... А что? Может, даже и седина появится после гауптвахты. «Такой молодой, а уже седина! Почти как у Максима Петровича», — подумал Филькин и осторожно взглянул на Ковалева.
«А ведь его сейчас только одно волнует, — понял вдруг Ковалев. — Он беспокоится, что начальство может передумать. Передумать — и не посадить!.. А?.. Он же гордится! Ну да, гордится таким наказанием!»
Это внезапное открытие вначале даже позабавило немного, но тут же достаточно и озадачило: ты целую воспитательную систему успел выстроить, считая, что парня не надо сажать хотя бы потому, что он прямо-таки убит случившимся, что его, наоборот, как-то сейчас приободрить надо, а он уже давно развалил ее, он и не догадывается о твоей стройной системе... и единственное, чем можно было бы утешить себя в эти минуты, так это лишь тем, что и Букреев тоже не прав: ничему сейчас гауптвахта не научит Филькина...
Но сейчас это все-таки мало успокаивало Максима Петровича. Букреев был далеко, а Филькин — рядом, прямо перед ним, и, заранее понимая теперь всю бесполезность предстоящего Филькину наказания, но понимая и то, что выполнить приказание начальника штаба все же придется, Ковалеву оставалось только одно: попытаться развенчать Филькина в его же собственных глазах, стащить его с воображаемого пьедестала. «Ну да, — улыбнулся про себя Ковалев, — пьедестал воображаемый, а стаскивать-то надо по-настоящему».
В этот вечер Букреев вернулся домой раньше обычного, застал Раю Пономареву — не только их участкового врача, но и подругу жены, вынужден был чмокнуть ее в щеку (что это за манера такая — всегда при встрече щеку подставлять?! и духи какие-то чересчур сладкие!), удивился сдержанности Ольги, снял шинель, сказал, что хорошо бы перекусить, ожидал, что жена, как всегда в таких случаях, обрадуется: не ужинал на службе — значит, можно его покормить дома, — но она лишь молча кивнула. Букреев и этому удивился, спросил, где дети, Ольга сухо ответила, что они гуляют, где же им еще быть, и пошла разогревать ужин.
Он постоял в прихожей, раздумывая, не сходить ли ему на кухню, чтобы выяснить, в чем дело, но, не чувствуя за собой никакой вины, решил, что идти не следует.
Рая стояла в комнате перед большим зеркалом, рассматривая себя почти в полный рост, и взгляд ее был настолько сосредоточенным и глубоким, словно она не отражение свое видела, а что-то неимоверно более важное, не совсем еще ею самой понятое и требующее какого-то серьезного решения.
Букреев сел к столу и в ожидании ужина взялся за свежие газеты, — Рая в доме была своим человеком.
— Как я тебе? — кокетливо спросила она.
Букреев с недоумением посмотрел на нее, она крутнулась, давая разглядеть себя, — видимо, была сегодня в новом костюме.
— Нормально, — буркнул он, возвращаясь к газете.
«Конечно, — подумала Рая, — где уж такому заметить... Однолюб! Однолюб — а эту вчера провожал... Интересно, как Ольга заговорит с ним? И что он ответит?»
Очень хотелось дождаться их разговора, но Ольга почему-то не торопилась, молча расстелила накрахмаленную скатерть во весь стол, наставила разных тарелок и тарелочек, принесла запотевший графин с водкой, хоть Букреев обычно никогда и не притрагивался к нему, разложила ножи и вилки — словом, как будто они гостей ожидали.
Рая знала, что Ольга всегда любит так накрывать на стол для Букреева — у нее и дома, в профессорской семье, это было заведено, Оля сама рассказывала, но сейчас...
— Ох, Оля, и балуешь ты его! — не утерпела Пономарева.
Ольга ничего не ответила, но то, что Рая все не уходила и даже как-то подталкивала ее на немедленный разговор с мужем, стало задевать ее. Для себя Ольга еще не решила, стоит ли вообще расспрашивать Букреева, а уж если спросит, то не так прямо и конечно же не в присутствии Раи. Досадуя на свою приятельницу, она подумала, что Рае всегда не хватало меры, воспитанности, такта, чтобы не вмешиваться в ее, Ольгины, семейные отношения.
Жена, видно, и не собиралась садиться за стол, в другой раз Букреев спросил бы, ужинала она или нет, но сейчас ни о чем не стал спрашивать вслух, а короткий вопросительный его взгляд она как будто и не заметила,
— Садись, Рая, — пригласил Букреев. — Вдвоем поужинаем.
— Нет, нет, Юра, что ты! Мне бежать надо. Скоро Пономарев явится... Вы же, командиры, народ привередливый, не любите ждать.
Муж ее недавно был назначен командиром, она еще не совсем привыкла к новому своему качеству и старалась хоть изредка напомнить об этом и окружающим, если к слову придется, и себе самой.
Ольга снова вышла на кухню, а Рая, надев шапочку и не отрываясь от зеркала, стала рассказывать, что смотрела сегодня его Андрюшку, у него прослушиваются справа сухие хрипы, но ничего страшного, только летом хорошо бы поехать с ним к морю.
Ольга внесла блюдо, в комнате вкусно запахло мясом, Рая потянула воздух красивыми ноздрями и вдруг заявила, что остается ужинать.
«А как же твой командир, который не любит ждать?» — хотел съязвить Букреев, но Ольга уже так радушно захлопотала, как будто ей в тягость было остаться с ним наедине, и Букреев промолчал.
Рая все не усаживалась, рассказывала еще о каких-то костюмах, и где и что можно достать, и как она мечтает о норковой шубке, ходила по комнате, а он чувствовал, как постепенно в нем поднимается раздражение на каждый ее жест, на ее слова, на само звучание голоса, на все ее движения, которые и существовали-то, казалось ему, только для того, чтобы не осталось незамеченным ни одно из ее женских достоинств. Букреева даже и то раздражало сейчас, что достоинства эти все-таки действительно были и он не мог их не замечать.
Наконец Рая села за стол и сказала Букрееву:
— А я к вам прямо из бассейна. Шестьсот грамм сбросила, представляешь?
Он не представлял, не хотелось ему представлять, но кивнул, конечно, а она спросила тут же:
— Ты что, своих офицеров сегодня раньше отпустил?
— Когда это я их раньше отпускал? — усмехнулся Букреев.
— А я в бассейне твоего штурмана видела, он там, между прочим...
Ольга сделала какой-то предостерегающий знак, и Рая умолкла.
— А ты не ябедничай, — сказал Букреев.
— Ой! — испугалась Рая. — Я тебе ничего не говорила. Ты не знаешь. Ладно?.. Он такой симпатичный...
— Не волнуйся. Я его отпустил. Он к соревнованиям готовится.
— Ты так считаешь?.. — Рая вскользь посмотрела на Ольгу.
Что-то у них было, какой-то разговор о Володине, что ли? Натворил что-нибудь?
— Что значит — я считаю?! Ты же сама говоришь, что видела его в бассейне?
— А знаешь, он хорошо плавает, — сказала Рая.
— Еще бы! Первый разряд имеет...
В дверь затрезвонили. Так только Андрей мог: короткий-длинный, короткий-длинный... «На якорь становиться!..» — сам его этому сигналу выучил. Но что-то долго держит его Светланка на руках, чтобы он к звонку дотянулся...
Дочка сразу бросилась к нему, обняла за шею, повисла — тяжелая уже, почти что барышня, а Андрей, в ушитой отцовской шапке с «крабом» — другой не признавал, — дожидался своей очереди, а скорее — просто ждал, когда Букреев сам к нему подойдет.
Он был любимцем у матери, вообще очень на Ольгу похож: такой же светлый, с огромными серыми глазами, доброжелательными и спокойными, с ямочками на щеках, с мягкой улыбкой — красивый, ухоженный малый...
— Ну, здоро́во, — сказал старший Букреев, пожимая ему ручонку.
— Здоло́во, — с той же серьезностью сказал младший и дал себя поцеловать.
— Сегодня Колька тебя не стукал? — спросил Букреев, помогая сыну раздеться.
— Сегодня — нет! — сказал Андрей радостно.
Колька был на целый год старше, ему уже пять исполнилось, и часто задирал миролюбивого Андрея.
— А если он тебя снова толкнет? — поинтересовалась Светланка, проверяя, усвоил ли Андрей ее наставления.
— Если завтла? — уточнил Андрей.
— Ну, хоть завтра! — нетерпеливо согласилась Светланка.
Андрей молчал.
— Значит, пусть себе толкается? — наседала сестра. — И сдачи не дашь?!
— А как же я его толкну? — спросил Андрей. — Ему же больно будет.
— Папа, скажи ты ему! — потребовала Светланка. — А то вырастет рохлей, и все его обижать будут.
— Светлана, не учи его глупостям, — сказала из комнаты Рая. — Человек должен быть добрым.
— А зачем быть добрым? — с вызовом, спросила ее Светланка.
— Как... как это зачем! Тебе уже четырнадцать лет, а ты не понимаешь?! — отозвалась Рая.
— Как будто она сама понимает зачем, — шепнула отцу Светланка.
— Перестань, — сказал ей Букреев. — Сделала алгебру?
— Сейчас сяду, — отмахнулась Светланка. — Папа, а ты знаешь зачем?
— Что — зачем? — Хотелось ему пока с мыслями собраться...
— Зачем добрым быть? — повторила она. — Если тебе же только хуже от этого?! — Она исподлобья смотрела на отца, точно как он смотрела, и с нетерпением ждала ответа, который он должен был ей дать тут же, не сходя с места.
Смущенный, что вот так сразу ничего определенного ответить не может, Букреев подумал, что ему самому такой вопрос, сколько он помнил себя, никогда вроде бы не приходил в голову. Отчего же он вдруг ей пришел?
«Если я не буду добрый, если ты не будешь добрый...» — он не знал, откуда это всплыло, да и было ли вообще такое, существовало ли оно — он тоже не знал. Хотя — не мог же он сам это придумать?! Но, повторяя сейчас про себя эту навязчивую строчку — то ли отрывок какого-то стиха, то ли слова слышанной где-то песни, — строчку, чем-то похожую на заклинание, Букреев обрадованно почувствовал, что где-то здесь, рядом, в чем-то уже и ответ на ее вопрос, но как это все выразить, связать, продолжить, — он не знал...
Он смотрел на Светланку и думал, что она слишком на него похожа, чтобы быть красивой, да что там — красивой!.. Он вообще часто думал о том, что природа все-таки нечестно распределила красоту между его детьми, обойдя ею как раз того ребенка, кому красота в жизни была во много раз нужнее. А ведь Светланке всегда, наверное, придется помнить, что обделена, — помнить хотя бы из боязни, что в любую минуту ей могут об этом напомнить другие...
«Зачем добрым быть?..»
— Если ты считаешь разговор серьезным, может, тогда не стоит об этом в прихожей? — улыбнулся Букреев.
— Когда я лягу, мы поговорим, да? — просияла Светланка.
— Алгебру сначала сделай, — напомнил он.
Андрей уснул после пятой или шестой сказки — Букреев уже и со счета сбился. Он перешел из спальни в комнату дочери, помог ей решить задачку, обрадовался, что она быстро все схватывает, а потом, когда дочка наконец тоже улеглась, он подсел к ней и почему-то вдруг вспомнил и рассказал ей, как однажды на юге она, пятилетняя, чуть постарше Андрея, заболела тяжелейшей ангиной, как она металась в жару, как потом начался сильный озноб, а поселок маленький, ночь, никаких врачей и «скорой помощи», — и он прилег рядом, гладил, успокаивал, ничем не умея помочь ей, а она все тянула и тянула на него одеяло, думала, наверно, что раз ей так холодно, то, значит, и ему, и все время заботливо спрашивала его об этом...
Светланка с интересом слушала о своей неизвестной или просто забытой детской жизни, удивляясь, почему сама не помнит, а потом, заглядывая ему в глаза, спросила:
— Ты хочешь, чтобы я была доброй? Да?
Он улыбнулся, подумав, что все оказалось проще: не общие рассуждения ей нужны, а вот — хочет ли он, именно он, чтобы она была доброй... Или не так понял? А как тогда?..
— «Если я не буду добрый, если ты не будешь добрый...» — сказал он вслух. — Ты не знаешь, откуда это?
— Откуда? — спросила она.
— Я вот и сам не знаю...
Попрощавшись с дочерью, Букреев выключил свет, проверил, не тянет ли от форточки, и вышел.
«Она и так добрая», — думал он о Светланке. Это уж не в него, видно. Скорее, в Ольгу...
А все-таки часто ему казалось, что он лучше, острее, чем жена, чувствует, когда Светланке бывает плохо, и, чувствуя это, Букреев многое ей молчаливо прощал, чего Андрею в ее возрасте, наверное, не будет прощать. Считалось, что балует...
Ольга сидела у телевизора, внимательно смотрела какую-то передачу и даже не обернулась.
— Все. Заснули, — весело сказал Букреев. — Можно и об личной жизни подумать.
— Сам виноват, — сказала Ольга, не отрываясь от телевизора. — Видишь их редко, вот и потакаешь.
Нет, все-таки она на что-то обиделась.
Ссориться им почти не случалось, никаких особенных недоразумений не бывало, разве по пустякам, да и то она всегда умела вовремя уступить, как-то сгладить его резкость, а тут — на тебе, целый вечер!
Может, на ней платье новое, а он не заметил? На это она обижалась иногда. Могла обидеться.
Букреев внимательно присмотрелся, показалось, что действительно, кажется, новое, — он вообще не запоминал, во что она одевалась, — и, желая показать, что все же обратил на это внимание, Букреев сказал:
— А красивое платье! Где это тебе удалось?
Ольга оглянулась, поняла, что он серьезно сказал, уничтожающе спокойно ответила:
— У меня это платье уже второй год. — И снова отвернулась к телевизору.
— А... а совсем как новое, — пробормотал он, не зная теперь, как выйти из этого дурацкого положения. Во всяком случае, решил он для себя на будущее, лучше уж проглядеть ее новое платье, чем вот так ошибиться.
В продолжение своей пятнадцатилетней супружеской жизни он кое-что все-таки постиг и уже понимал, например, что если Ольга вдруг говорила, когда они собирались куда-нибудь в гости, что ей совершенно нечего надеть, то это, скорее всего, означало, что пора ей шить или покупать что-то новое. Он только всякий раз удивлялся (и все еще продолжал удивляться) этой наивной хитрости, не понимая, почему она прямо не может сказать об этом или, вернее, зачем она вообще говорит, если он никогда не бывал против очередной ее покупки, да и попросту никогда не вникал во все это...
Букреев подошел, взглянул на экран — футбольный матч передавали, — пожал плечами и сел в кресло. Перебирая стопку книг на журнальном столике, он спросил как можно безразличие:
— Что-нибудь случилось?
— С чего ты взял?
Он некоторое время смотрел на нее, потом демонстративно переставил кресло, сел спиной к телевизору и решил почитать, а она — пусть себе как хочет.
— Что-то Андрюшка покашливает, — сказала Ольга.
— Не заметил... — Книга его заинтересовала. — Я в его годы тоже кашлял. Покажу завтра Ивану Федоровичу.
— При чем тут Редько? Рая неплохой педиатр... Она сегодня слушала Андрея и сказала...
— ... что Нинка продает свой бежевый костюм... Или что-то в этом роде, — раздраженно договорил Букреев. — И что у Андрея нет ничего страшного. Твоя Рая не Андрея смотрит, а об очередной шубке думает. Вся страсть у нее в эти тряпки ушла.
— Чего вдруг ты чужими страстями стал интересоваться?..
— А что, и теоретически уже нельзя?
— Твои офицеры почему-то всегда лучшие специалисты, — сказала Ольга. — Если штурман — то лучший в базе, если доктор...
— Плохих не держим. Ты выключишь телевизор?!
— Почему? Интересная передача...
Кресло под ним затрещало, он повернулся, смотрел некоторое время на экран, потом на жену и спросил:
— Оля, что с тобой? Ты же ненавидишь футбол!
— Со мной ничего, — с каким-то значением ответила Ольга
— А с кем — чего?
— Ни с кем, наверно...
Все свои попытки Букреев исчерпал, пожалел, что вообще полез выяснять что-то, с возмущением отвернулся и снова принялся за книгу — теперь уже основательно.
— Юра... — позвала она через несколько минут.
Букреев не отозвался.
— А у Райки на лодке только и разговоров... — сказала Ольга.
Он бы и это пропустил, но — «у Райки на лодке»!..
— На лодке... у Райки Пономаревой?! — переспросил Букреев.
— Да... А что?
— Обо мне в городке тоже так говорят? — мрачно спросил Букреев, откладывая книгу.
— Как? — не поняла Ольга.
— «Лодка Оленьки Букреевой»!.. Говорят?!
— Успокойся, пожалуйста. Никто не отбирает у тебя твою лодку.
Она встала, отошла наконец от телевизора, в нерешительности посмотрела на мужа — он снова уткнулся в книгу, — хотела еще что-то сказать, но, так и не решившись, стала вытирать на стеллаже пыль.
— Интересно... — проговорил Букреев. — Вот тут пишут: один психолог записывал на пленку разговоры супружеских пар за обедом... Оказалось, каждый за столом говорит только для себя. И слушает — тоже только себя. А?
— У тебя, говорят, симпатичная дама появилась? — сказала Ольга.
— У меня?! — Букреев с недоумением посмотрел на жену. — Ах, на лодке!.. Ничего вроде. А что — уже доложили?
— Почему — доложили? — спокойно удивилась Ольга. — Райка говорит, твой Володин ее уже плавать учит в бассейне.
— Райку, что ли?
— При чем тут Райка?! Я об этой даме говорю.
— А!.. — Для Букреева это было новостью. — Ну, такая уж у него работа: штурман все-таки. Службе не мешает — и ладно. А Райка что — хотела, чтоб Володин ее учил?
— Об этом она мне не говорила.
— А о том, что я ее вчера провожал, Райка знает?
— Ты ее провожал?..
«Сам все-таки сказал», — подумала Ольга.
— Значит, проговорился. — Букреев сокрушенно покачал головой. — Я-то думал, Райка уже знает.
— Но тогда бы и я знала...
Рая просила, чтоб это не от нее шло.
— Хм-м... Верно. Не учел Райкиной психологии.
— И что же: ты сам напросился? Или она?
— Я сам, — сказал Букреев. — И не напросился, а прямо вырвал из рук, увел, умыкнул, похитил... В общем, злоупотребил должностью.
— Надеюсь, ты доволен остался?
— Ну, такой задачи, в принципе, не ставилось...
— А какая ставилась?
— Послушай, Оля, — насмешливо сказал Букреев. — Странный у нас разговор. Другая бы уже этой тряпкой... А ты — спокойно пыль вытираешь!
— Юра, я же все-таки из профессорской семьи...
— Впервые, кажется, этому рад. Но зачем пыль на одном и том же месте вытирать? — Он помедлил, соображая, что если уж Володин обратил внимание... — А знаешь, Володин толк в женщинах понимает.
— У тебя даже глаза потеплели, — сказала Ольга.
— Да? — Букреев обеспокоенно подошел к зеркалу. — Ничего, на службе ему от этого все равно не легче. Ладно, бог с ним. Из него со временем хороший командир получится... Ну, нравится он мне! Ну?! Признаюсь!..
— А она действительно, пожалуй, приятная женщина. Случайно видела сегодня в магазине. С Володиным. Но я не знала тогда, что она у вас. Она же у Райки на лодке... — Букреев исподлобья взглянул на нее, и Ольга поправилась: — Она же раньше у Пономарева была.
— Была, — кивнул Букреев. — А теперь вот у нас.
— Ну да, но я об этом только сегодня узнала. О том, что у вас на лодке происходит, я же всегда последней узнаю. От других жен. Даже неловко бывает...
— А у нас ничего не происходит, Оленька. И вообще — давно привыкнуть пора: не первый год замужем.
— Я и привыкла. Приходится притворяться перед другими, что сама обо всем знаю.
— И правильно делаешь, — похвалил Букреев.
— Интересно, сколько ей лет? — спросила Ольга.
— Да как тебе, наверно.
— А в чем еще ты нас сравнивал?..
— Тебе что, — взорвался Букреев, — не о чем больше говорить сегодня?!
— Я не понимаю, почему ты так раздражаешься...
— Н-ну, хорошо... — Букреев откинулся на спинку кресла и поудобнее вытянул ноги. — Давай о ней поговорим...
— Если тебе так хочется, — послушно согласилась Ольга.
— Да, мне. хочется. Мне хочется!.. Ты, значит, остановилась на том, что она... приятная женщина. Так, кажется?
— Кто? — удивилась Ольга.
— Мария Викторовна, — сдерживая себя, пояснил Букреев.
— Так ее Марией Викторовной зовут?
— Кого, Оленька?
— Ну, Марию Викторовну, кого же?
— Да, — вздохнул Букреев, — Марию Викторовну зовут Мария Викторовна. Ты это совершенно правильно подметила.
— А она со вкусом одевается...
Ольга как будто бы снизошла до этого признания, позволила себе снизойти, как это может позволить женщина, не просто уверенная в своем превосходстве и не только в себе уверенная, но и в нем — так, по крайней мере, показалось Букрееву, — в прочной его привязанности, которая никуда не может от нее деться, что бы ни происходило на этом свете. Только сейчас Букреев и подумал, впервые обратил внимание, что Ольга ведь ни разу в жизни ни к кому не ревновала его. Хорошо, пусть он не давал ей для этого никаких особенных поводов, но такая уверенность за него вдруг покоробила Букреева, потому что была, оказывается, для него в чем-то все-таки унизительна, что ли...
— Она вообще, должно быть, толковая баба, — сказал Букреев. — Лабораторией в институте заведует, кандидат наук...
— Наверно, неглупая, — согласилась Ольга. — Умеет подчеркнуть в себе то, что следует...
— А... есть что подчеркивать? — чуть заинтересованно спросил Букреев.
От Ольги это не ускользнуло, но и не особенно тронуло, даже совсем не тронуло: ничего не случилось, зря только Райка взбаламутила, вечно ей кажется, что мужей уводят...
— Ну как же, — проговорила Ольга, решив уж до конца быть объективной, — фигура, например, как у девушки...
— Ты и это заметила? — удивился Букреев. — Она же в пальто была!
Ольга снисходительно взглянула на мужа: при чем тут пальто? Разве через одежду трудно понять? Нет, за него можно было не волноваться.
— Так, говоришь, хорошая фигура? — спросил Букреев.
— Я же сказала: как у девушки!.. Даже как у подростка. Таким рожать только трудно...
Букреев усмехнулся:
— А вы никогда друг друга не перехвалите...
— Тебя задела моя объективность? — Ольга обиделась. — Прости, не знала.
— Ну что ты! — Букреев пересел к телевизору. — Просто теперь повнимательнее буду... Так, говоришь, интересная передача?..
Когда по дороге в плавательный бассейн они с Володиным зашли на минуту в магазин и Мария Викторовна выбирала для себя резиновую шапочку, она услышала, как штурман за ее спиной с кем-то поздоровался. Женский голос был приятным, а учтивость, с которой Володин ответил на какой-то вопрос, показалась Марии Викторовне чуть-чуть иной, чем при обычной встрече со знакомой женщиной.
Интересоваться было неприлично, но, чувствуя на себе изучающий взгляд, Мария Викторовна все-таки обернулась. Миловидная, немного уже полнеющая женщина ее лет в каракулевой шубке, не успев придать своему лицу определенное безразличие, смутилась, отвела в сторону красивые серые глаза с близоруким прищуром, но Мария Викторовна успела понять, что это был не тот короткий, как бы в одно касание, оценивающий взгляд, которым, сами этого не замечая, обмениваются при встрече незнакомые женщины, а взгляд присматривающийся, взгляд человека, который уже кое-что слышал о тебе раньше, взгляд женщины, сравнивающей с собой... И это бы еще бог с ним, но Мария Викторовна успела уловить и явное успокоение, промелькнувшее на лице этой женщины от такого сравнения с собой, и это чуть задело Марию Викторовну. И еще: в эту же секунду пришло к ней непонятное ей самой ощущение уверенности, что она знает, кто эта женщина.
Взяв покупку, Мария Викторовна быстро пошла к выходу, зная, что Володин тут же, на глазах этой женщины, вынужден будет догонять ее. Володин, собственно, был ни при чем, и совсем не хотелось ставить его в неловкое положение перед этой женщиной, но пусть все-таки с ней попрощаются сейчас второпях...
Володин сразу же догнал ее, и Мария Викторовна, как бы между прочим, сказала:
— До чего же лицо знакомое!..
— Чье? — не понял Володин.
— Да этой женщины... Ну, в магазине...
— А!.. Так это же Ольга Владимировна, жена командира.
Марии Викторовне пришлось удивиться, хотя она и без Володина уже знала об этом, а все, что прибавилось к ее знанию о жене Букреева, — было только имя-отчество: Ольга Владимировна.
Значит, Ольга... Оленька... Олюшка... Мало ли как?..
— Красивая женщина, — сказала Мария Викторовна.
— Ну, еще бы!..
Возглас штурмана относился все-таки скорее не к жене Букреева, а именно к Букрееву, то есть не к тому, что у командира жена красивая, а что как же ей не быть красивой, как же это у Букреева могло бы иначе быть.
Мария Викторовна улыбнулась про себя и невольному тону Володина, и странному стечению его и своих мыслей: ведь она сама тоже так считала, еще даже не зная в лицо жену Букреева. И окажись все иначе — как, вероятнее всего, и должно было случиться, потому что между тем, что есть сам Букреев и что внешне представляет собой его жена, никаких, конечно, закономерностей быть не могло, — окажись все не так, как она заранее почему-то решила и как убежденно считал Володин, Мария Викторовна, возможно, и разочаровалась бы, ей, наверно, стало бы немного обидно за Букреева. Но сейчас, убедившись, что предположение ее оказалось правильным, она почувствовала, что не то чтобы расстроена этим или тем более как-то уязвлена, — ничуть! да и с чего бы это вдруг? по какому, наконец, праву? — а совсем-совсем другое, никак уж с этим не связанное: просто ей вдруг непонятным стало свое желание сходить в бассейн. И как это она вообще решила идти туда, когда на лодке столько работы? Но уже не идти сейчас, сослаться внезапно на свою занятость, на глазах у Володина передумать, она тоже не могла...
Потом Володин ее долго уговаривал поужинать вместе в кафе, взглянуть на танцы в Доме офицеров, доказывая, что, увидев одну достопримечательность их городка — бассейн, не стоит лишать себя и других, в этом, наверное, был какой-то резон, потому что сегодня даже сама мысль о предстоящей вечером работе была ей противна, но Мария Викторовна все-таки отказалась, и Володин, кажется, серьезно обиделся. Пришлось пообещать как-нибудь в другой раз сходить, через несколько дней.
Несмотря на позднее время, она застала на лодке Варламова, удивилась и озабоченному лицу его, и тому, что он не дома, — всех же, кажется, отпустили. А Варламов, увидев ее, очень обрадовался:
— Мария Викторовна, у Сартании что-то с акустической станцией. Может, посмотрите? Это же по вашей части. А?
У нее и своих дел было по горло, не ладилось до сих пор с датчиками, но отказать она не могла, да и хорошо понимала, что значит такая неисправность за два дня до выхода на торпедные стрельбы. Вот только неловко как-то в чужие дела лезть, неизвестно еще, как Сартания посмотрит на это.
— Сартания у вас — хороший специалист, — сказала она.
— Я знаю, — согласился Варламов. — Но нам обязательно к утру нужно закончить. Понимаете?
Она поняла: утром надо доложить Букрееву, что станция в строю. Иначе... Иначе ей уже заранее жаль было и Варламова, и Сартанию, и она согласилась.
Выдвинув один из блоков станции, Сартания внимательно осматривал его, сверяясь со схемой. Они уже проверили несколько таких блоков, но в чем причина — так и не доискались пока.
— Ничего себе подарочек командиру!.. — вздохнул Сартания.
— Товарищ капитан-лейтенант, а что, если трансформатор? — спросил матрос-акустик. В рубке было жарко, и он включил кондиционер.
— Эх, Картышев... Твоими бы устами... — Тут Сартания замолчал, потому что хотелось сказать, что хорошо бы, если бы мысль о трансформаторе, высказанная матросом Картышевым, оказалась истиной, но в голове путалась другая пословица: «Устами младенца глаголет истина». Это не годилось, и Сартания, помолчав, сказал без особой надежды:
— Ну, давай прозвоним на всякий случай...
Картышев принялся измерять напряжение на клеммах, мечтая о том, чтобы именно здесь и оказалась причина неисправности, — тогда бы уже никто не считал его салагой, но с трансформатором все было нормально. Так и пришлось доложить.
— Плохо, если нормально, — сказал Сартания. — Мы с тобой, кажется, и за ночь не управимся, если по порядку идти... — Он взглянул на часы и присвистнул: девятый час, скоро уже сынишка спать ляжет...
— Вот женишься, Гриша, — сказал он Картышеву, — обязательно сына сам воспитывай... Давай-ка еще здесь проверим.
— А если дочь? — улыбнулся Картышев. Уже сама мысль, что у него когда-нибудь может быть сын или дочь, развеселила Картышева. Его самого-то еще никто и не называл по имени-отчеству, разве в торжественных случаях — когда аттестат зрелости в прошлом году вручали да на комиссии в военкомате. И вдруг — нате вам: сын или дочь!..
— Дочку тоже лучше самому воспитывать, — сказал Сартания. — Чтобы мужу хорошей женой была. А уж сына — обязательно самому! А то прихожу — спит, ухожу — спит... Без отца фактически растет парень. Как, понимаешь, какой-то круглый сирота!
— Но у него же мать есть...
— А!.. — отмахнулся Сартания. — Разве женщина сумеет мужчину воспитать? Ей же главное, чтоб ребенок тихим рос. Слушай, а что, если... — Сартания подумал-подумал, сверился со схемой, полез проверять, но и тут все нормально было. — Думал, хоть к вечеру домой попаду, — пробормотал Сартания. — Старпом на корабле еще?
— Он сказал, что будет здесь, пока не исправим.
— Это хорошо, — улыбнулся Сартания. — Интересная у людей натура: старпом не дома, а мне почему-то уже легче. Не один я не дома...
— Сартания, — сказал по трансляции Варламов, — вы меня думаете сегодня к жене отпустить?
— Боюсь, что нет, товарищ капитан второго ранга.
— Эх, Сартания, плачет по вас гауптвахта... — Динамик смолк.
— Вытаскивай другой блок, — хмуро сказал Сартания.
— На свежую голову мы бы в два счета нашли. Утро вечера мудренее, — осторожно заметил Картышев.
— Ты что, фольклор собираешь, да?! — возмутился Сартания. — Или ты все-таки военнослужащий? Вытаскивай блок!
Они оба снова склонились над схемами и проводами...
— Можно к вам? — спросила Мария Викторовна, заглядывая в рубку.
— А, Мария Викторовна!.. Прошу, прошу... — Сартания вежливо поднялся перед ней.
— Мне старший помощник сказал... — Она помялась, выбирая слова помягче, чтобы не задеть самолюбия предупредительного капитан-лейтенанта. — Я не могу помочь?
— Помочь?! Помочь... — Сартания задумался. — Если это, конечно, не очень затруднит вас...
Он, бедный, даже смутился.
— Не затруднит, — улыбнулась Мария Викторовна.
— Большое спасибо, — с чувством сказал Сартания. — Тогда передайте, пожалуйста, вахтенному... Пусть чайку принесет. Только покрепче.
Мария Викторовна вспыхнула: очень уж это все смахивало на какую-то насмешку, — но Сартания так вежливо и серьезно, с заранее выраженной на лице благодарностью смотрел на нее, что она, сделав над собой усилие, чтобы не одернуть его, снова улыбнулась и, безмятежно проговорив: «Хорошо, хорошо, что за вопрос!», вышла из рубки.
«Вон ты какой! — думала она, разыскивая вахтенного. — Ну, ладно... Теперь я тебе обязательно исправлю эту станцию. Именно тебе! Хоть всю ночь просижу, а неисправность тебе баба найдет, которая, по-твоему, только чаем и может помочь...»
— Она акустической лабораторией заведует, — напомнил Картышев, когда Мария Викторовна ушла. — Кандидат наук...
— У нас, между прочим, тут не диссертации защищают, — сурово сказал ему Сартания. — Тут разбираться надо. Помочь!... — возмутился он, вспомнив ее предложение. — Двое, понимаешь, взрослых мужчин не разберутся пока, а одна женщина — разберется, да?
Насчет взрослых мужчин матросу Картышеву понравилось: может, товарищ капитан-лейтенант в чем-то и прав, но, с другой стороны...
— У нас равноправие, — сказал Картышев.
— А кто против? — удивился Сартания. — Пусть даже профессором будет! Академиком! Никто не запрещает... Но это же давно известно: как только женщина появится — вся электроника из строя выходит. Как у нас теперь...
— Это мистика, товарищ капитан-лейтенант, — возразил Картышев.
— Мистика? Не знаю. Умные люди говорят...
— Ничего не понимаю, — глядя на измерительный прибор, сказал Картышев.
Сартания заглянул ему через плечо:
— Зашкаливает? Вот!.. А ты говоришь — мистика... Значит, уже опять где-то поблизости.
Они оба выжидательно посмотрели на дверь. С подносом, с двумя стаканами чаю и печеньем вошла в рубку Мария Викторовна. Сартания и Картышев быстро переглянулись,
— Не умеют у вас чай заваривать, — сказала Мария Викторовна, быстро и ловко освобождая место для подноса. — Учить пришлось. Пейте, пожалуйста.
Она присела в сторонке на свободный стул.
— А вы? — спросил Сартания.
— Не беспокойтесь, я не хочу.
— Э, нет! — Сартания решительно встал. — Женщина в гости пришла, а мы тут, понимаешь...
Он вышел из рубки, а Мария Викторовна вздохнула про себя: «Опять в гости попала... Хорошо, хоть Букреева нет на лодке».
— Так в чем у вас загвоздка? — спросила она у матроса. — Пейте чай и рассказывайте.
Это было почти как приказание, а Картышев уже научился подчиняться.
— Развертки на индикаторе нет. — Он отпил большой глоток. — Товарищ капитан-лейтенант говорит, что всю ночь придется искать. Я-то ладно, а у него сынишка в десять спать ляжет.
— Ну и что? — Не поняла она, какая тут связь.
— А он сам хочет его воспитывать. Женщины-то не умеют...
— Кто это вам сказал? — Мария Викторовна взяла со столика схему.
— Так это известно. Умные люди говорят...
— Вот как?! — Схема была знакомой, и знала она, где тут самое уязвимое место. — Высокое подается на трубку?
— Проверяли уже...
— Блок развертки?
— Смотрели. Почти всё прозвонили.
— А здесь сколько?
Картышев посмотрел в схему и снисходительно пояснил:
— Ну это же понятно: четыреста герц.
— Все понятно, — осадила его Мария Викторовна, — а развертки до сих пор нет.
— Найдем, — сказал Картышев, — куда ей деться? У нас как-то в Атлантике был случай...
— Тогда остается... Скорее всего модулятор, — сказала Мария Викторовна.
— Вряд ли...
— А вы все же проверьте, — мягко, но настойчиво сказала Мария Викторовна.
Картышеву неудобно было отказывать, он вытянул блок и начал замеры. Мария Викторовна нетерпеливо поглядывала на дверь и мысленно торопила: «Ну, скорее, скорее же!» Все должно произойти до того, как появится гостеприимный Сартания...
— Есть... — как-то растерянно, еще не веря себе, сказал Картышев. — Есть развертка...
— Вот теперь другое дело! — Вошел Сартания с бутылкой и стаканом в руках. — Будем пить чай с клюквенным экстрактом.
— Товарищ капитан-лейтенант... — начал Картышев, покосившись на неподвижную стрелку прибора.
— Подожди, — с упреком произнес Сартания. — Видишь, с женщиной разговариваю! И чему вас только в школах учат?!
— Так нашли же, товарищ капитан-лейтенант!
— Что... Что нашли?
— Мария Викторовна сразу нашла! — возбужденно сказал Картышев. — Оказывается, модулятор...
Сартания недоверчиво посмотрел на Марию Викторовну, быстро наклонился к прибору, взял себя в руки и поучительно сказал своему подчиненному:
— Вот видишь!.. А мы бы еще тут... целый час провозились!
Жалко ей стало Сартанию, поруганную его мужскую гордость, и она призналась:
— Просто схема знакомая... В нашем институте делали.
— А, тогда понятно, — важно кивнул Сартания. Ему вроде бы даже полегчало от ее слов. — Ну что ж... Спасибо, Мария Викторовна...
В его тоне было столько великодушия, словно благодарность, исходящая от него, уже сама по себе значила гораздо больше, чем то, за что он благодарил ее, и Мария Викторовна с сожалением подумала, что никак, нисколько не проучила его и что не с ее, видно, характером давать кому-то уроки.
Все было, как бывало: кафе в Доме офицеров, танцы, знакомство во время танца, с той только разницей, что женщина, с которой он познакомился, была в очках с тоненькой золоченой оправой. Очки очень шли ей — интеллигентная, должно быть, особа, — а то, что она почти все время молчит, так это, пожалуй, и к лучшему: самому давно уже надоели обязательные банальные разговоры во время танцев.
Володин подумал, что, как это ни странно, ему ни разу еще не приходилось видеть, как женщина снимает свои очки, то есть как бывает, если она в очках, когда же это она, в какой момент, успевает их снять...
— Интересно, — спросила она потом со слабой, чуть виноватой улыбкой, — кто-нибудь из женщин устоял перед тобой?
Когда-то ему бы это польстило, впрочем, и сейчас, конечно, ее слова были приятны, но ему еще и подумалось — совсем уж, наверное, некстати, — что сказала она это скорее все-таки для себя, чтобы оправдаться, может быть, не только в его, но и в своих глазах за сегодняшний вечер.
Хотелось ответить, что бывали, бывали в его жизни и такие женщины, только он всегда торопился уйти от них: слишком мало было времени, чтобы оставаться рядом... Но разве это было важно и нужно сейчас?
А что вообще было важно сейчас и нужно?
— Ты мужа любишь? — зачем-то спросил он. Понимал, что не надо бы, что и непорядочно, наверно, об этом сейчас спрашивать, не по-мужски это, а вот — спросил все-таки. Нужно же было понять когда-нибудь, отчего все это случается.
— По-своему, наверно, люблю, — спокойно сказала она, глядя прямо перед собой блестящими в темноте зрачками.
«Когда это она очки сняла? — подумал он с безразличием. — Значит, по-своему любит...»
— А со мной зачем же?.. — грубо спросил он. Куда уж грубее...
— Понравился очень, — ласково проговорила она.
— Или просто от скуки, — сказал он.
Она тихо рассмеялась и нежно, легко погладила его лицо кончиками пальцев.
— Разве тебе было плохо со мной?
Нет, ему не было плохо. Но хотя ничего, кроме благодарности, он не испытывал сейчас к этой женщине, было на душе грустно, и как-то очень бледно, невнятно мелькнула вдруг мысль — она была для него внове, и он с удивлением чуть задержался на ней, — мысль о том, что в таких отношениях, как сегодняшние, есть что-то уже не устраивающее его, и смутное беспокойство, даже чувство какой-то вины, что ли... Его вины? Перед кем?..
Володин снова подумал об этом, уже выйдя на шоссе и садясь в кабину попутного грузовика. Но подумалось теперь как-то отчетливее, и не об ее нечестности перед мужем, а о нечестности своей, именно о своей вине перед человеком, которого он вообще-то знал, наверно, в лицо, может, даже здоровался с ним, не думая тогда, что вот так все случится.
Тут он попробовал даже высмеять себя перед самим собой за посетившее его вдруг невзрослое, ненужное и глупое угрызение совести. «Ты же взрослый человек», — сказал он себе укоризненно. «Ты же взрослый человек», — пробормотал он вслух, а шофер с удивлением взглянул на него и усмехнулся.
«И вообще, все мы взрослые люди», — снова подумал Володин, имея в виду уже не только себя, но и ту женщину.
А все же у него на душе было бы гораздо спокойнее сейчас, служи, например, ее муж на берегу. Но в том-то и дело, что он был сейчас в море, где-то в Атлантике или в Средиземном, там, где завтра мог быть и сам Володин.
И было сейчас то странное, почти смешное и, уж во всяком случае, труднообъяснимое в эти минуты чувство какой-то даже мужской солидарности не вообще с этими людьми, но именно с ее мужем, а ее вина — была же ведь все-таки и ее вина? — казалась теперь виной не только перед одним ее мужем, но перед всеми, кто был с ним в море. И, значит, его, Володина, вина — тоже...
Можно было очень легко представить себе, чем они там, на корабле, заняты в это время суток. По штурманской привычке Володин тут же, незаметно для себя, взял поправку на часовой пояс, увидел их всех на боевых постах, а прежде всего, конечно, штурмана в его рубке, увидел большой самодельный календарь, специально вывешенный в центральном в первый же день плавания, вспомнил, как они с нетерпением считают и пересчитывают дни, оставшиеся до базы, как карандаш вахтенного офицера старательно, с удовольствием вычеркивает еще одну клеточку этого календаря. Вспомнил, как они вообще там истосковались по своим женам. И от всего этого сегодняшний вечер, который еще недавно казался ему удачным, хотелось просто забыть, как будто его и не было.
Володин тут же допустил удобную для себя мысль, что если такая женщина и пошла на близость с тобой, то это случилось не оттого, что перед ней был именно ты, с определенными какими-то достоинствами, а просто потому, что ты вовремя оказался рядом, и что если б не ты, то все равно, рано или поздно, это у нее случилось бы с другим. И эта мысль, которая, по существу, должна была задеть его самолюбие и в другое время показаться просто обидной, раз вообще дело не в нем, Володине, и не в его достоинствах, — эта мысль не смутила его, не обидела сейчас, наоборот, он с облегчением ухватился за нее: так ему было проще и спокойнее, ведь тогда с него как бы снималась значительная доля вины перед тем, другим человеком, который был сейчас в море.
А вообще-то Володин все-таки удивился, что слишком долго думает о какой-то своей вине. Раньше, совсем еще недавно, подобные мысли вроде бы и не приходили ему в голову. И чтобы избавиться от них, он стал думать о том, что, встречая в своей жизни женщин, он все-таки так и не узнал до сих пор, что же это такое, когда тебя ждут, ждут всегда, ежедневно, а не в какой-то один определенный вечер.
И думалось ему, когда он подходил уже к казарме, поднимался на второй этаж, открыл дверь каюты и осторожно, стараясь не разбудить Филькина и Редько, прошел к своей койке, — думалось ему о том, что если он вдруг не приходил в один из вечеров к ожидавшей его женщине, то у нее вряд ли возникало беспокойство лично о нем, а если какое-то чувство и появлялось, то скорее всего только досада, обида или злость, просто, наконец, сожаление о своем времени, потраченном на это ожидание. И ничего больше.
Лодка отошла от пирса и потянулась к фарватеру. Уже улеглась обычная суета, на мостике остались только командир, старпом и сигнальщик, и Букреев был доволен, что командующий сидит внизу, не стесняя своим присутствием его командирских действий.
С ними собралась идти в море и Мария Викторовна, но Букреев, хорошо представляя себе удивление и старпома, и других офицеров, знающих железное его правило никогда не брать в море посторонних, если это только в его власти — а сейчас это было в его власти, — отказал ей. Чувствуя почему-то необходимость хоть немного смягчить свой отказ, Букреев шутливо сказал ей, что он, разумеется, не может серьезно относиться к старинной морской примете насчет женщины на корабле, но торпедные стрельбы на приз главкома настолько ответственное дело, что поневоле становишься суеверным, да и выходят-то они всего на два дня...
Лучше бы она настаивала, пусть бы даже обиделась — ему, возмущенному ее непониманием, что им всем не до науки сейчас, было бы легче чувствовать свою правоту, — но Мария Викторовна, вежливо улыбнувшись и его шутке, и его отказу, молча отошла от Букреева, не подозревая, как близок он был к тому, чтобы остановить ее, изменить решение, не заботясь уже, что подумают об этом его подчиненные. Для этого ей надо было хотя бы обернуться...
— Старпом, вы это серьезно мне доложили? — спросил Букреев, не сомневаясь, что несерьезно такое никто никогда не докладывает.
— О чем, товарищ командир?
— Ну, что неисправность она помогла найти...
— Так точно.
— Бедный Сартания... И как он только перенес это?! Жаль парня.
— Да... А интересная женщина, — сказал Варламов.
— Интересная? — Букреев в принципе был с этим согласен, но мало быть интересной, чтобы станцию исправить. Вот толковая — другое дело. Они-то хоть понимают это? Или только и заметили, что смазливая?.. — Как там Володин?
— В каком смысле, товарищ командир?
— Как бы у нас и другие станции не повыходили из строя, — добродушно сказал Букреев. — Дурной пример Сартании...
Варламов понял и улыбнулся:
— Нет, товарищ командир, штурман пока сигналов бедствия не подает.
— Значит, будем надеяться, у него все в порядке.
— Не думаю, — по-своему истолковал Варламов слова командира. — Мне кажется, даже у штурмана ничего не выйдет.
Букреев вопросительно взглянул на него.
— Не из тех она, — пояснил Варламов.
— Не из тех?.. — Букрееву приятно было, что вот и старпом так считает, хотя возможности штурмана Варламов мог и недооценить. — В своих офицеров верить надо, — сказал Букреев. — Не из тех!..
Снизу начал кто-то подниматься на мостик, и по медленной, спокойной манере — у них на лодке никто так не позволил бы себе тянуться по трапу — Букреев с досадой понял, что командующий все-таки не усидел внизу.
Варламов сразу же уступил свое место на мостике, командующий поблагодарил, что очень удивило старпома, потому что у них на лодке не было принято, чтобы командир, скажем, благодарил за что-то своего старпома. Букреев тоже услышал эту благодарность, и ему подумалось вдруг о возрасте командующего, о неизбежной, видимо, доброжелательности, которая приходит с этим возрастом, даже о некоторой, что ли, сентиментальности. Хотя тут же Букреев должен был признаться, вспомнив некоторые встречи с командующим, что тот бывал совсем не таким уж добрым и при случае так умел отчитать провинившегося, вроде бы и не повысив ни разу голоса, что из его кабинета вылетали, как из парилки.
— А как второй корабля начальник — сдал на самостоятельное управление лодкой? — спросил командующий.
— Так точно, — ответил Букреев, поняв, что речь идет о старпоме.
Командующий уловил в тоне Букреева даже некоторое недоумение: мол, как же на моем корабле старпом мог бы до сих пор не сдать на самостоятельное управление. И понял еще, что то была не только обида за себя, но и за свой корабль, а командующему нравились командиры, которые умели обижаться за свой корабль, за экипаж, за своих подчиненных.
— Понятно, — кивнул командующий. — Старпом, замените командира.
— Есть, товарищ командующий.
Они проходили сейчас как раз самое трудное место фарватера, и тут бы, конечно, по мнению Букреева, не стоило отдавать управление кораблем в другие руки, но командующий есть командующий, и не соглашаться с его указанием можно было разве что в мыслях, да и то ненадолго.
Букреев неохотно посторонился, пропуская старпома на свое место, но все же остался за его спиной, чтобы можно было успеть вовремя вмешаться.
— По причине крепкого ветра или других обстоятельств? — даже не оборачиваясь, но все же заметив эту предосторожность командира, насмешливо поинтересовался командующий.
— Исключительно из-за крепкого ветра, товарищ командующий, — невозмутимо сказал Букреев.
«Ну да, — усмехнулся про себя командующий. — Разве имеет право старпом — твой старпом! — хоть в чем-то ошибаться при мне? Разве ты можешь допустить такое?»
Но Букреев как раз меньше всего заботился уже о том впечатлении, которое может сложиться у командующего и о старпоме, и о нем самом. С первой же команды, когда Варламов передал на машинные телеграфы «левый средний вперед», Букреев не удержался: не мог он не вмешаться в действия своего старпома, раз эти действия, по его мнению, вызваны были не спокойным расчетом, а желанием — как бы специально для чужого глаза — совершить маневр покрасивее.
— Отставить, старпом, — негромко сказал он. — Не на извозчике катаетесь.
— Есть отставить... Внизу!
— Есть внизу!.. — отозвались из центрального.
— Стоп, «левый...» — Варламов, прикусив губу, ждал дальнейших указаний.
— Достаточно «левый малый вперед», — уже спокойнее сказал Букреев, — а то потом трудно одерживать лодку.
— Есть «левый малый вперед»...
Командующий молчал. В действиях старпома он не усматривал особой ошибки и был недоволен вмешательством командира.
Но, даже чувствуя это молчаливое неодобрение, Букреев все-таки продолжал, по сути, управлять лодкой, с той лишь разницей, что передавал свои приказания на машинные телеграфы через старпома. И хотя в глубине души он сам понимал, что старпом вполне справляется сейчас с командирскими обязанностями, не мог он спокойно смотреть, как его лодкой командует другой человек.
Когда прошли наконец последнюю узкость, Букреев спросил:
— Товарищ командующий, разрешите командовать лодкой?
— А разве до сих пор не вы командовали? — усмехнулся командующий.
— Никак нет. Командовал старший помощник.
— Что ж, если так, то командовал он неплохо. Пусть еще покомандует. Вызовите на мостик вахтенного офицера, а меня чаем угостите.
— Есть, товарищ командующий.
Букреев спустился в центральный вслед за командующим, так напоследок взглянув на старпома, что Варламов тут же ответил «есть!», давая понять своему командиру, что этот взгляд вполне заменил инструктаж о бдительном несении ходовой вахты.
В кают-компании давно уже находился на всякий случай мичман Бобрик, имея в полной боевой готовности крепко, до черноты заваренный чай и заранее зная из рассказов других интендантов, что командующий как раз это сейчас и потребует.
Поздоровавшись с Бобриком за руку, как со старым знакомым, командующий открыл было рот, чтобы спросить себе и командиру чай, но Бобрик, упредив это желание ровно на секунду, пригласил их обоих к столу, где накрыто было на две персоны. Командующий остался доволен и понятливостью интенданта, и крахмальными салфетками, и, главное, крепким душистым чаем.
— Я вижу, командир, у вас люди все понимают с полуслова, — одобрительно сказал он.
— Не всегда, — сдержанно ответил Букреев, который не любил, чтобы его подчиненных хвалили в их присутствии. — Тут еще надо поработать, товарищ командующий...
— Лимон? — предложил польщенный словами командующего Бобрик.
— Не надо, — остановил его командующий.
— Я и сам не люблю, — словоохотливо объяснил Бобрик. Приятно было, что у них одинаковый вкус. — От лимона только цвет теряется.
— Это точно, — согласился командующий. — А сервиз у вас приятный, — усмехнулся он. — Недавно, мичман, достали?
— Так точно, — с готовностью доложил Бобрик, потеряв на секунду бдительность, но тут же наткнулся на укоризненный взгляд командира, понял моментально свою оплошность и скороговоркой, как будто его просто перебили, добавил: — Так точно — никак нет, товарищ командующий. Он у нас давно, этот сервиз.
Командующий посмотрел на Букреева.
«Врет ведь?» — глазами спросил он.
«Конечно, врет», — так же молча ответил ему Букреев.
«А ведь это, вообще говоря, безобразие, командир».
«Вообще говоря — да, — спокойно согласился Букреев. — Но вот и ковер, например, тоже не вообще стелют в проходе отсека — лишняя пыль, лишняя забота, и к тому же изнашивается довольно скоро, — а стелют его, когда начальство приезжает. И никто, кажется, еще не обошел тот ковер стороной — ни здесь, на лодке, нигде...»
Вот как бы мог продолжить Букреев, но, во-первых, не вслух же, а потом, это ведь и вслух понять трудно...
— Мичман... — обратился командующий.
— Долить? — с готовностью спросил Бобрик, берясь за ручку чайника.
— Не надо, я сам. Принесите-ка мою книжку. На столике лежит.
— Есть...
На флоте все знали, что командующий никогда не занимал командирской каюты, как бы давая понять, насколько высоко ставит он должность командира корабля, и Бобрик отправился в каюту старпома.
Когда книжка была принесена и они остались в кают-компании вдвоем, Букреев, скосив глаз на ветхую обложку, успел прочитать начальные слова:
«Уставъ военнаго флота...»
«Еще петровских или павловских времен, наверно, — усмехнулся про себя Букреев. — Беллетристика...»
Командующий вооружился очками, отчего лицо его сразу приобрело домашнее, неадмиральское выражение (тем более на нем-то и погон сейчас не было — такая же синяя спецовка, как у всех), и, отыскав в книге какое-то место, проговорил:
— После чая хочу угостить вас, командир, какой-нибудь наудачу выбранной сентенцией вот из этой довольно любопытной книжки...
«Наудачу выбранной!» — усмехнулся про себя Букреев.
— Вот послушайте, например... «Ежели капитан приметит каковое-либо небольшой важности упущение, тогда напоминает ему...» Речь идет о вахтенном офицере, — пояснил командующий, — «...тогда напоминает ему о том тихо, так, чтобы подчиненные того не слыхали и не потеряли к вахтенному должного уважения...»
«Понятно, — подумал Букреев. — Но когда я старпома поправлял, на мостике никого и не было... Ну, кроме сигнальщика...»
— И вот еще, — сказал командующий. — Это, видимо, как назидание командиру: «Когда же приметит, что вахтенный по своему неискусству подвергает корабль каковой-либо опасности, тогда капитан отказывает ему от команды...»
«Смотри ты, как нежно, — подумал Букреев, — «отказывает»! Не гонит с мостика, а «отказывает от команды»!»
— «...и сам приемлет рупор, — продолжал читать командующий, — то есть повелительную трубу, и командует, доколе корабль будет вне опасности...» Красиво все-таки говорили когда-то, — командующий захлопнул книгу. — «Повелительная труба»... Красиво, — повторил он. — По-русски, четко сказано. А мы зовем это мегафоном.
«Мы его и просто «матюгальником» называем, — подумал Букреев. — И звучит это совсем не хуже «повелительной трубы», и тоже, кажется, вполне по-русски. Но все-таки на мостике я был прав. Речь-то о корабле идет, а не о какой-то там безделушке».
— А старпом у вас действительно ничего. Грамотный офицер, — сказал командующий.
«Ты бы об этом Мохову сказал, — подумал Букреев. — Ну, ничего, все равно пробьем».
Командир соединения контр-адмирал Осокин, которого Мохов замещал, должен был недели через две вернуться из плавания, и Букреев надеялся, что со старпомом вопрос решится: пойдет он на командирские классы, хочет этого Мохов или нет.
— А вы своему старпому побольше самостоятельности давайте, — сказал командующий. — Если, конечно, доверяете ему, — слегка поддел он Букреева, на что тот, не утерпев, ответил, что он старается не держать на своем корабле людей, которым хоть в чем-то не доверяет.
Командующий понимающе кивнул, показывая этим, что полностью согласен с такой линией командира. Правда, тут же, похлопывая ладонью по книге, счел нужным процитировать, уже на память:
— «...но в частную команду по их должности входить не должен... и повелевает ими вообще, не входя в подробность...» «Входя в подробность», — пояснил он усмехаясь, — это то, что мы иначе называем «мелочной опекой». А то вот приучите к этому своего старпома, он так старпомом в душе и останется. Навсегда останется, даже когда уже и командиром назначат...
Они еще некоторое время поговорили о разном, потом обсудили подробно план выхода, уточнили все силы взаимодействия, с которыми предстояло работать в море, и командующий отпустил Букреева на мостик.
Порывистый ветер с западных румбов гудел в надстройке, как в вытяжной трубе, гнал короткую злую волну, срывая с нее пенистые гребни; потом он внезапно стихал, исчезал вовсе, как будто его и не было, но море уже никак не могло успокоиться.
Над головой медленно собирались и густели облака, наливаясь серой, сумрачной тяжестью. Букреев поежился, взглянул на горизонт и подумал, что погода эта — к долгому ненастью, а Редько стоял в надстройке рядом с боцманом — подышать поднялся — и вяло думал о том, что хорошо бы сейчас погрузиться, уйти на глубину и уже не всплывать до самой базы.
Боцман Луканец, невысокий, тщедушный на вид человек, старательно курил трубку вишневого дерева, очень гордился этим недавним приобретением и рассказывал о том, как, по его мнению, надо воспитывать подчиненных. Говорил он вполголоса, опасаясь, что может вызвать неудовольствие командира, который вообще не любил на мостике досужих разговоров и всегда требовал, чтобы каждый, кто хоть на несколько минут выходит наверх покурить, включался в наблюдение за морем.
— И вот что интересно, — делился своим опытом воспитателя боцман, — смотрю я, а у него ботинки, скажем, грязные. Вычистить поленился. Так? Беру сразу на заметку: раз у моряка не нашлось времени вычистить ботинки, ищи непорядок и в его заведовании... Так?
— Так, — вздохнул Редько. Он полусонно смотрел на боцмана, и его мало интересовало сейчас, о чем тот рассказывает, раздражал только этот его постоянный вопрос почти после каждой фразы: «Так?»
Было скучно, но Редько все-таки еще терпеливо и вежливо слушал. А Луканец, польщенный таким к себе вниманием, уже рассуждал о том, что уж больно моряк нынче умный пошел, грамотный больно. Так? А десятилетка — она ведь не только всякую там образованность дает. Она еще и гонору прибавляет. Даже и неизвестно, чего больше... Так? Каждый думает, что он особенный какой-то. Теперь, говорят, уже индивидуальный подход подавай, то есть к одному, скажем, так, а к другому иначе, не как к этому. Как будто они все разного звания. Так?
Редько рассеянно кивал и вдруг пожалел жену боцмана, которая ведь все это каждый день, наверное, слушать должна.
— А чего подходить? — спрашивал между тем Луканец. — Раньше не особенно и подходили, а матрос все одно нормальный был, может, даже еще нормальнее. Так?
— Не так, — сказал вдруг Редько из одного только желания хоть как-то воспротивиться этому назойливому «так».
— Почему — не так? — озадаченно спросил Луканец. Все его мысли, как ему казалось, до того стройно выстраивались и равнялись, будто даже грудь четвертого человека, то бишь четвертой мысли, в шеренге видна, как и положено, — так, значит, четко и правильно все было в его мыслях, и не ожидал он от Редько никаких возражений.
— Не знаю почему, — упрямо сказал Редько, — а только не так.
— Ну, как же! — возразил Луканец. — Раньше без всякой педагогии, по одним уставам и инструкциям... Но зато и работать с ними легче было. Так?
Редько обессиленно молчал.
— Вот видите, — сказал Луканец. — Раньше, помню, когда занятия с молодыми проводишь, они тебе прямо в рот смотрели. Под диктовку им говорилось. А теперь? Чуть, к примеру, что спутал немного — они уже и поправлять лезут...
Все сильнее укачивало, давно уже хотелось вниз спуститься, но Луканец говорил и говорил монотонным своим голосом, и, чтобы не обидеть его, Редько вынужден был оставаться в надстройке, дожидаясь хоть какого-то подобия паузы в боцманских размышлениях.
Он подумал в тоске, что если нудный человек на берегу — это неприятность, то в море он — уже целое бедствие, особенно на подводной лодке, когда от такого и деться-то некуда, и как же все это выдерживают подчиненные, которым по штату положено...
— Нет, — с горечью говорил Луканец, — грамотные больно стали, умные чересчур. А авторитет подрывается. Так?
— Боцман, — окликнул вдруг Букреев.
— Я, товарищ командир!..
— Ваши рулевые, оказывается, даже рубочный люк задраивать не умеют.
— Это почему это не умеют? — обиделся Луканец.
— Я вот и сам не пойму. Народ-то у вас толковый... Плохо, значит, учите.
— В базе устраним, товарищ командир, — заверил Луканец.
— Ну зачем же так долго ждать, — сказал Букреев не оборачиваясь. — Мечта ваша уже и сейчас вполне осуществима.
— Чего — сейчас?.. — переспросил растерянно боцман.
— Вызывайте на мостик свободных от вахты — и учите, — спокойно сказал Букреев.
— Есть, — понял Луканец и быстро спустился по трапу за своими подчиненными.
Проводив его глазами, Букреев подумал, что боцман Луканец ни к чему годен быть не может, пожалуй, как только стоять на рулях. Но в том-то и дело, что стоял он на рулях всегда очень надежно...
Редько отметил про себя непонятное благодушие командира, но как следует поразмыслить над этим не было уже времени: Букреев собирался лично снять пробу перед обедом, и если он найдет на камбузе хоть какой-то непорядок, то его благодушие на этом может и закончиться.
Пробормотав обычное: «Майор Редько спустился вниз» (правда, обычным это стало совсем недавно, и к слову «майор» Редько сам прислушался), Иван Федорович покинул мостик, спустился на камбуз, и его сразу же замутило от запахов пищи.
На электроплите что-то варилось, шипело, подгорало, в тесной выгородке было очень жарко, вентиляция почему-то не работала, а кок-ученик Политов, которого они впервые взяли с собой в море, ничему сейчас не учился: он крепко спал, удобно привалившись к дверце провизионки и разбросав по палубе ноги. Лицо его было добрым, губастым и даже во сне — ленивым. И вентиляцию, значит, выключил, чтобы она ему не мешала своим шумом...
В молодые лейтенантские годы Редько, стесняясь своих офицерских прав, может, и не разбудил бы Политова, ну в крайнем случае слегка бы пожурил, стал бы его убеждать, что грязь на камбузе — это нехорошо, беспорядок — нехорошо и сон на вахте — тоже нехорошо.
Но майор Редько был уже достаточно умудрен службой и понимал, что мягкость к одному какому-нибудь разгильдяю оборачивалась на подводной лодке ущемлением прав многих других людей и, значит, все-таки не была добротой...
Редько через вахтенного вызвал интенданта, который был Политову непосредственным начальником: слишком мало оставалось времени до прихода на камбуз командира, чтобы Политов теперь один смог навести должный порядок.
Когда мичман Бобрик, обеспокоенно вспотев от срочного вызова, — думал, командир вызывает, — спустился на камбуз и застал там врача, он, сразу успокоившись, позволил себе шутливо представиться: «Мичман Бобрик, Советский Союз».
Редько шутки не принял, а строго указал на спящего Политова (Бобрику всегда требовались бесспорные доказательства), на весь этот бедлам вокруг — так и пришлось выразиться, потом, взглянув на часы, добавил только, что командир должен появиться на камбузе с минуты на минуту.
Бобрик, зная за собой умение всегда все достать и к сроку, назначенному начальством, четко исполнить любое порученное ему дело, позволял себе держаться с упрямым достоинством, даже и чувствуя иногда какую-то вину или упущение. Он считал, что если уж у него могут найти беспорядок, то что же тогда говорить о других интендантах, и поэтому всегда обижался на любое замечание, если оно исходило не от Букреева.
Он и сейчас стал бы доказывать, что грязь на камбузной палубе — разве же это грязь? — это просто вода, а некоторый беспорядок у плиты — так у любой самой чистоплотной хозяйки не бывает чище, когда она готовит обед. Ну а то, что кок вроде бы уснул, — так он, наверно, и не спит, просто глаза прикрыл... Тут Бобрик повысил бы голос, чтобы кок проснулся... Но, во-первых, Политова перевели к ним с другой лодки, и почему это он, Бобрик, должен отвечать за то, как где-то там до него воспитали этого кока: он, Бобрик, не исправительная колония для трудных детей, а во-вторых, — и это сейчас было главное, чем руководствовался мичман Бобрик, — командир действительно мог появиться с минуты на минуту.
Бобрик тряхнул за плечо кока, тот вскочил, приходя в себя после сладких снов, и тут-то Бобрик дал волю своей требовательности. Он водил за собой Политова и показывал ему, как везде грязно, как небывало грязно у них на камбузе, он придирался и совсем уже к мелочам, так что Редько, наблюдая это, готов был чуть поумерить пыл Бобрика, потому что и Политова становилось жалко, да и содержался камбуз в основном вполне прилично. Но вот-вот должен был спуститься сюда командир, и лучше уж немного переборщить.
Вызванные Бобриком коки и рабочие по камбузу срочно принялись наводить порядок, и, когда Букреев наконец спустился туда, все блестело, работала вентиляция, а. температура почти достигла границ комфорта.
Единственное, что как-то в спешке выпустили из виду, была поварская куртка Политова, которую тот успел привести в совершенную негодность уже за несколько часов своего пребывания на камбузе.
Букреев, обнаружив в довольно тесном помещении сразу и врача, и интенданта, и всех коков, понял, что криминала он теперь не найдет, но вовсе не жалел об этом, считая, что иногда и похвалить надо и что вообще не следует приучать подчиненных к сплошным только замечаниям.
Четко доложив о том, что приготовлено на обед, мичман Бобрик скромно, но с достоинством отступил в сторону, чтобы показать командиру свое заведование в полном его блеске и великолепии. И было это тоже красиво и четко — то, как он отступил в сторону, — и почти невозможно в такой тесноте.
Букреев, посмеиваясь про себя (в море он вообще был как-то терпимее), снял пробу, хотел уже сдержанно похвалить коков — рассольник и шашлык были приготовлены хорошо, — но, взглянув случайно на Политова, нахмурился.
— Летаете-то вы хорошо, — сказал он Бобрику, — а вот сесть не умеете.
Насчет полета Бобрик понял: хвалили, понравился, значит, обед, — а в остальном почувствовал только, что должно быть и замечание какое-то. Не знал лишь, откуда ждать его.
— Так точно, — согласился на всякий случай Бобрик. — А если что, товарищ командир, — будет устранено.
Букреев увидел над собой в люке чуть встревоженное лицо механика: решил, видимо, что его трюм осматривают.
— Опять у вашего Политова куртка грязная, — сказал Букреев интенданту. — Как будто его сейчас из трюма вытащили. А еще кок!..
— У трюмных спецовка почище, чем у нашего кока, — заметил сверху Обозин.
Букреев поднял голову, взглянул на механика — захотелось вдруг сказать Обозину что-нибудь все-таки доброе, потому что к его подчиненным не было никаких претензий, но как-то не представилось Букрееву достаточно веского повода для похвалы именно вот сейчас, в эту минуту. Заметив красные, воспаленные глаза механика, Букреев, пряча по привычке свое к нему расположение, спросил недовольно:
— Механик, сколько вы спали за последние сутки?
— Что-то около восьми часов, товарищ командир, — не сморгнув, ответил Обозин.
Редько возмутился. Он знал, что спит механик в море всегда мало, урывками, и не потому, что ему вообще не спится или он не уверен в своих подчиненных, а просто такой вот беспокойный человек... Сегодня даже пытался выпросить таблетки кофеина, сказочки рассказывал, что ему, видите ли, при головной, боли только кофеин и помогает. Была ли головная боль или нет — этого Редько проверить не мог, но что механика просто ко сну клонит и он борется с этим — Иван Федорович знал точно. Другие, наоборот, снотворное иногда просили, а Обозин не давал себе спать...
— Шутит он, товарищ командир, — сказал Редько.
Обозин исподтишка показал кулак, но бывало ведь все-таки, что и Редько умел твердо настоять на своем, если это касалось врачебных его прав и обязанностей.
— Если бы у нас на лодке с медициной считались... — проговорил Редько.
— У нас считаются, — заверил Букреев. — Что предлагаете?
— Выспаться ему надо, товарищ командир, — решительно сказал Редько. — Часа четыре, не меньше.
— Механик, слышали, что врач говорит? Нам на лодке нужны не только добросовестные, но и здоровые офицеры. Так, Иван Федорович?
— Так точно, товарищ командир, — с удовлетворением подтвердил Редько. — Даже не нам с вами, а просто службе...
Букреев улыбнулся:
— Все правильно... Чтоб до семнадцати ноль-ноль я вас нигде в отсеках не видел. Ясно?
— Пообедать-то хоть можно? — спросил механик.
— Пообедать — можно, — разрешил Букреев.
Мичман Бобрик тем временем отослал куда-то Политова, чтобы тот зря глаза не мозолил, — может, командир и забудет... Нет, не забыл...
— Почему же у вашего кока грязная куртка? — вернулся Букреев к прерванному разговору.
— Товарищ командир, — убежденно сказал Бобрик, — человек, если он вообще не врожденный к приготовлению пищи, что с ним сделаешь?
— А если даже и не врожденный?.. — Букреев постарался сохранить на лице серьезность. — Куртка-то может быть чистой?!
— На него же не напастись, товарищ командир, — горестно проговорил Бобрик. — Он и на берегу такой!
— На берегу — не в море. Получите еще несколько курток. Специально для вашего не врожденного, раз к чистоте приучить не смогли.
— Больше положенного не дают, товарищ командир, — напомнил Бобрик.
Букреев поморщился:
— У нас с вами, мичман, разговор не о том, где что взять, а о том, чтоб было. Не умеете достать — стирайте эти куртки. Хоть по десять раз в день. Но они должны быть всегда чистыми. Даже на вашем Политове.
— Ясно, товарищ командир, — вздохнул Бобрик.
После обеда Редько улегся у себя в каюте вздремнуть на часок, но сон не шел к нему, да и боялся он все-таки этого сна, потому что знал уже, как трудно будет потом ночью уснуть, как придется бродить по отсекам, сидеть рядом с вахтенным офицером, лениво переговариваться и опять завидовать про себя всем остальным, у кого есть свои определенные часы вахты...
Подводная лодка шла на перископной глубине, и бушующее над головой море ощущалось теперь лишь по едва заметному покачиванию палубы. Редько еще минут двадцать подумал, вставать ему или нет, встал, сунул ноги в корабельные тапочки на коже, долго придирчиво рассматривал их — пора, кажется, новые получать — и пошел в центральный пост. В штурманской у прокладочного стола сидел Филькин — значит, Володин отдыхал сейчас...
Захотелось взглянуть в окуляр перископа, вахтенный офицер охотно посторонился, и Иван Федорович важно,неторопливо, как бы демонстрируя свое умение, осмотрел горизонт, увидел вдалеке сероватый силуэт надводного корабля, безразличным голосом сообщил об этом, надеясь все-таки на свое открытие, но оказалось, что корабль давно уже отмечен вахтенным офицером. Редько перевел взгляд пониже, прямо на него шла большая серебристая волна, ощущение было такое, что она плеснет ему сейчас в лицо, но ничего, конечно, не случилось, он еще понаблюдал немного, снова осмотрел горизонт, все было однообразно-спокойным, никаких новых кораблей так и не появилось, и Редько, разочарованно вздохнув, отошел от перископа. Он постоял в центральном, соображая, куда бы теперь податься, и заглянул в рубку акустиков.
— Заходи, Иван Федорович, — радушно пригласил Сартания, у которого срочной работы пока не было.
Редько уселся на предложенное ему место, уважительно осмотрел сложное и малопонятное нагромождение приборов, порадовался, что в свое время не пошел в инженеры, взял свободную пару наушников из мягкой прохладной резины и стал внимательно слушать море.
Когда он смотрел на море с берега, оно всегда казалось ему все-таки неживым, а тут Редько слышал чужую, незнакомую и таинственную жизнь, и, по звукам судя, жизнь довольно сложную, со своими, наверно, заботами, своими радостями и, может быть, даже трагедиями, которые там, внизу, а сейчас еще и вокруг тебя были так же важны и значимы для кого-то, как для тебя — земные твои дела и заботы. И, подумав об этом, Редько подумал еще и о том, что эта чужая жизнь, жизнь нелюдей, все-таки тоже ведь жизнь и, значит, тоже должна вызывать уважение.
По круглому экрану прибора, как головастик с длинным хвостом, петлял желтый световой след. Вдруг он изогнулся, обтекая стороной помеху, и сразу в наушниках появился далекий, еле уловимый шум.
Редько обеспокоенно покосился на Сартанию, — слышал? нет? — но тот как ни в чем не бывало занимался текущими своими делами.
Рядом со световым всплеском на экране вздрагивала белая стрелка указателя пеленга.
Редько еще подождал немного — даже и здесь, в этой рубке, не чувствуя себя теперь посторонним человеком, — взглянул на регистратор сигналов и, увидя сбегающую под самописцем дорожку, понял, что шум ему не почудился и что вот он даже записан на розоватой бумажной ленте. Непонятно было только, почему шум не слышит Сартания.
— Докладывай в центральный: слышу шум по пеленгу... — Редько наклонился пониже, соображая, где же тут право, а где лево и сколько градусов указывает прибор, а слова, которые произнес он, были полны дружеского великодушия и скромности: на, мол, я обнаружил цель, я дарю ее тебе, а мне славы не надо.
Сартания почему-то никак не отблагодарил за такое сообщение, даже не заинтересовался им, и, подумав, что Сартания не услыхал его, — может, из-за наушников? — Редько на всякий случай еще и постучал слегка по шкале, привлекая к себе внимание.
— Это не страшно, — улыбнулся Сартания. Оказывается, он понял, о чем сказал ему Редько. — Рыбак идет. Давно доложил.
— Откуда ты знаешь, что рыбак?
— Характер шума, — коротко объяснил Сартания.
— Смотри ты! — Редько удивился. Он снял наушники и с уважением посмотрел на Сартанию. — С твоим слухом в консерваторию можно, — сказал он. Но, подумав тут же, что немного погорячился, что в консерваторию все-таки, может, и нельзя, Редько добавил: — А то ходи себе по домам и рояли настраивай. Я в Ленинграде, на Суворовском, объявление читал...
— Выйду в отставку — обязательно займусь, — пообещал Сартания. — Через пятнадцать лет... А ты слышал когда-нибудь косаток?
— Дельфины? — небрежно спросил Редько, подумав, что он вообще никогда никого не слышал под водой, кроме кораблей да непонятных шорохов.
— Что-то в этом роде. Но на самих дельфинов они, говорят, даже нападают иногда. Хищники... Неужели не слышал, как они резвятся?
— А слышно? — недоверчиво спросил Редько.
— Бери-ка наушники. Как раз голос подали...
Редько услышал непонятные какие-то звуки. Сначала ему показалось, что кто-то вдалеке жалобно, по-детски плачет, но потом эти звуки превратились вдруг в бесшабашный, заливистый смех, почти в человеческий хохот с повизгиванием, и на душе стало даже немного не по себе: как будто над тобой смеялись.
Но хотя бы однажды за свою жизнь услышать под водой голоса косаток — этим, в сущности, могло похвастать очень мало людей, и Редько почувствовал, как приятно ему, что и он теперь — среди этих немногих. А впрочем, сама-то ведь профессия врача-подводника была тоже не слишком-то распространенной, и он втайне чуть гордился этим, особенно в отпуске...
Только было бы кому рассказать об этом когда-нибудь. Было бы только кому...
Когда капитан-лейтенант Сартания доложил по трансляции: «Шум винтов по пеленгу тридцать градусов», добавив, сколько сейчас до цели, — командующий переспросил расстояние, и Букреев понимающе усмехнулся: он иногда и сам ловил себя на том, что, плавая уже около года на новой атомной лодке, до сих пор все-таки удивляется, никак еще не может окончательно привыкнуть, что слышит работу чьих-то винтов на таком расстоянии. И в этом его удивлении проскальзывала почти как бы детская гордость, что у тебя вот самая лучшая игрушка, какой ни у кого другого и нет, но, одновременно с этим, была все же и достаточно взрослая гордость за ту технику, которая стояла у них на корабле...
— А ты, выходит, уже привык? — проворчал командующий, поняв, что Букреев наслаждается сейчас эффектом, который произвел на него, командующего, доклад акустиков.
Букреев чуть смущенно пожал плечами, не пропустил этого исключительного для командующего обращения на «ты», но посчитал для себя неуместным высказывать разные восторги по поводу новой акустической аппаратуры.
— Привык, товарищ командующий, — сказал Букреев. — Правда, и специалист у нас отличный... — Не смог он все-таки удержаться, чтобы лишний раз не похвастать своими людьми, тем более что Сартания был сейчас в акустической рубке и этого не слышал.
Командующий рассеянно кивнул, разглядывая карту и покусывая дужку очков.
— Думаешь, она? — спросил он.
Цель была слишком далеко, чтобы Сартания уже мог классифицировать ее, но, судя по всему, уцепился за цель он прочно, контакта не терял, а поторапливать, зря дергать акустиков Букреев не хотел: все только испортить можно.
— Не знаю пока, товарищ командующий, — сказал Букреев. — Посмотрим...
Они прошли в центральный. После дневных ламп жилого отсека здесь показалось почти темно, но сумрак был приятен, и при некотором воображении могло даже показаться, что сейчас здесь спокойный, как у людей на земле, вечер, а зеленые и красные лампы приборов, если чуть смежить веки, вполне походили на светофоры какого-нибудь оживленного перекрестка, и тогда могли даже вдруг услышаться нетерпеливые сигналы машин. Правда, для этого требовалось воображения уже чуть побольше.
Такие вот умилительные сравнения вроде бы и не должны были приходить Букрееву в голову, потому что он достаточно поплавал на своем веку, чтобы просто не испытывать иллюзий подобного рода или уж хотя бы никогда не признаваться в них даже самому себе, если они все же вдруг возникали; но возникали-то эти иллюзии как раз, может быть, потому, что подолгу и часто он бывал лишен привычных и необходимых глазу и ушам примет обыкновенной земной жизни, ощущал из-за их отсутствия своего рода голод, что ли, и потому эти сравнения с тем, чего недоставало ему, иногда все же приходили вдруг сами, без всяких усилий с его стороны...
Букреев включил прибор, — хотелось еще все-таки и увидеть на экране то, что слышали и о чем доложили акустики, — повернул ручку индикатора, зеленый луч развертки медленно и легко пробежал по кругу, ни за что не цепляясь и не давая всплесков.
Лодка в это время чуть клюнула как будто носом, или это Букрееву просто показалось, но он все же сказал строго:
— Не тонуть, боцман!
Переключив тумблеры станции, Букреев начал поиск в указанном акустиками секторе и вскоре увидел небольшой, еле заметный всплеск на экране прибора. Сартания, как всегда, был и на этот раз точен. На следующий год в академию просится... Вот так постепенно и остаешься один и все сначала начинаешь...
— Право на борт, — скомандовал Букреев.
Почти моментально он ощутил крен лодки на правый борт, как будто рулевой уже наперед знал, какая последует команда.
— Курс тридцать!
— Есть курс тридцать градусов, — отрепетовал рулевой.
Букреев чуть покосился на него, одобрительно кивнул, — молодец, Новичков! — увидел, что одобрение рулевым понято, и подумал, что раз еще и боцман на горизонтальных, то здесь можно не беспокоиться: глубину на атаке подержит исправно.
Впрочем, точно так же Букреев подумал бы, наверно, почти о любом моряке, ведь как бы там ни было, что бы ни случалось иногда с кем-то из них в отдельности, он достаточно твердо знал, был уверен, что в море они сделают все на совесть, да и немыслимо было бы плавать без такой уверенности...
А Сартания все молчит почему-то...
Букреев передвинул рукоятку машинного телеграфа на «малый», чтобы акустикам не мешал шум своих же винтов.
— Спасибо... — негромко, как бормотание, как вздох благодарности, послышалось из динамика, но сказано это было с чувством: Сартания по достоинству оценил помощь.
Командующий, усмехнувшись, посмотрел на Букреева, — мол, что это у вас, командир, за нежности на лодке? — а Букреев, стараясь не замечать этого, сказал по трансляции:
— На здоровье, Сартания. Но жду другой благодарности.
— Есть, товарищ командир, — понял Сартания. — Классифицируем цель...
Теперь так: удачно пройдет атака — командующий и не вспомнит об этой неуставной вольности, а вот если что-то не получится... «Все должно получиться, — перебил себя Букреев. — Только скорее бы...»
— Шум винтов атомной подводной лодки! — торжественно и громко доложил Сартания.
— Давно бы так! — удовлетворенно сказал Букреев.
Он чуть вопросительно взглянул на командующего, — пора, кажется, начинать? — но тот, как показалось Букрееву, сразу принял недоступно официальный вид: тебе выходить в атаку, а не мне, и я еще посмотрю, как ты будешь действовать.
Но на самом деле мысли командующего были заняты совершенно другим сейчас: что-то не там она обнаружена, эта цель, да и вообще слишком рано появилась лодка, с которой предстояло работать...
— Боевая тревога, старпом! — приказал Букреев.
— Есть боевая тревога! — Варламов нажал на кнопку ревуна, Букреев поморщился от режущего, неприятного сигнала тревоги, с нетерпением пережидая, когда же он прекратится, дождался наконец и сразу услышал, как ожила лодка.
Через минуту пошли уже доклады в центральный пост о готовности к бою. Четко и ритмично заработал крепкий, очень сложный, а значит, в чем-то все же и хрупкий механизм из людей и приборов, где быстрота не должна была стать торопливостью, но где даже и спокойная размеренность все-таки была очень продуманной, расписанной наперед быстротой, и все это часами, месяцами, годами прилаживалось друг к другу, тщательно выверялось и — повторялось, повторялось не одну сотню раз.
Букреев чувствовал сейчас свою лодку от матроса до старпома, и это его ощущение корабля и людей, он знал, имело такую же четкую обратную связь.
Возбуждение, которое нарастало в нем с каждой секундой, шло от него и передавалось каждому человеку, и во всей нервной, пульсирующей цепи не могло быть, да и не было сейчас ничего незначительного, неважного, второстепенного, и все понимали это не хуже, чем он.
Все могло идти в экипаже отлично, но если не удается торпедная атака — зачем же тогда все их недосыпания, их ежедневная служба, зачем вообще эта лодка, для чего тогда здесь они сами?
Это были минуты, ради которых годами учились, ради которых служили, наказывали своих подчиненных и сами наказывались, поощряли и поощрялись, дружили и ссорились, носили форму, уходили в море и возвращались, а кто-то и не возвращался... Минуты, из-за которых нужно было месяцами скучать по своим детям, мечтать о собственной жене, тосковать по солнцу, голубому небу или хотя бы по осенней слякоти...
Такие это были минуты.
Это был его командирский час.
Букреев наклонился к боевой трансляции — теперь он жил одной лишь атакой, и ничто не могло отвлечь его от этого — и скомандовал властным, почти как окрик, голосом:
— Торпедная атака! Торпедные аппараты приготовить к выстрелу!
Уже включены приборы управления торпедной стрельбой, выданы на главный командный — курс, скорость и дистанция до цели, по секундам фиксируются все команды и доклады.
— Первый замер!.. Товсь!.. Ноль!
Перед Букреевым на приборах — силуэты своей лодки и цели.
А цель ведет себя все-таки странно, совсем почему-то не меняет своего курса, будто и не в паре они работают. Это облегчает Букрееву атаку, но это и возмущает, и обижает его, словно бы ему поддаются; и хотя между ними и происходит своего рода игра, но задумана-то она и должна проводиться так, чтобы максимально усложнить задачу Букрееву, потому что военные люди существуют все-таки для возможной войны, и он, Букреев, видел смысл именно в том, чтобы готовить свой экипаж к серьезной и трудной войне, и никак уж не ожидал от других такого легкомыслия, небрежности, головотяпства.
«Ну и попадет тебе за твое ротозейство, — подумал Букреев об этом другом командире. — И правильно попадет», — решил он, чувствуя, как понемногу стихает в нем азарт, и с досадой понимая, что тут и маневрировать ему особенно не приходится: прицелься спокойно, как в тире, и бей. Как тут промахнуться, если этот тип вроде бы вовсе и не слышит тебя... Жаль даже тратить учебные торпеды.
Всех этих мыслей Букреева никто, конечно, не мог знать, и в центральном посту была теперь та из последних сил тишина, какая только и бывает в лодке перед торпедным залпом.
Букреев мельком увидел сбоку от себя лицо командующего — тоже вот удивлен, — когда вдруг Сартания поспешно доложил:
— Поворот цели!..
Букреев и сам это увидел и даже с некоторым облегчением подумал: «Наконец-то задергался!» Все-таки это действие, хоть и явно запоздалое, становилось понятнее, чем то, что было до сих пор. Почему-то спокойнее, когда имеешь дело с грамотным поведением своего «противника».
— Курсовой?.. Дистанция?.. — быстро спросил Букреев, повеселев: даже сейчас, в присутствии командующего, ему хотелось пусть в чем-то и осложнившейся, но все-таки настоящей атаки.
Обстановка уже менялась по секундам.
— Право на борт! — скомандовал Букреев.
— Есть право на борт!
Молодец Новичков! Молодец!..
— Курс восемьдесят! Корректировать дистанцию!
— Есть восемьдесят...
— Есть корректировать... Скорость цели — двадцать узлов.
— Есть, — принял Букреев. («Вот, стерва, когда засуетился-то по-настоящему... Нет, поздно, поздно!..») — Лево на борт! Курс триста сорок!
— Руль лево на борту. Циркуляция влево... На румбе триста сорок...
— Так держать!
— Есть так держать!
Теперь пошло еще быстрее, все быстрее, с каждой секундой ускоряясь, ускоряясь, летя... И острое, радостное ощущение послушности огромного корабля, и нарастающая его стремительность, и чувство своей власти над ним, почти живым в эти минуты существом, и предчувствие очень близкой удачи, и уже уверенность в ней...
— Следящие системы?..
— Включены следящие системы!
— Пеленг триста пятьдесят пять, — доложил Сартания.
Крепко уцепились за цель, четко все выстраивалось, теперь — темп! темп! темп! — последнее маневрирование, позиция для залпа... Ну, чуть-чуть еще, чуть дотянуть!..
А Сартания между тем сидел в своей акустической рубке, вслушивался в нарастающие шумы чужой лодки, сопоставлял, чувствуя, как уходят последние секунды перед залпом, и так хотелось ему не верить в то, что он услышал, что окончательно уже понял теперь... Так, казалось, не вовремя было то, что он собирался доложить командиру — срочно, немедленно, в самый разгар атаки, — что он почти ненавидел себя, и, чувствуя какую-то вину перед Букреевым, перед всем экипажем, что срывает атаку, что все, значит, было зря, он крикнул по трансляции:
— Шум винтов иностранной подводной лодки!
Мог бы даже спокойно сказать. Мог бы не кричать, мог шепотом: в этой предзалповой тишине все равно это было бы криком.
— Не повезло, — только и сказал потом Букреев, когда атака была отставлена, когда прошла тишина, а он, обмякнув, сразу как будто состарившись, устало прислонился к телу перископа.
— Поддерживать контакт, — приказал командующий. — Донести в штаб флота.
Он встретился с понурым взглядом Варламова и, усмехнувшись, спросил:
— А вы, старпом, что скажете?
— На настоящей войне, товарищ командующий, после такой атаки... — Хотелось как-то защитить командира, хотя никакой и ничьей вины тут не было: действительно, просто не повезло. — После такой атаки, — повторил Варламов, — лодка противника больше не прослушивается.
— Верно, — согласился командующий. — Одним бы олухом меньше стало. — Он помолчал и добавил: — Но вот рассчитывать надо все-таки на умного противника.
...Вскоре, по указанию штаба флота, они отвернули от иностранного ракетоносца и легли на новый курс. Для них, по сути дела, все еще только начиналось.
Лодка ошвартовалась у пирса под самый вечер, командующий поблагодарил по трансляции экипаж за отличную торпедную атаку («даже за две атаки», — добавил он), пожелал, как водится, новых успехов, поднялся в сопровождении Букреева на мостик, увидел, как красиво вокруг — голубоватый снег, серебристо-нежное сияние на полнеба, безветрие, тишина, — и внезапно спросил:
— А не надоело плавать, Букреев?
— Лет пять можно еще, товарищ командующий.
— Сколько вам?
— Тридцать восемь...
Вообще-то через месяц уже тридцать девять исполнится, но раз уж речь о возрасте зашла, о том, не надоело ли ему плавать, то лучше все-таки — тридцать восемь.
Не знал он только, чем объяснить вопрос командующего: то ли простым любопытством, то ли хорошим настроением, когда вдруг хочется поинтересоваться рядом стоящим человеком... А может, никак особенно и не надо было себе объяснять — хорошая погода, хорошо дышится наверху, а вчера и лодку чужую обнаружили, можно сказать, с рук на руки передали, да еще и на приз главкома удачно стрельнули, — отчего же и не спросить о чем-нибудь неслужебном, если уж на мостике рядом оказались, а вдалеке уже показались огни легковой машины, и через несколько минут они с командующим попрощаются... Отчего же и не спросить напоследок?
— Тридцать восемь? Не старый еще, — улыбнулся командующий. — В твои годы в космос летают.
К самому пирсу подкатила машина, из нее выскочил Мохов и побежал к лодке. Что-то он явно запоздал со встречей...
— Хорошая лодка сейчас на подходе, — сказал командующий, глядя на бегущего по пирсу начальника штаба. — Через год уже заплавает... Пошел бы? — Он обернулся к Букрееву.
«Все-таки, видимо, начальство никогда просто так не интересуется возрастом», — подумал Букреев.
— Пошел бы, товарищ командующий.
Он даже размечтался, как хорошо было бы перетянуть на новую лодку, о которой успел наслышаться, и своего механика, и штурмана, конечно, и, пожалуй, замполита можно — надежный мужик как будто, и Филькина взял бы — он уже, наверно, дважды перечитал «Капитальный ремонт», а так и не посадил его до сих пор на гауптвахту, того и гляди Мохов скоро поинтересуется, надо все-таки сажать, и не для Мохова, для самого Филькина надо, безобразие, конечно... А вообще так выходило, что всех, почти всех хотелось бы с собой на новую лодку забрать, но ведь это идиллия, такого не бывает...
— При одном условии пошел бы, товарищ командующий, — шутливо сказал Букреев. («А жаль, — подумал он, — что нельзя ставить никаких условий»).
— Еще не назначили, а уже условия ставишь, — добродушно проговорил командующий. — Какое же условие?
— Хотя бы двух-трех офицеров с собой забрать.
— И мичмана Бобрика, — рассмеялся командующий.
— И его, — серьезно подтвердил Букреев. — А квартиру ему пока так и не дали...
— А ты мною пригрози. Жесткие сроки поставь. Все вас учить надо... — проворчал командующий.
— Есть пригрозить, — улыбнулся Букреев.
Мохов уже поднялся на мостик, козырнул, извинился за опоздание — машина на морозе долго не заводилась — и поздравил с возвращением.
— Ты вон его поздравь, — сказал командующий, кивнув на Букреева.
Внизу, на пирсе, топтался в нерешительности сотрудник Марии Викторовны, утомительно вежливый и многословный человек. Этих двух качеств было вполне достаточно, чтобы Букреев сразу же невзлюбил его, но сейчас, оценив его деликатность, — не лез на лодку, пока не сошел командующий, — Букреев, проводив начальство до трапа и скомандовав «смирно», даже имя-отчество вспомнил:
— Проходите, Аркадий Васильевич. Чего мерзнуть?
Аркадий Васильевич не ожидал такого внимания от Букреева, расчувствовался, стал благодарить, доверительно пожаловался на свою начальницу, правда очень деликатно, как-то намеком, не больше; Букреев кивнул, молча согласился, что действительно нечего ей было так поздно гнать на лодку пожилого человека, сама могла прийти, если ей так уж необходимо было...
С недоумением Букреев почувствовал, что этого он бы и хотел сейчас: чтобы именно она пришла, именно она стояла перед ним и спрашивала — как Аркадий Васильевич в эту минуту — об их торпедной атаке. Только чтобы спросила она его не просто из вежливости, а потому, что ее действительно интересует это. Или пусть даже ни о чем не спрашивает... А он мог бы подождать ее, пока она на лодке возится. Если, конечно, не долго. Все равно ведь по дороге потом...
— Надолго? — спросил Букреев.
— Нет, нет, — успокоил Аркадий Васильевич:
«Тем более, — подумал Букреев. — Мог бы и подождать ее немного...»
— Только сниму показания наших приборов, — сказал Аркадий Васильевич.
— Это где?
— А в рубке акустиков.
— Там же не было никаких приборов, — удивился Букреев.
Аркадий Васильевич хитро засмеялся, меленько-меленько:
— Женское коварство, Юрий Дмитриевич. Уж если она что вбила себе в голову... Да я быстро, минут двадцать... — Аркадий Васильевич заспешил на лодку.
Вот через двадцать минут они бы с ней уже в городок шли, но она, выходит, сама этого не захотела.
А все-таки умудрилась какие-то приборы навязать его акустикам. И за этими приборами смотреть же надо было, отвлекаться, что-то регистрировать. И это, конечно, безобразие: он, командир, даже не был в известность поставлен. Взгреть бы Сартанию как следует! Так нет же — за атаку еще и поощрить придется... А она тоже хороша: вместо того чтобы партизанить за спиной у командира, могла бы и попросить, если уж так ей надо было свои приборы в акустической рубке ставить. Не зверь же он, в конце концов...
Аркадий Васильевич поднимался на лодку, и Букреев, глядя ему вслед, с неприязнью думал: «А ведь не любишь ты ее... Она-то хоть понимает это?»
Ему почему-то стало жалко Марию Викторовну, и не потому, что какой-то — уже точно несимпатичный ему теперь — Аркадий Васильевич невзлюбил ее, а вот какой же, наверно, она должна чувствовать себя здесь одинокой: днем — среди малознакомых ей людей, у которых все время о чем-то просить приходится, как об одолжении, будто ей это для себя надо, а приходит вечер — чаще всего так и сидит на лодке допоздна со своими приборами или в гостиничном номере. Тоже весело... А если еще и там, в лаборатории, с ней рядом были такие, как этот Аркадий Васильевич (ему сейчас казалось, что конечно же были, непременно были именно такие), то, значит, и на работе — тоже одна?
Уже допустив это, Букреев за это особенно и посочувствовал ей — что у себя на работе она была одинокой. Это, в его представлении, было как раз всего невыносимее, потому что уж где-где, но на своей лодке одиноким он никогда не ощущал себя, не мог просто даже и представить себе такое, и тем обиднее было за Марию Викторовну, которая этого не заслуживала.
Правда, у нее была семья, но как у Марии Викторовны с мужем сложилось — Букреев не знал. Раньше он как-то и не думал об этом, а в последние дни, незаметно для себя, старался уже избегать этих мыслей, потому что до тех пор, пока он не думал, можно было как бы и вообще не знать, что где-то есть у нее близкий ей человек, который имеет какие-то особенные права: может, например, о чем угодно спросить ее, подойти к ней, когда ему захочется, может обнять, даже и рассеянно обнять, то есть просто так, ничего не испытывая при этом, не замечая, что обнимает ее, а раз так — то и все может.
Не хотел Букреев этого знать.
На следующий день он с утра засел в своем кабинете за черновую кальку их торпедной атаки. Работалось ему хорошо, весело; приятно было прослеживать по этапам весь ход атаки, а на бумаге все это еще и приняло какой-то особенно законченный, строгий и вместе с тем даже изящный вид. Достаточно было, не вникая в подробности, лишь взглянуть опытным глазом, чтобы сразу понять: так красиво могла лечь на кальку не какая-нибудь, а правильная, точная атака.
«Надо все же как-то повнимательнее к ней, — решил Букреев. — Ну, хотя бы спросить, как дела идут... Неисправность-то она тогда помогла обнаружить. Даже спасибо ей не сказал...»
Да, поблагодаришь, а она потом еще возомнит... А может, и так уже возомнила, нужна ей твоя благодарность...
Он еще так и не видел ее сегодня, вообще уже третий день они не виделись — в море был, но спросить, где она — на лодке или здесь, в казарме, — ему неудобно было: никогда ведь раньше не спрашивал.
Время близилось к обеду, за окном забрезжил сероватый короткий день, и, хотя это скорее походило на сумерки, Букреев с удовольствием выключил настольную лампу.
Зазвонил телефон, Букреев снял трубку и неприветливо сказал:
— Да!..
Голос был как будто незнакомый, и лишь потом, когда пошли извинения, — что побеспокоил, но вот телефон у дежурного почему-то не работает, а дело неотложное, он с лодки звонит, и если Юрию Дмитриевичу не трудно... — Букреев понял, что это Аркадий Васильевич.
— Так вам Марию Викторовну? — уже мягче спросил Букреев. — Посмотрю сейчас...
Значит, она в казарме была, совсем рядом.
Он отложил трубку, поправил галстук, одернул тужурку, открыл дверь в коридор, собираясь идти за Марией Викторовной — ему действительно не было трудно, какие тут трудности, — прошел уже половину дороги, но подумал, что это, пожалуй, слишком будет — самому звать ее к телефону, когда дежурная служба рядом.
— Дневальный! — крикнул Букреев. — «Науку» к телефону.
— Есть «Науку» к телефону! — отозвался дневальный, почему-то сразу поняв, кого командир имеет в виду.
Удовлетворенный только что придуманным прозвищем и догадливостью дневального, Букреев вернулся к столу, сказал в трубку: «Сейчас подойдет», — и, опасаясь многословных благодарностей, тотчас же снова отложил трубку в сторону, удивляясь, отчего это почти все, кто занимается наукой, такие вежливые. Как будто специальную подготовку проходят. Правда, в романах и в кино они, как правило, бывали и резкими, и неуживчивыми, и даже грубыми, но то было в книгах и в кино, — сам он не встречал таких. А может, те ученые, которых он знал, были недостаточно выдающимися, чтобы позволить себе не быть вежливыми?..
Впрочем, все это ерунда, не ерундой для него были только ее шаги, постукивание ее каблучков, которое он услышал сейчас.
— Можно? — спросила Мария Викторовна. — Здравствуйте...
Ему захотелось почему-то встать, но он удержал себя, обратил внимание, что она не в брюках сегодня, а в какой-то ворсистой юбке, и сказал, оставаясь за столом:
— Наконец-то!.. Здравствуйте... — И кивнул на трубку.
— Спасибо, Юрий Дмитриевич. — Она улыбнулась ему и подошла к телефону.
«Приятные духи, — подумал Букреев. — Почти неслышные...»
— Да? — сказала она в трубку.
Видя, как Мария Викторовна морщится, слушая этого Аркадия Васильевича, как нетерпеливо она пытается вставить хоть слово, но тут же умолкает, потому что не перебить, видно, — Букреев подумал, что слишком она мягкая, конечно, чтобы перебить. И как она с таким вот работает?!
— Ну и что? — смогла наконец спросить Мария Викторовна в телефонную трубку. — Нет... Нет, обязательно на всех режимах. Арка...
Не дает ей этот тип и слова сказать. Ну и помощнички! Попробовал бы этот Аркадий Васильевич с ним так разговаривать! А она — что, она — женщина. Тут бы рыкнуть на него...
— А хоть ночью работайте! — чужим каким-то и очень холодным голосом сказала Мария Викторовна. — В сутках двадцать четыре часа, Аркадий Васильевич...
Никогда не слышал он у нее такого голоса.
— А отсыпаться — в отпуске, Аркадий Васильевич, — говорила она в телефонную трубку. — Да, да, в отпуске. На то он и дается!..
«Только бы не расплакалась перед этим типом», — подумал Букреев.
Графин с водой стоял рядом, на тумбочке, в таких случаях им, кажется, воду наливать надо, но он все-таки не знал пока, тот ли это случай, не был еще уверен. Вроде бы рано...
— А я не хо-чу этого понимать, — уже спокойнее сказала она. — Мне нужны выносливые сотрудники.
«Молодец!» — одобрительно подумал Букреев и пододвинул ей стул.
Мария Викторовна оглянулась и, вся еще в этом неприятном для нее разговоре, с недоумением посмотрела на стул, на Букреева, — потом с досадой отстранила стул ногой, отвернулась и сказала в, трубку:
— Что ж... Я подпишу ваше заявление. Но до вечера подумайте. Все.
Бросив на аппарат трубку, она только тут по-настоящему и увидела предложенный ей стул, то есть только сейчас и поняла это. Она удивленно посмотрела на Букреева.
Он, углубившись в бумаги на столе, чувствовал ее взгляд, ее недоумение, но садиться уже не предлагал.
Слишком что-то долго она удивляется, спохватилась Мария Викторовна. Как чему-то вдруг случившемуся. А ничего не случилось, просто иногда и таким в голову приходит стул предложить...
— Спасибо... — сказала после паузы Мария Викторовна. — Спасибо, что позвали.
Она уже была у самых дверей, когда Букреев, не отрываясь от своих дел, спросил как бы между прочим:
— Что там у вашего Аркадия Васильевича?
— Характер бабий, — зло сказала она, останавливаясь. — Эксперимент не ладится, а он, видите ли, разнервничался, уйти грозится...
Чувствуя, что удивила его своим раздражением — может быть, неприятно удивила, — она, как бы оправдываясь за свою невыдержанность, добавила, чтобы он все-таки и ее понял — понял, почему она так расстроилась:
— Мне ведь уже двух сотрудников отпустить пришлось...
Она взялась за ручку двери, и Букреев, стараясь еще хоть немного задержать ее, сказал:
— От такого начальника сбежишь!..
— Так те двое — по беременности, — слабо улыбнулась она. — А от вас никогда не сбегали?
— По беременности — никогда, — сказал Букреев.
Мария Викторовна снова улыбнулась, теперь уже охотнее, снова стала такой же, как всегда, приветливой и мягкой, и тогда Букреев решился:
— А вы... присели бы. Поостыть надо.
Какой, однако, он щедрый сегодня... Удачно выстрелил, приз, наверно, получит — и все, и уже достаточно, и ничего больше не надо... Нет, неужели же только поэтому?
— Дел полно, Юрий Дмитриевич... — Она взглянула на часы, прошла к столу и села в кресло напротив Букреева.
Он с такой благодарностью посмотрел на нее, что Мария Викторовна даже опешила. И обрадовалась, и смутилась этой своей радости, боясь, что он заметит ее.
— Вас можно поздравить, Юрий Дмитриевич?
— С чем?
— Как — с чем?! С отличной, говорят, атакой...
— С этим можно, — согласился Букреев.
«А с чем же нельзя?» — Она это не произнесла вслух, только вопросительно взглянула на него, но он сразу понял, обрадовался, что понял ее и без слов, и так же, лишь глазами, ответил: «А больше и ни с чем нельзя».
«Надо же, чтобы так... чтобы так все случилось», — думал Букреев растерянно. Он ни разу не сказал еще себе, что же именно случилось, не позволял даже и подойти к этому хотя бы в мыслях, а может, и не мог подойти, не понимал с достаточной определенностью, что же все-таки произошло такое; но что оно уже произошло с ним, он чувствовал, и знал только, совершенно отчетливо знал, что это не связано, не будет связано ни с чем таким — необременительно приятным, ни с какой легкостью в его жизни.
— Что бы вам мужчиной родиться, а? — спросил Букреев и вздохнул.
Она рассмеялась:
— Зачем?
«Зачем, зачем... А чтобы мне было сейчас легче!» — вдруг подумал он.
— Нужны мне такие кадры на лодку, — сказал Букреев.
— Хорошо, Юрий Дмитриевич, я подумаю...
— Ладно уж, оставайтесь как есть. Так даже... — Он спохватился. — Так, знаете, тоже неплохо.
Если бы это у него был хотя бы стиль такой... Да нет, просто так сказал... И ничего больше? Совсем ничего?
— Юрий Дмитриевич... Вот когда вы ухаживали когда-то, неужели нежности говорили?!
— Что ж, по-вашему, я только корабельный устав знаю?
— Я так не думаю, но... Мне кажется, за таких жены должны быть все-таки спокойны.
— За каких это? — спросил Букреев. Что-то не нравилась ему такая ее уверенность в нем.
— Не знаю, — улыбнулась она и пожала плечами. — За таких, и все.
«Интересно, что ему жена обо мне говорила?» — подумала Мария Викторовна.
— А вас, говорят, в бассейне плавать учат? — спросил Букреев, и она даже не очень удивилась, что тут же и ответ получила. Но для него-то самого — для него это так важно?
— Неспособная я ученица, Юрий Дмитриевич, — сказала она. — Никаких успехов.
Если просто так спросил — она ему просто так и ответила, а если это важно ему — тогда должен понять: ни-ка-ких успехов.
«У Володина, что ли?» — Букреев чуть вопросительно взглянул на нее и понял: у Володина. И обрадовался. И уже теперь себе удивился, что как же он иначе мог считать, как же у нее — иначе-то могло быть!..
«А может, не стоило так успокаивать его?» — подумала Мария Викторовна.
— А офицеры у вас хорошие, — сказала она.
Букреев чуть поднял брови, — какая связь тут? — потом усмехнулся:
— Не жалуюсь. Приятно, когда твои офицеры нравятся начальству и женщинам.
«Вот, кажется, и обиделся, — подумала она. — Но это же хорошо, что обиделся?»
— Много еще работы осталось? — поинтересовался Букреев.
— Дня на два — и домой... Надоела уже?
— Ну, что вы!.. Командование вам даже признательно.
«Два дня... — думал он. — Два дня, а все время о такой чепухе говорим!..»
— Командование? — удивилась Мария Викторовна. — За что?
Букреев улыбнулся:
— Офицеры стали регулярно бриться!
— Не все, Юрий Дмитриевич.
— Неужели устоял кто-нибудь?!
— Вы.
Он растерянно провел рукой по щеке.
— Хм-м... Действительно... Но кто-то же на корабле все-таки должен устоять?
— И на эту роль вы решили себя назначить?
— Командиру всегда должно выпадать самое трудное, — объяснил Букреев.
Сначала он чувствовал только досаду, что никак они не выберутся из этих ничего не значащих разговоров, из разговоров ни о чем, а теперь он уже просто злился: на себя — потому что не она же должна что-то менять, а он; на нее — потому что не мог понять до сих пор, как же она-то сама к этому относится, ко всему их разговору. То есть, вернее, к нему — как?
Была бы поглупее — тогда хоть что-то бы понял уже...
— Вам бы чуть поглупее быть, Мария Викторовна... — Получилось почти мечтательно, и Букреев смутился немного.
— И что бы тогда? — смеясь, но все-таки удивленно спросила Мария Викторовна. Положительно не могла она предвидеть следующего его поворота, не могла уследить...
— Но вам же нельзя — поглупее? — с сожалением спросил он. — Работа пострадает...
Пора, кажется, уходить, раз он уже о работе напомнил... И ничего-то он не понимает!..
— Ого! — взглянула она на часы. — Мне и действительно пора... Засиделась...
Она уже шла к дверям, легкая, изящная, и не видел Букреев никакой возможности удержать ее, хотя бы остановить...
— Мария Викторовна!..
— Да? — Это уже у приоткрытой двери, на самом пороге.
— Я хотел спросить... — Совсем он не знал, о чем он хотел спросить, ведь то, что вдруг пришло ему сейчас в голову и что он действительно хотел почему-то знать, нельзя было вот так просто спрашивать, да и не спрашивают об этом. — Нет, чепуха какая-то... — Он окончательно смешался.
— А вы спросите, — тихо сказала она с непонятной ей самой надеждой. Может, это был единственный случай, когда она сможет понять наконец... Что понять? Что?.. И почти с отчаянием она повторила: — Спросите!.. Спросите когда-нибудь...чепуху!
— Я... Я хотел узнать... Как ваше имя?
— Имя?! — Она ничего не понимала, чувствовала только, как губы не слушаются.
— Ну, как вас называют... если ласково? — Ему тут же стало стыдно за свой дурацкий вопрос, и все, что он мог сейчас, это попробовать улыбнуться, чтобы... чтобы хоть выглядеть перед ней не таким смешным.
Она постояла на пороге, увидела эту его улыбку — если он хотел сделать ей больно, он правильно улыбнулся — и вышла из каюты, осторожно прикрыв за собой дверь.
— Полез... — выругал себя Букреев.
Он растерянно сидел за столом, вспоминал ее взгляд перед тем, как она вышла: так презрительно никто еще не смотрел на него — и казался себе неуклюжим, глупым, очень некрасивым и страшно неудачливым человеком.
Если не сыграют тревогу, если не вызовет к себе старпом для уточнения суточного плана, если не поступят вдруг какие-нибудь ЦУ — «ценные указания», исполнение которых обязательно именно сегодня, до двадцати одного часа ноль-ноль минут (хотя завтра может оказаться, что кто-то чего-то недопонял, или слегка напутал в своем рвении, или на всякий случай перестраховался, и выяснится, что все эти указания можно было совершенно спокойно, без ущерба для дела, выполнить завтра), — если всего этого не случится, то, значит, служба на сегодня уже закончилась.
А вечер предстоял длинный, потому что кафе не работало, танцы, куда можно бы податься, ожидались только в субботу и фильм в Доме офицеров шел старый.
Филькин предложил сходить в бассейн поплавать, но Володин сослался на кашель (правда, не уточнил, что простыла Мария Викторовна, а не он, и Володин уже знал, что она не пойдет), а Редько, собираясь затеять стирку, сказал, что заходил уже в бассейн днем, когда был по своим делам в госпитале, пива в буфет не привезли, и они с Володиным согласились, что в бассейн поэтому идти не имеет смысла, тем более ясно было, что на соревнованиях штурман все равно займет первое место: противники плавали хуже.
Собрался идти один только Филькин: он был помоложе и к спорту относился с достаточной серьезностью. В дверях он столкнулся с дневальным, который принес свежие газеты. Филькин бегло глянул в одну из них и сразу обомлел, увидев свою фотографию на первой же странице. Он решил было спрятать эту газету, но точно по такому же экземпляру уже держали в руках Володин и Редько.
Можно еще было незаметно выскользнуть из каюты, что Филькин и собирался сделать, но дневальный, широко улыбаясь, сказал:
— Товарищ лейтенант, а тут вон ваш портрет напечатали!
— Да ну! — удивился Редько.
— Где это? — спросил в замешательстве Филькин, пытаясь тоже изобразить удивление, как и Редько. Нет, даже не удивление, а снисходительную вежливость к дневальному, который, стремясь обрадовать, сообщил не очень занимающую тебя новость.
— А вы, Петр Гаврилович, как раз рукой случайно закрыли, — указал заботливо Володин, который успел и портрет уже увидеть, и состояние Филькина понять, потому что когда-то сам через такое же прошел. Других лейтенантов штурман называл вне службы по имени, но Филькину всегда говорил не иначе как «Петр Гаврилович», памятуя, что для штурманенка он все-таки прямое, непосредственное начальство, да и труднее потом, уже на службе, отдавать ему необходимые приказания, если быть на «ты», но Филькин этой воинской мудрости пока еще не усвоил, и ему казалось, что Володин к другим лейтенантам относится лучше, чем к нему, ведь попадало штурману только за своего лейтенанта...
Пришлось уже убрать руку и развернуть газету в полный лист.
— Действительно... — ни к кому вроде бы не обращаясь, удивленно сказал Филькин, как будто сейчас только и увидел себя впервые. — Действительно... изобразили...
Получилось так фальшиво, что Филькин, сам почувствовав это, окончательно смешался, казня себя сейчас за мальчишеское легкомыслие, за то, что согласился когда-то фотографироваться, за честолюбивое свое желание увидеть себя во флотской газете, а потом послать газету домой, своим родителям, и... да, и одной знакомой, присочинив в письме что-нибудь достаточно ироническое, чтобы она не подумала, что он придает этому какое-то значение.
С фотографии не по-газетному четко смотрело нежное романтическое лицо с несерьезными пухлыми губами. Фотографировали его в конце лета, когда он только пришел на флот после училища, носил он тогда белую фуражку, а тут на голове была зимняя, по сезону, шапка, он не мог понять, для чего и как это они сумели в газете такое сделать, и от этой уловки ему стало стыдно. Первые строчки под фотографией Филькин сразу пробежал глазами и, не до конца даже уловив их смысл, почувствовал только, что написаны они слишком уж в приподнятом тоне.
— Хорошо, Петр Гаврилович, что вы хоть брюки тогда выгладили. — Володин лежал, закинув длинные ноги на спинку кровати, и внимательно, даже с преувеличенным вниманием, разглядывал фотографию.
— Что ж хорошего, — возразил Редько, — если все равно только по грудь сфотографировали. Брюк-то не видно. Мог бы и в неглаженых.
— Ты не понимаешь, — объяснил Володин. — Дело не в брюках, а в принципе.
— Да ладно вам... — сконфуженно проговорил Филькин. — Ну, сфотографировали... Подумаешь... С каждым бывает...
Но они не могли вот так сразу и отпустить Филькина: слишком долгий предстоял им вечер.
— А что это за лодку у тебя за спиной поставили? — заинтересовался Редько и начал искать на столе свои очки. — Старье какое-то...
— Так это же фотомонтаж, — заступился за свой портрет Филькин.
С пафосом, даже чуть подвывая, Володин прочитал вслух:
— «Лейтенант Петр Филькин служит на подводной лодке недавно. Не сразу приобретаются морские навыки, командирская хватка...» — Володин оценивающе посмотрел на Филькина. — Ужас-то какой! — вздохнул он, возвращаясь к газете. — Но — правильно замечено: не сразу... — Потом голос его наполнился металлом, и он, ткнув пальцем в сторону Филькина, не отрываясь от текста, почти прокричал: — «Но молодой офицер уверенно смотрит вперед!»
Редько обнаружил наконец очки, нацепил их, внимательно оглядел Филькина и потребовал:
— Ну-ка, Петя, взгляни вперед!.. Да чего ты все вбок смотришь? Другим небось, когда фотографировали, как надо смотрел, а когда нам — так брезгуешь?!
— Да ладно вам... — смущенно улыбаясь, сказал Филькин. — Делать вам нечего...
— Сережа, — заинтересовался Редько, — там есть «Счастливых тебе дорог, лейтенант!»?
— Есть, но уже в самом конце. А до этого...
— Стоп, стоп, — остановил Редько, — я сам. Надо память проверить... «Стремление преодолеть все трудности...» — Он задумался, вспоминая. — На этом... «на пути становления». Есть такое?
Филькин скосил глаза на газету. Такое — было...
— Удивительно, — сказал Володин. — Откуда ты знаешь?
— В свое время меня самого напечатали. Когда я первую свою операцию в море сделал. Потому и знаю. Только там вместо «командирской хватки» было «врачебное умение».
«Ну, закончили, кажется?..»
— Я... пойду? — полувопросительно сказал Филькин. Мог бы, конечно, и не спрашиваясь выйти, но надо было, чтобы они сами отпустили его. Чтоб не получилось, что он сбежал от их розыгрыша.
— Как?! А ты еще здесь?! — удивился Редько.
Они могли продолжать это бесконечно. Филькин, нисколько не обижаясь на них, небрежно, как ненужную вещь, бросил газету на свою койку, надеясь таким образом сохранить для себя хоть один экземпляр (а так бы хотелось — два!), и отправился в бассейн.
— Звездой стал!.. — сказал Володин. — Теперь на гауптвахту легче посадить будет. Даже если и свободных мест не окажется.
— Ты думаешь, командир отправит его?
— А что ему делать?
— Ну, объявили — и хватит. Все равно же наказание есть.
— Все наоборот, Иван. Посадить-то как раз посадит. А вот служебную карточку пока воздержится портить. Обождет, как Филькин дальше служить будет. На то он и Букреев, — одобрительно сказал Володин. — И наука будет, и биографию не испортит.
— А ты от него, я помню, сбегать хотел, — улыбнулся Редько.
В дверь постучали, вошел приятель с соседней лодки, тоже холостяк, и, торопясь на автобус, сообщил новость: кафе, оказывается, сегодня работает. Так что до встречи...
Он ушел, а Володин, разглядывая потолок, спросил:
— Иван, пойдем?
— Нет, у меня стирка, — непреклонно сказал Редько. — Да и что там делать?
Володин тоже не знал — что, но здесь, в казарме, было еще хуже. Интересно, работает Мария Викторовна или ушла? Вообще-то она часто по вечерам задерживается. Попытаться уговорить? Кафе — не бассейн, туда и с кашлем можно... Он представил себе, как они входят в зал и от каждого столика их провожают взгляды, но это все не главное было, зал мог и пустым быть, даже лучше, если пустым, а главное — они бы сидели рядом, нет — лучше напротив, тогда можно смотреть на нее... Только ничего, кажется, не выйдет, даже если она и согласится пойти. Может, и не ходить?
— Иван, как по-твоему, Мария Викторовна красивая?
— А ты уже спрашивал. — Редько наводил на столе порядок: не любил, когда разбросано все. — Она настоящая женщина, — убежденно сказал он.
— Что значит — настоящая?
— Не знаю. — Редько спокойно пожал плечами. — Не знаю, как объяснить.
— А у тебя были настоящие?
— Кто ж его поймет? Теперь иногда кажется, что была... Не раскусил, наверно. А может, испугался... У нее ребенок был.
— Ты об этом никогда не рассказывал. — Володин удивленно посмотрел на Редько.
— Так ведь это давно было.
— Интересно, а мне встречались настоящие? — сказал Володин.
— Ты, Серега, всегда о женщинах говоришь во множественном числе. А настоящая...
— Тогда и не хватит на всех!
— И не хватает, — согласился Редько. — А то бы на улицах от счастья не протолкнуться.
— Странно... Всем она нравится, — задумчиво проговорил Володин. — И механику, и старпому, и тебе... Только командир, пожалуй...
— А она и тебе нравится, — убежденно сказал Редько, как о вопросе для него бесспорном.
— Н-ну... — Володин почти согласился. — На такой можно бы жениться.
На такой!.. Редько об этом уже давно думал. То есть не о Марии Викторовне конкретно, а о женитьбе вообще, — о том, что жениться бы, пожалуй, и можно — отчего не жениться? — но, с другой стороны, женишься — и столько сразу сложностей, столько всего... Хочется тебе, скажем, к примеру, в ботинках прилечь — так ведь не ляжешь: скандал, то-се, мало ли, мол, чего тебе захочется!.. А потом и другое еще: женишься, а с ней все время о чем-то разговаривать надо. Хорошо, когда хочешь о чем-то поговорить. А если нет? Все равно ведь надо будет?!
Ну, это ладно, к этому еще как-то привыкнуть можно, все же привыкают. Но Мария Викторовна — жена?! Его жена?! Это казалось ему в принципе невозможным, и прежде всего потому, что это было бы, как он чувствовал, необыкновенно тяжелым для него занятием. Ему бы что-нибудь подомашнее надо, попроще, чтобы посидеть просто так, спокойненько — у телевизора или с газеткой в руках... А с такой, как Мария Викторовна, пожалуй, и не отдохнешь, не попьешь чайку, чего-то бы обязательно делать пришлось, тянуться, изображать из себя кого-то...
— Знаешь, Серега, я бы ее выдал... — Он подумал-подумал и сказал решительно: — Я бы ее выдал за маршала. Или за министра.
Володин расхохотался:
— Фантазер ты, Иван. Выдумал ты ее.
— Кого?
— Марию Викторовну выдумал.
— Да нет, я не потому...
— А твой министр, между прочим, он ей до лампочки, — уверенно сказал Володин. — Тех, кому министра подавай, я знаю.
— Ей-то, может, и до лампочки, — согласился Редько. — Но министру...
— А если бы все же тебе выпало? — допытывался Володин.
— Мне?! Я бы, наверное, спился. Все время помнил бы, что ей не за меня надо было, и я, выходит, обманул ее.
— Совестливый ты очень, — усмехнулся Володин, и Иван Федорович не стал разубеждать его. Совестливый — так совестливый. Хотя и совестливый, конечно...
Володин встал с койки, походил в нерешительности, взглянул на часы — время было еще не позднее, можно успеть, если она не ушла в гостиницу, — и, потянувшись, зевнув, сказал безразлично:
— Посмотреть разве, что там по телевизору?..
— Ну чего ты маешься? Есть же куда пойти. Или нельзя сегодня?
— Не хочется, Иван.
— А, тогда другое дело. Не хочется — не ходи. — Тут Иван Федорович его понимал. — Завтра сходишь.
— Так ведь обидеться может!
— Ну, тогда сходи. Пожалей...
— А Мария Викторовна? — спросил вдруг Володин.
— При чем тут она? Нашел с кем сравнивать! — возмутился Редько.
— Ни при чем, конечно, — с сожалением сказал Володин и вышел.
Мария Викторовна была еще в казарме, возилась со своими приборами, никуда не хотела идти — плохо себя чувствовала, простыла, — но если можно работать, сказал Володин, то можно и в кафе посидеть, тем более ведь было обещано когда-то. Вот и доктор просит...
Она согласилась наконец, и Володин вернулся в каюту в хорошем настроении.
— Иван, я ее сейчас в наше кафе пригласил, — сказал он.
Редько озадаченно посмотрел на Володина, ничего не понял вначале, потом, когда понял, все-таки усомнился:
— Марию Викторовну?!
— Ты не восклицай так, — улыбнулся Володин, надевая рубашку. — Я, конечно, не министр, но она согласилась... Давно я не носил белых рубашек. Все море, море...
— Врешь?.. — До конца Редько так и не поверил.
— Что не министр? — спросил Володин, вывязывая галстук.
— Что согласилась...
— Кстати, я ей сказал, что втроем пойдем. — Не хотелось ему втроем, но что поделаешь, если так договорились... — А постираешься в воскресенье.
Редько заколебался. Здорово было бы пойти с ней, то есть с ними, а не скучать здесь целый вечер, но Сергей ведь один хочет, это понятно: «Третий должен уйти...», тем более он, Редько, вовсе и не «третий», а так себе — сбоку припека...
Он даже не заметил, как засвистел этот самый мотив, когда, значит, и радость на всех одна, и печаль, а третий должен, мол, с дороги уйти...
Володин расхохотался.
— Брось, Иван! Чем в казарме сидеть... Ну-ка одевайся! — решительно сказал он. Редько и более простые решения принимал с трудом, так что надо было за него решать. — Побыстрее! — командовал Володин. — Она сейчас зайдет уже.
— Она?! К нам?! — Редько почти с ужасом оглядел не-прибранную каюту. — Что же ты раньше не сказал?..
Он принялся расталкивать по углам их вещи, но ничего что-то не получалось, никак было не спрятать, и тогда Редько, схватив все в охапку, бросился к одежному шкафу. За эти же секунды он окончательно решил, что никуда не пойдет, а займется-ка лучше делом — медицинский журнал почитает или еще что... Так он твердо и заявил Володину, а раз уж он принял какое-то решение, то отговорить его было невозможно, Володин хорошо знал это.
Когда Мария Викторовна зашла за ними, она удивилась, что Редько не готов еще, да, видно, и не собирается с ними идти. Она подозрительно взглянула на Володина, но тот лишь руками развел.
— Иван Федорович, а вы? — спросила она.
— Не могу я сегодня, Мария Викторовна. У меня... — Но не говорить же, что он просто лишним будет... А что придумать? Ведь про стирку тоже не скажешь?
«Выручай», — попросил он глазами. Володин понял.
— Да я звал, но он, к сожалению, занят... Диссертацию заканчивает, — неожиданно даже для самого себя сказал Володин.
Это было уж слишком, и Редько недовольно посмотрел на штурмана. Хоть бы попроще что-нибудь, а то сразу — диссертация!..
Володин и сам уже понял, что малость перехватил, но она, кажется, поверила...
— У него защита скоро, — не унимался Володин.
— Интересно, — сказала Мария Викторовна. — И какая же тема?
— Иван, — требовательно спросил Володин, — как тема-то называется?
— Тема?.. — Редько беспомощно смотрел на штурмана.
— А, вспомнил! — заторопился Володин. — О сдвигах во время длительных походов. Так, кажется?
— Да... — неуверенно проговорил Редько. — Об этом... о биохимических сдвигах... — Он уже смирился. — И знаете, Мария Викторовна, если удастся доказать...
— Не удастся, — безжалостно сказала Мария Викторовна. — Вы побриты?
— Я?.. Вообще-то брился, — сказал Редько.
— Тогда собирайтесь. Зайдете за мной через пять минут. Оба. — Она вышла из каюты.
— Ну, получил? — улыбнулся Володин. — Это же не Мария Викторовна, а... а капитан первого ранга.
— Видишь, Серега... — Редько как будто извинялся. — Не хотел мешать вам...
— Нам, по-моему, никто не помешает, — задумчиво сказал Володин. — Давай-ка по-быстрому. — Он усмехнулся. — Капитан первого ранга не любит ждать.
— И чего вам не спится! — сонно проговорил Филькин, слыша, как они оба — и Володин, и Редько — ворочаются в своих койках. — Уже вставать скоро...
— Это твоему начальнику не спится, — проворчал Редько. — А мне спится.
Володин молча курил в темноте и, чувствуя себя уязвленным — всегда сам выбирал, а тут вдруг оказался кем-то не выбранным, — пытался все-таки доказать себе, что ничего особенного не случилось; не предпочла же она ему кого-то другого, да и с его стороны не было, пожалуй, ничего слишком серьезного к ней... Но дело было даже не в этом, а вот — как же дальше? Не с ней как, а вообще?
Ведь то, что до сих пор было доступным, ничего в конце концов не приносило ему, не хватало этого надолго, и каждая новая в его жизни женщина была женщиной, которую он как будто уже когда-то знал, встречал раньше... И вот так — всю жизнь?..
— Ты извини, Серега, но я все-таки рад, — сказал Редько.
— Что Володин не состоялся? — спокойно спросил Володин.
— Нет, что она состоялась.
— Значит, за нее рад? — насмешливо сказал Володин.
— И за тебя тоже.
— А за меня почему?
Редько долго молчал.
— Понимаешь, Серега, есть в летном деле такая фигура — «мертвая петля», — проговорил он наконец.
— Ну?
— А есть, говорят, и посложнее. «Штопор», например...
Редько снова замолчал.
— Ты либо спи, — раздраженно сказал Володин, — либо уж досказывай!
— А чего досказывать? — сонно пробормотал Редько. — «Мертвую петлю» ты умел делать, а «штопор» не выполнял. Не достиг... Или думал, что другого и не бывает. А вот теперь...
— Что — теперь?!
«Заснул он, что ли?»
— Может, поймешь, что есть и высший пилотаж.
— Но если ты сам это понимаешь, то почему же ты...
— Поздно понял, — сонно сказал Редько.
Володин погасил сигарету.
— А знаешь, Иван, от Аллы уже неделю не было писем, — сказал он.
— Сходи к командиру, — посоветовал Редько. — Он тебя отпустит.
— И... что?
— Откуда же я знаю?.. Давай спать... А завтра... — Редько так и не договорил.
Услышав его мерное посапывание, Володин почувствовал себя уже совсем одиноким.
Прежде чем стать начальником штаба, капитан первого ранга Мохов немало поплавал, считался опытным командиром и поначалу с некоторой даже грустью вспоминал о том времени, когда отвечать надо было только за свой корабль, а значит, в конечном счете за себя одного. И если раньше это тоже было достаточно хлопотным и сложным, то в первые же дни, став начальником штаба соединения и отвечая уже за другие корабли и других людей, которые бывали от него за тысячи миль, отвечая не из-за личной своей вины, а только потому, что он был кому-то начальником, Мохов испытал странное чувство: как будто именно раньше, а не сейчас, именно в командирские свои годы он и был-то, кажется, по-настоящему самостоятельным и независимым человеком — по крайней мере когда плавал — и на все, в общем, можно было плевать, раз его корабль как следует выполнял поставленные задачи. Иногда ему даже казалось, что, вернись то прежнее время, он, пожалуй, так бы и хотел оставаться командиром лодки, плавать себе, пока плавается, и отвечать только за себя...
Но все-таки эти мысли приходили ему в голову все реже и реже, и, хотя время от времени Мохов высказывал их другим людям (что вот, мол, как спокойно и просто отвечать только за себя и свой корабль), они постепенно как-то теряли для него былую свою остроту, становясь уже скорее даже не мыслями, а средством — средством, которое давало ему возможность лишний раз напомнить подчиненным, как ему, их начальнику, неспокойно и непросто на нынешней его должности.
А между тем сам он ощущал уже свое положение несколько иначе, оно приобретало в его глазах какое-то новое качество, становилось как бы лишь началом той неведомой ему пока высшей ответственности — она чуть приоткрылась перед ним, когда он, пусть и временно, оставался за командира соединения, — ответственности, тяжесть которой все-таки не отпугивала его, а скорее была уже заманчивой и желанной. Ему даже казалось порой, что где-то есть, должна быть такая граница, до которой ответственность все растет, а потом, сразу за какой-то чертой, она не то чтобы пропадает, — как же ей совсем не быть? — а только по мере продвижения вверх в чем-то неуловимо меняется, становится не такой, что ли, уже конкретной, и, даже отвечая за что-то, ты все-таки отвечаешь как-то вообще: перед собой, перед своей совестью, пусть, наконец, даже перед флотом, но вот людей, людей, перед которыми ты отвечаешь, становится все меньше и меньше...
И когда командующий, собираясь уезжать из базы, вдруг спросил о здоровье контр-адмирала Осокина — это был именно тот вопрос, которого ожидал Мохов все последние месяцы, с тех пор как у командира соединения обнаружили язвенную болезнь. Понимая, что ему вот-вот придется списываться на берег, Осокин при малейшей возможности уходил в море, как будто уж напоследок хотел наплаваться, и почему командующий смотрел на это сквозь пальцы, Мохов не понимал пока, и теперь весь как-то подобрался, быстро взглянул на командующего, соображая, а какой же, собственно, ответ о самочувствии Осокина тот хотел бы сейчас услышать.
— Да все плавает, товарищ командующий... — сказал Мохов с едва ощутимой долей сочувствия к Осокину, которая уже сама по себе говорила, что здоровье командира соединения оставляет желать много лучшего и где уж ему плавать теперь, но вместе с тем Мохов и с достаточной неопределенностью это сказал, чтобы не было перебора в его сочувствии к здоровью Осокина и чтобы командующий понял — если он именно этого хочет, — что хотя со здоровьем Осокина неважно, но он ничего, держится, поплавает еще, и не вправе он, Мохов, осуждать за это своего командира.
Командующий задумчиво кивнул, помолчал, а потом вдруг спросил, какого мнения начальник штаба о Букрееве.
Мысленно соединив эти два как будто независимых друг от друга вопроса — о здоровье командира соединения и о деловых качествах командира лодки, — Мохов почувствовал, что тут, несомненно, прослеживалась все-таки вполне определенная связь.
Но Букреева, разумеется, не могли назначить сразу командиром соединения, — значит, в цепочке был еще кто-то, и кому же, как не ему, Мохову, быть этим человеком... Если, конечно, на его место уже есть достойная замена.
Букреев? А почему бы и нет, если все дело только за этим стало? И не все ли равно кто?..
— Букреев — волевой, грамотный командир, — честно сказал Мохов. — Имеет большой опыт плавания...
— Хотел я ему новую лодку предложить, — сказал командующий. — Пока еще не стар, пусть поплавает, а?
«Кого же тогда начальником штаба? — подумал Мохов. — Все остальные еще моложе, а ждать... Сколько ждать придется — неизвестно...»
— Перерос Букреев свою должность, товарищ командующий, — сказал Мохов. — Да и академию заочно оканчивает...
— А я уже чуть не посчитал тебя ретроградом, — усмехнулся командующий. — Старпомов в командиры не двигаешь...
— Двигаю, товарищ командующий. Но не так быстро, конечно, как хочется некоторым командирам этих старпомов, — улыбнулся Мохов. Понял, что речь о Варламове.
— Ну, а какие за Букреевым числятся отрицательные качества? — спросил командующий.
— Слишком упрямый, — признался Мохов.
— Отвратительная черта, — согласился командующий. — Давайте-ка его личное дело. Посмотрим, какой он у вас упрямый.
Командующий долго, изучающе смотрел на фотографию и сам удивлялся про себя этому ощущению: одно дело — знать человека в лицо, не раз встречаться с ним, принимать доклады, хорошо, в общем, представлять себе, что он за офицер, а другое — фотография в личном деле, которая уже как будто и не фотография, а — тоже своего рода документ... Впрочем, на фотографии Букреев выглядел так же: мрачноватый, действительно упрямый, как сказал Мохов, ну разве только помоложе, чем сейчас.
Характеристики курсантских лет можно было пропустить, в лейтенантские годы все обычным было... Командир боевой части... Быстро помощником командира стал... Учеба... Через два года уже старший помощник. Молодец...
«...За время прохождения службы показал себя дисциплинированным... Уставы знает...»
Ну, это — как обычно пишут.
«...Тактически грамотный командир. Умело и инициативно выполняет приказы командования...»
Командиром в тридцать лет стал. Толково... Сначала дизельная лодка, потом атомная...
«...Не всегда вежлив со старшими...»
Началось, кажется...
«...Порой бывает нетактичен...»
Что, что?
«...но чаще всего — в интересах службы»!
— Смотри ты, как повернуто! — Командующий с удивлением посмотрел на Мохова. — Невежлив со старшими, нетактичен, и все, оказывается, в интересах службы?! Прямо психолог какой-то писал, а не военнослужащий.
— Контр-адмирал Осокин писал, товарищ командующий, — сдержанно, ничем не выдавая своего отношения к написанному, сказал Мохов.
Командующий внимательно посмотрел на него, и Мохов забеспокоился: нужно ли сейчас было уточнять, кто писал эту аттестацию?
Но командующий снова уже просматривал личное дело Букреева.
— За что же это его с командиров снимали? — спросил он через минуту.
Мохов собрался объяснить, за что прежний командующий так строго обошелся с Букреевым, но не успел.
— Все-таки доупрямился? — спросил командующий. — И сколько он тогда в старпомах проходил?
— Около года, товарищ командующий. Потом орденом наградили, а вскоре опять назначили командиром.
— Это я уже помню. Хорошо он тогда подо льдами прошел, ничего не скажешь.
Командующий перевернул страницу, довольно уже рассеянно скользнул взглядом по следующей, хотел было захлопнуть папку, но с недоумением задержался на какой-то фразе, перечитал ее про себя, а потом и вслух:
— «Выгод по службе не ищет...» А?!
Откинувшись на спинку кресла, командующий покачал головой.
— Не аттестация на офицера, а роман какой-то! — проворчал он и вопросительно посмотрел на Мохова, как бы приглашая и его тоже удивиться, но Мохову почудилось, что сказано это было, пожалуй, даже с некоторым одобрением: нашел же, видишь, человек и для казенной бумаги свои слова... Что-то приблизительно в таком роде уловил Мохов и, доверяя своему чутью, лишь осторожно улыбнулся в ответ, не торопясь высказывать отношение к стилю, каким была написана последняя аттестация на Букреева, тем более что писал ее все-таки контр-адмирал Осокин, к которому командующий заметно благоволил. Вот так и получается, что твое согласие с тем, что как будто тебе же самим начальством и подсказывается, — это еще не всегда мудрость...
— Значит, «выгод по службе не ищет»... — повторил командующий совсем уже одобрительно, и кого бы это одобрение сейчас ни касалось — Осокина, который так написал, или Букреева, который «не ищет», — Мохов понял, что, промолчав, он не ошибся. Более того, следовало теперь и ему, Мохову, проявить перед командующим свою объективность.
— Грамотный командир, — сказал он о Букрееве. — Море любит...
— Ну, к этому сама профессия обязывает, — заметил командующий, словно даже сопротивляясь тому хорошему, что сказал Мохов о Букрееве. Но сопротивлялся-то он слишком мягко, чувствовал Мохов, сопротивлялся, почти поощряя на новую похвалу Букрееву.
— Профессия, конечно, обязывает, — согласился Мохов. — Но все-таки командиры разные бывают. А Букреев как раз из тех, кому жизнь в базе всегда сложнее кажется. Сложнее, чем в море.
— Плавающему командиру так и должно казаться, — сказал командующий. — Сколько лет ты в начальниках штаба ходишь? — неожиданно спросил он.
— Седьмой год, товарищ командующий. — И в этом сдержанном, сухом, без какого бы то ни было нетерпения ответе было то, что, по мнению Мохова, всегда и ожидается от подчиненного: да, уже столько-то лет на этой должности, но я понимаю, что так, значит, и следует, так и должно быть, раз оно так есть.
Командующий молчал, а Мохов подумал, что в эти секунды, может быть, решается его дальнейшая служба. Так, видно, всегда и случается: строишь свою жизнь годами, а за какие-то мгновения одним поворотом, одной своей мыслью о тебе, мыслью, которая в каждую следующую секунду может и сорваться, помешай сейчас несвоевременный телефонный звонок или появление дежурного с пустяковым докладом, — кто-то все изменяет в твоей судьбе...
Нет, телефон не зазвонил, в коридоре не слышно было ничьих шагов, и никто не помешал своим появлением, но командующий, видимо, все же отвлекся от своих мыслей (а может, отвлекся лишь после того, как принял окончательное решение?) и сказал вдруг, уже вставая:
— А Букреев умеет подбирать кадры. Хороший экипаж сколотил. А что упрямый... Так на упрямых воду возят. Они почему-то чаще всего и берут приз главкома.
И все. Попрощался и уехал. Но вопрос, который он задал, — вопрос о том, сколько лет он, Мохов, в начальниках штаба ходит, — конечно же не мог быть случайным, и, вспоминая шаг за шагом весь разговор, восстанавливая последовательность вопросов, Мохов все больше и больше склонялся к тому, что должность командира соединения — это уже не отдаленная для него мечта, а, вероятнее всего, завтрашние его будни.
И, придя в хорошее расположение духа, он теперь подумал и о Букрееве как о возможном своем преемнике, начальнике штаба.
Что ж, такой и сам будет работать до посинения, и других сумеет заставить. Хотя, конечно, его еще многому учить надо, даже, кстати, и вопросу о подборе и выдвижении кадров.
Ничего, научится. Было бы только желание. В конце концов, и жизнь заставит, сама жизнь...
Доложив о выполнении суточного плана, Букреев спросил разрешения идти, но Мохов как будто и не услышал, задумчиво прошелся по кабинету и спросил мягко:
— Хотите дружеский совет?
Дружеский?! Совсем не такими были их отношения, и Букреев с нескрываемым удивлением посмотрел на Мохова.
— Скажите, Юрий Дмитриевич... — Мохов остановился перед Букреевым. — Если подчиненный быстро дорастает до своего начальника... Это как?
— Значит, хороший подчиненный, — сказал Букреев.
— Можно и так, — согласился Мохов. — А можно... Вы вот доложили командующему, что вашего старпома пора в командиры двигать...
— Могу и сейчас подтвердить.
Мохов поморщился: есть все же что-то примитивное в такой прямоте. А он, Мохов, любил сложные беседы, с недомолвками, с нюансами, со значением, с домысливанием подтекста...
— А знаете, — сказал он, — начальство ведь иногда и так подумать может: слишком уж быстро этого командира догонять стали его подчиненные... А?
— Не хотел бы служить с таким начальником, — нахмурился Букреев.
Мохов усмехнулся:
— А мы себе начальников не выбираем, Юрий Дмитриевич. Начальство само нас выбирает. И ему иногда хочется, чтобы подчиненный хотя бы на голову ниже был. Лучше бы даже — на две, но ведь кому-то и дело надо делать...
— Это что-то новое в подборе кадров, — сказал Букреев.
«А я все-таки тебя умнее считал», — подумал Мохов, но тут же и улыбнулся себе: а зачем особенно умнее?
— Э-э-э, Юрий Дмитриевич, — махнул он рукой, — старое... испытанное старое правило. Не для кино, конечно, не для романов — для жизни.
— Ясно, — мрачно сказал Букреев. — Поколенный подбор кадров. — Он даже показал, до какого уровня должен быть своему начальнику его подчиненный, чтобы не скоро дорасти.
— Пожалуй, несколько цинично, — улыбнулся Мохов, — но, в принципе, не лишено, не лишено...
— Выходит, в помощники я должен себе тупиц подбирать? — сказал Букреев.
Мохов разочарованно посмотрел на Букреева и вздохнул:
— Ох, Юрий Дмитриевич, привыкли мы с вами в море — все в лоб да в лоб. А земные дела — это тебе не «право на борт», тут и посложнее бывает.
— У меня, видно, всегда будет в лоб, — упрямо сказал Букреев. — Пока я командир лодки.
— А если завтра начальником штаба станете? — рассмеялся Мохов.
Букреев не понял, чем развеселил так Мохова, и спросил:
— А какая разница?
«Вот это и плохо, — подумал Мохов, — что никакой разницы ты не видишь. Но если тебя все же назначат?.. Работать-то вместе тогда...»
— Юрий Дмитриевич, — миролюбиво проговорил Мохов, — почему вы все хотите умнее начальства быть?
— Такой цели не ставлю, товарищ капитан первого ранга.
— А что на деле получается? Посылаю к вам корреспондента центральной газеты, не к кому-нибудь — к вам посылаю! А вы? — Мохов укоризненно посмотрел на Букреева. — Битый час доказываете ему, что ваши трюмные не совершили никакого подвига. О чем вы думаете?!
— Думаю — кому это надо?
— Что надо?!
— Да в подвиг превращать...
— Людям надо, Букреев. Людям!.. А вы забыли о них. Из-за своей сомнительной философии.
— Какой еще философии?
— Что надо, мол, плавать, а не подвиги совершать, — напомнил Мохов. — На чем же вы тогда воспитываете личный состав? На каких примерах?
— На примере с трюмными, товарищ капитан первого ранга.
— Букреев, — уже не сдерживаясь, процедил Мохов, — вы прежде всего военнослужащий. И потрудитесь поменьше философствовать.
— Есть, товарищ капитан первого ранга. Разрешите идти?
— Да. И учтите на будущее: у вас не «кузница кадров», а боевой корабль.
Букреев повернулся кругом — слишком уж четко, подумал Мохов, даже как-то подчеркнуто четко — и пошел к дверям.
— Кстати, — остановил его Мохов. — Хочу у вас штурмана забрать. «Тройка» через неделю в ремонт уходит, и там нужен помощник.
— Штурмана?! — Букрееву показалось на секунду, что он просто ослышался. Он еще мог понять, если бы Володина забирали плавать, но попусту тратить такого офицера!.. — Я не могу отдать своего штурмана...
— Мы с вами не в торговой сети работаем, — сухо напомнил Мохов. — И вообще я что-то не пойму вас: то вы всех продвигать хотите, через голову начальства даже к командующему полезли, а когда мы сами вам предлагаем...
— Володин мне нужен, — стоял на своем Букреев.
— Мы вас не оставим без штурмана, — сказал Мохов.
— Мне не штурман нужен, товарищ капитан первого ранга, а штурман Володин.
— На нем что, свет клином сошелся, что ли? — раздраженно сказал Мохов. — Я обещаю, что сразу дадим вам другого штурмана.
— Другой не будет Володиным, — упрямо проговорил Букреев.
— Ну и что? — удивился Мохов этому дремучему упрямству. — Незаменимых людей у нас нет, — убежденно сказал он. — Одни сходят, другие приходят... Все мы заменимые.
— У меня экипаж подводной лодки, — возразил Букреев, — а не коллектив автобуса.
— При чем тут автобус? — Мохов, с недоумением прищурив глаз, смотрел на Букреева.
— Автобусу все равно, кто сходит на остановке... Он все равно едет.
— А у других, по-вашему, автобусы? — с иронией спросил Мохов.
Букреев молчал, даже в молчании своем был упрямым, и Мохов сказал назидательно:
— Нельзя, Букреев, только о своем корабле думать. Надо за все соединение болеть. Штурман у вас действительно толковый... Но вы представляете: быть в ремонте без помощника?!
— Володин хорошим старпомом будет, — сказал Букреев. — Плавающим старпомом, а не доставалой запчастей. В конце концов, я же не для себя...
— Я тоже не для себя, — оборвал его Мохов. — А для пользы службы во вверенном мне соединении. Выполняйте...
Букреев, пока поднимался к себе на этаж, думал, что же делать теперь. Можно было поговорить с замполитом, чтобы и тот нажал по своей линии, но, во-первых, это значило бы, что он, Букреев, не надеется уже на свои силы, сдался, спасовал, а главное — могло так получиться, что, вмешав Ковалева в свой план, который внезапно пришел ему сейчас в голову, он, Букреев, как бы перекладывал тогда часть предстоящей вины, своей вины, на плечи замполита. А Букреев за свои действия приучен был отвечать лично.
По коридору, мимо ее каюты, быстро прошел Букреев. Узнав его шаги, Мария Викторовна сразу поняла, что он чем-то расстроен, но выйти, спросить, что случилось, она не могла: чего это вдруг она спрашивает? по какому праву? Еще и оборвет...
Интересно, он бы ссорился с ней когда-нибудь? Или она с ним? Но из-за чего бы им было ссориться?
Она попробовала специально придумать возможную причину — его грубость, например, или упрямство, или разные, скажем, вкусы (могли же у них быть разные вкусы, даже наверняка были!), но с этим все как-то не ладилось у нее, не могла она придумать никакой особенно веской причины для их ссоры, потому что и грубость его, и упрямство, и все-все, решительно все, что могло в нем быть и, наверное, было, не казалось ей достаточным для того, чтобы им ссориться. То есть он, пожалуй, когда-нибудь и мог обидеть ее, но ведь это бы все было невольным с его стороны, а главное — Мария Викторовна чувствовала, знала уже, что она-то сама не смогла бы по-настоящему обидеться на него. Ведь уже обижал...
Она попыталась вспомнить, а из-за чего же они с мужем иногда ссорились, но и эти причины — стоило ей только представить себе не мужа, а Букреева — тут же становились такими ничтожными и смешными, что не могли даже и в расчет приниматься.
Нет, у них все бы иначе было, совсем иначе... Она так ярко, в такой доступной возможности представила себе, как он по вечерам приходит домой после службы, моет руки, ужинает (он бы у нее ужинал только дома), потом, усевшись в кресло, просматривает газеты, она о чем-то спрашивает из кухни (не все ли равно, о чем?!), он рассеянно, невпопад отвечает ей, и это совсем не раздражает ее, как всегда раздражало раньше, а потом они вместе укладывают детей спать (детей? каких детей? — но от этого она скользнула в сторону, чтобы не распалась картина), и как вообще все хорошо... как хорошо... как хорошо могло у них быть, если б только они встретились когда-то, вовремя нашли друг друга...
Она вдруг расплакалась.
Она плакала и знала сейчас, что уже никогда-никогда у них так быть не сможет — так безбедно и легко, как она представила себе, — и не смогла бы она, наверно, оставить мужа, то есть как бы она смогла оставить его, если он так зависим от нее даже в любой мелочи — консервную банку сам открыть не умеет, — что уж там о работе говорить... И разве он, Букреев, бросил бы своих детей? Даже подумать дико...
«Размечталась, дурочка!..» — пожалела она себя, всхлипывая, и теперь уже обеспокоенно подумала, что в любую минуту кто-нибудь может войти сюда и увидеть ее слезы.
Но ведь могло, ведь было же ей все-таки раньше спокойно и хорошо!..
Спокойно — или хорошо? Она сразу же испугалась своего вопроса, торопливо ушла от него, как будто бы погасила, а может быть, просто от себя подальше спрятала, потому что помнить об этом вопросе было бы еще труднее...
Мария Викторовна почувствовала, что совсем, кажется, разболелась, надо было вчера не в кафе идти, а отлежаться в гостинице, принять на ночь аспирин... И ресницы размазались, нос покраснел, и как теперь идти в таком виде...
К нему?!
Но хотя бы узнать, что она ему совсем не нужна, хоть бы точно уже знать об этом, просто для себя знать, и успокоиться наконец.
«Нет, ни для чего серьезного ты ему не нужна», — подумала Мария Викторовна.
«А для несерьезного?»
Тут она растерялась: не ожидала от себя такого вопроса.
Она осторожно вытерла глаза и стала приводить себя в порядок. Ведь завтра ей улетать. Завтра уже поздно будет.
— И кого это черт несет! — с досадой пробормотал Букреев. — Входите!
— Меня черт несет, Юрий Дмитриевич, — сказала она, останавливаясь в дверях и стараясь улыбнуться. — Вы бы хоть поплотнее закрывали...
— Простите, — смутился Букреев и встал из-за стола. — Н-не знал...
— Мимо шла, — как бы извиняясь за вторжение, объяснила Мария Викторовна. — Голова прямо раскалывается... У вас случайно нет каких-нибудь таблеток?
— У меня?! — Букреев так удивленно посмотрел на нее, что она про себя тут же согласилась с ним: «Действительно глупо...» — а он, опасаясь, что она сейчас извинится и уйдет, уже шел к дверям. — В два счета вылечим, Мария Викторовна. Доктор у нас хороший... А вы садитесь, — заботливо предложил он.
Она с благодарностью улыбнулась ему и прошла в каюту.
— Дневальный! — крикнул Букреев. — Доктора ко мне. С таблетками от головной боли.
Зябко кутаясь в пуховый платок, наброшенный на плечи, Мария Викторовна грела ладони на батарее и сказала смущенно:
— Целый день не согреться... Еще и заболеешь перед самым отъездом. — Она посмотрела в окно и проговорила задумчиво: — А ваш сосед с утра ракеты грузит...
Букреев подошел к окну и остановился за ее спиной. Он стоял теперь так близко, что Мария Викторовна боялась даже пошевельнуться: ведь сделай малейшее движение — он еще и отодвинется, пожалуй...
Казарма была на самой вершине сопки, и отсюда хорошо просматривалась вся бухта с заиндевевшими спинами подводных лодок. Над ближним пирсом плыло в морозном клубящемся воздухе изящное тело ракеты, какое-то беспомощное и почти трогательное в крепких неуклюжих тисках подъемного крана.
— Хрупкая какая, — проговорила Мария Викторовна. — Как новогодняя игрушка.
— Эта «игрушка» может эскадру уничтожить, — усмехнулся Букреев. — Или город... Отличные ракеты.
— Вы так говорите об этом... — Она зябко повела плечами. — Тысячи жизней... И все зависит от какого-то пальца на кнопке «Пуск»... Не люблю за это военных! — неожиданно для себя сказала она.
«Детский сад», — снисходительно и ласково подумал Букреев.
— А что, собственно, вы предлагаете? — улыбнулся он.
Она чуть повернула голову и подумала:
«Если бы ты всегда так улыбался... Я бы, наверно, за этими таблетками еще раньше к тебе пришла».
— Демобилизовать Букреева! — решительно предложила она. — И соседа, который грузит вон ту ракету.
— Отличная мысль, — согласился Букреев. — Но надо ведь и тех командиров выгнать. Которые на той стороне. — Рука его махнула через все эти заснеженные сопки, как будто через половину земного шара. — Только сразу же выгнать, ни минутой позже.
— Значит, Букреева придется пока оставить? — вздохнула Мария Викторовна.
— И соседа тоже, — сказал Букреев.
Все время чувствуя его близость за спиной, она проговорила задумчиво:
— Как они ее бережно!.. Как ребенка...
Если он вдруг захочет поцеловать, что делать тогда?
Нет, он и не пытался...
— Я заметила, дети часто здесь играют в тревогу, — сказала она.
— Во всех военных городках играют, — подтвердил Букреев.
— Наверно, и ночью просыпаются, когда сирена гудит?
— Да нет, привыкли уже.
Даже не поцеловать — просто до плеча дотронуться, чтобы она обернулась. А там уж видно будет... Хоть намекнула бы: можно? нельзя?.. Или самому?
Букреев потоптался рядом, и Мария Викторовна услышала, как он медленно отошел к столу.
— Я почему-то подумала сейчас... — проговорила она, не оборачиваясь. — Вы ведь обязательно будете адмиралом, Юрий Дмитриевич.
«Нашла о чем говорить!..» — Букреев опустился в кресло.
— Совсем не уверен, — как-то безразлично ответил он.
— А я уверена! Такой вы... — Что-нибудь пообиднее захотелось сказать ему за все свои унижения перед ним — за то, что столько думала о нем в эти дни, что ждала каждой их встречи, и даже этим своим приходом тоже унизила себя (пусть он и не понял, зачем она здесь, но она-то сама ведь знала!), а он сидит, наверное, в кресле, благополучный, невозмутимый, глухой, жена любит, на службе всегда все в порядке... — Такой вы железный, правильный со всех сторон, — сказала Мария Викторовна. — Никаких в жизни колебаний, все вам ясно, себя не распускаете...
Удивленная его терпеливым молчанием, Мария Викторовна обернулась, увидела, как он почти покорно слушает ее, и растерялась. Ей сразу противным и глупым показался свой тон, ничтожными и несправедливыми все слова, которые она успела сказать, и, уже без всякой насмешки, Мария Викторовна лишь повторила теперь то, что действительно казалось ей неизбежным:
— Быть вам адмиралом...
— Это так важно сейчас? — хмуро спросил Букреев.
Она помедлила, беспомощно пожала плечами и сказала виновато:
— Нет, наверное... А что вообще сейчас важно?
— Что у меня моего штурмана хотят забрать. — Исподлобья глянув на нее, Букреев решительно добавил: — И что вы завтра уезжаете.
— А... куда его забирают? — через силу спросила Мария Викторовна, боясь ошибиться. Может, он пошутил.
— В ремонт, — рассердился на нее Букреев. Что же она, не поняла всего остального? Или просто не захотела услышать?
В дверь постучали.
— Прошу разрешения... — Переступив порог, Редько вопросительно смотрел на командира.
— Случилось что-нибудь? — с досадой спросил Букреев.
— Я и пришел узнать, товарищ командир...
— Таблетки... — подсказала Букрееву Мария Викторовна.
— А!.. Таблетки от головной боли, — вспомнил Букреев. — Принесли?
— Никак нет.
— Почему?
— Не умею я заочно лечить, товарищ командир, — объяснил Редько с достоинством. — Сначала осмотреть надо.
Мария Викторовна отвернулась к окну, пряча улыбку.
— Весело!.. — покосился на нее Букреев. — Не понимаю, чего тут мудрить? У человека... у меня голова болит. Вот и все дела! Тащите свои таблетки.
Поняв, что это приказание, Редько ответил «есть» и вышел из каюты.
Они снова остались одни, и вроде появилась теперь у них как бы некая общая тайна, маленькая, до смешного детская, но все-таки своя тайна с этими таблетками, которые нужны ведь были ей, а не Букрееву, и то, что, не сговариваясь, ни один из них не оплошал, не подвел другого в присутствии постороннего человека и, значит, сами они в какой-то мере уже не были посторонними друг другу, — как-то тут же объединило и сблизило их, и, пока Редько находился в каюте, они оба чувствовали это, но стоило только ему выйти, оставить их с глазу на глаз, как что-то сразу нарушилось. То недавнее понимание, которое еще минуту назад они, казалось, совершенно отчетливо ощутили, стало вдруг уходить куда-то, и, не зная, как помешать этому, они растерянно молчали.
Букреев постукивал карандашом по столу, а Мария Викторовна снова смотрела через окно на сопки и корабли, и оба прислушивались к шагам в коридоре, как будто только и надо им было этих таблеток дождаться.
— Зря вы его так... — сказала Мария Викторовна, подумав, что, если бы Редько был здесь, все бы, возможно, могло иначе сложиться: ведь при нем она и Букреев были почему-то ближе, чем сейчас, когда Редько вышел. — И вы никогда потом не мучаетесь, что зря обидели, зря накричали? — спросила она, чтобы хоть о чем-то говорить, чтобы не молчал он вот так растерянно.
— Так ведь железный, — невесело усмехнулся Букреев, напомнив ее же слова.
— Я и забыла, — улыбнулась Мария Викторовна, села в кресло напротив, взяла со стола какую-то толстую книгу, а ему понравилось, что она даже не спросила, можно ли, что она распоряжалась сейчас его креслом, его книгой, его временем как своими собственными, как их общими вещами и временем.
Взглянув на обложку, она удивленно сказала:
— Букреев и... и «Анна Каренина»?!
— Адмиралы тоже иногда Толстого читают, — хмуро пояснил Букреев. Его задело, что она так просто и легко перешла на другое, на первое попавшееся, хотя в том, что так и не случилось, что не договорено и не выяснено между ними, не только ведь он один виноват. Или для нее все это вообще было не таким уж и важным?..
Они встретились глазами, и Мария Викторовна вдруг поняла в нем то, что так часто понимала и чувствовала в других, но почему-то все никак до сих пор не могла понять и почувствовать в Букрееве: она поняла и почувствовала его состояние — неуверенность в себе, в ней, в том, как она относится к нему, и желание во всем этом разобраться наконец...
Стук в дверь уже не так раздосадовал ее, потому что она, кажется, поняла теперь для себя самое главное. И ничего не закончилось с приходом Редько и Володина, ничего не могло уже просто так закончиться в ее и в его, Букреева, жизни; по крайней мере не завтрашним же днем все оборвется, не с ее отъездом — не должно, не может так быть, не имеет права... Да, да, не имеет права, раз это достается так редко и трудно, раз оно зависит в жизни от стольких пустяков, случайностей, совпадений...
— План, товарищ командир, — сказал Володин, подавая бумаги.
Букреев недовольно посмотрел на него:
— Я, по-моему, только к семнадцати велел!
— Так точно. — Володин взглянул на часы. — Семнадцать ноль-ноль.
— Хм-м... Верно. Быстро время летит... — Ничего особенного вроде и не было сказано, но, сказав это, Букреев, даже не глядя на Марию Викторовну, знал, что она поняла только для нее и предназначенный смысл этих слов.
Он пробежал глазами план, не сделал, к удивлению Володина, ни одного замечания и расписался в левом верхнем углу.
— Все? — нетерпеливо спросил он.
— Вот таблетки, товарищ командир. — Редько положил на край стола пакетик.
Букреев покосился на Марию Викторовну, она чуть виновато пожала плечами, он понял, что голова уже не болит, и снова обрадовался, что понял это без слов.
— Пока дождешься от вас помощи!.. — проворчал он. — Ладно, раз уж принесли... — Букреев смирился и положил на язык таблетку. — Не повредят хоть?
— Это их главное достоинство, товарищ командир, — вмешался, улыбнувшись, Володин. — Как у всех хороших таблеток.
Букреев только подумал, что надо бы запить — давно не принимал никаких таблеток, — и Мария Викторовна уже передавала ему стакан с водой.
«Она вот сразу поняла, не то что они...» — удовлетворенно подумал Букреев, взял стакан, слегка коснувшись ее пальцев, и во всем этом тоже было какое-то значение — и в том, как он молча поблагодарил ее за догадливость, и в случайном прикосновении к ней, и в какой-то лишней, совсем не заметной доле секунды, на которую он продлил это прикосновение, и во всем, что не было сказано, не могло бы никогда быть объяснено, если бы он даже когда-нибудь и захотел объяснить...
— А Лев Толстой не очень жаловал вашего брата, — сказал, посмеиваясь, Букреев.
— Кого не жаловал? — переспросил Редько.
— Докторов. Одну, говорит, науку изучают, по одним и тем же книгам, а лечат — каждый по-своему.
— Над медициной все любят шутить, — заметил Редько. — Пока здоровы.
— Браво, Иван Федорович, браво! — рассмеялась Мария Викторовна и так тепло посмотрела на Букреева, как будто это не Редько, а он удачно ответил.
Ивану Федоровичу приятно было, что его слова ей понравились, и он решил, что сейчас, после такого удачного ответа, самый раз, пожалуй, и выйти.
— Прошу разрешения, товарищ командир?..
Нет, боялся он еще отпускать Володина и Редько, чтобы снова не повторилось то прежнее, когда они с Марией Викторовной вдвоем остались.
— Женить бы мне их надо, Мария Викторовна, — сказал Букреев, удерживая Редько и Володина в каюте. — Может, у вас в Ленинграде что-нибудь найдется приличное?
Букреев с удивлением думал, что все-таки это странно: одно лишь присутствие кого-то третьего не просто определяло, будет или не будет что-то сказано, но вот, даже и произнесенное, каждое слово обнаруживало вдруг какие-то дополнительные оттенки, возможности, значения, словно разбухало в своем объеме, и воспринималось уже как-то иначе, чем если бы он и Мария Викторовна были сейчас в каюте одни.
О чем бы постороннем они ни говорили сейчас — они разговаривали друг с другом, и Мария Викторовна охотно переспросила:
— Женить? А самим никак не найти?
— Как же тут угадаешь — одну? — улыбнулся Володин. — Вот, например, сказали бы мне или Ивану Федоровичу, что та, которая родилась для меня или для него, у нас в городке живет. Ведь все равно не найти. Приплывет само в руки — хорошо, а нет...
— Но находят же все-таки, — возразила Мария Викторовна. Она ожидала, что должен тут Букреев что-нибудь сказать, то есть ожидала, что он подтвердит: да, конечно, находят...
Нет, не подтвердил...
— Вообще-то, по теории вероятности, — рассудительно сказал Редько, — пожалуй, и можно найти.
— Знаем мы эти теории, — отмахнулся Володин. — Был, говорят, в Ленинграде во время войны один-единственный слон — и то в него бомба попала. Вот вам и теории!
— А даже найдешь, — вдруг проговорил Букреев, ни на кого не глядя, — так надо еще, чтоб и она тебя нашла, чтоб поняла...
Все-таки осторожно он покосился на нее, она поняла, о чем он, кому все это говорит, но что же она могла сейчас ответить и как ответить, чтобы только он один и понял...
«Отпусти их, — попросила она глазами. — Мы уже без них обойдемся, честное слово».
— Ладно, — подытожил Букреев, — все ясно. Свободны. Оба...
Володин и Редько переглянулись: пойми тут его — сам затеял этот разговор, и сам же вдруг оборвал...
«Ты та́к хотела?» — посмотрел на Марию Викторовну Букреев.
«Так, — призналась она, пока Володин и Редько выходили из каюты. — Спасибо, родной».
Дверь уже давно закрылась, а они молча все смотрели и смотрели друг на друга, и не мучились этим молчанием, и, наверное, не замечали его. И так они чутко улавливали каждое непроизнесенное, а только лишь подуманное слово, и столько было сказано нежного, хорошего, единственного, и так они были счастливы, так понятно счастливы, что теперь уже просто невозможным казалось, нелепым, необъяснимым, как же они раньше, с самого начала, с первой их встречи, с одного только взгляда, или хотя бы вчера, или сегодня утром, днем, еще какой-нибудь час назад — как же они, такие близкие и родные люди, даже и не догадывались об этом. Боязно было заговорить, шевельнуться, просто моргнуть глазом...
Это было незнакомое ему, острое, захватывающее чувство такой близости, такого родства, такого понимания, что с радостным недоумением, с ужасом он думал, что ведь могло же ему никогда и не выпасть такое, и до конца своих дней он так и считал бы, что другой жизни, чем та, которой он жил до сих пор и которой — рядом с ним и еще где-то — жили, и живут, и проживают свою жизнь многие другие люди, — что другой и не может быть, не бывает, что все это чуть-чуть придумано, чтобы легче жилось на свете, а если иногда он и позволял себе допустить, веря и не совсем веря, что такое, может, и случается, и бывает, что оно с кем-то и возможно, то все-таки не у него, не с ним...
Она была немного спокойнее: она чувствовала, знала, что такое может, должно бывать. Как же иначе? Зачем бы тогда все, все вокруг, если заранее знать, что такое не случается, не возможно?.. Не знала только, что это ей может выпасть, не понимала сейчас, за что же это именно ей...
— Видишь, вот как... — беспомощно сказал Букреев, не замечая, что говорит ей «ты». Он на ощупь потянулся за сигаретой, прикурил и жадно несколько раз затянулся. — Видишь, как все... Как оно все... — виновато повторил он.
— Не надо, прошу тебя! — Она испугалась. Испугалась, что он как будто извиняется за что-то. Перед ней, перед собой, перед кем-то — не должен он ни перед кем извиняться. — Ничего ведь не изменилось... Просто нашлись... Какое теперь имеет значение все остальное, раз нашлись?
— Как это — какое? Ты разве не понимаешь...
— Смешной... — проговорила она ласково, как ребенку, которому больно. Ведь все равно уже случилось. Что бы там ни было.
Нет, она, кажется, все-таки не понимала... Не глядя на нее, что-то бесцельно переставляя на своем столе, он сказал:
— А знаешь... Вчера мне дочка вдруг говорит: «Папа, ты даже не представляешь себе, как ты мне нужен»...
— Ну чего ты терзаешься? — Мария Викторовна грустно улыбнулась. — Не дура же я. Не такая уж дура...
И вопрос этот — «Как же быть-то теперь? Как быть?» — так и остался невысказанным, а были другие вопросы, которые они, перебивая и торопясь, задавали друг другу: «Ты знал?..», «Неужели ты понимала?..», «А помнишь?..», «А ты помнишь?..»
Как будто они встретились после долгой разлуки.
Они вспоминали, как все у них началось, как и когда каждый из них впервые что-то почувствовал, подумал, догадывался или подозревал, и как-то так выходило, что не она первая и не он первым это заметили в себе, потому что если вспоминала Мария Викторовна, то и он, вспомнив, считал, что в то же самое время, даже в ту же минуту и он тоже что-то почувствовал тогда, а если припоминал Букреев, то она тут же досказывала остальное.
И, все это вспоминая, и удивляясь, и радуясь каждому одинаковому предчувствию, и чувству, и общей какой-то мысли, которая, оказывается, уже тогда, раньше была у обоих, и любому совпадению взаимных опасений, неуверенности, обид, которые были теперь у них уже в прошлом, они не говорили только о будущем, старались пока об этом не думать, не затрагивать, случайно не коснуться, потому что хотя никто, ни в чем, ни перед кем не был виноват, но слишком все было переплетено, запутано, связано, слишком много это сулило боли. И хоть кричи, разбейся — а ничего не изменишь.
Но какое же это счастье, если так больно? Разве бывает такое счастье, то есть разве оно счастье?
Ведь вот, кажется, и пробились друг к другу, нашли, нашлись... Все это так. Все так... Только легче ли им будет от этого?
А другим, которые не нашлись, — легче?
Утром, после того как уехала Мария Викторовна, Букреев вызвал к себе штурмана. У него еще оставался Володин, и уж тут пусть и не все, но многое зависело от одного Букреева.
У него был штурман, который пришел к нему семь лет назад молодым лейтенантом. Был этот лейтенант самолюбивым и не по чину дерзким юнцом, но был он упрям в деле, был все-таки исполнителен, точен... Куда-то сразу девалась его несерьезность, как только он оказывался за штурманской картой, и тут он уже был педантичный, зрелый офицер, потому что кроме женщин, а иногда, как казалось Букрееву, и серьезнее, чем женщин, любил этот лейтенант свою работу. Во всяком случае, штурманская его привязанность была куда продолжительнее...
А потом Букреев сажал его на гауптвахту. Один раз — за дело, а второй — скорее всего для профилактики: попался как-то под горячую руку. Разобравшись как следует и поняв свою неправоту, Букреев тогда все-таки не отменил этого решения. Раз наказал при всех офицерах — и ошибся, то исправлять свою ошибку тоже надо было не наедине, а он, командир, не мог тогда позволить себе такую роскошь.
Он только недавно принял отстающую лодку, команда была разболтана долгим заводским ремонтом, надо было твердо насаждать дисциплину, и Букреев не мог тогда поступиться самим принципом командирской непогрешимости, потому что дело было не в лейтенанте Володине и даже не в его, Букреева, личном авторитете, а в авторитете любого командира на лодке вообще — от старпома до старшины, то есть дело было в укреплении авторитета самой должности, которая всегда должна быть права уже сама по себе, даже если в чем-то и неправым оказывается человек, занимающий эту командирскую должность. В этом тогда и была, по мнению Букреева, высшая справедливость, и только так можно было в кратчайший срок навести на корабле уставной порядок.
А потом они со штурманом вместе плавали все эти годы, а однажды — вместе тонули. Всерьез тонули, а лодку и людей удалось все-таки спасти. И это, наверное, как на войне: когда вместе умираешь, а потом вместе остаешься жить — многое уже меняется в твоем отношении к этому человеку. А кроме того, единственным штурманом, по его мнению, чью прокладку можно было вообще никогда не проверять, был Володин, хотя Букреев, оставаясь верным и себе, и инструкциям, все-таки проверял ее. Но делал он это скорее для того, чтобы Володин не слишком возомнил о себе, ведь ему предстояло еще быть командиром. Нет, за такого офицера все-таки стоило побороться...
В каюте командира Володин застал минера и по виноватому лицу Шиловского, по обиженному и отчужденному его выражению, понял, что идет очередной разнос. Зная по себе, как неприятно в таких случаях присутствие постороннего человека, Володин попросил разрешения зайти попозже и, услышав в ответ: «Останьтесь, штурман», теперь вынужден был дослушать этот разговор.
— Мы уже как-то привыкли, что радиационная обстановка на корабле хорошая, — говорил Букреев, — и начали плевать на самые элементарные правила. Сегодня я обнаружил вашего подчиненного, минер...
— Мне докладывали, товарищ командир, — поспешно сказал Шиловский, чтобы хоть этим показать Букрееву, что он, минер, всегда в курсе дел своей боевой части, не только хороших, но и плохих.
— Вы там у себя только докладами и занимаетесь, — махнул рукой Букреев.
Шиловский, маленький, аккуратный, всегда слишком надушенный одеколоном, обиженно молчал, по-детски оттопырив губу. А Володин вдруг подумал о том, как хорошо все-таки, что эту сторону их службы жены не видят, иногда лишь зная о ней понаслышке, только в общих чертах, а дети, слава богу, и совсем не знают.
— А вы ведь после ужина сразу домой пойдете, — укоризненно сказал Букреев.
— Никак нет, товарищ командир, я думаю задержаться сегодня...
— Ну, хоть это вы правильно решили, — несколько смягчился Букреев. — Наведите в своем подразделении порядок, минер. И вообще, я намерен в дальнейшем судить о вас не по вам лично, а по вашим подчиненным. Свободны.
— Есть... — Шиловский повернулся кругом и, проходя мимо Володина, вздохнул все-таки с некоторым даже облегчением, как будто сказал: «Сочувствую, Серега, у тебя ведь это еще впереди».
Командир молчал, и Володин молчал. Потом Букреев закурил, пододвинул на край стола сигареты, как бы давая понять, что разговор у них будет иным.
— Садитесь, штурман.
Начало было хорошим, Володин охотно сел, спросил все-таки разрешения курить. Букреев кивнул и, мельком оглядев Володина, спокойно заметил:
— Штурман, неудобно с вами разговаривать, вы раздеты.
Володин не нашел в своей одежде ничего предосудительного, провел на ощупь пальцами по всем пуговицам кителя, обнаружил, что одна из них расстегнута, устранил замечание и тогда уже закурил наконец.
— Как вы смотрите на должность помощника командира? — спросил вдруг Букреев. Это было так спрошено, с таким пренебрежением к предлагаемой должности, как будто не о повышении шла речь.
Володин прикинул, что их помощник никуда вроде бы в этом году не уйдет, и выжидающе ответил:
— Не думал, товарищ командир...
— А чего тут, собственно, думать? — дернул плечом Букреев. — Не жену выбираете. И если есть вакансия...
«Вот оно что...» — подумал Володин, понимая уже, что речь идет о его переводе на другую лодку.
— Разрешите остаться штурманом, товарищ командир, — сказал Володин, немного удивляясь тому, что сказал.
— Не я назначаю, не мне и разрешать, — отрезал Букреев.
«Не хочешь — и не надо, — вспылил про себя Володин от его безразличия. — Я к тебе не напрашиваюсь. Не все ли равно, где плавать, в конце концов».
— Тогда я не понимаю вашего вопроса, товарищ командир, — сухо сказал Володин. Не думал он все-таки, что командир так легко может согласиться на его перевод.
— Начальник штаба велел предложить вам новую должность, — объяснил Букреев. Он подошел к окну. Метель только начиналась, значит, автобус успел проскочить, и, взглянув на часы, Букреев подумал, что Мария Викторовна должна уже подъезжать к аэродрому. — Не все ли равно, где служить? — спросил он.
— Считал, что не все равно, — ответил Володин.
— Да? — Букреев быстро взглянул на своего штурмана, снова отвернулся к окну и, наблюдая, как прямо на глазах уже заносит снегом дорогу, спросил участливо: — Кстати, а как вы себя чувствуете?
Тут уж Володин действительно ничего не понимал. Желудок у него, правда, побаливал одно время, Редько даже хотел в госпиталь положить, но потом все прошло. К чему вдруг командир спросил сейчас о здоровье?..
— У вас ведь, кажется, что-то там с желудком, — сказал Букреев с досадой.
Не мысль даже, а какая-то смутная, еще не осознанная до конца догадка мелькнула в голове у Володина, и он, все еще не понимая командира, все-таки чувствовал, даже знал уже, что отвечает сейчас правильно.
— Бывает иногда, товарищ командир, — неопределенно сказал он.
— А бывает, — Володину даже почудилось в голосе командира какое-то облегчение, — так надо на обследование ложиться. Я помню, доктор хотел вас даже в госпиталь упрятать...
— Так это давно было, товарищ командир. С тех пор уже все...
— Вы только без бравады, — строго сказал Букреев. — И не нам с вами решать — все или не все. А служба не волк — в лес не убежит. И если, конечно, доктор настаивает... Ясно?
Ничего ему опять не было ясно, но Володин был исполнительным офицером и потому ответил:
— Так точно, ясно, товарищ командир.
— Вот и добро, штурман. Действуйте.
— Есть действовать, — совсем уверенно сказал Володин, так и не понимая, впрочем, как и зачем ему надлежит действовать.
Букреев внимательно посмотрел на него, с сожалением подумал, что даже штурман не всегда его понимает («Она бы вот сразу поняла», — подумал он о Марии Викторовне), но простил Володину за одну только готовность, за одно желание штурмана понять своего командира.
— Можете идти, — разрешил Букреев. — Да, — остановил он, — врач наш здесь или уже к подругам в госпиталь подался?
— Здесь, товарищ командир, — улыбнулся Володин.
— Пришлите его ко мне.
— Интересно, чего это он вдруг именно сейчас вспомнил о госпитале? — удивился Редько. — И совсем я не настаивал. Давно как-то был разговор, так он меня оборвал: не время по госпиталям валяться, лечите на месте, если надо...
— Понимаешь, Иван, — задумчиво сказал Володин, — есть у меня одна версия...
— Ну?
— Переждать, наверное, надо. Дотянуть, пока адмирал с морей вернется.
— Я не понимаю: ты что, не хочешь в помощники?
— Хочу. Но у нас. Пусть позже, но у нас.
— Честное слово, — рассердился Редько, — взрослые люди, а все еще в оловянных солдатиков играем. — Выходя из каюты, он даже хлопнул дверью.
— Что ж это вы за личным составом не смотрите? — почти добродушно встретил его Букреев.
Редько хотел было обидеться на этот несправедливый упрек, но упрека-то как раз и не было вроде, а то, что было в тоне, а не в словах Букреева, показалось настолько неожиданным — так оно не вязалось с обычной манерой командира, — что Редько обижаться повременил, а стал осторожно вникать в суть дела. Понятно, что речь сейчас могла идти не вообще о личном составе, а именно о штурмане, значит...
— Я как-то докладывал вам, товарищ командир, — напомнил Редько.
— Докладывали, — охотно согласился Букреев. — Но сами ведь знаете: все время плавали, потом стрельбы, недосуг было... Как он сейчас? Все жалуется на здоровье?
— Да вроде бы...
— Что значит — вроде бы?! Нуждается наш штурман в обследовании или нет?
— Если человек жалуется, — осторожно сказал Редько, — то надо его обследовать, конечно...
— Именно! — одобрительно сказал Букреев, почти ласково глядя на Редько. — Хороших офицеров беречь надо, их не в училищах, а на флоте делают. И не за один год... И если штурман, как вы докладываете, жалуется на здоровье...
— Сегодня вот пожаловался, — решил вспомнить Редько.
«Ну, сегодня!.. Сегодня — не годится, — подумал Букреев. — Очень уж это будет несерьезно выглядеть... Подозрительная какая-то срочность. Нет, несолидно получается, Иван Федорович...»
— Да он, по-моему, месяца два жалуется, — напомнил Букреев. — А вы не настояли в свое время...
«Я же еще и виноват! — оскорбился Редько. — Перед тобой настоишь!.. Это сейчас ты почему-то покладистый...» Профессиональное его самолюбие, однако, страдало оттого, что как же это он, врач, действительно, не потребовал...
— Ладно, хоть теперь не тяните. Все-таки два месяца человек жалуется на это... — Букреев затруднился сказать, на что штурман жалуется, и вопросительно взглянул на Редько.
— Боли в эпигастральной области, товарищ командир, — подсказал Редько. — Умеренные боли в эпигастральной области...
— Да, в эпигастральной, — согласился Букреев. — Это — здесь? — указал он на свой живот.
— Так точно.
— А то, что вы называете «умеренные боли», — может, совсем они не такие уж умеренные? Скрытный он, ваш Володин. Чего плечами-то пожимаете?
— Товарищ командир, — не утерпел Редько, — иногда врач разбирается в медицине не... не...
— Хотите сказать: «Не меньше командира?» — рассмеялся Букреев.
— Так точно, — сказал Редько. Ощущение было не из приятных, как будто шагнул в холодную воду. Но и отнекиваться от того, что действительно подумал, тоже не хотелось.
Нет, что ни говори, а доктор у него — не тюха, с удовлетворением решил Букреев.
— Прямо после обеда и отправляйтесь, — сказал он. — Предписание у старпома.
— Так не проехать, наверно, товарищ командир, — засомневался Редько. — Замело дорогу. Может, завтра?
— На автобусе не проехать, — согласился Букреев. — А на вездеходе — вполне.
— А где же я вездеход возьму? — удивился Редько.
— За вас уже позаботились. — Букреев усмехнулся. — Будет вам вездеход.
Не очень хотелось ехать в такую погоду, и Редько спросил:
— А если в наш госпиталь положить, товарищ командир? У нас тоже неплохие специалисты...
— Разумеется, неплохие, — кивнул Букреев. — Но неужели же мы с вами пожалеем штурману самых лучших специалистов?
Редько, конечно, согласился, что штурман достоин самых лучших и что сегодня же они поедут во флотский госпиталь.
— Неделю хоть пролежит? — спросил Букреев о штурмане.
— Я думаю, товарищ командир, недели две... Заранее трудно сказать...
— Две — это даже лучше, — задумчиво проговорил Букреев. «За это время, пожалуй, и отойдет, поостынет немного», — подумал он теперь о контр-адмирале Осокине.
Но началось все уже на следующий день, еще до возвращения Осокина, еще при Мохове.
В ожидании скорых перемен в своей службе — возможного назначения на адмиральскую должность — Мохов после отъезда командующего весь как-то подобрел, стал снисходительнее к своим подчиненным и, узнав, например, что лейтенант Филькин до сих пор почему-то так и не посажен на гауптвахту, даже не укорил Букреева, решил просто не заметить этого глупого упрямства. Да и сажать-то теперь немного вроде неудобно было: все-таки снимок в газете напечатали, а прессу как-никак уважать надо.
Но в том, что произошло со штурманом, чувствовался Мохову уже какой-то вызов, а не одно лишь упрямство. Конечно, не такой это и криминал особенный, но постоянное стремление Букреева быть не как все, ставя тем самым других, более исполнительных офицеров в неловкое положение («Тоже мне, заботливый отец-командир нашелся. Все плохие, один он хороший!»), возмутило Мохова. Раздражало его сейчас больше всего то, что не мог он понять, как из-за какого-то капитана третьего ранга Володина, пусть и хорошего штурмана, можно портить свое личное дело, напрашиваться на неприятности, — не верил он, что все это искренне, что это не поза. И в самом деле, думал Мохов, чем же еще можно объяснить этот случай, если не желанием уязвить других, и в первую очередь конечно же его, начальника штаба. Ведь при Осокине Букреев наверняка бы не посмел учинить такое.
Можно было оставить все до возвращения Осокина, пусть сам повозится со своим любимчиком, но утром позвонили из штаба флота: интересовались, назначен ли помощник на уходящую в ремонт лодку. А что он мог ответить, если штурман оказался вдруг в госпитале, и притом не в своем, гарнизонном, как надлежало тому быть, а сразу почему-то во флотском, где и не поторопишь особенно. А если еще признают этого штурмана негодным для службы на атомных лодках?.. Что он мог ответить?
Вслед за тем был звонок из кадров. Намекнули, что дело уже до командующего дошло, надо срочно решать... Красиво бы он, Мохов, выглядел: командующий интересуется, а мы молчим, на тормозах приспустили... Вот и решай после этого, что делать.
Во всяком случае, не ждать же теперь Осокина? Обладай он, Мохов, не своей, а его властью, он бы, конечно, вел себя так же независимо и решительно, как Осокин, ведь и самому не хотелось давать ход этой истории, потому что в какой-то степени и на себя огонь вызываешь, не на одного Букреева, но что же он мог, если своей власти уже недоставало...
Придется докладывать наверх о Букрееве, пусть решают. И как там решат — так, значит, и правильно.
Самому говорить с Букреевым не хотелось — бесполезно, тот уже свое сделал. А вот с Ковалевым — непонятно. Мужик вроде бы достаточно умный, осмотрительный, — зачем ему было лезть в такое?.. И живут они с Букреевым не ахти как дружно, да если б даже и ладили между собой, так и то — кому охота чужие грехи на себя брать, тем более вон как круто все замешалось. А командующий насчет обмана и ловкости всякой — очень свирепый человек, очень... И если уж и Ковалев выскажет осуждение — все-таки замполит! — что ж я могу тогда? В чем Осокин упрекнуть сможет? Я бы, может, и хотел смягчить, но раз свои же офицеры говорят...
Ковалев все-таки никак не ожидал такой необдуманной, мальчишеской выходки со стороны Букреева. И дело было не только в том, что Букреев даже не нашел нужным рассказать ему о намеченном переводе штурмана на другую лодку, не посоветовался, как быть, — а это, конечно, задело в какой-то мере самолюбие Ковалева, — дело было в том прежде всего, что раньше еще можно было попытаться все уладить, и штурман, вполне вероятно, остался бы у них в экипаже, но теперь вся эта история с госпиталем начинала восприниматься, благодаря Мохову, как некий вызов начальству, как своего рода неповиновение и становилась уже делом принципа, хотя по сути своей таковой не являлась.
Володина, из-за которого все началось, оставили теперь как-то в стороне, о нем вообще пока особенно не думали или думали меньше всего, и не о нем теперь шла речь. В центре внимания оказался один только Букреев с его самостоятельностью, которая нравилась командованию, когда он был в море, и которая раздражала иногда, проявляясь на берегу. И все, что могло последовать, все, что должно было теперь последовать, касалось уже не штурмана, а прежде всего только Букреева.
Этот разговор был, пожалуй, их первой ссорой.
— Меня вызывает начальник штаба, — сухо сказал Ковалев, — и я бы хотел кое-что выяснить. Хотя бы для себя.
— Так вы же во всей этой истории ни при чем, — усмехнулся Букреев. — Кто заварил, тот и расхлебывает. Закон моря...
— Значит, я плохо разбираюсь в законах моря, — сказал Ковалев. — Но дело сейчас не в этом. Если вы не сочли нужным поставить меня даже в известность насчет Володина, то я, видимо, плохой замполит. Но и вы, Юрий Дмитриевич, положив штурмана в госпиталь, поступили не как лучший командир.
— А кто это вам сказал, что я вообще — лучший командир? — спокойно улыбнулся Букреев.
— По крайней мере, я считал, Юрий Дмитриевич, что, несмотря на все остальное, вы больше думаете о судьбе своих офицеров.
— Хорошо хоть, что вы раньше так считали, Максим Петрович, — миролюбиво проговорил Букреев.
Разговор явно не получался, и Ковалев с сожалением подумал, что все бы должно быть наоборот. Надо было, чтобы он, Ковалев, говорил сейчас так спокойно, как Букреев, тогда, может быть, накричавшись, Букреев поостыл бы немного и что-то все-таки понял. Но Ковалев упустил из виду, что в неприятных ситуациях Букреев часто становился как-то спокойнее. Да и поздно было, и не мог уже Ковалев менять тон; он подумал, что и так слишком долго был спокоен с Букреевым, стараясь избегать резкостей.
— А теперь я считаю, — сказал Ковалев, — что, положив штурмана в госпиталь, вы не о нем думали прежде всего, а о себе.
Глаза Букреева недобро сузились, и он тихо спросил:
— Что значит — о себе?
— Это значит, что вы думали о том, как вам спокойно плавается, когда за прокладочным столом сидит Володин. И меньше всего вы считались с тем, в какое неловкое положение ставите офицера в глазах начальников. И вообще — это не метод воспитания подчиненных.
— Не метод, — согласился Букреев, повысив голос. — А мне плевать! Мне плевать на все методы, если они во вред кораблю!.. Вы говорите, мне со штурманом спокойно плавается. А вам? Вам не спокойно плавается? А всему экипажу — не спокойно? А флоту это не важно, чтобы спокойно и уверенно плавалось? Это только Букрееву нужно?
— Да поймите же наконец, Юрий Дмитриевич! — Ковалев с досадой поморщился. — Цель еще никогда не оправдывала средства. Даже если на какое-то время казалось, что ради важности самой цели все средства допустимы и все хороши. Не все, Юрий Дмитриевич! За это приходится потом расплачиваться. Обязательно расплачиваться...
Спокойствие окончательно изменило Ковалеву, разговор шел на повышенных тонах, теперь уже и Букреев вышел из себя, наконец.
— Это все теория, беллетристика, — кричал он. — И вы мне никогда не докажете, что ради каких-то высших воспитательных соображений я должен безропотно отдавать лучшего своего офицера только потому, что это вдруг кому-то взбрело в голову. У меня Володин через год будет хорошим старпомом, плавающим старпомом. Еще через несколько лет флот получит отличного командира. А что ждет Володина в ремонте? Там нужны его знания морского театра? Нужен его штурманский опыт? Это же варварство — попусту тратить такого офицера!
Букреев остановился, передохнул немного и, глядя прямо в глаза Ковалеву, неприятно усмехнувшись, сказал:
— Все обстоит гораздо проще, Максим Петрович. Никто же сейчас не думает, где Володин нужнее. Сейчас речь только о том, кому отвечать. Мохову только это и важно. А отвечать — что ж? — отвечать мне надо, — как о само собой разумеющемся сказал Букреев.
— Думаю, что в какой-то степени и мне, Юрий Дмитриевич.
— Нет, — сухо сказал Букреев, жестом как бы отклоняя такую готовность со стороны Ковалева. — Извините, Максим Петрович, но обойдемся без жертв. Это выглядело бы даже и непорядочным — дать мое согласие.
Ковалев молча пошел к дверям, взялся уже за ручку, но обернулся и сказал Букрееву:
— Я сожалею, Юрий Дмитриевич, что у нас с вами... представление о порядочности не во всем совпадает.
Букреев в ответ только пожал плечами.
Когда Мохов, прищурив, как обычно, глаз, отчего всегда казалось, что он сейчас оценивает тебя, выискивает что-то скрываемое тобой и, найдя, запоминает это уже надолго, когда Мохов только произнес: «Ну, рассказывайте...», а Ковалев, будто не понимая, о чем речь, невинно спросил: «О чем рассказывать, товарищ капитан первого ранга?», — он, Ковалев, уже твердо знал, чего ждет от него Мохов.
«Так уж и не понять!..» — усмехнулся про себя Мохов.
— А вы присаживайтесь, — пригласил он.
— Благодарю. — Ковалев сел в кресло.
— Что, трудно с ним? — после паузы участливо спросил Мохов.
— Да нет, ничего, — сдержанно сказал Ковалев. — Плаваем помаленьку.
Не хотелось ему говорить о своих отношениях с Букреевым — об отношениях, которые вообще никто из начальства не поможет наладить, если не наладят их они сами. Да и не с Моховым говорить об этом...
Чтобы у Ковалева не оставалось сомнений, что же именно хотят от него услышать, Мохов подсказал:
— Офицеры, говорят, им недовольны? Самодурствует, даже и оскорбляет иногда?..
Ковалев нахмурился и решительно сказал:
— Неверно вам доложили, товарищ капитан первого ранга. А что трудноватый командир, ну... — Ковалев развел руками. — Бывает...
— Слишком часто у него это бывает... — Мохов в раздражении заходил по кабинету. — Никак не пойму, зачем он на свою голову лишние приключения ищет?!
— Наверно, характер такой... А вы насчет чего?
— А то не знаете!.. Как я теперь вашего штурмана в приказ подам?
— Я считаю, что Володина надо у нас оставить, — сказал Ковалев.
— При чем тут Володин?! — удивился Мохов. — Речь сейчас о Букрееве. Как мне прикажете командующему докладывать?
— Думаю, вся эта история не стоит того, — заметил Ковалев, — чтобы командующего беспокоить.
— «Стоит, не стоит»!.. — возмутился Мохов. — Нельзя же так беспринципно! А командующий уже сам интересовался...
— Но ведь штурман действительно предъявлял жалобы, и, насколько я знаю...
— Не надо, Максим Петрович, — остановил Мохов. — Мы с вами не дети, и не надо в прятки играть. Я понимаю, что все это было без вас проделано, может быть, даже вопреки вам... — Мохов ожидал увидеть в глазах Ковалева молчаливое согласие, что да, без него это было, вопреки ему, но Ковалев ничего не торопился подтверждать пока, и, чтобы предостеречь его от необдуманного благородства, Мохов добавил: — В конце концов, это несправедливо — за чужие грехи отвечать. — Он улыбнулся. — У нас и своих хватает... А командующий умеет наказывать.
Теперь уж по крайней мере он надеялся на благоразумие Ковалева.
— К сожалению, все случилось именно при моем попустительстве, — сказал Ковалев.
Мохов внимательно посмотрел на него, вернулся в кресло, помолчал.
— Ну что ж... Очень благородно. Одна вина на двоих — по половине вины на каждого... Даже красиво. Но за такую милую роскошь платить иногда приходится, Максим Петрович, и не дешево. Так сказать, лично... — насмешливо проговорил он.
— А что же делать? — в тон ему ответил Ковалев. — Ведь иначе благородство перестанет быть роскошью.
— Может, и верно, — согласился Мохов. — Вы свободны пока.
А Володин терпеливо выполнял все процедуры, удивляясь только, как много их ему назначили и как вообще, оказывается, много их существует.
Из его истории болезни дежурные сестры уже знали, что он холост, детей не имеет, что ему нет еще тридцати, а он уже капитан третьего ранга, и можно было легко подсчитать, что в тридцать шесть — тридцать семь лет он будет капитаном первого ранга, откуда до адмирала (а кому-то, значит, до адмиральской жены) уже рукой подать...
Но это все были стыдливые и бесхитростные мечтания в долгие ночные дежурства, потому что он им вообще-то нравился и в нынешнем своем звании, и даже в госпитальной пижаме с белым отложным воротничком; они жалели его, видя, как он осунулся от всех этих процедур, и даже намекали, что можно бы и пропустить что-нибудь, но Володин, беспокоясь, как бы врачи, случайно узнав об этом, не посчитали его тут же здоровым, обследовался на редкость добросовестно.
Услышав от Редько, какая у них теперь заварилась каша, он жалел командира, хотя, наверное, это была все-таки не совсем и жалость: как-то трудно и, пожалуй, невозможно было испытывать ему это чувство к Букрееву, потому что Володин просто не мог представить себе командира в состоянии, достойном сожаления, — нет, это, видимо, не было жалостью, а просто ощущал Володин какую-то вину перед ним, как будто не Букреев все это затеял, а он сам, и вот принес своему командиру столько неприятностей.
— Достается сейчас от него? — с сочувствием спросил Володин.
— Да нет, тихий он какой-то ходит, — удивленно сказал Редько. — Никому никаких разносов — не служба пошла, а мед.
— Странно... Как там Филькин?
— Он уже здесь. Я его на гауптвахту привез. Все к тебе рвался, но ты же знаешь, свободные места на «губе» только с утра бывают. Пришлось оставить.
— Иван, пора мне выписываться отсюда, — решительно сказал Володин.
— А ты ничего устроился, — Редько с удовлетворением оглядывал палату. — Как на курорте. Даже с цветочками... — Он наклонился к стакану на тумбочке, но цветы ничем не пахли. — И где это зимой их достают?..
— Ты слышишь? Мне здесь уже надоело. Даже похудел. На три кило.
— А на курортах мужчина и должен худеть, — невозмутимо сказал Редько. — Тут такие сестрички ходят!..
— Какие сестрички?! — с досадой сказал Володин. — Я уже от всех этих процедур... Мне, может, уже и не нужны никакие сестрички.
— Еще два-три дня, Серега. Осокин с морей вернется — тогда и выйдешь. Не подводить же командира!.. А пока мы с тобой все по науке делаем. Зря меня, что ли, в академии учили?
— А их разве не учили? — кивнул Володин на дверь.
— Ну, медицина — не математика. Это искусство, тут все по-разному бывает. А на нашей стороне еще и моральный фактор. Ты начальнику отделения жаловался, как я говорил?
— Ох, Иван, так нажалуешься, что с флота, чего доброго, погонят, — вздохнул Володин. — Из-за тебя мне теперь кишку глотать придется. А я не умею. В первый раз... Понимаешь?
— Что ты, в самом деле, слюни распустил? — с негодованием сказал Редько. — Он не умеет! А рожать в первый раз? Тоже никогда не приходилось, а... рожаем?!
Володин рассмеялся:
— Умеешь ты все-таки убеждать, Иван. Даже как будто полегче стало.
— А после разговора с врачом всегда должно быть легче. — Редько вспомнил, что привез Володину письмо, и полез в карман, хитро поглядывая на штурмана.
— Письмо? — заволновался Володин. — Что ж ты сразу... — Он протянул уже руку, и, пока Редько шарил по карманам и бормотал себе под нос, что, может, он не захватил, очень уж на автобус торопился, но чего волноваться, письмо не от родителей, так что ничего страшного, в следующий раз привезу, — Володин все понял, заулыбался, рука его просительно висела в воздухе, но не убирать же ее теперь, хотя нетерпение, которого он не сумел скрыть, все-таки смущало его. Впрочем, не совсем, оказывается, и смущало...
— Сейчас почитаешь или когда уеду? — Редько передал наконец письмо.
— А ты очень спешишь? — спросил Володин, еще издали узнавая почерк.
— А ты? — улыбнулся Редько. — Ты очень спешишь? — И глазами показал на конверт.
— Ваня, всего пять минут!.. — попросил Володин.
— Ладно, — великодушно согласился Редько. — Я пока к начальнику отделения схожу.
...Она писала «здравствуйте», обращалась к нему по-дружески тепло, почти ласково, в одном месте даже назвала «Сереженька» (он перечитал это несколько раз); но Володин немного разочаровался, потому что письмо было пусть и ласковым, а все-таки слишком как будто спокойным. Он, может, и сам хотел бы писать ей в таком же тоне, но у него в последнее время так не получалось: выходило то сдержанно-сухо, то сентиментально — даже самому противно становилось, а то почему-то чуть ли не развязно. И он пока что не отправил ей отсюда ни одного письма, хоть принимался за них каждый день.
А вчера он родителям так и ляпнул: «Не пора ли вашему сыну жениться?» Представил себе, как разволнуется мать, и вычеркнул это.
Да и начать надо было все-таки с Аллы, а не с родителей.
«Здравствуйте, Алла», — напишет он. Нет, это слишком сухо, как будто она ему просто знакомая. «Здравствуйте, Аллочка...»
Володин повторил, прислушался — и снова это было не то... Не то, что он должен был сказать ей в первой же строчке.
«С тех пор как я познакомился с Вами, я боюсь Вас потерять, милая и — увы! — уже, кажется, необходимая женщина... Видимо, не заслуженную тобой радость всегда боишься потерять...»
Нет, об этом не надо, подумал Володин. Всякую, наверно, радость боишься потерять, даже пусть и заслуженную. И потом... Не следует ее все-таки баловать такими признаниями... Но вообще, насколько помнил себя, он раньше всегда боялся не кого-то потерять, а потерять именно себя.
Письмо никак не сочинялось, и он подумал, что проще телеграмму дать.
«СДАЮСЬ ТЧК ОЧЕНЬ ПРОШУ СОГЛАСИЯ ТЧК СЕРГЕЙ».
Подумаешь, он сдается... Тчк... А может, ей и не нужно над тобой победы? Он, видите ли, сдается!
Надо совсем просто: «Очень прошу быть моей женой»...
Но стыдно же отправлять такую телеграмму...
Он представил себе, как заулыбаются на почте, и не только на почте — надо же еще через Редько передать...
Да, но если она вдруг возьмет и согласится? Значит, все тогда? «Прощай, мой табор, пою в последний раз»? Нет, пожалуй, лучше отложить пока с этой телеграммой. Вот приедем в Ленинград, осмотримся, тогда и решим...
Начальнику отделения Иван Федорович рассказал, какой у них штурман замечательный специалист и грамотный офицер — об этом, кстати, и в служебной характеристике написано, — но тут же, вздыхая и сокрушаясь, добавил на всякий случай, что есть вот у человека одна нехорошая черта: всегда старается скрыть свою болезнь, и только уж если совсем его припрет — только тогда, может быть, и пожалуется.
Начальник отделения, который почему-то всегда с особой симпатией относился к подводникам, все же немало дивился вниманию к Володину со стороны командования, поскольку начальство уже интересовалось, когда тот выпишется. А между тем все, что нашли у этого штурмана до сих пор, — очень умеренный гастрит, и, вообще говоря, уже сегодня его можно было выписывать. Так он и сказал своему коллеге.
— А на желчный пузырь он разве не жаловался? — удивился Редько.
Начальник отделения внимательно посмотрел на него и прямо спросил:
— Он что, ваш штурман, плавать не хочет?
— Что вы! — испугался Редько. — Еще как хочет!.. Но у нас скоро очень длительный поход, и командование просит уж как следует...
— Позвольте, — сказал недоумевая начальник отделения, — но ведь только позавчера, кажется, кто-то звонил от вас начальнику госпиталя... Этот... Мо... Мо...
— Мохов, — подсказал Редько. — Капитан первого ранга.
— Вот-вот, Мохов. А кем он у вас?
— Да так, — неопределенно сказал Редько, одной своей интонацией понизив того в глазах начальника отделения сразу на несколько ступеней. — Командир вот у нас — тот да!.. Букреев.
— А Мохов — кто же?
— Не-ет... — сказал Редько и махнул рукой. — Не-ет...
— Так этот ваш Мохов, — уже тоже чуть пренебрежительно сказал начальник отделения (мол, действительно, звонят кому не лень и только лечебный процесс затрудняют), — он просил почему-то быстрее решать с вашим штурманом.
— А Букреев? — напористо спросил Редько как о самом все-таки важном в их разговоре.
— Что — Букреев?
— Он не звонил еще?
— Не звонил, — ответил начальник отделения.
— Вот! — проговорил веско Редько. — Вы знаете, товарищ подполковник, куда мы собираемся? — Он оглянулся по сторонам, начальник отделения тоже невольно последовал его примеру, после чего Редько уже совершенно доверительно и очень тихо сказал со значением: — Туда... — Он показал пальцем куда-то вниз, под лестничную площадку, на которую они вышли.
— Понимаю, — кивнул подполковник, чуть подумав и чувствуя себя в какой-то мере приобщенным уже к военной тайне. — Ладно, еще дня три пообследуем, и если дуоденальное не даст какой-нибудь патологии...
Редько окончательно успокоился.
— Дуоденальное не даст, — машинально сказал он, но, увидев вопросительный взгляд начальника отделения, поспешно уточнил: — Я имел в виду, не должно дать...
— Ну, это еще посмотреть надо, — сдержанно и непреклонно сказал начальник отделения. Не мог же он в самом деле пускать в такое ответственное плавание без самой тщательной проверки.
Контр-адмирал Осокин только вернулся с моря, и, пока он, подтянутый, сухой, высокий, с коротким серебристым ежиком волос, переодевался, собираясь домой, Мохов докладывал обо всем, что произошло за две недели.
— И последнее: по делу Букреева...
— Какому «делу»? — удивленно спросил Осокин.
— Ну, как же... Мы тут уже неделю разбираемся.
Осокин с недоумением слушал своего начальника штаба, понял, что все уже выше пошло, только вот — как высоко?
— Командующему доложено своевременно, — успокоил его Мохов. Дескать, раз своевременно, то за все дальнейшее они с Осокиным уже не отвечали.
— Молодцом, — проговорил Осокин. — Все сумели согласовать. — Он зло усмехнулся. — Но уж кутить так кутить, Борис Николаевич. Я бы, пожалуй, еще и главкому доложил, чего уж там... Дело-то, можно сказать, го-су-дарственной важности, а?!
«Желтое у него все-таки лицо, — подумал Мохов. — И желудок, видно, дает себя знать, все время рукой щупает...»
— Может, и не государственной важности, — с достоинством ответил Мохов, довольный своим спокойствием перед Осокиным, — наверное, не государственной, но ведь все это до командующего дошло без нашего доклада. И я не мог не реагировать должным образом...
— Борис Николаевич, — поморщился Осокин, — ну при чем здесь командующий? Почему надо реагировать «должным образом» только тогда и оттого, что на это обратил внимание командующий? А если бы не обратил? Мнение ваше другим было, бы — так, что ли?
Мохов терпеливо молчал, с обидой думая о неблагодарности Осокина, о том, что именно благодаря его, Мохова, дальновидности Осокин не будет стоять на ковре у командующего и выслушивать неприятные слова в свой адрес. И вот награда...
— Когда-нибудь научимся немного рисковать, уважаемый Борис Николаевич? — спросил Осокин.
— Виноват, не понял...
— Я говорю: когда-нибудь рискнем свое мнение иметь? — Осокин надел шинель и, не глядя на Мохова, сказал: — Ладно, оставьте у меня это «дело», завтра разберусь. Не смею вас больше задерживать.
Когда Мохов вышел, Осокин позволил себе согнуться и постоять так, надавливая пальцами на то место, откуда шла боль. Через несколько минут стало вроде бы полегче.
Он еще посидел немного, вспомнил, что в ящике стола лежат таблетки, запил их холодным чаем и вызвал машину.
Букреев стоял перед Осокиным и, зная за собой вину, не обижался, что стоял он так, явившись по вызову, довольно долго, а Осокин, коротко взглянув на него, когда Букреев доложился, больше головы не поднимал и, сидя за столом, продолжал что-то писать.
Хорошо изучив своего командира, как это, впрочем, и положено подчиненному, Букреев все-таки удивлялся выдержке Осокина и, долгое время прослужив под началом людей совершенно иного склада — вспыльчивых, крутых и подчас в своей вспыльчивости несправедливых, — никак до сих пор не мог привыкнуть к спокойной, почти невозмутимой манере Осокина. Он даже усмехнулся про себя — хотя было сейчас не до веселья, — представив на минуту, как бы он сам, Букреев, разнес своего подчиненного за такую вот историю с госпиталем.
— Ну, докладывайте, что вы там у себя учинили, — сказал наконец Осокин.
— Непристойного ничего вроде бы не произошло, товарищ командир... — Очень все-таки не хотелось рассказывать об этом.
— По-моему, как раз непристойное и произошло, — не отрываясь от своей работы, очень спокойно проговорил Осокин. — Почему вовремя Мохову не доложили?
— Не успел, товарищ командир, — ответил Букреев, тут же с неудовольствием подумав, что звучит это совсем как-то по-школярски и подобное объяснение со стороны своих офицеров его бы самого взбесило, ибо что же вообще успевает тогда подчиненный, если он и докладывать-то вовремя не успевает.
— Чем же он так срочно заболел у вас? — поинтересовался Осокин.
То, что Букреев говорил не всю правду, — в этом Осокин не сомневался, как, впрочем, и Букреев совершенно твердо знал, что тот и без ответов Букреева прекрасно все понимает.
— Он не срочно, товарищ командир. Просто раньше я не мог его отпустить, не имел возможности. А сейчас его положили по чисто медицинским показаниям...
— Тогда у меня к вам еще один вопрос... С каких пор вашей лодкой врачи командуют? — почти вежливо спросил Осокин.
Спокойствие адмирала начинало уже изматывать, и Букреев подумал, как бы хорошо было, если б Осокин сорвался, вспылил, накричал, и тогда не требовалось бы этих глупых оправданий, потому что в крике их от тебя и не ждут, а, возмущенные твоим своеволием, просто наказывают — и дело с концом. Тогда, может, Осокин — хоть на время — забыл бы пока о штурмане.
Но Осокин и о штурмане помнил, и Букреева не очень спешил наказывать. Он даже подумал расслабленно, что вообще трудно сказать, как бы он сам поступил в таком случае на месте Букреева. Ведь растил, растил офицера, отличного штурмана сделал — пожалуй, лучшего у них штурмана. Видимо, и в старпомы прочил, когда Варламов на повышение пойдет... Готовил, и вдруг чужому дяде отдавай. В интересах дела...
А ведь прав, кажется, именно Букреев. Наверное, прав... А мимо пройти нельзя, потому что это все-таки непорядок. Пусть уж лучше тогда несправедливость... За инициативу хвалим, хотя, случается, за нее же и попадает, но уж тем обязательнее тогда — за своевольство наказывать. Чтоб не только тебе, но — главное — и другим неповадно было. Указание Мохова — это прежде всего указание начальника штаба. Служба, уставы, Юрий Дмитриевич, обязывают... Как же потом с других требовать, если тебя не уестествить? Другие-то командиры смотрят и ждут: чем все окончится? И решают, как им самим впредь поступать в подобных случаях: отдавать своих офицеров, не споря с начальством, даже если и прав, или как Букреев — по госпиталям их прятать, или еще как-нибудь, пока все утихнет.
А хочется, чтоб никогда не возражали, пусть хоть и разумно?
Ну, лет десять назад хотелось. Лестно было бы. Гонору побольше имел, а уверенности, что сможешь управлять всем этим, не хватало тогда. Втайне от других даже удивлялся порой: управляется вроде! Но время от времени все же еще и доказывал это — и себе, и другим... Щедро «фитили» раздавал своим подчиненным — начальники считали тебя тогда очень требовательным командиром. А подчиненные?.. Вот потому и наказывал: чтоб не забывали, что ты — их командир...
— Сколько же продержался ваш штурман? — не глядя на Букреева, спросил он.
— Десять дней, товарищ командир. Еще должен был... — сказал Букреев, и это, видимо, означало не «должен был», а «мог», то есть мог продержаться как угодно долго — такой, мол, у него штурман. — Но выписан по настоянию Мохова. Да и... можно уже было...
Почему «можно уже» — Осокин понял...
— Вы хотели сказать, по настоянию капитана первого ранга Мохова, — строго поправил он, подчеркивая звание Мохова. Букреев был все же подчиненным и не должен был забывать этого.
— Товарища капитана первого ранга Мохова, — согласился Букреев. Так согласился, что лучше бы уж промолчал.
— Признан, конечно, годным? — спросил о штурмане Осокин.
— Так точно, товарищ командир.
— Он категорически отказывается от новой должности?
— Он не от должности отказывается, — сказал Букреев, — а от должности в другом экипаже. На моем корабле сегодня утром приступил к командованию штурманской боевой частью.
— Что ж, мы неволить не будем. Но когда уйдет ваш помощник и вы захотите поставить на его место штурмана, мы подумаем, целесообразно ли предлагать должность, от которой ваш штурман уже отказался.
— Захочу поставить штурмана, товарищ командир, — подтвердил Букреев.
«Ох, как ты себе сам жизнь усложняешь», — вздохнул Осокин и подумал, что хлопотно все же иметь таких подчиненных, как Букреев. Правда, хлопотно только на берегу... Но сам бы за Букреева тоже дрался, а? Дрался бы, сказал себе Осокин, чувствуя, что не слукавил и что это, оказывается, все-таки приятно, если до сих пор еще имеешь иногда желание тоже усложнять себе жизнь.
А странно все-таки: и решил ведь уже не трогать Володина — в чем-то, может быть, просто назло Мохову, наперекор всей этой шумихе, — а вот надо сейчас так объясниться, чтобы Букреев не понял эту уступку как личное к нему расположение, не воспринял как свою победу.
— У вас через неделю длительное плавание, давайте так и решим, — подытожил Осокин. — Штурмана пока оставляю, не хочется давать вам другого человека перед таким делом.
— Есть оставить штурмана на корабле, — удовлетворенно сказал Букреев. Автономка, потом отпуск, а там, может, и забудется...
«Ты подожди радоваться, — глядя на Букреева, думал Осокин. — Твое-то наказание впереди. И теперь построже придется, чтобы начальство упредить... Не станут же из-за этого случая отменять мою меру взыскания. А дважды за одно не наказывают, так уставы говорят. Значит, скорее всего, обойдется нашими местными деяниями... Ничего, и тебе на пользу, и остальным в поучение. А вернешься после автономки — там посмотрим...»
— Погодите радоваться, Юрий Дмитриевич, — сказал Осокин. — За стойкость, проявленную в госпитале при выполнении вашего сомнительного указания, вы своего штурмана хоть поощряйте там как хотите, а я перед ужином собираю командиров...
— Есть прибыть для наказания, — понял Букреев.
Осокин усмехнулся такой понятливости и добавил уже совсем почти благосклонно:
— Формулировку, честно говоря, я еще не придумал. Обманом назвать — не хочется. Авантюрой?.. Так нет же такой формулировки... Но мы-то с вами ведь знаем за что?
— Знаем, товарищ командир.
— Тогда все, Юрий Дмитриевич. А мораль по этому прискорбному случаю... Ну, сами потом в баснях подберите.
— Ясно, товарищ командир. Если не найти будет, с замполитом посоветуюсь. Он начитанный...
Осокин улыбнулся.
— Что, бывают стычки? — спросил он.
— По-разному бывает... — Букреев пожал плечами.
— Хотел бы с другим служить? Только честно...
— С этим бы хотел, — подумав, сказал Букреев.
— Почему?
— Не знаю, — честно сказал Букреев.
— Ну, ладно... Вопросы ко мне есть какие-нибудь?
Какие же у Букреева могли быть вопросы?.. Не было у него вопросов.
Тихой звездной ночью Букреев и Ковалев шли с чемоданчиками к базе подплава. Гулко звенела под ногами зимняя укатанная дорога, как будто внизу, под ней, была пустота, морозно похрустывал чистый легкий снежок, переливались в небе слегка размазанные сполохи полярного сияния, серебрились и голубели сопки.
Сегодня — и теперь уже надолго, очень надолго — для них снова начиналось море, и все, что сейчас окружало их, воспринималось и чувствовалось особенно остро, даже с некоторой грустью, и хотелось все это запомнить, как бы унести с собой, потому что через несколько часов они всего этого должны были лишиться.
Еще не настолько отошли от городка, чтобы забыть уже о недавнем прощании, проникнуться другими заботами, говорить о корабельных делах.
Мыслями Букреев был еще дома, вспоминал, как Андрюшка, сидя у него на колене, все рвался в детскую комнату к новым своим игрушкам — у сына всегда появлялось много игрушек перед тем, как отец уходил в море. А вот Светланка — та, конечно, все понимала, она не отходила от него весь вечер, за столом трогательно заботилась о нем и только спросила, когда он вернется. Букреев назвал приблизительный день, назвал месяц, дочка вздохнула, переспросила на всякий случай — уж очень далеко отстоял тот, названный отцом, месяц от месяца нынешнего, — а потом красным праздничным цветом, как свои каникулы, обвела в школьном календаре эту цифру.
Жена держалась почти спокойно, озабоченно спрашивала, не забыл ли он взять еще какую-то рубашку, сама все пересмотрела в чемодане, а он, чуть отстраненно глядя на нее, думал, что она преданная жена, что она любит его, что она заслуживает самого доброго отношения, что она, наконец, мать его детям. И еще он подумал, что Ольга все-таки многим должна нравиться, наверно... То, что она красивая женщина, он обычно замечал всегда дважды: когда надолго уходил в море и когда возвращался.
...Здесь, на дороге, был поворот, откуда еще видны крайние дома городка. Не сговариваясь, Букреев и Ковалев остановились, посмотрели назад, молча постояли, закурили и двинулись дальше, к базе подплава.
— Странно, — сказал Ковалев, потянув носом. — Как будто весной запахло.
— Это разлука, — усмехнулся Букреев. — Она, по-моему, всегда так пахнет.
— Вернемся — над сопками уже солнце покажется, — сказал Ковалев.
— Слушай, Максим Петрович... Тебе случалось когда-нибудь голову терять? — спросил вдруг Букреев.
Ковалев с удивлением, а потом уже и несколько озадаченно взглянул на Букреева.
— Это в каком же смысле?
— А в первобытном, — улыбнулся Букреев. — В сердечном...
— Да как тебе сказать...
— Только не темни. Было, нет?
— Было как-то...
— До жены еще?
— Ну, разумеется! Теперь бы уже вряд ли, все-таки не мальчишка.
— Один вот тоже, как ты, зарекался, — сказал Букреев.
— Кто-нибудь из наших?
— Да нет, на востоке плавает. Приятель...
— И это у него серьезно? — спросил Ковалев.
— Серьезно, — кивнул Букреев. — Хоть и сказано во всех его аттестациях, что морально устойчив.
Ковалев замялся, подыскивая слова.
— Они что же... видятся?
— Деликатный ты человек, — усмехнулся Букреев. — Нет, Максим Петрович, в этом плане у них все по-пионерски. Никакого бытового разложения, одно только моральное...
Ковалев удивился, как близко Букреев принимает все это, искоса взглянул на него, но тут же поспешно отвел глаза.
— Говорят, в чужую жену черт всегда ложку меда кладет, — осторожно сказал Ковалев. — И умная, кажется, и красивая, и понимает, как никто другой... А пройдет какое-то время...
— Про черта — это, конечно, мудрая поговорка, — согласился Букреев. — Жаль, приятель о ней не знает: сразу бы полегчало.
— Что же теперь? — спросил Ковалев.
— Что!.. Если б в торпедную атаку выходить — знал бы. Или вот место корабля определить... Чего уж проще: широта, долгота — и все тебе измерения.
— Да, — согласился Ковалев. — Если на плоскости. На уровне моря.
— А тебе обязательно еще и глубину подавай? — невесело усмехнулся Букреев. — Чтобы все три измерения были? Но ведь, бывает, и в двух живут.
— Живут. — Ковалев пожал плечами. — Да не всем, наверно, уложиться. Так ведь?
«Вроде бы так», — подумал Букреев.
Но и так — что бы с ним уже когда-нибудь ни случалось, что бы ни происходило в жизни — он знал теперь и всегда уже будет знать, что есть где-то, пусть и не рядом, родная душа, которая должна — должна же! — чувствовать каждую его плохую и каждую хорошую минуту, которая всегда все поймет и которую у него ничто уже не отнимет — ни время, ни обстоятельства, ни вся оставшаяся ему жизнь. Только никогда, никому он даже не сможет сказать об этом...
Они уже шли по пирсу, ступили на трап, дежурный офицер подал «смирно», старший помощник доложил, что корабль к бою и походу готов, и на Букреева с этой минуты сразу нахлынули обычные для него большие и маленькие заботы.
Ненадолго спустившись в свою каюту, он переоделся в канадку и сапоги, прошел с Ковалевым и старпомом по отсекам, принял все положенные доклады, поднялся на мостик, а спустя некоторое время лодка чуть вздрогнула, ожила и из динамика послышался голос вахтенного механика:
— Товарищ командир! Турбине даны пробные обороты. Замечаний нет.
— Добро, — сказал Букреев. — Швартовным командам приготовиться к выходу наверх.
Ветер прижимал лодку к пирсу, и Букреев, осторожно работая левой машиной, скомандовал отдать носовой. Филькин немного замешкался, опоздал, пришлось стопорить ход, командовать теперь «самый малый вперед», чтобы дать слабину, корму понесло ветром на пирс, и, одерживая ее, Букреев ругнул про себя нерасторопного Филькина, который возглавлял носовую швартовную команду и которого гауптвахта ничему вроде не научила. Впрочем, чему она могла его научить?..
— В носу! — крикнул в мегафон Букреев. — Кто же так командует?! Потравить носовой! — Воздух был морозный, стеклянный, и слова Букреева разнеслись далеко вокруг.
Филькин вконец растерялся. Ему было стыдно перед матросами, перед командиром и перед теми, кто с пирса и с соседних лодок наблюдал, как лодка Букреева выходит в море.
Филькин засуетился, торопливо перебегая от одного матроса к другому, сам хватался за швартовный конец, — ему казалось, что именно его рук сейчас-то и недостает, чтобы все наконец получилось, — потом вспомнил, что ведь ему все же и руководить как-то надо, и тогда он принялся отдавать приказания, но они тут же казались ему самому неправильными, он отменял их, чувствуя, что снова, наверное, ошибся.
Букреев уже справился с управлением, за корму можно было не опасаться, и он очень спокойно проговорил в мегафон:
— Веселее, Филькин! Веселее командовать!..
Филькин слабо улыбнулся, неожиданное спокойствие командира немного успокоило и его: ничего, значит, страшного, непоправимого еще не случилось, — он оставил скользкий швартовный конец, который опять почему-то оказался в руках, глянул на пирс, прикинул, чего сейчас может ждать от него командир, чего бы он сам, Филькин, хотел в эти секунды от швартовной команды, если бы стоял на мостике, и, уловив то мгновение, за которым снова будет поздно, промедли он хоть секунду, громко и совсем почти уверенно отдал приказание своим морякам.
Все вдруг получилось как-то неожиданно, сразу, Филькин с облегчением вздохнул, утер незаметно пот со лба, оставляя грязный размазанный след от рукавицы, победно глянул на уходящий от них пирс, увидел, как ширится прямо на глазах полоса черной воды, поправил спасательный жилет и, выстроив швартовную команду, осторожно покосился на мостик.
— Молодцом, Филькин! — громко сказал в мегафон Букреев. Он посмотрел на пирс, увидел сиротливый трап на берегу и подумал, что сколько бы ни плавал, а это всегда замечаешь: всегда обращаешь внимание, что трап остается на берегу...
— А, черт! — вспомнил Букреев и наклонился к трансляции: — Бобрика на мостик!
— Что-нибудь случилось? — спросил Ковалев.
— Да забыл про соль спросить! Мы однажды тоже вот так ушли, а соль не взяли. Даже вспоминать тошно... Солили все морской водой.
— С тех пор и спрашиваешь? — улыбнулся Ковалев.
— Теперь только об этом и спрашиваю, — пробормотал Букреев.
Выскочив на мостик, мичман Бобрик скороговоркой доложился и обеспокоенно посмотрел на командира.
— Соль захватили? — обернулся к нему Букреев.
— Как же можно, товарищ командир!.. — обиделся Бобрик. — Неужели мы...
— Еще как можно!.. — успокоился Букреев.
Уже уходили, раздвигаясь, берега, и, стоя на мостике, Букреев с одобрением прислушивался к ровному гулу турбины.
Начиналась другая жизнь, привычная для него работа, и нужно было думать теперь только об одном: как лучше эту работу сделать.