РАССКАЗЫ О МАЛЬЧИКЕ

ОКНО НАПРОТИВ

Однажды, вернувшись в сумерки с карманами, полными огненно-рыжих прошлогодних каштанов, не зажигая электричества, он подошел к окну и с высоты шестого этажа, перебежав взглядом поверх низкорослого домика, дровяного сарая и нескольких деревьев, увидал в таком же, как и его, окне комнату, с добродушием показавшую при ярком свете все, чем в ней жили совсем незнакомые люди.

Обычно он не замечал ни этих окон, ни деревьев, посреди которых почему-то стояла бестолковая беседка, рассохшаяся и черная. Он привык к серой земле, лишенной травы, к тачке с половиной колеса, прислонившейся к сараю. Все это примелькалось до невидимости, хотя при желании он мог бы все безошибочно расположить в мыслях.

Вероятно, к вниманию его призвала совершенная ясность весеннего воздуха, при которой ярко освещенная комната в окне, как в бинокль, была отчетливо видна до мельчайших подробностей.

Комната, как ему показалось, походила на его собственную не только формой, но и духом, в котором учебные интересы играли некоторую роль: тетради, стопки книг на столе, диван с разбросанными на нем книгами. Но было в этой комнате нечто, что давало знать и о сразу приметном несходстве с его комнатой.

Близко к дверям, напротив окна, стоял велосипед, глубоко изогнув раму и упрятав заднее колесо в пеструю сетку, — дамский велосипед. В углу — стол с зеркалом и на нем туалетные принадлежности.

Как это часто бывает с новыми впечатлениями, на некоторое время безраздельно подчиняющими человека, образ комнаты с велосипедом отпечатался в его сознании и по странной прихоти не покидал его почти совсем.

Случилось ли вам летом, проезжая по вечернему городу, с площадки трамвая следить за проносящейся в чужих окнах жизнью? Эта игра не лишена своеобразной прелести. Вот мелькнуло лицо… Вы хотели бы присмотреться к нему, но оно уже пронеслось, исчезло. Вы стараетесь восстановить его в памяти — и тут же воссоздаете нечто, отдаленно похожее на оригинал, развивающее черты, которые вас в этом лице заинтересовали. Стол, заваленный книгами, или стол под абажуром, за которым пьют чай, напомнит вам голландскую работу, обаяние которой часто зависит от совокупности счастливо подмеченных деталей. Стол для занятий у стены или чайный стол посреди комнаты, промелькнувшие, как окно проходящего мимо вас поезда, останутся на некоторое время в вашей памяти живописным изображением на плоскости. Привлекательность этого изображения, навсегда переставшего существовать, нередко сильнее впечатления от картины. Остановись трамвай на мгновение — и жизнь без труда изменила бы расположение видимого на столе и вокруг него, выдвигая все новые и новые черты и детали.

Возможность бесконечного изменения как-то включена в мелькающие картины. Память закрепляет их и придает им по сравнению с произведениями живописи особенную привлекательность. Проносящаяся мимо человека, стоящего на трамвайной площадке, жизнь в домах напоминает живопись. Это сходство с живописью придает особенную прелесть картинам, вставленным в оконные рамы. И вместе с тем именно, в отличие от живописи, в твердом знании того, что эти дорожные картины — изменяющаяся жизнь, заключено их своеобразное обаяние.

Вероятно, нет человека, которого не остановила когда-нибудь, не привлекла невольно открытая жизнь в окне, в стеклянной двери ресторана, в двери вокзального перрона, в окне мастерской. Все это жизнь различного масштаба, но вставленная в раму и поэтому позволяющая себя воспринять в своеобразной мгновенной законченности.

Каждый, вероятно, бережет такие зрительные воспоминания. Они сохранились потому, что в них впервые жизнь открыла наблюдателю новые свои черты.

Взрослые люди заняты, связаны множеством нитей с действительностью, ум их не свободен для приятия и переживания случайных впечатлений. В детстве и юности, когда у человека больше свободного времени и когда в его представлении менее твердо различие между важным и неважным, когда он тяготится одиночеством, непонятной тоской, — он открыт для самых различных и самых случайных впечатлений. Нередко он привязывается к ним, пытаясь в них найти разрешение своего состояния.

Что особенного заключал в себе облик комнаты в соседнем доме, кроме некоторой, объяснимой освещением, пластичности и ничтожного сходства с комнатой, в которой он жил? Однако сходство подстегнуло и остановило его внимание на том, что отличало комнату в соседнем доме от его собственной. В этих различиях должно было открыться, как ему казалось, нечто интересное и важное для него. Мир человека иной природы, если судить по обстановке. Эта женщина, девушка из соседнего дома уже привлекала его.

Он не видел ее? Что ж из этого!

Забросив чтение и занятия (школа в этом году была закрыта: не было дров), он дожидался у окна сумерек. Незначительность расстояния между окнами позволяла ясно различать все находившееся в комнате.

Вскоре он убедился, что в комнату никто не заходит. А вместе с тем ее неприбранный вид говорил о жизни, прервавшейся лишь на короткие часы. Лишь уходя ненадолго, оставляют так книжку на столе, позволяя неутомимому сквозняку свободно листать страницы.

Стакан на блюдце рядом с ложечкой, наполненный оранжевой жидкостью, позволял догадаться без труда, что кто-то пил из него чай и успел в этом только наполовину.

Но самым волнующим в таинственно остановившейся жизни комнаты было освещение. Свет в маленькой лампочке под полосатым глухим абажуром, наперекор всякому смыслу, горел день и ночь. Днем он был неразличим, но к вечеру он становился все явственнее, покрывая находившееся в комнате матовыми тоненькими полосками света и тени.

Окно было раскрыто. Рамы отворялись в комнату: последнее, вероятно, предохраняло их от действия ветра.

Постепенно он перенес любопытство с живописности незнакомой жизни на тайну и на девушку, которая там, в той комнате, еще совсем недавно спала, занималась, читала и пила чай.

Теперь он часто рисовал в мыслях образ этой девушки то черной, то белокурой ровесницей.

Он останавливался посреди улицы, когда в проходившей женщине узнавал знакомые ему черты. Иной раз ему казалось: вон та стройная девушка в синем, — она только что вошла в соседний дом, — сейчас появится у окна напротив. Он ждал минуту, две.

Может быть, ей нельзя быстро подниматься по лестнице? Проходило десять, пятнадцать минут… Не она.

Так возрастало его любопытство, и сердце приготовлялось к неясным и смутным чувствам.

Постепенно он пришел в состояние, почти не позволявшее думать о чем-либо другом.

В тот год весна была ранняя и быстрая. Как бы отвечая его тайным желаниям, починили ветхий балкон, почти развалившийся за зиму, и он приблизился к предмету мало понятного ему самому любопытства. Театральный бинокль укоротил это расстояние приблизительно на одну треть, положив предел, преодолеть который можно было только спустившись во двор соседского дома, где за одну ночь зазеленели деревья.

Зелень упрятала наполовину беседку и грозила, как это показалось ему в первую минуту, скрыть окно. У него отчаянно забилось сердце, когда эта возможность представилась ему во всей неизбежности. Один летний дождь — и тяжелая ветка клена, выкинувшая зеленые с воробьиный носок побеги, должна была превратиться в объемную зеленую массу, которую художники в эти годы склонны были изображать в форме неправильного куба, пронзенного коричневой диагональю ветви. Однако до летних дождей оставалось еще достаточно времени. И потом, быть может, все же сохранятся сквозные просветы в листве?

Однажды ночью неминуемое надвинулось с устрашающей скоростью. Он вскочил с постели, подбежал и распахнул окно. Первая весенняя гроза с южными зарницами и обезумевшим ветром неслась от пригорода и реки и через десять минут смешала все неверные ночные краски в сплошную серебристую волну воды и ветра.

Он стоял у окна, восхищенный и вместе с тем охваченный отчаянием. Никогда оно не достигало в нем такой силы. Казалось, не только почки распускаются, но листья видимо растут в безбрежной дождевой мгле.

Он проплакал около часа в подушку, задыхаясь под тяжестью одеяла, опасаясь, что его услышат в соседних комнатах. Он молился о просветах в кленовой ветке. И так уже распустившиеся побеги набрасывали зеленую пелену на предметы в комнате соседнего дома.

Шум ветра и дождя не утихал, убивая последнюю надежду.

Как же велика была его радость, когда утром он увидал посреди зеленой суеты распустившихся веток обломанную ветром ветвь. Она свисала с дерева, обнажив всю стену соседнего дома, и дворник отпиливал ее.

Случайность благоприятствовала, она, казалось, говорила: «Не оставляй начатое на полдороге».

Наскоро выпив скудный чай без сахару с черным черствым хлебом в холодной столовой, ни разу не топленной за зиму, он выбежал на балкон.

Комната была ясно видна при солнечном свете. Весь подоконник и придвинутый к окну стол блестели от воды.

Ему казалось, что нетрудно различить небольшие лужицы там, где капли, скатываясь по неровностям окрашенного белой масляной краской подоконника, сбегали в невидимые углубления.

Книжка промокла, страницы в ней отяжелели и лежали неподвижно, греясь на солнце.

Несколько листьев и небольших веток, сорванных и заброшенных ветром в комнату во время грозы, увидал он на столе. Даже на диване лежал совсем еще желто-зеленый от молодости листок клена, вероятно с тоненькой, припухшей к концу ножкой. Вчера его не было.

Все эти ничтожные изменения, принесенные ветром в остановившуюся жизнь, могли бы помочь ему разобраться в своих чувствах.

Не нужно быть особенным человеком для того, чтобы заболеть любопытством, попав в замок и парк, так правдоподобно описанный в сказке Перро. Люди находились там в тех положениях, в каких застал их волшебный сон. Одни спали с дичью во рту, не успев дожевать ножку или бок; другие, уснув, неслись на неподвижных лошадях по следу зайца, застывшего посреди луга с далеко выброшенными в остановившемся беге лапами. Собаки в своре спали сидя, с вытянутыми от жары языками.

Молниеносно и надолго остановившаяся жизнь поражала и в комнате.

Незащищенная от дождя и ветра, в тот день после грозы она, казалось, готова была обнаружить силы, притягивавшие к ней. Будь найден простой ключ к решению: владелец уехал на дачу, владелец заночевал у друзей — и обаяние комнаты, быть может, вскоре исчезло бы. Со временем она стала бы, подобно комнатам в других домах, понятной и неприметной.

Он не задумывался над этим.

В окнах рядом, вероятно в этой же квартире, появлялись люди. Старушка подходила к свету вдеть нитку в иголку; маленькая, ничем не привлекательная девочка мастерила змея на подоконнике. А комната все оставалась пустой и ждала кого-то.

И вот в теплый весенний день, во время перестановки книг в столовой, когда он выглянул на балкон для того, чтобы удостовериться, что в комнате напротив ничего не переменилось, — сердце его застучало.

Книга, все эти дни лежавшая посреди стола, теперь лежала на краю дивана.

Он не успел собраться с мыслями.

Дверь отворилась. В комнату легко вошла женщина с белой тряпкой в правой руке и, подойдя к столу, провела по его запыленной поверхности, смахнув при этом свернувшиеся побуревшие листья, заброшенные в окно грозой.

Она была молода.

Ей можно было дать лет двадцать, хотя это трудно было окончательно решить: черты лица скрадывало расстояние. Ее волнистые рыжие волосы горели на солнце, бросая отсветы на лицо и преображая черты. Девушка вышла на минуту и вернулась с половой щеткой. Движения ее были, может быть, несколько поспешны, позволяя предположить, что уборкой она занимается без удовольствия.

Выставив щетку за дверь, она достала из кармана коротенькой серой жакетки, появившейся на стене, хлеб и конфеты. Она жевала то и другое, равнодушная к скудной еде, перелистывая книжку, взятую с невидимой полки. Окончив завтрак, она чуть приподняла обеими руками юбку и коротким движением что-то сбросила с колен, — вероятно, крошки.

Потом девушка встала и потянулась, как человек плохо выспавшийся или только что вскочивший с постели. Подойдя к окну, она машинально выглянула в зеленевший сад. Волосы ее вспыхнули рыжим огнем, она стояла, щурясь, ослепительно яркая на солнце.

И вдруг все потухло: белая штора, почти прозрачная, но непроницаемая при дневном свете, соскользнула вниз. Он изумился тому, что не замечал ее раньше.

Между тем ветер то надувал ее, то отпускал, как парус.

Он в первый раз увидел девушку, и все же ему сразу показалось, что она должна быть именно такая: рыжая, не совсем красивая, с широким лбом, румянцем и лукавыми большими глазами.

Его знание женщин в те годы опиралось на превосходные печатные источники. Он представлял себе Елену из «Одиссеи», и царицу Савскую, и честолюбивую леди Макбет — женщину жестокой красоты. Он представлял себе Наташу Ростову и Соню посреди чистых осенних полей. Но больше привлекали его два других образа. Один — рыжая Зефхен, о красоте которой рассказал Гейне. Непоседа, отважная и отверженная дочь палача, она жила в одиночестве. Печальное ремесло ее угрюмых и богомольных предков бросало на всю ее жизнь таинственный свет. Зефхен часто напевала:

Ты хочешь, чтоб моря лазурный вал

Иль дуб высокий твой труп качал.

Иль хочешь ты светлый меч целовать.

На нем — господня благодать.

Она приносила спрятанный на чердаке острый дедовский меч, слишком тяжелый для ее слабых рук, и с улыбкой лисички протягивала своему другу. Но друг не хотел целовать светлый меч, предпочитая целовать рыжую Зефхен.

Иногда рыжая Зефхен уступала в представлении нашего героя долю своей обаятельности контрабандистке, повстречавшейся Печорину в унылой Тамани и едва не утопившей его.

В девушке из соседнего дома не было ничего, хотя бы отдаленно напоминающего рыжую Зефхен или контрабандистку. Однако он храбро сравнивал их, находил сходство, и обаяние этих привлекательных для него образов переносил на девушку.

В тот день он увидал ее еще раз. С полотенцем через плечо она стояла у окна. Был вечер, в комнате горел свет, и ее фигура вырисовывалась черной тенью в освещенном прямоугольнике.

Через несколько дней он пришел к мысли, что привычки и жизнь этой девушки ему так же хорошо известны, как и его собственные. Он знал, когда она выходит из дому, и поджидал ее. Но так как она выходила с велосипедом, ему оставалось только смотреть ей вслед. Ослепительная на солнце, она сворачивала за угол, и веселый собачий лай догонял ее.

Постепенно девушка вытеснила из его сердца и Зефхен и контрабандистку. В ней была привлекательность, присущая только ей. Он полюбил и то, как девушка, склонившись, читала, как встряхивала головой, как, закинув обе руки, поправляла волосы. Он не слышал ее голоса, но иногда ему казалось, что она напевает у окна, глядя куда-то далеко поверх деревьев и крыш.

Одиночество, в котором она жила, внушало ему неосновательную, но увлекавшую его мысль о том, что лишь он один — свидетель ее повседневной жизни. Ее одиночество все сильнее привязывало его к ней. Казалось, оно давало ему какие-то права на ее жизнь. Комната занимала его теперь лишь как отражение девушки, как порядок приятной ей жизни.

Как содержание прочитанной и понятой книги становится нашим собственным открытием о том, что рассказал писатель, так комната и девушка, открытые им, расширили замкнутый круг его жизни, в которой переплелось содержание детских игр и трудных книг.

Он не представлял себе иной жизни, кроме жизни своей квартиры, неподвижной, будто маленькое озеро в лесной глуши.

Все могло измениться и менялось, — не менялись только люди в этой квартире: и старуха кухарка, и старик отец (мать умерла), постоянно занятый историей частного и общественного права от Адама до наших дней. Отец был строг, спокоен, перешел на пенсию. Когда в мире что-то произошло и пенсию перестали платить, он обратился к своим скудным сбережениям. Потом еще что-то изменилось в мире, и на стол старуха-кухарка стала подавать всякую чепуху, вроде зажаренных селедок или паштета из картофельной шелухи. И когда старик однажды попытался заметить, что подобный стол не соответствует даже тем минимальным нормам, которые, согласно кодексу Юстиниана, устанавливались для прокормления плененных рабов, старуха заметила, что и за это следует ее поблагодарить, ибо жареные селедки и шелуха тоже не валяются на улице.

В школу он не ходил. Он предпочитал сдавать экстерном и чаще посещал ее для выполнения разных мелких дел, вроде пополнения запасов каштанов для вырезывания, чем для занятий.

Он любил каштаны и чтение. Мир его составляли книги в той мере, в какой они могут составлять мир человека четырнадцати лет, поглотив все его помыслы и представления.

Он жил в дружбе со скучнейшими Юстием и Пуфендорфом на полках отца, которые нравились ему желтоватыми тиснеными переплетами, виньетками и печатью. Классическая литература в этом доме считалась единственно полезным чтением для мальчика его лет. И действительно, его познания о давно прошедшей жизни были значительно богаче и разнообразнее, чем о настоящей.

Не следует думать, будто он не замечал происходящего вокруг. Нет, он видел все, но чаще с внешней стороны. Одна и та же гильза от пули может рассказать о гражданской войне и послужить для наблюдения над красочностью сочетания зеленой травы и желтой меди.

Он отмечал внешние изменения, а внутренняя суть, в которой никто не помог ему разобраться, проходила мимо. Она проходила мимо неясным фоном, не имеющим прямого отношения к его внутренней жизни. И, как нередко бывает, он жил в это время интересами, бесконечно далекими всему, что его окружало за пределами домика улитки.

В тот год он увлекался Гофманом. Мечтания ленивых студентов и судьбы бедных девушек, окруженные чудесами и легкой иронией, которую он улавливал не понимая, составляли содержание его переживаний и размышлений.

Вероятно, он был бы рад украсить девушку из соседнего дома тенями и светом манеры Калло — любимого художника Гофмана, если бы она не казалась такой же далекой от причудливого мира Калло и Гофмана, как и от рыжей Зефхен, как от девушки из Тамани. В ней слишком бросались в глаза чудесное здоровье и естественность. Все таинственное было чуждо ее облику, несмотря на периодические исчезновения на два-три дня из комнаты. В комнате на окне теперь почти всегда стояли зеленые ветки или цветы в довольно неуклюжей кастрюльке с уродливой длинной ручкой.

Девушка читала, изредка шила, писала что-то, вероятно письма, играла с кошкой, которая однажды по карнизу забралась к ней в окно. Спокойствие и красивая простота этой жизни дополнялись, вероятно, очень веселыми прогулками на велосипеде.

Он стал мечтать о велосипеде.

Они ехали бы рядом по всем улицам: тележки уступали бы дорогу, ломовые оставались бы позади в облаке белой пыли на дребезжащих площадках, подпоясанные полотенцами и понукающие лошадей. Трамвай, если бы он пошел, гремел бы рядом, отставая на остановке.

Велосипеда он не купил за отсутствием необходимых для такого предприятия средств. Старуха-кухарка всплеснула руками и отказала наотрез, как только поняла, куда клонились с величайшей осторожностью изложенные соображения о пользе спорта.


Между тем случилось то, чего он больше всего желал и больше всего боялся. Он был замечен, почти пойман с поличным.

Однажды, когда он следил за комнатой в соседнем доме, готовый выскочить из дому, как только рука девушки ляжет на седло велосипеда, она посмотрела в его сторону внимательным и, как ему показалось, лукавым взглядом, от которого он почувствовал себя красным от стыда.

В другой раз он стоял на балконе, положив локти на перила, голову на руки, и смотрел, как девушка читала, отгоняя от себя муху или пчелу — он не мог разобрать, и это его раздражало. Сломя голову он побежал за биноклем, но и в бинокль ничего не увидал.

Вероятно, это была пчела. Ее могла привлечь ветка вишни с белыми и розовыми цветами, стоявшая в кастрюльке. Теперь пчела, должно быть, надоедливо кружилась вокруг, а девушка читала. Ему хотелось крикнуть: «Да прогоните же ее!»

В это время девушка подняла лицо от книги, и глаза ее встретились с биноклем.

Бинокль задрожал в его руках и через мгновение, разбитый на мелкие осколки, лежал на земле под балконом.

Как и в первый раз, лукавая улыбка пробежала по лицу девушки. Она подняла ладонь на уровень щеки и погрозила пальцем.

Когда он бежал с шестого этажа вниз, а потом вверх по лестнице с остатками того, что было биноклем, он с головы до пят был во власти охватившего его радостного состояния.

Это был первый знак возникающих отношений с чужим человеком — девушкой, первый в его жизни. Иногда он вступал в разговор с незнакомыми людьми, но обыкновенно это вызывалось деловой необходимостью. Теперь же не было другой необходимости, кроме смутной нежности и непреодолимого интереса.

За обедом отец сказал:

— Уничтожение всякого имущества, не принадлежащего лично нам, карается со времени возникновения величайшей идеи собственности. Определив ход всемирной истории, собственность оградила себя верной крепостью охранительных законов, которые я, ваш отец и покорный слуга, изучал по мере своих сил. Наше время войдет в историю как эпоха заката и гибели этой тысячелетия просуществовавшей идеи. Из этого, однако, не следует, что всякий мальчишка может безнаказанно уничтожать имущество, не принадлежащее ему.

Закончив свою мысль, отец выпил большой глоток воды и задумался.

На другой день девушка сидела у окна и штопала чулок.

Он стоял и не без робости смотрел на ее худощавые, покрывшиеся загаром руки, на тень, падавшую на лицо и грудь. Он с нетерпением, с отчаянием ждал, когда она его заметит. И девушка, действительно, заметила его и кивнула все с той же улыбкой, лишавшей его необходимого самообладания и уважения к себе. От неожиданности и растерянности он удрал с балкона.

Через три дня он поборол свое смущение и, до боли сжав кулаки, ответил на кивок. В продолжение нескольких дней они кланялись по утрам и вечерам. Надо сказать, что, отдав эти ничтожные знаки внимания и весело, приятельски улыбнувшись, девушка сразу же забывала о заключенном знакомстве.

Вскоре она исчезла, на этот раз затворив окно и махнув рукой на прощанье.

Он выбежал на улицу и увидел издалека (близко он боялся теперь подходить), как она, с жакеткой в руке, в белой блузке, скрылась за углом.

Появилась она неожиданно.

Подойдя к окну, он увидел, как девушка быстро укладывает в небольшую корзинку бумаги, белье и платье.

Он вышел на балкон в надежде, что она его увидит и поздоровается. Однако случилось нечто большее.

Девушка подошла к окну и поманила его рукой. Он не мог ошибиться. Солнце освещало ее всю. Одной рукой она держалась за раму, а другой звала его. Глаза ее были сощурены от солнца. Но выражение лица девушки противоречило движению ее руки: на нем не было улыбки, которую он хорошо знал, чуть насмешливой, лукавой, — скорее оно было деловито-сосредоточенно, может быть печально.

Девушка продолжала его звать и делать знаки. Он не знал, как поступить, он побледнел, сердце надоедливо стучало в груди и ноги не слушались.

Так прошли две минуты. Девушка сердито топнула ногой, он понял это по резкому движению ее тела, так как ноги ее от бедер были скрыты подоконником и столом.

Она простояла еще минуту у окна, неподвижная, в лучах солнца. Полевые красные гвоздики и отцветающие ранние васильки в кастрюльке касались ее синей юбки у живота и белой блузки у груди. Потом она резко повернулась спиной, и солнце, скользнув по ее шее, затылку и золотистой голове, загорелось в оконных стеклах.

Девушка взялась одной рукой за корзинку, а другой — за руль велосипеда и еще раз обернулась.

И тогда, каким-то внутренним чутьем угадав, что, быть может, на этот раз разлука предстоит на срок долгий, может быть очень долгий, что знакомство их грозит прерваться, — он опрометью выбежал из квартиры, позабыв запереть дверь, — величайший проступок, какой он только мог совершить.

Девушка с трудом спускала по лестнице велосипед, держа в левой руке корзинку. Вид ее говорил о том, что она спешит. На плече небрежно висела жакетка, и волосы в беспорядке выбивались из-под маленькой пикейной панамки, какие летом носили бедные студентки и школьницы последних классов. Улыбаясь, она сказала чистым и ровным голосом человека, привыкшего распоряжаться:

— Возьмите корзинку… Нет, не надо, лучше позовите извозчика, только скорее.

Он бросился на угол, где иногда останавливались и дремали извозчики в густой тени бульвара, а лошади сонно хлестали себя хвостами по бокам и спине, отгоняя мух.

Пыльная пролетка стояла под каштаном. Он вскочил на подножку и объяснил:

— Тут рядом, дом с двумя фигурами над парадной.

Когда коляска подкатила мелкой трусцой, девушка стояла на тротуаре с корзинкой и велосипедом.

Он соскочил и, поставив корзинку в ноги к извозчику, попытался сказать… Он хотел сказать в одном слове, совсем коротко, все сразу, все важное. Он хотел сказать, что тайная его мечта — видеть ее чаще и на более близком расстоянии, что он всегда готов бегать для нее за извозчиком и нести ее велосипед, что он согласен выполнять любые ее поручения. Но он не успел…

В то время, когда девушка обернулась в его сторону, — может быть, она собиралась в последнюю минуту что-то передать (она уже сидела в коляске), — на другом конце улицы появились три бегущие фигуры в хаки с погонами.

Пронзительный свисток и крики: «Остановите!» вспугнули птиц. Извозчик придержал лошадь.

— Да что ж вы, скорее! — сказала девушка. Она побледнела.

Извозчик в замешательстве не двигался. Лошадка стояла, понуря голову; казалось, ничто не выведет ее из сладкой дремоты. Тогда девушка стащила на мостовую велосипед, заправила педаль и, не оглядываясь, отъехала. Она понеслась как ветер. Мгновение — и рукав жакетки, трепетавший крылом на ее плече, мелькнул и скрылся за поворотом.

Раздался выстрел, один, другой. Сиреневый дымок потянулся облачком и растаял в листве каштанов. Несколько птиц пронеслось над крышами.

Он побежал домой.

В тот день люди в погонах рылись в маленькой комнате напротив и ушли.

Много новых предметов увидал он в ней. Разбросанные книги с невидимой полки, выдвинутый на середину комнаты шкафчик с оторванной дверцей.

Книги валялись, распластавшись, из некоторых вывалились листы, другие выпали из своих переплетов и корчились на полу. На зеркале появилась длинная трещина. Оно лежало на боку, и в нем отражалось небо. Только полевые гвоздики и васильки стояли в кастрюльке, как если бы ничего не случилось и все продолжало идти своим привычным чередом. Через несколько дней они осыпались, а беспорядок стал сереть и зарастать пылью.


1933

НА РЕКЕ (1919 г.)

Тут он обычно проходил к реке.

Спала дворняга, положив голову на согретые ранним солнцем камни. Вдали нависал туман огромной ветвью с большими облетающими хлопьями.

Далеко внизу под обрывом спала река, затопившая в половодье луговину на левом берегу до самого леса.

Он с наслаждением смотрел на сонное пространство земли и воды.

Трава, кусты боярышника, бузина — все было ярко-зеленого цвета, какой бывает только весной, и кипело под ветром на склонах обрыва. Мокрый утренний блеск одевал стебли, листья.

Всполошенные шумом или тенью облака, воробьи дождем падали то на одно дерево, то на другое, на мгновенье наполняя небо колючим шелестом крыльев.

Внизу на реке, словно лепестки подсолнуха, лежали лодки полукругом у мостков. Тропинка с обрыва падала в воду, пересекая шоссе, бежавшее под самым обрывом вдоль реки.

Приятное движение воздуха минуту удержало его у начала тропинки. Оно несло влажность земли, запах соснового леса, дыма и луга.

Река была очень широка. Там, где она освободилась от утреннего пара, она лежала ровная и гладкая.

Напротив обрыва из серебристого тела реки подымалась до половины затопленная слобода. Дома стояли в воде почти до самых крыш. Яблони и вишни, в белом пуху, по горло в воде, уронили тяжелые и длинные ветки в воду.

Все было именно так, как он предполагал, — все было бесконечным. Мир не имел конца: только выбежать на самое открытое место обрыва — и убедишься!

Ощущение широты распределилось по телу, и тело стало легким и послушным. Кажется, раскинь руки, прыгни с обрыва — воздух подхватит, и ты полетишь сквозь свист ветра мимо кустов, пещер, стелющейся по холмам травы вниз, к тоненькой ленточке шоссейной дороги.


Снизу окрестность представлялась иной.

Пустое шоссе. Позади уходил в небо обрыв с парком на высоких холмах. Впереди река — огромное быстро бегущее вдаль море. Отсюда она не казалась ни гладкой, ни тихой. Мохнатая вода подбрасывала лодочки на привязи, кружила омутами вокруг черных щепок и веток. Она заставляла насторожиться.

У фанерной будки, окруженной частоколом весел, сидит лодочник. Дым ползет вокруг его широкой, уже загоревшей шеи. Лодочник сидит с трубкой в руке. Он ленив и силен как вол. Он ненавидит работу и всегда откладывает починку весел и лодок на неопределенное время. Но, преодолев лень, вработавшись, он срастается с делом и неделями возится до глубокой ночи. И когда уже все сделано, что только можно сделать, и сеть починена, и лодки, и багры, и черпаки, и замазано стекло в оконце, и двери поставлены на новые петли, и все подметено и залатано, — он долго еще мечется, ищет, где бы приложить свои силы. Но энергии его был отведен совсем ничтожный клочок на земле и воде, и, помотавшись у деревянной будочки у мостков, он постепенно освобождался от томившего его желания деятельности и медленно впадал в спячку.

О чем он думал? О рыбе, которую можно наловить ночью, о гражданской войне, о цыганке с бубном, нарисованной на ящике из-под табака, на котором он постоянно сидел? Может быть, он в такие минуты ни о чем не думал, и создание его только регистрировало, как пленка фотографического аппарата, движение солнца, воды, судов, пока пустота в желудке не говорила ему, что наступило время обедать или ужинать.

В прошлом году дела его прокатной станции пошли под гору, как и все речные дела. «Какой сукин сын пойдет катать свою даму в такое проклятое время?» Наступившая весна тоже не обещала ничего хорошего.

— Эй, мелюзга, ты первый в этом году катальщик, — сказал лодочник, дружелюбно осмотрев мальчика.

Мальчик не обиделся на прозвище, хотя он считал его в высшей степени несправедливым. Он уважал в лодочнике силу и любил его фигуру, как будто вырубленную тупым топором.

Предстоял щекотливый разговор, о котором он позабыл, как и обо всем на свете, стоя у обрыва над рекой. Вернее, он не хотел думать о том, что денег на лодку он не получил, что дома вообще не было денег и что отец категорически запретил ему кататься в разливе.

— Иван Николаевич, — сказал мальчик, — у меня нет денег, я потом достану.

— Ну чего ж мне с тобой еще делать, если денег нет? — сказал лодочник и опустил веки.

— Я потом принесу, — сказал мальчик через некоторое время тише.

— Пустить мне тебя, что ли, на этот раз, как первого катальщика?.. Ты куда пойдешь?

— Через остров.

— Может, что полезное увидишь — привези. Корягу какую на дрова…

Он уже не слушал, он сбежал по мосткам к будке и, выбирая весла, с любопытством заглянул в окно.

Внутри все было неопрятно и пусто. Лодочник еще не принимался за работу. На щербатом столе, в пыли, лежал хлеб с высевками и три соленых огурца. На стене, как и в прошлом году, — фотография женщины в купальном костюме с голой грудью и гитара с лиловой лентой. Все это было привлекательным. Он с осени не видел домика, и пыльной гитары, и фотографии, и цыганки с бубном, и самого лодочника, и сейчас ему было весело. Река подхватит его и помчит на своей широкой спине. Справится ли он с течением? В половодье оно особенно сильно у середины и под обрывом на правом берегу.

Думать об этом было некогда; он выбрал весла, отыскал узенький полутриггер «Касатку», на котором ходил в прошлом году, и кинул в него новенький багор с острым крючком на конце и черпак.

— Круг возьми, еще потонешь, наделаешь людям лишних делов.

Лодочник сердито встал с ящика и, сняв с крыши круг, швырнул его в лодку.

Осталось вложить весла в уключины… Сначала он слегка оттолкнул воду одним свободным веслом, другое еще зажато между бортом и мостками. Лодочка легко отходит от мостков, волоча причальный конец в воде. Он втягивает мокрую веревку и при этом обжигает руку о холодную, как лед, реку. Еще мгновенье — и течение подхватит лодку.

— Эй, — неожиданно кричит лодочник, — разрази меня гром, если ты на три пальца не вырос… Привези…

Ветер уносит его слова.

Берег убегает вверх по течению, и домик лодочника мгновенно становится маленьким. Овечьи белые шкурки облаков несутся назад к обрыву.

Лодку послушно несет вниз и к середине. Он сидит спиной к течению и видит вдали за лодочными пристанями прибрежный край города. Одна труба дымит коричневым дымком, другие шесть спят.

Течение становится все сильнее, «Касатка» вздрагивает, она скачет по мелкой волне, вода барашками и пузырями взлетает у носа. Он держит весла на весу над водой, и ветер, рвущийся вниз по реке, ударяет в них как в деревянные паруса.

Надо повернуть их ребром. Теперь весла стали легче, — кажется, видно, как по ним проносится ветер, цепляясь за отставшую от лопасти на правом весле жестяную ленточку. Он оставляет на ней клочья своего невидимого мчащегося тела, он звенит в ушах, ныряет в волну и, выскользнув на ее гребень, мчится дальше. Он тащит лодку за собой, и вот уже от затопленной слободы виднеются только крыши да беленые, ослепительные на солнце, трубы.

Довольно. Дальше не надо. Забросить левое весло подальше назад, правым — рывок в противоположную сторону. Лодка послушно поворачивается на месте.

Теперь греби!

Упругая тяжесть ложится на весла, как будто кто-то придерживает их, старается вырвать из рук. Наступает самая приятная минута. Лодка застыла на месте, и неподвижный берег смотрит, ничуть не удаляясь, но вода кипит и лижет борта у носа. Вот появляется тоненькая, все расширяющаяся борозда за кормой, и лодка упруго и плавно начинает скользить против течения. Теперь нельзя ни на минуту перестать грести.

Течение очень сильно, он даже не предполагал, что так сильно, но лодка все же подвигается, хотя и медленно.

Чувство победы, чувство ловкости растет в нем. Вода, и небо, и лес далеко на затопленном берегу — все сообщает ощущение свободы и силы. Может ли река залить, опрокинуть его лодку? Нет — он знает ее привычки, он повернет «Касатку» и взлетит на волну. Река должна нести его на своей прозрачной спине, пока он не устанет, пока он этого хочет. Он сильнее реки.

Ему весело смотреть на небо знающим взглядом, как смотрят рыбаки и сплавщики. «Будет жарко, очень жарко!»

И действительно, становится все жарче, несмотря на ветер. Рубашка липнет к телу, горят ладони, и лихорадочное ощущение радости и силы стучит в крови.

Он оглядывается — слобода. Лодка быстро скользит к ней навстречу. Там он отдохнет.

Теперь он на другом берегу, но воде нет конца. Лес почти не виден, река сливается с небом, из нее растут холмы, кусты, деревья.

Вот появляются островки — осока. Ее острые, как мечи, листья режут жидкое тело реки.

Лодка идет над берегом. Летом здесь сухой белый песок. Неглубоко. Вода скачет по камням и кочкам, грести становится все легче.

Теперь совсем легко.

Вот и первые сады за слободой. Вода повалила заборы. Мокрые деревья купают стволы и ветви. Вот и яблони, он видел их с обрыва. Лодка теперь идет там, где весь год сухая земля.

Он въезжает в чей-то пустынный сад. Ветки вишни, яблони, шелковицы и рябины смыкаются над ним — нагибай, нагибай голову!

Толчок, «Касатка» отлетает и скользит к стволу шелковицы, но он успевает затормозить веслом. «Касатка» наткнулась на деревянный парник.

В парнике под водой растут лук и бурьян. Лук вытянул свои острые стрелы и едва колышется в реке. Непроизвольно рука тянется за самым длинным стеблем. Здесь вода теплее, но все же очень холодная.

Приходится скинуть рубашку: рукав мокрый до плеча. Он расстилает ее на скамье и кладет сверху багор, чтобы не унесло ветром.

Мокрый лук весь блестит на солнце, от зеленой стрелы до белого корешка.

Он разгрызает луковицу и потом бросает ее в парник. Стая маленьких рыбок шарахается к поверхности воды, останавливается на мгновение и снова мчится на дно в густую траву, под сень огромных стеблей лука.

В соседнем парнике редиска — почти прозрачная, налившаяся водой. Кожица на ней бледно-розовая, без единой морщинки.

Подорожник расправил по течению свои листья; от воды они стали жирные и толстые, как у лопуха. И деревьям, и овощам, и травам так же тепло и приятно, как приятно ему.

Яркое солнце освещает сады, домики, играющую воду. Сохнет белье в саду над тихой заводью. Из чердачного окошка выглядывает коза, а рядом высунула рыжую в черных пятнах голову корова и лениво щиплет листья тополя. Вода плещется над лавкой, под самой вывеской «Ободья, гвозди». Над вывеской в открытом окне девушка грызет семечки.

По широкой улице шумит река. Вон под водой на дороге чугунок с пробитым дном, река струится сквозь него. Чугунок умылся, блестит, и кажется, что так он и должен лежать и прятать рыбешку в своей тени.

Медленно ползет «Касатка» по неподвижной воде, остановившейся над дорогой, над лугом. Кочки, кусты; трава оплетает весла. Солнце печет, и кажется — вот так начинаются новые миры, а старые уходят на дно времен.

И правда, все непохоже вокруг! А что, если все так и останется? И хотя он твердо знает, что вода спадет, — ему очень хочется, чтобы все вокруг было иначе, чем раньше.

Теперь «Касатка» ползет над размытой дорогой у самого леса. Весла цепляются о землю, о кусты дикой малины и смородины, чернеющие над водой. У самой опушки он снимает ботинки и босиком по холодной воде переходит на сухой мох, укрытый прошлогодними рыжими иглами.

Он садится. Далеко-далеко дома́ города и обрыв. Зелень парка как будто плещется над самой рекой.

Неожиданно он замечает затопленный муравейник. Горбатый краешек его на суше, вокруг земля черна от муравьиных тел: происходит великое переселение муравьиного народа.

Солнце поднимается все выше. Он садится в лодку и, осоловевший от жары, осматривается. Который может быть час?

Срезая на кочках трубочки желтых одуванчиков и нежный гусятник, лодка медленно ползет обратно. Руки машинально забрасывают и тянут весла.

Теперь он вспоминает слова лодочника. Что бы привезти?

Проплывают вырванные с корнем деревца, доски. Он слишком устал и не станет за ними охотиться.

На дороге снова дырявый чугунок. Лодочник зачинит. Он вытаскивает его багром, вспугнув рыбью стайку.

Посредине реки плывет что-то черное, лишенное формы.

Медленно и торжественно, как караван, плывут один за другим какие-то черные обрубки. То тень, то солнце скользят по их бесформенной поверхности.

К одному обрубку подъехала шаланда лавочника, прозванного Ободья Гвозди. Ободья Гвозди что-то делает с обрубком. На веслах сидит та самая красивая девушка, которая грызла семечки, когда он проплывал по главной улице слободы.

Он направляет лодку к середине реки.

Медленно плывут шесть обрубков, не похожие ни на доски, ни на деревья.

Лодка приближается, и неожиданно совершенно явственно выступает из воды неестественно раздутая мертвая человеческая голова. Шесть трупов плывут по реке.

Быть может, они провалились под лед в зимнем бою с белогвардейцами и теперь река выбросила их тела на поверхность. Может быть, где-нибудь далеко в верховье сворачивающей на запад реки погибли они на фронте во время перестрелки на берегу, всего лишь неделю или две назад, когда последние льдинки прошли и вода прибывала. Товарищи убитых наступали; они рассчитывали вернуться и похоронить бойцов. Мертвые люди тихо лежали на отвоеванной, возвращенной народу земле, еще замерзавшей и белевшей к ночи.

Но лед таял. Гулко, с каждым днем шумнее бежали ручьи; поднялась и отцвела лесная фиалка, поднялась молодая трава над прошлогодней мертвой травой и прикрыла до половины тела бойцов. Река прибывала; она поползла сначала по песку, потом по траве. Суслики бежали из своих нор, птицы пролетали над беспокойным телом реки. Только мертвецы лежали тихо, вдали от дороги, от места, где их можно было бы найти.

Может быть, они лежали в высоких кустах орешника, может быть, весенняя таволга упрятала их, и, когда река подошла, она прикрыла их медленно и бережно своим рукавом, своим прозрачным телом, как траурным флагом.

Они долго лежали под водой, вода вошла в них, изменив их вес и форму, и тела мертвых людей поднялись на поверхность реки. Кусты орешника или таволга отдали их течению, и медленно понесло их вниз, может быть, к тем местам, где родились эти люди.

В первую минуту его охватил страх.

Мертвецы плыли медленно, освещенные солнцем, в почти черной от воды одежде. Изредка малиновки, носившиеся над прибрежными, кустами, залетев на середину реки, садились на мертвые тела и, почистив перышки, улетали к берегу.

Непреодолимая сила, похожая на ту, которая направляет бабочек на огонь, заставила его подъехать.

Лодка мягко ударилась бортом. Мертвец остановился.

Теперь лодку и тело несло вниз по реке. Они поравнялись с шаландой, в которой возился Ободья Гвозди. Ободья Гвозди и девушка снимали одежду с мертвеца.

— Пускай в белье…

— Чего там в белье, выстирать можно. Отвернись, дочь.

Он почувствовал приступ тошноты и перегнулся из лодки. Шесть трупов плыло по реке, два из них были без одежды. Становилось все жарче.


Когда он пришел домой, отец с раскрытой книгой, как всегда, в заштопанном халате, покачивался в качалке и раздраженно теребил черную облезлую кисточку пояса.

Рядом сидел школьный учитель математики. Его дочь ушла с Красной армией на фронт.

— Вам не понятно, что́ руководит поступками людей, в том числе и поступками вашей дочери, друг мой? — говорил отец. — Я позволил бы себе настаивать на том, что эта страсть к новой и лучшей жизни — величайшая страсть нашего времени. Она опрокидывает все другие страсти — зависть, ревность, стяжание — и, подчиняя их себе, становится величайшей страстью новейшей истории.

Мальчик ничего не понял из слов отца. У отца, как говорила старуха кухарка, непрактичности хватило бы на целый городок, с базаром и пожарной командой. Но что-то хорошее в них перекликалось с разливом, быстротой теченья, весной, солнцем и смертью шести человек, трупы которых он встретил на реке в это утро.


1933

Загрузка...