Глава сорок вторая

Увидав Постельникова, да еще в такие мудреные дни, я даже обомлел, а он ну меня целовать, ну меня вертеть и поздравлять.

«Что такое?» – думаю себе, и как я ни зол был на Постельникова, а спрашиваю его, с чем он меня поздравляет?

– Дружище мой, Филимоша, – говорит, – ты свободен!

– Что? что, – говорю, – такое?

– Мы свободны!

«Э, – думаю, – нет, брат, не надуешь!»

– Да радуйся же! – говорит, – скот ты этакий: радуйся и поздравляй ее!

– Кого-с? – пытаю с удивлением.

– Да ее, ее, нашу толстомясую мать Федору Ивановну! Ну, Россию, что ли, Россию! будто ты не понимаешь: она свободна, и все должны радоваться.

– Нет, мол, не надуешь, не хочу радоваться.

– Да, пойми же, пентюх, пойми: с-в-о-б-о-д-е-н … Слово-то ты это одно пойми!

– И понимать, – говорю, – ничего не хочу.

– Ну, так ты, – говорит, – после этого даже не скот, а раб … понимаешь ли ты, раб в своей душе!

«Ладно, – думаю, – отваливай, дружок, отваливай».

– Да ты, шут этакий, – пристает, – пойми только, куда мы теперь пойдем, какие мы антраша теперь станем выкидывать!

– Ничего, – отвечаю, – и понимать не хочу.

– Так вот же тебе за то и будут на твою долю одно: «ярмо с гремушкою да бич».

– И чудесно, только оставьте меня в покое.

Так я и сбыл его с рук; но через месяц он вдруг снова предстал моему изумленному взору, и уже не с веселою улыбкою, а в самом строгом чине и начал на вы.

– Вы, – говорит, – на меня когда-то роптали и сердились.

– Никогда, – отвечаю, – я на вас не роптал.

Думаю, черт с тобой совсем: еще и за это достанется.

– Нет, уж это, – говорит, – мне обстоятельно известно; вы даже обо мне никогда ничего не говорите, и тогда, когда я к вам, как к товарищу, с общею радостною вестью приехал, вы и тут меня приняли с недоверием; но Бог с вами, я вам все это прощаю. Мы давно знакомы, но вы, вероятно, не знаете моих правил: мои правила таковы, чтобы за всякое зло платить добром.

«Да, – думаю себе, – знаю я: ты до дна маслян, только тобой подавишься», и говорю:

– Вы очень добры.

– Совсем нет; но это, извините меня, самое злое и самое тонкое мщение – платить добром за оскорбления. Вот в чем вопрос: хотите ли вы ехать за границу?

– Как, – говорю, – за какую за границу?

– За какую! Уж, конечно, за западную: в Париж, в Лондон, – в Лондоне теперь чудные дела делаются… Что там только печатается!.. Там восходит наша звезда, хотите почитать?

– Нет, – говорю, – не хочу.

– Но отчего же?

– Да так, не хочу, да и только…

– И ехать не хотите?

– Нет, ехать хочу, но…

– Что за но…

– Но меня, – говорю, – не пустят за границу.

– Отчего это не пустят? – и Постельников захохотал. – Не оттого ли, что ты именинник-то четырнадцатого декабря… Э, брат, это уже все назади осталось; теперь на политику иной взгляд, и нынче даже не такие вещи ничего не значат. Я, я, – понимаешь, я тебе отвечаю, что тебя пустят. Ты в отпуск хочешь или в отставку?

– Ах, зачем же, – отвечаю, – в отпуск! Нет, уж я, если только можно, в чистую отставку хочу.

– Ступай и в отставку, подавай по болезни рапорт – и катай за границу.

– Да мне никто и свидетельства, – говорю, – не даст, что я болен.

Постельников меня за это даже обругал.

– Дурак! – говорит, – ты извини меня: просто дурак! Да ты не хочешь ли, я тебе достану свидетельство, что ты во второй половине беременности?

– Ну, уж это, – говорю, – ты вздор несешь!

– Держишь пари?

– И пари не хочу.

– Нет, пари! держи пари.

И сам руку протягивает.

– Нечего, – говорю, – и пари держать, потому что все это вздор.

– Нет, ты держи со мною пари.

– Сделай милость, – говорю, – отстань, мне это неприятно.

– Так что ж ты споришь? Я уж знаю, что говорю. С моего брата на перевязочном пункте в Крыму сорок рублей взяли, чтобы контузию ему на полную пенсию приписать, когда его и комар не кусал; но мой брат дурак: ему правую руку отметили, а он левую подвязал, потом и вышел из этого только один скандал, насилу, насилу кое-как поправили. А для умного человека ничего не побоятся сделать. Возьмись за самое легкое, за так называемое «казначейское средство»: притворись сумасшедшим, напусти на себя маленькую меланхолию, говори вздор: «я, мол, дитя кормлю; жду писем из розового замка» и тому подобное… Согласен?

– Хорошо, – отвечаю, – согласен.

– Ну вот, только всего и надо. И сто рублей дать тоже согласен?

– Я триста дам.

– На что же триста? Ты, милый друг, этак Петербургу цены портишь, – за триста тебя здесь теперь ведь на родной матери перевенчают и в том тебе документ дадут.

– Да мне уж, – говорю, – не до расчетов: лишь бы вырваться; не с деньгами жить, а с добрыми людьми…

Постельников вдруг порскнул и потом так и покатился со смеху.

– Прекрасно, – говорит, – вот и это прекрасно! Извини меня, что я смеюсь, но это для начала очень хорошо: «не с деньгами жить, а с добрыми людьми»! Это черт знает как хорошо, ты так и комиссии… как они к тебе приедут свидетельствовать… Это скоро сделается. Я извещу, что ты не того…

Постельников помотал пальцем у своего лба и добавил:

– Извещу, что у тебя меланхолия и что ты с оружием в руках небезопасен, а ты: «не с деньгами, мол, жить, а с добрыми людьми», и вообще чем будешь глупее, тем лучше.

И с этим Постельников, сжав мою руку, исчез.

Загрузка...