Часть третья На грани двух эпох


ГЛАВА ПЕРВАЯ

Переход Ильи на Лысые горы.

ПОВОЗКА, запряженная в пару сытых лошадей, с грохотом катит по шоссе. Грек в летнем пиджачишке, стоя в передке ее, нахлестывает лошадей кнутом, треплет вожжами. В задке, напряженно цепляясь за грядки повозки и кривясь от боли, подбрасываются, как тыквы, два солдата: один в новой русской шинели и белой папахе, другой — с кучерявой бородой в желтом полушубке и шапке-кубанке. Седые валы туч, перекатываясь через хребет, перепуганным стадом проносятся над головой, над брюзжащим заливом к бушующему морю.

Гулко заметалось эхо между каменными громадами цементных заводов. Не видно людей. Пустынно шоссе. Цементная пыль толстым слоем присосалась к строениям. Точно напудренная старуха. Пронеслись под каменными сводами, под мостами.

Последние домики цементных заводов стремительно унеслись назад. Повозка, дребезжа, огибает отроги гор и ущелья боком, скоком, готовая сорваться с колес под обрыв в рокочущее море или через мостик в речку. Собачки встречных дач захлебываются от визга, катаются в истерике; другие, посолиднее, несутся с лаем вдогонку, забегают вперед лошадей, прыгают к их мордам. Проехали один пост белых — не остановили, не удивились бешеной скачке. Проехали второй пост — удивились, и все-таки пропустили. Вот и третий пост. Солдат в английском, перегородив шоссе и подняв над головой винтовку, кричит:

— Стой! Гряныця!

Лошади, присев на хвосты, остановились, тяжело дыша и враждебно косясь на постового солдата.

— Документы ваши!

Солдаты-седоки, полезли за бумажниками, грек выжидающе присел в повозку. Постовой, проверив документы и возвращая их проезжим, подмигнул:

— Тут на девятой версте самогон есть.

— Да ну-у, — простодушно расплылся в улыбке солдат в белой папахе. — Надо заехать.

— А ты, грекоза, чего не даешь документ? — весело бросил постовой. — Видишь? — гряныця, — указал тот на растянутый змеей поперек шоссе корень.

— Ми — греческоподданни. Ми — табаководи. Нам документ не надо.

— Ну, поняй, да потише, а то в Кабардинке еще панику нагонишь.

Грек вскочил на ноги, дернул вожжи, лошади сорвались — и повозка снова гулко загремела в предвечерней тишине. Когда уже постовой остался далеко позади, Кучерявый взмолился:

— Да не гони так, чорт! Кишки вымолотил! Что тебе на пожар, или своей бабе не веришь? Засветло все-равно не доедешь!

Грек, обернувшись, весело оскалил белые зубы, придержал лошадей и, присев, начал сворачивать папиросу. Предложил и седокам. Закурили. Кучерявый снова заговаривает:

— Как у вас тут, спокойно? Зеленые к вам в Кабардинку не заглядывают?

Грек снова осклабился:

— Вчера били. Пост сняли, стрельбу подняли. Ничего не взяли.

Солдаты переглянулись. Молодой счастливо улыбался. Кучерявый снова бросил:

— Що ж, коло вас яка группа зелэных завелась? Чи свои, местные?

— Не знаю, ми ничего не знаем.

— Да ты не стесняйся, — засмеялся Кучерявый. — Мы — зеленые.

Грек недоверчиво осмотрел их, уставился на кокарду улыбавшегося молодого солдата, и сам засмеялся:

— Зеле́ни по шасе не ездят, зелени по горам лазят.

— Ну, а мы хотим, чтобы с шиком. Потом связи потеряли с зелеными, а в горах кто их нам даст? — настаивал Кучерявый.

— Ни, ми ничего не знаем, — продолжал улыбаться грек, обжигая папироской пальцы.

Снова вскочил, снова понеслись лошади вскачь. Быстро темнело. Из ущелий струился знобящий холод. Скоро норд-ост понесся широким морозным потоком: выехали на широкую долину.

Дачи, весело приглашая теплыми огнями, все чаще вырастали по сторонам шоссе.

В’ехали в Кабардинку, заплатили греку, скрылись в темноте.

— Куда пойдем ночевать? — спросил Кучерявый.

— Ты проводник, тебе лучше знать.

— Кто ж его знает? Я тут связей не имею. Разве в крайних хатах попроситься? Под кустами спать холодно, да тебе после болезни и нельзя.

— Но ведь здесь гарнизон. Нарвется патруль: «Что за люди? Солдаты, а скрываются, как зеленые». Пойдем к старосте, квартиру потребуем.

Зашли в правление. Илья зашагал воинственно по комнатушке, принялся размахивать руками, чтобы согреться, согнал со скамейки сонного парня:

— Где староста?.. Как не знаешь? Квартиры не знаешь? Нам нужно место для ночлега.

— Да тут на скамейке и ложись.

— Ты еще указывать мне будешь. Иди-ка ты позови старосту или проводи нас к нему.

Тут ввалился в правление караул хорошо одетых в английские шинели интеллигентных строгих добровольцев. Илья сразу остыл, однако продолжал расхаживать и руками размахивать.

— В чем дело? Кто вы такие? Ваши документы? — строго подозрительно обратился к спутникам старший караула.

Полезли в карманы. Илья, копаясь в бумажнике, продолжал возмущаться:

— Это ж безобразие: старосты не дозовемся; едем в Геленджик, ночь застала, а ночевать негде.

Подошел к лампе, будто для того, чтобы скорей отыскать в бумажнике документы, а на самом деле, чтобы показать, что он весь налицо, сам к лампе подносит их.

Старший посмотрел документы. Недоумевает: в Геленджик за овсом едут, будто там поля завелись.

— Кто вас направил?

— Полковник.

Вернул документы. А Илья свое твердит:

— Будьте добры, пошлите кого-нибудь с нами к старосте.

Тот — строгий, холодный:

— Сейчас вас проводят.

Дал часового, тот повел через дорогу. Норд-ост путается в шинелях, не пускает. Товарищи в раздумье: часовой — сзади, точно арестованные; не дернуть ли пока есть возможность? Вошли в дом. Трактир. Ставни закрыты, норд-ост рвет их, просится внутрь, воет. За столом у лампы сидят, перебрасываются в карты: чиновник, бородатый староста, армянин, хозяин трактира, и какой-то грек. Часовой указал на старосту и ушел. Товарищи спрашивают место для ночлега, а староста картами занят, вскользь бросил, что ночевать можно и здесь, на полу. Спутникам и это не понравилось — а вдруг одумаются добровольцы или заподозрят сидящие? — Под’ужинали своими запасами, напились холодного чаю, освоились, исследовали выходы, открыли, что есть еще темная комната, забрались в нее и там, на полу, завалились спать, так, чтобы один глаз отдыхал, другой — на-чеку был.

Ночью набились неведомые люди, кто-то топтался по ногам, спотыкался через них, потом все навалилось, затихло. А норд-ост разбушевался, завывал; морозное дыхание его пронизывало стены, окна, двери, сотрясало весь дом. Утром проснулись товарищи — пусто. Запасы продуктов из карманов вывернуты. Во дворе — свежий конский навоз не убран. Илья остро почувствовал новизну обстановки, особенности здешних нравов и близость зеленых, и потому с умилением отнесся к пропаже.

Вышли на шоссе с пустыми желудками, но с праздничным настроением, будто уже границу перешли и попали в Советские владения. Часовых нигде не встретили — удивились: может быть, дальше, в кустах? Солнце тщетно борется с норд-остом. Холодно, а под кустами, на солнышке — тепло, пар от земли идет, хоть ложись и грейся. Отошли от Кабардинки, свернули к горам, влево — там редкие хатенки.

Осторожно оглядываясь, зашли в одну. Баба пышки жарит. У Ильи ноги подломились — присел на скамейку. Кучерявый начал «балакать»: поздоровался, спросил разрешения погреться, отдохнуть, дескать, мимоходом за полверсты свернули; присел, начал закидывать удочку на счет зеленых. Баба что-то поняла по-своему, смахнула со стола муку, подвинула скамейку, энергично предложила:

— Да вы сидайте к столу, поснидайте, — и подала на стол горячих пышек.

Товарищи дружно согласились, а хозяйка продолжала:

— Вы куда, хлопцы, идете?.. В Геленджик, за овсом? — и просияла иронически: — Та хиба ж овес там е?.. Та вы не зелэны?

Они с радостью признались, да хозяйка снова замкнулась:

— Поищите по кустах, може и найдете.

Вышли товарищи. Кучерявый в раздумье:

— Ничего не добьешься: тут каждый мальчик знает, где зеленые, а никто не выдаст.

Зашли наугад еще в две-три хаты — все те же ответы:

— Поищите, може и найдете.

Где их тут найдешь? Кусты низкорослые, редкие, горы раздвинулись — наверно, в горах скрываются. Некуда итти товарищам — вышли на белеющее шоссе. Оно так смело разрезает мрачный кустарник, вызывает картины города с его стройными улицами, нарядными толпами, богатыми магазинами — и становится по-праздничному весело.

Вдали мостик показался. Козы идут, колокольцами звякают.

Вдруг высунулась из кустов собачья ведерная шапка.

Выскочили два оборванца с винтовками наперевес, защелкали затворами, невпопад загалдели:

— Стой! Ни с места! Руки вверх!

Товарищи подняли руки, остановились. Илья успел шепнуть Кучерявому: «Говори: пленные красноармейцы», — я шутливо крикнул нападающим:

— Да вы осторожней: так же пристрелить можно! — а сам и не знает за кого их принимать. В кустах шапки еще торчат. Будто зеленые. Но, может быть, белые засаду устроили, чтобы вылавливать подозрительных?

Молодой оборванец, подскочивший к Илье, обшарил — его и, не найдя оружия, принялся стыдить его:

— Ых ты, — в добровольцах служишь. А мы тут два года страдаем.

— Да мы пленные красноармейцы, в команде транспорта мулов служим. Не веришь — проверь.

Оборванец помялся и нерешительно предложил уже опустившему руки Илье:

— А все-таки придется обменяться…

— Чем? — вскинул Илья — на расползающееся, рваное рыжее пальто и разваливающиеся занузданные опорки.

— Одежой.

Илья, ища выход, глянул на Кучерявого, а тот, подозрительно прищурившись, уставился на своего мучителя и вдруг разоблачил его:

— Слушай, да ведь я тебя знаю. Вас четверо ушло из пятой группы, когда она стояла под Бабичевым перевалом. Командир у вас — на один глаз кривой. А я в — пятой проводником был. Кучерявого разве не помните?

Зеленые прикинулись, что не знают: жалко упускать такую добычу, да Кучерявый насел на них. Его поддержал Илья, предложил отойти в кусты, чтобы не заметили их белые, и там уже они быстро сговорились.

Проводили их до деревушки Марьиной рощи к матери зеленого. Та их накормила и послала с ними мальчика провести на пост.

Гора, издали казавшаяся холмом, бесконечно уходила ввысь, когда стали на нее взбираться. Скоро все путники промокли от пота, от них пышало жаром, в груди горело, дыхание вырывалось со свистом, как из дырявых мехов, болели ступни, а тропинка, извиваясь, пробиралась между колючими кустами все вверх и вверх. Илья был еще слаб, да и впервые попал в горы: он совсем обессилел, ему хотелось попросить остановиться, чтобы хоть чуть передохнуть, но ему стыдно было и проводника-старика, и мальчугана, бодро семенившего босыми ногами. Но и они устали, и несколько раз все-таки приваливались к земле, чтобы отдышаться.

Наконец, мальчуган посвистал. Из кустов донесся ответный свист и вскоре показался цветущий, улыбающийся толстяк в куцой солдатской фуфайке и постолах.

Подошли к его землянке. Вокруг была прибита трава, валялись высохшие корки арбузов и дынь. Прилегли. Глубоко внизу цепочкой рассыпалась игрушечная Марьина роща с черепичными красными, синими, белыми крышами. Вдали, влево, запрятавшись, как в колыбель, между горами, опоясал глубокую яйцевидную бухту Геленджик. Далеко, а все отчетливо вырезывается: купола, шпили, пестрые крыши дач, деревья, набережная. А дальше — все в серебристой чешуе море.

Илья, отдышавшись, все сильнее ощущал прилив детской радости от созерцания этих сказочных картин, от сознания, что он уже в безопасности, подполье ушло безвозвратно, впереди — близкое осуществление заветной мечты, впереди — кипучая большая работа, победы, слава…

Зеленый с поста подал гостям в кувшине воды. Прилег около. Смеется, шутит: ему очень скучно здесь. Рассказывает о пятой группе. Обещает повести их к ней. Здесь на передаточном посту останутся еще трое зеленых. Сейчас они ушли в деревушку напросить продуктов.

Закурили. Илья обращается к Кучерявому:

— Ну, расскажи же о Ростове. Как это могли попасться такие бойцы, как Черный капитан и Борька?.. Эх! Какая досада! Зачем Борька туда ехал? Добрался до гор, ну, и сидел бы здесь! Работы здесь — задохнешься, а не переделаешь. Или его потянуло к этой Дуне? Надо ж было ему жениться. Зачем вы туда ездили?

Кучерявый, попыхивая папиросой, виновато, лениво улыбнулся:

— А чорт его знает, зачем ездили. Говорили, вроде белые перехватили полмешка советских денег, когда их везли через фронт. А теперь трудно перебраться: за белыми не угонишься. Так вот эти деньги будто бы белые в банк сложили.

— Не все ли равно, отбить или отнять. Я знаю, что на экспроприацию ездили. Но ведь группа могла достать средства легче, без риска.

— Конечно, я и сам так думал. Ну, другие едут, и меня потянуло. Да не в банке дело. Деньги взяли. Хоть и кричали там, и банк сразу оцепили, а мы все-таки отстрелялись и деньги увезли. Потом намотали их в полотенце подпольнице, вроде как беременная, и под охраной ребят отправили на пароходе.

— Но их не было в Новороссийске. Значит и они попались?

— Выходит так. А Черный капитан с Борькой да третий с ними — Пустынник, те попались уже после, на квартире. Чистили как раз наганы, разобрали их, а тут облавы по всему городу. Кто-то донес на них. Врываются добровольцы, а ребятам и крыть нечем — и забрали их…

— Сколько погибло… — задумчиво проговорил Илья. — Я в трех подпольях работал. И все время провалы, провалы, провалы. Кажется, по трупам товарищей идешь вперед. Теперь — Борька… Нас 16 выехало из Советской России, а осталось двое: я и Пашет. Борька попался последним. Как жаль… Ну, что же? Связь установили с арестованными, подкупают кого следуют?

— Передачи посылают им, а насчет подкупов не знаю.

Отдохнули. Дальше повел их весельчак-толстяк в куцой фуфайке и шапчонке-кубанке. Прихватил с собой винтовку. Перевалили через широкий, как поле, запорошенный снегом хребет, долго до ночи спускались в широкое ущелье к Адербиевке. Там переночевали, забравшись к кому-то под навес, на стог сена. Зарылись в него, пригрелись; норд-ост чуть-чуть ласкал лицо, кузнечики стрекотали, убаюкивали.

Под утро чуть свет вышли. Начали подниматься, заблудились, покружили, и вернулись к Адербиевке, когда уже высоко было солнце. Снова поднялись, выбрались на хребет Кецехур и пошли уверенней. Слева норд-ост леденит, чуть вправо, под хребтом — затишье, солнце обласкивает, снег тает. Тропинки местами узкие, едва-едва пройти человеку: с одной стороны скала, с другой — темное ущелье…

К вечеру подошли к горной деревушке Жене, спрятавшейся в котловине под хребтом. Их заметили издали, повидимому, зорко сторожат, встретили, проводили в крайнюю хату к Пашету. У него — горячка. Истрепанный (грудь на-распашку, затянут веревочкой), он отдавал распоряжения, а вокруг него толпились заросшие, бородатые зеленые.

Они пришли с налета, принесли на плечах мучицы, но ее мало — и Пашет договаривается с пекарем как бы это испечь хлеб, чтобы поменьше пшеничной муки вышло, а побольше ячменной и картошки ушло. Пекарь обещает испечь на славу, можно сказать, без пшеничной муки, можно сказать, на одних отрубях. Около Пашета завхоз бородатый, как медведь, топчется. Пашет отдает ему распоряжения и называет сынком, а тот, улыбаясь, именует его папашей.

Увидал Илью Пашет, обрадовался:

— Здорово, здорово, проходи в штаб, тебе укажут, а я сейчас.

Илья постоял немного: уж очень интересно было наблюдать суетню оборванных, грязных, заросших зеленых; заглянул в пекарню — темная конура; пекарь без рубахи, обливаясь потом, месит в кадке тесто, старается из отрубей хлеб смастерить.

Ушел Илья в штаб, а вскоре явился и Пашет. В одной комнате хаты вокруг раскорячившейся русской печи ютилась семья хозяина, состоявшая из старика, старухи и девушки-дочери, и несколько человек штаба. Там жил и казначей, здоровенный детина, и писарь, похожий на донского урядника, и подпольник. Прилепился к штабу и Иосиф. Все в английском.

После ужина, когда Илья успел отдохнуть немного, уселись около стола и при тусклом ласковом свете лампы завели разговор. Илья, возбужденный новизной обстановки, безопасностью после месяцев подполья, говорил на редкость охотно и много. Рассказал о провалах в Новороссийске и Ростове и закончил:

— А ведь я чуть-чуть не попался. Утром шел на явку, а там происходил обыск. Так у меня поднялась какая-то непонятная борьба, и я против своей воли прошел мимо. Встретил товарища, разболтался — и его спас. После обеда я, как обычно, зашел на явку. Все разворочено, двери — настежь. Я думал, что ребята раздураковались и выбежали в соседнюю половину к Пирогову. Зашел к нему — заперто. Тут-то меня и резнула мысль… А на углу, я приметил, стояла женщина. Я — из коридора Пирогова, а во двор она входит. Я, будто меня от жары разморило, стал вялый, ленивый. Спрашивает меня — говорю приходил к портнихе. Она передает, что были аресты, а я хоть бы что, равнодушно отнесся к ее словам и пошел прочь, а самого иглами пронизывает, точно за заборами шеренгами шпики, вот-вот стрелять начнут, погонятся. Прихожу на квартиру — хозяйка плачет, удивляется, как я проскочил: до обеда стража стояла во дворе явочной квартиры. Немного погодя, хозяйка ушла. Приносят мне письмо от незнакомой подпольницы, вызывает на свидание. А я на той квартире всего с вечера накануне. Чую — проверяют, а, может, как некудышнего, оставили для прощупывания всех связей — и скорей скрываться. Недельку среди пленных красноармейцев пожил. Вот чутье развилось! — и рассмеялся. — За один день сколько раз спасло.

— Да-а, — протянул Пашет. — А Борька, значит, попался. Жаль парнягу. Ну, а на фронте как? Бегут, говоришь, белые?

— Еще как! Наступали на танках, а теперь несутся на санках. Награбили в обе руки, а воевать-то и нечем: руки заняты. Какой из него вояка, если он думает как бы удрать в тыл, припрятать награбленное. Потом… Идиоты же они! У Махно бы им поучиться воевать! Тот всю Украину терроризовал, а сил у него совсем мало. Гуляет себе и бьет, где облюбует. Правда, и он промах было дал. Увлекся большой войной, его и загнали в Днепровские плавни, и разгромили. Слащев донес о победе Деникину и торжественно прибыл в Екатеринослав. Не, успел отслужить молебен, — как Махно налетел на станцию от чуть-чуть не захватил самого Слащева. Так после этого Махно изменил тактику. Перестал принимать большие бои, ударит — и рассыплется на мелкие партии. Теперь ему ничего не сделают. Так вот если бы Деникин собрал свои полтораста-двести тысяч и повел всех прямо на Москву — тогда бы трудно было отстоять ее, а то растянулся, как дождевой червь, на полторы тысячи верст, от Колчака до Польши. Красные в кольце. А белые прыгают вокруг, куда ни сунутся — им сдачу, тылы на шестьсот верст у них разрушены, силы разбросаны по этим тылам. А в кольце, хоть и пугают, им всегда куда лучше драться. Все напряженно себя чувствуют и бьются до последнего: отступать некуда. Тылы близко, налажены, укреплены, легко перебрасывать войска…

— Потом итти под трехцветным флагом, нести «третий сноп» крестьянину, нести милости «рабочему люду» от господ, баронов, графов, этим не особенно-то соблазнишь. А вокруг Москвы почти вся промышленность страны, сотни тысяч рабочих, горевших революционным энтузиазмом.

— Ну, наши создали сильную конницу и дунули. Про Буденного все газеты пестрят. Ох, и гонит же их!.. Надо торопиться занимать горы, а то опоздаем…

Зеленые в ущелье.

Спали на земляном полу, на разостланной ряднушке, одетые в шинели, с винтовками в обнимку.

Утром, проснувшись, Илья спросил, где бы умыться, а Пашет смеется:

— Э-ге, забудь, браток: мы по неделе не умываемся.

Илье это непонятно было, и он все-таки умылся; наскоро, чтоб не засмеяли. Затем вызвал Пашета в другую, холодную половину хаты, где были навалены кучей тыквы, оперся ногой на них, будто собрался подниматься, и поведал ему свои мечты:

— Нужно организовать поскорей реввоенсовет. Связаться с жителями на всех подступах. Чтобы во время предупреждали об облавах. Здесь место хорошее для базы, для лазарета. Отряды же вывести на Кубань, к линии железной дороги, чтобы рвать ее, пускать под откос поезда, нападать на гарнизоны. Там воевать будет весело: и легче ходить в предгорьях, и жратвы много. Трофеи будем направлять сюда.

Пашет слушает серьезно, вскидывает на него умными глазами, вытягивает губы — и обрезал:

— Ребята небоеспособны. Свирепствует эпидемия. В налет за продуктами не с кем итти. Деморализованы. Поднимали вопрос, чтобы им дали документы, и они могли раз’ехаться по домам… После Гузовского боя несли двух раненых. Они стонут, душу раздирают, а другие слушают. Теперь боятся итти в бой. Ранили — и погибай: ни санитаров, ни лазаретов. На носилках потаскают по горам верст тридцать — и растрясешь душу. Заболел — бросили. Всю дорогу от Абрау почти на сто верст усеяли больными. Под Сахарной головкой оставили лазарет с 16-ю товарищами. Пришли белые — и перекололи. Ходили на Пшаду. Не на гарнизон, муки набрать на мельнице — никто не хотел итти в засаду, пришлось самому за пулемет ложиться.

— Но неужели никаких перспектив?

— Пока что — да… Видно, мохом обрасти придется и ждать случая…

— Нам бы только выйти на Кубань: там быстро выздоровеют. Давай организовывать реввоенсовет, а что дальше — видно будет. Нужно создать центр, власть получить. Пойдем в группу; я им доклад сделаю о провале и прочем, покажу себя и предложу выбрать представителей на конференцию. Ты аттестуй меня, что-де послан из Советской России для организации, и выставь мою кандидатуру от пятой. Идет? На конференции же меня больше узнают, я возьму инициативу в свои руки, и тогда легче будет провести меня в реввоенсовет.

— Хорошо, валяй, поддержу.

Прошло три дня. Пашету все некогда сходить. Илья надоел ему; наконец, условился, что сперва он сходит с писарем, сделает доклад, а во второй раз пойдет с Пашетом, и тот выставит его кандидатуру.

Итти пришлось версты три по снежным горам под свирепым норд-остом. Потом начали спускаться в громадное ущелье по обрывистым склонам: где за кустик придержатся, где за камень, где сползут, где спрыгнут с камня на камень. Ущелье теплом дышит… Тропинка стала грязная, скользкая — еще трудней итти.

Встретились два зеленых. Один заболел, другой уже переболел. Оба поднимаются, чтобы получить помощь в хуторе. Друг другу помогают, друг друга вниз тянут… Желтые, измученные. Страдальческие глаза…

Спустился Илья с писарем вглубь ущелья — на пологом склоне у ручья влипли в месиво грязи землянки. Бродят уныло зеленые. Командир роты, Китенберг, бледный мальчишка, силится ругаться, требовать от них работы, а у самого непослушный язык заплетается…

На пригорке у холодного, тлеющего, сырого костра сидят хмурые зеленые, греются. На суку висит бычья нога, и на нее засматривается прибившаяся голодная собака. Что ее занесло сюда? Или нерассуждающая верность человеку? Что занесло сюда самих зеленых? Гибнут у подножья щедрых деревушек…

Китенберг показывает землянки — в них лужи воды; просачивается она из-под камня, а выхода ей нет; канавы в землянках порыты, но вокруг толстый слой грязи, — не разроешь до камня. Примирились с лужами, настилают над ними из жердей нары и на них спят. Сверху каплет грязь, снизу грязь, вокруг грязь…

Медленно собрались зеленые, понукаемые Китенбергом, грустно выслушали похоронный доклад Ильи о гибели товарищей, сняли шапки, фуражки в память погибших… Сами обреченные…

Вернулся Илья на хутор, снова отозвал Пашета в пустую половину хаты:

— Почему зеленые не в хуторах? Ведь есть же место, свои же зеленые здесь — почему они равнодушно смотрят, как гибнут в багне их товарищи?

Пожал плечами Пашет, посмотрел на Илью:

— Мы — гости, они — хозяева. Заставить не можем: они сильней нас…

— Так чего же мы сидим здесь: уходить отсюда нужно. Я видел двух зеленых. Они помогали друг другу вылезать наверх. Это — потрясающая картина… Я спустился в ущелье, провел там почти с час, поднялся, а они все выбирались… Есть же другие хутора здесь, есть сараи, да вот эта половина хаты — пустая, а в ней двадцать человек поместить можно…

— Ты думаешь, мы об этом не думали? Мы ведь здесь недели две. Не могли же сразу в хуторах остаться? А на случай облавы — куда прятаться? Теперь, когда вырыли землянки, ребята понемногу выбираются: то больной, то начальник, то прибьется к кому-либо — так незаметно и все выберемся. Поставь ребром вопрос — местные на дыбы поднимутся, испугаются, что их об’едят. А так — не пугаются. Послали было под Крымскую, в отряд «Гром и молния», человек 25 — вернули их; тоже говорят: опасно, откроют.

На следующий день сходили на выборы. Пашет голой грудью рассекал норд-ост, Илья возмущался:

— Ты на пророка похож — так не протянешь долго: в баретках снегу полно, подвязался веревкой, грудь голая. Это никуда не годится.

Боевой план Ильи.

Выбрали Илью. Сзывают конференцию от трех групп, выбирать Реввоенсовет от 120 человек.

Собралось представителей человек десять, да командиров, да слушателей человек двадцать — аудитория солидная. Забрались в пустую половину одной хаты — набилось полно.

Зная о своей застенчивости, Илья говорил на этот раз сидя за столом, чтобы не растерять своих мыслей, говорил ясно и сильно, отчеканивая фразы. Вначале он сжато сказал о необходимости об’единиться, создать центр. Сообщил о положении на фронте, и приступил к главному:

— Предстоящие события и наши задачи можно разбить на три периода:

— В первый период мы должны об’единиться, организоваться в боеспособные отряды, расчистить горы, и вылезти из них. В горах останутся только базы, лазареты. Выполнить первую задачу мы сможем в месяц-полтора очень легко, пока белые забыли о горах, и далеко фронт.

— Во второй период, — продолжал он, — тылы белых подкатятся к предгорьям и усилят на станциях гарнизоны. К этому времени мы должны быть настолько сильны, чтобы громить их тылы, гулять по Кубани, рвать железную дорогу, пускать поезда под откос. Эта железная дорога — важнейший нерв белых, связывающий их базу, Новороссийск, с фронтом. По ней тянутся бесконечные поезда с орудиями, винтовками, патронами, шинелями, бельем. Трудно ли захватить такой поезд? Дна десятка бойцов — в засаду, человека два с ломом. Свалили под откос — и выгружай. Вот куда обратить нужно внимание, довольно ходить в налеты, обирать захудалые деревушки. Я, конечно, понимаю, сейчас вы бессильны нападать на гарнизоны, но надо же об’единяться. На Кубани легче воевать, там будете есть в три горла — и никакая эпидемия вас не возьмет. Эту задачу мы должны выполнить в один месяц.

Он чувствует, что его слова поражают, побеждают, и потому говорит все уверенней, сильней:

— Теперь — третий период: фронт близок, белые наваливаются на горы всей тяжестью, чтобы расчистить их, укрепиться в них. К этому времени мы должны вырасти в сильную армию, должны запереть горные проходы и удержать горы в своих руках. Задача очень тяжелая, но нам выбирать нельзя. Не выполним этой задачи — белые залезут в горы, припомнят все ваши грехи, вырежут вас, уничтожат ваши семьи, разорят хозяйства. И никуда не спрячетесь, потому что их будет тут сотня тысяч. Они втащат сюда артиллерию, укрепятся и, имея сзади порты, связь с заграницей, а впереди, за фронтом красных, Кубань и Дон, — надолго задержатся… Как вам нравится это?.. Но если выполним свою задачу — мы останемся хозяевами гор, семьи будут невредимы, торжественно встретим Красную армию. Советская власть оценит ваши заслуги. Больше терпели, осталось немного. Нужно работать. И, поверьте, развернем такую армию, так крошить будем белых, что побоятся носа показать сюда. Нас будет тысяча, а им будет казаться, что нас двадцать тысяч. И третий период займет месяц. И войне конец.

— Я предлагаю создать реввоенсовет, который должен стать во главе движения. Полагаю, что трех представителей, по одному от каждой группы, достаточно…

Он знал, что лысогорцы предпочли бы отсидеться в хатах, что конный отряд в семь человек предпочел бы остаться вольным, разгульным как ветер. Но и знал, что никто не решится вывернуть наружу всю грязь своих побуждений. Споров не было. Речь захватила слушателей. Он уже победил и это почувствовал на отношении к себе в последующие дни.

В Жене.

Пока выслали представителей, прошло больше недели. Илья бесновался, но скрывал это, чтоб не испугались, не сорвали начала. Пятая сразу выбрала его. Третья группа не могла никак собраться. Да была ли вообще третья группа? Были вооруженные крестьяне, жили на трех хуторах. Кто их соберет? Только облава могла выгнать их из хат и заставить слиться в отряд. И все-таки каким-то чудом выбрали представителя, бывшего телеграфиста. Семь человек конного отряда жили на четвертом хуторе, за несколько верст от Жене. Им нужен был реввоенсовет, как волку хомут, и потому они все забывали о высылке представителя. Наконец им, видно, надоели бесконечные напоминания, и они выслали в реввоенсовет потертого парня, но совершенно больного, лишь бы избавиться от лишнего рта.

В ожидании представителей, Илья раздобыл свинца и отлил из него печать; между кругами значилось: реввоенсовет зеленых групп, а внутри — пятиконечная звезда с серпом и молотом. Об эмблеме не спорил, никого не спрашивал. Он готовился собирать бойцов под Красное знамя.

Помогал ему в этом солидном занятии Роман. Рыжий, с длинными усами, в возрасте, а тоже серьезно относился к работе Ильи, заглядывал ему в глаза, увивался около него, советы давал. Илья понимал, что Роман хитер и проницателен, чует в нем будущего руководителя, и сам укреплялся в этой вере.

А жизнь в горах текла сонная, медвежья. Деревушки занесло снегом, норд-ост бушевал, все пряталось по хатам. Зеленые из ущелья тоже набивались в хаты обогреться, жадно набрасывались на угощения хозяев: кто посадит за стол похлебать борща, кто сунет в руку пригоршню печеной картошки, пирожок, пышку. Ведь питание у зеленых пятой группы какое: чернозем да капуста. Чернозем, это — хлеб; трудно было отличить его от куска земли. Правда, после второго налета роздали лысогорским бабам муку и картошку, и они стали выпекать из этой смеси роскошный, белый, пышный хлеб. Но мало же этого хлеба — разве на фунте его проживешь, когда ничего кроме нет?

Сонно жили, замело их в сугробы снега, а все-таки о белых ежечасно помнили. Настороже были. Однажды забрались на Лысые горы два мужичка. Телушек заблудившихся искали. В горах обычай укрепился; признают его не только местные, но и пришлые зеленые: никого постороннего ни впускать, ни выпускать. Кто полезет в эту дичь по доброй воле? И отправили мужичков «без пересадки в штаб».

Приезжают на конях, в шубах, с четвертого хутора родимые бандиты. Командиром у них — Тихон, худой, визгливый, лицо острое, глазки черные, колючие, татарские. Он ругает лысогорцев за несправедливую дележку после какого-то налета.

Илья осторожно бросает:

— А почему делить нужно? Разве мы — банда? Разве в армии когда-либо делят трофеи? Выходит — заболел, — и сдыхай, потому что не сможешь в налеты ходить. Будем брать гарнизоны — всего нам хватит.

А однажды заинтриговал его:

— Вы будете начальником кавалерийской дивизии.

И Тихон стал приручаться. Но Раздобара — красавец, смуглый, с волнистым, спадающим на лоб темно-каштановым волосом, этот — весельчак, добряк. Однажды прискакал Тихон, взбудоражил хутор:

— Скорей собирайся! Облава в Папайке! Прибежала баба, говорит, грабят, режут кур, поросят; пообедают — и полезут к с нам! Надо встретить их за Тхабом, где в июне облаву разогнали! Мы пока рассыплемся, а вы подходите!

Накричал — и ускакал. Тут поднялась суматоха; послали в ущелье за пятой группой, да пока туда добегут, пока там соберутся да выберутся наверх, пройдет часа два. К тому времени и выбираться, может-быть, не нужно будет.

Пришел, волоча ногу и прихрамывая, Раздобара; тянет за повод коня. Вошел в хату, шутит. Вокруг — беготня, а он сказки рассказывает, просит помочь ему разуться. Стащили сапог, а нога в крови: упал с лошади, когда скакал с Тихоном, и расшибся. Вытащил из кармана припасенный бинт, попросил молодку помочь. Она с радостью для такого молодца постараться, на колени опустилась, перевязывает, а он заставляет краснеть ее, шуточки нескромные отпускает, наклоняется низко и ловит ее взгляд.

На нем шуба овчинная, шапка. Рассказывает, как он добыл это. Шубу просто взял у грека, потому что понравилась; шапку проездом у кого-то снял; «Это, говорит, — моя», — а тому надвинул на лоб рваную. Рассказывает о лихих налетах отряда в 7 человек на мелкие гарнизоны и посты белых. Обычно устраивают засаду, а один или двое влетают в хату с поднятым кулаком, в котором зажата бомба без капсюля, или кисет, или камень, и кричат; «Лежи, не дыши, бо разорву бомбой!» — и гарнизонишка или пост сдался. Легко воевать смелым; удача никогда не расстается с ними, даже если впопыхах пустой кулак поднимет, — сперепугу белые не разберутся.

Собрались зеленые, выстроились. Из пятой человек двадцать; шинели у них прожженные, дырявые; сапоги, ботинки рваные; тот ноги завернул в тряпки, другой укрылся овчинкой; шапки собачьи, шапчонки кубанские, фуражки. А местные, их столько же, они еще более жалки: в постолах, пиджачишках, кофточках бабьих; у иного мундир куцый, молью проеденный. Все топчутся, гнутся под ледяным ветром, все жалкие, прибитые. Побрели в припрыжку на четвертый хутор, один за другим, длинной цепочкой.

Пришли вечером, когда паника улеглась; не посмели белые подниматься на Лысые горы, нахозяйничали в Папайке, и ушли. Однако зеленые случаю рады, остались на пару дней у родимых. Почему бы не жить так и пятой? Группа в 7 человек, а всего у них много. Угостили пришедших замечательным кушаньем: наварили целый котел мятой картошки, залитой вытопленным со шкварками свиным салом. В придачу дали ведра два капусты и несколько буханок хлеба. Разместились ребята в двух пустых хатах на соломе, и не то, что дежурят, а прямо-таки господами отдыхают.

Родимые гуляют: они, видно, все время так проводят. Из хаты доносятся поджигающие звуки гармоники, скрипки, топот ног. В хате набито парней, девчат; танцуют, кружатся. Парни опьянели, но не от вина: пить не время; опьянели от веселья и близости девчат.

У Тихона уже не острые глазки, его звонкий, резкий тенорок — разухабистый; он опьянел, кружась вместе со смугленькой, стройной Галей, обнимая ее за упругую талию. Горячий парень Тихон, разбойничья у него натура, готов задарить ее, привезти для нее все, что она закажет, и что взять на коня он сможет. Но одно условие: чтоб ни с кем — ни-ни…

А ей весело, охота покружиться в вихре задорных звуков, в обнимку с молодыми, сильными, лихими парнями. Она украдкой обжигает красавца Раздобару, а он, будто ничего не замечает, сидит за столом, балагурит; лицо залито румянцем, сияет от смеха. Тихон временами пронизывает его колючими черными глазами (не от победы ли сияешь, дружок?), да Раздобару не поймешь: больно ли, грустно ли ему — всегда хохочет, И смех у него задорный, открытый. Раздобара знает себе цену, против него никакая девка не устоит, он не мотается за юбкой, как Тихон; он если поймает, так уж крепко. Знает, как победить сердце ветренницы. Он ее уж прощупал… и она познала огонь его ласк, и потому их неудержимо влечет друг к другу. Теперь же, когда Раздобара — с перевязанной, расшибленной ногой, у нее пробудилась к нему особенная, материнская нежность.

Тихон больше всего боится поверить в свои подозрения; бешенство охватывает его при мысли, что он опоздал, обманулся в надеждах; но таит в себе змеиное: скрытный он, как азиат.

И гостям захотелось повеселиться: не все же им в диких трущобах скрываться да о хлёбове мечтать. Занесли в свою хату гармошку, скрипку, нашлись игроки — и началось свое веселье, хоть без танцев, да не хуже, чем у тех.

Лежат на соломе — нежатся, мечтают. Илья попросил скрипку, обнюхал ее, кое-что сыграл; ребятам понравилось — так за ним и осталась она на весь вечер.

Пожили так день, другой — и сроднились, будто одной семьи все.

На Тхабе.

Миновала опасность, но не вернулись зеленые в сырые землянки. Навеки расстались с ними. Поселились на третьем хуторе, Тхабе, сначала в школе, потом понемногу во все хаты набились. Лазарет на втором хуторе остался, а на первом Жене, — никого, кроме местных. Это уж Илья добился, потому что у него теперь власть над горами: выбрали, так изволь подчиняться. Реввоенсовет приступил к работе, Илья — председатель.

Кое-кому из местных зеленых, которые по ущельям, в землянках скрывались, не нравилось это. Обидно, что в их хатах пришлые отлеживаются. Попытались запугать Илью: вырежут белые пятую, — да ничего не вышло. Вольному — воля. Если у них земляночки на-ять, а в земляночках того-сего, продуктов припасено, — так не равняться же с ними пятой. Бабам не опасно жить в хуторах, а бойцам опасно?

Не прошло и недели — снова тревога, снова облава с Папайки. Высыпали в цепь зеленые — жалкие, желтые — ни конца, ни краю, человек двенадцать… Вот и все, что осталось боеспособного. А местные больше на Жене живут. Пошли цепью вперед. Пашета не было, Илья взялся командовать. Указали ему на гору — полезли. Смотрит вниз — да это не позиция, а ловушка: ляжешь — ноги выше головы, сядешь — весь на прицеле; ни кустов, ни рытвин. Надо поскорее спуститься с горы в кусты: обнаружит облава — всех перебьет, никуда не убежишь. Но уже поздно. Сели — ждут расстрела… А внизу, в лесу, гулкие голоса послышались… Холодно стало, пропали… Оказалось свои. Не посмела облава подниматься в горы…

Дальше опускаться некуда: двенадцать — пятнадцать боеспособных. Вот и разверни тут армию. Реввоенсовету нечего делать, связей не с кем устанавливать. Тоска…

Пашет изо всех сил накачивает ребят. Сходил в дальний налет верст за сорок, за Пшаду, в Береговую и Текос. Привезли муки несколько подвод, табаку турецкого листового в тюках воза два, вина бочки две, и три коровы привели. Начали зеленые от’едаться, баловаться табаком, подкрепляться вином.

Илья в налеты не ходит, ссылается на слабость, а причина серьезней: не по душе ему это; знает — необходимо, ест что другие приносят, пьет вино, поправляется, а сам будто в стороне. Пашет занят целые дни, а ему нечего делать — он за кухарку в штабе, из побуждений, можно сказать, бескорыстных. Выдумывает каждый день все новые кушанья, старается. Придут товарищи к обеду — у него все готово.

Вечера, долгие, томительные, коротали иногда по квартирам зеленых, а больше у себя, в штабе. Соберутся — Пашет, Илья, Иосиф, он-таки прочно поселился здесь; зайдет весельчак-толстяк, который проводил Илью от Марьиной рощи — и начнут поправляться вином. По одной-другой выпьют — и порции кончились. А бочки в другой половине хаты — ну, и потягивают украдкой понемногу. Так-то и беседа оживленней, и здоровье, будто скорей восстанавливается.

Собьются вокруг стола, а в окно моряк слизистый, ручьистый просится или норд-ост всклокоченный завывает. Разгулялись дикие силы в горах — столпотворение какое-то: проснешься — черное небо, дождь ручьями льет — не высунешься из хаты, кажется, навеки потеряно солнце; но пройдет час-другой, глядишь — засияло солнце, начало пригревать, как летом; а на ночь норд-ост разгуляется, снегу нанесет. Одичали горы, завалило дороги снегом, заледенило дождями — ни пройти, ни проехать.

От этого еще тоскливей становится, особенно когда разгуляется норд-ост. Настанет ночь, черная, дикая, «ночь на Лысой горе»; носится он по горам седой, всклокоченный, завывает в зарослях леса, метет снегом колючим; трещат дряхлые кряжи, грохочут ущелья, будто скалы раскалываются, катятся в бездну…

Выйдет Илья утром, сядет на скамейку у хаты, в затишье; со всех сторон катятся гигантскими валами через хребты гор растерявшиеся облака и уносятся сиротливо вдаль к Черному, мрачному, поднявшемуся стеной морю. Далеко это море, мертвое оно, словно мир вернулся в ту эпоху, когда не было человека, не было жизни, и металось оно, скрытое во мраке, в небытие…

Тоскливо. Пойдет Илья в гости к Кубраку. Тот — с женой, в крайней хате. На диком положении. Жена его из жалости прикармливает Ваню. Больной человек этот Ваня, слаб головой. Большой, ручища пудовые, лицо обрюзгшее, плаксивое, глаза страдальческие, а живот острый. Прожорлив, но сколько бы ни с’ел — не может утолить голода. Страдает, а над ним смеются.

В школе живет член реввоенсовета, представитель конной группы. Он простужен — ноги раз’едены ранами, руки в струпьях. Целыми днями он занят перевязками своих ран. Лечить нечем.

На втором хуторе — лазарет. Лежат на соломе, на полу, на нарах тифозные, малярийные, гриппозные, — все вместе. Кто разберется, чем кто болен? Да и к чему знать: лечить нечем. У фельдшера для всех одно лекарство — вино, тут же лежат с отмороженными, почерневшими ногами, ушами, лицами. Некоторым нужно отпиливать ступни, чтоб не мертвело здоровое тело. Вокруг — грязь, зловоние, мертвенно-желтые тела, стоны…

Что делать? Из кого сколотить отряд, чтобы уйти на Кубань? Написал Илья три приказа реввоенсовета: один — о начале работы, другой — о расстреле мифического лица за предательство, третий — о связях, — и выдохся. Нечего писать. Валяется в пыльном ящике стола никому ненужная тетрадка.

И сбивает тоску, неудовлетворенность на Иосифе. Гонит его в строй, чтобы не было привилегий. А какой из Иосифа строевик, если у него ноги больные: пойдет через два двора — уж он месит, месит грязь своими постолами, свалятся они у него с ног, придет он измученный, в одних портянках: один постол за ремешок волочит, другой — в зубах держит, а свободной рукой штаны поддерживает. И полы шубы по колено в грязи.

Послал его Илья на кухню, картошку чистить.

Проклятые горы…

ГЛАВА ВТОРАЯ

Смерть Сидорчука и Маруси.

Человек свободной воли может бороться. Он сам повинен в своих лишениях, муках. Гордый, смелый боец или побеждает, достигает цели — или гибнет, но не позорит себя беспомощным прозябанием.

Но что остается в удел человеку за решеткой? В его воле одно: хорошо умереть. Сколько их, забытых по тюрьмам?..

О них после. Сейчас ожидают смертной казни Сидорчук и Маруся.

Не прошло и месяца со дня их ареста, как следствие закончили, и военно-полевой суд приговорил их к расстрелу.

Их везли из Геленджика на пароходе. Дорогой били: видно, в застенках не излили на них всю злобу. Сидорчук держался гордо, как плененный орленок, Маруся со слезами в голосе повторяла:

— Все равно ничего не добьетесь от меня, хоть на месте убейте.

Теперь они сидели в одиночках смертников, Маруся была одна в камере: женщин редко расстреливают. Вместе с Сидорчуком было три смертника: молодой паренек, всклокоченный, грязный, заброшенный волной революции с севера; другой — смугляк (у него на груди разрисована головка женщины, на руке — якорь), третий — бледный, костлявый, длинный.

Четыре живых мертвеца, четыре зеркала, в которых отражался их ужас. Сидорчук, подставив к стене чей-то чемодан, простаивал долгие часы, опершись на подоконник, устремив через решетки тоскливый взор свой вдаль, за море, в те хрустально-голубые горы, где оставил он пятую группу. Так одинок был, как листок оторванный порывом ветра от большого дерева… Он еще владел собой; как крышкой крепко захлопнул бурные переживания, внимательно следил, чтобы не вырвались они наружу, не захватили врасплох, не увлекли его в пучину отчаяния, малодушия.

Но эти, три, они подолгу ожидали смерти, их натуры уже сломлены, они — ужасны. Крепкий смугляк решительно мечется по камере, как зверь в клетке, готовый проломить дверь, вывернуть решетки, но увы… они не поддаются: тюремщики рассчитали силу человека… Он всклокочен, взор его дикий, бессмысленный, пьяный. Временами он громко посылает врагу проклятия, скрежещет зубами… Паренек забился в угол, скорчился, сцепил колени руками и воет, как волк, протяжно, дико… Длинный, бледный сидит в углу против него. Кто из них кому подражает? Кто кого заражает? И он сидит, скорчившись, охватив колени длинными, как у скелета, пальцами. Он безжизненный, вялый, полумертвый. Молчит.

С утра они обычно стихают, вытягиваются на своих логовищах, упорно смотрят в заплесневевший потолок, силясь заглянуть в тайну смерти, вообразить себе мельчайшие подробности ожидающего их расстрела, передумать в последний раз все, что еще не передумано. Мучают мысли, сжигают мозг, утомляют сердце, но нет сил прогнать их.

Но проходит день, сгущается мрак, сильнее выступает ужас смерти, чудятся притаившиеся за дверью палачи, готовые ворваться, наброситься на обреченных, потащить их убивать, — и нарастает возбуждение, тревога, словно черная гора на них валится; решительней мечется по камере смугляк; вскакивает и пьяной, ковыляющей походкой начинает шагать бледный, костлявый, как мертвец; за ним схватывается неуклюжий, как щенок, парень — все мечутся, обезумевшие, опьяневшие; сталкиваются, отскакивают в ужасе — и снова бегают. Чуть шаркнет где-либо засов или принесут ужин, как все замирают; дико вскрикивает паренек — и забивается в угол…

Они ждут каждую минуту… Вот загремит засов, ворвутся сильные, здоровые, жилистые, выхватят жертву, скрутят ее, зажмут рот, заткнут тряпкой — и потащат, как труп…

Стучат шаги смертников, как земля — по крышке гроба…

Смугляк вдруг остановился, просиял: «Спасение!» — Бросился к своему логовищу, начал рвать подкладку пальто, разрывать ее на ленты, скручивать их, связывать, натягивать между руками, испытывая прочность. Изорвал — мало. Сдернул с себя верхнюю, нижнюю рубаху — мускулистое тело упруго откинулось. Рвет рубахи. В недоумении глянул на него костлявый догадался: «Спасение! Давно об этом думал!» Изогнулся, стянул с себя рубахи — вытянулся белеющий в темноте скелет. Рвет рубахи… Паренек тоже рвет. Торопятся: каждая минута дорога…

Вскочил смугляк: веревка готова! Бросился к окну, привязал конец к решетке, другой — вокруг шеи мотает… В недоумении замерли все: всклокоченный паренек, Сидорчук, костлявый. Потянулись их туловища к нему… Только собрался смугляк стремительно падать, как бросились к нему все трое, схватили, грубо дергают, разматывают веревку…

Страшно взвыл смугляк, разбежался к двери, хряпнулся головой с разбегу, — и, зарычав от острой боли, свалился назад…

Ужас переполняет камеру; они захлебываются в нем, обезумев, воют зверями, не понимая, кто, где воет; они ощущают лишь кошмар.

Сидорчук теряет самообладание, вскакивает, начинает метаться по камере, потом вдруг крепко вгоняет глубоко в себя свой ужас, озлобляется за порыв малодушия, подскакивает к воющему пареньку, схватывает его за голые, недоразвитые, как палки, руки и трясет его, как пьяного, пытаясь пробудить в нем проблеск мысли, кричит ему в лицо, чтоб замолчал, грозит прибить, придушить, — и когда тот удивленно приходит в себя — бросает его в угол… Оглядывается вокруг — другие воют, бегает смугляк, ковыляет костлявый, — и в бессилии он сваливается на свою шинель…

Как они измучили его!.. Он убедил себя в неизбежности смерти, и ему стало хорошо, спокойно. По не легко ему дается это: он не замечает чудовищной, внутренней борьбы, ему кажется, что он попрежнему сильный, бодрый, — но он страшно осунулся, стал щупленьким, маленьким, только ноги у него стройные, гордые; он не спит по нескольку дней, не ест.

В соседней камере смертников, где сидят пленные легионеры пятой группы, — тихо. И когда ужас этой камеры переливается к ним, когда мрак сгущается, — оттуда доносится торжественное пение. Загадочны песни смертников; они насыщены особенной силой, которая поражает, больно сжимает сердце, душит, вызывает слезы… И тогда приходит в себя обезумевшая камера, смертники бросаются на свои логовища и глухо, безнадежно, примиренно рыдают…

О чем поют смертники? Нет новых сильных песен: новая героическая эпоха лишь пришла. В их песнях — кровь, слезы, муки предков. Эти песни — о турецкой неволе, кандалах, о лютой смерти под пытками палачей, о борьбе за вольницу.

Где-то хохочет смертник… Он открыл тайну бытия, великую тайну: «Нет бытия — есть вечность!» Он — величайший из смертных. Он — бессмертен! Он ничему и ни во что не верит: ни приближению часа казни, ни тому, что он в тюрьме из серого дикого камня, ни присутствию решеток…

И этот ужасный жребий выпал Марусе, слабенькой, темненькой девушке. Где взять ей силы перенести это, не опуститься до состояния животного ужаса?

Ей страшно; она отгоняет от себя мысли о предстоящем, старается отвлечься, думать о жизни, о том, что безвозвратно ушло от нее. Но она не замечает этой отчужденности жизни: она чувствует себя частицей мощного многомиллионного коллектива, в котором растворилась и забыла о себе. Радуется тому, что этот коллектив живет и будет жить, что с ее смертью ничего не изменится, и тот прекрасный мир, который она создала в своем воображении, — совсем близок. Порой ей становится больно, что она не увидит этого, — и горькие слезы обиды на человеческую несправедливость к ее героизму, честности, самоотверженности, душат ее. Тогда она прячет лицо в жесткое изголовье и долго, безутешно рыдает, пока не успокоится в забытье, отдаленно похожем на сон. Очнувшись, подкрепленная отдыхом она осматривается вокруг равнодушная, холодная, жестокая. Она готова смело умереть и чем скорей, тем лучше…

Но эти кошмарные черные ночи, они — невыносимы… Ах, если бы около нее хоть кто-либо был, хоть слабая, беззащитная женщина! Но это одиночество, когда в каждом шорохе слышится приближение адски-страшных палачей, когда ей чудится, что она не в четырех каменных стенах, а в окружении оскаленных пастей диких зверей, которые сверкая глазами, клацая зубами все ближе, ближе подкрадываются к ней, забрались под ее топчан, готовые сожрать ее, переломать между зубами; когда холодные кольца змей, готовых впиться в ее тело, сжимают ее горло, — тогда выступает мертвый холодный пот, стекает со лба, шевелятся волосы, ее охватывает дрожь, и она, обезумев, озирается широко раскрытыми глазами, сворачивается в комок, откидывается к ледяной стенке и сидит неподвижно, пока не перенесется в небытие… Очнется: почудилось ей страшное прикосновение, шорох под топчаном — вскрикнет! — и замрет… И так до утра, когда рассвет, радостные лучи солнца заставят ее поверить в доброту людей и она облегченно обмякнет от сковывавшего ее долгие часы напряжения и успокоится в забытье.

И свершилось невозможное… Загремел засов, широко распахнулась дверь, — и в тусклом желтом свете лампы выросли холодные в шинелях с винтовками и острыми штыками, привинченными… для нее. Кто-то громко приказал ей выходить, она бессознательно заторопилась, хотела захватить с собой узелок, потом почему-то оставила его и, подчиняясь неведомой силе, так же бессознательно вышла и куда-то пошла, не чуя под собой пола, своих шагов, не замечая ничего… Пришла в себя, когда ее охватил свежий ночной воздух, когда она увидела глубоко в небе счастливые, недосягаемые, ласковые звездочки. Вздохнула облегченно, осмотрелась… Вокруг нее — добровольцы со штыками… Ах, да, ведь это же последнее, торжественное, чего так долго ожидала…

Вывели еще кого-то. «Кто это?.. Сидорчук!» — и она едва не бросилась к нему от радости, как под защиту сильного, непобедимого. Он спокоен, точно на допрос его вывели. На нем — английская шинель.

Подошел, громко окликнул:

— Маруся, вместе?… Ну, давай попрощаемся!

И она бросилась к нему и, крепко схватив его за голову, поцеловала. И стало легко, хорошо.

Сидорчук возбужден, что-то говорит, улыбается… Но мертвая у него улыбка.

Кто-то холодный, грубый, больно повязал им руки. Повели их за ворота, в темноту; начали подниматься куда то, к чернеющим родным горам. Ах, если бы знали зеленые, — они могли бы их спасти, перебить этих жестоких, ненавистных палачей… Но тихо вокруг, только глубоко, громко дышат добровольцы с винтовками наперевес, со штыками, направленными в них.

Привели их. Поставили у ямы. Сидорчук еще посмотрел в нее, потоптался на свежевырытой земле, чтобы удобнее стать, потом что-то сказал ей, что-то крикнул дерзкое, полное неизлитой ненависти к этим страшным теням, направившим в них колючие винтовки… Похолодело тело… Раскололся мир — и со страшной силой понесся в огненно-черную пропасть…

Подошли добровольцы, спихнули сапогами ее вздрагивающее тело в яму, к ее последнему товарищу, и начали торопливо, озираясь трусливо, как захваченные на месте преступления, забрасывать их землей.

О трех повешенных.

В Ростове в это время ожидали той же участи — Борька, Черный капитан и Пустынник. Эти бойцы стыдились проявления страха и малодушия, да и легче, веселей было втроем, и близость, заботливость подпольников, готовивших им спасение, вливали в них надежду. Они бодрились, неестественно громко говорили о жизни, временами шутили, смеялись, тихо запевали, пока не подходил дежурный надзиратель к прозурке и не обрывал их пения. Порой умолкали, поддаваясь мрачным мыслям. Тогда Борька начинал нервно шагать по камере. Здесь, в городе, недалеко его Дуня. Не пришлось им упиться счастьем любви, не простился со своей дорогой, но кратковременной подружкой… У него — одинокая, беспомощная мать. Жаль ее покидать. Она его ждет. У Черного капитана — тоже одинокая мать. Она гордилась им, его славой, которая носилась по горам, в Новороссийске. Она тоже его ждет.

Сидят они уже месяц. Белые торопятся покончить с ними: фронт катится к Ростову, и со дня на день красная конница может ворваться сюда. И чем ближе фронт, тем жгучее нетерпение смертников: спасут ли их подпольники, спасет ли конница, или все кончилось и неизбежна гибель… И свершилось… Им об’явяли о смертном приговоре…

Но они не теряют надежды — то один, то другой прирастает к окошку, надеясь увидеть кого-либо из товарищей, сообщить об ожидающей их казни: может быть, еще спасут их!

О, счастье: Пустынник увидел далеко внизу, на мостовой, Роберта, в английской шинели. Оглянулся к товарищам, смеющийся от радости, крикнул им: «Роберт идет, Роберт!» — и снова к окну; и закричал во всю силу легких:

— Роберт! Нас сегодня ночью поведут рас-стре-ли-вать! Привет това-рища-ам! — и испугался своей дерзости, спрыгнул вниз. Но вспомнил, что он мог выдать, погубить товарища, — взобрался к окошку… но Роберта уже не было…

Он прошел, как сквозь строй, не смея ответить товарищу, взглянуть на него в последний раз. На площади — орудия, солдаты; вокруг тюрьмы — часовые, зорко следившие, чтобы никто не переговаривался с заключенными, у ворот — тюремные надзиратели.

Вечером подпольники, вооруженные бомбами, револьверами, собрались неподалеку от тюрьмы в засаду, рассчитывая, что смертников поведут в сторону кладбища. У тюрьмы оставили наблюдателей — следить, и во время предупредить.

Долгие, мучительные, полные тревоги часы… Ночь… Тихо… Глухо… Лишь одинокие равнодушные к их тревоге обыватели проходят. Гулко раздаются их шаги.

Прибежали наблюдатели, шепчут: «Смертников вывели под усиленным конвоем кавалерии, повели в город». Товарищи в недоумении: «В город? Значит, в суд? Повели ночью, тайно, опасаюсь нападения?» — и разошлись до завтра.

Утром Роберт вышел на работу в трамвайное депо. Идет к своему станку в мастерской. Старик-рабочий нервно перебирает инструменты, перекладывает их, а руки дрожат, не подчиняются; он хочет что-то оказать, путанно лепечет срывающимся голосом:

— Как вы не боитесь работать… Что же это такое… что творится на свете…

— Что случилось?!

— Ах, что случилось… Да товарищей ваших повесили! Какой ужас, какая беда…

Роберта будто ударило в голову:

— Повесили?.. Но почему же?.. Где?.. Когда же?!..

Старик машет рукой: «Там, в центре города… на Большом, Таганрогском, у городского сада»…

Вырвался Роберт из этой ничтожной, ненужной мастерской на воздух, бежит по снежной улице, задыхается, спешит туда, будто не все потеряно, можно помочь. Не верится в невозможное, безвозвратное.

Легкий морозец освежает лицо, успокаивает, точно ничего непоправимого не случилось. И встречные по-утреннему свежи, бодры, спокойны. И их лица говорят, что жизнь течет попрежнему.

Вдали покачивается некто в белье… «Кто же это?» Бежит Роберт; мутится взор от напряжения, слезой глаза застилает; он торопливо протирает их: стыдно, подумают, что это от слабости… «Вот он… На груди — дощечка: Грабитель». Конечно, раз не признался, раз не подпольник, значит — грабитель… Борька… Руки связаны, лицо посиневшее, вздутое… Волосы на голове шевелятся и у него, у трупа, и у Роберта…

Побежал дальше. У городского сада — Пустынник в какой-то рвани. На груди — позорная дощечка… На Таганрогском — страшный, одноглазый Черный капитан… На нем рваная, солдатская телогрейка, окровавлена с боков. Две штыковых раны. Он боролся до последней минуты.

Тихо покачивались три повешенных, пугая живых тайной унесенных ими мук.

Меж двух огней.

Через три дня, восьмого января, красные заняли Ростов. Но в эти последние дни подпольники столько пережили и ужасов, и радостей, что, казалось, время тянулось бесконечно долго.

Белый Ростов метался в панике. По улицам города бесконечной вереницей тянулись двуколки, линейки, экипажи, орудия, санитарные повозки — все стекало грязным потоком вниз к Дону, переливалось на луг и уносилось дальше, на Кубань. Словно великое переселение народов, не от воли людей зависевшее, но вызванное какими-то непонятными возмущениями в природе.

Красные были близко, шли жестокие бои. На улицах хватали без разбору и гнали на Чалтырь, Большие Салы — на фронт. Кутепов издал приказ: «Столиц не отдадим! Все, как один, на защиту Единой, Неделимой!»…

Подпольники готовились к встрече. Избрали ревком, чтобы город ни минуты не остался без власти.

Фронт все приближался. Улицы города опустели, замерли. Подпольники сбились в трамвайных мастерских.

Красные наступали со стороны Балабановской рощи. Белые отошли на тюремную площадь. Мастерские оказались меж двух огней, под перекрестным огнем артиллерии. Бой разгорелся ночью. Кто первый залетит в мастерские? Ужасно быть меж двух огней, но еще ужаснее — не видеть опасности, витающей над головой, быть беззащитным…

Мастерские были ярко освещены, их решетили с обеих сторон из пулеметов. Вдруг свет погас… и стали мастерские гулким склепом…

На рассвете пришли красные. Подпольники судорожно кричали им приветствия, пожимали друг другу руки, поздравляли со светлым незабываемым днем.

Положение на фронте.

Красная армия нанесла страшное поражение армиям Деникина. У Ростова было взято 10 000 пленных, 36 орудий, 9 танков.

Белые откатились за Дон. Казалось, близок их разгром. Но Красная армия сама попала в тяжелое положение.

Белые имели лучшее, чем когда-либо стратегическое положение — крошечный фронт по рекам Дону и Салу, защищенный, как частоколом, тремя сотнями орудий. В их тылу — богатая Кубань, в тылу красных — Дон, усеянный гнездами контр-революции.

Белые, потрясенные двухмесячным отступлением, отрезвились от недугов, остро почувствовали близость и ужас катастрофы. Колеблющиеся, разуверившиеся ушли от них. Остались ярые враги революции.

Красная армия утомлена была громадным пешим переходом, встречая на своем пути разрушения, тогда как белые могли полностью использовать железные дороги, угонять с собой подводы обывателей. Тыл красных на 400 верст был разрушен; штабы, органы снабжения растерялись; армия растаяла по деревням необ’ятной России: кто устоит от соблазна заглянуть к родным на недельку, на месяц, или совсем остаться? — Пусть другие заканчивают: война кончилась. Тиф косил бойцов поочередно.

Красная армия, не разгромив белой, попала в ее гнездо. Роли переменились. Обе армии стали численно равны, но техника белых значительно сильнее, хотя бы потому, что у красных все растерялось по пути. Кадры белой армии состояли из мастеров войны, а Красная армия по пути пополнила свои ряды необученными деревенскими парнями.

Белым войскам приказано было готовиться к наступлению. Об’явлена была мобилизация всех, способных носить оружие. Резервы были под рукой.

Красная армия также готовилась к наступлению: лучше бить, чем получать удары.

Мобилизация.

Мобилизация встряхнула весь Северный Кавказ. Докатилась и до Лысых гор. Реввоенсовет Красно-зеленой армии отдаст строжайший приказ, не 4-й, а для важности 44-й. Приказывает всем призванным и подлежащим призыву в белую армию немедленно уходить в горы. Кто не подчинится — будет расстрелян на месте, семья его будет уничтожена, хозяйство сожжено.

Отдавая этот приказ, реввоенсовет вел игру в открытую: и белые знают, что это — маневр, и жители понимают, в чем дело. Но теперь всякий дезертир белых имел право сказать им: «Ничего не могу сделать: пришлые зеленые у нас хозяйничают, под угрозой заставляют возвращаться домой».

Слух о приказе разнесся по району — и потянулись за ним старосты. Они могут вздохнуть облегченно: «Мы-де не в силах заставить своих жителей явиться на мобилизацию: грозят пришлые зеленые. Много ли пришлых? А кто их считал! Пойдут — ни конца, ни краю; у кого — винтовка, у кого — две; у каждого патрон полны карманы, пулеметов, — как собак на цепи, своры тянутся; орудия будто есть, да пока скрывают».

Зеленые пятой подбодрились, вино выручило в тяжелую минуту, здоровых уже человек сорок — добрая половина.

А слухи веселые: Ростов взят, в Новороссийске хватают всех встречных, гонят рыть окопы, посылают в армию; захватили молящихся в церкви, оцепили, а те — разбегаться.

По всему Черноморью переполох: сгоняют стариков. Набралось в Геленджике тысяча человек; погнали их под конвоем двадцати пеших солдат и пяти конных с шашками, чтобы рубить каждого, кто побежит, в придачу дали пулемет. Прошли Марьину рощу — прощаются старики с родными горами, — да первая, пролетарская группа возмутилась: «Что за беспорядок? Как смели ослушаться нашего приказа? Довольно дурочку трепать!» — и бросились в атаку на конвой. А те — в цепь. Ребята тоже в цепь, — и разогнали их.

Мобилизованные старики случаю рады, трусцой побежали стадом до хат, в Геленджик и дальше. Цепь белых — за ними. Сгоняют стариков в строй, а зеленые — как засыплют, засыплют поверху — и разгонят.

Больше полудня тянулся бой. Из города вышел отряд человек в триста на поддержку, да им сказали, что зеленых — сила несметная, — и они бежали обратно.

А первая после долгой спячки разгорелась: налетела через два дня на Солнцедар, что по другую сторону бухты против Геленджика, обезоружила гарнизон белых в 70 человек, забрала и одежду. Выросла первая группа до ста бойцов.

Оживились горы, полезли во все стороны гонцы, скачут конные.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Зловещее положение на фронте.

Решительная схватка на фронте. 18-го января красные повели наступление на Ольгинскую. Заняли ее — и ударили на Батайск. На следующий день, артиллерия белых переломала, разметала снарядами лед на реке Дон, смешала с землей и огнем красные войска.

Два Донских корпуса, стоявших правее, также разбили красных, и те отступили за Дон, понеся большие потери. В низовьях же Дона добровольческие части переходили через реку.

Белые ликовали.

Подготовка зеленых к бою.

Но 21-го января в глубоком тылу белых зеленые нанесли им сильный удар и нашумели на весь край.

После освобождения первой труппой тысячи мобилизованных, вторая во главе с Гринченко заняла Фальшивый Геленджик. Обе группы выросли, но нехватало оружия. Гринченко — горячая голова, в германскую войну был раз десять ранен, награжден четырьмя Георгиями. Его мечта — взять Геленджик и сидеть там до прихода красных. Местные зеленые согласны. У них с ним взаимное понимание: свой, родной, домовитый вождь, от хат не оттягивает.

Но сил мало. Послали за пятой, а она навстречу опускается. И с ней — семь конных родимых и все лысогорцы. Даже старики с берданами выступили. Вел их командир двух групп, Пашет. Илье нечем командовать. Но он носится со своим планом похода на Кубань, убеждает каждого мало-мальски популярного зеленого.

Пришли на Фальшивый. У берега — большая дача; в нижнем этаже — зал. Илья просит собрать митинг. Не любит говорить речи, но когда нужно — скажет. И на Лысых горах выступал. Поймал случай на праздниках, когда местные зеленые собирались, чтобы под звуки гармоники отплясывать с девчатами, — и урвал полдня на митинг.

А здесь набралось человек двести. Всем интересно послушать настоящего большевика из Советской России. Долго говорил Илья, всю коммунистическую программу изложил.

Вечером собрались командиры. Начали обсуждать план нападения на город. Белых — 400; четыре пулемета, взвод кавалерии. Зеленых с винтовками — человек 100, с берданами, охотничьими ружьями — 30; остальные — с кулаками, человек 50. Один пулемет Максима в пятой группе. В первой еще человек 100.

Вторая наступает с Толстого мыса, пятая — по шоссе, в лоб, первая — с тыла, со стороны Марьиной рощи. Общее руководство возложено на Гринченко. Илья по выгрузке трофей; Иосиф — ему в помощь.

Все ясно. Можно расходиться. Но Илья выступает со своим планом:

— Случай удобный — нужно связать все группы, создать центр, теперь же наметить план боевых действий после взятия Геленджика…

Разворачивает карту и настойчиво твердит о необходимости итти на Кубань.

— Здесь оставаться нет смысла: Геленджик не имеет стратегического значения. Да и не удержать его. Сидеть в нем, значит связать себе руки. А чем кормиться, чем кормить население? Кто управлять будет городом? Бессмыслица. Вас прогонят — и семьи начнут терзать. А уйдем на Кубань, слух распустим, что нападали пришлые — и белые не будут семьи мучить. Сейчас нам шуметь здесь нельзя: побережье нужно припасти для себя, а пока что отвлечь внимание белых на Кубань. Здесь оставить для защиты семей одну группу.

Согласились. Постановили итти на Кубань. На следующий день, Гринченко достал верховых лошадей, и с несколькими командирами поехал кустами к Геленджику, показать его с горы, раз’яснить задачу. Весело было смотреть на город, такой приветливый, живописный и такой доступный.

Вечером пришли из города четыре перебежчика-стражника. Узнали, что зеленые готовятся к нападению, надеялись, что этим застрахуют себя от расправы. Но Гринченко припомнил одного, как тот гонял его по городу. Припомнили — второго, третьего… четвертого… Всех забраковали, но у одного — брат зеленый. Нечего делать — приняли. А троих ввели в большую залу дачи, окружили с винтовками наперевес и предложили раздеваться. Свои ожидали, что будет суд — добровольные пленные недоумевали, молча, торопливо, дрожа всем телом, раздевались. Молодой все спрашивал: «И кальсоны снимать?».. «И сорочку снимать?»… «И ботинки?»… — Холодны, безучастны, жестоки были властители их жизни. Пожилой, черный — тихо, просяще, заговорил — и умолк: нет отклика… Вывели их тонких, белеющих в темноте, изгибающихся, к морю. Скрылись во мраке… Кто-то слабо взвизгивал…

Из темноты голос:

— Что тут делается?…

— Ничего, ничего, уходи…

Тихо на даче. Спят зеленые.

Потрясенные, пугливо озираясь на зловеще сверкающий далеко в море пароход, вошли в комнату. Молчат… Давит… Вздрагивают от шороха за черным окном.

Рыжий взял гармонию, приник к ней и заиграл бесконечно грустное, тоскливое…

— Это девушки так… обнимутся, горько плачут и поют…

Гринченко поник головой и начал рассказывать о своем прошлом — долго, монотонно, грустно. Словно исповедывался. Говорил о многом, что бросало на него тень…

Увлекся разговором; вокруг слушали молчаливо, угрюмо. Кто-то вошел, говорит, у берега какие-то трупы. Кто-то озлобленно сорвался и вышел. Вслед — другой выбежал.

А море протестующее рокотало, черные волны толпой набегали, ловили за ноги виновных, стараясь унести их с собой для расправы. Но трупы отказывалось принять, брезгливо выплевывало их на берег, чтобы уличить виновных. По сторонам же рокот сливался в угрожающий гул, и казалось, что эти черные толпы забегают, окружают, чтобы схватить здесь, отомстить…

Потом Гринченко открылся:

— Возьму Геленджик — там и останусь… Никуда я не пойду оттуда. Будем гарнизон держать, отстоим…

Илья сидел мрачный, молчал. Убеждать теперь, после принятого решения, было безнадежно. Да и атмосфера не располагала к спору. Он взвешивал: хватит ли у него воли переломить бандитскую психологию, подчинить таких, как Гринченко, когда у него нет никакой силы, которая заставила бы их подчиниться.

Но на кого опереться? С кем начинать? Пашет заболел. Как не во время! Он крепится, держится на ногах, но уже осунулся, гнется в своем жалком пальтишке. Кто же еще? Один — Иосиф. Стоит ли его принимать в расчет? — девятнадцатилетний мальчик. Последнего подпольника на-днях послали за связью в Ростов. Еще — пятая группа. Но сюда пришло человек сорок. Много ли навоюешь с сорока бойцами? Повидимому, местные никуда не пойдут: Гринченко, их вождь, за то, чтобы сидеть. У хат. У проклятых свиных корыт. Завтра — бой; завтра решится участь кампании.

Бой в Геленджике.

До города верст восемь. Чуть вздремнули. Черной ночью столпились, пошли, спотыкаясь, наступая друг другу на пятки, слабо постукивая прикладами. Илья идет около Пашета. Он отвык от боев, и ему жутко-приятно; то страшно станет от мысли, что его могут убить, ранить, что белые могли приготовиться, чтобы захватить их в ловушку; то бурная радость охватит огнем, когда бессознательно вырастет твердая вера в близкое исполнение заветной мечты, вера в героическое, яркое, кипучее, которое начнется с рассветом.

Шли тропинкой, пробирались между цепкими кустами хмеречи. Вышли на шоссе. Город близок. Остановились, чтобы разведка успела отойти дальше вперед и смогла спокойно снять посты. Задача разработана детально: зеленые борются с сильнейшим врагом и должны бить наверняка.

Каждая партия разведчиков знает, в каком месте, у какой хаты стоит пост белых; как подкрасться к нему с тылу, под видом своих, чтобы снять его тихо, без выстрела, и тихо же подойти всей цепью к намеченной стоянке солдат.

Но эти проклятые собаки! Они чуют приближение врага и начинают лаять все более и более остервенело.

Со стороны Толстого мыса также доносится собачий концерт. Зеленые здесь тихо пересмеиваются, радуясь, что начало — спокойное, удачное. Но странно: молчат собаки с другой стороны, нет первой группы. Без нее — опасно: кучка офицеров, засев где-либо, перебьет, разгонит этот сброд крестьян, кое-как вооруженных или безоружных.

Стоят. Ждут. Пашет отошел к кустам, прилег. Илья несколько раз уже предлагал ему вернуться в обоз: какой из него теперь командир, если на ногах не держится? Но тот не хотел уходить: бойцы не поймут, осудят. Илья снова настаивает. Пашет отговаривается:

— Ничего, я просто устал, полежу немного и пройдет.

Но Илья уже вызвал двух зеленых проводить его на повозку. Смирился Пашет, передал ему командование отрядом человек в 60–70 да обозом, где толпой сбились безоружные и кое-как вооруженные старики.

Ушел Пашет, Илья почувствовал прилив энергии. Прошелся в толпе, приказал слушать его команду.

Медленно пошли. Показались хаты. Прибавили шаг. Кусты, дорога выступают отчетливей, бледнеет небо.

Вот уже окраина города. Вытянулись длинной змеей, ускоряют шаг. Далеко слева, на Толстом мысу, — выстрел, другой. Неудача?.. Лай собак, тревожный, воющий, разлился по всему городу. Выстрелы и здесь — визжат пули… И здесь неудача?.. Приготовились? Цепь гуськом прибавляет шаг. Китенберг, молодой, горячий парень, командир роты, кричит:

— Цепь, бегом!

Илья обрывает его:

— Шагом! Шагом! Китенберг не смей бежать! Шагом! Пока добежите — запалитесь!.. Берегите силы для атаки!.. К заборам ближе! К заборам!

А цепь рвется, как разгоряченная бегом скаковая лошадь — трудно сдержать ее порыв. Но откуда ждать опасность: слева, справа, спереди? Не лезут ли они в мешок?

Побежали через базар к морю — разрезали город. Рассветает. Затрещали пулеметы справа — белые! Цепь залегла по речке. Далеко в тылу на главной, вымершей снежной улице показался человек; по нем кто-то стреляет, он что-то кричит, жмется к стенам домов. К нему подбежали солдаты. Оттуда летят пули. Илья кричит на весь город, чтоб слышали белые:

— Свои! Не стреляй: город взят! Белые засели в домах! — и сам поразился своему голосу, чудовищно-мощному, раскатистому.

Пулеметы белых засыпают улицу густой струей пуль, как зерном. Визжат пули, чмокают… Звуки поцелуев… Невесты смерти…

— Ленту давай! — резко кричит Кубрак. Как под ураганом, он выкатил на мост пулемет, одну ленту уже выстрочил, пулемет пыхтит, из ноздри его струей нар клубится. Кто-то подбежал к Кубраку, растянулся, хлопнул железной коробкой и, не выдержав огня белых, скатился под мост. Кубрак дернул ленту с патронами, щелкнул рукояткой: раз, другой, нажал на свою собачку — и она дьявольски захохотала, изрыгая огонь, клубы пара, зажигая бурной радостью зеленых.

Сзади вихрем прилетел Гринченко. Он — сияет! На нем новая роскошная черкеска с красно-зеленым нагрудником, на голове — кубанка, за ней развеваются красные, зеленые ленты, как у дивчины — украинки. На поясе — серебряный кинжал. Подбежал к пулемету, что-то крикнул, бросился на землю — Кубрак уступил ему, — а тот, прострочив немного, вскочил, побежал вправо через базар вперед.

Илья с парой зеленых метнулся влево к морю, чтобы подобраться к белому, двухэтажному дому, откуда стреляют. И он разгорелся, забыл об опасности, летит к врагу вплотную.

Подбежал к самому дому, только дорога отделяла его от него. Выстрелил в окно флигеля рядом, чтоб не выглядывали через внутренние ставни; приготовил бомбу, бросил ее на верхний этаж белого дома напротив — не долетела, не разорвалась. Начал обстреливать с двумя зелеными из винтовок. Дом молчит. Оттуда бежали. Последние двое спустились по веревке и скрылись во дворах. Стрельба дальше, из гостиниц. Илья — обратно, к цепи, чтобы продвинуть ее вперед: тыл уже обезоружил Гринченко, там сдалось 200 солдат.

К Илье подбежал зеленый с красной лентой через папаху, шепчет:

— Гринченко убит… Пуля угодила в лоб. Забежал через площадь к своей хате, а там — белые; выскочили — и в упор стрелять. За площадью их цепь.

Илья тихо говорит:

— Никому — ни слова; всех, кто знает, — предупредите, чтоб молчали. Я беру командование на себя.

Проскакал на лошади Раздобара в черкеске; и для него великий праздник — цветет, сияет! Развеваются красные, зеленые ленты на шапке-кубанке. И проводник, толстяк, с пучком лент, горит. Радостно трепещут зеленые, рвутся вперед, носятся: бой! Победа! Впервые за полтора года город в их руках.

Илья выбрал боевого зеленого, предложил:

— Отберите отряд человек в двенадцать, зайдите с фланга, сбейте цепь, что залегла за площадью. Пусть и они в гостиницы лезут.

Ушел отряд. Охватил цепь белых с двух сторон и взял их в плен.

Продвинулась цепь на квартал вперед. Стоит у заборов. Орда. Нет начальников. Грянет залп-другой сбоку, сзади, из какого-либо дома, — и понесется эта масса в дикой панике.

Илья быстрым шагом обходит цепь. Он еще не признан. Он только советует. Высматривает смелых, энергичных, заговаривает:

— Командуйте группой около вас. Держитесь на месте. Вперед — ни на шаг. На кой чорт нам эта полсотня засевших? Нужно выгрузить трофеи. Поняли? Берегите патроны на случай контр-атаки белых.

Попалась ему лошаденка — оседлал ее, поскакал. По городу грохот подвод разносится: кто-то уж распорядился — вскачь несутся подводы, нагружаются. На базаре грузят хлеб. Из домов редкие выстрелы.

Выбежала, как под вихрем, девушка, глянула по сторонам, подбежала к Илье — подала розовый бумажный цветок. Бедный цветок, но дорог — приколол его себе к груди на патронташ.

Прискакал к складу — тысячи винтовок, горы ящиков патронных.

— Скорей выгружать! Закончить до вечера — иначе белые все отобьют!

Подлетают подводы, грузят — и вскачь, — в тыл. Грохот по городу. Редкая сонная перестрелка. Не чувствуют ли себя в дураках засевшие по домам белые?

Забежал в казначейство. Несколько зеленых штыками долбят несгораемую кассу. Весело бросил им:

— Работаете? Ну, старайтесь… Много выгребли? Дайте-ка я попробую… Не годится. Лом нужно. Беги ты, товарищ!

Вошел зеленый из пятой, Илья его знает, — приказывает:

— Сваливай ценности в мешок! Под твою и вашу, товарищи, ответственность!

Поскакал на фронт, снова раз’ясняет, удерживает разгоряченных.

Конный отряд скачет вокруг города, сторожит.

Цепь растянулась через весь город от моря до кустов. Откуда столько зеленых?

Ему сообщают тихо:

— Прорвался отряд человек в двадцать пять горами в тыл.

Он спрашивает, где поставить засаду. Отделил группу человек в двадцать, обращается к одному из них:

— Идите в засаду. Что узнаете — доложите. Я буду здесь или у пристани.

Группа зеленых возится с пулеметом-люисом; взяли у белых, а он испорчен. Илья пробует стрелять из него — не ладится. Отдал.

Снова поскакал в тыл. Наскочил на завхоза. Замотался он в шинели, пот по бороде ручьями льет. Он заприметил посреди бухты баржу, произвел разведку — мука! Белые, видно, ожидали нападения, отвели баржу от берега. Он ее выгружает.

Илья снова скачет. Выгрузка кипит. Грохочут подводы. Ну, и молодцы бородачи! Расцеловать бы их! Где такую дисциплину найдешь?

Сонная стрельба в цепи.

Илье сообщают, что идет в бухту пароход. Поскакал к пристани — бойцы уже залегли за каменным барьером, у берега моря; знают, что нужно делать: подпустить к пристани, выскочить, и со штыками наперевес — к нему.

Снова поскакал к цепи:

— Прекратить стрельбу: пароход идет в бухту. Человек двадцать — ко мне.

Одному из зеленых поручил:

— Вы поведете их на пристань, — и ускакал.

Пароход «Осторожный» уже пришвартовал. Зеленые хозяйничают. Тут и Иосиф. Он распоряжается, будто и родился начальником: приказания коротки, тверды. Парень с мешком ценностей — тут же, на скамейке. Сюда сносят с парохода ценности, документы, бросают в растопыренным мешок.

С парохода сняли 18 офицеров. У многих — ордена; шесть полковников. Они направлялись в Сочи провести мобилизацию, возглавить борьбу против зеленых, одеть, вооружить мобилизованных.

Заработали лебедки, начисто выгружается военное добро — шинели, новые винтовки, патроны, тюки мануфактуры… На пароходе — молоденькая красавица в черном, потрясена, неподвижна. Жизнь за нее отдал бы! Да подойди — свалится замертво от ужаса. Вот они — дикие, страшные люди-звери, которые живут в порах и питаются дичкой.

Женщина с маленькой девочкой умоляют Илью пощадить их отца и мужа. Кто он? Офицеры толпятся поодаль на пристани, им связывают руки, чтоб не разбежались. Девочка безутешно плачет:

— Дядя, отпусти моего папу: он хороший…

Чем может помочь им. Илья? Он — не только человек, он — начальник. Должен делать то, что приказывает долг, разум, но не сердце.

Девочка цепляется за полы его шинели, рыдает. Он успокаивает ее, гладит по головке, обещает… Он даже не спрашивает, о ком молит ребенок…

— Товарищ Илья! Тут две бочки керосину и бензилу! Брать?

— Все бери! Пригодится!

Напрасный вопрос. Их уже поднимают лебедкой.

Свистят пули… Стрельба со стороны кладбища. Неужели подкрепление белых? Илья посылает конного в разведку. Приказывает принести красный флаг.

— Это первая спьяну стреляет!

Развевается флаг, а пули свистят. Перебежками наступают солдаты. Навстречу им из города зеленые бегут — в них стреляют. Что за чертовщина? Неужели белые?

Свои. Пьяные вдрызг. Первая.

Пришел здоровенный дядя в английской шинели с деревянным кобуром маузера, болтающимся у колен. Морда красная. Илья смотрит на него вверх. Тот басит:

— Целый день отбивались от белых — прогнали. Они, гады, знали, что мы будем нападать. От вас убежало 24 человека с пулеметом…

— Не 24 бежало, а двести двадцать четыре!

— Ну, мы не видали их. А 24 взяли. Пулеметчик ихний теперь по «России» жарит: засели там, гады. Я сейчас пойду выбивать их.

— Да плюньте вы на них! Пусть сидят, не мешают выгружать. Трофей столько, что на всю войну нам хватит.

— Нет, я их возьму, — упрямо и непонимающе твердит тот.

— Но они же перебьют вас! Они же, как в крепости!

— Перебью гадов, душа из них вон!

— Имейте в виду: мы сейчас уходим из города. Уходите: и вы.

Но тот твердил свое — и Илья отошел от него: бесцельно говорить с пьяным: дурак-дураком.

Стихает грохот подвод. Вечереет. Илья уже забыл, что его никто не выбирал, — решительно распоряжается. Скачет к цепи, приказывает осторожно отступать к шоссе и уходить.

— А как же с засевшими в домах?

Терпеливо раз’ясняет, настаивает:

— Первая всепьяная выбивает. Отступать немедленно.

Отходит цепь. Потянулась бесконечная орда по шоссе в горы. Илья пропускает всех, чтобы никто не остался.

Прибежали из первой группы, кричат:

— Куда же уходите? Это — предательство! Что же мы одни будем брать белых?

Илья сдержанно об’ясняет:

— Белые засели в домах, ждут темноты. Нужно спасать трофеи. Уходите и вы.

Ночь в Мягкой щели.

Опустел город, только прикрытие зеленых цепью отходит. Толпы запрудили шоссе, будто великое шествие. Все направляются в горы. Все по-праздничному веселы.

Поднялись на хребет; город утопает в сумраке, лишь редкие выстрелы у гостиниц глухо доносятся. Толпа двигается по извивающемуся шоссе, вверх, вниз, пробирается между обрывами. Идут спокойно, полными хозяевами, не боятся засад.

Расступаются, пропускают всадника в белой папахе, с поднятым воротником. Они узнают его, весело окликают. Он уже признан, без выборов.

Качается он в седле от усталости. И лошадь устало, неровно ступает, точно по ступенькам спускается.

Свернули между развесистыми деревьями в Мягкую щель. Под ногами извивается бурливая, журчащая речка. Ищут перекинутые через нее бревна, со смехом перебираются, хлюпают ледяной водой.

Вдали полыхают языки пламени, взвивается розовый дым. Дивная сказка… Точно светящееся подземелье… Новая жизнь зарождается. Табор. Котлы с варевом бурлят. Сидят у костров пленные солдаты. Веселы, беззаботны. Вокруг — часовые, никого не допускают к ним. Илья всматривается в лица пленных. Есть о чем подумать…

Проехал к дальней хате, в штаб. Около, на сеновале — пленные офицеры. Фонарь светит. И у них беззаботный вид. Жалуются, что им не развязывают руки: больно ведь. Ни орденов, ни погон ни у кого не осталось. Зубами друг другу дорогой отгрызли. Он отвечает, что не может им помочь. Изучает их лица: есть о чем подумать.

Собралась тысячная орда под охрану постов, заполнила все ущелье; гулко рокочет. Запылали новые костры. Илья возбужден, бродит по табору задумчивый. Его весело окликают, он рассеянно отвечает и проходит.

«Пленные солдаты… Куда их?.. Распустить по традиции зеленых? Но с кем воевать? Где ядро? Пятая — в тифу, малярии, гриппе. Сорок бойцов осталось. Местные? Уж если Гринченко намеревался вероломно обмануть, не хотел уходить от хат, то что ждать от серой массы? Удастся ли оторвать ее, увести?»…

«Пленные офицеры… Перестрелять без разбора по традиции зеленых? Но в Красной армии лишь немногих пленных офицеров расстреливают. Большинство же посылают в штабы под контроль комиссаров. Почему их здесь не использовать? Ведь нужны кадры для армии, много нужно командиров. Где их найти? В серой массе крестьян, полтора года прятавшихся за хатами? Кто будет печатать воззвания, чертить карты, перепечатывать приказы? Кто даст совет, кто научит командиров?»

«Громадные трофеи. Не использовать ли их, как приманку, чтоб потянуть за собой на Кубань? Но зачем трофеи тем, которые уйдут? Там они еще достанут, а это все через горы не потащишь. Откажутся местные итти на Кубань, не дай им ничего — сами растащат, получится раскол, драка из-за кости. Нужно раздать все. Пусть принимают, как щедрость. Не пойдут на Кубань — будут чувствовать себя виноватыми, языки прикусят».

Снова около пленных солдат. Они весело обращаются к нему, будто свои:

— Товарищ Илья, когда же винтовки вернут? Мы ведь трудовой народ, за советскую власть бороться будем.

— Хорошо, разберемся.

К нему подошел высокий, смеющийся, цветущий:

— Товарищ Илья, пойдем бить кадетов! Кровь горит! Я у Махно был, всю его тактику знаю!

У Ильи назревает решение. Вооружить их. Эти будут безответны. Стараться будут; эти пойдут на Кубань.

Похороны.

Собрались зеленые у братской могилы. Нахмурился день. Глухо рокочет толпа. На снегу лежат три павших героя. В шинели завернуты. Около них — гроб. Гринченко в роскошной черкеске с серебряным кинжалом на поясе. На груди — шапка-кубанка с пучком красных и зеленых лент, почерневших местами от его крови. Бледное, бескровное лицо. Он весь был изранен в боях.

Илья — около. Поник головой. Он нехорошее думал о нем, намеревался в мертвой схватке с ним решить: все — или ничего, победа над белыми — или хрюканье у корыт… Уступил Гринченко без борьбы — и примирился с ним Илья… В его память врезалось, как вихрем пролетел Гринченко, прекрасный, вольный, счастливый. Он много страдал, но дух его не был сломлен; он остался безудержным героем и без колебаний бросил свою жизнь в жертву… Красной армии, Советам, для победы над врагом…

Кто посмеет бросить ему обвинение за его грехи в прошлом? Трус? Обыватель, которого в трепет приводит мысль спать без перины, без жирной бабы под боком? Или толстый паук, награбивший карманы под охраной закона?

Вся эта мразь не стоит его сапога. Он щедро расточал свои силы в борьбе, но ничего лишнего не взял от жизни, он урывал от нее лишь минуты счастья в боях. Не умел лишь разбираться в сложных вопросах и решал их просто.

Над трупами склонились молодые женщины. Оплакивают их. Зеленые нахмурены. Илья поднял руку и высоким металлическим голосом отчеканил:

— Товарищи!.. — и вскинули головы зеленые; устремили на него взоры с надеждой, тихой грустью.

— Они погибли героями! Счастлив тот, кто умирает в бою! Отдадим им последнюю почесть!..

Кто-то дрожащим, нерешительным голосом запел, тысяча голосов, как рокот волн, влились в могучий поток звуков — и зарыдали горы, зарыдали склонившиеся женщины…

«Вы жертвою пали в борьбе роковой»…

Волны звуков беспорядочно метались, сталкивались, путались, но гармония их не нарушалась. Немногие знали ту песню, немногие ее когда-либо пели, да и те забыли: полтора года озирались по сторонам, говорили вполголоса.

Подошел к Илье распорядитель похорон, шепчет: «А теперь что делать? Опускать тела или залпы дать?» — «Да не все ли равно. Действуйте, как находите». Тот подбежал к одному из командиров: «Давайте залп». Пение оборвалось в недоумении, но кто-то с новой силой запел, снова подхватили, сильней зарыдали женщины, почуяв приближение роковой разлуки. Выстроились солдаты, командир дрожащим голосом скомандовал:

— Взвод!..

Но к нему подскочил кто-то возмущенный:

«Что ты делаешь? Не так нужно, сперва опустить, потом дать залп». — Растерялся командир, оставил солдат с винтовками у плеча, торопливо подошел к Илье: «Как полагается?» — «Как сделаете, так и полагается. Никого не слушайте и не путайте. Опустите мертвых, потом дайте залп. А засыплют — другой, и все».

И снова разлились потоки грустных звуков.

Опустили на шинелях гроб Гринченко — бросилась за ним рыдающая женщина; ее мягко поддержали грубые, нахмуренные зеленые. Опустили одного за другим троих без гробов на шинелях: некому было согреть их холодные трупы ласковой заботой, да и не нужно им было это…

Громко рыдают женщины, а похоронная песня то ширится, то стихает, обрывается и вновь нарастает.

«Прощайте же, братья, вы честно прошли

Свой доблестный путь, благородный».

— Взвод… пли! — и рвануло воздух оглушительным треском; покатились по горам камнями звуки, стихая далеко в бесконечности.

Грубо заработали лопатами стоявшие у могилы зеленые, застучали комья земли о гроб…

Засыпали яму, нагребли холм. Дали холодный, отчаянный залп — и зеленые, облегченно глотая воздух, начали расходиться. Осиротелые женщины, точно обманувшиеся в своих надеждах, тихо всхлипывая, успокаивались, уходили прочь от дорогих им могил.

Кто-то врыл большой деревянный крест у изголовья. Кто-то протестующе перекинул красный кусок материи через его перекладины — и забыли могилу. Засыпало ее снегом. Земля примиренно закуталась вместе с ней белым саваном…

В Геленджике после боя.

Тут раскатились гулко по горам взрывы снарядов — то белые храбро обстреливали город, когда все кончилось.

В городе ночевала первая, справлявшая праздник около своих баб. Сторожевую охрану поручили двенадцати пленным солдатам. Две гостиницы таки взяли. «На дурок». (Пять товарищей в этом деле погибло).

Подобрались под стены, начали бросать в окна невзрывающиеся бомбы и кричать, будто закладывают пироксилиновые шашки, чтобы взорвать обе гостиницы, — и белые сдались. Всех 49 пленных добровольцев зеленые признали офицерами, вывели за город, раздели и перестреляли. Трупы долго не лежали: об уборке их позаботились дикие звери.

Два дня город был во власти зеленых. Потом белые высадили дессант. Еще два дня в себя приходили, а 25-го января начальник гарнизона в рапорте своем доносил о нападении зеленых, о том, что белые знали об их замыслах и приготовились к обороне.

…«Все увезено, осталось немного картофеля и гнилое сено»…

Выборы.

В хате, где помешался штаб, — суета. Командиры еще не выбранные, но признанные громко отдают распоряжения. Толпятся зеленые с винтовками. У стола в углу на дубовых лавках сидят Илья и Иосиф. На столе грудой навалены золотые часы с цепочками, кольца, серебряные портсигары; в толстых пачках — кредитки. Подсчитывают их.

Быстро вошел зеленый, докладывает:

— Товарищ Илья, уже выстроились.

— Хорошо. Товарищи, пошли на выборы!

Вывалились из хаты, направились к противоположному боку ущелья, где длинной толпой стояли зеленые. Гул голосов, раздававшихся оттуда, стих.

Илья сел на лошадь, поднял руку:

— Товарищи, — начал он, — вчера мы впервые напали на сильный гарнизон белых. И теперь имеем громадные трофеи. Полтора года вы прятались по ущельям, разрозненные, слабые. Но как только мы об’единились — и победа обеспечена. Бьют слабых, а сильные сами бьют. Если мы так же будем действовать, то недалек тот час, когда придет Красная армия и вы получите отдых. Мы захватили более четырех тысяч винтовок. Половина из них, взятая с парохода, — новые, залитые салом. Этого нам хватит на целую армию… Двести тысяч патрон. 400 комплектов обмундирования, четыре пулемета, мануфактуры с полвагона, муки с полвагона, много масла и прочего добра. Семьсот тысяч денег и куча золота и серебра. Деньги пригодятся нам для войны, а ценности Красной армии в подарок.

Кто-то крикнул поджигающе ура, тысячная масса гулко подхватила. Стихло. Илья продолжал:

— Товарищи, я взял на себя командование после смерти Гринченко, как председатель реввоенсовета групп зеленых и как красный офицер, присланный из Советской России. Теперь я слагаю власть. Предлагаю выбрать командующего, помощника ему, казначея и начальника снабжения. Потом, когда вооружим население, организуем новые отряды, мы соберем конференцию, выберем реввоенсовет, и заново — всех главных начальников.

Загалдела толпа. Одни выставляют кандидатов, другие предлагают выбрать председателя собрания, третьи кричат, почему штаб не организуется. Поднял Илья руку: «Внимание!» — и стихли зеленые.

— Товарищи, тут недоумевают, почему штаб не предлагаю избрать. Я много слышал от зеленых, как некоторые начальники, которых уже нет здесь, руководили вами: когда войск было на одну роту или батальон, они выдумывали должности верховных главнокомандующих, народных комиссаров, словом половину самых ценных людей загоняли в штабы, и там писали приказы. А я предлагаю: к чорту штабы! Ни одного лишнего человека! Командующий должен итти в бой! А когда создадим настоящую армию, когда у нас наберется начальников, тогда можно и маленький штаб создать.

— Правильно! Давай скорей выбирать!

Масса входила в азарт. Выбрали после бурных бестолковых криков председатели. Кто-то закричал из рядов пленных, забывших, что они пленные:

— А нам голосовать можно?

Из толпы закричали:

— Нельзя! Вы не имеете права!

Председатель, надрываясь, просит называть кандидатов. Первым сорвалось слово, заставившее затрепетать сердце Ильи: его имя, похвалы ему. Но тут начало подкалывать враждебное ему: «Усенко!.. Тихона! Кубрака! Сокола!»…

Потом стали выкрикивать имена рядовых бойцов. Надоело ждать зеленым, не терпится им — кто будет их вождем, кому вручат свои жизни? — и закричали, чтоб приступали к выборам. Началось томительное голосование. Илья получил подавляющее число голосов; двух-трех кандидатов после него проголосовали для формы, и бросили:

— Довольно! Ура Илье! — и вырвалось многоголосое: «Ура, ура, ура!..»

Подхватили и пленные: они уже почуяли в нем своего защитника. Затрепетал Илья: первая традиция зеленых рушилась: выбрали его, никому почти неведомого, молодого; предпочли его старым командирам, созвавшим себе среди них славу в разрозненной, дикой борьбе.

Поднял Илья руку, счастливо улыбаясь:

— Внимание!.. Товарищи, благодарю за доверие. Надеюсь, — сожалеть не будете. Полтора года гибли товарищи в горах. Сотни подпольников расстреляны белыми. Весь путь наш усеян трупами товарищей. Так добьемся же мы торжества идеи, за которую они погибли! Да здравствует власть Советов, да здравствует вождь революции, Ленин, — ура!

И раскатился мощный гул, подхваченный восторженно смотревшими пленными.

А Илья продолжал:

— Теперь нужно выбрать мне помощника, казначея и начальника снабжения. Вы знаете, что в военном деле важно, чтоб командиры действовали заодно. Я предлагаю выбрать казначея и начальника снабжения, а в помощники я сам назначу Пашета. Нас послала Советская власть, оба мы — красные офицеры, оба дрались на фронтах, работали в подполье. Какое может быть сомнение? А разве с вами мы в бои не ходили? Видели в бою меня, видели Пашета?

— Покажите его! Какой-такой Паше?

— Он командир двух групп, пятой и третьей. Сейчас он болен. Пока выздоровеет, я и один справлюсь. Согласны?

Пятая, поджигаемая затесавшимся в самую гущу Иосифом, рванула за всех:

— Согласны!

Лысогорцы, успевшие полюбить своего «папашу», подхватили, за ними растерянно закричали остальные. Илья знает, как припечатать решение, продолжает:

— Возражений нет?

Кто возражать посмеет? Кричать могут, а возражать?.. Гони его в спину, коленом сзади наддай — не вылезет.

Выбрали казначеем зеленого, который и прежде был казначеем в пятой, начальником снабжения — бородатого завхоза второй группы.

— А комиссаров выбирать не будем?

— Товарищи, — кричит Илья, — еще вопрос: о комиссарах. Я сам в Красной армии комиссаром дивизии был! Но здесь, когда командиры выборные, из своей среды, когда очень мало политических работников, — зачем отрывать ценных людей? Создадим настоящую армию, будем назначать начальников, тогда и комиссары будут.

Кончились выборы. Выстроились зеленые. Слез Илья с лошади, прошелся по фронту, прошелся второй раз против пленных, пронизывает их взором:

— Кто в Красной армии служил?

— Все! Все!.. Нас забрали белые!

— За Советскую власть воевать будете?

Как рванули пленные, как начали кричать: «Пойдем! Хоть на край света пойдем! Ура!..» — Запрыгали, забросали в воздух шапки, захохотали от радости.

Илья ко всему фронту:

— Согласны принять товарищей в свою среду? Красная армия не отказывает никакому трудящемуся, если он готов бороться за Советскую власть. Мы их распределим по всем отрядам. Согласны?

Гул одобрения пронесся из пятой группы, местные жидковато подхватили. Илья приказал:

— Выдать винтовки!

И снова крики ура, смех; снова полетели шапки в воздух из рядов пленных.

Вторая традиция зеленых сломлена.

Выдали винтовки; распределили пленных по всему фронту частями. Разделили всех зеленых на пять равных отрядов, чтоб перемешались местные зеленые, не тянули к одним хатам, чтоб не было у них единодушия в шкурных интересах и удалось вывести их на Кубань. Подсчитали силы — 600 зеленых и 200 пленных.

Выбрали командиров, Илья предложил им итти в штаб[1]

Совет командиров.

Командиры веселы: новая жизнь, пробужденные мечты о сильном движении, о победах, привольной жизни. Собрались знакомые друг другу, но еще отчужденные, с любопытством всматривающиеся друг в друга, предполагая в каждом необыкновенного героя. Ведь все это те, которых товарищи выделили из массы, как лучших. Здесь и Кубрак, который командовал четвертой пролетарской, имя которого когда-то гремело; здесь и Усенко, добродушный, светлый, рябоватый кубанский казак — у него ранена правая рука, висит на перевязке, но он вскакивает в седло, скачет, как здоровый, — о его дерзких налетах с группой в семь кавалеристов ходят легенды; здесь и Тихон с колючими татарскими глазками — этот подавляет своей вспыльчивостью, горячностью; здесь и новый — Илья, который выглядит солидным, корректным, который говорит умнее, ученее всех; он прислан из Советской России, это окружает его ореолом.

И от сознания выпавшей на них большой роли, все они чуть-чуть опьянены, налиты энергией.

Илья больше всех возбужден, энергичен, весел:

— Товарищи, накануне боя решено было на совещании командиров итти на Кубань… — и снова он соблазняет командиров радужными картинами вольницы, довольства и легких побед там.

— Захватывать поезда с мукой, консервами, шоколадом, с шинелями, винтовками, орудиями.

Командиры верят в успех. Верят, что масса пойдет за ними. Илья верит, что при поддержке командиров он вытянет на Кубань зеленых:

— И никакой опасности: налетел, разгромил — и скрылся.

Нет возражений. Но Илья хочет внушить им то, что они должны особенно старательно растолковать рядовым зеленым:

— Здесь, впереди Геленджика, останется первая группа. Заложники у нас есть — бояться за семьи нечего.

Согласны. Но как перебросить остальных 650 бойцов через Лысые горы, где может переночевать не больше двухсот человек? За перевалом, внизу — Папайка. Оттуда в пятнадцати верстах — больница прокаженных, лепрозорий, где нужно снять гарнизон, человек в 50, там накопиться, и оттуда за ночь пройти в Холмскую, еще верст за 18, где обезоружить сильный гарнизон и взорвать железную дорогу.

У Ильи замысел широкий: налететь на Холмскую, рикошетом — на Ахтырскую, засесть в Эриванской и Шапсугской, и оттуда нападать на железную дорогу. Других баз для расположения таких сил неподалеку нет; распылять же эти силы он не хочет.

Но он не говорит об этих замыслах, не говорит, куда сделают первый налет: таковы традиции и эти традиции он ценит; зеленые могут нападать только с уверенностью, что никто не предупредил белых. О плане налета на Холмскую знает Усенко да Тихон, они оба оттуда, оба туда тянут; знает и Кубрак, начальник пулеметной команды, ну, и, конечно, Иосиф.

Решено переправить этих 650 бойцов через Лысые горы в три дня, и накопиться в лепрозории. С первой партией направится Усенко и в ожидании остальных произведет разведку. Илья пойдет с третьей партией, чтобы никто не отстал.

Работа в Мягкой щели. Суд.

Трофеи раздавали независимо от участия в бою, по потребности, даже вновь созданным где-либо отрядам. Золото, ценности — в неприкосновенном запасе. Часть мануфактуры выделили для пошивки белья в лазареты.

Третья, самая закоренелая традиция зеленых была сломлена: нет дележки — есть распределение.

Поскакали гонцы по дорогам, полезли пешие по тропинкам гор:

— Мобилизация!

Полетел все тот же грозный приказ № 44, только уж от имени командования Красно-зеленой армии. Вылезли из нор скрывавшиеся, побежали из рядов белых те, которые по малодушию сдались им прежде. Быстро выросли отряды, потекли делегации в Мягкую щель за оружием.

Пришла делегация из Пшады, сообщила, что гарнизон белых оттуда бежал. Теперь от Кабардинки до Архипки верст на сто — ни одного гарнизона. Сообщили о Петренко — скрывается на Кубани.

Илья выдал им винтовок, обещал дать столько, сколько им потребуется, дал пулемет и предложил:

— Передайте Петренко, пусть мобилизует, вооружает все население, снимает гарнизоны до самого Туапсе. Да поменьше шуму: сняли гарнизон — и ушли.

А тем временем ежедневно до глубокой ночи, три дня происходил суд офицеров. Зачем? Когда это было в горах? Судить — значит обвинить или оправдать? Но разве офицера можно оправдать? Офицеру одна милость — смерть.

Их судил не трибунал: для него не было лишних людей. Судило несколько старших начальников во главе с Ильей. Кто хотел — тот и садился за стол. Тут и Кубрак, и казначей, и Иосиф. На земляном полу хаты валялись зеленые.

Вводили офицеров одного за другим, допрашивали, отсылали — и решали. Возражающих нет — значит принято. А возражать мог всякий зеленый, хотя бы из-за печки, спросонья.

Трудно изучить человека по скудным документам, но еще труднее — без них. Тут-то и выдвинулся Иосиф. Как Илья тянулся к власти, так и Иосиф — к судилищу. Он завладел документами, сам перечитывал, разбирал та, многозначительно солидно мычал, что-то записывал.

Попробуйте решить задачу: перед вами бритый, как артист, красивый высокий мужчина в английской шинели. Документов нет. Очевидно, зеленые потеряли. И этот Иосиф заставил его признаться, что он — контр-разведчик, полковник. Попросил его рассказать о себе. Тот начал говорить, спокойно, связно, а он уставился на него, раскрыв мясистые губы, и тихо смеется: «Ха-ха-ха-ха-ха»… Контр-разведчик говорит все тем же тоном, а Иосиф ему вторит: «Ха-ха-ха-ха…» — и оглушил, как молотком:

— Я же вас прекрасно знаю.

Называет фамилии сотрудников деникинской контр-разведки в Ростове. Тот начал сбиваться с тона. Он вызвал его на минутку в пустую комнату хозяина и по-секрету сообщил: «Я же свой, я — контр-разведчик. Говорите — я вам документы дам, отправлю по горам в Сочи». Тот и признался, а зеленые у двери валяются, слышат. Вышли к столу. Иосиф смеется, контр-разведчик обескуражен, растерян: как это вырвалось признание? Отвели на сеновал: какая может быть милость к контр-разведчику.

Вызвали старичка-подполковника. Тоже работал в контр-разведке. Документы имеются.

— Это ваш ребенок на пристани плакал? — спросил его Илья.

— Мой.

Отвели на сеновал. О чем говорить с контр-разведчиком?

Вызвали армянина-офицера. Его много не допрашивали: он не служил у белых, он — дашнак; нельзя бить — оставили. Он за это потом станцевал наурскую.

Еще загадка. Рыжеватый подпоручик, Крылов. Командирован белыми в Сочи. «Я, говорит, хотел бежать к зеленым». Теперь все они хотят служить зеленым, но доказательства? Уверяет, что хотел, искал связи. Подкупает искренность — не поднимается рука.

Несколько раз вызывали его — оставили под вопросом.

Мальчика привели, лет десяти. Этого еще не доставало! Задержан на шоссе. Лицо прекрасное, глаза голубые, большие. Породистый. Умный, как взрослый. Допрашивают его — он удивляется, а Илья ему вдруг жестоко:

— Ты — шпик! — и попался мальчуган. Забегали воровато глазенки, смешался, да как заплачет:

— Я не шпик!..

Понял это слово. Послали и его на сеновал. Подсчитали: девять — расстрелять, девять — оставить; мальчик не в счет. Спорить начали. Иосиф настаивает:

— Нужно расстрелять десять, чтобы больше половины было. Для счету, это нужно для зеленых.

Илья мог бы согласиться, но вопрос о Крылове. Решили оставить.

Выстроили пленных офицеров против сеновала. Мальчика увели в хату.

Иосиф торжественно читает приговор:

— Именем Советской Социалистической Республики…

Поникли офицеры: «Так это не зеленые, это — Красная армия? Погибло все дело. Как тяжело умирать бессмысленно…».

— Военно-революционный трибунал Кубано-Черноморской Красно-зеленой армии постановил…

Перечисляет Иосиф фамилии приговоренных — и впивается ненавистным взором в каждого:

— Рас-с-тре-лять!..

Загалдели старые офицеры, с мольбой тянут к нему руки, выступают из строя:

— За что?.. Пощадите!.. Мы служить вам будем!.. Мы не буржуи, мы ничего не имеем!.. Пощадите!..

Подступают к Иосифу, страшные, отчаявшиеся. Руки протягивают, молят… Но если бы они были с оружием!..

Вскипел Иосиф:

— Довольно!.. Разговоры кончены!..

Офицер на правом фланге бревном повалился вперед, да стоявший против него часовой стукнул его по лбу стволом винтовки, тот, раскорячившись, как бык на бойне, отшатнулся в недоумении — и выпрямился. Последняя надежда рушилась…

Затем Иосиф перечислил фамилии помилованных, скомандовал им выступить на два шага вперед и продолжал:

— Именем Советской Социалистической Республики…

Просветлели радостной надеждой их глаза:

«Новая Россия! Новые, юные, героические вожди. Как с ними бодро, весело!..»

— Надеемся, что вы загладите свою вину перед революцией…

Вытянулись старые офицеры:

— Постараемся, товарищи!..

— Но условие: пока вы не доказали своей преданности — остаетесь под охраной, как пленные. Круговая порука: один бежал — всех расстреляем.

Помилованных отвели на сеновал. Приговоренным скомандовали — и в строю повели их расстреливать.

Пошел Илья в хату поникший. Можно было еще несколько человек спасти, использовать в армии. Когда из рук врага выбито оружие, — его можно заставить работать на свое дело. Но масса. Она подозрительна. Ошибка может сгубить все дело. Вчера лысогорцы убивали каждого чужака, забредшего к ним, а тут девять офицеров оставили. В штабе.

Зеленым Илья об’явил:

— Заложниками оставили половину офицеров. А чтоб даром хлеб не ели — засадим их чертить карты, печатать на машинках воззвания, приказы.

Четвертая традиция зеленых рушилась.

Принесли в хату одежду расстрелянных — набросились зеленые на нее, как вороны на падаль, подняли крик, ругань. Противно было Илье, однако подобрал он себе лучшую английскую шинель с красным кантом на воротнике, сапоги, френч, английскую офицерскую фуражку с поднятым и спереди, и сзади верхом. Перекинул через плечо ремешок полевой сумки, затянулся широким ремнем. На боку наган в кобуре. Англичанин. У него и лицо нерусское — его за латыша часто принимали. Теперь он похож на командующего. Из всей армии выделяется.

Переоблачился в английское и Иосиф. Отобрал Илья костюм и для Пашета — голубоватую офицерскую шинель мирного времени, шапку-кубанку и бурковые сапоги.

Девять пленных офицеров и мальчика перевели в штабную хату. Расположились они все на земляном полу. Тут же разместился и особый отряд Иосифа. Этот отряд сколотился в три дня, человек в 25, из бойцов пятой группы. Самый надежный.

Вечером Илья долго беседовал с офицерами о программе партии, о советском строительстве, о Красной армии. Потом перешел к главному, что ожидает он от них: покамест чертить, печатать, потом советы давать (у них опыта ведь больше, чем у него), наконец, кто пожелает, — можно и в армию принять.

Седоватый, длинный полковник, сидя на полу простодушно расспрашивал Илью, интересовался всем, будто он уже сочувствует Советской власти. Но на утро его не оказалось. Бросились в погоню. По снегу убежать трудно: следы видно, да город ведь близко. Напали на странный след: ступни не вперед, а назад. Догадались, побежали по этому следу — нагнали. Он не пожелал возвращаться в штаб: стыдно было перед другими офицерами, которых он вероломно предал, зная, что они связаны с ним круговой порукой. Принесли зеленые его бурковые сапоги и шинель.

Всполошились пленные, ждут суровой расправы. Встревожился Илья: взбунтуются зеленые: разве можно верить офицерам, заядлым врагам революции?

Обошлось все тихо. Повеселели пленные офицеры — много же великодушия у этих диких зеленых, — и армянин-офицер сплясал им наурскую.

Дали ему черкеску, серебряный кинжал, оделся он — и просиял: герой. Расчистили ему круг, запели наурскую, захлопали в такт ладошами и понесся птицей, а глаза гордые, пьяные… Гикнет! Гикнет! — и дрожь по толпе перекатится… Кинжал в руках!.. Вонзил его в землю! — а сам, как зачарованный, сладострастно впился в него — и скользит вокруг бесшумно…

Остановился устало, дышит тяжело; снял шапочку, вытирает рукавом черкески влажный лоб, улыбается. А зеленые вдруг загалдели, принялись рукоплескать ему, столпились вокруг.

Тут прибежали на шум другие, набилось в хате доотказу; странно им: сколько они себя помнят, не пели, не плясали зеленые так открыто, как сейчас…

Сразу полюбили армянина-офицера, обласкивают, угождают ему. Увидели в нем человека — и жестокая, слепая вражда к офицерам получила трещину…

Мальчик привык; маленький человек, а понимает в чем дело, не просится домой. С ним балуются огрубевшие зеленые, истосковавшиеся по детям, по ласке слабого, беспомощного, хрупкого.

Через горы на Кубань.

Посидели четыре дня в Мягкой щели, роздали оружие, деньги, муку, мыло, керосин, часть мануфактуры; отвезли оставшиеся запасы, большую часть мануфактуры на Лысые горы в базу.

Приготовили новое красное знамя, под которое они будут собирать армию. Лозунг — «Вперед, за угнетенных трудящихся». Для каждого друга — ясный. Для врага — непонятный, чтобы не спешил стягивать против зеленых силы.

Ушла первая партия, ушла и вторая. Штаб с пленными отправился в Папайку, где должна быть вторая база. Один из пленных офицеров, Крылов, которого едва не расстреляли для счету, вызвался итти с зелеными в бой. Иосиф взял его с собой, под наблюдением своего особого отряда.

И случилось неизбежное: вторая группа растаяла. Когда привезли трофеи, все ущелье было забито народом. Но одни ошиблись в расчетах — разбрелись; другие, зачисленные в отряды, получив обмундирование и оружие, разбились на кучки и «окопались» на дачах у шоссе (за что кровь проливали полтора года? За что бор-р-ролись?). Третьи, опасаясь отбиваться от «казенного» корыта, разбрелись на время, пока этот ненавистный им Илья не уберется отсюда и не оставит их в покое.

Он кипел от бешенства, скакал по ущелью, заглядывал в редкие хаты — исчезло начальство, а немногие зеленые равнодушно, недоумевающе выслушивали его ругань.

Наконец, нашел хату с группой худосочных интеллигентов с лирическими, бабьими голосами. Он набросился на них, требуя собрать группу, а они грелись у печки, помешивали на сковороде жареную баранину, от запаха которой еще больше нарастала у него злоба — припасли для себя, сволочи! — Жарили и аппетитно, лениво жевали. Они говорили со слезой в голосе о том, что зеленые измучились, их жажда покоя — законная, что они истосковались по своим семьям, а Илья честил их предателями, вероломно обманувшими своих товарищей, дезертирами, которые всегда прятались за чужими спинами: при красных, при белых, и теперь у зеленых. Но эти слезливые лирические тенора, очевидно, прекрасно сохранились за полтора года страданий с бабами под кустами, в землянках, без всяких удобств, у них были здоровые нервы, и они равнодушно выслушивали его ругань.

Что оставалось делать? Перестрелять? — он остался один. Уезжать одному — позорно. Бесконечно ругаться — бесполезно: разбрелись зеленые и разговаривать не хотят. Он спокойно бы отнесся к их предательству, если бы они враждебны были к советской власти, но в том-то и вся гнусь их поведения, что они ждут, с трепетом ждут прихода Красной армии, а сами не хотят воевать даже теперь, когда настал решительный момент и близка победа.

Он измучился с ними, полдня рвал горло; наконец, согнал, выстроил человек сто, а он знал уже, что местные из других отрядов перекочевали в свою, родимую, вторую беспросыпную, что в этом отряде должно быть человек двести пятьдесят. Начал уговаривать:

— Постановление командиров было итти на Кубань. Все ушли. Вы против Советов, против Красной армии?

Тут загалдели местные, брызжут слюной:

— Чего на пушку берешь? Мы два года страдали! Где вы были, под такую мать? На кого семьи бросим? Мы уйдем, а их вырежут!

— Семьи ваши охранять будет первая группа. Ей оставлено несколько пулеметов. У нас есть заложники… Вы ищите предлог, чтобы прикрыть свою трусость. Мы идем в бой, а вы?..

Долго ругался Илья, наконец, потерял всякую надежду:

— Предатели! Трусы! Придет Красная армия, я всех вас отдам под суд, и тогда горько раскаетесь! Кто за мной? Два шага вперед!

Выступило человек пятьдесят пленных — и пошел он на Лысые горы с теми, которые пять дней назад были в армии врага.

Пришел на хутор Жене — ужас. В хатах набито. Негде разместить пятьдесят человек. Лысогорцы засели в хатах, а глядя на них, засели и другие зеленые.

Снова изнурительная борьба. В третьей группе тоже нет командира. Наскочил Илья на одного сонного, пришибленного (его выбрали накануне — и забыли), тот в недоумении: чего от него хотят? Илья сам назначил командира и приказал к утру всех собрать для выступления.

Пошел в хату, где лежал больной Пашет. У изголовья — офицерская шинель, его подарок.

Сел около Пашета, энергичный, неунывающий, начал рассказывать о своих мероприятиях. А Пашет пристально, холодно, всматривается:

— Ты что, офицеров посадил в штаб? Двести человек пленных в строй поставил?

Ударило в мозг:

«Даже Пашета против меня вооружают», — и возбужденно стал доказывать:

— Мы расстреляли десять офицеров. На Фальшивом убито человек 15 — мало им этого? Это трусы клевещут, чтобы оправдать свою подлость. Мы оставили восемь офицеров заложниками — семьи не будут терзать белые. Плохо это? Этих офицеров я засажу чертить карты, печатать воззвания, приказы. Один из них вызвался итти в бой. Наконец, судил не я один, все видели. В чем же дело? Вооружил пленных солдат: они служили в Красной армии. И на это было согласие всех. Ты же знаешь, что пятая тоже из солдат белых, а это единственная активная группа. И она всегда приглашала пленных в свои ряды. Но пятая — в тифу. С кем же итти на Кубань? С местными, которые полтора года под бабьими юбками прятались? Вторая группа вероломно предала — отказалась выступить. Завтра буду выгонять лысогорцев.

Условились, что Пашет будет наблюдать за движением на побережье, поддерживать связь со всеми вырастающими отрядами, и соберет конференцию для выбора реввоенсовета; даст распоряжение Петренко, если тот появится, двигаться на Туапсе, и проследит, чтоб не растаяли из складов на Лысых горах запасы мануфактуры.

Приехал на лошади командир второй группы. Заявляет, что он был в первой группе и потому не мог повлиять на своих бойцов; теперь они согласны подчиниться Илье, но он должен учесть, что они не могут покинуть беззащитными свои семьи; они просят указать им боевой участок и пункты на Кубани, куда они будут делать налеты.

Илье ничего не оставалось, как указать ему, чтобы вторая и первая группы частью сил сходили в Эриванскую и Шапсугскую, куда придет через пару дней и сам он с отрядом.

С ночи разбушевался норд-ост, замел деревушку снежными вихрями. Только крыши выделялись белыми шапками, да окна кое-где выглядывали. Из труб вырывался тряпками теплый дым и обреченно уносился вдаль.

Проснулись зеленые — из хат вылезти нельзя: завалило двери снегом. Ревет, свистит норд-ост, метет колючим снегом. Куда в такую погоду? Какая неволя гонит? Сугробы в рост человека — ни пешком, ни верхом на лошади не выберешься.

А Илья не сдается: снег — не земля, рыхлый — пройти можно. Добраться до леса, а там легче будет. Приказал собираться.

Выйдет кучка-другая пленных, постоит под колючим, морозным норд-остом, промерзнет — и растает. Надо же обогреться, пока соберутся местные. А те прячутся.

Пошел Илья сам по хатам. В каждой ругается, всех выгоняет. Пройдет раз; пока выгонит последних — передние растают.

Отложили. На следующее утро норд-ост стал еще злее, морознее. Подобрал Илья боевых лысогорцев, они ему стали помогать — и кое-как удалось собрать. Куда же пойдешь? Собаку не выгонишь, а люди что, хуже собак? Никто не осилит сугроба: невозможно — оставаться нужно. Погнал Илья лошадь — зарылась по грудь, стала.

Тут писарь в бурке подвернулся. Завернулся в нее — и решительно полез в сугроб.

Илья пропускает цепь, остается сзади, чтоб не отстали последние. Через сотню шагов сугроб миновали, снегу было ниже пояса. Передние пробивали коридор — остальным легко было следовать. Зашли в лес, начали спускаться в Папайку. Норд-ост остервенело завывал вверху, а здесь было тепло. Разгорячились зеленые от ходьбы, разрумянились, повеселели, пошли вниз в припрыжку, обгоняя друг друга, сталкивая в сугробы, скатываясь на своих задах. Кто снежком пустит и приведет в сознание задумавшегося; кто засыплет пригоршню снега товарищу за воротник; кто шутки откалывает. Весело стало и Илье: все-таки человек 250 ведет, да впереди столько же — воевать есть с кем.

Прошли через Папайку, вышли узким Сосновым ущельем на широкую дорогу. Раздвинулись горы. Тихо, тепло. Веселей стало после мрачных ущелий.

Бунт командиров.

Вечером, усталые добрались до лепрозория. Илья слез с лошади, передал ее ординарцу — ноги задеревенели, затекли, — хлопнул себя по сапогу плеткой, будто понуждая встряхнуться, пропустил отряд и, только завернул за угол дома, — как из стоявшей толпы зеленых побежало к нему с криками несколько человек; загалдела возбужденная толпа. Подлетает Тихон с колючими черными глазками:

— Где ты пропадал, в бога, в три погибели! Мы три дня тут ждем! Пошел к чорту!

А в другое ухо кричит, с кулаками наступает толстый с лицом китайского мандарина отец семейства из Тхаба:

— Зачем тянешь на Кубань, когда все зеленые против? Ты что, хочешь загнать нас всех? Мы уже выбрали Усенко, а ты убирайся к чортовой матери! Офицеров в штаб сажать? Пленных вооружать? Предатель!

И Кубрак против него. С кулаками бежит:

— С чем воевать будем! С трещотками — в кровь, в гроб!.. Зачем пулеметы раздал?

А из толпы несется:

— Не хотим Илью!.. Мы уже выбрали Усенко!.. Долой!..

Казалось, вот-вот на штыки поднимут. Но Илья в минуты опасности становится особенно расчетлив, выдержан. Крикнул в ответ коротко, чтобы не затягивать дикой сцены, зная, что здесь он бессилен побороть их (он понял, что это уже бунт командиров):

— Довольно! Я задержался потому, что лысогорцы прятались под юбками, а вторая группа предательски обманула и совсем не выступила! Решение итти на Кубань принято вами самими! Пленные офицеры не в штабе! У меня нет штаба! Они оставлены заложниками!.. Командиры! Пожалуйте в комнату на совещание! Товарищ Усенко, разместите в квартирах отряд! — и пошел к дому около. Ему указали свободную узкую комнату.

Посредине — большой, запыленный стол. Илья зашел за него, чтобы между ним и ими было расстояние. Он приготовился к роковой схватке одного с десятком взбунтовавшихся командиров и толпой местных зеленых. Они ввалились вслед за ним.

Снова началась горлатая ругань. Выскочил толстяк из Тхаба:

— Ты хочешь быть диктатором! На каком основании распоряжаешься именем реввоенсовета? Где реввоенсовет? — и снова закричали в десяток глоток, бросая ему жестокие обвинения.

Илья пытался успокоить их, чтобы не теряя достоинства, внушительно, сдержанно разбить их обвинения, но они, видимо, опасаясь, что в споре он победит логикой, старались взять криком, сломить его, запугать. Казалось, не устоять ему против этого потока ругани, но он понимал, что они накаляют атмосферу, поджигают себя, чтобы решиться…

И когда огнем закипела кровь, бросилась в головы; когда, казалось, спор мог разрешиться только оружием, — Илья хлопнул изо всех сил плетью по столу, будто выстрелил, — и на миг растерялись все, стихли… А он с сатанинской силой начал чеканить:

— Я — коммунист! Какой идиот вам поверит, что я хочу быть диктатором? Мне верит Советская власть, меня послали для организации армии! Я провел бой в Геленджике — все это вы знаете! Или вам нужен командир с бородой? Так бородой не командуют! Я в Красной армии во главе дивизии стоял — и с отрядом справиться сумею! Все ваши обвинения нелепы! Именем реввоенсовета я не прикрывался: его нет, старый лысогорский реввоенсовет умер, новый будет избран, когда соберется конференция от всех отрядов Черноморья! Все вопросы я решаю на совете командиров! Разве вам это не реввоенсовет? Я действовал именем восьмисот бойцов, выбравших меня, именем революции и вашему решению не подчинюсь! Голос местных крестьян, это еще не голос России, я иду за пролетариатом и крестьянством всей страны! Их именем я уполномочен действовать, и от власти не уйду, потому что этого требует боевая обстановка! Я не дам развалить армию, пока не перешагнете через мой труп!.. — и, резко понизив тон, вежливо, тихо продолжал: — товарищ Усенко, что дала разведка в Холмской? Численность гарнизона?

Тот начал докладывать.

Страсти улеглись. Командиры, будто забыв о сцене, добродушно склонились вокруг стола над развернутыми картами и начали обсуждать план нападения на Холмскую. Они почувствовали силу Ильи и решили, что ему не стыдно подчиняться. Местные зеленые, упустив горячий момент, бессильны были против его логики и не посмели возобновлять сцену.

Кончилась беседа. Вышли командиры. Илья стоял за столом. Против него, у окна, — Иосиф, пришедший в разгар спора. Стихли шаги. Иосиф, улыбнувшись, посмотрел на Илью:

— Ты победил. Молодец. Но будь осторожен. Мои ребята рассыпались по домам. На них можешь положиться: они тебе верят. Прогуляйся, потом обойди всех зеленых, покажись — посмотрим, как они будут относиться.

— Хорошо. Но это все местные работают. Они хотят клеветой прикрыть свою трусость. Ведь они разлагают бойцов. Пленные всего неделю у нас, а сколько ругани услышали! Да это не армия, даже не банда, это — бедлам какой-то! Кого мы привлечем в свои ряды?.. Вот пятая группа пополнится выздоровевшими, пленных проверю в боях, наберется человек 400, схожу на Тамань за резервами — и тогда я научу этих героев корыта бороться за советскую власть.

— Пойдем на воздух: ты весь горишь.

Но Илья возбужденно продолжал:

— Стоило рисковать! Ведь если бы я сдался — мало того, что меня бы прикончили, — развалилась бы армия. Местные разбрелись бы по хатам и безмятежно забрались на печи к своим бабам: в такую зиму никакая облава не полезет к ним; родимые бандиты конного отряда отправились бы с облегченным сердцем грабить; пленные бы разбежались, а остатки пятой зарылись бы в берлоги до весны, ждать, пока лист распустится. И вообрази, если бы прикончили: опозорили бы навеки и меня и всю мою фамилию: убит за предательство, за измену. Ведь это — ужаснее всего. И от кого погибнуть? От рук трусов, предателей!

— Ну, ну, пойдем на воздух. Кончилось хорошо — в чем же дело?

Вышли, начали прогуливаться. Иосиф советует:

— Нужно увеличить мой отряд. Тщательно наблюдать, чтоб не было заговора. Отряд будет около тебя. Ночевать будешь в одной хате с нами. Понял?

Иосиф, несмотря на то, что моложе Ильи на три года, покровительственно внушает Илье быть осторожным. Он, казалось, забыл, как Илья над ним измывался на Тхабе: посылал в строй, посылал на кухню картошку чистить, оскорблял его. Теперь Иосиф — самый близкий товарищ, он — сила, у него самый надежный, особый отряд.

Логика борьбы заставила создать с первых же дней в ядре армии особое маленькое ядро — отряд террористов, «особистов».

— Но в этом таится опасность, — возражает Илья. — Отбиваться от всех твоему отряду нельзя. Он должен быть в одинаковых условиях со всеми, иначе нас оклевещут. Около меня держи лишь несколько человек; но я буду спать вповалку с рядовыми зелеными, есть из одного котелка с ними, и тебе советую. Еще два-три успешных боя, и никакая сволочь не посмеет тявкнуть. Судить я не буду: это, оказывается, не годится для руководителя. Судите своим отрядом. Понял? По-чекистски. А я буду утверждать ваши приговоры, если не забудешь представить.

Разошлись, чтоб несколько спустя обойти помещения. Илья продолжал задумчиво прогуливаться.

Первый период работы закончен. Оружие по Черноморью роздано, создаются новые отряды. Горы в руках зеленых. Отряд в 500 бойцов вышел на Кубань. В одну неделю наверстан полуторамесячный план.

Оттянул зеленых от своих хат — пятая традиция их рушилась.

Разворачивается боевая работа зимой — шестая традиция рушилась.

«Но откуда взялись эти обвинения в диктаторстве, предательстве? Почему это отец семейства из Тхаба кипит от бешенства?.. Неужели он пришел, чтобы внести разложение?.. Этот уйдет из отряда, не будет вонять».

«Тихон визжал — понятно: он за дележку. Но его нужно приручить. Его не выкуришь из отряда, и без него не обойдешься».

«Усенко — добродушный казак. Но он и головы рубит с усмешкой. Раненая правая рука его чуть-чуть зажила, висит на перевязке, но это не мешает ему итти в бой во главе конного отряда. У него большая популярность, но он, кажется, не тянется к власти. С ним не нужно ссориться».

«Кубрак? Он видит как рушатся одна за другой традиции зеленых этим дерзким, пришлым офицером — и поверил клевете местных. Он ценен».

«Тут появился черноглазый, смуглый, кудрявый в английской шинели и бурке, Горчаков. Он выздоровел. О нем слышал Илья много хорошего. Он молчал: еще ничего не знает, не знает Ильи. Но этот поддержит. Глава пятой стоит своих солдат».

Остальные командиры поплетутся за старшими.

После сцены.

Стемнело. К Илье подошел Иосиф.

Пошли по общественным домам, откуда зеленые выгнали прокаженных в их квартиры, расположенные тут же. Проказа — болезнь очень заразная; больные живут колонией, и встречаться им со здоровыми запрещено. Об этой ужасной болезни говорят, что она проявляется через много лет после заражения.

Но война приучила бойцов игнорировать опасность, и теперь они, расположившись по домам на полу, ели галушки, сваренные из муки прокаженных, поджаривали сало их же зарезанной свиньи, пили воду из их кадок.

Илья вместе с Иосифом обходил помещения, весело перешучивался с зелеными, забывшими о том, что они его разжаловали, предупреждал их беречься от заразы.

Пришли к отряду Усенко. Все восемь родимых сидели у костра в сарае, ели галушки, закусывали шашлыком из свинины.

Усенко добродушно пригласил:

— Илья, сидай галушки исты: ты, верно, с утра не ел. И ты, Иосиф, сидай.

Иосиф поблагодарил за приглашение, а Илья, возбужденный вкусным запахом, охотно присел; кавалеристы предупредительно уступили ему место.

— Я и не помню, когда я ел. После боя в Геленджике столько работы… А сегодня еще ночь напролет не спать.

— А ты, Илья, закажи, чтоб тебе подавали исты, — посоветовал один из родимых. — Тебе ж некогда, куда тут человеку об еде помнить, а без этого долго не выживешь. И работать так много не надо: всего сам не переделаешь, оглоедов тут хватит — дуй их в хвост, под такую мать.

Илья не ответил. Он наверстывал потерянное за неделю и наедался в запас еще за неделю. Легко советовать, да попробуй, прикажи подать — на другой же день бунт поднимут, скажут: барином держится.

Усенко сообщил ему, что обезоружил здесь гарнизон холмских казаков в 50 человек и засадил их под стражу. Отобрал для «шлепки» человек шесть. Так как с ними? Он их всех хорошо знает.

— А вот Иосифу передайте.

— Да мы и сами управимся, только насчет утверждения…

— С Иосифом и разберитесь.

Появились гноящиеся, слезящиеся, вспухшие, бледные прокаженные с повязками на лицах, на пальцах. Они спрашивают Илью. Он только что встал от ужина, поблагодарил родимых за угощение и хотел уходить. Наткнулся на прокаженных — и брезгливо отшатнулся, не смея дышать, чтобы не вдохнуть заразу. А они подступают к самому носу, гнусят, знают, что они страшны и своего добьются. Они жалуются, что зеленые их ограбили, забрали муку и зарезали свинью.

— Разве вам не заплатили? Сколько причитается? Зеленые не грабят.

А они слезятся, гнусят, наступают:

— На что нам деньги, нам вернуть нужно.

— Что же я, из горла их выверну? Каждая армия реквизирует продукты… Обратитесь к казначею — он заплатит вам.

Тут другие гноящиеся пришли:

— По хатам лазят, грабят, часы украли.

— Кто лазит? Вы приметили их? Я проведу вас по домам.

— Не знаем, кто их знает, только вы скорей уходите: житья нам нет.

Тут выскочил взбешенный Тихон, завизжал своим фальцетом:

— Возьми часы! На что мне эта пакость! Я обменял их добровольно на свои!

— Какая же это мена: какую-то баночку сунул и скрылся…

Ушли, а Илья — к Тихону добродушно:

— И охота тебе с дрянью связываться: еще заразишься.

— Да никто к ним не лазил; ну, муку искали, картошку; свинью зарезали, а больше ничего не брали. Я и сам говорил ребятам, чтоб заразы боялись.

А прокаженные мстят, шатаются по домам, трутся о зеленых, лазят с ковшами в бочки с водой, мочат в них гноящиеся руки.

Приказал Иосиф, чтоб ни один не показывался, иначе всех перестреляет — забились в норы.

О них говорили, что они живут с женами и детей имеют…

Поздно вечером Иосиф сообщил Илье, что все благополучно, часть местных зеленых скрылась, не видно и толстяка. Испугались, как бы самих не «шлепнули».

Выстроился отряд, с которым уходил Усенко. В темноте штыки чуть поблескивали от лучей огоньков, светившихся из окон домов.

Илья говорил о помощи Красной армии, о близости разгрома врага, о торжестве встречи с красными, когда Зеленая армия вырастет в мощную силу и гордо заявит, что она свой долг перед революцией выполнила.

И эта тихая, задушевная речь человека, едва не растерзанного ими, который, казалось, забыл это, как давно прошедшее, в голосе которого не осталось и тени обиды или возмущения, — вызывала в них желание поскорей загладить свою вину, доказать, что они тоже борются и погибают, не задумываясь, за те же идеи; пробуждала в них преклонение перед силой его духа.

И он это чувствовал, окруженный вместе с ними враждебной черной стихией. Чувствовал, что эти зеленые, эти командиры уже сроднились с ним, верят ему.

Через час и он выступил с остальным отрядом. Усенко пошел горами, дикими тропами, в обход. Илья — по дороге.

Промчались громадные сани с пулеметами, кучей зеленых: промелькнули развевающиеся ленты на шапке добродушного толстяка, унесло ветром звучный веселый голос Кубрака.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Фронт во 2-й половине февраля.

Красная армия, через десять дней после первого неудачного наступления, 27 января возобновила наступление на всем фронте, перебросив предварительно почти всю конницу и несколько пехотных дивизий на свой левый фланг. Конница эта разбила белых на Маныче, захватила крупные трофеи и шла в их глубокий тыл.

Но белые, собрав шесть донских дивизий конницы на своем правом фланге, ударили в свою очередь в тыл наступающих войск, и на этот раз снова нанесли им поражение, захватив 40 орудий. На ростовском фронте белые также отбили атаки красных, захватив пленных и трофеи. Лишь в ставропольских степях они продолжали отступать.

Белые ликовали. Деникин полагал, что если бы его войска продолжали преследовать красных через Дон, мог наступить перелом всей кампании.

В начале февраля белые начали готовиться к решительному наступлению.

Выступление «третьей силы».

В последних числах января, в глубоком тылу белых на грузинской границе выступила «третья сила» под красным флагом с зеленым крестом.

Но как она решилась? Ведь сколько мы себя помним, «третья сила» все готовилась к очередному с’езду. — Красное ядро создалось в многосемейной армии Вороновича.

Еще 18 ноября состоялся с’езд и не какой-нибудь, а губернский, Черноморский, и не где-нибудь, а в гостях у меньшевички грузинской, в Гаграх. Тайком, чтоб не узнали англичане. Курортная благодать располагала к любвеобилию и с’езд натрудил необыкновенную резолюцию.

«Мы, говорят, вступили в борьбу с реакцией, как самостоятельная третья сила — демократическая».

«Мы, говорят, не сложим оружия до полной победы демократии… Чтобы придать борьбе общероссийское значение».

И постановили они выбрать Комитет освобождения Черноморья, который соберет чрезвычайный с’езд, а тот уже узаконит Черноморскую республику; постановили договориться с Кубанью о вхождении Черноморья в ее состав, как автономной единицы, но при условии разрыва Кубани с Деникиным.

На этот с’езд приглашены были два редкостных члена сибирского учредительного собрания, которых Колчак беззастенчиво отшлепал и которым он же перо вставил. Речь идет в первую голову о Филипповском, бывшем председателе Самарского правительства. Так вот этого самого Филипповского с’езд избрал председателем комитета, а Вороновича — его товарищем и командующим крестьянского ополчения всей губернии, от грузинской границы до самого Новороссийска.

Воронович приступил к организации армии. В основу положил проект народной милиции. Реформа дала «блестящие» результаты. В каждом районе провели делегатские с’езды, на них выбрали районные штабы крестьянского ополчения из трех человек каждый, и поручили этим штабам взять на учет всех боеспособных и все вооружение и снаряжение.

Выросла грозная армия у Вороновича — готов сокрушить, в порошок растереть врага. Но он великодушен. Он дает срок одуматься.

В декабре Комитет освобождения обратился с меморандумом (это нота такая, только уже не тонкая, а толстая)… Так «обратился к английской, французской и американской миссиям, прося их, во избежание могущего произойти кровопролития, предложить Деникину очистить всю Черноморскую губернию до Новороссийска исключительно». Комитет указывал, что «оставление без всякого внимания троекратного обращения к союзникам будет сочтено черноморским крестьянством за полную солидарность с политикой и методами управления Деникина».

Нота от равного к равному.

Ответа не последовало.

Что ж, придется драться. Но куда сунешься с многосемейной армией? С кем начинать? Ребят похрабрее нужно. А тут просятся безработные красноармейцы, скрывавшиеся в Грузии, зеленые, которым надоело любоваться розами и шататься неприкаянными. И Иванков туда же затесался, прячется под своей облезлой ермолкой, ухмыляется в свою скобелевскую бородку. Набрался отрядик человек в 300. Приехало подкрепление из Грузии: эс-эры, меньшевики, а с ними под шумок — и коммунисты: Афонин, Рязанский, и прочие, и прочие — не перечтешь. Кто — в комитет, к портфелям тянется, в креслах спешит место насидеть, а коммунисты — в строй, поближе к солдатам.

Грузинская меньшевичка невинная украдкой подкармливает свое незаконное детище, отпустила на приданое ему миллион рублей денег, 250 винтовок, 5 пулеметов и немного шинелей.

И вот, в последних числах января выступила «третья сила». Полезли зеленые в нейтральную зону. Грузинская меньшевичка стыдливо глазки прячет: «Я ничего не понимаю в этом: я же невинная девушка».

У зеленых 2000 бойцов. Из них вооружено тысяча: 300 — винтовками, 300 — берданами, 400 — охотничьими. Кроме этого — пять пулеметов. Кроме этого… (ах не щекочите, я же — девушка…) грузинский отряд… гм… сочинцев в 70 прекрасно вооруженных бойцов.

Силы белых в Сочинском округе — 52 отдельная бригада в 2500 штыков с восемью орудиями и тридцатью пулеметами. На границе же — лишь три батальона.

Главный штаб назначил выступление на 26 января. Но на беду оказалось непредвиденное ни одним пришедшим с гор крестьянином обстоятельство: представьте себе, в конце января — и глубокий снег в горах, — и решил главный штаб отложить бой еще на два дня, может, снег растает.

И ничего. В Сочи у берега покачивался на волнах пароходик «Осторожный», наводил на белых тоску. Словно гроб без мертвеца. Были на нем 18 офицеров, было много оружия, а теперь пусто: зеленые в Геленджике выгрузили.

Белые солдаты ерзают: терпения нет ждать. Воронович изучает тщательнейшим образом все возможности «за» и «против».

Долго думал Воронович, наконец решился: отдал исторический приказ: «В наступление» — и двинулись отряды… А в задних рядах красного отряда, где Иванков в ермолке ухмыляется, ребята, стервецы, оркестр губной сварганили, нарезывают в такт:

«Мальбрук в поход собрался,

Кругом большая тень»…

А он, величественно заложив руку за борт, стоял и думал…

И чорт его понес, то-есть не его понес, а он послал 3 роты в обход за 15 верст на Ермоловку. А горы там еще диче, еще выше, чем в районе Лысых гор; снегу там еще больше. И послал он Лихмана с телефоном, чтобы связь со всеми наступающими частями была, и чтоб через каждые пятнадцать минут донесения летели в его ставку. А Лихман, подлец, взял да заблудился. Воронович с графином воды бегает, вот-вот в обморок упадет. Но еще не падает, потому что боя же еще нет. Послал в Михельрипш конного — и он, и он не возвращается, где-то в сугроб провалился — да это же невозможно! А тут стрельба кое-где редкая: пук-пук, пах-пах… И пал поверженный Воронович «в растрепанных чувствах»… И вылили ему на голову графин воды, чтоб успокоился.

А в Михельрипше и в самом деле беда случилась. Были там, видно, и преданные Деникину, а может, в попыхах не поняли в чем дело — начали стрелять, одного убили, трех ранили. Ну, зачем эти жертвы? Ведь если бы эти белые знали, что в их тылу Молдовский мост займут шесть рот с пятью пулеметами во главе с Кощенко, да они бы сами преподнесли зеленым винтовки: «Сделайте милость, возьмите, не томите».

И Кощенко пошел не берегом в зарослях, не между гор, а через самый, что называется пуп, через непролазную, заваленную снегом гору Дзыхру! Прошел-таки: крестьяне у него опытные лазать по горам. И занял в тылу белых мост, а под мостом — речка «Бешеная», по-горски — Мзымта; не рискнет броситься через нее самый остервенелый офицер.

А тут батальоны белых растерялись, мечутся, не знают кому сдать оружие, а Воронович в лихорадке трясется: против него части тоже выступили. Крестьян набрело, вроде как бы, за оружием, а Воронович восторгается: «Какие расчудесные, исходят огнем, в бой рвутся!» Кабы он знал, что в Мягкой щели целая ярмарка собиралась, тоже будто за оружием, а оказалось… Получили оружие… «Больше ничего нема? Подбарахлить поблизости не предвидится? Чтоб без риску… Нет? Ну, прощевайте».

И бабы с ёдовом пришли: как бы за ночь не проголодались их мужья да сыны. Воронович, потрясенный боем, бессильно сидит у стола и недоумевающе спрашивает:

— Неужели вам не страшно?

А бабы бедовые, бывалые, кур-рорт-ные; каждая за пояс пару Вороновичей заткнет:

— А что нам бояться? Все-равно баб не бьют: помнут — и отпустят.

Воронович тает, восторгается, а белые уже сдались, из Адлера уже бежали в Сочи, а в Хосте их встретила рота Бляхина. Белые — пробивать себе путь из орудий: «Пусти, не держи — видишь? — без боя удираем!». Бросили орудия, налегке бежали в Сочи.

А Воронович рассыпал войска свои в цепь под речкой Мзымтой, ждет нападения белых из Адлера, пленных вместе с оружием сдал Веселовскому старосте, а староста — не дурак, оружие погрузил на подводы, и за войском вслед послал.

К вечеру вступили в Адлер, подсчитали трофеи: 4 орудия, 600 пленных, 12 пулеметов, 1000 винтовок. Потери у хостинцев — несколько убитых.

Воронович войску своему крестьянскому дивится: «Да с такими орлами, хоть на Москву форсированным маршем дуй!» Продвинули штаб в Хосту. До Сочи верст пятнадцать. Белые — в узеньком коридоре, который тянется к самому Туапсе; бежать через горы — невозможно. Оружия на всех крестьян хватит. Ну, и забирай без боя, бей в хвост, под Туапсе, — все бросят белые. Бегут в чем родились.

Но его крестолюбивые воители в передней топчутся, ловят, когда выскочит этот прекрасный, как греческая богиня, Воронович; шапки перед ним ломают.

— В чем дело, солдатики?

А солдатики, так сказать, просятся, можно сказать, самую малость, как бы сказать, денька на три, понятное дело — отдохнуть, выспаться, отогреться: ноги без привычки отморозили…

Прослезился тут Воронович: «Боже мой, какая скромность, всего-навсего на три дня отдохнуть! Белье сменить: культурность! Ведь сколько страдали! Целый, можно сказать, день воевали до бессознания!»

И распустил он крестьян по домам на три дня. Зачем? — неизвестно. Сам командир крестьянский, Кощенко ушел.

И остались охранять его высокую особу, фронт держать, красные. А в Гаграх накопляются, в путь собираются коммунисты — красные командиры да солидные политические работники.

Отдыхают орлы у бабьих юбок. Ждут белые с нетерпением, пока орлы вновь соберутся и дунут их из Сочи.

А Комитет освобождения переехал в Адлер, занялся делами государственными, создает там городское управление. Это не беда, что городишка этот меньше деревни: для начала сойдет.

В Хосте — интендантское управление оружие раздает. Дела идут, командующий пишет.

Нападение на Холмскую.

Морозная, звездная ночь. Коченеют ноги. Нет терпения сидеть на лошади: промерзают ноги от железных стремян. Раздвигаются все шире горы, но не видно ничего зеленым: вокруг фантастично, жутко. В кустарнике чудится притаившийся враг, в шорохе леса — перебежки цепи, в треске сучьев — щелканье затворов. Боятся зеленые равнины: одичали в горах.

Бесконечно переходят ледяные речки; быстрая вода в них, тонкий лед на них, проламывается под ногами, звенит, как стекло. Сперва перевозили зеленых на санях — долго; потом сняли несколько бревен, служивших пешеходам мостиками, навалили их на сани; как под’ехали к речке — бревна перекинули — и мост без задержки пропускает отряд.

Верст пятнадцать отмахали, стали подходить к Холмской, а еще темно.

Усенко с Тихоном, как знающие местность, шли тропами в тыл. Они должны снять без выстрела посты и тихо подкрасться под покровом ночи у заборов к казарме, где расположено 400–500 кубанцев какой-то разбитой Буденновым части. У дверей казармы — пулеметы; по улицам — патрули.

Илья шел по дороге, в лоб. Его задача была — снять посты и ожидать сигнал.

Ночью подкрались к громадной станице. По обе стороны — черные глыбы. Тихо. Загадочно. Дома… заборы…

Впереди — разведка. С ней — проводник-казак, взятый в плен в лепрозории. Она должна подойти к посту с тылу, будто патруль. Командует ею Раздобара.

Главный отряд ждет. Жутко… Вокруг все открыто. Белые могли узнать, приготовить засаду. Пропустят в мешок — и засыплют роем пуль, — и все погибло, развалилась армия; никого не вытащишь на равнину…

Тявкнула одна, другая собака. Больно откликнулось эхо под сердцем у каждого. Тявкнула третья… Бьется какая-то в истерике… Это Раздобару обнаружили…

Проклятые собаки: весь край взбудоражили: «Поднимайтесь с постелей: злой враг подкрался!»…

Далеко-далеко чуть слышно растет лай. Это Усенко или Тихон… И их обнаружили. Не подберешься незаметно. Еще где-то растет лай… Все три отряда вошли в станицу.

Жутко зеленым: встретят, перекосят их из пулеметов… Но не жутко разведкам, пробравшимся в глубь станицы: опасную черту миновали — идут уверенно, трепещут от радости, как перед большим праздником.

Раздобара идет впереди своей разведки; на нем новая черкеска, на поясе — серебряный кинжал, на голове — шапка-кубанка, но без лент. Как цирковой жонглер, он приготовился к выходу, приоделся во все самое яркое, дорогое. Но еще не время — и Раздобара прячет свое убранство под буркой.

Часовой на улице… Идет к нему Раздобара с разведкой.

— Кто идет?

— Свои, свои… — Раздобара говорит спокойно, продолжает итти.

— Що пропуск? Стой!

— Погоди, подойду ближе — скажу. Не кричать же во все горло, чтобы вся улица узнала. Руки вверх… — и наставил в упор дуло револьвера. Тот задрожал от неожиданности, поднял руки вместе с винтовкой. Раздобара выхватил ее:

— Не бойся, не бойся, мы тоби ничого не зробимо. Веди до поста. Що пропуск?

— Надульник.

— Ну, вот, веди и, в случае чего, скажи: смена пришла.

Вошли во двор. Собака залаяла. Казак на нее цыкнул, она узнала голос, притихла, забилась в темноту. Раздобара заглянул в ласково светившееся окно хаты — в карты играют. Шмыгнул в черный чулан — и вырос на пороге комнаты с наганом в упор:

— Здоровеньки булы, хлопцы! В дурачка, або в носа играете? Руки вверх! Не бойся: свои. Зэлэны в гости пришли.

Влетела разведка — забрала винтовки. Усадили пленных в угол, на лежанку — сами у стола сели. Раздобара послал одного: «Иди зови наших», — а сам празднично уселся за столом, раскинул полы бурки и, играя рукояткой матово поблескивающего кинжала, начал расспрашивать о гарнизоне.

А Усенко с Тихоном, за несколько верст отсюда, шли с других окраин в центр станицы. Каждый снял посты. Весело шагали отряды посредине улиц: пропуска знают — бояться им нечего. Изредка слышались приглушенные команды. Впереди каждого отряда — пленные казаки, дорогу указывают, своими телами прикрывают от внезапного нападения белых.

Дошли до площади, остановились в темных переулках, связались между собой, послали разведчиков вокруг казармы.

Лают собаки. Выдают. Сошлись враги вплотную. Неравные силы: у одних много бойцов, у других много дерзости.

Пошел Тихон с группой бойцов. Обезоруживать гарнизон. Обезумели собаки, увязываются, провожают. Тревожно бьется сердце. Настал торжественно-жуткий момент…

Недалеко от входа в здание ходят взад и вперед два часовых. У самого входа — адская собачка, пулемет притаился. Около него — два пулеметчика лежат.

Волнуются часовые, волнуются пулеметчики. Собачий лай приблизился, остервенело раздается в зловещих переулках, вокруг. Что это значит? Неужели пришли эти невиданные, страшные, заросшие зеленые? Жутко, предсмертная дрожь охватывает. Не поднять ли всю казарму на ноги?.. А если нет опасности?.. Ведь никогда не приходили зеленые. Налетали банды в несколько человек на посты, а на весь гарнизон кто осмелится? Начни будить — засмеют хлопцы, скажут: примерещилось со страху. Но где патрули? Почему не показываются на площади? Почему ни одного сигнала об опасности?…

Жуткая ночь… Визжат собаки… Вокруг…

Идет патруль. К часовым.

— Кто идет?..

— Свои, свои… патруль.

— Что пропуск? Не подходи!..

Коченеют от ужаса ноги, руки. Идут, не останавливаются. Стрелять? Или свои?..

— Надульник — чего орешь?…

Подошли, тихо шепчутся… Кто-то рванулся… звякнула винтовка…

Пулеметчики обезумели в панике: «Зеленые!..». Выхватили по привычке замок из пулемета — и в казарму… Куда было стрелять? В своих часовых?..

Вбежали, — а там ужас пронесся по комнатам: «Зеленые!»… Вскакивают сонные казаки в белье; бегут к пирамидам с винтовками — и к окнам. А в двери вырос колючий, над головой — бомба…

— Ни с места! Вы окружены — сдавайся!

Пулеметчики — во двор; там тоже пулемет. Только из двери — а навстречу из темноты зловещее:

— Назад… Стрелять будем…

Топчутся перепуганные казаки. Толпятся в английских шинелях солдаты. Выбриты. Наедены. Где же зеленые, где бородатые, страшные? А они хозяйничают, сносят в кучу винтовки.

Усенко — добродушный, спокойный, точно на пирушку пришел, — распоряжается. Посылает команды с проводниками-пленными по хатам, обезоруживать остальных казаков, захватить офицеров.

Быстро рассеялся мрак, проснулась наряженная в снег станица. Удивленные, любопытные жители — старики, девки, бабы — сходятся толпами на площадь, а она уже запружена пленными казаками, зелеными, повозками, двуколками, запряженными, готовыми в дорогу. Конные зеленые по станице скачут, высматривают добычу.

Илья на окраине станицы недоумевает: совсем рассвело, а о Тихоне и Усенко никаких сведений. Зачем же сидеть в чужой станице, где сильный гарнизон? Ждать пока налетят белые, крошить начнут?

Повел цепь. Разведка — впереди, справа, слева. Идут, как слепые. Куда лезут? Не в мешок ли? Не напорятся ли на засаду?

Вправо, на высоком месте, вылетают из дворов галопом конные, сворачивают на улицу — только хвосты лошадей отлетают в сторону — и несутся вдаль… Целый отряд — тридцать… пятьдесят всадников… Что же это? Гарнизон не взят?

Зеленые загаяли, побежали толпами, стреляют. Поскакал вслед Раздобара. Развеваются за шапочкой красные, зеленые ленты, широко разлетелись черные полы бурки.

Кричат зеленые. Точно стадо быков через реку гонят. Командует Илья — тонет его голос в гуле других.

Вскочил он на лошадь — и поскакал вправо, к беленьким хатам, где скрылись казаки: «Не рассыпались ли в цепь, не перестреляют ли наше стадо?».

Никого. Прискакал обратно, повел цепь вперед. Навстречу скачет Раздобара. Кричит, рукой машет. Сияет, черноглазый мучитель девчат.

— На площадь, к школе! Там уже все сделано! Казаки ускакали!

Пришли. Масса зеленых. Толпы народа. Пробрался Илья к Усенко — оба радостные, близкие, как братья. Илья просит проводника к станции — дорогу, мост какой-нибудь взорвать, утолить мечту. Подвернулся и Тихон. Условились, что Илья идет на полустанок, вправо, а Тихон — к станции Линейной, влево. Подобрали себе отряды — разошлись.

Хозяйничают зеленые в Холмской. Влево, в семи верстах, — Ахтырская; вправо, несколько дальше, — Ильская. Обе — с сильными гарнизонами. До Екатеринодара — час-полтора езды поездом. Рассыпались по станице группы зеленых из пятой. Одними руководит Иосиф — они ищут врагов революции. Другими — начхоз, по части выгрузки. Горчаков посты рассылает, разведчиков. Усенко — на площади.

Пришел отряд к полустанку. Разослал Илья зеленых: одних лом железнодорожный искать, других — топор, третьих — пилу, четвертых — шпалы. Ничего нет поблизости. Послал партию на мост, неподалеку от мельницы, где уже шла оживленная выгрузка муки; поручил достать бревен, какой-нибудь лом — разобрать на мосту рельсы или завалить его.

В здании полустанка захватили офицера с чемоданом. К поезду? Или бежал из гарнизона? Круто говорит по-украински, дураком прикидывается. Без погон, в черкеске. Открыли чемодан — погоны спрятаны. Скомандовали: «руки вверх». Наган отобрали, самого в кусты отвели.

Глухо донесся гудок паровоза. Выскочили зеленые к рельсам — и спрятались за кусты:

— Поезд несется! Пассажирский! Из Екатеринодара!

— Заметались зеленые: одни — в цепь, другие пилят телеграфный столб, третьи закружились: бревна ищут под ногами.

Илья — к железнодорожнику:

— С красным флагом, остановите поезд!

Вышел начальник полустанка, машет красным флажком.

С грохотом, с ревом несется осатанелый поезд. Кого он везет? Почему предпочитает раскрошиться в месиво трупов и обломков, но не сдается?

Обезумели зеленые, обезумел Илья, вздернул поводья лошади — заплясала она перед цепью.

— Огонь!..

Затрещали выстрелы, загрохотал пулемет, тучей полетели пули в вагоны поезда — не зацепили Илью, даже — нечаянно. А с пулеметом — Кубрак.

Пронесся поезд. Какие жертвы, кого увез? Может-быть, самого Деникина? Метко стреляли зеленые, под окна строчили: знают, что пассажиры — дамы, генералы, сановники — на полу валялись.

И на мосту его обстреляли — проскочил. Задержат ли на станции Линейной?.. Пропустят — и узнают везде белые, что в Холмской — зеленые.

Оставил Илья цепь, ускакал в центр станицы. А там — большой праздник. Море людей на площади: все жители высыпали подивиться на зеленых; дивчины в новом гуляют; пестрят голубые, малиновые, сиреневые платья, платки. Скачет опьяневший от счастья Раздобара. А солнце над всеми сияет, по-весеннему греет.

По станице ездят от двора к двору зеленые с подводами, как попы с побором. Им выносят из хат пироги, куски сала, хлеб, яйца. Кроме этого, жители готовят всем пятистам зеленым горячие домашние обеды. Когда это бывало? Горячие! Домашние! Обеды!

Затесался Илья в гущу людскую, поднял руку, закричал, чтоб слышала вся площадь, — и опьянел от возбуждения, от тысяч устремленных на него взоров. Дергал поводья. Лошадь гарцевала под ним, налезала на людей, дышала на них жаром, обрызгивала пеной. А он, высоко над толпой, метал искры из глаз, бросал металлические новые слова. Он забыл о своей тактике — не оттягивать пока на себя больших сил белых, чтобы успеть укрепиться, захватить прочно горы, — он говорил открыто о близком разгроме белых, о том, что для них уже приготовлена мышеловка, что Красная армия не только на фронте, Красная армия и в горах Кавказа. Не выбьют ее белые, не осилят, ибо эта армия срослась с населением. Гнать белогвардейщину общими усилиями в Черное море!..

Не помнил он, как кончил речь, когда кончил, как аплодировали, что кричали кубанские казаки-старики.

Хорошо принимают зеленых кубанцы, однако не пошли к ним пленные: каждому охота домой попасть. Распустили их зеленые, даже не раздели.

Много вывезли в горы из Холмской трофей: массу винтовок, два пулемета без замков, полвагона муки, пару саней кожи, пару тюков мануфактуры, воз надаренных продуктов для больных: пусть побалуются сальцем, яичками, пирожками. Денег в казначействе тысяч двести взяли.

Пора и уходить. Вечереет. Местные зеленые теряются: нервы расшалились. Слухи тревожные носятся: конница казаков засела в самой Холмской, ждет темноты, чтобы наскочить врасплох; из Ильской идет конная дивизия, вот-вот нагрянет; в Ахтырской колокольным звоном собирают кого-то, что-то затевают. Вокруг — открыто, вокруг — сильный враг. А Илья приказывает оставаться на ночлег. Зачем? Чтоб окружили, вырезали? Почему в Геленджике не хотел оставаться, когда зеленые настаивали?

Волнуются местные зеленые. А Илья по-своему рассуждал: «В Ахтырскую уже итти нельзя: белые там наготове. В Эриванскую — далеко. На снегу спать — не дело. Зеленые измучены — нужно беречь их силы. А здесь какая опасность ночевать? — никакой. Ночью белые не посмеют нападать: знают, что зеленым ночь — подруга. А посмеют — кусты под боком, уйти нетрудно. Преследовать же тем более не решатся белые: ведь 500 зеленых, в горах, это — целая дивизия. Зато сколько шуму будет, если переночевать: железная дорога замерла. Паника — по всему краю. На фронте слухи зловещие поползут».

— Оставаться!

А местным невтерпеж стало — самовольно уходят. Видит Илья — разложение опять начинается, стянул все части на окраину станицы, на громадную поляну — только разведка по сторонам охраняет, — хочет убедить их остаться, выстраивает, а местные толпами несутся вдаль, подошвами «апостолов» светят.

И начался безобразный, позорный, митинг. Тут уже во что бы то ни стало нужно было хоть кучке остаться ночевать, чтоб не опозорить в глазах белых все зеленое движение, чтоб белые не расхрабрились и не полезли в горы добивать разложившихся зеленых. Какой стыд: сегодня перед тысячами кубанских казаков Илья бросал гордые слова, орлиным взором окидывал их сверху, а теперь… банда, трусливое стадо…

Илью поддерживают все командиры, весь конный отряд, в этом отряде, не шутите, уже растаяли родимые бандиты, в нем 25 сабель; поддерживает, разумеется, особый отряд Иосифа: все 200 пленных, уже привыкших считать себя зелеными, остаются; вся пятая не робеет: она месяцами жила под Новороссийском. А местные? Сгоняют их кавалеристы, а они загалдят, замахают руками — и опять понеслись назад.

Иосиф ругает, стыдит их; он, хоть и картавит, а сгоряча так чеканит, так рубит, что хоть на сцену выталкивай.

Рассыпались зеленые по громадной поляне. Темнеть начинает. Никого в станице. Только на окраине кучка «особистов» охраняет 5 пленных офицеров и местного попа.

Хлопнуло за станицей, прилетел, кувыркаясь, огурец, шлепнулся о землю. Из бомбомета стреляют, соломенный броневик пришел. Выпустил несколько огурцов; поскакали конные во главе с Раздобарой, человек пять, — и испугался броневик, укатил, пятясь назад, на Екатеринодар.

А местные совсем растерялись:

— Броневик! Из орудий стреляют!. — и еще решительней махнули домой.

Скачет Илья по поляне, гоняет местных, хохочет, издевается:

— Огурцов испугались! Ха! Ха! Ха! Трусы! К бабам под юбки! Скорей улепетывай: белые гонятся! Дезертиры!

Увидел Иосифа, подскакал:

— Плюнь ты на них. Они только мешать нам будут. Вернись; нужно подсчитать оставшихся, и закричал по поляне:

— Строить-ся!..

Выстроились — двести пятьдесят. Местных — несколько человек. Вот оно ядро. Вот с кем гулять по Кубани придется. Маловато: гарнизоны везде сильные. Беречь нужно это ядро: разобьют его — и развалится все движение.

Снова поскакали конные в разведку по станице, снова нужно ее занимать. Прошли на окраину, расположились, окружились постами.

Притаилась ночь. Приходят степенные старики, просят. Илье неудобно, что они ждут от него милости. Просят отпустить попа, ручаются за него.

— Не можем: он в церкви агитацией занимается, злоупотребляет своим положением.

Долго просили старики, без шапок стояли на снегу. Не выдержал Илья, вызвал попа:

— Если повторится — на куски изрежем.

Радостно окружили старики попа, пошли с ним, чудесно спасшимся от смерти, горелочкой отпраздновать освобождение.

Пришли учителя. Просят вернуть их жалованье. Илья, не дослушав их, приказал отдать полностью.

Пришли старики:

— В казначействе сиротские деньги были.

Насторожился Илья: этак нигде ни копейки не достанешь, а он хочет на жалованье зеленым денег собрать: по Кубани ведь ходят — нужно, чтоб корректно держались, не грабили. Начал расспрашивать подробно, недоверчиво, наконец, уступил, выдал, но не полностью:

— Остальные власть пусть заплатит. Ведь в казначействе деньги взяли, не в частном банке.

Разведка доносит, что отряд казаков в станице ночует.

— Ну и пусть себе ночует. Побоятся нарваться: знают, что мы настороже.

Братва подобралась хорошая. Спокойно расположилась по хатам спать, верит в свои посты.

Бегство местных.

А трусы — их сама природа жестоко карала за их малодушие, — они бежали всю ночь, вторую ночь уже не спали. На пути были бесчисленные петли ледяных речек с хрупким тонким льдом. Бревна были сняты прошедшим на Холмскую отрядом зеленых, и трусам в постолах пришлось бежать через эти речки вброд. Ночью было морозно, как и накануне, ноги промокли, онучи обвисали ледяными сосульками. Промерзли, измучились, обморозили себе ноги. Останавливаться на отдых нельзя: совсем закоченеют — и бежали, оплеванные, торопились до хат, а до хат, хотя бы до Папайки, тридцать пять верст. Но кому — в Папайку, а кому и дальше. Каждый к родному теплому корыту несется.

Прибежали в свои хаты мокрые, будто их выкупали; одежда в сосульках; глаза от усталости горят. Бабы сперепугу не знают чем помочь кормильцам, спрашивают, раздевают, на печь их засовывают отогреться, а «герои» слова не могут выговорить.

Бежали и лысогорцы. На утро опомнились. Докладывают остававшимся, благоразумным, что в Холмской — полная измена произошла: они голосовали за то, чтобы уходить, а Илья не послушался и с пленными остался. Го-ло-со-ва-ли! Будто их согласие спрашивали, будто этот безобразнейший, позорный митинг в стане врага по уставу полевой службы полагается!.. Потом они рассказывали, что Илья напился пьяный, стянул где-то кусок материи и скакал по станице, а за ним бежали с плачем женщины и кричали на всю улицу: «Отдай, подлец, отдай награбленное». И еще рассказывали, что Илья пьяный выскочил на лошади на площадь, размахивал бутылкой водки и горланил, что всех… Стоит ли перечислять все то гнусное, предательское, что распространялось на Лысых горах, ползло по ущельям в другие группы, дошло и до Пашета, поражая его красочностью описаний.

Глубоко возненавидели лысогорцы Илью, как злейшего врага, который издевается над ними, обзывает дезертирами и обещает перестрелять. Они полтора года гордились, а он их ниже всех ставит.

И полезли делегаты в другие группы с докладами о преступлениях Ильи, с предложениями отколоться от него и выбрать свой реввоенсовет.

На другой день в Холмской.

Зеленые, оставшиеся в Холмской, выспались в теплых хатах, игнорируя панические слухи, приносимые казаками о том, что белые войска их обходят и что в станице ночует отряд конницы белых.

Пришло утро, поднялось солнце, а они не торопятся. Дождались, пока хозяюшки накормили их варениками, пышками со сметаной, маслом. Сбылось пророчество Ильи: от’едаются зеленые, сил набираются для больших боев.

Тихон с несколькими родимыми ускакал под Ильскую в разведку. Отряд Усенко — на базаре. Проехал Илья туда — торговка жалуется: зеленый взял пачку папирос, не заплатил. Усенко вырос около. Вдвоем с Ильей разыграли комедию, приказали обезоружить виновного, чтобы за станицей расстрелять. Напугали зеленого, испугалась и торговка, сама стала просить о его помиловании — уступили ей. Пусть разносит молву, что у зеленых суровая дисциплина. А они и не думали разменивать бойца на пачку папирос.

Собираются уходить на Папайку: боятся, как бы родимые дезертиры не растащили их трофеи. Да и работа предстоит там большая: нужно собрать, обломать местных зеленых. Да и не только местные нуждаются в обработке — все зеленые распущены, не годны для серьезного боя. Нужно поскорей создать реввоенсовет: трудно без его поддержки, трудно без центра.

Но Тихона все нет. Усенко чего-то замешкался. Илья поскакал к его отряду, смотрит — лошади у заборов на привязи, «газеты читают», а родимых не видно.

Вошел в хату — собираются родимые, по последней нагружаются, допивают. Увидал его Усенко — зовет:

— Илья, иди выпей.

Тот добродушно торопит:

— Скорей, скорей, нельзя пить, я не пью. Давно ждут товарищи, — а сам хорошо знает: отказался выпить, значит не друг ты, а враг. Пристает к Илье Усанко, уверяет, что стоит только ему выпить одну рюмочку — и вмиг соберутся родимые.

Выпил Илья — скривился: не привык он к водке. А Усенко торопит всех выходить, угождает Илье, предлагает ему посмотреть коня, которого он для него отобрал.

Вышли. Подошли к дикому рыжему донцу, недружелюбно поглядывавшему на чужих людей. Усенко берет Илью за рукав:

— Нравится? А ну, сидай… Да ты вскакиваешь, как казак.

Проскакал Илья. Вернулся. Бешеный конь, вихрем несет, удила рвет.

— Хорош? Ну, бери его себе.

А Илья с лошади просит:

— Товарищ Усенко, торопите своих… А это что за баба пьяная в седле? Уберите ее: стыдно.

— Мужняя жена. Куда ее теперь? Оставить — зашомполуют белые, пусть уж едет с нами.

— Так чего же она напилась? Разложение вносит.

— Ничего, Илья, мы ее сейчас протрезвим. Ты езжай.

А она пьяно улыбается, качается в седле, засунув короткие толстые ноги в ремни выше стремян.

Ускакал Илья к зеленым. Балуются они, балагурят, смех раздается. Прискакали весело и лихо родимые с зловещим, особенным для конников шумом, точно стая птиц пронеслась.

Пошли. Позади — подвода. Снова бабы, старики выносят куски сала, белые хлебы, пироги.

Вышли на громадную поляну, свидетеля трусости местных. Вспоминают вчерашнее, хохочут, нехорошо обзывают местных. Чувствует Илья — растет он в глазах зеленых: что ни спор — все он прав оказывается.

Прошли в лесок. В стороне выстрелы. Встревожились зеленые. Стихло… Из кустов выходят «особисты» с одеждой офицеров.

И Крылов там был. Иосиф хотел испытать его, предложил ему стрелять в них. Тот отказался: «Не могу, говорит; вы понимаете? Вчера был в их среде, а сегодня расстреливать, будто сам далеко ушел. Я лучше в бою докажу преданность революции». Понял его Иосиф, поняли «особисты» — и уступили ему.

Весело возвращались зеленые в Папайку: баловались, гонялись друг за другом, играли в снежки. Перемешались, сроднились с ними пленные солдаты. Казалось, все уже забыли об их прошлом.

Полтора дня сидели в Холмской, на полтора дня прекращалось движение по главной железнодорожной линии. Не посмели белые беспокоить страшных зеленых, безропотно ждали, пока сами уйдут.

Это было 29–30 января. В это время, в Екатеринодаре заседал бурный Верховный круг Дона, Кубани и Терека, 29-го января Деникин выступал там с декларацией примирения с казачеством. Был переполох!

Левое крыло Кубанской рады возгорелось желанием: видеть зеленых, договориться с ними! Страшно итти на поклон к красным, так не лучше ли пойти к зеленым и под их флагом встретить красных.

И полезли их смелые ходоки в горы.

В Папайке.

Пришли зеленые в Папайку, спрятавшуюся в узком глубоком ущелье, набились во все хаты. Тесно. Крестьяне предлагают: церковь пустая, в ней человек сорок поместить можно. Илья подозрительно относится к предложению: как бы не спровоцировали. А они уверяют, что никому она не нужна, что она уже разорена, что это даже и не церковь, а сарай.

— Но алтарь, престол есть?

— А бис их знае. Може и е.

С’ездил, посмотрел — иконы, подсвечники, престол… Категорически запретил занимать: еще наживешь неприятностей.

Туговато приходится крестьянам, но они довольны: от зеленых им перепадает: то подкормят, то муки отпустят, то даже лошадь выдадут. Зеленые живут здорово: жалованье получили и едят хорошо. Мяса мало, так послали Романа-рыжего с группой зеленых на побережье закупить целый гурт быков. Дали им тысяч сто денег. Роман, это тот самый, который помогал Илье печать делать. Втерся таки в доверие.

Вот только на Лысые горы больным не удалось муки доставить; послали на вьюках; пока дошли по сугробам — сами все поели, целую неделю семь верст лезли. А пешком на гору много ли перешлешь? Илья случаю рад — хочет измором лысогорцев взять, — сообщил туда, чтоб все больные, кто может, спускались в Папайку.

Потянулись больные. Потянулись выздоравливающие, которыми усеян был весь тяжкий путь отступления от Сахарной головки до Абрау и обратно — до Лысых гор. Растет ядро армии.

А здесь для больных оборудовали две-три хаты, шьют белье с запасом, чтобы и для выздоровевших хватило, и в лазарете осталось. Много мануфактуры еще на Лысых горах — растает, но не изводить же солдат из-за этого тряпья, чтоб еще на плечах его таскать?

У Ильи забот на дни и ночи. Рассылает ходоков во все отряды, пишет всем длинные письма, советы дает, пока не организован еще реввоенсовет. Пишет лысогорцам, грозит жестокой расправой, грозит судом Красной армии — не сдаются «герои».

Напротив. Они сами грозят. Убить его.

Пришел из Новороссийска Моисей. Он работал в подполье. Второй комитет провален. Погиб Ваня, погибли другие. Ему удалось спастись.

Вызвал Илью на воздух: поговорить наедине нужно. Прошли за хату, присели на кряж сваленного дерева. Рассказывает. Илья слушает и задумчиво смотрит вдаль.

Проходя через Лысые горы, он слышал много ужасного об Илье; рассказал все это ему: не верит, знает, что Илья — коммунист, стоит во главе движения. Говорят, что он — грабитель, пьяница, изменник делу революции, который опирается на пленных.

Потом, снизив голос, сообщил:

— Они посылали ходоков во вторую и первую группу, предлагали отколоться от твоей организации, выбрать свой реввоенсовет. Да над ними посмеялись там, потому что ты, говорят роздал им много добра… Затем… Меня просили передать тебе, чтобы ты был осторожен; они замышляют убить тебя, кого-то подослали.

Илья вдруг напрягся, сжал кулаки и твердо начал чеканить:

— Осторожным я быть не могу, я буду итти напролом. Не успокоюсь, пока не загоню их в строй. Они уже пытались прикончить меня в лепрозории. Тогда у них сорвалось, а теперь — поздно: никого против меня уже не восстановят. В наших руках все: оружие, деньги, продовольствие, сила. А силу уважают. На побережье ничего нет; скоро поедят последние запасы и поневоле пойдут к нам. В налет теперь не пойдешь: вокруг своя территория. Нужно поскорей организовать реввоенсовет. Пашет болен — возьмись ты. Я напишу письма по отрядам, вызову делегатов на конференцию, а ты проведи. Я не буду там, я пойду опять на Кубань, но ты старайся, чтоб они не выбрали шкурника. Проведи в реввоенсовет себя председателем, чтобы партийное руководство было, меня — командующим, Пашет у меня помощником будет. Но меня ни в коем случае не отрывай от армии. Так вот: еще недельку тебе сроку, и чтоб реввоенсовет испек, и тогда дуй именем реввоенсовета, гони всех дезертиров в строй. Коммунистов у нас, имей в виду, — четыре: ты, я, Пашет и Иосиф. Ясно?.. Теперь вот что: нам нужно песню, свою, зеленую, чтоб память потомкам осталась. Знаешь, есть фраза хорошая:

«И сказок про вас не расскажут,

и песен про вас не споют».

— А зеленые заслужили, чтобы про них песни пели, да и самим интересно из своей жизни петь, чтоб за душу хватало. Я бы попробовал, да мне некогда. И не умею плести рифмы. Ты не возьмешься? Тут только постараться. Знаешь? Опиши, главное, костры в ущельях, потом норд-ост прихвати, потом сравни с волчьей жизнью, о болезнях поярче, о страшных лишениях и бодрости. Конечно, подчеркни, что зеленые — коммунисты. Понятно? Возьмись. Нужно. Ребята поют разную дребедень, а это дух поднимет.

— Попробую. Мне приходилось.

Разошлись. Илья — по своим делам. Ему нужно изучить дневники расстрелянных офицеров, чтоб разобраться в положения на фронте. Газет нет, слухи доносится нелепые, противоречивые.

Моисей засел песню сочинять. Несколько раз подавал Илье, тот вносил поправки, снова давал на переработку. На утро следующего дня песня была готова. Ее отпечатали на машинках в большом количестве экземпляров и роздали зеленым разучивать.

Приходят ходоки из разных отрядов побережья. Отовсюду просят приказаний, а Илья всем пишет, что он не уполномочен приказывать, что нужно поскорей посылать делегатов на конференцию в Пшаду и выбрать реввоенсовет армии; что он сейчас может лишь давать советы, но просит в интересах революции точно выполнять их. Он дает им общие задачи и предоставляет широкую инициативу: такова его тактика. Он разрешал и следил, чтоб машина работала хорошо. Где не ладилось — приказывал.

Пашет передает, что связался с Петренко. После августовского разгрома зеленого движения, тот скрывался на Кубани. Его разыскали пшадцы и сообщили, что пора наступила. Теперь он стал во главе своих непобедимых и повел их в сторону Туапсе, очищать побережье.

Пишет Илья первой группе, пишет и второй, чтобы они сходили на Кубань, в район Эриванской — Шапсугской — Крымской, а он уйдет вправо; дело наклевывается.

Порывистый стал Илья, сворачивает сигары из листового табака и курит одну за другой, успокаивает себя.

А Иосиф напоминает ему:

— Сходи в лазарет, покажись больным.

— Зачем? Разве без меня не управятся?

— Покажись, говорю, пусть видят, что заботишься.

Пошел Илья вместе с ним. Санитары, фельдшера, сестры поднимаются, стараются угодить, докладывают. А Илья их расспрашивает о больных. Расспрашивает и самих больных, кое-кого узнает, подбадривает. Они улыбаются: рады вниманию, заботливости о них, интересуются им самим, таким простым и недоступным, о котором они много слышали, но которого совсем мало знали.

Марш красно-зеленых.

А вечерами, когда начнут раздаваться песни по ущелью, он садится на своего рыжего дикаря и скачет вдаль. Об’едет хаты, в каждую заглянет, послушает пение, и возвращается шагом, понукая дикого коня, десяток раз перебродит ледяную речку, журчащую, матово-поблескивающую голубым светом.

Приедет — не спится. В хате — битком солдат. А мысли толпой осаждают, поджигают мозг. Выйдет на легкий морозец, и начнет бродить одиноко.

А зеленые веселятся, как никогда, нигде не веселились: из хат вырываются бодрые звуки песен, гармоник; глухой топот плясок, хлопанье в ладоши, крики одобрения, смех.

И полились впервые в диких торах порывистые, захватывающие звуки зеленой марсельезы:

«Пламя красных костров к небу вьется,

Ветры буйные в дебрях ревут,

Мерный из лесу шаг раздается —

То зеленоармейцы идут»…

Он трепетно замер, задышал часто, подкатило к горлу… Запылала голова, лицо — и вихрем закружились мысли… «Жили… у костров зимой»…

А зеленые, сами потрясенные воспоминаниями, уже тише, задумчиво продолжают:

«Тяжкий путь — снеговыми горами.

Чрез ущелья, сквозь холод и мрак,

Путь, кольцом окруженный врагами,

Но коварный не сломит нас враг».

И вспоминают бойцы пятой кошмары Абрау и Гузовой горы, когда вокруг лазали облавы, когда среди них гнездились провокаторы и вырывали их вождей, жертву за жертвой. Но не падали они духом — боролись, побеждали.

И раздались призывно-боевые звуки припева:

«Кто верой горячей согретый

В правду кровью добытых свобод,

В смертный бой мы пойдем за Советы —

Вперед, красно-зеленые, вперед!»

За Советы! Знамя развернуто!..

А зеленые начинают сначала; перекатилась песня из хаты в хату, взбудоражила всех: «Наша, родная песня!»

«В глубине диких мрачных ущелий.

Там, где бродят лишь стаи волков,

Там зеленоармейцы засели,

Там ютятся землянки бойцов»…

И вспоминают сырые ущелья, эти проклятые землянки с жердями, настланными над лужами воды. Как они могли перенести это? Откуда взялись у них силы? Почему не сломлен был их дух?..

И снова тише, задумчиво об’ясняют:

«Тяжело голодать и томиться,

И нести от болезней урон,

Но еще тяжелее смириться

И к кадетам итти на поклон»…

Тяжело было, адски-тяжело было! Как вспомнят — рыдания рвутся наружу: эпидемии, а они в грязи землянок… Голод! Гнилую картошку зимой выкапывали — и сырой поедали! Дичкой питались!.. Но вынесли зеленые испытания, не сдались!..

И снова воинственный припев:

«В смертный бой… За Советы… вперед!»

Но песня еще не кончена: страдания в прошлом, впереди — победа, ликование, слава!..

«Кто не сносит буржуйского гнета,

Кто не мирится с долей раба,

К нам идите за ротою рота,

Наш победный призыв есть борьба!»

Зовут зеленые: «К победе! К борьбе!»

И наконец, открыто бросают врагу:

«Мы, зеленые, те ж коммунары,

Молот, бьющий по тылу врага!

Раздавайтесь, гремите удары,

Чтоб оковы разбить навсегда!»

Горят глаза зеленых, пылают лица, голоса рвут воздух — и кончают припевом:

«В смертный бой… За Советы… вперед!»…

Справляют праздник боевой, готовятся к лихим кровавым схваткам — так гуляй же, вольница! Шире горы: зеленые веселятся!

А седые дряхлые горы столпились; наклонившись прислушались и эхом вторили раскатисто и невпопад… и по морщинам их стекали слезы, в ручейки сбегались и журчали стаей птенчиков, перелетая через камешки. Луна голубым светом успокаивающе ласкала ущелье…

Очнулся Илья, пошел дальше. Вокруг в ласково-мигающих огоньками хатах — песни, пляски, гармоники, хохот.

И снова потрясенный замер он, о родине вспомнил. Запел кто-то, словно глубоко вздохнул:

«По Дону гуляет»…

И еще тоскливее, еще громче, больнее вздохнул:

«По Дону гуляет!»…

И подхватили зеленые хором, залились игриво с щемящей тоской:

«По Дону гуляет казак молодой!»

Вспомнил он родину, покинутую год назад… Не год, четыре года, как скитается по фронтам! Восемнадцатилетним юношей пошел встречать революцию, в боях вырос, возмужал. Что с его семьей? Оставил ли ее в покое этот изверг, Рыжик? Не замучил ли мать, сестер? Не убил ли черноглазого мальчика-брата?

Но какая скорбь в этих новых славах:

«О чем, дева, плачешь?»…

И вздохнули седые плачущие горы… Надрывающе тоскливо вырвалось:

«О чем, дева, плачешь?»

И хором участливо спросили покинутую кем-то жестоким:

«О чем, дева, плачешь,

О чем слезы льешь?»

Идет Илья, поникший, потрясенный. Ведь он не виновен в жестокости: революция требует!. Где эта Маринка? Жива ли? Может-быть, ждет, верит, что вернется он к ней. А он вырос, он мечтает о победе, торжестве революции, о славе…

Стихают песни, часовые в темноте окликают: «Кто идет?» Сторожат. Конные скачут в разведку. Враг близок. Забываться нельзя.

Кравченко в тюрьме.

Снова избили, снова заковали и бросили в одиночку Кравченко, этого молодого Мефистофеля. Он задумал освободить из тюрьмы пятьсот заключенных, освободить одному, изнутри, когда ее стерегли полтораста добровольцев.

В мае он приехал из Владикавказа, где отстал от красных, будучи тяжело больным. В прошлом — он подпрапорщик. В Новороссийске связался с подпольем через Чухно и вскоре был арестован в числе пяти товарищей. Кто-то предал их. Белые зверски избили их, трое умерли от ран, а Кравченко с товарищем пролежал в тюремной больнице больше пяти месяцев, пока не выздоровел от побоев. Приговорили его к расстрелу, но по случаю успехов Добрармии, белые в присутствии иностранных представителей об’явили заключенным о смягчении участи, и Кравченко осчастливили двенадцатью годами каторги. После амнистии попрежнему каждую ночь вытаскивали добровольцы из камер воющих, упирающихся или вяло обвисших смертников, по нескольку человек, — и уводили расстреливать. Понял Кравченко, что милость непрочная, дойдет и до него очередь. Начал готовиться.

Связался с подпольем через Чухно, просил обсудить его план под строжайшим секретом, разрешить ему действовать и помочь, если понадобится. Чухно перестарался и ни Воловину, ни всей его гоп-компании — ни слова. А Воловин, можно вас порадовать, уже на свободе, ходит по улицам с веревкой на шее и к прохожим пристает:

— Самая настоящая. Это меня к смертней казни приговорили, а потом помиловали и выпустили.

Так вот, Чухно кое с кем посоветовался, договорился с командиром группы зеленых, стоявшей под Абрау, и от имени комитета разрешил. Кравченко тем временем завербовал двух надзирателей Варда и Сидорова. Разрешили ему, как осужденному и слесарю, работать в мастерской, и он принялся вытачивать по слепкам ключи для тюремных замков. А замков этих на каждой двери было два: внутренний, и наружный висячий.

Под первое февраля было готово 25 ключей. Можно было приступать.

А контр-разведка все-таки об этом знала. Дня за три пришла в группу под Абрау ватага «подпольников». Группа зеленых состояла частью из отставших бойцов пятой, а главным образом из местных и потому бездействовала. Но «подпольникам» нужны были связи, нужно было узнать о большом движении, разросшемся на побережье Черноморья. В группе был и бродило бородатое, проводник Узленко, отставший от пятой после Гузовского боя, когда он заболел и его унесли сюда на носилках. «Подпольники» предложили ему сделать доклад о положении зеленых, потом сами начали говорить. Оказывается, они привели с собой для зеленых целую свору высокого начальства, начиная от главнокомандующего для всего Черноморья. Говорили они, что выкупили за крупную сумму Воловина, скоро Зелимхана выкупят (сидит же, сердешный, весь опух от истомления), скоро и всю тюрьму освободят.

Узленко охотно провел с ними беседу, на все их вопросы дал успокоительные ответы. А через три дня к нему попал документ контр-разведки, в котором она отдавала распоряжения своим органам и перечисляла факты, изложенные им, видимо, не подозревая, что он их развлекал сказками.

В назначенный день освобождения тюрьмы Кравченко обходил камеры. Ему, как работавшему в слесарной, позволялось это. Подошел и к одиночке смертника-зеленого:

— Не трусь: ночью всю тюрьму освобожу.

Не успел уйти, как прибежал к нему перепуганный надзиратель Сидоров и сообщает:

— Как только ты ушел, сейчас же этот смертник подозвал меня и требует к себе начальника тюрьмы. Я спрашиваю: «Зачем?» — «Не твое дело», — говорит.

Ушел Сидоров. Работает Кравченко в слесарной и ждет мученической смерти… Вдруг… что-то смяло его, скрутило, повалились на него тяжелые удары… Связали, пинками погнали. А он, сатана, побагровевшими глазами озирается, примечает — старший надзиратель Епишкин старается и еще пара других. Пока догнали его до кабинета начальника, избили, искровянили всего.

Вошел начальник. Надзиратели во главе с Епишкиным продемонстрировали свою преданность: снова начали избивать. А сатана выпрямился, громадный, все перед ним жалкие, — и бросил начальнику:

— Что вы от меня хотите?..

— Ты хотел освободить тюрьму…

— Откуда вы взяли?

— Вызвать смертника! — приказал начальник.

Ввели. Всклокоченный, осунувшийся, у переносицы — опухоли. Противен.

Начальник тюрьмы — к нему:

— Говорил тебе что Брусалевский?

Тот поднял слезящиеся воспаленные глаза на Кравченко-Брусалевекого, сжался от его бешеного взгляда и нерешительно, просяще проговорил:

— Ты же хотел освободить тюрьму…

Кравченко плюнул ему в лицо, надзиратель Епишкин ударом кулака охладил сатану, а он, будто не к нему это относится, — крикнул начальнику:

— Он хочет своей ложью купить себе жизнь!

Начальник — к Сидорову:

— Вы были там? Слышали? Говорил Брусалевский?

Сидоров под козырек взял, вытянулся, каблуками лихо щелкнул:

— Никак нет, господин начальник, ничего не говорил, не подходил!

Смертник поник головой. Начальник брезгливо приказал:

— Отведите его!.. Выходите все! Брусалевский останься!

Вышли. Начальник, сурово вызывая на откровенность, проговорил:

— Ты хотел освободить тюрьму?

Сатана кровью налитыми страшными глазами впился в него:

— Да! Хотел!

Не выдержал его взгляда начальник — потупился. Но вдруг встряхнулся:

— Ты думаешь — я не знаю, кто ты такой? Ты не Брусалевский. Ты — коммунист. Ты — Кравченко… — и прошептал, пристально глядя в глаза:

— Но я не хочу тебя губить… я буду кричать, чтобы тебя заковали в кандалы…

Так и сделали. Заковали — и бросили в одиночку.

Предателя-смертника на другой день расстреляли. Начальник тюрьмы через шесть дней умер.

* * *

22 января бывшее особое совещание командировало из Новороссийска к Деникину в Тихорецкую несколько своих членов для разрешения вопросов — о создании независимого от казачества Правительства, перенесении центра действий на собственную территорию в Крым, о ставке на западных славян и, наконец, о судьбе Новороссийска, наводненного беженцами и «обращенного в ловушку».

В конце января началась эвакуация Новороссийска. В этот же период Марковская дивизия с офицерскими кадрами очутилась в Новороссийске и Геленджике.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Фронт в начале февраля.

Скорей из ловушки, пока фронт не заразился паникой тыла! На фронте положение прочно: дважды наступавшие от реки Дона красные были разбиты. «Успехи на главном направлении окрылили… войска (белых) надеждами». Ряды их пополнились, прибыл второй кубанский корпус.

8 февраля Деникин отдал директиву о переходе в общее наступление.

Переход к Убинке.

Нападение об’единенного отряда на Холмскую и развеселое житье его в Папайке подзадорили первую, геленджикскую, да и продукты были на исходе. Вызвалось итти на Кубань 110 бойцов.

Пришли в гости к невыразимой группе. Живет на Собачьем хуторе. Гремит на всю свою территорию, а территория от калитки до нужника, и от нужника до калитки. «Гром и молния». Рубль с пятаком.

Подчинились ей по традиции. Та выставила 15 невыразимых. И повел их на Крымскую командир ее Куй-беда. Сам в черкеске. Нос не так, чтобы орлиный, но напоминает.

Сняли гарнизон в 250 казаков. Белые пытались задержаться на мосту, дали там бой, но зеленые и оттуда их прогнали. Начали выгружать из мельницы муку, приняли пассажирский поезд, офицеров сняли — расстреляли.

Но пока они хозяйничали, из Абинской вышел в тыл им карательный отряд человек в 500. Каждый раз вот так получается.

Куй-беда якобы оскандалился: поднял панику и удрал.

А он утверждает, что никогда в жизни не ходил в Крымскую.

Ушла первая группа с боем, увезла с собой две подводы муки и две запряженные лошадьми тачанки, а на них восседали две дамы-санитарки.

Тем временем в Папайку заявились один за другим родимые, те самые, которых во главе с Тихоном посылали из Холмской в разведку под Ильскую. С ними беда стряслась, все живы-здоровы, чорт не забрал, только двое-трое притащились с плетками.

Они проехали в хутор под Ильскую и стали дежурить там, чтобы на случай появления казаков скакать в Холмскую и предупредить своих. Подвыпили, конечно. Налетела конница казаков, заметила оседланных лошадей — и к хате. Родимые — в кусты. Тихон не успел, так дивчина выручила, засыпала его половой. Надышался колючек, да теперь их и кушать за милую душу согласишься. Казаки лошадей их забрали, начали шарить по хозяйству, да опять-таки дивчина им очи завернула.

Ускакали казаки на Холмскую — родимые из кустов выбрались, начали друг-друга искать. Собралось их четыре. Винтовки при них. Пошли к Холмской, «нашухарили», лошадей себе казачьих выбрали — и в Папайку. А другие, два-три, пешком притащились.

Уж как рады были им товарищи! Думали — погибли ребята, а они даже на чужих конях. Усенко угостил их варениками, пригласил за кампанию на-радостях и Илью, — жена его варила, хорошие.

Но когда и откуда она взялась? Илья было насторожился: не внесла бы разложения, да увидал — и сразу смягчился: молодцевая, поджаристая, порядочная. А среди зеленых про нее уже слава разнеслась: бойкая казачка, на лошади скачет, даже будто стрелять умеет.

Но этот Роман-рыжий таки проявил себя. Ждут ребята скотинку, подождут, а ее все нет и нет. Приходят товарищи из его партии, говорят — пьянствует. Послал Илья боевых ребят: привести — или на месте расстрелять. Боевые ребята поехали, поискали, не нашли, приехали, сказали, что шлепнули. А Роман перешел на волчье житье, да не надолго. Через полтора месяца его все-таки изловили и в расход списали.

Больше недели сидели в Папайке зеленые. Привели, наконец, в штаб двух казаков, посланных левыми членами рады. Перехватили их зеленые в глуши — хотели на месте прикончить, да рука не налегла. А казаки — сами бывалые, спокойно отнеслись к такой встрече, милости не просили, знали, что безнадежно, лишь твердили свое: «Срасходуете нас двух — больше потеряете: мы вам новости важные несем. Ведите в свой штаб: там наверно поумней вас сидят». И стушевались ретивые, и отвели их в штаб.

Быстро собрался отряд — выступил на Убинку. Набралось человек 250. Еще человек 50 осталось для охраны базы и больных в Папайке и на Лысых горах. Местные попрежнему «голосовали» за то, чтобы сидеть на печке.

Тяжелы эти переходы в суровую зиму, в горах, без тропинок! Вольный никогда на это не решался, в берлогу залезал зимой, а зеленый ничего не признает.

Пошли по глубокому снегу, растянулись бесконечной цепью, вскоре устали — и брели обреченно, понурив головы, задумавшись и меряя шаги. Конный отряд пошел кружным путем по тропинке, а здесь только пешему с трудом пройти. Отдал туда свою лошадь и Илья пешком бредет.

Вышли к громадной скале, рассеченной на вершине, — к горе Папай. Кто туда взберется? Орлиные гнезда. Долго извивалась по склону горы цепь зеленых, змеей заползла в темное ущелье.

Пробираются в чаще кустарника, взбираются на скалы, опиралась на штыки, хватаясь за ветви кустов, цепляясь промерзшими пальцами за выступы камня; спрыгивают вниз, сползают на шинелях, сбегают.

Но эти ледяные, прыгающие по камешкам речки! Они бесконечно подворачиваются на пути, их нужно переходить, набрасывая в них намни. Но зеленых много, они напирают, не ждут — и прыгают один за другим по скользким камням через речку, оступаются или безразлично шагают в ботинках с обмотками в ледяную воду.

Промерзают зеленые, коробятся обледеневшие шинели, а белье промокло, из-под шинелей пар выплывает.

Тяжело. Но останавливаться нельзя: промерзнешь — не поднимешься. Нужно итти и итти бесконечно, пока не набредут на хутор, где остановятся на ночлег. А какие здесь хутора? Глухие дебри. Так вот почему не вылезают из хат местные?

Навалилась ночь. Еще тяжелее. Ничего не видно. Спотыкаются, оступаются, падают друг на друга, вскрикивают: вот-вот на штык товарища кто-либо напорется. Где уж тут по камням обходить через речку… Пробираются через дикие заросли — ветви хлещут по лицу, рукам. А заберутся в хмеречь, это чортово дерево, — беда: вытягиваются скрюченными пальцами его ветви, хватают за рукава, шинели, тянут к себе в страшную темную бездну, больно раздирают лицо, руки.

Тяжело. Не всегда веселятся зеленые. Не раз приходится им проклинать свою судьбину.

Глубокой ночью, когда безучастно, холодно разливала луна голубой свет по снегу, добрались до разрушенных игрушечных строений какого-то курорта. Около — хата, можно отогреться, переночевать. Конный отряд уже здесь, им хорошо, они уже повечеряли. Где ж обсушиться, обогреться, когда в хате битком?

Но зеленые не раздумывают. Повеселевшие, ожившие, они натащили дров, расчистили от снега место для костров, разожгли их, намостили под себя ветвей, расселись вокруг жаркого пламени, начали разуваться, просушивать ботинки, обмотки, портянки, отогревать вспарившиеся, раскрасневшиеся ноги.

Но не уснешь около костра: то промерзает спина, то ее обжигает огнем соседнего костра, то пола шинели, ботинок задымит, обуглится. Иные, старые зеленые, умудряются засыпать, но большинство сидит, понуро согнувшись у костров, и тихо перебрасывается фразами; поджаривают на штыках сало, если оказалось за пазухой, кипятят в котелках суп или чай.

Но отогрелись, подкрепились легким ужином — и ласкающей мелодией поплыли задумчивые, тихие песни вполголоса. Молодость, молодость безрассудная, все она любит, во всем видит приятное, манящее! Этот громадный, вечно-смеющийся зеленый — везде первый, везде песню затеет, растормошит всех.

Бродит Илья одиноко, останавливается у костров; воротник английской шинели поднят, руки — в карманах. Усталость мутит мысли, но негде присесть, негде прилечь — и снова идет от костра к костру, переступая через ноги, туловища, изредка переговариваясь с товарищами.

Но почему же негде? Каждый зеленый уступит ему место, каждый рад будет видеть его рядом с собой. — Он не может. В хате будет спать вповалку рядом с зелеными, есть будет из одного котелка, но здесь, на виду у всех, у костра согнуться или свернувшись уснуть — значит показать свою слабость, сравняться со всеми. А он должен быть в их глазах сильным, простым и недоступным. Есть неуловимая грань, и эту грань переступать нельзя.

Ночь напролет не спать, завтра еще полдня брести, а там договариваться с членами рады.

Встреча с Пилюком.

Чуть забелело небо — пошли дальше. Скорей к хатам обогреться, отоспаться всласть на мягкой соломе. Здесь уже была глухая, засыпанная снегом дорога. Будто и нет ее, а итти легче.

После полудня конная разведка встретила кого-то, обступила. Остановился отряд: что случилось? Конные машут руками, зовут. Подошли. В толпе — два кубанских казака. У одного — большущий белый хлеб под мышкой. Отламывает краюхи и лениво мнет во рту. Другой показывает газету — в ней заметка о восстании в Елизаветинской станице Пилюка и в Полтавской — Крикуна; кубанские власти об’явили их вне закона. Пилюк с отрядом — в Убинской. Выслал их встретить. Очевидно, с хлебом-солью. Да не выдержали торжественного тона простодушные казаки, устыдились, уминают сами, будто прихватили для себя.

Верить или не верить заметке? Напечатать в типографии все можно. Пошли дальше. Разведка — впереди. У станицы ее встретили посты. И пустить зеленых боязно, и не пустить грубо. Просят, чтобы командир их пожаловал к Пилюку.

Поскакал Илья с двумя конными к правлению. Привязали лошадей — вошли. Навстречу поднялся большой, смуглый получеркес в длинной бекеше. Представился: Пилюк. Бывший член рады. Представилось и несколько солидных кубанцев, все в бекешах, в шапочках.

Илья ждет пока выскажется Пилюк. Тот хриповатым голосом пожилого, много певшего «ридних» песен, начал, слегка волнуясь, с оттенком пережитой трагедии, говорить о желании связаться с зелеными, чтобы совместно выгнать Деникина и заключить мир с большевиками, выговорив для Кубани право на самоуправление. И закончил трагически:

— Шо воно выйде, може душу свою загоню чорту в пекло.

Илья легкомысленно вставил:

— Почему же? Мы деремся с Деникиным и чувствуем себя неплохо. Скорей закончим борьбу — лучше для Кубани будет. Какой смысл продолжать: белые в мешке. Горы в наших руках.

— А вы какой ориентации?

— Мы — Красная армия. Я — коммунист. Прислан из Советской России.

— Какой район или какие отряды вы представляете?

— Под моим командованием армия от Новороссийска до Туапсе, часть побережья еще не очищена. Регулярных бойцов у меня тысячи две; кроме этого — вооружено все население Черноморья. Каждая горная деревушка — неприступная крепость. А вы? — улыбнулся Илья.

— Со мной отряд человек в двести, но казаки каждый день подходят. Левые члены рады раз’ехались по Кубани поднимать восстания. Ожидаю членов рады — Савицкого, Малиновского и других.

Подошел пожилой кубанец, атаман станицы Убинской, обращается почтительно к Пилюку и Илье, просит пожаловать к нему на обед.

Илья вспомнил, что его зеленые стоят за станицей, и обратился к Пилюку:

— Где бы разместить мой отряд?

Пилюк засуетился:

— Да, да, как же, надо послать за ним.

А в двери стоит зеленый, широко улыбается:

— Вы не беспокойтесь: сами прошли, разместились.

Все добродушно рассмеялись тому, что простые люди без слов поняли друг друга и уже, можно оказать, побратались. Пошли, на окраину станицы к атаману. Дорогой к ним присоединился Иосиф. С Пилюком пошел молодой, светлорусый, бравый офицер в бекеше без погон и староста.

Пришли. Хозяйка поставила на стол графинчик с «горилкой» и жареную баранину и, пока она собирала им обед, хозяин разлил всем по рюмке. Пилюк взял одну:

— За мир…

Илья улыбнулся:

— С казаками.

Выпили. Слово за слово — и Илья незаметно прочитал им длинную лекцию о том, за что борются большевики.

Кубанцы внимательно слушали: видно, многое впервые узнавали, а Пилюк вставлял:

— У нас мало панов, в какую станицу ни заглянь — везде кооперация. Каждый казак сам трудится. Только к казаку нужно осторожно подходить: у него традиции сильные. Легко было сыграть на казацких чувствах генералам-деникинцам с его холопами: каждый казак знает, как щедро полита земля кубанская кровью его предков; многих заели комары в плавнях — зачахли от лихорадки. И когда казаку говорят, что у него отберут…

— Да не у него отберут, — у тех, кто других эксплоатирует, — чтобы построить новое общество, без угнетения, без нищеты.

— Да, да, чтоб воссияло солнце правды…

— Так что ж, — снова улыбаясь проговорил Илья, — поняли друг друга, вместе будем выгонять Деникина?

— Да, да, — и вся компания поднялась, чтобы пожать друг другу руку.

Засиделись до вечера. Пришел казак, сообщил, что в правлении дожидается Пилюка гонец из рады с пакетом.

Пошли. Зеленые уже бродили по раскинувшейся станице, успев отдохнуть и подкормиться. Теперь они искали встреч с казачками: больно уж соскучились по ним. И те, видно, чуяли в них силу неисчерпанную, выходили на улицу показать себя и молодца приглядеть. А молодцы все здоровые, один к одному, не то, что пилюковцы с «Бусами» да бородами.

По улицам и негласные патрули зеленых без винтовок ходили.

В правлении Пилюк вскрыл пакет, прочитал и подал Илье:

— Малиновский пишет. Обещает прибыть.

Прочитал Илья письмо, полное романтики, заканчивавшееся фразой: «Да воссияет солнце правды над измученной Кубанью».

Пилюк написал в ответ, что он установил связь с Зеленой армией, что достигнуто соглашение о совместной борьбе, и звал членов рады, звал рядовых кубанцев повести отсюда борьбу с Деникиным. Дал прочитать Илье, запечатал письмо, передал гонцу.

— Скачи в Екатеринодар, передай в собственные руки. Нарвешься на казачьи посты в каком гарнизоне, скажи: с устным поручением важным скачешь, — чтоб не задерживали.

Казак молча спрятал пакет — вышел..

Какие они все пришибленные, словно беда с ними стряслась. Правда, восстание в Марьинской и Елизаветинской было жестоко подавлено Кубанским правительством: вешали, пороли жителей; но для бойца это ж не такая трагедия, чтобы ходить полусонным. Есть цель борьбы — быстро забудешь неудачу, подбодришься.

Пилюковцы.

И здесь просидели зеленые целую неделю. Такое горячее время, а приходится заниматься разговорами, перепиской, борьбой с родимыми дезертирами.

От Пилюка скачут во все стороны гонцы, к нему скачут, а дело — ни с места. Воевать нужно! А они все дипломатией занимаются да песни поют, точно молодые ребята. Остро чувствуется, как сильно заражены эти вожди культом слова. Их два десятка на отряд в двести казаков. Они живут обособленной, панской жизнью, эти радикалы, и целыми днями занимаются разговорами, пением захватывающих могучих песен запорожцев да пересудами парламентских торжественных речей в раде.

— А он сказал…

Будто от того, что он влил в море слов еще одну струю, мир изменится.

Часто бывает в их «штабе» Илья, подолгу просиживает у них, слушает бесконечные разговоры, песни. А они, опьянившие себя романтикой, меланхолично-мечтательные, старые, «вусатые», а пара даже с оселедцами на бритых головах, живописно сидят в хате на полу, скамейках, сундуке, кровати, изображая собой уголок Запорожья. Иные ухитрились продырявить длинные палки с набалдашниками и курить через них табак. Это почему-то считается у них особенным шиком; на других какое-то демократическое тряпье, и лишь молодые офицеры выглядят естественно.

Поднимет кто-либо многозначительно седеющую голову, вздохнет глубоко и выпустит струю воздуха под моржовые «вусы»:

— Надсмеялысь над ридной Кубанью деникиньски холопы, отибралы наши вольности…

И начнется разговор:

— Правду казав Макаренко: «Да хиба ж Кубань так нещасна, що не могла породить двух-трех порядочных генералив?»

Топнет ногой грозный «лыцарь», угрюмо склонившийся на скамейке и скажет:

— Рада, наша рада стояла, як нерозумни диты, колы Врангель говорив про змину ии, рады…

А Пилюк поднимается в своей черкеске, двинет в воздух кулаком — и скажет:

— На груди его была дощечка: «За змину России и кубанскому козачеству»… Он был в форме кубанского казака. Не Калабухова повесилы, — кубанского козака…

— Охвицеры Покровского леквизирувалы для него автомобилю председателя правительства.

Посидят молча, понурив головы, потом Пилюк стареющим, но сильным голосом застонет:

«Ой чого ж ты почорнило,

Зэлэное поле?»…

И разольются могучие, рыдающие волны звуков:

«Почорнило я от крови,

Крови казацкой»…

Споют одну. Высокий голос начнет певучий рассказ, полный отчаяния: —

«Закувала та сиза зозуля

Ранним рано на зори,

Ой, заплакали гирко молодцы.

Гей, гей, та й у чужбини,

В неволи, в тюрьми»…

И вздохнут поникшие, седые:

«Воны плакали, гирко рыдали…

Свою долю выкликали!»

Поникнет и Илья. Он по-своему тоже романтик. Он тоже украинский казак по крови. Тосковал на Дону по этим глубоким, могучим песням. Близки ему эти песни, эти дурашливые «лыцари».

Но вот из гармонии печальных звуков вырывается, заливается в поднебесьи, вольный, как птица, высокий голос:

«По синему морю

Байдаки пид витром гуляют!»…

Запорожцы, наконец, уселись на свои лодки и поплыли в Туреччину освобождать братьев. И всполошились насильники, заковывают крепче в кандалы невольников.

«Гей, як почули, турецкие султаны,

Тай извелили ще гирше куваты кайданы»…

Засверкали глаза седоусых, смешались звуки, толпятся, кружатся в вихре: тут и знойное небо, и торопливый плеск весел, и легкие волны синего моря, и стук молотов. Тревога в Туреччине:

«Кайданы куваты!

Куваты кайданы!»…

Расстаяли звуки — и, зачарованные воспоминаниями далекого прошлого их предков, будто сами пережили это, сидят поникшие кубанцы.

Каковы были предки и каковы их потомки…

А Илья встряхнется и вставит:

— И вы и мы хотим лучшей доли народной. Наш общий враг — Деникин. Давно нужно было нам об’единиться для совместной борьбы.

Но не так песни поются — нужно закончить разудало бодро, — и рвут воздух дружно, молодо:

«Гей, ну-те, хлопцы, славны молодцы,

Що ж вы смутны, невеселы?

Гей!..

Хиба в шинкарки мало горилки,

Пива и меду не стало?»…

Оживятся все, словно после праздничного томительного моления, ходить по комнате начнут, закуривать. Весело и Илье. Он вспоминает Царицын осенью восемнадцатого года, когда выезжал с ребятами в подполье, чтобы вырывать из рядов врага жертвы. Наконец-то сбылось!

А они затягивают плясовую, бурную, зажигательную; вскочит кто-нибудь — и пойдет по кругу отплясывать: не то украинскую, не то кавказскую.

Наговорятся, напоются — поэт стихи свои читать начнет. У них свой поэт, худощавый, заросший, молодой с переломанной ногой. Молодцеватый офицер начнет рассказывать о своем искусстве рубить; показывать, как он вешает на плечо карабин вниз дулом, чтобы на скаку лошади он мог моментально поднять его и стрелять.

Приятно Илье смотреть на такого молодца, да мысли нехорошие вызывают эти разговоры: не на рубке ли голов красноармейцев получил такую практику?

Потом гадать начнут. Много есть вопросов невыясненных, многое нужно выпытать у скрытной бабушки-судьбы. Пилюк усаживает за стол мальчугана, кладет его ручонку на стол. Намазывает чернилами ноготь его большого пальца и торжественно предлагает сосредоточить все внимание на этом чернильном блестящем пятнышке. При этом он отмахивается, точно от назойливых детишек, давая знак всему «штабу» молчать — и все замирают в напряженном ожидании; лишь сдавленное дыхание шипяще выползает наружу.

Пилюк спрашивает мальчика:

— Видишь ли ты что-либо?

Мальчуган знает, что интересует их, бывал в тех местах, о которых они жаждут что-либо узнать. Но каждый раз, когда затевается это колдовство, его охватывает суеверный страх, ему кажется, что он и в самом деле видит в чернильном пятне то, что сообщает им. И на этот раз он дрожащим тоненьким голоском, нерешительно отвечает:

— Ви-жу…

— Что же ты видишь?

— Крылечко…

Все удивленно переглядываются, перестают дышать, а Пилюк, как колдун, стоит за спиной мальчика и продолжает спрашивать:

— Что ты видишь около крылечка?

— Пулэмэты… Дилижаны… Орудия… Кони…

— Оседланы кони, или нет?

— Осидланы… Поихалы… в Катэринодар…

Вздох облегчения ветром заметался по комнате.

Пилюк раз’ясняет:

— Значит смена частей, либо на фронт посылают, а нас оставляют в покое.

И так все выпытают у судьбы: и про дела в раде, и про приезд Малиновского, Савицкого, Удовики и других, которые чего-то задерживаются, и про дела на фронте.

Однажды Илья пришел с утра и до того засиделся, что Иосиф всполошился и с несколькими ребятами понесся на выручку его под предлогом, будто на обед звать. Пошли к себе, Иосиф корит его:

— И какого чорта ты возишься с ними?

— Все жду, авось, что выйдет.

— Никакого толку с них не будет.

— Я и сам так думаю. Подождем еще. Вот получу ответ с побережья на свои письма — и пойдем.

Тревоги в Убинке.

И досиделись. Зеленые — молодые ребята, в песнях от штаба пилюковского не отставали, и песни были все украинские; но чаще всего слышался на удивление пилюковцам и жителям, на страх врагам, марш красно-зеленых;

«Пламя красных костров к небу вьется,

Ветры буйные в дебрях ревут…»

А между песнями текла жизнь полная опасностей. Еще в первые дни гостевания, Пилюк дал понять Илье, что жители жалуются на зеленых. Не было бы Пилюка, никто слова не сказал бы, закармливали бы и еще радовались, что зеленые такую честь им оказывают, угощаются, а теперь плакальщик под боком. Но Илья не верит — жители и здесь откармливают зеленых, — он решает, что это богатей какой-нибудь от лица всех нашептал Пилюку. Однако, чтоб избежать разговоров, снарядил экспедицию за продовольствием под командованием Усенко. Зеленые засиделись, рвались в бой, в дело — и набрался потихоньку отряд в 70 бойцов. А растяни их в цепочку — за полк примешь. Захватили с собой и пулемет на санях.

И понесло их под самую Ильскую, где была казачья конная дивизия сабель в 500. Пришли на нефтяной завод, забрали 25 лошадей для усиления своей конницы, продуктов две подводы и, пока возились там, на них наскочила конная разведка калмыков. Ребята, будто они у себя дома, возмутились такой наглости разведчиков и погнались за ними почти до Ильской. Прогнали — и с достоинством пошли домой. Добрались до Дербенки, засели отдохнуть: свои — в Убинке, в пяти верстах, близко. Усенко на-радостях выпивать стал с родимыми: теперь у него конница вырастет почти до шестидесяти сабель. Выпивают и гордятся; богатеют друг перед другом. А других ребят жители по-новинке закармливают.

Тут и налетела на Дербенку лава калмыков. Кое-кто во время заметил странное за Дербенкой, обращался к Усенко, что, мол, опасность грозит, а тот говорит: «Ничего, ничего, мы их сейчас проучим». Не успели выпить еще по одной, как совсем для всех неожиданно прорезало воздух, точно ураган налетел:

— Ги! Ги! Ги!

Калмыки! Пики — наперевес, шашки блестят…

Ребята из хат выбегают, жуют, наспех пояса затягивают, чтоб не растряслось наеденное и, по-привычке, — на бугор около, — и давай стрелять. Кучерявый с пулеметом на санях в переулок свернул — и тоже на бугор! Как застрочил из пулемета — кучей взгромоздились кони, люди. Смешались калмыки — поскакали назад. А из хат по зеленым стреляют. Кучерявого в руку ранили, он замок из пулемета выхватил — и бежать.

Прибежали в Убинку, запалившиеся, перепуганные:

— Погибли… Калмыки… Два полка скачет…

А Илья их на кряже около станицы встречает, в цепь рассыпает, насмехается:

— Перепугались. Что они вам могли сделать. Ложитесь в цепь!

Ребятам и в самом деле стыдно стало — успокоились. Высыпали в цепь и пилюковцы. Больше четырехсот бойцов набралось — кто с ними справится?

А некоторые зеленые прятались в Дербенке. Ускакали калмыки — они и вылезли из щелей, и давай разыскивать казаков, которые из хат стреляли. Один казак, только что приставший к зеленым, приметил откуда Кучерявого ранили, пошел туда — и вырубил всю семью, даже детей не пощадил.

В этой схватке Иосиф окончательно поверил Крылову. Когда налетела лава, он отстал от товарищей — он же не может бежать, — так Крылов с ним остался. И пленных своих не бросил.

С этого и началось. Что ни день, что ни час, то сведения приходят все тревожней: белые готовятся, сильные разведки их вокруг скачут.

Накануне 18 улан из самого Новороссийска пришли. Почти сто верст по горам отмахали. Все интеллигенты, молодцеватые. Теперь Илье верят зеленые — он не опасается, что может подняться шум. Выстроились уланы в ожидании, вышел он к ним, прошелся вдоль строя, весело поздоровался. Те гаркнули дружно и тоже весело. Спрашивает их: «Вместе воевать будем?». Те отвечают, что за тем и пришли. Ну, он их принял: куда же их девать? Ребята Иосифа знакомиться с ними начали.

Тяжело им пришлось итти. Шутливо рассказывают, да как не возвеселишься, если живы остались. Пока их вели от Новороссийска, родимые дезертиры несколько раз собирались расстрелять их. При первой же встрече отобрали у них карабины. И шашки каждый раз пытались отобрать, да все как-то сходило. В каждой деревушке родимые митинговали: самые настоящие белые, все офицеры, нет им доверия, погубят революцию — пошлепать их нужно. Однако проводники горой их отстаивали, уверяли, что Илья без их помощи разберется, что люди воевать хотят против белых — почему не дозволить, если сами с детишками нянчатся.

Пока стояли в Убинке, Илья захаживал к уланам, присматривался: хорошие командиры из них будут, много командиров ему нужно. Те, старые пленные офицеры, что в Папайке карты чертят, те для строя не годятся, тех и не примут зеленые, а эти сразу расположили их к себе: молодые, простые, вежливые.

Спросишь закурить, или еще что-либо, а они:

— Ради бога, пожалуйста.

Приехало к Пилюку несколько человек из Екатеринодара. Пришли в хату, где помещался Илья. Один из приезжих, худой высокий пожилой офицер, занимавший положение в Кубанском правительстве, Удовика, представился Илье:

— Рядовой вашего отряда — товарищ Захар.

Тот чуть не фыркнул от смеха. Но этот Удовика был самый умный из них.

Привезли они газет, из которых узнали зеленые, что наступление белых удалось наполовину: в сальских степях Буденный разбил несколько тысяч конницы генерала Павлова; на левом же фланге Добровольческая армия заняла Ростов и Аксай, подходила к Богаевской. Белые ликовали.

В Убинке было тревожно. Конница зеленых и Пилюка целыми днями скакала в окрестностях, пехота рассыпалась в засадах. Удовика вместе с Ильей уезжал далеко от Убинки. Они гоняли лошадей по глубоким сугробам глухих полян, выбирали места для засад. Тут-то и почувствовал Илья, как он опростился со своим отрядом, забыл правила тактики в большой войне: расставлял посты совсем близко от расположения отдыхающих зеленых, чтобы удобней сменять их; разведку далеко не посылал, донесений точных, своевременных не требовал. Теперь он стал немедленно же исправлять своя ошибки.

Тревога разрасталась. Белые охватывали Убинку с трех сторон, тремя сильными конными отрядами с несколькими батареями орудий — отрезали от зеленых все пути отступления Пилюковцы начали договариваться с Ильей о совместных действиях. Он предлагал им уходить вправо, в казачьи подгорные станицы, а сам собирался действовать левее, где больше иногородных, намеревался сходить на Тамань, где по слухам скрывалось много зеленых.

Пилюковцы ожидали большего. Чувствовали ли они себя заброшенными, оторванными или рассчитывали на заступничество зеленых перед красными, или, наконец, не хотели распылять сил, — но Илье ничего хорошего не сулило об’едииение двух разнохарактерных отрядов: мешать будут друг другу. Казаки против казаков в бой неохотно пойдут и этим могут погубить отряд зеленых; казаки переживают душевный разлад, они жаждут конца борьбы, а зеленые в бой рвутся, им предстоит большая работа; наконец, Илья не особенно доверял пилюковцам: переменится положение — и примирятся с Деникиным. Он предложил им поддерживать с ним связь, при случае помогать друг другу и согласовывать свои действия.

В разгар тревоги, когда, казалось, вот-вот наскочат казаки, к правлению приблизился в темноте тоскливый, молчаливый отряд кубанцев. Пилюк, большой, в бекеше подошел к Илье и тихо, тревожно сообщил:

— Мы уходим.

Посмотрели друг другу грустно в глаза — успели привыкнуть за неделю, — тоскливо становилось при воспоминании о песнях, которые уже в прошлом. Илья тихо спросил:

— Почему? Разве до утра нельзя?

— Нельзя. Советую и вам уходить: масса сил охватывает нас.

— Я все-таки останусь.

Ушел отряд Пилюка — страшно, одиноко стало. Но Илья рассчитывал, что белые не решатся нападать ночью, а днем они неопасны. Его отряду предстоял большой переход за сорок верст на Эриванскую и дальше — на Тамань, чтобы затем захватить в клещи железную дорогу. Уходить на ночь — нельзя: измучаются зеленые в ночном походе по горам, в мороз, без сна.

На заре начали собираться. Сняли заставы, посты, только конная разведка по дорогам скакала.

Выступили — уже поднялось солнце. Притаилась станица, ждет кровавой развязки.

Пронеслись сани вперед по дороге на Дербенку. На них — два раненых и несколько человек охраны. А цепь, чтобы не нарваться на засаду, свернула с дороги в лес.

Спохватился Илья, скачет по цепочке от хвоста к голове и обратно:

— Кто пропустил сани по дороге, какой идиот направил? Не знают, что белые окружают? Где конные?

Но никто ничего не знал. Послать в догонку некого: весь конный отряд разметался в разведку.

Едва отошла цепь от станицы, как сзади раскатисто заклокотала ожесточенная перестрелка. Зеленые шли, точно их это не касалось: пули к ним не летели.

Обогнули глубокое широкое ущелье — снова свернули на Дербенку. Вправо от них за этим ущельем пронеслись по дороге сани (где они замешкались?) и на виду всех зеленых наскочили на засаду белых. Те их обстреляли, они — с саней долой, и бежать через ущелье, к своим. Отсюда цепь засыпала роем пуль засаду белых — и прогнала их в Дербенку.

Снова потащилась цепь. Сзади бой идет, трескотня.

Вышли на окраину Дербенки. Жители передают, что отряд конницы казаков — на другой окраине. Два орудия сюда направлены. Разведчики полезли на крыши, видят — масса кавалерии, орудия.

Выстроил Илья цепь за плетнями, заборами, а сам думает об одном: уйти, пока из Убинки не нагнали.

Постояли. Начали незаметно отходить через дворы.

Тревожно. Вокруг — ровное место; налетят казаки — не скроешься, а плетни, заборы жиденькие, ненадежные.

Тут хохот поднялся. Иосиф бредет по пустому двору, за цепью торопится, а сзади покинутая им кляча трухлявит, потряхивает стременами казачьего седла: выбраться ей некуда.

Прибежали из Убинки два казака, просят в отряд принять. Напуганные, рассказывают о случившемся, а зеленые хохочут, за животы схватываются. Сошлись там отряды казаков к станице. Стылу залетела их разведка с шашками наголо — видно, сказали им жители, что зеленые ушли, — а спереди цепь начала по ним жарить. Те — бежать, в горы, в тыл, к своим, а цепь — им вдогонку. И завязался бой; полдня шла трескотня, много жертв было.

Но здесь, в Дербенке, почему не нападают казаки? Или получится, как в Холмской? Или это — хитрость: ждут, пока другие отряды зайдут в тыл зеленых?

А зеленые уже отошли за Дербенку, стали окапываться на бугре, спрятались за окопами, набросали листвы на кучки снега, чтобы чернело, а сами — под бугор, и пошли весело ущельями в глубь гор.

Довольны зеленые гостеванием в Убинке; весело так воевать: сидели в хатах, в тепле, боев не было, а дважды белые понесли потери. А шум какой поднялся! Растет авторитет Ильи: командиру все неудачи, все успехи относят.

Переночевали на Мезыбке. Утром выстроились — родимые жалуются, что им нехватает шашек, карабинов, а у пеших есть да не дают. Илья приказал обменять, а у зеленых оружие, как игрушка: за ним ухаживают, его разрисовывают, берегут, как ценность. Жалко. Но Илья требует. Неохотно отдают. А один все-таки чего-то ждет. Вскипел Илья, карабин свой с плеча сорвал — и наперевес, — и ринулся к ослушнику… Тот поскорей — выполнять приказание.

Видят зеленые — дисциплина устанавливается твердая, а Илья перед строем речь говорит коротенькую. Напоминает им о конференции на Лысых горах, когда впервые говорил о трех периодах борьбы, — разве не прав был он тогда? А тянул на Кубань — ведь и вправду весело гулять? В отряде 250 бойцов, а белые нигде не решаются вступать с ними в бой.

Не для того он говорит, чтобы похвалиться. Стали бы его хвалить в другой обстановке — мучительно переносил бы это. А здесь ему нужно, чтобы в его разум верили, чтобы с ним никуда итти не боялись.

Переход в Эриванскую.

Вышли для удобства и пущего страха белым, чтоб им показалось, что зеленых бродит видимо-невидимо, — под Холмской, и пошли большой дорогой в сторону Ахтырской. Как в своих владениях. Солнце улыбается, пригревает, итти легко, весело; дорога сверкающая, ровная, широкая. Крестьян много едет на санях. Разведчики приказывают им ложиться на снег вниз лицом и не смотреть, иначе грозят стрелять. Крестьяне, бабы, девки сперепугу падают и ждут смерти. Тут уж и минуты за часы покажутся. А цепь и в самом деле тянется бесконечно. Пройдут зеленые, отпустят крестьян — и несутся те домой вскачь сообщать, что зеленых прошло тысячи: сами видели. А там глядишь — к вечеру и гарнизон в панике разбежится.

Зеленые же под Ахтырской свернули в горы, и пошли бродить: то заберутся в чащу кустарника, то выберутся в заброшенный хуторок, то на дорогу выйдут, — и снова в дебри. Кажется, не день шли, а неделю. И разведчиков белых, проносившихся на санях, спугивали. А впереди грохот стрельбы гулко раздается. Спешить ли на помощь или уходить скорей? Не первая ли группа выступила? Или вторая, беспросыпная, проголодалась?

Спешат товарищи на помощь, а пути конца не видно. Встретили веселого эриванского казака. Шел домой, давно не был, радуется предстоящему свиданию. Взялся вести зеленых. Они уж устали, бредут молча, уныло, а он все рассказывает, рассказывает, точно перед смертью.

Начали подниматься на громадную гору. Скрылись в темноте ночи. Карабкались на снежные скалы все вверх и вверх, пробирались в чаще, натыкались на стволы деревьев; от людей валил пар, шинели промокли, а потом придавил лютый мороз, и шинели обледенели. Илья ехал на лошади, белой, пузатой. Даже он обледенел весь, даже он измучился! Как же было пешим?

Выбрались на гору — глубоко внизу ласково, тепло светятся огоньки Эриванской. Пошел Тихон с разведкой и проводником-казаком вперед. Сколько в гарнизоне, где посты? — ничего не известно.

Постоял, подождал отряд на горе — нет сил, леденит до костей, ноги коченеют — начали мучительно спускаться к станице.

Тихон с разведкой подкрался к крайней хате, узнал, что гарнизон — в правлении, что сил в нем шестьдесят местных казаков, и направился к нему, а весь отряд свалился на окраину, взбудоражил собак и самих жителей, и разместился в хатах греться.

Раздалось несколько выстрелов. Зеленые высыпали из хат — и ринулись в темноту, внутрь станицы, ничего не понимая, не зная, где посты, силы противника. Подбежали к правлению — на улице, около — труп. Из двери вырываются громкие малодушные стоны раненого.

Внутри правления сидели пожилые казаки, с трудом осмысливая происшедшее. А зеленые внесли туда оживленный говор, стук прикладов об пол, топот ног. Пошли мелкие партии в разные стороны станицы с обысками, поисками офицеров, с целью разведки.

Вскоре появился Тихон с пленным потрясенным офицером, начальником гарнизона, и звеняще доложил:

— Шлепнуть его на месте надо: предательски застрелил проводника!

Привели и атамана станицы. Ключей от несгораемой кассы ни у кого не оказалось, и Илья приказал взломать ее топорами и штыками, подозревая, что в ней — ценные документы.

К утру все успокоилось; зеленые, расположившись по хатам и, чуть вздремнув перед зарей, начали знакомиться с гостеприимной станицей.

Труп веселого казака, торопившегося на свидание, взяли родные и торжественно похоронили. Зеленые проводили его до могилы строем и отдали кратковременному товарищу последние почести.

Конная разведка донесла, что Шапсугская станица неподалеку — свободна; там накануне был бой.

Три группы заодно выступали: от первой и второй — человек полтораста, и от «Грома с молнией» на этот раз человек 25. Взяли они гарнизон Шапсугской в 70 казаков почти без боя, начали выгружать продукты, а тем временем охочие поговорить собрали колокольным звоном население на митинг. На колокольный звон пожаловал и сильный отряд белых из Абинской. Его встретили — и завязался бой. К вечеру все разбежались. Зеленые бросили свои трофеи. Как же их плохо принимает Кубань! Бежали, как когда-то из Холмской, ноги промочили, ночевали в горах, промерзли, несколько человек ноги отморозили. Соединенный отряд сколько лазал по горам — все здоровы. И теперь благодушествует в Эриванке.

Снарядил Илья отряд и отправился с ним в Шапсугскую. На пути была глубокая речка — перевозились на подводах и верхом, усаживаясь на крупы лошадей сзади конных.

Пришли. Начали хозяйничать: нагрузили муки, винтовок, взяли несколько лошадей. Появились хмурые представители невыразимого грома да еще с молнией, недовольные, что на готовеньком другие сливки собирают.

Тут-то и случилось нечто потрясающее… Подошел к Илье коренастый с бородкой, в пиджаке, тоже чего-то хмурый, и изрек:

— Я — представитель Краевого подпольного комитета партии, из Екатеринодара. Товарищ Хмурый приказывает вам подчиниться.

А Илья посмотрел на него безучастно и сказал:

— Если ему угодно командовать нами, пусть идет в горы.

И пошел по своим делам. Оказывается, Хмурый связан с «Громом и молнией». Она у него числится красно-зеленой армией.

Выгрузили Шапсугскую, вернулись в Эриванскую, и началась работа.

В Эриванской.

Поскакали конные разведчики в разные стороны, — к станциям железных дорог, — под Ахтырскую, Абинскую и Крымскую. Поскакали и далеко влево, освещают предстоящий путь на Тамань за резервами. Не хочет Илья рисковать воевать с несколькими гарнизонами одним отрядом в 250 бойцов. Ищет подкрепления. Он рассчитывает, что на Тамани, где было трудней скрываться, откуда вышла целая армия, найдется немало отставших, но боевых и преданных революции.

А тем временем шло спешное обучение зеленых. Готовились к большой войне. Улан, прибывших в Убинку, Илья назначил командирами рот и помощниками комбатов. Зеленые утвердили их.

Седьмая традиция зеленых рушилась: выборы командиров уступают место выдвижению их сверху и, вместо наиболее надежных, стали проводить наиболее подготовленных. Тут-то и понадобились политические комиссары.

Об’единенный отряд, состоявший из трех мелких групп, третьей, четвертой и пятой, насыщен был командирами и комиссарами, чтобы легко и быстро мог вырасти в три самостоятельные сильные группы. Человек тысячу-полторы вместит — и прекрасно: армия обеспечена.

И начались ежедневные занятия по хатам. Изредка проходили стройными колоннами по станице — все рослые, красивые, одетые в английское. А вечерами — песни, пляски. Тут еще веселей, чем в Папайке: ведь казачек полно — зазнобушки завелись, горы не давят, в станице — раздолье.

Тихон по-своему веселится. Каждый день на него жалобы: то с чужой гармонью по улицам скачет и рипит на ней, то обыск учинит где-либо, то просто напьется. Родимых уже мало в конном отряде; было восемь — теперь Усенко с Раздобарой нужно со счета скинуть: перевоспитались — стало шесть. Весь конный отряд в 30 сабель — в английском. Теперь уже в шубах не ездят, как прежде на Лысых горах. И Раздобара в английской шинели. Мало родимых в конном, да что с ними сделаешь? Что скажешь Тихону, если он один взял гарнизон и всегда идет первым в опасность? Ну, Илья вызовет его, начнет упрекать, а тот возмущается, что на него наговаривают: если и взял гармошку, так на время же — не повезет же с собой барохло? У него, кроме лошади да седла, никакой собственности нет и он есть самый настоящий пролетарий. — Что ему после этого скажешь? Так и терпят его вольности.

Написал Илья письма на побережье в разные отряды; написал и в Пшаду Моисею — спрашивает: была ли конференция, выбран ли реввоенсовет.

Пишет и Пашету:

«Не хочу я возвращаться на побережье. Сдам я тебе командование Зеленой армией — организуй там местных, разворачивай работу, защищай население, — а я с об’единенным отрядом буду гулять по Кубани и останусь твоим помощником. Там — мертвый участок, здесь — железная дорога, гарнизоны, здесь нужно встретить отступающую лавину белых и не пустить в горы».

Вот и судите Илью: диктатор. Готов был через трупы шагать к власти, а теперь, когда разнеслась о нем слава, сам уступает власть товарищу.

С населением еще хлопоты. Приходят с просьбами. Верни им всех четырех общественных лошадей. Мало им того, что зеленые не мстили им за службу у белых, всех распустили по домам. Уступил Илья, двух лошадей вернул. Но они настаивают, чтобы он вернул именно того, свинцового богатыря, которого он себе взял. Этого еще недоставало: им для перевозки навоза нужен или на станцию атамана возить, а ему для войны. А хороший коняка: сядешь на него — сам богатырем выглядишь.

Потом атамана им освободи. Долго просили, наконец, всем бородатым обществом пришли к правлению. Вышел Илья, начал порочить его, а они говорят: «Он для нас хорош был, а власть для народа». Спорил, спорил Илья, они и пустили хором:

— Голос народа есть голос божий.

Вспылил Илья, точно его обожгло, сказал, что отпустит атамана, и ушел в правление. Голос божий. Он это знает по родимым дезертирам Черноморья, которые готовы были убить его, лохани клеветы на него выливали. Но что скажешь этим старикам? Они же не поймут.

Пришел Пашет в офицерской шинели, кубанской шапочке, бурковых сапогах. Привел с собой отряд лысогорцев и выздоровевших бойцов пятой группы. Сила прибывает. Но эти лысогорцы! Что же это: голод выгнал или, наконец, образумились и в пример всем местным зеленым решили выйти на Кубань? Пашет говорит — голодновато пришлось, коняку одну слопали, а Илья смеется: «Извини, не мог помочь, да и дезертиров не хотел кормить».

Сразу растаяла его злоба на лысогорцев, забыл лепрозорий, взаимные угрозы, забыл про их делегации. Пришли — и прекрасно. Ругаться уже поздно, хвалить рано. Однако не мог еще смотреть в глаза им открыто, дружественно. Вышел по делам из хаты, прошел мимо строя, будто не заметил их.

Весело стало Илье: вдвоем с Пашетом легче будет. Он уговаривается с ним о сдаче ему власти на Черноморье, о том, чтобы Пашет шел на Пшаду, где должен быть штаб армии, куда нужно стянуть всех больных, все запасы из Папайки и Лысых гор. Пшада — большая деревня. Место для больных здоровое, для базы — отдаленное от противника.

А Пашет говорит:

— На хрена мне нужно командование: что я в штабе воевать буду?

Поди ж ты, и он от власти отбрыкивается.

Отдохнул Пашет — пошел в Пшаду. С ним и лысогорцы. Они прибиваются к нему, как дикие, еле прирученные звереныши: к нему привыкли, он добрый, а Илья — суровый, еще начнет счеты сводить.

Провели совещание командиров. Решено итти верст за пятьдесят, на Тамань, набрать бойцов, и начать крупные боевые действия в районе железной дороги.

Торопиться надо. Красные снова заняли Ростов. Левым флангом заходят к Тихорецкой и Кавказской. Белым оставляют один путь, к Новороссийску.

Выстроился отряд. Илья сел на лошадь. Остается скомандовать. Но ему подают письмо. От командира первой группы. Тот сообщает, что гарнизоны Архипки и Джубги, состоявшие из бывших зеленых, сдались Петренко и выдали ему офицеров. Петренко дошел до Туапсе, куда подошли со стороны Сочи отряды Комитета освобождения. Возьмут Туапсе — и все Черноморье будет в руках зеленых. Теперь белые стянули несколько тысяч войск в Геленджик и готовятся к большим операциям.

Вопрос ясен. Обсуждать нечего. Скомандовал. Зеленые в недоумении топчутся: не ошибка ли команды? Командиры оглядываются на Илью, а он с лошади улыбается:

— Прямо! — и поняли зеленые, что на отдых идут. Хоть и весело было на Кубани, да все-таки — опасно: каждый час ждешь нападения, силы неравные, укрыться трудно, переходы тяжелые.

Еще больше повеселели зеленые — на-ходу подпрыгивают. А день солнечный, по-весеннему теплый, из-под снега на пригорках зеленая травка проглядывает. Уж как рады были они ей, как истосковались по зелени! Уж если зимой они били врага, то что будет весной, когда лист распустится, когда каждый куст спрячет?

Высыпали все жители на улицы, провожают своих «врагов-победителей». Бабы, старики выносят пироги, куски сала, хлеб, подают на подводы; девки голосят. Да такой плач подняли, точно после побоища. Некоторые за станицу вышли, стыд потеряли — при всех плачут. Виновники прячутся в строю, приуныли; другие хохочут. И Илье смешно, что зеленые по вкусу казачкам пришлись, а самого щемит: не для него эти утехи, он должен быть одиноким, отверженным, всегда на посту.

Вышли за станицу, начали подниматься по дороге на Адербиевку, разбрелись и, будто в экскурсию отправились, бегают, балуются, оглашают воздух веселыми криками.

Но Илья неудовлетворен своим кубанским походом. Он рассчитывает наладить оборону побережья и снова уйти на Кубань.

Зеленые в Сочинском районе.

Отдохнули после первого боя орлы Вороновича, дня через три все как один в строй вернулись и с новыми силами двинулись в наступление.

За первое февраля прошли семь верст до Мацесты.

За второе февраля отмахали еще семь верст до Сочи. И обложили его к вечеру со всех сторон. Постояли до утра — и с флагами торжественно вступили в город. Впереди — патрули. Воронович — на коне. Город взят.

А войска белых, три батальона, никуда и не думали пробиваться. И младшие офицеры остались: Воронович — сам полковник, — своих не обидит. Уехали лишь старшие офицеры, налегке, с чемоданишками. Остались и 4 орудия.

Воронович уже научился руки по-наполеоновски назад закидывать. Еще два-три боя — и походку его усвоит.

Вечером и Комитет освобождения пожаловал; расположился в Ривьере. Поселился там и Воронович. Обстановка министерская. Виды величественные. Полная иллюзия, что началась история Нового Рима.

Стемнело. Крестолюбивые «борохлить» начали. Воронович приказ отдал: темные, дескать, силы подкапываются под великие завоевания… Словом, обвинил пленных, пригрозил расстреливать их за грабежи и самочинные обыски.

А зеленые отряды пошли на Туапсе. Во главе их — красные командиры. В их рядах бойко шествуют вчерашние враги их — пленные.

4-го февраля подошел английский миноносец и остановился против города на расстоянии пушечного выстрела. Сочинцы забегались, к бою готовиться начали, пару пушчонок на него направили, а он — с добрыми намерениями: стоит себе, покуривает. Спустил шлюпку. Воронович с террасы своей виллы в бинокль наблюдал — побежал к пристани встречать гостей.

Группа английских офицеров представилась пред его ясные очи и один из них вопросил:

— По приказанию верховного комиссара Великобритании, я должен выяснить, кто занял город.

Воронович весь затрепетал от гордости:

— Черноморским ополчением, которое находится в состоянии войны с Деникиным, — и пригласил их в Ривьеру.

Пусть увидят, ощутят ее величие, сравнят со своим Вестминстерским дворцом в Лондоне и сделают из этого соответствующие выводы.

Пошли. Тут и соперник его, Филипповский, председатель Комитета освобождения, присоединился. Англичан интересует:

— Давно ли русские оставили город?

А Воронович и тут марку выдержал:

— Сочи попрежнему в русских руках. Это восставшие крестьяне Черноморья изгнали войска Добровольческой армии.

Но англичан эта петрушка не интересует, они хотят знать, в какой мере нагрешила грузинская меньшевичка. Воронович с достоинством отвечает:

— Ни в какой.

В таком случае, их интересует программа. Не думает ли вновь созданное правительство об отторжении Черноморья от России.

Им растолковали, что они всегда стояли за единство с Россией, но до полной победы над Деникиным и советской властью Черноморская республика будет жить самостоятельно; что они не признают диктатуры ни справа, ни слева.

Но англичане все-таки недоумевают: откуда оружия столько взялось у них, чтобы победить непобедимых.

Им, конечно, отвечают, что начинали, так сказать, с голыми руками, с тремя сотнями винтовок, а больше ничего не было, теперь же доблестное войско все имеет.

От такого ответа англичанин покраснел и говорит:

— Если вы в состоянии поддерживать порядок, мы признаем политический переворот, но вы должны дать гарантии, что жизни и имуществу военно-пленных и иностранцев не будет угрожать опасность.

— Мы не следуем примеру Деникина, никого не расстреливаем. Безопасность иностранцев вместе с имуществом также гарантируем.

Тут уж англичане окончательно растерялись, позволили прокатить себя на автомобиле по городу, после чего они, успокоенные видом цветущих, ничего не потерявших дачниц, уехали.

А Воронович передал командование одному из своих помощников грузинскому полковнику и отправился к своей гвардии — курортному крестьянству, чтобы готовить их к новому с’езду. Он устраивал по селам сходы, где его родимые дезертиры выносили резолюции единогласные о войне до победного конца над Деникиным и о братском союзе двух республик — молодой Черноморской с более пожившей, Кубанской.

Союз этот обещал быть плодотворным, да Кубанская рада вела игру надвое: одним махом целовала спереди Деникина, сзади — Вороновича.

Не успела молодая республика оформиться, как уже пограничный инцидент с Грузией получился. Пришлось Вороновичу выехать в Гагры, а там только посмеялись: пошутили, чтобы вытянуть его туда, показать его высокому гостю, английскому верховному комиссару, генералу Кейз.

Генерал Кейз пытался склонить его к примирению с Деникиным.

— Ведь поражение Деникина есть торжество большевиков. Разве вы этого хотите?

О нет, конечно. Воронович потому и спешит, чтобы не дать Красной армии занять Черноморье.

— Но русская армия Деникина еще не разгромлена. Получите Сочинский округ и не тревожьте его.

Но Воронович непоколебим: он — обладатель доблестной крестьянской армии:

— Никаких разговоров о мире. Комитет освобождения считайте правительством всей Черноморской губернии. Но мы идем на уступки. Мы требуем освободить побережье только до Михайловского перевала, но войска оттянуть в Новороссийск и дать гарантию не нападать на нас.

О чем люди толкуют: побережье от Туапсе до самого Геленджика уже в руках красных. Но дипломаты ничего не знают и делают вид, что все знают.

— Но Деникин не отдаст Туапсе. И как вы надеетесь удержать Черноморье?

— О, сил у нас хватит: обширная территория, естественные границы, Кубань в тылу большевиков. Кубано-Черноморская республика сумеет отстоять себя.

Сбавил тон верховный комиссар, начал юлить:

— Согласны вы на мирные переговоры с радой?

— Мы находимся в добрососедских отношениях с Кубанью. Комитет освобождения предложил раде начать переговоры.

— В таком случае, может быть, господин Воронович поедет в Екатеринодар для немедленного заключения соглашения с радой?

— Согласен. Но я должен получить в Сочи полномочия.

Генерал Кейз рад находке, не отпускает ее от себя, усаживает ее на свой миноносец и везет в Сочи. Но шторм помешал туда заехать, и повез Кейз безполномочного вождя в Новороссийск.

Оставил свою находку в собственном кабинете, в домике директора цементного завода, а сам начал хлопотать о признании ее властям. С’ездил к генерал-губернатору Лукомскому — вернулся расстроенный: тот требовал выдачи находки. Генерал Кейз сам поехал к Деникину в Екатеринодар — и оттуда вернулся расстроенный. Деникин и слышать не хочет про какого-то Вороновича, не разрешает договариваться с радой и требует от Черноморской республики сложить оружие, в награду за что обещает провести скорое и правое следствие. Он передал также Кейзу, а по сути — Вороновичу, что его зеленые разбиты на Лоо и положение на фронте изменилось.

Тогда Воронович поднялся, одернул свой френч «а-ля Керенский» и процедил:

— Оружия не сложим. С Кубанью через голову Деникина договоримся. Прошу проводить меня в Сочи.

— Как хотите, очень, очень опечален.

И доставили Вороновича обратно в Сочи, в его виллу. А тут подготовка к чрезвычайному с’езду на полном ходу: сходы, прения, резолюции, наказы… Он пьянел от счастья, исходить начал в речах. Разгорелась борьба. Все требуют представительства на с’езде. Воронович самые почетные места отводит своему любезному крестьянству, почивающему после побед в теплых хатах. Предоставил для мебели и места рабочим и их профсоюзам. Тут Иванков появился в своей рваной ермолке, ухмыляется в скобелевскую бородку. Он просит мандатишко для фронтовиков: за что кровь проливали. Воронович скорчил гримасу: лезут со своими фронтовиками, знает он их — голытьба, пустодомщина, все пленные да красноармейцы. Но от своей армии не убежишь — пришлось и ей дать места, по одному мандату на роту.

С’ехались делегаты. Крестьяне гордятся, жилетки свои на распашку держат: им почетные места, у них три четверти всех мандатов. У них своя собственная фракция, крестьянская. Глаз не сводят со своего вождя, Вороновича; что он сделает — и они повторяют: он поднимет руку — и они, он предложит записать в протокол инциндент, не имеющий прецедента — и они; он вскочит от негодования — и они.

Фронтовики образовали свою фракцию, большевистскую. Приехали с единственной целью — посмеяться. Тут и Иванков, и Рязанский.

Фронту приказ отдан: сидеть и чего-то высиживать. А ребята — в Туапсе рвутся. Положили они с кисточкой на всех Вороновичей, на угрозу англичан всемерно поддержать своим флотом деникинцев, и двигаются дальше. Афонин там мутит.

Англичане волноваться начинают: не по их оно делается, а они терпеть своеволия не могут. За берегом из своего миноносца наблюдают, туда-сюда шатаются, не знают, куда приткнуться, с кем разговаривать.

Высадились на глухом берегу, у фронта. Ребята — народ простодушный, хотели по-наивности всю делегацию раздеть и в кусты отвести, да командиры их уняли, а гостям предложили вежливо, дипломатично: «Не угодно ли вам прокатиться в Сочи, Вороновичу компанию составить, позабавить его. А в другой раз приедете — пошлепают ребята, будьте спокойны».

Поплыл миноносец в Сочи, а зеленые пошли дальше. Белые окопались у Лазаревки: бой собирались дать, да с ребятами разве можно тягаться: хватают не за чуб, а сзади за мотню, — в обход пошли. Белые с досады плюнули, и в Туапсе ушли. А зеленые, как телок за коровой, вслед понеслись: одни — под хвост тычут, другие — наперед забегают. Тут и Постовалов, который поезда обирал у белых, помог.

Подошли к Туапсе. Обложили. Начался бой. Силы белых в городе — два полка и мелкие части. Силы зеленых, как известно, — отряд красных человек в 300 и тысячи две пленных. Солдаты белых не отбивались, даже, говорят, под замком в казармах сидели, а офицеры лениво постреливали. Бой продолжался день и ночь, потерь не было ни с той, ни с другой стороны, кроме нескольких раненых. Потом все солдаты сдались. И офицеры почти все, человек триста, сдались, предпочли служить Вороновичу, лишь немногие из них ушли в горы.

Таким образом, 24-го февраля Туапсе был взят. Пленных переименовали в зеленых, и набралось их тысяч пять. Крестолюбивые в счет нейдут: те — почетная гвардия Вороновича, тех тысячи две «гарнизовалось по хатам».

Богатые трофеи достались зеленым: одна полевая батарея в 4 орудия — на станции, две — на позиции; батарея «Канэ» из двух дальнобойных орудий — за городом, на Пауке, затем — интендантские склады, 35 миллионов денег.

Коммунисты уже полными хозяевами себя чувствуют, но пока еще знамен своих не разворачивают.

А в Сочи все заседают, мировые вопросы разрешают. Получил Воронович радостную телеграмму — и на с’езд: «Туапсе взят!» Конечно, бурные, несмолкаемые аплодисменты. Прокричали «ура» крестолюбивому крестьянскому доблестному воинству. Делегаты от хат еще горже держатся, голосуют уже не руками, а пальчиками. Воронович опьянел и начал что-то переть насчет молниеносного похода прямо на Москву, да Филипповский его одернул, шепнул, что это — не ново, Деникин уже сходил и вернулся. Сделали на радостях перерыв, чтоб успокоиться, а тут — опять гость. Миноносец английский шатается, будто потерял что.

Воронович собирался открыть заседание с’езда, как его вызвали на экстренное заседание Комитета освобождения. Там его ожидал помощник английского верховного комиссара — Коттон. Цель его приезда — прекратить боевые действия. Воронович, может быть, и сам не прочь, да армия-то где, в чьих руках? — и приходится «фасон давить» по-министерски, чтобы не уронить достоинства. Коттон предлагает не наступать, обещая со стороны Деникина уступки. А Воронович при виде гордых англичан, униженно ожидающих его милости, вспомнил старые обиды и излил их горечь:

— Мы трижды посылали англичанам ноты — не откликнулись. Теперь поздно. Спор уже решается оружием на полях сражений. Не желаем вмешательства иностранцев.

Коттон так потрясен был этими словами, что не посмел вступать в пререкания и пожелал лишь видеть с’езд, чтоб убедиться, не предпочесть ли Деникину молодую республику, выросшую будто-бы на крестьянских дрожжах.

Но едва он появился, едва его вывел Воронович на подмостки и представил с’езду, как запаренные делегаты от хат повскакивали с мест, каждый вспомнил, как он много перенес, сидючи в хате, от плетей, шомполов, подзатыльников и прочих видов воздействия деникинцев — и полезли к гордому англичанину с жалобами. Обступили, вопят, потрясают кулаками у его лица; кто выдергивает из штанов рубаху и указывает следы шомполов на спине, на боках; кто разувается, чтоб показать отмороженные пальцы ног во время сходок под кустами в зимнюю стужу, а некоторые так в пылу возмущения штаны зачем-то сдергивают.

Коттон всем сочувствует, — но выразить не может. Он просит их успокоиться, привести свои костюмы в порядок и выслушать его. Воронович цыкнул на свою фракцию — и она чинно уселась по местам. Коттон предлагает послать в Новороссийск делегатов для переговоров с генералом Кейз о перемирии. Он уверяет, что англичане желают только добра России. Но тут выступил сам Филипповский:

— Прошу генерала дать почтеннейшему с’езду ответ на три вопроса:

а) до каких пор будет продолжаться поддержка Деникина и блокада побережья;

б) когда прекратится вмешательство англичан в русские дела;

в) будет ли препятствовать Англия дипломатическим сношениям и торговле молодой Черноморской республики… с Грузией.

Сразил одним ударом. Коттон начал бессвязно лепетать, что Деникин, это — Россия, что англичане помогают России совершенно бескорыстно, что связь с Грузией вызывает у него грустные мысли и он наведет справки, потом ответит. И ему обещали ответить. Но где встретиться? Коттон очень боится, чтобы Туапсе не взяли, он предлагает встречу на фронте, на двенадцатой версте от Туапсе.

А Воронович весь ходуном ходит от восторга.

— Невозможно. Намечайте севернее Туапсе.

Понимай, значит, что ваши, деникинские владения идут за Туапсе, будто и нет там отрядов Петренко. Что значит — власть. Портит человека, гордыней заражает.

А Коттон понять не может намека, наивно вопрошает:

— Неужели возьмете Туапсе? Суда королевского флота примут участие в его обороне.

— Боюсь, что запоздаете.

Так и сказал: боюсь. Чего испугался, дурак, победы своих войск.

— Английское командование отнесется крайне отрицательно…

— К сожалению… В Туапсе уже вступают.

Что значит — дипломатия: к сожалению, говорит, сволочь этакая, а войско его старается.

Видит Коттон — не туда попал, — и распрощался. Воронович, конечно, заверил, что он всегда и в дальнейшем рад видеть у себя гостей, а Коттон — на миноносец, и поплыл вдоль берега искать что-то потерянное.

Заявился в Туапсе, а там его уже коммунист, комендант города встретил.

Хитрый «подлец», а молодой. Торжественно встретил и торжественно приводил… в Сочи, к Вороновичу.

С’езд же после от’езда гостей продолжал работу. Уселись, очи вставили на сцену. Воронович предложил высокому вниманию почтеннейшего собрания на утверждение телеграмму Совнаркому, и она при бурных протестах большевистской фракции была одобрена и послана. Конец ее был, прямо-таки, вызывающий: «Выражаю уверенность, что ни одна нога советского солдата не вступит на территорию свободного Черноморья». Будто не советские ноги были у солдат его армии.

Потом приступили к обсуждению резолюции по текущему моменту. Она уже обсуждалась накануне на крестьянской фракции, и принята была единогласно, однако для утехи обойденных фронтовиков и рабочих, дали им поговорить. Оставалось только прекратить слововерчение и голоснуть заранее подготовленную резолюцию. Но этот дурак-Филипповский испортил всю игру Вороновича: испугался малочисленных фракций оппозиции и предложил резолюцию, резко отличную от прежней.

Вороновича взорвало такое неслыханное нарушение фракционной дисциплины, он отказался от участия в согласительной комиссии и ушел в штаб, к прямому проводу, успокоить себя радостными сведениями о трофеях и новых победах его армии. Когда он вернулся, Филипповский уже бесповоротно сел в лужу, допустив провести на с’езде резолюцию без обидных для большевиков мест.

Следующие заседания с’езда проходили вяло. Фронтовики выехали в Туапсе, где коммунисты готовились к захвату власти.

Воронович в восторге: допек-таки, выкурил их, теперь остается главное: переизбрать комитет. И здесь получил Воронович блестящую победу: фракции рабочих и фронтовиков не провели своих кандидатов. Торжественно закрылся с’езд, торжественно раз’ехались по домам крестолюбивые дезертиры, а на фронте солдаты совсем отбились от рук.

Дошли до Вороновича сведения, что в Туапсе идут грабежи складов, и натравливают солдат на эти грабежи большевики; что офицеров пленных расстреливают, что, наконец, его карьера министерская просится в архивное дело Керенского.

Выслал он туда спешна свою почетную гвардию, три роты крестьянские, — обезоружить, навести порядок, заставить подчиниться железной воле вождя. И сам вслед поехал.

А большевики ему рады, поклоны перед ним размахивают: одни в одно ухо, другие в другое — подсказывают, все что нужно докладывают. Провожали его еще сердечней; комендант, насмешник, даже ручку подал, подсадил его на катер. И растаял, размяк Воронович, уехал в свою виллу, и занялся организацией волостных управлений в Сочинском округе. Надо же пример дать для других крестьян, чтобы все видели его порядки, все восторгались и себе пожелали того же.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

В Широкой щели.

Группа всадников скачет по белому шоссе. Под серыми ребристыми скалами застоялась предвечерняя тень. Уставшее холодное солнце посылает прощальные лучи, речка под обрывом у шоссе кажется бездонной, в ней отражаются опрокинутые скалы, стволы деревьев, кусты. Всадники веселы, громко делятся впечатлениями. Они возвращаются с разведки: на железном мосту обстреляли конный отряд белых да так неожиданно, так остервенело кричали, что те в панике смешались, некоторые от страха сорвались с лошадей — и все понеслись в Геленджик. Впереди всадников на свинцовом богатыре скачет Илья. Смотрит серьезно, а на душе легко, весело. Большая борьба начинается. Белые встревожены, разбросали части от моря до хребта Кецехура верст на пятнадцать, везде вызывают зеленых на бой, а те отмалчиваются. Не хочет Илья втягиваться в губительную позиционную войну: зеленые вынуждены будут занять фронт, стянуть на него всех бойцов и сидеть неподвижно, — а ведь зеленые побеждают неуловимостью, внезапностью нападений; вынуждены будут быстро израсходовать ограниченные запасы патрон; дадут возможность противнику накопить силы и разбить их в прямом бою.

Илья предпочел бы уйти в глубь гор, он даже и направился было из Адербиевки, но пришли сведения, что Туапсе взят, Петренко с большими силами идет на помощь, и Илья в ожидании его перевел отряды из Адербиевки в Широкую щель.

Он дернул левый повод, — лошадь испуганно храпнула и, упершись, вдруг прыгнула через бревенчатый мостик на канаве шоссе. Вереница всадников стремительна понеслась вслед влево между сдвинувшимися горами по влажной песчаной дороге. Речка шаловливо извивалась, оплетая дорогу; лошади не хотели итти в воду и шарахались в сторону, тесня друг друга, пока плетки седоков не понуждали их смириться.

Вскоре открылась широкая поляна, заполненная табором повозок, толпами солдат; полыхали костры, высоко взвивался клубами серый дым, рядами стояли козлы винтовок. Вокруг настороженно высились горы. Со стороны Геленджика на лысой горе лазали крохотные зеленые — там стояла застава.

Илья проскакал к одинокой облупленной белой хате, где помещался его штаб. Спрыгнул с лошади, бросил поводья стоявшему около зеленому, чтобы тот передал под’езжавшему ординарцу, и прошел быстрым шагом в хату. В ней было набито зеленых. У стола на кровати сидел Пашет. Он, улыбнувшись, поднялся навстречу Ильи, тот поздоровался с ним и, попросив зеленого подняться с табурета у стола, сел. Левую руку — на стол, правую с плеткой — в пах. Улыбнулся, глядя на Пашета, и начал:

— Хорошо, что ты приехал: я сегодня же смогу отправиться в Пшаду. Что там нового?

— Да что нового? — начал тот медленно и захохотал тихо: — Петренко уже пачку телеграмм прислал: иду освобождать вас, ждите, встречайте. И подписывается командующим восточного фронта. Наверно, в Туапсе его этим чином наградили. Ну, он и голову потерял.

— Эк их, никак не могут без высоких чинов. Но ведь он же должен знать, что в Пшаде создан реввоенсовет, представители от его отрядов на конференции были. Что же он, за власть бороться думает что ли?

— А чорт его знает… Бери табак, сворачивай папиросу.

— Меня предупреждали здесь, чтобы я подчинился ему: он-де властолюбивый, убрать может с дороги. А я такому тем более не уступлю. Что мы, городушки строим? Постановлением конференции об’единены все зеленые от Геленджика до Туапсе. Создан реввоенсовет, я утвержден командующим. И разговоры кончены… Товарищи, тише: вы мешаете говорить о деле. Выйдите, кому нечего здесь делать. На воздухе — благодать… Так вот, Пашет, я вызвал тебя, чтобы ты остался здесь, а я с’езжу в Пшаду, с реввоенсоветом познакомлюсь и кстати Петренко встречу.

Вошел строгий Иосиф. Он выглядит, как и Илья, старше своих лет. Поздоровался с Пашетом. Илья обратился к нему.

— Едем сейчас в Пшаду. Ты, пожалуйста, передай кавалеристам, чтоб они приготовились, лошадей подкормили, сами подужинали.

Иосиф вышел, а Илья снова к Пашету:

— В бои не ввязывайся, а то белые чего-доброго совсем встревожатся и перебросят на нас всю Добровольческую. Против нас марковцы. Под Адербиевкой захватывали в плен. Мы еще не дрались с ними здесь, а они смотри как кричат, — и Илья вытащил из кармана газету. «Русское время» за 20-е февраля. — Слушай:

«В районе Геленджика, 17 и 18 февраля (старого стиля) произошел ожесточенный бой с зелеными. В бою принимали участие — артиллерия и броневики, причинившие зеленым большие потери. Зеленые были выбиты из Адербиевки».

— А боя-то и не было. Пришли мы с Кубани, остановились в Адербиевке: мы же там привыкли жить по хатам. А белые на Мархотском хребту, против Геленджика сидят. Все видят. Начали обстреливать нас. Пули долетают бессильные, одному зеленому седло поцарапало, другому — шинель продырявило. Вот и все наши потери. Снаряды их перелетали далеко в горы или не долетали: Адербиевка же, сам знаешь, глубоко между горами сидит. Так вот. По одну сторону Адербиевки на горе — белые, по другую — на кряже — цепь зеленых, а штаб наш посредине. Посидели так три дня: не война, а городушки — и ушли. Я уж хотел в глубь гор уходить, чтоб инициативы себе не связывать позиционной войной, да вести пришли, что Петренко идет, мы и перебрались в Широкую щель.

Он развернул газету и указал Пашету:

— А вот уже большая статья: «Зеленые наступают». Стратегический обзор. Плетут чушь, а интересно. Тревогу бьют. Хотят, чтобы на нас обратили особенное внимание. Смотри как начинают: «Наглость зеленых превзошла всякие границы». По их сведениям нас в районе Эриванской — Абинской тысячи две, а здесь под Геленджиком — другие силы, здесь уже настоящие совдепы, есть у нас артиллерия, кавалерия, пулеметы.

Пашет захохотал, зеленые, слушавшие рассказ Ильи, подхватили:

— Хо-хо! В глазах уже двоится?!

— Троится, — улыбаясь продолжал Илья, — пишут, что зеленые растянули фронт от Эриванской до Майкопа на 250 верст, что мы получаем директивы из Совдепии через подпольные организации, что наша задача — отрезать все пути от Новороссийска на Север. Здорово? Поняли наши замыслы. Теперь они собираются итти против нас в решительное наступление. Призывают обращаться с зелеными не как с красноармейцами, а как с дезертирами и шпионами. Нас собираются беспощадно расстреливать и вешать, так как регулярная борьба с нами совершенно невозможна.

Снова захохотали зеленые:

— Слабо? А что заговорят, когда бить их начнем?

— Да, трудно им теперь с нами, — продолжал Илья, обращаясь к Пашету. — Дух зеленых поднялся. Пришло нас из Кубани 250, а все почувствовали опору. Наш об’единенный отряд в несколько дней вырос до тысячи бойцов и распался на три отдельных отряда. У нас же был заранее подготовлен, подобран комсостав. И первая, и даже вторая, беспросыпная, подтянулись. В общем, у нас здесь на этом участке до полуторы тысячи бойцов. Попробуй-ка, возьми нас. Все пошли в отряды, почуяли, что конец подходит войне: или мы разобьем — или от нас мокро останется… В Новороссийске Врангель руководил эвакуацией. Формировал офицерские части и не пускал их на фронт. Очевидно, для нас их готовил. Теперь сам удрал в Крым. Под Новороссийском тоже оживились зеленые.

Вошла группа кавалеристов: добродушный Усенко, визгливый веселый Тихон и смеющийся Раздобара. Наполнили хату бурным говором.

— Ты скоро Илья? Мы вже готовы, — обратился к нему Усенко.

— Сейчас, сейчас, вот подзакушу немного. Скоро там принесут? — обернулся он к толпе, и снова к Пашету: — Передавай мне в Пшаду по телефону все новости. Посылай баб на разведку в город, пусть хорошенько следят за белыми. Я денька через три-четыре вернусь, — и обернулся к толпе: — Товарищи, где там ординарец? Пусть несет ужин поскорее. Иосиф! Готов он? Пашет, пойдем на воздух. Дай закурить.

Он торопливо завернул в табачный лист окрошку табака и, прикурив у зеленого, вышел вместе с Пашетом.

В двери на них пахнуло густым бодрящим воздухом. Заря догорала, все ущелье было в тени. Вдали у табора, у составленных в козлы винтовок сидели зеленые, ужинали. Около хаты у одинокого дерева, склонившись над яслями, с отпущенными подпругами седла, тихо хрумтел свинцовый богатырь Ильи. Илья присел на бок сломанного табурета. Пашет, продолжая стоять, обратился к нему:

— Ты имей в виду — из Туапсе пришли два представителя от коммунистической фракции армии Освобождения…

— Да, да, мне передавал из Пшады Моисей. Там выясню подробнее. Ужин несут, я пошел в хату. Да, вот еще, Пашет: хорошенько охраняй шоссе, чтоб кавалерия, броневики белых стремительным натиском не прорвались. Посильнее засады на обрывах, приготовь баррикады из сваленных деревьев, чтобы сразу можно было загородить шоссе, — и ушел.

Из табора доносились звуки гармоники.

В Пшаде.

Группа всадников, миновав посты, скакала по улице замершей, подмигивавшей огоньками Пшады. Луна по-весеннему будила томление, влекла на улицы. В тени заборов на скамейках сидели, прижавшись друг к другу, парочки. Кое-где лениво тявкали собаки, привыкшие к оживленному движению в глухую полночь.

Илья придержал лошадь у светившегося огнями кирпичного домика и обратился к часовому:

— Что здесь помещается?

— Арестованные.

— Позовите караульного начальника, — и обернулся к остановившейся кавалькаде спутников: — Иосиф, останься со мной. Товарищ Усенко, гоните к штабу. Вызовите начхоза, договоритесь по своим фуражным делам, а я через десять минут прискачу.

Спрыгнул с лошади, передал поводья ординарцу. Прошел вместе с Иосифом к появившемуся в двери начальнику караула:

— Покажите арестованных. Куда итти?.. Вправо? Почему в коридоре света нет?.. Сколько их?.. Девять офицеров?.. Давно сидят?.. Две недели?

Появились в комнате арестованных, шумно прошлись по ней, громко разговаривая, стуча сапогами; оба строгие, энергичные. Арестованные испуганно приподнялись со своих постелей на полу.

— Почему на перинах спят? — повернулся Илья к вытянувшемуся взволнованному караульному начальнику. — Отобрать и передать в лазареты… А это что? Масло, белый хлеб, яйца?.. Что? Передачи? Деньги на руках у них? — Отобрать, посадить на солдатский паек. Отошлите больным.

Вышел в соседнюю комнату — и снова к караульному:

— Кто повесил у двери флаг?

— Не знаю. Что такое?

— Лозунг «За землю и волю» — эс-эровский. Земля и воля вещи хорошие, но их даст власть советов. Флаг уберите сейчас же.

Караульный вышел. Илья к Иосифу:

— Здесь; видимо, эс-эры работают. Удивляюсь, как не разбежались эти офицеры. Садись, разбирай дела, к утру чтоб закончил, а я поскачу в реввоенсовет. Ну, всего.

Вышел, передал распоряжение караульному о помощи Иосифу, быстро прошел к шарахнувшемуся в сторону коню, вскочил и ускакал, провожаемый ординарцем и перепуганным лаем собачонок.

В хате, где был штаб и реввоенсовет, уже сидели у стола при свете лампы Моисей и начхоз. Илья поздоровался с ними, сел на свободный табурет:

— Ну, рассказывай, Моисей, как ты реввоенсовет состряпал.

Тот, смолистый, с длинным разрезам глаз, улыбнулся:

— Как приехал из Папайки — и принялся. Вызвал представителей на конференцию, провел ее и выбрали реввоенсовет из пяти человек: я — председатель, ты — командующий, третий — по хозчасти, четвертый по политчасти в армии, пятый — по работе среди населения.

— Правильно. Ни одного лишнего человека. До прихода Краевой армии не так уж долго осталось. Белых погнали от Дона.

— Потом у меня гостят два представителя из Туапсе. Конспиративно присланы от большевистской фракции. Там намечается переворот, хотят соединиться с нами.

— Кто эти представители? Можем ли мы им верить?

— Их знают. Они — старые зеленые, из Екатеринодарского комитета. Еще в августе прошлого года их посылали в Грузию от Петренко договориться об уходе туда зеленых… Ну, эти представители там ничего не добились и сидели, пока не связались со своими. Теперь их и прислали к нам. Так вот, как будем договариваться?

— О чем же договариваться, если свои? Соединяться нужно.

— Но все-таки вопросов немало возникает.

— Это уже ты сам, — и повернулся к бородатому начхозу: — Ну, а у вас как, старина? Продукты есть? В кредит охотно дают? Дайте закурить. У вас хороший табак.

— Первый сорт. Грек один дал. Бери кисет. У меня дело на полный ход. Старики у меня молодцом, сами себя мобилизовали, работают на своих лошадях. Прикуривай. Ну, и папиросу свернул, ею убить человека можно. Так вот из этих стариков я обоз гарнизовал. Продукты дают. Последнее не жалеют. Народ прямо-таки горит, даже самому мне на удивление. Никогда так не было. Смотри сколько расписок, — и он вытащил из бокового кармана грязной гимнастерки пачку бумажек. — Вот. Это я на подпись тебе приготовил. Все-таки вещь денежная, важная.

Илья, дымя папиросой, взял из его рук пачку и громко рассмеялся:

— Ха! ха! ха! Наши векселя! Кредитные билеты! Что же они у вас такие бесформенные? Эта о трех углах, а у этой и ни одного нет, какой-то обрывок бумаги. Простым карандашом написано… Корова… десять пудов кукурузы… двадцать — картофеля… Вы уж хоть немного соблюдайте формальность, а то Красная армия придет, люди пред’являть эти расписки начнут — засмеют нас, не заплатят.

— Заплотют. Подтвердим, что выдавали. Некогда мне с формалистиками возиться. На бегу все делаю. Так ты подпиши. Знаешь, она хоть и клочок бумаги, а раз командующий подписал, оно как-то больше веры.

— А-а, начальник почты и телеграфа, — вскинул Илья на появившегося заспанного улыбающегося интеллигентного парня, который на Лысых горах был членом реввоенсовета. — Здорово. Садись. Я сейчас, — и к начхозу: — я утром подпишу эти ваши векселя, — и, уложив их в боковой карман шинели, обратился к телеграфисту: — Как у тебя дела? Скоро телеграфную линию наладишь?

— Да она уже готова. Говоришь же по прямому проводу?

— Как? Ты говорил, что полтора месяца нужно. Все провода исправил?

— Столько, сколько нужно, — продолжал тот, улыбаясь. — В три дня справились. Теперь можно и по телеграфу, и по телефону хоть до Туапсе.

— Здорово. Ну, а пленные офицеры как? — обратился Илья к Моисею. — Работают? Не пытаются разбегаться?

— Куда же им бежать? — улыбнулся тот. — Теперь куда ни сунься — то 50, то 100 верст до белых. Работают. Привыкли. Освоились.

— Ну, давайте спать. Подзакусить что есть? Так, кусок хлеба. Начхоз.

— Сию минуту, Илья. Я сейчас, — и метнулся в другую комнату.

Об’единение двух армий.

К утру все девять арестованных офицеров были расстреляны.

Пришел казак из волчьей сотни Шкуро. Молодец — загляденье: смуглый, красивый, здоровый; на лошадь вспрыгивает, как кошка. Весельчак; шутит, поет, пляшет. Рассказывает, что под Ростовом генерала зарезал и, спасаясь от преследования, бежал к зеленым. Очень словохотлив был, не стыдясь рассказывал о своих грабежах и зверствах. Отдали его кавалеристам «попрактиковаться». В тот же день и паренька одного послали «на практику»: шпиком оказался.

А белые волнуются. Над побережьем драконами проносятся аэропланы; боевые суда у берегов бродят, завистливо наблюдая за ним, не смея подойти близко, — и громыхают из орудий по заброшенным горам, по рыбацким прибережным поселкам.

Метят поближе к Пшаде, да уж очень далеко она от берега, за горами спряталась, а взрывы не пугают: будто гром гремит, дождь предвещает.

На следующий день подкатил автомобиль. Илья, Моисей Иосиф и два туапсинских представителя вывалили на улицу, а из автомобиля выпрыгивали приезжие и представлялись им.

Подошел празднично-опьяненный, почерневший от пыли, в английском плаще, живописно спадавшем углами, как тога, Петренко. Представился. Илья насмешливо бросил:

— А мы тут заждались: целую неделю телеграммы летят, возвещают скорое освобождение нас.

Петренко смутился, лицо стало добродушным, простым.

— Да мне что. Меня назначили, — я и писал.

— Кто назначил? Заблудились? В чужой курятник попали?

Последним высадился из машины медленно, внушительно, опираясь на свои костыли и руки товарищей, Рязанский с узким умным лицом и длинными зубами, как у грызуна. Он контужен под Лазаревкой.

Вошли в штаб, расселись вокруг стола. Рязанский, как главный, изложил цель приезда: выяснить и об’единиться. Говорил с достоинством, как завтрашний командарм. Он был в летнем солдатском костюме. Линчицкий и комендант Туапсе — в английских френчах.

Но прежде чем приступить к переговорам, постарались узнать лучше друг друга, внушить к себе доверие — припоминали общих знакомых, делились своим прошлым. Илья откровенно поведал им о том, что послан в тыл белых из XIII армии для организации повстанческой армии и что он обещал сообщить о выполнении задания по радио. На это ответил Линчицкий, человек более зрелый, что его послали из соседней VIII армии, и он обещал выслать в Советскую Россию аэроплан с донесением. Все приехавшие, кроме Петренко, работали в Закавказском подпольном комитете в Грузни, откуда с’ехались в армию Освобождения. Сообщили, что в Туапсе — Норкин, присланный из реввоенсовета южного фронта.

Потом начали спорить. Комендант, смахивающий на горца, был ужасно красноречив. Линчицкий, угловатый, рыжеватый с надвинутым черепом говорил почти скороговоркой. Илья сидел против них, поодаль от стола, точно его дело — сторона. Иосиф говорил мало, реввоенсовет молчал. Но Моисей торговался упорно.

Рязанский обещает прислать Железный полк Афонина в 1000 бойцов, 25 пулеметов, три орудия. Предлагает через неделю 15 марта взять Геленджик. Умалчивает, что рассчитывал передать здесь власть над армией Афонину, но дипломатично предлагает Илье взять себе Северный, армавирский фронт. Илья отказывается: здесь его знают, здесь важный участок. Он рассказал о своем кубанском походе, о своих планах на Кубань, о расчетах итти туда при первой возможности:

— Я предпочел бы командовать одним отрядом на Кубани, чем армией — здесь. Надо торопиться запирать горные перевалы.

Рязанский согласился с ним и условился, что сейчас же после взятия Геленджика на Кубань будет послан Железный полк Афонина.

В первый день окончательно не договорились — отложили до следующего дня. Ночью обе стороны между собой обсудили требования другой стороны. На другой день — снова торг. Наконец, Илья простодушно вмешался:

— О чем нам спорить? Подчиняемся. На неделю-две сворачиваем красные знамена, будем числиться народным ополчением — от этого ничего не потеряем.

Гости сообщили, что через несколько дней должен состояться в Туапсе солдатский с’езд, на который нужно выслать делегатов из надежных зеленых. Да побольше. С’езд передаст всю власть реввоенсовету — и ополчение переименуется в Красную армию Черноморья с двумя фронтами: Северным (в сторону Армавира), во главе которого стоит бывший комбриг и Черноморским — бывшей Красно-зеленой армией, с Ильей во главе.

Рязанский предложил Илье открыть свою фамилию. Тот не возражал: фронт перекатился через его родную станицу, семья — в стане красных, репрессии со стороны белых уже не грозят ей.

Уехали туапсинцы. А здесь в несколько дней собрали делегатов от всех воинских частей. Даже от «Грома и молнии» прислали двух представителей. Всего набралось человек 25. Их хорошенько подготовили, ознакомили с намеченными планами. На них была вся надежда, так как в армии Освобождения громко говорить о предстоящем перевороте на собраниях не могли, там работали меньшевики и эс-эры, а здесь все были свои.

Во главе делегации послали Моисея и Иосифа.

Встреча Ильи с Георгием.

Тут случилось с Ильей нечто необычайное. Приходит в штаб Хвэдор, лысогорец, которого жена рогачем по спине гладила, обзывая корявым чортом, на что он стоически отвечал: «Хочь я и поколупан воспой, зато синпатишнай». Так этот самый Хвэдор украдкой отзывает Илью в сторону. А тому некогда, тот в недоумении: какое может быть к нему дело у лысогорцев, которых он так жестоко оскорблял? Но Хвэдор настаивает: «Пойдем, дела обождут».

Вышли в глухие переулки. Что им нужно? Вошли в хату.

— Раздягайся.

В хате — Ковали да Коваленки. У Ильи все лысогорцы — Ковали да Коваленки. Баня! Как же она была кстати! Вспомнил Илья, что за полтора месяца ни разу не купался, вшей на нем развелось — стада. Они изнуряли его больше, чем сама работа, лишали сна.

Пока он купался, лысогорцы выгребли пылающие угли из печи и начали трясти над ними его одежду. Вши трескались, как семечки, и ссыпались в огонь. Продезинфицировали хорошенько одежду, сменили ему белье — и Илья, помолодевший лет на десять, побелевший, мальчишкой побежал в штаб. В эту ночь он спал так хорошо, как никогда в жизни: ему снилось, будто он плавал в облаках, озаренных солнцем.

После лысогорцы рассказывали, что когда Илья сбросил рубашку, она будто бы поползла за ним.

Вернулись из Туапсе делегаты, привезли Илье записку:

«Посылаю тебе свое барахлишко, сам буду завтра. Георгий».

Илья читает и не верит: Георгий? Из могилы вылез?.. На следующий день и в самом деле подлетел к нему кудрявый молодец в английском френче и бросился на шею. Обнялись. Пошли на квартиру Ильи. Сели. Георгий теребит Илью, хлопает его по коленям, оживленно с шутками рассказывает о своем пребывании в тюрьме, а глаза светятся радостью, сам любуется видом Ильи:

— Я все слышу в Туапсе: Илья, Илья — думаю: «Что за Илья такой?» А там о тебе здорово шумят. Поговаривали даже тебя в командармы: бывших офицеров там много, начальник штаба армии — полковник, а воевать в горах не умеют. Так вот работаю себе в политотделе и не обращаю внимания на слухи, а тут вдруг приходит твое донесение с настоящей фамилией. Читаю — и глазам не верю. Как же ты попал сюда?

— А ты помнишь, как я в Ростове спорил с Еленой о своем плане партизанских действий? Ну, тогда она раскрошила мой план, я плюнул на их работу и уехал в Советскую Россию, а оттуда меня послали с партией работников армию создавать. Но ты как уцелел?

— Да постой, как же ты сорганизовал?

— Это песня длинная, ты расскажи, как из-под расстрела вывернулся.

— Очень просто. Офицер знакомый арестовал, отослал со стражником…

— Надо ж тебе было шататься среди бела дня по городу, сколько раз тебе говорил.

— А раньше… Видишь, живой? Чего еще тебе надо? Узнали мою фамилию, а обвинений мало — послали для следствия на родину, в тюрьму. О подполье никто не догадывался — я сказал, что скрывался, опасаясь вернуться, — а грехи у меня в станице ведь маленькие были: только что в дружине служил. Привезли в станицу — узнали ребята, сволочи, и начали доносы писать. Бориса знаешь? Он меня видел в Орловке, когда я туда заезжал еще до ростовского подполья, летом. У меня же мандат был от Донского правительства, а Борис работал в совете. Так он, чтобы себе карьеру создать, донес, что я член Донского правительства. Ну, потом «Григория Ивановича» помнишь? Придурковатый. Он что-то где-то слышал, что я — комиссар, — и тоже донес. И еще кто-то наговорил. Сижу я — наши хлопочут. Подкупили следователя. И все-таки одиннадцать месяцев парился. Тоскливо, конечно, было… Твоя мать там сидела…

Илья, будто туча на него набежала, спросил тихо:

— Жива?

Георгий еще тише, серьезно ответил:

— Умерла… Рыжик замучил.

— Но где же сестры, брат? Об отце ничего не слышал?

— Не знаю…

Настало тягостное молчание. Но Илья очерствел — он быстро встряхнулся:

— Как сиделось тебе, как освободился?

— Сиделось хорошо, только видишь? — и он, склонив кудрявую голову, показал ему следы ран на голове. — С ума сходил, горячечную рубаху надевали, головой о стены, об пол бился. Туберкулез получил…

— Эх, Георгий, Георгий. Видишь, как дорого заплатил за свое ребячество?

— А раньше, — весело засмеялся тот. — Зато жив остался.

Смотрит на него Илья — не узнает: будто попрежнему веселый, а лицо серьезное, одухотворенное, чуждое. И между бровей складка прорезалась.

— Так вот насиделся я вдоволь, — продолжал Георгий, — вижу: день суда приближается. Я и разослал записки доносчикам. Борису пригрозил, что если он пойдет на суд, — я заявлю, что он сам был важным комиссаром в Орловке. Он испугался — не явился. «Григорию Ивановичу» я просто пригрозил, что изломаю на нем палку, когда из тюрьмы освобожусь — и он струсил. Судей подкупили. Словом, когда дело дошло до суда, — осталось одно обвинение, что в дружине две недели пробыл и потом жил по чужому паспорту. Дали мне год тюрьмы, а я его почти отсидел, месяц мне помиловали, освободили и предложили явиться к воинскому начальнику. Явился. Мобилизовали. Дядя устроил меня провожать вагон с грузом на Владикавказ. Я поехал, дорогой спрыгнул с поезда — вагон и без меня доедет — и пересел на поезд в Туапсе.

— Зачем же тебя понесло туда?

— К зеленым. Пришли они, заняли его, я заявил, что я подпольник, мне поверили — и приняли в политотдел.

— Однако — встреча. Через полтора года гражданской войны. Я уж тебя давно похоронил.

— А ты здорово поднялся. Легенды по всему побережью о тебе ходят.

— Ерунда. Сделаешь одно дело, а разнесут, раздуют, будто сотни дел наворочал. Вначале, правда, очень тяжело было… Но ты не все о себе рассказал. Невесту свою видел?

— Замуж вышла, — натянуто улыбнувшись проговорил Георгий. — Но знаешь: такого медведя себе выбрала… в каждой ступне по пуду, а сам по плечо мне будет.

— Но что же ее побудило? Она такая изящная, хрупкая. Мне ужасно за нее обидно.

— Скучно, говорит, нам было бы: давно любим друг друга.

— Да-а, не везет нам на женщин. В Царицыне — помнишь? — перессорились с тобой из-за шатенки черноглазой, а сами врассыпную. Оставили ее товарищу Жиле. А твоя невеста предпочла какого-то бегемота. Инстинкт. Война. Истребление людей. Женщин, таких, как твоя, тянет к самцам, которые могут обеспечить сытую жизнь. А мы?.. будем летать, пока не обломаем крыльев. Любовь не для нас: мы получаем наслаждение в бурной полной опасностей жизни. Получаем больше этих Жил, этих мясистых чушек, но жизнь пред’явит нам счет. Ты уже его получил… А знаешь, я женился…

Георгий сразмаху хлопнул его по коленям:

— Ну! Да как же ты осмелился? Илья, это на тебя не похоже..

— По себе подобрал.

— Где же она? С тобой?

— Увы, за тысячу верст. Товарищи разлучили, а теперь я и сам охладел к ней… Так тебе что-ж, протекцию составить? — и расхохотался: — Хочешь, комиссаром штаба фронта тебя назначу? а то я целыми днями раз’езжаю, штаб же скоро во всю развернется. Спецов туда насажаю. Согласен?…

— Ты еще спрашиваешь…

— Прекрасно. Теперь о деле. Доложи о Туапсе. Ха! Ха!.. Дисциплина у нас, знаешь?.. Сказал — кончено.

— Ну, слушай. С’езд фронтовиков прошел под руководством коммунистов. Об’явили Красную армию Чермоморья, выбрали реввоенсовет. От твоей армии вошел в него Моисей. Он там остался. И Иосиф там остался.

— Ну, а эс-эры как? Смирились?

— Приезжал Воронович с Филипповским. Сделали им доклады — они и размякли. Наши заявили, что желают управлять только армией. Поделили сферы. Эс-эрам предоставили Сочинский округ, а себе взяли все остальное. Дали им одно тяжелое орудие, две горняжки. Не хотели осложнять с ними отношений. Теперь наши пошли на Армавир.

— На Армавир? Это верст двести от Туапсе? Да они с ума сошли? Из гор вылезать на равнину? Бить армию противника нужно, базы себе укреплять, а они в обе руки территорию загребают. Ну, хорошо, что они нам подкрепление прислали. Пришел батальон Железного полка. 25 пулеметов. Когда подойдут еще два, у меня будет тысячи четыре бойцов, 13 отдельных батальонов: у Петренко на левом боевом участке — три, и у Пашета на Геленджикском — девять, а пока пять. Шестой — по горным перевалам, тринадцатый — «Гром и молния», сидит под Крымской. Петренко тоже будет охранять горные перевалы. Узел завязался в Геленджике. Мне приказано взять его, а это мне не нравится: инициативу свяжу себе им. Я предпочел бы громить белых не в открытом бою, а набегами. Как жаль, что я вернулся с Кубани. Теперь меня не пускают туда. Ну, ты отдыхай, а я пошел по делам. Сегодня еду в Широкую щель. Перед от’ездом зайдем в штаб.

Смерть Раздобары.

Вместе с батальоном приехал из Туапсе верхом на гнедой куцой лошади комиссар Черноморского фронта, бледный, средних лет, в черном ватном пальто, низко затянутом ремешком. Илья выехал с ним в Широкую щель.

По шоссе тянулись в обе стороны обозы. Все шоссе избито ими. Зато все мосты, ранее попорченные или сожженные зелеными, теперь исправлены, застланы свежими досками.

В Широкой щели еще больше вырос табор. Торчат поднятые в небо оглобли повозок, дымят костры.

Комиссар весело недоумевает, Илья смеется:

— Растет сила. Все стянулось к больному, воспаленному месту.

Передали Илье письмо с Лысых гор. От имени всех граждан. Высокопарные фразы, возвеличивание его, признание ими своих ошибок. В искупление вины присылают щедрые подарки: несколько возов картофеля, десятка полтора овец и две-три коровы.

Прочитав письмо, Илья насмешливо бросил:

— Они воображают, что со мной боролись, будто мне что нужно… Зато щедрее всех дарят.

Проехали в штаб. Досчатая кровать без постели. Растерянные, потрясенные лица.

— Что случилось?

— Раздобара убит. Застрелил его Тихон. Вот только что… — и зеленый начал рассказывать присевшему к столу Илье.

Сидели на кровати рядом: Пашет, Раздобара и Тихон. Раздобара особенно расшалился, подтрунивал над любовной историей Тихона с лысогорской девушкой. Вытащил из кармана Тихона записку: «Это от нее письмо!» Тихон — к нему: «Отдай». Тот хохочет:

— Не отдам!

Тихон сам хохочет, набросился на него, подмял его под себя на кровати.

— Отдай!

Выхватил свой кольт, к лицу Раздобары приставил — и звенит:

— Отдай!

А Раздобара все хохочет, вырывается, пытается отнять кольт…

Пашет строго вмешался:

— Да бросьте вы…

И грянул выстрел… Брызнула кровь струей, откинулся Раздобара на кровать, глотает воздух, судорожно вздрагивает… Тихон оторопело поднялся, выпустил из рук револьвер — и как заплачет! — как ребенок…

Не стало красавца Раздобары, который носился в боях в черкеске, с развевающимися лентами на шапке. Не стало соперника Тихона. У них давнишняя глухая борьба за лысогорскую черноглазую стройную девушку. Тихон, еще во время дикой вольницы, после налетов привозил ей подарки, задабривал ее отца — привел ему пару хороших лошадей в полной упряжи с повозкой. Раздобара все забывал о подарках, он сам стоил дороже подарков, и она льнула к нему. Друзья стали соперниками. Но Раздобара был хохотун, открытая душа, а Тихон со своими колючими татарскими глазками — жесток и коварен. Ушли с Лысых гор, по Кубани ходили, полтора месяца не виделись с ней; подарков уж не присылали ни ей, ни отцу. Вернулись. Близко она. И тут совершилось загадочное… Роковая ли неосторожность или злой расчет? Тихона арестовали. Он плакал, просил пустить его в бой, чтобы там найти свою невесту-пулю, но не погибать от рук своих товарищей. Тихон плакал; человек, не знавший страха.

Вырыли Раздобаре могилу в Широкой щели. Опустили его в английской шинели. Черкеска перешла по наследству бойцу. Простились с товарищем, вернулись в свой табор — и захлестнуло грусть бурным потоком веселья.

Освобождение тюрьмы.

Игра вокруг головы Ильи Кравченко, закованного в кандалы и брошенного в одиночку к смертникам, накалила атмосферу. Частенько заглядывал к нему надзиратель Епишкин, издевался над ним. Заглядывал еще чаще и надзиратель Сидоров, он при носил ему с’естное, это было кстати: казенный паек Кравченко состоял из хлеба и воды.

Через полторы недели загремел сильней обыкновенного засов, гулко раздались по коридору голоса, распахнулась широко дверь камеры — и надзиратель взволнованно крикнул:

— Встать, смирно! — и группа русских и иностранных хорошо одетых офицеров вошла в камеру.

Кравченко в кандалах, в изорванной рубахе продолжал сидеть. Начальник тюрьмы, полный, с усами, впившись в лицо дерзкого каторжника, ударил его кулаком в грудь:

— Сволочь, встать!

Губернатор, тоже полный с бородкой, размахнулся изящным стэком — и перетянул его через плечо.

Вскипел Сатана, видит: комендант военно-полевого суда тут же, английский и французский офицеры — верно, решен вопрос, — вскочил, глаза горят ненавистью:

— Как не стыдно холеную руку подымать на каторжанина! Заставили бы холуев бить!

Губернатор, пораженный его дерзостью, обернулся к пришедшей кампании:

— Вот таких бы нам солдат — давно бы в Москве были, — и примиренно к Кравченко:

— За что тебя посадили?

— Вы лучше меня знаете!

— Думал ли ты освободить тюрьму?

— Нет!

— Так за что же тебя посадили в одиночку?

— Не знаю!

Губернатор приказал начальнику тюрьмы:

— Расковать и отправить в общую камеру.

Просидел еще неделю, получил через Чухно от комитета 30 000 рублей денег, дал взятку старшему надзирателю, заведовавшему мастерскими — и был снова допущен к работе в слесарной… Затем, чтобы заслужить доверие властей, он принялся изготовлять на оборону подковы и даже взялся ремонтировать две пары кандалов, за что заключенные обвинили его, как продажную шкуру, и об’явили ему бойкот. Еще больше обозлился Сатана, остервенело рвал напилками, чинил кандалы. Никто не знал, не понимал, что замышлял он. Только один заключенный, Черногорец, осужденный к вечной каторге, знал. Он сам замышлял освободить тюрьму, но подкопом. Кравченко рассоветовал — тот согласился.

Закончил все приготовления Кравченко, сообщил через надзирателя Сидорова в группу, что в час ночи под четвертое марта будет освобождать тюрьму. Группа должна ожидать его за полторы версты от тюрьмы, на старом кладбище.

В намеченное время, когда вся камера глубоко дышала в крепком сне, Кравченко поднялся, оделся, подошел к двери. Подозвал тихонько надзирателя Варда и подал ему через прозурку два ключа:

— На, Федя, открывай.

Щелкнул висячий замок — открылся. Второй, внутренний, предательски скрежетал, не отпирался. Кравченко подумал, что Вард струсил, — начал упрашивать, грозить… Тот шепчет, что ключ не подходит. Понял тут Кравченко, что этот замок не проверил. Попросил запереть висячий, возвратить ключи и стать на место.

А сам разволновался до истерики. Ночь не спал. День пролежал больной. Пятого марта вышел на работу, весь день проверял ошибки ключей. Сообщил в группу о неудаче и предупредил, что в час ночи под шестое марта освободит тюрьму.

Пришла ночь. Снова поднялся Кравченко, обернул ноги кусками одеяла, подошел к двери, передал ключи ожидавшему Варду. Щелкнул весело один замок, щелкнул другой — зловеще распахнулась дверь… Вард передал ему свой наган. Вышел Илья в коридор — точно в неведомый мир попал: настороженная, мертвая тишина. Подошел к окну, выходящему в сторону кладбища, и трижды помахал лампой — дал сигнал зеленым, что долгожданное, радостное началось. Из темноты весело блеснул огонек электрического фонаря:

— Видим! Видим!

Илья Кравченко попросил Варда позвать со второго этажа надзирателя покурить, а сам спрятался за угол у лестницы. Вард окликнул того.

Гулкие шаги по лестнице приближаются… Сатана схватил сзади надзирателя, закрыл ему рот, пригрозил молчать, отнял револьвер, самого связал — и отвел в свою камеру, откуда пахнуло удушьем, парашей и глубоким дыханием. Как противно, гнусно там! Да разве можно туда возвратиться? Никогда!

Разбудил Черногорца. Дал ему наган. Вышел с ним в коридор. Предложил Варду вызвать дворового надзирателя с винтовкой. Вызвал. Закурить. Тот вошел. Кравченко и Черногорец набросились вдвоем, отняли винтовку, связали его — и отвели на место Черногорца.

Камера тяжело дышала смрадом. Кравченко, брезгливо сдерживая дыхание, пробежал между нарами и, дергая за ноги спящих, зловеще шипел: «Подымайтесь, подымайтесь, на свободу»… Мигом вся камера всполошилась; повскакивали зевающие, гребущие пятернями в зарослях заключенные.

— Ш… ша… Я освобождаю тюрьму. Смерть или свобода! Ни минуты колебаний! Кто со мной? Человек пять довольно. Выходите в коридор. Остальные — молчать. Или всажу пулю.

Вышел с одним во двор. Подобрались к двери второго двора. За ней спал надзиратель, согнувшись на табурете. Кравченко просунул руку в окошечко двери и открыл ее. Надзиратель вздрогнул, но ему зажали рот, наставили дуло — и приказали итти в камеру.

Кравченко взял с собой шесть заключенных — освобождать больницу. Там было два внешних и два внутренних надзирателя. Пропуск он знал. Открыто подошел вместе с Черногорцем к внешним надзирателям, скомандовал им тихо: «Руки вверх» — и обезоружил. Вслед за ними обезоружил и двух внутренних. Отослали их в камеру.

Ползком, вместе с Черногорцем, подкрался к конторке; схватили надзирателя — и в камеру.

Подошли к двери третьего, хозяйственного двора. Сказали пропуск. Надзиратель открыл, но, поняв свою ошибку, схватился за наган. Черногорец его — прикладом по голове… Свалился. Связали — и отнесли в камеру.

Кравченко подобрался к окну тюремной конторы. За двумя столами сидят — помощник начальника тюрьмы и старший надзиратель Епишкин. Перед ними на столах — винтовки и связка ключей от всей тюрьмы.

Подкрались втроем. Один остался у ворот, у прозурки. Двое ринулись внутрь; Кравченко набросился на помощника начальника. Товарищ — на Епишкина, — и свалил его ударом приклада в грудь.

Заглушенный, полный смертельного ужаса, крик:

— Что ты хочешь со мной?.. — Сатана сдавил его, хряснуло горло — и тот повалился.

Голос издалека. Стук в дверь снаружи. Прибежали товарищи, тревожны:

— Услышали крик, спрашивают…

Накрапывал дождик. Ласково освежал каплями пылающее лицо. Жизнь! Воля!.. Кравченко накинул на себя кожух, подошел, спрашивает:

— Кто стучит?

— Дежурный офицер. Что случилось?

— Ничего. С помощником начальника припадок.

— Так вы его накройте черным.

— Мы уже накрыли.

— Все благополучно?

— Все.

Шаги снаружи удалились. Кравченко оставил у ворот одного из товарищей, а с пятью пошел обезоруживать караульное помещение.

Надзиратели спали. Он расставил товарищей у пирамиды с винтовками и в концах комнаты, а сам принялся будить крайнего надзирателя. Тот с недоумении открыл глаза, и никак не мог сообразить, что раз’яснял ему сатана в одежде человека, потом увидел наган у своей переносицы — и понял: нужно молчать, будить соседа, связать его, заткнуть ему рот платком или его же рубахой, и тоже завязать.

— Малейшее движение — смерть, — прошипел сатана, и надзиратели, просыпаясь, принялись перевязывать один другого.

Вся охрана внутри тюрьмы была обезоружена и заперта в шестой камере. Вард сторожил их. Кравченко вывел всех заключенных из этой камеры в контору, каждому сам зарядил, вручил винтовку, чтобы не получилось неосторожного выстрела, разбил всех на группы.

Отделил 25 человек, назначил командира и приказал ему:

— Как открою главные ворота и часовой у ворот будет снят, без шума — в цепь по направлению к городу.

Выделил пять человек, назначил старшего, приказал:

— Когда открою ворота, — снять часового — и во двор.

Выделил 15 человек под командой Черногорца. Ему приказал:

— Когда открою главные ворота и брошусь в офицерскую караулку — всем отрядом бежать в солдатскую.

В запасе оставил пулеметчиков.

Два часа ночи. Смена постов. В ворота постучал дежурный офицер.

Кравченко, ожидавший около, спрашивает:

— Что нужно?

— Все благополучно?

— Все.

— Хорошо.

Сменились наружные посты. Тишина. Непроглядная тьма. Моросит. На углах каменной ограды — светлые шары вокруг лампочек. Кравченко отпер висячий замок, распахнул ворота — и все четыре партии вооруженных заключенных, около шестидесяти человек, бесшумно выбежали: пять человек схватили часового и втащили во двор; 25 — рассыпались в цепь по направлению к городу; 15 — во главе с Черногорцем — ворвались в солдатскую караулку.

Кравченко с товарищем бросился к офицерской. За столом сидят два офицера. У окна — два пулемета. Ворвался — крикнул:

— Руки вверх!

Оба офицера кинулись бороться. Один схватил Кравченко за горло, грянуло два выстрела… кровь брызнула струей из головы офицера, и он с обезображенным лицом свалился на пол. Обернулся Кравченко — на земле борются… Офицер уже нащупал свой наган… Сатана расколол ему череп двумя пулями.

Товарищ вскочил; Кравченко приказал ему отослать пулеметы в цепь, а сам метнулся в общую караулку к Черногорцу.

У пирамид стоят его ребята. На нарах в разных позах — лежат, сидят, стоят, подняв руки вверх, добровольцы. Один из них раскинулся на полу с вывалившимися из головы мозгами.

Крикнул Кравченко, напряженно дыша:

— Все благополучно?

— Все.

— Заводите всех во двор!

Затоптались вооруженные заключенные, расступились. Добровольцы растерянно, торопливо схватывались с мест и проходили во двор.

Завели. Кравченко окликнул разводящего. Тот подскочил, козырнул;

— Я!

— Я дам тебе 10 человек снимать посты. Малейший намек — будешь убит на месте.

— Слушаюсь…

— Да ты не тянись.

— Я не тянусь: я сам против белых.

Пошли.

— Кто идет?… — окликает часовой.

— Свои, свои.

— Что пропуск?

— Прицел… Клади винтовку — отходи.

Его окружают, ставят свой пост, идут дальше.

Все посты заменены своими. Кравченко пошел открывать камеры. Распорядился грузить кассу, пишущие машинки, инструменты мастерских — сапожной, и портняжной. Запрягли лошадей в две подводы и фаэтон.

Около четырех часов ночи громадная толпа черным потоком поплыла от тюрьмы к старому кладбищу, где ожидала их группа зеленых. Надзиратели и добровольцы, не пожелавшие итти в горы, были заперты в камеры.

Ушло человек пятьсот: смертники, заложники — родственники вождей революции, каторжники, просто заключенные, надзиратели, помогавшие Кравченко, — Вард, Сидоров и несколько других. Ушел и разводящий с группой солдат. Унесли с собой человек 35 больных на носилках.

Кравченко с полутораста вооруженными заключенными, при двух пулеметах, прикрывал сзади уходящую в горы толпу. Люди, пережившие кошмары тюрьмы, обреченные на расправу озверевших, отчаявшихся белых вояк, весело оглядывались на осевшую в темноте заброшенную тюрьму, на завистливые огоньки сытого города, и смеялись, задыхаясь от слез радости. Женщины, не стесняясь, плакали, искали глазами своего освободителя, этого прекрасного сатану, готовые целовать ему ноги.

Они шли в эти черные дикие горы, как в родную семью, ища там спасение, добрых людей.

Из-за ставень приземистых домишек, из-за чуть приоткрытых дверей чуланов трусливо высовывались заспанные лица толстых баб в смятых рубахах, их отдергивали законные сожители и сами всматривались через щели в темноту, замирая от страха, ожидая нападения или выстрел. Они сразу догадывались, что это — заключенные, и решали, что пришли, наконец, в гости зеленые. Но им непостижим был героизм человека, дерзнувшего освободить заключенных, когда сам он был за системой замков и решеток.

Толпа подошла к кладбищу. Цепь зеленых поднялась от радости, бросилась навстречу — и остро почувствовала вся масса: «Так это не сон в черную ночь, это — спасение, воля! Железные решетки, зловонные камеры с парашами, серые стены из дикого камня, жестокие, холодные надзиратели, отвратительное хлёбово, — все уплыло назад, в вечность. Да где же этот спаситель? Кто он?» Буря восторга, смех, слезы…

А этот спаситель, будто не он виновник случившегося, напряженно, серьезно разговаривает с командиром группы зеленых, вглядывается в сторону города, угрожающе сверкающего огоньками, и договаривается о дальнейшем пути. Нужно спешить: белые могут встретить, могут преследовать.

Торопливо пошли дальше. Цепь — впереди толпы, цепь с пулеметами — сзади. Вскоре донеслись со стороны города глухие, редкие выстрелы. Еще острее поняли освобожденные, что это — явь, нужно скорей уходить от опасности.

Пришли в деревню Федотовку, когда уже рассвело. Крестьяне встретили узников с радостью, разместили по хатам, зарезали для них быка, накормили их.

Кравченко, не спавший почти три ночи, приказал выставить посты, а сам, одевшись полковником, вместе с командиром отряда, в форме унтер-офицера с карабином, поскакал в Новороссийск, посмотреть, что там творится.

Город метался в панике, точно в пожар. Над городом носились тревожные утки: «Две тысячи каторжан вырвались из тюрьмы, будут всех резать до самого колена». Белые пустили слух, что тюрьму освободил изменник, полковник Кравченко. Очередь у пароходов, растянулась на три квартала. С генерал-губернатором был припадок бешенства весь день.

Поездили часа полтора, под’ехали к квартире Чухно, перекинулись с ним парой фраз — и ускакали обратно.

Кравченко был опьянен безграничной волей, усталостью, успехом. Голова кружилась от гармонии впечатлений — так смутно, отдаленно воспоминание о затхлой тюрьме, кандалах, точно это было давно, давно.

Азартная игра, ставкой которой была обреченная голова Кравченко, не знавшего об этом, игравшего без козырей, втемную, окончилась его победой. План, лелеянный им много месяцев, выполнен им с точностью машины, выдержанно, до мельчайших подробностей.

Оживление зеленых на Абравском полуострове.

Многие тайны тюрьмы вскрыты. Федько, арестованный вместе с Семеновым и Новацким, расстрелян. Латыш-студент, загнанный Зелимханом, также расстрелян. Оба — в одну ночь, когда у Кравченко оказались непроверенными ключи.

В два дня после освобождения тюрьмы, все группы от Новороссийска до Анапы об’единены были в одну группу «Террор».

Полезли из ущелий, землянок, несчитанные, неведомые, одичавшие местные зеленые. Поверили, наконец, в свои силы, в мощь организации, незнакомому им человеку.

Кравченко был придан вождем Абравского полуострова. Он привел сильное ядро — и оживилось движение.

Но пятьсот заключенных. Ведь это же преступники, ведь среди них были каторжники. Это — ядро?

Но разве уркаганы, скокари, ширмачи пойдут в горы? Ведь там нет кабаков, нет продажных девок. Там сырые ущелья, колючий хмеречь, изнурительная кровавая борьба.

Уголовные преступники отстали еще в городе. Другие пошли в горы, пытались ввести среди зеленых разбойничьи нравы, но в первые же дни Кравченко собрал секретный совет. Там и Узленко был и все высшие начальники. Решили расстрелять 12 человек. И расстреляли. Группа обновилась. Кто не мог переродиться — скрылся. Кто хотел загладить вину перед обществом — самоотверженно боролся против строя, искалечившего его. А большинство заключенных ведь и не были преступниками, это были смелые, дерзкие, не подчинявшиеся режиму Деникина. И коммунисты среди них были.

Оживился Абравский полуостров, разгорелась борьба с белыми. И в этой борьбе Кравченко проявляет ту же тактику, как и в тюрьме: на себя возлагает главную задачу, на массу — подсобную. В каждой операции он впереди. Его тактика противоположна тактике другого Ильи, возглавившего движение зеленых на Черноморье. Тот на себя специальных задач в бою не берет, тот наблюдает и руководит.

Через четыре дня по освобождении тюрьмы, Кравченко с небольшим отрядом напал на гауптвахту в городе и освободил человек 45 солдат. Четырех офицеров расстреляли, солдаты все пошли в лес.

На следующий вечер налетели на радио-станцию, офицеров перебили, а солдат вместе со станцией отправили в горы.

11 марта — налет на батарею «Канэ», стоявшую на берегу моря, на косе. Сопротивлявшихся артиллеристов перебили, замки от орудий побросали в море, а сдавшихся солдат увели с собой.

На следующий день сдались в группу два взвода солдат вместе со своим офицером. Их приняли.

Носится Кравченко на своем коне вихрем; развеваются по ветру, как крылья демона, черные полы черкески. Силен его авторитет среди зеленых. Но близость к Новороссийску, шатание между зелеными провокаторов лихорадило группу. Командиры ссорились. Какой-то захудалый командиришка группы в 25 бойцов, за всю гражданскую войну ничем не проявивший себя, кроме лихих полубандитских налетов, претендовал на главенство. Иные местные зеленые недовольны были, что в их краях хозяйничают пришлые, что им не дают покоя, ставят их в строй. И поползла клевета брюхом: Кравченко — грабитель, Кравченко — уголовный. Пускались в ход те же обвинения, те же средства борьбы, как и против другого Ильи.

В Абрау-Дюрсо был выслан 13-й офицерский стрелковый полк. Его встретили зеленые между Федотовкой и Глебовной, устроив засаду в триста человек. Бой продолжался 4 часа, офицерский полк был разбит и разбежался. Зеленым достались 2 пулемета, «Максим» и «Люис», 6 подвод обмундирования и снаряжения и 8 лошадей. Захватили трех офицеров, в их числе полковника, всех расстреляли; сдалось 30 солдат — приняли.

Это было 15 марта, когда ставка Деникина переехала в Новороссийск.

После этого здесь начались ежедневные бои. Отряды Кравченко расположились полукругом на Абравском полуострове. Днем белые теснили их — ночью зеленые снова подходили к городу.

Подготовка к бою за Геленджик.

Под Геленджиком же, белые, узнав о замыслах зеленых, выслали к ним трех представителей: старосту, уже ходившего на переговоры с зелеными осенью под Адербиевку, интеллигента — эс-эра и какого-то мужика. Перехватили их зеленые на фронте и с завязанными глазами доставили в Широкую щель, в штаб боевого участка.

Делегаты эти представляли собой мирное, беззащитное население и войска белых. Советовали «по-дружески» не наступать на город: безнадежно это — войск белых 5000, прекрасная техника, несколько боевых судов в заливе. Уверяли, что этот бой погубит зеленых, причинит страдания мирному населению и вызовет взрыв репрессий и активности белых.

Илья приказал засадить их под арест до окончания боя за Геленджик.

13 марта на Михайловский перевал приехали на своем автомобиле командарм Рязанский и председатель реввоенсовета Норкин… «для личного руководства боем». Рязанский предупредил Илью по телефону, что он прибудет на фронт. Тот приготовил для встречи в Широкой щели резервные части.

Под’ехал Рязанский по шоссе до входа в ущелье — машина не могла пройти через речку, игриво несколько раз перебегавшую дорогу. Что делать? Скандал: командарм — на костылях, итти не может. Подвернулась повозка на быках — перевезли его. Величественное зрелище получилось. Как король Черногорский на быках отступал из родной страны. Выехала повозка на широкий плацдарм. Зеленые в английском стройными рядами стоят, замерли. Вызвал Илья двух зеленых — подскочили они к бычьей повозке, высадили командарма под руки, как старца. Тот речь двинул, хорошую, остроумную. Тут и узнали зеленые, что Колчак божиею милостию помре: сибирские партизаны захватили его и «в расход пустили». Очередь за Деникиным.

Уехал Рязанский, а под вечер Илья поскакал на Михайловский перевал.

Приехал. Познакомился с Норкиным, человеком в приплюснутом кепи.

Развернул набросанную им наскоро карандашом карту города и окружающих его гор:

— Я могу выделить в бой вместе с прибывшим из Туапсе седьмым батальоном полторы тысячи бойцов — пять батальонов. Начнем наступать с тылу.

— Почему же не с фронта? — удивился Рязанский.

— Отсюда нас противник ждет. Полтора батальона в пятьсот человек с криками ура бросится оттуда на город. Белые поверят, потому что зеленые всегда бьют с тылу, и направят свой удар туда. А мы все-таки главные силы здесь оставим, обождем с полчаса — и навалимся им на плечи. Но до рассвета мы должны подтянуть силы к городу, чтобы парализовать сильную артиллерию белых. Я полагаю, что в течение двух часов город будет взят.

— Если же, — продолжал он, — белые успеют занять позиции и бой затянется, они все-таки будут думать не о разгроме нас, а о том, чтобы вырваться из кольца. Шоссе в их тылу мы забаррикадируем, разберем мосты, чтобы белые ничего не могли увезти с собой. Ведь полтора батальона зеленых не смогут удержать лавину в несколько тысяч отборных бойцов белых.

Рязанский без спора согласился. Предложил Илье написать диспозицию. Но время было вечернее, Рязанский и Норкин располагались спать; Илья вспомнил, что утро вечера мудренее, и тоже стал прилаживаться на полу. Норкин удивленно уставился на него:

— А диспозиция?

— Через два-три часа. Вздремну немного, а то я давно не спал.

— Смотри же: один день до боя остался.

Илья и в самом деле переутомился, бредил ночами. Последние дни, когда положение на фронте стало особенно напряженным, каждую ночь прибегали перепуганные разведчики и будили его, сообщая, что белые перешли в наступление с броневиками и кавалерией. А он уже усвоил манеру презрительно относиться к паническим сведениям и сквозь сон, в бреду, отвечал, точно наяву:

— Кавалерия поскачет по хмеречи, броневики понесутся по скалам, артиллерия громить будет ущелья. Передай, что белые ночью из хат по нужде боятся вылезти, — и умолкал. Разведчикам оставалось стыдливо возвращаться назад и докладывать, что Илья их на смех поднял.

Ночью засел писать приказ о наступлении. Писание затянулось до утра: нужно было предусмотреть все мелочи. Ведь расплачиваться приходилось живыми людьми.

Под утро он осторожно разбудил свое начальство. Приказ его был утвержден с маленькой поправкой: одна рота зеленых должна быть направлена сюда, за 18 верст от города, для охраны высоких особ. Затем он должен был доносить каждые полчаса о ходе боя.

Илья не спорил: он умел подчиняться, хоть и не любил этого. Поскакал на фронт. Предстояло перепечатать приказ, вручить всем командирам, обсудить его с ними; за ночь перебросить через Мархотский хребет в тыл Геленджика 500 бойцов, и подтянуть части к городу.

И день и ночь ушли в горячке. Все запаздывало. Орудия, прибывшие накануне, не были проверены, совещание командиров провели вечером и наскоро, при неполном сборе. Всем казалось, что все ясно, задача проста, а между тем части путали, шли не туда, куда нужно, забывали доносить. Илья распорядился, чтобы вечером хорошенько накормили бойцов, ночью дали им отдых, чтобы в бой вступили они бодрыми и сильным. Но это было скомкано, ужин наполовину остался забытым, часть отрядов до глубокой ночи шаталась по колючему кустарнику.

Илья недоволен был, что этот первый большой бой против сильнейшего врага приходилось начинать с плохой, неряшливой подготовкой, когда маленькие операции подготовлялись тщательно, наверняка.

Через Мархотский хребет к Марьиной роще был направлен Горчаков с половиной лучшего, пятого батальона и горным орудием. К Марьиной роще должен был выйти и расположенный неподалеку от нее первый батальон Сокола. Пашет с несколькими кавалеристами отправился туда же, чтобы об’единить под своим командованием все части. Из-под Кабардинки ожидался отряд в 30 человек Васьки-анархиста.

Переход половины пятого батальона с пулеметами и горным орудием по вязкой грязи через высокий и крутой Мархотский хребет был чрезвычайно труден. Все вывалялось в грязь. Горное орудие бесконечно переворачивалось, лошади не тянули его, и бойцам приходилось вытаскивать его на плечах.

Поздно вечером Рязанский передал Илье по телефону из Михайловского перевала последнюю новость, что сил белых 4000. Илья вздрогнул, и у него вырвалось:

— Вот как? — и, чтобы скрыть минутную растерянность от окружающих и своего начальника, весело бросил: — Ну, тем лучше: больше трофей достанется.

Было от чего вздрогнуть. У противника — офицерские, чеченские части; эти будут драться до последнего; на двух миноносцах и на берегу — 13 орудий, из которых 6 дальнобойных. А сколько судов еще придет во время боя? Подводная лодка с двумя пулеметами — она недосягаема для зеленых, но будет обстреливать их с фланга, а два броневика — в лоб. Где же от них спрячешься? Эскадрон кавалерии, пулеметов не менее семидесяти. У пристани — транспортное судно «Мария». Белые могут спокойно драться, не боясь окружения: у них есть возможность погрузиться на судно. У противника прекрасное кольцевое положение, проволочные рогатки на улицах, густая телефонная сеть, связывающая все участки позиции.

А у зеленых — смешно перечислять. Два батальона геленджикского участка — не в счет, они разбросаны в горах и на берегу для защиты от десанта белых. На позиции — двести пленных, погулявших месяц на Кубани, полторы сотни старых зеленых пятой группы, сотая боевых зеленых из первой группы, изредка нападавшей на гарнизоны, всего 450 бойцов, на которых еще можно было положиться; 400 — седьмого батальона, состоявшего из пленных, взятых в Туапсе, ни разу не бывавших в боях, непроверенных; остальные 650 — местные зеленые, всю гражданскую войну скрывавшиеся у хат и изредка отбивавшиеся от мелких облав белых. Три легких, непроверенных орудия, захваченных в Туапсе вместе с артиллеристами, и с ними же присланных сюда. Пулеметов около тридцати. Фронт растянут; отряды, нападающие в лоб, оторваны от нападающих с тылу, 30 кавалеристов Усенко должны поддерживать связь по колючему кустарнику.

И этим боем решалась участь всей кампании.

Бой 15 марта.

Утро было тихое, радостное, предвещавшее солнечный день. Еще до рассвета зеленые расположились цепями в кустах вдали от города.

Светало. Все напряженно ожидали стрельбу из горного орудия со стороны Марьиной рощи. Этим сигналом должны были дать знать оттуда товарищи, что они готовы и начинают бой, отвлекая силы противника на себя.

Отдаленно глухо ухнуло — и загрохотал по небу снаряд. Гулко взметнулся взрыв у пристани, весело прокатилось по горам эхо.

Еще выстрел. Взрыв. Тишина…

Почему прекратилась стрельба?.. Не захватили ли врасплох самих зеленых? Или артиллеристы умышленно испортили орудия, чтобы белые успели занять позицию?

Главные силы зеленых пошли вперед, вплотную к постам белых, чтобы по сигналу двух орудий отсюда, с криками ура броситься в город.

Со стороны Марьиной рощи еще до рассвета разобраны были мосты, кое-где свалены были деревья на шоссе, нагромождены поперек его камни, перерезаны провода в Новороссийск. Горное орудие было установлено в каменоломнях. Цепи зеленых подошли незамеченными к цементному заводу. Томительно долго ожидали сигнал. И когда последовали два выстрела — двинулись вперед.

По дворам итти было долго, да и неудобно: это нужно было каждый двор брать приступом от бесновавшихся собак. Шли берегом, улицами, переулками, шли под горой кустами.

Прошли цементный завод — в тылу завязалась перестрелка. Но цепи зеленых, не слыша над собой пуль, не задумывались о причинах этой стрельбы, не задумывались и о причинах молчания горняжки; они стремительно пошли к центру города, не видя перед собой противника, не встречая отпора.

Прошли до поворота шоссе, на главную улицу. Неподалеку — две гостиницы, набитые добровольцами.

Зеленые бросились к этим гостиницам, откуда уже выбегали добровольцы в белье или наскоро одетые, в ботинках на босу ногу, без обмоток; взяли под обстрел выходы из гостиниц и захватили в плен партию добровольцев, на постелях, полусонных, недоумевающих. Подняли крик, торопя их собираться и итти под конвоем в тыл зеленых.

Взвод кавалерии белых вихрем проскакал по шоссе, и только свернул на повороте, как несколько пулеметов зеленых застрочили по ним — и кавалерия была сметена. Груда трупов лошадей и горцев осталась на месте.

Взрыв ликования, крики ура прокатились по цепи зеленых. Они ринулись вперед против врага в несколько раз сильнейшего, но белые строчили из бесчисленных пулеметов, от огня которых ветви деревьев трепало, как от ветра; броневики их выкатили вперед до поворота шоссе.

Со стороны главных сил зеленых также выпущено было два снаряда — и стрельба умолкла. Белые поняли, что они окружены, высыпали в цепь вокруг города и навались всей тяжестью на отряд Пашета, прорвавшийся в центр города. Тем временем началась паническая погрузка белых на пароход «Мария». Подводная лодка строчила по пятому батальону, шедшему берегом, артиллерия белых начала гвоздить снарядами вокруг города, особенно по первому батальону, шедшему под горой, левей пятого. И первый батальон бежал по кустарнику назад, спускался под защиту строений. Цепь зеленых начала откатываться. Со стороны пятой группы, донеслись крики о помощи: белые отрезали их, отбили своих пленных и забирают их самих в плен.

Снова пошли зеленые вперед, на выручку. Пулеметчики против шоссе сдерживали напор белых, обстреливали бронированные автомобили.

Тут прискакал с группой конных Васька-анархист с ручным пулеметом. Сам громадный, красавец, взгляд орлиный, а голос бархатистый, как у певца. Выскочил из-за домов и кричит белым:

— Отдай пленных, душа вон!.. — пулемет через руку — и начал строчить.

Отбил пленных — и цепи зеленых начали поспешно отходить к цементному заводу. Командиры их — Пашет, Горчаков, Сокол, Кубрак приказывали ложиться, грозили пристреливать малодушных и, когда цепи залегли, — били камням тех, которые пытались подняться, чтобы бежать в тыл.

В горячки боя один трус губит все. Поднялся один, за ним — другой; один — по одному, глядишь — и вся цепь побежала.

Залегла цепь. Кричат в несколько сот глоток ура, чтобы слышали главные силы по другую сторону города и скорей выручали.

Но помощи не было. 13 орудий белых подняли канонаду, пулеметы грохотали, цепи наваливались, вырывались из кольца…

Начало боя со стороны главных сил зеленых было сорвано.

Выждав условленные 20 минут после сигнала горняжки, Илья послал конного к своим двум орудиям с распоряжением открыть сильный огонь по пристани. Но в это время, будучи на склоне горы, он увидел внизу, в кустах, отставшую, двигавшуюся вперед цепь. Это было для него неожиданностью, так как от всех частей поступили донесения, что позиция ими занята и все другие цепи ушли уже далеко. Он послал одного конного к этой цепи, узнать, какая это часть и почему отстала, другого — к орудиям, чтоб не открывали огня и не привлекли внимания белых к фронту, где не было цепи.

Возвратился конный, донес, что отстал седьмой туапсинский батальон. Взбешенный предательством Илья снова послал конного с приказанием батальону немедленно нагнать цепи, угрожая перестрелять и командира, и комиссара. А в это время из орудий дали два выстрела: конный не успел предупредить их. Снаряды полетели далеко влево, за город, и разорвались на Толстом мысу, где должны быть уже цепи зеленых.

Туапсинские пленные определенно срывали бой. Илья послал уже третьего конного к артиллеристам с угрозой перестрелять их, если они не направят орудий в центр города, но в это время к орудиям прискакали вторые гонцы, передавшие распоряжение не открывать стрельбы. Это распоряжение уже запоздало, стало нелепым, если уже открыли себя, но артиллеристы стрельбу прекратили — и белые, хоть и в белье, но успели рассыпаться в цепь и спасти себя от разгрома.

Илья и его комиссар тем временем поскакали с отрядом конных разведчиков к городу. Пронеслись со зловещим шорохом, дробным звоном копыт, лязгом удил и стремян по шоссе, мимо одиноких, дремлющих в весенней прохладе домиков. Испуганная старушка выбежала на балкончик хаты и, поняв, что ворвались зеленые, принялась крестить промчавшийся отряд конных. А они, возбужденные скачкой и милым жестом старушки, готовы были ринуться в город. Но пули визжали, проносились роем, загоняли под укрытие.

Отряд всадников остановился под обрывом шоссе на высоком месте, откуда виден был весь в черепичных пестрых крышах Геленджик и голубой залив с громыхающими боевыми судами. Илья разослал почти всех конных установить связи и донести о положении отрядов.

Загрохотали орудия зеленых. Но снаряды летели беспорядочно, в разные части города. Цепи уже обложили его, крики ура раздавались вокруг него, даже бывшая беспробудная вторая группа, а ныне второй батальон, кричал ура, хотя не смел переходить оголенный Толстый мыс. Белые были зажаты в центре города.

Бой разгорелся. Снаряды зеленых рвались уже у пристани, где происходила паническая погрузка. Стрельба пулеметная, ружейная клокотала в городе, как шум водопада. Все тринадцать орудий белых перебрасывали воющие, ревущие, сотрясающие громом взрывов снаряды в тыл зеленых, где никого не было.

Снаряды английских скорострельных орудий перелетали низко или рвались над головами группы конных: повидимому, белые догадались о присутствии здесь главных начальников зеленых.

Несколько всадников во главе с Тихоном, отпущенным, чтобы в бою искупить свою вину, помчались лихим карьером вперед по шоссе. Но вздыбились лошади, присели на хвосты — и понесли седоков назад. Тихон скрылся за поворотом, но и он не выдержал туч, засыпавших его пуль, — и примчался без фуражки.

Конная связь скакала вдоль фронта, вокруг города. Положение зеленых было хорошее: они дрались в городе, снаряды белых раздирали хмеречь в горах, пули разрывались о камень домов, о стволы деревьев.

Связь установлена с отрядом Пашета!

Но крики ура все слабее, слабее и стихли, точно зеленые разуверились в смысле бесконечных криков. Не слышно было, не видно человека, будто против его воли пришел некто могучий — и грохотал, взрывал землю, завывал над головой, насмешливо прибивал навеки к земле этих молчаливых, маленьких серых людей.

Снаряды белых начинают разрываться на склоне горы. Проклятие! Цепь отступила от города и дает расстреливать себя из орудий.

Поскакали конные заворачивать бегущих, поскакал Илья по кустам, где уже не было цепи, но визжали пули приближавшегося врага. Илья выхватил револьвер и, галопом нагоняя бегущих, угрожал пристреливать их, заставлял ложиться на месте.

Разбежался все тот же седьмой батальон. Командир и комиссар бежали первыми, прикинувшись контуженными.

Из Новороссийска пришел контр-миноносец. Сначала вошел в бухту и присоединился к адскому хору орудий, потом вышел в открытое море к Фальшивому Геленджику, и оттуда начал зачем-то стрелять в сторону Михайловского перевала, куда не могли долетать снаряды.

За Толстым мысом стрельба удалялась в глубокий тыл зеленых. Очевидно, белые охватывали зеленых с фланга.

Отряд Пашета отступал. Белые ожесточенно пробивались из кольца. Они сбили цепь Сокола под горой, где было мало строений и куда летели снаряды с судов, — и заходили с фланга; по шоссе наседали цепи под прикрытием броневиков, с моря обстреливала подводная лодка.

Стихла ружейная и пулеметная стрельба. Только пятнадцать орудий белых не ослабляли своей канонады. Но пленные артиллеристы двух орудий зеленых, видно, вошли в азарт и старались за целую батарею, бомбардируя пристань. Несколько раз судовая артиллерия заставляла ее менять свое место, но она, наконец, так хорошо пристроилась, что стреляла беспрерывно.

Конная разведка донесла, что вторая группа отступила за Толстый мыс и рассеялась. Впереди также цепей нет. Со стороны Марьиной рощи стрельба стихла.

Илья снял резерв в одну роту и бросил его в бой. Кавалеристы сгоняли деморализованных бойцов, но безуспешно.

Цепь рассеялась по садам.

В течение боя он посылал с ординарцами донесения на 11 версту, чтобы оттуда их передавали по телефону на Михайловский перевал Рязанскому. Сам он не мог писать; его лихорадило от возбуждения и рука скакала по блокноту из угла в угол. Писал комиссар, а он кое-как расписывался.

Теперь доносил, что цепи разбежались, резерв брошен вперед, но тоже рассеялся; осталась полурота прикрытия у артиллерии. Просил выслать в спешном порядке роту личной охраны и предупреждал, что, если последние попытки повести бойцов в наступление не удадутся, придется под покровом темноты отступить.

Но он понимал, что неудача этого первого большого боя развалит армию: белые ободрятся и перейдут в наступление, зеленые не осмелятся вступать в большие бои и не удержат гор теперь, когда наступил решительный момент развязки гражданской войны. Он знал истину, что если боли первой операции и переносят мужественно, то когда в ране снова начинают копатьтся, это — невыносимо.

И, не дожидаясь прихода роты с Михайловского перевала, он снял последний резерв, полуроту прикрытия артиллерии, оставив последнюю беззащитной. Повел эту цепь к городу и уложил ее. Приказал кавалеристам собрать разбежавшихся. Набралось человек сто. Они лежали, уткнув головы в землю, засыпаемые пулями, а Илья смеялся над ними, указывая, что и он, и комиссар, человек невоенный, сидят на лошадях и пули не берут их.

Спокойствие начальников подбодрило цепь. Подвернулся маленький, бравый с черными острыми усами командир роты Орлик. Илья поручил ему вести в наступление цепь. Скомандовал:

— Товарищи, белые в панике! Стремительный удар — и они разбегутся! Вперед!

У Орлика — труба. Он заиграл на ней сигнал к наступлению. Немногие зеленые знали сигналы. Но эти новые бодрящие звуки вселили в них веру в победу — и они пошли вперед.

Стрельба удалялась. Белые, в рядах которых было масса офицеров, поняли сигнал, решили, что зеленые предприняли очередную хитрость — и бежали.

Сотня разгоревшихся бойцов зеленых погнала перед собой тысячи лучших бойцов белых. Конный отряд Усенко галопом пронесся в центр города.

Илья и комиссар поскакали вслед за ними. Их нагнал конный посыльный с распоряжением Рязанского и Норкина:

«Приказываю отступить, приведя части в полный порядок. Занять командные высоты и окопаться. Мобилизовать гражданское население для рытья окопов и устройства проволочных заграждений»…

Илья рассмеялся, подал бумажку комиссару.

Поскакали дальше. Недалеко от берега моря, на шоссе выстраивались пленные солдаты с двумя оркестрами музыки. У пристани лежала разбитая двуколка и убитая лошадь. Из моря у берега торчало орудие. Поступило донесение, что несколько сот чеченцев бежали на Толстый мыс, а остальная масса белых, не успевшая погрузиться на пароход, понеслась толпой тысячи в две, в белье или кое-как одетыми в Новороссийск. Боевые суда как провинившиеся, уплывали из бухты.

Илья послал часть конного отряда на Толстый мыс, а другую часть — вперед, к Марьиной роще, узнать, не разгромлен ли отряд Пашета.

Вся масса зеленых нахлынула, понеслась лавой за город преследовать белых.

Отряд же Пашета под натиском белых оставил захваченную в плен у цементного завода в начале боя заставу белых и отступил к Марьиной роще, где уже спряталась горняжка, выпустившая после двух выстрелов весь воздух. Белые вырвались из кольца и устремились главной массой пехоты и кавалерии круто влево на Тонкий мыс, чтобы оттуда лесными дорогами пройти на Кабардинку. Часть войск их с пулеметами на повозках рысцой шла по шоссе, отстреливаясь от отряда Пашета. Но за Марьиной рощей их встретил все тот же Васька-анархист со своими всадниками. Белые все больше прибавляли ходу. Но мосты на пути были разобраны. Повозки, орудия перебрались через мелкие речушки, а броневики завязли — и белые их бросили, сняв пулеметы. Все остальное было покинуто в городе.

Конные донесли, что на Толстом мысу белых нет. Исчезло несколько сот. Где они? Не спрятались ли по кустам, чтобы с наступлением ночи поднять панику и прогнать зеленых? Или погрузились на шлюпки боевых судов?

Стемнело. Пришла рота из Михайловского перевала.

Наступила ночь в чужом городе. Зеленые, возбужденные боем, уютом в семьях, по которым так истосковались за многие месяцы жизни в мрачных ущельях, не могли уснуть и, забыв об опасности, которая еще не миновала, долго рассказывали друг другу и особенно мирным жителям — старикам, интеллигентам, дамам, девушкам, восхищенно слушавшим их, о героических подвигах своих и нечеловеческих лишениях, перенесенных ими. Бойцы второй группы, виноват, второго батальона, не могли устоять от соблазна и разбежались по хатам к своим милым детишкам и женам.

Штаб фронта расположился в цементном, двухэтажном доме, где помещался прежде штаб генерала Черепова. Все было услужливо оставлено в порядке: наверху необходимая обстановка, пишущие машинки, внизу — телефонная и телеграфная станция. Штаб заработал, наполнился многоголосым шумом, забегались ординарцы по лестницам.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Растерянность белых.

Белые растерялись. В Новороссийске началась паническая эвакуация беженцев. Деникин вздумал зачем-то перебросить в свой тыл весь Добровольческий корпус, сведенный из Добрармии. В ответ на это командующий Донской армией Сидорин вместе со своими генералами предлагал сумасшедший, полный отчаяния план: бросить Кубань, тылы, сообщения и базу, и прорываться на север[2].

Почему?

15 марта белые сдали Кореновскую и Тимашевскую в шестидесяти верстах севернее Екатеринодара.

16-го — Верховный круг Дона, Кубани и Терека порвал с Деникиным, из’ял из его подчинения казачьи армии, и сам развалился. Кубанская армия пошла на Туапсе, а Донская осталась в подчинении Деникина.

17-го — Екатеринодар был взят красными. Деникин отдал директиву об отводе всех войск за Кубань и Лабу, и об уничтожении всех переправ. Добровольческие части, по его утверждению, героически отбивались от красных. Он еще не терял надежды на победу, но уже предупредил военачальников об отступлении, в случае неудач, на Тамань, чтобы затем переброситься в Крым.

20-го марта он отдал последнюю директиву, относящуюся и к Кубанской армии: держаться, пока часть Добровольческого корпуса займет Таманский полуостров, чтобы оттуда продолжать борьбу.

В Геленджике после боя.

Геленджик. Штаб. Шумный говор. Толчея. Большая комната. Высокие окна. Через открытую дверь на балкон виднеется море, все в солнечных блестках. В углу штаба — пианино. На стенах — картины. Посредине — стол и стулья. За столом, спиной к балкону стоит Илья во френче, туго затянутом широким ремнем с кобуром револьвера за поясом. На левом боку, на ремешке — полевая сумка. Он собрался на парад, но его осаждают с просьбами, вопросами, докладами. В сторонке в толпе — начхоз бородатый, вспотевший от беготни; он торопливо, точно собирается удирать от погони, отдает распоряжения по хозяйству. Временами из соседней комнаты выбегает прилизанный начальника штаба (он из числа 18 улан, прибывших в Убинку, бывший морской офицер), передает вестовым бумаги, пакеты для отсылки начальникам. В соседней полутемной комнате через раскрытую дверь видны за столом члены вновь созданного ревкома города. Их поучает комиссар фронта. В штаб ежеминутно влетают вестовые с плетками, командиры. Из маленькой комнаты, против кабинета начальника штаба, трескотня машинок. Из дальней — гудки полевого телефона и выкрики телефониста, будто он разговаривает с глухим.

К Илье подбежал начальник штаба с листом бумаги.

— Приказ можно печатать?

— Вы все пробелы заполнили? Дайте прочитаю… Так… Мы одержали блестящую победу, но не выдержали экзамена большого боя… Наши потери, затяжка боя об’ясняются нашей нерешительностью… Бить решительно — всегда меньше потерь и вернее успех… Командира и комиссара седьмого — под суд. Начальника горняжки — под суд. Начальнику артбатареи при повторении… под суд. Так… А уланы? Всех выдвинули на командные должности?..

— Так точно. Кроме двух. Один — ваш ад’ютант, другой ранен, ему отрезали руку.

— Так… А Крылова, пленного офицера? Пропустили? Назначить его помощником к Петренко, на левый боевой участок… Вы ко мне, гражданка? — обратился он к подошедшей задыхающейся от быстрой ходьбы и под’ема на второй этаж штаба миловидной девушке в каракулевом пальто.

— Да. Вы — командующий?… Сейчас… Устала… Безобразие…

— Вы можете итти, — повернулся Илья к начальнику штаба. — Возьмите приказ.

— Я пришла просить вашего содействия… Больные, раненые в ужасном положении… Грязь, без присмотра…

— Я тебе сто раз говорил! — кипятился начхоз, наседая на такого же бородача. — Разве на одном грузовике перевезешь такую махину? Ведь только подумать: несколько вагонов муки, постного масла, какава, кохвей с сахаром, консервы! Товарищ Илья приказал немедленно вывезти! Сейчас же мобилизуй весь обоз. База на Михайловском перевале. А то тут как нажмут белые, — так все им оставим!

— Товарищ Илья? — кричит из соседней комнаты телефонист. — Два батальона Железного полка подошли к городу, остановились на привал.

— Хорошо… Так вот, гражданка, я передам распоряжение вызвать врачей на совещание. Если вас так трогают больные и раненые, продолжайте в том же духе…

А комиссар медленно и ровно поучает членов ревкома:

— Взять на учет все запасы табаку, вина, товаров в магазинах, назначить ревкомиссии из рабочих-цементников с представителями от зеленых…

— Товарищ Илья! — размашисто подошел маленький усатый комендант города Орлик. — К вечеру могилы будут готовы.

— А-а, герой Геленджика, — протянул ему руку Илья. — Здорово. Сколько жертв боя?… 25 убитых, 40 раненых?.. А у белых?.. Не считали? Все-таки… Больше сотни убитых? Значит, раненых несколько сот у них?… — и к девушке: — Я извиняюсь, гражданка. Так я вызову врачей… Товарищ комиссар! — крикнул он в другую комнату. — Пожалуйте сюда!.. У белых, при громадном перевесе сил, — громадный перевес потерь. Чем это об’ясняется? Бойцов, да еще первоклассных, у них было втрое больше. О технике и говорить нечего: у них все, у нас — ничего. Но потери?… А я вам скажу. У них было много и людей, и патрон. Они засыпали наших тучами пуль. И эти тучи пуль рвались о стены строений, о стволы деревьев. Наши, спасаясь от ураганного огня, прятались в укрытия. Теперь — наоборот взгляньте: зеленый идет в бой с тем запасом патрон, который может донести. Стреляет редко. Зато метко, дорожит каждой пулей. Местные же — природные охотники. Белые, не слыша пуль наших, не береглись. Да и много их было, поэтому каждая шальная пуля зеленого натыкалась на человека.

— Да-а, похоже, что так.

— В лазаретах сколько осталось? Человек 200? Так… Больше ста убитых, 550 пленных, несколько сот раненых. Выходит, что белые потеряли в этом бою больше тысячи бойцов. Недурно. Пять орудий осталось, два броневика. Масса пулеметов, их растащили по частям. Но одному Кубраку досталось их штук сорок. Много винтовок, тысячи две комплектов английского обмундирования — это они приготовили для новых формирований после нашего разгрома. — Да несколько вагонов продуктов. Здорово?

— Здорово, здорово. Ты собирайся. Части уже выстроены.

— Сию минуту. Комендант! Орлик, куда же вы? Так вы приготовьте все, что нужно к похоронам. Сюда, сюда, — и тихо к лицу: — Вы опять «выпимши»?

— Чуточку…

— Нельзя. Понимаете? Идите поскорей встречать батальоны.

Комендант размашисто вышел. К Илье подошла группа солидных, хорошо одетых врачей. Один из них бритый, рослый, обратился к Илье:

— Можете нас принять?

— Пожалуйста. Садитесь. А я только хотел за вами послать… А-а, и вы здесь, — улыбнувшись бросил он быстро входившей раскрасневшейся девушке в каракулевом пальто. — Садитесь.

— Я был главным врачом всех четырех лазаретов города. Теперь у нас безвластие. Мы пришли спросить…

— Товарищ Илья! — выкрикнул из двери дальней комнаты телефонист. — Два батальона Железного полка вошли в город! Навстречу им выехал броневик с флагом!

— Хорошо. Ординарец! Где ординарец? Приготовьте лошадей! — и к врачам: — Я извиняюсь. Вы хотите спросить, как организоваться вам? Как хотите. Вы друг друга знаете. Выберите главным того, кто наиболее опытен. Все что вам нужно — продукты, белье, кровати, обстановку — требуйте от начальника штаба и начхоза. Что можно взять на дачах — берите без стеснения при содействии военных начальников. Организуйте образцовые лазареты. Эта гражданка уже заявляла…

— Да, да, — заговорили врачи. — Она всех будоражит, но ей не идут навстречу.

— Я дам записку, чтоб содействовали вам, гражданка…

К Илье подошел комиссар:

— Пошли. Слышишь, оркестры уже встречают их.

— Сейчас.

Илья присел, выдернул из полевой сумки записную книжку.

— Ваша фамилия, гражданка? Имя?… Так… Получите. Всего хорошего, граждане… Так полная инициатива и широкое содействие!.. Пошли, товарищ комиссар.

Штаб опустел. Поджигающие боевые звуки оркестра приближались. Дома гулким эхом откликались, будоража застоявшуюся тишину в тени их. Вскоре послышались крики ура, громкие приветствия, звуки интернационала. Стихло все. Голос Ильи. Короткие, чеканенные фразы. Крики ура. Режущий голос комиссара. Речь обещает быть исчерпывающей, многократно повторенной.

Распахнулась дверь — и вылетел из своего кабинета, наклонившись, обнюхивая воздух, прилизанный начальник штаба. Заглянул в полутемную смежную комнату:

— Здесь есть кто? Двое? Вестовые? Позовите уборщицу с нижнего этажа, — и скрылся за дверью кабинета.

Глухо доносилась речь комиссара, мертво стучали машинки за дверью, отрывисто пищал полевой телефон. Телефонист выбежал из дальней комнаты, постучал в дверь начальника штаба.

— Разрешите войти… С фронта доносят, что белые подтягивают силы. Пашет вызывает к телефону Илью.

— Хорошо. Передайте, что я сейчас подойду.

Телефонист выбежал к телефону, как повар к жаркому, чтоб не подгорело. Робко вошла уборщица. Высморкалась в фартук:

— Вы мэнэ гукалы?

— Да. Обед приготовили?

— Та я ж не бачила…

— Я вам передавал приказание! Нельзя так! Возьмите корзинку — и скорей к начхозу! Получите консерв, сала, сахару, кофе, хлеба. На базаре поищите зелени, я дам вам денег, — и сготовьте что-нибудь на обед. Да поскорее: сейчас с парада придут. Человек на десять. Поняли? Кроме этого, из солдатского котла принесите обеды на десять человек. А с завтрашнего дня будете получать из котла обеды на 20 человек. Поняли? Сейчас напишу записку.

— А що мини с цей запиской? На ще вона мини сдалась?..

С главной улицы донеслись крики ура, медный грохот оркестра.

Вскоре ввалилась в штаб оживленная толпа начальников зеленых: тут и комиссар, и Илья, и Усенко, и Орлик, и члены ревкома в пиджаках, и несколько гостей в военном. Большой, грубый, мясистый Афонин держался развязно, громко рассказывая о боях армии Освобождения. Расселись вокруг стола. Начальник штаба выглянул из своего кабинета, подошел к Илье и, наклонившись, зашептал…

— Сию минуту… Послал уборщицу…

— Англичане, сволочи, обнаглели, — продолжал Афонин. — Миноносец их у берегов шатается, обстрелял Туапсе. Ну, наши подсидели его на-днях, да из орудия Канэ и начали по нем садить, и угодили прямо в палубу. Так из него от перепугу, как из быка, повалил черный дым — и скорей, скорей на утек. Ха! ха! ха! ха-ха… Газеты вам привезли. У нас в Туапсе две газеты выходит. Одна от партийного комитета, другая — войсковая. Ну, вы пожрать-то дадите? А то мы и сами найдем чем угоститься. Эй, вестовой! Принеси из моего экипажа!

— Где же наша уборщица? — проговорил про себя Илья, вскинув на закрытую дверь начальника штаба. — Разве еще кого послать?.. Товарищ начштаба!

— Я слушаю, — выглянул тот из двери.

— Пошлите конного за уборщицей. Пусть хлеба, консерв привезет. Что она раньше думала?

Вестовой Афонина принес несколько больших газетных свертков, положил перед ним на стол. Тот развернул окорок, хлеб и сыр, достал из кармана складной ножик и, принявшись разрезать окорок, пригласил:

— Ну, ваша уборщица до завтра не придет. Приступай, братва.

Начальник штаба подскочил к Илье:

— Пашет передавал, что противник подтягивает силы. Вызывал вас к телефону.

— Давно? — и, вскочив, Илья зашагал в комнату телефониста. Вскоре стремительно вышел и, обращаясь к комиссару, бросил:

— Едем на позицию. Ад’ютант! Закажите легковую машину. Лошадей расседлать. Мы их и так загоняли.

Быстро прошел к своему столу, сел в ожидании. Вскоре зарычала внизу машина. Илья и его комиссар спустились по ступенькам, оставив говорливую компанию за столом.

Машина вихрем пронеслась по шоссированной улице мимо оживленных, разнаряженных, пестрых толп на тротуарах. Шоссе свернуло и машина понеслась между заросшими зеленью дачами к цементным заводам, где был полевой штаб боевого участка.

Пашет шагал в комнате дачи и, вскидывая холодными глазами на стоявших у двери командиров, медленно говорил.

— Корове на хвост такие донесения. Разведка под Кабардинкой должна быть постоянно, чтобы знать, сколько противника прошло к нам. А теперь, когда они рассыпались по широкому плацдарму, засели в Кабардинке, забрались в горы, что около моря, — попробуй, посчитай их. И ты, поросячий сын, — растяпа. Сходил на Тонкий мыс, а что узнал? Наскочил на белых — и назад. А сколько их? Где расположились, что замышляют? Узнал? Расспросил у жителей? С горы у моря стреляют. Эх, вы… Вот что, ребятки, приготавливайся хорошенько. Ночью ожидай наступления белых. Никого не распускать из цепи ни в город, ни за цепь вперед в Марьину рощу. Впереди разведками прощутывай. Выделите подносчиков патрон. Теперь по-настоящему начнем воевать. Патронные двуколки будут стоять у шоссе в каменных карьерах.

— А почему Кабардинку не заняли? Не было бы мороки.

— Нельзя.

— Почему это нельзя, когда Васька-анархист с 30 ребятами со вчерашнего дня там сидел. Заперли бы выход из узкого прохода — и амба. А теперь сами отдали им широкий плацдарм, заводи хоть дивизию. Как мы тут справимся с ними?

— Сказано — нельзя. Читал приказ Ильи? Нам нужно держать силы в кулаке. Заняли бы Кабардинку — вытянули бы фронт еще на 20 верст, стянули бы все силы на позицию. А в Геленджике что? Высаживай дессант и занимай? А белые, думаешь, не знают как расположены наши силы?.. Э-ге, браток, тут дачников до чортовой матери…

Послышался громкий топот шагов, и в комнату быстро вошла группа военных.

— Здорово, Пашет… А-а, тут и командиры. Хорошо.

Илья сел у стола. Комиссар сел напротив, ад’ютант Ильи подошел к окну. Пашет остановился против Ильи, заложив руки за спину.

— Ты чего разоряешься, — заговорил Илья, сворачивая папиросу. — Васька-анархист ушел из Кабардинки?.. Хорошо. Какого чорта он болтается под ногами?.. Надо его притянуть и заставить подчиняться приказаниям. Он нам все дело испортить может. Вчера белые были в панике. Заняли мы Геленджик — ну, и довольно. Пусть примирятся на Кабардинке. А этот Васька скорей свою Кабардинку занимать, у него одни стратегические соображения, поскорей до баб. К чорту. Подумаешь, радость для нас, что белые в панике бежали до цементных новороссийских заводов и там стали окапываться. Сил-то у них мало? Что они не смогут перебросить еще несколько тысяч войск, раз Деникин за свою особу испугается? Пусть успокоятся, что мы не только Новороссийск, но и Кабардинку не хотим занимать. А подготовимся — другое дело. Нам нужно еще на Кубань перебросить 1000 бойцов, оттуда не пустить белых в горы: впустим — задавят нас своей массой.

— На Кубань погоди, — проговорил комбат, дымя папиросой. — Вон белые на ночь собираются наступать. Я говорю, Кабардинку бы заняли — легче было бы держать позицию. Впереди нее — узкий коридор. Заняли — и белые ни тпру, ни но…

— Как вы не хотите понять. Нельзя! Я еще вчера ночью говорил. Там они нас судовой тяжелой артиллерией, как стадо баранов, разгонят. А здесь и позиция удобная: кряж, короткий участок, и со стороны моря далеко — горы и залив. А залив охраняется нашей артиллерией. Одно орудие на Толстом мысу на девять верст берет, да от Толстого мыса сюда верст пять напрямик. Вот уже и боевое судно подумает, прежде чем подойти. Мы их соблазняем лезть в этот широкий плацдарм, а сами будем рубить им хвост под Кабардинкой. Пусть дрожат и оглядываются. На Мархотский хребет не пускать их, там все время должны быть наши отряды.

— А по-моему, собрались — и дунули в Новороссийск. Хорошего бы холоду нагнали и Деникину, и его ставке, и всем его министрам.

— Ну, это знаешь… Вас полтора года за нос водили Зелимханы да Воловины Новороссийском. Ну, поднимем там шум. А потом? Раскрошат, разгонят нас — и горы захватят. Оттуда им бежать уж некуда. Засядут по домам, как в крепостях, — и не выберешься живьем. Ясно? Кончено. Как у тебя дела, Пашет?.. Готовятся наступать?.. Так… Так… — и снова к комбату: — В Новороссийске нужно оставить им отдушину, иначе эта осатанелая лавина сметет на своем пути все… Ну, продолжай, Пашет… Так… Так… Приготовимся к защите… Здесь молчать, а в тылу, под Кабардинкой, поднимем трескотню. Все отсюда бегут. Верно?

Похороны.

На другой день хоронили жертвы боя. Приходили женщины в штаб, просили разрешения завезти убитых в церковь. Илья разрешил.

Поехала вереница подвод с гробами к церкви. Вернулась оттуда с попами и хором. Встретили их на улице отряды зеленых с оркестром, пристроились. Впереди — попы с хором и иконами, за ними — вереница подвод с гробами в цветах, дальше оркестры и, наконец, отряды зеленых и толпы горожан. Хор сменял оркестр — и наоборот. Одни пели «Со святыми упокой», другие — «Вы жертвою пали».

Пришли на кладбище. Поставили гробы у братской могилы. Выстроились отряды зеленых. Впереди них на конях — Илья, комиссар, Афонин. Орлик командует. Он и сейчас «выпимши» Расхаживает важно перед строем, «тянет» зеленых, проделывает какие-то сложные строевые комбинации, ломается перед толпой — и становится нестерпимо стыдно: видят все, что пьяный. Прогнать его — скандал.

Но тягостное положение недолго продолжается: Орлик скомандовал, зеленые рванули винтовки, защелкали затворами, ощетинились штыками в направлении своих командиров. Нечаянный выстрел — и смерть. А зрелище, чорт возьми, красивое: пусть любуется город, как верят друг другу командиры и их подчиненные.

— Батальон! — и триста винтовок направлены в командиров.

— Пли!.. — и раскатилось по горам эхо, разнося грустную весть о погребении павших героев; поскакали перед строем перепуганные кони с Ильей, комиссаром, Афониным.

И снова: «Пли!..» И снова: «Пли!»…

Отдали последнюю почесть погибшим товарищам и стали расходиться.

Прошлой ночью белые не наступали. На заре подняли трескотню, пытались подойти ближе, но у зеленых были расставлены пулеметы, как глаза во лбу.

Вскоре после похорон проплыл по небу на юг аэроплан белых. Появился миноносец и начал бомбардировать город. Как метлой смел всех людей с улиц, омертвил город. Потом пошел вдоль берега, обстреливая Фальшивый, Прасковеевку и другие прибрежные поселки.

Переговоры с англичанами.

Через три дня после занятия города показался в серебристом море белый, как лебедь, крейсер. Зеленые, заметив в бинокли английский флаг и не доверяя «гостям», ожидали очередной бомбардировки города и начали готовиться: одни уходили за город, другие выходили к берегу, чтоб лучше наблюдать предстоящее интересное зрелище; артиллеристы принялись наводить на «гостя» орудия. Но крейсер, подойдя к бухте и развернувшись у ее входа, как для боя, застопорил машину и с него начала спускаться в море шлюпка. Тут зеленые поняли, что «гости» приехали разговаривать, и повалили к берегу встречать их.

Подошел роскошный для глаз зеленых катер с группой солидных, выхоленных, необыкновенно чистых офицеров. У пристани их ожидало высшее начальство зеленых и выстроенный отряд. Навстречу англичанам вышел на пристань слегка «выпимши» комендант города Орлик и проводил гостей на берег. Впереди их шел посеребренный сединой представительный генерал. Орлик скомандовал отряду взять на караул, бойцы постарались, лихо и четко рванули винтовки, английские офицеры взяли под козырек, генерал прошелся вместе с подошедшими к нему комиссаром, Ильей и Афониным вдоль строя и на ломаном русском языке проговорил удивленно:

— Однако, я вижу, ваши солдаты неплохо одеты.

Комиссар, бледный, в черном ватном пальто, затянутом ремешком, под’язвил:

— Да, по милости англичан мы имеем все, что нам нужно.

Гостей усадили в ожидавшую их легковую машину. Туда же полезли и Афонин, и Орлик, и даже казначей.

Но мест для них не было — и они обвешали машину. Кое-как прицепились и Илья с комиссаром, с видом, будто все делается так, как нужно. (Неудобно же в присутствии англичан переругиваться).

Прокатили по празднично-оживленным, солнечным улицам. Поднялись на верхний этаж цементного дома, в штаб. Вошли в большую комнату к столу посредине ее и начали знакомиться.

Переводчик отрекомендовал генерала:

— Его величества, короля Британии, генерал Кайз, представитель при ставке Деникина.

Ему представился комиссар, довольный, что для него выдался случай проявить себя и решивший, что уж здесь-то он не уступит Илье первенства. Представился и Илья, и вообще все присутствующие, включая Орлика.

Уселись вокруг стола. Генерал Кейз переспросил, кто командующий. Ему указали на сидевшего в конце стола Илью. Англичане, добродушно улыбаясь, переспросили:

— Вы — командующий? Илья?

Потом генерал Кейз что-то сказал переводчику и тот, улыбаясь, обратился к зеленым:

— Генерал Кейз спрашивает: намерены ли вы наступать на Новороссийск?

Комиссар, кривя в улыбку бледные тонкие губы и дергая на бок голову, будто ее туда подталкивали, ответил:

— Мы не уполномочены вести переговор. Главный штаб — в Туапсе.

Но англичане знают, что из Туапсе пошлют их к Вороновичу, который голову им заморочил своей болтовней. Они хотят говорить здесь — и переводчик настаивает:

— Генерал не собирается вести переговоры, он хочет лишь выяснить ваши намерения относительно Новороссийска.

— Это зависит от обстоятельств, — вставил мясистый, большой Афонин.

Англичане улыбаются, зеленые смеются, генерал что-то говорит, переводчик снова обращается:

— Генерал предупреждает вас, чтобы вы не наступали на Новороссийск.

— Почему? — сорвалось несколько голосов. Но комиссар, не желая выпускать инициативы, задал более осмысленный вопрос:

— Почему? Нам угрожает там опасность?

— Генерал заявляет, что Новороссийск — английский город, — ответил переводчик.

Все расхохотались… Зеленые — простодушно, открыто, англичане — вежливо. Смеется и генерал. Комиссар возражает, силясь улыбнуться, но у него все как-то холодно получается:

— Насколько мы себя помним, Новороссийск всегда был русским городом, да и население, если не ошибаемся, там русское.

Генерал, улыбаясь, говорит сам:

— Если подойдете, то…

— То нас встретит английская эскадра? — снова вставил Афонин.

— Нет, Шотландский полк…

— В юбочках? — вспомнил что-то Илья. Комиссар на него чуть-чуть шикнул, но генерал, смеясь, ответил:

— Да, да, в юбочках.

Зеленые опять расхохотались, комиссар успокоил англичан:

— Ну, это ничего; мы их по обычаю разденем и больше ничего им не сделаем.

— Если пойдете — мы вас поколотим.

— Мы сами колотить умеем, — смеется комиссар.

— Вас, кажется, уже угостили в Туапсе? — заинтересовался Афонин.

Кейз полусерьезно ответил:

— Это нехорошо. Мы направлялись к вам с добрыми намерениями, доверчиво приблизились, а вы нас так встретили.

— Но вы обстреливали Туапсе накануне.

— Мы отвечали на вашу стрельбу. Суда его королевского величества не принимают участия в борьбе с вами.

— Но этот снаряд хорошо угодил? — допытывался Афонин.

Кейз смущенно улыбнулся:

— Он сделал только маленькую дирочку, — и продолжал уже с нотками угрозы: — Вы не с болшевиками? Поскольку вы будете с ними, мы будем считаться с вами, как с болшевиками.

— Мы — зеленые, — уклончиво ответил комиссар. — Подробно вам изложат нашу платформу в Туапсе.

Начальник штаба принес готовый пакет, адресованный командованию белых, передал его Илье, а Илья — комиссару, который, как фокусник, который прежде чем произвести с видимым предметом какую-то манипуляцию начинает заговаривать зубы, — обратился к Кейзу:

— Просим передать этот пакет Деникину. Мы протестуем против обстрела боевыми судами белых мирного населения городов и деревень и заявляем, что при повторении подобного за каждого убитого мирного жителя будем расстреливать десять пленных добровольцев.

— Но как вы хотели доставить это письмо?

— У нас есть своя почта.

— Почта? Каким же образом?..

Кейз в недоумении. Зеленые смеются. Потом он поднялся и, будто между прочим, спросил:

— Вам не подчинены зеленые со стороны Абрау?

— Нет, это неудобно, мы поддерживаем лишь связь, — ответил комиссар.

Кейз задумчиво проговорил:

— Придется и к ним ехать.

Все поднялись, столпились. Англичане уже собирались уходить, но тут вбежала раскрасневшаяся, взволнованная девушка в каракулевом пальто, видимо полагавшая, что без нее и «вода, не освятится» и, перехватывая дыхание, начала быстро, возмущенно говорить что-то по-английски, а зеленые стояли и ушами хлопали. Но она, видя, что ее слушает сам генерал, стала успокаиваться и все чаще перемешивать английскую речь с русской. Она возмущалась, что белые бросили лазареты, набитые больными добровольцами и офицерами, но не оставили медикаментов, и предложила посмотреть их.

Прошли по улицам пешком. Вошли в коридор. Мрачно. Девушка распахнула перед Кейзом дверь в палату — и генерал отшатнулся от ударившего в голову удушливого запаха гниющего мяса. Вышел на воздух. Обещает настоять, чтоб выслали медикаментов.

Прошлись по двору втроем: Кейз, комиссар и Илья. Генерал начал говорить, что Англия бескорыстно хочет помочь России, что он долго жил в России и любит русских.

— Но есть русские — и русские, — возразил комиссар.

Проводили англичан на машине к пристани. Катер, как соскучившийся по солидному крейсеру, празднично-белому, лениво покуривавшему в сверкающем море, дрожа побежал торопливо из бухты.

Бои впереди Геленджика.

Кавалькада мчится по шоссе на позицию. Дачи все реже. В пустырях — дикий, колючий хмеречь. Солнце жарит по-летнему. Илья бросает отрывистые фразы скачущему рядом с ним впереди кавалькады комиссару:

— Его нужно убрать немедленно… Какая дичь! «Дворцовые перевороты» устраивать…

— Что ты говоришь? Афонин?

— Да… Вчера после английской делегации я уезжал на позицию. Возвращаюсь — он сидит за моим столом и отдает направо и налево приказания. Да так изысканно-вежливо… как кабан на балу… Ха! ха! ха… Кому он пытался подражать? Я стал сзади него. Жду… Люди смущены. Он спохватился, догадался, оглянулся — поднялся и начал извиняться… А я ему: «Пожалуйста, продолжайте». Ха! ха! ха… Чтоб зеленые не догадались. Но это бы пустое, но он обособился, ведет секретные переговоры с командирами Железного полка…

— Ах, сволочь!.. Под суд его… Арестовать сегодня же и отправить в Туапсе… Белые наседают кругом, развязка близится, чуть промахнулся — и погибли все, а он что задумал!.. Коммунист, называется!..

— Да-а… Не спроста, оказывается, он критиковал нас без конца… Геленджик ва-банк взяли! Много жертв понесли, а у него в Туапсе не было… Да ведь там под замком солдаты сидели, офицеров человек 300 сдалось… Для них — Воронович свой. А у нас какой бой был! И ни одного офицера пленного…

Свернули с шоссе вправо, под гору, к Марьиной роще. Илья засмеялся:

— Тут в кустах меня зеленые чуть-чуть не раздели, когда я из Новороссийска шел. Искал их. Вот бы повидаться с ними. Ха! ха! ха…

Под’ехали к штабу Пашета. Спрыгнули с лошадей. Вошли в комнатушку хаты.

— А-а, здорово, здорово, садитесь, — улыбаясь, пригласил Пашет. — Что у вас там нового?

Илья положил плетку на стол, закурил.

— Новостей не перечтешь. Кругом наваливаются белые. Петренко кричит караул, требует помощи. С перевалов сведения, что по станицам вдоль железной дороги масса казаков. Фронт близок, а где — ничего не знаем. Надо тебе скорей на Кубань итти. Здесь как-нибудь обойдемся. А не удержимся — пока белые нахлынут сюда, там на Кубани мы соединимся с красными — и сюда на помощь. Завтра утром посылаю Усенко в Холмскую. Пусть запрет проходы в горы. Правее — Пилюк. Я разрешил Петренко отправить ему на Кубань 20 ящиков патрон. Ты пойдешь в Эриванку, подчинишь «Гром и молнию», свяжешься с мелкими местными группами, и у нас вырастет в предгорьях новый, кубанский фронт. Горные перевалы нами давно заняты, но этого мало, нужно, чтоб противник и в горы не совался. Пусть катится в Новороссийск. Все в одну лохань… Да, кстати. Приходил из Эриванской отряд казаков. Просили принять в строй. Я выдал им винтовки и послал домой. Там они более нужны. Из «Грома и молнии» приходила делегация за помощью. Людей мы им не дали, сказали, что ты скоро придешь, а два пулемета дали… Ну, а у тебя?..

— Ты скажи, что в Туапсе? Наступают?

— Наступают, ушли на Кубань за кислым молоком. Горы, видно, оказались ненужными. Правда, войск там у наших — тысяч пять, да ведь белых навалится, вдесятеро больше. А впрочем, там видней. Рассказывай.

— Что-то не то у нас получается… Ведем большую войну, по всем правилам: окопы, телефонная связь по всей линии со штабом, подвозка патрон и горячей пищи. Белые наступают густыми цепями, одна за другой, кавалерия на хребты взбирается, ребята отбивают атаки, преследуют, а приходится сдерживать порыв.

— Да-а, нехорошо. И нехорошо, что продвинулись сюда. На левом фланге, у моря, — горы. Там белые. Фронт растянут. Сил много нужно. Плацдарм. Вместо того, чтобы использовать горы, мы на равнину вылезли. А попробуй отойди назад — белые подбодрятся, наши падут духом. Ну, да ничего. Через пару дней уйдешь на Кубань, сил у нас останется пшик, за тыл мы будем спокойны, и займем Кабардинку.

— Как настроение зеленых? — спросил комиссар.

— А чего им. Хо-хо-хо!.. Целыми днями в могилках своих лежат да на солнце поджариваются. Надоело стрелять, на бок свернулся — и соснул, — и захохотал медленно. — Привыкли. Будто не тыл противника, а целая республика у нас. Белые цепями наступают, а им хоть бы что. Пулеметов же у нас до чортовой матери.

Илья засмеялся:

— Ну, и мы не унываем. Вечером заглянь в штаб — ад’ютант на пианино нарезывает, Георгий или я — на скрипке. Девушка там одна в каракулевом пальто — мы ее назначили комиссаром лазаретов — тоже захаживает. Ад’ютант за хозяйской дочерью ударяет.

— А ты — за комиссаршей своей, — расхохотался Пашет.

— Нет, она за ним, — ответил за Илью комиссар. — Она его великим человеком считает, а он краснеет, как девчонка.

— Хо-хо-хо!.. Ты меня хоть на вечер пусти в свой огород.

— Вот кстати! — весело подхватил Илья, обращаясь к комиссару. — Сегодня мы повезем Афонина в Туапсе, а Пашет — на мое место. Собирайся, Пашет.

— Куда? По-го-ди… Надо же как следует распорядиться тут. Вечером приеду.

— Хорошо. Ну, что, может по фронту проедем?

— Не стоит: спокойно. Да и пешком надо. Ну, его к чорту. Надоело: целыми днями таскаюсь.

— Есть. Кавалеристы у тебя пока останутся. Пусть Мархотский хребет исследуют. Васька-анархист там гуляет?

— Гуляет.

— Ну, поехали, товарищ комиссар.

Прискакали в штаб. Вызвали начальника особого отдела и, уединившись в кабинете Ильи, начали совещаться. Вечером комиссар вызвал Афонина и предложил ему проехать на машине вместе с ним и Ильей за город. Тот согласился. Выехали. Комиссар об’явил ему, что его везут в Туапсе. Тот опустился — и, молча, надувшись, продолжал свой путь. Быстро вечерело. Они останавливались у каждой телефонной или телеграфной будки и Илья вызывал Геленджик, чтобы справиться о положении на фронте. К ночи проехали за Пшаду, но машина испортилась, едва не свернула в ущелье. В ожидании починки ее, прошли к стоявшей неподалеку телефонной будке, Илья вызвал к телефону Пашета и тот сообщил ему:

— Город в тревоге. Зеленые самовольно уходят в тыл. Твое присутствие необходимо.

Пришлось возвратиться. Афонина оставили в штабе под домашним арестом. Ночью Илью вызвали к прямому проводу.

Прошел вниз, в телеграфное отделение, где при желтом свете лампочек у трещавших медных станочков сидели согнувшись истомленные бессонницей телеграфисты. Один из них, повернувшись к двери, поманил Илью глазами и сейчас же уставился в ленту, растягивая ее между пальцами, изредка отстукивая рычажком станка.

— Вызывает Туапсе. Командарм Рязанский, — сообщил он.

— У аппарата Илья. Здравствуйте.

Телеграфист застучал рычажком и, наматывая ленту левой рукой на катушку, начал медленно читать:

— У аппарата Рязанский. Здравствуйте… Положение на фронте…

— Держимся. Завтра посылаю на Кубань конный отряд. Послезавтра… два батальона… Белые упорно наступают… Безуспешно. Боятся нас…

— Хорошо. Регулярно — сводки… Наши войска на Кубани… встретились с Кубанской армией Морозова… Их 40 000… Ведут переговоры с реввоенсоветом о сдаче… предлагаем сложить оружие… Просят пропустить в Сочи. Что хотите сказать еще…

— Завтра возвращаю вам Афонина.

— Почему?

— Он расскажет. На Кубань пойдет Пашет.

— Хорошо. До свидания…

Ночью без конца звонили с позиции, сообщая о готовящемся наступлении белых и активности их разведок. Переутомленный бессонными ночами Илья свалился в кровать одетым. Потом кто-то его тормошил, говорил что-то о Петренко, совал ему в руки бумагу.

— Что такое? — спросонья сердито спросил Илья, приподняв голову с подушки.

— Телеграмма. Петренко сообщает, что на него наступают три корпуса Шкуро. Просит помощи.

Илья скомкал телеграмму в кулаке и, отвернувшись к стене, досадливо, буркнул:

— Передайте, что он — паникер… Никаких трех корпусов…

На заре его снова разбудили тревожные голоса:

— Густой туман. Противник наступает.

В открытую дверь глухо доносилась раскатистая трескотня пулеметов и ружей, взрывы снарядов. Илья, вскочив, побежал к умывальнику, смочил голову водой, умылся и, наскоро вытершись полотенцем, прошел в телефонную комнату, слабо освещенную маленькой лампой.

— Вызовите Пашета.

Запищали отрывисто гудки. Телефонист надоедливо, сонно затвердил:

— Полевой штаб… Полевой штаб… Полевой штаб, Вызовите Пашета… У телефона Илья, — и, отстранив трубку от уха, подал ее Илье:

— Пашет у телефона.

— Ты, Пашет? Что у тебя там?

— Лезут, как чорт из пекла. Туман, как вата, а они под самый нос забираются. Левый фланг наш было разбежался, да мы их собрали. Теперь будто ничего, да не видно. Может, и все цепи растаяли.

— Удержишься? Мне не ехать?

— Да что толку в такой туман. Я тогда вызову. Что нового?

— Петренко вопит: три корпуса на него идут… В Туапсе ликуют: 40 000 кубанцев хотят сдаться им.

— Здорово. Ну, пока.

Илья вышел на балкон и с наслаждением стал полной грудью вдыхать густой, бодрящий, как нарзан, воздух. Город окутан был серым туманом. На востоке над горами, окаймленными золотыми линиями, загоралась заря. На западе, за Марьиной рощей над густой пеленой тумана розовели дымчатые горы. Там, в этих белых клубах скрыты были тысячи людей, молчаливо, вдали от высших начальников, самостоятельно разрешавших кровавый спор; людей, не ожидавших похвалы, наград, уносивших с собой тайну предсмертных мук. Одна неудача — и вся кампания зеленых провалилась. И кто знает — как после этого обернется положение на главных фронтах гражданской войны.

Илью вскоре вызвали к телефону. Пашет хохотал в трубку:

— Хо-хо-хо… Заблудились в тумане… Когда наши убегали — белые залезли к нам в тыл. Им бы радоваться да нападать на нас, а они перетрусили — и лапки кверху. Ох-хо-хо… Человек сто и пара офицеров. Послал к вам на переделку. Хо-хо-хо… Туман рассеивается. Стрельба тише. Наши погнались за белыми.

— Браво. Молодцы, ребята. Ну, ты приготавливай для отвода в резерв пятый батальон с Горчаковым и другой по своему выбору. Завтра пойдешь на Кубань.

Утром отослал на Кубань конный отряд Усенко. Жеребца Афонина запрягли в экипаж, а его самого усадили, раскланялись с ним, и передали привет в Туапсе; пусть сам себя отдает под суд.

В полдень, когда стрельба удалилась, Ильм почуял, что зеленые увлеклись преследованием и могут пропустить белых к городу; на лошадь — и поскакал на фронт. Пашета не нашел и отправился прямо к цепи. Бой был в разгаре. Бешено визжали, чмокали пули, рвались снаряды. Слева, с горы белые обстреливали зеленых во фланг. Илья привязал к дереву лошадь и пошел к цепи, озлобляясь от риска быть так глупо убитым. Зеленые лезли в мешок. Горчаков, разгоряченный боем, с воспаленными от пыли и бессонных ночей глазами ходил в своем английском плаще вдоль цепи, с револьвером в руках, и ругался, шал бойцов вперед.

Илья устремился к нему, осыпая его оскорблениями, приказал отвести цепи назад, чтобы, сдерживая натиск противника, бить его только с тылу.

Горчаков был обескуражен. Он — один из лучших командиров, у него бывшая пятая группа, а Илья обозвал его чуть не остолопом. Но Илья, добившись выполнения его распоряжения, снова стал вежлив, корректен.

Отошла цепь. Послали отряд через Мархотский хребет в тыл белых и Илья ускакал в штаб.

Днем — толчея, вечером — музыка и общество девушек, ночью — разговоры по прямому проводу и телеграммы. Петренко обиженно молчал, ограничивался сухими сводками. Туапсе ликовало: 40 000 кубанцев собираются сдаться. Со стороны Пшады передавали тревожные вести о мелких отрядах белых, забравшихся в горы: или разведка, или отбились от своих.

22 марта два батальона во главе с Пашетом ушли на Кубань. За ними, как собачонка, трепалась вываленная в грязь горняжка. Телефонисты тянули вслед провод.

Ночью Илья прошел вниз, на телеграф.

— Вызовите Туапсе.

Телеграфист застучал рычажком долго и нудно. Нервно теребил катушку с лентой. Илья в нетерпении одергивал френч, поправлял пояс.

— Ну, что, скоро там?..

— Перебивает Джубга… Штаб Петренко…

— Пошлите их подальше!

Телеграфист снова долго и нудно застучал.

— Отвечает Джубга… С Туапсе связи нет…

— Что такое? Стучите, пока не узнаете, — и ушел.

В штабе в эту ночь долго не ложились. У стола в розовом кругу света, спадавшего из-под абажура висячей лампочки, сидели — Илья, Георгий, начальник штаба, комиссар. Ожидали. Томило молчание.

— А, может, случайно порвана связь? — обратился к Илье Георгий.

Илья покровительственно улыбнулся:

— Это тебе не телефонная линия. Ту каждый пробежавший зверь может порвать. А это — индо-европейский телеграф на железных столбах. В горах везде зеленые. Кто решится обрывать? Да и проводов не один, а несколько.

— Но как же так? — снова заговорил Георгий. — Когда я был в Туапсе, все говорили, что у них там Гойтинский перевал — неприступная крепость. Несколько тоннелей. Да и войск у наших там тысяч пять, и орудий много. Железная дорога к фронту; даже броневой поезд оборудовали.

— Зачем они на Кубань лезли…

— Ну, а Петренко что?..

— Вопил, что три корпуса Шкуро навалились. Я его на смех поднял — замолчал… Может, и вправду нажимал Шкурю, да здесь участок важнее.

И снова тишина. Лишь дыхание да тихий храп лошадей внизу нарушали ее.

Илья вышел на балкон и бросил оттуда весело: «А какая чудная, звездная ночь!.. Теперь бы в поле, в конопле, под открытым небом спать. Эх, и благодать!.. Шел я в августе прошлого года через фронт на Украине. Тысячи опасностей — и один. Безоружный. Как хорошо мечталось тогда! Пятнадцать бойцов — и разворочаем весь тыл белых. Теперь у нас девять тысяч бойцов, а все как-то не верим в свои силы».

Застучали по ступенькам. Перепуганный человек вбежал:

— Телеграмма!

Илья вошел в комнату, подошел к столу, развернул ее…

— Да-а, один фронт со счета долой… За два часа сдали город. Без боя. Под Индюком, на перевале разбили их белые. Пять тысяч зеленых исчезло… Из Туапсе бежали панически, все бросили, всех пленных офицеров оставили… Норкин удрал на катере в Джубгу.

— Плоховато, — проговорил начальник штаба. — Теперь навалятся на нас.

— Выдержим, — сдвинув челюсти, проговорил Илья. — Наши зеленые теперь ничего не боятся. И на равнину мы не полезем. С завтрашнего дня вышлю к Туапсе на помощь один за другим два батальона, вышлю два броневика, останусь с тремя батальонами, займу Кабардинку — и выдержу. Пашет с Кубани тыл мой прикроет. Пошли спать.

Кравченко и Раевский в Анапе.

Английский крейсер не поплыл в Абрау. Зачем? Чтоб на смех подняли эти грязные, дикие зеленые? Не хотят признавать Новороссийск английским городом. Какая дерзость! Их признания еще ожидать!

Под Абрау приходила делегация из пяти молодых офицеров. Зеленые перехватили их, глаза им завязали, и доставили их к своему командиру Кравченко. Делегаты предложили зеленым соединиться с молодым офицерством против старых. Кравченко не возражал, но для почина предлагал им перебить старых офицеров, а самим сложить оружие. Когда те стали плести что-то непонятное, Кравченко им отрубил, что пути у них разные, и зеленые идут под руководством компартии. И эта делегация вернулась ни с чем.

Тут пограничный отряд конницы белых в 120 сабель перешел к зеленым. Затем два полка Марковской дивизии завязали бои с ними и, конечно, на день потеснили их, чтобы на ночь отступить в Борисовку. А Кравченко взял с собой отряд пехоты человек в полтораста и отряд конницы в 120 сабель, и на следующий день пошел на Раевскую. Оставил за станицей свои цепи, сам в форме полковника поскакал с двумя ординарцами вперед, а отряд конницы должен был войти в самую станицу и остановиться за два квартала от правления.

Прискакал Кравченко к правлению, а там гарнизон уже наготове, по дворам стоит.

— Где атаман? — кричит Кравченко.

Казаки, добровольцы забегались:

— Сейчас попросим, господин полковник.

А Кравченко коня своего пришпоривает, конь под ним танцует. Подбегает атаман, отдает честь:

— Что извольте, господин полковник?

— В чем дело, почему выстроились?

— Зеленые наступают, господин…

— Какие зеленые! Сейчас же винтовки в пирамиды! Все в общую комнату, в зал! — а сам гарцует и, будто сгоряча, из револьвера: хлоп! хлоп! хлоп! Казаки теснятся к правлению, торопятся винтовки поставить в пирамиды, а тут лавой прискакал отряд конницы зеленых, окружил их веером и карабины в них направил.

Казаки, добровольцы побросали оружие, сдались, а Кравченко сообщает атаману, чтобы тот припомнил, что он есть Кравченко, командир об’единенной группы «Террор».

Пока нагружали продукты и другие трофеи, Кравченко пошел на телеграф, вызвал из Новороссийска генерала Кутепова и порадовал его новостью. Тот не понял в чем дело, переспросил, Кравченко повторил — и понеслось к нему по телеграфу нечто беспорядочное, отчего он заключил, что у генерала истерика разыгралась.

Ушли зеленые из Раевской, а на следующий день снова пожаловали. Там было безвластие. Кравченко оставил в ней два взвода охраны и пять человек для связи, а сам пошел в город Анапу. По пути связался с местной группой. Анапу никогда не беспокоили зеленые и потому там был небольшой гарнизон, меньше ста бойцов. Кравченко после небольшой перестрелки взял город и организовал в нем ревком. Передал охрану города местным зеленым и вернулся в Раевскую.

А тем временем оставшиеся на месте зеленые ежедневно проделывали деревенский танец: ночью плясали цепями в сторону Новороссийска, днем отбегали назад.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Положение на Черноморьи.

Клубок событий и переживаний. Дни и ночи — сплошь. Дни, как недели. Могучая энергия, несокрушимая воля.

Город был празднично настроен. Толпы гуляющих переполняли главную улицу, а Илья проносился на машине, надвинув английскую фуражку на лоб, чтобы ее не сорвало рассекаемым воздухом. Он был серьезен, а с тротуаров доносились нежные, как звуки колокольчика, голоса восхищения: «Какой молоденький командующий!» Ах, если бы они знали, как жаждал он близости к этим милым девушкам, отдохнуть от кровавой действительности!..

Он появляется в театре — и прорываются рукоплескания. Он говорит о победах, о близком торжестве революции, вслед за ним выступает жгучая артистка, читает стихи, посвященные ему, но он уходит с группой военных: ему нужно на фронт.

Слава. Но он — коммунист. Вправе ли он срывать цветы недосягаемого? И Илья застенчиво прячется от глаз, избегает показываться на улицах, в театре.

Вечерами в штабе фронта было весело, шумно. Каждая весть о победе вызывала бурю радости, ад’ютант садился за пианино, Илья схватывал скрипку, и штаб наполнялся бравурными звуками интернационала или зеленой марсельезы.

Пришли сведения из Новороссийска: группа офицеров намеревается бежать на палубном катере в Геленджик, спрашивает, что их ждет. Им передали, чтобы смело катили — и те прибыли, недоверчивые, чуждые, но вместо сурового допроса они услышали в штабе странные, новые звуки интернационала. На вопрос Ильи одному из них — почему он сдался так поздно — тот ответил:

— Я не мог пойти на измену даже тому движению, которое осуждал.

И в этой фразе Илья почувствовал его трагедию борьбы чести с рассудком.

Но эти вечера были кратковременны. Приходило тревожное сообщение — и Илья в ночь, непогоду мчался на фронт.

В Кабардинку. Там — батальон на позиции, батальон в резерве и батальон на горе. Мешок. В него приглашают белых. Они наседают, но у зеленых — новые пулеметы, стреляют без задержек. Два орудия обстреливают узкий коридор впереди Кабардинки.

Там командовал боевым участком командир седьмого батальона, а Илья мотался между Кабардинкой и Геленджиком. Со всех сторон к нему летели полные тревоги донесения: «Белые наваливаются — помощи!» А он мог только приказывать держаться до последнего, потому что у него резервов не осталось. На участке Петренко в подгорных станицах проходили на Туапсе войска белых, утопая в грязи и вспухших речках.

Они пытались вначале пройти от Екатеринодара кратчайшим, удобным путем через Джубгу, чтобы итти по Сухумскому шоссе на Туапсе, оставить за собой побережье и соединиться с войсками, отступающими на Новороссийск. Шкуро подошел к Шабановской и передал по фонопору в Джубгу Петренко требование пропустить его войска.

— Вы должны быть нейтральны.

Но Петренко — старый горный волк, привык полагаться не на своих непобедимых орлов, а на хитрость; он не растерялся и ответил:

— У меня 20 видных офицеров-заложников. Если пойдете — всех расстреляю.

И для большей убедительности передал трубку одному из пленных офицеров, работавших у него в штабе. Тот начал просить Шкуро пощадить их. Тогда Шкуро предложил офицеру передать трубку Петренко и заявил ему:

— Даю честное слово генерала, что не трону вас, пойду на Горячий Ключ.

Видимо, Шкуро не улыбалась перспектива лезть с массой беженцев в горы, занятые враждебными красно-зелеными, и он предпочел итти к дружественным войскам Вороновича.

Так или иначе, но вся кубанская шестидесятитысячная масса потащилась по невылазной грязи подгорных станиц в сторону Туапсинской железной дороги. И непобедимые орлы Петренко в победном восторге подбрасывали под облака свои постолы.

Шкуро вел два кубанских корпуса и донской корпус генерала Старикова. Разбил зеленых под Индюком и два дня сидел в недоумении, куда скрылись они. 24 марта занял Туапсе. Вся масса войск и беженцев хлынула в сочинские владения Вороновича, командующего без армии, в республику без республики, а часть отрядов белых пошла берегом на север. Они уже продвинулись до Ольгинки, за 30 верст от Туапсе, но зеленые стянули туда силы и заняли очень удобные позиции.

Рязанский был смещен. Командующим несуществующей армии был назначен Норкин, человек в приплюснутом кепи.

А на Кубани лавина белых катилась вдоль гор в сторону Новороссийска, не смея задерживаться, ввязываться в борьбу с этими загадочными зелеными, которые нападали на них на всем пути отступления.

Сначала оторвался от стоянки и увлекся за белыми Пилюк со своим отрядом. Под Холмской пристал конный отряд Усенко, невероятно выросший и занимавший самый лучший и широкий подступ в горы. Белые сбились у Абинской и Крымской.

А там ожидали их два батальона Пашета. Они пришли вовремя. У них телефонная связь через перевал с Геленджиком. Остановился Пашет в Эриванской, принял парад от местного отряда казаков, двинулся на Шапсугскую. Горчакову приказал занять Ахтырскую и Абинскую совместно с отрядом «Гром и молния».

Но командир «Грома» Куй-беда скрылся, а начальник его штаба послал Пашета под такую мать: сами сегодня в дивизию вырастем (Зелимхан ведь с ними! Да!). Так оно и получилось. Пошел Горчаков под Абинскую, а оттуда Куй-беда гонит два донских полка, как стадо баранов на водопой. Нагнали массу обозов. Наскоро переименовали пленных казаков в красно-зеленую дивизию и навеселе пошли к Новороссийску.

А Пашет в этот же вечер соединился с красными. Парад провели. Старые зеленые плакали. Пошел вместе с ними на Новороссийск, а партию ребят человек в 150 оставил «почистить» резервы «Грома с молнией». Отряд постарался, даже, якобы, перестарался. Человек десять генералов, немало офицеров «списал в расход», добрался было и до штатных сотрудников «Грома», да они разбежались.

Масса войск красных понеслась к Новороссийску. Все потеряли головы от честолюбия, всем хотелось первыми достигнуть финиша в соревновании.

А на кабардинском участке пробивалась чеченская дивизия. Ночью в поселок пришла делегация от имени двух тысяч чеченцев. Передает зеленым требование пропустить их мирно на родину.

Командир батальона предлагает им:

— Товарищи, с оружием мы пропустить не можем. Вам оно не нужно, сдайте его — и тогда проходите.

Снова день боя. Впереди — грохот стрельбы, в Кабардинке — стоны раненых, трупы убитых.

Солнечный пыльный день. На горе, в тылу показалась группа конницы с красным флагом. Что это: не вероломство ли чеченцев? Разведка поскакала к ним. Оттуда навстречу скачут двое с флагом.

Это старший поста в Афонке привел группу всадников Красной армии. Илье представляется комбриг, маленький, калмыковатый. У него на груди красный бантик, орден Красного знамени за взятие танка штурмом. Илья видит впервые эту награду, он смотрит на комбрига, как на полубога, а тот заявляет:

— По приказанию начдива, прибыл с конной бригадой в ваше распоряжение.

Илья делает жест скромности, просит его принять на себя командование кабардинским участком. Оба уступают и молчаливо признают, что первенство здесь может принадлежать лишь зеленым, хозяевам гор. Но делить, собственно говоря, и нечего было: зеленые лежали в цепи, и оставалось лишь доставлять им патроны и питание, убирать раненых и убитых. Боевая задача упростилась до последнего: сдержать напор белых.

На следующий день пришла в Геленджик вся конная бригада в 400 сабель. Запыленные, оборванные, одетые кто в военное, кто в пиджаки, в войлочных шляпах они выглядели предприимчивыми, неустрашимыми путешественниками.

Снова парад, солнечная радость, стройные ряды прекрасно одетых зеленых. Гремят два их оркестра.

Илья с балкона верхнего этажа штаба говорит речь. Море народа. Женщины плачут, старые зеленые смахивают случайно появившуюся слезу.

— Полтора года зеленые вели борьбу в тылу врага, не получая ниоткуда помощи. Они жили в диких ущельях, в норах, питались, как звери. Они вели героическую борьбу в стане врага, их предавали, уничтожали целыми отрядами и все-таки не сломлен был их дух. Выросла грозная, четырехтысячная армия, которая заперла горы и не пустила в них белых. Белые шли на Москву, полагая, что Красная армия впереди них, но Красная армия — во всем мире, Красная армия это — вооруженные рабочие и крестьяне. Разве можно победить эту армию? Никогда!..

И гром оркестров, гул криков ура сливаются в буре ликования. Командиры Красной армии отвечают, что они еще под Воронежом слышали о зеленых в горах Кавказа, что это вселяло в них дух бодрости, побуждало итти скорей на выручку восставших.

И после парада — на фронт, где решалась участь кампании.

Соединение Кравченко с красными.

Отряд Кравченко, побывав в Анапе, вернулся в Раевскую. Но подошли красные. Начались парады. Слезы, восторги… Потом, обнявшись, они пошли вместе в Глебовку. Заметили их зеленые Абравского полуострова, подумали, что на них наваливаются тучи белых — и выстроились в цепь. Но вместо боя начали обниматься и слезами обливаться. Провели в районе Дюрсо-лоток парад.

Потом Кравченко за компанию с красными прошел в Абрау, где они на-пару вырубили гарнизон белых человек в 200, из которых половина была калмыков.

На следующий день, 25 марта, ночью, отряды Кравченко пошли на Федотовку и Васильевку, и на рассвете заняли их. Вслед за ними шла кавдивизия.

Весь следующий день красные стягивали силы для удара на Новороссийск, откуда белые отстреливались из орудий.

Взятие Новороссийска.

Белый Новороссийск метался в бреду, доживал последний день. Таборы обезумевших беженцев, толпы опустившихся, растерянных военных запрудили улицы и переулки города. Среди беженцев были и хорошо одетые с семьями купцы, интеллигенты, были и простые, бородатые старики донцы и кубанцы с выводками детей на повозках. Куда их несло этим мутным потоком? Впереди — море. С ужасом начинали отрезвляться казаки от пьяного угара двухлетней бойни, начатой с «Христос воскресе», с колокольным перезвоном, в сверкающих лучах майского солнца.

А теперь… Пасмурный день… Моросит дождь, хлюпает жидкая грязь. Перекатывается волной паника по бесконечным таборам; сгрудились к берегам косоглазые, одутловатые калмыки с калмычками в китайских балахонах: где же та гребля, по которой обещали им переход через море в блаженные края? И отчаявшиеся калмычки бросали своих детей в море, не имея сил вынести их голодного крика.

На пристанях толпы людей, потерявших жен, детей, отцов, лезли на пароходы, затаптывая слабых. Громадная станция была забита составами поездов со снарядами, винтовками, мукой, шоколадом, артиллерией, обозами. Улицы были преграждены танками, броневиками; за городом грохотали орудия. По шоссе проносились толпы беженцев, подводы, пешие, конные войска белых.

Пришла ночь, скрыла, от мира страдания человеческого месива, унесенного мутным потоком в море. Только стоны, вопли и глухой рокот переливались через обступившие вокруг задумчивые горы.

Загрохотали чудовищные взрывы, затряслась земля, взвились вулканы в черное небо… Ослепительно сверкали огни… Горели склады, горели составы поездов, взрывались снаряды, трещали взрываемые патроны…

Город опустел. Но где же таборы, где масса войск?

Донская армия с несколькими тысячами офицеров, с бесчисленными таборами пошла берегом на Кабардинку, пробиваться к Туапсе. Для них нехватило пароходов.

Утром, 27 марта, со всех сторон повалили в город красные, зеленые. Война кончилась. Войска ликовали. Толпы устремились к складам, спасать из огня добро.

Бой под Кабардинкой.

А перед Кабардинкой изнемогали в борьбе 900 зеленых и 400 красных.

26 марта шел ожесточенный бой, стоны раненых будили малодушие; пароходы, как пчелы из гудящего улья, выплывали один за другим из Цемесской, Новороссийской бухты и удалялись, таяли за горизонтом.

Ночью зеленые наблюдали из своих позиций в Кабардинке за таинственным, пылающим в пожарище Новороссийском, слышали гул взрывов, рокот масс и успокаивали себя тем, что о них, зеленых, уже все забыли: и красные, и белые.

Илья на своем свинцовом богатыре стоял на высоком обрыве и напряженно вслушивался в звуки города, стараясь угадать, что происходит там и что ему нужно предпринять. Два дня впереди Кабардинки зеленые сдерживали напор белых, два дня он не спал, отлучался в Геленджик лишь для парадной встречи бригады красных, но не чувствовал усталости, налит был энергией, как пламенем.

Опять пришла чеченская делегация, уже от семи тысяч белых. Требуют, чтобы их пропустили с оружием на родину.

Им предложили сдаваться.

А на заре, 27 марта, воспользовавшись прекращением боя, чеченцы ворвались в окраину Кабардинки, но их смяли резервные части, с гор их засыпали из пулеметов и винтовок — и они бежали назад, в свой мешок.

27 марта, после сдачи Новороссийска, здесь продолжался бой. В мешок набилось месиво людей, и два полевых орудия зеленых метали в это месиво снаряды.

Новороссийск замер, только клубились над ним тучи дыма. Море волновалось. Разгулялся моряк.

Вдруг отдаленным громом докатились взрывы — и стая пароходов выплыла из Цемесского залива в открытое море, разойдясь веером и озираясь стаей волков… Выплыло и чудовище, громадная, плавучая крепость, дредноут.

И вся эта стая, уйдя от опасности, остановилась в раздумье и начала бестолково шататься у берегов. Дредноут дремал против Кабардинки, миноносцы кружили около Пенайского маяка, другие пароходы уплывали в сторону Геленджика и дальше, словно всматриваясь и стараясь разгадать, что происходит там. Подводная лодка шаталась под самой Кабардинкой, на волнах закачивалась баржа, покрытая горой темных шаров. Что это значит? Почему покинули эту свалку людей?

Орудия зеленых стреляли опасливо, редко, чтобы противник с боевых судов не открыл их и не засыпал снарядами. Бой на позиции не ослабевал. Но почему не бомбардировала зеленых из орудий эта флотилия белых? Почему молчал дредноут? Раз-другой плюнет — и мокрое место от Кабардинки останется.

Или не хотели озлоблять зеленых и красных, когда осталась последняя ставка, почти безнадежная, — прорваться в сторону Туапсе? Или не знали, что творится на фронте, полагая, что казаки своей массой войск смяли зеленых и прошли дальше, а здесь выжидали обозы беженцев? Или морская качка мешала, или не решались стрелять, не зная, где цепи зеленых, или, наконец, не могли стрелять, потому что цепи зеленых были вплотную у цепей белых?

Приближался вечер. Бой продолжался. Большие транспортные пароходы, видимо, разуверившись в смысле ожидания, затаив острую людскую скорбь, поплыли в багрово-туманную даль запада. Дредноут дремал, миноносцы и мелкие суда кружили у Пенайского маяка, подходили к берегу. А там выросла темная толпа.

Что там происходит? Забирают ли офицеров, или договариваются? Или митингуют казаки?

Надо вставить свое веское слово, надо помешать погрузке офицеров, прекратить переговоры! — и Илья приказывает выкатить два орудия из-за прикрытия вперед, на возвышенное место — и стрелять в людскую гущу прямой наводкой. Но орудий все нет. Снова посылает ординарцев, снова ждет. Атмосфера накалена. Орудий все нет. Он взбешен, сам скачет, наскочил галопом на выехавшего навстречу начальника батареи — лошадь его едва не свалила другую — и сразмаху начал хлестать его плетью: раз! другой!

— Застрелю! Сейчас же выкатить вперед!

Вынеслись галопом лошади, запрыгали за ними орудия, зарядные ящики. Вмиг установили орудия — и оглушительный грохот выстрелов вызвал взрыв радости и смеха зеленых. Полетели снаряды в толпу, на Пенайский мыс — и там начали взлетать густые, огненные фонтаны взрывов.

Миноносцы опасливо стали удаляться от мыса, толпа поредела. Надвигался сумрак. Дредноут повернул в открытое море, за ним устремились миноносцы и мелкие суда.

Зеленые в Кабардинке хохотали во все горло, кричали, пели, издеваясь, будто их могли услышать с судов:

«Последний нынешний денечек!»…

Опустело море, побагровело, потемнело. Лишь покинутая, выгруженная баржа чернела, как обломок потонувшего корабля, как намогильный памятник…

Бой ослабевал. Наступила темнота. Стихла стрельба. Пришла делегация — несколько донских офицеров без погон. От имени 18 000 донцов. Сдаются.

Тесная комната хаты. Илья всматривается в родные лица донцов, вслушивается в их ласкающий его слух говор, расспрашивает, кто и откуда они, сообщает, что и он — донец, но иногородний.

Ночь. На полу, скорчившись, сидят делегаты-офицеры и их победители, зеленые. Хотят чуть вздремнуть до утра: предстоит большая работа по приемке оружия.

После разгрома.

Рано утром Илья выехал вместе с комиссаром, ад’ютантом, Георгием, и несколькими кавалеристами в Новороссийск.

Принимать от сдавшихся было нечего. Склоны гор и шоссе до цементных новороссийских заводов представляли ужасное зрелище. Вначале путники увидели брошенные, исковерканные пулеметы, разбитые орудия; затем поехали по шоссе, заваленному обнаженными шашками, разбитыми винтовками, изломанными седлами, развороченными чемоданами; везде пестрели листки изорванных дневников (в армиях Деникина каждый доброволец, считая себя культурным человеком, старался вести дневник). Склоны гор усеяны были стадами истощенных, загнанных, умирающих без воды лошадей. На много верст шоссе было закупорено: по одну сторону стояли казаки, а против них — красные и зеленые. Между вчерашними врагами шел тихий, умиленный разговор, что не мешало однако выгружать из мешков, чемоданов, карманов побежденных награбленное.

Группа наших всадников с трудом протискивалась сквозь толпу. Их без конца останавливали красноармейцы, предлагая сдать оружие. Нужно было каждый раз называть себя штабом командующего, что однако никакого впечатления на них не производило.

Затем потянулись таборы беженцев. К цементным заводам шоссе стало свободнее. Кое-где валялись закоченевшие трупы лошадей, людей; лежал калмык с разваленым шашкой черепом.

Проехали цементные заводы, выехали на Стандарт к пристаням — гнойная грязь, зловоние от трупов лошадей, чад умирающего пожарища. По вагонам лазали мародеры, лазали красноармейцы, встречались и зеленые, знавшие Илью и стыдливо улыбавшиеся ему. Они не видели в этом ничего дурного: все равно пропадет, сгорит, а там много ценного — белье, одежда, шоколад, папиросы, — как не соблазнишься всем этим?

Приехали в город. Отвели им номер в гостинице. Илья отправился в штаб IX армии, который прибыл в этот же день.

На улице, у одного из домов, увидел оскорбивший его красный флажок, на котором коряво было намазано: «Штаб зеленой армии». Кто-то опередил, занял почетное место. Посреди улицы стояла мертвая, неподвижная фигура Зелимхана в генеральской шинели с красной подкладкой. Его «штаб дивизии» тоже в Новороссийске.

Поднялся Илья на верхний этаж в штаб армии, долго сидел опустившись, ожидал приема. Напряжение его рассеялось, он ослабел, пробирала сырость. Вокруг суетились, шумели; назойливо трещала машинка, режуще звенел телефон.

Стремительно вышел молодой, стройный, изящный блондин, командарм IX. Он отдает приказания быстро, решительно, возражений не терпит, не слушает. Он приказывает послать несколько отрядов с пулеметами очистить от беженцев улицы и разогнать мародеров со станции. Ему докладывают, что уже послали, человек пятнадцать расстреляли, но он требует еще послать, чтобы порядок был восстановлен немедленно.

Илье стало грустно при мысли, что два-три десятка красноармейцев погибнет теперь, когда они достигли цели, пронесли свои головы через годы войны. Еще тяжелее было сознавать, что в их числе будут расстреляны и зеленые, которые вчера-позавчера плакали, встречая Красную армию, которые погибнут, не понимая, в чем они провинились.

Жестока логика войны.

Илья подошел к командарму, представился. Тот предложил ему написать рапорт о своей армии и ее прошлом.

Илья сел за стол, на клочке бумаги в двадцати строчках изложил всю историю армии, передал начальнику штаба — и удалился. К вечеру он совсем ослабел. Ад’ютант его сбегал к командарму и тот распорядился дать машину норвежского консула.

Шоссе было освобождено от пленных, от винтовок и шашек, машина летела вихрем — и к ночи доставила совершенно больного Илью в Геленджик, в его штаб.

Там было пусто и мертво. Армии не осталась, донесений не поступало, начальник штаба скучал. Его большой штаб рассыпался, несколько машинисток самоуволились. Вот он — самый слабый момент борьбы.

Как после пира: все заброшено, никому не нужно.

За новой работой.

Борьба не была закончена. В горах стали появляться мелкие отряды белых. Но без проводников там не пройдешь, горной деревушки не минешь, чтобы хоть что-либо поесть. Они забирались в деревушки, а жители там все вооружены были, обезоруживали эти мелкие отряды белых — и расстреливали их.

Чеченская дивизия из-под Кабардинки исчезла. Она могла сбить части Петренко и помочь Шкуро, могла навести панику в Новороссийске, могла, наконец, составить мощное ядро белой партизанской армии.

Отряд в полтораста человек, оставленный Пашетом в Шапсугской, «почистив резервы» «Грома и молнии», навеселе шел в Новороссийск. Нарвался на бивак чеченцев, предложил им сложить оружие, те просили отложить до утра и, когда зеленые, поверив им, расположились спать, чеченцы налетели на них врасплох и разогнали. Несколько дней лазали вокруг эти зеленые, собирая силы и пытаясь все-таки взять чеченцев и не дать им скрыться. Тут на помощь пришел из Геленджика Орлик с восьмым батальоном — и чеченцев обезоружили.

Части Петренко соединились с красными позже всех. Шкуро наседал на него, но подошедшая 30 марта Таманская бригада погнала белых за Туапсе в сочинскую дыру.

В Новороссийске тем временем наскоро переписывали белых, выдавали им справки и распускали их по домам, чтобы они там явились ближайшим властям на учет. Более подозрительных группировали и отправляли в крупные города в лагеря.

Многие совсем не регистрировались, а просто назывались зелеными или красными и покатились назад с отхлынувшей волной войск и беженцев. Весь путь двух лавин, белой и красной, катившихся к морю и возвращавшихся обратно, представлял собой широкие, изрытые, залитые весенними дождями дороги, усеянные трупами лошадей, изредка людей, брошенными повозками, тачанками, двуколками, ящиками снарядов, орудиями, свернутыми в грязь.

Борьба не окончилась. Белые еще имели корни на Дону и Кубани; около 50 000 их перебросилось в спокойный уголок, еще не зараженный красными, в Крым. Но Красная армия распухла от влившихся в ее ряды и еще не переварившихся казаков и офицеров.

Заработали провокаторы, предатели, карьеристы; полезли в учреждения, начали под шумок расхватывать высокие кресла. Скромные герои брались за любую работу, а трусы стали «героями» и драли горло на собраниях: «За что бор-р-ролись. За что кр-р-ровь проливали!» — и в доказательство показывали барохло, в котором они прятались по норам. Хорошо одетые зеленые об’являлись ими примазавшимися белыми, которые только два-три месяца повоевали, когда белые уже будто бы не сопротивлялись. Все новороссийские обыватели об’явили себя подпольниками. Ведь они жили в стане белых. У каждого был знакомый зеленый, которому он когда-либо давал закурить, и которого он не выдавал белым.

Зеленые ходили именинниками, переживали беззаботные дни детства. Не хотелось работать — хотелось отдыхать, праздновать. Так хорошо: весна расцветает, солнце разливает сияние и тепло.

Но жизнь ставила новые задачи, втягивала людей в водоворот работы. В только что созданных учреждениях была беготня. Люди задыхались под бременем обязанностей, за все хватались, путали, противоречили друг другу, спорили, ссорились. Учреждения были похожи на места паломничества, куда приходил каждый поглазеть на работу вновь изобретенной машины, у всех было какое-нибудь дело, каждый осаждал с просьбами.

Началась новая эпоха.

Кубанцы в гостях у Вороновича.

В Сочинском округе продолжали хозяйничать кубанцы и донцы. У них ведь армия, а у Вороновича что: у него в руках постолы его крестолюбивого воинства.

Прибыла в Сочи Кубанская рада, прибыл атаман Букретов, прибыл и Шкуро. Воронович гостей своих холодно встречает: «В моей республике просьба не сорить и окурков не бросать: у меня образцовый порядок и по улицам цветники. Можете убедиться лично». Те сперва не поверили в государственные способности Вороновича, прошлись по улицам Сочи — и в самом деле, образцовая страна: пальмы перья растопырили, лавровые деревья с лакированной листвой консервами пахнут, жирные кактусы стальные листья развернули, гордые кипарисы за заборами выстроились — ну, просто рай земной, на что вам и небесный. И везде дощечки: «Просьба не сорить и окурков не бросать».

И преклонились пред величием Вороновича, и дернули воззвание к непобедимому, крестолюбивому курортному крестьянству: примите в гости — век будем за вас молить. Насчет чего-другого — не беспокойтесь: никаких завоевательных целей не преследуем и даже гарантируем всякую неприкосновенность.

Пока там паны договаривались, ручку друг другу потряхивали, казаки кубанские — народ все простой, некультурный, привыкший к просторам, — рассыпались табором по всему городу и в цветниках распустили коней на попас. Кони диву даются заморским кушаньям: пальмы, как камыш, жесткие; кактусы — колючие, слюнявые; лавровые листья противные. Однако не сдыхать же им в таком раю — и обгрызли пальмы — остались торчать перышки, как у драчливых петухов; обгрызли всю зелень, начали заборы поедом есть.

Обглодали саранчей все побережье от Туапсе до грузинской границы. Казаки же под предводительством своих офицеров принялись искать на пропитание. Сперва начали давить масло из курортниц, — потом в сундуки и закрома их полезли, потом за картошкой в горы отрядами пошли. За неделю все поели — и начался голод.

Хорошо, что хоть войны не было, а то бы получилось то, чем пугал своих зеленых Илья еще с декабря, когда фронт был за Харьковом. Теперь его зеленые косяки коней себе заводили, по распискам Зеленой армии деньги получали, отдыхали, животы за пояс выпускали, чтобы и им свобода была, а здесь одураченные Вороновичем зеленые за хатами прятались, глядя, как казаки баб их щупали, как забирали поросят, коров, вывозили последние запасы.

А кубанское правительство воззвания рассылает, успокаивает: «Правительство стоит на страже и не допустит ни одного случая беззакония».

Начальство военное в Ривьере кутило, собиралось опять на Москву итти, только без Деникина. Шкуро, хоть и бандит, но если ему ведра два воды вылить на голову — протрезвится обязательно и за вождя сойдет.

Потом члены кубанского правительства поехали в Грузию, просить принять в свои об’ятья родственных кубанцев, да Шкуро всю игру испортил. Какой из него дипломат, когда он языком разучился ворочать, а привык разговаривать шашкой да бутылкой. Так он во время попойки в Ривьере возьми — и разговорись, да так горячо, как нормальный. Может, спьяну и язык к нему вернулся. Черноморское, говорит, побережье, севернее Туапсе — заросло диким, колючим хмеречем — не подходит, это — раз; побережье от Туапсе до грузинской границы выглодали — голодно и тесно, это — два; остается благодатный, нетронутый уголок меньшевички грузинской — Сухумский округ. Почему не попытать счастья?

Ну, после такой дерзости, меньшевичка прекратила всякие сношения с членами кубанского правительства. А Деникин из Крыма шишь кубанцам показывает: лопать хотите? — не дам, пока не подчинитесь. Шкуро — с удовольствием. Куда ему теперь? Стекло глотать в ресторанах? Начал англичан просить перевезти его войска в Крым. Англичане обещали и не только погрузить, но и прикрыть погрузку эскадрой.

Но Шкуро снова фокус выкинул: продал за границу общественный запас табака. Воронович по обычаю пустил ноту к англичанам в Батум, но они опять оглохли и его ноты не услышали.

И так просидели весь апрель. Красные тем временем Туапсе заняли, накопили силы для удара и 30 перешли в наступление.

Кубанское правительство, усвоившее, как известно, дурную привычку одним махом целовать и спереди, и сзади, договорилось с красными о сдаче войск и беженцев им, а с англичанами и Деникиным — об отправке войск и беженцев в Крым.

Эскадра начала прикрывать их отступление за Адлер, где должна была производиться погрузка на суда. Стреляли по красным и дредноуты из тяжелых орудий. Но красные все-таки перли, потому что горы снарядами не прошибешь, а шоссе-то идет среди гор. Поэтому погрузиться успела только часть войск и беженцев, главная же масса их осталась и вернулась к родным хатам. А кубанские деятели, никому ненужные, отправились к милой меньшевичке грузинской заливать вином свое горе лютое.

Загрузка...