И ублажил я мертвых, которые давно умерли, более живых, которые живут доселе; а блаженнее их обоих тот, кто еще не существовал, кто не видал злых дел, какие делаются под солнцем.
Большая синяя карета с грохотом катилась по узкому переулку. На козлах, рядом с конвойным солдатом, сидел тюремный надзиратель в потертом мундире. Хлопал кнутом, чмокал губами, и лошади бежали крупной рысью, громко стучали подковами по крупным камням. На задке кареты, на узкой скамеечке, сидели еще два солдата, а сквозь маленькое решетчатое оконце выглядывало лицо третьего.
Огромные колеса прыгали на выбоинах, и ослабевшие рессоры раскачивали, из стороны в сторону тяжелый кузов. Солдаты, чтобы не выпасть на мостовую, держались руками за скамеечку. Тот, который сидел на козлах, все время ругался, но выговаривал скверные слова без всякой злобы и даже с улыбкой.
В тесном переулке попалась навстречу еврейская фура, нагруженная грязными ребятишками, сундуками, и узлами с тряпьем. Оба экипажа остановились, и к ругани сидевшего на козлах солдата присоединились и те двое, что сидели позади. Старый еврей фурманщик, с заправленными за пояс полами длинного сюртука, соскользнул с фуры и принялся отводить в сторону своих лошадей. Тюремный надзиратель, в ожидании, пока дорога очистится, опустил вожжи и закрутил папиросу.
Грязные ребятишки с застывшим недоумением в широко открытых глазах смотрели на синюю карету, на солдат, на меланхолического надзирателя, — и вдруг, как по команде, полезли один за другим из фуры вслед за возницей. Прижались к самой стене, стараясь уйти из поля зрения внушавшего им особенный ужас веселого солдата на козлах.
Скрутив папиросу, надзиратель закурил и хлопнул кнутом. Колеса опять загремели, въехали половиной ската на тротуар, наклонив на сторону облупленный синий кузов, и, миновав препятствие, ровно и бойко покатились дальше.
Старый фурманщик высморкался двумя пальцами, поправил сбившийся в суматохе на самый затылок картуз, и, пока опять взобрался на свою фуру, карета уже скрылась из вида.
— Торопятся, как на пожар! — сказал еврей детям. — А ничего другого, как только опять везут смертников!..
Миновав переулок, синяя карета выехала на площадь, застроенную дюжиной деревянных балаганчиков для мелочной торговли. По ту сторону балаганчиков выступала серая, каменная стена, вся испещренная пятнами застарелой сырой плесени, заплатками изорванных афиш и размашистыми надписями мелом и углем. За стеной неуклюже притаилось большое грязное здание с черепичной крышей и в беспорядке расположенными подслеповатыми окнами. Когда-то это был католический монастырь, но его давно уже переделали в тюрьму. И над низкими воротами сохранился еще барельеф: крест Господень, окруженный орудиями страстей.
Карета на несколько мгновений задержалась под этим барельефом, потом обе половинки окованных заржавевшим железом ворот медленно распахнулись, и запыхавшийся от потребовавшихся для этого усилий привратник впустил приезжих во двор. Там карета повернула налево и остановилась окончательно у дверей конторы.
Три солдата соскочили на землю, а четвертый остался внутри кареты, и его перекрещенное прутьями решетки лицо казалось очень скучным и бледным.
Из конторы выглянул старший надзиратель.
— Уже? А мы не раньше поверки ждали. Ну, выводи.
Кто-то из солдат отомкнул дверцу кареты и выпустил сначала своего скучающего товарища. Тот перевел дух, расправил плечи и потянулся.
— Чтоб ей провалиться, чертовой колымаге. Все бока разломило…
За солдатом выбрались на свет Божий еще две фигуры, — обе одинаковые, в серых одеждах и шапках, в громыхающих кандалах и наручниках. Только когда они оба стали рядом, сделалось заметно, что один на полголовы выше другого, а низенький значительно старше, и в бороде у него есть уже густая проседь.
— Как? — спросил старший надзиратель и достал из кармана ключ, чтобы отомкнуть наручники, которые надевались только на дорогу.
Ни высокий, ни низкий ничего не ответили, а продолжали смотреть вперед тупо и безучастно, слегка щурясь от заливавшего тюремный двор яркого солнца. За них заговорил один из конвойных, — тот самый, что сидел на козлах и ругался с доброй улыбкой:
— Суждены… Оба! В одночасье решили. Мы только хотели на базар за хлебом посылать, а они уже готовы!
Старший надзиратель равнодушно кивнул головой, снял с арестантов наручни и унес их в контору. С тюремной крыши слетела стайка голубей и заходила по двору, топталась под самыми ногами солдат и арестантов. Усталые лошади фыркали и отмахивались от мух, густо облепивших их потные бока. Слышно было, как в самой глубине тюремного корпуса кто-то кричал, надсаживая голос:
— Рыбальченко! Куда девал бачки от мировых? Тебе я говорю или нет, хохлацкая твоя рожа?
Два арестанта стояли рядом, плечом к плечу, и терпеливо ждали. У низкого ременный пояс, к которому были прицеплены кандалы, растянулся и обвис, и от этого вся фигура старика имела нескладный и какой-то особенно жалкий вид. Он щурился больше высокого и часто моргал, но на лице не было следов никакого волнения, а только безразличное терпение и сдержанная скука. Такие лица бывают всегда у скромных просителей в приемных.
Высокий несколько раз открывал рот, как будто хотел что-то сказать. Но слова задерживались где-то внутри. Высокий только обтирал губы ладонью и, позвякивая кандалами, переминался с ноги на ногу.
Когда старший надзиратель опять вышел из конторы, все вместе двинулись через двор к главному корпусу. Вход туда был узкий, с заостренным готическим сводом и замыкался дверью, обитой таким же тяжелым и, ржавым железом, как ворота. И щеголевато блестел на этой старой двери новенький пробой для висячего замка.
Другой привратник открыл дверь, пропустил старшего и арестантов и нажал кнопку звонка.
Дверь захлопнулась, солдаты остались на дворе. Синяя карета уже отъехала за контору, к сараю.
— Ну, пойдем! — сказал веселый. — В караулке кипяток есть. Побалуемся.