Лалла Кобру поняла, что она стала близким человеком для Вильгельма Лино, она стала его возлюбленной, подругой. В последние годы она очень бедствовала. Приходилось крутиться, чтобы выплачивать долги в срок, чтобы управляться с довольно сумбурными связями. Впрочем, бедность в Кристиании ни для кого не секрет. Она здесь разительная, доподлинная, более ощутимая, нежели где-либо. Почти все образованные люди в Кристиании нищенствуют.
Вильгельм Лино спросил ее как-то о номере банковского счета. Сбережения в банке? Чековая книжка? Были, были, но давно. И у детей были сберегательные книжки. Одну из них она закрыла. Ни к чему собирать грошики! Она доставала последние деньги из своего портмоне и клала их в домашнюю копилку, чтобы дети видели и не сомневались. Когда копилка наполнялась, она несла деньги в банк, а потом снова брала в долг. Так они жили. Но в один прекрасный день она получила извещение, что на этот единственный счет в банке поступило четыреста английских фунтов. О Лалле можно было сказать что угодно, но и в бедности она не теряла мужества, оставалась на свой манер скромной, искренней, порядочной. Долги? Разве воспрещается даме иметь долги? К тому же она не скрывала своего положения.
Когда Вильгельм Лино спросил ее о номере банковского счета, она сразу догадалась, с какой целью был задан вопрос. Сначала она хотела категорично ответить отказом, но, честно говоря, она находилась в довольно затруднительном положении, к тому же Вильгельм Лино был своеобразным человеком, принимать от него дары было просто и легко. Слово «содержанка» на миг мелькнуло в голове. Но только на миг. Она сразу забыла его. Она знала ход мыслей Вильгельма Лино, знала, что он никогда не соединял воедино денежные отношения и любовные. Обычно ведь бывало как раз наоборот: в пылу первых любовных излияний мужчины готовы на любые пожертвования. Но как только страсть затихает, они мгновенно вспоминают о деньгах, о подарках, забывая почему-то, при каких обстоятельствах это происходило… Вильгельм Лино никогда бы так не подумал. Даже если наступит час, — а он может наступить в любой момент, и в этом нет ничего предосудительного, конечно, нет, их связь ведь сама по себе достаточно сложна, хотя он почти во всех отношениях all right, час, когда потребуется проявить снисходительность к ней, и даже тогда, она была уверена, деньги не возымеют воздействия на его суждение о ней. Помимо того, он был богатым человеком, действительно богатым.
Но, однако… несмотря ни на что, было неприятно, очень неприятно принимать эти деньги. Она даже не поблагодарила его как следует.
Ей нравился Вильгельм Лино. Просто невозможно было, узнав его близко, не ценить его. Все, что в ней было здорового и человечного, накопившегося в течение жизни, любило его. Она скрывала свою любовь, старалась не афишировать их отношения, но нисколько не стыдилась их. К тому же он был мужчиной, настоящим мужчиной. Он был добрым, цельным, гуманным. Но… но, многое в ней противилось этому «я», положительному «я», которое проявлялось в общении с Вильгельмом Лино.
Двоюродный брат Дебриц говорил с ней обычно в игривом тоне, допускал вольности, и она не роптала, не протестовала еще и потому, что его манера поведения находила в ней сочувственный отклик, отвечала всему грубому, ненадежному, неустойчивому, что было в ней, однако, по ее разумению, яркому, живому… да, жизнеутверждающему. Если Дебриц узнает, что она стала любовницей старика, ей несдобровать. Он не поскупится на пикантные словечки, не пожалеет. Нет! И тогда… тогда она окажется безоружной, незащищенной, станет отступницей, предаст Вильгельма Лино и себя, их дружбу, любовь. Она страшилась этого дня и часа. Дебриц, конечно, не захочет выслушать правду, он привык судить о людях по внешним поступкам. Ей придется продолжать играть роль — наполовину дамы, наполовину куртизанки. Она пойдет на предательство, но вопреки своей воли. Она прекрасно знала, что Дебриц скажет, будет величать ее, как бы оговорившись, ненароком, «камергерша» или нечто в этом роде.
Многие в городе любили ее двоюродного брата, восхищались им, но все равно… негодяем он был — и порядочным. Лет двадцать назад, когда она была школьницей, а он студентом, быть может, и был он честным и симпатичным. Но этот город испортил его, развратил полностью. Он был одним из авторов многочисленных шуток-прибауток, пустых и немудреных, но довольно метких, рассказываемых и пересказываемых на каждом городском перекрестке. Он был элегантным. Он был первоклассным денди и неплохим адвокатом в зале суда. Но хорошим юристом он не был. В молодости он хранил еще понятия чести и благородства, но постепенно забыл о них, особенно, когда женился на простолюдинке, тиранившей его, и надо сказать, по делу. Совесть свою он потерял давно, стал гнусным и подленьким существом. Расчетливым, нечистоплотным, если речь заходила о деньгах. И внешне он тоже изменился. Простота и естественность исчезли, появился цинизм. Однако она знала, что он не лишен сентиментальности. Эта его незащищенность не раз спасала его во мнении приличных людей. И еще одна неприглядная черта — безграничная, потрясающая неверность и ненадежность. Ради успеха у публики, пусть даже небольшого, он был готов идти на все — лучшего друга продаст, не задумавшись, да, он даже обнародовал и высмеял косоглазие собственной жены. Но опять же, она знала о его застенчивости, которую он пытался скрыть, подавить в себе. Он никогда не был последовательным. Зато шуток у него было хоть пруд пруди, всегда наготове. Она не любила его острот, анекдотов. В конце концов получалось, будто он высмеивал сам себя. Но она, Лалла Кобру, не срослась ли она тоже со всей этой безалаберностью?
Вильгельм Лино стал его последним коронным номером, и довольно благодатным. Лино продолжали приглашать, и у него хватило ума, чтобы не отказываться. Да, более того, он поступал очень благоразумно и говорил: «Нет, теперь моей дамой будет не фру Кобру. Сегодня вечером я желаю сидеть рядом с фру Дебриц».
Фру Дебриц была глупенькой. Серенький никчемный человечек. То, что камергер тогда предпочел ее, Лаллу, не осталось без следа. Она знала, по всей вероятности, что собственный муж делал ее предметом своих шуточек. Она даже уверовала, что Лино слегка волочился за нею, прилипала этакая. Из зависти она принялась восхвалять Лино. Восхвалять вне всякой меры.
Лалла и Лино страшно потешались над тем, что Дебриц и его подручные явно верили, что им удастся заполучить еще большую сумму денег. А вот она получила жемчуг! Пока жемчужная нить лежала в шкатулке. Пока она не осмеливалась ее надевать.
В один прекрасный день пришел большой пакет из ювелирного магазина Тострупа, и, когда она открыла его, там лежали жемчужины. Нить из жемчужин. В середине — большая жемчужина величиной с лесной орех, а вокруг нее до самой застежки — жемчужинки поменьше. Какова же цена этому жемчугу? Она никогда не задумывалась, насколько богат Лино. Дебриц, во всяком случае, постоянно высмеивал его метод вести дела. Он утверждал, что Лино держит все деньги на сберегательных книжках. Но на самом деле Лино расплачивался шестимесячными государственными облигациями, а не векселями, лишь годовые проценты оставались нетронутыми на счету. К тому же он жил весьма и весьма скромно.
Деньги пришли из Англии. Все было сделано как нельзя пристойно. Выглядело, будто ее дети получили наследство. Правда, долги тоже исчезли, даже самые мелкие, что было для нее большой, но приятной неожиданностью. Получив деньги, она как раз намеревалась расплатиться. Она обратилась к нескольким своим кредиторам, но те ответили, что получили деньги от одного городского адвоката. К ней, дескать, больше никаких претензий. Четыреста английских фунтов! Почти девять тысяч крон!
Только счета фирмы Серенсен&Винге остались неоплаченными. Она начала отдавать долг по частям, продавая облигации, доставшиеся в наследство от отца. Дебриц помогал ей.
Она искренне поблагодарила Лино и сказала, как на духу, что деньги пришлись очень и очень кстати. Он ответил, что ее счет будет подобен кувшину вдовы из Сарепта. Он будет пополняться, так сказать, сам по себе. Она ответила: «Я никогда не могла понять эту легенду. У нее, естественно, был любовник, у этой вдовы из Сарепта».
Ах, все равно, до чего приятно иметь полный дом! Не нужно говорить горничной, что, к сожалению, придется, дескать, подождать, заплатит на следующей неделе! Унизительная мелкая ложь, результат бедности… Теперь она отпала. В ней не было нужды. Посыльные не надоедали звонками в дверь, требуя денег. Она уволила прежнюю горничную. Наняла приличную домоуправительницу. Пожилую женщину, умеющую держать язык за зубами, которая присматривала за детьми.
Она не привыкла к подобному поведению мужчин, к их порядочности. Поэтому, если Лино несколько сомневался в том, что она правильно расценит его действия, она тоже не смела поначалу верить, что он поступит именно так. Бесспорно одно: Вильгельм Лино был человеком страстным, благородным, одним из немногих правдолюбов, не бросающих слов на ветер. Он никогда бы не позволил, чтобы она бедствовала, страдала, даже если бы их отношения сложились иначе, исключительно на основе доверия и дружбы.
В самом начале она была опьянена. Она устала от бестолковщины своей жизни, отказалась от нескольких знакомств и оставалась по вечерам дома. Сидела и терпеливо ждала Вильгельма Лино, и он приходил, как только позволяли дела. Так приятно было чувствовать себя снова защищенной. Она полностью определила свою жизнь по нему, как бы зачеркнула прошлое, не вспоминала о нем и сделала ставку на будущее.
Когда первые волнения улеглись, когда разум нашел успокоение, она всерьез подумала, что, вероятно, так и нужно жить. Жить просто, без зигзагов и головокружений в вальсе. Ну и что из того, что он пожилой мужчина и женат, и много родственников, и многие зависят от него. Вильгельм Лино рассказал ей о своем положении. Об отношении к Дагни — и тогда на лице у него появилось выражение мягкости и добросердечия. Он рассказал, что она единственная в семье относилась к нему с теплом. Ее внезапная попытка покончить жизнь самоубийством — продуманный, честный по сути поступок. Это потрясло ее. И у нее ведь тоже иногда возникали подобные мысли… Хотя? Нет, мужества и решительности не хватало… Она знала, что обстановка в его семье в некотором роде необычная, и она дала себе слово, что никогда, никогда не будет вмешиваться… Первый приятный покой, снизошедший на нее, первое отдохновение, пришедшее действительно в нужный момент (она сама не подозревала, насколько она устала), натолкнули ее на такие раздумья.
Но все же…
Она была человеком трезвого ума. Теперь, когда ее положение изменилось, она увидела, каким оно было шатким, увидела, что она была на краю гибели и что теперь она спасена от крайнего унижения. И все ее существо преисполнилось глубокой благодарностью к нему, ведь он помог ей и помог таким чудным способом. Именно в это время, очень короткое время, она абсолютно уверовала, что ее жизнь должна идти в этом направлении. Да, и не иначе! Ей даже страшно становилось при мысли, что все может разладиться. Она снова начала работать над собой, поставила перед собой цель — создать крепкую опору, воздвигнуть бастион против возможных опасных неприятностей, могущих угрожать ей и ее другу.
Он — пожилой мужчина, верно, и, быть может, она не так уж сильно в него влюблена. Но для женщины, испытавшей кое-что в жизни, нисколько не унизительно быть его любовницей.
Кроме того, между Вильгельмом Лино и ее детьми сложились великолепные отношения. Дети почти не помнили дедушку, отца мог помнить лишь мальчик, да и то весьма приблизительно, и Вильгельм Лино как бы отвечал их представлениям о дедушке — нечто большое, улыбающееся и добродушное, таким должен быть настоящий дедушка. Они привыкли, что в доме всегда толпился народ. Одни приходили, другие уходили. Когда они ложились спать, они неизменно спрашивали о нем. Она должна была обещать им, что он обязательно придет и пожелает им доброй ночи.
Кроме того, она теперь по вечерам сидела дома, и малыши были счастливы. Обычно они оставались дома одни. У них появилась теперь новая одежда, много новых хороших вещей и игрушек…
Она получила, как было обещано, сонаты Бетховена, и еще он сказал, что она должна много упражняться. Полезно. Она, итак, обязана хорошо играть, без всякой халтуры.
Но как раз теперь, когда она решила серьезно заниматься делом, наметилась первая трещинка, прозвучал первый сигнал тревоги. Ею овладела вдруг неописуемая леность. Голова у нее всегда хорошо работала, школьные годы не были для нее тяжким бременем, все ей давалось легко. И потом, в жизни, она сознательно избегала работы, упорной работы. Трудиться просто, для собственного удовольствия — это она умела. Естественно, она была нервной, неспокойной, оттого и трудности возникали, но нервные люди ведь принадлежат к благородным, высшим созданиям. Человек с нервами всегда найдет выход из лабиринта, а вот благоразумный застрянет в нем. Она хотела наслаждаться жизнью, сидеть и прислушиваться к себе, к внутренним голосам, к настроениям, проникающим к ней. Разве можно теперь работать? Закрыться от мира, отгородиться на долгие часы от всего живого?
Однако она любила музыку, обладала хорошим слухом и не терпела фальши. Лино тоже был музыкален, и она чувствовала, когда он был недоволен ее игрой. Кроме того, в бесконечных упражнениях таилась не только скука, но было нечто заманчивое, что прельщало ее. Она могла играть часами, играть до тех пор, пока не добивалась своего — так должно быть!
Но она давно не занималась как положено музыкой, она понимала, что потребуются месяцы и даже годы, чтобы достигнуть подлинных результатов. Она настойчиво работала, продвигалась вперед, добивалась успехов, впервые поняла, что есть нечто действительно большое и сокровенное в том, что называется работой, что, быть может, это был путь, быть может, единственный путь, ведущий к самоусовершенствованию, к которому она стремилась всей душой. Она зримо представляла его себе.
Продолжая музицировать, она внезапно, почти бессознательно, пришла к выводу, что если так будет продолжаться дальше, как сейчас, она нанесет себе непоправимый ущерб, ей придется полностью перестроить, переделать себя — а вот этого она вовсе не желала. Она хотела, хотела стать лучше, но жить анахоретом, монахиней, в изоляции, не сметь сделать то или другое — нет, у нее только и было теперь на уме, как бы согрешить. Не то чтобы очень, а так, например, несколько выкрутасов на стороне, совсем безобидных. Почему бы и нет? Запретный плод ведь сладок, ничего нет слаще его на этом свете. Уж она-то хорошо это знала!
Почему она не могла быть как другие женщины? Работают же они, но «без вреда для своей души». Почему она так устроена, что вкладывает всю себя, свою душу в то, что делает? Талант, одаренность не позволяют поступать иначе?
Но играть между тем было интересно и занимательно, играть и видеть наяву желаемые результаты. Знакомые, а их было немало, восхищались ее игрой, в том числе, конечно, и Дебриц. Он неплохо разбирался в музыке, проявлял к ней большой интерес, и, разумеется, не упускал случая блеснуть своими познаниями. Он был завсегдатаем концертных вечеров. Она играла несколько раз у Дебрица, когда собиралось общество, и она чувствовала, что играла недурственно.
И действительно: в музыке она смогла выразить себя и свой внутренний мир, все богатство многообразных настроений, подспудно владевших ею. Особенно удавались нюансы, но сама игра в целом отличалась неровностью. Сила и необузданность характера не ощущались в ее исполнении. Формой она тоже владела фрагментарно.
Она пугалась произошедших с ней перемен. Ей казалось, что работа и совместная жизнь с Вильгельмом Лино — и она чувствовала уже, как он начал влиять на нее, как она заразилась его порядочным образом мыслей — давили на нее, разрушали беспечность ее естества. Она боялась устойчивости, постоянства, определенности, непривычных для нее. Ей было тридцать лет, и, откровенно говоря, она жила еще ожиданием чуда, большого события, необычного переживания. Конечно, она хорошо знала повседневность, бытие и не питала особых иллюзий. Однако все равно — неясная тоска, томление, предчувствие необъяснимого грядущего, характерное обычно для молодых, двадцатилетних, не оставляли ее. Одновременно под влиянием здравого ясного мышления Вильгельма Лино — он наставлял ее беспрестанно, хотя она не всегда понимала ход его мыслей — она постепенно пришла к выводу, что в действительности возможностей в жизни осталось у нее немного. Во всяком случае таких, каких ей хотелось бы, какие она рисовала себе в своем воображении. Иными словами, она встала на уровень со своим возрастом, на уровень тридцатилетних.
Она всегда верила, что то грубое и беспокойное, которое пребывало в ней, постоянно напоминая о себе, составляло ее особенность, и она рассказала ему об этом, и он, оказалось, понял ее. Он знал этот феномен! Объяснил его. Общеизвестный факт. Тогда ей пришло в голову, что она имеет право в таком случае предпринять нечто, что находилось за пределами прямой, изъезженной всеми дороги и было в моральном отношении сомнительного характера, она как бы утратила свое raison d’être, разумное основание. Иначе говоря, она впервые ощутила свой возраст. Было грустно, было нестерпимо больно. Она с тоской вдруг подумала о своем прошлом, подумала, что нестабильность и бедность не такие уж страшные вещи, захотелось возвратиться к прежней жизни — почти.
Она начала искать, осторожно размышлять: если не все еще потеряно, если есть еще на белом свете возможность для большого переживания, значит, нужно создать внутри себя базис для него, нечто, называемое самоуглублением. Но этот путь тоже в некотором роде был аскетическим путем. Игривость, легкомыслие и халтура здесь тоже не помогут.
Тридцать лет… Они не сулят ничего хорошего ни для женщины, ни для мужчины. Взбираешься на гору, как сказано в писании, и видишь всю красоту мира, небесную ширь над собой, чувствуешь себя песчинкой в мироздании. Ты больше не индивидуум, выдающийся и особый, каким ты себя почитаешь, когда тебе всего лишь двадцать лет. И самое примечательное, пожалуй, что вид сверху ничего более утешительного не обещает. Не случайно, вероятно, Данте в первых строфах своей «Божественной комедии» говорит о страхе тридцатилетних.
Но все равно стремишься к пиршеству на трапезе жизни именно потому, что оно не такое, как прежде.
Путь страдания и жертвенности? К чему он? Она относилась к людям, избравшим этот путь, чуть насмешливо, чуть презрительно. Страдание и отречение? И в музыке Бетховена звучали эти ноты, довольно часто. Страсть слишком непомерно велика для этого мира.
Ее природное чутье помогало ей ориентироваться в жизни, видеть истинное положение вещей. Вот теперь ей казалось, что страшная ледяная пустыня разверзлась перед ней. И в этом причудливом, чужом и непонятном для нее мире она распознала нечто важное: свое чувство долга перед Вильгельмом Лино. Она сказала себе — это твой последний шанс. Его возраст… Ах, этот возраст, неплохо, если бы он был чуть-чуть помоложе, но человек тот же самый.
Однако эту мысль она даже наедине с собой не осмеливалась произнести вслух. Она была напряжена до предела в своем отношении к нему, что придавало их совместной жизни подлинную, прелестную задушевность. И это нравилось ей.
Когда она сидела дома одна, она, привыкшая без устали двигаться в человеческой массе, она думала подчас о том, что однажды прочитала в учебнике по естествознанию о змеях — они тихо лежат под камнями, когда меняют кожу.
А что Вильгельм Лино? Он, который вечно чувствовал себя парией среди людей. Любовь возвысила его. В начале их отношений было слепое поклонение, всецело захватившее и покорившее его. Но видение, посетившее его в то утро, когда он пришел к ней с букетом цветов, не давало ему покоя: она была порочна, да! Какой толк ходить и мучаться, ныть и страдать, ведь не поможет, все останется, как оно есть. Но любил ли он ее оттого меньше? Любовь ведь многогранна, она коснулась его одной из своих сторон и придала ему бодрость и свежесть, он словно заново родился. Не он выбирал этот путь, любовь сама настигла его. Однако в первые дни, в самом начале, когда он еще не знал силу своего чувства, не был уверен в себе, когда страх овладел им… именно тогда он послал ей деньги.
Ему нужно было время, чтобы опомниться, освоиться и разобраться в том новом, что нежданно-негаданно пришло и навсегда изменило его жизнь, заставило взглянуть на мир другими глазами. Он понял, что видел многое в ложном свете. Он пришел к выводу об относительности всего земного, что было особенно важно для него в моральном отношении. Он преодолел самоуничижение, свой комплекс неполноценности. Он встал равным возле нее.
Но здесь снова была неизвестность.
Почти сразу же он завел с ней разговор о двусмысленности ее ситуации. Так долго ведь не может продолжаться, она не может постоянно пребывать в роли любовницы. Приятного мало, к тому же положение постепенно станет явно невыносимым. Она отвечала, что теперь, когда их отношения свежие и будоражащие, глупо тратить время на всякие раздумья. Точно придет день, когда нужно будет что-то изменить в их жизни: «Ах, Вильгельм, пусть все будет так, как оно есть».
Он был благодарен ей за эти слова. Рад им. Да, он был достаточно честным человеком, чтобы, не таясь, объяснить все причины своей радости: во-первых, ему было приятно, что она теперь невольно привязывалась к нему, они проводили много времени вместе. Во-вторых, у него не хватало мужества оформить их отношения официально. Только подумаешь о родственниках, станет плохо! Развод, скандал и прочие связанные с этим неприятности. И он был благодарен ей, потому что она понимала его. Она согласилась, что семейный крах не принесет ничего утешительного.
Он, однако, не предполагал, не догадывался о самой глубочайшей причине ее понимания — о внутренней сумятице. О всеобъемлющем страхе, что отношение с пожилым мужчиной может оборваться, к тому же в любой момент.
Сам он находился под впечатлением произошедшего с Дагни. Не мог забыть охвативший его почти смертельный холод, когда он сидел подле нее, полагая, что она умерла. Поразительное раздвоение в чувствах. Ты сам сидишь здоровый, полный жизни, как будто в этом состоит твоя единственная задача, а перед тобой молодая женщина, которая устала настолько от той же самой жизни, что решила положить ей конец, вполне серьезно и осмысленно! Космическое пространство слишком велико для одной жизни, она беспомощно теряется в нем. Он думал и думал над этой проблемой… Как все в этом мире оказывается хрупким и ломким!
Кроме того, существовал еще один значительный, действительно важный момент, не дававший ему покоя, который он никак не мог преодолеть: в вопросе морали он не вполне доверительно относился к человеку, которого любил. Он не мог, к сожалению, закрыть глаза на явные недостатки, изъяны в ее характере. Неприятно, ужасно неприятно, что именно в любимом человеке он подметил отрицательное, темные черточки ее естества.
По этому поводу он размышлял беспрестанно. Может, он недостаточно свободомыслящий человек? Старомодный упрямец? Ведь вечер был какой удивительный, исполненный такого душевного порыва, что нельзя было не поверить ей. «Предпосылки верности» были в общем-то в порядке, как сказала Лалла. Когда он думал о том вечере, он оправдывал ее. Но по отдельным словам, невзначай брошенным грубым репликам, а их было не так уж и мало, он сумел заглянуть глубже в ее душу, усмотреть ее взгляд на эротическое. Не только этот вечер, в ее жизни было, несомненно, много других вечеров, он чувствовал, что они…
Глупо сравнивать Лаллу Кобру с Дагни. Дагни все эти дни была на редкость молчалива. Он нисколько не сомневался, что она чувственный человек. Он понимал ее страдания, мучившее ее одиночество. Общаться с ней было непросто, тут требовался особый подход. Ее внешняя холодность и необъяснимая подчас резкость не привлекали, наоборот, пугали, отталкивали, так что она брела по жизни одна-одинешенка. Потом она заболела. С годами развивалась ее меланхолия. Наконец, этот взрыв. Конечно, нельзя брать Дагни в качестве примера. Но все же… когда он видел перед собой ее тонкий изящный профиль, он думал о вечности… Чтобы завоевать Дагни, нужно постараться, нужно приложить усилия. Здесь необходим длительный пролог, длительный испытательный срок, если кто-то захотел бы…
И вот как раз теперь, в это трудное для него время, Лалла стала как-то бесцеремонно вести себя. Ему в голову не могло прийти, что она тем самым стремилась побороть в себе неуверенность. Ее необузданность была ему чужда и неприятна. Его чувства были чистыми, незапятнанными…
Он сделал одно интересное наблюдение над собой, которое помогло ему увидеть свою прошлую жизнь в ином свете, в перспективе.
Был вечер. Поздняя осень. Угрюмый день. Плохое настроение, меланхолия с раннего утра. Он работал с ощущением неотвратимого удара судьбы, как бы неизбежных неприятностей. Из конторы он позвонил Лалле, и они договорились, что он вечером заглянет к ней. Идти домой ему не хотелось, он пообедал в ресторане, где его появление возбудило некоторое удивление, так как прежде его не видели в подобных заведениях… После обеда он сидел в конторе и работал. Вдруг позвонила Лалла: Дебриц пригласил ее. Между ними, мол, было давнее соглашение, она не смеет отказываться от его приглашений. Потом, если они хотели, чтобы до поры до времени об их взаимоотношениях поменьше знали и не болтали, так более удобного случая не найти. Он ответил: «Конечно, само собой разумеется, конечно, само собой разумеется. Увидимся завтра».
Вот и все. Но одиночество и неприглядность обстановки — контора Лино была старая и неуютная — подействовали на него невероятно удручающе, стало жутко тоскливо, голову, словно клещами, сдавило. Разум непроизвольно искал выхода, избавления. И тут его вдруг осенило: ну конечно же, нужно навестить старую знакомую Асту Ломмеланн, даму, проживающую на улице Кронпринцен! Вмиг он мысленно представил ситуацию… вплоть до мучительного объяснения на следующий день с Лаллой Кобру.
Нет, такой план не годился. Он остался сидеть в конторе, раскурил сигару и думал: «Конечно, тяжело, Лалла оказалась для меня непосильным грузом. Но… нет, не совсем верно. Разве раньше я не испытывал этой всеобъемлющей меланхолии, гнетущей безысходности, внешне необъяснимого отчаяния? Мы все так или иначе подвержены меланхолии, зависимы от нашего дурного настроения, находимся вечно во власти иррационального, от которого нет нам избавления. И мы взрываемся! Взрываемся различно. Одни только и думают, чтобы устроить скандал. Это их способ самовыражения. Другие напиваются до потери сознания. Кто-то грешит всем назло, потому что таков уж он. Разум ищет любой, первый попавшийся, кажущийся наилучшим выход из жалкого состояния, но дорога в ад тоже, как известно, вымощена благими намерениями. Поэтому так трудно отвратить пьяницу от алкоголя, морфиниста от морфия и так далее. Эта черная меланхолия, это скверное настроение — наши враги, силы зла… Они хотят с нами расправиться, уничтожить нас. Они несут нам несчастья и смерть. Когда все пути испробованы и нет надежды, когда внезапно или постепенно подкрадывается усталость, появляется равнодушие, тогда уходят из жизни, любым путем».
Есть еще, правда, религия. К ней нередко обращаются, уверовав, что уж она-то спасет от неизлечимой меланхолии. Религия, вероятно, вне всякого сомнения самое надежное средство, но только в том случае, когда прекращаешь верить в себя, когда падаешь духом, когда забываешь о личной ответственности перед ближним, о личном моральном долге перед другими. Или когда по той или иной причине не понимаешь, что смерть есть смерть, что она означает конец. Он это очень хорошо чувствовал именно теперь. Кроме того, жизненный опыт говорил ему ясным языком: после нас ничего нет. Мораль, по его мнению, была профилактической мерой, организующей нас и неуклонно ведущей на связь с мирозданием. Конечной целью было достижение гармонии, самоусовершенствования, о котором так много говорят. Вздор, нелепица, он не верил во всю эту метафизику, важнее всего был вопрос воли.
И тут он будет непреклонен, будет незыблемо стоять на своем. Обращалась ли она с ним слегка небрежно — ну что ж! Стечение обстоятельств вызвали у него сомнения. И ее легкомыслие… Но разве именно благодаря ей он не пережил эти чудные мгновения? Наедине с ним она могла позволить себе многое. Потом был еще один немаловажный момент, о котором он думал и думал не переставая: она ведь ценила его, ставила выше всех мужчин, с которыми была знакома! Ему стало стыдно, что он смел думать… Не упомянула ли она однажды имя Рагнвальда Кобру? Вот, значит, каким он оказался слабовольным, слабохарактерным! Возрадовался ее словам, воспринял их как поощрение себе, почти как свое моральное возрождение и — однако, все равно.
Настроение не улучшилось, когда он закончил работу и отправился домой. Мрак кругом. Ничего удивительного, конец ноября. И Кристиания теперь оборачивается своей почти русской угрюмостью. Когда он поднялся по улице Драмменсвейен, весь комплекс Петерсборга[6] походил на Кремль и выглядел угрожающе. Казалось, все скорбное, сумрачное, унылое выползло наружу. Около восьми вечера он прошел мимо театра, в фойе толпилась нарядно одетая публика. Но ни вечерние туалеты дам, ни белые накидки на их головах не могли разрушить гнетущую, как бы предвещающую недоброе, меланхолию ноябрьского вечера.
Придя домой в свой «Леккен», Лино почитал немного, потом сидел и думал. Зашел к Дагни, пожелал ей доброй ночи и, как это часто бывает, внезапно заснул, истомленный душевными терзаниями.
Скоро, очень скоро придет день, когда он познает настоящую холодность Лаллы Кобру, которая проявится таким образом, о котором он не думал, не гадал и не мечтал. Новый повод для новой вспышки умствования, обильная пища для раздумий…
Лалла, она ведь меняла кожу. Она оголялась, оболочка ее души рвалась, представляла одну сплошную кровавую рану. Она боялась этой линьки, перемены. Она была слишком влюблена в прежнюю Лаллу Николаисен, чтобы навсегда расстаться с ней. Сможет ли она со временем по-настоящему измениться, превратиться в Лаллу Лино?
Стоило ей немного успокоиться, как тотчас же начиналось самокопание, самокритика: какую жизнь, собственно говоря, она вела? Она старалась забыть прошлое, не вспоминать былое, но оно не уходило, спряталось в ней, цеплялось за нее и отдавалось глухой болью, кричащей, как бы утверждавшей: с нами правда жизни, с нами ее услада и блаженство! Она не понимала, как Лино, что ее недуг был простого происхождения — внезапно обнажились недра ее души, избыток жизненной энергии искал выхода, оттого и метания, и терзания. Ей не хватало его внутренней деликатности, его боязни заполучить «в свой бокал чужое вино». Одиночество оказалось ей не силам, она чувствовала, как душа стынет, коченеет. Что же это такое? Почему? В смятении она обернулась против Лино, видя в нем причину своей безотрадной кручины.
Иными словами, она перепутала, смешала явления и приняла одно за другое. Она объяснила себе хладное дыхание тридцатилетнего возраста, которое она еще не успела прочувствовать и осознать, вероятно, за недостатком времени (и по праву, она была все еще красива и молода), тем, что выбрала в любовники пожилого мужчину. Она твердо уверовала, что странное чувство пустоты, страха, усталости, охватившее ее, происходило, оттого что она отдала свою жизненную силу ему, старому. И все же, все же… он затронул в ней нечто, быть может, самое сокровенное человеческое, что вообще существует на белом свете, любовь, независимую от внешних факторов, любовь в высоком понимании этого слова. Она любила его, просто-напросто любила его, не как любовника, а как человека. Он был первым и единственным, по-настоящему бескорыстным и добрым по отношению к ней. Он был добр, он был благороден, он был чист. Ни единой кривизны, ничего лишнего, все в нем было таким, каким должно быть, — готовность к самопожертвованию, рыцарство. И как раз поэтому… поэтому…
Разве не она сказала, что его волосы были «густые и седые, и желанные»? К тому же еще, это была цитата. Давно, на одной вечеринке она сказала так старому глупому капитану Броху, ее воздыхателю на расстоянии. Тогда это была тоже ложь, но ложь дозволительная. Тогда ее слова подхватили другие, их повторяли столь часто, что они как бы врезались ей в память. В тот вечер они были уместны. Капитан чуть было не задохнулся от восторга, услышав их.
В общем-то греха здесь нет. Вопрос в действительности в другом, что честнее — большой обман или малый? Омерзительно, конечно, хуже не придумаешь, лгать человеку по мелочам.
Ах, мелочи, мелочи, которые…
Дело шло к Рождеству. В последние дни и недели перед Новым годом время как бы замедляет свой ход. Старый год на исходе, силы его иссякли. Он ползет в гору, медленно и тяжело. Сани его износились, колея подпортилась. И весь город словно отравлен сумрачным настроением. Все жалуются. Черная ночь окутала город. Только трепетная, едва приметная полоска света возвещает, где он находится. Пароходы меланхолично завывают в тумане над фьордом. Старожилы хорошо знают здешнюю обстановку, сидят дома и стараются угадать: пароход из Англии! Этот с запада Норвегии! Подумать только, с западного побережья! И мысли бегут дальше. Проклятое место, этот проклятый город. Всего несколько месяцев назад он казался раем, северным раем. И сентябрь был не так уж давно. Изменения, внезапные и разительные, никак к ним не привыкнешь! Каждый раз, словно Рагнарок[7] переживаешь.
Общий настрой города передался и Лалле Кобру, и Вильгельму Лино. Она хандрила по-настоящему, несколько раз была не в меру несносной, но просила прощения. У нее появилась складка возле рта, взволновавшая и испугавшая его. Ее рот не казался больше вечным поцелуем, красные губы упрямо сжаты — такую, очевидно, видел ее не раз Рагнвальд Кобру. Зрачки, большие и расширенные, как у всех людей, у которых страшный сумбур в голове.
Настало время холода и ветра, и немного, совсем немного присыпало снежком землю. Десять градусов мороза. Улицы почти пустынны. Отдельные прохожие шли торопливо, согнувшись. Вильгельм Лино послал Лалле меховую шубу.
Был вечер. Она и Дебриц были приглашены в гости. Они договорились, что он придет к ней около двенадцати ночи, к тому времени она уже будет дома. У него были ключи от квартиры. Домоуправительница в этот день получила выходной, в доме оставались одни дети. Как только он открыл входную дверь в квартиру, в прихожей тотчас же появилась маленькая фигурка в белом. Она, раскачиваясь, шлепая по холодному полу босыми ногами, приближалась к нему. Это была ее дочка. Он взял девочку на руки и понес в спальню, приговаривая: «Малышам пора спать, спать».
Когда он хотел положить ее в постель, она не отпустила его. Он наклонился к ней. Она вцепилась в него крепко-крепко. Обхватила ручонками его шею и давила изо всех сил. Объятие, выражавшее нечто большее, нежели просто детскую любовь. Он почувствовал нежность и тепло, исходившее от этого маленького тщедушного тела. Тоска по ласке? Недостаток родительской любви? Но девочка скоро успокоилась и заснула. Он положил ее в кровать и укрыл одеялом. Так, так, так.
Он обещал девочке не закрывать дверь в спальню, она боялась остаться одна в комнате. Он дал ей также честное слово, что не уйдет и дождется прихода мамы.
Он открыл все двери в квартире. Дверь из детской в маленький коридор, дверь из коридора в спальню Лаллы, дверь из ее спальни в гостиную. Сам он остался ждать в гостиной, ходил в нетерпении. Зажег сигару и ждал. Время тянулось медленно, уныло.
Явная жажда ласки, проявившаяся у девочки, взволновала его. Ребенок не был счастлив, самоочевидный факт, не требующий доказательств. Его не обманешь. В нем поднималась буря негодования против Лаллы. В глубине души. Продолжая беспокойно шагать по комнате, он пытался рассмотреть сложившуюся ситуацию как бы со стороны, отбросив личные ощущения.
Время ожидания — безотрадное время. Мрачные мысли громоздились, упреки в ее адрес усиливались, а не ослабевали, как это обычно бывало у него — пожалуй, бывало. Но он сдерживал себя, боялся показаться несправедливым и смешным. Беспокойство росло, он почти не владел собой. Несколько раз подходил к окну и выглядывал на улицу. Может быть, она пошла пешком? В аллее мелькнули три женских фигурки, одна из них очень походила на Лаллу, он всмотрелся, но женщины прошли мимо. Что же случилось? Почему она не идет? Бестактно заставлять его ждать. Сидеть и ждать в полной неизвестности.
Он придумывал разные варианты, оправдывавшие ее отсутствие, для собственного успокоения. Ведь ускользнуть из общества незаметно, безусловно, нелегко, обратят внимание также, если просто уйдешь. Он хорошо это понимал. Но чувству не прикажешь, сильно покалывало в руках и ногах, нервы сжимались, скручивались в стальную пружину. Ах! Черт возьми! Он нечаянно сбросил пепел сигары на ковер, чего никогда в своей жизни не делал. Часы показывали без двадцати час ночи.
На улице прямо под окном стоял газовый фонарь. В его мутном зеленоватом свете вились маленькие снежинки-крупинки, одни опускались на землю, но тут же немедленно появлялись новые, и так без конца это кружение. На балконе они укладывались слоями, образуя большие хлопья. Они лежали на перилах, на сером каменном полу, на всех резных завитушках балясин. И на улице в кронах каштановых деревьев. На каждой закоченевшей веточке, даже самой тоненькой, снег закреплялся мертвой хваткой. Одинокие снежинки без устали кружили, следуя за уличными зигзагами, появлялись на минуту-другую в зеленом газовом свете и тотчас исчезали в далеком светло-сером тумане. С ума можно было сойти.
Ну вот, еще одна дама, не Лалла ли?
Внутреннее состояние нервозности подвигло его видеть в каждом прохожем на улице Лаллу, хотя чутье подсказывало ему, что это была не она. Но вот раздался какой-то странный звук, он вздрогнул, помедлил секунду, а потом резко обернулся. В коридоре стояла маленькая девочка. Господи, нервы как сдали! Он подошел к девочке.
— Где мама?! — В темноте детский голос прозвучал особенно жалобно, с нескрываемой обидой.
Этот голос прозвенел колокольчиком в его голове, детский голос. Да, они ждали, как это ни странно, одного и того же человека, они оба. И теперь малышка начала плакать. Ее плач, словно острым ножом, полоснул по натянутым нервам.
— Ну, не плачь, малышка. Ведь я здесь и не уйду, пока не придет мама.
Все черные летучие мыши, затаившиеся в темных уголках его души, вдруг разом встрепенулись и вихрем взметнулись. Налетели на него. Закружили голову, били в затылок. Он отбивался, как мог, старался не поддаваться, чтобы ненароком не испугать, не обидеть ребенка. Малышка ухватилась за его руку и не выпускала ее. И это прикосновение маленькой ручонки возвратило его к жизни. Ему стало легче на сердце. Он взял девочку на руки, завернул в шерстяное одеяло и понес в гостиную, где было теплее.
Но девочка продолжала плакать и тем самым еще больше подстегивала взбудораженный бег его нервов. Он ласкал девочку, гладил, пытался рассказать смешное, но не помогало. Девочка хныкала и хныкала. И он понял почему: ребенок явно уловил в его голосе тревожные обидные нотки, они не успокаивали. Он попробовал изменить тон, но голос звучал неестественно, слащаво и сюсюкающе.
Тогда он решил ничего не предпринимать. Сидеть и ждать. Девочка пусть плачет! Ее плач разбудил, в конце концов, мальчика, и он пришел к ним, семеня по полу босыми ногами, одетый в длинную ночную рубашку. Вильгельм Лино запретил ему садиться на кожаный диван, он был холодным. Мальчик принес из спальни одеяло, закутался в него и сел на стуле.
В таком виде их застала Лалла Кобру.
Она стояла на пороге комнаты, выглядела несчастной, виноватой, ведь малыши доставили ему столько хлопот. Потом подошла к ним, будто бы чтобы побранить малышей, будто бы чтобы извиниться перед ним.
Она отвела в спальню сначала мальчика, потом взяла у него девочку. Девочка теперь утихла.
Вильгельм Лино всей душой ненавидел упреки, поучения, наставления. Может быть, потому что его жена постоянно выговаривала ему, долго и настырно, как только представлялся случай, забываясь и не владея собой. Совершенно искренне. У детей это всегда вызывало обратную реакцию, упрямство.
Но накопившееся в нем раздражение еще не рассеялось и именно поэтому он позволил себе сказать: «Дорогая, не бери близко к сердцу, мы неплохо провели время, пока ожидали тебя». Он услышал, как он произнес это обидное: «Мы ожидали тебя».
Она отнесла в спальню девочку и тотчас возвратилась назад: «Ужасно неприятно, что тебе пришлось ждать, не было никакой возможности уйти раньше. Я заметила, что мой двоюродный брат сразу начинал отпускать шуточки, как только я хотела сказать, что должна идти домой».
— Дорогая, пустяк, о котором не стоит говорить.
Она достала из буфета графин с вином, бокалы и сигары: «Хочешь?» Он взял бокал, и они сели на стулья, один против другого. Потом он подошел к ней, хотел поцеловать, напряжение, возникшее в часы ожидания, требовало разрядки. Но почти сразу он возвратился назад, сел и внимательно посмотрел на нее. В ней было одно сопротивление. Да, она поцеловала его в щеку, едва прикоснувшись уголками упрямого жаркого рта.
Мягкий по характеру, он не выдержал и сказал: «Лалла, прости меня, я не хотел тебя обидеть, вырвалось непроизвольно “мы ждали тебя”. В этих словах нет намека или подвоха. Просто сорвалось с губ».
— Ах, я даже не заметила.
Потом они сидели и молчали. «Да, так, значит, так», — он осмотрелся и положил руки на подлокотники стула, как бы собираясь встать.
Тогда она сказала: «Вильгельм, я хотела бы кое о чем с тобой поговорить».
Он вскочил: «Ну, что ж, говори».
— Ты знаешь, я рассказывала тебе, как я страдала в замужестве, когда совместная жизнь продолжалась, но лишь внешне, не по моему желанию и не по моей воле. Послушай, Вильгельм, я люблю тебя, если бы ты только знал, как я ценю тебя. Но — теперь я не могу! Мы должны остановиться, Вильгельм, сохранить то лучшее, что было в наших отношениях. Мне ужасно неприятно говорить тебе это, но…
Он стоял перед ней. Не было ли это проявлением ее личности, которого он так жаждал?
Но сегодня вечером черные летучие мыши вились над ним.
— Ну, что ж, Лалла. Одно помни, мне всегда было приятно, что ты, не таясь, говоришь со мной, ведешь себя согласно твоему естеству. Разумеется, принимаю за честь, что ты и сегодня высказалась открыто, чистосердечно. Я был бы последним негодяем, если бы начал принуждать тебя, ты знаешь это.
— Спасибо, дорогой друг, да, я знаю.
Итак, значит поэтому: поэтому было сопротивление в ее верности, в ее ласках… даже в теперешнем поцелуе.
— Лалла, почему ты не сказала мне об этом прежде. Все было бы гораздо легче. Я был слеп и глух, старый дурак.
Она сделала слабое движение рукой.
— Лалла, одно я хочу тебе сказать, никогда между нами не должно быть злости. Господи, надеюсь, ее не было?
Он обнял ее, но она стояла, как прежде, неподвижно, словно изваяние. И это ранило его, ранило более, чем он предполагал. Он ведь смирился, покорился ее воле, не сопротивлялся. Он ведь понимал, что она в тайниках своей души желала сочувствия и согласия с ней. И теперь ее страх, не могла ли она хотя бы ради приличия проявить участие, оказать ему дружеское внимание?
Он отпустил ее: «Доброй ночи, Лалла, увидимся завтра?»
— Хорошо, до завтра, я ужасно устала сегодня. Доброй ночи, Вильгельм.
И она ушла в спальню.
Закрыла за собой дверь. Он не верил своим глазам. Постоял, подождал. Он слышал ее движения там, за закрытой дверью. Как понять ее поведение?
Лалла тоже стояла в спальне и прислушивалась. Ее наигранное поведение немного, но угнетало ее.
Наконец, он сдвинулся с места, где стоял, словно пригвожденный, после того как она ушла. Он надел в прихожей пальто, вышел и закрыл дверь на ключ.
На улице по-прежнему мело, те же самые закоченевшие снежинки ложились на землю и вихрились в воздухе. Ночь, тишина. Он долго ходил. Мерз, но ходил. Мерз, но ходил. Летучие мыши дольше обычного терзали его, не давали ему покоя…
Через несколько дней он заболел. Сильная простуда. Неделю пролежал в постели, не покидая «Леккен». Слуга Георг выполнял роль postillon d ’amour, посыльного между двумя влюбленными.