В театр Федор Петрович Коромыслов раньше всегда ходил пешком, а сегодня заколебался, не взять ли ему такси. Но решил старой традиции не изменять.
Главный режиссер Яфаров (говорят, с большими связями) позвонил часа три назад и, как ни в чем не бывало, стал расспрашивать о настроении да о самочувствии. Коромыслов злился на Яфарова с тех пор, как тот, воздавая Федору Петровичу почести, одновременно заменял его в спектаклях, пока не вытеснил совсем. И раз звонил теперь, чего-то ему было нужно. Коромыслов уже заготовил отказ, когда Яфаров произнес:
— У нас замена сегодня. «Федора» даем. С тобой…
— То есть? Ведь Скаковский — молодой талант, твои слова!
— Мои… Но сейчас худсовет решил в твою пользу. Прости меня, Петрович, если что не так.
— А репетиция? — возразил Коромыслов, хотя про себя и без яфаровских извинений согласился. — Без прогона не потяну.
— Какая, к дьяволу, репетиция! Ты ж его раз триста играл.
— Больше. А все же надо бы.
— Это просто нереально!
— Ну, пеняй на себя, если…
— Никаких «если», — отпарировал Яфаров. — Все должно быть в полном ажуре!
Чувство своей незаменимости заставило Федора Петровича забыть обиду. Погорячились они тогда, молодежь, а сейчас осознали. Бог их простит. Театру я принадлежу, не им. Театр меня призвал.
Отшагав Большой Харитоньевский и кусок Садового кольца до метро «Красные ворота», которое он упрямо не называл «Лермонтовской» (что, впрочем, создавало неудобства для других), Федор Петрович скосил глаза на новый памятник молоденькому Лермонтову. Памятник едва было видно в копоти от ревущих грузовиков, двигавшихся густым потоком. Коромыслов ничего не имел против Лермонтова, но и тот, бронзовый, предназначенный выражать восторг от встречи с нашими достижениями во всех областях, стал противен.
С каждым годом это становилось все невыносимее, и дело не в брюзжании Федора Петровича: был тихий переулок, а теперь не продохнешь. Мясницкие ворота стали Кировскими, Кировские — Тургеневской площадью, и нет зуду конца. Стоит раз переименовать, и все хлипчает, и уже не история, а газетные листы ценой в две копейки. Что осталось от Москвы, простоявшей века? От России что осталось?
Он ворчал по привычке, а в настроении была бодрость. Он любил Москву и не только говорил, но действительно считал, что не променяет ее ни на какой другой город мира (в других странах он, правда, не бывал). И было ясно, что закончит он свои дни здесь, где родился, хотя о конце старался не думать. Не потому, что так уж боялся, а просто это был скучный предмет для мыслей.
Выйдя из дому, он вспомнил, что в возбуждении не пообедал. Домработница Нюша, которая ходила за ним, как за малым дитем, без малого тридцать семь лет, оставила ему инструкцию, в какой кастрюле чего, и поехала проверить, не обокрали ли дачу. Нюша боготворила его; одно время они и спали вместе, когда зимы были холодные, плохо топили и вдвоем было теплей. Коромыслов в молодости долго любил женщину, которая состояла замужем за другим актером. Роман этот тянулся годами. Не раз она обещала бросить мужа, но так и не решилась. Из-за ожидания или собственной инерции по части детей и брака Федор Петрович остался бездетным холостяком, что не мешало ему время от времени, а по ситуации и весьма часто, удовлетворяться случайными закулисными соединениями.
Нюша была права: надо было самому разогреть обед и поесть дома. Нюша всегда оказывалась в практике права, может, именно потому Коромыслов на ней и не женился.
Не в силах забыть про голод, он стал думать, где бы пообедать. Забегаловки общепита с тухлым запахом отбросов и долго не мытой посуды попадались ему по дороге. Сама мысль заглянуть туда отвращала от еды. Там и слова-то человеческого не услыхать, не то что поесть. Он завспоминал старые ресторации, которые в молодости его исчезали заодно с переименованиями улиц, обычаев и всего остального. А те, что сохранились, не узнать.
За теми окнами, где сейчас рыгают командированные с Севера, тогда не просто лопали, но совершали гастрономический обряд. Не просто гурманствовали, но коротали досуг, дискутировали о судьбах России, работали. Что говорить! Станиславский с Немировичем в «Славянском базаре» познакомились. За столиком в «Эрмитаже» Власий Дорошевич фельетоны строчил, закусывая куриными потрошками. А Пров Садовский? Тот за чарочкой часами просиживал между спектаклями и репетициями.
Размышления кончились тем, что Коромыслов вошел в булочную, выбил в кассе и взял батон, отломил горбушку, выбросил остальную часть в урну и, матеря Нюшу, которая могла бы съездить на дачу в другой день, стал всухую жевать.
Осень, любимое время Федора Петровича, стояла ветреная и бессолнечная; с деревьев все посдувало, а снег не собирался лечь. Притупив голод и не ощущая холода, Коромыслов в приятной возбужденности легко двигался за кварталом квартал. Он чувствовал себя помолодевшим и совершенно вне времени. Его обгоняли дрожки, респектабельные кареты с гикающими кучерами, ландо, сани, крытые медвежьей шкурой, грузовички с солдатами, «эмки» и «зисы», «волги» и «чайки», а он шагал себе в театр, подгоняемый уличным сквозняком. Тут, возле китайского магазина, встретил Есенина в цилиндре и полосатом шарфе, чисто выбритого и слегка пьяного, как теперь говорят. Возле того угла гаркнул «здравия желаю» Маяковский; этот робот всегда по самому краю тротуара шаги отмерял. Вот здесь, на перекрестке, Марина Цветаева грозила Коромыслову пальцем из пролетки, — никак он теперь не вспомнит, за что. Уж не приревновала ли? Под конец этого долгого маршрута Коромыслов утомился. Все же надо было схватить такси.
Отворя дверь с надписью «Служебный вход», Федор Петрович по инерции поклонился вахтеру и уже занес ногу над ступенькой, когда сбоку из темноты услышал:
— Паспорт, пожалуйста!
Только теперь заметил Коромыслов, что вместо Максимыча, протиравшего стул здесь около полувека, сидит средних лет мужчина в сером костюме и при галстуке. А по бокам двери и на лестнице стоят хорошо одетые молодые люди.
— А вы-то, собственно, кто такие? — удивился Федор Петрович.
— Ваш паспорт, — спокойно и твердо повторил спрашивавший.
— Это же Коромыслов! — объяснил Максимыч, неизвестно откуда взявшийся, и странно хихикнул. — Здравия желаю, Федор Петрович. Как самочувствие?
— Ничего не понимаю, — ворчал Коромыслов, ощупывая карманы пиджака в поисках документа.
Наконец нашел, протянул, с недоумением ждал.
Мужчина в сером костюме долго переводил глаза с паспорта на самого Коромыслова, поставил отметку в каком-то списке и вернул документ.
— Все в порядке, проходите.
Молодые люди на лестнице отступили в тень. Коромыслов пожал плечами и стал подниматься по ступеням.
В коридорах, между уборными, ходили новые люди, похожие, по опытному взгляду, на статистов из современного спектакля. Впрочем, два раза старые актеры бросились к нему с объятьями. Костюмерша Анфиса зарыдала, упав ему на грудь, и он долго не мог ее успокоить.
— Сейчас я… Мигом все принесу… Разоблачайтеся пока, — причитала она, пятясь к двери и размазывая слезы по щекам тыльной стороной ладони. — Вы такой молодой, такой крепкий. Не женилися еще? Надо, надо… А я мужа похоронила. Водка проклятая. Не то бы жил, как вы…
Переодевшись, он начал неторопливо гримироваться еще до получасового сигнала готовности к спектаклю. Делал он это спокойно и размеренно в движениях, будто перерыва не было вовсе. Приклеив бороду, прижал ее пальцами, и чтобы дать клею схватить, ждал. Слыша голоса в коридоре, Коромыслов чувствовал, что температура за кулисами выше нормальной, и по эмоциям встречавших его отнес это к себе, — не из-за нескромности, а просто констатируя факт. Суета, однако, мешала ему сосредоточиться, начать другую, царскую жизнь.
На экране пошла рябь и возник занавес. Ведущий спектакля помреж Фалькевич поздоровался и предупредил коллектив об особой тщательности подготовки. Затем он прибавил:
— Вводится народный артист Коромыслов. Труппа вас сердечно приветствует, Федор Петрович. Как там у вас дела? Впрочем, Яфаров вот-вот к вам заглянет.
Яфаров вбежал раскрасневшийся, с одышкой. Прокатился лысоватым колобком и сзади положил Коромыслову руки на плечи. Говорили, глядя друг на друга в зеркале. Яфаров оглядывал Федора Петровича с заботой и даже нежностью.
— Вот здесь, — он указал на левый край бороды, сам взял кисточку, подмазал и прижал к щеке.
— Ты чего за мной, как за бабой, ухаживаешь?
— Уж ты постарайся, Федор Петрович, не посрами!
— Да перед кем не посрамить-то? — воскликнул Коромыслов, и проскользнула вдруг мыслишка в подкорке. — Скажи, братец, Христа ради, уважь старика!
— Не мог я тебе по телефону этого сказать, — объяснил Яфаров, перейдя на полушепот. — Меня предупредили, чтобы не разглашать. Сегодня Сам у нас в ложе.
— Это кто такой — Сам?
— Подумай, тогда и вопрос отпадет. Ну!.. То-то ж! Ведь Сам «Царя Федора» шесть раз уже смотрел. И всегда с тобой… Между нами, Петрович, я был против того, чтобы тебя заменять. Но Скаковский, сам знаешь, чей протеже. Министру культуры велели, он нам навязал, пришлось. А сегодня разве ж мыслимо рисковать? Вся надежда на тебя. Спасай, отец, театр!
Коромыслов поколебался, не спросить ли, чей же протеже Скаковский, но воздержался.
— Не бойсь, Яфаров, — мирно произнес он. — Я таких Самов знаешь сколько перевидал? Самы уходят, а театр все стоит, батенька ты мой! Подумаешь! Тоже мне птица, Сам…
— Тс-с, — Яфаров закатил глаза к потолку и приложил палец к губам. — Знаешь ведь, какое о нас сейчас мнение в некоторых кругах. Дескать, растеряли традиции, любой плебей играет королей… Я, допустим, решительно с этим не согласен, мы идем вперед. Не так быстро, как хотелось бы, но идем. Не можем мы, к сожалению, запретить думать о нас что кому взбредет. Но что будет, если наверх критика доползет?
— Суета! Искусство, братец, выше суеты.
— Это покуда ты не главный режиссер, — уныло пробурчал Яфаров. — Со вчерашнего дня театр лихорадит. Везде личная охрана: «Куда ведет эта лестница? Люк заприте на замок. А тот прожектор — в ложу не будет слепить? Этот выход перекроем, зрителям хватит других…» Правильно, конечно. Мало ли что?.. Побегу, взгляну с противоположной стороны в ложу. Если опаздывает, придется подъем занавеса задержать.
Все же тот факт, что Яфаров лебезил, был приятен. Старая гвардия не сдается, и мы пока что незаменимы. Сам тоже эту незаменимость должен увидеть на сцене, чтобы не забеспокоиться от опасной мысли. Вот почему они меня вызвали. Сам шесть раз смотрел и последние два раза всплакнул. Федору Петровичу после осветитель говорил, в каком точно месте. Плакать Сам стал оттого, что постарел, а все же это тоже льстит. И симпатия к нему проскользнула у Коромыслова, обычно всем недовольного. Теперь он на виду у Самого покажет своим гонителям, каков настоящий царь Федор.