Юлиан Семенович Семенов. Смерть Петра

Часть I

«Сир!

Событие, кое привлекло внимание здешних иноземных наблюдателей при дворе русского императора, было конечно же заключение брачного договора между дочерью Петра шестнадцатилетнею Анною и герцогом Голштинским, случившееся в ноябре сего, 1724 года.

Посланники, обмениваясь между собой суждениями, отмечали прежде всего то, что брак русской принцессы с голштинским герцогом есть весьма дерзкая политическая акция Петра, которой он родственно поддерживает того, кто, будучи сыном старшей сестры шведского короля Карла, вправе претендовать на скандинавский престол. Притом кое-кто трактует сей неслыханный дотоле в истории России брачный союз как попытку Петра выстроить надежный аллианс со Швецией, в коем он весьма заинтересован, ибо знает, сколь много трудов прилагают Лондон и Париж, дабы оторвать Стокгольм от России, сделав саму идею дружественности между двумя государствами невозможною.

Мне, однако ж, сдается, что брак между Анною и герцогом Голштинским есть операция еще более глубокая и рискованная, чем о сем говорят ныне, ибо юный герцог никогда не скрывал своих притязаний на Ганновер, а ведь в Лондоне правит ганноверская ветвь, которая никогда с притязаниями юного герцога не согласится.

Отчего же Петр решился на столь смелый и рискованный шаг?

Осмелюсь, ваше высочество, выдвинуть на ваш милостивый суд свой консенс.

Поскольку Петр действительно превыше всего радеет о благе России, свой интерес не блюдет, об персоне собственной не думает, хоть детей, Анну и Лисавет, любит нежно, то вполне можно предположить, что император сим шагом своим, весьма горестным для родительского сердца, решил оказать нажим и на Данию, которая по сю пору отказывается внять просьбе Петра и не взимать «зундскую пошлину» с российских торговых кораблей, идущих из Питербурху в Антверпен и Лондон, через Зундский пролив.

Подать, взимаемая датчанами, значительна и весомый урон наносит как престижу, так и казне России.

Петр, полагаю, предпринял лишь первый шаг в своей «Балтийской политике», а каков будет шаг последующий — предсказать трудно, но что он случится, — зная государственный характер русского императора, — сумлеваться не приходится: вопрос лишь в сроке.

Остаюсь вашего высочества покорнейшим слугою,

Людвиг Хоорст.

Декабря, третьего дня, года 1724-го».

«Генваря 1725 года, шестого дня.

Я, доктор медицины Блументроост, провел очередное обследование здоровья августейшего пациента и нашел нижеследующее:

1. Обычные для осенне-зимней непогоды бронховые тяготы в этом году так же проявлялись через озноб и некоторое повышение температуры организма.

Однако же втирание горячего гусиного сала с тертым чесноком вдоль по спине и в верхние части груди — правую и левую — принесли желаемый эффект, озноб прошел, а температура понизилась до уровня, принятого почитать за нормальный.

2. Осеннее промывание олонецкими и московскими минеральными водами пользы дало поболее, нежели чем лечение карлсбадскими источниками. Тем не менее августейший пациент изволит жаловаться на жжение во рту наутро после ассамблей, даже не глядя на то, что сентябрь месяц был отдаден одним лишь промываниям желудочного тракта.

Предписанное употребление капель, составленных из выжима сока ягод облепихи и шиповника, покудова облегчения не принесло, но ежели на ассамблее Кубок Большого Орла пит не был, досадного ощущения во рту и некоторого жжения не ощущается, из чего можно заключить, что органических изменений в кишках и печени не усматривается.

3. Жалоба августейшего пациента на ломоту в затылке накануне перемены к непогоде, дождю со снегом, или же, наоборот, к солнцестою объясняется тем, что атмосфер давит на кровь и оная выше обычной нормы поднимается, заполняя мозг в избытке.

Однако ж пьявки, прикладываемые на загривок августейшего пациента, в течение часа боль снимают, и наступает сон, после коего следует полное облегчение при некоторой слабости, проходящей к утру следующего дня.

4. На тринадцатое генваря сего, 1725 года назначен концилиум, который должно провести перед выездом августейшего пациента в Ригу.

Профессор, доктор медицины Блументроост».

7 января 1725 года

1

Последние два месяца Петр спал мало.

Пробуждался он теперь не в три часа, как прежде, до петухов еще, а в полночь. Первое время он неподвижно лежал в постели под белой буркой, подаренной ему Багратионами, глаз не раскрывал, полагал, что удастся еще подремать, но по прошествии недели понял — с прошлым покончено; видимо, началась бессонница; куда ни крути — шестой десяток; то, что раньше переносил, ныне уж не мог.

«И мужание и старение, — думал Петр, — происходит в одной мете времени, а поди ж ты, как долог день в детстве и сколь быстролетен к старости!»

Поднявшись, он зажигал свечу, садился к столу, много читал, правил рукописи, держал корректуру «Санкт-Петербургских ведомостей»; вспоминал маменьку, братца Ваню, дядьку Артамона Матвеева; остро чувствовал запахи детства — воск, свежевыпеченный хлеб, сестрицыны благовония; близко виделись ему узоры льда на узких стрельчатых слюдяных оконцах в кремлевских палатах: этот кружевной лед приятно было облизывать языком, сладостно таясь от мамок, развлекавших его песней, игрой в жмурки и пряталки со считалочками на «лебедь — белый, гусь — сизый».

Петр вспоминал, как Измайловская мамка Надежда, самая любимая его — толстая, высокая, ласковая, — кормила поутру горячими оладьями со сметаной и медом; масло он отчего-то не жаловал, называл «склизким», норовил незаметно помазать им стол, чтобы блестело дерево, а вот мед из Воронежа (золотистый; пчелы лугом кормятся, мятой, липой и шалфеем пахло, когда вскрывали берестяные жбаны) поедал ложками; сметану велел разбавлять теплыми желтыми сливками, чтобы «ножик в ней не торчал»; а еще нравилось ему, когда приходили караваны с Волги и на стол подавали стерляжью желтую икру и розовую рыбу, чуть присоленную, — во рту таяла; на масленой неделе мог съесть не менее взрослых; маменька-покойница радовалась: «Государь наш батюшка горазд не только умом да смекалкой, но и брюхом мужицким, — двадцать восемь штук, да с икрицей, не каждый такое осилит...»

Лицо маменьки Петр видел чуть что не каждую ночь теперь; она была очень близко; глаза ее громадны, и в них по-прежнему крылась тайна; как, повзрослев, он ни пытался расспрашивать — матушка замыкалась, испуганно шутила, говорила безделицу, целовала за ухом, а потом, пряча слезу, шептала: «Сиротинушка ты мой длинноногий, орелик ты мой горный...»

Матушка отчего-то появлялась за мгновенье перед тем, как проснуться; правда, несколько раз он видел исхудавшего, серо-голубого братца Ивана; плакал во сне, когда явился ему двухлетний Петр Петрович, сыночек ненаглядный, — не уберег, нет прощения от бога, за мои грехи взял самое святое, что было, — наследника, продолжателя, кровушку родную! Один раз вскинулся в ужасе оттого, что сестра София склонялась над ним, щекочет распущенными волосами, а вместо зубов — клыки; ведьма, бесовка, хоть в глазах слезы, а пальцы добрые, подушечки мягкие, аж коже холодно, как нежны...

...Но сегодня, генварской ранней темью года 1725-го, Петр никого не увидел во сне — ни маменьки, ни братца, ни даже Софии (из живых-то и раньше никто не являлся ему, только покойники) — и проснулся, будто кто толкнул локтем; часы пробили час с четвертью; поднялся с кровати тяжело, натянул толстые носки, заштопанные давеча Мишкой; умылся, пощупал щеки, решил сказать денщику Василию Суворову позвать цирюльника; зажег вторую свечу (три никогда не держал, считая расточительством) и сел к столу — править прожект, над которым сидел последние три недели и про который не знала ни одна живая душа.

...Он сел к столу как раз в тот момент, когда первый лорд Великобритании сэр Александр принял в своей резиденции шефа Адмиралтейства сэра Дэниза, — все говорили об этом человеке как о вероятном кандидате в премьер-министры, несмотря на его молодость — всего пятьдесят пять лет.

По Гринвичу было девять пятнадцать. Только-только отзвонил Большой Бен; только-только начали набирать силу балы, — во французском посольстве праздновался день рождения наследника, а у хозяина верфи «Грейт» — помолвка внучки с португальским капитаном Магелланом, потомком известного первопроходца; только-только взошло к апогею веселье простолюдинов в пивных и портовых кабаках, подогретое добрым янтарным пивом и пенистым черным портером; только-только начались споры в клубах о сегодняшних дебатах в палате общин по поводу корректив в морском праве; только-только закончили работу журналисты, отправляясь из своих редакций на угол Флит-стрит, к Полу Веккерсу, чтобы выпить там традиционную чашку настоящего кофе из Америки; только-только Исаак Ньютон вышел из дома прогуляться перед сном по улице, освещенной долгим рядом фонарей, — будто светлячки в ночи; только-только опустился занавес театра, — режиссер Джордж Вэдфорт предлагал зрителям новое прочтение «Гамлета», созвучное, как ему казалось, нынешнему времени, показывая не мстителя, но нервического наследного принца, которого не дело интересует, а лишь мысль — сама по себе, очищенная от суеты; только-только пограничная стража запретила, вывесив три фонаря, вход в лондонскую гавань десяти голландским, двум испанским, французскому, ганзейскому и русскому судам; только-только стал успокаиваться огромный город на берегах Темзы...


Первый лорд империи, как и всякий человек, вынесенный к вершине могущества, давно оторвался от всех этих вечерних лондонских застолий, споров, амуров, стычек, интриг; он жил одним лишь — наукой политики. Порой она виделась ему точной, как расчеты старого друга Ньютона, — главное заключается в сохранении устойчивого баланса разностей; в случае невозможности достичь этого — тщательный поиск «неизвестного», то есть повода к войне, необходимой для того, чтобы силою и мором восстановить нарушенный баланс интересов.

Ощущая постоянное, порою излишне шумное давление на кабинет его императорского величества со стороны финансистов, заморской администрации, Адмиралтейства, со стороны набиравших силы, а потому особенно деятельных мануфактурщиков, церкви с ее бесчисленной армией миссионеров, разбросанных по всему миру, — сэр Александр только в самом начале своей карьеры чувствовал из-за этого тревогу и неудобство; постепенно, с годами привыкнув к подъему по мраморным ступеням иерархической лестницы, он научился радоваться тому действу, которое каждодневно разыгрывалось в парламенте, палате лордов, во время аудиенций в Букингемском дворце; он ощущал острое чувство счастья и за себя и за империю, которая — после всех тревог кромвелевских времен, после тягот войны за испанское наследство — заставила Францию с Испанией подписать мир в Утрехте, присутствовала при заключении Раштадтского договора, горделиво включив в свои владения акадские земли по Гудзонову заливу в Северной Америке, отторгнув их от Франции; Мадрид же передал Лондону Гибралтар и Гвиану, Гамбию и остров Христофора, порт Магон и Минорку, да еще право ввоза рабов в испанские колонии. Ныне Англия набрала сил и готовилась к борьбе за доминирующее европейское лидерство.

Две могущественные державы — Швеция с ее огромным, трехмиллионным населением, с высокоразвитой металлургией, мобильной армией и высокой грамотностью, да восьмимиллионная Россия — заботили ныне Лондон особенно.

Россия виделась как бы сквозь сигарный дым: зыбка, непонятна, и хотя на картах, которые печатались в Лондоне, Ливерпуле и Глазго, территория, объятая империей Петра, была самой большой в Европе и подчас казалась первому лорду зверем, затаившимся перед броском, серьезный анализ ситуации в мире делал скифскую угрозу не столь страшной... Россия, по мнению первого лорда, стояла перед выбором — либо идти на устойчивое дружество с Западом, либо, наоборот, предпочесть политику союзничества с таинственным, диким и властным Востоком; третьего не дано.

— Дано третье, — чуть улыбнулся сэр Дэниз, стряхнувший пепел с длинной черной сигары (только-только стали завозить в Европу, поначалу думали — туземная безделица, а принялась эта мода сразу; биржа начала успешно торговать огромные оптовые партии). — Дано третье, ибо Россия, радением Петра перестав быть окраинным государством, сделалась фактором европейской истории, и могучим, увы, фактором. Это держава, сэр, непредсказуемых тактических решений при единой стратегической концепции.

— То есть?.. — Первый лорд подвинулся еще ближе к бело-синему огню в камине.

— Стратегическая, глубинная концепция очевидна — это поступательное движение к могуществу при дальнейшем сближении с нами. В данном случае я имею в виду не столько Остров, сколько запад Европы в целом.

— Но ведь Петр — и в этой своей концепции — наталкивается на сопротивление своего самого близкого окружения...

— Концепция дружества с Европой принадлежит не ему, а его отцу. Именно царь Алексей впервые в истории своей державы привез в Москву наш, европейский театр; начал выпускать, — правда, всего восемь экземпляров, да и то под секретом ото всех — первую русскую газету, назвав ее опять-таки не газетой, а «курантом»; он же начал обсуждать вопрос об учреждении школ по нашему, западному образцу...

— И при этом ссылал в каторгу своих просвещенных вельмож, — заметил первый лорд усмешливо, — за то лишь, что те читали книги, напечатанные не по-церковнославянски, а на польском языке. Что касается театра, то кому-кому, а вам, мой друг, наверняка известно, что, привезши из Европы труппу в Московию, отец Петра не рискнул самостоятельно разрешить представления, а обратился за разрешением к своему духовному надзирателю: «Можно ли глядеть лицедейство?» И, лишь получивши ответ: «Да, можно, это не претит русскому духу и православной вере, ибо в Византии при дворе императора тоже случались увеселения, разыгрываемые лицедеями», посмотрел на подмостках сказку. Какая великолепная верность традициям, не правда ли? Вообще чем сильнее тяга к традициям древности в иных государствах, тем большая нам открывается перспектива утвердиться в лидерстве, поскольку обеспеченное будущее наших подданных важнее наивных мифов о былом величии англов, саксов и кельтов во время борьбы с легионами Цезаря!

— С этим можно спорить...

— Можно, но не нужно.

Сэр Дэниз понял, что первый лорд империи чрезвычайно серьезно подготовился к беседе, если знает все и о театре, и о сосланных боярах-просветителях, — этот вечерний вызов на Даунинг-стрит был, видимо, далеко не случаен и давно продуман. Поэтому свою мысль — а сэр Дэниз был известен как сторонник англо-русского сближения — он продолжил осторожно, но тем не менее твердо:

— России слишком хорошо знаком ужас чужеземного ига, сэр, чтобы серьезно тяготеть к Востоку. Поверьте, ее тайная мечта, несмотря на оппозицию московских традиционалистов, — обручение с нами.

— Упаси нас бог от этого, особенно после брачного союза его дочери с герцогом Голштинским...

После долгой паузы сэр Дэниз задумчиво спросил:

— Вы полагаете более разумным повернуть Россию в объятия безбрежной Азии?

— А что вы называете Азией? — спросил первый лорд рассеянно.

— Скорее всего Поднебесную.

— А отчего не Турция?

Сэр Дэниз ответил сразу же — твердо:

— Оттого, что вера Магомета бескомпромиссна. Следовательно, сколько-нибудь прочный и долгий союз христианского православия с кораном невозможен.

— А кого вы прочите в гипотетические союзники России — если будущее измерять не годом и не десятилетием, но веком?

— Вы бы хотели получить ответ, который можно трактовать таким образом, что союзником России я хочу видеть не могучую Турцию, но Поднебесную империю?

— Но там же слепая вера в Будду, — улыбнулся первый лорд.

— Во-первых, Будда — не Мухаммед, он терпим и любопытен. Во-вторых, при дворе богдыхана множество католических миссионеров; их резиденции не только возвышаются в Бейпине, но и в Шанхае и Кантоне. И доминиканцы, и иезуиты — персона грата в Поднебесной империи; миссионеры даже Конфуция причислили к лику святых, наравне с Франциском Ассизским. Они — сила в Поднебесной империи...

— Тем более, — задумчиво произнес первый лорд. — Тем более, альянс России с Востоком, который рано или поздно вольется в лоно ватиканской церкви, пусть, увы, еще не протестантской, но Христовой, и станет, таким образом, цивилизованным регионом, — выгоден нам, ибо мужем сделается Азия, Санкт-Петербургу суждено быть супругой, а в этом — залог страдательности. Не станете же вы спорить против того, что у католичества еще есть шанс заключить мир с православием? И, наконец, последнее. Кто вам сказал, что мы намерены допустить прочный союз «Россия — Восток», если не только вы — а я вижу ваше несогласие со мной, — но и другие эксперты почитают такого рода альянс опасным для Острова? Мы же смогли сделать так, что Турция ныне стала главной угрозой Петру на юге? Мы же смогли вызвать смуты в Иране, сделав его нестабильным, а поэтому особенно опасным для Петербурга? Мы можем многое и на севере, разве нет? Швеция и Дания — карты в нашей игре. А на западе? Чего стоит вопрос о польской короне? И Швеция, и Австрия, и Пруссия претендуют на это золото... Словом, мы имеем достаточно сил, чтобы заставить медведя жить в своей берлоге безвылазно.

— Ну а если медведь все-таки выйдет из берлоги, сэр? — спросил шеф Адмиралтейства. — Угроза скифского вторжения в Европу в таком случае станет вопросом не веков, но десятилетий.

— Петербургские консерваторы клянут знания, — задумчиво произнес первый лорд. — Наука для них — бранное слово; маленькое тело нашего фрегата мужественно противостоит стихии океана, оттого что оно — дитя дерзкого разума; сотни слуг короны его императорского величества будут властвовать над миллионами чужеземцев, ибо мы являем собою знания, они — слепую массу. Мир вступил в эру философии и ремесла, мы идем по этому пути, мы не намерены сворачивать; я ведь прав, когда говорю, что в Петербурге наличествует весьма могущественная оппозиция знанию и технике, не так ли?

— Русский государь столь широко развернул свои реформы, что я не удивлюсь, если в России наука, несмотря на определенное противодействие Петру, сделает неожиданный для нас рывок в качестве и количестве.

— Я жду более определенного ответа. Мне приятна ваша симпатия к России, но, как я мог понять из донесений представителей при дворе Петра, в северной столице очень многие не поддерживают новации государя. Я бы считал разумным помочь тому, чтобы консервативная сила, стоящая в оппозиции императору, сделалась доминирующей в России. Для того чтобы мои консерваторы могли надежно править Островом, надо сделать так, чтобы русские консерваторы провели законы о запрещении строительства новых городов, мануфактур, бирж; надобно бы подсказать им мысль об эмбарго, как это было раньше, на все и всяческие общения российских подданных с коварным, отвратительным, низким, гниющим Западом, — так, кажется, старорусская партия называет нас в кулуарах?

— Да, — согласился сэр Дэниз, — такого рода определение можно услышать в Москве, вы правы, и не только в кулуарах, а вполне открыто.

— Я весьма тщательно изучил возможность ставки и на российских прогрессистов, на тех, с кем Петр сделался одной из крупнейших фигур нынешнего века. Люди эти сами по себе интересны и талантливы, слов нет, но ведь они случайны: многие из них — немцы, голландцы, англичане. Петр, будучи баловнем судьбы, выиграл их на шальной номерок в театральном гардеробе. За ними нет истории. А Россия — страна традиций; достоинства человека там, сколько я слышал, исчисляются — так же, впрочем, как и у нас в палате лордов, — древностью рода, слепой послушностью власти, желанием сохранить в недвижности мгновенье, полагая, что в этом именно и сокрыт путь к бессмертию. Если бы у нас не было капитанов дальнего флота, губернаторов заморских территорий, фабрикантов и биржевиков, наша палата лордов легко превратила бы Остров в факторию Сингапура; именно так: не Сингапур — наша фактория, а мы бы сделались факторией Сингапура... Поверьте, тот, кто вознесся вместе с Петром, уйдет вместе с ним в героическую сагу. Но ведь саги лишены материальной силы; в плане политического баланса они — суть память, а память делается взрывоопасной лишь по прошествии века, после того, как политический поворот стал фактом истории... Меншиков по-прежнему не появляется на балах?

— Последняя почта была от второго генваря, сэр. До того дня светлейший князь нигде не был замечен дипломатическими представителями.

— Вот видите... А Меншиков — ключевая фигура. Против него идет интрига. Или он сам начал свою? В чем причина охлаждения к нему Петра? Все это чрезвычайно интересно, не находите?

— Нахожу.

— Если я прав, значит, ставка на русских консервативных традиционалистов более разумна, чем надежда на нынешних радикалов?

— Мы разрабатываем такого рода стратегию, — кивнул сэр Дэниз. — Она абсолютна в том смысле, что отталкивает Россию от прогресса в науке, делая, таким образом, зыбкою державой, значительно более слабой, чем прусские и германские княжества, допусти мы вероятие их объединения. Согласен, игра стоит свеч, подступы к консерваторам у нас есть. Ну а если мы представим себе некий катаклизм на Острове? Упаси нас, господь, от этого, конечно же, — и все-таки? Мор, ураган, торжество интриг материковых государей, растущие амбиции мадридского двора?

— Мадрид как потенциальная сила перечеркнут, сэр Дэниз, с того момента, как Эскориал начал слушать слова святых инквизиторов, пренебрегши делами мануфактур и бирж; Испания обречена на медленное, но неуклонное сползание в ничтожество. Сначала дело, сэр, сначала дело, ибо слово служит его оправданием и началом для дел новых. Конечно, какой-то риск в том, что мы станем отталкивать Россию в болото, вспять, — очевиден. Процессы, вызревающие в темноте, опасны, спору нет. Но я хочу спросить вас, во что может превратиться Россия в ближайшее десятилетие, если уже за четверть века петровского владычества они, начав с нуля, достигли следующего...

Первый лорд резко поднялся, подошел к столу, достал из шкатулки листочки бумаги, исписанные мелким, убористым почерком, вернулся к камину и начал лениво перечислять:

— До Петра в России не было могучего металлургического дела, — железо он привозил из Швеции. Сейчас не только в Туле, но и на Урале его люди поставили мощные железоделательные заводы... До Петра в России не было виноградарства; он начал культивировать под Астраханью, а затем стал производить вина на Дону — как мне донесли, не хуже, чем на севере Португалии. До Петра леса в России — то есть чистое золото — вырубались произвольно, а он приказал описать каждое дерево империи на сорок миль от берегов больших рек: за самовольную порубку ввел смертную казнь — акт высшего понимания цены общегосударственного богатства. До Петра в России практически не было общеобразовательных школ, он их учредил, несмотря на яростное сопротивление, — первый лорд впервые заглянул в свои листочки. — Оппозиция сформулировала свое негативное отношение к образованию весьма любопытно: «Не нами положено, не нам менять, лежи оно так до века!» До Петра в России не было колледжей. При нем — с помощью и наших навигаторов — открылись. Впрочем, вводя образование в ранг государственной политики, русский император отказался от римско-католического просвещения и обратился к нам, к голландцам и немцам за помощью в становлении прикладных лишь наук; ватиканских гуманитариев к себе не пускает; и тем не менее этого человека консервативная оппозиция называет антихристом, запродавшимся немецкой партии. А ведь за один лишь указ Петра — собирать в епархиях русские жалованные грамоты и летописи с передачей всего этого государственного богатства на вечное хранение в синод — нация обязана при жизни ставить ему памятники, ибо никто еще из политиков за всю историю мировой цивилизации — до Петра, я имею в виду, — не придавал государственного значения истории как науке будущего... До Петра в России не было суконных мануфактур, не было культурного овцеводства, не было, наконец, губерний, то есть категории жесткой общенациональной государственности, не было налога с каждой живой души в имперскую казну. Если Петр продолжит свои реформы, величию Острова будет нанесен урон; Россия может стать первой державой Европы. Я серьезно опасаюсь напора этого гениального, сумасбродного, расчетливого русского варвара...

Первый лорд аккуратно свернул листочки, положил их на место; шкатулку темного железного дерева запер узорчатым ключом, вернулся и, медленно опустившись в кресло, заметил:

— Возраст человека определяется не по тому, как он ходит, говорит, смеется или плачет, но по тому лишь, как он поднимается с кресла...

Сэр Дэниз улыбнулся:

— Вы сказали об этом, опустившись в кресло...

— Не ищите хитростей там, где их нет, — в тон ему ответил первый лорд. — Садиться еще труднее, если норовишь не очень-то поддаваться возрасту... Итак...

— Итак, консервативная оппозиция в Санкт-Петербурге...

— Я бы несколько скорректировал... Какая угодно оппозиция, — после долгой паузы сказал первый лорд, — любая оппозиция, лишь бы дестабилизировать Россию. Поскольку московские консерваторы тянут к идеальному прошлому, — а такого, как известно, нет и не было; поскольку они в высшей мере интригабельны; поскольку, наконец, они негативно относятся к знанию, уповая лишь на собственный опыт, почерпнутый ими из изустных легенд, — сейчас, в ближайшем будущем, видимо, они сделаются нашей ставкой. Но вы порасспрашивайте своих друзей, аккредитованных послов в Санкт-Петербурге, попробуйте обозреть тамошнюю ситуацию с разных точек зрения, более тщательно и в то же время более свободно. Возможность вольно фантазировать — путь к успеху в деле. К вам приходит, сколько мне известно, информация от саксонского двора, от шведского... По моим чувствованиям, в России грядут события. Я не очень понимаю, отчего Петр отправил в опалу Меншикова; мне до конца не ясно, что кроется в отстранении вице-канцлера Шафирова... До меня доходят слухи о некоем неблагополучии в семье русского императора... Так ли это?.. Действительно, он решился на подписание брачного договора между своей дочерью Анной и герцогом Голштинским. Верно, это вызов нашим интересам. Но отчего он пошел на такой шаг? На что надеется? Сколь сильны его позиции? Как надежна экономика? Верны ли ему все его соратники? А если нет — кто именно верен, а кто нет?.. Воистину, там грядут события... А если так — в какой мере мы к ним готовы? А если готовы, то каким будет наше действо? Ведь мы уговорились: Петр слишком силен и мудр, чтобы мы и далее бездействовали.

2

— Скажи мне, бога ради, Феофан, отчего так повелось у нас спокон веку, что лгут царям, лишь угодное говорят, в глаза заглядывают, желание норовят прочесть, каприз — не мысль...

— Тогда и ты мне ответь, государь, — отчего так повелось у нас, что владыки рубят головы именно тем подданным, кои говорят правду?

— Тебе ведь не рублю...

Архиепископ Феофан Прокопович легко поднялся с темной, мореного дерева лавки; кресел, столь угодных нонешнему голландскому вкусу, не завел у себя в доме, и хоть окна были сложены не по-старомосковски, стрельчатыми и узенькими бойницами, а по-новому, широкие, в июне всю ночь глаз не сомкнешь, светло, что на улице, зато убранство залы было подчеркнуто старорусским: и сундук с татарским замысловатым узором (чеканка по серебру с голубой эмалью), и шкаф темного дерева со светлою инкрустацией, — хвостатый павлин глаз закатил поволокою, вот-вот околевать станет, околеет, да снова глаз откроет, хитрый черт; в углу стояла чуть что не детская люлька — кровать архиепископа. Сколочена она была словно бы наспех, — куда там до меншиковских балдахинов с зеркалами; без узоров; истая люлька или как в келье, в монастыре: на людях не должно быть и мысли о блуде...

Опустившись возле сундука на колени, Феофан нажал потаенную кнопку, поднял тяжелую крышку, достал папку коричневой кожи, распахнул ее и, обернувшись к государю, сказал:

— Это отчет посольства нашего Измайлова в Китай. Никак не решался тебе отдать.

— Да я же читал, — удивился Петр. — Лет пять назад...

— Четыре. Я тогда смог так дело поставить, что тебе огрызок на прочтение дали... Главное утаил я... Ты лишь измайловские слова про то, как он на коленях к богдыхану полз, прочел и пером отчеркнул, а подробность, которую посольский толмач Бадри записал, здесь была схоронена.

— Кто таков Бадри?

— Грузин, из сирот, к языкам склонен, два года у моих друзей обучался в Италии, умен и хваток.

Петр глянул на образа: лица святых были скорбны. (Петр вдруг заметил: «Все как один безбородые, значит, истинно русские — брились!»)

— Отчего ты мне лишь сейчас эту новость открываешь?

— Пора подоспела... Три раза проверял... Это как хан в былые времена дань собирал... Не слыхал притчу? Первый раз послал он к нам в Суздаль баскака. Тот забрал скот, коней, курей; вернулся в орду. Хан его, однако, обратно отправил: «Мало привез, езжай проверь!» Нагрянул баскак во второй раз, все подчистую выгреб, прискакал домой, а в орде все одно недовольны, еще хотят. Баскак дурной был, правду любил: «Клянусь аллахом, все подобрал! В сусеки лазил! Баб за косы таскал, позорил! Нет у них ничего более, плач и стон в Суздале стоял!» А хан ему в ответ: «Когда плачут, значит, есть еще припрятанное; плохо — когда люди смеются, это, значитца, вправду шаром все уметено и труд твой во благо орды закончен, — разор в Руси полный, навряд поднимутся...»

— Полагаешь, смех ныне стоит в империи?

— Пока, слава богу, плачут. Но смеяться начали те, что ближе всего к тебе...

Петр сразу понял, что Феофан имеет в виду; последнее время он перестал прощать казнокрадство даже самым любимым своим вельможам.

— Пусть десницу в мою казну не суют, — отрезал Петр, — не стану казнить.

— А как им жить и ассамблеи устраивать? На какие шиши? Мы же русские, мы лицом в грязь ударить не можем. Уж коль ассамблея, так чтоб не хуже была, чем у соседа, и чтоб сахарных лебедей на стол поставили, и чтоб с Волги осетров привезли, и чтоб зайцев зажарили да оленей... Платил бы ты служивым людям поболее — не воровали б...

— Денег нет, Феофан.

— А ты позволь процент с удачи брать, прибыль позволь делить; тогда им вертеться надобно будет; не до жульничества... А так ведь все по твоему личному указу делается! Черту дозволенного — о коей никто не знает толком — переступать не моги...

— Они тогда только и станут делать одно — воровской процент с чужой удачи вымогать! — Лицо Петра замерло, словно перед страшной судорогой, но Феофан, влюбленный в государя, знал, что это другое у него (от какой-то обиды; он в такие мгновения детское в себе прячет, словно ежик топорщится); припадок у него от застенчивости бывает или от ярости, когда сил нету по-людски ответить, потому как противостоит дурь, вздор или хитрость, а как им противоборствовать — не баба ведь, не искричишься, не заплачешь...

Феофан вздохнул:

— Вон Демидовы — твои ведь крестники, — какие алебарды ноне производят на своей железной мануфактуре?! А посмотри, как другой твой крестник оборачивается — Павел Васильев! Эк ловко краску бакан открыл, сколь золотых денег казне сохранил, чтоб у голландцев не покупать для судов?! Да один твой Аптекарский остров что значит?! Оттуда пошли лекари и аптекари российские — когда раньше об этом мечтать можно было?! А почему? Потому что прибыль с оборота имеют люди. А Матвей Евреинов? Отдал ты ему в откуп тресковый и тюлений промысел — и сколько лет ноне солдатские ботфорты держатся, не гниют, сколько сала пошло в склады?! При казенных порядках, государь, ничего доброго не было на Руси в мануфактурах и торговле, да и впредь не будет.

— Ну, позволю я процент с оборота брать господам вельможам, — как бы себе ответил Петр. — А кто тогда станет порядок блюсти в империи? Кто учет подведет? Как все цифири в одну подбиты будут, для отечества общую?

— Была бы цифирь побольше, учетчиков найдется, вертелось бы дело живо, без помех — порядок сам по себе сохранится, да и гвардия у тебя рядом, и тайная канцелярия бдит...

— Ты к чему это, Феофан? Ты мне говори суть — открыто и ясно! При сем помни, что народ наш как дети, которые за азбуку не примутся, пока не будут силою приневолены мастером, и сперва станет досадно им, и лишь когда выучатся — начнут благодарить! А разве мы все уж успели в науке, особенно касающейся ремесел и торговли?! Особый закон власти — это закон резерва и времени.

— Слова твои истинны, все так, но времени может не хватить, государь. Смех страшнее ропота, оттого я и решил открыть тебе полный отчет посольства Измайлова.

— При чем же процент с прибыли к делам Поднебесной империи?

— При том, что лишь в сравнении можно познать истину, а путь лишь тогда верен, когда наперед знаешь, от чего идешь и к чему стремишься.

— Словно навет читаешь, — усмехнулся Петр. — Фискал Нестеров перед своей поганой погибелью таким же голосом пересказывал мне свои красоты на господ губернаторов, требуя их казни...

Про фискала Нестерова тот же Феофан Прокопович говорил Петру: «Не верь тому из старцев, кто из кожи лезет, доказывая преданность кровавым делом; он для того твоим именем страх на всех наводит, чтобы ты его прежнюю службу — батюшке твоему и старшей сестре Софии — позабыл. Он не за правду губернаторов твоих казнил, а за то лишь, чтоб его самого чаша твоей мести минула; только б памятью былое заросло, только б кто тебе не напомнил, что он и со стрельцами был, и старине предан в глубине души своей, хоть и парик пудрит...»

Петр тогда Феофана не послушал. Он часто не слушал его, хоть и понимал, что тот прав; потом, впрочем, ярился на себя, но ведь тех слушают, кто душу мутит; самых ближних, как правило, бегут. Не слушал Петр архиепископа поначалу. С интересом наблюдал, как обер-фискал Нестеров, будто новый Малюта Скуратов, чистит империю метлою и стращает людишек оскаленной собачьей мордой. Собачьей ли? А не его ли, государев, оскаленный лик виделся за этим? Помоложе тогда Петр был — нравилось ему, что обер-фискал грязную работу делает, ужас наводит, разносы устраивает, порядок вроде бы держит, а как за пятьдесят перевалило, как взорвалось горе в своем доме, так начал любви искать, милости и благодарности, а где их взять, когда историю за морду держишь, а по пальцам кровавые слюни текут? А отпусти на миг, ослабь, и полетит все в тартарары, кто потом соберет?

А в прошлом году повелел Нестерова казнить за взятки; сам повелел, без чьего-либо подговора...

Феофан кивнул на два листка, исписанных убористо, без прикрас, делово.

— Глянь — разрешить такое в Лейпциге печатать или порвать?

— Что это?

— Мне посвящение, — усмехнулся Феофан. — Иностранные профессора признали, их ученый президент прислал.

Петр приблизил лицо к свече, пробежал первые строки; заинтересовался.

— «Я часто смотрел на вас, — шепча, читал Петр, — когда вы опровергали басни древних народов или нелепейшие мнения философов; вы как будто вводили меня в своих беседах в Рим, а когда вы припоминали события всех веков, то мне казалось, что я внимаю образованнейшему человеку, как в словесных науках, так и в высших искусствах. С каким удовольствием слушал я вас, когда вы описывали мне памятники древнего времени, виденные вами в Италии, говорили о состоянии просвещения, о ваших путешествиях и занятиях науками. Какая сила мысли и наблюдательности, какое изящество латинской и итальянской речи, какие живости и изящество во всем!»

Петр поднял сияющие глаза на Феофана:

— Нет воистину пророка в отечестве своем! Саксонец должен был к тебе прийти и понять то, что на поверхности лежит, а наши ревнители мне на тебя подметные письма пишут... Пусть печатают, благодарность ему отпиши, ты ж не царь, тебя хвалят не за корону, а за голову.

Феофан хотел скрыть улыбку, хотя видно было, что слова государя приятны ему.

— Спасибо, Петр Алексеевич.

Убрав странички, присланные иноземным ученым, положил на стол папку с посольским отчетом:

— Мне читать или сам станешь?

— Читай. Канделябров не держишь; глаза ломать — и так они у меня сдавать стали.

— Поставь я канделябры, духовенство мне и вовсе верить перестанет.

— Дурни старые, — беззлобно ощерился Петр. — Неужели лучше стать слепому, но при одной свече жить, чем сохранить зрение англицкими канделябрами и зоркость блюсти до старости?!

— И я о том же. — Феофан вздохнул, приблизил свечу к страницам отчета. — Посол Измайлов — умнейший, доложу я тебе, татарин...

— Какой он татарин?! Чьему делу человек служит, той он и есть нации! Кому мои немцы да португальцы со шведами, голландцы с жидами да татары с англичанами служили? России, Феофан, России. Не будь их — не видеть бы нам с тобою ни Питербурху, ни каналов ладожских, ни сибирского золота, ни уральской меди, ни могучего флота! Думаешь, не знаю, что злые языки за моей спиной шепчут? Вещают, будто есть в наших жилах грузинская кровь. Чушь и вздор! Какой я грузин, коли новую столицу на морской север вынес?! В болота и хляби, а не к черноморскому берегу, хоть тепло мне по сердцу куда как более, нежели чем здешний дождь со снегом...

Феофан обнял чуть осунувшееся лицо государя своими огромными рублевскими глазами и, откашлявшись, начал читать:

— «Все Поднебесье, по представлению тамошних жителей, подчинено богдыхану, имеющему под своей властью два рода государств — Срединную империю, называемую так оттого, что она якобы находится в центре вселенной, и вассальные государства, кои заселены не китайцами, а варварскими народами — англичанами, русскими, французами, немцами, обязанными повиноваться богдыхану. Сие исключает самостоятельность всех иных народов. Являясь сюзереном, сиречь владыкою всех других народов и государств, Срединная империя не может вести войны, ибо, коли, по тамошнему понятию, не существует других самостоятельных от нее государств, то с кем же ей воевать? Объявление Поднебесной империи войны другим государством есть невозможная глупость, разве вассал вправе объявлять войну сюзерену?! Это не война, а восстание, бунт темных европейских басурман».

Петр покачал головой:

— Чисто наши боярские деды пыжатся; тьма теменью, а презрением полны ко всем, кого не понимают, хоть у тех и дом краше, и одежда добротней. Этот Бадри, видно, мне подмаргивает: «Вон, мол, сколько твои враги внутри имеют союзников вовне...»

— И я так его понимаю.

— Читай, Феофан, читай дальше...

— «Останется ли Поднебесная империя навсегда такою, какова она есть ныне, — продолжил Феофан, — зависит, по моему разумению, от того, начнут ли здешние жители выезжать за свои границы, дабы с новшествами мира знакомиться и к изменениям жизни нынешней готовыми быть, либо заплесневеют в своем замкнутом царстве...

Хоть история не сохранила многих данных о первоначальном проникновении христианства в Поднебесную, можно полагать, что первыми христианскими проповедниками в этой стране были несторианцы, и отнести их прибытие сюда должно к началу VI века. Стало мне известно, что монахи, привезшие в 551 году шелковые коконы из Китая в Константинополь, были несторианцы. Единственным памятником деятельности несторианцев в Срединной империи служит мраморная плита, обнаруженная сто лет назад в городе Сининь-Фу, что в Шэньси. На плите этой выгравировано восхваление христианства, озаглавленное: «Апология распространения славной религии в Китае, с предисловием; сочинение Цинцина, монаха Сирийской церкви». Говорят, что итальянский путешественник и купец, а по мне, мудрый лазутчик, Марк Поло, подтверждает раннее существование христианства в Китае, упоминая о христианских церквах в Ханьчжоу, Чинкиане и в других пунктах империи.

Истинное же начало католической работы, ведомой Ватиканом, почитать можно с конца XIII века. Первых посланцев (миссионеров) отправил папа Николай IV; его монах Монтекорвино прибыл сюда в 1291 году. Несторианцы возопили, убоявшись потерять свое влияние, однако же монах Монтекорвино заручился покровительством здешнего богдыхана Хубилая, разрешившего ему построить церковь и заняться проповедью. В 1307 году Монтекорвино так преуспел в своей работе, что был назначен архиепископом китайской церкви, и в помощь ему были присланы из Рима семь епископов. Здешние люди говорят, что во время Монтекорвино число обращенных в католики лишь в одном Бейцзине достигало тридцати тысяч. Следом за Монтекорвино был архиепископ Никола. О том, что творили католики в XIV и XV веках, известий сохранилось мало, однако ж грамоты говорят, что миссионеры действовали весьма успешно не только во внутреннем Китае, но и на окраинах, особливо среди монгольских кочевников. В 1582 году иезуитским миссионерам Михаилу Руджиери и Матвею Риччи удалось получить от губернатора Гуандунской провинции разрешение приобрести землю для устройства церкви и католической миссии. Дабы не навлечь на себя подозрения мандаринов, эти проповедники действовали с большей осторожностью и постепенством. Когда дела основанной им христианской общины стали процветать, Риччи заручился покровительством местных сановников и при их содействии перенес свою деятельность в Нанкин. Правды ради заметить должно, что проповеди Риччи и его монахов не имели токмо религиозного характера; в своих обращениях к пастве они касалися и научных предметов, особливо физики и астрономии. В Нанкине означенный монах Риччи завязал сношения с одним из евнухов богдыханского гарема, коему доверял сам здешний владыка, и через его посредство добился приглашения в Бейцзин, где вскоре нашел влиятельных покровителей при дворе. Богдыхан Ванли назначил ему вспомоществование и позволил его помощникам и другим единоверцам поселиться в столице. Риччи успешно повел проповеди, работая не только среди простого люда, но и с образованными конфуцианцами, из коих многие сделались его последователями. Особенную ревность к христианству проявил мандарин Сю, получивший имя Павла, и его дочь Кандида. Не довольствуясь исповеданием новой веры, семейство Павла приняло участие в проповедях и занялось делами благочестия и благотворительности. Кандида за совершенные ею добрые дела удостоена была императором почетного титула «добродетельной женщины». Впоследствии она и ее отец были причислены к народному пантеону, словно святые.

Под искусным вождением Риччи католичество в Поднебесной сделало большие успехи, несмотря на зело сильное сопротивление здешних конфуцианцев и мандаринов. Успех Риччи объясняется как человечьими качествами сего «миссионера», так и его добрым знакомством с истинно китайским характером. Риччи вел свое дело исподволь, стараясь мягко примирить языческие верования китайцев с догмами католичества. Чтобы легче достигнуть цели своей, он допустил фикции, дозволив, например, считать христианским культ предков, не возбранял поклонение Конфуцию и идолам, как богам, но под условием, чтобы на сих языческих изображениях был крест.

После Риччи христианская церковь в Китае пережила краткую пору беспокойства...»

— Что за пора? — сразу же заинтересовался Петр.

Феофан снова обнял лицо его своими длинными черными глазами-маслинами, пояснил:

— В 1617 году, после ссор с португальскими купцами в Макао был обнародован указ, коим миссионеры, да и вообще все басурманы, изгонялись из Поднебесной вон. Последствий, однако ж, указ сей не имел; вскоре после того католики добились его отмены. Свержение Минской династии и воцарение Маньчжуров сопровождалось кровавыми смутами, что отразилось на положении христианства. Миссионеры, и во главе их ученый иезуит, как сумели обосноваться на севере Поднебесной, на границах с Россией, так поспешили объявить себя приверженцами Маньчжурского дома. Шааль посему сумел заслужить доверие нового монарха и сделан был начальником астрономического приказа.

— Шааль — француз? — поинтересовался Петр.

— Они нацию свою не любят открывать, коли отдались ватиканской службе... Но сдается мне, что он — голландец, его родня вроде б к амстердамской бирже близка, в деле люди горазды...

— Далее.

— «Успехи папства продолжались до кончины в 1662 годе богдыхана Шунджи. С переходом власти в руки регентства и началом новой смуты говор и ропот супротив христианства возобновился. В представленном регентам докладе христиане были обвинены в извращении древних верований и в подлом намерении изничтожить государево устройство Поднебесной империи. Монахи Вербист и Шааль были заключены в тюрьму, где последний и отдал богу душу. Однако ж богдыхан Канси, воцарившийся в 1671 году, прекратил избиение и вновь привлек миссионеров к своему двору. Слух ходит поныне, что посольские дарования патера Вербиста таковы были, что сумел он заслужить доверие нового богдыхана, указавши на грубые ошибки, допущенные составителями календаря, и обнаружил сим темное невежество китайских астрономов. В благодарность за исправление календаря богдыхан назначил Вербиста на место убиенного Шааля начальником своего астрономического приказа, даровал ему титул «даженя» и возвел предков его в дворянское достоинство. Некоторые люди выражали мне мысль, что Канси покровительствовал христианам оттого, что сам склонен был к принятию веры Христовой, однако ж вероятнее, что Канси поддерживал миссионеров, дабы легче брать от них научные познания, ибо патер Вербист исполнил многие астрономические и математические работы по заказу китайского правительства, а для сего из Ватикана прислали в Поднебесную умельцев, ученых и философов...

Католики ныне, не глядючи на все перипетии, крепко осели в Поднебесной, и дружественности по отношению к Российской империи в них мало, хоть европейцы они, как и мы. Поэтому, сдается мне, коль мы не наметим стратегию общения с Поднебесной, придется нам вскорости не только с него горя хлебнуть, но и с миссионерами, кои идут караванами через море и через Индию в столицу Поднебесной. А здесь они возбуждают противу нас двор, говоря про то, что мы и такие и сякие, а главное — религии особой».

Государь мягко, прощающе улыбнулся; было много грусти в его улыбке:

— «У нас чуть что не так, совсем недавно писали, когда за книжку на латинице человека в каторгу гнали».

Петр погрустнел еще более; лицо, хоть и осунувшееся, но крепкое, словно рубленое, застыло, напомнив Феофану маску, которую рисовали на белых стенах венецианские артисты, изображая неутешность или отчаяние, прежде чем перенести это на свои лица перед выходом на сцену, сколоченную за ночь на пьяцетте старого города...

— Откуда родом этот толмач? Где обретается ныне?

— В иностранной коллегии, сдается мне.

— «Сдается»? Узнай и сообщи точно. А это мне дай. — Петр протянул свою огромную, в ссадинах, ладонь. — Напечатать выдержки велю в газете.

— Нет, — отрезал Феофан. — Если станем отдавать даже государю все, что принадлежало памяти и разуму империи Российской, как же потомки научатся европейскому порядку?

— Это к тому ты, что барин сам свою избу крошит?

— К тому, — ответил Феофан.

— За Бадри — спасибо. И правду его вовремя мне открыл, ко дню... Кушать не стану у тебя. — Петр поднялся. — Скоромничаешь, норовишь быть святее синода. Зря. Не оценят. Так что в другой раз, когда приду, вели грешневой каши натомить, гуся пущай нашпигуют яблоками, и скажи осетра разварить, только аккуратно, чтоб по ниткам не пополз. Мы, как татары, норовим все прокипятить в семи водах, словно за Астраханью живем, в песках! Из водки настойку сделай тминную, чтобы желтой была и в нос шибало.

Встав, Петр не кивнул даже Феофану, шагнул к двери, распахнул ее своей суковатой тростью (сколь силы надо, чтобы такой поигрывать!) и, чуть склонивши круглую (сзади похожую на детскую) голову, нахлобучил круглую мягкую шляпу чуть не на самые глаза.

Последнее, что заметил Феофан, были сбитые набойки чиненных неоднократно ботфортов; если бы не протирали денщики тюленьим салом ежедневно, стали бы рыжими, в белых потеках, ни дать ни взять — корабельный мастер идет на черную работу.

3

Беринга государь принял в своем домике на Неве, в столовом кабинете; угостил хорошим итальянским «чокелатом»; поинтересовался, не хочет ли капитан испробовать вина; согласно кивнул, выслушав отказ; спросил рассеянно:

— Как ты, Витус Иванович, относишься к Птолемеевой работе?

— Единственная, по моему мнению, книга древних, — ответил Беринг, — которая при всей ее талантливости подлежит быть переписанной наново.

Петр пожал плечами, несколько раздраженно заметил:

— Коли книгу надобно переписывать наново, какой толк в ее талантливости? Лучше уж новую сочинять.

— Государь, я не предлагаю в ней менять тенденцию, я говорю лишь о том, что ее следует дополнить теми открытиями, которые обогатили знание, начиная с Колумба и Америго.

— Не слишком ли легко отказываешься от первой своей фразы? — строго спросил Петр. — Мне люб спор более, чем покорное согласие.

— Так государю лишь кажется, — возразил Беринг. — Однако же на практике каждый владыка более всего чтит согласие с его мнением.

— Значит, я плохой владыка, Витус Иванович. Ответь теперь на мой следующий вопрос: отчего я — при нонешней нищете в казне — тем не менее дал тебе все, чего только можно желать, для предстоящей экспедиции?

— Полагаю, оттого, что богатства, кои рассыпаны на восточной оконечности русской земли, того стоят.

Петр неожиданно спросил:

— Домой, в Копенхавен, не тянет, Витус Иванович?

Беринг отодвинул недопитую чашку чокелата, холодно поинтересовался:

— Я дал вашему императорскому величеству повод быть недовольным моей службой российскому флоту?

Петр покачал головой:

— Все вы, иноземцы, гордитесь своей свободою вольно обращаться со словом... И правильно гордитесь... Почему ж нас лишаете такого же права? Вольность — понятие двустороннее и означает возможность открыто спрашивать про то, что тебя интересует, а не один лишь политес соблюдать...

— В Копенхавен меня не тянет, государь, ибо родина человека там, где его дело, где близкие его живут и друзья. Все это у меня в России; ею во время странствий моих грежу.

— Спасибо. Службу твою ставлю высоко, однако нонешняя твоя экспедиция мне важна не столь теми ценностями, кои, бесспорно, лежат на восточной окраине державы, сколь ее политической функцией. Как полагаешь, в чем я ее вижу?

— В укреплении и обживании всех пограничных оконечностей империи.

— Нет. Это рано еще, силы не те.

— Тогда просил бы вас, государь, изъяснить мне истинную цель предстоящего похода...

Петр поднялся из-за стола, походил по маленькой своей зале, чуть не касаясь головою темного, мореной сосны потолка, остановился возле окна, уперся лбом в стекло, долго смотрел на то, как снег змеился по Неве, потом заговорил:

— Видишь ли ты, Витус Иванович, я сегодня довольно долго просидел в иностранной коллегии, в архиве, а засим в синоде, просматривая те материалы, кои относятся ко времени крестовых походов. И родилась у меня некая консепсия, относящаяся к началу сего тысячелетия, а посему, вполне вероятно, она может быть в действии не один и не два века — нашим потомкам хватит ее расхлебывать...

Беринга как человека морского, то есть сугубо определенного в решениях, всегда поражала манера русского царя «лить» фразы, строго следуя логике, причем, как отмечал неоднократно капитан, тот строил свои рассуждения наподобие спичей, которые произносились при дворе князя Багратиони, — самое важное, основное, ударное, подчас противоположное, казалось бы, строю всего предшествующего рассуждения, — ударяло в самом конце. Поэтому Беринг внимал каждому слову Петра, каждой интонации, фразе, — пустых не было, всякая несла смысл и тонкость.

Петр вернулся к столу, продолжил:

— Ватикан сугубо хранит свои тайны. Однако же чем объяснить столь определенное движение Цезаря на север и запад? А Барбароссы, наоборот, — с севера на юго-восток? Полагаю, что толчком к Барбароссовым кумпаниям был Птолемей, ибо его консепсия до сей поры во многом истинна: «Кто владеет морями, тот правит миром». Не могло не пугать западных европейцев и то, что Птолемей писал о «варварах», причисляя, понятно, и нас к ним. Произошло, коли хочешь, некое смыкание идей Цезаря и Барбароссы, не говоря уж о папе Иннокентии Третьем, отце крестовых походов, в их желании видеть Европу единой, растолкавшей все иные племена и народы. Сдается мне, что крестовые походы были не чем иным, Витус Иванович, как кумпанией по выходу Западной Европы в подбрюшье Азии, в Византию, откуда открыты все пути на Восток. Прогляди схемы их движений, и ты убедишься, что версия моя не лишена некоторого основания. Марко Поло не просто венецианский Беринг, не только искатель новых земель; я склонен считать его талантливейшим папским лазутчиком, прознавшим путь через земли варваров в империю иноцветных. Китай не был страшен в ту пору папскому двору: только у наших художников, Ивана Никитина с Танауэром, разные краски, смешиваясь, являют новое качество. О смешивании китайцев с европейцами Ватикан не помышлял и не помышляет, понимая, что отталкивание сильнее притяжения, особливо в вопросе племенном. Марко Поло прознал и про Урал, и про пути туркестанские, и про Каспий, и про Понт Эвксинский. Ватикан дела свои впрок готовит, и не тогда ли еще возникла мечта отправить в Поднебесную миссионеров, дабы окружить нас, русских, неким общим фронтом: с западу — единые нам по крови поляки с чехами, подданные католичества, с юга — мусульмане, с востока — либо буддистские богдыхане, либо — коли успех будет сопутствовать Ватикану — желтые католики. Сколь тут ни бейся, как ни рубись через Балтику к Ганзе и Лондону, все одно силы государства станет высасывать оборона западных, южных и восточных границ. От Иерусалима, куда так алчно смотрел Ватикан, до Китая — через Персию — рукою подать. Почему я и полагаю, что твой поход на крайний Восток должен не токмо поиском новых островов ограничиться, не одним лишь охранением наших богатств в дальней Татарии, но и поиском удобного сообщения с Америкой, открытой Колумбом...

— Полагаете обратить Новый Свет в нашего союзника? — спросил Беринг.

— Кто не дерзает, тот проигрывает, Витус Иванович. Почему нет?

— Там дикость царствует, там индейцы бьются против британской и гишпанской короны, там зыбко все, государь...

— А у нас сто десять лет назад тому, в году смуты, не было зыбко?! А во время ига?! Но ведь и тогда Ватикан внимательно следил за тем, что происходит в Московии, и после первой же победы начал слать послов и к Калите, и к Василию, а Иван Третий и вовсе сочетался браком с Сонькой Палеологовой...

— Но ведь она была православной...

— Европейское православие — игрушечное, Витус Иванович; только в нашей державе, суровой климатом, лежащей на берегу Ледовитого океана, в него верят, потому как из-за нищеты нашей лишь церква праздник приносит людишкам, надежду, упование на счастье на том свете.

— А ну как нищету искоренить, государь?

— Что ж, русский Лютер может появиться, не спорю, но вера ноне — неистребима, таков мой народ.

— Папы во время походов такое же говорили о западных европейцах, а сколь потом новых религиозных школ создалось?

— На святое голос не подымай, Беринг!

— Сами ж призывали меня к спору...

Петр усмехнулся:

— А ты колюч.

— Попробуй будь иным, в сей же миг схарчат!

— Ладно, ершись, только открой мне российский путь в Новый Свет, это главный смысл твоей экспедиции, но про этот главный смысл только два человека знают: ты да я. О будущем думать надобно загодя, побеждает тот, у кого есть могучий союзник, а могущество определимо двумя параметрами: обилием земель и множественностью народа. У нас его тьма, чуть что не восемь миллионов, оттого и боятся нас... За океан дорога из Гавра дальняя и опасная, а все одно едут — начинать с чистого листа охочи многие; Америка — воистину чистый лист; мы тоже начисто Питербурх зачали, в этом наше сходство. От нас, коли все толком разведать, путь в Америку легок, безопасен и выгоден. Знаю, что и от этой моей препозиции многие шарахнутся, но Спиноза был прав, утверждая: «Верум индекс суи ет фалси»; именно так: «Лишь истина — пробный камень как себя самой, так и лжи».

Помолчав, Беринг словно бы себе заметил:

— Государь, короткую фразу, как и простую мысль, легче понять множеству; вы же мыслите высоко и сложно, говорите как философ, уповая лишь на таланты, восхищенные вашим гением. Не слишком ли рискованно?

— Витус Иванович, коли в политике подстраиваться лишь под малых — умом и ростом, — тогда не Русью надобно править, а каким-нибудь княжеством, которое мечтает о том, чтобы удержать существующее. Мы же будущее своего народа иначе видим.

Загрузка...