Они казались все на одно лицо — меблированные комнаты в пансионе, одинаково тусклые и запыленные, с их непременными медными кроватями, стоящими на покрытом линолеумом полу. Однако в тот день, когда мистер Крэбтри отправил ответ на объявление, помещенное в рубрике «требуется помощь», он уловил некоторое преимущество, выпавшее на долю его комнаты: общий для всех жильцов телефон находился в холле как раз напротив его двери, и, держа ухо востро, он мог очутиться возле аппарата как раз в тот момент, когда раздастся первое звяканье, предвещающее звонок.
Поэтому, заканчивая писать заявление о приеме на работу, он поставил не только свою подпись, но также указал номер этого телефона. Выводя цифры, рука его дрожала — указывая этот номер как личный, он чувствовал себя участником грандиозного мошенничества. Но зато таким способом он поднимал свою значимость, а следовательно, чаша весов могла склониться в его пользу. Вот какой конец постиг высокие принципы всей его жизни, и он сам, своими руками, принес их в жертву обстоятельствам. При этом, разумеется, все у него в душе переворачивалось.
Объявление уже само по себе было настоящим чудом. «Требуется мужчина, — гласило оно, — для выполнения тяжелой работы за умеренную плату. Здравомыслящий, честный, трудолюбивый, бывший клерк, предпочтительно 45–50 лет. Подробности присылать в письменной форме. Почтовый ящик № 111». С недоверием вглядываясь сквозь очки в газетные строки, мистер Крэбтри прочитал объявление, вздрагивая от страха при мысли о том, что, может быть, именно в эти же минуты этот текст читают все его бывшие сослуживцы. А что, если они прочли его на несколько часов раньше?
Его ответ мог бы послужить образцом заявления о приеме на работу. Возраст — сорок восемь лет. Здоровье отличное. Не женат. Работая в течение тридцати лет в одной фирме, служил ей верой и правдой. Имел безупречную репутацию добросовестного и пунктуального работника. К несчастью, его фирму объединили с другой, более крупной, и многие способные служащие были освобождены от занимаемых должностей. Продолжительность рабочего дня не имеет значения. Главное для него — добросовестное выполнение своих обязанностей, вне зависимости от затраченного времени. Оклад — на усмотрение работодателя. На прежней работе он получал пятьдесят долларов в неделю, разумеется учитывая многолетнюю добросовестную службу на одном месте. Готов прийти на собеседование в любое время. Рекомендации прилагаются. Подпись. И номер телефона.
Все было написано и переписано с десяток раз, пока наконец мистер Крэбтри не остался доволен: каждое слово было на своем месте, ничего лишнего. Каллиграфическим почерком, благодаря которому его бухгалтерские книги превращались в произведения искусства, окончательный вариант заявления был исполнен на высококачественной бумаге для долговых обязательств, приобретенной специально для такого случая, и отправлен по почте.
После этого мистер Крэбтри предался размышлениям о том, как придет ответ: по почте, по телефону или же вовсе не придет. И так продолжалось две нескончаемые недели, в течение которых он то воспарял в небеса, то погружался в пучину отчаяния, пока наконец не очнулся около телефона, отвечая на звонок, и не услышал в трубке свое имя. Для мистера Крэбтри это был Трубный Глас, возвещающий о Страшном суде.
— Да, — визгливо крикнул он, — я Крэбтри! Это я послал письмо!
— Спокойнее, мистер Крэбтри, спокойнее, — сказали в трубке. Голос был отчетливый, высокий. Говоривший, казалось, долго смаковал каждый слог, прежде чем произнести его. Эффект, произведенный на мистера Крэбтри, был мгновенным — похолодев, он так стиснул телефонную трубку, словно надеялся выжать из нее сочувствие и жалость. — Я рассмотрел ваше заявление, — продолжал голос с тем же мучительным для мистера Крэбтри оттенком колебания. — Оно удовлетворило меня. Очень удовлетворило. Но, прежде чем считать дело улаженным, я хотел бы пролить свет на некоторые условия приема, которые я хотел бы предложить. Вы не возражаете, если мы обсудим их прямо сейчас?
Слово «прием» с головокружительным звоном пронеслось в сознании мистера Крэбтри.
— Конечно, — пролепетал он, — пожалуйста, продолжайте.
— Прекрасно. Прежде всего, как вы считаете, способны ли вы вести свое дело?
— Вести свое дело?
— Не пугайтесь, речь идет не о чем-то крупном или о большой ответственности, просто мне необходима некоторая секретная информация, которая должна поступать регулярно. У вас будет табличка с вашим именем — и, естественно, никакого надзора. Поэтому, как вы сами понимаете, я могу иметь дело только с исключительно надежным человеком.
— Да, но эта секретная информация…
— В вашей конторе вы найдете перечень интересующих меня крупных корпораций. Вы также будете получать всевозможные периодические издания деловой ориентации, в которых часто печатаются сведения об этих корпорациях. Вы будете выписывать эти сведения, по мере того как они будут поступать, а к концу дня оформите их в отчет и пошлете мне. Хочу добавить, что никакой теоретической работы или литературной обработки не нужно. От вас требуются три качества: точность, краткость и ясность. Я надеюсь, все понятно?
— Да, конечно! — с жаром воскликнул мистер Крэбтри.
— Великолепно, — сказал голос. — Ваш рабочий день начинается в десять часов, заканчивается в пять, шесть дней в неделю. С двенадцати до часу перерыв на обед. И подчеркиваю, обязательны постоянное присутствие и пунктуальность. Я настаиваю на этом и рассчитываю, что вы будете выполнять это требование так же добросовестно, как если бы вы каждую секунду находились под моим личным контролем. Надеюсь, я не обидел вас, подчеркнув этот пункт?
— О нет, что вы, сэр! — сказал мистер Крэбтри. — Я…
— Я продолжу, если позволите, — прервал голос. — Вот адрес, по которому вам нужно явиться через неделю, и номер вашей комнаты. — Мистер Крэбтри, не имея с собой ни карандаша, ни бумаги, судорожно пытался запечатлеть цифры в памяти. — Контора будет полностью приготовлена для вас. Дверь будет открыта, в ящике стола вы найдете два ключа: один от двери, другой от шкафа. В ящике будет также перечень, о котором я упоминал, и все необходимое для составления отчетов. В шкафу увидите пачку журналов, с которыми сразу же начнете работать.
— Прошу прощения, — сказал мистер Крэбтри, — но эти отчеты…
— В них должно входить все до мелочей, касающееся внесенных в список корпораций, начиная от заключаемых сделок и кончая изменениями в штатном расписании. И сразу же посылайте их мне — как только закроете дверь конторы. Это понятно?
— Один вопрос, — сказал мистер Крэбтри. — Кому, куда мне их посылать?
— Вопрос бессмысленный, — резко ответили в трубке, мистер Крэбтри затрепетал от страха, — номер почтового ящика вам, кажется, известен?
— Да, конечно, — поспешил ответить мистер Крэбтри.
— Ну а теперь, — заявил голос, вновь обретая приятные уху мистера Крэбтри неторопливые интонации, — вопрос оклада. Я долго думал над этим, поскольку, как вы понимаете, здесь все взаимосвязано. В конце концов я решился взять за образец старую истину: хороший работник заслуживает хорошего жалованья — знаете этот афоризм?
— Да, — сказал мистер Крэбтри.
— А без плохого работника, — продолжал голос, — можно прекрасно обойтись. Исходя из этого соображения, я готов предложить вам пятьдесят два доллара в неделю. Вас это устраивает?
Лишившись дара речи, мистер Крэбтри вперил взор в телефонный аппарат. Затем, вновь обретя голос, выдохнул:
— Очень! Очень устраивает! Должен признаться, я не…
Его резко оборвали:
— Но все будет зависеть от вас, поймите это. У вас будет, если можно так выразиться, испытательный срок, и вам придется проявить себя. Или вы доведете работу до совершенства, или потеряете место.
От одной мысли о таком мрачном исходе мистер Крэбтри готов был упасть на колени.
— Я сделаю все, что смогу, — заклинал он невидимого собеседника, я сделаю все, что только в моих силах, абсолютно все.
— И еще, — неумолимо продолжал голос, — я придаю большое значение соблюдению полной секретности вашей деятельности. Она не подлежит обсуждению ни с кем, и поскольку все вопросы по содержанию конторы находятся исключительно в моем ведении, то здесь не может быть никакого повода для нарушения служебной тайны. Телефон, как один из видов соблазна, я убрал, и вы не найдете его на своем столе. Надеюсь, вам не кажется несправедливым мое отвращение к этой весьма распространенной среди служащих привычке проводить время на работе в праздной болтовне?
После смерти сестры двадцать лет назад во всем мире не осталось ни единого человека, который мог бы мечтать о беседах по телефону с мистером Крэбтри; но в ответ он сказал только:
— Нет, сэр, нисколько.
— В таком случае я могу считать, что вы согласны со всеми условиями, которые мы обсудили?
— Да, сэр, — сказал мистер Крэбтри.
— Вопросы есть?
— Я хотел бы узнать, — сказал мистер Крэбтри, — насчет жалованья. Как я его…
— Будет приходить каждую неделю, по субботам, — сказали в трубке. Что-нибудь еще?
Голова мистера Крэбтри гудела от накопившихся в ней вопросов, но, прежде чем он смог что-то сообразить, голос энергично произнес:
— В таком случае желаю удачи, — а затем послышался щелчок: собеседник на другом конце провода повесил трубку. Когда же мистер Крэбтри хотел сделать то же самое, то обнаружил, что его пальцы вцепились в трубку с такой силой, что ему пришлось с болью отдирать их от нее.
Направляясь в первый раз по указанному адресу, мистер Крэбтри был вполне готов к тому, что нужного дома не существует в природе. Однако, к его удивлению, дом оказался на месте. Обнадеживая своими размерами, он кишел обитателями, которые плотно заполняли собой многочисленные лифты, а в коридорах проворно обегали мистера Крэбтри, глядя сквозь него с профессиональным безразличием.
Его контора тоже оказалась на месте, скрытая от посторонних глаз в дальнем конце извилистого коридора, расположенного отдельно на верхнем этаже — мистер Крэбтри не обратил бы внимания на этот факт, если бы не лестница, ведущая из холла наверх, где она заканчивалась открытой дверью. За дверью проглядывало нечто серое, и, приглядевшись, мистер Крэбтри обнаружил, что это небо.
На двери красовалась табличка с четко выгравированной надписью: «Филиал Крэбтри. Отчеты», и это было самым впечатляющим в конторе. Открыв дверь, можно было оказаться в невероятно маленькой узкой комнате, казавшейся еще меньше из-за внушительных размеров мебели, заполнявшей пространство. Направо, рядом с дверью, помещался гигантский канцелярский шкаф, рядом, плотно втиснутый в оставшееся у стены пространство, стоял такой же огромный стол. Вращающийся стул завершал картину.
Всю противоположную стену занимало окно. Оно было под стать мебели. Огромных размеров, как в ширину, так и в высоту, оно удивительно гармонировало с обстановкой комнаты. Подоконник едва доходил мистеру Крэбтри до колен. Он заглянул за него и почувствовал мгновенный приступ дурноты — внизу зияла пропасть, при виде которой кружилась голова. Жуткое впечатление усиливала слепая, без единого окна, стена здания напротив.
Одного взгляда оказалось достаточно: с этого момента мистер Крэбтри накрепко запер нижнюю секцию окна, пользуясь в случае необходимости только верхней.
Ключи лежали в ящике стола. В другом ящике он нашел ручки, чернила, коробку с перьями, пачку промокательной бумаги. Были там и другие канцелярские принадлежности, не столько полезные, сколько радующие глаз. Запас марок также был под рукой. Но приятнее всего было увидеть солидную пачку почтовой бумаги, причем на каждом листе наверху было вытиснено: «Филиал Крэбтри. Отчеты», номер конторы и адрес. В восторге от своего открытия мистер Крэбтри дерзким росчерком пера нанес несколько пробных линий и сразу же, испугавшись своей расточительности, разорвал листок на микроскопические кусочки и выбросил их в корзину для мусора, стоявшую тут же у его ног.
Покончив с развлечениями, мистер Крэбтри сосредоточился на делах, требующих немедленного исполнения. Пристального изучения требовала устрашающая кипа публикаций, низвергнувшаяся на него из шкафа. Мистер Крэбтри сидел над ними, вглядываясь в каждую строчку, и тем не менее, подходя к концу каждой страницы, начинал испытывать адские муки. Его терзал страх ненароком пропустить какое-нибудь название, из числа внесенных в список (который, как и было обещано, он нашел в столе), и снова и снова он возвращался к началу страницы. При этом его мучило сознание своей вины: да, он бездельничал на работе, тратил попусту драгоценное время, и тяжкий стон исторгался из его груди, когда, еще раз дойдя до конца, он не находил того, чего, собственно, и не хотел найти вообще.
Временами чудовищная гора периодики казалась ему неиссякаемой. Едва вздохнув с облегчением при виде продвижения вперед, он тут же погружался в мрачные раздумья, предвидя доставленную с утра новую пачку газет и журналов, которую придется, естественно, прибавить к имеющейся кипе.
Тем не менее в угнетающей атмосфере будней иногда случались и передышки. Таковой, например, была для него подготовка ежедневного отчета. К своему удивлению, мистер Крэбтри начал даже находить удовольствие в этом занятии. Счастливая пауза другого рода случалась каждый раз в конце недели, когда ему доставляли плотный конверт, в котором до последнего доллара содержалось все его недельное жалованье. Но и тут чистая и светлая радость от этого события омрачалась одним обстоятельством.
Мистер Крэбтри осторожно вскрывал конверт с одного края, вынимал деньги, пересчитывал их и бережно укладывал в старенький бумажник, после чего трясущимися пальцами долго шарил в конверте в поисках уведомления о том, что в его услугах больше не нуждаются. По прошлому опыту ему было известно, что уведомления эти приходят именно таким способом, и страшные воспоминания о пережитом преследовали его каждый раз, когда он получал конверт. Это были всегда самые тягостные минуты, после которых его долго била дрожь, и он чувствовал себя больным до тех пор, пока ему не удавалось вновь погрузиться в дела.
Скоро работа полностью захватила его. Ему уже не нужно было заглядывать в список с названиями фирм — каждое прочно отпечаталось в голове, а по ночам, когда ему не спалось, лучшим снотворным стало простое повторение списка несколько раз подряд. Но за одним названием скрывалось что-то непонятное, и оно безусловно заслуживало особого внимания. Фирма «Эффишиенси инструментс» явно переживала полосу бурь. Здесь было все: и радикальные перемены в составе служащих, и слухи о слиянии, и резкие колебания на рынке сбыта.
И по мере того, как неторопливо текли недели, складываясь в месяцы, мистер Крэбтри, к своему большому удовольствию, заметил, что мало-помалу отвлеченные названия из списка начинают обретать индивидуальные черты живых действующих лиц. «Амальгамейтед» стояла твердо, как скала, бесстрастно взирая на окружающих с высоты своего устойчивого процветания. «Юниверсал» верещала и суетилась, с жадностью заглатывая новую технику и технологию — и так до конца списка. Но любимицей мистера Крэбтри была «Эффишиенси инструментс», и не раз он с тревогой ловил себя на том, что уделяет ей капельку больше внимания, чем это оправдано обстоятельствами. В таких случаях он резко обрывал себя — беспристрастность прежде всего, иначе…
Это произошло безо всякого предупреждения. Он вернулся с обеда, как всегда, минута в минуту, открыл дверь и сразу же понял, кто перед ним.
— Заходите, мистер Крэбтри, — сказал ясный высокий голос, — заходите и закройте дверь.
Мистер Крэбтри закрыл дверь и застыл на месте, не в силах произнести ни единого слова.
— Как я, должно быть, привлекателен, — произнес посетитель с некоторым удовольствием, — раз произвел на вас такое сильное впечатление. Вы, конечно, догадались, кто я?
При виде круглых выпученных глаз, которые не мигая уставились на него, большого подвижного рта, короткого и круглого, как бочонок, туловища в оцепеневшем от ужаса мозгу мистера Крэбтри ярко вспыхнул образ лягушки, удобно устроившейся около пруда. Впечатление наводило тем больший ужас, что сам себе он представился в виде мухи, неосторожно подлетевшей слишком близко.
— Полагаю, — дрожащим голосом начал мистер Крэбтри, — вы — мой наниматель, мистер…
Толстый палец игриво ткнул мистера Крэбтри в ребра.
— Раз счета оплачены, имя необязательно, а, мистер Крэбтри? Однако, исходя из требований момента, пусть я буду для вас, ну, скажем, Джордж Спелвин. Не приходилось ли вам, мистер Крэбтри, сталкиваться с вездесущим мистером Спелвином в ваших странствованиях, скажите-ка?
— Боюсь, что не приходилось, — с убитым видом проговорил мистер Крэбтри.
— Стало быть, вы не заядлый театрал, и это к лучшему. Осмелюсь также предположить, что вы не относитесь и к числу тех, кто позволяет себе предаваться таким развлечениям, как чтение книг или просмотр фильмов?
— Я стараюсь каждый день читать газеты, — осмелел мистер Крэбтри. — Вы знаете, мистер Спелвин, в них можно прочитать много интересного, а принимая во внимание мою занятость на работе, не всегда можно найти время для развлечений. Я имею в виду, не всегда успеваешь следить за газетами.
Уголки большого рта поползли кверху. Мистер Крэбтри надеялся, что это означает улыбку.
— Вот то, что я ожидал услышать от вас! Факты, да-да, мистер Крэбтри, факты. Мне нужен был человек, преданный исключительно фактам, и ваши слова доказывают, что именно в вас я нашел такого человека. Мистер Крэбтри, я очень, очень доволен.
Мистер Крэбтри почувствовал, как кровь с новой силой устремилась по его сосудам.
— Спасибо. Еще раз спасибо, мистер Спелвин. Я очень старался, я знал это, но я не знал, хорошо ли я… Пожалуйста, садитесь.
Мистер Крэбтри попытался достать рукой до круглой спинки стула, чтобы повернуть его в нужное положение, но ему это не удалось.
— Комната маловата, но зато очень удобная, — поспешно пролепетал он.
— Я уверен, что она годится для дела, — заявил Спелвин. Он отступил на несколько шагов назад и спиной прижался к окну. Указав на стул, он сказал:
— А теперь сядьте, мистер Крэбтри, и сидите, пока я не объясню вам, почему я здесь.
Повинуясь гипнотической силе указующей руки, мистер Крэбтри опустился на стул, развернувшись так, чтобы сидеть лицом к окну и к приземистой фигуре, резко очерченной на фоне светлого неба.
— Если есть вопросы по сегодняшнему отчету, — начал он, — то боюсь, еще не все закончено. Тут есть еще кое-какие сведения об «Эффишиенси инструментс»…
Мистер Спелвин отмахнулся от его слов, как от чего-то крайне маловажного.
— Я не собираюсь обсуждать отчеты, — медленно произнес он. — Я здесь для того, чтобы найти решение проблемы, стоящей в данный момент передо мной. И я очень рассчитываю на вас, мистер Крэбтри, в надежде, что вы поможете мне найти это решение.
— Решить проблему? — Приятное ощущение собственной значимости разлилось в душе мистера Крэбтри. — Я сделаю все, чтобы помочь вам, мистер Спелвин, поверьте. Все, что только от меня зависит.
Выпученные глаза как будто ощупывали сидящего, выражая сомнение и озабоченность.
— Тогда скажите мне, мистер Крэбтри, как вы относитесь к тому, чтобы убить человека?
— Я? — сказал мистер Крэбтри. — Как я отношусь… Боюсь, что не совсем понимаю вас, мистер Спелвин.
— Я сказал, — повторил Спелвин, отчеканивая каждое слово, — как вы относитесь к тому, чтобы убить человека?
У несчастного отвисла челюсть.
— Но я бы не смог. Нет, не смог бы. Это же… это же убийство, — выговорил наконец он.
— Вот именно, — ответил Спелвин.
— Но вы шутите? — пробормотал мистер Крэбтри, пытаясь заставить себя засмеяться. Попытка успеха не имела: из горла вырвалось лишь сдавленное пыхтенье. Но даже это жалкое подобие смеха оборвалось при виде каменного лица напротив. — Простите меня, мистер Спелвин, я ужасно сожалею. Вы понимаете, это не совсем обычно… не тот случай, когда…
— Мистер Крэбтри, в финансовых журналах, которые вы так прилежно изучаете, вы найдете мое имя — я имею в виду мое настоящее имя — бесчисленное число раз. Куда бы я ни протянул свою руку — мои пальцы всегда хватают самые лакомые куски. Или, если употребить громкие слова, я настолько богат и власть моя так велика, как вам и не снилось в ваших самых фантастических снах — допустим, что таковые вам снятся. Человек никогда не достигнет такого высокого положения, если будет тратить время на бессмысленные шутки или на пустую болтовню с подчиненными. Мое время крайне ограничено, мистер Крэбтри. Если вы не в состоянии ответить на мой вопрос, так и скажите, и покончим на этом.
— Я думаю, что я не способен на это, — жалобно ответил мистер Крэбтри.
— Вам следовало сразу сказать, — заметил Спелвин, — и не возбуждать во мне чувство гнева. Откровенно говоря, я был уверен, что вы так и скажете, иначе мне пришлось бы пережить большое разочарование. Понимаете, мистер Крэбтри, я завидую, искренне завидую безмятежности вашего существования. Вам не приходится сталкиваться с подобными проблемами. Увы, со мной дело обстоит иначе. На одном из витков моей карьеры я допустил ошибку — одну-единственную ошибку, которой отмечено мое восхождение к богатству. И в определенный момент эта ошибка привлекла внимание человека, ум и жестокость которого сочетаются самым опасным образом. С тех пор я оказался в его власти. Он, попросту говоря, шантажист, обычный шантажист, и за свой товар он слишком дорого запросил, а значит, теперь платить придется ему самому.
— И вы намерены, — спросил мистер Крэбтри хриплым голосом, — убить его?
В знак протеста Спелвин выставил вперед пухлую руку.
— Если бы муха села на эту ладонь, — сурово начал он, — я и то не нашел бы в себе силы сомкнуть пальцы и тем самым погубить живое существо. Скажу вам прямо, мистер Крэбтри, я абсолютно не способен на акт насилия. Это прекрасное качество, но в данном случае оно становится помехой, поскольку этот человек подлежит обязательному уничтожению. — Он сделал паузу, затем продолжил: — К услугам наемного убийцы я обратиться не могу. Совершенно очевидно, что это означает сменить одного шантажиста на другого — бессмысленное занятие, как вы сами понимаете. — Еще одна пауза. — Так что напрашивается один-единственный вывод: уничтожение моего мучителя целиком ложится на вас.
— На меня! — крикнул несчастный мистер Крэбтри. — Но я не могу, нет-нет, не могу!
— Послушайте, мистер Крэбтри, — резко перебил его Спелвин, — вы ставите себя в опасное положение. И прежде чем вы зайдете слишком далеко, уясните себе следующее: ваш отказ выполнить мою просьбу означает, что, когда вы сегодня отсюда уйдете, вы уже больше не вернетесь сюда. Я не потерплю служащего, который не понимает своего положения.
— Не потерпите! — воскликнул мистер Крэбтри. — Но это несправедливо, совсем несправедливо, мистер Спелвин. Я много и упорно работал.
Его очки запотели от волнения. Он неловко стащил их, тщательно протер, затем снова водрузил на нос.
— А как же вы оставите меня с вашей тайной? Я не понимаю, совсем не понимаю. Ведь это, — продолжал он озабоченно, — это дело полиции.
К его ужасу, лицо Спелвина побагровело, и затем огромное туловище затряслось в припадке веселья, так что в комнате все громко задребезжало.
— Простите меня, — наконец выговорил Спелвин, — простите, мой дорогой коллега. Я просто представил себе эту сцену: как вы идете к властям и заявляете о том, какие невероятные требования вам предъявляет ваш шеф.
— Вы должны понять, — начал мистер Крэбтри, — я не угрожаю вам, мистер Спелвин, я только…
— Угрожаете мне? Скажите-ка, мистер Крэбтри, какая, по-вашему, связь существует между мной и вами в глазах окружающих?
— Связь? Но я работаю на вас, мистер Спелвин. Я здесь служу… Я…
Спелвин мягко улыбнулся.
— Какое забавное заблуждение, — заметил он, — ну кто бы мог подумать: какой-то ничтожный клерк в таком убогом заведеньице и вдруг понадобился мне.
— Но вы же сами наняли меня, мистер Спелвин. Я написал вам письмо — в ответ на объявление в газете.
— Написали, — подтвердил Спелвин, — но, к сожалению, место было уже занято, о чем я уведомил вас в очень вежливом разъяснительном письме. Я вижу, вы не верите мне, мистер Крэбтри, так позвольте сообщить вам, что и ваше письмо, и копия моего ответа хранятся у меня на тот случай, если возникнут вопросы.
— Но эта контора! Мебель! Мои журналы!
— Мистер Крэбтри, мистер Крэбтри, — тяжело покачал головой Спелвин, — а вы-то сами поинтересовались хоть раз, откуда берутся ваши еженедельные заработки? Нет. Так же и управляющий этого дома, поставщики мебели, издатели, доставлявшие вам журналы, — это точно так же не касалось их, как и вас. Допускаю, это и впрямь несколько необычно — иметь дело с наличными, посылая их по почте на ваше имя, но не беспокойтесь за меня, мистер Крэбтри. В конце концов, срочные платежи — это снотворное для бизнесмена.
— Но мои отчеты! — простонал мистер Крэбтри, всерьез засомневавшись в собственном существовании.
— Конечно, конечно! Полагаю, хитроумный мистер Крэбтри, получив отрицательный ответ на свое предложение, задумал открыть свое дело и на основании этого решения учредил службу финансовых отчетов. Он даже попытался сделать своим клиентом меня. Могу сказать, что я категорически отказался от его услуг (у меня есть его первый отчет, а также копия моего ответа), но он продолжает неразумно настаивать на своем. Я говорю неразумно, потому что его отчеты не представляют для меня решительно никакого интереса. Я не имею никаких деловых контактов с теми фирмами, которыми он занимается, и мне решительно непонятно, почему он вообразил, что они у меня должны быть. Откровенно говоря, я подозреваю, что этот человек относится к числу, мягко говоря, оригиналов, причем худшего типа, но поскольку я не раз имел дело с подобными людьми, то я просто не обращаю на него внимания, а его отчеты выбрасываю.
— Вы их выбрасываете? — прошептал совершенно потрясенный мистер Крэбтри.
— Надеюсь, у вас нет причин жаловаться, — с явным раздражением заметил Спелвин. — Чтобы найти человека вашего типа, мистер Крэбтри, мне необходимо было сделать в объявлении оговорку о том, что речь идет о «тяжелой работе». И, обеспечивая ее, я просто поступаю согласно условиям сделки и отказываюсь понять, с какой стати вас должна интересовать дальнейшая судьба ваших отчетов.
— Человек моего типа, — отозвался беспомощно мистер Крэбтри, — вы имеете в виду — способный совершить убийство?
— А почему нет? — Большой рот угрожающе сжался. — Придется просветить вас, мистер Крэбтри. В свое время я потратил немалую часть своей жизни на приятные и полезные наблюдения за разновидностями человеческой породы — примерно так, скажем, ученый наблюдает в лупу насекомых. И в результате я пришел к выводу, мистер Крэбтри, который, как и многие другие не менее полезные выводы, весьма помог мне в моем стремлении добиться успеха. Итак, я пришел к тому, что для подавляющего большинства из нас главное в жизни — выполнять определенные функции. Причины и следствия их не интересуют.
Необходимые качества, перечисленные в моем объявлении, были рассчитаны именно на данный тип людей, на наиболее ярких представителей этого типа. И с того момента, как вы отправили свое письмо, и вплоть до сегодняшнего дня вы полностью оправдали мои ожидания: безукоризненно исполняя свои обязанности, вы не думали ни о причинах, ни о следствиях.
Сейчас в ваши функции входит совершение убийства. Я снизошел до объяснения причин, по которым вам надлежит исполнить эту обязанность; следствия же вполне очевидны. Таким образом, перед вами встает выбор: или вы продолжаете быть исполнителем моей воли, или же, без лишних слов, вы уволены.
— Уволен! — отчаянно воскликнул мистер Крэбтри. — Что значит работа по сравнению с тюрьмой! Или с петлей на шее!
— Да перестаньте, — невозмутимо сказал Спелвин. — Неужели вы думаете, что я приготовил вам ловушку, в которую сам же и попаду вслед за вами? Мой дорогой, вы глупее, чем я предполагал. А если нет, то вам должно быть совершенно ясно, что моя собственная безопасность тесно связана с вашей. И гарантия моей безопасности ни много ни мало заключается в вашем постоянном присутствии здесь, в этой комнате, и в том неукротимом рвении, с которым вы всегда делаете вашу работу.
— Вам легко говорить, скрываясь под вымышленным именем, — сказал голосом выходца с того света мистер Крэбтри.
— Уверяю вас, мистер Крэбтри, положение мое в этом мире таково, что установить мою личность не составит ни малейшего труда. Но при этом должен вам напомнить, что, как только вы выполните мою просьбу, вы тем самым становитесь преступником, а следовательно, вам придется проявлять осмотрительность в поступках.
С другой стороны, если вы не выполните ее — а вам предоставляется полная свобода выбора, — любые обвинения в мой адрес опасны только для вас. Никто ничего не знает о наших с вами отношениях, мистер Крэбтри, равно как и о господине, избравшем меня своей жертвой и тем самым подписавшем себе приговор. Так что ни его смерть, ни ваши обвинения ни в коем случае меня не коснутся.
Как я сказал, установить мою личность нетрудно. Но если вы захотите этим воспользоваться для своих целей, ваши действия неминуемо приведут вас в тюрьму или же в психиатрическую лечебницу.
Чувствуя, что его последние силы иссякли, мистер Крэбтри выдавил из себя:
— Вы все продумали?
— Абсолютно все, мистер Крэбтри. К тому моменту, как я подключил вас к своему замыслу, вся операция уже была продумана до мелочей. Но разрабатывать ее я начал задолго до этого: взвешивал, измерял, оценивал каждый свой шаг. Взять, к примеру, эту комнату, да-да, вот эту самую комнату, в которой мы с вами находимся, — я выбрал ее после долгих и трудных поисков. Мне нужно было найти то, что в совершенстве подойдет для осуществления задуманного мной плана. Мебель я также выбирал, исходя из конечных целей моих действий. Как? Сейчас объясню.
Когда вы сидите за столом, посетитель может находиться только в одном месте: там, где сейчас стою я, то есть у окна. Под посетителем подразумевается, естественно, тот господин, о котором шла речь. Он входит и становится здесь. Окно позади него должно быть полностью открыто, я подчеркиваю, полностью. Он спросит у вас о конверте, который оставил у вас для него его друг. Вот он, — Спелвин небрежно бросил конверт на стол. — Конверт будет у вас в столе, вы достанете его и передадите ему. Затем, поскольку он человек весьма последовательный, я бы даже сказал, педантичный — я достаточно хорошо изучил его, — он положит конверт во внутренний карман своего пиджака. И в тот момент, когда он будет делать это, вы сильным ударом толкнете его в окно. Все дело займет меньше минуты. Сразу же после этого, — спокойно продолжал Спелвин, — вы закроете целиком окно и вернетесь к работе.
— А если кто-нибудь, — прошептал мистер Крэбтри, — полиция…
— Они найдут, — сказал Спелвин, — тело какого-то бедняги, который поднялся по лестнице из коридора и бросился с крыши, с той, что наверху, над вами. А узнают они об этом потому, что в том конверте, во внутреннем кармане пиджака, будет совсем не то, что этот господин надеялся найти. Там будет аккуратно напечатанное послание, где несчастный объясняет, почему он так поступил, извинения за причиненное неудобство — самоубийцы, мистер Крэбтри, мастерски сочиняют извинения — и очень трогательная мольба как можно быстрее и без лишних хлопот предать его тело земле. И не сомневаюсь, — добавил Спелвин, и руки его слегка соприкоснулись пальцами, — это будет сделано наилучшим образом.
— А если, — начал мистер Крэбтри, — если что-нибудь произойдет не так, как вы предполагаете? Если этот человек вскроет конверт сразу? Или… если случится еще что-нибудь?
Спелвин пожал плечами.
— В этом случае указанный господин спокойно выйдет из комнаты и направится за объяснениями прямо ко мне. Поймите, мистер Крэбтри, каждый, избравший подобный род деятельности, должен быть готов к случайностям вроде этой, и, хотя наш друг вряд ли находит их забавными, тем не менее едва ли решится на такой опрометчивый шаг, как зарезать курицу, несущую золотые яйца. Нет, мистер Крэбтри, если случайность, о которой вы говорите, и произойдет, это будет означать только одно: мне придется расставить другую, более хитроумную, ловушку.
Спелвин достал из кармана массивные часы, некоторое время смотрел на них, а затем бережно убрал обратно.
— Время истекает, мистер Крэбтри. Я никоим образом не нахожу ваше общество утомительным, но мой друг вот-вот появится здесь, и дальнейший ход событий в ваших руках. От вас требуется только одно: когда он придет, окно должно быть открыто.
Спелвин резким движением толкнул раму и постоял немного, глядя оценивающим взглядом на пропасть, уходящую вниз.
— Конверт в столе. — Он выдвинул ящик, бросил туда конверт и резким движением задвинул ящик обратно. — Когда наступит решающий момент, вы свободны выбирать, как вам поступить.
— Свободен? — воскликнул мистер Крэбтри. — Вы же сказали, что он спросит про конверт.
— Да, конечно, он спросит. Но вы можете дать ему понять, что ничего не знаете об этом, и тогда он просто попрощается и уйдет, а затем сообщит об этом мне. Естественно, это будет означать для вас увольнение.
Спелвин подошел к двери и, взявшись за ручку, добавил:
— Однако, если он не появится, это будет означать, что вы успешно прошли испытательный срок, и с этого момента я буду считать вас способным и преданным служащим.
— Но отчеты! — вскричал мистер Крэбтри. — Вы же выбрасываете их…
— Ну разумеется, — Спелвин слегка удивился, — но вы продолжите вашу работу и будете посылать мне свои отчеты, как и раньше. Поверьте, мистер Крэбтри, то, что они бесполезны для меня, не имеет никакого значения. Они — часть схемы, и ваша принадлежность к этой схеме, как я уже сказал, — лучшая гарантия моей безопасности.
Дверь открылась, затем бесшумно закрылась, и мистер Крэбтри понял, что остался один.
Густая тень, отбрасываемая зданием напротив, лежала на столе.
Мистер Крэбтри взглянул на часы, но в комнате уже было слишком темно, чтобы он смог что-нибудь увидеть, и тогда он, привстав, взялся за шнур, чтобы зажечь лампу, висевшую над головой. В этот момент раздался громкий стук в дверь.
— Войдите, — отозвался мистер Крэбтри.
В проеме двери показались две фигуры. Одна из них принадлежала вертлявому субъекту небольшого роста, другая — офицеру полиции, внушительно нависающему над своим спутником. Маленький человечек переступил порог конторы и жестом фокусника, вытаскивающего кролика из шляпы, достал из кармана большой бумажник и с треском раскрыл его. Блеснула полицейская эмблема, бумажник тут же был закрыт и водворен обратно в карман.
— Полиция, — без лишних слов буркнул человечек, — зовут Шарп.
Мистер Крэбтри вежливо кивнул.
— Чем могу быть полезен? — спросил он.
— Надеюсь, вы не возражаете, — отрывисто продолжал Шарп, — если мы зададим несколько вопросов.
Как по команде, огромный полицейский приблизился к столу, держа в руках внушительных размеров блокнот и огрызок карандаша, и встал рядом с Шарпом в положении боевой готовности. Мистер Крэбтри поглядел поверх очков на блокнот, затем, уже через очки, на тщедушного Шарпа.
— Нисколько, — ответил он, — нисколько не возражаю.
— Вы Крэбтри, — сообщил Шарп. Мистер Крэбтри вздрогнул, но, вспомнив табличку на двери, подтвердил:
— Да.
Неприветливые глаза Шарпа, моргая, уставились на допрашиваемого, а затем, с выражением крайнего презрения, обозрели помещение.
— Это ваша контора?
— Да, — вновь подтвердил мистер Крэбтри.
— Днем здесь были?
— С часу дня, — ответил мистер Крэбтри. — В двенадцать я ухожу обедать и возвращаюсь точно к часу.
— Еще бы, — сказал Шарп, затем кивнул в сторону двери, — эта дверь была открыта целый день?
— Я всегда закрываю дверь, когда работаю, — сказал мистер Крэбтри.
— Тогда вы не могли видеть, как кто-то поднимается по той лестнице, через холл.
— Нет, — согласился мистер Крэбтри, — не мог.
Шарп осмотрел стол, затем в глубоком раздумье провел большим пальцем вдоль челюсти.
— Полагаю также, что со своего места вы не можете видеть, что происходит за окном.
— Нет, конечно, — подтвердил мистер Крэбтри, — я же работаю.
— Ну ладно, — сказал Шарп, — а не слышали вы, не доносилось ли до вас что-нибудь с улицы сегодня днем? Я имею в виду что-нибудь необычное?
— Что-нибудь необычное? — переспросил мистер Крэбтри.
— Вопли, например. Может, кто издавал вопли? Что-нибудь подобное.
Мистер Крэбтри нахмурил брови.
— Вообще-то слышал, — признался он, — да, слышал. Совсем недавно. Кто-то кричал, как будто его что-то сильно потрясло или напугало. Крик был довольно громкий. Здесь очень тихо, так что я не мог не слышать.
Шарп глянул через плечо и кивнул полицейскому. Тот медленно закрыл свой блокнот.
— Тут вот как завязано, — сказал Шарп. — Парень прыгнул и вроде как сразу же передумал. Орал всю дорогу, пока падал. — Затем, вдруг проникшись доверием к мистеру Крэбтри, повернулся и сказал: — Полагаю, вы имеете право знать, что тут произошло. Примерно с час назад какой-то тип прыгнул с крыши — той самой, что у вас над головой. Чистейшее самоубийство, в кармане записка и все такое прочее, но нам хотелось бы собрать все сведения, какие только можно.
— А вы узнали, — спросил мистер Крэбтри, — кто он?
Шарп пожал плечами.
— Еще один парень с большими затруднениями в жизни. Молодой, красивый, видно, франтил направо и налево. Вот чего никак не пойму. Позволял себе так одеваться и вдруг решил, что не может разобраться со своими проблемами.
Полицейский в форме первый раз подал голос.
— Это письмо, которое он оставил, — почтительно сказал полицейский, — так написано, как будто он был слегка спятивши.
— Конечно, будешь спятивши, если выбираешь такой выход, — сказал Шарп.
— Будто ты давно умер, — печально проговорил полицейский.
Секунду спустя Шарп уже держался за ручку двери.
— Сожалею, что побеспокоили, — сказал он мистеру Крэбтри. — Но вы понимаете. Во всяком случае, вам повезло. Девчонки внизу видели, как он поднимался наверх и прошел как раз здесь. — Он подмигнул мистеру Крэбтри и закрыл за собой дверь.
Мистер Крэбтри некоторое время стоял и смотрел на закрытую дверь, пока не стихли звуки тяжелых шагов. Затем сел на стул и придвинулся поближе к столу. Несколько журналов и листы бумаги в беспорядке валялись на столе. Он сложил журналы в аккуратную пачку, следя за тем, чтобы их уголки приходились точно один над другим. Взяв ручку, он окунул ее в чернила и, придерживая лист левой рукой, начал писать:
«„Эффишиенси инструментс“ переживает рост деловой активности…»
Когда-то в детстве Борэм-хауз поражал мое воображение. В то время это был еще совершенно новый, блестящий краской дом — гигантское нагромождение причудливых, в викторианском стиле, украшений из металла, дерева и цветного стекла, соединенных с такой беспорядочной расточительностью, что с трудом удавалось охватить все это одним взглядом. Стоя перед домом в этот Сочельник, я, однако, не мог найти и следа того, что так поражало меня в юности. Краска уже давно облупилась, все деревянные, стеклянные и металлические части здания приобрели одинаковый мрачновато-серый оттенок, а окна были так плотно зашторены, что проходящему мимо человеку казалось, будто дом глядит на него дюжиной незрячих глаз.
Когда я резко постучал в дверь своей тростью, мне открыла Силия.
— Вот же звонок, прямо рядом с дверью, — произнесла она. На ней было все то же давно вышедшее из моды и изрядно помятое черное платье, которое она, по-видимому, извлекла из сундука своей матери, и она, как никогда прежде, напоминала старую Катрин в последние годы жизни: костлявая фигура, плотно сжатые губы, бесцветные волосы, стянутые на затылке так, чтобы разгладить все морщинки на лбу. Она была словно стальной капкан, готовый с шумом захлопнуть каждого, кто неосторожно заденет его.
— Я полагал, Силия, что звонок отключен, — сказал я и прошел мимо нее в прихожую. Не оборачиваясь, я чувствовал на себе ее испепеляющий взгляд; затем она резко и недовольно хмыкнула и с силой захлопнула дверь. В то же мгновение мы оказались в густом полумраке, и запах тлена, окруживший меня, перехватил дыхание. Я пошарил рукой в поисках выключателя, но Силия с раздражением произнесла:
— Не надо! Сейчас не время! Я повернулся туда, где неясно белело ее лицо — единственное, что я мог разглядеть, и проговорил:
— Силия, избавьте меня от этого представления.
— В наш дом пришла смерть. Вы же знаете об этом.
— У меня есть на то полное право, — сказал я, — а ваш спектакль меня совсем не впечатляет.
— Она была женой моего родного брата. Я так ее любила.
Я шагнул туда, где она стояла в полумраке, и положил трость ей на плечо.
— Силия, — произнес я, — позвольте мне на правах адвоката вашей семьи дать вам совет. Следствие завершено, вас признали невиновной. Но никто не поверил ни одному вашему слову, когда вы рассказывали о своих глубочайших переживаниях, и никогда не поверит. Запомните это, Силия.
Она так резко отпрянула от меня, что трость чуть было не выпала из моей руки.
— И вы пришли лишь затем, чтобы сказать мне об этом? — спросила она.
— Я пришел потому, что знаю: ваш брат хотел бы видеть меня сегодня.
И если вы не будете возражать, я попросил бы вас не присутствовать при нашем с ним разговоре. Я не хочу никаких сцен.
— В таком случае и вам нечего у него делать! — закричала она. — Он был на следствии. Он видел, что с меня сняли все подозрения. Через какое-то время он забудет все то зло, что держал на меня. Оставьте его в покое, чтобы он смог забыть.
Силия была вне себя от ярости, и, чтобы остановить истерику, я стал подниматься по темной лестнице, на всякий случай держась одной рукой за перила. Но я услышал, что она устремилась вслед за мной, и у меня возникло жуткое ощущение, будто она обращалась не ко мне, а к скрипящим под нашими ногами ступеням.
— Когда он придет ко мне, — говорила она, — я прощу его. Сначала я сомневалась — смогу ли это сделать, но теперь я знаю, что смогу. Я стала молить Бога дать мне совет, и мне было сказано, что жизнь слишком коротка для ненависти. Поэтому, когда он придет ко мне, я его прощу.
Я добрался до конца лестницы и чуть было не растянулся на полу.
Выпрямляясь, я выругался от досады.
— Если вы не собираетесь включать свет, Силия, то вы должны по крайней мере убрать все с дороги. Почему вы не унесли этот хлам отсюда?
— Ах! — воскликнула она. — Это все вещи бедняжки Джесси. Чарли так больно видеть ее вещи, и я поняла, что самое лучшее — это выбросить их.
Затем в ее голосе послышалась тревога.
— Но вы ведь не скажете Чарли об этом, правда? Вы ведь ему не скажете? — спросила она и продолжала повторять свой вопрос, каждый раз произнося его на более высокой ноте, все то время, пока я удалялся от нее, так что, когда я вошел в комнату Чарли и закрыл за собой дверь, мне уже казалось, будто там позади пищит летучая мышь.
Как и во всем доме, шторы в комнате Чарли были до конца опущены.
Одна-единственная лампочка, горевшая в люстре под потолком, тут же ослепила меня, и мне пришлось долго вглядываться, прежде чем я заметил Чарли, который лежал растянувшись на кровати, прикрыв рукой глаза.
Затем он не спеша поднялся и уставился на меня.
— Ну что, — произнес он наконец, кивая головой на дверь, — так она и не включила свет, чтобы вы могли подняться сюда, не правда ли?
— Так и не включила, — ответил я, — но я знаю дорогу.
— Она как крот, — сказал он. — Ориентируется в темноте лучше, чем я при свете. Хорошо бы она это делала и при свете. Иначе когда-нибудь посмотрит в зеркало и придет в ужас от своего вида.
— Да, — согласился я, — похоже, она принимает все это очень близко к сердцу.
Он резко и отрывисто рассмеялся, и его смех был похож на лай морского льва.
— Это потому, что в ней до сих пор сидит страх. Сейчас от нее только и слышишь, как она любила Джесси и как она сожалеет о случившемся. Быть может, она считает, что, если повторить эти слова достаточное количество раз, люди поверят в то, о чем она говорит. Но дайте ей немного времени, и она опять станет все той же Силией.
Я бросил свою шляпу и трость на кровать и рядом положил пальто.
Затем я достал сигару и стал ждать, пока он не извлечет спичку из коробка и не даст мне прикурить. У него так сильно дрожала рука, что он никак не мог зажечь сигару и сердито заворчал на себя. Затем я медленно выпустил облако дыма в потолок и замер в ожидании.
Чарли был на пять лет моложе Силии, но, увидев его тогда, я поразился — он выглядел лет на двадцать старше. У него были все такие же светлые, тусклые, почти бесцветные волосы, так что трудно было сказать, начали ли они седеть или нет. Но его щеки заросли тонкой серебристой щетиной, а под глазами виднелись огромные сине-черные мешки. И если в Силии всегда чувствовалась некая твердость и непреклонность, словно внутри у нее был негнущийся стержень, то Чарли вечно казался сгорбленным, поникшим — неважно, сидел ли он или стоял, — как будто он того и гляди упадет вперед. Он пристально смотрел на меня и в нерешительности теребил свои усы, которые мягко свисали над уголками рта.
— Вы ведь знаете, зачем я вас пригласил, не так ли? — произнес он.
— Догадываюсь, — ответил я, — но лучше бы все-таки вы сами объяснили.
— Не буду от вас ничего скрывать, — сказал он. — Все дело в Силии.
Я хочу, чтобы она получила по заслугам. Никакой тюрьмы. Я хочу, чтобы ее взяли и убили по закону, и я хочу при этом присутствовать.
Пепел с моей сигары упал на пол, и я старательно втоптал его в ковер.
— Но вы же присутствовали на следствии, Чарли, и знаете, как все было. Силию признали невиновной, и до тех пор, пока не появятся новые доказательства ее вины, она так и останется вне подозрений.
— Доказательства! Боже мой, какие еще нужны доказательства! Они громко спорили, стоя на самом верху лестницы. Силия просто схватила Джесси и сбросила ее вниз. Она убила ее. Это же убийство, не так ли?
Точно такое же, как если бы она воспользовалась оружием, или ядом, или еще чем-нибудь, не окажись поблизости лестницы.
Я устало опустился в старое кожаное кресло и стал наблюдать, как на кончике сигары снова стал образовываться пепел.
— Позвольте мне объяснить вам все это с юридической точки зрения, произнес я таким монотонным голосом, что мои слова могли показаться просто хорошо заученной фразой. — Во-первых, у вас нет свидетелей.
— Я слышал, как Джесси вскрикнула и как она рухнула на пол, — в который раз проговорил он, — и, когда я выбежал и увидел ее лежащей там, внизу, именно в тот момент я услышал, как Силия захлопнула за собой дверь. Она столкнула Джесси и шмыгнула к себе, как крыса, чтобы не попасться никому на глаза.
— Но ведь вы ничего не видели. А поскольку Силия утверждает, что в момент происшествия ее там не было, значит, нет и свидетелей. Другими словами, рассказ Силии сводит на нет вашу версию, а поскольку вы не были очевидцем, то не можете так легко и просто превращать в убийство то, что могло быть несчастным случаем.
Он медленно покачал головой.
— Но вы ведь в это не верите, — проговорил он. — Вы ведь на самом деле не верите в это. А если это не так, то можете сейчас же убираться, и чтоб больше я вас здесь не видел.
— Верю я в это или нет, не имеет никакого значения. Я пытаюсь показать вам юридическую сторону этого дела. Ну а каковы же мотивы?
Ради чего было Силии убивать Джесси? Уж конечно же, не ради денег или имущества — она имеет свой собственный доход, как и вы.
Чарли присел на краешек кровати и наклонился ко мне, держа руки на коленях.
— Нет, — прошептал он, — дело тут не в деньгах и не в имуществе.
Я беспомощно развел руками.
— Так в чем же?
— Да вы же знаете, — сказал он. — Во мне. Сначала это была старая леди, у которой случался сердечный приступ всякий раз, как только я пытался принадлежать самому себе. Потом, когда она умерла и мне показалось: я стал свободен, появилась Силия. С той самой минуты, когда я просыпался утром, и до того момента, когда я ложился спать, Силия не отходила от меня ни на шаг. У нее никогда не было ни мужа, ни ребенка — но у нее был я!
— Но она же ваша сестра, Чарли. Она любит вас, — тихо проговорил я.
В ответ раздался все тот же неприятный, отрывистый смех.
— Она любит меня так же, как плющ любит дерево. Теперь, когда я думаю о прошлом, я по-прежнему не могу понять, как ей это удавалось она просто посмотрит на меня как-то по-особому, и силы покидают меня.
И так продолжалось до тех пор, пока я не встретил Джесси… Как сейчас помню тот день, когда я привел Джесси к нам в дом и сообщил Силии, что мы поженились. Она ничего не сказала, лишь взгляд у нее был тот самый — должно быть, именно так смотрела она и тогда, когда столкнула Джесси с лестницы.
— Вы же заявили на следствии, что никогда не видели, чтобы она угрожала Джесси или обижала ее, — сказал я.
— Конечно, я ни разу не видел! Но когда Джесси ходила как в воду опущенная и все время молчала или плакала по ночам, лежа в кровати, и не говорила почему, я прекрасно понимал, что происходит. Вы же знаете, что за человек была Джесси. Не сказать, чтобы она была уж очень умной или хорошенькой, но у нее было на редкость доброе сердце, и она души во мне не чаяла. И когда уже через месяц все это стало в ней угасать, я знал, в чем причина. Я поговорил с ней, поговорил с Силией, и обе они лишь покачали головой. Мне ничего другого не оставалось, как бесцельно бродить по дому, но когда это случилось, когда я увидел Джесси, лежащую там внизу, то совсем не удивился.
— Не думаю, чтобы это вообще удивило кого-нибудь, кто знает Силию, — заметил я, — но мы не можем строить на этом обвинение.
Он бил кулаком по колену и раскачивался из стороны в сторону.
— Что мне делать? — спросил он. — За этим я вас и позвал — скажите, что же мне делать. Всю свою жизнь я нигде не бывал и ничем не занимался из-за нее. На это она сейчас и рассчитывает — что я ничего не стану предпринимать и она выйдет сухой из воды. Затем, через какое-то время, все уляжется, и мы вернемся к тому, с чего начали!
— Чарли, напрасно вы так себя накручиваете, — сказал я.
Он встал, пристально посмотрел на дверь, затем на меня.
— Но я же могу кое-что сделать, — прошептал он. — Вы догадываетесь?
Он ждал ответа с торжествующим видом человека, который загадал трудную загадку, заведомо зная, что она поставит собеседника в тупик.
Я поднялся, чтобы видеть его лицо, и медленно покачал головой.
— Нет, — ответил я. — Что бы вы ни придумали, выбросьте это из головы.
— Не пытайтесь сбить меня с толку, — сказал он. — Вы же знаете, можно убить так, что никто этого не докажет, если ты такая же хитрая бестия, как Силия. Но разве я не столь же сообразителен и хитер, как она?
Я схватил его за плечи.
— Ради Бога, Чарли, перестаньте так говорить. Он освободился от моих объятий и нетвердой походкой пошел, держась за стену. Глаза его ярко блестели, рот был приоткрыт, виднелись зубы.
— Скажите, что же мне делать? — взмолился он. — Все забыть, забыть о том, что Джесси мертва, что она уже в могиле? Сидеть здесь и ждать, пока Силии надоест меня бояться и она убьет меня, как и Джесси?
Мои годы и сдержанность изменили мне в этой маленькой перепалке с ним, и я почувствовал, что мне уже не хватает самообладания и воздуха.
— Вот что я вам скажу, — не выдержал я. — Вы не выходили из дому с тех пор, как закончилось следствие. Пришло время выйти хотя бы только для того, чтобы пройтись по улицам и поглядеть вокруг.
— Ну да, и чтобы, завидев меня, все надо мной смеялись?
— Попробуйте, а там видно будет. Эл Шарп сказал, что кое-кто из ваших друзей придет сегодня вечером к нему в гриль-бар и что он будет рад видеть и вас у себя. Вот вам мой совет — не знаю, плох он или хорош.
— Ничего в нем хорошего нет, — раздался голос Силии. Дверь была открыта, и она неподвижно стояла на пороге комнаты и щурилась на свет.
Чарли повернулся к ней, на его щеках заходили желваки.
— Силия, — произнес он, — я же просил тебя никогда не заходить в эту комнату. Она была невозмутима.
— Я и не захожу в нее. Я просто пришла сказать, что твой обед готов.
Он с угрожающим видом шагнул в ее сторону.
— Ну, ты все слышала, что я сказал, пока стояла под дверью? Или мне еще раз повторить для тебя?
— Я услышала нечто возмутительное и мерзкое, — тихо проговорила она, — приглашение выпить и повеселиться в то самое время, когда в доме траур. Мне кажется, я имею право выразить свое неодобрение.
Он смотрел на нее, не веря своим ушам, и мучительно пытался найти слова.
— Силия, — воскликнул он, — скажи, что ты шутишь! Только самая отъявленная ханжа на свете или какая-нибудь сумасшедшая могла произнести то, что ты сейчас сказала, да еще на полном серьезе.
Тут она взорвалась.
— Я сумасшедшая?! — закричала она. — И ты смеешь говорить так о других? Ты, который заперся в своей комнате, разговариваешь сам с собой, думаешь Бог знает о чем! — Она вдруг повернулась ко мне. — Вы говорили с ним. Вы должны знать. Возможно ли, чтобы…
— Он в здравом уме так же, как и вы, Силия, — не спеша произнес я.
— Тогда ему следовало бы знать, что никто не ходит по барам в такой момент. Как же вы могли предлагать ему это?
Она выпалила в меня этот вопрос с таким злобным торжеством, что я совершенно потерял над собой контроль.
— Если бы вы не собирались выбросить вещи Джесси, Силия, я бы всерьез задумался над вашим вопросом!
Это было очень опрометчивое заявление с моей стороны, и я тут же о нем пожалел. Не успел я и глазом моргнуть, как Чарли промчался мимо меня и так крепко схватил Силию за руки, что она не могла пошевелиться.
— Ты посмела войти в ее комнату? — закричал он вне себя от ярости и принялся трясти ее изо всех сил. — Говори!
И, прочитав ответ на ее испуганном лице, он вдруг отпустил ее руки, словно его что-то обожгло, да так и остался стоять там, ссутулившись и поникнув головой.
Силия протянула к нему руку, в надежде как-то его успокоить.
— Чарли, — захныкала она, — неужели ты не понимаешь? Когда ты видишь вокруг себя ее вещи, это вызывает у тебя беспокойство. Я только хотела помочь тебе.
— Где ее вещи?
— У лестницы, Чарли. Там все.
Он стал спускаться вниз по лестнице в прихожую, и я почувствовал, что по мере того, как удалялся звук его неуверенных шагов, мое сердце билось все ровнее и ровнее. Силия обернулась и посмотрела на меня — в ее глазах была такая дикая ненависть, что меня охватило отчаянное желание немедленно выбраться из этого дома. Я взял свои вещи с кровати и направился было к двери, но Силия преградила мне путь.
— Вот видите, что вы натворили? — хрипло прошептала она. — Теперь мне снова придется собирать и упаковывать их. Это довольно утомительно для меня, но придется заняться этим еще раз — и все из-за вас.
— А вот это уж дело ваше, — холодно произнес я.
— Нет, ваше, — сказала она. — Ваше, старый дурак! Ведь это, кажется, вы были вместе с ней, когда я…
Резким движением я опустил свою трость ей на плечо и почувствовал, как она содрогнулась.
— Как ваш адвокат, Силия, — произнес я, — советую вам болтать языком только во сне, когда вы не несете никакой ответственности за то, что говорите.
Она не вымолвила больше ни слова, но я все же позаботился о том, чтобы она на всякий случай находилась в поле моего зрения до тех пор, пока я снова ни очутился на улице.
От Борэм-хауза до гриль-бара Эла Шарпа было всего несколько минут ходьбы, и я довольно быстро преодолел это расстояние, наслаждаясь чистым морозным воздухом, обжигавшим мое лицо. Эл в одиночестве стоял за стойкой бара и сосредоточенно протирал стаканы; когда же он меня заметил в дверях, то, радостно приветствуя, произнес:
— Веселого Рождества, адвокат!
— И вам того же, — ответил я, наблюдая за тем, как он ставит на стойку сулящую успокоение бутылку и пару стаканов.
— Вы точны, как часы, адвокат, — проговорил Эл, разливая в стаканы что-то крепкое. — Я как раз вас и поджидал.
Мы выпили друг за друга, и Эл, перегнувшись через стойку бара, доверительно спросил:
— Прямо оттуда?
— Да, — кивнул я.
— Чарли видели?
— И Силию, — проговорил я.
— Ну, меня этим не удивишь, — сказал Эл. — Я тоже видел ее — она ходит за покупками мимо меня. Бежит, голова опущена, в черной шали, словно что-то ее гонит. Мне кажется, она вся в мыслях о том, что произошло.
— Похоже, вы правы, — проговорил я.
— Но Чарли, он же совершенно один. Никогда не видел его здесь вообще. Вы ему передали, что мне хотелось бы его как-нибудь увидеть?
— Да, передал, — ответил я.
— И что же он?
— А ничего. Силия сказала, что ему не стоит приходить сюда, пока он в трауре.
Эл тихо и выразительно присвистнул и покрутил пальцем у виска.
— Скажите, — произнес он, — вы считаете, что их можно спокойно оставлять вдвоем в одном доме в таком состоянии? Я хочу сказать, что, судя по тому, как обстоят дела, и по тому, как себя чувствует Чарли, могут возникнуть новые неприятности.
— Похоже, сегодня вечером так оно и было какое-то время, — сказал я. — Но потом все улеглось.
— До следующего раза, — заметил Эл.
— Я буду рядом с ними.
Эл взглянул на меня и покачал головой.
— Ничего не меняется в этом доме. Ничегошеньки. Вот почему можно наперед знать все, что вы скажете. Вот отчего я нисколько не сомневался, что вы будете стоять вот здесь примерно в это время и говорить со мной об этом.
Я по-прежнему остро ощущал запах тлена, и я знал, что пройдет много дней, прежде чем он выветрится из моей одежды.
— Это тот день, который я хотел бы вычеркнуть из календаря на много лет вперед, — заметил я.
— И оставить их один на один со своими проблемами. Так им и надо.
— Они не одни, — произнес я. — С ними Джесси. Она всегда будет с ними, пока дом и все, что в нем, не исчезнет.
Эл нахмурился.
— Это, конечно же, самое странное событие, которое когда-либо происходило в этом городе. Дом погружен в темноту, она носится по улицам, словно что-то ее гонит, он лежит в своей комнате, заточив себя в четырех стенах, вот уже… — когда это случилось с Джесси, адвокат?
Посмотрев немного в сторону, мимо Эла, я мог видеть в зеркале у него за спиной отражение своего собственного лица — раскрасневшиеся щеки, тяжелый подбородок, скептический взгляд.
— Двадцать лет назад, — услышал я свой голос. — Как раз сегодня ровно двадцать лет.
Мистер Эпплби, чопорный человек небольшого роста, в очках без оправы, с седеющими волосами, которые он расчесывал на прямой пробор, находил для себя неяркую, но постоянную радость в том, что всей своей жизнью утверждал один неуклонный принцип: по его мнению, нет места Случаю там, где человек хорошо все обдумал. Поэтому, когда он решил, что пришло время избавиться от жены, он точно знал, где найти необходимые указания для точного исполнения своих замыслов.
На полках одного второсортного магазина он обнаружил некую книжечку, курс судебной медицины, выбрав ее среди множества изданий аналогичного содержания. Причиной, по которой выбор его пал именно на это пособие, было относительно приличное его состояние по сравнению с остальными, удручающе истрепанными и замусоленными до такой степени, что все его существо содрогалось при одном прикосновении к ним.
Большая часть рассматриваемых в книге случаев, как выяснилось, представляла собой ужасающее описание последствий безумства и похоти, причем все они были прекрасно иллюстрированы, а количество их наводило любого порядочного человека на мрачные раздумья о том, как много кошмарных чудовищ населяют этот светлый мир. Однако в конце концов он обнаружил описание случая, который как будто бы отвечал его требованиям, и тогда он углубился в детальное исследование предмета.
Это был случай с миссис Икс (книга изобиловала всевозможными мистерами и миссис Икс, Игрек и Зет), которая предположительно скончалась в результате случайного падения у себя дома, поскользнувшись на коврике. Однако адвокат, представлявший интересы несчастной, предъявил ее мужу обвинение в преднамеренном убийстве своей жены, и было произведено дознание с целью обнаружить доказательства преступления, но в конце концов дело утряслось само собой, так как обвиняемый внезапно скончался от сердечного приступа.
Все это не слишком интересовало мистера Эпплби, чье страстное желание немедленно вступить во владение имуществом жены поразительно совпадало с предполагаемым мотивом поведения мужа миссис Икс. Куда существеннее в этом деле были подробности. Миссис Икс, по утверждению ее мужа, находилась в процессе принесения ему стакана воды в тот момент, когда коврик внезапно поехал у нее под ногами, как это часто случается с такими ковриками.
В качестве опровержения этих слов неугомонный адвокат предъявил следствию заключение медицинского светила, снабженное максимально возможным количеством схем (все они красочно воспроизведены в книге), из которого явственно следовало, что в момент получения стакана воды мужу ничего не стоило обхватить одной рукой жену за плечи, а другую расположить вдоль подбородка и внезапным ударом произвести те самые решительные действия, последствия коих напоминают последствия падения на коврик, причем никаких намеков на истинную природу преступления не остается.
Следует отметить, что, упорно изучая схемы и пояснения к ним, мистер Эпплби руководствовался отнюдь не низменной страстью скупого, готового любыми путями утолить свою алчность. Да, он действительно хотел денег, но эти деньги нужны были ему во исполнение его святого долга — для поддержания жизни его Магазина «Антикварные товары Эпплби».
Это был центр Вселенной и пуп Земли мистера Эпплби. Купленный двадцать лет назад на жалкие крохи, оставшиеся после кончины отца, Магазин в лучшем случае обеспечивал ему жалкие средства к существованию. В худшем же — а чаще всего было именно так — ему приходилось припадать к такому скудному источнику доброй воли и денег, как его мать. Но, поскольку его мать была не из тех, кто легко расстается хотя бы с одним центом, Магазин становился ареной ожесточенных сражений, из которых тем не менее он всегда выходил победителем, так как в конечном счете Магазин для мистера Эпплби был тем же, чем сам мистер Эпплби — для его матери.
Но рано или поздно, а злополучный треугольник должен был развалиться, и он развалился — после смерти матери. И тут мистер Эпплби обнаружил, что роль, которую она играла в поддержании его упорядоченного мирка, была куда значительнее, чем он отводил ей в своем сознании. Дело касалось не только денег, которые она время от времени ему выдавала, но также его собственных маленьких привычек.
Он, например, привык потреблять пищу легкую, тщательно ее прожевывая, и мать его в совершенстве владела искусством варить и жарить еду для его трапез. Или же, например, его нервная система жестоко страдала, если что-нибудь в доме было не на месте, и мать была живой гарантией порядка и покоя. Таким образом, оказалось, что после ее смерти в жизни мистера Эпплби образовалась широкая брешь, из-за которой он чувствовал себя весьма неуютно. И тогда-то, изучая методы и способы заполнения брешей в жизни, он пришел к мысли о супружеских узах и в конечном счете восстановил целостность привычного ему мира именно таким способом.
Его жена, бледная женщина с тонкими губами, была до крайности похожа на его мать и внешностью, и манерами, и бывали случаи — если, например, она входила в комнату, — когда их очевидное сходство просто ошарашивало его.
Только в одном отношении жена не устраивала мистера Эпплби: она не могла понять того огромного значения, которое имел Магазин, и тех глубоких чувств, которые испытывал по отношению к нему ее супруг. Этот вопиющий недостаток обнаружился в первый же раз, когда он завел разговор о небольшой ссуде, которая помогла бы ему покрыть некоторые расходы.
Нельзя не признать, что розы миссис Эпплби уже заметно увяли к тому моменту, когда ее будущий супруг сделал ей предложение, но, надо отдать ей должное, не просто перспектива выйти замуж повлияла на ее решение. Настоящей причиной, заставившей ее решиться на этот шаг, хотя она покраснела бы от негодования, услышав столь прямолинейное изложение ее тайных мыслей, были большие печальные глаза, смотревшие на нее из-под стекол очков. Эти глаза обещали неизведанные глубины Большого Чувства, скрытого под покровом внешней благопристойности.
Вскоре после свадьбы выяснилось, что эти неизведанные глубины так хорошо скрыты, что вряд ли она когда-нибудь до них докопается, поэтому она выбросила эти мысли из головы и принялась варить и жарить пищу для супруга, причем делала это весьма искусно. Известие о том, что внушительный магазин «Антикварные товары Эпплби» оказался в некотором смысле бочкой без дна, она восприняла по-своему.
Энергично произведя кое-какие изыскания по этому вопросу, она с заметной горячностью объявила о своих открытиях м-ру Эпплби.
— Антикварные товары! — пронзительно восклицала она. — Да это просто куча хлама, и больше ничего. Никому не нужная рухлядь, стоит без толку, только пыль собирает.
Где уж ей было понять, что все эти вещи, никчемные с точки зрения невежественного торгаша, для мистера Эпплби были смыслом его жизни.
Идея Магазина сама по себе выросла из его детской страсти собирать, сортировать, наклеивать этикетки и ярлыки и хранить все, что только попадается под руку. И ценность любого из имеющихся в Магазине экспонатов возрастала пропорционально времени обладания им, будь то треснувшая подделка под севрский фарфор, или явно фальшивый чиппендейл, или же какая-нибудь покрытая ржавчиной сабля — это не имело значения. Каждая вещь здесь заслуживала своего места постоянного места, насколько это зависело от мистера Эпплби. И как ни странно, но в тех редких случаях, когда у него что-нибудь покупали, он искренне страдал, отдавая вещь, отказываясь от нее. И если покупатель был не уверен в ценности объекта его внимания, ему было достаточно взглянуть на ужасные мучения, написанные на лице владельца, чтобы удостовериться, что он задешево приобретает настоящую редкость. К счастью, покупатель ни на мгновение не мог себе представить, что вовсе не любовь к самой вещи вызывала гримасу боли, искажавшую лицо мистера Эпплби, нет, истинной причиной столь мучительных страданий была страшная мысль о пустоте, образовавшейся после ухода предмета со своего места, и о том ужасном, хотя и недолгом, беспорядке, который эта пустота вызовет.
Таким образом, не поняв сути происходящего, миссис Эпплби свернула на опасный путь несочувствия интересам супруга.
— Ты получишь мои деньги только тогда, когда меня в живых не будет, — заявила она. — Только тогда, и не раньше.
Так, сама того не зная, она судила себя, приговорила, и приговор был приведен в исполнение. Мистер Эпплби точно выполнил указания, скрупулезно выбранные им из бесценного учебного пособия, и убедился, что они правильны во всем, вплоть до самых мельчайших подробностей.
Дело было сделано быстро, четко и, не считая выплеснувшейся на брюки воды, аккуратно. Медицинский эксперт, правда, проворчал что-то насчет проклятых ковриков, уносящих больше жизней, чем пьяные автомобилисты, а дежурный полицейский любезно предложил свою помощь по организации похорон — вот, собственно, и все.
Так просто, так прозаично это произошло, что только неделю спустя, когда адвокат, выражая подобающие случаю соболезнования, представил ему опись имущества его жены, мистер Эпплби вдруг осознал, какой чудесный новый мир открывается перед его глазами.
Эмоции иногда должны уступать место благоразумию, а мистер Эпплби, во всяком случае, был весьма благоразумный человек. Когда имущество его покойной жены было оприходовано, Магазин сменил местопребывание, переехав в другой район, подальше от прежнего. Следующий переезд имел место после внезапной кончины второй миссис Эпплби, а к тому времени, когда было покончено с шестой миссис Эпплби, переезды стали неотъемлемой частью успешно функционирующей Системы.
Они были схожи между собой, как копии одной и той же модели бледнокожие, изможденные женщины с тонкими поджатыми губами. Они искусно варили и жарили ему еду и были непреклонны в соблюдении порядка в доме. И потому мистер Эпплби был склонен вспоминать своих покойных жен как некую серую массу. Только в одном отношении он подразделял их: по количеству цифр, из которых состояли их текущие счета. Так, он вспоминал о первых двух миссис Эпплби как о Четверках, о третьей — как о Тройке (неприятная неожиданность) и о трех последних — как о Пятерках. По всем нормам получалась кругленькая сумма, но поскольку каждую последующую порцию пожирали ненасытные «Антикварные товары Эпплби» — пожирали с той же жадностью, с какой голодная ящерица проглатывает муху, то вскоре после похорон шестой усопшей супруги мистер Эпплби очутился в еще более глубокой и опасной финансовой пучине, чем обычно. Состояние дел привело его в такое отчаяние, что хотя в мечтах он и видел еще одну Пятерку, но согласился бы и на Четверку, лишь бы поскорей. Так что Марта Стерджис появилась на горизонте как раз вовремя, и, побеседовав с ней в течение пятнадцати минут, он выбросил из головы всякую мысль о Четверках и Пятерках.
Выяснилось, что Марта Стерджис была Шестерка. Она сломала привычную схему, в которую укладывался весь предыдущий опыт мистера Эпплби, причем это касалось не только размеров ее богатства. В отличие от своих предшественниц Марта Стерджис была женщиной крупных размеров и без малейших намеков на форму. Мистер Эпплби содрогался при мысли о слове, которое напрашивалось при виде этой женщины, ее платья и манер: она была «баба».
Конечно, не исключалась вероятность, что если ее одеть, причесать и обучить приличным манерам, то, возможно, и получилось бы что-нибудь приемлемое, но по всем признакам Марта Стерджис объявила войну подобным условностям и была весьма последовательна в своих действиях.
Волосы ее, выкрашенные в ярко-рыжий цвет, были небрежно скручены в узел, рыхлое лицо напудрено как попало, а поверх пудры лежал толстый слой грима, лишавший ее черты всякой естественности; одежда, явно выбранная из соображений удобства, в то же время поражала глаз невыносимым безвкусием, а при взгляде на обувь становилось ясно, что ее владелица пользовалась ею долго и с удовольствием, начисто забывая при этом о каком бы то ни было уходе за ней.
При этом Марта Стерджис, казалось, совершенно не подозревала, какой эффект она производит на окружающих своим внешним видом. Широкими шагами она ходила взад и вперед вдоль полок, уставленных антиквариатом Эпплби, с энергией, заставлявшей подпрыгивать все, что только могло двигаться. При этом она непрерывно курила, зажигая одну сигарету от другой, и не обращала ни малейшего внимания на мистера Эпплби, который без конца обмахивался и многозначительно кашлял. Помимо всего прочего, она без остановки говорила громким хриплым голосом, и гул от него разносился по всему Магазину, привыкшему к более высоким и нежным интонациям.
За первые четырнадцать минут знакомства мистер Эпплби обнаружил в посетительнице некое достоинство, слегка смягчившее то отвращение, которым он проникся к ней с первого взгляда. Каждый предмет в Магазине она оценивала с большим вниманием и тщательностью. Она осматривала вещь в целом, определяла ее качество, внимательно вглядываясь в детали, и, сделав окончательный вывод, двигалась дальше с видом явного неодобрения, а мистер Эпплби, сопровождая ее, все сильнее ощущал прилив решимости выставить ее из Магазина, прежде чем она что-нибудь испортит или же лопнет его терпение. Наконец на пятнадцатой минуте она произнесла то самое Слово.
— У меня полмиллиона долларов в банке, — заявила Марта Стерджис с оттенком добродушного презрения в голосе, — но мне и в голову бы не пришло потратить хотя бы медный грош на такой хлам.
В тот момент, когда она произнесла это, мистер Эпплби собирался взмахом руки разогнать по сторонам клубы дыма, выпущенного прямо ему в лицо. И за то время, что потребовалось его руке бессильно упасть вниз, в его голове взметнулась туча проблем, требующих немедленного разрешения. Одна из них имела отношение к определенному пальцу на левой Руке, на котором не видно было кольца. Другие касались некоторых чисто математических расчетов, связанных с краткосрочными и долгосрочными векселями, процентными ставками и тому подобными вещами.
И к тому моменту, когда рука повисла вдоль его туловища, проблемы в основном были уже решены.
Следует отметить, что дополнительным стимулом к осуществлению задуманного послужила для аккуратнейшего мистера Эпплби сама неряшливая и вызывающая натура Марты Стерджис. Другой бы, посмотрев на нее повнимательнее после произнесения Слова, возможно, увидел бы все по-другому, как бы сквозь завесу, вроде той, что умный фотограф помещает перед объективом фотоаппарата, снимая богатого, но неприятного клиента. Но мистер Эпплби был неспособен на такой самообман. Перед его мысленным взором стоял образ человека с тяжким грузом на спине, предвкушающего радость, которую он испытает, сняв этот груз с плеч. Нет, здесь дело не ограничивалось чисто математическими проблемами, решению коих будет способствовать заключительный акт брачного союза с Мартой Стерджис. Роль мистера Эпплби куда значительнее — в избавлении мира от столь отталкивающей личности, как эта, с позволения сказать, женщина.
С такими мыслями он устремил на нее свой взгляд, еще более светлый и печальный, чем обычно, и сказал:
— Как жаль, миссис…
Она назвала свое имя, сделав ударение на «мисс». Мистер Эпплби с извиняющимся видом улыбнулся.
— Да-да, конечно. Так вот, мисс Стерджис, как жаль, когда культурный, утонченный человек (недосказанное «как вы» материализовалось в воздухе) лишен радости обладания прекрасными произведениями искусства. Но, как все мы знаем, никогда не поздно начать, не правда ли?
Марта Стерджис испытующе посмотрела на него, а затем разразилась оглушительным хохотом, больно ударившим его по нежным барабанным перепонкам. На секунду мистер Эпплби, человек мало склонный к юмору, даже подумал, что ненароком произнес какой-то общеизвестный афоризм, на который принято так устрашающе реагировать.
— Дорогуша, — сказала Марта Стерджис, — если вам пришла в голову мысль, что я здесь для того, чтобы наполнить свою жизнь вашими чудищами, похороните ее поглубже. Я пришла сюда купить подарок для своей подруги, особы, которая может взбесить и довести до тошноты кого угодно, потому что характер и нрав у нее как у куска железа. А у вас здесь любая вещь, какую ни возьми, годится, чтобы подарить ей и тем самым показать, что я о ней думаю. Во всяком случае, мне ничего лучше не приходит в голову. Поэтому, если можно, я хотела бы оформить покупку с доставкой на дом, чтобы быть самой на месте, когда она получит сверток.
Мистер Эпплби был потрясен, услышав такие слова но затем он овладел собой и, собравшись с духом, храбро заявил:
— Раз так, — он решительно покачал головой, — об этом не может быть и речи. Абсолютно не может быть.
— Вот вздор, — невозмутимо сказала Марта Стерджис. — Я сама организую доставку, раз вы не можете этого сделать. Поймите же, какой смысл устраивать такую затею, если не присутствуешь при этом.
Мистер Эпплби сдержал свой гнев.
— Я говорю не о доставке, — сказал он. — Я хочу, чтобы вы поняли, что я никому не позволю купить что-нибудь у меня в Магазине с таким отношением к вещи. Ни за какие деньги.
Лицо Марты Стерджис вытянулось, тяжелая челюсть слегка отвисла.
— Что это вы сказали? — озадаченно спросила она.
Наступил ответственный момент. Его последующие слова могли вызвать еще один приступ этого жуткого хохота, и это раздавило бы его окончательно, или, что еще хуже, она могла вылететь из Магазина и больше никогда уже не вернуться, но может быть и так, что дело решится в его пользу. Как бы там ни было, пройти через это все равно придется.
В конце концов, лихорадочно соображал мистер Эпплби, что бы из себя ни представляла Марта Стерджис, прежде всего она была женщиной.
Он сделал глубокий вздох и сказал:
— Таков обычай моего Магазина — ничего не продавать, до тех пор пока предполагаемый покупатель не покажет умение разобраться в ценности приобретаемой вещи и обеспечить ей уход и внимание, которых она заслуживает. Таковы наши традиции, и, пока я жив, так будет и впредь. Любой другой подход я рассматриваю как осквернение этих традиций.
Он наблюдал за ней, затаив дыхание. Поблизости оказалось кресло, и она плюхнулась в него. При этом юбка, обтягивающая толстые бедра, натянулась, беспощадно выставляя на обозрение мистера Эпплби непотребного вида туфли. Она закурила еще одну сигарету, пристально рассматривая его сощуренными глазами сквозь пламя спички, затем помахала рукой, разгоняя клубы дыма, и сказала:
— А знаете, это очень интересно. Мне бы хотелось узнать об этом побольше.
Человека менее искушенного проблема получения информации личного характера от совершенно постороннего лица поставила бы в тупик. Для мистера Эпплби, чьи интересы очень часто зависели от подобной информации, такой проблемы не существовало вовсе. За очень короткое время он выяснил, что Марта Стерджис не преувеличивала размеров своего состояния, что в этом мире она была, по-видимому, одинока, не имея ни родственников, ни близких друзей, и что мысль о супружестве была ей не чужда.
Это было самое важное, и мистер Эпплби неутомимо, слово за словом, вытягивал из нее все, что его интересовало, во время ее частых теперь визитов в Магазин, когда, удобно вытянувшись в кресле, она часами болтала с ним о том, о сем. Очень часто беседы их касались ее покойного отца, с которым мистер Эпплби имел, по-видимому, разительное сходство.
— Он даже одевался, как вы, — задумчиво говорила Марта Стерджис, все с иголочки, сверкает чистотой. Естественно, это касалось не только его самого. У него была привычка каждый день обходить дом сверху донизу и проверять, все ли на месте. И он держался так до самого конца. Помню, за час до своей смерти он ходил поправлять картины на стене.
Мистер Эпплби, который в течение некоторого времени с раздражением всматривался в картину на противоположной стене, висевшую, как ему казалось, несколько косо, неохотно отвел от нее взгляд.
— И вы были с ним до конца? — сочувственно спросил он.
— Ну конечно, была.
— Что ж, — с воодушевлением сказал мистер Эпплби, — такие жертвы заслуживают некоторого вознаграждения, не так ли? И я надеюсь, что не задену вас, мисс Стерджис, если скажу, что вряд ли кто-нибудь осмелился осуждать такую женщину, как вы, если бы она оставила заботы о пожилом отце, чтобы вступить в брак почти что по собственному усмотрению. Разве не так?
Марта Стерджис вздохнула.
— Может быть, так, может быть, нет, — сказала она. — Не буду отрицать, я мечтала об этом. Но мечты так и остались мечтами, и думаю, так оно будет и дальше.
— Почему же? — участливо спросил мистер Эпплби.
— Потому, — угрюмо сказала Марта Стерджис, — что я не встретила еще человека, достойного моей мечты. Я уже не глупенькая школьница, мистер Эпплби, и мне нет необходимости сравнивать мои личные достоинства с текущим счетом в банке, чтобы выяснить, почему мужчина вознамерился связать свою судьбу со мной, и, откровенно говоря, его мотивы меня не слишком волнуют. Но это должен быть приличный, достойный человек, который каждую минуту своей жизни готов посвятить мне, заботам обо мне; и к тому же он должен чтить светлую память моего отца.
Мистер Эпплби мягко положил руку ей на плечо.
— Мисс Стерджис, — с достоинством произнес он, — вы еще можете встретить такого человека.
Буря эмоций, отразившихся на ее лице, сделала его еще более рыхлым и некрасивым.
— Вы действительно так думаете, мистер Эпплби? — спросила она. — Вы в это верите?
Преданность засветилась в глазах мистера Эпплби, когда он улыбнулся ей.
— Возможно, он ближе, чем вы думаете, — с теплотой в голосе проговорил он.
Жизненный опыт подсказывал мистеру Эпплби, что, раз лед сломан, правильнее всего набрать побольше воздуху и нырять в воду. Поступая соответственно, он пропустил всего несколько дней, прежде чем сделать предложение.
— Мисс Стерджис, — торжественно начал он, — в жизни каждого одинокого мужчины наступает время, когда он уже не может дольше выносить свое одиночество. И если в такие минуты ему повезет и он встретит ту единственную женщину, которой мог бы отдать всего себя без остатка, свое уважение и нежные чувства, то он по-настоящему счастливый человек. Мисс Стерджис, этот человек — перед вами!
— О, мистер Эпплби! — воскликнула Марта Стерджис, и щеки ее покрылись румянцем. — Вы очень добры, но…
Услышав ноты нерешительности в ее голосе, мистер Эпплби пал духом.
— Подождите, — поспешно остановил он ее, — если у вас, мисс Стерджис, есть какие-то сомнения на мой счет, пожалуйста, выскажите их сейчас же, чтобы я мог их развеять. Пощадите мои чувства, ведь это будет только справедливо, не правда ли?
— Пожалуй, — согласилась Марта Стерджис. — Видите ли, мистер Эпплби, дело в том, что я предпочла бы вовсе не выходить замуж, чем связать свою судьбу с человеком, не способным дать мне то, что я ищу в браке: абсолютную преданность, которая станет целью его жизни.
— Мисс Стерджис, — торжественно сказал мистер Эпплби, — я готов дать вам большее.
— Мужчины легко говорят такое, — вздохнула она, — но я, разумеется, подумаю о вашем предложении, мистер Эпплби.
Ожидать неизвестно сколько времени, когда наконец особа столь легкомысленного нрава примет решение, было само по себе перспективой довольно унылой, которую усугубило некое извещение, полученное несколько дней спустя. Извещение требовало обязательного присутствия мистера Эпплби в адвокатской конторе «Гейнсборо, Гейнсборо и Голдинг».
Кредиторы постоянно кружили вокруг Магазина, словно стая волков, и мистер Эпплби приготовился к самому худшему. Но в конторе его ожидала приятная неожиданность: оказалось, что господа адвокаты представляют вовсе не кредиторов, а саму Марту Стерджис.
Старший Гейнсборо явно задавал тон всей фирме. Это был приземистый, необъятной толщины человек с заплывшим жиром вторым подбородком, так что воротничок рубашки был полностью скрыт под его складками.
Выпученные его глаза таращились на мистера Эпплби, наводя на мысль о крупной рыбине. Младший Гейнсборо был копией своего брата, с той лишь разницей, что складки на подбородке были не такие внушительные. Третий же, Голдинг, был апатичный молодой человек с острыми, как бы вырубленными из камня чертами лица.
— Это дело, — начал старший Гейнсборо, впившись остекленелыми глазами в мистера Эпплби, — весьма деликатного свойства. Мисс Стерджис, наша высокоуважаемая клиентка, — при этих словах младший Гейнсборо утвердительно кивнул, — сообщила нам о своем намерении вступить с вами в брак, сэр.
Мистер Эпплби, с натянутым видом сидевший в кресле, почувствовал приятное волнение.
— В самом деле? — сказал он.
— И поскольку, — продолжал старший Гейнсборо, — мисс Стерджис сознает, что предметом внимания в глазах претендента на ее руку является ее состояние, — он поднял пухлую кисть, предупреждая протест негодования со стороны мистера Эпплби, — она уведомила, что не станет заострять внимание на этом вопросе…
— И готова пренебречь им и не обращать на него внимания, — вставил младший Гейнсборо суровым тоном.
–..если претендент согласен удовлетворить все требования, которые мисс Стерджис предъявляет к супружеской жизни.
— Я готов! — с жаром воскликнул претендент.
— Мистер Эпплби, — внезапно спросил старший Гейнсборо, — вы ранее состояли в браке?
Мистер Эпплби лихорадочно соображал. Отрицание превратит любые случайно оброненные слова о его прошлом в смертельную ловушку. С другой стороны, признание факта предыдущего супружества будет реальной гарантией его безопасности, и весьма надежной.
— Да, — ответил он.
— Разведены?
— Упаси бог, нет! — воскликнул мистер Эпплби с неподдельным возмущением.
Братья Гейнсборо обменялись одобрительными взглядами.
— Прекрасно, — сказал старший, — просто прекрасно. Возможно, мистер Эпплби, этот вопрос показался вам неуместным, но в наше время, когда всеобщая распущенность нравов…
— В связи с этим мне хотелось бы подчеркнуть, — с твердостью заявил мистер Эпплби, — что я далек от всякой распущенности настолько, насколько это возможно для мужчины. Табак, крепкие напитки и э…
— Доступные женщины, — с живостью подсказал младший Гейнсборо.
— Да, — зардевшись, сказал мистер Эпплби, — мне неизвестны.
Старший Гейнсборо кивнул.
— В любом случае, — сказал он, — мисс Стерджис не примет поспешного решения. Она даст вам ответ в течение этого месяца. Однако разрешите мне, человеку, прожившему жизнь, дать вам совет: весь этот срок усердно ухаживайте за ней. Она — женщина, мистер Эпплби, и я полагаю, все женщины весьма похожи друг на друга.
— Я придерживаюсь того же мнения, — отозвался мистер Эпплби.
— Преданность, — провозгласил младший Гейнсборо, — постоянство вот ключ к сердцу женщины.
Стало быть, ему предложили, рассуждал мистер Эпплби в минуты раздумий, отставить в сторону Магазин и окружавший его мир порядка и покоя и ублажать эту малопривлекательную особу, Марту Стерджис.
Конечно, это временная мера, и за свои страдания он будет щедро вознагражден, когда Марта Стерджис, с должными почестями сочетавшись с ним браком, отправится тем же путем, что и ее предшественницы; однако вынужденное сближение с этой женщиной нисколько не облегчало ему задачу. И поскольку мистер Эпплби оценивал обстановку не только как будущий жених, но и, если можно так выразиться, как будущий вдовец, то невольная и в то же время неизбежная ирония, которая сопровождала большинство ее занудливых рассуждений о супружеской жизни, напрочь выводила его из равновесия.
Так, Марта Стерджис однажды заявила:
— Я считаю, что человек, который однажды развелся со своей женой, разведется и с любой другой, на ком бы он ни женился. Посмотрите на все эти разбитые союзы: держу пари, почти во всех случаях окажется, что мужчина все чего-то ищет, ищет и не находит, потому что сам не знает, чего хочет. Ну а я, — подчеркивала она, делая ударение на «я», — выйду замуж за человека, готового раз и навсегда остепениться и потом уже никуда не рваться.
— Конечно, — сказал мистер Эпплби.
— Я как-то слышала, — в другой раз рассказывала Марта Стерджис, подвергая его нервы ужасным испытаниям, — что удачный брак продлевает годы жизни, отпущенные женщине. Не это ли блестящее подтверждение пользы брака, как вы думаете?
— Конечно, — опять сказал мистер Эпплби.
Вообще, в течение этого месяца, что он находился на испытании, его вклад в их беседы сводился к одному слову «конечно», произносимому с различными интонациями. Однако тактика оказалась верной, так как к концу месяца он смог уже сформулировать свое мнение по-другому, а именно: «Да, согласен», на свадебной церемонии, где единственными приглашенными были Гейнсборо, Гейнсборо и Голдинг.
Немедленно после торжества мистера Эпплби (к его большому беспокойству) потащили к фотографу, где было сделано бесчисленное множество фотографий молодоженов, причем это мероприятие проводилось под строгим надзором сурового мистера Голдинга. Затем последовал (к восторгу мистера Эпплби) обмен документами, согласно которым он и его супруга наследовали друг другу все свое имущество, собственность и прочее.
Если мистеру Эпплби и случалось в эти торжественные дни выглядеть несколько рассеянным, то это объяснялось лишь тем, что ум его был постоянно занят отработкой четкой программы предстоящих мероприятий.
Необходимо было положить коврик (так хорошо послуживший ему в шести предыдущих эпизодах), после чего подойдет время попросить стакан воды, и он одной рукой обнимет ее за плечи, а другой… Но этот момент наступит не сразу, нужно немного выдать. Однако ждать слишком долго тоже нельзя, учитывая, что Магазин осаждает толпа кредиторов. Так что, глядя на руку жены, ставившую подпись на завещании, он решил, что нескольких недель будет вполне достаточно. Завещание в его руках, значит, нет смысла тянуть дольше.
Однако, прежде чем истекла первая из назначенных недель, мистер Эпплби понял, что расчет придется пересмотреть самым решительным образом. Сомнений здесь быть не могло: ему было просто не совладать с кошмаром, в который он попал и который, по мнению его жены, и был настоящей семейной жизнью.
Прежде всего выяснилось, что свой дом (а теперь и его тоже), богатое жилище, доставшееся ей от матери, она превратила в настоящий хаос. Единственным правилом здесь, по-видимому, было правило, в соответствии с которым все, что случайно было брошено, не стоит поднимать, потому что все равно это будет брошено снова. Как следствие во всех комнатах скопились невообразимые кучи разбросанных там и тут вещей. Ящики шкафов были набиты доверху, и их содержимое вываливалось наружу, при этом все перемешивалось как попало, дополняя собой общую кучу. И в довершение всего на этих грудах неприбранных вещей лежал тонкий слой пыли.
Для трепещущей от малейшего беспорядка нервной системы мистера Эпплби это было все равно что проводить ножом по тарелке, причем и нож, и тарелка вырастали в размерах до бесконечности.
Так случилось, что миссис Эпплби всю себя посвятила именно тому делу, от которого ее муж мысленно умолял ее себя избавить: она обожала готовить. Во время еды она таскала из кухни в столовую огромные подносы, нагруженные едой, глубоко чуждой организму мистера Эпплби.
Когда же он попытался слабо протестовать, она постаралась как можно доходчивее объяснить мужу в соответствующих выражениях, что она крайне чувствительна к критике своего кулинарного искусства, причем недоеденное блюдо также считалось одним из видов критики. И с тех пор к прочим страданиям мистера Эпплби прибавились непрекращающиеся приступы расстройства пищеварения, которые он нажил, безнадежно ковыряясь в тарелке в поисках редких кусочков мяса, плавающего в жирных соусах, или пытаясь переварить непропеченное тесто кондитерских изделий своей супруги. Мучения мистера Эпплби усугубляли настойчивые требования хозяйки без конца оценивать ее кулинарный пыл. Она подсовывала под его трепещущий от страха нос тарелку за тарелкой, доверху наполненные всевозможной несъедобной пищей, и он, собравшись с духом, словно мученик в пропасти со львами, отправлял порцию за порцией в пищеварительный тракт, взывающий о простой вареной и жареной пище.
И теперь, предаваясь сладким мечтам о будущем, он представлял себе, как вернется с похорон и отведает ломтик поджаренного хлеба, запивая его чаем, а возможно, и яйцо, сваренное не всмятку и не вкрутую, а в мешочек, как он всегда любил. Но одной этой мечты вместе с ее продолжением — а он уже предвкушал, как будет наводить порядок в доме, — не хватало для поддержания его духа, когда он просыпался по утрам и думал о том, что ему предстояло сделать.
С каждым днем его жена все настойчивее требовала внимания. И в тот день, когда она открыто попрекнула его заботами о Магазине, а не о ней, мистер Эпплби понял, что настало время сделать последний, решительный шаг. Вечером он принес домой коврик и аккуратно постелил его на пол в проходе между гостиной и коридором, ведущим в кухню.
Марта Эпплби наблюдала за ним, не выражая при этом ни малейшего восторга.
— Какое старье, в самом деле, — сказала она, — что это, Эппи, антикварная вещь или что-нибудь в этом роде?
Она теперь взяла моду называть его этим мерзким прозвищем, и он кисло морщился, слыша его. Но она, похоже, относилась к его гримасам с веселым неведением. Сейчас он тоже поморщился.
— Нет, он не старинный, — признал мистер Эпплби, — но у меня есть свои причины дорожить им. С ним связано много приятных воспоминаний.
Миссис Эпплби нежно улыбнулась ему.
— И теперь ты принес его ради меня, правда?
— Да, — ответил мистер Эпплби, — ради тебя.
— Ты прелесть, — сказала миссис Эпплби, — просто прелесть.
Глядя, как жена прошла, шаркая стоптанными шлепанцами по коврику, к телефону, стоявшему на маленьком столике в конце коридора, мистер Эпплби обдумывал одну мысль, которая показалась ему интересной. Она звонила по телефону каждый вечер примерно в одно и то же время, а значит, несчастный случай можно было бы запланировать как раз на этот час. Вариант имел очевидные преимущества: та точность, с которой она звонила по телефону (и это было единственное, что она делала более или менее точно), означала, что по коврику она пройдет в заданное время, то есть он сможет осуществить свой план в определенный момент и в определенном месте.
Однако, продолжал размышлять мистер Эпплби, протирая очки, проблема здесь заключается в том, как лучше подойти к ней в этом случае. Нет, безусловно, проверенные и испытанные методы были надежнее, но, с другой стороны, если звонок по телефону и стакан воды совпадут по времени…
— О чем задумался, Эппи? — насмешливо спросила миссис Эпплби, прерывая ход его мыслей. Она положила трубку и, пройдя по коридору, остановилась как раз на самой середине коврика. Мистер Эпплби водворил очки на место и, вглядываясь в ее лицо, раздраженно ответил:
— Мне бы хотелось, чтобы ты не называла меня этим гадким именем. Ты же знаешь, я терпеть его не могу.
— Ерунда, — без промедления отреагировала она. — По-моему, оно прелесть.
— Я так не считаю.
— Ну а мне нравится, — сказала миссис Эпплби тоном, не терпящим возражений, как бы решив для себя этот вопрос раз и навсегда. И, надув губы, продолжила:
— Во всяком случае, ты совсем не об этом думал, когда я заговорила с тобой, разве не так?
Поразительно, думал мистер Эпплби, как эта неряшливая толстуха, когда надуется, делается похожей на раскрашенную восковую куклу, облезшую за долгие годы плохого обращения. Он отбросил эту мысль в сторону — надо было придумать приемлемый ответ.
— Видишь ли, — начал он, — как раз сейчас я размышлял о том, в каком ужасном состоянии находится моя одежда. Хочу тебе напомнить, что почти на всех вещах не хватает пуговиц.
Миссис Эпплби зевнула, широко раскрыв рот.
— Пришью как-нибудь.
— Нельзя ли завтра?
— Вряд ли, — сказала миссис Эпплби, направившись к лестнице. Пойдем спать, Эппи. Я страшно устала.
Погруженный в свои мысли, мистер Эпплби пошел следом за ней. Ничего не поделаешь, придется завтра отнести какой-нибудь костюм к портному, а то нечего будет надеть на похороны.
Придя с костюмом домой, он аккуратно повесил его на вешалку, затем пообедал и расположился в гостиной, слушая, как хриплый голос жены, казалось, уже много часов подряд разносится по всему дому. До девяти было еще далеко.
И вот наконец он увидел, как она медленно встает со своего места и направляется в коридор. С растущим волнением он ждал, когда она подойдет к телефону, и тогда, откашлявшись, сказал:
— Если не трудно, принеси мне, пожалуйста, стакан воды.
Миссис Эпплби обернулась и посмотрела на него.
— Стакан воды?
— Если не трудно, — повторил мистер Эпплби. Он молча ждал, наблюдая, как она, поколебавшись, положила трубку и направилась в кухню. Послышалось звяканье ополаскиваемой посуды, и на пороге появилась миссис Эпплби со стаканом в руке. Она подошла к нему и протянула стакан. Он положил руку на пухлое плечо, как бы в знак благодарности, а другую поднял, будто желая откинуть прядь волос, небрежно свесившуюся на щеку.
— Так вот как это произошло с другими? — спокойно спросила миссис Эпплби.
Рука застыла в воздухе, и он почувствовал, как холод проникает в каждую клеточку его тела.
— Другими? — удалось ему выговорить. — Какими другими?
Его жена зловеще улыбнулась, и он заметил, что стакан с водой в ее руке не шелохнулся.
— С шестью другими, — сказала она, — по моим подсчетам, их было шесть. А что, были еще?
— Нет, — машинально ответил он и в ужасе одернул себя. — Я не понимаю, о чем ты говоришь.
— Эппи, дорогой, не мог же ты просто так взять и забыть сразу всех шестерых своих жен. То есть, конечно, мог, если б вдруг оказалось, что я так много для тебя значу и ты совершенно не в состоянии помнить о других. Было бы чудно, если бы это случилось, правда?
— В прошлом я действительно состоял в браке, — начал мистер Эпплби громким голосом. — Я и не скрывал этого. Но говорить о каких-то шести женах!
— Эппи, ну конечно, ты состоял. И с кем ты состоял, было совсем нетрудно выяснить. Так же нетрудно, как и то, кто был еще раньше вплоть до самой первой твоей жены. Легко было узнать и о твоей матери, и о том, в какую школу ты ходил, и о том, где ты родился. Видишь ли, Эппи, мистер Гейнсборо действительно очень умный человек.
— Так это Гейнсборо подучил тебя!
— Ничего подобного, глупенький, — с презрительным видом сказала миссис Эпплби. — Все это время, пока ты строил свои планы, я занималась тем, что расстраивала их. С того самого момента, когда я первый раз увидела тебя, я уже знала, кто ты есть на самом деле. Ты удивлен?
Чувства, которые испытывал мистер Эпплби, можно было сравнить с тем, что испытывает человек, поднявший с земли прутик и увидевший в руке гадюку.
— Откуда ты узнала? — выдохнул он.
— Очень просто: ведь ты — копия моего отца. Ты так же одеваешься, так же аккуратен до отвращения, такой же заносчивый и самодовольный, так же помешался на нравоучениях, как и он. Ты — это он. Всю жизнь я ненавидела его за то, что он сделал с моей матерью. Он женился на ней ради денег, превратил ее жизнь в кошмар и в конце концов убил ее, чтобы получить то, что он не успел еще у нее забрать.
— Убил ее? — в отупении переспросил мистер Эпплби.
— Послушай, — колко продолжала она, — неужели ты думаешь, что только ты один способен на это? Да, убил, совершил убийство, если тебе так больше нравится. Он попросил у нее стакан воды, а когда она подала его, сломал ей шею. Способ поразительно похож на твой, не так ли?
Немыслимый, невероятный ответ всплывал в голове, но мистер Эпплби отказывался ему верить.
— Что с ним произошло? — требовал он. — Скажи, что? Его поймали?
— Нет, не поймали. Свидетелей-то не было. Но мистер Гейнсборо, адвокат моей матери и ее близкий друг, подозревал его и потребовал судебного разбирательства. Он нашел эксперта, врача, и привел его в суд. И эксперт показал, как он мог убить мою мать, а выглядело все так, как будто она поскользнулась на коврике. Но суд не успел принять решение — отец умер от сердечного приступа.
— Тот самый случай! Тот самый, о котором я читал! — простонал мистер Эпплби и тут же умолк, заметив язвительную усмешку жены.
— Когда он умер, — безжалостно продолжала она, — я поклялась, что однажды найду человека в точности такого же, как он, и устрою ему жизнь, которой заслуживал мой отец. Я узнаю все его вкусы и привычки, а делать буду все наоборот. Я буду точно знать, что он женился на мне ради денег, но он не получит ни цента, пока я жива, а жить я буду долго, очень долго, потому что всю свою жизнь он проведет, заботясь о том, чтобы дни, отпущенные мне на земле, я прожила до самого конца.
Мистер Эпплби собрался с мыслями. Он заметил, что, несмотря на волнение, она не сходила с места, оставаясь все в том же положении.
— И как же ты собираешься заставить его? — вкрадчиво спросил он, придвигаясь к ней чуть ближе.
— В самом деле, странно слышать, правда, Эппи? — заметила она. — Но не более странно, чем тот факт, что все шесть твоих жен умерли оттого, что поскользнулись на коврике, кстати очень напоминающем вот этот, на котором я стою. И произошло это в тот момент, когда они приносили тебе стакан воды, тоже очень напоминающий этот стакан. Это очень странный факт. Мистер Гейнсборо даже был вынужден заметить, что на основании стольких совпадений можно вполне отправить человека на виселицу.
Особенно если есть смысл предать их огласке на судебном процессе об умышленном убийстве.
Воротничок рубашки невыносимо сдавил ему шею.
— Это не ответ на мой вопрос, — коварно начал он. — Почему ты так уверена, что можешь заставить меня заботиться о продлении твоей жизни?
— Человек, чья жена в состоянии повесить его, по-моему, должен ясно представлять себе это.
— Ничего подобного, — сказал мистер Эпплби придушенным голосом. Пока что я вижу только то, что этот человек вынужден как можно быстрее избавиться от жены.
— А для такого случая необходимо принять кое-какие меры.
— Меры? Какие же? — спросил он.
— С удовольствием объясню, — сказала ему жена. — Вижу, что сейчас самое время это сделать. Только, по-моему, мы как-то неудобно стоим.
— Неважно, — нетерпеливо отмахнулся мистер Эпплби. Она пожала плечами.
— Так вот, — невозмутимо начала она, — у мистера Гейнсборо есть все документы, касающиеся твоих прежних браков, обстоятельств смерти твоих жен, а также того, как тебе удавалось заполучить завещания именно в то время, когда надо было платить долги по этому твоему антикварному заведению.
Кроме того, у него есть мое письмо, в котором я требую в случае моей смерти немедленно произвести расследование и соответственно возбуждения уголовного дела. Мистер Гейнсборо знает свое дело.
Отпечатки пальцев и фотографии…
— Отпечатки пальцев и фотографии! — воскликнул мистер Эпплби.
— Ну конечно. После смерти отца обнаружили, что у него все было готово для маленького путешествия за границу. И мистер Гейнсборо уверил меня, что если и ты мыслил в этом направлении, то лучше тебе забыть об этом. Он сказал, что, где бы ты ни был, тебя везде найдут и доставят обратно.
— Чего же ты хочешь от меня? — оцепенело проговорил мистер Эпплби.
— Ведь ты же не захочешь теперь, чтобы я оставался здесь и…
— Вот именно хочу. И уж раз мы дошли до главного, то скажу тебе еще, что я требую, чтобы ты бросил этот твой никуда не годный магазин, потому что смысл твоей жизни теперь — сидеть дома со мной целый день.
— Бросить Магазин! — возопил мистер Эпплби.
— Обрати внимание, Эппи, что, требуя полного расследования обстоятельств моей смерти, я не оговариваю в письме какие-то определенные причины. Так что я предвкушаю жизнь долгую и приятную, а ты всегда будешь при мне. Возможно — я говорю только «возможно», когда-нибудь я передам тебе это письмо и все доказательства против тебя, а пока, ты сам видишь, в твоих интересах — охранять меня как зеницу ока.
Резкий телефонный звонок разорвал тишину, и миссис Эпплби, кивнув в сторону телефона, добавила ласковым тоном:
— Почти так же, как это делает мистер Гейнсборо. Я звоню ему каждый вечер в девять часов и сообщаю, что я здорова и счастлива, в противном случае он поспешит сделать самые ужасные выводы.
— Подожди, — сказал мистер Эпплби. Он снял трубку и услышал голос, который невозможно было не узнать.
— Алло, — сказал старший Гейнсборо, — алло, миссис Эпплби?
Мистер Эпплби предпринял последнюю отчаянную попытку перехитрить судьбу.
— Нет, — ответил он. — Боюсь, что миссис Эпплби не сможет говорить с вами сейчас. Что передать?
В голосе, доносившемся из трубки, чувствовалась неумолимая холодная угроза.
— Это Гейнсборо, мистер Эпплби, и я хотел бы немедленно поговорить с вашей женой. Даю вам десять секунд на то, чтобы подозвать ее к телефону. Вы поняли меня, мистер Эпплби?
Он вяло обернулся и протянул жене трубку.
— Это тебя, — сказал он и, вздрогнув от ужаса, увидел, как она поворачивается, чтобы поставить стакан, а коврик начинает легко скользить, уходя у нее из-под ног. Цепляясь руками за воздух, она пыталась сохранить равновесие, и стакан, выскользнув из ее пальцев, разбился, обдав водой его аккуратно выглаженные брюки. В немом крике исказилось лицо. Затем тело рухнуло на пол и замерло в той самой позе, которая была так хорошо ему знакома.
Он смотрел на нее, почти не воспринимая смысла слов, доносящихся из трубки, которую он по-прежнему держал в руке.
— Десять секунд прошли, мистер Эпплби, — говорил неумолимый металлический голос. — Вы поняли? Ваше время истекло!
Когда Джордж Ханекер вернулся в тот вечер с работы домой, он явно сгорал от какого-то необъяснимого волнения. Обычно бледные, его щеки пылали, глаза под стеклами очков странно блестели. Галоши, которые он обычно снимал и аккуратно ставил на коврик, специально положенный в углу прихожей, на этот раз были пренебрежительно отброшены в сторону.
И сразу же, не снимая пальто и шляпу, он начал разворачивать сверток, который принес с собой. В руках его оказался небольшого размера плоский, обитый кожей ящичек. И когда он открыл его, Луиза увидела в ложе из ветхого зеленого бархата строгие черно-белые очертания покоящихся там шахматных фигур.
— Какие красивые, правда? — сказал Джордж. Он ласково провел пальцем по одной из фигурок. — Видишь, как сделаны: ничего лишнего, никаких финтифлюшек, знаешь, иногда так сделают, что остается только поставить под стекло и любоваться. А здесь все просто и в то же время изящно, а главное, ими можно играть. И обрати внимание: настоящая слоновая кость и черное дерево, все ручной работы.
Глаза Луизы сузились.
— Ты мне лучше скажи, сколько ты за это заплатил.
— Я не покупал, — ответил Джордж, — это подарок. Мне подарил их мистер Ульрих.
— Ульрих? — сказала Луиза. — Ты имеешь в виду того старого урода, которого ты приводил к нам обедать? Сидел, смотрел на нас, будто кот, только что проглотивший канарейку, а ты выуживал из него каждое слово.
— Луиза!
— Что — Луиза? По-моему, я уже тогда ясно дала понять, что я о нем думаю. И потом, могу я узнать, с чего это вдруг наш замечательный мистер Ульрих решил сделать тебе такой подарок?
— Ну, — смущенно начал Джордж, — понимаешь, он был очень болен, и те несколько месяцев, что оставались ему до пенсии, я делал за него большую часть работы. И сегодня, в свой последний день, он решил в знак благодарности сделать мне подарок. Он сказал, что ему хотелось подарить мне лучшее, что у него есть, — эти шахматы. Он любил их больше всего.
— Какая щедрость со стороны мистера Ульриха, — холодно заметила Луиза. — А ему не приходило случайно в голову, что твое время и хлопоты стоят несколько дороже, чем ему кажется?
— Послушай, Луиза, ведь это была просто небольшая услуга с моей стороны. И если бы он предложил мне деньги или что-нибудь в этом роде, я бы просто не взял.
— Ну и дурак, — фыркнула Луиза. — Ладно, раздевайся, повесь все как следует и давай ужинать. Все уже почти готово.
Она пошла на кухню. Джордж, пытаясь задобрить ее, поплелся следом.
— А знаешь, Луиза, мистер Ульрих рассказал мне что-то очень интересное.
— Не сомневаюсь.
— Понимаешь, он сказал, что на свете существуют люди, которым необходимы шахматы, действительно необходимы. Когда они начинают играть по-настоящему, то уже не представляют себе жизни без шахмат. И вот я подумал, почему бы нам с тобой не…
Она резко остановилась и, уперев руки в бедра, посмотрела прямо ему в лицо.
— Ты что же, думаешь, что я, после того как уберу дом, схожу за покупками, приготовлю еду, все зашью, заштопаю, починю, еще сяду и буду учиться играть с тобой в шахматы? Знаешь ли, Джордж Ханекер, для человека пятидесяти лет у тебя возникают весьма странные идеи.
Снимая в прихожей пальто, он размышлял о том, что вряд ли ему удастся когда-нибудь забыть о своем возрасте. Во всяком случае, у Луизы был на этот счет какой-то пунктик: она без конца напоминала, сколько ему лет. Впервые он услышал об этом несколько месяцев спустя после их свадьбы; ему не было еще тридцати, когда предоставилась возможность открыть свое дело. С тех пор он каждый год слышал напоминания о возрасте по тому или иному поводу, хотя, по мере того как он узнавал о Луизе все больше и больше, ловушек, в которые он попадал, становилось меньше.
К несчастью, Луизе всегда удавалось на шаг опережать его. И хотя со временем он начал понимать, что для нее было естественным наложить запрет на такие вещи, как его намерение оставить постоянную, хорошо оплачиваемую работу, или на появление ребенка в трудные времена (о, по мнению Луизы, они всегда трудные), или же на немедленное приобретение собственного дома, когда они могли так дешево его снимать, но все же для него было полной неожиданностью, что она станет так яростно возражать против гостей в их доме, будет отказываться читать те книги, которые ему доставляли удовольствие, против классической музыки по радио или же, как сейчас, против игры в шахматы.
Гости, считала она, — это сплошные расходы и хлопоты, от мелкого шрифта в книгах у нее портятся глаза, от музыки раскалывается голова, а что касается шахмат, то, по всей вероятности, она не считала нужным тратить время на подобные глупости. А ведь раньше, до того как они поженились, печально размышлял Джордж, все было совсем по-другому.
Всегда их окружала толпа его друзей, и, когда споры разгорались вокруг книг или музыки, Луиза слушала с жадным вниманием и интересом. Теперь же все ее потребности сводились к одному и тому же: каждый вечер она садилась перед радиоприемником с вязаньем в руках и, не отрываясь, слушала истошные вопли комедийных актеров.
Конечно, причиной тут было ее слабое здоровье. Она страдала от целого букета всевозможных болезней, которые описывала в таких ярких красках, что Джордж просто не мог не ощущать, как сострадание к ней пронзает все его тело болью. Домашняя аптечка была битком набита лекарствами, еда выродилась в прием легких и совершенно безвкусных пищевых концентратов, и редко бывало, чтобы внушительный счет от врача не увеличивался ежемесячно за лечение того, что Джордж смутно представлял себе как «что-то женское».
Но все же, и Джордж первым признавал это, несмотря на чрезвычайные трудности, с которыми ей приходилось бороться, Луиза как жена и хозяйка была настоящей находкой. Деньги, которые он зарабатывал все эти годы, едва ли могли обеспечить роскошную жизнь, но, откладывая каждый цент, Луизе удалось накопить на их счету в банке пятнадцать тысяч долларов. Факт этот был известен только им двоим, поскольку Луиза придавала особое значение разговорам об их сравнительной бедности. Джорджу всегда было неловко, когда он слышал, как она это подчеркивает, но Луиза настаивала на своем: по ее мнению, одним из лучших способов сберечь деньги было ни в коем случае не допустить, чтобы кто-то узнал, что они у тебя имеются. А поскольку грош сохраненный есть грош заработанный, то получалось, что она по-своему вносит в их бюджет столько же, сколько и он. Осознание подобного положения если и не устраняло испытываемой Джорджем неловкости, то по крайней мере заметно скрадывало ее благодаря его возросшему уважению к мудрости жены и ее выдающимся способностям.
А если еще добавить, что дом их всегда был чист и опрятен, одежда приведена в идеальное состояние и за его здоровьем следят, как за святыней, то легко можно понять, почему Джордж предпочитал подсчитывать дары судьбы, которая связала его с Луизой, а не превращать в объект для разногласий в семье нечто столь тривиальное, как игра в шахматы с женой. А шахматы, как Джордж признался бы, если бы вы очень сильно настаивали, — да, шахматы теперь стали для него объектом священнодействия, ибо, с того момента как он получил их в подарок, он превратился в настоящего фанатика этой игры. Но ведь, как всякая игра, размышлял временами Джордж, сидя вечером над доской причем звуки, доносящиеся из приемника, нещадно били по ушам, в то время как спицы в руках его жены радостно поблескивали, — шахматы здорово выигрывают, если у тебя имеется партнер-соперник. Размышления его были совершенно серьезны — в характере Джорджа не было места для иронии.
Правда, мистер Ульрих, когда дарил ему шахматы, сказал, что в любое время готов прийти и помочь с обучением. Но что поделаешь, Луиза ясно дала понять, что этот джентльмен не будет желанным гостем в ее доме!
Да она частенько высказывалась и по поводу других людей, которые, по ее мнению, оставляют домашний очаг, чтобы шляться без толку по гостям, так что Джордж просто даже не счел сей предмет достойным обсуждения.
Вместо этого он обратился к небольшому пособию с соответствующим названием: «Приглашение к шахматам». «Приглашение» убедило его допытать свои силы на других, более сложных книгах, а уж те открыли ему волшебный мир шахмат, поражающий воображение своим величием и сложностью. Он упивался шахматами, питался ими, не оставлял их и во сне. Он проштудировал все партии известных шахматистов и гроссмейстеров мирового класса и в л конце концов мог назвать каждый ход их больших и малых побед. Он постиг искусство дебюта, миттельшпиля и эндшпиля. Он узнал, что нужно остерегаться безрассудных набегов в стан противника ради сохранения позиционной игры, когда тщательно продуманная стратегия партии превращает одну из сражающихся сторон в беспощадную силу, которая неминуемо сломит и уничтожит врага, сидящего напротив. Чуждые прежде имена появились на небосводе его воображения: Алехин, Капабланка, Ласкер, Нимцович, и он неотступно следовал за ними, опьяненный радостью открытия, сквозь лабиринты из черного дерева и слоновой кости, пронизывающие необозримые пространства вселенной.
Но ему не хватало одного: противника, настоящего, живого противника, состоящего из плоти и крови, сидящего по другую сторону доски, с которым можно сразиться и проверить свои силы. Одно дело, думал приунывший Джордж, — обдумывать ход, когда рядом лежит книжка, и совсем другое — когда хочешь сделать тот же самый ход, но напротив сидит человек, который только и ждет, чтобы обратить твой ход себе на пользу и разгромить тебя. Джорджа сжигало страстное желание: сделав ход, увидеть, как через стол тянется с ответным ходом рука противника.
Эта странная навязчивая идея овладела им до такой степени, что временами, когда тень, отбрасываемая Луизой, внезапно пробегала вдоль стены или трещало, прогорая, полено в камине, Джордж вдруг поднимал глаза, почти ожидая увидеть напротив, в пустом кресле, сидящего человека.
Некоторое время спустя Джордж стал уже ясно представлять себе его.
Спокойный, склонный к созерцанию человек, во многом похожий на него самого, с сединой в волосах. Он носил такие же очки без оправы, и они так же соскальзывали вниз, когда он склонялся над доской, как и у самого Джорджа. Этот человек играл лишь на капельку лучше его: не настолько, чтобы у него совсем невозможно было выиграть, но как раз так, чтобы заставить Джорджа напрячь все свои силы и вырвать неожиданную победу.
А еще Джордж втайне надеялся, что человек этот захочет все время играть белыми. Ярому приверженцу шахматных ритуалов это могло бы показаться неправомерным, но для Джорджа это был момент огромной значимости. Белые делают первый ход, они строят план нападения, идут в атаку и наступают, наступают до тех пор, пока вдруг не произойдет перелом в сражении и события не примут иной оборот. А сам Джордж был беспредельно предан черным, он предпочитал отражать удары и выпады белых, сооружая одновременно прочную преграду на пути наступательных ходов противника. Вот так надо учиться играть, говорил Джордж сам себе: если научишься быть неуязвимым в обороне, то в наступлении для тебя уже нет ничего невозможного.
Но тем не менее, чтобы защищаться, все-таки требовалась атака, нужен нападающий противник. И в конце концов Джордж пришел к решению, которое, как он сам признал не без гордости, было весьма остроумным, а именно: он поставит доску, сядет за черные фигуры, но первый ход сделает за белых. Затем ответит черной фигурой, после чего белые опять сделают свой ход его рукой, и так до конца партии.
Пороки этой системы стали сразу же до боли очевидны. Поскольку он, как и следовало ожидать, покровительствовал черным и при этом изначально знал намерения обеих сторон, то, естественно, черные выигрывали партию за партией со смехотворной легкостью. И, в двадцатый раз потерпев это своеобразное фиаско, Джордж впал в глубокое отчаяние.
Ах, если бы он только мог полностью выбросить из головы одну из сторон, пока делает ход за другую, тогда все было бы в порядке! Но такая перспектива сама по себе, уныло признавал Джордж, была по логике своей близка к одному древнему поверью, о котором он где-то читал: если разрезать пополам змея, то отсеченные половины набросятся друг на друга и в ярости будут бороться, пока не погибнут.
После мрачных раздумий он снова поставил шахматы, встал со своего места, обошел вокруг стола и сел в кресло со стороны белых. Теперь, когда он играет за белых, что ему следует делать? Исход партии зависит не только от мастерства самого шахматиста, говорил он себе, но и от знания им противника. Причем это касается не только стиля и особенностей игры. Необходимо также проникнуть в его личность, характер, понять всю его натуру в целом. Ощущая важность момента, Джордж печально и торжественно взглянул через стол на пустое место напротив, на стороне черных, затем медленно и осторожно сделал первый ход.
Он быстро обошел стол и сел с другой стороны, перед черными.
Продолжать игру здесь, на привычной стороне, было явно легче, и он сделал ответный ход почти автоматически. Затем, волнуясь и трепеща, он покинул свое место и вновь перешел на противоположную сторону стола.
Теперь ему пришлось сильно напрягаться, чтобы выбросить из головы черных и их проблемы.
— Джордж, Бога ради, что это ты делаешь? Джордж вздрогнул и испуганно оглянулся. Луиза наблюдала за ним — губы ее крепко сжаты, вязанье лежит на коленях. Она сочилась таким осуждением, что казалось, вся комната неодобрительно косится на него. Он открыл было рот, чтобы объяснить, в чем дело, но тут же поспешно закрыл его.
— Да ничего, собственно, — сказал он, — ничего особенного.
— Ничего особенного? — ядовито переспросила Луиза. — Глядя, как ты бродишь взад-вперед по комнате, можно подумать, что во всем доме для тебя не найдется удобного кресла. Знаешь ли…
Тут речь ее оборвалась, глаза остекленели, тело в кресле выпрямилось и застыло, она вся обратилась во внимание. Комик из приемника ответил на какое-то очередное оскорбление другим, очевидно, настолько неотразимым, что слушателям в студии не оставалось ничего другого, как разразиться диким хохотом. Даже Луиза позволила себе едва заметно шевельнуть губами принимаясь за вязание, а Джордж возблагодарил судьбу за предоставленную возможность вновь опуститься в кресло перед черными фигурами.
Он был на грани великого открытия, он это точно знал, но что же именно это за открытие? Действительно ли с помощью перемены места он сможет раздвоиться и существовать в обличье одновременно двух игроков, несхожих, совершенно обособленных друг от друга личностей? Если так, то на этом все и закончится, потому что никогда, Джордж знал это наверняка, не сможет он объяснить Луизе смысл своего хождения вокруг шахматной доски.
А что, если каждый раз, сделав ход, поворачивать доску? Или — тут Джордж почувствовал, как волнение распирает его, — поскольку шахматы сами по себе занятие исключительно умственное, то, овладев мастерством, уже не нуждаешься в доске, и весь секрет в том, чтобы перевоплощаться в другого игрока, когда наступает его очередь делать ход?
Ход был белых, и Джордж углубился в решение своей задачи. Он играет за белых, он должен сделать ход так, как это сделали бы белые, более того, он должен чувствовать и переживать, как белые, но увы! — чем больше он напрягал свое сознание, стараясь сосредоточиться, тем дальше ускользала от него цель. Снова и снова, в то самое мгновение, когда он уже протягивал руку к доске, мысль о том, что намерены сделать черные, что они обязательно сделают, с быстротой ртути проскальзывала в мозг, и он сходил с ума от сознания неминуемого поражения и собственного бессилия перед самим собой.
Навязчивая идея полностью завладела им, и вечер за вечером он предавался ей. Он похудел и осунулся, так что Луиза лезла из кожи вон, пытаясь пробудить в нем интерес к своей безвкусной стряпне. Работа совершенно потеряла для него всякий смысл, он выполнял свои обязанности спустя рукава, так что его начальник, который поначалу выказывал легкое недоумение и раздражение, теперь зловеще покачивал головой.
Но с каждой партией, с каждым ходом, с каждым сделанным над собой усилием Джордж чувствовал, что подходит все ближе и ближе к поставленной цели, и в душе его росло ликование. Наступит момент, с яростной убежденностью твердил он себе, когда он сможет воспринимать все происходящее на противоположной стороне доски объективно, безучастно, без малейшего осознания намерений и планов «противника», как если бы там сидел живой человек, реальный соперник. И в тот день, когда это случится, наступит его полная победа, триумф, стоящий по своей значимости неизмеримо выше, чем все победы шахматистов прошлого!
Джордж был так уверен в себе, так убежден, что победа уже совсем близко, за каждым следующим ходом, что, когда наконец она свершилась, первым его чувством было спокойное удовлетворение достигнутым и долгожданное расслабление напряженных до крайности нервов. Похожее чувство, с удовольствием подумал он, испытывает человек после целого дня напряженной работы, когда вечером он приходит домой и падает от усталости в постель. Да, пожалуй, именно так.
Из-за своей небрежности он поставил черных в довольно рискованное положение и, пытаясь поправить их позицию, сделал ход королевским слоном. Это было четкой оборонительной мерой, которая могла дорого обойтись белым. И когда он поднял глаза, чтобы обдумать возможный ответ белых, то в кресле напротив он увидел Уайта. Пальцы его рук слегка соприкасались, при этом он иронически улыбался.
— Неплохо, — любезным тоном проговорил Уайт, — на удивление неплохо для вас, Джордж.
В ту же секунду чувство удовлетворения, испытываемое Джорджем до того, исчезло, как мыльный пузырь, в который ткнули пальцем. И дело было не только в колкой, хотя и дружеской издевке, прозвучавшей в этих словах, куда больше его смутил тот факт, что Уайт был абсолютно не похож на образ, созданный Джорджем в своем воображении. Он совершенно не ожидал, что Уайт до такой степени походил на него самого, как если бы они были близнецами. В каждой черте лица проглядывало столь явственное сходство, что Джорджу казалось, будто это его собственное отражение смотрит на него из зеркала, перед которым он брился каждое утро. Однако в отличие от Джорджа образ этот излучал энергию и поразительное высокомерие. И его охватила горькая обида, когда он увидел, что перед ним не тот человек, который, сгорбившись над столом, подсчитывает однообразные нескончаемые столбцы цифр, нет, этот человек занимал место во главе стола, стремительно и с блеском принимал грандиозные решения. Это был человек, который мало задумывался о завтрашнем дне, жил настоящим моментом и брал из него все самое лучшее, что в нем было. И знал цену этому лучшему.
Все в Уайте говорило об этом: безукоризненный покрой костюма, изящество и сила тонких ухоженных рук, беспощадный и вместе с тем жизнерадостный блеск глаз, пристально смотревших на Джорджа. И было в этих глазах что-то такое, отчего Джорджу стало не по себе от странной мысли, которая существовала как бы вне его… Так четко отражался его образ; может быть, это вовсе не образ, может быть…
Уайт двинул фигуру, тем самым прервав течение мыслей Джорджа.
— Ваш ход, — беззаботно сказал он. — Если, конечно, хотите продолжить игру.
Джордж посмотрел на доску. Его позиция по-прежнему оставалась прочной.
— Почему бы и нет? Наши позиции…
— Пока равны, — немедленно прервал его Уайт, — но вам, Джордж, не дано видеть далеко вперед: вы играете, только чтобы не проиграть, я же играю, чтобы выиграть.
— Мне кажется, это практически одно и то же, — возразил Джордж.
— Ничего подобного, — сказал Уайт, — и доказательством моей правоты будет моя победа в этой партии, равно как и во всех остальных, которые мы сыграем.
Потрясающая наглость! И Джордж бросился защищать свои принципы.
— Мароци был мастером оборонной стратегии, — запротестовал он, — и если вы знакомы с его партиями…
— Я точно так же хорошо знаком с ними, как и вы, — заметил Уайт, и, не колеблясь, могу вас уверить, что, если бы нам довелось играть, я без всяких усилий обыграл бы его во всех партиях.
Лицо Джорджа залилось краской.
— Вы очень высокого о себе мнения, не так ли? — сказал он и с удивлением заметил, что вместо того, чтобы обидеться, Уайт рассматривает его с выражением безграничной жалости.
— Нет, — ответил наконец Уайт, — это не я, а вы высокого обо мне мнения.
И, покачав головой, он скривил губы в язвительной усмешке, как если бы ему удалось вовремя заметить и избежать ловко расставленной ловушки.
— Ваш ход, — сказал он.
С усилием Джордж отогнал неясные тревожные мысли, теснившиеся в его мозгу, и сделал ход. И понадобилось еще совсем немного времени, чтобы ему стало совершенно ясно: он обречен на позорный проигрыш. Проиграл он и вторую партию, затем третью, после чего в четвертой сделал отчаянную попытку изменить тактику. На одиннадцатом ходу у него появилась блестящая возможность перейти в наступление. Он заколебался, решил не рисковать и снова был разбит. Тут Джордж принялся мрачно укладывать шахматы в ящичек.
— Вы ведь придете завтра? — вконец выйдя из себя при виде нескрываемого удовольствия Уайта, сказал он.
— Если что-нибудь не помешает.
Джордж сразу же похолодел.
— Что же может помешать вам? — с трудом выговорил он.
Уайт поднял белого ферзя и повертел его в пальцах.
— Луиза, например. Вдруг она решит, что хватит вам развлекаться подобным образом?
— Но почему? С чего? До сих пор она не возражала!
— Луиза, мой дорогой друг, крайне глупая и вздорная женщина.
— Ну, это вас не касается, — нахмурился Джордж, задетый за живое.
— И к тому же, — продолжал Уайт, как будто не заметив, что его перебили, — главная в вашем доме — она, а такие люди очень любят время от времени напоминать о своем главенстве, казалось бы, без всякого повода. На самом же деле им просто необходимо подогревать таким образом свое тщеславие — без этого они дышать не могут.
Джордж призвал на помощь все свое мужество и негодование.
— Если таково ваше истинное мнение, — храбро возгласил он, — то я думаю, вы не вправе больше переступать порог нашего дома.
При этих словах Луиза зашевелилась в своем кресле и обернулась к нему.
— Джордж, — категорично заявила она, — на сегодня шахмат вполне достаточно. Неужели тебе не на что больше тратить время?
— Я уже убираю, — поспешно ответил Джордж, но когда он протянул руку за фигурой, все еще зажатой в руке своего противника, то увидел, что Уайт не сводит с Луизы изучающего взгляда, и взгляд этот заставил Джорджа съежиться от ужаса. Потом Уайт посмотрел на него — глаза его были как кусочки темного стекла, сквозь которые вспыхивали невыносимо яркие отблески палящего пламени.
— Да, — медленно произнес Уайт, — за то, что она такая, какая есть, и за то, что она с вами сделала, я ненавижу ее страшной ненавистью.
Зная это, хотите ли вы, чтобы я вернулся?
Глаза, обращенные теперь на Джорджа, не таили злобы, а от шахматной фигуры, которую Уайт вложил ему в руку, исходило успокаивающее тепло.
Джордж поколебался немного, затем прочистил горло и наконец ответил:
— Так до завтра.
На губах Уайта зазмеилась знакомая Джорджу саркастическая усмешка.
— Завтра, послезавтра, в любое время, когда будет угодно, — сказал он. — Но всегда будет то же самое. Вы никогда не выиграете.
Время показало, что Уайт ни в малейшей степени не переоценивал себя. Да и само по себе время, пришел к выводу Джордж, гораздо лучше измерялось с помощью нескончаемого ряда сыгранных партий и ходов в пределах одной партии, чем какими-то искусственными приспособлениями, вроде календаря или часов. Замечательное открытие; но еще более замечательным стало осознание того, что окружающий мир, если приглядеться повнимательнее, воспринимался теперь как объект, на который смотришь через противоположный конец бинокля. Вот они, эти люди, — толкаются, лезут вперед, требуют бесконечных объяснений и извинений — их видишь четко и ясно, как всегда, но приятно уменьшенными, потому что они очень далеко, и понятно, что, как бы близко они ни пытались подойти, все равно они не смогут тебя коснуться.
Но к Луизе это не имело отношения. Каждый вечер, когда Джордж садился за шахматы, мир для него замыкался на доске с черно-белыми клетками и на фигуре Уайта, откинувшегося в кресле по другую сторону стола. Но в углу сидела Луиза с вязаньем, излучая волны негодования, которое накапливалось вокруг Джорджа, собираясь в клубы и завихрения сварливых жалоб и всевозможных требований. Деваться от них было некуда.
— Как ты можешь тратить все свое свободное время на эту идиотскую забаву? — вопрошала она. — Неужели тебе не о чем со мной поговорить?
А ведь в действительности так оно и было, думал Джордж. С самых первых лет их совместной жизни ему дали понять, что он не имеет ни решающего, ни даже совещательного голоса в ведении хозяйства, что ей совершенно неинтересно знать, с кем он там у себя в конторе работает, и что все свои соображения по поводу того, что она называла «разговорами об умном», пусть оставит при себе.
— Она совершенно права, — изощрялся в иронических комментариях Уайт, — ведь, если бы дом обставляли вы, Джордж, в нем был бы и простор и элегантность и Луиза чувствовала бы себя в нем неловко, как лишняя. Близкое знакомство с вашими сослуживцами обязывало бы ее принимать их в доме, развлекать их, выставляя тем самым на их суд свое вопиющее невежество. Ну конечно, при таких обстоятельствах лучше не придумаешь — обитать в пустоте, поглубже замуровавшись от людей и их нежелательных оценок.
И, как всегда в таких случаях, манера Уайта объяснять сущность Луизы приводила Джорджа в состояние яростного негодования.
— Ткнули пальцем в небо! — взрывался он. — Что ж, для такого способа звучит очень правдоподобно. Откуда, скажите мне, вы можете так много знать о Луизе?
Уайт взглянул на него из-под полуприкрытых век.
— Я знаю только то, что знаете вы, Джордж, ответил он. — Не больше и не меньше.
Такого рода обмены мнениями были мучительны для Джорджа и глубоко ранили его, но ради шахмат он терпеливо сносил их. Пока Луиза молчала, все вокруг отступало, окружающий мир становился нереальным.
Реальностью была шахматная доска, над которой парила рука Уайта, идущего в атаку, с великолепной небрежностью сметающего все препятствия на своем пути, а Джорджу не оставалось ничего иного, как восхищаться им и приходить в смятение.
В действительности, если у Уайта и были какие-то недостатки, сумрачно размышлял Джордж, то, уж конечно, не в области шахмат. К недостаткам скорее можно было отнести его неприятную манеру ловко использовать каждую партию в качестве повода для рассуждений об искусстве игры в шахматы, рассуждений, которые своими необыкновенно превратными и вызывающими высказываниями больно задевали Джорджа, так как касались его личности.
— Вы знаете, Джордж, что тактика, которую избирает человек, играя в шахматы, в значительной степени отражает его характер в целом, однажды заметил Уайт. — Учитывая это обстоятельство, не правда ли, поразительно, что, выбирая оборонительную тактику, вы всегда проигрываете?
Такого рода высказывания уже сами по себе были достаточно неприятны, но Уайт прямо-таки приходил в ярость в те моменты, когда в игру вмешивалась Луиза: она что-то требовала от Джорджа или начинала настаивать, чтобы он убрал шахматы совсем. Тогда Уайт сидел стиснув зубы и глаза его загорались страшной ненавистью, той ненавистью, которая, впрочем, всегда тлела в них, когда он смотрел на нес.
Однажды, когда Луиза зашла слишком далеко — она схватила фигуру с доски и швырнула ее в ящик, — Уайт вскочил с места, и вид его был столь угрожающим, что Джордж тоже вскочил на ноги, желая предупредить какое-нибудь поспешное действие. За это Луиза одарила его злобным взглядом.
— Что ты так скачешь? — раздраженно огрызнулась она. — Я ничего не сломала. Но должна сказать тебе, Джордж Ханекер, если ты сам не покончишь с этой чушью, я сделаю это за тебя. Я разломаю эти твои игрушки на мелкие кусочки, раз ничто другое не может привести тебя в чувство!
— Отвечайте! — крикнул Уайт. — Что же вы не отвечаете?
Но Джордж, находясь между двух огней, только стоял и беспомощно качал головой.
Этот случай, однако, породил нечто новое в манере Уайта разговаривать: теперь в каждой его фразе, в каждом сказанном слове угадывалась плохо скрытая зловещая цель.
— Если бы она умела играть в шахматы, — говорил он, — она относилась бы к ним с уважением и вам нечего было бы опасаться.
— Так уж получилось, — отвечал, защищаясь, Джордж, — что у Луизы очень много дел и на шахматы у нее просто нет времени.
Уайт оборачивался в сторону Луизы, некоторое время смотрел на нее, затем говорил, мрачно улыбаясь:
— Она вяжет. И, по-моему, она занята только этим. И вы считаете, что у нее много дел?
— А почему бы и нет?
— Нет, — сказал Уайт, — никоим образом. Послушайте, Пенелопа провела годы за ткачеством, чтобы только не подпускать назойливых поклонников, пока не возвратился Одиссей. Луиза проводит годы за вязанием, чтобы не подпускать жизнь, пока не придет смерть. Ведь то, что она делает, совершенно не приносит ей радости, это же сразу видно.
Зато каждая петелька, соскользнувшая с этих спиц, на мгновение приближает ее к смерти, и, сама того не ведая, она этому радуется.
— Неужели все свои умозаключения вы строите на одном-единственном факте: что она не участвует в игре в шахматы? — воскликнул Джордж, отказываясь поверить услышанному.
— Не только, — ответил Уайт, — она и в жизни не участвует.
— Но что же вы понимаете под этим словом: «жизнь»?
— Многое, — сказал Уайт. — Жажду знаний, стремление к творчеству, способность к сильным чувствам. Да, многое.
— В самом деле, многое, — усмехнулся Джордж. — Все это громкие слова, не более того.
И вновь язвительная гримаса пробежала по лицу Уайта.
— Очень громкие, — заметил он, — боюсь, слишком громкие, для Луизы.
И он тронул фигуру, заставив тем самым Джорджа переключить свое внимание на шахматы.
Судя по всему, Уайт понял, что нащупал слабое место Джорджа, и, исследуя его вновь и вновь, он извлекал из этого занятия чисто садистское удовольствие. Свои гамбиты он разыгрывал в беседах в том же стиле, что и на доске: жестко, точно, продвигаясь вперед к неизбежному выводу, поражая столь характерной для всей его личности хвастливой дерзостью. Временами Джордж особенно мучительно ощущал свою беспомощность, и тогда ему хотелось умолять Уайта раз и навсегда оставить Луизу в покое. Но он так и не смог на это решиться: что-то в глубине его сознания предупреждало Джорджа, что странное пристрастие Уайта к подобным рассуждениям — такая же неотъемлемая часть его натуры, как и его удивительные шахматные способности, и, если Джордж хочет, чтобы все продолжалось, ему придется согласиться на условия Уайта.
А Джордж страстно желал продолжения, он уже не мыслил себе другой жизни, он отчаянно нуждался в Уайте. И особенно это чувствовалось в такие вечера, как в тот ужасный вечер, когда он, вернувшись домой, объявил Луизе, что не будет некоторое время ходить на работу. Нет-нет, его не уволили, просто ему предложили что-то вроде отпуска, чтобы он отдохнул и поправил свое здоровье. Хотя, поспешно добавил он, увидев, что лицо Луизы вытянулось и побледнело, он никогда в жизни не чувствовал себя лучше.
И во время сцены, последовавшей за этим сообщением, когда Луиза, стоя перед ним, яростно выкрикивала ему в лицо все, что она о нем думала, Джордж, страдающий и потрясенный, вдруг осознал, как горькая истина сказанного Уайтом мощным потоком разливается в его мозгу. И только позже, когда выдохшаяся Луиза вновь поместилась в своем кресле, устремив в стену пустые глаза и положив для утешения на колени вязанье, а он сел за стол и расставил шахматы, он почувствовал наконец, как отступает мутная волна горько-соленой боли, захлестнувшая его мозг.
— А ведь есть же выход, — мягко заметил Уайт, обратив взгляд в сторону Луизы, — удивительно простой выход, если как следует подумать.
Джордж почувствовал, как по спине пробежал холодок.
— Не хочу об этом слышать, — хриплым голосом ответил он.
Но Уайт упорно продолжал:
— Приходилось ли вам замечать, Джордж, — говорил он, — что вот эта никчемная банальная картинка на стене в безобразной раме в стиле барокко, которой так восхищается Луиза, очень напоминает трогательную маленькую флейту в тот момент, когда она изо всех сил пытается переиграть весь оркестр?
Джордж кивнул на доску.
— Первый ход ваш, — сказал он.
— А! — отмахнулся Уайт. — Партия подождет. Сейчас я расположен поразмышлять о том, чем эта комната и весь этот прекрасный дом могли быть, если бы целиком принадлежали вам, Джордж. Вам одному.
— Лучше займемся шахматами, прошу вас, — умолял Джордж.
— И еще, Джордж, — неторопливо продолжал Уайт, слегка наклоняясь вперед, и вновь из глубины его глаз на Джорджа глянул его странный отчетливый образ, — вспомните о самом главном. Ведь если бы вы жили один в этой комнате, в этом доме, никто не смог бы требовать от вас прекратить игру. Вы играли бы с утра до вечера, по ночам и снова утром — когда только вам захочется! И это не все, Джордж. Можно было бы выбросить в окно эту картину и повесить вместо нее что-нибудь приличное: несколько хороших эстампов, например, — ничего экстравагантного, упаси Бог! — просто несколько стоящих вещей, которые радуют глаз каждый раз, когда входишь в комнату и видишь их.
А пластинки! Насколько я знаю, пластинки сейчас просто чудесные, Джордж! Представьте, вся комната полна музыки: оперы, симфонии, концерты, квартеты — выбирай и слушай сколько душе угодно!
Все ближе и ближе видел Джордж свой образ в этих глазах, от торжествующего потока слов и от их ужасного истинного значения кружилась голова. Заткнув уши, Джордж неистово тряс головой.
— Вы безумец! — кричал он. — Остановитесь! И к своему ужасу, обнаружил, что сквозь плотно прижатые к ушам ладони голос Уайта слышен так же ясно и отчетливо, как и всегда.
— Может быть, вы боитесь одиночества, Джордж? Но это же глупо.
Вокруг вас так много людей, которые хотели бы стать вашими друзьями, они были бы рады разговаривать с вами и, что еще прекраснее, слушать вас. Среди них есть те, кто полюбил бы вас, если бы вы того захотели.
— Одиночество? — не веря услышанному, проговорил Джордж. — Вы считаете, это то, чего я боюсь?
— Тогда чего же?
— Вы знаете это не хуже меня, — голос Джорджа дрожал и прерывался на каждом слове, — вы же меня подталкиваете к этому. Неужели, по-вашему, порядочный человек способен совершить такой страшный поступок?
Уайт презрительно оскалил зубы.
— А вы покажите мне что-нибудь более страшное, чем то, что сделала эта слабая и глупая женщина, чьей единственной целью в жизни было выйти замуж за человека неизмеримо выше ее самой, а затем низвести его до своего жалкого уровня, чтобы ее слабость и невежество невозможно было обнаружить.
— Вы не имеете права говорить так о Луизе!
— Я имею право на все! — со зловещей уверенностью ответил Уайт, и ужасная истинность этих слов пронзила Джорджа до самой глубины его сознания. В нем поднимался панический страх, и он с силой вцепился в край стола.
— Я не сделаю этого! — обезумев от ужаса, крикнул он. — Я никогда этого не сделаю, понимаете вы, никогда!
— Это будет сделано! — в голосе Уайта неприкрыто прозвучала страшная решимость, и, подняв глаза, Джордж увидел, как к столу маленькими энергичными шагами приближается Луиза. Она остановилась, губы ее дрожали от гнева, и затем, сквозь шум собственных мыслей, он услышал, как повторяются, словно разносимые эхом, одни и те же слова.
— Ты дурак! — исступленно кричала она. — Это все твои шахматы.
Достаточно с меня, наконец!
И внезапно резким движением руки она смахнула фигуры с доски.
— Нет! — дико закричал Джордж, но не в ответ на поступок Луизы. Он увидел, как поднимается с кресла Уайт, занося над головой тяжелую кочергу. — Нет! — еще раз выкрикнул он и бросился вперед, чтобы не дать кочерге опуститься, но уже зная, что слишком поздно.
Ах, как неприятно была бы поражена Луиза, если бы увидела, с какой небрежностью ее останки поместили в специальную корзину, предназначенную для таких целей; она непременно кричала бы и протестовала, будь она в состоянии это сделать, увидев уродливую царапину на полированном дереве, которую оставила за собой эта корзина, когда ее тащили по полу, а затем вынесли наружу. Но инспектор Лунд спокойно закрыл дверь за этой маленькой процессией и вернулся в гостиную.
Лейтенант уже завершил допрос тихого маленького человечка, сидевшего в кресле у шахматного стола, но было заметно, что он чем-то недоволен. Он расхаживал взад и вперед по комнате, углубившись в свои записи, наморщив от напряжения лоб, а маленький человечек молча наблюдал за ним, оставаясь неподвижным.
— Ну что? — спросил инспектор Лунд.
— Да вот, — начал лейтенант, — одно с другим никак не вяжется. Из того, что я выяснил, получается, что жил себе человек и жил, все было нормально, преуспевал, и вдруг обнаружил, что в нем живет другая личность, его другое «я». Можно сказать, раскололся на две части.
— Шизофреник, — заметил инспектор Лунд, — ничего особенного.
— Может быть, — сказал лейтенант, — во всяком случае, это его другое «я» — достаточно неприятная личность, и, уж будьте уверены, именно она-то и виновна в убийстве.
— По-моему, все вяжется, — сказал инспектор Лунд, — в чем же загвоздка?
— Загвоздка в том, — заявил лейтенант, — что я не знаю, как его идентифицировать.
Он нахмурился над блокнотом, затем обернулся к человечку, все так же сидевшему у стола.
— Как, вы сказали, ваше имя? — спросил он. На лице маленького человечка появилась слабая саркастическая усмешка, выражавшая упрек.
— Ну как же так, лейтенант, я уже столько раз повторял вам свое имя, неужели вы снова забыли? Он любезно улыбнулся.
— Мое имя — Уайт.
В глазах Артура все они казались скроенными по одной мерке.
Одинаково высокими и хорошо сложенными. С правильными чертами ровно загорелых лиц и прическами ежиком. В строгой дорогой одежде и с безупречными манерами. Происходили они из известного Рода и окончили известную Школу, но не придавали этому значения. Среди пчел городского улья, роившихся в стеклянных, похожих на футуристические аквариумы башнях над кипами средневековых, благоухающих приятным ароматом ценных государственных бумаг, они не слишком выделялись, но не заметить их было нельзя.
На работе они держали марку Рода и Школы и с вышестоящими умели быть добросовестно-вежливыми. На самом же деле работа, да и все остальное значения для них не имело, потому что они были буквально набиты деньгами. И за это Артур ненавидел их всей душой, хотя охотно отдал бы последнее, чтобы сделаться одним из них.
Внешне он бы им подошел. Артур был высокий и очень интересный когда он шел по улице, лишь немногие женщины могли удержаться, чтобы не бросить на него быстрый взгляд, означавший: даже если вы и недоступны, нам все равно любопытно. Высоко посаженная голова свидетельствовала об острой наблюдательности и хорошем самоконтроле.
Но он не происходил из известного Рода и не окончил известную Школу, и у него не было других денег, кроме скромного жалованья. Его родители умерли (их наследства едва хватило на то, чтобы оплатить похоронные расходы), школу он бросил как раз перед ее окончанием, мучительно менял работу, до тех пор пока недавно не осел в фирме «Хортон и Сын».
Свои деньги он в любую минуту мог сосчитать вплоть до цента: сколько у него в банке, сколько в кошельке, а сколько в кармане. Но позволить себе не придавать этому значения, как следовало блестящему молодому человеку, он, конечно, не мог.
В этом выражении «блестящий молодой человек» сосредоточивалась вся его ненависть. Как-то утром, когда он стоял у двери кабинета мистера Хортона, перед самым его носом туда проскочили два сынка какого-то клиента. Их взгляд скользнул по Артуру, сразу же отметил, что он не из их числа, и побежал дальше, холодно и равнодушно. Так, не сказав ни слова и не сделав ни жеста, они мгновенно поставили его на место.
Ненависть и гнев закипали в нем, но (и это было хуже всего) ответить ему было нечем — да и как их заденешь? Их дома, их клубы, их жизнь все это было недостижимо.
Только после того, как за ними закрылась дверь лифта, мистер Хортон, казалось, впервые заметил присутствие Артура. «Блестящие молодые люди», — провожая их взглядом, с грустью подумал Артур. Семя было брошено и сразу же дало всходы, потому что в воспаленном воображении Артура мистер Хортон как бы прибавил: «Они из моего круга — а вы нет».
Традиционная заповедь каждого вступающего в жизнь молодого человека гласит: проявляй усердие в работе, но не забывай и о делах сердечных; высшей степенью удачи считается соединение того и другого путем женитьбы на дочери босса. А если дочка при этом хороша собой, соблазнительна и, по меткому выражению тех, кто ее знал, «еще не испорчена», как Энн Хортон, лучше быть не может.
Но Артур инстинктивно догадывался, что неиспорченность бывает разная. Так, если девушка безуспешно мечтает о «первоклассной сорокафутовой яхте», но в конце концов довольствуется «двадцатифутовой моторкой», в этом смысле Энн Хортон действительно не испорчена. К такой ведь недостаточно явиться, пылая всепоглощающей страстью и желанием сражаться с драконом. Необходимо также прискакать в золотой кольчуге и на чистокровном рысаке, не забыв при этом предложить ей билет в партер на лучший в городе мюзикл. И необходимо оказывать подобное внимание не от случая к случаю, а постоянно.
Все это и еще многое обдумывал вечерами Артур, лежа на кровати и созерцая потолок снятой им комнаты в доме миссис Марш. Его безумные, наскакивавшие друг на друга мысли напоминали сказочного змея, пожиравшего сначала собственный хвост, а затем и самого себя. Ведь Энн Хортон смотрела на него именно тем взглядом, которым смотрят другие, и не раз. Представься он ей в должном свете — и женитьба была бы не за горами! Но чтобы с ней достойно общаться, нужны деньги, а ирония состояла в том, что единственный способ заиметь их — это на ней жениться. Господи, подумал Артур, да случись такое, у него будет все, а деньги он станет швырять этим блестящим молодым людям прямо в лицо о, как он их ненавидел!
В конце концов его мысли приняли другое направление: он и не догадывался, но Энн Хортон стала не конечной целью, а средством.
Конечной же целью будет слава, в лучах которой купаются те, кто, не считая денег, позволяют себе все самое-самое.
— Самое-самое, — мечтательно проговорил Артур, и его воображению представились самые прекрасные и дорогие картины, которые, словно облака, медленно поплыли под потолком комнаты.
Чарли Принс, очевидно, как раз и был из тех молодых людей, которые имели это самое-самое. Он вошел в жизнь Артура в тот полуденный час, когда Артур сидел и допивал кофе, глазами изучая лежавший перед ним на столе проспект фирмы «Хортон и Сын», а мыслями уносясь на двадцатифутовой моторке с Энн Хортон.
— Надеюсь, не побеспокою вас вопросом, — спросил Чарли Принс, — но вы работаете у старика Хортона?
Это был голос одного из представителей Рода и Школы; даже употребление слова «старик» звучало в этих устах естественно, ибо было у них сейчас в моде и могло относиться к кому угодно независимо от возраста. Артур осмотрел его с головы до ног: прическа ежиком, а на всем — от галстука до ботинок — сверкали ярлыки фирм «Оливер Мур», «Брукс», «Салка», «Бронзини», «Кэвэно». Потом ненадолго задержался на лице: и в самом деле загорелое, с правильными чертами. Но было в нем и еще что-то. Может быть, морщинки вокруг глаз, а может, кривая усмешка…
— Верно, — осторожно ответил Артур, — я работаю у Хортона.
— Можно я сяду? Меня зовут Чарли Принс. Оказалось, что Чарли Принс знаком с лежащим на столе проспектом: сам он когда-то работал у Хортона, и ему не терпелось узнать, как дела на старом месте.
— По-моему, нормально, — сказал Артур, а потом заметил:
— А вас я что-то не помню.
— О, да это, наверное, было до вас, но вряд ли им приятно меня вспоминать. Знаете, я для них как позорное пятно. Смылся, чтоб не влипнуть, понимаете, о чем я?
— Угу, — ответил Артур и мгновенно почувствовал острую зависть: этот человек позволил себе быть не просто непригодным, но даже непослушным и мог небрежно уйти из такой фирмы, как «Хортон и Сын».
Казалось, Чарли Принс прочитал его мысли.
— Нет, — возразил он, — совсем не потому, что я не мог там работать — вы ведь так подумали. Нехорошая вышла история. Подделал несколько чеков, такая вот ерунда.
У Артура отвисла челюсть.
— Понимаю, — бодро заметил Чарли Принс. — Вы думаете, если человек в таком замешан, надо обязательно плакать и терзаться, посыпать голову пеплом и так далее. Вовсе нет. О, конечно, я еще как упрекал себя, когда этот идиот, влезший не в свое дело бухгалтер, накрыл меня, но тут уж ничего не попишешь.
— Но зачем это вам?
Чарли Принс насупился.
— Разве я похож на этих недоносков-психопатов, которые воруют ради кайфа? Ради денег, конечно. Всегда ради денег.
— Всегда?
— О, я работал и в других местах, кроме Хортона, и всегда смывался, чтоб не влипнуть. И до Хортона — там-то я и получил урок на всю жизнь, — до Хортона все сходило.
Он наклонился и многозначительно постучал по столу указательным пальцем.
— Разве трудно подсмотреть, как человек расписывается? Совсем не трудно. А потом как следует потренироваться, пока не придет автоматизм. И все дела!
— Но вас же все равно поймали.
— Беспечность. Деньги-то по чекам я получал, а в ведомости это отмечено не было. А у бухгалтера счета не сходились, вот он и пронюхал.
Артур был настолько ошеломлен, что не мог сформулировать вопрос — а он так хотел его задать, — ведь надо было оставаться в рамках вежливости.
— И что же потом? Они вас… вы?..
— Хотите сказать, арестовали, бросили в тюрьму и тому подобное? Чарли Принс посмотрел на него с сожалением. — Конечно, нет. Знаете, как все эти компании реагируют на такую рекламу? Когда мой отец предложил им хорошие деньги, на этом все и кончилось.
— И вам вообще ничего не сделали? — спросил Артур, преисполненный благоговения.
— Не совсем, — признался Чарли Принс, — что-то, конечно, должно было случиться, особенно после моего последнего фокуса — отец тогда вскипел, как старый чайник. Но ничего страшного. Просто с тех пор я живу на переводы.
— На что? — спросил Артур.
— Да на переводы. Помните, как раньше в Англии: паршивых овец из хорошего стада отправляли куда-нибудь в Австралию, чтобы от них избавиться, а потом назначали им содержание, при этом оговорив, что оно будет регулярно приходить лишь в том случае, если они станут держаться подальше. Вот со мною так и случилось. Сначала мой старик просто хотел выкинуть меня на улицу без единого цента, но у женщин в моей семье добрые сердца, и его убедили поступить по-другому. Мне назначили ежемесячное содержание — как оказалось, примерно половину того, что требуется, — но остаток жизни я должен провести, не видя ни своей семьи, ни ее окружения. А оно, должен вам заметить, ой-ой-ой!
— Значит, вам и в Нью-Йорке нельзя жить, ведь так?
— Я сказал, что должен держаться подальше. Это значит, могу жить где угодно и сколько угодно, лишь бы никто из членов моей семьи и трех миллионов их знакомых ничего обо мне не слышали. Посылаю семейному адвокату открытку с указанием своего адреса и первого числа каждого месяца получаю перевод.
— Что ж, — промолвил Артур, — после всего, что я сейчас узнал, должен сказать: ваш отец поступил чрезвычайно порядочно по отношению к вам.
— По правде говоря, он вообще-то неплохой старикан, — вздохнул Чарли Принс. — Но есть у него какая-то проклятая, прямо патологическая страсть ко всяким подлипалам — а я не такой. Понимаете, о ком я? Обо всех этих юных карьеристах, все вроде и при них, но искры никакой.
Если б я стал таким — все было бы в ажуре. А я не стал. И вот теперь совсем как Исмаил[1]: деньги придут еще через две недели, а меня даже в гостиницу не пускают…
Артур почувствовал необъяснимое волнение.
— В гостиницу?
— Так бывает, когда не платишь. У них же такой закон, или правило, или что там еще. Вышло все по-идиотски, но к чему я клоню? В ответ на мою исповедь не можете ли вы дать мне взаймы? Ни много ни мало, так, средне. Я отвечаю, что первого числа отдам вам все, и даже с процентами. — Тон Чарли Принса стал теперь умоляющим. — Да, готов признать, не всегда я жил честно. Но деньги всю жизнь отдавал.
Собственно говоря, — пояснил он, — потому-то и погорел, очень уж отдать долг хотел.
Артур смотрел на безупречную одежду Чарли Принса, видел его непринужденную осанку, слушал плавные переходы из одной тональности в другую его голоса, звуки которого были так приятны для слуха, и причина волнения вдруг стала понятна.
— Послушайте, — спросил он, — так где вы сейчас живете?
— Нигде, конечно, с тех пор как меня выкинули. Но не беспокойтесь: первого числа мы здесь встретимся — и вы получите все сполна. Я с вами так откровенен, неужели не видно, что мне нужно верить?
— Я не об этом, — сказал Артур. — А просто — вы не хотите у меня пожить? Я вам одалживаю, вы оплачиваете счет, забираете вещи — и едем ко мне. У меня прекрасная комната, дом старый, но вполне ухоженный.
Миссис Марш, моя хозяйка, много болтает и чересчур суетится, но сами увидите, дом у нее в порядке. И очень дешево — сэкономите кучу денег.
Он вдруг оборвал свою речь, обнаружив, что страстно пытается что-то продать, а Чарли Принс смотрит на него с недоумением.
— Что такое? — спросил Чарли Принс. — Так вы тоже без гроша?
— Нет, я вовсе не про то. Чтобы одолжить вам, у меня хватит.
— Тогда откуда такое желание жить вместе? И именно со мной?
Артур собрался с духом.
— Хорошо, я отвечу. У вас есть то, что мне надо.
Чарли Принс прищурил глаза.
— Да неужели?
— Послушайте, — продолжал Артур, — у меня ведь никогда не было того, что у вас, это же заметно. Как хотите, но заметно. И я точно знаю: со всеми этими молодыми людьми — ваш отец их обожает! — вы бы так не разговаривали, как со мной. Но мне на это наплевать. Мне интересно другое: что же именно делает вас таким, что делает такими вас всех? Будто хорошая семья и деньги глянцем тебя покрывают — и на всю жизнь. Вот что мне надо.
Чарли Принс удивленно на него посмотрел.
— И вы думаете, если поселиться в одной комнате, часть этого таинственного глянца — или как его там? — покроет и вас?
— Ну, это уж моя забота, — ответил Артур. Он достал чековую книжку и ручку и положил их на стол перед собой. — Итак? — спросил он.
Чарли Принс стал внимательно изучать книжку.
— Признаться, я понятия не имею, на что иду, — ответил он, — но все-таки иду.
Как оказалось, они стали прекрасными соседями. Самая полная совместимость бывает между хорошим рассказчиком и хорошим слушателем, а так как Чарли Принс больше всего любил беззаботно черпать из бездонного колодца смешных историй и воспоминаний, а Артур стал лихорадочно заинтересованной публикой — в выходившей окнами на улицу комнате второго этажа дома миссис Марш воцарилась идиллия.
Конечно, в большой бочке меда обнаружилась и ложка дегтя. Временами Чарли Принсу казалось, что он нашел в Артуре слишком уж хорошего слушателя — из-за ненасытного аппетита Артура к деталям. Рассказчик приходил, например, в замешательство, когда в описании путешествия на яхте, прежде чем дойти до сути, он должен был привести размеры яхты, рассказать о ее строении, порядке работы, а потом и вообще превратить рассказ в лекцию о сравнительных достоинствах различных малогабаритных судов. Или когда пропадала суть занимательного эпизода из жизни молодой девушки — рассказчик повстречал ее в каком-то ресторане, потому что нужно также было подробно объяснить, что говорят метрдотелю, как заказывают, как дают чаевые, как одеваются по каждому случаю и так далее ad infinitum.[2]
Чарли Принс был наблюдателен и с грустью заметил, что Артур стал искусно входить в его собственный образ. Голосовые модуляции, отбор слов, их употребление, манера сидеть, ходить, стоять, жесты, мельчайшие нюансы в выражении лица — все это Артур старался перенять; Чарли Принс же чувствовал себя довольно неловко — ведь ему приходилось наблюдать себя в живом зеркале.
Что же касается Артура, то больше всего его поразила открытая им незрелость Чарли Принса и его маленького мира. Из всех своих наблюдений Артур сделал невеселый вывод о том, что Чарли Принс и ему подобные нырнули из детства в юность — и там остались. Нет, они могли расти и дальше, делаться выше, значительнее, но умственно и эмоционально — это был предел. Нахватались взрослых слов и манер, а что за ними? Но об этом Артур, конечно, не распространялся.
Его волнение особенно возрастало, когда дело близилось к деньгам.
Первого числа каждого месяца миссис Марш с улыбкой входила в комнату с дорогим конвертом, адресованным Чарли Принсу. Прежде чем открыть, Чарли Принс подносил его к свету, и становились видны контуры кусочка бумаги — чека на пятьсот долларов, подписанного Джеймсом Ллевеллином.
«Семейный адвокат, — пояснил однажды Чарли Принс и с досадой добавил:
— Одного отца мне было мало, так старик Ллевеллин играл роль второго и с самого детства».
Для Чарли это были не деньги. Для Артура же чек был Ключом. Ключом к волшебному саду, недостижимому для него. Ключом к комнате Синей Бороды, вход в которую ему был запрещен. Ключом к Энн Хортон. Желаемое оплатить им было нельзя, но отпереть дверь — можно.
Однако еще более мучительным для Артура оказалось то, что каждый месяц на несколько часов все деньги были его. Чарли Принс расписывался на обороте, а потом Артур нес чек в банк, где у него был свой маленький счет, и получал наличные. Вернувшись, он аккуратно вычитал сумму, которую Чарли Принс занимал у него в последнюю неделю-другую, и только потом отдавал остаток соседу по комнате. Он делал так по настоянию Чарли Принса.
— Это лучший способ убедиться в моей честности — в плате за комнату и в наших расчетах, — объяснял Чарли. — А кроме того, тебе дадут наличные запросто, а у меня с этим могут быть проблемы.
Вот так каждый месяц на несколько часов Артур становился другим человеком. Чарли Принс великодушно предоставлял ему свой гардероб, и Артур пользовался им, идя в банк; особенно он любил один прекрасно скроенный костюм из отличной ткани, который сидел на нем как влитой. А во внутреннем кармане этого костюма лежал бумажник, в котором в новеньких хрустящих купюрах находились пять сотен долларов. И не было ничего удивительного, что в один из таких дней он и произвел то впечатление, о котором мечтал.
Когда Артур вошел в кабинет своего шефа, Энн Хортон сидела на углу стола и беседовала с отцом. Она собиралась ему что-то ответить, но взглянула на Артура — он стоял на пороге — и замолкла, а затем стала отляпывать его снова уже с нескрываемым восхищением.
— Ну вот, — сказала она отцу, — я вижу здесь этого молодого человека уже в который раз, а ты все еще не удосужился нас познакомить.
Ее тон смутил Артура — ведь мистер Хортон всегда представлялся ему недосягаемым божеством, стоящим где-то на вершине горы и мечущим оттуда громы и молнии. Но еще более смутил Артура сам мистер Хортон, который после короткого замешательства представил его дочери в словах, зазвучавших в ушах Артура как музыка.
— Это Артур, — сказал он, — блестящий молодой человек, и мне доставляет удовольствие тебя с ним познакомить.
И такую великолепную возможность Артур упустил. Бездарно упустил.
Все, что он говорил, было неостроумно, и говорил он таким тоном, что сказанное становилось еще глупее. И пусть даже Энн Хортон смотрела на него горящим взором, он понял, в чем причина, и стал за это клясть себя и весь мир.
У него не было денег — в этом все дело. Имей он их — они встретились бы сегодня, и завтра, и послезавтра, и послепослезавтра тоже. Но их не было. Ничего не решающая выпуклость в кошельке могла, конечно, позволить дойти до определенных пределов — но не далее. А все остальное: одежда, манеры, все, что он в себе выработал, — значения не имело. Без денег все это ерунда. А с ними…
С ними! Он и раньше чувствовал себя не слишком свободно, но эта мысль и вовсе парализовала его. Энн Хортон сразу же уловила внезапно происшедшую перемену — у нее, несомненно, был развит материнский инстинкт.
— Вам нехорошо, — вырвалось у нее. И вдруг — идея; окрыленный ею, он, как Феникс, восстал из пепла.
— Да, чувствую я себя неважно, — ответил он, с трудом узнавая свой собственный голос, — но ничего серьезного. Правда, ничего.
— И все же вам надо домой — и немедленно, — сказала она твердо. — У меня внизу машина, и мне не составит никакого труда…
Артур мысленно ударил себя кулаком по лбу. Один раз он уже провалился, так неужели опять?! Дом миссис Марш никогда не казался ему сверхубогим, но сейчас… Нет, туда она его не повезет.
Вдохновение вложило в его уста нужные слова — и они произвели впечатление.
— Сегодня так много работы, — с сожалением и мужеством проговорил Артур, — нельзя же откладывать. — А потом добавил с непринужденностью, которую вырабатывал часами:
— Но все-таки я хотел бы увидеть вас еще раз. Нельзя ли позвонить завтра вечером?
«После этого, — приказал он себе, когда огонь внутри него стал было угасать, — выбора у тебя уже нет». Ну а Чарли Принса перед выбором, конечно, даже и не поставил. Ровно без семи двенадцать после негромких сдавленных хрипов и непродолжительной борьбы тот лежал на своей кровати без признаков жизни. Он был уже мертв, но пальцы Артура еще довольно долго сжимали его горло — на всякий случай.
Известно, что лучший для убийцы способ спрятать концы — просто найти свою жертву в толпе, всадить в нее пулю, а затем спокойно уйти.
В петлю же заводят ходы чересчур хитроумные и слишком искусные. И в этом смысле Артур совершил свое убийство весьма расчетливо, хотя никакого расчета в его действиях не было.
Дело в том, что с той минуты, как он расстался с Энн Хортон, и до того, как он в конце концов убрал свои пальцы с горла Чарли Принса, Артур пребывал в каком-то безрассудном возбуждении, зная, что надо сделать, но не думая как. И когда он наконец поднялся и взглянул на лежащее перед ним тело и весь ужас случившегося дошел до него, он растерялся. Душа отлетела, сомнений в этом быть не могло, но тело, тело-то осталось. И что же, Господи, с ним теперь делать?
Он мог запихнуть его в шкаф, чтобы по крайней мере оно не бросалось в глаза, но что толку? Ведь миссис Марш все равно придет завтра утром — убираться и выбрасывать мусор, — а замка в шкафу нет, значит, тело от нее не спрячешь.
Или взять стоящий в углу чемодан Чарли Принса, положить его туда и куда-нибудь отправить. Но куда? В отчаянии он стал обдумывать этот вариант, но в конце концов вынужден был прийти к выводу, что в мире нет такого места, куда можно отправить чемодан с телом, будучи уверенным, что убийство не раскроют.
Но в отношении чемодана Артур шел по верному пути, и, когда план наконец созрел, он с готовностью решил ему следовать. В глубине дома миссис Марш находилась кладовка — сырой погреб с тяжелой дверью, которая, хотя никогда не запиралась, делала комнату безлюдной, заброшенной и холодной — и зимой и летом. Пусть труп спокойно там разлагается — никто и не узнает. Значит, избавиться все-таки удастся, надо только запихнуть его в чемодан и отнести вниз, в кладовку.
К своему неудовольствию, Артур обнаружил, что, хотя чемодан был очень большой, тело в него влезало с трудом, и, прежде чем получилось, пришлось как следует потрудиться. Но наконец он закрыл чемодан на замок и покатил в коридор. И все же, когда Артур спускался с лестницы, где-то на полпути это произошло. Он почувствовал, что чемодан сползает со спины, сделал отчаянное усилие удержать его, но в следующее мгновение чемодан уже летел через голову вниз, с грохотом, от которого дом содрогнулся. Артур тотчас же бросился за ним, успел увидеть, что он не раскрылся, и вдруг понял, что стоит нос к носу с миссис Марш.
Она застыла в позе испуганного привидения — в белом фланелевом халате, спадавшем на лодыжки, ладони прижаты к губам, а глаза широко раскрыты.
— Неужели, — сказала она, — неужели нельзя поаккуратнее!
Артур заслонил чемодан собой — будто она могла видеть сквозь стены.
— Из-извините, — начал он запинаясь. — Тысячу раз извините, я не хотел шуметь, но он вдруг выскользнул…
Она тихо покачала головой и строго продолжала:
— Так ведь и стены можно оцарапать. Или пораниться самому.
— Нет, — поспешно заверил он ее, — никакого ущерба. Никакого.
Она пристально посмотрела мимо него на чемодан.
— О, да это же шикарный чемодан мистера Принса, а? И куда вы его несете в такое время?
Артур почувствовал, как на его лице выступили капельки пота.
— Никуда, — хрипло ответил он и потом, когда она нахмурила брови, удивившись такому ответу, быстро добавил:
— То есть в кладовку.
Знаете, Чарли, мистер Принс, хотел мне помочь, но задержался, и я решил сам.
— Но он, должно быть, такой тяжелый.
Ее теплый сочувственный тон помог Артуру успокоиться, и его мысли задвигались теперь с точной уверенностью секундной стрелки хороших часов.
— Я тоже подумал, — сказал он, небрежно усмехнувшись, — но потом все-таки решил сам, без помощи мистера Принса. Знаете, на него совершенно нельзя положиться. Хочет — уходит, и неизвестно, когда вернется.
— Стыда у него нет, — твердо сказала миссис Марш.
— Нет, что вы! Конечно, он немножко странный, но, когда его как следует узнаешь, очень милый. — Артур схватился за ручку. — Я донесу, теперь уже нетрудно, — сказал он.
Вдруг миссис Марш вспомнила.
— Вот те на, — защебетала она, — а все, наверное, и к лучшему. Что вы зашумели, меня подняли и так далее. Знаете, в кладовке-то теперь замок — как бы вы туда попали. Я только платье накину и все сделаю.
По скрипучим подвальным ступенькам она спустилась в кладовку и стала ждать, пока он прикатил туда чемодан. Внизу горел тусклый свет и, как он припоминает, куда ни кинь взгляд — на всем лежал толстый слой пыли.
— Ужасно, — покачала головой миссис Марш, — но что поделаешь? Сюда ведь годами никто не заходит. А замок страховая компания потребовала, вот я его и повесила.
Артур переминался с ноги на ногу. Его миссия была завершена, и он очень хотел, даже мечтал уйти, но миссис Марш, казалось, этого не замечала.
— Не уважаю я временных, — продолжала она. — Люблю жильцов солидных, респектабельных — с такими и хлопот нет. Ладно, ставьте его вон туда, — она указала костлявым пальцем на какой-то холмик из пепла; при ближайшем рассмотрении холмик превратился в еще один чемодан, покрытый вековой пылью. — Когда тот джентльмен сюда въехал…
Артур почувствовал, что его колени подгибаются, а негромкое щебетание все продолжалось и продолжалось. Так он узнал о джентльмене, который жил на первом этаже, о джентльмене со второго этажа и о Джентльмене с третьего этажа, из комнаты с окнами на улицу. Будто ее словесный поток был долго запружен, а теперь плотину прорвало, и его нельзя было остановить. Но душу Артура уже согревала мысль: все, концы спрятаны, теперь концы действительно спрятаны. Дверь кладовки сейчас закроется, Чарли Принс будет гнить, и ни одна живая душа об этом не узнает. Каждый месяц будет приходить чек, каждый божий месяц пять сотен долларов, а впереди Энн Хортон и жизнь, полная великолепия.
Самое-самое, проносилось в голове Артура сквозь неугомонный поток слов миссис Марш. Теперь-то он знает, что чувствуют подпольные миллионеры.
Монолог наконец подошел к концу, тяжелую дверь заперли на замок, и Артур стал входить в свою новую роль: он проникся уверенностью, что предназначена она в основном праведникам, однако ее получают и те, кто, нисколько не сомневаясь, умеет прятать концы. Но даже малейшее беспокойство должно было улетучиться после того, как несколько недель спустя, однажды вечером, он столкнулся в прихожей с миссис Марш.
— Вы были правы, — сказала она, сочувственно поджав губы. — Мистер Принс действительно странный, так вы сказали?
— Я так сказал? — спросил Артур неуверенно.
— О да. На каждой бумажке писал свое имя. На каждой только свое имя — и ничего другого.
Артур вдруг вспомнил мусорную корзинку, а затем с радостью от незаслуженного успеха подумал, как все, даже непростительная беспечность, работает на него.
— Уверена, — заметила миссис Марш, — что взрослый мужчина мог бы найти себе занятие подостойнее. Вот доказательство, — сказала она о бумажках.
— Да, — согласился Артур. — Конечно.
Итак, миссис Марш жила безмятежно. В безмятежности пребывал и Артур: ведь было совсем нетрудно расписаться на обороте этих драгоценных чеков и еще легче потратить эти деньги. Гардероб Чарли был отправной точкой — с его помощью Артур привел в совершеннейший блеск и свой. Вспоминая рассказы Чарли Принса, он ходил теперь только в те места, куда следует, и вел себя там, как следует. Его шеф смотрел на него добрым взглядом, но взгляд этот стал почти влюбленным, когда Артур упомянул о средствах, которыми наделила его щедрая тетушка; знакомство с Энн Хортон — а ее странным образом влекло к нему с первого проведенного вместе вечера — скоро переросло в (настоящий роман.
Он нашел Энн Хортон именно такой, какой себе и представлял, страстной, прелестной, преданной. Конечно, и у нее были в прошлом свои маленькие тайны, темные закоулки, которые она предпочитала не освещать, но, напоминал себе Артур, кто он такой, чтобы бросать камни?
Поэтому он вел себя безупречно, до тех пор пока речь не зашла о свадьбе — тут-то и произошла их первая ссора.
Со свадьбой, впрочем, было все ясно. Она была назначена на июнь месяц невест; далее должен был следовать роскошный медовый месяц, после которого Артур занимал в компании «Хортон и Сын» солидный пост, разумеется с соответствующим жалованьем. Нет, вопрос о свадьбе был решен, и зависть в глазах всех (блестящих молодых людей, ухаживавших когда-то за Энн Хортон, была тому подтверждением; однако стоял — и серьезно — вопрос о церемонии.
— Но почему ты настаиваешь на пышной церемонии? — спросила она. По-моему, это ужасно. Все эти люди и вся суета! Как римский цирк.
Он не мог объяснить ей, и это усложняло дело. Разве втолкуешь девушке, что бракосочетание не только обряд, но еще и сладкий акт мести? Чтобы о нем было написано во всех газетах и весь мир блестящих молодых людей только об этом и говорил. Да они просто не смогут не прийти или пропустят все на свете.
— Но почему ты хочешь в узком семейном кругу? — спросил он в свою очередь. — А я-то думал: свадьба для девушки самое большое событие в жизни. Чтобы потом гордиться. А постоять в гостиной с отцом и тетушкой — разве это церемония?
— Но ты ведь тоже там будешь, — ответила она. — Вот и получится церемония.
Разумеется, подобное женское остроумие не могло его переубедить — и он дал ей это понять. В конце концов она разрыдалась и убежала, не поколебав, однако, его убеждений. «Будь что будет, — сказал он себе сердито, — но только не это „раз-два и готово“». Ему подавай самый большой в городе собор, самых важных людей, все самое-самое.
Когда они встретились снова, Энн вела себя уже сдержаннее, поэтому и он был сдержанно-великодушным.
— Дорогой, — сказала она, — ты считаешь, что я вела себя очень глупо?
— Конечно, нет, Энн. Разве я не понимаю, как для тебя это важно? И как ты волнуешься.
— Ты милый, Артур, — продолжала она, — правда, правда! А знаешь, твое требование пышной церемонии, в общем-то, оказало нам большую услугу.
— Каким образом? — спросил он.
— Не могу сейчас сказать. Скажу только, что буду безмерно счастлива, если все получится.
— Что — все? — спросил он, всерьез озадаченный. О, эта женская загадочность!
— Прежде чем ответить, хочу задать тебе один вопрос, и ты должен, Артур, на него ответить. И, пожалуйста, обещай мне, что скажешь правду.
— Конечно, скажу.
— Тогда сможешь ли ты в душе простить человека, который совершил ужасный поступок? Сделал плохо, но от этого страдает.
Артур про себя усмехнулся, а вслух сказал:
— Конечно, смогу. Не важно, кто как поступил, уверен, что надо простить.
Он чуть было не добавил «тебя», но вовремя спохватился. В конце концов, если таким образом она хочет сделать свое девичье признание, пусть делает. Но никакого признания не последовало. Они сменили тему провели остаток вечера, строя головокружительные планы и проекты, и этот разговор вообще больше не возобновлялся.
Назавтра, во второй половине дня, Артура вызвали в кабинет мистера Хортона, и когда он вошел, то увидел там Энн и ее отца. По выражению их лиц он догадался, какую тему они обсуждали, и ощутил радость победы.
— Артур, — сказал мистер Хортон, — пожалуйста, садитесь.
Артур сел, положил ногу на ногу и улыбнулся Энн.
— Артур, — повторил мистер Хортон, — я хочу обсудить с вами один важный вопрос.
— Да, сэр, — ответил Артур и стал терпеливо ждать, пока мистер Хортон разложит перед собой на столе три карандаша, ручку, нож для бумаги, блокнот для заметок и поправит телефон. — Артур, — еще раз повторил мистер Хортон, — то, что я сейчас скажу, знают лишь немногие.
Надеюсь, вы последуете их примеру и не будете ни с кем это обсуждать.
— Да, сэр, — повторил Артур.
— Энн сказала мне, что вы настаиваете на большой церемонии со всем этикетом, и это создает трудности. В узком кругу можно было оставить все как есть, никаких неудобств. Улавливаете смысл?
— Да, сэр, — храбро солгал Артур, украдкой взглянув на Энн, но отгадки в ее глазах не было. — Конечно, сэр, — подтвердил он.
— Итак, я не люблю длинных предисловий и скажу, что у меня есть сын. Вы на него очень похожи, мы с Энн недавно были поражены вашим сходством. Но, к сожалению, мой сын вырос наглецом и негодяем. Одна из его проделок переполнила чашу нашего терпения, мы отправили его из дома, и теперь он живет на содержание, которое я ему назначил. С тех пор как он уехал, связи с ним нет — деньгами занимается мой адвокат.
Но если будет большая церемония, все начнут спрашивать о нем, так что он тоже должен присутствовать. Это вам, конечно, понятно.
Стены комнаты вдруг стали наступать на Артура, а лицо мистера Хортона превратилось в дьявольскую маску, раскачивавшуюся над столом.
— Да, сэр, — прошептал Артур.
— Значит, сейчас я должен сделать то, о чем Энн просила меня все эти годы. У меня есть его адрес; мы повидаемся, поговорим, а вдруг он, видя ваш пример, захочет начать все сначала?
— Принц Чарли, — ласково сказала Энн, — так мы все его звали. Ведь он был такой очаровательный.
Стены подступили еще ближе, зловещие стены, рядом с лицом отца теперь раскачивалось и лицо Энн. Но что удивительно, возникло и лицо миссис Марш. Доброй, болтливой миссис Марш, оно стало расти, заслоняя все остальное.
В том числе и чемодан.
Разделяла их только стена. Впрочем, преграда была скорее условной.
Тонкая, дрожащая от любого шума конструкция никак не могла помешать Роберту слышать все, что происходило в соседней квартире. Так началось его знакомство с девушкой.
Сначала ухо его различало лишь легкие шаги, цокот звонких каблучков. Это соседка ходила по комнате, явно занимаясь какими-то домашними делами. Должно быть, она очень юна, рассеянно думал юноша.
Тогда он запоем читал «Зеленые особняки», и сердце его замирало, когда он погружался в рассказ о приключениях героини, смотревшей с глянцевой обложки, в лабиринтах джунглей Амазонки. Он постепенно научился узнавать ее голос, мягкий и почти неслышный, когда она говорила, нежный и веселый, когда она подпевала песенке из радиоприемника.
Должно быть, она хороша собой — эта мысль неустанно билась в его мозгу, и наконец он поймал себя на том, что специально прислушивается к звукам, доносившимся из соседней квартиры. Он слушал — и все больше влюблялся.
Звали ее Эми. Она жила с мужем. Его звали Винс. Человек, обладавший на редкость неприятным голосом. Когда он начинал говорить, Роберту казалось, что воздух в соседней квартире уплотняется и тяжелеет. Время от времени соседи ссорились. Кончались их ссоры одинаково — он хлопал дверью и, грохоча башмаками, спускался вниз по лестнице. Она плакала, тихо всхлипывая. В эти мгновения Роберт, стоявший у самой стены, чувствовал, как невидимая рука холодными пальцами сжимает его сердце.
В голове у него вихрем проносились мысли. Вот он решительно преодолевает те несколько шагов, которые отделяют его от нее, произносит какие-то слова. Она сразу видит, что пришел друг, готовый на все, чтобы помочь ей. Если бы им встретиться, она сразу поняла бы, что он любит ее. Если бы…
Но мысли приходили и уходили, а юноша так и продолжал стоять у проклятой стены, возмущенный своим бессилием.
Трагизм положения состоял в том, что ему было некому доверить свою сердечную боль. Единственными знакомыми Роберта были сослуживцы, которым, конечно же, не дано было понять его. Юноша работал в отделе торговли в кредит одного из крупнейших универмагов города. Сама атмосфера отдела превращала его сотрудников в циников. Ведь работа заставляла их рыться в чужих бумагах, искать свидетельства чьих-то проблем с уплатой налогов, любовных связей с дорогостоящими женщинами.
«В каждом человеке есть своя доля мерзости, и все это играет роль», говорили они начинающему коллеге, давая понять: работай он здесь подольше, он давно бы уже постиг эти секреты.
Можно представить, какой совет они дали бы ему сейчас. Хорошенькая соседка? Муж подолгу отсутствует? Вперед! Что ж ты теряешься?
Ну как Роберту было убедить их, что ему необходимо совсем не это!
Ему нужна женщина, которая была бы готова откликнуться на его любовь, положить конец щемящему, холодному ночному одиночеству.
Он никому ничего и не сказал. Только все чаще вставал у стены, пытаясь расслышать что-нибудь еще. Он уже так отчетливо представлял ее себе, что ничуть не удивился, увидев в первый раз. Почту для жильцов оставляли в холле на первом этаже. И когда он однажды утром спустился вниз, направляясь на службу, то увидел, что она берет со стола письмо и идет ему навстречу.
Ни на мгновение он не усомнился, не подумал, что это может быть не она, а другая. Миниатюрная, очень хрупкая с виду, с густыми каштановыми волосами — в ней была та самая красота, которую рисовало ему воображение. На ней был свободный домашний халат, поэтому, проходя мимо него, она постаралась поплотнее запахнуть его на груди и прошмыгнула так, словно была чем-то напугана. Внезапно он вздрогнул и густо покраснел — болван, разве можно было так бесстыдно на нее пялиться! Он опрометью бросился на улицу, и его долго не оставляло ощущение абсолютного, безудержного восторга.
Потом он еще несколько раз встречал ее все у того же почтового столика, но прошли недели, прежде чем он впервые набрался смелости и посмотрел ей вслед. Он увидел стройные ноги, волнующий изгиб бедра, почувствовал, как упруго бьется под халатом ее тело. Почти поднявшись на второй этаж, словно ощутив его взгляд на себе, она обернулась, глаза их встретились.
Сердце у Роберта замерло, он попытался понять, что говорят ее глаза. В этот миг раздался раздраженный голос мужа из-за полуприкрытой двери: «Эми, ну где ты там застряла!» И она исчезла, а с ней и чудесное чувство…
Когда юноша встретил ее мужа, он был потрясен. Как могла она избрать себе в супруги вот это существо? Небольшого роста франтоватый тип, он по-своему был даже красив. Портили его, пожалуй, только скулы со слишком натянутой кожей да тонкие губы, кривившиеся в злой усмешке.
Он скользнул по Роберту пустым равнодушным взглядом, и в эту секунду юноша понял, что означал тот страх, который он прочел на ее лице. Этот человек напоминал дикого зверя, готового броситься на приблизившуюся к нему руку, не задумываясь, что в ней — палка или кусок мяса. Роберт не мог не почувствовать опасность, исходившую от него. Что же должна была испытывать рядом с ним бедная девочка изо дня в день?
Однажды ночью он проснулся от раздававшихся за стеной звуков. Хотя разговаривали вполголоса (не совсем еще проснувшись, Роберт подумал об этом потому, что слов было почти не разобрать), но его сразу напугала ярость, с которой эти слова произносили.
Он выскользнул из-под одеяла и припал ухом к стене. Прижавшись к ее холодной поверхности, юноша даже зажмурил глаза, так он старался уловить смысл долетавших до него фраз. Постепенно перед его внутренним взором появились лица супругов, с ненавистью глядящих друг на друга.
Он слышал их теперь так отчетливо, словно стена растворилась и преграда исчезла.
— Вот теперь ты все знаешь, — говорил мужчина, — ну и что?
— Дай мне уйти, — просила она.
— Чтобы ты всем рассказала?
— Я никому не скажу, — проговорила она сквозь рыдания. — Богом клянусь, никому!
— Зачем мне рисковать, — голос его вдруг стал спокойнее и мягче. Десять тысяч, да где бы еще я их взял? На рытье траншей?
— Лучше б ты рыл траншеи. Я больше не могу. Я ухожу.
В ответ раздался удар, такой мощный, что дрогнула даже стена, когда тело стукнулось об нее. Роберту показалось в этот миг, что качнувшаяся перегородка ударила и его.
— Винс, — раздался пронзительный крик, голос срывался, дрожа от ужаса, — не надо. Винс!
Каждым своим нервом юноша чувствовал, как ей больно. Раздался новый удар. От бессилия он впился ногтями в штукатурку. Из-за стены слышалось прерывистое дыхание — тело, похоже, оттаскивали от стены.
— О нет! — простонала она, и тут же послышался ужасный хрип. Это воздух с шумом вырывался из легких, уже неспособных его принять. Тело упало с тупым звуком, затем наступила тишина. Ужасная тишина.
Роберт вдруг очнулся и отскочил от перегородки, словно он прикоснулся к мертвому телу. Он в ужасе посмотрел на стену. Мысли скакали и сбивались, но ему становилась все яснее безысходность случившегося — ее убили.
Ее убили. Мысль эта наконец обрела страшную отчетливость. Он будто видел ее гибель собственными глазами. Он был так близко от места преступления. Если бы не стена, можно было протянуть руку и коснуться ее пальцами. Он мог что-то сделать, помочь ей. Но он стоял и ждал как дурак. А теперь уже поздно.
Что-то нужно делать! Смятенные мысли Роберта наконец обрели какие-то очертания в его мозгу. Пока этот мерзавец за стеной не знает, что есть свидетель, что его могут застигнуть на месте преступления. Один звонок в полицию — и через пять минут… Постепенно он успокоился.
Теперь можно действовать. Вдруг в соседней квартире началось движение.
За стеной послышались какие-то звуки, кто-то осторожно отодвигал мебель, затем по полу потащил какой-то безжизненный предмет. Дверь снова заскрипела и распахнулась. Все ясно, сомнений у Роберта не было.
Муж был чудовищем, но отнюдь не дураком. Он понимал, что если сможет избавиться от тела в эти тихие предутренние часы, то ему не страшны никакие обвинения.
Роберт приблизился к двери и замер. В коридоре раздался тяжелый и мерный звук шагов — так звучит осторожная поступь человека с большой ношей. Ясно, что это не первая жертва на его счету. Слишком уж уверенно он шагал и нисколько не боялся, что его увидят с трупом на руках. Можно себе представить, что он сделает с тем, кто ему сейчас попадется навстречу.
Роберт бессильно прислонился к двери и закрыл глаза. Горло сжал спазм, будто руки убийцы уже сомкнулись на его шее. Да, он трус. Трус, трус, уж это точно! В миг, когда нужна была толика храбрости, он струсил самым пошлым образом. Перед его глазами вдруг возникло лицо соседки. В его глазах уже не было страха. Лишь немой упрек.
Но ведь еще не поздно обратиться в полицию. Эта мысль принесла Роберту чувство неизъяснимого торжества. Он уже представлял себе — вот он входит в полицейский участок… И тут торжество мстителя вдруг оставило его. За стеной раздался какой-то шум? Он решил, что там кого-то убили? А где тело? Тела нет. А где убийца? Какой убийца? Здесь есть только человек, чья жена ушла из дома после ссоры с мужем. А кто обвиняет? Молодой человек, которому снятся кошмары. Абсолютный идиот.
В общем, Роберт собственной персоной.
Он решился выйти в коридор только тогда, когда хлопнула входная дверь. Осторожно ступая, он стал спускаться по лестнице. На ступеньках он увидел скомканный носовой платок, на котором темнело ужасное пятно.
Он осторожно поднял его и, развернув, внимательно посмотрел на свет. В тусклом свете лампочки, падавшем на клочок ткани, он увидел ярко-красное, а в углу почти черное пятно, в том самом месте, где она так старательно вышивала свое имя. Это кровь! ЕЕ кровь! Неужели и этого доказательства недостаточно?
«Прекрасное доказательство, — услышал он хохот полицейского чиновника, — подтверждающее, что у молодой дамы носом шла кровь».
Отчаяние снова охватило его.
Очнулся он от звука заработавшего мотора автомобиля. Перескакивая через ступеньки, он бросился к выходу. Но было слишком поздно.
Выглянув из-за занавески входной двери, он увидел лишь, как машина повернула за угол. Огоньки фар злобно поблескивали. Разглядеть номер в такой тьме было невозможно. «Идиот, — сказал себе Роберт, сжав зубы от бессильной ярости, — почему не успел хоть секундой раньше!» Да сообрази он, что преступник воспользуется автомобилем, и проблем бы не было. Уж машину-то он мог опознать. Теперь и эта возможность упущена.
Все упущено.
Вернувшись домой, он беспорядочно ходил из угла в угол, когда услышал, как убийца вернулся. Прошло не более получаса. «А почему бы нет? — мелькнула мысль. — Избавившись от тела, он теперь в полной безопасности. Теперь он точно может спать спокойно…»
«Если б я только мог смело войти в комнату этого мерзавца и выбить, выбить из него правду, — промелькнуло в мозгу Роберта, — если б у меня были деньги или должность, которая заставила бы их выслушать мой…»
Впрочем, все это пустые мечты, нелепые, как его любовь к ней. Что может он, мелкий служащий…
Он вздрогнул. Его вдруг осенило. Он все пристальнее вглядывался в стену, будто чья-то рука писала на ней слова, постепенно складывавшиеся в его голове в окончательное решение загадки.
В биографии у каждого есть свое пятно. Так говорили его опытные коллеги. Подозревать нужно каждого. Яснее ясного, что у его соседа, при его тяге к насилию, при том разговоре о десяти тысячах, которые он раздобыл явно преступным путем, должны быть в прошлом такие пятна. По ним-то уж власти могли его разыскать и принять соответствующие меры.
Если бы какой-нибудь умудренный опытом инспектор слой за слоем раскопал прежнюю жизнь этого негодяя, справедливость бы наконец свершилась. Вот оно — его оружие. Темное прошлое убийцы!
Тщательно обдумывая эту счастливо осенившую его мысль, Роберт неторопливо положил найденный платок в конверт, заклеил, затем, напрягая память, стал вспоминать весь тогдашний разговор, чтобы как можно точнее записать последний трагический диалог между убийцей и жертвой. Записи и конверт он положил в ящик шкафа. Первый шаг сделан.
Но что же он знает об этом человеке? Этот вопрос юноша задавал себе неоднократно. Только имя. Сомнительно, чтобы эта информация смогла стать отправным пунктом его путешествия по темным закоулкам чужой жизни. Нужно еще что-то, какая-то ниточка.
Те несколько часов, остававшихся до рассвета, Роберт не сомкнул глаз. Наконец он понял, что делать дальше. Нужно обратиться к домовладелице. Коренастая женщина с вечно заспанным лицом, она была озабочена одним — лишь бы жильцы вовремя платили за квартиру. Уж она наверняка кое-что знала. Жила она в дальней комнате на первом этаже, и юноша решительно постучал в дверь, как только, по его мнению, наступил час, когда стучаться к кому-то было уже позволительно.
Хозяйка дома казалась еще более заспанной, чем обычно. Он спросил про соседей.
— Ах эти! — она помолчала, — их фамилия Снайдер. Очень приличные люди. — Она поморгала и добавила:
— Надеюсь, у вас с ними все в порядке?
— Ну что вы. Конечно! А больше вы о них ничего не знаете? Скажем, откуда они приехали или что-нибудь в этом роде?
Его собеседница недоуменно пожала плечами.
— Не мое это дело, — изрекла она торжественно. — Первого числа каждого месяца у меня на столе лежит их квартплата. Я знаю, что они порядочные люди.
Тяжело ступая, Роберт медленно пошел к выходу. И вдруг он увидел широкую спину почтальона, уже закрывавшего за собой дверь. Какая удача! Домовладелица была у себя, и никто не мог помешать ему повнимательнее познакомиться с почтой, лежавшей все на том же столе. В стопке писем он сразу же увидел то, что хотел, — письмо, на котором аккуратным почерком было выведено имя миссис Винсент Снайдер.
По дороге на службу он крепко сжимал лежавшее в кармане письмо и, лишь очутившись в привычной безопасности своего закутка, аккуратно вскрыл конверт и тщательно изучил содержание письма. Оно состояло из нескольких строчек, где между делом сообщалось, что все семейство живет благополучно. Внизу стояла подпись «Твоя сестра Селия». В общем, ничего примечательного. Впрочем, нет. Одна деталь явно заслуживала внимания. Обратный адрес. Роберт узнал название небольшого городка неподалеку.
Ему понадобилась секунда, чтобы принять решение. Юноша сунул письмо и конверт в карман, одернул пиджак и смело вошел в кабинет начальника.
Мистер Спрейг, самый главный в отделе и, естественно, самый циничный, сидел с весьма кислым выражением лица.
— Ну что там у вас?
— Простите, сэр, — почтительно произнес юноша, — мне необходимо уехать на несколько дней. Неожиданная смерть.
Мистер Спрейг вздохнул, представив себе, какой тарарам теперь пойдет из-за этого в размеренной жизни отдела. Лицо его тем не менее приняло подобающее моменту выражение.
— Кто-то близкий?
— Весьма, — сказал Роберт.
Дорога от станции до дома, номер которого был написан на конверте, заняла не слишком много времени. Внешний облик здания был не очень привлекателен, неприветливо было и лицо молодой женщины, открывшей дверь на его стук.
— Да, мою сестру зовут Эми Снайдер. Это фамилия ее мужа. А я Селия Томпсон.
— Мне необходимо, — здесь Роберт сделал паузу, — кое-что узнать о ней. О вашей сестре.
Женщина посмотрела на него недоуменно:
— С ней что-то случилось?
— В каком-то смысле. — Молодой человек откашлялся. — Дело в том, что она исчезла из дома, и я пытаюсь выяснить, что же произошло. Если вы…
— Вы из полиции?
— Мы сотрудничаем. — Только бы она поверила. О Господи! А если она потребует предъявить удостоверение? Небеса словно услышали его мольбу.
Женщина сделала нетерпеливый жест рукой, предлагая ему войти. Они оказались в запущенной гостиной, она села напротив него.
— Я так и знала, — проговорила она. — Я знала: что-нибудь обязательно случится. — Она медленно раскачивалась из стороны в сторону. На лице ее было написано неподдельное горе.
Роберт наклонился к ней и осторожно коснулся руки.
— Откуда вы знаете об этом?
— Откуда? Чего же еще ждать, если ребенка вышвыривают из дома и навсегда захлопывают перед ним дверь! Да еще в том возрасте, когда девочка просто не в состоянии позаботиться о себе.
Юноша отшатнулся.
— Это сделали вы?
— Что вы! Мой отец. И ее отец.
— За что?
Она горестно вздохнула.
— Вы его не знаете. Этот человек уверен, что красота страшный грех.
Он так боится ада, что превратил в кромешный ад всю нашу жизнь! Эми похорошела неожиданно быстро. За ней, конечно же, начали бегать ухажеры. Отец кидался на нее, как дикий зверь. А когда произошел скандал — ну, из-за того человека, — просто вышвырнул из дома, дав с собой кое-что из одежды. Да если он узнает, что я пишу ей письма, тут на лице ее отразился неподдельный испуг, — он и меня выгонит. Ее имени при нем даже упоминать нельзя.
— Простите, — нетерпеливо перебил Роберт, — тот человек, ну, с которым связан скандал… Она вышла замуж за него? Это Винсент Снайдер?
Селия покачала головой.
— Я не знаю. Просто не знаю. И никто не знает об этом, кроме Эми и отца, а они держали все в секрете. Я даже не знала, что она вышла замуж, пока совершенно неожиданно не получила от нее письмо. Уже из города.
— Но если знает ваш отец, может, мне поговорить с ним?
— Нет, нет. Ни в коем случае. Если до него дойдет, что я с вами беседовала…
— Но я же не могу прекратить поиски, — в голосе его звучала мольба, — я должен знать об этом человеке все. Может быть, здесь разгадка.
— Ну ладно, — она устало кивнула, — есть такой человек. Но это не мой отец. Я вас прошу, держитесь только от него подальше, если не хотите мне неприятностей. Здесь живет школьная учительница Эми — мисс Бенсон. Ее-то вам и надо повидать. Она очень любила Эми. На ее адрес Эми посылала мне письма. Отец об этом и не подозревает. Она, может быть, расскажет вам то, что не рассказывала никому на свете. Сейчас я напишу ей для вас записку — и с Богом.
У двери Роберт искренне поблагодарил Селию. На него смотрели внимательные глаза, в них не было обычной женской мягкости.
— У вас, должно быть, достаточно серьезные причины интересоваться этим делом. Это ваша проблема. Найдите Эми и убедитесь, что с ней все в порядке.
— Я попробую, — это все, что он мог сказать ей на прощание.
В школе ему сказали, что мисс Бенсон на уроках машинописи до трех часов. Если он хочет поговорить с ней с глазу на глаз, то придется подождать. Несколько часов Роберт бесцельно бродил по тем улицам, что составляли центр городка, ловил на себе удивленные взгляды прохожих и думал об Эми. Это ее улицы. В этих витринах отражалось ее лицо. И не только ее — он вдруг ощутил острейший приступ ревности, — у нее были мальчики. Она им, конечно же, нравилась, как нравятся сотням мальчиков сотни девочек, но, в сущности, им было наплевать на нее, где уж им понять, что это за сокровище. Если бы он, Роберт, знал ее тогда, будь он одним из них, то…
Ровно в три он стоял у школы, поджидая, пока уйдут последние ученики. Затем вошел, ощущая растущее нетерпение. Мисс Бенсон оказалась невысокой привлекательной женщиной — ее почти не было видно среди стоявших рядами, упакованных в мрачные чехлы пишущих машинок.
Роберт объяснил причину своего прихода и отдал записку Селии.
Учительница прочитала ее, на глазах вдруг показались слезы.
— Как плохо она поступила! Просто чудовищно! Она не должна была посылать вас ко мне. Разве она этого не понимает?
— Ну а что тут плохого?
— Что плохого? Она прекрасно знает, что я не желаю говорить на эту тему. Она знает, что со мной будет, если я открою рот.
— Послушайте, — Роберт попытался успокоить собеседницу, — я совсем не хочу выяснять, что здесь у вас случилось. Мне нужны сведения только об этом человеке. О том, из-за которого у Эми были неприятности. Как его зовут, откуда он, кто еще может мне о нем рассказать?
— Нет, нет, — мисс Бенсон била дрожь, — нет, простите.
— Прошу меня извинить, — в голосе молодого человека зазвучали злые нотки, — но исчезла молодая женщина; человек этот может быть замешан в преступлении, а вы только просите прощения!
Мисс Бенсон изумленно взглянула на него.
— Уж не хотите ли вы сказать, что он с ней что-то сделал?
— Именно это я хочу сказать.
Роберт едва успел подхватить покачнувшуюся женщину. Она была на грани обморока.
— Мне следовало обо всем догадаться, — голос ее звучал глухо и невыразительно, — я должна была подумать об этом тогда, когда это случилось. Но ведь тогда…
Она очень хорошо все помнила — Эми училась в ее классе, отнюдь не гениальная, но очень симпатичная девочка, старательная, хорошо воспитанная. Совсем не то, что нынешние нахалки.
В тот день девочка сказала мисс Бенсон, что после уроков пойдет к директору — нужно уточнить какие-то вопросы индивидуальной программы.
Если бы она задумала что-то плохое, разве она стала бы рассказывать об этом учительнице. Какие еще свидетельства нужны? «Свидетельства?» недоуменно переспросил Роберт.
Именно свидетельства. В кабинете директора кто-то пронзительно закричал. В это время мисс Бенсон оставалась в школе одна. Она бросилась на крик, распахнула дверь и остановилась. В это невозможно поверить. Девочка истерически всхлипывала, платье с нее было почти сорвано. Мистер Прайс стоял рядом. Он пристально смотрел на распахнутую дверь, на не верящую своим глазам учительницу. «Мистер Прайс?» Роберту казалось, что стремительный поток увлекает его куда-то на глубину, туда, где уже невозможно различить очертания предметов.
Да, это был мистер Прайс, директор школы. Он не сводил с нее глаз, лицо директора потемнело от ярости. Девочка бросилась в распахнутую дверь, он было кинулся за ней и вдруг остановился. Решительно взяв мисс Бенсон под локоть, он буквально втащил ее в свой кабинет, закрыл дверь и начал говорить.
Говорил он долго, суть его рассказа сводилась к тому, что девочка просто распутница. Она влетела к нему в кабинет, пританцовывая от возбуждения, пыталась его шантажировать, когда же он поставил ее на место, эта негодяйка искусно разыграла маленький спектакль. Но он ее пожалеет, у него доброе сердце. Он не станет никуда сообщать в инстанции, пятнать репутацию школы и почтенное имя ее всеми уважаемого отца. Он просто отчислит ее из школы и посоветует отцу отправить ее из города подальше.
При этом, голос звучал очень многозначительно, он крайне рад, что именно мисс Бенсон появилась в его кабинете и может подтвердить его слова. И как будет жаль, если она не сможет выступить свидетельницей с его стороны.
— Он хорошо знал, что говорит, — на лице мисс Бенсон появилась горькая усмешка, — его семейка держит в руках весь наш город. Если бы я сказала хоть толику того, что думала, осмелилась открыть рот, мне бы не удалось найти здесь никакой работы. Но я должна, должна была рассказать правду, особенно после того, что случилось потом.
Тогда учительница с трудом дошла до своего кабинета в конце коридора. Она до сих пор не понимает, откуда все-таки взялись силы.
Войдя к себе, она сразу же увидела распростертую на полу Эми. Девочка лежала у доски объявлений, на которой обычно висели и огромные острые ножницы. Сейчас они были зажаты в ее маленьком кулачке. Повсюду была кровь. Да, повсюду…
— Такая уж она девочка, — глухо продолжала женщина, — когда ее отчитывали за малейшую провинность, чувствовалось, что хочет она одного: немедленно провалиться сквозь землю или тут же умереть. А уж после того, что с ней случилось… Ясно, что она сразу же решила уйти из жизни. Слава Богу, успели спасти.
Мисс Бенсон сама вызвала врача. Умевшего держать язык за зубами доктора, который никогда не задавал лишних вопросов. У учительницы девочка и прожила какое-то время после того, как отец выгнал ее из дома.
— Когда она выздоровела, — продолжала мисс Бенсон рассказ, — я нашла ей место. У нее, конечно, не было ничего — ни диплома, ни опыта работы. Я дала девочке письмо, в котором объяснила, что у нее в жизни случилось большое несчастье и она очень нуждается в помощи. Работу она получила.
Женщина в отчаянии обхватила голову руками.
— Как я могла не поговорить с ней! Я должна была это сделать. Мне следовало догадаться, что этот мерзавец не будет чувствовать себя в абсолютной безопасности и станет преследовать ее, пока он…
— Он тут ни при чем, — хрипло сказал Роберт, — совершенно ни при чем.
На лице ее появилось недоумение:
— Вы же сказали…
— Нет… — голос его звучал робко и беспомощно. — Я ищу другого, совсем другого…
В изнеможении она откинулась назад.
— Вы пытались меня обмануть!
— Нет, клянусь!
— Впрочем, это не важно, — она перешла на шепот, — даже если вы попытаетесь кому-то рассказать про это, вам все равно никто не поверит. Я всем скажу, что вы лжете, что вы сами все придумали!
— Успокойтесь! Вам никому ничего не придется говорить. Я прошу вас только об одном. Скажите, где вы нашли ей работу. И забудьте об остальном.
Она в нерешительности смотрела на него. В глазах был только страх.
— Хорошо, — наконец произнесла мисс Бенсон, — хорошо.
Он уже выходил из комнаты, когда она схватила вдруг его за руку.
— Умоляю. Не думайте обо мне плохо.
— Успокойтесь, прошу вас, — сказал ей Роберт, — какое я имею право осуждать вас.
Он проехал в автобусе почти всю оставшуюся часть дня и очень устал.
Кровать в гостинице была немногим мягче автобусного сиденья, а мистер Парди из фирмы «Грейс, Грейс и Парди» показался ему крепким орешком.
Его крохотный офис был слишком мал для его крупного тела и той энергии, которую он излучал.
Он с интересом взглянул на протянутую Робертом визитную карточку.
— Отдел кредита, — протянул он, в голосе послышались нотки восхищения. — От вас не убежишь! Прямо Королевская конная полиция. А все для того, чтобы дела были в порядке. Да. Я чем-то могу помочь?
Девушку он запомнил очень хорошо.
— Из всех наших девиц эта малютка была самой симпатичной, — он задумался, — ну, про нашу работу она знала не больно много. Но нужно было видеть, как она порхала по этим этажам. Никаких денег за это отдать не жалко.
От напряжения у юноши свело челюсти.
— А что, — спросил он подчеркнуто небрежно, — не было у нее кавалера? Здесь, в конторе, или среди тех, кто больше у вас не работает? Или, может, у нее был кто-то со стороны?
Мистер Парди в задумчивости уставился в потолок.
— Нет, — наконец сказал он, — пожалуй, никого не было. За ней, наверное, увивались многие, но она про это никому ничего не говорила.
Никогда. Больно уж она была замкнутой. Из-за этого все и случилось.
— Что случилось?
— Да в общем ничего серьезного. Кто-то повадился красть мелочь из коробки. Остальные-то все у нас между собой дружат, ну и подумали на нее. Да еще в письме, что она принесла, когда к нам поступала, шла речь про какие-то неприятности. Вот и пришлось от нее избавиться.
Потом мы выяснили, что она ни причем, да поздно. У нас даже не было ее адреса, чтобы написать, — он громко щелкнул пальцами, — уехала, и все.
Роберт глубоко вздохнул, сердце билось ровнее.
— Но был же в конторе кто-то с ней дружен? Какая-нибудь девушка, с которой она поддерживала отношения? — в голосе его слышалась мольба.
Мистер Парди задумался:
— Ну вообще-то она ни с кем не дружила, я ведь говорил. Впрочем, время от времени она шепталась с Дженни Риццо. Она у нас на коммутаторе сидит. Если хотите с ней поговорить. Бога ради. Если чем еще могу помочь…
Помогла ему, однако, Дженни. Очень невзрачная девушка с невыразительной внешностью, дурно одетая, она посмотрела на него с подчеркнутым безразличием и заявила, что об Эми ей нечего сказать.
Девочке и так досталось. Пора уже оставить ее в покое.
— Она меня вовсе не интересует, — пояснил Роберт, — я пытаюсь получить информацию о человеке, за которого она вышла замуж. Винсент Снайдер. Вы его случайно не знаете?
По ее смятению он понял, что попал в точку.
— За него? Она все же вышла за него? — переспросила Дженни.
— А что тут такого?
— Что такого? Да я ей тысячу раз говорила, что он никуда не годится. Я умоляла ее держаться от него подальше.
— Но почему?
— Потому, что я слишком хорошо знаю эту породу. Они болтаются, бездельничают, у них водятся деньги, а откуда — неизвестно, проворачивают свои делишки и всегда, всегда успевают смыться до того, как запахнет жареным.
— Откуда вы знаете Снайдера?
— Откуда? Да я помню его еще мальчишкой. Он жил по соседству.
Взгляните-ка.
Дженни выдвинула ящик стола. Там лежали всякие безделушки и прочие пустяки. Наконец она вытащила пачку фотографий и протянула Роберту.
— Мы даже на свидания ходили парами, Винс и Эми, я и мой приятель.
Сколько раз я говорила прямо при Винсе, что он ей не пара. Но он пел ей в оба уха, она и слушать меня не хотела. Она ведь хуже маленькой.
Эми жизнь готова отдать за того, кто к ней по-человечески относится.
Качество фотографий оставляло желать лучшего, но Винса и Эми можно было узнать.
— Я оставлю себе одну? — попросил Роберт, стараясь, чтобы просьба прозвучала как можно невиннее.
— Бога ради. — Дженни пожала плечами.
— Что же случилось с ними потом, — поинтересовался юноша, — с Винсом и Эми?
— Толком я и не знаю. После того как Эми уволили, они уехали. Она говорила, что Вине нашел работу где-то в Саттоне. Я просто не могу себе представить, чтобы он взялся за честное дело, но она ему верила.
Это правда. Больше известий я от нее не получала.
— А вы не помните, когда у вас была последняя встреча? Когда именно она говорила вам, что они собираются в Саттон?
Дженни без труда назвала число. Она, наверное, вспомнила бы еще что-нибудь, но Роберт уже выбежал из комнаты, не обращая внимания на недоуменный взгляд девушки.
Дорога до Саттона заняла меньше часа. Гораздо больше времени ему понадобилось, чтобы усесться за большой стол, на котором аккуратно лежали подшивки саттонской газеты. Газета эта была большого формата и выглядела очень пристойно. Все номера содержались в строгом порядке. В номере, вышедшем через два дня после предполагаемого приезда этой странной пары, он обнаружил ту самую информацию, которую предполагал найти. Она была напечатана огромными буквами на первой странице.
Похищено десять тысяч долларов — гласил заголовок. Дерзкий бандит в одиночку вошел в здание городского банка, напал на управляющего и вышел оттуда с небольшим чемоданчиком, в котором находилось десять тысяч долларов. Полиция идет по следу. Преступник вот-вот будет арестован.
Дрожащими руками Роберт лихорадочно листал страницы. Полиция прекратила розыск. Преступник так и не был найден…
Юноша аккуратно разрезал фотографию. Теперь на ней остался один Винс. Управляющий банком с раздражением взглянул на протянутую карточку и судорожно вдохнул воздух.
— Этот, — удивленно сказал он Роберту. — Совершенно точно. Я узнал бы его из тысячи. Эх, попадись он мне в руки…
— У меня одно условие, — перебил его молодой человек.
— Никаких условий, — запротестовал управляющий, — мне нужен он и все деньги, которые у него остались, до последнего цента.
— Я не об этом. Необходимо ваше письменное свидетельство. Напишите, что узнали в этом человеке грабителя, и завтра он будет в руках полиции.
— И все? — Управляющий смотрел с явным недоверием.
— Все.
Он вновь сидел в своей комнате. Перед ним лежали улики. Роберт боялся только одного. Преступник мог в его отсутствие что-то заподозрить и скрыться. Эта мысль тревожно билась в мозгу. Но тут он услышал негромкие звуки за стеной, словно напоминавшие, что все осталось по-прежнему.
Сейчас он еще раз просматривал свои заметки. Он готовил их с щемящим сердцем. Вот записи разговоров, которые он вел. Этого уже было достаточно, чтобы правосудие свершилось. Но здесь было не только это.
Он подумал об этом с горечью. Вот та вереница предательств, которую пришлось ей пережить.
Каждый мужчина, с которым Эми встречалась в жизни, предавал ее.
Отец, директор школы, хозяин конторы, наконец, собственный муж, каждый из них был виновен в предательстве. Слова Дженни Риццо громко зазвучали в его мозгу.
«Эми жизнь готова отдать за того, кто к ней по-человечески относится», — вдруг вспомнил он.
Если б Роберт сказал хоть слово, сделал шаг навстречу, он мог спасти ее. Может, именно в ту секунду, когда она обернулась, глядя на него с лестницы, она ждала, что он ей скажет… Теперь уже поздно. Ей не расскажешь, что содержится в этих документах…
В полицейском участке посетителя приняли не слишком приветливо.
Полицейские лишь скептически ухмылялись, слушая его рассказ. Пока дело не дошло до бумаги, подписанной управляющим. Они читали и перечитывали документ, рассматривали фотографию и передавали Роберта с рук на руки.
Наконец он оказался у двери с табличкой «Лейтенант Кайзерлинг». В кабинете сидел мягкий и обходительный человек.
Рассказ занял уйму времени — только потом юноша почувствовал, как долго он рассказывал свою историю, перечислял детали и объяснял их. Но выслушали его, ни разу не перебив. Затем Кайзерлинг взял все, что он принес — бумаги, платок, фотокарточку, — и внимательно посмотрел на них.
— Здесь, — он с любопытством взглянул на Роберта, — неясно одно, зачем тебе понадобилось влезать в это дело? Что за корысть?
Как трудно объяснить чужому человеку самое сокровенное. Юноша с трудом выдавливал из себя слова.
— Из-за Эми. Из-за моего чувства.
Кайзерлинг понимающе кивнул.
— У вас был роман?
В голосе Роберта прозвучали злость и обида, когда он возмущенно ответил:
— Неправда, мы даже не поговорили ни разу.
Кайзерлинг побарабанил пальцами по лежавшим перед ним бумагам.
— Ну да не мое дело. Хочу сказать, что работу за нас ты сделал просто блестяще. Совершенно блестяще. Вчера мы, кстати, наткнулись на труп в автомобиле, оставленном за несколько кварталов от вашего дома.
Машина украдена месяц назад, на одежде никаких следов, имеется только труп с огромной раной. Так бы и осталось это дело нераскрытым, если б не ты со своим совершенно великолепным расследованием.
— Очень рад, — ответил Роберт, — этого я и добивался.
— Ну-ну. Захочешь к нам в полицию, милости прошу прямо ко мне.
Затем лейтенант куда-то вышел, довольно долго отсутствовал, вернулся он не один, а в сопровождении детектива — одетого в штатское верзилы с мрачной ухмылкой.
— Сейчас мы это дело и закроем, — пояснил Кайзерлинг Роберту, кивнув на своего спутника.
Они бесшумно поднялись по ступенькам и встали по обе стороны двери.
Кайзерлинг внимательно прислушался, чтобы удостовериться, что преступник в доме. Затем он утвердительно кивнул и несколько раз громыхнул в дверь кулаком.
— Немедленно открывайте! — крикнул он. — Полиция!
Наступила звенящая тишина. Роберт вдруг почувствовал, что у него пересохло в горле — он увидел, как оба полицейских достали из-под пиджаков отливающие вороненой сталью револьверы.
— К черту игры, — зарычал лейтенант и с размаху ударил ногой по двери. Она распахнулась, Роберт кинулся к лестничным перилам, словно рассчитывая укрыться там. В эту секунду он увидел Эми.
Она стояла в самом центре комнаты и смотрела на него широко раскрытыми от ужаса глазами. Он узнал, он узнал ее взгляд — так каждый раз она смотрела на того, кто предавал ее. Она отступила и кинулась к окну.
— О нет! — закричала она, и Роберт узнал этот крик, раздававшийся той ужасной ночью. Затем раздался звон стекла, и она исчезла. Тонкий пронзительный крик вдруг сменила неожиданная и оттого щадящая тишина.
Роберт чувствовал, как соленый пот заливает глаза, солоноватый привкус крови выступил на губах. До окна было бесконечно далеко, но он все-таки дошел. Ему пришлось отпихнуть в сторону Кайзерлинга, чтобы взглянуть вниз.
Она лежала на тротуаре, густые темные волосы, в беспорядке рассыпавшиеся по лицу, словно скрывали его от любопытствующих взоров.
Верзилы детектива не было. Кайзерлинг стоял рядом и смотрел на Роберта взглядом, полным понимания и сочувствия.
— Я ведь думал, что это он ее убил, — шепотом сказал юноша, — я под присягой мог подтвердить, что это он ее убил!
— Мы нашли его тело, — пояснил Кайзерлинг, — она его и убила.
— Но почему, почему вы мне сразу не сказали? — В голосе Роберта звучала мольба. — Почему?
Полицейский посмотрел на него умными, все понимающими глазами.
— И что? Что дальше? Ты предупредил бы ее, и она бы исчезла. Вот тогда у нас возникли бы проблемы…
На это Роберту было нечего возразить. Совсем нечего.
— Она просто сломалась, — спокойно пояснил Кайзерлинг. — Сидела в этой дыре, не знала, куда бежать, кому довериться… Так уж ей на роду написано. Ты тут, парень, совсем ни при чем.
Он ушел. Роберт в одиночестве остался стоять посреди ее комнаты.
Юноша рассеянно посмотрел вокруг, взгляд медленно скользил по оставшимся от нее вещам. Затем он медленно взял стул, приподнял над головой и разбил вдребезги о стену…
— ТЕПЕРЬ УЖЕ БЛИЗКО, — сказал голос.
Он летел. В каменно-холодную тьму, вверх ногами, а руки раскинуты в этой позе он и упал. Если бы только знать, что там, внизу, и приготовиться, будет не страшно. А так он всего лишь летящий в яму жалкий трус: разум страшится встречи с неизбежным, в то время как беспомощное тело к нему приближается.
— Хорошо, — услышал он издалека, будто кто-то спокойно и весело говорил с ним из глубины. — Очень хорошо.
Он открыл глаза. Яркий свет неожиданно больно ослепил его; прищурившись, он увидел стоящих вокруг людей и сквозь молочную пелену взгляды, устремленные на него. Он лежал на спине и, услышав шелест подложенных подушек, вдруг понял, что находится на хорошо знакомом диване. Пелена уже рассеивалась, а с ней и страх. Все тот же старый дом в Ньяке, та же гостиная, тот же Утрилло на стене, та же люстра над головой. «ВСЕ ТО ЖЕ САМОЕ, — с горечью подумал он, — даже лица».
Ханна со слезами на глазах — пускает их, как воду из крана; она так сжала его пальцы, что они онемели. Материнский инстинкт у нее, несомненно, развит, но вымещается-то все на нем… Эйбл Рот с сигарой во рту (даже в такую минуту — с дымящейся сигарой!) и беспокойством во взоре. Эйбл — это был его первый успешный спектакль за пять лет беспокоился о своем капитале… И чета Тэйеров, Бен и Гарриет, с плебейскими манерами… И Джейк Холл… И Томми Мак-гоуэн… Все старые знакомые, знакомые до отвращения.
Но был и один незнакомец. Невысокий плотный мужчина, замечательно лысый, а клочки седоватых волос лишь слегка оттеняли его сияющий череп. С интересом взирая на Майлса, он машинально тер лысину и добродушно кивал.
— Как вы себя сейчас чувствуете? — спросил он.
— Не знаю, — ответил Майлс. Он вырвал у Ханны руку, осторожно попытался принять сидячее положение, но острая боль, как раскаленная добела игла, пронзила ему ребра. Сквозь всхлипы Ханны Майлс почувствовал глубоко внутри пальцы незнакомца: уверенные движения ослабляли боль, она таяла, как весенний снег.
— Вот видите? — сказал мужчина. — Ничего страшного. Ничего.
С помощью ног Майлс сел, сделал глубокий вдох, потом еще один.
— Что-то с сердцем, — сказал он. — Такая боль…
— Нет, нет, — ответил мужчина. — Знаю, что вы думаете, но, поверьте мне, дело не в этом. — И затем, словно давая отгадку, добавил:
— Я доктор Маас. Доктор Виктор Маас.
— Просто чудо, дорогой, — сдерживая дыхание, вклинилась Ханна, что доктор Маас тебя нашел и принес сюда. Он просто ангел. Если бы не он…
Майлс взглянул на нее, потом на других — все стояли и внимательно на него смотрели.
— Ну, — спросил он, — так что со мной ВСЕ-ТАКИ было? Что? Сердце?
Удар? Потеря памяти? Ради Бога, я ведь не ребенок, не надо играть.
Эйбл Рот передвинул сигару из левого угла рта в правый.
— По-моему, справедливо, а доктор? Человек провел четверть часа на холоде, так имеет он право узнать, что с ним? Может, устроить ему сейчас обследование, измерить давление и все такое? Всем нам спокойнее станет.
Майлс почувствовал облегчение, но ему стало еще легче, когда он вспомнил, что припас для Эйбла Рота.
— Может, и станет, Эйбл, — сказал он. — Особенно если продать все билеты на шестнадцать недель вперед и повесить табличку «сидячих мест нет». Нашел золотую жилу и черпаешь из нее восемь вечеров в неделю, пока я еще могу махать лопатой.
Эйбл покраснел.
— Ну, знаешь, Майлс, — обиделся он, — то, что ты говоришь…
— Да, — подхватил Майлс, — так что я говорю?
Тут, покачав головой, вступил Бен Тэйер, медленно и торжественно.
— Если бы ты хоть секунду не лез на рожон, Майлс, — затянул он, если бы попытался понять…
— Прошу вас, — вмешался доктор Маас. — Прошу вас, джентльмены, — с укором добавил он. — Хочу, чтоб вы знали только одно. На самом деле я вовсе не медик и мои интересы лежат, так сказать, больше в области психиатрии. Правда, я, конечно, мог бы, как вы предложили, его осмотреть, но такого желания у меня сейчас нет. И, к радости мистера Оуэна, должен заявить, что обследование ему и не требуется. Даю слово.
— А доктору Маасу, без сомнения, можно верить, — заключил Майлс.
Осторожно согнув ноги в коленях, он встал и заметил на лицах окружающих облегчение. — Будьте как дома, доктор, и пройдите-ка вон туда. К буфетной стойке. За еду не ручаюсь, но выпивка там весьма недурна.
Доктор усмехнулся и стал удивительно похож на пухлого непослушного мальчугана.
— Восхитительное предложение, — ответил он и немедля направился к стойке.
Эйбл последовал за ним, и Майлс увидел: прежде чем доктор дошел до нее, сигара Эйбла едва не обожгла ему ухо. Эйбл проводил на кушетке психоаналитика три часа в неделю и по крайней мере еще столько же у своего прилизанного и упитанного врача с Парк-авеню, обрушивая на него потоки пугающих и нерегулярно проявляющихся симптомов. «Доктор Маас, подумал не без сочувствия Майлс, — кажется, попался, а ведь он и не подозревает».
Все, кроме Ханны, уже отошли от дивана и исчезли в людском водовороте. Она с ужасом продолжала сжимать его пальцы.
— Ты УВЕРЕН, что тебе лучше? — спросила она. — Знаешь, если ты что-то чувствуешь, скажи мне.
Он действительно что-то чувствовал. Каждый раз, когда она к нему прижималась, чувствовал, что его опутывают паутиной, и начинал бешено вырываться.
А ведь еще недавно казалось, что все хорошо. Она была прекрасна, и он решил, что с ней они заживут по-иному. Одновременно вставать, вместе завтракать, разговаривать только друг с другом — эту нескончаемую рутину семейной жизни вначале можно было терпеть. До тех пор, пока он был пленен ее красотой. Но через год красота стала слишком привычной, наступило пресыщение, и рутина превратилась в непосильную ношу.
Без памяти он был четверть часа. Интересно, разговаривал ли он в это время, говорил ли что-нибудь о Лили — можно было что-то заподозрить. Но пусть даже и говорил, надо же готовить Ханну к удару.
А для нее это действительно будет удар. Он представил себе картину зрелище не из приятных.
Майлс сбросил ее руку.
— Все в порядке, — сказал он, а затем не смог удержаться и добавил:
–..будет, если ты прекратишь устраивать здесь эти еженедельные домашние спектакли и я смогу наконец спокойно отдохнуть.
— Я? — неуверенно спросила Ханна. — При чем тут я?
— При том. Все из-за твоего идиотского желания играть радушную хозяйку и всеобщую подругу.
— Но ведь это ТВОИ друзья, — возразила она.
— Пора бы знать, что больше они мне уже не друзья. По-моему, я тысячью различных способов давал понять, как их всех ненавижу. Всех вместе и каждого в отдельности. Никакие они не друзья. Так почему я должен раз в неделю кормить их и развлекать, когда могу просто отдыхать?
— Не понимаю, — ответила Ханна. Казалось, она вот-вот расплачется.
— Конечно, я знаю, ты купил здесь дом, чтобы тебе не мешали, но ведь это ты…
Паутина вновь начала его обволакивать, и он решил поставить точку:
— Ладно. Все в порядке.
Весь этот разговор, однако, значения уже не имел. После того как его не будет, она сможет устраивать здесь спектакли хоть каждый день, если захочет. Может даже спалить этот проклятый дом, если понравится.
Его это не касается. Он достаточно поиграл роль радушного хозяина с субботы до понедельника и играл бы ее до конца: ведь Ханна, как подметила Лили, не успокоится до тех пор, пока все деревья Центрального парка не побывают у них в гостях. Скоро он уезжает — так к чему выяснять отношения?
Майлс пошел к стойке, минуя неразлучных Боба и Лиз Грегори: шесть раз в неделю каждое утро они играли вместе на радио — и все им мало!
Мимо Бена Тэйера — тот объяснял Джейку Холлу какие-то темные места в последнем акте своей новой пьесы. Мимо Эйбла, который беседовал с доктором Маасом о психосоматических факторах. Доктор держал высокий стакан в одной руке, а бутерброд в другой.
— Интересно, — повторял он. — Очень интересно.
Майлс налил на два пальца бурбона и попытался уйти в себя, но, попробовав виски, с отвращением посмотрел в стакан. Жидкость была теплой и противной. Очевидно, кто-то из прислуги нашел ключ, вошел и, отпив полбутылки, остальное долил из-под крана. Чертовы идиоты. Хочешь выпить, так глотни и забудь, но портить напиток…
Эйбл ткнул его под ребро.
— Я говорю доктору, что, как только у него выдается свободный вечерок, он должен прийти на «Засаду». Раз он не видел в «Засаде» Майлса Оуэна — он не видел ничего. Так, Майлс?
Майлс взял другую бутылку, желая убедиться, что она закупорена.
Затем посмотрел на Эйбла и осторожно поставил бутылку на место.
— По правде говоря, — ответил Майлс, — не знаю. Я хочу с тобой поговорить, Эйбл, и, может быть, сей час самое время.
— О чем? — бодро спросил Эйбл, но в глазах ею мелькнуло беспокойство — он что-то почувствовал.
— Дело сугубо личное, Эйбл, — продолжал Майлс и, кивнув доктору Маасу, который смотрел на них с интересом, добавил:
— Поэтому, надеюсь, доктор Маас нас простит.
— Разумеется, разумеется, — быстро отреагировал доктор и, продемонстрировав Майлсу свой стакан, прибавил:
— А насчет выпивки, мистер Оуэн, вы правы. Выпивка отличная.
Пробравшись сквозь толпу через комнату, Майлс вошел в библиотеку, Эйбл — за ним. Когда дверь библиотеки закрылась и зажегся свет, почувствовалась сырость, прохлада — Майлс поежился. В камине лежали тонкие щепки, и он не гасил спичку до тех пор, пока огонь не разгорелся и дерево не затрещало. Потом зажег сигарету, глубоко затянулся и с удивлением вынул ее изо рта: она была безвкусной. В недоумении он провел языком по губам — и снова вкуса никакого. Потом затянулся еще раз и бросил сигарету в огонь. «Спиртное, — подумал он, — а теперь еще это. Может, доктор Маас и разбирается в фрейдистских комплексах, но в понедельник утром нужно пойти к нормальному доктору и с ним посоветоваться. Хорошенькое дело — перестал чувствовать! Беда, может, и невелика, но все равно».
Эйбл стоял у окна.
— Посмотри, какой туман, а? Помню, были мы с «Фатом» в Лондоне, захотели посмотреть город, но так ничего и не увидели. Сквозь пелену приходилось буквально продираться.
Густой туман неторопливыми волнами накатывался на улицу; отовсюду тянулись влажные нити, и там, где они касались окна, капельки воды тоненькой струйкой стекали по стеклу.
— Пару раз в году здесь такое бывает, — с раздражением выдавил из себя Майлс. — Но я привел тебя сюда не для того, чтобы говорить о погоде.
Эйбл отвернулся от окна и с неохотой уселся в кресло.
— Догадываюсь, что нет. Хорошо, Майлс, так что тебя волнует?
— «Засада», — ответил Майлс. — «Засада» — вот что.
Эйбл устало кивнул.
— Несомненно. Несомненно. И что именно? Твоя фамилия в афише? Она набрана огромными буквами. Реклама? Только назови время — и пойдет по любой программе. Помнишь, что я обещал тебе после премьеры, Майлс?
Только скажи — я все сделаю.
Майлс вдруг обнаружил, что эта сцена ему нравится, а вообще он их ужасно боялся.
— Интересно, — ответил он. — Но ведь ты еще ни слова не сказал о деньгах, не так ли? Во всем твоем замечательном монологе ни единого слова, я же не мог прослушать, правда?
Эйбл откинулся на спинку кресла и вздохнул как человек глубоко оскорбленный.
— Я знал, что к этому придет. Хотя я и плачу тебе в два раза больше, чем любой другой звезде, я знал, что этим кончится. Итак, на что ты жалуешься?
— По правде говоря, — ответил Майлс, — ни на что.
— Нет?
— Совсем ни на что.
— Тогда чего же ты хочешь? — снова спросил Эйбл. — В чем дело?
Майлс улыбнулся.
— Ничего не хочу, Эйбл. Просто я заканчиваю. Заканчиваю играть.
Майлс несколько раз наблюдал Эйбла в критических ситуациях и мог легко предсказать, что сейчас произойдет. Лицо Эйбла превратится в бесстрастную маску, рука станет искать спички, ноготь указательного пальца, дрожа, извлечет из спички пламя, затем последует тщательно отрепетированная затяжка остатком сигары, и спичка будет изящно брошена на пол. Сцена повторилась, только спичка неожиданным усилием осталась зажатой в руке, а затем Эйбл начал медленно вертеть ее между пальцами.
— Твои шутки хороши, Майлс, — промолвил он наконец, — но не эта, а?
— Я заканчиваю играть в «Засаде», Эйбл. Вчера был мой последний выход. Значит, у тебя есть целый завтрашний день, чтобы подыскать мне на понедельник замену.
— Какую замену?
— Но ведь у тебя есть Джей Уэлкер, не так ли? Он мой дублер уже пять месяцев, только и ждет, когда я сломаю ногу.
— С Джеем Уэлкером «Засада» не протянет и недели, ты же знаешь, Майлс. И ни с кем не протянет, кроме тебя, и ты это тоже знаешь. Эйбл наклонился и, все еще не веря, покачал головой. — Знаешь, но тебе наплевать. Хочешь снять самый удачный бродвейский спектакль — пусть все летит к чертовой матери, а?
Майлс почувствовал, как его сердце бешено застучало, а голосовые связки напряглись.
— Подожди-ка секунду, Эйбл, не ругайся. Мне странно одно: ты ведь даже не спросил, почему я это делаю. Видишь, в каком я состоянии, может, через час я вообще умру, но тебе же наплевать — лишь бы шел твой спектакль! Об этой стороне ты подумал?
— О какой еще стороне? Я там был и все слышал: доктор сказал, ты в отличной форме. И что мне сейчас делать? Брать заключение в Медицинской ассоциации?
— Ты думаешь, это просто каприз?
— Не считай меня дураком, Майлс. Пять лет назад ты поступил так с Барроу, после этого сделал то же с Голдсмитом, а в прошлом году — с Хауи Фримэном. Мне ли не знать, ведь так я и заполучил тебя в «Засаду». Но все это время я считал, что они просто не умели с тобой обращаться, не понимали, чего ты стоишь. Но теперь вижу: они целиком и полностью правы, а я — я погнался за славой. Меня же предупреждали: сначала все пойдет прекрасно, а потом тебе моча в голову ударит — так и произошло. Ты сказал «каприз», а я называю это по-другому, пусть и грубо, но в самую точку. — Эйбл на секунду умолк, а затем продолжал: Но разница между ними и мной, Майлс, в том, что я не привык рисковать.
Вот почему я и заключил с тобой долгосрочный контракт — до меня ты таких не имел. И, по-твоему, тебе удастся его разорвать? Подумай-ка еще, друг мой.
Майлс кивнул.
— Хорошо, — ответил он хрипло. — Я думаю. И знаешь о чем?
— Все в твоих руках, друг мой.
— Думаю о восьми спектаклях в неделю, Эйбл. Восемь раз в неделю я произношу одни и те же реплики, делаю одни и те же шаги по сцене, строю те же гримасы. И так уже пять месяцев — да ни один твой спектакль в жизни столько не шел, а он может идти еще пять лет! Но сейчас для меня это стало кошмаром: все повторяется и повторяется — и не видно конца. Но тебе наплевать, потому что ТЕБЕ это нравится. Тебе, но не МНЕ. Сижу как в тюрьме — и никакой надежды из нее выбраться. Но вот появилась возможность, и что ты скажешь? Останься — и привыкнешь?
— Тюрьма! — закричал Эйбл. — Да такую тюрьму люди спят и видят!
— Послушай, — продолжал Майлс, решительно наклонившись вперед. Помнишь, сколько раз мы репетировали эту сцену на кухне? Десять, пятнадцать, двадцать? Знаешь, что мне тогда показалось? Что попал прямо в ад, где придется ее играть до бесконечности. Да, так я представляю себе ад, Эйбл: приятненькое местечко, где без конца делаешь одно и то же, и даже с ума не дадут сойти — испортишь им все удовольствие. Видишь? Значит, видишь и мое отношение к «Засаде».
— Вижу, — ответил Эйбл. — Но еще вижу в своем сейфе один маленький контракт. Если ты называешь адом несколько репетиций одной сцены, то посмотрим, что ты скажешь в «Эквити»[3] — там к этому отнесутся по-другому.
— Не пытайся меня запугать, Эйбл.
— Запугать, черт возьми! Да я тебя засужу — и при этом еще и разорю. Я это совершенно серьезно, Майлс.
— Может быть. Засудить больного, который не может больше работать, каково?
Эйбл понимающе кивнул и неумолимо продолжал:
— Я знал, что ты все так и подашь: ты — больной, следовательно, я злодей. — Его глаза сузились. — Вот он, ключ. К сегодняшней сцене с потерей сознания у входной двери: знакомый доктор и двенадцать свидетелей подтвердят. Вынужден признать, Майлс, сыграно здорово, но на моей стороне будут не искусно разыгранные мизансцены и врачи-шарлатаны, а нечто более существенное.
Майлс с трудом подавил в себе закипевшую ярость.
— Ты считаешь, что это была мизансцена?
— Где мизансцена? — игриво спросила Гарриет Тэйер: они вместе с Беном стояли у двери и с веселым любопытством смотрели на него.
Нелепая пара: худющий и высоченный Бен и впереди него маленькая и хрупкая Гарриет; их навязчивое провинциальное дружелюбие давно уже действовало Майлсу на нервы. — Ужасно интересно, — добавила Гарриет. Пожалуйста, продолжайте.
Дрожащей от волнения рукой Эйбл указал на Майлса.
— Я-то продолжу, а вот он… Да знаете ли вы, что наш друг больше не собирается играть в «Засаде»? Может, вам удастся заставить его изменить свое решение.
До Бена все еще не доходило, и Майлс в который раз изумился: а ведь этот жираф написал в «Засаде» несколько вполне приличных реплик!
— Но это невозможно, — изрек наконец Бен. — У вас контракт до тех пор, пока пьесу не снимут.
— Конечно, — с ехидством продолжал Эйбл, — но ведь он же болен.
Грохается в обмороки. И вы это видели, а?
Гарриет тупо кивнула.
— Да, но никогда не думала…
— И правильно, — перебил ее Эйбл. — Потому что все липа. Ему просто надоело делать все эти деньги и читать о себе все эти статейки. Потому он и решил спектакль свернуть. Вот так. Просто взять и свернуть.
Майлс ударил кулаком по ручке кресла, в котором сидел Эйбл.
— Хорошо, — сказал он. — Теперь всем все ясно, но у меня все-таки есть один вопрос: «Засада» — хорошая пьеса? И если так, почему ее жизнь зависит от одного актера? А вам не приходило в голову, что пьеса-то дрянь и что смотреть-то ходят не ее, а меня в ней? Да если я даже буду читать «Бармаглота», на меня все равно пойдут! Так как же можно актеру моноспектакля приказать играть, когда он сам этого не хочет!
— Пьеса хорошая, — закричала на него Гарриет. — Лучшая, в которой вы когда-либо играли, и если это непонятно…
Теперь Майлс и сам стал кричать.
— Тогда введите другого! Может, она еще лучше станет!
Бен сложил руки и умоляюще протянул их Майлсу.
— Послушайте, Майлс, но вы же знаете: в этой роли видят только вас и никто другой ее сыграть не сможет, — сказал он. — И войдите в мое положение. Я пишу уже пятнадцать лет, и это первый успех…
Майлс медленно приблизился к нему.
— Клоун, — сказал он спокойно. — Вы себя хоть немножко уважаете? И, не дожидаясь ответа, вышел из библиотеки и хлопнул дверью.
В комнате гости разбились на группки, слышался приглушенный гомон, голубая дымка, как прозрачное одеяло, лежала посредине между полом и потолком. Майлс заметил, что на пианино опрокинули стакан — лужа сверкающей тесемкой стекала по красному дереву, и на пушистом ковре образовалось мокрое пятно. Томми Мактоуэн со своей последней перезрелой блондинкой — Нормой, или Альмой, или как Как-Ее-Там сидели на полу и, разбросав пластинки, безуспешно пытались их собрать: клали поверх кучи одну в то время как другие летели в сторону. Над стойкой словно циклон пронесся: уцелело лишь несколько пустых тарелок и обгрызенных кусочков хлеба.
«Все это, — с сардонической усмешкой подумал Майлс, свидетельствует о том, что встреча друзей прошла с потрясающим успехом».
Но даже царившее в этой комнате лихорадочное возбуждение не смогло его согреть: озноб, который Майлс, очевидно, принес с собой из библиотеки, не проходил. Он потер руки и, когда это не помогло, почувствовал страх: а вдруг у него и в самом деле что-нибудь серьезное? Лили ведь не та женщина, которая с радостью возьмет на себя роль сиделки при инвалиде. И будет не так уж и не права: он тоже вряд ли согласится на роль Роберта Браунинга в случае с Элизабет Барретт.
Ни ради Лили, ни ради кого-либо другого. Значит, анализы лучше не делать вообще. Пусть что-то и не в порядке — он и знать ничего не хочет.
— По-моему, вас что-то тревожит?
Это был доктор Маас. Он стоял рядом, прислонившись к стене, руки в карманах, и с задумчивым видом смотрел на Майлса. «Все изучает, сердито подумал Майлс — будто клопа в микроскоп».
— Нет, — бросил Майлс. А потом передумал:
— По правде говоря, да.
Тревожит.
— И что же?
— Нехорошо мне. Знаю я ваш диагноз, но чувствую себя паршиво.
— Физически?
— Конечно, физически. Что вы хотите сказать? Что все дело в состоянии духа и тому подобная ахинея?
— Я вам ничего не хочу сказать, мистер Оуэн. Это вы мне говорите.
— Хорошо. Тогда интересно, откуда такая уверенность. Ни анализов, ни рентгена — ничего, а ставите диагноз. Откуда? По-моему, вы вообще считаете, что физически у человека все в порядке и надо только отдать себя в руки какому-нибудь хорошему, дорогостоящему психоаналитику…
— Прекратите, мистер Оуэн, — холодно перебил его доктор. — Я принимаю как должное ваш отвратительный тон, ибо не в себе вы, без сомнения. Но ваше воображение поистине безгранично. Я не занимаюсь психоанализом и никогда этого не говорил. И вообще я не врач. Людям, с которыми я имею дело, помочь, к сожалению, уже ничем нельзя, и мой интерес к ним, так сказать, чисто академический. Но чтобы меня принимали за мошенника, выискивающего себе жертву…
— Ну тогда, — прервал его Майлс, — я извиняюсь. Правда, извиняюсь.
Не знаю, что на меня нашло. Может, из-за этого сборища — я их ненавижу, мне всегда от них плохо. Но, честное слово, я извиняюсь за то, что на вас набросился.
Доктор мрачно кивнул.
— Разумеется, — сказал он. — Разумеется. — Потом нервно провел пальцами по своему блестящему черепу. — Хотел, правда, еще кое-что вам сказать, но боюсь, что обидитесь.
Майлс засмеялся.
— По-моему, вы просто со мной расквитаетесь.
Доктор помедлил, а потом сделал жест в направлении библиотеки.
— Так вот, мистер Оуэн, я слышал многое из того, что там говорилось. Я не подслушивал, но дискуссия стала слишком горячей, верно? И с этой стороны двери все было слышно.
— Правда? — осторожно спросил Майлс.
— Эта дискуссия, мистер Оуэн, — ключ к вашему нынешнему состоянию.
Вы резко оборвали ее и сбежали. Назвали ситуацию «рутиной», считаете невыносимой — скорей от нее прочь.
Майлс выдавил из себя улыбку.
— Что значит, «назвал рутиной»? Разве для этого есть другое слово?
— По-моему, да. Я бы назвал это ответственностью. О вашей жизни, мистер Оуэн, как театральной, так и личной, пишут во всех газетах; я бы написал, что большая часть ее есть так или иначе бегство от ответственности. Не кажется ли вам странным, мистер Оуэн, что независимо от того, как далеко и насколько быстро вы бежите, у вас все равно возникают те же проблемы?
Майлс сжал и разжал кулак.
— В конце концов, — ответил он, — это мое дело.
— Здесь вы ошибаетесь, мистер Оуэн. Ваше решение бросить играть затрагивает интересы не только тех, кто занят в спектакле, но и всех тех, кто имеет к нему хоть малейшее отношение. Вот вы оставляете одних женщин, заводите других, а ведь им это, между прочим, далеко не все равно. Представляете, что они могут выкинуть? Как себя повести?
Извините за нравоучения, мистер Оуэн, но нельзя кидать в воду камешки и не замечать, что от них идут круги. Вот почему, когда вы говорите «рутина», то видите во всей ситуации только самого себя. А когда я говорю «ответственность», то думаю обо всех.
— И каков же рецепт, доктор? — спросил Майлс. — Продолжать гореть в этом маленьком частном аду, потому что, если попробовать из него выбраться, можно кому-нибудь наступить на ногу?
— Выбраться? — удивленно спросил доктор. — Вы действительно полагаете, что вам удастся выбраться?
— Плохо же вы меня изучили, доктор. Понаблюдайте еще — увидите.
— А я и наблюдаю, мистер Оуэн, и вижу. С чисто академическим, как я сказал, интересом. Мне одновременно интересно и удивительно наблюдать, как человек пытается бежать из своего «маленького частного ада», и видеть, что он носит этот ад в самом себе.
Майлс попытался сделать протестующий жест, но не смог.
— Другими словами, — съязвил он, — долой традиционные средства, есть кое-что и посильнее.
Доктор пожал плечами.
— Вы же все равно не верите.
— Нет, — подтвердил Майлс, — не верю.
— Должен признаться, я был убежден в этом. — Доктор улыбнулся и вдруг снова стал похож на пухлого непослушного мальчугана. — Потому-то мне с вами так легко и интересно.
— Интерес, конечно, чисто академический.
— Разумеется. Майлс рассмеялся.
— А вы мне нравитесь, доктор. С вами я бы с удовольствием пообщался еще.
— Пообщаемся, мистер Оуэн, не сомневайтесь. Но сейчас, мне кажется, вы кому-то срочно понадобились. Там, у двери.
Майлс посмотрел туда, куда указывал доктор, и сердце у него ушло в пятки.
«Господи, только бы никто другой не заметил», — подумал он, бросившись в коридор и загородив дорогу пытавшейся войти женщине.
Затем он оттеснил ее к входной двери и, схватив за плечи, резко потряс и сердито прошептал:
— С ума сошла! Думать надо, прежде чем являться!
Она высвободилась из его объятий и кончиками пальцев аккуратно поправила воротник пальто. Пальто, которое стоило Майлсу месячного жалованья.
— Не слишком же ты любезен, Майлс. Или всех гостей так встречаешь?
Даже в темноте коридора она выглядела ослепительно. Бледное лицо, надутые губы, высокие скулы, раскосые глаза, сверкающие грозным огнем.
Он пошел на попятную.
— Ну ладно, прости, прости. Но, боже мой, Лили, ведь в той комнате сейчас две дюжины самых великих бродвейских богов. Хочешь, чтоб о нас все знали, так можно просто перестать давать Уинчелу на чай — и все тут.
Она почувствовала, что овладела положением.
— Дорогой, я не хотела. Я вовсе не хотела устраивать сцены, просто ужасно. И нам это совсем ни к чему, правда?
— Ты прекрасно знаешь, что ни к чему, Лили, надо же думать. Есть ведь такое понятие, как «благоразумие».
— Но есть, дорогой, и такое понятие, как «водить за нос». И, по-моему, последние два месяца ты только этим и занимаешься.
Майлс рассердился.
— Я же тебе сказал, что в подходящее время и подходящим образом разделаюсь со всем. Сегодня я объявил старику Эйблу, что ухожу.
Собирался поговорить и с Ханной, но пришел народ. Завтра, когда мы будем наедине…
— Но до завтра, дорогой, многое может измениться. Слишком многое.
— Что это значит?
Она нащупала сумочку, достала оттуда конверт и с триумфальным видом помахала им у него перед носом.
— А вот что. Двухместная каюта на пароходе — завтра он и отплывает.
Видишь, дорогой, у тебя совсем не так много времени, как ты думал.
— Завтра? Но мне сказали, что билеты распроданы на месяц вперед!
— Но бывает и возврат. Два часа назад кто-то отказался, я их взяла — и сразу сюда. И если бы не этот ужасный туман — ничего не видно, доехала бы быстрее. Моя машина у подъезда, Майлс. Упакуй сейчас только самое необходимое, остальное — на пароходе. Я иду вниз и жду тебя, Майлс, потому что с тобой или без тебя, но завтра я отплываю. Ты ведь не будешь на меня сердиться, правда, дорогой? Молодость-то уходит.
Мысли наскакивали друг на друга — он попытался их собрать. Значит, едва избежал паутины Ханны — и вот теперь, кажется, попался в другую.
Бежишь, как сказал доктор. Всегда бежишь и никуда не прибегаешь. И руки устали, и ноги — все тело. Добегался.
— Ну, — продолжала Лили, — решайся, дорогой. Он провел ладонью по лбу.
— Где машина?
— Прямо на дороге.
— Хорошо, — сказал Майлс, — подожди в ней. Просто сиди и ничего не делай, не сигналь — ничего. Через десять минут я спущусь. Самое большее — через пятнадцать. Вещи у меня почти все в городе, захватим их по дороге.
Он открыл дверь и легонько подтолкнул ее к выходу.
— Ты найдешь машину, Майлс? Такого тумана я что-то не помню.
— Найду, — ответил он. — Сиди и жди.
Он захлопнул дверь, затем прислонился к ней — к горлу подступила тошнота. Громкие голоса в соседней комнате, взрывы идиотского хохота, грохот проигрывателя, включенного на полную мощность, — казалось, все объединилось против него, не позволяя побыть наедине с собой и подумать.
Как пьяный, он поднялся по ступенькам в спальню. Достал чемоданчик и начал наугад в него что-то кидать. Рубашки, носки, золотые вещи из шкатулки на столике. Затем навалился на чемоданчик всем телом — чтобы больше входило.
— Что ты делаешь, Майлс?
Он даже не обернулся — знал, какая у нее сейчас мина, и не хотел ее видеть. Еще и она тут.
— Я уезжаю, Ханна.
— С ней? — изумленно прошептала она. И тогда ему пришлось поднять голову. Ее огромные глаза не отрываясь смотрели на него, лицо было совершенно белым. Рука вертела висящее на груди украшение — серебряную маску, он купил ее на Пятой авеню за неделю до свадьбы.
Все еще не веря, она продолжала:
— Ты стоял с ней в коридоре. Я не подсматривала, Майлс, просто спросила доктора, где ты…
— Перестань! — закричал Майлс. — Не нужно оправдываться.
— Но ведь это она.
— Да, она.
— И с ней ты хочешь уехать?
Его руки все еще лежали на крышке. Он оперся на них, опустил голову и закрыл глаза.
— Да, — ответил он наконец. — Так получается.
— Нет, — с неожиданной яростью крикнула она. — На самом деле ты вовсе этого не хочешь. Ведь она не для тебя, и в целом мире для тебя нет никого, кроме меня.
Он надавил на крышку — замок с легким щелчком закрылся.
— Ханна, тебе лучше было не приходить. Я бы тебе потом написал и объяснил…
— Объяснил? Когда будет уже поздно? Когда поймешь, что ошибся?
Майлс, послушай. Послушай меня, Майлс. Я говорю тебе это потому, что люблю тебя. Ты делаешь ужасную ошибку.
— Я сам буду расплачиваться, Ханна.
Он встал — она подошла и неистово вцепилась в него обеими руками.
— Посмотри на меня, Майлс, — прошептала она. — Неужели ты не видишь, в каком я состоянии? Неужели не понимаешь, что скорей нас обоих не будет на свете, чем я тебя отпущу и останусь одна?
Это было ужасно. Паутина оказалась настолько прочной, что пришлось напрячь все силы. Наконец он высвободился — Ханна стала опускаться на пол. Затем вдруг потянулась к столику, и Майлс увидел нацеленный на него пистолет — он сиял у нее в руке холодным, смертельно-голубым светом. Рука сильно дрожала: должно быть, оружие так же напугало ее, как и его. Гротеск этой сцены был настолько очевиден, что с страх улетучился и сменился возмущением.
— Убери-ка эту штуку, — потребовал Майлс.
— Нет, — он едва расслышал ее ответ. — Пока скажешь, что передумал.
Он сделал шаг ей навстречу — она отпрянула столику, но пистолет по-прежнему смотрел на нег Словно ребенок, который боится, что у него отнимут игрушку. Тогда он остановился и с преувеличенным безразличием пожал плечами.
— Не делай из себя дуру, Ханна. На сцене надо представления устраивать, а не дома.
Она качала головой, медленно и отрешенно.
— Ты все еще не веришь мне, Майлс.
— Нет, — ответил он, — не верю.
Майлс отвернулся — сейчас раздастся выстрел, и огонь пронзит ему лопатки. Но ничего не произошло. Тогда он схватил чемоданчик и ринулся к двери.
— Прощай, Ханна, — сказал он. И, уходя, на нее даже не посмотрел.
Из-за слабости в коленках каждый шаг ему давался с трудом. На нижней ступеньке он остановился — переложить чемоданчик в другую руку — и тут увидел доктора Мааса со шляпой в руке и в наброшенном на плечи пальто.
— Итак, — доктор пытливо посмотрел на него, — вы тоже уходите с этой встречи?
— Встречи? — переспросил Майлс и горько усмехнулся. — Ухожу от кошмара, так вернее, доктор. Не стоит говорить это гостю, но думаю, вы меня поймете: какой-то маразм, и с каждым часом все крепчает. От него-то я убегаю, доктор, и как хотите, но очень счастлив.
— Нет-нет, — ответил доктор. — Я вполне понимаю.
— Меня ждет машина, так что могу вас подбросить.
— Спасибо, — отказался доктор. — Мне недалеко. Они дошли до входной двери и вместе вышли на улицу. Холодный и мокрый туман их сразу же окутал — Майлс поднял воротник пиджака.
— Мерзкая погода, — заметил он.
— Ужасная, — согласился доктор. Он взглянул на часы, а потом неуклюже сполз на тротуар и исчез, как морж в сугробе. — До встречи, мистер Оуэн, — донеслось из тумана.
Майлс проводил его взглядом, снова взял чемоданчик и, пряча нос в воротник, стал спускаться. Он был уже на тротуаре, как дверь позади него зловеще заскрипела, предупреждая об опасности.
Майлс повернулся — на пороге, конечно же, стояла Ханна с пистолетом. Но теперь она держала его крепко, двумя руками, и угроза стала реальной и неотвратимой.
— Я надеялась, Майлс, что ты поймешь, — она выговаривала слова, как ребенок. — Надеялась, что поймешь.
В отчаянии он всплеснул руками.
— Нет, — дико закричал он. — Нет.
И тогда он услышал грохот, кусочек пламени влетел в него, ударил в грудь, и весь мир обратился в небытие. Теперь он мог различить лишь одно: склонившегося над ним доктора, жестокое и равнодушное лицо которого странным образом напоминало лицо Сатаны.
И тут Майлс вспомнил: такое уже было. Было тысячу раз и будет повторяться снова и снова — до бесконечности. Занавес сейчас опустился, но через мгновение поднимется, и на сцене опять появятся декорации домашнего спектакля. Потому что он был в аду, и самое ужасное, что он это понимал и видел, как беспомощно барахтается в колесе собственной судьбы. А потом сознание провалилось во внезапно наступивший Мрак — до следующего раза…
— ТЕПЕРЬ УЖЕ БЛИЗКО, — сказал голос.
Он летел. В каменно-холодную тьму…
Мужа моей сестры звали Хью Лозьер. Никогда прежде я не встречал человека, столь уверенного в себе. Вы, наверное, знаете этот тип, довольно часто попадающийся в компаниях. Такие, как он, заглушают голоса остальных, обожают тыкать указательным пальцем в грудь собеседника, что-то объясняя, а суждения их обязательно звучат как истина в последней инстанции. Конечно, их никто не любит, но восхищаться ими могут. Естественно, в том, что тебе суют кулак под ребро в разгар спора, приятного мало, но как не позавидовать уверенности, с которой можно перекричать любого или небрежно ткнуть в стоящего напротив пальцем. Так вот, Хью Лозьер был исключением. Его любили Мне самому все труднее было изрекать абсолютные истины. Виной тому была моя работа. Я довольно часто оказывался в разных точках нашего сложного мира, где привычным было состояние беспорядка и хаоса, а единственным стабильным занятием — улаживание политических конфликтов.
Хью как-то заметил, что просто счастьем для страны было то, что мои начальники не ведали моих сомнений: Бог знает куда бы это завело несчастную Англию. Не могу сказать, что его фраза пришлась мне по вкусу. Возражать я, однако, не стал. Такова, видно, моя участь. Я сразу подумал, что у него есть основания так говорить.
Несмотря на это, он был мне довольно симпатичен. И не только мне; как я уже сказал: его любили все, с кем он общался. Симпатичный румяный здоровяк с открытым характером, казалось, он готов принять все что вы скажете. Щедрость его была чрезмерной и того редкого качества, когда принимающий подарок, несмотря на всю его ценность, начинал думать, что он оказывает тем самым огромную услугу дарителю.
В юморе Хью не было ничего особенного, но ему вполне хватало и этого. Внешне спокойный и сдержанный, всю свою энергию он приберегал для тех случаев, когда кому-то действительно могла понадобиться его помощь, особенно если не удавалось прямо попросить его об этом. Он совершенно искренне считал, что через десять минут с начала знакомства его собеседник имел право потребовать от него чего угодно, и он был всегда готов выполнить просьбу. Помню, прошел всего месяц после их свадьбы с Элизабет. Она как-то заметила в разговоре с ним, что мне очень понравился великолепный портрет кисти Джона Копли, висевший в их замке.
Я до сих пор вздрагиваю, когда вспоминаю охвативший меня ужас при обнаружении подарка — тяжеленный ящик с дарственной карточкой в моей крохотной квартирке. Потребовалось немало усилий, чтобы в конце концов он принял картину обратно. Не столько потому, что она стоила больше, чем весь дом, в котором я обитал, сколько из-за того, что весьма проигрывала в цвете на моей стене. Думаю, что он заподозрил меня во лжи, но его характер не позволял обидеть человека неприкрытым сомнением.
Характер Хью определила и сформировала двухсотлетняя история рода Лозьеров, наложившая отпечаток на атмосферу его замка. Первые представители семейства сровняли часть высоких холмов у реки, вложили в поместье немало сил и средств, что и обеспечило его процветание. Их потомкам везло не меньше: свой доход они мудро вкладывали в различные предприятия. Лозьеры преуспевали, и вскоре высокая стена отгородила райский уголок, получивший имя Хиллтоп, от окружающего мира. Мне кажется, что и сам Хью был человеком из восемнадцатого столетия, который каким-то образом оказался в нашем веке и постарался приспособиться к новой жизни.
Хиллтоп был практически неотличимой копией знаменитого Дейнхауза, о котором вы, конечно же, слышали. Правда, Дейнхауз уже долгое время оставался без хозяев, а в Хиллтопе жизнь била ключом. Человек, впервые видевший этот выдающийся памятник архитектуры, был не в силах сдержать восхищение. Мощные древние камни не могли скрыть все изящество его конструкции. К реке вели широкие лужайки. В течение многих десятилетий они подстригались столь тщательно, что напоминали теперь ярко-зеленый ковер, оттенки которого менялись с малейшим дуновением ветерка. За домом начинался парк, постепенно переходящий в небольшой лес. Деревья скрывали очертания конюшен и других хозяйственных построек. За лесом начиналась дорога. Содержание ее в порядке входило в обязанности хозяев земельных участков, через которые она пролегала. Думаю, и так ясно, что Хью реже остальных пользовался ею, хотя большая ее часть, была вымощена именно по его приказу.
Жизнь Хью принадлежала Хиллтопу. Только крайняя необходимость могла вынудить его оставить замок. Если вы все-таки встречали его где-то в городе, тут же становилось понятно, что он считает минуты, отделяющие его от возвращения домой. И не прояви вы достаточной осмотрительности, как он немедленно утаскивал вас с собой. А потом пролетали недели, прежде чем вы находили в себе силы оставить это чудное место. Вы уж мне поверьте! По-моему, после замужества Элизабет я провел куда больше времени в Хиллтопе, чем в собственной квартире.
Как-то я спросил у нее, почему она выбрала Хью. Ведь до свадьбы она была хорошенькой, но крайне неугомонной и непоседливой девицей. Я спросил без обиняков. Она улыбнулась:
— Я знала, что буду счастлива, с первой минуты нашей встречи.
Пути их пересеклись на какой-то художественной выставке, посвященной ультрамодернистам. Она старательно разглядывала очередную головоломку, вывешенную в зале, когда почувствовала на себе пристальный взгляд. Обернувшись, она увидела высокого, довольно симпатичного джентльмена. Сестра уже собиралась дать нахалу понять, где его место, как вдруг он спросил:
— Вам что, все это нравится?
От такой неожиданности Элизабет даже растерялась.
— Не знаю, — голос ее звучал робко. — Вы думаете, это должно нравиться?
— Нет, — ответил незнакомец. — Все это чепуха. Пойдемте, я покажу вам настоящее искусство.
— И вот, — продолжала сестра свой рассказ, — я пошла за ним, как потерявшийся щенок за новым хозяином, а он то поднимался по лестницам, то сбегал вниз и при этом объяснял мне хорошо поставленным голосом, что действительно представляет интерес, а что нет. Говорил он довольно громко, и вскоре за нами следовала толпа. Представляешь?
— Представляю.
К этому времени и мой опыт общения с Хью насчитывал немало подобных эпизодов. Я уже мог убедиться, что ничто не может поколебать его уверенности в себе.
— Так вот, — продолжала Элизабет, — вначале я была несколько растерянна, затем мне стало ясно, что он превосходно знает все, о чем рассказывает. И при этом он был совершенно искренен, никаких задних мыслей. Он просто хотел, чтобы я все увидела и поняла. Сегодня это касается всего на свете. Кто-нибудь другой, прежде чем принять решение, долго мямлил, не умея решить, что подать на обед, как управиться с делами, за кого голосовать — Хью же всегда все точно знает. Все эти припадки, комплексы, нервные расстройства нам не грозят. Я выбираю Хью, а все несчастненькие пусть катятся к психиатру.
Так оно и было. Рай с безукоризненно подстриженными лужайками, где нет не только нервных припадков и комплексов, но даже змея-искусителя.
Впрочем, змея-искусителя не было до тех пор, пока на сцене не появился мистер Реймонд.
В тот день мы сидели на террасе: Хью, Элизабет и я, блаженствуя под лучами августовского солнца и даже не пытаясь делать вид, что ведем беседу. Я лежал, прикрыв лицо полотняным кепи, прислушивался к шумам летнего дня и был неимоверно счастлив.
Ветер шевелил ветви осин, лес гудел низким и ровным басом, с реки доносился плеск весел и скрип уключин, то там, то тут раздавалось меланхолическое позвякивание колокольчиков. Это на лугу паслись любимицы Хью, его настоящая гордость — отара, которую выпускали каждое лето на волю. Он уверял нас, что для луга нет ничего лучше, чем несколько пасущихся на нем животных. К тому же пять-шесть толстых и неповоротливых овец, по его мнению, добавляли в пейзаж приятную пасторальную ноту.
И вдруг — частью удары колокольчиков, отчаянное блеяние. Казалось, на бедных овечек напала стая волков. Вот тогда-то у меня появилось тревожное предчувствие…
Услышав, как Хью громко и зло выругался, я открыл глаза и увидел картину, еще более не соответствовавшую прежней идиллии. Не волки, а огромный черный пудель с развевающимися кудряшками, ярко-красным ошейником с радостным весельем гонялся по лугу за перепуганными овцами. Было ясно, что он не собирается на них нападать — возможно, овцы просто казались ему наиболее подходящими партнерами для игры. Но еще очевиднее было то, что перепуганным животным было не до веселья.
Прежде чем вся эта потеха закончилась, они оказались бы в реке. В одну секунду Хью перемахнул через низенькую ограду, отделявшую лужайку от террасы, и уже был среди овец, сбивая их в кучу и отгоняя от берега.
Одновременно он отдавал приказы собаке, которая их явно не собиралась выполнять.
— Лежать! — яростно кричал он. — Кому сказано! Лежать! — И затем, словно имел дело с собственными гончими, скомандовал:
— К ноге!
Лучше бы он взял камень или палку и замахнулся, подумал я. Пес не обращал на крики Хью никакого внимания. Он по-прежнему счастливо тявкал и набрасывался на овец. Хью пришлось вновь пуститься в безуспешное преследование. Но секундой позже пудель замер как вкопанный, услышав голос, раздавшийся из-за деревьев у самого края лужайки.
— Assieds! Assieds-toi,[4] — сказал кто-то, запыхавшись.
Невысокого роста, щегольски одетый человек торопливо шел в сторону Хью. Тот его явно поджидал — лицо приобретало все более зловещее выражение.
Элизабет схватила меня за руку:
— Пойдем скорее к ним. Хью не любит оказываться в дурацком положении.
Когда мы приблизились, Хью, все более распаляясь, выговаривал собеседнику:
— Тот, кто не знает, как правильно тренировать собаку, не должен ее заводить.
Собеседник вежливо ему внимал. У него было хорошее лицо, тонкое, умное, с морщинками в уголках глаз. Но читалась на нем и легкая ироническая усмешка, которую он и не пытался скрыть. Казалось, он искоса оглядывает нас. Внимательный прищуренный взгляд напоминал объектив камеры, фиксировавшей все вокруг. Человек вроде Хью этого бы никогда не заметил. Я же почувствовал это немедленно. В облике незнакомца было что-то мучительно знакомое — я уже видел где-то этот высокий лоб, редеющие седые волосы. Но, сколько я ни напрягал память, пока Хью долго и нудно читал хозяину пуделя мораль, ответа так и не нашел. Лекция завершилась несколькими советами о наилучших способах тренировки собак. Стало ясно, что Хью уговорил себя простить незнакомца.
— Но поскольку никакого ущерба принесено не было, — начал он…
Его собеседник спокойно кивнул:
— Все-таки для того, чтобы отношения между соседями не начинались с недоразумения…
Хью в изумлении воззрился на него.
— Соседями? Вы хотите сказать, что живете где-то поблизости? — спросил он почти грубо.
Его собеседник махнул рукой в сторону леса:
— За этими деревьями.
— В Дейнхаузе?
Нужно сказать, что Дейнхауз был для Хью почти такой же святыней, что и Хиллтоп. Как-то в порыве откровенности он сказал мне, что обязательно купил бы его, предложи ему кто-нибудь эту сделку. Поэтому в его тоне звучала не столько обида, сколько понятное недоверие.
— Невероятно! — воскликнул он.
— Именно в Дейнхаузе. Уверяю вас, — спокойно подтвердил собеседник.
— Много лет назад я выступал там с фокусами и всегда мечтал, что когда-нибудь стану его владельцем.
Фраза о фокусах подсказала разгадку. Этим же объяснялся и его акцент, пробивавшийся сквозь превосходный английский язык. Ведь он родился и вырос в Марселе. Его имя стало легендой задолго до моего появления на свет.
— Вы Реймонд! — воскликнул я. — Чарлз Реймонд!
— Можно просто Реймонд. — При этом он улыбнулся, словно извиняясь за проявление мелкого тщеславия. — Мне очень лестно, что вы меня узнали.
Не думаю, что он был уж так польщен. Реймонд-Волшебник, Великий Реймонд мог быть уверен, что его узнают повсюду. Мастер, ловкость рук которого заставила померкнуть звезду Терстона, чье умение развязывать сложнейшие узлы и исчезать из-под замков почти превзошло славу Гудини, он вовсе не был склонен недооценивать себя и свою известность.
Когда-то он начинал со стандартного набора фокусов, составлявшего репертуар профессионалов средней руки, однако дошел до знаменитых трюков с побегами, известных, я думаю, сегодня каждому. Свинцовый сундук, опущенный под лед в целый фут толщиной, склепанная из полос стали и заваренная смирительная рубашка, сейфы Английского королевского банка, коварный узел самоубийц, обхватывающий горло и обе ноги и затягивающийся все сильнее вокруг шеи при малейшем движении, все это Реймонд испытал на себе и сумел выйти целым и невредимым. А затем, на самой вершине мировой славы, он вдруг исчез, и его имя стало историей.
Когда я спросил его о причинах ухода, он ответил, пожимая плечами:
— Человек занимается всем этим по двум мотивам: либо ему нужны деньги, либо им движет любовь к профессии. Если же денег достаточно, а любви к работе больше нет, к чему продолжать?
— Но лишиться славы… — возразил было я.
— Достаточно знать, что здесь тебя ждет дом.
— Вы хотите сказать, что всегда собирались жить здесь, и нигде больше? — спросила Элизабет.
— Только здесь. Об этом я мечтал все годы.
Я впервые увидел его любимый жест. Когда он в чем-то хотел убедить собеседника, он прикладывал палец к кончику носа и подмигивал.
— Я не делал тайны из своего желания — оно было известно распорядителям наследства, и, когда пришло время продажи, я оказался первым, и единственным покупателем.
— Да, ваша верность идее заслуживает восхищения, — сказал Хью с чуть заметным напряжением в голосе.
Реймонд рассмеялся:
— Да это уже была идея фикс. Эти годы я путешествовал по всему свету, но, как ни прекрасны были эти места, я всегда знал, что они хуже моей усадьбы на опушке леса, возле этой реки и этих холмов.
Когда-нибудь, частенько говорил я себе, я приеду сюда и буду возделывать свой сад, как Кандид.
Он задумчиво погладил пуделя и с чувством огромного удовлетворения на лице поглядел вокруг:
— И вот я здесь.
И вот он здесь. Очень скоро стало ясно, что его появление внесло заметные перемены в жизнь Хиллтопа. Я уже говорил, что замок был зеркальным отражением своего хозяина. Не мудрено, что стал меняться и характер самого Хью. Он становился все более беспокойным и раздражительным, а его привычная уверенность переходила порой в агрессивность. Случалось, добродушие просыпалось в нем с новой силой, но не часто. В основном же ему то и дело приходилось сдерживать приступы ярости. Его что-то тревожило. Так чувствует себя человек, в глаз которому попала пылинка и он никак не может от нее избавиться.
Вот и от Реймонда он никак не мог избавиться. Мне время от времени начинало казаться, что бывшему фокуснику весьма по душе такая роль. Он бы мог не покидать собственного дома, заниматься садом, рассматривать альбом со старыми фотографиями, уж не знаю, чем еще занимаются оставившие свое ремесло актеры, но традиционные развлечения отставников его явно не устраивали. Он находил самые различные предлоги, чтобы появиться в Хиллтопе в самый неподходящий момент. Так же и Хью регулярно оказывался в Дейнхаузе и проводил там немало времени в беседах, полных упреков и всплесков ярости.
Должно быть, они оба догадывались, что гораздо лучше им было бы держаться подальше друг от друга — слишком несходны были характеры.
Они напоминали одинаково заряженные магниты. Порой казалось, что между ними пробегает электрическая искра, когда они оказывались рядом в комнате.
Они спорили по любому поводу, доходя до самых резких выпадов и обвинений. В этих схватках Хью напоминал средневекового рыцаря в надежных латах, настолько непробиваемой была его уверенность в себе.
Реймонд пытался найти какую-нибудь щель в его броне. Думаю, что это и раздражало его больше всего. Для человека, привыкшего к многоходовым замысловатым комбинациям в любом, даже самом незначительном, случае, было невыносимо видеть, как Хью обходится одной фразой, чтобы непререкаемым голосом изложить ту или иную норму поведения или положение закона.
Не раздумывая, Реймонд сказал Хью:
— Вы просто средневековый дикарь. Среди достижений человечества последних веков самым важным я считаю вывод, что простых ответов не существует. Нельзя решить проблему простым щелчком пальцев. Я верю, что когда-нибудь вы столкнетесь с неразрешимым вопросом. Это и станет для вас откровением В одно мгновение вы поймете больше, чем за всю прежнюю жизнь.
Конечно, поведение Хью тоже не способствовало сближению. Он спокойно ответил:
— Я считаю, что мало-мальски мыслящий человек, если он достаточно смел, не может столкнуться ни с какой дилеммой.
Уверен, что один из таких эпизодов и привел к последующей катастрофе. Однажды Реймонд поделился своими планами в отношении Дейнхауза. Думаю, что при этом им двигали совершенно невинные, сугубо эстетические потребности. Но, каковы бы ни были мотивы, последствия оказались ужасными.
Он довольно подробно рассказывал нам о планируемых изменениях.
Дейнхауз был слишком велик для него и явно подавлял своей громадой.
— Я живу как в музее, — жаловался Реймонд, — брожу по переходам, как призрак.
Парк тоже нуждался в переделке. Старые деревья, конечно, прекрасны, но для хозяина их было слишком много. Он пытался объяснить:
— Я даже не имею возможности видеть за всем этим лесом реку, а я так люблю вид струящейся воды.
Но в запасе у него были куда более радикальные решения. Он хотел снести оба крыла дома, срубить большую часть деревьев — тогда бы открылась река, а местность стала бы выглядеть живее. Дом перестанет быть музеем, превратится в нормальный дом, о котором он мечтал все эти годы.
Когда Реймонд начал свою речь, Хью спокойно сидел на стуле, чуть откинувшись назад. Но по мере того, как выявлялись подробности грядущих изменений, он все более выпрямлялся, пока не стал своей посадкой напоминать кавалериста, изготовившегося к решительной атаке.
Губы плотно сжаты, лицо побагровело, кулаки нервно сжимались и разжимались. Каким-то чудом он удержался от немедленной вспышки, но было ясно, что это ненадолго. Бросив взгляд на Элизабет, я понял, что она испытывает те же опасения. И когда Реймонд, покончив с деталями, самодовольно спросил, что мы думаем обо всем этом, удержать Хью было невозможно.
Он подчеркнуто неторопливо склонился к собеседнику и спросил:
— Вы действительно хотите знать мое мнение?
— Хью, умоляю! — воскликнула встревоженная Элизабет.
Он и бровью не повел.
— Так вы действительно хотите знать мое мнение? — повторил он решительно.
Реймонд нахмурился:
— Конечно.
— Ну тогда послушайте, — сказал Хью и глубоко вздохнул. — Я думаю, что никому, кроме проклятых еретиков, не пришла бы мысль о подобном варварстве. Вы из тех, кто получает удовольствие от разрушения нравственных устоев и традиций. Вы весь мир взорвать готовы.
— Но позвольте, — возразил побледневший Реймонд (он был явно рассержен). — Вы что, не понимаете разницы между изменениями и уничтожением? Поймите, я ничего не собираюсь разрушать, я хочу только внести необходимые изменения.
— Необходимые? — На губах Хью заиграла презрительная усмешка. Выкорчевать деревья, росшие в этом парке сотни лет. Разрушить дом, задуманный и построенный как единое целое. Я считаю, что это сознательное уничтожение.
— Боюсь, я не совсем понимаю вас. Освежить вид, придать новый облик…
— Я не собираюсь спорить с вами, — прервал его Хью. — Заявляю вам, вы не имеете права портить свою собственность!
Они стояли друг против друга, обмениваясь яростными взглядами. Было от чего испугаться. Но я видел, что Хью по-прежнему удается держать себя в руках, а Реймонд слишком уравновешен, чтобы выйти из себя.
Неожиданно пик яростного противостояния миновал. На губах Реймонда вдруг заиграла довольная усмешка, и он с интересом посмотрел на своего оппонента.
— Понятно, — сказал он, — как же я сразу не догадался. Все это похоже на музей и должно остаться музеем. А я — только хранитель прошлого, смотритель музея, так сказать. Боюсь, — с этими словами он улыбнулся и покачал головой, — я не очень подхожу именно для этой роли. Я уважаю прошлое, но предпочитаю иметь дело с днем сегодняшним.
Поэтому я обязательно осуществлю свои планы по переделке дома.
Надеюсь, они не станут препятствием для нашей дружбы.
Вернувшись на следующее утро в город, где мне предстояло провести целую неделю в жарком и душном служебном кабинете, я еще подумал, что Реймонд весьма удачно избежал скандала. Слава Богу, дело не зашло слишком далеко. Можете представить мое удивление, когда в пятницу раздался телефонный звонок Элизабет.
По ее сбивчивым словам, все было ужасно. Проклятое дело с Дейнхаузом зашло слишком далеко. Она очень рассчитывала на то, что я приеду на выходные Об отказе не могло быть и речи. Она придумала, как примирить враждующие стороны, а я был необходим для поддержки. В конце концов Хью доверял мне, как никому другому, и она на меня так надеется.
— Надеешься? На что? — переспросил я, не испытывая особого восторга от ее замысла. — Послушай, Элизабет, — тщетно пытался я отказаться, ну какой я, к черту, советчик. Хью и не подумает меня послушать, если дело касается его собственных проблем.
— Ну, если тебе так неприятен этот разговор…
— Да я не о том! — взорвался я. — Мне просто не хочется соваться в это дело. Хью в состоянии решить все сам.
— Это меня и пугает.
— Что ты имеешь в виду?
— Это не телефонный разговор, — в ее голосе появились жалобные нотки, — я расскажу тебе подробности завтра. Если в твоем сердце сохранилась хоть капля любви к несчастной сестре, я жду тебя с утренним поездом. Поверь, это очень серьезно.
Я приехал утром в отвратительном настроении. Мое сверхактивное воображение уже нарисовало ужасную картину катастрофы, хотя никаких оснований для этого в общем-то не было, и к той минуте, когда я поднимался по широкой лестнице замка, я был готов к чему угодно.
Внешне, однако, все выглядело безоблачным. Хью встретил меня очень тепло и сердечно, обрадовалась мне и Элизабет. Мы прекрасно пообедали, за столом продолжался непринужденный разговор. Тема Реймонда и Дейнхауза ни разу не всплывала. Я тоже не стал говорить о звонке Элизабет, но при мысли о нем меня охватило понятное раздражение. Можно представить, в каком состоянии я был, когда мы с Элизабет наконец остались наедине.
— Изволь объяснить, что все это значит? Бог знает чего только я не передумал, пока ехал сюда, и что я вижу. Давай рассказывай.
— Сейчас, — сказала она невесело, — пошли.
Она повела меня по тропинке парка за конюшни. У дороги, начинавшейся на опушке леса, она неожиданно спросила:
— Ты ничего не заметил, когда подъезжал к дому?
— Нет.
— Я так и подумала. Поворот к замку слишком далеко отсюда. Сейчас ты все увидишь сам.
Я действительно все увидел сам. Ровно посередине дороги был поставлен стул. На нем сидел крепкого сложения молодец, небрежно перелистывавший журнал. Я без труда узнал это — его был один из надежнейших слуг Лозьеров. По лицу его было видно, что сидит он здесь уже давно и готов просидеть ровно столько, сколько потребуется. Я сразу догадался, для чего его здесь усадили, однако Элизабет посчитала необходимым растолковать все это самым тщательным образом. Когда мы подошли к сидящему, он поднялся навстречу и широко улыбнулся.
— Уильям, — обратилась к нему сестра, — будь любезен, расскажи моему брату, что за приказ ты получил от мистера Лозьера?
— С удовольствием, — весело ответил тот. — Мистер Лозьер приказал, чтобы здесь все время сидел кто-нибудь из наших. Мы не должны пропускать грузовики со строительными материалами для Дейнхауза. Мы должны говорить водителям, что это частная дорога и они нарушают право владения. Если кто-то из них попытается прорваться силой, нам надлежит вызвать полицию. Вот и все.
— А вы уже имели дело с грузовиками? — спросила Элизабет. Вопрос был рассчитан на меня, потому что он взглянул на нее с удивлением.
— Вы же в курсе, миссис. Пара грузовиков была в первый день. Без всяких скандалов, — пояснил он дм меня, — никто из водителей не стал рисковать. Вторжение в частное владение — это вам не шутка.
Мы отошли от дороги. Я схватился за голову:
— Невероятно! Разве Хью не понимает, что эта затея не пройдет ему даром. Это ведь единственная дорога в Дейнхауз, и потом, она так давно находится в общем пользовании, что ни о каком частном владении и речи быть не может!
— То же самое Реймонд говорил Хью несколько дней назад, — кивнула сестра. — Он примчался сюда в ярости. Они долго спорили. Когда же Реймонд закричал, что заставит Хью отвечать за свои действия в суде, муж ответил, что будет просто счастлив провести всю оставшуюся часть жизни в процессах по этому делу. Но это были еще цветочки. Напоследок Реймонд предупредил Хью, что сила влечет за собой только силу. С этого момента я жду, что между ними вот-вот разразится война. Разве ты не понимаешь, что посадив своих людей посреди дороги, Хью его провоцирует? Это меня очень пугает…
Я все прекрасно понимал. И чем больше я обдумывал сложившуюся ситуацию, тем страшнее она мне представлялась.
— Но у меня есть план, — нетерпеливо продолжала Элизабет, — потому я и хотела, чтобы ты приехал. Сегодня вечером у нас будет званый ужин.
Своего рода мирная конференция. Приглашены ты, доктор Уэйнант, Хью вас обоих очень любит, и, — здесь она сделала паузу, — мистер Реймонд.
— Не может быть! — воскликнул я. — Неужели он придет?
— Я была у него вчера. Мы долго разговаривали. Я объяснила ему свой замысел. Мол, соседи должны собраться за столом и прийти наконец к пониманию. Братская любовь и все такое. Должно быть, в его глазах я выглядела вдохновенной дурочкой, но, как бы то ни было, он ответил согласием.
Дурное предчувствие охватило меня:
— А Хью знает об этом?
— Об ужине? Конечно.
— Нет, о том, что придет Реймонд.
— Не знает. — Ей явно не понравился мой мрачный взгляд, и она с вызовом бросила:
— Как ты не понимаешь? Нужно было сделать хоть что-нибудь, и я пошла на этот шаг. Неужели лучше сидеть и ждать неизвестно чего?
Пока мы не расселись за столом, мысль о том, что сестра не так уж и не права, не раз приходила мне в голову. Однако ее мужа приход Реймонда явно вывел из равновесия. Ему удалось скрыть свои подлинные чувства, но взгляд, брошенный в сторону Элизабет, был более чем красноречив. При этом он элегантно познакомил Реймонда и доктора, поддерживал разговор за столом и вообще очень неплохо справлялся с ролью хозяина.
По иронии судьбы, именно присутствие доктора, превратив поначалу эту встречу в победу Элизабет, все испортило и привело ее к трагическому финалу. Известный хирург с весьма благообразной внешностью, Уэйнант, как школьник, обрадовался знакомству с Реймондом.
Не прошло и часа, но уже можно было подумать, что перед вами закадычные друзья.
Но как только Хью почувствовал за ужином, что все внимание сосредоточилось на фокуснике, а не на нем самом, маска доброго хозяина начала потихоньку исчезать. В этом-то и был фатальный изъян плана Элизабет. Есть, конечно, люди, которым нравится принимать у себя знаменитостей и греться в лучах их славы. Хью был не из этой породы.
Кроме того, он считал доктора одним из ближайших друзей, а мне уже не раз приходилось убеждаться, что уверенные в себе люди крайне ревниво относятся к симпатиям своих близких. А если к тому же на давнюю дружбу посягает еще и кровный враг! Представив себя на месте Хью поглядывая на вовсю разошедшегося за столом Реймонда, я готовился к самому страшному.
Наконец Хью представилась возможность вмешаться. Реймонд увлеченно рассказывал о своих инструментах, использовавшихся для эффектных трюков освобождением. Сосчитать все, что имелось в его арсенале, было просто немыслимо. В дело могло пойти что угодно — проволока, кусочек металлической стружки, даже клочок бумаги. Он использовал их, примеряясь к конкретной ситуации.
— Но из всего этого множества, — при этих словах он неожиданно посерьезнел, — есть только одно, чему я могу вверить свою жизнь.
Представьте себе, оно даже не имеет материального воплощения, а для многих людей его просто не существует. Но именно его я использовал наиболее часто и никогда не проигрывал.
Доктор весь подался вперед, глаза его заблестели восторга:
— Что же это?
— Знание людей, друг мой. Или, другими словами, знание человеческой природы. Для меня это такой же необходимый инструмент, как для вас скальпель.
— Неужели? — спросил Хью, слова прозвучали неожиданно резко, и все повернулись к нему. — Послушать вас, так вы не фокусами занимались, а заведовали кафедрой психологии.
— Возможно, — ответил Реймонд, внимательно посмотрев на собеседника. — Особых секретов здесь нет. Моя профессия, мое искусство — а я считаю мое ремесло искусством — заключается в том, чтобы отвлечь зрителя, направить его внимание в другую сторону. При этом я только один из многих практиков.
— Так уж и многих. Что-то я не часто встречал людей вашей профессии, — заметил доктор.
— Обратите внимание, — возразил Реймонд, — я говорю исключительно об искусстве управлять вниманием. Мастер побегов, обладатель ловких рук — это только самые экзотичные виды этой профессии. А как насчет тех, кто занят политикой, рекламой или торговлей?
Он повторил свой излюбленный жест и подмигнул окружающим:
— Боюсь, все они превратили мое искусство в собственную профессию.
Доктор улыбнулся:
— Поскольку вы не включили в этот перечень профессию врача, я, пожалуй, соглашусь с вами. Но хотелось бы знать поточнее, как помогает в вашей профессии знание человеческой психологии.
— Все очень просто. Каждого человека следует тщательно оценить.
Затем, если в нем есть какие-то слабости, можно легко навести его на ложный след — вы внушите ему все, что хотите, без особого труда. Как только он клюнул, остальное — пустяки. Жертва увидит лишь то, что волшебник захочет ей показать. Она проголосует за политика, купит разрекламированный товар. Это неизбежно.
— Неужели? — вмешался Хью. — А если перед вами окажутся люди, у которых хватит ума не клюнуть на предложенную вами приманку? Удадутся вам тогда ваши фокусы? Или ваше искусство лучше сравнить с продажей стекляшек дикарям?
— Это нечестно, Хью, — возразил доктор. — Человек высказывает свои идеи, нечего к нему цепляться.
— Может, как раз есть чего. — Хью пристально посмотрел на Реймонда.
— По-моему, у него чересчур много интересных идей. Вот только хотелось бы знать, хватит ли у него смелости защитить их в споре.
Реймонд тщательно промокнул салфеткой губы и аккуратно положил ее подле своей тарелки.
— То есть вы хотите, — сказал он, адресуя свой вопрос Хью, — чтобы я продемонстрировал свое искусство?
— Все зависит от того, что вы готовы предложить. Только не фокусы с портсигарами, кроликами в цилиндрах и прочую чепуху. Я бы предпочел что-нибудь серьезное.
— Что-нибудь серьезное, — задумчиво повторил Реймонд. Он внимательно оглядел комнату, повернулся к Хью и указал на массивную дубовую дверь, которая отделяла столовую от гостиной, где мы собрались после ужина:
— Полагаю, дверь не заперта?
— Нет, — ответил Хью — ее не запирали уже много лет.
— Ну а ключ у вас есть?
Хью вытащил из кармана связку ключей, довольно долго гремел ими и наконец отделил один, очень старый, причудливой формы.
— Вот. Такой же замок в буфетной.
Несмотря ни на что, он был явно заинтригован.
— Очень хорошо. Нет, нет, мне ключ не нужен. Дайте его доктору.
Надеюсь, ему вы доверяете?
— Да, — сухо ответил Хью.
— Прекрасно. Теперь, доктор, будьте любезны, заприте дверь.
Доктор приблизился к двери, решительно вставил ключ и повернул его.
Резкий звук замка прозвучал неожиданно громко. Доктор вернулся к столу и протянул ключ, но Реймонд замахал руками:
— Нет, нет. Ни в коем случае не выпускайте его!.. — А теперь, сказал фокусник, — развязка. Я иду к двери, взмахиваю платком, — с этим словами он едва коснулся замочной скважины, — и пожалуйста, дверь открыта!
Доктор подбежал, все еще сомневаясь, повернул ручку и с огромным изумлением посмотрел на распахнувшуюся дверь.
— Черт меня побери! — воскликнул он.
— Так или иначе, — рассмеялась Элизабет, — вы все попались на уловку мистера Реймонда.
Хью был в ярости.
— Хорошо, — сказал он. — Как вам это удалось? Как вы это сделали?
— Я? — с каким-то упреком переспросил его Реймонд. Затем он с явным удовольствием улыбнулся. — Это сделали вы сами. Я только воспользовался своими крохотными познаниями в области человеческой психологии, чтобы помочь вам.
— Пожалуй, я знаю, — вмешался я в их разговор. — Дверь была заперта заранее, и, когда доктор думал, что закрывает замок, на самом деле он его открывал? Правильно?
Реймонд утвердительно кивнул:
— Дверь действительно была заперта. Немножко поразмыслив перед приходом сюда, я подумал, что вечером может развернуться некое состязание. Я убедился в том, что после меня гостей уже не будет, а затем воспользовался вот этим.
Он протянул руку, и мы увидели металлический стержень.
— Это обычная отмычка, но к старым примитивным замкам она вполне подходит.
Реймонд наморщил лоб, затем лицо его просветлело, он продолжал:
— Наш уважаемый хозяин сам предложил ложный след, утверждая, что дверь открыта. Он был настолько уверен в себе, что у него и мысли не возникло проверить. Ведь все было так очевидно. Доктор тоже человек, очень уверенный в себе. Он попался в ту же ловушку. Теперь вы понимаете, что уверенность в себе не так уж безопасна.
— Согласен, — печально закивал Уэйнант, — хотя для человека моей профессии подобное признание — самоубийство.
С этими словами он бросил ключ от двери в руки Хью. Ключ перелетел через стол и упал. Хью даже не сделал попытки поймать его.
— Ну, Хью. Хочешь не хочешь, а надо признать, что мистер Реймонд доказал свою точку зрения.
— Неужели? — в голосе Хью зазвучала мягкая ирония. По лицу его блуждала отсутствующая улыбка, было ясно, что в голове его созревает какая-то идея.
— Брось! — нетерпеливо воскликнул Уэйнант. — Тебя провели точно так же, как и всех нас. Ты знаешь это не хуже меня.
— Конечно, милый, — с готовностью подхватила Элизабет.
Думаю, сестра решила использовать случившееся как повод для долгожданного примирения. Ведь для этого и был задуман вечер. Честно говоря, трудно было найти момент неудачнее. Мне страшно не понравилось выражение глаз ее мужа. Он смотрел на всех затуманившимся взором.
Такого Хью я никогда прежде не видел. Обычно, когда он выходил из себя, следовал бурный всплеск эмоций, а через несколько минут ему становилось неловко за случившееся. Но сейчас он был совсем другим, выглядел каким-то заторможенным, и это меня не на шутку встревожило.
Правая рука его лежала на спинке стула, левой он опирался на стол.
Повернувшись вполоборота, он, не отводя взгляда, смотрел на Реймонда.
— По-моему, я в меньшинстве, — заметил он наконец. — Прошу прощения, но меня ваш фокус разочаровал. Не то чтобы для его выполнения не надо особого ума — здесь все в порядке, но его мог бы выполнить и опытный слесарь.
— Ну, виноград всегда зелен, — развеселился доктор.
Хью покачал головой:
— Совсем нет. Просто, когда в двери есть замок, а в кармане ключ, не слишком много нужно волшебства, чтобы открыть ее. Зная репутацию нашего дорогого гостя, я думал, что мы увидим нечто более серьезное.
На лице Реймонда появилась гримаса.
— Поскольку я все-таки рассчитывал вас позабавить, — сказал он, прошу простить за испытанное разочарование.
— Что вы! Как забава оно вполне подошло. Здесь жаловаться не на что. Что же касается настоящего испытания…
— Настоящего испытания?
— Да. Кое-чего необычного. Скажем, дверь без ключей и замков, в которых можно незаметно ковыряться. Закрытая дверь. Ее можно открыть прикосновением пальца — и в то же время открыть невозможно. Как вам?
Реймонд прищурился в задумчивости. Он словно пытался повнимательнее разглядеть, что ему предлагают.
— Довольно любопытно, — сказал он после паузы. — Можно подробнее?
Расскажите.
— Зачем рассказывать! — воскликнул Хью, в голосе его чувствовался азарт. Я понял, что именно этой секунды он и ждал. — Есть вариант получше. Я покажу вам эту дверь.
Он резко вскочил и ринулся вперед. Мы последовали за ним. На месте осталась лишь Элизабет. Когда я спросил ее, не хочет ли она пойти с нами, она только покачала головой и так и осталась сидеть, глядя на нас с полной безнадежностью.
Мы шли к погребам замка. Я догадался, проследив взглядом за лучом ручного фонаря Хью. В этой части подземелья я никогда не бывал, хотя несколько раз спускался вниз, чтобы помочь Хью выбрать бутылочку вина получше. Но сейчас мы прошли мимо винных кладовых и пошли дальше, приближаясь к длинному, плохо освещенному подвалу. Наши шаги гулко разносились по каменному полу, на стенах были капли влаги. Наверху ночь была довольно теплой, но здесь я чувствовал сырой и странный холод, забиравшийся под одежду и пробиравший до костей. По телу пробегали мурашки.
Доктор вздрогнул и что-то пробормотал о гробницах Атлантиды. Мне сразу стало легче. Значит, не у меня одного на сердце было неспокойно.
Мы прошли через весь подвал и остановились перед маленьким каменным закутком в самом дальнем углу. Шириной он был фута четыре, высотой футов восемь. За распахнутой дверью разглядеть что-то внутри никак не удавалось. Хью потянул массивную дверь на себя.
— Вот она, — сказал он отрывисто. — Сделана из хорошего дерева, толщиной — четыре дюйма. Подогнана так, что воздух сюда практически не поступает. Этому замечательному шедевру плотницкого мастерства двести с лишним лет. И никаких замков или запоров, а вместо ручки — вот эти кольца. — Он мягко толкнул дверь, она вновь распахнулась.
— Видите. Дверь отрегулирована так, что распахивается от легчайшего толчка.
— Но зачем? — спросил я. — Как все это разумно объяснить?
Хью коротко рассмеялся:
— Конечно, объяснение есть. В те страшные времена, если слуга совершал проступок, думаю, что-то вроде дерзкого ответа одному из моих предков, его отправляли сюда, чтобы он ощутил свою вину и раскаялся. А поскольку воздуха хватало максимум на несколько часов, он или очень быстро признавал свою вину, или больше не совершал подобных проступков, никогда.
— А дверь? — спросил внимательный доктор. — Вот эта самая дверь, которая открывается от малейшего прикосновения? Что же мешало открыть ее и дать доступ воздуху?
— Вот что.
Луч фонаря разогнал тьму внутри каменного мешка, и мы все сгрудились у выхода, чтобы получше видеть. На дальней стене, на уровне человеческого роста, вернее, чуть выше, была прикреплена короткая толстая цепь с подковообразным ошейником на конце.
— Понятно, — протянул Реймонд. Это были первые его слова с той минуты, когда он покинул гостиную. — Действительно остроумно. Человек поставлен у самой стены, он видит дверь. На шее у него ошейник — замка на нем нет, значит, он просто заклепан. Дверь закрыта, и все последующее время он напоминает висящего на невидимой дыбе. Ногами несчастный пытается дотянуться до кольца на двери, не понимая, что дотянуться до двери просто невозможно. Если ему повезет, он не задохнется в своем железном воротнике, а протянет до той минуты, когда кто-нибудь решит открыть ему дверь.
— Бог мой! — воскликнул доктор. — После ваших слов мне чудится, что я тоже проходил через весь этот ужас.
Реймонд улыбнулся:
— Я пережил немало подобных ситуаций. Поверьте, действительность всегда страшнее самых жутких предположений. В какой-то момент обязательно появляется ощущение безысходного отчаяния, паники, сердце стучит так, что, кажется, оно вот-вот выскочит из груди, по лицу струится холодный пот… Вот тогда-то просто необходимо взять себя в руки, отогнать все страхи и вспомнить то, что ты знаешь. Если нет…
Он выразительно провел ребром ладони по горлу.
— К несчастью, обычно жертвой подобных обстоятельств оказывается тот, кому не хватает внутренней твердости и необходимых знаний. Таким не устоять.
— Вы, конечно, устоять можете, — сказал Хью.
— У меня нет оснований думать иначе.
— Вы хотите сказать, — Хью оживился, голос его обрел прежнюю уверенность, — окажись вы в тех же условиях, что и этот несчастный два века назад, то смогли бы открыть дверь?
Вызов в его голосе был чересчур очевиден. Реймонд, естественно, не мог его не заметить. Он выдержал паузу. Было ясно, что фокусник раздумывает над ответом.
— Пожалуй, да. Это, конечно, не просто сделать — сложность задачи в ее очевидной простоте, но решить эту проблему можно.
— И сколько времени понадобилось бы вам для этого?
— Максимум час.
— Не хотите ли пари? — Хью произнес свой вопрос очень медленно, с явным удовольствием растягивая слова.
— Подождите, подождите, — вмешался доктор, — все это мне очень не нравится.
— Предлагаю прерваться и пропустить по стаканчику, — добавил я, игры играми, но мы все рискуем заработать здесь воспаление легких.
Казалось, ни Хью, ни Реймонд меня не слышали. Они стояли, пристально глядя друг другу в глаза — Хью, горя от нетерпения, ждал ответа. Реймонд размышлял. Наконец он спросил:
— Каковы ставки?
— Если вы проигрываете, то в течение месяца оставляете Дейнхауз и продаете его мне…
— А если выигрываю?
Хью было очень нелегко выговорить это, но он мужественно выдавил:
— Тогда уеду я. Если вы не захотите купить мой замок, я продам его первому встречному.
Для любого, кто хоть немножко знал Хью, подобное заявление из его уст должно было показаться безумием. В первые секунды мы просто оторопели. Доктор пришел в себя первым.
— Нельзя говорить только от своего имени! — закричал он. — Вы женаты. Что скажет Элизабет?
— Ну так как? Пари? — требовательно повторил Хью. — Вы готовы принять решение?
— Мне кажется, я должен кое-что объяснить перед тем, как дам окончательный ответ. — Реймонд помолчал, затем продолжил:
— Боюсь, что у вас сложилось мнение — видимо, виной, моя гордыня, — что я оставил свою работу только потому, что она мне надоела, что у меня пропал интерес. В действительности несколько лет назад мне пришлось обратиться к докторам. Врачи обследовали мое сердце, и неожиданно мое здоровье стало для меня самым важным на свете. Я рассказываю вам об этом только потому, что вынужден отказаться от сделанного предложения, хотя оно показалось мне весьма необычным и интересным способом разрешения споров между соседями.
— Минуту назад вы казались вполне здоровым, — угрюмо заметил Хью.
— Не настолько, как хотелось бы, друг мой.
— Другими словами, — в голосе Хью зазвучала неприкрытая насмешка, помощника под рукой нет, ключей в кармане тоже, и никакой возможности заставить кого-нибудь увидеть то, чего здесь нет! Придется вам признать свое поражение.
Реймонд весь напрягся:
— Ничего подобного. Все инструменты, необходимые для подобных испытаний, у меня с собой. Уж поверьте, их было бы достаточно.
В ответ раздался издевательский хохот Хью. Эхо разнесло его смех по всем уголкам подземелья. Я уверен, что именно этот издевательский смех, гулко отдававшийся в каждом коридоре, повлиял на решение Реймонда принять пари.
Хью легко взмахнул тяжелой кувалдой с короткой ручкой и несколькими ровными ударами заклепал железный обруч, цепь от которого тянулась к стене. Единственное, что бросилось мне в глаза в беспросветной темени, когда он закончил, — фосфоресцирующий свет цифр на циферблате часов Реймонда. Он взглянул на них.
— Сейчас одиннадцать, — спокойно сказал фокусник. — Суть пари: к полуночи дверь должна быть открыта. Не имеет значения, какими средствами. Таковы условия, и вы, джентльмены, свидетели.
Дверь захлопнулась.
Мы ходили по подвалу — все трое, — словно кто-то вставлял нас выделывать ногами самые немыслимые геометрические фигуры на этом каменному полу. Походка доктора была тороплива и резка. Я пытался повторять размашистые, нервные шаги Хью. Глупое, бессмысленное занятие. Наши тени тоже метались из стороны в сторону, мы отсчитывали секунды, но никто не решался поддаться искушению и взглянуть на часы.
Из-за двери раздавался какой-то шум, порождаемый, очевидно, движением ног. Через ровные промежутки времени доносилось позвякивание цепи. Затем наступала тишина, а какое-то время спустя звуки возобновлялись. Вот они прекратились вновь. Я уже не ног сдерживаться и поднес руку с часами к висевшей над самой головой лампочке. В ее слабом свете я разглядел цифры и с ужасом понял, что прошло всего каких-то двадцать минут.
После этого на часы посмотрели и мои компаньоны. Легче от этого, правда, не стало никому. Напротив, напряжение возросло еще больше оттого, что было известно точное время. Я заметил, как доктор стал заводить часы, неожиданно он в страшном раздражении опустил руку сообразил, что только что проделывал эту же операцию. Хью расхаживал, держа часы перед глазами. Можно подумать, он пытался взглядом ускорить бег минутной стрелки.
Прошло полчаса.
Сорок минут.
Сорок пять.
Я до сих пор помню все очень отчетливо. Когда я посмотрел на часы и понял, что осталось пятнадцать минут, у меня появилось сомнение, смогу ли я их выдержать. Я так замерз, что было больно дышать. Каково же было мое потрясение, когда я увидел, что по лицу Хью градом струится пот. Я все еще смотрел на него в изумлении. Вдруг произошло что-то ужасное. Звук, прорвавшийся сквозь стены каменного мешка, напоминал предсмертный хрип. Он раздавался откуда-то издалека. Все мы содрогнулись.
— Доктор! — звучало из-за двери. — Воздуха!
Это был голос Реймонда. Из-за толстых стен доносился только тонкий пронзительный крик. Единственное, что было различимо в нем, — чувство всепоглощающего ужаса и рожденная им мольба.
— Воздуха!
Эхо подхватывало и разносило ужасный крик. Он замирал где-то вдалеке, постепенно теряя свой трагический смысл.
Затем наступила тишина.
Мы рванулись к двери. Но Хью опередил нас. Он стоял у входа, прислонившись спиной к двери и загораживая ее. Вверх взметнулась рука с той самой кувалдой, которой он заклепал ошейник Реймонда.
— Назад! — закричал он. — Не подходить! В ярости он размахивал над головой тяжелым молотом. Нас так и отбросило назад.
— Хью! — взмолился доктор. — Я догадываюсь, о чем вы думаете.
Забудьте об этом. Откройте дверь под мою ответственность. Прошу вас.
— В самом деле? Вы что, забыли условие пари, уважаемый доктор?
Дверь должна быть открыта в течение часа — при помощи каких средств, не имеет никакого значения! Понятно? Он пытается одурачить вас обоих.
Он разыгрывает всю эту сцену для того, чтобы вы распахнули дверь и выиграли для него пари. Но это мое пари, я принимаю решение!
По тому, как он говорил, я понял, что он полностью контролировал себя, хоть голос у него и прерывался. От этого все происходящее выглядело еще омерзительнее.
— С чего ты взял, что это розыгрыш? — решительно спросил я. — Он же говорил, что у него больное сердце. Ты же слышал, когда необходимо перебороть панику, наступает внутреннее напряжение. Какое право ты имеешь рисковать жизнью человека?
— Черт возьми! Вы что, не понимаете? Он ни слова не сказал о больном сердце, пока не почувствовал, что дело идет к пари. Ведь такую же ловушку нам всем он приготовил, когда запер дверь в столовую.
Неужели не ясно. Но теперь-то уж никто не откроет для него дверь!
Никто!
— Послушайте, — в голосе доктора звучала неожиданная хрипотца, — вы что, ни на секунду не допускаете, что там действительно умирает человек, а может быть, уже умер?
— Допускаю. Возможно все.
— Я вовсе не пытаюсь с вами спорить. Я хочу объяснить вам простую вещь. Если ему плохо, дорога каждая секунда. Вы крадете у него это время. Если он умрет, клянусь, я выступлю на судебном процессе и буду свидетельствовать, что вы убили его! Вы этого хотите?
Хью стоял с опущенной головой, но рука его крепко сжимала кувалду.
Я слышал его прерывистое дыхание. Когда он поднял голову, я увидел на его посеревшем лице страшную усталость. Было ясно, что он никак не может принять окончательного решения.
В тот миг я понял, что имел в виду Реймонд в тот день, когда сказал Хью об откровении, которое он обретет, оказавшись перед дилеммой.
Откровение, позволяющее человеку заглянуть внутрь самого себя и узнать истину. Хью наконец обрел это откровение.
В темном подземелье под бесконечный стук все громче отдававшихся в ушах секунд мы стояли и ждали его решения.
В тот день Корнилиус, маклер с Уолл-стрит, впервые за много лет отправился домой не на фирменном поезде. Фирменный поезд он по праву считал «своим»: им пользовались люди его положения и достатка, профессионалы своего дела, которые знали друг друга в лицо и понимали друг друга с полуслова.
«А все из-за этого проклятого сенатора, — размышлял Корнилиус. Что может быть хуже, чем званый обед в середине недели! Каторга! Но сенатор очень звал, и выхода не было. Вот и пришлось возвращаться с работы раньше обычного, чтобы успеть переодеться и потом до поздней ночи есть и пить, а наутро, естественно, мучиться головной болью».
Погруженный в эти невеселые раздумья, Корнилиус грузно сошел с поезда и направился к машине. Клэр предпочитала ездить в автофургоне, а он пользовался «седаном», на котором утром доезжал до станции, а вечером возвращался домой. Два года назад, когда они только поженились, Клэр вызвалась возить его на станцию и обратно, но он решительно этому воспротивился. Было что-то глубоко непристойное в том, как другие мужья, у всех на глазах, целуют перед поездом своих жен, и от одной мысли, что он может им уподобиться, Корнилиусу становилось не по себе. Впрочем, Клэр он всего этого не говорил, обмолвился лишь, что женился вовсе не затем, чтобы было кому убирать дом или возить его на машине. Пусть живет в свое удовольствие и не обременяет себя домашними хлопотами.
Обычно он доезжал до дому минут за пятнадцать, но сегодня день не задался с самого начала, и он столкнулся с непредвиденной задержкой. В миле от станции, в том месте, где дорога ответвлялась от автобана, она пересекала железнодорожные пути. На переезде не было ни шлагбаума, ни сигнальщика, только светофор и звонок, который, когда Корнилиус подъехал, громко и угрожающе заверещал. Корнилиус затормозил и, нетерпеливо постукивая по рулю пальцами, стал ждать, пока мимо прогромыхает бесконечно длинный товарный поезд. Тогда-то он их и заметил.
Клэр и неизвестного ему мужчину. Когда состав наконец проехал, навстречу Корнилиусу, в сторону станции, с ревом пронесся автофургон, где рядом с его женой сидел какой-то мужчина, высокий, похожий на викинга, самодовольный блондин. Одной рукой блондин держал руль, а другой обнимал Клэр, которая с закрытыми глазами сидела рядом, положив ему голову на плечо. На ее лице было такое выражение, которого он никогда раньше не видел и о котором иногда втайне мечтал. Корнилиус наблюдал их считанные доли секунды, однако увиденное врезалось в память, отпечаталось в мозгу, словно фотография.
«Нет, этого не может быть, — не веря сам себе, пробормотал он. Это невозможно!» Но увиденное стояло у него перед глазами и с каждой минутой становилось все отчетливее, все живее. Его рука властно покоится на ее плече. И она принимает это как должное. Она принадлежит ему. Целиком.
Тут его стала бить дрожь, кровь ударила в голову, и первым поползновением было развернуться и поехать за ними, однако в последний момент он отогнал от себя эту мысль. Куда ехать? Обратно на станцию, где блондин наверняка сядет в поезд и укатит в Нью-Йорк? И что дальше?
Подойти к ним и устроить сцену? Закатить публичный скандал? Чтобы опозориться самому?
Нет, только не это. Хватит с него и того унижения, которое он, женившись на Клэр, испытал, когда понял, что над ним смеются друзья.
Человек его положения — и женился на секретарше, которая к тому же в дочки ему годится. Теперь-то он знал, отчего друзья смеялись, но тогда он был слеп.
А секретаршей она была превосходной, держалась подчеркнуто сухо, умела сохранять дистанцию, вежливо, с достоинством улыбалась, когда записывала его поручения. Одевалась всегда скромно, со вкусом; когда же он пригласил ее в ресторан, она густо покраснела, точно молоденькая, наивная девушка, которой впервые в жизни назначили свидание. Вот тебе и «наивная»! «И все это время, — думал он, кусая с досады губы, — она, вероятно, смеялась надо мной. И не одна она!»
Корнилиус медленно, почти вслепую, подъехал к своему особняку. Дома никого не было, и тут только он сообразил, что сегодня четверг, прислуга выходная и Клэр весь день одна, чем она, разумеется, и воспользовалась. Не раздеваясь, он прошел в библиотеку, сел к столу и отпер верхний ящик. Короткоствольный пистолет 38-го калибра был на месте, и Корнилиус, держа его на ладони, ощущая его холодную, весомую тяжесть, наслаждаясь своей силой, медленно вытащил пистолет наружу. И вдруг, совершенно неожиданно, ему вспомнились слова судьи Хилликера, с которым он однажды разговорился по дороге с работы.
«Пистолеты? — говорил старик, сидя рядом с Корнилиусом в фирменном поезде. — Ножи? Тяжелые предметы? Можете все это на помойку выбросить.
П моему, нет лучшего оружия для убийства, чем автомобиль. Почему? Да потому, что на приличной скорости автомобиль может убить кого угодно.
А ее водитель выскочит из кабины с виноватым видом, сочувствие вызовет он, а не покойник — сам, мол, виноват, братец, не надо было под колеса лезть. Если только водитель не пьян и не ехал на бешеной скорости, он может в этой стране сбить любого и отделаться легким испугов или же в худшем случае пустяковым наказанием…
Подумайте сами, — продолжал судья, — для большинства людей автомобиль — это нечто вроде божества, а ведь если Богу угодно покарать вас — пеняйте на себя. Я, к примеру, всегда молюсь, когда перехожу улицу. Честное слово».
Судья Хилликер еще долго, с присущими ему язвительностью и витиеватостью, что-то говорил, но что — Корнилиус не запомнил. Зато он запомнил главное и теперь твердо знал, как надо действовать. Он медленно, аккуратно положил пистолет обратно в ящик, задвинул его и запер на ключ.
Клэр застала мужа сидевшим в задумчивости за столом. Увидев ее, он заставил себя, впервые в жизни, взглянуть на жену со стороны: в дверях, прижимая к груди набитый снедью пакет, стояла молодая женщина ослепительной красоты, которая уже давно водила его за нос.
— Я увидела в гараже машину, — запыхавшись от быстрой ходьбы, проговорила она, — и испугалась, что ты плохо себя почувствовал…
— Нет, я чувствую себя отлично.
— Почему ж тогда ты вернулся раньше времени? Ты еще никогда так рано не приезжал.
— Что поделаешь, первый раз в жизни не удалось отвертеться от званого обеда в середине недели.
— Господи, мы же вечером в гости идем! Совсем из головы вылетело.
Сегодня у меня был тяжелый день.
— Правда? И что ты делала?
— По четвергам, ты же знаешь, прислуга выходная, и все утро я убирала дом, а потом заглянула в кладовку и обнаружила, что надо кое-что купить, вот и пришлось ехать на станцию, в магазин. — И она показала глазами на внушительных размеров бумажный пакет, который держала в руках. — Сейчас приготовлю тебе ванну и чистое белье только сначала продукты разберу, хорошо?
Он проводил ее глазами с нескрываемым восхищением. Держится, надо отдать ей должное, превосходно. Другая бы на ее месте выдумала, что была у подруги, и та по чистой случайности могла бы потом ее выдать.
Любой другой на ее месте не пришло бы в голову тащить тяжелую сумку с продуктами только для того, чтобы доказать, что она была в городе.
Любой другой — но не Клэр. Умна, ничего не скажешь. Умна и красива.
Чертовски красива. Когда он женился, друзья втайне посмеивались над ним, но сами, когда приглашали Корнилиуса с молодой женой в гости, не отходили от нее ни на шаг. Когда он приходил с Клэр в незнакомую компанию, то замечал, как мужчины провожают ее откровенно похотливыми взглядами. Нет, с ней ничего произойти не должно. Абсолютно ничего.
Уничтожен будет ее любовник, а не она. Уничтожен беспощадно — как браконьер, забравшийся в его владения. Как буйный помешанный, что носится по его дому, размахивая топором. Клэр же следует лишь поставить на место, хорошенько проучить — и добиться этого можно, лишь разделавшись с ее любовником.
Очень скоро Корнилиус понял, что задуманное им дело не ограничивается тем, чтобы подкараулить блондина, а затем переехать его на машине. Чтобы операция прошла удачно, необходимо было предусмотреть массу мелочей — как до аварии, так и после.
И в этом смысле, с благодарностью думал Корнилиус, судья, сам того не сознавая, оказал ему огромную услугу. Ведь убийство на автомобиле было и в самом деле идеальным убийством, ибо, если заранее предусмотреть кое-какие детали… не было убийством вовсе! На асфальте лежит жертва, над ней склонился убийца — за год такое происходит тридцать тысяч раз и не вызовет никаких подозрений. Статистика, ничего не поделаешь. Останется только прищелкнуть языком и беспомощно развести руками.
Клэр-то, конечно, сообразит, в чем дело. Бывают, разумеется, самые невероятные совпадения, но, когда муж сбивает на машине любовника жены, это наводит на определенные размышления… И хорошо, что сообразит. Клэр все будет знать, а сказать ничего не сможет — ведь, выдав его, она выдаст и себя тоже. Всю оставшуюся жизнь она проживет в сознании того, что ее изобличили, вывели на чистую воду, что справедливое возмездие совершено и что, если подобное повторится, она предупреждена о последствиях.
А если она все-таки решит сказать правду, не побоявшись поставить под удар и себя? Что ж, в этом случае, рассудил Корнилиус, просчитывая всевозможные варианты, можно будет отговориться случайным совпадением.
Ведь, если за отсутствием улик будет доказано, что он не догадывался о любовной связи жены и никогда не видел в глаза ее любовника, значит, смерть блондина под колесами его автомобиля лишь совпадение. Такова логика. Стало быть, в обоих случаях его позиция совершенно неприступна.
Обдумав все это, он терпеливо и целеустремленно взялся за дело.
Поначалу у него возникло искушение нанять профессионального сыщика, который быстро и споро обеспечит его всей необходимой информацией, однако по здравом размышлении он решил от этой мысли отказаться. Ведь опытный детектив, узнав об аварии, без труда сообразит, что произошло, и если он человек честный, то, вполне возможно, пойдет в полицию, а если бесчестный — попробует Корнилиуса шантажировать. Таким образом, привлечение постороннего лица сопряжено с определенным риском. Если же действовать в одиночку, никакой, решительно никакой опасности не предвидится.
В результате на то, чтобы запастись необходимыми сведениями, у Корнилиуса ушло несколько драгоценных недель, а могло бы уйти — он прекрасно отдавал себе в этом отчет — еще больше, если бы любовники не встречались в строго определенные дни. По четвергам, к примеру, блондин всегда приезжал к ней, а затем, незадолго до отхода Нью-Йоркского поезда, Клэр подвозила его в автофургоне обратно на станцию, останавливала машину на какой-нибудь глухой улочке, недалеко от вокзала, и любовники целовались с такой страстью, что у Корнилиуса пробегали по телу мурашки.
Как только блондин выходил из машины, Клэр тут же уезжала, а он быстрым шагом шел на станцию, протискивался между припаркованными у тротуара машинами и, рассеянно переходя площадь, исчезал в здании вокзала. После того как Корнилиус трижды наблюдал эту процедуру, он мог заранее сказать, как поведет себя блондин в следующую секунду.
Пару раз Клэр, сославшись на неотложные дела, уезжала в Нью-Йорк, и Корнилиус решил этим воспользоваться. Уйдя пораньше с работы и просидев в зале ожидания, пока к перрону не подошел ее поезд, он отправился, держась на почтительном расстоянии, за ней, а потом, когда она села в такси, тоже взял машину и, следуя за ней, доехал до старого, обшарпанного жилого дома, где, сидя на грязных ступеньках, ее уже поджидал блондин. Особенно Корнилиуса покоробило то, что, входя в дом, они, точно школьники, держались за руки. А затем пришлось ждать, долго ждать, и, когда стало смеркаться, Корнилиус, так и не дождавшись, уехал.
Вернувшись в тот вечер домой, он испытал такой приступ бешенства, что в сердцах решил было устроить аварию прямо в городе, на следующий же день, но затем, поостыв, передумал. Ведь для этого надо было бы ехать на машине в Нью-Йорк, чего он никогда не делал и к чему совершенно не привык. Кроме того, нью-йоркская бульварная пресса, в отличие от степенной местной газеты, которую он получал в своем городке, часто помещала не только заметки о дорожных происшествиях, но и фотографии нарушителей и пострадавших, а это в его планы уж никак не входило. Дело, которое он затеял, было личным. Сугубо личным.
Нет, единственным подходящим местом для аварии оставалась привокзальная площадь, и, чем тщательнее Корнилиус продумывал предстоящую операцию, тем более безупречной она ему представлялась.
Он действительно ничем не рисковал. Ведь, если по какому-то недоразумению блондин, угодив под колеса, останется жив, он окажется в том же положении, что и Клэр: чистосердечным признанием себя же и выдаст. Если же Корнилиус почему-то промахнется и блондин вообще останется цел и невредим, Корнилиусу в отличие от убийцы, застигнутого с ножом или пистолетом на месте преступления, ничего не грозит: ведь автомобиль сам по себе оружием не является — пешехода, как всегда, пожурят за рассеянность, тем дело и кончится.
Однако Корнилиус действовал наверняка: он загодя начал ставить свой «седан» подальше от станции с таким расчетом, чтобы успеть набрать скорость, выехать на площадь и на вираже сбить блондина, когда тот будет выходить из-за припаркованных перед зданием вокзала машин. В этом случае даже оправдываться не придется: пешеход, который выходит через стоянку на проезжую часть, в большей степени нарушает правила, чем водитель, который его сбивает!
Корнилиус не только отогнал машину подальше от станции, но и стал заезжать на стоянку задом, как это делали некоторые другие водители.
Теперь, когда машина стояла лицом к вокзалу, он мог быстрее набрать скорость, а главное, держать блондина в поле зрения с момента, как тот появится на привокзальной площади.
Накануне того дня, на который Корнилиус запланировал аварию, он, когда ехал домой, свернул с шоссе, остановил машину, подождал, пока дорога опустеет, и, прикинув расстояние до ближайшего дерева (оно находилось в тридцати ярдах, на примерно таком же расстоянии будет переходить через площадь блондин), на бешеной скорости рванулся вперед, пронесся мимо дерева, резко затормозил и, больно стукнувшись грудью об руль, услышал визг тормозов.
Вот и все. Что может быть проще.
На следующий день он вышел из конторы ровно в назначенное время, минута в минуту. После того как секретарша подала ему пальто, он повернулся и в соответствии с намеченным планом изобразил на лице кислую улыбку.
— Что-то я сегодня не в форме, — сказал он. — Сам даже не знаю, что со мной, мисс Уайнент.
На что мисс Уайнент, как и подобает вышколенной секретарше, с озабоченным видом сказала:
— Вы просто переутомились, мистер Болинджер.
Он махнул рукой:
— Ерунда! Приду сегодня пораньше — отлежусь. Ой! — Он похлопал себя по карманам пальто:
— Чуть таблетки не забыл, мисс Уайнент. Они в верхнем ящике моего стола — принесите, пожалуйста.
В конверт были заранее вложены несколько таблеток аспирина.
Впрочем, какое там лекарство, значения не имело — человек, которому не по себе, менее уверенно чувствует себя за рулем. Для этого таблетки и понадобились.
Он уже привык возвращаться из города ранним поездом: за последние несколько недель он несколько раз им воспользовался — правда, стараясь себя не обнаружить, прикрываясь газетой. Сегодня же он и не думал прятаться, и, когда проводник подошел проверить его проездной билет, Корнилиус откинулся на спинку сиденья и закатил глаза, изобразив человека, которому стало дурно.
— Не могли бы вы принести мне стакан воды? — сказал он.
Проводник мельком взглянул на него и исчез. Когда он вернулся с чашкой воды, Корнилиус медленно, осторожно вынул из конверта таблетку аспирина, положил ее на язык и запил водой.
— Если вам еще что-нибудь понадобится, — сказал проводник, — дайте мне знать.
— Нет, — сказал Корнилиус. — Нет, спасибо. Мне просто немного не по себе.
Но когда поезд подошел к станции, проводник сам вышел в тамбур, помог Корнилиусу спуститься на перрон и как бы между прочим сказал:
— На работу? Что-то я вас не помню. Наверно, другим поездом ездите?
Корнилиус облегченно вздохнул.
— Да, — сказал он. — Другим. Этим поездом я возвращался всего один раз. Обычно-то я езжу фирменным.
— А… — Проводник оглядел его с ног до головы и улыбнулся: Фирменным, говорите. Что ж, это чувствуется. Надеюсь, вам у нас, сэр, понравилось не меньше.
Войдя в небольшое здание вокзала, Корнилиус сел на скамейку, откинул голову на спинку и замер, не сводя глаз с висевших над кассой часов. Он обратил внимание, что кассир пару раз с тревогой посмотрел на него из своего окошечка, и остался этим доволен. Недоволен он был собой: от волнения начало сосать под ложечкой, учащенно забилось сердце. По плану он должен был просидеть в здании вокзала десять минут — и с каждой минутой нервничал все больше. Подмывало вскочить и со всех ног броситься к машине, не дожидаясь, пока минутная стрелка соединится с заветной точкой на циферблате — заранее намеченным временем.
Ровно через десять минут он, почему-то с большим трудом, поднялся со скамейки и вышел из зала ожидания, провожаемый встревоженным взглядом кассира. Перейдя площадь, он сел в машину, захлопнул дверцу и завел мотор. Ровное урчание двигателя немного его успокоило, придало сил. Положив ногу на акселератор, он окинул взглядом площадь.
Когда Корнилиус увидел блондина, шедшего в его сторону размашистой походкой, ему вдруг показалось, что этот высокий, красивый человек похож на куклу, которую, дергая за веревочки, ведут по сцене. Вскоре молодой человек приблизился, и стало видно, что он широко улыбался и что-то весело напевал. «Он упивается собой. Он молод, здоров, подумал Корнилиус. —..И любим». И тут, мгновенно стряхнув с себя оцепененье, он нажал на газ и рванулся с места.
Он и сам не ожидал, что все произойдет настолько быстро. Блондин, по-прежнему ничего не замечая, протиснулся между машинами и вышел на площадь. Рука Корнилиуса нажала на гудок, который должен был, во-первых, вдохновить его самого, во-вторых, предупредить пешехода когда уже будет поздно — об опасности и, что самое главное, стать гарантией успеха. Блондин повернулся на шум, его лицо исказилось от ужаса, и он выбросил вперед руки, словно бы отгоняя от себя происходящее. В следующий момент раздался душераздирающий крик, потом крик — видимо, от шока — смолк, последовал страшный удар, Корнилиус сам не ожидал такого, а затем — пронзительный скрежет тормозов.
До аварии площадь была совершенно пуста, теперь же к упавшему со всех сторон бежали люди, и Корнилиусу пришлось как следует поработать локтями, чтобы взглянуть на тело.
«Лучше не смотрите», — предупредил кто-то, но он, естественно, посмотрел: смятый пиджак, разбросанные в неестественном положении ноги, лицо, которое серело буквально на глазах. Корнилиус покачнулся, и его подхватили десятки рук. В этот момент он испытывал не слабость, а пьянящее, головокружительное чувство победы, и это чувство становилось еще сильнее оттого, что до него стали доноситься отдельные голоса:
«Шел прямо на машину — как лунатик».
«Гудок было слышно в квартале отсюда».
«Может, нетрезв был. Остановился как вкопанный».
«Теперь главное — не переиграть, — подумал Корнилиус. — Надо держать себя в руках, чтобы все шло строго по плану — и тогда я вне опасности». Он сел обратно в машину и стал отвечать на вопросы полицейского, который допрашивал его с официальной суровостью, однако своими ответами Корнилиус, вероятно, производил хорошее впечатление, и полицейский смягчился. Видно было, что он ему сочувствует.
«Нет, он может, если хочет, ехать домой. Дело, разумеется, будет возбуждено, но, судя по всему… Да, конечно, они позвонят миссис Болинджер. Они могут и сами отвезти его домой, но если он предпочитает, чтобы за ним приехала жена…»
Когда ей позвонили, она была уже дома — это тоже входило в его расчеты, и в течение пятнадцати минут он сидел в машине, дожидаясь жену, а собравшиеся смотрели на него через стекло с лихорадочным любопытством и сочувствием. Когда автофургон подъехал, в обступившей машину толпе как по волшебству образовался коридор, а когда Клэр подошла, толпа за ней вновь сомкнулась.
«Испуганна, взволнованна, а все равно чертовски хороша собой», подумал Корнилиус. Ей надо было отдать должное: супружескую заботу и преданность, которых не было и в помине, она разыграла виртуозно. «А может, она так хорошо держится потому, что не знает главного? Что ж, сейчас узнает».
Подождав, пока она поможет ему пересесть из «седана» в автофургон, а сама сядет за руль, он крепко обнял ее и, выглянув в приспущенное окно, с нескрываемой тревогой в голосе спросил полицейского:
— Кстати, сержант, вы установили, кто был потерпевший? У него при себе документы имелись?
Полицейский кивнул:
— Он из Нью-Йорка, поэтому придется навести о нем справки в городе.
Фамилия — Ландгрен. Роберт Ландгрен — если верить его визитной карточке.
Корнилиус почувствовал, именно почувствовал, а не услышал, как она подавила сдавленный крик и как забилось под его рукой ее плечо — она неудержимо дрожала всем телом. Лицо ее стало таким же серым, как у лежавшего на асфальте блондина.
— Ладно, Клэр, — мягко сказал он. — Поехали домой.
Клэр вела машину совершенно автоматически, тупо смотря перед собой широко раскрытыми, пустыми глазами, и он даже испытал облегчение, когда они выехали на автостраду и она наконец заговорила — тихим задумчивым голосом:
— Ты знал, — сказала она. — Ты все знал и за это его убил.
— Да, — ответил Корнилиус. — Я все знал.
— В таком случае ты сумасшедший, — бесстрастным голосом продолжала она, по-прежнему тупо уставившись в одну точку. — Только сумасшедший на такое способен.
И тут его вновь охватило бешенство — в основном даже не от того, что, а от того, как она с ним говорила: абсолютно спокойно, не повышая голоса.
— Он это заслужил, — процедил Корнилиус сквозь зубы. — Свершилось правосудие.
— Ты не понимаешь, — все так же бесстрастно возразила она.
— Не понимаю чего?
Она повернулась к нему, и он увидел, что ее глаза блестят от слез.
— Я же познакомилась с ним задолго до тебя, задолго до того, как пошла работать секретаршей в твою фирму. Мы были неразлучны, мы просто не могли жить друг без друга. — На какую-то долю секунды она замолчала. — Но у нас не было будущего: он витал в небесах, а для меня, родившейся в бедной семье, мысль, что я выйду замуж за нищего и умру нищей, была мучительна… Поэтому я и стала твоей женой. И, видит Бог, я старалась быть хорошей женой, старалась изо всех сил. Но тебе это было безразлично. Тебе ведь нужна была не жена, а кукла. Ты демонстрировал меня, как свою собственность, хвастался мною, как удачной покупкой.
— Не неси вздор! — одернул он ее. — И следи за дорогой. Скоро наш поворот.
— Выслушай меня! Я сама собиралась все тебе рассказать. Собиралась просить развода. Если бы ты дал мне развод, я бы не взяла у тебя ни цента, мне нужен был только развод — чтобы выйти за него замуж и наверстать упущенные годы! Как раз сегодня у нас с ним зашел об этом разговор, и если бы ты только поинтересовался… заговорил со мной…
«Ничего, переживет», — размышлял он. Все оказалось гораздо серьезнее, чем он мог предположить, но, как говорится, «время лечит».
Теперь, кроме него, у нее никого нет, и, когда она это поймет, все образуется. Просто чудо, что ему пришло в голову прибегнуть к этому оружию, да еще так успешно. «Лучшего оружия для убийства не придумаешь», — говорил судья, сам не сознавая, насколько он был прав.
Из оцепенения Корнилиуса вывел громкий звонок на железнодорожном переезде, а также тревожное ощущение, что машина почему-то не сбавляет скорость. Затем все потонуло в свирепом вое сирены электровоза, и когда он испуганно поднял глаза, то увидел прямо перед собой стальную громаду несущегося наперерез фирменного поезда.
— Осторожно! — не своим голосом закричал он. — Господи, что ты делаешь?!
Но в следующую секунду он увидел, как ее нога нажимает на педаль газа, и все понял.
Мистер Тредуэлл — невысокий симпатичный мужчина — работал в одной процветающей нью-йоркской компании и в соответствии со своим служебным положением имел собственный офис. В один погожий июньский день уже под вечер в этот офис вошел посетитель — несколько полноватый, хорошо одетый, представительный мужчина. У него был здоровый цвет лица, его маленькие близорукие глазки весело блестели за стеклами массивных роговых очков.
— Меня зовут Банс, — начал он, предварительно отложив в сторону весьма объемистую папку и до боли стиснув мистеру Тредуэллу руку в железном рукопожатии, — я являюсь представителем Геронтологического общества. Я здесь для того, чтобы помочь вам решить вашу проблему.
Мистер Тредуэлл вздохнул.
— Поскольку я вас совершенно не знаю, мой друг, — произнес он, — и поскольку я никогда не слышал о той конторе, которую вы представляете, и, наконец, поскольку у меня нет проблемы, которая могла бы каким-то образом касаться вас, то, к сожалению, я должен сказать, что не стану ничего обсуждать с вами, что бы вы там ни предлагали купить. И теперь, если вы не возражаете…
— Не возражаю? — воскликнул Банс. — Конечно, возражаю.
Геронтологическое общество не пытается ничего никому продавать, мистер Тредуэлл. Оно занимается исключительно благотворительностью. Мы изучаем историю жизни наших подопечных, готовим отчеты, пытаемся найти выход из наиболее трагической ситуации, с которой мы сталкиваемся в современном обществе.
— Из какой же?
— Об этом нетрудно догадаться по названию нашей организации, мистер Тредуэлл. Геронтология занимается изучением старости и связанных с ней проблем. Не путайте ее, пожалуйста, с гериатрией. Гериатрия исследует болезни старческого возраста. Геронтология же имеет дело с проблемой старости как таковой.
— Постараюсь это запомнить, — с раздражением проговорил мистер Тредуэлл. — Ну а пока, как я полагаю, требуется небольшое пожертвование? Скажем, долларов пять?
— Нет, нет, мистер Тредуэлл, никаких денег. Я прекрасно понимаю, что это наиболее традиционный способ общения с различного рода благотворительными организациями, но Геронтологическое общество работает совершенно по-иному. Наша цель — прежде всего помочь вам разобраться с вашей проблемой. Только тогда мы сочтем, что имеем право претендовать на вознаграждение.
— Превосходно, — проговорил мистер Тредуэлл более дружелюбно. — В таком случае у нас все по-честному. У меня нет проблемы, стало быть, вы не получаете пожертвования. Если вы, конечно, не передумаете.
— Передумаю? — обиделся Банс. — Это вы, мистер Тредуэлл, а не я должны передумать. В нашей работе больше всего жаль тех людей, которые долгое время отказываются признать или допустить, что у них есть такая проблема. Я уже несколько месяцев изучаю ваш случай, мистер Тредуэлл.
Я даже представить себе не мог, что вы окажетесь одним из таких людей.
Мистер Тредуэлл глубоко вздохнул.
— Не могли ли вы мне объяснить хотя бы, что означает весь этот вздор — «изучаю ваш случай»? Я никогда не был объектом исследования ни для одного из этих проклятых обществ или организаций, которых столько развелось вокруг.
В мгновение ока Банс открыл свою папку и извлек оттуда какие-то бумаги.
— Наберитесь немного терпения, — сказал он, — я хотел бы прочесть вам выдержки из этих отчетов. Вам сорок семь лет, и у вас отличное здоровье. У вас собственный дом в Восточном Сконсетте, штат Лонг-Айленд, который вы полностью выкупите лишь через девять лет, и у вас также есть автомобиль последней модели, за который вам еще восемнадцать месяцев предстоит выплачивать деньги. Однако благодаря превосходному жалованью вы процветаете. Все точно?
— Точно, как в агентстве по кредитам, которое и представило вам этот отчет, — проговорил мистер Тредуэлл.
Банс предпочел пропустить это мимо ушей.
— Теперь мы подходим к самому главному. Вы женаты вот уже двадцать три года, и ваш брак можно назвать счастливым, у вас есть дочь, которая в прошлом году вышла замуж и сейчас живет с мужем в Чикаго.
После ее отъезда из родного дома к вам переехал ваш тесть, одинокий вдовец, немного чудаковатый джентльмен, и живет теперь с вами и вашей женой.
Банс вдруг заговорил низким проникновенным голосом.
— Ему семьдесят два года, и, если не считать небольшого воспаления суставов правого плеча, можно сказать, что у него отменное для его возраста здоровье. Несколько раз он заявлял, что надеется прожить еще лет двадцать, и, судя по статистике, которая ведется специалистами по страхованию в нашем Обществе, у него есть на это все шансы. Теперь вы понимаете, мистер Тредуэлл?
Ответа пришлось ждать довольно долго.
— Да, — произнес наконец мистер Тредуэлл почти шепотом. — Теперь я понимаю.
— Хорошо, — проговорил Банс с сочувствием. — Очень хорошо. Первый шаг всегда самый трудный — признать, что проблема все-таки есть и что она постоянно висит над вами и омрачает каждый прожитый день. Нет никакой нужды спрашивать вас, почему вы так старательно прячете ее даже от самого себя. Вы хотите избавить миссис Тредуэлл от своих сомнений и тревог, не так ли?
Мистер Тредуэлл кивнул в ответ.
— Не будет ли вам немного легче, — спросил Банс, — если я скажу вам, что миссис Тредуэлл вполне разделяет ваши чувства, что она так же, как и вы, находит пребывание своего отца в вашем доме обременительным и эта обуза становится с каждым днем все тяжелее и тяжелее.
— Но этого не может быть! — в смятении воскликнул мистер Тредуэлл.
— Ведь это именно она хотела, чтобы он поселился у нас, когда Сильвия вышла замуж и у нас освободилась комната. Она все время подчеркивала, как много он сделал для нас, когда мы только начинали свою самостоятельную жизнь, и что с ним всегда можно найти общий язык, и что это будет для нас совсем ненакладно — ведь это же она меня во всем убедила. Я не могу поверить, что она делала это неискренне!
— Конечно же, она была искренна. Она испытывала обычные для большинства людей чувства при мысли о своем пожилом отце — как он там один? — и приводила хорошо всем знакомые аргументы в его пользу, и ни разу не покривила душой. Она заманила вас обоих в ловушку, которая подстерегает каждого, кто отдается во власть мрачным сентиментальным мыслям. Да, я в самом деле иногда склонен думать, что Ева съела яблоко просто для того, чтобы доставить удовольствие змею, — сказал Банс и при этом мрачно покачал головой.
— Бедная Кэрол, — простонал мистер Тредуэлл. — Если бы я только знал, что она чувствует себя такой же несчастной из-за этого, как и я…
— Ну? — произнес Банс. — И что бы вы сделали?
Мистер Тредуэлл нахмурился.
— Я не знаю. Но, вероятно, можно было бы что-нибудь придумать, если бы мы сели вместе и все обсудили.
— Что же? — спросил Банс. — Выставить человека из дома?
— О нет, я не совсем это имел в виду.
— Тогда что же? — настаивал Банс. — Послать его в какое-нибудь учреждение? Есть несколько совершенно роскошных учреждений для этой цели. Вам следовало бы подумать об одном из них, поскольку вряд ли он может рассчитывать на благотворительность; сказать по правде, не могу себе представить, чтобы он легко примирился с этой идеей — отправиться в общественное учреждение.
— А кто бы примирился? — сказал мистер Тредуэлл. — Что же касается этих дорогих заведений, то я уже однажды занимался подобным вопросом, но когда я выяснил, сколько это будет стоить, то понял, что такой вариант нам не подходит. Потребовалось бы целое состояние.
— Вероятно, — предложил Банс, — он мог бы жить отдельно — в своей собственной, небольшой, недорогой квартирке, и чтобы кто-нибудь за ним присматривал.
— Дело в том, что именно так он и жил перед тем, как переселился к нам. Что же касается человека, который может присматривать, так вы даже не поверите, сколько это стоит. Такие вот дела, и хорошо еще, если сумеешь найти ему подходящего человека.
— Правильно, — произнес Банс и сильно стукнул кулаком по столу. Правильно во всех отношениях, мистер Тредуэлл.
Мистер Тредуэлл сердито посмотрел на него.
— Что значит — правильно? Мне показалось, вы хотели помочь мне в этом деле, а вы так до сих пор ничего не предложили. Более того, вы преподносите все так, будто мы быстро продвигаемся вперед.
— Продвигаемся, мистер Тредуэлл, продвигаемся. Сами того не зная, вы только что преодолели вторую ступень на пути к разрешению вашей проблемы. Первая ступень — это признание того, что проблема существует; вторая — это осознание того, что, какие бы попытки вы ни предпринимали, у этой проблемы, похоже, нет ни умозрительного, ни практического решения. Таким образом, вы не только являетесь свидетелем, но прямо на себе испытываете удивительное действие метода Блессингтона, благодаря которому в конце концов у вас в руках окажется одно единственно возможное решение.
— Метод Блессингтона?
— Простите меня, — проговорил Банс. — Я так увлекся, что воспользовался термином, который еще не получил широкого хождения в науке. Я должен, следовательно, объяснить, что метод Блессингтона это название, которое мои коллеги по Геронтологическому обществу дали основным приемам проведения исследования.
Он был назван так в честь Дж. Дж. Блессингтона, основателя нашего Общества и одного из величайших людей нашей эпохи. Его еще не оценили по достоинству, но это обязательно произойдет. Помяните мое слово, мистер Тредуэлл, когда-нибудь его имя зазвучит громче, чем имя Мальтуса.
— Смешно, но я никогда о нем не слышал, — задумчиво произнес мистер Тредуэлл. — Обычно я слежу за газетами. И вот еще что, — добавил он, пристально глядя на Банса, — мы все так и не выясним, как же это случилось, что я оказался одним из объектов ваших исследований, и каким образом вам удалось раскопать так много сведений обо мне?
Банс довольно рассмеялся.
— Это действительно звучит весьма таинственно, если представить все таким вот образом, не правда ли? На самом же деле никакой тайны во всем этом нет. Видите ли, мистер Тредуэлл, у Общества есть сотни агентов-исследователей, ведущих поиск по всей этой огромной стране от побережья до побережья, хотя люди в основном этого и не знают.
Анонимность — одно из правил работы агентов нашего Общества. Если сотрудник даст понять, что он является профессиональным агентомисследователем, его работа мгновенно теряет эффективность.
Да и начинают эти агенты-исследователи свое изучение не с какого-нибудь конкретного человека. Их интересует любой пожилой человек, который готов поговорить о себе, и вы бы поразились, насколько словоохотливы в большинстве своем пожилые люди, когда речь заходит о самых сокровенных вещах. Конечно же, до тех пор, пока они находятся среди незнакомых людей…
Этих людей, объектов изучения, можно случайно встретить в парках на скамейке, в барах, в библиотеках — в любом месте, располагающем к покою и беседе. Агент-исследователь заводит дружбу с объектом изучения, вызывает его на откровенный разговор — в особенности пытается выяснить все, что можно, о «молодых», от которых тот зависит.
— Вы имеете в виду, — произнес мистер Тредуэлл с растущим интересом, — людей, которые их содержат.
— Нет, нет, — возразил Банс. — Вы допускаете весьма распространенную ошибку, ставя знак равенства между зависимостью и финансовыми вопросами. Во многих случаях, безусловно, существует финансовая зависимость, но это лишь малая часть всей картины. Важным фактором является то, что всегда существует эмоциональная зависимость.
Даже когда расстояние отделяет пожилого человека от тех, кто помоложе, вот эта эмоциональная зависимость все-таки постоянно присутствует.
Словно некий поток существует между ними. Стоит человеку помоложе просто лишь осознать, что на свете есть пожилые люди, как его начинает тяготить чувство вины и злости. Именно то, что он сам лично столкнулся с этой трагической дилеммой нашего времени, и привело мистера Блессингтона к созданию его великого метода.
— Другими словами, — произнес мистер Тредуэлл, — вы хотите сказать, что, даже если бы старик не жил с нами, дела бы обстояли так же плохо для Кэрол и для меня?
— Похоже, вы в этом сомневаетесь, мистер Тредуэлл. Но скажите мне, что вам сейчас, как вы выражаетесь, портит жизнь?
Мистер Тредуэлл задумался.
— Ну, — произнес он, — мне кажется, то, что рядом с тобой постоянно находится третий человек. Через некоторое время это начинает действовать тебе на нервы.
— Но ведь ваша дочь была таким третьим человеком больше двадцати лет, пока жила в вашем доме, — многозначительно заметил Банс. — И тем не менее я уверен, что вы не реагировали на нее подобным образом.
— Ну, это совсем другое дело, — подтвердил мистер Тредуэлл. — Ты можешь весело проводить время с ребенком, играть с ним, наблюдать, как он растет…
— Остановитесь здесь! — воскликнул Банс. — Сейчас вы попали в самую точку. Все годы, что ваша дочь жила вместе с вами, вы могли с наслаждением наблюдать, как она растет, как расцветает, словно восхитительное растение, как принимает облик взрослого человека. А старик в вашем доме может теперь лишь увядать и чахнуть, и весь этот процесс, который протекает у вас на глазах, омрачает вашу жизнь. Не в этом ли все дело?
— Думаю, что в этом.
— В таком случае, как вы полагаете, изменилось ли бы что-нибудь, живи он в другом месте? Вы что, стали бы менее остро осознавать, что он увядает и чахнет и глядит задумчиво в вашу сторону, находясь от него на расстоянии?
— Конечно же, нет. Кэрол, должно быть, не спала полночи, беспокоясь о нем, а из-за нее у меня бы он все время не выходил из головы. Ведь это совершенно естественно, не так ли?
— Да, да, именно так, и я рад вам сообщить, что признание этого представляет собой третью ступень метода Блессингтона. Вы теперь понимаете, что вовсе даже не присутствие пожилого субъекта создает проблему, а его существование.
Мистер Тредуэлл задумчиво поджал губы.
— Мне не нравится, как это звучит.
— Но почему? Ведь это всего лишь констатация факта, не так ли?
— Возможно. Но есть что-то в этой фразе, что оставляет неприятный привкус во рту. Это все равно что сказать: единственный для Кэрол и для меня выход из создавшегося положения — это смерть старика.
— Да, — мрачно произнес Банс, — так оно и есть.
— Ох, не нравится мне это, совсем не нравится. При мысли о том, что тебе хотелось бы видеть кого-то мертвым, можно почувствовать себя весьма неловко, но, насколько я знаю, она еще никогда никого не убивала.
— Не убивала? — сказал Банс тихо.
Какое-то время он и мистер Тредуэлл молча изучали друг друга. Затем мистер Тредуэлл вытащил неслушающимися пальцами носовой платок из кармана и стал прикладывать его ко лбу.
— Вы, — неторопливо проговорил он, — либо сумасшедший, либо большой шутник. В любом случае я хотел бы, чтобы вы немедленно ушли. Прошу вас по-хорошему.
Банс был весь само сочувствие и озабоченность.
— Мистер Трэдуэлл, — вскричал он, — неужели вы не понимаете, что уже подошли к четвертой ступени? Неужели вы не чувствуете, как вы были близки к разрешению проблемы?
Мистер Тредуэлл указал на дверь.
— Вон! Иначе я вызову полицию.
Выражение озабоченности на лице Банса сменилось раздражением.
— Ну что ж, давайте вызывайте, мистер Тредуэлл, неужели вы считаете, что кто-то примет во внимание ваш путаный неправдоподобный рассказ, который вы сочините из всего этого. Пожалуйста, хорошенько все обдумайте, прежде чем предпринимать что-либо опрометчивое — сейчас или потом. Если вы хотя бы упомянете об истинном содержании нашего разговора, пострадаете от этого только вы, поверьте мне. А пока я оставлю вам свою визитную карточку. Когда бы у вас ни возникло желание позвонить мне, я всегда буду к вашим услугам.
— С какой это стати я захочу вам позвонить? — спросил побледневший мистер Тредуэлл.
— Причины могут быть разные, — сказал Банс, — но есть одна самая главная.
Он собрал свое имущество и направился к двери.
— Учтите, мистер Тредуэлл: каждый, кто преодолел первые три ступени по методу Блессиштона, рано или поздно преодолеет и четвертую. Вы сделали большие успехи за короткое время, мистер Тредуэлл, — скоро вы мне позвоните.
— Не раньше, чем вы окажетесь на том свете, — сказал мистер Тредуэлл.
Несмотря на эту прощальную колкость, после их встречи для мистера Тредуэлла наступили плохие времена. Беда в том, что, познакомившись с методом Блессингтона, он никак не мог выбросить его из головы.
Благодаря этому методу то и дело возникали мысли, от которых мистеру Тредуэллу с трудом удавалось избавиться. К тому же он самым неблагоприятным образом сказался на его взаимоотношениях с тестем.
Никогда прежде старик не казался ему таким назойливым, так часто путающимся под ногами, столь предсказуемым в своих поступках и словах, что это вызывало раздражение. Но больше всего мистер Тредуэлл приходил в ярость при мысли о том, что этот незваный гость, вторгшийся в его дом, болтает о своей личной жизни с абсолютно незнакомым ему человеком, с готовностью выдает все подробности жизни своей семьи агенту-исследователю, которому платят за это деньги и который только и делает, что причиняет неприятности. И для мистера Тредуэлла, находящегося в возбужденном состоянии, тот факт, что агентаисследователя не так-то просто распознать, сам по себе не служил оправданием.
Уже через несколько дней мистер Тредуэлл, который всегда гордился своим здравым умом и уравновешенностью бизнесмена, должен был признать, что с ним творится что-то неладное. Он начал видеть признаки фантастического заговора буквально на каждом шагу. Он представлял себе, как сотни — нет, тысячи — Бансов устремились в точно такие же, как у него, офисы по всей стране, и чувствовал, как от этой мысли у него на лбу выступает холодный пот.
Но, говорил он себе, все происшедшее слишком фантастично. Он доказывал себе это просто тем, что мысленно возвращался к своему разговору с Бансом, и проделывал это много-много раз. В конце концов, это был всего лишь объективный взгляд на социальную проблему. Было ли сказано нечто такое, чего по-настоящему интеллигентному человеку следовало бы избегать? Вовсе нет. Если он пришел к каким-то ужаснувшим его заключениям, то лишь потому, что эти идеи уже были в его голове и лишь ждали своего часа.
С другой стороны…
Огромное облегчение наступило после того, как мистер Тредуэлл наконец-таки решился посетить Геронтологическое общество. Он представлял себе, что он там обнаружит: одну-две грязные комнаты, несколько убогих канцелярских служащих, затхлый запах пустячной благотворительности — все то, что в очередной раз представит вещи в их подлинном свете.
Эта картина настолько сильно вошла в его сознание, что он чуть было не прошел мимо огромной башни из стекла и алюминия, в которой, судя по адресу, и находилось Общество, в смятении поднялся на лифте, который лишь чуть слышно жужжал, на нужный этаж и в изумлении вошел в приемную Центрального бюро.
И он все еще пребывал в этом состоянии, когда чрезвычайно предупредительная длинноногая молодая женщина вела его по огромному и какому-то бесконечному лабиринту комнат, через такие же предупредительные и длинноногие толпы бравых, широкоплечих молодых людей, вдоль рядов современных, хорошо отлаженных машин, которые щелкали и шумели в электронном многоголосье, мимо уходящих ввысь блестящих картотечных ящиков из нержавейки и, кроме всего прочего, сквозь неяркий, отраженный от пластиковых и металлических поверхностей свет — до тех пор, пока наконец он предстал перед самим Бансом и за ним закрылась дверь.
— Впечатляет, не правда ли? — произнес Банс, с явным удовольствием разглядывая изумленного мистера Тредуэлла.
— Впечатляет? — прокричал мистер Тредуэлл. — Да я никогда не видел ничего подобного. Миллионов на десять потянет!
— А почему бы и нет? Наука работает день и ночь, словно какой-то Франкенштейн, мистер Тредуэлл, чтобы продлить человеческую жизнь как только можно — сверх всех разумных пределов. Сейчас у нас в стране четырнадцать миллионов человек, которым перевалило за шестьдесят пять.
Через двадцать лет их число увеличится до двадцати одного миллиона. А дальше никто даже приблизительно не может подсчитать, насколько возрастет эта цифра!
Но во всем этом есть одна светлая нота — каждый пожилой человек окружен многими жертвователями или потенциальными жертвователями нашего Общества. Растет число стариков, и у нас дела идут в гору и прибавляются силы, чтобы противостоять этому росту.
Мистер Тредуэлл почувствовал, как у него все внутри похолодело от ужаса.
— Так значит, это правда?
— Простите?
— Этот метод Блессингтона, о котором вы все время говорите. Мистер Тредуэлл был вне себя. — Идея просто-напросто сводится к тому, чтобы избавляться от стариков и таким образом решать проблемы…
— Совершенно верно! — воскликнул Банс. — Именно об этом и идет речь. Даже самому Дж. Дж. Блессингтону не удалось так точно сформулировать свою мысль. Вы великолепно владеете словом. У меня всегда вызывает восхищение человек, который может выразить самую суть без всяких там сантиментов.
— Но ведь вы не можете так просто сделать это?! — недоверчиво произнес мистер Тредуэлл. — Ведь вы же на самом-то деле не верите, что можно после всего этого выйти сухим из воды, так или нет?
Банс показал рукой на дверь, за которой простирались владения Общества.
— Разве это не является достаточно убедительным подтверждением достигнутых нашим Обществом успехов?
— А как же все эти люди, там за дверью? Они понимают, что здесь делается?
— Как и подобает хорошо обученному персоналу, — с укоризной в голосе проговорил Банс, — они знают только свои собственные обязанности. То, что мы с вами здесь обсуждаем, — это уже высшие сферы.
Мистер Тредуэлл весь как-то сник.
— Этого не может быть, — произнес он еле слышно. — Не может быть, чтобы все это работало.
— Ну, ну, — сказал Банс не без сочувствия, — не стоит принимать все это так близко к сердцу. Как мне кажется, вас больше всего волнует то, что Дж. Дж. Блессингтон называл фактором риска. Но взгляните на это с такой вот стороны, мистер Тредуэлл: разве не естественно, что старые люди умирают? Стало быть, наше Общество гарантирует, что смерть будет выглядеть совершенно естественной. Расследования бывают редко — да и из-за тех, что были, у нас никогда не возникало неприятностей.
Более того, вы будете потрясены, когда узнаете имена многих наших жертвователей. Люди, весьма влиятельные и в политическом, и в финансовом мире, толпами идут к нам. Все они без исключения могут дать самые восторженные отзывы о нашей работе. И помните, что столь важные люди делают Геронтологическое общество неуязвимым независимо от того, с какой стороны оно будет подвергаться нападкам, мистер Тредуэлл. И эта неуязвимость распространяется на каждого нашего спонсора, в том числе и на вас, если вы решите доверить нам свою проблему.
— Но у меня нет такого права, — в отчаянии возразил мистер Тредуэлл. — Даже если бы я и захотел, кто я такой, чтобы устраивать подобным образом чью-то судьбу?
— Ага! — Банс от нетерпения подался вперед. — Но вы же хотите, чтобы все устроилось?
— Но не таким способом.
— Вы можете предложить какой-то другой?
Мистер Тредуэлл молчал.
— Видите ли, — с довольным видом начал Банс, — Геронтологическое общество предлагает только один способ решения этой проблемы. Вы все еще его отвергаете, мистер Тредуэлл?
— Я не могу его принять, — упрямо повторил мистер Тредуэлл. — Это просто нехорошо.
— Вы в этом уверены?
— Безусловно! — выпалил мистер Тредуэлл. — Вы что же, станете мне говорить, что это правильно и нормально — убивать людей только за то, что они старые?
— Именно об этом я вам и толкую, мистер Тредуэлл, и я прошу воспринимать это именно таким образом. Мы живем сегодня в мире прогресса, в мире производителей и потребителей, и все они не щадят своих сил, чтобы сделать нашу общую участь лучше. Старики же — и не производители, и не потребители, следовательно, они служат лишь препятствием на пути прогресса.
Если мы захотим сделать небольшой сентиментальный экскурс в идиллическое и уже туманное прошлое, то обнаружим, что когда-то у них все-таки была своя функция. Пока молодые работали в поле, старики могли присматривать за хозяйством. Но даже этой функции сегодня уже не существует. У нас есть сотня гораздо лучших приспособлений для ведения хозяйства, и обходятся они гораздо дешевле. Неужели вы можете ставить это под сомнение?
— Я не знаю, — упрямо повторил мистер Тредуэлл. — Вы утверждаете, что люди — машины, и я никак не могу с этим согласиться.
— Боже мой! — воскликнул Банс. — И не говорите мне, что вы воспринимаете их иначе. Конечно, все мы — машины, мистер Тредуэлл.
Уникальные и удивительные, признаю, но все-таки машины. Ну, посмотрите на окружающий вас мир. Это огромный организм, состоящий из легко заменяемых частей, которые изо всех сил стремятся производить и приобретать, производить и приобретать, пока не состарятся. Разве кто-нибудь позволит, чтобы изношенная деталь оставалась на прежнем месте?
Нет, конечно! Ее необходимо устранить, чтобы организм не перестал нормально функционировать. Важен весь организм, мистер Тредуэлл, а не какая-то его отдельная часть. Неужели вы этого не понимаете?
— Я не знаю, — неуверенно произнес мистер Тредуэлл. — Я никогда не думал об этом так, как вы. Трудно все это с ходу осмыслить.
— Я понимаю, мистер Тредуэлл, но это входит в метод Блессингтона: дать спонсору возможность полностью оценить огромную значимость его вклада во всех отношениях — не только с той точки зрения, что он даст лично спонсору, но и с той, какую пользу он принесет всему общественному организму. Подписывая обязательство при вступлении в наше Общество, человек совершает поистине самый благородный поступок в своей жизни.
— Обязательство? — спросил мистер Тредуэлл. — Какое обязательство?
Банс вытащил отпечатанную форму из ящика своего стола и осторожно положил ее перед мистером Тредуэллом, чтобы тот мог ее изучить. Мистер Тредуэлл прочитал ее и аж подскочил от удивления.
— Но здесь сказано, что я обязуюсь платить вам две тысячи долларов ежемесячно, начиная с этого момента. Вы ведь никогда не упоминали мне о такой сумме!
— Но ведь у нас не было случая поговорить об этом прежде, — ответил Банс. — В течение некоторого времени один из наших комитетов изучал ваше финансовое положение и счел, что вы можете выплачивать эту сумму денег без особого труда и напряжения.
— Что вы имеете в виду — без особого труда и напряжения? — резко спросил мистер Тредуэлл. — Две тысячи долларов — это большие деньги, как ни посмотри.
Банс пожал плечами.
— Сумма каждого обязательства определяется финансовыми возможностями спонсора, мистер Тредуэлл. Запомните: то, что вам может показаться слишком большой суммой, многим другим спонсорам, с которыми я имел дело, несомненно, покажется пустяком.
— И что же я получу взамен?
— В течение месяца после подписания обязательства с делом вашего тестя будет покончено. Сразу же после этого вам надлежит выплатить сумму обязательства полностью. Затем ваше имя будет внесено в список наших спонсоров, на этом все и закончится.
— Не нравится мне, что мое имя будет куда-то там внесено.
— Я способен оценить это, — сказал Банс. — Но позвольте мне напомнить вам, что пожертвование в благотворительную организацию, вроде нашего Геронтологического общества, не облагается налогом.
Пальцы мистера Тредуэлла мирно покоились на листе с текстом обязательства.
— Теперь, в порядке дискуссии, — проговорил он, — допустим, некто подписывает все эти бумаги и потом не платит. Думаю, вы знаете, что с подобных обязательств по закону налоги не берутся, не так ли?
— Да, знаю, — с улыбкой произнес Банс, — я знаю и то, что огромное количество организаций не могут получить по тем обязательствам, которые давались им с явно честными намерениями. Но Геронтологическое общество никогда не сталкивалось с подобными трудностями. Нам удается их избежать — мы напоминаем всем спонсорам, что молодые люди, если они легкомысленны, могут умереть так же неожиданно, как и старые… Нет, нет, — сказал он, придерживая бумагу, — достаточно вашей подписи внизу.
Когда через три недели тестя мистера Тредуэлла нашли утонувшим у основания пирса в Восточном Сконсетте (старик регулярно ловил рыбу с пирса, хотя всевозможные местные авторитеты не раз говорили ему, что рыбалка там плохая), этот случай был надлежащим образом зарегистрирован в официальных документах архива Восточного Сконсетта как «смерть в результате непреднамеренного погружения в воду», и мистер Трэдуэлл лично занимался организацией похорон, продумывая все до мелочей. И именно на похоронах у него впервые возникла мысль. Это была мимолетная и неприятная мысль, но достаточно тревожная — он даже споткнулся, входя в церковь. Однако при всем смятении, которое он испытывал в тот момент, отогнать ее оказалось не так уж трудно.
Несколько дней спустя, когда он вновь сидел на своем привычном рабочем месте, мысль неожиданно вернулась. На сей раз от нее не так уж легко было избавиться. Она разрасталась и разрасталась в его сознании, до тех пор пока не приобрела устрашающие размеры и не заполнила собой все то время, когда он бодрствовал, и пока не превратила его сон в серию жутких кошмаров.
Он знал, что есть только один человек, который может все ему объяснить; и вот он появился в офисах Геронтологического общества, сгорая от одного желания — только бы Банс объяснил. Он плохо помнил, как вручил Бансу чек и положил в карман расписку.
— Есть одна вещь, которая меня беспокоит, — сказал мистер Тредуэлл, перейдя сразу к делу.
— Да?
— Помните, вы рассказывали мне о том, сколько стариков будет у нас через двадцать лет?
— Конечно.
Мистер Тредуэлл несколько ослабил ворот рубашки, чтобы он не так сильно сдавливал горло.
— Ну как вы не поймете? Ведь я стану одним из них!
Банс кивнул.
— Если вы станете достаточно хорошо следить за собой, то у вас не будет никаких причин им стать, — подчеркнул он.
— Вы никак не уловите мою мысль, — настойчиво повторил мистер Тредуэлл. — Ведь тогда я окажусь в таком положении, когда мне все время придется беспокоиться о том, как бы кто-нибудь из вашего Общества не пришел и не подкинул моей дочери или моему зятю ваши идеи.
Это ужасно — всю свою оставшуюся жизнь беспокоиться об этом.
Банс медленно покачал головой.
— Вы не можете так думать, мистер Тредуэлл.
— Почему же я не могу?
— Почему? Представьте себе свою дочь, мистер Тредуэлл. Представили?
— Да.
— Вы помните ее милым ребенком, который изливал на вас свою любовь в ответ на вашу? Очаровательной молодой женщиной, которая только переступила порог супружеской жизни, но которая всегда стремится приехать к вам, стремится дать вам понять, как сильна ее привязанность к вам?
— Я это знаю.
— Можете ли вы мысленно представить себе ее мужа — этого молодого парня, настоящего мужчину? Разве не ощущаете вы теплоту его рукопожатия, когда он приветствует вас? Разве вы не знаете, как он вам благодарен за материальную помощь, которую регулярно получает от вас?
— Думаю, да.
— Теперь скажите честно, мистер Тредуэлл, можете ли вы себе представить, чтобы кто-то из этих любящих и преданных молодых людей мог сделать хотя бы что-то — самый пустяк, — что навредило бы вам?
Чудесным образом ворот рубашки вдруг перестал сильно впиваться в горло, холод вокруг сердца исчез.
— Нет, — уверенно произнес он. — Не могу.
— Великолепно, — сказал Банс. Он сидел, далеко откинувшись в своем кресле, и улыбался. Его улыбка была по-доброму мудрой.
— Ухватитесь за эту мысль, мистер Тредуэлл, дорожите ею и никогда с ней не расставайтесь. Она будет вам успокоением и утешением до конца дней.
Войдя в вагон, мистер Уиллоуби отыскал свободное место и, стараясь причинять как можно меньше беспокойства окружающим, пробрался к нему и сел. Чувство огромной благодарности прямо-таки распирало его: отдых начался блестяще — ни намека на адские головные боли, терзавшие его весь год, от железного обруча вокруг черепа не осталось и следа, как и от сверлившего его голову буравчика, прекратился сумасшедший стук молоточков, сутками звучавший у него в ушах.
— Это перенапряжение, — сказал тогда доктор, — физически вы здоровы как бык, но ваш образ жизни… Ведь каждый день вы сидите за столом, решая одну проблему за другой, и так без конца, пока ваш мозг не сожмется, как тугая пружина. А потом вы идете домой и продолжаете вгрызаться в свои проблемы там. Мало спите, наверно?
Мистер Уиллоуби признался, что да, действительно мало.
— Я так и думал, — заключил доктор. — Что ж, совет здесь только один: отдых и еще раз отдых. Забудьте обо всем, заприте мозг на семь замков. Ничего, кроме легкой болтовни, никаких проблем, даже кроссвордов. Закройте глаза и слушайте шелест окружающего мира. И тогда все будет хорошо, — заверил он.
И все действительно стало хорошо. Мистер Уиллоуби почувствовал улучшение после всего лишь одного дня лечения. А ведь впереди целые недели блаженства и покоя. Конечно, не всегда удается легко отбросить в сторону проблемы, которые приходят на ум: вот, например, сейчас на курительном столике рядом с его креслом лежит газета, а в ней заголовок со словами:
«Экономический кризис вновь потряс страну». Мистер Уиллоуби поспешно отвернулся, а газету засунул подальше, на полку под столиком.
Победа незначительная, но все равно приятно.
За окном мелькали холмы и долины. Он лениво следил глазами за столбиками с отметками расстояния, которое им предстояло еще проехать, и мало-помалу начал погружаться в сон, как вдруг понял, что в сознание, помимо его воли, проникает чей-то голос. Его кресло углом примыкало к креслу его соседа, полного седовласого человека, целиком поглощенного беседой со своим спутником. Сам по себе голос звучал негромко, но не прислушиваться к нему было невозможно — так шепот профессионального актера отчетливо слышен во всех уголках зала, вплоть до самых дальних рядов галерки. Голос был так ясен и отчетлив, что, даже не желая подслушивать, можно было уловить каждое произнесенное слово, а мистер Уиллоуби к тому же хотел подслушивать совершенно сознательно, потому что беседа в значительной степени представляла собой высокоученое рассуждение на юридические темы. Полный мужчина явно был адвокат с огромным опытом и почти сверхъестественной памятью, и сочетание этих свойств действовало на мистера Уиллоуби так же, как звуки нежной камерной музыки, вылетающие из-под пальцев искусного музыканта.
Внезапно он насторожился, словно терьер, учуявший лисицу.
— Самый интересный случай, с которым мне приходилось иметь дело? — произнес звучный голос в ответ на просьбу своего спутника. — Видите ли, сэр, такой случай, бесспорно, был, и, более того, я считаю, что он потряс бы любого юриста, который когда-либо существовал на земле, начиная от царя Соломона. Никогда — ни до, ни после этого — мне не приходилось сталкиваться с таким странным, фантастичным, я бы даже сказал, адским по своему замыслу делом. И какой же у него был конец уже после того, как казалось, что все решено и ничего уже нельзя сделать, — знаете, со стула упадешь, когда вспомнишь. Но давайте я расскажу по порядку.
Мистер Уиллоуби слегка сполз со своего кресла, уперся каблуками в пол и незаметно придвинулся к, креслу своего соседа, так что зазор между ними совсем исчез. Он вытянул ноги, спокойно сложил руки на груди и закрыл глаза, являя собой зрелище человека, спящего глубоким сном. Но на самом деле он бодрствовал, да так активно, как никогда в жизни.
По понятным причинам, начал адвокат, я не стану называть настоящие имена этих людей, хотя с тех пор прошло уже немало лет. Это естественно, ведь речь идет об убийстве с целью обогащения, отлично задуманном, идеально выполненном и к тому же направленном на то, чтобы превратить все, что написано в наших юридических книгах, в самую настоящую пародию.
Жертва — назовем его Хози Сноу — самый богатый человек в городе, довольно старомодный субъект. Помню, он всегда ходил в котелке черного цвета и с жестким накрахмаленным воротничком, даже в самую жару. Он владел банком, фабрикой и еще парой предприятий в тех краях. Среди местных ни для кого не было секретом, сколько стоил этот богач. На день смерти его состояние приближалось к двум миллионам долларов, и, если вы вспомните, какими низкими в те времена были налоги и как высоко стоил доллар, то поймете, почему его так высоко оценивали.
Семейство богача состояло из двух племянников, сыновей его покойного брата. Звали их Бен и Орвилл. Они представляли, можно так сказать, бедную ветвь семьи. Когда отец и мать умерли, им не осталось ничего, кроме старого, запущенного дома, где они оба и жили.
Бену и Орвиллу было в то время лет по двадцать пять, эдакие красавчики, лица гладкие, с правильными чертами, примерно одного роста и сложения. Если бы захотели, они могли бы легко добиться всеобщего признания, но держались они как-то намеренно замкнуто, не сходясь близко ни с кем. Не то чтобы здесь была подчеркнутая отчужденность, нет — они всегда улыбались, если встретишься с ними на улице, здоровались, — но просто им хватало друг друга и люди им были не нужны. В наше время много говорят о ревности между детьми в семье или о всяких там «комплексах братьев», но только их это совершенно не касалось.
Оба они работали у дяди в банке, но ни у того, ни у другого душа не лежала к этой работе. И хотя они знали, что после смерти Хози все деньги достанутся им, похоже, это их совершенно не радовало. Вообще-то Хози был из таких, знаете, засушенных жилистых субъектов, которые всех на свете переживут, так что надеяться на скорое получение наследства от него — удовольствие сомнительное, и ясно, что братья ждали его с тех самых пор, когда они впервые узнали, что такое доллар.
А пока их, казалось, целиком занимало нечто глубоко чуждое работе в банке, деньгам и всему, что с этим связано. Хози никогда не мог ни понять, ни одобрить этого, он сам не раз мне говорил. Они хотели сочинять песни, и, насколько я могу судить, у них были к этому несомненные способности. Какое бы событие ни случалось в городе, если требовался концерт или какое-нибудь зрелище, Бен и Орвилл всегда были там со своими песнями, причем каждый раз с новыми. Никто не знал, который из них пишет музыку, а который — слова, и уже само по себе это создавало вокруг братьев ореол таинственности. В городе не прочь были посудачить на эту тему, так что можете легко себе представить размеры и нравы этого местечка, если такие вещи могли быть всеобщим объектом для разговоров.
Тишина и покой кончились в тот день, когда Хози Сноу был найден мертвым в своем огромном доме. Его застрелили из пистолета, пуля попала прямо в лоб, в самую середину. Рано утром меня вытащил из постели телефонный звонок — это был прокурор округа, и он-то первый и сообщил мне, что Бен Сноу ночью застрелил своего дядю, арестован и просит меня приехать в тюрьму прямо сейчас.
Едва одевшись, я бросился туда и был совершенно ошарашен, когда увидел Бена: запертый в камере, он безмятежно читал газету, как будто весьма вероятное путешествие на тот свет с веревкой на шее совершенно его не касалось.
— Бен, — обратился я к нему, — ведь ты не сделал этого, правда?
— Говорят, что сделал, — невозмутимо отозвался он.
Не знаю, что озадачило меня больше — то, что он сказал, или то, как он это сказал.
— Что ты имеешь в виду? — продолжал я настаивать. — Послушай, мой мальчик, расскажи-ка лучше мне все, потому что ты можешь оказаться в большой беде.
— Ну, — начал он, — посреди ночи к нам с Орвиллом ворвались полицейские вместе с окружным прокурором, потому что оказалось, что дядя Хози убит. Болтали, болтали, а потом заявили, что, по их мнению, это сделал я. Ну вот, а когда мне надоело все это занудство, я согласился, ладно, говорю, я это сделал.
— Ты хочешь сказать, — уточнил я, — что у них есть против тебя улики?
Он усмехнулся.
— На суде выяснится, — заявил он. — Все, что вам нужно сделать, это вызвать на суд Орвилла в качестве свидетеля, а больше ни о чем не беспокойтесь. Я сам не собираюсь давать показания, так что перекрестному допросу они меня не подвергнут. Не волнуйтесь, Орвилл все сделает как надо.
Нехорошие подозрения закрались мне в душу, но я отбросил их в сторону.
— Послушай, Бен, — сказал я, — вы с Орвиллом читали какие-нибудь книги о законах или что-нибудь в этом роде?
— Заглядывали, — лениво признал он, — в них полно интересных вещей.
Больше я ничего не смог от него добиться. Еще меньше мне удалось узнать у Орвилла — я тогда сразу отправился в банк и попытался поговорить с ним о его показаниях.
Можете себе представить, в каком я был состоянии, когда наконец наступил день суда. Дело вызвало сильнейший переполох — в городе такого еще не случалось. Зал суда был набит до отказа, а я, находясь, можно сказать, в центре событий, понятия не имел, что же я вообще должен сделать для Бена. Сам он относился ко всему, я бы сказал, с поразительным хладнокровием. Лично мне худо делалось при виде самодовольной физиономии прокурора — ну в точности как кот, насладившийся канарейкой. И я не мог порицать его за это — в конце концов, совершено зверское убийство, полиция разобралась с ним моментально, и теперь он мог преспокойно почивать на лаврах, сидя с готовеньким дельцем в руках.
Обращаясь с речью к присяжным, он красочно обрисовал преступные деяния подсудимого. Мотив преступления ясен: Бену Сноу предстояло получить миллион долларов после смерти дяди. Способ совершения — вот он, на столе у секретаря, все могут его увидеть: это старый пистолет, оставшийся после смерти отца Бена Сноу вместе с остальным имуществом покойного много лет назад. Пистолет был обнаружен (причем доказано, что из него недавно произвели выстрел) прямо на кухне, где Бен и Орвилл пили кофе в тот момент, когда полиция ворвалась к ним. А признание, подписанное Беном в присутствии свидетелей, исключает всякую возможность сомнения в расследовании этого дела.
Что мне оставалось после этого? Только призвать на помощь слепую веру в невиновность Бена и делать то, что он от меня хотел. Орвилла Сноу вызвали в качестве первого моего свидетеля — и единственного, как я понимал, — и, по-прежнему не имея ни малейшего представления, о чем он, собственно, собирается говорить, я пригласил его пройти в ложу для свидетелей. Он принял присягу, затем сел на скамью, разгладил смявшуюся складку на брюках и посмотрел на меня с тем же безмятежным спокойствием, с каким вел себя Бен с самого начала этого ужасного дела.
Вы понимаете, я так мало знал обо всем случившемся, что даже не представлял себе, с чего начать. В конце концов я решил, что надо брать быка за рога, и обратился к нему с такими словами:
— Свидетель, не будете ли вы любезны рассказать суду присяжных, где вы находились в ту ночь, когда было совершено убийство?
— С удовольствием, — отвечал Орвилл. — В ту ночь я находился в доме дяди Хози с пистолетом в руке. И, если бы полиция спросила прежде меня, вместо того чтобы приставать к Бену, я бы все рассказал. Дело в том, что дядю убил я.
Господи, что тут началось! И еще говорят о каких-то сенсациях в зале суда. Поднялся невообразимый рев. И тут, посреди всего этого гвалта, я увидел, что Бен посылает мне нетерпеливые знаки рукой.
— Теперь, — зашептал он, — делайте что хотите, только не допустите, чтобы приостановили процесс. До присяжных должно дойти, понимаете?
Да, теперь я все понял. Подозрения постоянно крутились у меня в голове, но совесть не позволяла мне копаться в них. Теперь же все стало на свои места, и меня сразу же охватило острое отвращение к братьям. Но в то же время я не мог не испытывать по отношению к ним определенного восхищения, и вот оно-то и заставило меня разыграть все так, как этого хотел Бен. Прокурор, по-моему, был готов плюхнуться на колени, только бы я остановил суд, и вот, под его умоляющим взглядом, я встал, подошел к свидетельской ложе и попросил Орвилла продолжать свой рассказ, как если бы ничего сенсационного не произошло.
Рассказывал он со знанием дела. Начал с того, как впервые ощутил в себе страстное желание получить эти деньги и как оно, словно наркотик, постепенно проникало в кровь и дальше, во всех подробностях он описал все, в том числе и само убийство. Присяжные сидели как завороженные, а я, довершая впечатление, напомнил в своей заключительной речи, что, для того чтобы признать человека невиновным, требуется только одно: обоснованное сомнение в его вине.
— Таков закон нашего штата, — сказал я, — необходимо обоснованное сомнение. Именно это вы сейчас и ощущаете в свете признания Орвилла Сноу, заявившего, что он один совершил то преступление, в котором обвиняется его брат.
Полиция схватила Орвилла, как только были произнесены слова «Бен не виновен», и в этот вечер я встретился с ним в той самой маленькой камере, в которой содержался Бен. У меня почти не оставалось сомнений в том, что я сейчас услышу.
— Мой свидетель — Бен, — заявил он. — Просто обеспечьте, чтобы меня не вызывали давать показания, а говорить будет он.
Тогда я попробовал вытянуть из него правду.
— Послушай, Орвилл, Хози убил один из вас. Тебе не кажется, что мне, как вашему адвокату, следовало бы знать, кто именно это сделал?
— Нет, не кажется, — с видимым удовольствием отозвался он.
— Не слишком ли ты доверяешь брату? — возразил я. — Бен на свободе, его оправдали. Что, если он не захочет давать показания в твою пользу, как это сделал ты, и просто заберет себе два миллиона долларов, а ты пойдешь на виселицу? Тебя это не беспокоит?
— Нет, — уверенно сказал Орвилл, — если бы нас это беспокоило, мы просто-напросто не пошли бы на все это.
— Ну хорошо, — в заключение сказал я, — делайте что хотите. Но скажи мне, Орвилл, ради любопытства, как вы решали, кто из вас прикончит старого Хози?
— Разыграли в карты, — равнодушно отвечал Орвилл, и больше мне уже нечего было сказать.
Если процесс Бена взбудоражил весь город, то на суд над Орвиллом люди собрались со всего округа, и теперь наступила очередь прокурора бледнеть при виде невероятного скопища народа в зале суда. В глубине души он уже знал, что должно произойти, и не в его власти было изменить ход событий. Более того, он чувствовал себя по-настоящему оскорбленным столь неприкрытым издевательством над законом, поруганием его веры в Правосудие. Бен и Орвилл обнаружили, так сказать, лазейку в законодательстве и теперь, на глазах у всей толпы, собираются проскользнуть в нее, и ничто не может их остановить. Суд присяжных не имеет права осудить человека, если существует обоснованное сомнение в его вине, и человек не может повторно быть судим за преступление, если суд присяжных ранее оправдал его. Невозможно было даже привлечь обоих к суду за преступный сговор с целью совершения убийства, потому что это меньшее по значимости обвинение и само по себе уже включается в обвинение в убийстве. Короче говоря, было от чего впасть в отчаяние.
Но тем не менее он держал себя в руках, пока Бен рассказывал присяжным свой вариант этой истории. Рассказ его был так же хорош, как и рассказ Орвилла на прошлом суде. Он так выразительно описал весь ход событий, что казалось, будто сам присутствуешь в комнате его дяди, видишь оружие, несущее смерть, и рухнувшего на пол старика. Присяжные слушали, затаив дыхание, совершенно ошеломленные, а прокурор, глядя на них, сгрыз себе ногти до мяса. Но вот он наконец взглянул на Бена и тут, не выдержав, дал себе волю.
— Разве все это не чудовищная ложь от начала и до конца? — в бешенстве закричал он. — Как можно быть невиновным в преступлении один день и виновным — на следующий?
Бен поднял брови.
— Я никогда не утверждал, что я невиновен, — с возмущением сказал он, — как раз наоборот, я все время говорил, что это я убил дядю.
Нельзя было отрицать его правоты. Действительно, в протоколе ничего подобного не было, и спорить тут было не о чем.
Никогда я не чувствовал себя более уверенным и в то же время так глубоко несчастным, как в тот день, когда я поднялся, чтобы произнести заключительную речь перед присяжными. Ровно одна минута потребовалась мне для резюме — самого короткого резюме во всей моей жизни.
— Если бы я сидел на этой скамье, среди вас, добрые люди, обратился я к ним, — вот что я думал бы: совершено гнусное преступление, и совершил его один из этих двух людей, которых вы видите перед собой здесь, в этом зале. Но могу вам поклясться, что, так же как и вы, я не знаю, кто из них это сделал, и, как бы ни восставала против этого моя душа, мне пришлось бы вынести единственно возможный приговор: «Не виновен».
К этому ничего не нужно было добавлять, и они вынесли приговор еще быстрее, чем в случае с Беном. Я же испытывал двойственное чувство при виде этих двух молодых людей, один из которых совершил убийство, когда, выходя из зала, они улыбались. Как я уже говорил, я чувствовал отвращение к ним, но вместе с тем в этих двоих было что-то такое, что одновременно и бесило, и восхищало. Они все поставили на одну-единственную карту — на преданность друг другу, и эта преданность выдержала испытание огнем…
Полный мужчина замолчал. Затем с той стороны послышалось чирканье спички, и перед носом мистера Уиллоуби поплыли клубы дыма, исходящего от дорогой сигары соседа, и в ее резком аромате нить за нитью растворилась волшебная паутина прошлого, освободив из своих сетей образы настоящего.
— Да, сэр, — вновь заговорил рассказчик, и в голосе его явственно послышалась тоска по прошедшему, — немало придется поискать, прежде чем удастся найти еще один такой случай.
— Вы хотите сказать, — уточнил его спутник, — что им действительно это удалось? Неужели они в самом деле нашли способ совершить идеальное убийство?
Полный мужчина презрительно фыркнул.
— Идеальное убийство, какая чепуха! У этого дела был потрясающий, невероятный конец. Ничего у них не вышло!
— Не вышло?
— Ну конечно, нет. Видите ли, когда они…
Ах, господи, да ведь это же наша станция! — закричал вдруг он — и в следующее мгновение уже летел через вытянутые ноги мистера Уиллоуби с портфелем в руке. Переброшенный через другую руку плащ развевался, а за ним несся его спутник.
Ошеломленный, мистер Уиллоуби некоторое время сидел не шевелясь, широко раскрыв глаза. В горле пересохло, сердце бешено колотилось.
Затем он вскочил на ноги, но было уже поздно — оба пассажира исчезли.
Он было побежал в том направлении, куда они ушли, но понял, что это бесполезно и ему их не догнать. Тогда он кинулся к окну и стал оглядывать станцию.
Полный пассажир стоял на платформе, почти сразу под окном. Мистер Уиллоуби совершил гигантское усилие, чтобы поднять раму, но она даже не шелохнулась. Тогда он забарабанил костяшками пальцев по стеклу, и тот поднял голову.
— Как? — Мистер Уиллоуби постарался произвести это слово как можно четче, но, к своему ужасу, понял, что сквозь закрытое окно ничего не слышно. И тогда его осенило. Изобразив, будто его рука — это пистолет, он нацелил вытянутый указательный палец на полного мужчину, а большой палец опускал вниз, как будто нажимал на курок.
— Бах-бабах! — вопил он. — Как?
Остолбенев от изумления, полный мужчина некоторое время смотрел на него, затем переглянулся со своим спутником и, приставив к виску свой указательный палец, повертел им несколько раз. Это было последнее, что увидел мистер Уиллоуби. Поезд тронулся и сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее заскользил вдоль платформы.
И, только когда он отошел от окна и сел на место, до его сознания стало доходить, что, во-первых, все лица в вагоне обращены в его сторону и на каждом написано предвкушение чего-то очень интересного, а во-вторых… Его голову туго сжимал железный обруч, буравчик с силой ввинчивался в мозг, а крошечные молоточки с прежней силой возобновили свою работу.
Отчаяние охватило его. Не будет блаженства, не будет покоя, прекрасный отдых превращался в прежний безысходный кошмар.
Я убежден, что в жизни каждого из нас есть день, определяющий судьбу. Должно быть, его выбирают мойры, судачащие и распевающие за прялкой, или боги, чьи жернова вертятся медленно, но размалывают мелко. В этот день может лить дождь или светить солнце, стоять жара или стужа. Этот день невозможно вычислить — ни в прошлом, ни в будущем.
И все же в жизни каждого из нас такой день есть. И если он является предвестником печального конца, лучше не оглядываться назад и не искать его. То, что вы обнаружите, может причинить вам боль, причем понапрасну, потому что все равно изменить ничего невозможно. Абсолютно ничего.
Конечно, в этом убеждении есть что-то нелогичное и даже мистическое. Конечно, оно сразу вызовет неодобрение тех современных магов и шарлатанов с хрустальными шарами, тех психологов и специалистов по неблагополучию в семье, которые, если воспользоваться их лексикой, убеждены, что существует способ вычисления фантастической взаимосвязанности времени, места и событий, с которыми мы обязательно в этот день сталкиваемся на невидимых перекрестках судьбы. Но они заблуждаются. Как и все мы, они крепки задним умом.
В случае же, о котором я хочу рассказать, — слово «случай» здесь наиболее подходящее — речь пойдет об убийстве человека, с которым я не виделся тридцать пять лет. Не виделся с того самого летнего дня, а точнее, раннего вечера тысяча девятьсот двадцать третьего года, когда мы — тогда мальчишки — стояли, глядя друг на друга, на одной из улиц Бруклина, после чего разошлись и пошли каждый своей дорогой, чтобы больше уже не встретиться.
Тогда нам было по двенадцать лет, а точную дату я запомнил потому, что на следующий день должно было произойти потрясающее событие: наша семья переезжала на Манхэттен. С ясностью я помню сцену нашего расставания и последнюю фразу, сказанную мной. Теперь я понимаю, что это был тот День в жизни моего друга. День пули — так, пожалуй, можно его назвать, хотя выстрел прозвучал лишь тридцать пять лет спустя.
Я прочел об убийстве на первой полосе газеты, которую моя жена читала за завтраком. Она держала ее вертикально, сложенную в несколько раз. Но за сгибом от меня не скрылась отбивающая аппетит фотография на первой странице — фотография упавшего у задних колес своей машины человека с окровавленной головой, вытаращенными глазами, широко раскрытым в смертельной агонии ртом.
Фотография мне ничего не говорила, так же как и кричащий заголовок — УБИТ ГЛАВАРЬ РЭКЕТИРОВ. Я подумал единственно о том, что за кофе с тостом можно было бы любоваться и более приятными вещами. Затем мой взгляд упал на подпись под фотографией, и я чуть не выронил чашку. Она гласила:
«Труп Игнеса Ковака, главаря бруклинского рэкета, который прошлой ночью…»
Я взял у жены газету, несмотря на ее изумленный взгляд, и стал рассматривать фотографию. Сомнений не было. Я не видел Игнеса Ковака с детства, но я не мог не узнать его в этой жуткой, окровавленной туше.
Самой же отвратительной деталью на фотографии, кроме, может быть, его самого, была забытая на сиденье машины сумка с клюшками для гольфа.
Эти клюшки заставили заработать мою память.
Голос жены вернул меня к действительности.
— Эй! — сказала она с добродушным раздражением. — Учти, что я прочла Уолтера Уинчилла только до середины.
Я вернул ей газету.
— Извини. Меня потрясла эта фотография. Я ведь его знал!
В ее глазах зажегся интерес, как у человека, который, хотя и через третье лицо, обнаружил себя в обществе особы с дурной репутацией.
— Ты знал его? Когда же?
— О, еще когда наша семья жила в Бруклине. Мы были тогда детьми. И он был моим лучшим другом.
Моя жена — ужасная придира.
— Ничего себе! Вот уж не знала, что в детстве ты якшался с малолетними преступниками.
— Никакой он не малолетний преступник. По сути дела…
— Ты серьезно? — Она улыбнулась мне ласково, дав понять, что разговор окончен, и снова уткнулась в Уинчилла, который обещал более свежие и впечатляющие, чем мои, новости, сказав: «Как бы то ни было, дорогой, я не стану сильно переживать. Это было так давно».
Это было давно. Тогда еще можно было играть в футбол посреди улицы.
Редкие автомобили заезжали в дальние уголки Бруклина в тысяча девятьсот двадцать третьем году. А Бат-Бич, где жил я, был одним из самых дальних его уголков. На востоке он граничил с Грэйвсенд-Бэй, где располагался Кони-Айленд, до которого было несколько минут езды на трамвае, а на западе в нескольких минутах ходьбы начинались Дайкерские высоты с площадками для гольфа. Каждый из этих районов был отделен от Бат-Бич заросшими сорняком пустырями, тогда еще не открытыми строительными подрядчиками.
Итак, как я уже сказал, в те времена можно было играть в футбол на улице, не боясь транспорта, или глазеть на то, как фонарщик в сумерках зажигает газовые фонари. Или бродить около здания пожарной охраны на Восемнадцатой авеню, дожидаясь: вдруг повезет и по тревоге выедет пожарная команда, в повозке, запряженной тремя битюгами, а при выезде на мостовую из-под обшитых металлом колес посыплются снопы искр. Или о, чудо из чудес! — можно было наблюдать, разинув рот, за полетом гордо рокочущего над головой биплана…
Вот чем я занимался в то лето в компании Игги Ковака, который был моим соседом и лучшим другом. Он жил в двухэтажном каркасном доме, покрашенном, как и наш дом, в какой-то блеклый цвет. Почти все дома в Бат-Бич выглядели похоже: с садиком впереди и двориком позади.
Единственным примером вычурности в нашем квартале был угловой дом, владел им мистер Роуз, наш новый сосед. Это был огромный оштукатуренный дом, почти дворец, окруженный огромным газоном, в конце подъездной аллеи располагался гараж на две машины, также покрытый штукатуркой.
Подъездная аллея заворожила нас с Игги. На ней — вы только представьте себе! — парковалась машина мистера Роуза — серый «паккард», который притягивал нас как магнит. Мало того что она казалась прекрасной издали, вблизи она казалась огромной, как паровоз, и, даже когда она стояла на месте, от нее веяло грозной мощью. А еще у нее было целых две выдвижных подножки, расположенных одна над другой, чтобы облегчить посадку в кузов сзади. Поистине, такой чудесной машины, как этот «паккард», не было ни у кого в округе.
Короче, когда «паккард» стоял на аллее, мы подкрадывались туда, надеясь взобраться на подножку и не быть пойманными. Увы, нам ни разу не удалось этого сделать. Казалось, за автомобилем ведется постоянное наблюдение самим мистером Роузом или кем-то, кто жил на втором этаже гаража. Стоило нам пройти лишь несколько ярдов по аллее, как в доме или в гараже открывалось окно и хриплый голос обрушивал на нас потоки угроз. После чего мы убегали задравши хвост и прятались.
Однако не всегда. Когда мы увидели автомобиль в первый раз, мы оказались около него совершенно случайно, испытывая чувство благонамеренных соседей, и совсем не поняли, чем заслужили такие угрозы. Мы только стояли и изумленно смотрели на мистера Роуза, который вдруг исчез в окне и возник прямо перед нами, схватив Игги за руку.
Игги попробовал вырваться, но не смог.
— Отцепитесь от меня! — крикнул он высоким испуганным голосом. — Мы ничего не собирались делать с вашей развалиной. Отцепитесь от меня, а то я пожалуюсь отцу. Тогда посмотрите, что будет!
Кажется, это не произвело на мистера Роуза никакого впечатления. Он тряс Игги взад-вперед, что было совсем нетрудно, так как Игги был мал и тщедушен даже для своего возраста; а я в это время стоял окаменев от ужаса.
В нашей округе были чудаки, которые гонялись за нами, стоило нам поднять шум рядом с их домом, но никто из них не обращался с нами, как мистер Роуз. Помню, у меня возникла смутная догадка: это потому, что он новичок и не знает еще, как принято здесь вести себя. Сейчас, возвращаясь к прошлому, я думаю, что был на удивление близок к истине.
Но какой бы ни была настоящая причина бури, которую он поднял, этой бури было достаточно, чтобы Игги заорал благим матом и чтобы мы впредь приближались к «паккарду» осторожно. Притягательность автомобиля была сильнее любых угроз, и, если вдруг мы вступали во владения мистера Роуза, чувствовали себя кроликами, пересекающими поле в охотничий сезон. И должен сказать, нам везло.
Рассказывая это, я менее всего хочу создать впечатление, что мы были бедовыми детьми. Что касается меня, то я, познакомившись с буквой закона, довольно рано понял, что для добродушного, миролюбивого и медлительного увальня, каким я тогда был, самое лучшее — это не лезть на рожон, а вовремя остановиться. Недостатками Игги было безрассудство и ясные высокие устремления. Он был словно ртуть — всегда в движении и полон озорства.
И к тому же он был очень неглуп. В те времена в школе подводили итог успеваемости за неделю, и ученики занимали места в классе соответственно их успехам. Лучшие рассаживались на первом ряду, кто похуже — на втором, и так далее. Думаю, что лучшей иллюстрацией характера Игги было то, что его место могло оказаться на любом из шести рядов. Большинство из нас в конце недели не передвигалось далее, чем на один ряд. Игги вдруг отбрасывало с первого ряда на презренный шестой, но потом — в следующую пятницу — он снова занимал место в первом ряду. Понятно, что до мистера Ковака долетали дурные вести и он принимал меры.
Однако обходился без физического воздействия. Я однажды спросил об этом у Игги и он ответил: «Нет, он меня не лупит, но такое сказанет, что челюсть отвиснет, — в общем, сам понимаешь…»
Но я не понимал, потому что, помнится, я в основном разделял чувство Игги по отношению к его отцу — пылкое поклонение. Начать с того, что большинство наших папаш, как говорили в Бат-Бич, «работали в городе», а это означало, что шесть раз в неделю они садились в метро на станции «Восемнадцатая авеню» и добирались до своих рабочих столов на Манхэттене. А мистер Ковак в отличие от них служил кондуктором троллейбуса, ходившего вдоль Бат-авеню. В фуражке и голубой униформе с блестящими пуговицами, он был фигурой могущественной и импозантной.
Троллейбусы, ходившие по Бат-авеню, были открыты по бокам и плотно заставлены рядами скамеек вдоль салона. Их сопровождали кондуктора, собиравшие деньги за проезд. Видеть мистера Ковака в действии — это было что-то! Единственный, кто мог с ним сравниться, это билетер карусели на Кони-Айленд, склоняющийся на полном ходу к вам, чтобы получить ваш билет.
И еще, большинство наших папаш — по крайней мере достигнув моего нынешнего возраста — не отличались спортивностью, а мистер Ковак был потрясающим игроком в бейсбол. В каждое погожее воскресенье после полудня в маленьком парке близ бухты состязались сборные команды, где парни нашей округи разыгрывали на бейсбольном поле девять подач, и мистер Ковак блистал всякий раз. И я, и Игги считали, что он может подавать не хуже Вэнса и отбивать мяч не хуже Зэка Уита, а большего и желать было нельзя. Видеть Игги, когда его отец был в заглавной роли, — это было нечто! Каждый раз во время подачи он сидел, кусая ногти, и, если мистер Ковак бросался на мяч, Игги вскакивал и кричал так громко, что вам казалось: у вас оторвется голова.
После окончания игры мы обрушивали на нашу команду град рукоплесканий, а игроки рассаживались на лавочки и обсуждали игру.
Игги был тенью отца, он бродил за ним по пятам, пожирая влюбленными глазами. Я и сам вертелся неподалеку, но, поскольку я не мог заявить о своих правах, как Игги, я дружественно соблюдал положенную дистанцию.
И когда вечером я возвращался домой, мне казалось, что мой отец, сидящий по своему обыкновению на крыльце среди разбросанных листков воскресной газеты, смотрит на меня ужасно грустно.
Я был ошеломлен, когда впервые услышал, что должен покинуть все это и что наша семья намерена перебраться из Бруклина на Манхэттен.
Манхэттен — место, где обыкновенно в субботний полдень ты, одетый во все лучшее, отправляешься с мамой за покупками в магазин Уэнамакерса или Мэйси или, если повезет, идешь с отцом на ипподром или в Музей естественной истории. Манхэттен не внушал сомнений в качестве достойного места для жительства.
Однако дни летели, и мои чувства изменились — возникло тревожное возбуждение. В конце концов, ведь я должен был совершить что-то поистине героическое, устремляясь в Неизвестность, а то, как мальчишки нашего квартала говорили со мной об этом, окружало нашу семью романтическим ореолом.
Однако все это не имело значения в день накануне отъезда. Наш дом выглядел странно: вещи запакованы и увязаны, мать с отцом в раздражении. Осознание неизбежных перемен — я впервые в жизни переезжал из одного дома в другой — пугало меня до оцепенения.
Именно в таком настроении, рано поужинав, я проник сквозь дыру в заборе, отделяющем наши задворки от Коваков, и уселся на ступени перед их дверью на кухню. Игги вышел и сел рядом. Он, кажется, догадывался о моих чувствах, и они определенно его обеспокоили.
— Господи, не будь ребенком, — сказал он, — это колоссально — жить в центре. Представь — чего ты там только не увидишь.
Я ответил, что там я ничего не хочу видеть.
— Дело хозяйское, — сказал он, — хочешь почитать что-нибудь интересненькое? У меня есть новые книжки о Тарзане и «Мальчик вступает в союз в Ютландии». Выбирай, я почитаю, что останется.
Это было сверхблагородное предложение, но я ответил, что читать мне что-то не хочется.
— Что толку сидеть и хандрить, — заметил он резонно. — Давай займемся чем-нибудь! Что бы ты хотел сделать?
Это было начало ритуала, когда методом исключения различных вариантов — плавать идти поздно, в футбол играть жарко, домой идти рано — мы совершали выбор. Мы честно исключали одну забаву за другой, и окончательное решение принимал обычно Игги.
— Вот что, — сказал он, — пойдем-ка на Дайкерские высоты искать мячи для гольфа — время самое подходящее.
И он был прав, так как лучшее время вылавливать в затопленных водой лунках потерянные мячи было на закате дня, когда поле для гольфа уже пустовало, но было еще достаточно светло, чтобы что-то найти. Делалось это так: мы снимали тапочки и чулки, подворачивали бриджи выше колен, затем медленно и сосредоточенно бродили по тине в пруду, стараясь нащупать затонувшие мячи босыми ногами. Это было упоительное занятие и к тому же довольно выгодное, потому как назавтра можно было продать найденные мячи по пять центов какому-нибудь игроку. Сейчас уж не помню, откуда взялась эта справедливая цена — пять центов, но так оно и было. Игроки, помнится, были довольны, и мы, конечно, тоже.
Тем летом мы выловили не более полудюжины мячей, но тридцать центов тогда были подарком судьбы. То, что мне причиталось, быстро расходовалось на что-нибудь, поразившее мое воображение, а вот у Игги нет — у него была мечта. Больше всего на свете ему хотелось стать членом гольф-клуба, и каждый обломившийся цент опускался в консервную банку с дыркой наверху, перевязанную по шву изоляционной лентой.
Он никогда не открывал эту банку, но время от времени встряхивал ее, дабы оценить содержимое. Он считал, что, когда банка наполнится, денег в ней будет достаточно, чтобы купить короткую клюшку для гольфа, которую Игги уже присмотрел в витрине магазина «Лео: Спортивные товары» на Восемьдесят шестой улице. Два или даже три раза в неделю он таскал меня с собой к «Лео» полюбоваться клюшкой и между прочим рассуждал о том, какой длины она должна быть, показывал, как правильно ее держать и каким образом надо встать, чтобы долгим ударом загнать мяч в лунку на зеленом газоне. Игги Ковак был первым, помешанным на гольфе, кого я знал, потом я встречал много таких. Но случай с Коваком наиболее примечательный: ведь в то время он клюшки-то в руках не держал.
Итак, зная жизненные устремления Игги, я тогда сказал: «Ладно, если идешь удить мячи, я иду с тобой». По Бат-стрит идти было не долго, единственно сложный отрезок пути был на задворках самого поля, там приходилось карабкаться по горам того, что из вежливости именовали «насыпью». Это «что-то» делало дорогу жаркой и дымной, затем шел болотистый участок, наконец площадка с мокрым полем для гольфа.
С того дня я не был там ни разу, но недавно в каком-то из журналов я наткнулся на статью о гольф-турнире на Дайкерских высотах. Из статьи следовало, что это наиболее представительный гольф-турнир в мире.
Восемнадцать ухоженных лужаек от зари до зари были заполнены игроками, а кто хотел сыграть в выходные дни, должен был занять очередь у здания клуба в три или в четыре часа утра.
Конечно, у каждого свой вкус, но, когда мы с Игги ходили удить мячи, картина была другая. Во-первых, думаю, что тогда было не восемнадцать лужаек, а гораздо меньше. Во-вторых, поле обычно пустовало, то ли оттого, что в те времена не так уж много народу играло в Бруклине в гольф, то ли оттого, что место было не слишком привлекательное.
Дело в том, что там дурно пахло. Болотистые места вокруг поля заполняли отбросами, и тлеющие огни свалки бросали мрачный отблеск на это место. В какое бы время вы ни пришли туда, вас окутывал грязный туман, и через несколько минут начиналась резь в глазах, а ноздри щекотал странный едкий запах.
Но ни я, ни Игги не обращали на это внимания. Мы относились к нему с безразличием, как к части декорации, такой же, как случайный грузовичок, наполненный отбросами, который громыхал по засыпанной мусором дороге, направляясь к болоту, и чей цепной привод скрежетал и визжал в пути. Мы замечали только тепло гниющих отбросов под ногами, когда приходилось по ним карабкаться. Мы ни разу не осмелились вступить на территорию со стороны здания клуба: однажды сторож поймал нас на пруду при попытке обчистить его снасти, мы знали, что он запомнил нас. «Черный ход» был, конечно, горячее, но надежнее.
На пруду никого не было. Стояла жара, хоть багрово-красное солнце уже и клонилось к горизонту. В одно мгновение мы скинули наши тапочки и чулки — длинные черные бумажные чулки — и, не теряя времени, вошли в воду. Было приятно ощущать, как скользкая субстанция илистой жижи скользила между пальцев, когда я наступал на нее. Думаю, я испытывал чувства истинного рыболова — я получал удовольствие от самой деятельности, а не от ее результата.
Однако эта деятельность имела достойную цель, задача состояла в том, чтобы двигаться мелкими шажками, зондируя дно, пока не почувствуешь под ногами что-нибудь маленькое и твердое. Только я застыл в восхищении оттого, что натолкнулся в грязи на мяч, как послышался звук движущегося по грунтовой дороге грузовика. Сперва я подумал, что это очередной грузовик, привезший мусор на свалку, но потом по звуку мотора понял, что едет другая машина.
Продолжая держать ногу на своей находке, я оглядывался вокруг, желая увидеть, что за машина. Но мое внимание привлек ряд угольных бункеров, находившихся между прудом и дорогой. Звук мотора смолк этого оказалось достаточно, чтобы я в панике выскочил из воды. То же сделал и Игги. В одну секунду мы схватили в охапку свои тапочки и чулки и спрятались от всех за ближайшей угольной кучей. Еще через пять секунд мы уже обулись, не позаботившись вытереть ноги, и были готовы к бегству на тот случай, если кто-нибудь нагрянет.
Причиной нашей поспешности были сомнения: имели ли мы право собирать потерянные мячи? Раза два мы обсуждали этот вопрос, и, хотя Игги энергично доказывал, что на нашей стороне были все права — никто, кроме кэдди[5], не имел к ним отношения, — он считал, что лучше не проверять наши домыслы экспериментом, а осуществлять наше предприятие тайно. И когда невдалеке остановилась машина, я уверен, у Игги возникла та же мысль, что и у меня: кто-то донес на нас и теперь длинная рука властей предержащих тянется к нам.
Итак, мы ждали, затаившись в бездыханном молчании за стеной поросшего травой бункера, пока терпению Игги не пришел конец. Он дополз на четвереньках до угла и выглянул украдкой на дорогу. «Святой Боже, ты только посмотри!» — прошептал он жутким шепотом и поманил меня рукой.
Я взглянул через его плечо и глазам не поверил: я увидел серый «паккард», машину с двумя подножками — одна над другой, — второго такого я в ту пору еще не встречал. Это был тот самый «паккард».
Ошибки быть не могло. Нельзя было не узнать и мистера Роуза, в компании еще двоих мужчин. Он разговаривал с тем, что был поменьше ростом, и в гневе резко размахивал руками.
Возвращаясь к минувшему, я понимаю: если что и придавало этой сцене оттенок странноватости, так это место действия. Вокруг безлюдное поле для гольфа, груды тлеющих отбросов неподалеку, все казалось таким ободранным, непохожим на город, багровым в свете заходящего солнца, а посредине — выхоленный автомобиль и трое мужчин в соломенных шляпах, пиджаках и при галстуках, которые не вписывались в окружающий ландшафт.
Еще больше удивляло ощущение опасности, исходившей от них, так как — хотя я не мог слышать, о чем они говорили, — я понял, что мистер Роуз пребывает в таком же состоянии, как и тогда, когда он поймал нас с Игги на своей подъездной аллее. Крупный мужчина почти не говорил, но маленький человечек, к которому обращался мистер Роуз, тряс головой, старался отвечать и медленно пятился назад, так что мистеру Роузу приходилось двигаться за ним. Вдруг человечек развернулся и побежал в сторону бункера, где прятались мы с Игги. Мы шмыгнули назад, но он пробежал мимо бункера с другой стороны и уже почти миновал пруд, когда тот, здоровый, настиг и сграбастал его. Мистер Роуз бежал за ними, держа шляпу в руке. В этот момент мы могли смыться, не будучи замеченными, но остались. Мы притаились, завороженные, наблюдая то, что и во сне не приснится: взрослые на наших глазах творили такое, что может случиться только в кино.
Как я уже сказал, мне тем летом исполнилось двенадцать. Сейчас я могу назвать этот период временем, когда я понял разницу между кино и жизнью. Потому что, посмотрев самые кровавые фильмы с Томом Миксом или Хутом Гибсоном или с кем-либо еще из моих любимых актеров, я не почувствовал того, что почувствовал, увидев расправу над маленьким человечком. Думается мне, что Игги почувствовал все еще острее, потому что он сам был маленьким и тщедушным. И хотя он дрался отчаянно, соперники, всегда превосходившие его в весе, неизменно побеждали.
Наверное, он отождествлял себя с тем человечком со скрученными назад руками, тогда как мистер Роуз лупил его ладонью по лицу, злобно ругая при этом.
— Ты грязная собака, — рычал он, — да знаешь ли ты, кто я такой! Ты что, думаешь, я один из вшивых заезжих бутлегеров, которых ты надуваешь потехи ради? Я тебе покажу, кто я!
И в тот момент, когда маленький человечек вскрикнул и лягнул его, мистер Роуз начал бить его кулаками со всей силы в лицо и в живот до тех пор, пока вскрики и брыкание разом не прекратились. Затем указал кивком головы на пруд, и его подручный отволок туда маленького человечка, сунув головой в воду. Его соломенная шляпа качалась на волнах рядом, в нескольких футах.
Мистер Роуз и тот, другой, стояли, наблюдая, как человек пытается подняться на четвереньки, захлебываясь грязной водой и тряся головой от изумления, а затем, не сказав ни слова, зашагали прочь по направлению к машине. Я услышал, как захлопнулась ее дверца, и звук мотора, когда она отъезжала, потом все смолкло.
Я хотел только одного — убраться оттуда. То, что я увидел, произвело слишком сильное впечатление, чтобы оценить или просто поверить в это. Я чувствовал себя так, словно, очнувшись от ночного кошмара, обнаружил, что все, что я видел, правда. Единственным местом, где я хотел оказаться, был мой дом.
Я осторожно поднялся, но раньше, чем я смог выкарабкаться и направиться домой, в безопасность, Игги схватил меня сзади за рубашку с такой силой, что чуть не повалил вместе с собой.
— Ты что? — прошептал он страстно. — Куда ты намылился?
Я вырвался.
— Ты что, спятил? — прошептал я в ответ. — Ты намерен торчать здесь всю ночь? Домой — вот куда я намылился.
Лицо Игги было пепельно-серым, его ноздри раздувались.
— А избитый? Ты что, оставишь его здесь?
— Конечно, я оставлю его здесь. Какое мне до него дело?
— Ты же все видел. Ты что, считаешь, что человека можно так избивать?
То, что он сказал и как — натянутым, сдавленным голосом, заставило меня усомниться: а не сошел ли он с ума? Я повторил тихо: «Это не мое дело, вот и все. У меня дома будут волноваться, если я не приду вовремя».
Игги осуждающе указал на меня пальцем. «Ну что ж, раз ты так считаешь!» — сказал он и, больше не рассуждая, рванулся к пруду. Я не успел его остановить. То ли оттого, что я остался во враждебном мире один, то ли от внезапного приступа верности я, поколебавшись лишь мгновенье, побежал за ним.
Подойдя к берегу пруда, он смотрел на мужчину, который все еще стоял на четвереньках в воде и тупо водил головой из стороны в сторону.
— Эй, мистер, — окликнул Игги, и в его голосе не было и тени прежней уверенности, — вам плохо?
Человек медленно поднял голову, на его лицо было страшно смотреть.
Оно опухло, было все в кровоподтеках, глаза словно остекленели, с волос, свисающих прядями на лоб, капала вода. Его взгляд заставил нас с Игги отступить на шаг.
Колоссальным усилием воли он заставил себя встать на ноги и стоял теперь, шатаясь. Он наклонился вперед, уставившись на нас невидящим взглядом, и мы поспешно сделали еще несколько шагов назад. Он остановился, наклонился вдруг и достал из воды пригоршню ила.
— Пошли вон отсюда, — по-бабьи взвизгнул он, — идите вон, вы, маленькие шпионы!
Это не обидело меня, да и не должно было обидеть. Я издал пронзительный крик и помчался прочь, мое сердце глухо стучало, а ноги несли со всей мочи. Игги не отставал от меня — я слышал его тяжелое дыхание, когда мы карабкались по горе тлеющих нечистот, что отделяла нас от улицы, в облаке нечистот и пепла скользнули вниз по другому ее склону и мчались без оглядки к улице. И только добежав до первого уличного фонаря, мы остановились и стояли трясясь, с широко раскрытыми ртами, пытаясь вобрать как можно больше воздуха, наша одежда была испачкана сверху донизу.
Шок, который я испытал, был ничем по сравнению с впечатлением от слов Игги, когда он наконец отдышался и заговорил.
— Ты видел того типа? — сказал он, все еще пытаясь совладать с одышкой. — Ты видел, что они с ним сделали? В общем, я намерен сообщить в полицию.
Я ушам своим не поверил.
— В полицию? Надо тебе связываться с полицией! Какого черта, неужели тебе важно знать, что они с ним сделали, скажи, ради Христа?
— Потому что они его избили, разве нет? И полиция может посадить их в тюрьму на пятьдесят лет, если кто-нибудь сообщит им. Я свидетель. Я видел все, что произошло, и ты видел. Ты тоже свидетель.
Не нравилось мне все это. Конечно, я не испытывал симпатии к зловещим призракам, от которых я только что спасся, более того, я отмежевался от идеи иметь дело с полицией. Дело в том, что я, как большинство детей, чувствовал неловкость в присутствии человека в полицейской форме. Но Игги заинтриговал меня еще больше, чем всегда.
Сама мысль, что ребенок добровольно пойдет доносить в полицию, в моей голове не умещалась.
Я сказал с горечью:
— Хорошо. Я свидетель. Но почему сам он не может сообщить в полицию? Почему делать это должны мы?
— Потому что он никому об этом не скажет. Разве ты не видел, как он испугался мистера Роуза? Ты что, считаешь, что это в порядке вещей вести себя подобным образом: бить, кого захочешь, и чтобы никто не прекратил это?
Тогда я понял. За всем этим странным разговором, этой демонстрацией благородства скрывалась железная логика, что-то, что мне удалось уловить. Вовсе не маленький человечек в воде беспокоил Игги, а он сам.
Это его избил мистер Роуз, и сейчас Игги получил отличный шанс свести счеты.
Я не открыл своих соображений Игги, потому что, когда лучшего друга избили и унизили на ваших глазах, вы стараетесь ему не напоминать об этом. Но по крайней мере эта догадка все расставила по своим местам.
Кто-то ударил вас, вы наносите ответный удар, и на этом все заканчивается.
Эта догадка также помогла решиться следовать плану Игги. Мне не нужно было солидаризироваться с каким-то глупым взрослым, у которого произошла ссора с мистером Роузом. Я должен был доказать свои дружеские чувства Игги.
Итак, вдруг перспектива похода в полицейский участок и рассказа всей этой истории показалась мне в высшей степени интригующей. На периферии моего сознания возникла и еще одна мысль: мне не грозят неприятности, потому что завтра я переезжаю на Манхэттен.
Таким образом, я оказался там, пройдя следом за Игги между двумя зелеными шарами, от которых все еще веяло неясной угрозой, там — в полицейском участке. Внутри был высокий стол, похожий на кафедру судьи, за которым сидел седой мужчина и писал, а рядом стоял другой стол, за которым сидел очень толстый полицейский в форме и читал журнал. Когда мы подошли, он отложил журнал и посмотрел на нас, подняв брови.
— Да, — сказал он, — так что же случилось? Я мысленно репетировал свое сообщение о том, что видел на поле для гольфа. Однако мне не представилось шанса произнести речь. Игги начал так энергично, что не было возможности вставить хоть единое слово. Толстый полицейский слушал с недоумением, пощипывая нижнюю губу большим и указательным пальцами. Потом он взглянул на того, другого за высоким столом, и сказал:
— Эй, сержант, здесь двое ребят рассказывают, что они видели избиение на Дайкерских высотах, хотите послушать?
Сержант и не взглянул на нас, он продолжал писать.
Зачем? — спросил он. — У вас что, с ушами плохо?
Толстый снова сел на свой стул и улыбнулся:
— Ну, не знаю, но мне послышалось, что парень по имени Роуз замешан здесь.
Сержант вдруг бросил писать.
— Что такое? — спросил он.
— Парень по имени Роуз, — повторил толстый, казалось, он очень доволен собой. — Ты знаешь еще какого-нибудь Роуза, у кого есть большой серый «паккард»?
Сержант кивнул нам головой, чтобы мы подошли к его столу.
— Ну давай, детка, — обратился он к Игги, — так что нас беспокоит?
Так Игги повторил все снова, и, когда он закончил, сержант только сидел и смотрел на него, постукивая ручкой по столу. Он смотрел на него так долго и стучал ручкой так равномерно — так, так, так, — что моя кожа начала сползать. Я не удивился, когда он наконец сказал Игги твердым голосом:
— Ты славный, умный мальчик.
— Что вы имеете в виду? — ответил Игги. — Я видел все это. — Он указал на меня:
— Он тоже видел. Он подтвердит.
Я приготовился к худшему, но затем с облегчением заметил, что сержант не обращает на меня внимания. Он указал кивком на Игги и сказал:
— Обо всем здесь сказанном, малыш, одно я тебе скажу: у тебя слишком огромный рот для такого маленького мальчика. У тебя что, нет других развлечений, кроме как втягивать других в неприятности?
Вот тогда-то, подумал я, и надо было убираться восвояси, и если я когда-нибудь получал доказательства того, что лучше не вмешиваться в дела взрослых, так это именно в тот момент. Но Игги не шевельнулся. Он был силен в споре. Он умел отказаться от своих резонов, когда он был не прав, но в тот раз он чувствовал свою правоту, его убежденность подогревало попрание нравственности.
— Вы мне не вериге? — резко спросил он. — Клянусь святым Петром, я был там, когда это случилось. Я был совсем близко!
Сержант был мрачен как туча.
— Хорошо, ты был рядом, — сказал он, — а теперь выбрось это из головы. И держи рот на замке. У меня нет больше времени на пустые разговоры. Давайте, идите отсюда!
Игги был так взбешен, что даже большой полицейский значок, оказавшийся прямо перед его носом, не смог испугать его.
— Ну и наплевать, что вы мне не верите. Ничего, я расскажу отцу тогда посмотрите!
От наступившей вслед за этим тишины у меня зазвенело в ушах.
Сержант сел, уставившись на Игги, а Игги, слегка испугавшись собственной вспышки, уставился на него. Думаю, его посетили те же мысли, что и меня. Кричать на полицейского было все равно что ударить его. Теперь мы оба кончим жизнь в тюрьме. Кроме того, в отличие от Игги я не испытывал праведного гнева. Что касается меня, то он заманил меня в ловушку, и я должен был расплачиваться за его безумие.
Помнится, я ненавидел его тогда даже сильнее, чем сержант.
Сержант наконец повернулся к толстому полицейскому.
— Съездите на машине к Роузу, — сказал он, — объясните ему ситуацию и попросите приехать сюда. Да, еще: узнайте у парня его фамилию и адрес и привезите его отца. Тогда посмотрим.
Итак, это был мой первый и единственный опыт пребывания в полицейском участке, когда я сидел на скамье, следя за маятником больших настенных часов и вспоминая все свои грехи. Примерно через полчаса вошел толстый полицейский с мистером Роузом и отцом Игги. Но мне казалось, что прошло около года, долгого, несчастливого года.
Удивило меня то, как выглядел мистер Роуз. Я был почти уверен в том, что его приведут силой, дерущегося, сопротивляющегося, — ведь это сержант не поверил Игги, а мистер Роуз знал, что все так и было.
Но я ошибся. Мистер Роуз выглядел так, словно явился с дружеским визитом. Он был одет в отличный летний костюм, спортивные черные с белым туфли и вдобавок курил сигару. Он был абсолютно спокоен и учтив, и вот что странно: складывалось впечатление, что он здесь всем распоряжается.
Совсем иначе выглядел отец Игги. Должно быть, его застали, когда он в одном исподнем читал на крыльце газету, потому что его рубашка была небрежно засунута в брюки так, что один край свисал. И его поведение давало повод думать, что он совершил что-то противозаконное. Он громко сглатывал, вертел шеей, словно воротник был ему тесен, все время нервозно поглядывая на мистера Роуза. Он производил совсем не то впечатление, что обычно.
Сержант указал на Игги.
— Ладно, парень, — сказал он, — теперь рассказывай всем то, что рассказал мне. Встань-ка, чтобы все слышали.
Поскольку Игги уже дважды рассказывал, у него уже сложился текст выступления, он рассказал все снова на одном дыхании с начала до конца. И все это время мистер Роуз стоял, вежливо слушая, а мистер Ковак продолжал вертеть шеей.
Когда рассказ Игги иссяк, сержант сказал:
— Я спрашиваю вас прямо, мистер Роуз. Вы были сегодня около поля для игры в гольф?
Мистер Роуз ответил с улыбкой:
— Нет, не был.
— Конечно же, нет, — сказал сержант, — но вы видите, с чем мы столкнулись.
— Конечно, вижу, — откликнулся мистер Роуз, он подошел к Игги и положил руку ему на плечо. — Знаете что, — сказал он, — я не осуждаю мальчишку за то, что он устроил эту комедию. Мы тут немного повздорили из-за того, что он все время забирался на мою машину, думаю, что он хотел расквитаться со мной. Я понимаю, он был страшно зол на меня.
Разве не так, сынок? — сказал он и дружелюбно пожал плечо Игги.
Я был ошеломлен точностью его попадания. Но реакция Игги была такой, словно разорвалась шутиха. Он рванулся из-под руки мистера Роуза и метнулся к своему отцу.
— Нет, я не лгу! — крикнул он в отчаянии и схватил мистера Ковака за рубашку, дергая изо всех сил. — Боже милостивый, пап, мы оба видели. Боже милостивый!
Мистер Ковак посмотрел на него, потом на каждого из нас. Когда его взгляд задержался на мистере Роузе, показалось, что его воротничок слишком тугой. Игги тем временем тянул его за рубашку, визжа, что он видел, что мы оба видели, что он не лжет, до тех пор пока мистер Ковак не встряхнул его как следует, и он замолчал.
— Игги, — сказал мистер Ковак, — я не хочу, чтобы ты пускал сплетни о людях. Ты слышишь меня?
Игги слышал его, слышал. Он отпрянул назад, как будто ему дали пощечину, стоял и как-то странно смотрел на мистера Ковака. Он ничего не говорил и даже не шевельнулся, когда мистер Роуз подошел к нему и снова положил руку на плечо.
— Ты слышал, что сказал твой папа, а, детка? — сказал мистер Роуз.
Игги снова ничего не сказал.
— Конечно, слышал, — сказал мистер Роуз, — и мы с тобой понимаем теперь друг друга гораздо лучше — словно камень с души свалился.
Кстати, заходи ко мне в любое время, для тебя найдется много разных поручений. Я плачу хорошо, можешь не беспокоиться.
Он достал из кармана кредитный билет.
— Вот, — сказал он, сунув его в руку Игги, — вот, чтобы ты имел представление. А теперь пойди развлекись.
Игги посмотрел на деньги как лунатик. Я был совершенно сбит с толку. По моим представлениям, это был триумф, а Игги стоял ошеломленный, вместо того чтобы откровенно радоваться. И только когда с нами заговорил сержант, он словно бы проснулся.
— Ладно, ребята, — сказал он, — дуйте домой, а с остальными мы еще кое-что обсудим.
Я не стал дожидаться, чтобы меня упрашивали, вышел и быстро зашагал по улице, а Игги мотался позади меня, не говоря ни слова.
Три квартала я уже пробежал, оставался один. Я не замедлил шага до тех пор, пока не оказался рядом со своим домом. И никогда я не радовался огням в родных окнах больше, чем в тот момент. Но я не вошел внутрь сразу. Я внезапно понял, что вижу Игги в последний раз, и я неловко задержался. Я никогда не любил прощаться.
— Это хорошо, — сказал я, — я имею в виду, хорошо что мистер Роуз дал тебе доллар. Ведь это целых двадцать мячей.
— Да? — спросил Игги — так же весело, как до этого посмотрел на своего отца. — Держу пари, это новенькая клюшка для гольфа. Вот так!
Пойдем со мной к «Лео», я покажу тебе.
Мне хотелось пойти с ним, но еще больше меня тянуло домой.
— Ах, мои домашние будут огорчены, если я приду поздно, — сказал я.
— Как бы то ни было, ты не можешь купить клюшку на доллар. Для этого нужно гораздо больше чем доллар.
— Ты думаешь? — сказал Игги, затем медленно открыл ладонь, так что я увидел, что он держит. Это была не долларовая кредитка — к моему ужасу, там было пять долларов.
Как сказала моя жена, это было давным-давно. За тридцать пять лет до того, как фотограф сделал снимок с Игнеса Ковака, человека известного в мире рэкета, распростертого у колес своей большой машины, с пулевой раной во лбу и с сумкой для гольфа на сиденье рядом с ним.
Тридцать пять лет назад я понял значение последних его слов и действий, когда мы стояли лицом друг к другу на улице Бруклина, после чего разошлись каждый своей дорогой.
Я разинул рот, увидев деньги в руке Игги. Это были сокровища Креза, сумма встревожила меня.
— Ого, — воскликнул я, — целых пять бабок! Куча денег! Лучше отдай их отцу, а то он набросится на тебя.
Вдруг я, к своему удивлению, увидел, что рука, держащая деньги, дрожит. Игги дрожал, как будто он окунулся в ледяную воду.
— Отдать старику? — закричал он в ответ, обнажив сжатые зубы. Знаешь, что я сделаю, если он попытается расправиться со мной? Я пожалуюсь на него мистеру Роузу — вот что! Тогда увидишь!
Он развернулся и побежал прочь по улице, слепо направившись навстречу своей судьбе.
Будильник зазвонил, как обычно, ровно в семь двадцать, и, не открывая глаз, мистер Кеслер протянул руку и выключил его. Жена уже встала и готовила на кухне завтрак — предметом ее особой гордости был, как она говорила, внутренний будильник, благодаря которому она просыпалась по утрам сама, не нуждаясь в искусственных механизмах.
Аромат жарившейся ветчины уже просочился в спальню, и, лежа на спине с закрытыми глазами, мистер Кеслер некоторое время с удовольствием втягивал его в себя. Потом с усилием приподнялся и спустил ноги на пол. На столике рядом с будильником лежали его очки, он надел их, жмурясь от яркого утреннего света, зевнул, с наслаждением почесал в затылке и пошарил ногами в поисках тапочек.
Приятное настроение улетучилось, уступив место некоторому раздражению. Одной тапочки не было на месте. Он опустился на колени и провел рукой под кроватью. А, наконец-то нашлась. Мистер Кеслер поднялся на ноги и, отдуваясь, направился в ванную. Уже намылив щеки и подбородок, он обнаружил, что бритва затупилась, и сразу же вспомнил, что вчера он забыл купить новые лезвия. Пришлось потратить больше времени, чем обычно, но все-таки он сумел, преодолевая мучения, придать своему лицу более или менее приличный вид. Затем умылся, тщательно почистил зубы и причесался. Мистер Кеслер не упускал случая подчеркнуть, что и зубы у него свои, и есть что причесывать, а раз так, он еще на многое годится.
Вернувшись в спальню, он услышал, как миссис Кеслер зовет его с лестницы.
— Завтрак на столе, дорогой.
Мистер Кеслер прекрасно знал, что на самом деле завтрака на столе не было — жена начинала накрывать на стол, когда он уже заходил на кухню. Это просто была одна из ее маленьких хитростей, которые помогали ей вести хозяйство без особых недоразумений. И все равно, как бы там ни было, а лучше ее никого нет, это он знает точно. Завязывая галстук, он сдержанно кивнул своему отражению в зеркале на туалетном столике. Безусловно, ему повезло с женой. Прекрасная хозяйка, прекрасная мать, слишком, пожалуй, доверчива, и ее родственники этим пользуются. Но все равно, родная и любимая.
За завтраком опять всплыли досадные разговоры о родственниках.
— Джо и Бетти ждут нас сегодня вечером, — заговорила миссис Кеслер.
— Бетти звонила мне вчера. Ты сможешь пойти?
— Хорошо, — дружелюбно отозвался мистер Кеслер. — Все равно сегодня по телевизору ничего интересного не покажут.
— Тогда не забудь, пожалуйста, по дороге домой зайти к портному и забрать у него тот свой костюм, хорошо?
— В гости к Бетти и Джо? — удивился мистер Кеслер. — Зачем? Они же родня.
— И тем не менее я хочу, чтобы ты хорошо выглядел, так что не забудь, пожалуйста.
Поколебавшись, миссис Кеслер добавила:
— Альберт тоже будет.
— Естественно. Он же живет там.
— Я знаю, но его так редко удается увидеть, а это все-таки наш племянник. Он, оказывается, очень милый мальчик.
— Ну и прекрасно, милый так милый, — отозвался мистер Кеслер. — Что же этому милому мальчику от меня надо?
Миссис Кеслер покраснела.
— Понимаешь, так получилось, у него сейчас трудности с работой и…
— Нет, — отрезал мистер Кеслер, — категорически отвечаю: нет и еще раз нет.
Он положил нож и вилку и строго посмотрел на жену.
— Ты же знаешь сама: тех денег, что приносит нам фирма, хватает только на то, чтобы сводить концы с концами. И взять к себе этого лодыря…
— Извини, — сказала миссис Кеслер, — я не хотела огорчать тебя.
Она мягко коснулась руки мужа, желая успокоить его.
— И потом, что это за разговоры насчет того, что мы едва сводим концы с концами? Возможно, у нас нет того, что есть у других, но нам вполне хватает. Чудесный дом, замечательные мальчишки, учатся в колледже — что еще нужно? Пожалуйста, не говори так больше. И тебе пора на работу, а то опоздаешь.
Мистер Кеслер покачал головой.
— Ты прелесть, — ласково проговорил он. — Если бы ты еще не позволяла Бетти втягивать себя…
— Не надо, милый, не начинай сначала. Иди.
В прихожей она помогла ему одеться.
— Ты берешь машину? — спросила она.
— Нет.
— Отлично, тогда я возьму ее, когда поеду по магазинам. Только не забудь про костюм. Ателье как раз рядом с метро.
Миссис Кеслер сняла пушинку с воротника его пальто.
— Ты прекрасно зарабатываешь, перестань, пожалуйста, говорить об этом. Мы очень хорошо живем.
Мистер Кеслер вышел через боковую дверь. Они жили в обычном, ничем не выделяющемся доме стандартной конструкции, каких много в районе Флэтбуш в Бруклине. Как и у большинства других домов в квартале, у него с задней стороны имелся небольшой гараж. Туда и направился мистер Кеслер. Он открыл ключом дверь и вошел внутрь. Машина занимала почти все пространство в гараже, однако здесь нашлось место и для инструментов, валявшихся в беспорядке у стены, металлических канистр, малярных кистей. Здесь же стояли два старых кухонных стула.
Они купили свой «шевроле» четыре года назад, и было заметно, что на машине немало поездили, к тому же багажник открывался с большим трудом. В конце концов мистеру Кеслеру удалось приподнять крышку и, кряхтя от натуги, он вытащил оттуда большой кожаный чемодан для образцов. Уходя, он оставил дверь незапертой, так как единственный ключ от гаража был у него, а миссис Кеслер, как он помнил, собиралась взять машину.
До станции метро «Беверли-роуд» надо было пройти пешком два квартала. Подойдя к вестибюлю, мистер Кеслер купил в газетном киоске «Нью-Йорк таймс», и, когда поезд подошел, он устроился напротив двери в конце вагона. Был час пик, сесть уже невозможно, но мистер Кеслер не первый год ездил в метро и умел находить самое удобное положение.
Подпирая дверь спиной, он стоял, зажав чемодан коленями, и спокойно читал газету, вплоть до Четырнадцатой улицы, когда в вагон набилось столько народу, что переворачивать страницы не было уже никакой возможности.
На Сорок Второй улице, пользуясь чемоданом как тараном, он сумел протиснуться к выходу. Перейдя платформу, он сделал пересадку и проехал еще две остановки до «Коламбус-серкл». Поднявшись наверх, он посмотрел на часы и увидел, что до девяти оставалось ровно пять минут.
На всем Коламбус-серкл не было более захудалого и ничтожного строения, чем то, в котором размещалась контора мистера Кеслера.
Жалкое впечатление усугублялось соседством с новым зданием Колизеума, нависавшим с одного боку, и многоэтажными башнями отелей — с другого.
В доме был единственный допотопный лифт, скрипевший под тяжестью здешних обитателей. Его обслуживал старик по имени Эдди.
Когда мистер Кеслер вошел в дом, его корреспонденция уже была приготовлена, и Эдди вручил ему толстую пачку писем, перевязанных веревкой, а также несколько маленьких картонных коробок. С большим трудом мистер Кеслер сумел все-таки засунуть все это себе под мышку.
Наблюдая за его возней, Эдди отметил:
— Что ж, как всегда, неплохой груз. Должно быть, дела пойдут хорошо.
— Надеюсь, — отозвался мистер Кеслер.
Очередной обитатель дома забрал свою почту и вошел в лифт следом за мистером Кеслером. Глядя на ношу у него под мышкой, обитатель сказал:
— Ну до чего же здорово, что кто-то здесь умудряется делать деньги.
— Да уж конечно, — сказал мистер Кеслер, — сначала шлют кучу заказов, а когда приходит время платить, где они?
— Это как водится, — подтвердил Эдди.
Он нажал кнопку третьего этажа, и, когда лифт остановился, мистер Кеслер вышел. Его контора под номером 301 помещалась в конце коридора.
На двери краской было выведено: Кеслер: новинки. Ниже, в кавычках:
«Все для покупателя».
Контора представляла из себя комнату с окном, выходящим в Центральный парк. У стены стояло видавшее виды бюро — в свое время его приобрел еще отец мистера Кеслера, когда много лет назад открывал фирму, — и к нему вращающийся стул, большой, удобный, с упругой поролоновой подушкой на сиденье. У противоположной стены стоял стол с пишущей машинкой марки «Л. С. Смит» и телефоном. Рядом лежали несколько телефонных справочников и груда журналов. В углу на огромном канцелярском шкафу лежала еще одна толстая кипа журналов. Возле окна мистер Кеслер поставил шезлонг, купленный за пять долларов у Эдди.
Рядом с бюро стояла мусорная корзина, и ближе к двери — деревянная вешалка, приобретенная за пятьдесят центов у того же Эдди. Съезжавшие время от времени жильцы считали, что выгоднее оставить здесь потерявшую свой вид обстановку, чем платить за перевозку, и Эдди приспособился извлекать из этой мебели маленький доход, продавая желающим ту или иную вещь по дешевке.
Мистер Кеслер закрыл за собой дверь и, поставив в угол тяжелый чемодан, с облегчением вздохнул. Подошел к бюро, откинул крышку и забросил туда всю почту. Сверху он положил «Нью-Йорк таймс». Затем повесил пальто и шляпу на вешалку, предварительно проверив содержимое карманов — не осталось ли в них чего-нибудь существенного.
Усевшись на место, он развязал пачку писем и первым делом посмотрел на обратный адрес каждого из них. Два письма были из банка. Открыв ключом ящик, он достал блокнот и внес туда необходимые цифры. Сами квитанции он разорвал на мелкие кусочки и выбросил в корзину.
С остальной корреспонденцией он разделался с большой легкостью.
Взяв по очереди каждый из маленьких конвертов, он рвал их пополам, не вскрывая, и бросал в корзину поверх разорванных банковских бланков.
После этого он взялся за толстые увесистые конверты. Вытаскивая поочередно содержимое — рекламные издания, — он раскладывал их перед собой. В результате перед ним образовалась аккуратная пачка брошюр и каталогов. Он погрузил их в ящик шкафа.
Теперь наступило время заняться картонными коробками. Он открывал их одну за другой и извлекал оттуда разнообразные безделушки: счастливые талисманы, сувенирные монеты, пластмассовое кольцо для ключей, несколько пакетиков с гашеными иностранными марками. В последней коробке оказался небольшой целлофановый пакет с шоколадным крекером. Мистер Кеслер выбросил пустые коробки в корзину, съел крекер, а остальное засунул в глубь бюро. Крекер был совсем неплох, хотя, пожалуй, слишком сладкий, на его вкус.
В верхнем ящике бюро лежали ножницы, коробка с почтовой бумагой и марки. Мистер Кеслер переложил все это к пишущей машинке, затем передвинул стул, уселся к столу и открыл телефонный справочник. Листая страницы, он дошел до перечня дантистов, и здесь его палец заскользил вниз, по колонке имен.
Затем он снял трубку и набрал номер.
— Приемная доктора Гловера, — ответил женский голос.
— Послушайте, — начал мистер Кеслер умоляющим голосом, — мне необходима срочная помощь. Я здесь, недалеко. Могу я прийти днем?
Острая боль.
— Вы постоянный пациент доктора Гловера?
— Нет, но я думал…
— Очень сожалею, но на сегодня все уже расписано. Если хотите, можете позвонить завтра…
— Нет, пожалуй, не стоит, — произнес мистер Кеслер. — Попробую обратиться к кому-нибудь другому.
Он провел пальцем дальше вниз и снова набрал номер.
— Приемная доктора Гордона, — ответили в трубке. Голос явно принадлежал женщине более молодой и приятной, чем та, с которой мистер Кеслер разговаривал в первый раз. — Кто говорит?
— Послушайте, — снова начал мистер Кеслер, — у меня ужасно болит зуб. Я только хотел узнать, не сможет ли доктор Гордон уделить мне пару минут сегодня. Я здесь, по соседству, и мог бы прийти в любое удобное для него время, скажем часа в два.
— Видите ли, дело в том, что на два часа уже записан пациент. Но в три часа доктор свободен — визит отменили. Подойдет вам это время?
— Отлично. Меня зовут Кеслер, — мистер Кеслер тщательно, по буквам, продиктовал свою фамилию. — Большое спасибо, мисс, я приду точно в это время.
Он нажал на рычажок аппарата, отпустил его и набрал еще один номер.
— Мистер Хаммел на месте? — спросил он. — Хорошо. Передайте ему, что я звоню по поводу той крупной поставки, которую он ожидает сегодня.
Через секунду он услышал голос Хаммела.
— Да?
— Узнаете? — спросил мистер Кеслер.
— Ясно, узнаю.
— Отлично, — продолжал мистер Кеслер. — Встретимся не в три, а в четыре. Понятно?
— Договорились, — ответил Хаммел.
Мистер Кеслер не стал продолжать разговор. Он сразу же повесил трубку, отодвинул справочник в сторону и вытащил наугад один из журналов, лежащих на столе. Последние страницы были сплошь заполнены объявлениями, рекламирующими бесплатные сувениры, образцы всевозможных товаров и каталоги. «Отправьте нам купон, — гласило большинство из них, — и мы пришлем вам совершенно бесплатно…»
Мистер Кеслер внимательно просмотрел все предложения и в конце концов остановился на десяти из них, аккуратно отрезал ножницами купоны и на каждом напечатал адрес, медленно, пользуясь всего двумя пальцами, но зато без ошибок. Затем он взял десять конвертов, надписал их, вложил туда купоны, запечатал конверты и приклеил марки. На всю пачку он натянул резинку, чтобы легче было отправлять, и принялся наводить порядок в конторе. К тому моменту, как он все закончил, было 10.25, и единственное, чему осталось уделить внимание, — это газета.
К двенадцати часам мистер Кеслер, вытянувшийся в шезлонге в свободной позе, закончил просмотр «Нью-Йорк таймс». При этом он по своему обыкновению выпустил те страницы, где печатались биржевые котировки. Для этого существовала причина: в 1929 году его отец за одну ночь лишился всего своего состояния из-за краха фондовой биржи. С того времени в душе мистера Кеслера поселилась стойкая, не лишенная некоторого цинизма антипатия к акциям, облигациям и всему, что связано с ценными бумагами. Если разговор случайно касался этой темы, он обращал все в шутку.
— Я люблю вкладывать свои средства в наличные, — посмеивался он. Но в глубине его сознания по-прежнему жили воспоминания о том кошмаре, который пришлось пережить его отцу после катастрофы. Мистер Кеслер боготворил своего отца. Это был благородный человек, работавший всю свою жизнь. Все, кто знал его близко, любили его, и мистер Кеслер так и не смог простить фондовой бирже тех страданий, через которые прошел его отец.
В двенадцать часов наступило время обеденного перерыва, и мистер Кеслер, как и почти все здесь, вышел из конторы и, держа пачку писем в руке, направился к лестнице вместе с теми, кто предпочитал не дожидаться переполненного в этот час лифта. Выйдя на улицу, он задержался на углу, чтобы опустить письма в почтовый ящик. Пару раз он сильно хлопнул крышкой, удостоверившись таким образом, что письма не застряли где-нибудь на полпути.
Рядом с Пятьдесят Восьмой улицей на Восьмой авеню было недорогое кафе, с приличной едой. Мистер Кеслер взял сандвич с сыром, запеченное в тесте яблоко и кофе. Уже уходя, он попросил продавца завернуть ему булочку с корицей и положить в бумажный пакет, чтобы он мог взять ее с собой.
Помахивая пакетом, мистер Кеслер прошел пешком квартал и завернул в аптеку. Там он купил рулон стерильного бинта шириной в два дюйма.
Выходя из аптеки, он незаметно вынул бинт из коробки, развернул и уже на улице выбросил коробку и бумагу в урну. Сам рулон он положил в пакет с булочкой.
Через квартал он повторил эту процедуру в другой аптеке и по дороге к Восьмой улице он проделал то же самое еще в шести аптеках. Каждый раз он платил точную сумму мелочью, выбрасывал коробку и оберточную бумагу в урну и укладывал бинт в бумажный пакет. Наконец поверх булочки оказалось восемь бинтов, пора было возвращаться в контору.
Когда он вошел в дом, часы показывали ровно час.
Эдди ждал возле лифта. Увидев бумажный пакет, он заулыбался беззубым ртом и, как обычно, прошамкал:
— А что же на этот раз?
— Булочки с корицей, — с довольным видом объявил мистер Кеслер. Вот, возьмите одну.
— Премного благодарен, — расчувствовался лифтер.
— Пожалуйста, пожалуйста, — радушно отвечал мистер Кеслер. — У меня их много, нам с вами хватит. А я один все равно не справлюсь с таким количеством.
На третьем этаже он попросил Эдди подождать его минутку.
— Вот только заберу чемодан, — сказал он. — Клиенты ждут. Работа есть работа.
Зайдя в контору, он поставил чемодан на стол и положил в него все восемь бинтов, а пустой пакет он выбросил в корзину. С усилием волоча тяжелый чемодан, он вернулся к лифту.
— С каждым разом все тяжелее и тяжелее, — посетовал мистер Кеслер, когда лифт тронулся, и Эдди охотно поддакнул:
— Да, так уж всегда бывает. Никто из нас не молодеет.
Пройдя квартал от Коламбус-серкл, мистер Кеслер вошел в метро и сел в поезд, идущий в сторону Восточного Бродвея, а от него было недалеко до Манхэттен-Бридж. Поднявшись на поверхность, он прошел пешком от Страус-сквер до Монтгомери-стрит и там свернул налево. Он был уже почти у цели, но, прежде чем направиться в нужное ему место, он остановился и огляделся.
Вся территория вокруг была занята старыми складами, домами, пришедшими в негодность — когда-то в них сдавали квартиры, — и заброшенными стройками. Мистер Кеслер, однако, направлялся на улицу, где, кроме складов, ничего больше не было. Потемневшие от времени, они выстроились в ряд, один к одному, напоминая собой некие древние укрепления. Запах морской воды смешивался здесь со смрадом, исходившим от валявшихся повсюду отбросов, и эта солоноватая вонь привлекала сюда стаи голубей и чаек — они во множестве кружили над головой и оглашали окрестности своими истошными воплями.
Мистер Кеслер, однако, не обращал ни малейшего внимания на птиц, равно как и на малолетних бродяжек, там и сям попадавшихся ему навстречу. Волоча за собой чемодан, он свернул в узкий проход между складами и прошел прямо к широкой и совершенно пустой площадке.
Миновав ее, он добрался наконец до третьего в ряду склада, в стене которого виднелась металлическая дверь. Мистер Кеслер вынул большой тяжелый ключ устаревшего образца и, открыв дверь, вошел внутрь. В помещении царил абсолютный мрак. Он закрыл за собой дверь, запер изнутри и подергал ручку, чтобы проверить, действительно ли дверь заперта.
На стене, рядом со входом, находился выключатель. Мистер Кеслер поставил чемодан и, вытащив носовой платок, накинул его на руку, затем нащупал на стене выключатель и нажал на кнопку. Вспыхнул тусклый электрический свет. Окна были закрыты металлическими ставнями, так что снаружи свет нельзя было увидеть. Мистер Кеслер убрал платок в карман, поднял чемодан и перенес его через все огромное пространство склада к большой широкой двери, выходившей прямо на улицу, — через нее грузы поступали на склад.
Неподалеку от двери стоял длинный дощатый стол — на нем в беспорядке валялось несколько старых квитанционных книжек, штемпель для датирования накладных и несколько огрызков карандашей. Мистер Кеслер поставил чемодан, снял пальто, аккуратно свернул его и положил на стол. Шляпа легла сверху. Затем он склонился над чемоданом, и на свет появились восемь рулонов бинта, большой тюбик фиксатива с надписью «быстросохнущий», четырехдюймовая паяльная свеча, две металлические канистры с двумя галлонами высокооктанового бензина в каждой, шесть бумажных стаканчиков, два метра рыболовной лески, куча грязных тряпок и пара заляпанных краской резиновых перчаток. Все это он разложил на столе.
Теперь можно было приниматься за дело. Натянув перчатки, он размотал леску и сделал на ней ряд петель. В каждую он просунул по бинту и туго затянул. После этого он отвел леску на расстояние вытянутой руки и внимательно осмотрел ее. На вид устройство напоминало вереницу поплавков, болтающихся на равном расстоянии один над другим.
У каждой из канистр с бензином имелось узкое горлышко, а сами они казались прочно запаянными. В действительности же крышку можно было полностью снять, и с этой целью мистер Кеслер с силой тянул ее на себя, до тех пор пока она наконец не отошла совсем.
После этого он опустил леску с бинтами в канистру, следя за тем, чтобы конец свободно свешивался через край — так будет легче ее вытаскивать, — и с удовлетворением заметил, как на поверхность стали подниматься пузыри: это марлевые бинты стали пропитываться бензином.
Затем взял тюбик с фиксативом и неторопливо двинулся в обход склада, внимательно изучая все вокруг.
Через середину помещения из конца в конец проходил мощный стальной каркас, служащий в качестве опоры для громадного количества картонных коробок, деревянных ящиков и завернутых в бумагу рулонов ткани. Целая куча ящиков и коробок была свалена также в углу, доходя чуть ли не до потолка.
Морща нос от затхлого запаха плесени, покрывавшей стены склада и все, что было внутри, он прохаживался взад и вперед, приглядываясь к каждой мелочи, не упуская из виду ни единой детали. Оторвав несколько кусков от коробок, он пощупал их и увидел, что пересохший картон чуть ли не рассыпался в порошок.
Удовлетворенный осмотром, он опустился на колени посередине между каркасом и грудой наваленных до потолка ящиков. В этом месте он выдавил из тюбика на деревянный пол немного фиксатива. Проследив, чтобы лужица растеклась, как надо, он вернулся к столу.
Из кармана пиджака он вынул остро заточенный перочинный ножик и восьмиугольный металлический карандаш. На карандаше были нанесены деления, что позволяло использовать его как линейку. Взглянув на часы, он быстро произвел какие-то расчеты, затем померил линейкой свечу и отрезал ножиком нужную ему часть. Потом он счистил еще немного воска, чтобы освободить фитиль. Прежде чем убрать ножик обратно в карман, он вытащил из кучи тряпок, лежащих на столе, одну и тщательно протер лезвие.
Заглянув в канистру, где мокли бинты, он заметил, что пузыри перестали подниматься. Тогда он взял канистру и отнес ее к тому месту, где был разлит фиксатив. Медленно и осторожно выбирая леску, он следил, чтобы ни капли бензина не попало на одежду. Теперь надо было высвободить промокшие бинты из петель. Справившись с этим, он отмотал от каждого из шести бинтов по несколько дюймов марли и плотно прижал свободные концы к липкой массе, в которую превратился фиксатив.
Разматывая бинты, он протягивал каждый из шести кусков к определенному месту. Три присоединил к ящикам, сложенным в каркасе, а три других — к коробкам в углу. Бинты расходились на равном расстоянии друг от друга и издали были похожи на нити паутины, уходящие высоко под потолок, в глубь горы из ящиков и коробок. Двух бинтов не хватило, чтобы дотянуть до самых дальних концов склада, и мистер Кеслер привязал к ним куски оставшихся рулонов. По всему помещению распространился резкий запах бензина, примешиваясь к застоявшемуся запаху плесени.
Концы бинтов мистер Кеслер просунул между ящиками, причем верхние ящики он отодвигал чуть-чуть назад, так что на нижних, там, где проходили бинты, образовались узкие площадки. Взяв со стола бумажные стаканчики, он наполнил их бензином и поставил на площадки поверх бинтов.
Теперь опять понадобился фиксатив. Мистер Кеслер выдавил его немного на то место, где он скрепил бинты, и, пока фиксатив подсыхал, вернулся к столу, забрал оставленную там кучу тряпок и отнес к открытой канистре. Он опускал поочередно каждую в бензин, затем вытаскивал, отжимал и раскладывал вокруг застывающего фиксатива.
После этого он взял подготовленный заранее кусок свечи и воткнул его в засыхающий фиксатив. Чтобы убедиться, прочно ли стоит свеча, он слегка пошевелил ее, затем несколько раз обмотал вокруг основания леской и поплотнее окружил тряпками. После этого он проверил, чтобы свеча была достаточно открыта, и наконец поднялся на ноги. Оглядываясь по сторонам, он придирчиво оценивал собственную работу. Похоже, все было сделано как надо.
Мурлыча себе под нос какую-то песенку, мистер Кеслер взял обе канистры и принялся поливать ящики бензином. Эту манипуляцию он производил не бездумно, а со знанием дела, расплескивая горючую жидкость там, где проходили бинты, и между ящиками в тех местах, где он замечал, что сквозит сырой холодный воздух. Полностью опорожнив канистры, он тщательно вытер их оставленной специально для этой цели тряпкой, после чего бросил ее в кучу остальных. Все, что нужно было сделать, было сделано. Мистер Кеслер вернулся к столу, плотно завинтил канистры и убрал их в чемодан. Затем снял перчатки и отправил их туда же вместе с оставшимся куском свечи, после чего закрыл крышку и надел пальто и шляпу.
Поставив чемодан на пол, в нескольких футах от свечи, он вынул из кармана спички. Заслоняя ладонью коробок, зажег одну спичку и медленно, прикрывая пламя рукой, двинулся к тому месту, где стояла свеча. Наклонившись, он поднес спичку к фитилю. Пламя расплавило воск, и свеча загорелась.
Мистер Кеслер выпрямился и загасил спичку, причем он не тряс ее и не дул на пламя, а, намочив слюной большой и указательный пальцы, взялся за горящий конец и затушил огонь. Бросив горелую спичку в карман, он направился к выходу. Вновь обмотав руку носовым платком, он выключил свет и немного приоткрыл дверь.
Оглядевшись по сторонам и убедившись, что за ним никто не наблюдает, мистер Кеслер выбрался наружу, запер за собой дверь и ушел.
В контору он вернулся прежней дорогой. Поднимаясь в лифте, он пожаловался Эдди:
— Умираю, до чего зуб болит. И ведь ни с того ни с сего. Придется, наверно, бежать к врачу.
И Эдди посочувствовал:
— Уж эти зубы, они никогда покоя не дадут, верно?
— Верно, — сказал мистер Кеслер.
Он оставил у себя чемодан, зашел в туалет на другом конце коридора и тщательно вымыл лицо и руки, а затем снова спустился на лифте вниз.
Приемная дантиста находилась на Пятьдесят Шестой улице неподалеку от Седьмой авеню, всего в нескольких минутах ходьбы, так что, когда мистер Кеслер вошел, часы на стене показывали без двух минут три. Ему было приятно видеть, что он не ошибся, и девушка, ведущая запись пациентов, была молоденькая и хорошенькая и что она правильно записала его фамилию в книгу приемов.
— Вы пришли точно, — сказала девушка, заполняя его медицинскую карту. — Отдадите доктору Гордону, когда войдете в кабинет, — добавила она, вручая ему карту.
В кабинете мистер Кеслер снял очки, положил их в карман и уселся в зубоврачебное кресло. Ноги ныли, и он почувствовал, как хорошо было наконец сесть и вытянуться.
— Где болит? — осведомился доктор Гордон. Мистер Кеслер показал на самый дальний зуб справа в нижней челюсти.
— Где-то там, — пожаловался он.
Закрыв глаза, он сложил руки на животе и расслабился, а врач в это время внимательно осматривал его зубы, поочередно тыкая в них своими острыми инструментами.
— Внешне все в порядке, — объявил наконец доктор Гордон. Собственно говоря, у вас отличные зубы. Сколько вам лет?
— Пятьдесят, — с гордостью ответил мистер Кеслер. — На следующей неделе будет пятьдесят один.
— Мне бы такие зубы, — заметил дантист. — Ну что ж, в конце концов, возможно, что под десной боль вызывает зуб мудрости. Но пока что я могу только дать вам что-нибудь болеутоляющее и сделать рентген. Тогда можно будет сказать наверняка.
— Прекрасно, — согласился мистер Кеслер.
В 3.30 он вышел от дантиста, ощущая во рту приятный сладковатый вкус мяты. Ноги его отлично отдохнули, и бодрым шагом он направился к станции метро на Пятьдесят Седьмой улице. Доехав до «Джералд-сквер», он поднялся наверх и присоединился к толпе людей, неторопливо перемещающихся вдоль универсального магазина Мэйси, при этом взгляд его был прикован к витрине.
Ровно в четыре он посмотрел на часы. В пять минут пятого он с беспокойством взглянул на часы еще раз.
И тут в стеклянной витрине магазина он увидел, как к тротуару подъехал автомобиль. Он пересек улицу и, открыв дверцу, скользнул на сиденье. Автомобиль сразу же тронулся с места и смешался с потоком машин на улице.
— Опоздали, Хаммел, — заметил мистер Кеслер человеку, сидевшему за рулем. — Что-нибудь не так?
— Нет, все в порядке, — ответил Хаммел, но в голосе его чувствовалось напряжение. — Это началось примерно в три тридцать.
Полицейские позвонили мне десять минут назад, они говорят, весь склад занялся, и хотят, чтобы я скорее мчался туда.
— Ну и прекрасно, — сухо сказал Кеслер. — Чем же вы так расстроены?
Все прошло гладко, и вы, глазом не успев моргнуть, кладете себе в карман шестьдесят тысяч страховочных, да еще избавляетесь разом от целой партии товара, который не можете сбыть, — вроде бы должны прыгать до небес от счастья.
Хаммел неловко развернулся, и машина двинулась по улице.
— Да, но если все выяснится, — возразил он. — Почему вы так уверены, что они ничего не узнают? В мои годы сесть в тюрьму!
Мистеру Кеслеру все это было знакомо — ему не раз приходилось успокаивать впавших в панику клиентов.
— Послушайте, Хаммел, — терпеливо начал он, — я впервые проделал это тридцать лет назад ради своего отца, упокой, Господи, его душу, когда его разорили на бирже. И до самого последнего своего часа он думал, что это было просто стечение обстоятельств, ему и в голову не приходило, что все это устроил я. Моя жена понятия не имеет, чем я занимаюсь. И никто этого не знает. А почему, как вы думаете? Потому что я — профессионал, и в этом деле равных мне нет. Когда я берусь за работу, я просчитываю все возможные варианты, вплоть до мелочей. Так что успокойтесь. Никто никогда не узнает.
— Но средь бела дня! — снова возразил Хаммел. — Вокруг люди. Я все-таки считаю, что было бы лучше это сделать ночью.
Мистер Кеслер покачал головой.
— Если бы пожар случился ночью, тогда бы уж точно пожарная охрана и люди из страховой конторы учуяли здесь что-то подозрительное и стали бы рыскать в поисках улик. И потом, Хаммел, разве я похож на какого-нибудь жулика, который шляется по ночам в подозрительных местах? Я обычный служащий, работаю с девяти до пяти, каждый день хожу на работу и прихожу домой, как все нормальные люди. Можете мне поверить, Хаммел, это самая надежная защита от подозрений, какую только можно придумать.
— Пожалуй, — протянул Хаммел, задумчиво кивая головой, — пожалуй.
Густой черный дым, поднимавшийся клубами в воздух, был виден за десять кварталов. На Уотер-стрит, когда до места оставалось уже совсем немного, мистер Кеслер коснулся рукой плеча Хаммела.
— Остановитесь здесь, — сказал он, — там сейчас полно людей из пожарной охраны и страховщиков, они высматривают, нет ли чего подозрительного, заглядывают в лица, так что не стоит подъезжать ближе. Отсюда все прекрасно видно.
Хаммел не мог отвести глаз от зрелища пожара. Над тем, что еще совсем недавно было его складом, клубился дым, то тут, то там взвивались языки желтого пламени. Вся улица была запружена ярко-красными машинами, кольца шлангов, переплетаясь, протянулись к зданию, и пожарные, направляя струи воды на стены, пытались сбить огонь.
Хаммел в благоговении качал головой.
— Посмотрите, — как зачарованный повторял он, — вы только посмотрите.
— Я посмотрел, — невозмутимо сказал мистер Кеслер. — Так как насчет денег?
Хаммел опомнился и, стряхнув с себя оцепенение, полез в карман брюк. Вытащив тугой сверток банкнотов, он передал его мистеру Кеслеру.
— Вот, — сказал он, — я все сделал так, как вы сказали.
В свертке было четырнадцать стодолларовых бумажек и пять двадцаток.
Мистер Кеслер нагнулся и, опустив деньги пониже, дважды пересчитал их.
В кармане у него наготове лежали два заполненных конверта. Один был предназначен для денег, которые должны быть зачислены на счет мистера К. Э. Эслера, — он вложил туда тринадцать стодолларовых банкнотов. В другой, с номером счета фирмы «Кеслер: новинки», он положил оставшиеся сто долларов. Двадцатки он сунул в бумажник, вынув оттуда ключ от склада.
— Не забудьте, — сказал он, вручая ключ Хаммелу. — Ну ладно, мне пора бежать.
— Подождите минутку, — задержал его Хаммел. — Я хотел у вас кое-что спросить, а поскольку я не знаю, где вас найти…
— Слушаю вас.
— В общем, у меня есть приятель, он попал в крайне трудное положение — затоварился меховыми шкурками, партия огромная, он не может ее сбыть, а ему срочно нужны наличные. Вы меня понимаете?
— Еще бы, — сказал мистер Кеслер. — Скажите мне его имя и номер телефона. Я позвоню ему через пару недель.
— А быстрее вы никак не смогли бы?
— Я очень занят, — отрезал мистер Кеслер. — Позвоню через две недели.
Он вынул коробок со спичками и записал изнутри имя и номер, которые продиктовал ему Хаммел. Затем убрал спички в карман и открыл дверцу машины.
— Пока, Хаммел.
— Пока, Эслер.
Во второй раз за сегодняшний день мистер Кеслер проделал на метро путь от Восточного Бродвея до Коламбус-серкл. Но на этот раз он не пошел прямо в контору, а вместо этого свернул к Восьмой авеню и опустил запечатанный конверт с суммой в тысячу триста долларов в ящик для ночных вкладов Национального торгового банка. Напротив размещалось здание Колумбийского национального банка, и в принадлежащий ему точно такой же ящик мистер Кеслер бросил конверт, содержащий сто долларов.
Когда он наконец вернулся в контору, было без десяти пять.
Мистер Кеслер открыл свой чемодан, сунул туда мелкие сувениры, которые он получил сегодня утром, и закрыл бюро, бросив предварительно в корзину «Нью-Йорк таймс». Затем вытащил журнал из кипы, лежащей на шкафу, опустился на стул и принялся просматривать его.
Ровно в пять, с чемоданом в руке, он вышел из конторы.
Лифт был переполнен, но мистер Кеслер все-таки сумел втиснуться вместе со своим чемоданом.
— Что ж, — сказал Эдди по пути вниз, — еще один день — еще один доллар.
На станции метро мистер Кеслер купил «Уорлд телеграмм», но в битком набитом поезде читать было невозможно. Поэтому, пристроив чемодан в ногах, он держал газету под мышкой и потихоньку дремал. Доехав до Беверли-роуд, он вышел из вестибюля и направился к дому. По дороге он вспомнил, что надо купить новые лезвия, и зашел в магазин канцелярских принадлежностей на углу, после чего не спеша двинулся дальше. Придя домой, он прежде всего завернул в ворота и направился прямо в гараж.
Миссис Кеслер так и не научилась толком въезжать в гараж, и машина стояла косо, так что мистер Кеслер с трудом протиснулся между капотом и стенкой вглубь, туда, где валялись инструменты и автопринадлежности.
Он открыл чемодан, вынул оттуда остаток свечи и тюбик с фиксативом и сунул их в ящик верстака, уже почти доверху набитый разными деталями и прочими мелкими хозяйственными принадлежностями.
Затем он вытащил из чемодана канистры, снял со стены кусок резинового шланга и перекачал из автомобильного бака бензин в канистры, так что они теперь опять были наполнены доверху. На полу гаража уже стояло несколько жестянок с краской и растворителями, туда же он поставил и канистры.
Под конец он вынул из чемодана резиновые перчатки и бросил их на пол под стул. Пятна краски на перчатках были того же цвета, что и краска на стульях.
Через боковую дверь мистер Кеслер прошел в дом. Его жена на кухне собиралась накрывать на стол и, услышав его шаги, зашла в гостиную.
Мистер Кеслер, перевернув чемодан вверх дном, вытряхивал из него сувениры. Мелкие вещички покатились по столу, и миссис Кеслер едва успела подхватить счастливый амулет, прежде чем он свалился на пол.
— Надо же, сколько безделушек, — добродушно сказала она.
— Как всегда, одно и то же, — вздохнул мистер Кеслер. — Все присылают в контору. Надо будет подарить малышкам Салли.
У его племянницы Салли были две прелестные маленькие дочки, и мистер Кеслер их очень любил.
Миссис Кеслер прижала руку к губам и тревожно оглянулась.
— А где же костюм? — воскликнула она. — Только не говори мне, что ты забыл зайти к портному!
Мистер Кеслер уже наполовину снял пальто. Он замер и беспомощно посмотрел по сторонам.
— Ох, нет, — пробормотал он.
Его жена вздохнула с видом покорности судьбе.
— Ох, да, — сказала она. — И ты сейчас же пойдешь к нему, пока он не ушел.
Мистер Кеслер завел назад руку и, нащупав с помощью жены рукав, снова надел пальто. Она смахнула пушинку с его плеча и ласково потрепала его по щеке.
— Ну когда же ты перестанешь быть таким рассеянным, — напутствовала мужа миссис Кеслер.
В то утро, когда ей исполнилось семьдесят пять лет, миссис Микер сидела за своим обычным завтраком, состоящим из кофе с сигаретой, не спеша просматривая поздравительные послания, ворохом лежавшие перед ней на столе. Телеграммы, записки и визитные карточки. Поздравления от самого губернатора Флориды, от городских сановников Майами-Бич, от старых-старых друзей, поселившихся севернее — в Палм-Бич и Хоуб-Саунд.
Была даже редакционная статья в городской газете, изобилующая эпитетами и посвященная ей. Полвека назад, говорилось в ней (и эта фраза заставила миссис Микер почувствовать себя невероятно древней), Маркус Микер привез с далекого Севера прелестную молодую жену (туристам на заметку, подумала миссис Микер), которая помогла ему превратить солнечный уголок Майами-Бич в великолепную страну чудес.
Почтим его память. И поздравим с днем рождения его супругу — первую даму города, — разделившую с ним радость его побед.
Там, конечно, не упоминалось о Маркусе-младшем, который в свое время обеспечил газете куда более сенсационный материал, чем его отец.
На миссис Микер нахлынули тягостные воспоминания о давно умершем сыне.
До чего же обаятельным он был. До чего веселым, умным и красивым. Но у него была роковая слабость. Когда речь шла о скачках, игре в карты или в кости, он становился просто беззащитным глупым теленком, обезумевшим от азарта. Жертвенным ягненком, легкой добычей для волков. Это из-за них он растратил состояние Микеров (сначала свое наследство, а потом и материнское), не заботился о своей больной жене до тех пор, пока не стало поздно делать что-то, кроме как оплакивать ее смерть, и сделался чужим для своей маленькой дочери. И в конце концов умер ужасной позорной смертью, убитый в темном переулке в назидание всем, кто не платит карточные долги.
«Да, каким очаровательным мальчиком он был, — думала миссис Микер, — и каким жалким мужчиной».
Она отбросила мучительные воспоминания. Ей еще надо было разобраться с остальной почтой. Официальное предупреждение из налоговой комиссии, искренняя мольба из электрической компании, настойчивые напоминания от разных местных лавочников. Миссис Микер честно прочла их все, а затем пристально оглядела свою голую гостиную, размышляя, что еще из того, что есть в доме, можно продать и сколько можно запросить.
«Это, — думала она, — все равно что быть капитаном шикарного корабля, у которого кончилось топливо и приходится топить ненасытные котлы драгоценной мебелью». С какого-то времени это стало ее образом жизни. Было мучительно наблюдать, как сначала уходят драгоценности, потом серебро и фарфор, и антиквариат, и книги, и картины, и, наконец, мебель, предмет за предметом; но все это было ничто по сравнению с тем горем, которое бы она испытала, если бы ей пришлось продать имение и доживать оставшуюся жизнь где-то еще.
Она улыбнулась портрету мужа на стене. Милый, ворчливый, упрямый Маркус, вышедший из бостонских трущоб, чтобы увезти принцессу с Биконстрит.[6] Он привез ее на юг, уверенный в том, что сделает здесь состояние, и не ошибся. А когда состояние было нажито, он построил эту гасиенду, здание за зданием, по ее проекту.
«Казуарина»… так назвали гасиенду из-за деревьев, которые ее окружали; и с того самого дня, как она увидела поместье готовым, утопающим в зелени казуарин и королевских пальм, на фоне бледнозеленых вод Мексиканского залива, она поняла, что хочет прожить свою жизнь здесь. Теперь здания хоть и обветшали от времени, но, все еще дерзко противостояли тропическому солнцу и ветру. Это ее дом, где живет ее сердце, и жить где-то еще было бы невыносимо.
Она была погружена в эти размышления, когда к завтраку спустилась ее внучка Полли с поздравительной песней на милых устах и с именинным подарком в руке. Это была серебряная брошь — слишком дорогой подарок, учитывая доходы Полли, и миссис Микер быстро подсчитала, что это может успокоить электрическую компанию примерно на месяц, а Полли даже не узнает, куда делась брошь.
Полли была прелестной девочкой, это ее бабушка с готовностью признавала. Наряду с «Казуариной» и со страстью к игре в крибидж Полли была среди всего того, что еще придавало смысл ее жизни. Но у Полли голова была забита чепухой, в этом не было сомнений. Она провалилась на экзаменах и вылетела из университета в конце первого семестра; получила место секретарши в юридической фирме «Пибоди и Сын» только потому, что молодой Дафф Пибоди был безнадежно в нее влюблен. В свои двадцать лет она настолько наивно относилась к жизни, что это иногда просто пугало.
Но миссис Микер и сама не знала, как обращаться с необыкновенно красивой молодой женщиной, которая упорно принимает все на свете за чистую монету.
Не успели они позавтракать, как раздался гудок автомобиля, и Полли вскочила.
— Это который? — спросила миссис Микер.
Для нее все увальни из университета, которые ухаживали за Полли, были на одно лицо. Все футболисты, все удивительно мускулистые, они за короткое пребывание Полли в университете поддались ее очарованию и теперь по очереди подвозили ее на работу.
— Это Фрэнк, — ответила Полли, — или Билли. Я не знаю кто. — Она обняла бабушку и звонко поцеловала ее. — Еще раз с днем рождения, дорогая, и, кто бы это ни был, я скажу, чтобы потом он отвез тебя за покупками.
Когда Полли ушла, миссис Микер велела Фрезьеру, своему слуге, убрать со стола и принести старую тетрадь с описью домашнего имущества. В молодости Фрезьер был управляющим многочисленной прислуги «Казуарины». Теперь, уже седой, он был единственным оставшимся в доме слугой — поваром, дворецким, чернорабочим и агентом по продаже ее недвижимости.
Вместе с ним миссис Микер проштудировала инвентарную книгу, решая, чем из оставшейся мебели придется пожертвовать в пользу требовательных кредиторов. В доме было двадцать комнат, большинство из них уже давно были оголены, и у нее сердце сжималось, когда, листая страницу за страницей, она видела, как мало осталось для продажи. Единственной реальной ценностью было само поместье, но это, разумеется, неприкосновенная святыня.
Покончив наконец с этим грустным занятием, миссис Микер сбросила туфли, надела широкополую шляпу и темные очки и пошла прогуляться по берегу и успокоиться. Она сидела на корточках у самой воды и, как обычно, кормила чаек хлебными крошками, когда увидела, что какой-то человек вышел из дома и направился к ней через казуариновую рощу.
Когда он подошел, она поднялась. Это был мужчина лет тридцати пяти, приятной наружности, очень загорелый, в дорогом костюме. Не долговой инспектор, решила она со знанием дела — скорее, это дорогой юрист.
— Миссис Микер?
— Да.
— Мое имя Йегер. Эдвард Йегер. Я хочу поздравить вас с днем вашего рождения и сообщить, что для меня большая честь познакомиться с вами.
— Правда? А какое у вас ко мне дело?
Йегер рассмеялся.
— Не у меня. Я представляю некоего мистера Лео Августа из Детройта.
И раз уж вы хотите прямо перейти к делу, то я так и поступлю. Мистер Август предполагает, что вы подумываете о продаже этого поместья, и он хочет предложить себя в качестве покупателя. Я уполномочен уплатить любую разумную цену, которую вы назначите.
— Ну конечно. — Миссис Микер указала своим маленьким острым подбородком на ряд небоскребов из стекла и бетона — сверкающие силуэты новых отелей, протянувшихся далеко на юг. — Неужели и без того недостаточно здесь этих чудовищ?
— Мистер Август не собирается ничего к ним добавлять. Он хочет превратить поместье в свою резиденцию. Оно не изменится. Его только отреставрируют.
— Отреставрируют? А знает ли он, сколько это будет стоить?
— До единого пенса, миссис Микер.
— Но почему «Казуарина»? Я уверена, что он мог бы найти дюжину мест не хуже.
— Потому что, — ответил Йегер, — он заботится о престиже. Он из тех людей, которым нелегко достался путь наверх. Я бы даже сказал, что для него владеть поместьем Микера — это все равно что для какого-нибудь удачливого торговца в Англии получить звание лорда.
Миссис Микер решила, что Эдвард Йегер ей определенно не нравится.
Мало того, что он дерзко ведет себя с ней, он еще и нелоялен по отношению к своему клиенту.
— Сожалею, — сказала она, — но «Казуарина» не продается. Не знаю, с чего вы решили, что я готова с ней расстаться.
— Ах, полно, полно, миссис Микер, — игриво заговорил Йегер. — Ваши обстоятельства ни для кого не секрет. Зачем же отказываться, если есть возможность получить хорошую сумму?
— Затем, что это мой дом. Поэтому, если вы не против…
Она проводила его до аллеи, где стояла его машина, и, когда он уехал, осталась стоять там, обозревая свои владения. Окна всюду были разбиты и заделаны фанерой, с крыш обвалилась черепица, штукатурка на стенах потрескалась и облупилась, дорожки и аллеи заросли буйной зеленью. Крыша здания, в котором находился плавательный бассейн, давно рухнула. Дверь гаража, где когда-то стояло полдюжины автомобилей, косо висела на петлях, обнажая унылую пустоту внутри.
Всякому проходящему по Коллинз-авеню, подумала миссис Микер, это место должно показаться заброшенным. Но это не так. Это ее дом, и он останется ее домом.
Однако вскоре она узнала, что Эдвард Йегер — не тот человек, который легко отступает. Он появился в доме через неделю, когда они с Полли сидели за послеобеденной партией в крибидж, и принес с собой слишком сильное искушение.
— Я говорил с мистером Августом, — сказал он, — и когда он узнал, что вы не хотите назвать цену поместья, то решил предложить такую, от которой вы не можете себе позволить отказаться. Сто тысяч долларов. Йегер держал под мышкой кожаный портфель. Теперь он положил его на стол и с сияющей уверенностью раскрыл его. — Наличными.
При виде упакованных банкнотов Полли удивленно открыла рот. Миссис Микер от этого зрелища стало как-то не по себе.
— Ваш клиент любит театральные эффекты, когда решает свои дела, не так ли? — наконец произнесла она.
Йегер пожал плечами.
— Он верит в то, что наличные — это самое лучшее средство убеждения. И если вы с этим согласны, то все, что вы должны сделать, это подписать договор о продаже поместья.
— А разве не опасно носить с собой такие деньги? — спросила Полли с широко раскрытыми от восхищения глазами.
— Не очень. Если вы посмотрите на мою машину, то увидите в ней джентльмена неприятной наружности, чья работа — обеспечивать безопасность. Это один из самых преданных служащих мистера Августа, и он не только вооружен, но и не прочь в случае чего пустить в ход оружие.
— Чудовищно, — произнесла миссис Микер. — Невероятно. Все эти деньги, вооруженный телохранитель — честное слово, ваш мистер Август это уж слишком! Если бы я когда-то и продала «Казуарину», то уж не такому, как он. Но, как я уже ясно сказала, я не собираюсь ее продавать.
Йегера было трудно убедить в том, что это действительно так. На самом деле ей и себя было трудно в этом убедить после того, что ей предложили, а это уже было худо. Еще хуже было наивное уважение Полли к Йегеру, нескрываемый интерес, который она к нему проявляла. Он был, как с беспокойством сознавала миссис Микер, чем-то новым для девушки человек старше ее, привлекательный, любезный, бесконечно уверенный в себе. Что касается самого Йегера, то он внимательно оглядел Полли холодным оценивающим взглядом и остался доволен тем, что увидел. И даже очень доволен.
Когда он наконец признал временное поражение, то обратил внимание на игральные карты и доску для крибиджа, лежащие на столе, явно ища предлога для того, чтобы оттянуть время.
— Это крибидж, — резко сказала миссис Микер. — Насколько я понимаю, вы не играете.
— Нет, но я легко усваиваю правила игры. Покажите мне, как надо играть, и я это докажу.
— А разве вас никто не ждет в машине?
— Он подождет, — ответил Йегер. — Ждать — это его работа.
Итак, несмотря на его возмутительное поведение, ничего не оставалось делать, кроме как показать ему игру. По правде говоря, когда миссис Микер объясняла правила игры, она почувствовала, что немного смягчается. Он внимательно слушал, задавал умные вопросы, а чего еще может пожелать любитель крибиджа, кроме как старательного новичка? Когда пришло время продемонстрировать игру, она стасовала карты и начала сдавать.
— А разве в этой игре не положено снимать? — с улыбкой спросил Йегер.
— Ах, простите, — ответила миссис Микер. — На самом деле меня следовало бы оштрафовать на два очка только за то, что я не предложила вам снять. Это правило, которое действует при очень строгой игре. Но я так давно играю только с добрыми друзьями…
— Что привыкли пренебрегать формальностями, — закончил за нее Йегер. — Я бы предпочел, чтобы ко мне относились как к другу, а не как к наказанию.
И миссис Микер обратила внимание, что, когда пришла его очередь сдавать, он тоже не предложил ей снять колоду. После этого раза сдающий всегда снимал себе сам, как будто они и впрямь были самыми близкими друзьями.
Он и вправду оказался сообразительным. Поначалу он допустил несколько ошибок. Затем он доставил миссис Микер истинное удовольствие, с крупным счетом проиграв первую игру и почти выиграв вторую. И все это он делал, как заметила миссис Микер, одновременно беседуя и флиртуя с Полли. Ей было тревожно наблюдать ту небрежную ловкость, с которой он одновременно распоряжался картами и ее потерявшей голову внучкой. Это, казалось, обесценивало и крибидж и Полли, вместе взятых, точно так же как сунутые ей под нос деньги обесценивали для нее истинную значимость «Казуарины».
В целом это был очень беспокойный вечер.
За ним последовали другие. Йегер приезжал снова и снова, чтобы повторить предложения своего клиента, играл в крибидж и ухаживал за Полли. Это заставило миссис Микер подумывать, а не отказать ли ему от дома. Но на каком основании? Если из-за того, что он нравится Полли, то это бесполезно. Чтобы убедиться, насколько это бесполезно, достаточно было посмотреть на Полли в компании этого человека.
Был только один толк от бесцеремонного вторжения Эдварда Йегера в их жизнь. Он стал превосходным игроком в крибидж, а миссис Микер вынуждена была признать, что хорошая партия в крибидж действовала на нее, как старое доброе вино. Другие карточные игры никогда ее не интересовали. Она всегда говорила, что крибидж — это единственная настоящая проверка на смекалку и самообладание. Проблема всегда состояла в том, чтобы найти партнера с подходящим темпераментом, и теперь она нашла его в Эдварде Йегере. Хотя проигрывал он чаще, чем выигрывал, каждую игру он превращал в состязание.
Она начала получать удовольствие от этих ежевечерних дуэлей. Уже давно она не испытывала ничего более приятного, чем движение руки, отмечающей очередную победу над этим грозным противником. И отказаться от этого удовольствия из-за того, что она испытывала смутное чувство неприязни от его самоуверенного поведения, его надменно-улыбчивой самонадеянности, — нет, она не могла. Никак не могла.
Но нельзя сказать, что она не была готова к ужасному разоблачению, когда оно последовало. Его принес молодой Дафф Пибоди. Его отец вел правовые дела Маркуса-старшего, и Дафф унаследовал не только юридическую контору, но и кое-какие права на семейство Микеров. В частности, право на Полли. Как он однажды честно признался миссис Микер, то, что Полли работает у него, было для него бесконечной мукой.
С одной стороны, она легкомысленна и абсолютно непригодна к работе; с другой — ее присутствие полностью сбивает его с толку. Насколько он мог судить, единственным выходом было жениться на ней, но, увы, Полли оставалась глуха ко всем его мольбам.
И вот в пасмурный день он внезапно пожаловал в «Казуарину», когда миссис Микер гуляла у воды и кормила чаек, которые сбились стаей у ее ног. Миссис Микер поняла, что с ним что-то не в порядке, и она, предоставив чайкам возможность кормиться самим, стала слушать то, что он ей говорил. Он сказал, что произошла ужасная неприятность. К счастью, Полли настолько наивна, что с удовольствием объявила о своем намерении выйти замуж за этого головореза…
— Головореза? — переспросила миссис Микер. — Выйти замуж?
— Да, — ответил Дафф, — именно так она и сказала — выйти замуж. И теперь, когда я потрудился навестило нем справки, я могу вам точно сказать, что ваш друг Йегер — самый настоящий головорез. Человек, на которого он работает, Лео Август — рэкетир, возглавляющий игорный синдикат под крышей большого бизнеса. Йегер — его человек в этих местах. Нельзя сказать, что он только притворяется хорошо воспитанным и образованным. Все это у него есть, и именно это подкупило Августа.
Как мне сказали, Август жаждет попасть в светское общество. И такие люди, как Йегер, производят на него впечатление.
Миссис Микер почувствовала одновременно злобу и страх.
— Ну, теперь все ясно. Эта крупная сумма денег. Этот уродливый человечек, который всегда ждет в машине…
— Да, это любимый телохранитель Августа, Джо Михалик. На его счету несколько убийств.
— А Полли знает обо всем этом? Вы ей сказали?
— Конечно. И когда она выложила это Йегеру, тот отшутился. Повернул дело так, чтобы все выглядело, как будто я ревнивый ухажер, который старается от него избавиться.
— Но она же знает, что эти люди сделали с ее отцом. Я никогда от нее этого не скрывала.
— Она отказывается видеть между этим какую-либо связь. Для нее Йегер — самая романтическая фигура в ее жизни, вот и все. С ней невозможно разговаривать.
— Как это ужасно. Дафф, мы должны что-то сделать. Что мы можем сделать?
— Вы имеете в виду: что можете сделать вы? Возможно, что для Йегера интерес к Полли — это просто способ заставить вас продать поместье. А что, если вам с ним договориться? Вы продаете ему «Казуарину», а он оставляет в покое Полли.
— Разве такой, как он, пойдет на это? А что, если он расскажет Полли, что я пыталась откупиться от него? Вы можете себе представить, какая будет реакция? Нет, должен быть какой-то другой выход.
Но миссис Микер знала, что легче сказать, чем сделать. И она стояла так, в отчаянии, а чайки кружились над ее головой, громко требуя своего ужина, и кружевная пена прибоя плескалась у ее босых ног. С набегающей рябью подплыл бледный, с синей каймой пузырь сифонофоры, и миссис Микер с отвращением попятилась, когда ярко-алое, с фиолетовым мясистое тело животного с тонкими черными нитями смертоносных щупалец вынесло на берег. Эти сифонофоры были ее давнишними врагами. Однажды одна ужалила ее, когда она купалась, и возникло такое ощущение, что руку жгут раскаленным железом. Прошли два мучительных дня, прежде чем боль утихла, и с тех пор она вела постоянную войну с этими существами, которые заплывали в пределы ее владений.
Сейчас она с отвращением смотрела на это беспомощное животное на песке с раздувшимся пузырем, который раскачивался взад и вперед на теплом ветру.
— Достаньте мне скорей вон ту палку, прибившуюся к берегу, Дафф, приказала она, и, когда он достал, она изо всей силы вонзила ее в пузырь, который с треском лопнул.
— Сначала пусть лопнет, — объяснила она, — а затем погибнет.
Она отнесла на палке скользкие останки животного на берег и закопала его глубоко в песок, воткнув палку, как крест на могиле.
— Лопнет и затем погибнет, — задумчиво произнесла она, глядя на воткнутую палку, а Дафф озадаченно наблюдал за ней. Внезапно она обернулась к нему. — Дафф, я собираюсь устроить вечеринку.
— Вечеринку?
— Да, в ближайшую субботу. И вы должны быть на ней с документом о продаже поместья. Вы успеете его так быстро подготовить?
— Думаю, да. Но что вы задумали?..
— Ах, перестаньте задавать вопросы. — Миссис Микер сосредоточенно нахмурила брови. — И я скажу, чтобы Полли пригласила своих друзей футболистов и каких-нибудь хорошеньких девушек. И, конечно же, мистера Йегера и этого его маленького мрачного приятеля…
— Михалика?
— Да. А что касается закусок, то Фрезьеру придется убедить наших друзей лавочников еще немного увеличить кредит. Это значит, что у нас будет буфет, потом — танцы и, возможно, игры.
— О которых позаботятся, конечно, Йегер и Михалик, — мрачно произнес Дафф. — Такое впечатление, что вы совсем потеряли рассудок.
— Правда? — сказала миссис Микер. — Да, возможно, так оно и есть. И к беспокойству и недоумению Даффа, это были ее последние слова на эту тему.
Она не собиралась ничего больше объяснять, и в субботу, когда Дафф пришел на вечеринку, патио и комнаты, выходящие в него, были ярко освещены и заполнены молодыми людьми, сменяющими друг друга на танцевальной площадке и в буфете. Йегер и Полли были сосредоточены друг на друге; Михалик, мрачный, с серым лицом и холодными неподвижными глазами, прислонился к стене и презрительно наблюдал за происходящим; а миссис Микер изображала царственную особу в хорошем расположении духа, явно довольная тем, что «Казуарина» вновь ожила благодаря обществу и музыке.
Она отвела Даффа в сторону.
— У вас готовы документы на продажу?
— Да, но я так и не знаю, зачем они. Вы сами сказали, что продажа поместья по-настоящему не решит проблем.
— Я это сказала, но вы должны довериться мне, дорогой мальчик. Миссис Микер похлопала его по руке. — Помните ту сифонофору? Я вполне умело с ней справилась, не правда ли?
— Это совсем разные вещи.
— Возможно, что вы ошибаетесь. Между тем, Дафф, сегодня вечером ваше дело — поддержать меня. То, что я собираюсь сделать, может показаться безрассудным, но вы не должны чинить мне никаких препятствий.
— Если бы я только знал, что вы собираетесь…
— Вы очень скоро узнаете.
Миссис Микер оставила его в мрачном настроении и вернулась к своим обязанностям хозяйки. Она ждала подходящего момента. Подул прохладный ночной ветерок, пары ушли с улицы и собрались в доме. Становилось поздно. «Ну вот, — сказала себе миссис Микер, — сейчас или никогда».
Она набрала воздуха в легкие и с ясной улыбкой направилась к Йегеру, который как свою собственность обнимал за талию Полли.
— Довольны? — спросила миссис Микер. И Йегер ответил:
— Да, очень. Но как насчет нашего дела?..
— Документы у меня готовы. И я надеюсь, деньги при вас?
— Да. Если вы не против на несколько минут оставить празднество, то мы можем закончить дело прямо сейчас.
Миссис Микер вздохнула.
— Я не буду возражать. Боюсь, что подобные вечеринки уже не для меня. В моем понимании хорошо провести время — это сыграть маленькую партию в крибидж. Боже мой, как сердился дедушка Полли, если я соблазняла кого-то на игру во время вечеринки. Он всегда считал это худшим проявлением дурных манер, но я никогда не могла удержаться от соблазна.
— Да это и ни к чему, — произнес Йегер с подчеркнутой любезностью, — если вы хотите играть прямо сейчас, то я к вашим услугам.
— Как мило с вашей стороны. Стол подготовлен. Ведь вам не помешает шум в комнате, нет?
Йегер рассмеялся.
— Да я давно заметил этот стол. И у меня было такое чувство, что до конца вечера мы к нему подойдем.
— Ах ты, старый конспиратор! — с любовью сказала бабушке Полли.
— О насмешники! — произнесла миссис Микер. Когда она села и распечатала колоду, то с удовольствием увидела, что вокруг стола собираются заинтересованные зрители — среди них Дафф Пибоди и мрачный Михалик. — Когда речь идет о крибидже, я совсем не прочь, чтобы меня побаловали. До какой степени вы можете меня ублажить, мистер Йегер?
— Я не знаю, что вы имеете в виду.
— Я имею в виду, не возражаете ли вы против того, чтобы играть на деньги? Я никогда в жизни этого не делала, и эта идея кажется мне заманчивой.
— Хорошо, я предоставляю вам право делать ставки. Десять центов, доллар…
— О, гораздо больше.
— Насколько больше?
Миссис Микер мастерски стасовала карты. Она аккуратно положила их на стол перед собой.
— Я хочу сыграть с вами одну партию, — произнесла она улыбаясь, на сто тысяч долларов.
Она видела, что даже теперь Йегер не потерял самообладания. Среди изумленного ропота, поднявшегося вокруг стола, он сидел, глядя на нее с веселой и пренебрежительной улыбкой.
— Вы это серьезно? — спросил он.
— Вполне. Ваш мистер Август желает завладеть этим поместьем, не так ли?
— Да, это так.
— А я точно так же желаю получить деньги. Большие деньги. Я думаю, будет забавно решить это дело за доской крибиджа. Поэтому я ставлю подписанный документ о продаже «Казуарины» против ваших ста тысяч долларов. Если я проиграю, мистер Август получит поместье, а вы, конечно, оставите себе деньги.
— А что, если проиграет он? — грубо вмешался Михалик. Он повернулся к Йегеру. — Забудьте об этом, шеф. С деньгами Августа не шутят. Ясно?
Улыбка сошла с лица Йегера.
— Михалик, помни, что ты — охранник. Когда мне понадобится твой совет, я сам попрошу об этом.
— Но он прав, — вмешался Дафф Пибоди. — Миссис Микер, этого нельзя делать. — Он обратился к Полли:
— Разве вы согласны? Разве вам нечего сказать на это?
— Я не знаю, — грустно ответила Полли. Она стояла, положив руку на плечо Йегера, как будто черпая в нем силы. — В конце концов, «Казуарина» — не моя.
— И деньги не ваши, — презрительно сказал Михалик Йегеру. — Так что не экспериментируйте с ними.
Миссис Микер знала, что это самый плохой способ обращения с такими самонадеянными людьми, как Эдвард Йегер. И, насколько она понимала, Лео Август был прав. Деньги — это лучшее средство. В глазах Йегера виделось явное желание получить эти деньги.
И все же он колебался. Он был в нерешительности. Миссис Микер заговорила:
— Вы знаете, во всех наших партиях у меня было такое чувство, что вы ублажаете пожилую женщину, что вы не играете в полную силу, так, чтобы выиграть у нее любой ценой. Теперь мне интересно, признаете ли вы, что я играю лучше? Это действительно так?
Йегер стиснул зубы.
— Вы понимаете, что вы затеяли? Это совсем не то, что играть на спички.
— Конечно.
— И если я выиграю. Август получит этот документ о продаже, а я получу деньги. Если выиграете вы…
— Победитель забирает все, — продолжила миссис Микер. — Таковы условия.
— Одна партия?
— Одна партия, и все решено.
— Хорошо, — сказал Йегер. — Старшая карта сдает.
Только когда миссис Микер взяла в руки свои первые карты, она полностью осознала всю чудовищность того, что делает.
До сих пор она не позволяла себе даже думать о проигрыше, о том, чтобы целиком отдать «Казуарину» и рассчитывать на чье-то милосердие, чтобы выжить. Она понятия не имела на чье, но кто-то обязательно должен быть. Эта мысль так ее расстраивала, что она сбрасывала карты слишком осторожно, попадала прямо в ловушки, которые заготовил ей Йегер, и к концу первого кона уже проигрывала.
Еще хуже было наблюдать за его невозмутимым выражением лица, за его ловким обращением с картами. Она сказала ему то, что думала. В их предыдущих состязаниях он, казалось, никогда не напрягался. Он всегда уделял игре столько же внимания, сколько и Полли, но и тогда он был опасным противником. Теперь, расположившись в кресле и сосредоточившись исключительно на картах, он выглядел устрашающе.
Миссис Микер вдруг почувствовала, что она слабеет от страха. Когда она сдавала, пальцы не слушались ее. Он профессионал, это ясно. Он никогда бы не принял вызова, если бы не знал, что преимущество на его стороне. Так что она удачно расставила ловушку и теперь держала тигра за хвост.
К этому времени все, кто был в комнате, собрались вокруг стола, молча наблюдая. Миссис Микер знала, что в игре разбирались немногие, но все могли следить за передвижением фишек по доске — красная фишка Йегера далеко впереди, ее, белая, медленно следовала за ней.
Они быстро отыграли кон, и напряжение вокруг них росло. Йегер раскрыл свои карты.
— Пятнадцать — два, четыре, шесть и пара — получается восемь. Доска весело щелкнула, когда он отмерял свои восемь очков.
Миссис Микер догнала его в счете и облегченно вздохнула оттого, что сохранила свои позиции хотя бы на этот кон. Теперь — криб, каждый игрок сбрасывается по два раза, и все это приписывается к счету сдающего. Ей было достаточно одного взгляда, чтобы понять, что очков нет. Йегер как будто прочел ее мысли. Возможно, что так оно и было. Он знал, что она будет скидывать небрежно, чтобы наверстать упущенное, и он был к этому готов.
Она переменила тактику. У срединной отметки она продвинулась немного вперед; затем ей повезло в кону и она заработала двадцать очков, и теперь белая фишка совсем ненамного отставала от красной.
Но на лице Йегера не было ни тени беспокойства.
— Пятнадцать — два, — произнес он, — плюс пара — получается четыре.
Ей бы надо было следить не за его лицом, когда он отмечал свой счет. На это Полли сказала ему удивленно:
— Да нет, у тебя только четыре очка. А ты поставил себе пять, — и потянулась к красной фишке.
Йегер резко схватил Полли за запястье и сильно его сжал — насколько сильно, можно было судить по ее тревожному взгляду. Затем, сразу же отпустив, Йегер обнажил зубы в улыбке.
— Извини, дорогая. Я думал, это ты ошиблась, но ты была права.
Хорошо, поставь фишку на место.
— Спасибо, — произнесла Полли странным голосом. — Я поставлю.
И после того, как она сделала это, миссис Микер с благодарностью заметила, что Полли больше не льнет нежно к Йегеру и не держит руку у него на плече.
Больше радоваться было нечему. Йегер, с натянутым от напряжения лицом, сузившимися глазами, безупречно сбрасывал карты и играл блестяще. Миссис Микер, сознавая, что у нее должно быть такое же напряженное лицо, шла вровень с ним, но не больше. Когда до победы оставалось одно очко, две фишки стояли рядом.
Одно очко, думала миссис Микер, следя за тем, как он складывает карты и собирается их тасовать. Одно очко — и победивший получит все.
Блестящая мысль вдруг осенила ее. Нужно всего одно очко, но у нее будет два, если только… Она старалась отвести глаза от этих ловких пальцев с ухоженными ногтями, снова и снова тасующих карты, но они завораживали ее. Йегер сдал первые карты на противоположный конец стола, и миссис Микер едва хватило сил заслонить их рукой.
— Штраф в два очка за то, что вы не предложили мне снять колоду, сказала она, чувствуя, что готова потерять сознание. — А это означает, что я выиграла.
С минуту Йегер не мог понять, что произошло. Затем он поднялся со стула.
— Ах ты, старая курица, — прошептал он. — Ты обманула, провела меня.
— Неужели?
— Вы хитростью заставили меня сделать это. А это значит, что игра недействительна. Никто не выиграл, и никто не проиграл.
— Вы не правы, мистер Йегер. Вы проиграли и должны заплатить. Я давно знаю по горькому опыту, что карточные долги всегда надо платить.
— Хорошо, если уж вы так хотите, то считайте, что вам заплатили. И поскольку мы с Полли женимся, то считайте эти деньги своим свадебным подарком нам. Теперь мистер Михалик позаботится о них. Иначе он будет очень несчастлив.
— А кому до этого дело? — яростно воскликнула Полли. — Что же касается женитьбы…
Голос ее упал. Михалик достал пистолет, не очень большой и не очень грозный, но было совершенно ясно, что он готов выстрелить. И миссис Микер видела, как один из рослых футболистов — друзей Полли — без особых усилий выбил пистолет из рук Михалика. Остальные, еще более высокие и загорелые, чем первый, окружили Михалика и обошлись с ним довольно сурово.
— Человечек, — сказал самый большой и загорелый из них — Франк, или Билли, или еще кто-то, — вечеринка окончена. Тебе пора уходить.
Когда его несли к дверям, Михалик боролся дико и безуспешно, но ему все-таки удалось указать дрожащим пальцем на Йегера.
— Только с ним! — кричал он. — Вы слышите, только с ним. Отдайте его мне. Это все, что мне нужно.
Через несколько дней в местной газете Майами-Бич появилось сообщение об убийстве Эдварда Йегера. Миссис Микер прочла его спокойно; Полли, казалось, была потрясена. «Ничего, — утешала себя миссис Микер, — она молода и здорова, а имея для утешения под боком Даффа Пибоди, она скоро оправится». Что касается ее самой, то она спустилась на берег, чтобы насладиться знакомой картиной с новым энтузиазмом.
Она находилась там, когда Дафф прямо по песчаному склону спустился на пляж, увлекая за собой высокого застенчивого молодого человека, который, казалось, чувствовал себя неловко от сознания того, что он находится в присутствии знатной королевской особы.
— Это полицейский агент Морисси, — представил Дафф. — После того как я увидел сегодняшнюю газету, имел с ним долгий разговор. Он работает по делу Йегера и хочет услышать от вас рассказ о том, что здесь недавно произошло. Он только что арестовал Михалика за убийство и надеется арестовать Лео Августа, как человека, который приказал это сделать, если Михалика удастся заставить говорить.
— В самом деле? — поинтересовалась миссис Микер. — А что же с деньгами?
— О, мадам, они целиком ваши, — серьезно ответил детектив Морисси.
— Я имею в виду, что, если говорить неофициально, никто больше не будет на них претендовать. Поверьте мне, они ваши. — Затем он озабоченно произнес:
— Мадам, вам лучше отойти отсюда. Вы босиком, а эти существа дьявольски сильно жалятся.
Миссис Микер подняла брови и взглянула на сифонофору, подплывающую к ней по ряби спокойного моря.
— Не беспокойтесь, — любезно ответила она. — На самом деле эти существа совсем не опасны, если уметь с ними обращаться.
Это был старый большой нож для разделки мяса, приспособленный под инструмент художника — обрезать холст, натянуть подрамник и для множества других целей. Его лезвие, наточенное до остроты бритвы, по рукоятку вошло в тело женщины, которая даже вскрикнуть не успела таким неожиданным и сильным был удар. Она просто согнулась пополам и упала с маской ужаса на лице и лежала неподвижно, а кровь текла, образуя лужицу на полу.
Видимо, умерла она почти сразу. Я никогда раньше не видел насильственной смерти, но мне и без того было ясно, что это внезапное расслабление членов и это посеревшее, полное ужаса лицо означают смерть.
Итак, полицейским стало ясно с первого взгляда, что орудием убийства был нож. Поэтому их едва ли можно было осуждать за скептическое отношение к нам. И заметьте также, что дело происходило в Гринич-Виллидж, в пристанище эмоциональных и иррациональных людей, что в студии были налицо свидетельства неограниченного потребления алкоголя, а стены были увешаны картинами, способными озадачить даже самого бывалого полицейского, — вот вам все основания для того, чтобы вызвать враждебность должностных лиц.
Единственной картиной, для которой я бы сделал исключение, был большой портрет обнаженной, написанный на доске из мазонита и висевший почти прямо над безжизненным телом на полу, — портрет роскошной чувственной обнаженной женщины, который мог оценить даже полицейский, как оно и случилось.
Они еще не знали, что между этим портретом и телом, лежащим на полу, существует прямая связь. Моделью для картины была Николь Арно, первая жена Поля Захари — человека, который ее написал.
Окровавленное тело на полу принадлежало Элизабет Энн Мур, второй жене Поля Захари. Я знал случаи, когда первая и вторая жена одного человека умудрялись дружелюбно относиться друг к другу. Но это были редкие исключения из правил. Случай Николь и Элизабет Энн не был таким исключением. Страшно боясь друг друга, они, естественно, смертельно друг друга ненавидели. Их беда заключалась в том, что Поль Захари был таким, каким он был, — талантливым и привлекательным. Любому мужчине было бы достаточно одного из этих качеств. Но сложите их вместе так, что получится превосходный художник, обладающий неодолимой притягательной силой для любой женщины, — вот вам все условия для трагедии.
Полиции предстояло опросить нас пятерых: меня и мою жену Джанет, Сиднея и Элеонору Голдсмит, владельцев галереи «Голдсмит», и Поля Захари. Пятерых, каждый из которых мог подозреваться в убийстве. У нас был повод, были средства, и мы определенно достаточно выпили для того, чтобы быть в подходящем настроении.
Дежурный офицер — лейтенант детективов, — человек с резкими чертами лица и холодными серыми глазами, рассматривал нас с каким-то мрачным удовлетворением. На полу лежала мертвая женщина. Рядом лежал нож, убивший ее и все еще запачканный ее кровью. И было пятеро нас, птиц в клетке, одну из которых очень скоро наверняка ощиплют и поджарят. Муж жертвы, потрясенный и растерянный, в испарине и забрызганный кровью, был главным подозреваемым, что намного облегчало дело. Было уже четыре часа утра. До восхода солнца все наши рассказы будут выслушаны, и все будет кончено.
Для этого, пояснил лейтенант, первым делом надо изолировать нас друг от друга, чтобы предотвратить возможный сговор, любой заговор против истины. Была приглашена стенографистка, чтобы записывать наши показания, но, пока они не будут продиктованы и подписаны, нам не разрешалось общаться друг с другом. Кроме того, добавил он, бросив желчный взгляд на разбросанные повсюду пустые бутылки и стаканы, если перед допросом нам необходимо протрезветь, то он позаботится, чтобы нас снабдили необходимым количеством черного кофе.
Студия располагалась на верхнем этаже двухэтажной квартиры Поля. Из множества находившихся там людей, которые снимали у нас отпечатки пальцев, фотографировали и внимательно все осматривали, двое были выделены, чтобы сопровождать нас на нижний этаж. Там, в гостиной, они рассадили нас подальше друг от друга, а сами встали в противоположном конце комнаты, наблюдая за нами, как недоверчивые надзиратели.
Принесли кофе, дымящийся и очень крепкий, и, раз уж его нам предложили, мы пили его, и позвякиванье чашечек о блюдца казалось очень громким в мертвой тишине комнаты. Затем в дверях кухни появился человек в форме и увел Поля.
Мы вчетвером остались сидеть и молча смотреть друг на друга, размышляя о том, как Поль описывает все, что произошло. В этом объяснении была роль и для меня. Всего час назад Элизабет Энн стояла здесь, передо мной, живая и здоровая, и именно я произнес те слова, которые запустили часы, отсчитывающие ее последние минуты.
Не то чтобы я был виноват в том, что случилось. Элизабет Энн обладала пагубным свойством. Она была, по ее собственному выражению, старомодной девушкой. Это выражение может иметь много разных значений, но ни у кого не вызывало сомнений, что это означало для нее. За свою короткую жизнь она проглотила такое количество романтической литературы и голливудских кинофильмов, которого бы хватило, чтобы забить куда более вместительную голову, чем была у нее. После чего она решила, что люди действительно ведут себя так, как вела бы себя героиня мелодрамы. И может быть, потому, что, каждый раз смотрясь в зеркало, она видела, какие у нее золотистые волосы, да какие голубые глаза, да как она хороша, ей легко было возомнить себя этой вымышленной героиней.
И вот Элизабет Энн играла эту роль, хотя ни она сама, ни время, в которое она жила, для этого совсем не подходили. Ей следовало задуматься об этом еще до того, как в нее вонзилось губительное острие ножа, следовало учесть, что времена меняются, что поэтам больше не нужно царапать свои вирши на пергаменте, а художникам — мазать красками по холсту. Времена меняются, и играть свою маленькую роль так, как будто все остается по-прежнему, становится опасным.
Сидней Голдсмит, находившийся в противоположном конце комнаты, посмотрел на часы, и я тоже невольно взглянул на свои. Прошло только пять минут с тех пор, как Поль удалился с полицейскими для допроса.
Сколько еще времени это займет? Рано или поздно подойдет и моя очередь, и я чувствовал, что при одной мысли об этом у меня захватывает дух.
С верхнего этажа слышались быстрые шаги тяжело ступающих ног; на темной улице в одной из стоящих там полицейских машин пронзительно верещало что-то невразумительное. Позже, я знал, появятся газетчики и фотографы, жаждущие зеваки и любопытные друзья. После этого жизнь каждого из нас изменится и пойдет по-другому — как будто Элизабет Энн обладала даром управлять нами даже из могилы.
Сможет ли мой рассказ заинтересовать полицейского? Не думаю. И все же если бы мне пришлось рассказывать всю историю по-своему, то все, что я уже рассказал, было бы лишь частью ее — возможно, заключительным аккордом. Что же касается начала, то начинать надо с того самого дня, когда я впервые повстречал Поля Захари.
Мы встретились в прохладный и влажный парижский день двенадцать лет назад в кафе «Мишлетт» — на углу рю Суфле рядом с Университетом, где собирались студенты, изучающие искусство, в основном тоскующие по дому американцы. Возможно, потому, что мы были такие разные, мы с Полем сразу друг другу понравились. Он был высоким, красивым, добродушным парнем из Северной Каролины, с мягкой неторопливой речью — из тех, кто, как я подозревал, скорее даст отрезать себе язык, чем скажет тебе что-то плохое, даже если это и уместно. Я понял это, наблюдая за ним, когда он был раздражен. Он обладал таким характером, что его было трудно вывести из себя, но уж если его разозлят, то в порыве гнева он начинал громить все вокруг, переворачивая столы, вдребезги разбивая о стены посуду, но никогда не оскорблял словом.
Что касается меня, то я был маленьким и агрессивным — истинным жителем Нью-Йорка с типичным, как я думаю, для жителя Нью-Йорка острым языком и ранимостью. Поля это также интриговало, как меня — его деревенские манеры… Но что еще важнее, мы честно восхищались талантом друг друга, а это не так уж часто встречается у художников. Создание картин — это, конечно, искусство, но это еще и суровая конкуренция среди тех, кто занимается этим. Существует так много покровителей и приятелей, готовых поддержать художника, так много галерей для его работ, но, пока он не завоевал прочной репутации, он соперник любого другого художника, не исключая давно ушедших из жизни старых мастеров.
Наше знакомство в «Мишлетт» вскоре привело к тому, что мы поселились вдвоем в комбинированной комнате-студии на рю Распай, поскольку делить комнату было очень популярным среди студентов с небольшими средствами. Но одно Поль не собирался со мной делить ни за какие коврижки — это Николь.
Он познакомился с ней в универмаге «Прантан» на бульваре Осман, где она работала продавщицей. Как ее описать? Я думаю, лучше всего будет сказать, что она была истинной парижанкой. А каждой парижской женщине, из тех, что я знал, было присуще особое качество. Красивая или простушка, она всегда полна жизни, всегда подвижна. К тому же она еще и упряма, но ей всегда удается внушить мужчине, что это именно он делает ее такой.
И всю эту жизнерадостность, всю свою душу, всю нежность Николь с упорной самоотверженностью отдавала Полю. И не только это, а кое-что еще. Она разбиралась в искусстве и не боялась высказывать свое мнение о нем. Каждый художник, который честно ест свой хлеб, должен обладать фанатичной самоуверенностью. Но под этой уверенностью всегда кроется частичка сомнения, неверия в собственные силы, которая только и ждет случая, чтобы, подобно раковой опухоли, разрастись и уничтожить его.
Почему мои картины не продаются, удивляется он. Может быть, я выбрал неправильный путь. Может быть, лучше было бы следовать моде. И вот тогда он пропал: от чувства вины, если его картины распродаются, и от отчаяния — если нет.
И именно Николь, взяв на себя роль совести Поля, закрывала путь к отступлению от того, что он задумал. Каждый раз, когда он в отчаянии вскидывал руки, не зная, как быть дальше, между ними происходила страшная ссора, в которой всегда побеждала она, потому что, я думаю, он хотел, чтобы она побеждала, чтобы постоянные подтверждения ее веры в него не давали ему сбиться с избранного пути.
Как подобает примерной девушке из буржуазной семьи, Николь жила с папой и мамой, а поскольку они недоверчиво относились к этим молодым оборванцам — художникам-американцам, — то, когда Поль вошел в ее жизнь, ей пришлось нелегко. Но она упорно стояла на своем, и наконец в мэрии Восемнадцатого округа состоялась регистрация брака, за которой последовал банкет, где папа и мама, поглощая угощение, громко обсуждали безрадостные перспективы своей дочери. В тот же вечер, без денег, но с перспективой работы в Нью-Йорке, я попрощался с молодоженами в аэропорту Орли и отправился домой в Америку. В качестве свадебного подарка — единственного, который я мог себе позволить, — я оставил им свою часть комнаты на рю Распай, где мы обитали с Полем.
После этого я не видел их два года, но все это время мы регулярно переписывались. От них писала Николь, и, несмотря на свой школьный английский, ей удавалось выразить в этих письмах все свое обаяние и весь свой ум. Она все еще работала в универмаге и рассказывала много удивительных историй о посетителях. Еще она писала о своей семье и о старых университетских друзьях. Но ничего о Поле. Только отдельные фразы о том, как она счастлива с ним, как ее беспокоит то, что он так много работает, и о том, что, несомненно, его очень скоро признают великим художником. Конечно же, о Боге не пишут. Он существует, чтобы ему поклоняться, вот и все.
Затем следовали важные новости о миссис Голдсмит, занимавшие шесть страниц, исписанных размашистым почерком. Николь как-то разговорилась с этой американкой в магазине. Разговор зашел о Поле — так как в любом разговоре Николь всегда быстро переходила к этой теме, — и оказалось, что эта женщина и ее муж недавно открыли картинную галерею в Нью-Йорке и искали работы молодых художников. Естественно, она познакомила их с Полем, показала им его картины, которые им очень понравились. Когда они поедут в Нью-Йорк, то повезут с собой несколько его вещей. И сразу по приезде они позвонят мне.
Так я познакомился с Сидом и Элеонорой Голдсмит и получил признание. Я тогда смог показать им лишь несколько картин, гак как в то время я занимался дизайном для агентства на Мэдисон-авеню, но то, что я показал, им понравилось.
Голдсмиты были не новички в этом деле. Много лет они работали в галерее в центре города, а теперь скопили достаточно денег, чтобы открыть собственное дело. Учитывая их обширные знакомства среди коллекционеров, у них имелись преимущества перед многими, но им нужны были новые интересные работы, чтобы представить их для продажи. Мы с Полем оказались не первым их открытием, но на протяжении нескольких лет самым важным. Иногда я задумываюсь о том, что стало бы со мной, если бы Николь и Элеонора не встретились тогда в магазине, и эти мысли не из приятных.
Получилось, что вскоре после знакомства с Голдсмитами я впервые удачно продал несколько картин и ушел из агентства, чтобы снова заняться исключительно живописью. А еще я женился на одной из самых хорошеньких секретарш агентства. Очень скоро после того, как я встретил в конторе Джанет, меня стали посещать видения, как где-то в далеком будущем мы обмениваемся обручальными кольцами. Когда я ей об этом сказал, объяснив, что нам придется подождать, потому что я не могу позволить, чтобы моя жена работала, помогая мне платить за квартиру, она улыбнулась улыбкой Моны Лизы, и, к моему удивлению, сразу же после этого я оказался женат.
Так что, когда Поль и Николь дождливым вечером прибыли в аэропорт Кеннеди, мы встречали их вчетвером. Их появление в Нью-Йорке не было неожиданностью. Николь написала мне о такой возможности в одном из своих писем, стараясь, чтобы это звучало как можно непринужденнее, хотя это ей и не очень удалось, а потом и Поль написал Голдсмитам, жалуясь, что ему страшно надоело жить за границей, и спрашивая, не могут ли они найти для него какую-нибудь работу, например преподавателя живописи. Это не будет для него труднее, чем пытаться прожить на те деньги, что Николь зарабатывает в магазине, и на то, что он получил за свои немногие проданные работы.
Оказалось, что на учителей живописи спроса нет, зато в шикарных магазинах на Пятой авеню есть большой спрос на продавщиц — как раз таких, как Николь. Так что, уйдя из «Прантан», она устроилась на работу в один из самых фешенебельных из них, а Поль продолжал по восемь часов в день простаивать у мольберта. Я нашел им дешевую квартиру в доме без лифта в Гринич-Виллидж, где жили мы с Джанет, и, так же как и мы, одну из комнат они оборудовали под студию Поля.
Служа искусству, человек работает усерднее, чем для достижения любой другой цели. В то время это можно было сказать обо мне, но еще в большей степени это относилось к Полю. Именно потому, что пришло наше время, и еще потому, что Голдсмиты были для нас скорее ангелами-хранителями, чем деловыми партнерами, мы и добились успеха.
Существует резкая граница между просто художником и художником, имеющим успех. В первом случае это только тяжелая работа. Во втором это та же тяжелая работа плюс коллекционеры, посещающие ваши выставки, рецензии в прессе, участие в воскресных телешоу. А еще — это деньги, все больше и больше денег, и вы можете потрогать их руками, чтобы убедиться, что они настоящие. Это резкая граница. И бывает, что, переступив эту границу, человек сильно меняется. До того самого времени, как мы с Полем ее переступили, он с фанатичной преданностью был погружен в свою работу. И он постоянно опирался на Николь, которая его поддерживала и вдохновляла, и был благодарен ей за деньги, которые она раз в неделю приносила домой, за ее работу по хозяйству, за роль жены, матери и любовницы, которую она так преданно исполняла. А еще она была для него подходящей моделью, и то, что Николь после тяжелого рабочего дня в магазине до поздней ночи позировала Полю, до тех пор, пока не свалится от усталости, приводило в ярость Джанет.
Однако сама Николь редко жаловалась, всякий раз лишь посмеиваясь над собой. Она часто говорила, что иметь в качестве соперницы Искусство не так уж и плохо для жены. Бывают куда более опасные соперницы — бессовестные двуногие особы, которые охотятся за красивыми мужчинами.
Было ли это предчувствием? Или лишь выражением страха, обычного для женщины, когда ее молодость уходит, особенно если муж увез ее так далеко от дома, от семьи, и потому она еще больше зависит от него? Но чем бы это ни было, когда с успехом Поля многое переменилось, стало ясно, что слова ее были пророческими.
Поначалу перемены были незначительными. Николь оставила работу, что уже давно сделала Джанет, чтобы полностью заняться хозяйством. Поль снял двухэтажную квартиру на улице, идущей от Шеридан-сквер. Перед домом стояла шикарная новая машина. Каждый уикенд в доме бывали вечеринки с хорошей и обильной выпивкой для поднятия настроения общества.
И были женщины. На этих вечеринках всегда были женщины, но откуда они появлялись и куда уходили, когда вечер заканчивался, оставалось для меня загадкой. Я не говорю о женах и подругах. Речь вдет о тех, никем не сопровождаемых юных чаровницах, которые возникали из ничего и садились у ваших ног с бокалом в руках, трогательно глядя на вас снизу вверх. Их было так много, удивительно похожих друг на друга своей пустой миловидностью и, вероятно, доступных любому мужчине, который только пожелает. Разумеется, они были доступны и Полю. А то, что его жена находится в том же доме и смотрит на них с ненавистью, казалось, их только забавляло.
Не раз я видел, как Поль валял дурака с ними. В его оправдание я только могу сказать, что ему, наверно, трудно было этого не делать.
Потому что все эти годы, в Париже и в Нью-Йорке, он оставался простым деревенским парнем, и эта соблазнительная порода женщин, влекомая к нему запахом денег и успеха, была для него в новинку. И восторженное поклонение одалисок, так непохожее на надежное партнерство Николь, его озадачивало. А как же иначе? Дайте любому здоровому мужчине выпить несколько рюмок и поставьте перед ним очаровательное юное созданье с блестящими от возбуждения глазами и полураскрытым ротиком, которое тянется к нему, демонстрируя сочную полноту своего декольте, и он сваляет точно такого же дурака. А поставьте перед ним Элизабет Энн Мур — и он в опасности.
В калейдоскопе этих воскресных сборищ Элизабет Энн присутствовала постоянно. Другие приходили и уходили, в конце концов исчезая навсегда, а она оставалась. Я убежден, что когда она впервые увидела Поля, то сразу решила, что он должен принадлежать ей, и, медленно и неумолимо, как амеба, обволакивая свою добычу и заглатывая ее, она его сожрала.
Для этого у нее были все данные. Как художник, я могу сказать, что она была даже слишком безупречно красива для того, чтобы стать хорошей моделью, но, конечно же, она предлагала себя Полю не в качестве модели. Она изображала из себя наивную девочку с широко раскрытыми глазами, задыхающуюся от восторга жизни. Это была роль, которую она, видимо, уже давно для себя выбрала и теперь довела до совершенства.
Она не гонялась за мехами и украшениями. Будучи расчетливым ребенком, она одевалась, по словам Джанет, как милая маленькая молочница, которая может потратить на одно платье двести долларов.
Что же касается интеллекта, то она была абсолютно невежественна. И тут уж она не притворялась. Ее рацион, очевидно, ограничивался сентиментальными романами, сладенькими кинофильмами и популярными мелодиями, в медленном, мечтательном темпе. А когда ее уличали в этих пристрастиях, она обычно говорила, улыбаясь собственной наивности:
— Да, я, кажется, немного старомодна, правда?
Но говорила она это, как и все свои банальности, нежным голоском, этаким сладеньким фальшивым шепотком, который предполагал, что вас это совсем не раздражает, не так ли? Да и как могло быть иначе, если вы такой большой и сильный мужчина, а она — беспомощная маленькая девочка?
Она была такой же беспомощной, как Екатерина Медичи. А кожа у нее была такая толстая, что могла выдержать любой удар. А это непременное оружие для женщины, вторгающейся на территорию другой женщины. Не только Николь, но и Джанет и Элеонора не любили ее и давали ей это понять. Но их замечания действовали на Элизабет Энн так, как если бы она получала комплименты по поводу своей новой прически. К смыслу же этих замечаний она оставалась глуха, нема и слепа и только мило улыбалась, еще более по-детски, чем обычно.
И вот однажды вечером мы стали потрясенными свидетелями сцены, в которой Николь не смогла больше сдержаться. Поль и Элизабет Энн вместе вышли из комнаты, и их не было так долго, что их отсутствие становилось неловким. Когда же они вернулись, поглощенные друг другом и слегка растрепанные, Николь взорвалась и в выражениях, характерных для площади Пигаль, высказала им, кто они такие. Затем она убежала к себе в комнату, а Поль, посрамленный и злой, постоял еще в нерешительности, не зная, идти ли за ней, и наконец сделал шаг, чтобы идти.
Это был решающий миг для Элизабет Энн. Другая женщина, которую бы так при всех отчитали, ушла бы. Она могла бы сделать это демонстративно, но она бы ушла. Элизабет Энн осталась. И заплакала.
Это были не те уродливые, бессильные слезы, которым дала волю Николь, убегая с поля брани, это был жалобный плач, тихие всхлипывания. Закрыв лицо руками, как принято в мелодрамах, она хныкала, словно побитый ребенок. И когда Поль остановился как вкопанный, когда он обернулся, чтобы обнять и успокоить ее, мы поняли, что для Николь все кончено.
Через месяц Джанет поехала с ней в Хуарес, чтобы распорядиться насчет развода. Ночь перед отъездом в Мексику Николь провела с нами в нашей новой квартире в центре города, и мы не спали до утра, слушая, как Николь, слабая и измученная, рассказывает нам, что с ней было.
Плакать она уже не могла и казалась намного старше и полнее, лицо ее обрюзгло, глаза ввалились. И только когда она описывала сцену, которую в конце устроила Элизабет Энн, и спектакль, который Элизабет Энн разыграла, в ней сверкнула искра былой живости.
— Они были вдвоем, — говорила Николь, — но он не произнес ни слова.
Какой же он трус! Как это низко с его стороны — позволить, чтобы именно она обо всем мне сказала? А она? Клянусь, она была как дива из оперного спектакля. Как Тоска, готовая умереть ради своего возлюбленного. Она стояла вот так… — Николь прижала кулак к груди и задрала голову, гордо выпятив челюсть, —..и рассказывала мне об их любви, об их неумирающей страсти друг к другу, как будто кто-то заранее написал для нее текст. А он так и не сказал ни слова. Ни одного слова. Я не понимаю, я не могу понять, что она с ним сделала.
То, что Элизабет Энн сделала с Полем, может вызывать недоумение.
То, что она сделала с Николь, было всем ясно. После развода Николь поселилась в гостинице рядом с нами. Она сказала, что намеревается вернуться в Париж, но мысль о том, как она предстанет перед родными после всего, что произошло, была для нее невыносима. Так она и жила в гостинице, иногда, по настоянию Джанет, навещая нас, с каждым своим посещением становясь все полнее, все неряшливее, все апатичнее. А потом, однажды ночью, она разом покончила со своими страданиями, приняв слишком большую дозу снотворного.
Я никогда не забуду сцены на кладбище. То, что во время заупокойной службы появился Поль, было само по себе нехорошо, хотя его немного оправдывал натянутый и изможденный вид, говорящий о том, какой это сильный для него удар. Хуже было видеть рядом с ним Элизабет Энн.
Конечно, можно вспомнить и более вопиющие проявления дурного тона, но ее присутствия с видом благородной скорби, с прижатым к губам носовым платком, ее жалобных стонов, отвлекающих внимание Поля, когда тело Николь опускали в могилу, я не забуду до конца своих дней.
После этого мне очень долго не пришлось видеть Поля и Элизабет Энн.
Но поскольку при наших встречах с Голдсмитами о них всегда заходил разговор, мы все время были в курсе их дел.
Как выразилась Элеонора, похоже, что Элизабет Энн задала себе работу. Поль явно болезненно переживал смерть Николь, и призрак первой жены теперь постоянно преследовал Элизабет Энн. Чтобы изгнать его, она, по словам Элеоноры, все свое милое маленькое существо посвятила карьере Поля. О его работе она ничего не знала, да и знать не хотела, но в искусстве деланья карьеры она сильно преуспела. На их вечеринках больше не было одиноких привлекательных особ женского пола; уж она-то не допустит такой ошибки, как ее предшественница. Теперь приглашались только те, кто мог добавить блеска к репутации художника. Попечители музеев и богатые коллекционеры, критики и знаменитости — вот кто служил зерном для мельницы Элизабет Энн.
Когда я спросил Голдсмита, как к этому относится Поль, Сид ответил — с раздражением. Я имею в виду его поведение. Во-первых, он слишком много пьет, да еще эта его дурацкая манера наводить Элизабет Энн на разговор о вещах, в которых она абсолютно ничего не смыслит. После чего он с изощренным сарказмом извиняется перед ней, отчего она краснеет и мило смущается.
— Прелестная сучка, — вмешалась Элеонора, — ей есть отчего краснеть. Мне кажется, они с Полем теперь люто ненавидят друг друга, и с этим уже ничего не поделаешь. Он не знает, как от нее избавиться, а она не избавляется от него, потому что он — призовая лошадь. Так они и живут.
Вскоре после этого я до боли осознал, что такое призовая лошадь, потому что случилось так, что я стал второй лошадью в скачках, в которых нам с ним предстояло выступать.
Эту новость сообщил мне Сид. Госдепартамент, в порядке культурного обмена, должен был выбрать художника для того, чтобы он представлял Америку в России со своей персональной выставкой. Художник должен быть готов давать интервью, и, восторженно подчеркнул Сид, его будут сопровождать не только большие люди из Госдепартамента, но и корреспонденты всех известных газет, а также фотограф и репортер из журнала «Лайф». По возвращении в Америку выставка в течение года будет путешествовать по стране, от Сан-Франциско до Музея современного искусства в Нью-Йорке.
Не было нужды объяснять, что мог значить этот приз для того, кто его выиграет. Но когда он признался мне, что я — первый и фактически единственный претендент, то от одного предвкушения я и вправду почувствовал дрожь в коленках.
Эти гонки выиграл Поль Захари. Я не умалю его таланта, если скажу, что под управлением такого жокея, как Элизабет Энн, он не мог не выиграть. Среди тех, кого она развлекала и очаровывала, были люди из Госдепартамента, от которых очень сильно зависел окончательный выбор.
Они, должно быть, сильно заинтересовались, когда она повторила им некоторые едкие мои замечания по поводу наших национальных лидеров и их ведения международных дел, которые я когда-то давно неосторожно позволил себе в ее присутствии. Конечно же, она отдала мне должное как автору этих высказываний. Этого было более чем достаточно, чтобы так или иначе уладить мои дела.
Когда Голдсмиты мне это сообщили, я готов был убить Элизабет Энн на месте, в то время как Джанет, я думаю, предпочла бы медленно пытать ее до смерти. Это было, пожалуй, единственным различием нашей с ней реакции на эту новость. Что касается Сида и Элеоноры, то от них нельзя было ожидать большого горя по этому поводу, так как Поль был в такой же степени их клиентом, как и я, и они в любом случае выигрывали.
Именно поэтому они были настолько нещепетильны, что пригласили нас на торжество, которое чета Захари устраивала по этому поводу.
— Вы сошли с ума, — сказала Джанет. — Неужели вы думаете, что после всего этого мы пойдем туда?
Сид пожал плечами.
— Я вас понимаю. Но там будут все влиятельные люди. Если вы не пойдете, то будете выглядеть самыми жалкими неудачниками.
— И уж если на то пошло, — ехидно спросила Элеонора, — неужели вам не хочется посмотреть Элизабет Энн прямо в глаза и высказать ей все, что вы о ней думаете?
И мы пошли. Со злобой и обидой, вряд ли уместными для такого торжества, — но все-таки пошли. И весь вечер мы пили: Джанет и я — для храбрости, чтобы окончательно обличить Элизабет Энн, Сид и Элеонора для веселья. А Поль пил для своих собственных темных целей.
Только Элизабет Энн оставалась трезвой. Она никогда много не пила, потому что, похоже, никогда, ни в какой ситуации ни на минуту не хотела терять над собой контроль. А она знала, что здесь назревает беда. По нашему поведению было ясно, что до конца вечера должно произойти что-то неприятное.
Элизабет Энн делала все возможное, чтобы предупредить это. Даже под утро, когда все остальные гости разошлись, Поль куда-то исчез и мы вчетвером остались с ней одни, она сохраняла оживленно-сдержанную веселость. Ей хотелось, чтобы мы ушли, но она не собиралась говорить нам об этом. Вместо этого она сновала взад-вперед, яркая и быстрая, как колибри, то расправляя скатерть на столе, то переставляя стулья, то собирая на поднос пустые стаканы.
— Да сядь же ты наконец, — сказал я ей, — перестань изображать из себя горничную и сядь. Я хочу с тобой поговорить.
Она не села. Она стояла передо мной, глядя на меня с милым недоумением, прижав руки к щекам.
— Поговорить? О чем?
И я сказал ей о чем. Громко, зло и не очень внятно я объяснил ей, что я думаю по поводу той особой тактики, которую она применяла, добывая своему мужу его приз. По мере того как я говорил, ее недоумение перешло в изумление. Затем она прижала тыльную сторону ладони ко лбу жестом, который должен был изображать смертельные страдания.
— Как ты можешь говорить такие вещи? — прошептала она. — Чтобы такой человек, как ты, завидовал успеху Поля. Я не верю этому.
Сид присвистнул.
— Великолепно, — сказал он, — три фразы, и все три — клише. Очень даже неплохо.
— А вы, — продолжала Элизабет Энн, надвигаясь на него, притворяетесь друзьями Поля, а сами за его спиной рассказываете разные истории. Да раз уж вы такой друг, то я рада, что он решил…
Она резко замолчала, имитируя испуг, но добилась-таки того, что Голдсмиты замерли по стойке смирно. Наступила тишина, от которой звенело в ушах.
— Продолжайте, дорогая, — сказала Элеонора твердым голосом. — Так что он решил?
— Сменить агента, — быстро проговорила Элизабет Энн. — Теперь его будет представлять галерея Видекинга. Все уже решено. После того как мы вернемся из России, всеми его делами займется Видекинг.
Галерея Видекинга была самой крупной и самой лучшей. Она мало выставляла современных художников, но если вы миллионер и хотите купить картины, то ее мраморный демонстрационный зал на 57-й улице был как раз тем местом, где можно было приобрести Рембрандта или Сезанна.
А теперь уже и подлинного Поля Захари. Голдсмитам нелегко было в это поверить. Ведь Поль был их детищем. Это они открыли его, они сделали ему имя, они помогли ему в трудное время, и они по праву должны были делить с ним его успех. Они и Николь. Вместо этого они получили от него такую же пилюлю, какую в свое время получила она, и эта пилюля застряла у них в горле.
Сид, пошатываясь, поднялся с кресла.
— Я не верю этому. — Он оглядел комнату. — Где Поль? Где он, черт возьми? Пока я все не выясню, я не выйду отсюда.
— Все уже выяснено, — произнесла Элизабет Энн. — Он в студии. И он не любит, чтобы туда заходили.
— С каких это пор? — возмутился Сид.
— Уже давно, — надменно ответила Элизабет Энн. — Я вообще никогда не была у него в студии. Никогда. Не понимаю, почему для вас надо делать исключение?
Я думал, что Сид ударит ее. Он сделал шаг вперед, поднял руку, но сдержался. Когда он опустил руку, рука дрожала; его лицо побелело.
— Я хочу видеть Поля, — глухо произнес он. — Сейчас же.
Элизабет Энн умела отличать голос власти. Презрительно, с высоко поднятой головой, она повела нас вверх по лестнице в студию, тронула дверь и распахнула ее.
Студия была ярко освещена, и Поль, без пиджака, в одной рубашке, накладывал мазки на казавшийся уже законченным портрет обнаженной, висевший на стене, а рядом на столе валялся его смокинг. Когда он обернулся к нам, я увидел, что он сильно пьян, глаза его остекленели, а на лбу собрались морщины, как будто он силится что-то понять. По количеству пустых бутылок и стаканов было ясно, что долгое время студия была для него не только рабочей мастерской, но и баром. Он еле держался на ногах.
— Мои дорогие друзья, — произнес он, с трудом выговаривая каждое слово. — Моя… дорогая… жена.
Так же как и Элизабет Энн, я ни разу не был в его студии. Это была большая комната, где было довольно много эскизов Поля, но самым поразительным было то, что она представляла собой храм Николь.
Одна стена целиком была увешана изображениями ее в молодости наброски с натуры и зарисовки углем. На подставке в середине комнаты стоял бюст Николь, сделанный еще на рю Распай. И обнаженная, над которой работал Поль, тоже изображала Николь. Великолепная картина, которой я раньше не видел, на которой Николь, сидящая на самом краешке стула, трепетная, теплая и чувственная, какой она и была в жизни, как в зеркало смотрела прямо в глаза зрителю, с любовью, потому что рядом был ее муж.
До того как он вошел в комнату, Сид Голдсмит кипел от ярости, громко выражая свое негодование. Теперь же, удивленно оглядывая комнату, он, казалось, онемел. И все мы тоже. Словно примагниченные этим одухотворенным портретом обнаженной, на поверхности которого блестели свежие мазки, мы собрались перед ним в молчании. О ней нельзя было сказать ничего, что бы не показалось банальным. Так она была хороша.
Молчание нарушила Элизабет Энн.
— Мне это не нравится, — вдруг жестко сказала она, и я увидел, что с нее впервые слетела маска и то, что оказалось под ней, было лицом Медузы. — Мне это не нравится. Это безобразие.
Поль остановил на ней мутный взгляд.
— Правда?
Элизабет Энн обвела рукой комнату.
— Неужели ты не видишь, на кого она была похожа? Она была сентиментальной простушкой, вот и все! — Голос ее зазвучал резко и пронзительно. — И она мертва. Ты что, не понимаешь? Она умерла, и с этим уже ничего не поделаешь!
— Ничего? — удивился Поль.
За окном гостиной завыла полицейская сирена. Я так глубоко задумался, что забыл, где я и зачем я здесь. Теперь, когда машина умчалась и звук постепенно затих, я вздрогнул и поднял глаза, вспоминая, где я нахожусь, и заметив, что полицейский, стоящий у двери в кухню, кивает мне, давая понять, что подошла моя очередь на допрос.
Голдсмиты озабоченно наблюдали за мной. Джанет пыталась мне улыбнуться.
С трудом я поднялся на ноги. Как много из этой истории, думал я, захочет выслушать лейтенант? Возможно, очень немного. Только финальную сцену в комнате наверху — вот и все, что им нужно для протокола.
— Ничего? — переспросил Поль, и Элизабет Энн ответила язвительно:
— Да, ничего. Так что перестань думать о ней, говорить о ней, жить с ней. Выброси ее из головы! — Рядом на столе, предательски близко, лежал нож с длинным лезвием, и она схватила его. — Вот так!
Как я уже говорил, она обожала разыгрывать из себя героиню мелодрамы, и я понял, что она задумала. Это была та самая известная сцена, когда оскорбленная героиня кромсает на куски холст, на котором написан портрет ее ненавистной соперницы. Но она была невежественна.
Трагически невежественна. Как могла она знать, что картина написана не на холсте, а на мазоните, гладком и упругом, как лист полированной стали?
Мы оцепенели, когда она высоко занесла нож и изо ввей силы провела им сверху вниз по нарисованной плоти своей соперницы. И в этом последнем усилии глупости и невежества лезвие, крепко зажатое в ее руке, сверкающей дугой скользнуло по непробиваемой поверхности картины и целиком вошло в ее собственное тело.
В один прекрасный летний вечер из дверей своего офиса в окрестностях бессмертного города Рима вышел американский продюсер Александр Файл — и бесследно исчез с лика Земли, словно сам дьявол утащил его в преисподнюю.
Но итальянская полиция не склонна приписывать таинственные исчезновения американских граждан козням нечистого и ищет улики в иных сферах. В тот момент, когда Файл захлопнул за собой дверь и, как оказалось впоследствии, ступил прямо в небытие, в его офисе оставалось четыре человека. Одним из них был Мел Гордон. Поэтому, обнаружив в своем почтовом ящике в отеле повестку с вежливым приглашением «явиться в Полицейское управление к комиссару Одоардо Уччи в связи с расследованием дела Файла», Мел не удивился.
За завтраком он показал повестку жене.
— Скажи пожалуйста, сам комиссар, — мрачно произнесла Бетти, пробежав глазами текст. — Что ты ему скажешь?
— По-моему, лучший способ поведения в такой ситуации — отвечать на все вопросы просто «да» и «нет», а свои личные соображения оставить при себе. — Мела затошнило от одного вида стоявшей перед ним чашки кофе с булочкой. — Тебе придется подвезти меня. Вряд ли я смогу вести машину в таком состоянии, с этим сумасшедшим движением.
При виде кабинета комиссара Уччи самочувствие Мела нисколько не улучшилось. Комната была мрачной и производила гнетущее впечатление, словно операционная в захудалой больнице; стены от пола до самого потолка облицованы грязными белыми плитками, а в углу, над сплетением паровых и водопроводных труб, торчала раковина с краном, из которого медленно, по капле, сочилась вода.
Комиссар как нельзя лучше вписывался в обстановку. Лысый толстяк с сонными глазами, одетый в помятый мундир со сбившимся набок галстуком, он задавал вопросы на правильном английском языке и старательно записывал ответы карандашом, на котором явственно виднелись следы зубов. Сублимация, подумал Мел. Он лишен возможности грызть посетителей, поэтому грызет карандаш. Но пусть эти сонные глаза не обманывают тебя, парень. За ними может скрываться проницательный ум.
Итак, строго придерживайся фактов и сведи до минимума невинную маленькую ложь.
— Синьор Файл был исключительно кинопродюсером? Он не имел других деловых интересов?
— Совершенно верно, комиссар.
Действительно, так оно и было. Пусть Файл снимал на скорую руку, самую дешевую халтуру вроде «Гладиатора и рабыни» и прочую пошлятину, тем не менее он оставался кинопродюсером. Другие интересы деловыми назвать никак нельзя; они были сосредоточены на свежих, едва распустившихся девицах, не вполне созревших нимфах, еще более соблазнительных для него именно из-за своей незрелости. Ах, как он обожал их, со всем пылом задыхающегося, выкатившего глаза подростка.
Можно сказать, что он любил их почти так же сильно, как деньги.
— Кроме вас и вашей жены, синьор Гордон, еще двое видели в последний раз пропавшего синьора. Один из них, Сайрус Голдсмит, был режиссером картины, которую вы снимали, не так ли?
— Совершенно верно, комиссар.
Сай Голдсмит. Еще один тяжелый случай. Он начал свою карьеру каскадером в ковбойских фильмах, стал директором группы у Де Милля одним из тех парней, которые руководят съемками состязаний на колесницах и кавалерийских атак для маэстро. К тому времени, как он стал режиссером и начал снимать всякую дешевку, его организм уже усвоил слишком много демиллевских штук, что отнюдь не пошло ему на пользу.
Все дело в том, что картины Де Милля, что там о них ни говори, как зрелище поставлены безупречно. В каждой из них видно стремление к техническому совершенству, любая деталь отделана мастерски. А ленты, которые приходилось снимать Сайрусу, надо было пускать в прокат быстро и по дешевке. Он и снимал их быстро и дешево, но каждый раз, делая это, подвергал жестоким испытаниям свою чрезмерно развитую совесть, изменяя всем стандартам тщательной, любовной работы над картиной, которые укоренились в его сознании. Специалисты в области психологии описали бы эту ситуацию так: человек, стремящийся к совершенству, но вынужденный работать небрежно, подобен страдающему клаустрофобией, который застрял в лифте между этажами. Приятная перспектива застрять так до конца жизни!..
Вот что произошло с Сайрусом, вот почему он начал прикладываться к бутылке все чаще и чаще, пока не приобрел славу опустившегося неудачника, так что наконец единственным продюсером, который давал ему работу, стал старый добрый Александр Файл, изо всех сил старающийся сэкономить на съемках своих ужасных грошовых лент. Может, нашлись бы и другие, готовые столь же милостиво отнестись к Сайрусу, но прискорбная истина заключалась в том, что синьор Файл был единственным известным Мелу продюсером, который со временем научился поддерживать Сайруса в относительно трезвом состоянии в течение нескольких недель подряд, чтобы вытянуть из него готовый фильм. Было не очень-то приятно наблюдать, какими методами он добивается этого, разве что вам нравится смотреть, как садист-дрессировщик заставляет престарелого льва проделывать свои трюки. Такие, как Файл, умеют превращать слова в орудие пытки.
Так как Файл был плюгав и тощ, а Сай высок и мускулист, ему, конечно, доставляло извращенное удовольствие издеваться над беспомощно смотревшей на него сверху вниз несчастной жертвой. Это могло играть не меньшую роль в том, что он поручал Сайрусу съемку одного фильма за другим, чем тот бесспорный факт, что Сай всегда выжимал все возможное из дрянного сценария и выдавал сносный фильм за самую низкую цену.
— Относительно этого Сайруса Голдсмита, синьор Гордон…
— Да?
— Он был в плохих отношениях с пропавшим синьором?
— В общем-то, нет…
Комиссар Уччи провел по носу коротким, словно обрубленным, указательным пальцем. Примерно каждые пять секунд в раковину звучно падала капля воды. С каким многозначительным видом он трет себе нос.
Или нос у комиссара просто чешется?
— А другой синьор, который был с вами тогда, этот Генри Мак-Аарон. В чем заключались его обязанности?
— Он руководил операторской группой в этой картине. Вернее, руководит. Мы хотим закончить картину.
— Даже без синьора Файла?
— Да.
— Ах, вот как. А эти Мак-Аарон и Голдсмит долго работали вместе, не так ли?
— Да.
Очень, очень долго, комиссар. Если быть точным, со времен Де Милля, когда Сай впервые дал Мак-Аарону возможность взять в руки камеру. С тех пор они неразлучны. Между прочим, Генри чертовски талантливый оператор. Он мог бы с таким же успехом работать на себя, если бы не считал делом всей жизни таскаться всюду за своим любимым Саем и нянчиться с ним во время запоев последнего.
— А вы сами, синьор Гордон, — автор сценария для синьора Файла?
— Да.
Да, потому что нет смысла объяснять этому полицейскому с лицом цвета сырого теста разницу между автором сценария и тем, кто потом обрабатывает этот сценарий. Если уж говорить об этом, то невозможно определить, кто истинный автор любого сценария — человек, написавший никуда не годный оригинал, или терпеливый страдалец профессионал, который должен превратить в сияющую вершину маленький кротовый холмик, созданный воображением неумелого автора?
Комиссар Уччи снова медленно и задумчиво потер нос.
— Когда все вы в тот вечер находились с синьором Файлом в его офисе, между вами не произошел какой-нибудь спор? Острый конфликт?
— Нет.
— Так. Тогда возможно ли, что сразу после своего ухода он имел спор с кем-нибудь другим, работавшим над картиной?
— Ну, что касается этого, комиссар…
Час спустя Мел наконец вырвался наружу, на омытый благословенным солнечным светом дворик, где в «фиате», взятом напрокат, ждала его Бетти.
— Быстрее жми в горы, — сказал он, забираясь на заднее сиденье. За нами погоня!
— Очень остроумно. Ну как там?
— Думаю, все в порядке. — С него градом лил пот; зажигая сигарету, он заметил, что дрожат руки и он не может унять дрожь. — Он был не очень-то любезен.
Ловко маневрируя, Бетти прорвалась сквозь поток машин к въезду на мост через Тибр. Когда они очутились на другом берегу, она произнесла:
— Знаешь, я вполне могу представить, что чувствует полиция, от этого же можно свихнуться! Человек не может просто взять и исчезнуть, как наш Алекс. Просто не может. Мел. Так не бывает.
— Конечно, не бывает. И все-таки он исчез.
— Но куда он делся? Где он? Что с ним случилось?
— Не знаю. Это чистая правда, детка. Можешь поверить каждому слову.
— Я верю. — Бетти вздохнула. — Господи, и зачем только Алекс послал тебе этот сценарий…
Конечно, все началось с того, что Файл отправил авиапочтой из Рима в Лос-Анджелес сценарий. Это было полной неожиданностью, потому что несколько лет назад Мел твердо решил навсегда порвать с Файлом и заявил ему об этом тут же, во время съемок. А Файл не обратил на его слова никакого внимания, давая понять, что он не принимает это всерьез.
Решение послать ко всем чертям Файла и работу, которую он подкидывал время от времени, не было простой бравадой. Телесериал, который пестовал Мел, окреп и набрался сил, как показал последний рейтинг. Имея в своем активе столь популярный сериал, он мог надеяться на спокойное, обеспеченное будущее. Его ожидания оправдались. Фильм шел с успехом, а когда решено было больше серий не снимать, телевидение стало платить за повторный показ, и, значит, у Мела не было необходимости снова начать работать на Файла или даже помышлять о сотрудничестве с ним.
А теперь он вдруг опять понадобился Файлу, хотя трудно было понять почему — ведь совершенно очевидно, что Мел Гордон, получающий солидные гонорары, будет стоить дороже, чем прежний Мел Гордон, который брал, сколько дают. В конце концов они с Файлом пришли к компромиссу, от которого, как обычно, выиграл Файл. Хуже всего, что он знал слабость Мела, его пристрастие к возне с никуда не годными сценариями и понимал, что если Мел хотя бы пролистает невероятно слабый сценарий «Император страсти», то, привлеченный именно его слабостью, попадет на крючок, а если уж попадет на крючок, то его без особых трудов можно будет запрячь в работу.
Так оно и вышло. Голливудский юрисконсульт Файла, местная знаменитость, открыто презирающий Файла и поэтому, как это часто бывает, единственный человек в мире, которому Файл доверял, подготовил контракт, и, прежде чем на документе высохли чернила, Мел в сопровождении жены со сценарием «Императора страсти» под мышкой отправился в путь на встречу с Файлом.
Встреча состоялась в уличном кафе на виа Венето; вокруг за столиками под лучами июньского солнца, изящно демонстрируя свое утомление жизнью, собрались феллиниевские типажи и туристы, неизящно глазеющие на оных.
Кроме Мела и Бетти за их столиком было четверо. Сам Файл, такой же щуплый, бледный и остролицый, как всегда; когда Мел видел его в последний раз, в его волосах только пробивалась седина, теперь они совсем побелели; Сай Голдсмит, иссохший и угловатый, глаза с похмелья мутные; угрюмый Мак-Аарон, вечно прищуренный, словно постоянно выбирал самый выигрышный ракурс для съемки; а также полностью завладевшая вниманием туристов крупная, грудастая Ванда Перикола, вульгарный вариант Софи Лорен, — как оказалось, она получила главную роль в фильме.
Шестеро за столиком. Четыре кампари, двойное виски для Сайруса и чашка чаю для Файла. Проведя большую часть жизни за границей. Файл тем не менее не признавал иностранных блюд и напитков.
Встреча была короткой и деловой. Файл с явным нетерпением уделил минимум времени на формальности — достаточно, по его мнению, для того, чтобы возобновить старое знакомство и представить Ванду, которая знала английский ровно настолько, чтобы сказать «хелло», затем неожиданно обратился к Мелу:
— Что ты успел сделать со сценарием?
— Со сценарием? Алекс, мы приехали только сегодня утром.
— Какое это имеет значение? Раньше стоило тебе лишь поглядеть на сценарий, и ты уже извергал идеи. Стало быть, роскошная жизнь за счет этого идиотского сериала по ящику погубила такой блестящий талант?
В свое время, когда оплата счетов за квартиру и продукты и покупка машины зависела от интонаций Файла, Мел был кроток, как ягненок. Но теперь, ободренный мыслью о гонорарах, текущих из телевизионного рога изобилия, Мел бывал храбрым, как лев.
— Знаешь что, Алекс, — произнес он, — если мой блестящий талант погиб, ты оказался в очень трудном положении, потому что сценарий просто ужасен.
— Ну уж! В него просто нужно внести пару поправок.
— Нужно написать совершенно новый сценарий, чтобы придать хоть какой-нибудь смысл этой бессвязной болтовне. Когда я прочел этот бред, то сразу же принялся за поиски жизнеописания Тиберия в исторических сочинениях…
— Что ж, чувствительно благодарен за это.
— И я точно знаю, как создать образ человека, которого сводят с ума власть, подозрительность и сластолюбие, пока он окончательно не теряет рассудок и не забивается в этот дворец на Капри, где каждый день устраивают оргии. И ключевая сцена будет там, где он окончательно сходит с катушек.
— Ну и что? Все это есть в сценарии, разве не так?
— Сейчас все это сделано совершенно неверно, банально. Если он будет бесноваться и грызть ковер, фильм превратится в дешевый балаган.
Но представим, что никто вокруг не замечает, что Тиберий сошел с ума… и если только до зрителей дойдет…
— Ну? — Файл, стараясь казаться безучастным, был, однако, заинтригован. — А как это показать?
— А вот как. В портике у спальни Тиберия в его дворце мы поставим несколько мраморных статуй в натуральную величину. Скажем, полдюжины для ровного счета, шесть статуй. Изображения великих граждан Рима, как там у них было принято. И мы будем постоянно подчеркивать, как он почитает эти мраморные изваяния, например, всякий раз проходя мимо них, он гордо расправляет плечи. А потом настает решительный момент, когда он уже окончательно свихнулся.
Как мы ставим эту сцену? Выходим из спальни вместе с ним, камера движется мимо статуй, мы смотрим на них его глазами — и то, что мы видим, это его безумие, запечатленное на мраморных лицах! Понятно, Алекс? Лица этих статуй, на которые смотрит Тиберий, теперь уродливо и страшно искажены, это отражение безумия, полностью овладевшего Тиберием. Вот и все. Несколько метров пленки, и цель достигнута.
— Цель достигнута, — повторил Сай Голдсмит. Осторожно, чтобы не закружилась голова, он повернулся к Мак-Аарону. — А ты что скажешь.
Мак?
Мак-Аарон проворчал «Сойдет», что для него было не только достаточно длинной речью, но и знаком наивысшего одобрения.
— Сойдет? — с беспокойством произнесла Ванда. — Che succede?[7] Как понял полный сочувствия Мел, она жаждала слышать свое имя из уст людей, от которых зависела ее судьба; совершенно естественно, что она выглядела разочарованной, после того как Бетти объяснила ей по-итальянски в его сан-францисском варианте, о чем идет речь.
Но главное — реакция Файла, и Мел напряженно ждал.
— Статуи… — сказал наконец тот с явным неудовольствием.
— Двенадцать статуй, Алекс, — решительно сказал Мел. — Шесть нормальных и шесть психов. Шесть — до, и шесть — после. Это ключевая, центральная сцена. Не экономь на ней.
— Ты знаешь, сколько такая работа может стоить? Посмотри на наш бюджет…
— Да пошлите вы к черту бюджет, — возразил Сай. — Эта сцена может изменить весь фильм, Алекс. Так, как я ее вижу…
— Ты? — Файл повернулся к нему, открыв рот, словно пораженный его вмешательством. Голос был таким пронзительным, что заглушал шум машин, проносящихся за его спиной. — Ты сейчас так нагрузился, что не увидишь и собственную руку, даже поднеся ее к носу, ты, алкоголик несчастный.
Ты пьян даже теперь, когда мы вот-вот начнем съемку. А теперь иди и постарайся протрезвиться хотя бы к следующей неделе. Ты меня слышал?
Убирайся!
Все прочие за столиком, включая, как заметил Мел, даже Ванду, уловившую смысл происходящего, смущенно замерли. Сай зажал в кулаке пустой стакан, словно намереваясь раздавить его, потом неуверенно поднялся на ноги и, пошатываясь, пошел по улице, сталкиваясь на ходу с прохожими. Когда Мак-Аарон поднялся, чтобы последовать за ним, Файл резко спросил:
— Куда ты? Я ведь еще не сказал, что отпускаю тебя, верно?
— Разве? — сказал Мак-Аарон и тоже удалился.
Файл презрел этот маленький мятеж.
— Замечательная команда, — заметил он. — Проспиртованный бывший гений и его сиделки. Приятно быть связанным с ними одной веревочкой. Он взял свою чашку и стал отхлебывать чай, изучая Мела из-под опущенных век. — Во всяком случае, статуи исключаются.
— Они включаются, Алекс. Все двенадцать. В противном случае я буду очень долго работать над сценарием.
В прежние времена Файл ударил бы кулаком по столу, чтобы прекратить всякие споры. Теперь же, как понял Мел, наблюдая за тем, как он смакует свой чай, не будет никаких ударов кулаком по столу.
— Если я отвечу «о'кей», — сказал Файл, — ты должен к завтрашнему дню подготовить мне краткое изложение нового сценария, договорились?
Дай мне новый сценарий, а я дам статуи. Это его манера торговаться, ибо Файл никогда ничего не давал даром. И хотя Мелу предстояла долгая ночная работа, он произнес, полный ощущения своей победы:
— Я приготовлю его для тебя завтра. — Впервые с тех пор, как он имел дело с Файлом, он не позволил нокаутировать себя упоминанием этого священного слова — Бюджет!
Когда они с Бетти вышли из кафе, даже воспоминание об отвратительной сцене с Сайрусом не могло омрачить радость от сознания того, что он заставил Файла раскошелиться на несколько тысяч долларов больше, чем того позволял драгоценный Бюджет. В конце концов, говорил себе Мел, вряд ли Сай в его нынешнем состоянии, имея при себе круглосуточно Мак-Аарона, нуждается в другом утешителе.
Вернувшись к себе в отель, Мел улегся на кровать со сценарием название «Император страсти» было явно придумано Файлом! — а Бетти замерла у пишущей машинки в состоянии боевой готовности в ожидании, когда ее супруга посетит вдохновение. Пятнадцать лет назад, когда Мел только начинал работать в кино, ее назначили к нему секретаршей. На вторую неделю работы они поженились, и с тех пор она великолепно справлялась с двойной задачей — писца и спутника жизни. Они были женаты так давно, что понимали друг друга с полуслова, и все же Мел был удивлен, когда Бетти, сидевшая молча, погруженная в свои мысли, вдруг сказала:
— Нет, это не она.
— Что?
— Не Ванда. Не ее он выберет в «Подружки месяца». Не с ней он будет спать.
— Это их проблема. Но почему ты так в этом уверена?
— Прежде всего, для него она слишком стара.
— Да ей же всего двадцать или двадцать один!
— Она уже вышла из школьного возраста, а значит, для него уже переспела. Я думаю, Алекс выбирает «Алис из Страны чудес», потому что боится настоящих женщин.
— Ну и…
— Ты знаешь, что я хочу сказать. Сколько раз мы наблюдали это раньше. Рано или поздно он появится с какой-нибудь маленькой Алисой с большими круглыми глазами, и, уж извини за страшно оригинальную мысль: шестидесятилетний мужчина, вышагивающий по виа Венето с ребенком, первый раз надевшим высокие каблуки, — это, по-моему, просто непристойно. Или когда он сидит рядом с нами и строит ей глазки. И показывает, какой он большой босс, унижая кого-нибудь вроде Сая…
— Вот как? — сказал Мел. — О ком же ты больше заботишься, о новой Алисе или о Сайрусе?
— Мне жаль обоих. Мел, в свое время ты говорил, что больше никогда не будешь работать на Алекса. Почему ты все-таки принял его предложение?
— Чтобы поставить его на место — как, например, в случае со статуями. Я должен был сделать это для блага души своей, дорогая моя, и считаю, что сильно запоздал. А кроме того, потому, что «Нью-Йорк тайме» заявила, что последний сценарий, который я сделал для Алекса, выполнен на удивление добротно. Может быть, я сумею заставить их повторить эти слова.
— Да, но все-таки…
— Все-таки лето обещает стать жарким, нам будет не до Сайруса, Алисы в стране киночудес и всего прочего. Сейчас нам надо подготовить хоть какой-нибудь набросок, завтра мы должны отравиться в Чинечитгу посмотреть, с какими декорациями нам придется работать, а потом займемся штамповкой эффектных диалогов, так что нам некогда будет думать о чужих проблемах.
— Конечно, пока все живы, — сказала Бетти. — Бедный Сай. В один прекрасный день он убьет Алекса. Вот бы посмотреть эту сцену!
Чинечитта — Голливуд в окрестностях Рима, где Файл снимал почти все свои фильмы. Но когда Мел позвонил ему, предложив встретиться там, тот наотрез отказался: картина будет сниматься в нескольких милях к югу от Рима, сразу за Форте-Аппиа, на виа Аппиа Антика, старой Аппиевой дороге.
Это соглашение, судя по рассказу Файла, было одной из его типичных манипуляций. Компания «Пан-Италиа продакшнз» разместила здесь декорации для постановки грандиозного фильма о святом Павле, и, когда фильм был закончен, Файл за гроши снял в аренду площадь, декорации и прочее с условием, что после завершения съемок все приведет в порядок.
То, что декорации могли совершенно не подойти к сценарию, который купил Файл, тоже за гроши, совершенно его не волновало. Они имели отношение к истории Рима, и этого было достаточно.
В какой-то степени именно такие нюансы работы у Файла часто привлекали Мела, так же как и приводили в бешенство. Обычно сценарий, декорации и прочий реквизит сочетались друг с другом, как классический четырехугольный колышек и круглая дырка, и он находил особое удовольствие, пытаясь составить из них единое целое. Когда дело касается Александра Файла, часто повторял про себя Мел, необходимость становится матерью изобретения.
На следующий день они с Бетти взяли напрокат машину и отправились к месту съемки, посмотреть, что можно изобрести из того, что «Пан-Италиа» оставила для них. Они проехали в направлении Порто-Сан-Себастьяно, мимо катакомб, по узкой старой римской дороге, пролегающей среди пышной зелени, и наконец добрались до некоего сооружения, изображающего Форум времен Цезаря, которое возвышалось на лугу в полумиле от дороги. За ним находились различные службы, лабиринт зданий, окружающих постройку размером с небольшой авиационный ангар, очевидно, там производилось озвучивание фильма.
Все это было обнесено проволочным заграждением высотой в десять футов, у ворот стоял охранник, парень бандитского вида с пистолетом на бедре, который устроил целое представление из проверки документов.
Оказавшись внутри, они без труда нашли штаб Файла, который помещался в ближайшем от ворот здании. Перед ним стояло несколько машин, и среди них — большой открытый «кадиллак» Файла. Единственным признаком жизни на всей съемочной площадке были глухие удары молотка, раздававшиеся из глубины ангара.
Файл ожидал их в своем офисе вместе с Сайрусом, Мак-Аароном, парой итальянских операторов, которых Мел помнил по последнему фильму, помощником директора и старшим осветителем. Сайрус как-то сказал Мелу, что никто из них не знает как следует своего дела — Де Милль не взял бы их даже в уборщики, — но они стоили дешево и понимали по-английски, а больше от них ничего не требовалось.
Мел обнаружил, что церемония начала работы у Файла нисколько не изменилась со временем.
— Хорошо, хорошо, давай посмотрим, — сказал ему Файл без всяких предисловий и, когда Мел вручил ему свой текст, невнимательно прочел его и сказал:
— Ладно, это подойдет. Когда у тебя будет готов какой-нибудь материал, чтобы начать съемку?
— Примерно через неделю.
— Еще чего! Сегодня пятница. В понедельник утром Ванда и остальные актеры, занятые в главных ролях, явятся сюда рано утром вместе с кучей статистов для массовки. Значит, в понедельник утром, к восьми, ты будешь здесь с материалом, достаточным, чтобы Голдсмит работал пару дней. И приготовь несколько сцен в интерьере на случай, если будет дождь, чтобы никто не сидел без работы и не получал деньги даром.
— Послушай, Алекс, давай выясним кое-что раз и навсегда…
— Давай, сынок. А выясним мы вот что: мне наплевать, как ты там отличился на телевидении. Когда ты работаешь на меня, ты выдаешь материал так же, как всегда. Ты не Эрни Хемингуэй, понятно? Ты ниггер, холодный сапожник, и все, что от тебя требуется, — это забить в ботинок несколько гвоздей, чтобы заказчик не натер себе ногу. И нечего смотреть на меня волком, потому что, если у тебя появится желание устроить скандал или нарушить контракт, я тебя так прижму в суде, что ты в ближайшие пятьдесят лет ни для кого не напишешь ни единого сценария. Понятно?
Мел чувствовал, как воротник душит его, лицо наверняка побагровело от бессильной ярости, грозящей апоплексией. Больше всего его бесило, что все присутствующие смущенно отвели взгляды. Точно так же в тот день за столом все избегали смотреть на Сайруса, когда Файл ставил его на место. Лишь Бетти, нацелив на Файла указательный палец, угрожающе начала:
— Послушайте, Алекс!..
— Не вмешивайтесь! — злобно предупредил ее Файл. — Может, вам и нравится, когда ваш муж играет гения, но мне нет!
Прежде чем Бетти успела нанести ответный удар, Мел предупреждающе качнул головой. В конце концов контракт был подписан, скреплен печатью и вручен адвокату. Теперь уже было поздно что-либо делать.
— Ладно, Алекс, — процедил он. — В понедельник я вобью пару гвоздей в твой ботинок.
— Я так и думал! А теперь пойдем посмотрим на обстановку! — Они гурьбой высыпали под палящее солнце. Файл возглавлял процессию. Мел плелся позади, рядом с Бетти, которая в знак утешения сжимала ему руку. «Пан-Италиа» покрыла эту часть площадки жесткой кожурой асфальта, чтобы не было грязи и пыли, но, хотя еще не наступил полдень, Мел чувствовал, как асфальт плавится у него под ногами. Почти все в Риме закрывают лавочки и соблюдают сиесту в жестокую полуденную жарищу, но у Александра Файла, разумеется, сиеста исключалась.
Рядом с Мелом шагал Сай Голдсмит. Казалось, он изнемогал от жары, вчерашняя краснота сошла с его лица, оно было желтым с красными прожилками, а губы приобрели нездоровую синеву. Но глаза были ясными, с них сошла мутная пелена, а это означало, что Сай по крайней мере временно не прикладывался к бутылке.
— Не переживай! — сказал он. — Алекс не мог не припомнить тебе эти статуи…
— Да? Если бы не контракт, я послал бы его подальше с его фильмом.
Если он думает, что я буду выкладываться ради него…
— Кончай, Мел. В кои-то веки у нас приличный сценарий, хорошие декорации и даже несколько актеров, умеющих работать. Я лично их подбирал.
— Такие, например, как эта Ванда, наша несравненная, великая и прекрасная звезда? Уж мне-то такого не говори, Сай! Какой игры ты ждешь от актрисы, у которой роль записана по-английски в транскрипции?
— Я заставлю ее играть как надо. Только не теряй вкус к работе из-за Алекса, Мел. Ты ни разу еще не подводил нас. Сейчас никак нельзя этого делать.
Мела едва не стошнило от умоляющего тона Сайруса. Мало того, что этот медведь много лет покорно глотал все, чем кормил его Алекс.
Господи боже мой, неужели он еще благодарно лижет Файлу руки за это?
Асфальт кончился у громоздкого сооружения, где помещалась студия озвучивания, и здесь участок был разделен еще одной высокой проволочной оградой, которая преграждала путь к задней части съемочной площадки и декорациям на ней. Охранник у внутренних ворот, как и его двойник у входа на площадку, носил пистолет на поясе.
Когда они прошли в ворота и догнали Файла, он ткнул пальцем в охранника.
— Вот на что уходят деньги, — объявил он. — Надо держать здесь такого бандита двадцать четыре часа в сутки. Иначе эти макаронники растащат все дочиста.
— Что ж, спасибо, — сказала Бетти, чья девичья фамилия, между прочим, была Каполетта. — Mille grazie, padrone.[8]
— Не надо быть такой обидчивой, — сказал Файл. — Я говорю не об итальянцах из Сан-Франциско, а исключительно о местных талантах.
Мел заметил, что итальянские техники, которые наверняка все поняли, приняли безразлично-вежливый вид, словно не разобрали ни слова. Что ж, работа есть работа.
Обход декораций на площадке показал, что Файл заключил поистине выгодную сделку. «Пан-Италиа» построила для своей картины о святом Павле не только точную копию Форума, но также модель улицы древнего Рима в натуральную величину, со всеми деталями, лавками и домами, и великолепную виллу с портиком, которая стояла на холме, возвышаясь над остальными постройками. Эта вилла, объявил Файл, станет дворцом Тиберия на Капри, правда, сцены в интерьере будут сниматься на студии.
Мак-Аарон с парой операторов неделю назад побывал на Капри, они отсняли несколько десятков метров пленки пейзажа, чтобы декорации выглядели правдоподобно. Блестящая идея Сайруса, эти съемки на Капри, раздраженно буркнул Файл, будто бы тупой зритель способен понять разницу!..
Чтобы избавиться от общества Файла, Мел забрался на портик виллы.
Стоя здесь, оглядывая Форум, пинии и кипарисы, обрамляющие Аппиеву дорогу, он мог различить плавные очертания холмов Альбано на горизонте. Им овладело чувство, что перед ним раскинулся древний Рим, восставший от многовекового сна. Солнечный зайчик от проезжавшей машины чуть было не разрушил это впечатление, но это вполне мог быть отблеск солнца на полированном панцире римского воина, направлявшегося на колеснице на юг, в Остию.
К нему подошел Сайрус и вопросительно посмотрел на него.
— Как тебе это нравится?
— Очень нравится.
— Соответствует эпохе Тиберия. Понимаешь теперь, что я имел в виду, когда говорил, что наконец-то сделаем настоящий, без халтуры, фильм.
Если, конечно, все будет сделано как надо!
— Только не мы! Выше головы не прыгнешь. Чтобы снять такой фильм, нужно много раз переделывать, переписывать, переснимать. Три «п». Ты знаешь, как относится к этому Алекс?
— Да, но мы можем драться за каждую мелочь.
— Это точно!
— Мел, скажу тебе прямо, это последний мой фильм, хочешь верь, хочешь не верь.
— Ерунда!
Сайрус криво улыбнулся:
— Нет, если верить тому, что говорят врачи. Мак знает, можешь сказать Бетти, но вообще это между нами. Внутри у меня все прогнило. Он похлопал себя по отвисшему животу. — Будет чудо, если машина не развалится до конца работы над фильмом, не то что до будущего года!
Вот, значит, в чем дело, думал Мел. Неужели, прожив долгую и трудную жизнь, человек способен на такие сантименты? Это объясняло все. Сай Голдсмит умирал, ему оставалось жить недолго, и этот фильм должен был стать его лебединой песней. Лучшим фильмом, несмотря на все штучки Файла!
— Послушай, Сай, врачи могут ошибаться. Если бы ты вернулся в Штаты и показался специалистам, хотя бы в клинике Майо…
— Именно там мне это и сказали. Мел. Открытым текстом. Настолько открытым, что, прежде чем лететь сюда, я заглянул в Лос-Анджелес и условился, что, когда придет время, меня похоронят на кладбище «Райский парк», большой склеп, красивый гроб и все такое прочее…
Самое интересное, что, подписав все эти бумаги, я почувствовал себя гораздо лучше. Я тогда понял, почему древние римляне и египтяне так любили удостовериться, что все готово к самому главному дню. Это заставляет посмотреть правде в глаза. После чего можно спокойно жить дальше.
По крайней мере до того, пока картина не будет сделана так, как тебе хочется, подумал Мел. Если разобраться, Сайрус оказал ему величайшую честь. Ведь многое зависело от сценария, и над ним пригласили работать его, Мела Гордона.
— Скажи, Сай, — спросил он, — это была твоя идея, чтобы за сценарий взялся я, не Алекса?
— Моя. Разве это не доказывает, что, когда надо, я могу выиграть бой с Алексом?
— Вроде бы да. Теперь нам остается выиграть всю войну.
И это действительно была война, хоть и без стрельбы. Как только Файл получил первый вариант сценария и на его основе составил программу съемок, до него быстро дошло, что творится что-то непонятное. После этого жизнь стала сущим адом для всех, занятых на съемках «Императора страсти».
В том числе, как не без злорадства отметил Мел, и самого Файла.
Впервые в жизни Файла съемки его фильма отставали от программы. Сайрус с мрачным видом требовал снимать дубль за дублем, пока не получал сцену, которая его удовлетворяла. Он муштровал орды варваров и римские легионы на полях за пределами съемочной площадки, так что те в конце концов пригрозили взбунтоваться, заставлял Мела переписывать одну сцену за другой, пока диалоги не становились доступными ограниченным возможностям актерского состава, не теряя при этом ни выразительности, ни смысла.
Кстати, все заговорщики выполняли двойные обязанности. Мел обнаружил, что в промежутках между сочинительством занят режиссурой съемок среднего плана. Мак-Аарон взял на себя свет и звуковое оформление, невзирая на громкие протесты оскорбленных представителей профсоюза. Даже Бетти, которая трудилась бесплатно, проводила долгие часы с Вандой, заставляя ее произносить слова роли так, что в конце концов они не могли видеть друг друга.
Долгий рабочий день обычно завершался в кинозале, где съемочная группа собиралась в изнеможении, чтобы просмотреть последние отснятые кадры, а Файл, усевшись в отдалении, в холодной ярости отпускал язвительные замечания об увиденном на экране и о том, во сколько это ему обошлось. По мнению Мела, самым нелепым было непонимание Файлом происходящего — он наотрез отказался поверить объяснениям Бетти во время бурной и бесплодной беседы наедине. По мнению Файла, они злонамеренно сорили деньгами, занимались саботажем, разоряя его, о чем он давал им знать при любом удобном случае. Ему не давала сделать большего его собственная мелочность. Как заметил Сайрус, он мог уволить их всех, но контракт — это палка о двух концах. Уволить их означало заплатить им сполна, хотя они сделали только первую часть картины, а заменить — полностью заплатить другим, хотя они сделали бы только оставшуюся часть. Это было немыслимо для Файла.
— Я все понимаю, — говорил Мел, — но все равно хотелось бы найти какое-то средство, чтобы он не лез к нам хоть бы пять минут подряд.
Вот если бы он нашел себе какое-нибудь маленькое приятное развлечение…
Одного желания Мела тут было явно мало. Но как-то ранним утром оно исполнилось.
Она приехала на заднем сиденье трескучего мотоцикла — маленькая тоненькая девочка. Одной рукой она обхватила за талию бородатого юношу, который вел мотоцикл, другой прижимала к себе громоздкий предмет в оберточной бумаге. Северянка, решил Мел, отметив свежий цвет лица, каштановые волосы и тонкий, чуть вздернутый тосканский нос.
Вообще-то тощий, нуждающийся в дополнительном питании подросток — и в то же время неотразимо привлекательное создание, каким бывают девочки в этом возрасте.
Когда подъехал мотоцикл. Мел и Бетти, Сай, Мак-Аарон и Файл стояли перед штаб-квартирой последнего, переругиваясь, как всегда это бывало утром, из-за плана съемок на день. Когда девушка спрыгнула, осторожно держа сверток, словно в нем было что-то стеклянное, ее юбка задралась до бедра и Мел стал свидетелем почти комической перемены, случившейся с Файлом: его глаза застыли на белизне обнаженного тела, затем, сощурясь, скользнули наверх, чтобы осмотреть девушку целиком. Ее окутывала атмосфера хрупкой невинности, деревенской свежести. Мел посмотрел на Бетти. Он понял, что и у нее мелькнула та же мысль: Алиса!
Бородатый мотоциклист приблизился, девушка держалась поодаль, словно пытаясь спрятаться за его спиной. Мел вдруг увидел, что рыжеватая растрепанная борода мотоциклиста — безнадежная попытка прибавить возраста и солидности простодушному мальчишескому лицу.
— Синьор Файл, я приехал по вашему требованию.
— Вижу, — проворчал Файл. Он раздраженно повернулся к Мелу. — Вам нужны статуи? Вот парень, который смастерит их для вас.
— Паоло Варезе, — сказал юноша. — А это моя сестра Клаудия. — Он завел руку за спину и поставил девушку перед собой. — Чего ты боишься, глупая девчонка? — поддразнил он ее. — Ее можно извинить, — сказал он.
— Она только месяц назад приехала из Кампофриддо, и здесь все для нее новое. Все производит на нее очень большое впечатление.
— Где это Кампофриддо? — спросила Бетти.
— Возле Лукки, там, в горах. — Паоло презрительно усмехнулся. Известное дело. Двадцать человек на сорок коз. Такое вот место. Папа и мама разрешили Клаудии приехать ко мне в Рим, где она сможет найти приличную школу, потому что она хорошо училась у себя дома. — Обхватив девушку за худенькие плечи, он по-братски крепко прижал ее к себе, так, что она залилась краской. — Но вы знаете, как девушки помешаны на кино. Когда она услышала, что я буду работать здесь, где вы снимаете…
— Понятно, — нетерпеливо сказал Сайрус. — А насчет этих статуй…
— Да, да, конечно. — Паоло взял у сестры сверток, развернул бумагу и вынул статуэтку, изображавшую задрапированную человеческую фигуру.
Она была искусно вырезана из материала, напоминающего отполированный белый мрамор, но, как Мел заметил с чувством неудовлетворения, была не более двух футов в вышину.
— Вообще-то статуи должны быть в натуральную величину, — сказал он, заранее готовясь к еще одному столкновению с Файлом. — А эта…
— Но это только, только… — Паоло ударил себя костяшками пальцев по лбу, стараясь вспомнить нужное слово. — Это только образец. Они будут в натуральную величину. — Держа образец в вытянутой руке, он с гордостью смотрел на него. — Это Август. Будут еще Сулла, Марий, Цезарь и сам Тиберий, все копии со статуй Капитолийского музея, все в натуральную величину.
Взяв в руки фигурку. Мел обнаружил, что она необычайно легкая.
— Разве это не мрамор?
— Как это может быть мрамор? — сказал Паоло. — Мрамор потребовал бы нескольких месяцев работы, может, больше. Нет, нет, это фокус. Мое собственное изобретение. Если вы покажете мне мое рабочее место, я вам все продемонстрирую.
Его сестра тревожно потянула его за рукав.
— Che cosa, Paolo?[9] — спросила она и что-то быстро зашептала по-итальянски.
— Ах, да. — Паоло с извиняющимся видом кивнул Файлу. — Клаудии скоро надо ехать в школу, и она хотела бы посмотреть, как снимается кино. Она будет очень аккуратной.
— Посмотреть, как снимается кино? — хмуро произнес Файл, глядя на девушку. — А почему бы нет. Я сам ей все покажу. — И по тому, как засветилось лицо Клаудии, Мел понял: она знает английский настолько, что поняла сказанное. — А поскольку мне скоро надо ехать в город, продолжал Файл, — я по дороге заброшу ее в школу.
Эта любезность одновременно и обрадовала и насторожила Паоло.
— Но, синьор Файл, это для вас лишние хлопоты…
— Ничего, ничего. — Файл быстро повел рукой, словно отметая неуклюжую благодарность. — Принимайтесь за дело, вам ведь за это платят деньги. Голдсмит покажет вам мастерскую.
Файл коротким жестом поманил Клаудию за собой и быстро зашагал прочь. Мел вопреки себе не мог не восхититься тем, как этот человек справляется с подобными ситуациями. Надо было хорошо знать его, чтобы понять истинное положение вещей. Иначе можно было подумать, что это добродушный седовласый дедушка, за внешней суровостью которого скрывается золотое сердце.
Мастерская скульптора была оборудована за перегородкой в столярном цехе, недалеко от входа в звуковую студию, и была уже загромождена материалами и инструментами, необходимыми для создания статуй. Сам по себе этот процесс, как коротко описал его Паоло, был любопытен.
Сначала устанавливалась арматура из железных прутьев с перекладиной на высоте плеч. На этой арматуре изготовлялся проволочный каркас, очертаниями напоминавший человеческую фигуру. На него накладывался тонкий слой глины, которому придавалась форма развевающейся римской тоги. Что же касается лица…
Паоло взял статуэтку и, несмотря на протесты Бетти, стал безжалостно соскабливать ножом глину на лице.
— Вообще-то на голову уходит много времени, — сказал он, — но с помощью моего метода все делается очень быстро.
Он смахнул крошки цвета мрамора и показал форму, напоминавшую череп, хотя глазницы и ноздри были заполнены. Он постучал ногтем.
— Внутри ничего нет. Это папье-маше, из которого обычно делают маски, а потом покрывают раствором этого вещества. Colla — так его называют…
— Клей, — подсказала Бетти.
— Да, да. Так можно быстро сделать голову. Она высыхает мгновенно.
Затем покрываем форму глиной, делаем черты лица — и вот вам римлянин!
— А почему это так удивительно похоже на мрамор? — спросил Сай.
— Сверху наносится слой эмалевой краски — белая и слоновой кости.
Она тоже быстро высыхает.
— Но глина под ней совсем еще сырая?
— Прежде чем накладывать краску, надо подсушить глину горелкой.
Ацетиленовой горелкой, надо водить ею вниз, вверх, туда, сюда — и так несколько часов. Но на все уходит ровно один день. За двенадцать дней — двенадцать статуй, как я и обещал синьору Файлу.
— У вас есть с собой эскизы других статуй? — спросил Голдсмит. И когда Паоло вынул их из кармана — весьма помятые и запачканные, стало ясно, что Файл в очередной раз заключил выгодную сделку.
Стоя в дверях мастерской, собираясь уходить, они увидели, как появился Файл с Клаудией, жестом показал ей садиться в «кадиллак» и сам сел за руль.
— Красавица! — произнес Паоло, глядя не столько на сестру, сколько на машину. Затем, когда машина тронулась, он что-то вспомнил.
— Мотоцикл! — крикнул он сестре, показывая на мотоцикл, стоявший у офиса Файла, но она только беспомощно развела руками, и машина скрылась из виду.
Паоло тоже развел руками, словно смиряясь с судьбой.
— Автобус ходит нерегулярно, поэтому каждое утро она будет приезжать сюда со мной на мотоцикле, а потом ехать на нем в свою шкоду. Это означает, что я буду возвращаться вечером на автобусе, но сегодня, кажется, я спокойно поеду домой на мотоцикле.
— Вам очень повезло, — сказала холодно Бетти. — Знаете, Паоло, Клаудия очень красивая девочка.
— Еще бы мне не знать! — Паоло с безнадежным видом поднял к небу глаза. — Потому-то мне пришлось так долго уговаривать мамочку с папочкой отпустить ее в город, где она сможет развиваться, получить образование, может стать учительницей, а не женой какого-нибудь деревенского олуха. Родители у нас хорошие, но они всякого наслушались, и им кажется, что все мужчины Рима только и думают, как бы полакомиться красивой девочкой. Они забывают, что Клаудия со мной, а я…
— Паоло, — перебила его Бетти. — Иногда она не с вами. Не скажу о других римлянах, но про синьора Файла мне кое-что известно. Он любит лакомиться красивыми девочками…
Паоло был ошарашен.
— Он? Признаться, синьора, он не похож на того, кто бы…
— Faccia attenzione signore, — резко сказала Бетти. — Il padrone e un libertino. Capisce?[10]
— Capisce[11], — кивнул Паоло. — Спасибо. Я скажу Клаудии. Ей почти шестнадцать, она не ребенок. Она поймет.
Мел заметил, что вопреки своей привычке Файл стал уезжать со съемок днем, а возвращался поздно вечером или не возвращался вовсе. Бетти тоже это заметила.
— Ты знаешь, где он бывает, — сказала она мужу.
— Я не знаю. Я подозреваю. Это не одно и то же.
— Послушай, дорогой, не будем спорить по пустякам. Он проводит время с этим ребенком, и ты все прекрасно понимаешь.
— Ну и что? Во-первых, девушка, которой пошел шестнадцатый год, в этих краях не считается ребенком, как сказал ее собственный брат. Во-вторых, ты сделала все, что могла, — ангелы не совершили бы большего.
Что же касается меня…
— Ну конечно! Что касается тебя, а также Сайруса и Мака, то вы счастливы, что Алекс не крутится здесь постоянно, и вам наплевать, почему это происходит.
Против этого возразить было нечего. То, что Алекс не путался под ногами, было настоящим даром небес, и они ни за что не спросили бы, почему он вдруг их оставил в покое, нервы у них были натянуты от постоянного напряжения, но съемки подходили к концу, и надо было держаться в форме, чтобы кончить фильм, не снизив художественного уровня. Принимая во внимание то, как Файл обычно пил из них соки жалуясь, угрожая, отменяя их указания, — видеть, как открытый «кадиллак» выезжает из ворот, было все равно что получать укрепляющий бальзам.
Мел не был уверен, что, даже если бы Паоло подозревал, что происходит, он бы захотел поднимать скандал. Работа над статуями, как он сам признался, дает ему заработок, достаточный, чтобы протянуть до лучших времен. Как удачно, что синьор Файл попросил Художественный институт порекомендовать человека, который сделал бы все за минимальную плату, — ведь порекомендовали его, Паоло, год назад с отличием закончившего этот институт. Большая удача! Молодому скульптору, не имеющему покровителя, зарабатывать нелегко. Денег у родных не было, приходилось приниматься за любую работу, лишь бы наскрести денег, чтобы внести очередную плату за жилье. Но теперь…
С самого утра и до позднего вечера, голый до пояса и обливающийся потом, Паоло увлеченно работал над статуями, и их одну за другой отвозили на тележке в студию и устанавливали на место будущей съемки.
Первые шесть с торжественно окаменевшими лицами хорошо смотрелись на пробных съемках. Следующие, с лицами, искаженными безумием, были даже еще лучше. Оставалось сделать последнюю, самую, как думал Мел, эффектную: статую обезумевшего Тиберия.
Когда ее поставили рядом с пятью другими в проходе дворца, когда Мак-Аарон отснял свои наезды и крупные планы, картину можно было считать законченной. Разумеется, еще нужно было ее смонтировать. Этой тонкой работой занялся Сайрус — надо было резать, менять местами сцены, найти для каждого эпизода нужный ритм, наконец, все соединить в единое целое — то, что зрители увидят на экране. В конечном счете все зависело от монтажа, но это уже забота одного Сайруса.
В ожидании конца работы никто не собирался устраивать бунт на корабле, и все же в одну бурную ночь дело едва не дошло до крушения.
Гроза началась под вечер, это был один из тех римских ливней, после засухи, которые, продолжаясь часами, превращают окружающие города, поля и луга в болота, а асфальтированные улицы в реки. В полночь, когда Мел и Бетти шлепали по лужам к своей машине, они увидели Паоло, стоявшего в дверях своей мастерской и глядевшего на потоп с безнадежным видом, и остановились, чтобы пригласить его поехать с ними.
Он рассыпался в благодарностях, залезая на заднее сиденье рядом с Бетти. Жил он в Трастевере, но, если его высадят где-нибудь в городе, он легко доберется домой.
— Нет, мне не составит труда довезти вас прямо до дверей, — соврал Мел. — Только показывайте дорогу.
Следуя указаниям Паоло, они проехали через Понте-Субличо к пьяцца Матраи, площади в центре захудалого рабочего района. Паоло жил вместе с сестрой в доме, которому, казалось, была не одна сотня лет. Дом был на одной из улочек, отходивших от площади. А в начале этой улочки в гордом одиночестве стоял роскошный «кадиллак».
Увидев его, Мел невольно нажал на тормоза, и маленький «фиат», содрогнувшись, замер на середине площади. В ту же минуту он услышал, как Паоло что-то прошипел, и почувствовал, как он навалился на переднее сидение, наклонившись вперед и вглядываясь в залитое дождем стекло.
Вдруг, словно специально выбрав время ухода для того, чтобы рассеять все сомнения, на улице показался Файл. Он быстро затрусил к «кадиллаку», опустив голову и сгорбившись под дождем. Он уже почти подошел к машине, когда Паоло вдруг очнулся от оцепенения и лихорадочно схватился за спинку сиденья Бетти.
— Синьора, выпустите меня!
Бетти упрямо не двигалась.
— Для чего? Чтобы вы совершили убийство, провели всю оставшуюся жизнь в тюрьме? Какая польза от этого будет Клаудии?
— Это мое дело! Выпустите меня! Я требую!
По его тону Мел понял, что, если Бетти уступит, убийства не миновать. Вскоре Файл оказался вне досягаемости. Задние огни «кадиллака» зажглись, потом стали удаляться и наконец исчезли в направлении виа делла Луче. Паоло ударил кулаком по колену.
— Вы не имели права! — задыхаясь, сказал он. — Почему вы не дали мне убить его?
Мел подумал о том, что произойдет утром, когда этот почти не отвечающий за себя мальчик получит возможность встретиться с Файлом на съемочной площадке.
— Послушай, — рассудительно сказал он, сознавая, что сейчас такие рассуждения в высшей степени бесполезны. — Никто не знает точно, что произошло у тебя в комнате. Если ты не будешь терять головы и поговоришь с Клаудией…
— А как же! — грубо сказал Паоло. — А когда я поговорю…
— Сначала я с ней поговорю, — заявила Бетти. — Знаю! — сказала она, когда взбешенный Паоло попытался возразить. — Это не мое дело. Я не имею права вмешиваться, но все равно я это сделаю. А вы будете ждать здесь с синьором Гордоном, пока я не вернусь.
Это было тягостное, беспокойное ожидание. Дождь непрестанно барабанил по крыше машины, усиливая нервное напряжение. Хуже всего, мрачно размышлял Мел, что Бетти, не имея собственных детей, была всегда готова приютить любого сбежавшего из дому или заблудившегося бродяжку и не раздумывая старалась решить за него все его проблемы. Но в данном случае, что бы она ни сказала, все будет бесполезно. Юноша, сидевший за его спиной, храня мертвое молчание, должен был расквитаться слишком за многое. Единственным возможным средством предотвратить немалые неприятности было предупредить Файла в надежде, что у него хватит разума серьезно отнестись к предупреждению. Если же нет…
Наконец показалась Бетти, которая вышла из дома и нырнула в машину.
— Ну? — холодно сказал Паоло. — Вы говорили с ней?
— Да.
И она сказала вам, сколько ей заплатили за… за?..
— Да.
Паоло не ожидал этого.
— Не может быть, чтобы она вам сказала это, — недоверчиво сказал он. — Она бы соврала, попыталась обмануть вас, как обманывала меня.
Она…
— Сначала дайте мне передать ее слова. Она сказала, что вы договорились с синьором Файлом, что получите за статуи небольшой аванс, а остальное после того, как работа будет выполнена. Это верно?
— Да. Но какое это имеет отношение?..
— Очень большое. На самом деле это главное. Потому что синьор Файл сказал ей, что если она не будет любезна с ним, то вы никогда не получите остальных денег. Он скажет, что ваша работа никуда не годится, и, более того, он всем расскажет об этом, и вы никогда больше не сможете получить такой заказ. Ваша сестра полагает, что принесла себя в жертву ради денег и вашей репутации, что в противном случае она бы вас подвела.
Паоло ударил ладонью себя по лбу.
— Как она могла это подумать? — крикнул он в бешенстве. — Она знает, что есть бумага, которую мы подписали у адвоката. Как она могла поверить в такую ложь?
— Потому что она только ребенок, некому было дать ей совет. И когда вы подниметесь к ней, то должны сделать вид, что все понимаете. Вы сделаете это?
— Синьора…
— Сделаете?
— Да, да, я все сделаю. Но этот человек…
— Паоло, послушайте меня. Я понимаю ваши чувства, но все, что бы вы с ним ни сделали, приведет только к скандалу, который заденет Клаудию.
Все, что бы ни случилось, попадет во все газеты. Как после этого девочка сможет вернуться в школу? Разве она когда-нибудь сможет вернуться домой в Кампофриддо? Все будут глазеть на нее и сплетничать.
Даже если вы подадите на него в суд…
— Даже так, — с горечью сказал Паоло. Он положил ладонь на ручку дверцы. — Но я задерживаю вас своими делами! — И когда Бетти неохотно наклонилась вперед, чтобы юноша мог выйти из машины, он добавил:
— Вы не понимаете этих вещей, синьора, но я подумаю о том, что вы сказали.
Чао!
Мел наблюдал за тем, как он вошел в дом, потом завел машину.
— Звучит не очень-то обнадеживающе, — сказал он. — Придется завтра шепнуть пару слов Алексу, чтобы предупредить его, хотя я очень хотел бы увидеть, как он получит все, что ему причитается.
— Знаю. — Бетти с безнадежным видом покачала головой. — Господи, ты бы видел, как живут эти дети. Комната размером с крысиную нору, посредине натянута занавеска, чтобы каждый из них имел хотя бы подобие своего уголка. Дождь просачивается прямо сквозь стены. Вся мебель состоит из ящиков из-под апельсинов. И вонючий протекающий туалет в коридоре. Трудно поверить, что в наши дни…
— Да, конечно, но жизнь бедных художников — не «сладкая жизнь». В любом случае, сколько бы Алекс ни заплатил за этот заказ, все же они станут жить немного лучше, когда Алекс рассчитается с ним.
— Правда? Как ты думаешь, сколько Алекс ему платит?
— Откуда я знаю? А что? Клаудия сказала тебе?
— Сказала. Попробуй догадаться. Ну, пожалуйста. Мел быстро произвел в уме подсчет.
— Так, — сказал он, — поскольку статуи целиком изготовляются Паоло, начиная с набросков и до готовых изделий, они должны стоить от пяти до десяти тысяч долларов. Но я могу поспорить, что парень получит от Алекса не больше чем пару тысяч.
— Мел, он получит пятьсот. Сотню авансом, а остальное после окончания работы. Всего пятьсот долларов!
Непревзойденный Файл, думал Мел почти с суеверным ужасом, когда они проезжали по мосту над вздувшимся мутным Тибром. Паршивые пятьсот долларов за все двенадцать статуй! Плюс Клаудия Варезе в придачу.
Мел поговорил с Файлом на следующее утро и был доволен, что с ними в офисе находятся Сай и Мак-Аарон, которые могли услышать, что происходило.
Когда дело касалось применения силы. Файл не был самым храбрым человеком на свете. Перспектива явно встревожила его.
— Какого черта! — взорвался он. — Вы знаете здешних девиц. Если бы я не сделал это вчера, сегодня наверняка появился бы кто-нибудь другой. Но если этот ее братец задумал всадить мне нож в спину, я могу…
— Я не об этом, — возразил Мел. — Я сказал только, что с твоей стороны было бы весьма разумно держаться от него подальше. Завтра он кончает свою работу. Ты можешь найти себе какое-нибудь занятие в городе, пока он не уйдет.
— Чтобы я дал этому мальчишке-макароннику прогнать меня с моей собственной территории?
— Ты ведь сам начал все это, верно? Тебе не повезло — на этот раз попалась девушка не того сорта.
— Ну ладно, ладно! Но я вернусь вечером, чтобы просмотреть последний материал, и сразу же после этого мы устроим совещание прямо здесь, в офисе. Ну, все понятно? Поэтому все должны быть на месте.
Прозвучало зловеще, решили все после того, как Файл уехал, но их это по-настоящему не взволновало. Оставалось отснять только пару сцен, около недели потребуется на монтаж, вот и все. Файл сделал все, на что был способен, но не смог помешать им показать, на что способны они.
Какую бы карту он ни прятал в рукаве — а Файл постоянно преподносил им неприятные сюрпризы на таких совещаниях, — на этот раз было уже поздно разыгрывать эту карту. Вот что главное.
Они ошибались. Файл вернулся поздно вечером, чтобы просмотреть с ними последний материал, и, когда после этого они собрались в его офисе, извлек из рукава не карту, а целую бомбу.
— Я хочу, чтобы вы уяснили одну мелочь, — сказал он, — и на этом наша встреча кончится. Всего одна небольшая деталь. Голдсмит, я понял так, что вы собираетесь наконец закончить съемки на этой неделе.
Верно?
— К пятнице, — сказал Сайрус.
— Тогда все в порядке. Стало быть, в пятницу вечером вы все выйдете отсюда в последний раз. Понятно? После того, как вы окажетесь по ту сторону ворот, то там и останетесь. И не пытайтесь как-нибудь надуть охранника, потому что ему будут даны специальные указания держать вас за воротами.
— Конечно, — сказал Сайрус, — только вы упустили одну мелочь, Алекс. Надо сделать монтаж фильма. Вам придется подождать еще одну неделю, а тогда уже приказывать охраннику наставлять на меня пистолет.
— Правда? — спросил Файл с притворным интересом. — Еще одну неделю?
— Его лицо застыло. — Нет, спасибо, Голдсмит. У нас уже есть парень, которому мы платим за монтаж, поэтому в пятницу вы просто помашете ручкой и забудете, что вы когда-то были со мной знакомы.
— Алекс, не может быть, чтобы ты всерьез поручил Гарильо монтаж. Он совершенно беспомощен. Если я не буду стоять над ним и говорить, что ему делать…
— Значит, теперь я буду говорить ему, что делать.
— Ты?
— Совершенно верно. Я. — Файл сердито ткнул себя в грудь указательным пальцем. — Я, Алекс Файл, который снимал картины, когда вы еще прыгали на пони со скалы, десять монет за прыжок.
— Ты никогда в жизни не сделал бы такой картины!
— Еще бы! — почти крикнул Файл. — На месяц отстал от графика. На двадцать процентов превысил бюджет. На двадцать процентов, слышишь?
Сайрус побледнел и дышал с трудом.
— Алекс, я не позволю никому кромсать эту картину. Если ты попытаешься не допустить меня до монтажа…
— Если попытаюсь? — Файл стукнул кулаком по столу. — Я не пытаюсь, я делаю. И разговор окончен. Все! Никаких встреч. До субботы я здесь не появлюсь — пока что я заработал на этом фильме одну только язву. Но с субботы я начну выздоравливать.
Да, Файл был по-настоящему взбешен. Мел видел это. Он словно ослеп от ярости, дрожал от гнева. Были оскорблены его боги — График и Бюджет! И теперь, словно верховный жрец, бегущий прочь от места, где свершилось богохульство, он бросился к двери, переполненный негодованием.
Когда он уже взялся за ручку двери, его остановил умоляющий голос Сайруса.
— Послушай, Алекс, мы слишком давно знакомы, чтобы делать такие глупости. Если мы…
— Если мы что? — Файл быстро повернулся, не выпуская ручки. — Если мы проведем всю ночь в глупых разговорах, я передумаю? После того что здесь происходило все лето? Так вот, я тебе скажу прямо, предатель паршивый, я не передумаю!
Дверь рывком отворилась, потом захлопнулась. Файл ушел. Все четверо застыли, глядя друг на друга. В комнате было так тихо, что Мел отчетливо слышал каждый звук, доносившийся извне, словно работал усилитель: дальний свисток паровоза, скрип цепи, на которой фонарь раскачивался под теплым ночным ветерком, резкий звук шагов Файла, идущего к машине.
Первой нарушила молчание Бетти:
— Господи, — прошептала она, не зная, смеяться ей или плакать. — Он говорил совершенно серьезно. Он испортит картину, даже не понимая, что портит ее.
— Погоди, — сказал Мел. — Если в контракт Сайруса включен монтаж картины, то…
— Но он не включен, — сказал Мак-Аарон. Он внимательно наблюдал за Сайрусом. — Как ты себя чувствуешь? — спросил он.
Тот сделал гримасу.
— Отлично. Болит только, когда смеюсь.
— Ты скверно выглядишь. Если бы я знал, что ты не откажешься немного выпить…
— Не откажусь. Давайте уберемся отсюда, вот и все.
Они вышли из офиса. Луна, стоявшая низко на горизонте, имела вид тоненького, как вафля, серпа, но небо над головой было так густо усеяно звездами, что, казалось, они освещали дорогу к стоявшим у ворот машинам бледным фосфоресцирующим светом.
И тут Мел заметил, что «кадиллак» Файла все еще стоит на своем месте, с выключенными передними фарами и распахнутой дверцей. Но Файла в машине не было.
Мел оглядел темное пространство съемочной площадки. Странно, подумал он. Файл был человеком привычки: закончив дневную работу, он садился в свою машину и направлялся прямо к воротам. Никогда раньше он не имел обыкновения бродить по опустевшей площадке после многочасовой работы, зачем же ему делать это сейчас…
Сай и Мак-Аарон прошли вперед, и Мел увидел, что Сайрус внезапно остановился. Он вернулся к Мелу, Мак-Аарон шел за ним по пятам.
— Я мог бы поклясться, что слышал, как этот поганый заморыш проходил тут, когда мы еще не вышли, — сказал он. — Он не припрятал здесь за углом еще одну машину?
Мел покачал головой.
— У него только «кадиллак». И дверца открыта, как будто он хотел уже сесть в машину, но потом передумал. Куда он пошел, как ты считаешь?
— Понятия не имею, — сказал Сай. — Я знаю только, что производить проверку в такое время — не похоже на него.
Они продолжали стоять, нерешительно оглядывая пустую площадку.
Тусклый фонарь висел над дверью офиса, еще один — над воротами, едва освещая помещение охранника размером с телефонную будку, и это было все, что можно было различить при таком освещении. Все остальное представляло собой смутные очертания, словно серые тени на фоне непроницаемой темноты, над которыми возвышались очертания студии.
— Ну, чего мы еще ждем? — наконец сказал Мак-Аарон. — Если с ним что-нибудь случилось, мы всегда можем послать кипарисовый венок на похороны. Идемте скорее.
Было бы лучше, если бы Мак не сказал этого, с неприятным чувством подумал Мел. Они могли бы просто оставить без внимания эту загадку и уехать. Теперь же высказанное вслух предположение, что с Файлом что-то могло случиться, как бы обязывало их сделать что-нибудь, вне зависимости от их отношения к Файлу.
Сайрусу, кажется, пришла в голову та же мысль.
— Знаешь, — сказал он Мелу, — Мак прав. Вам с Бетти не стоит здесь болтаться.
— А как ты?
— Я немного подожду. Он, наверное, появится через несколько минут.
— Тогда мы подождем вместе, — сказал Мел, стараясь не слушать замечаний, которые вполголоса отпускала Бетти по адресу Файла.
Шли минуты. Наконец, услышав звук приближающихся шагов, они встрепенулись. Но из темноты показался не Файл, а киномеханик, который демонстрировал для них отснятый материал. В ответ на вопросы Сайруса он объяснил, что перематывал ленту и не видел синьора Файла после демонстрации материала.
— Buona sera, signora, signori.[12] И он отправился домой на своем мотороллере, изрыгающем пары бензина.
Они видели, как охранник вышел из своей будки, чтобы открыть ему ворота; мотороллер миновал ворота и скрылся из виду. Снова все стихло.
— Черт! — вдруг сказал Сайрус. — Как мы сразу же об этом не подумали. Может быть, этот охранник видел Алекса. — Он поплелся к охраннику и перекинулся с ним парой слов.
Вернувшись, он покачал головой и сказал:
— Полная неудача. Охранник слышал, как захлопнулась дверь офиса, но он читал газету у себя в будке, поэтому ничего не видел. И он говорит, что выпустил всех, кроме нас, Алекса и… Паоло Варезе.
Да, в этом все дело, подумал Мел. Если все чувствовали то же, что и он, действительно могло случиться то ужасное, на что они все пытались закрыть глаза. Вот откуда это ощущение беды, витавшее в воздухе. Файл и Паоло Варезе. Юноша прячется за машиной. Файл открывает дверцу, садится за руль, внезапно ему угрожает нож или револьвер; две человеческие фигуры, одна из них тащит другую из машины в темноту, чтобы сделать свое дело в каком-нибудь темном углу.
Или проламывающий череп удар, прямо здесь, на месте, нанесенный одним из железных прутьев, которые он использовал при сборке арматуры для Статуй; потом тело взваливается на мускулистое плечо и уносится во все укрывающий мрак? Но остались бы улики. Брызги крови. Или что-то похлеще.
Мела тянуло заглянуть в машину, посмотреть, что там на кожаной обивке, и он тут же почувствовал приступ тошноты. Он нерешительным жестом указал на машину.
— Может быть, мы должны…
— Не волнуйся, — сказал Сайрус, явно пожалев его. — Я сам это сделаю.
С чувством облегчения Мел наблюдал, как Сайрус подошел к машине и, наклонившись, заглянул внутрь. Потом сквозь ветровое стекло блеснул слабый свет на панели.
— Ключи есть, — услышал Мел приглушенный голос Сайруса. — Но здесь все в порядке.
Свет потух, и Сайрус, выпрямившись, отошел от дверцы. Держа в руке ключи, он обошел машину, открыл багажник и заглянул внутрь. Захлопнул крышку и подошел к ним.
— Ничего, — сказал он. — Понятно только одно — Алекс забрался в машину и потом снова вышел.
— Ну и что теперь? — спросила Бетти.
— Теперь я пойду в плотницкую мастерскую и посмотрю, сидит ли еще Варезе в этом его ателье. А в это время Мак может заглянуть в студию и посмотреть там. Но вам с Мелом незачем…
— Об этом не беспокойся, — сказала Бетти. — Еще не очень поздно.
— Хорошо, тогда вы двое в своей машине поезжайте к запасным воротам и поговорите с охранником. Когда будете возвращаться, сделайте круг и осмотрите площадку, насколько сможете. Не торопитесь и дайте полный свет на передние фары.
Они точно выполнили указания и через двадцать минут снова стояли рядом с Сайрусом и Маком. Мел с облегчением увидел, что на их лицах написано все то же удивление.
— Мак говорит, что в студии никого нет, — сказал Сайрус. — А парень у себя в ателье работает над последней статуей и клянется жизнью матери, что с обеда не выходил оттуда. И я верю ему, хотя он не скрывает, что был бы счастлив, если бы Алекс сломал себе шею. Во всяком случае, если он действительно хотел напасть на Алекса, он никогда бы не сделал этого здесь, у всех на виду, в пятнадцати шагах от охранника, да еще когда мы каждую минуту могли выйти из офиса.
Поэтому, если вы только не полагаете, что такой трус, как Алекс, мог по своему почину явиться в ателье и начать скандал…
— Ни в коем случае, — сказал Мел.
— Я тоже так думаю. А что сказал охранник у запасного выхода?
— Ничего интересного. Он закрыл ворота в обычное время, когда все кончают работу, и с тех пор не видел поблизости ни души. Кроме того, мы объехали все кругом, и единственное, что мы заметили, была парочка бродячих кошек. Что же у нас получается?
Сайрус покачал головой.
— Сплошная ограда в десять футов высоты, так что Алекс никак не мог выйти, если только не научился бы летать без крыльев. Совершенно ясно, он где-то здесь, но я не могу понять, где именно. Единственное, что мы можем сделать, — это прочесать площадку и обыскать все постройки; может быть, что-нибудь обнаружится. Мак мне поможет. А ты отвези Бетти в ваш отель. Она еле жива.
Да, Мел это видел. И он прекрасно мог себе представить, что она сейчас думает. Пока Паоло вне подозрений…
— Ну ладно, если вы сможете обойтись без нас… — сказал он.
— Ничего, справимся. Да, когда будете проезжать мимо ворот, найдите какой-нибудь повод для того, чтобы охранник заглянул к вам в багажник.
Убедитесь, что он хорошо все проверит. Не опасайтесь, что он что-то там найдет, — я уже все осмотрел. Вы не против?
— Нет, — сказал Мел. — Раз там действительно нет Алекса…
Рано утром его разбудил телефонный звонок Сайруса со съемочной площадки. Он сказал, что вместе с Мак-Аароном и Паоло Варезе, закончившим свою двенадцатую статую, они обыскали каждый дюйм, но не нашли и следа Файла.
— Он и вправду исчез, — устало сказал Сай. — Я только что звонил в отель — вдруг он там, — но мне сказали, что его не было всю ночь и он еще не появился. Я решил, что лучше всего вызвать полицию. Они вот-вот будут здесь.
— Я сейчас еду, Сай. А ты не поторопился с полицией? Ведь прошло всего несколько часов.
— Знаю, но нас могут потом спросить, почему мы не обратились к ним сразу, как только почувствовали, что дело нечисто. Но дело сделано, и надо подумать, что мы им скажем об этом скандальчике в офисе перед уходом Алекса. Скажу тебе честно. Мел, было бы ошибкой говорить о проблемах монтажа или о том, что после пятницы нас перестанут пускать на съемочную площадку. Бетти тоже была там, и если они захотят повесить на нас собак…
Мел посмотрел на Бетти, которая, сидя в постели, беспокойно за ним наблюдала.
— В чем дело? — шепнула она. — Что случилось?
— Ничего… Нет, — ответил он на вопрос Сайруса. — Это я говорил с Бетти. Я ей все объясню. Она поймет. Ты уже обо всем договорился с Маком?
— Да, он того же мнения, что и я.
— А что им говорить о Паоло?
— Все, что нас спросят. Почему бы нет?
— Не притворяйся, что не понимаешь меня, Сай. Если полиция узнает, что произошло, когда я отвез парня домой в прошлую ночь, когда шел дождь…
— Пускай. Поскольку он не имеет никакого отношения к исчезновению Алекса, они ничего не смогут ему пришить. И, возможно, ты не заметил, но, когда ты устраивал ему скандал относительно сестренки Варезе, прямо под окном офиса стояла Ванда Перикола. Готов поспорить, что она проболтается при первой же возможности!
Мел счел условия спора нечестными. Сразу можно сказать, кто его выиграл бы.
Когда они с Бетти приехали на площадку, полиция, представленная двумя парнями в штатском, была уже на месте. В конце дня Мел решил, что поведение официальных лиц в течение этого дня прошло три стадии.
Вначале улыбчиво-циничная, когда два мальчика в штатском дали понять, что считают все это дело явным рекламным трюком кинокомпании Файла.
Затем, убедившись, что это не так, они приступили к серьезному расследованию, приказав всем собраться в студии для краткого допроса и предъявления документов.
И наконец, сбитые с толку и рассерженные, они попросили помощи в Главном полицейском управлении и заставили целый взвод полицейских в полной форме тщательно обыскать всю съемочную площадку.
Сразу же после взвода полицейских явились журналисты и банда папарацци — независимых фоторепортеров, — большая часть из них прикатила на побывавших в переделках мотороллерах. Вид этих людей, собравшихся у главных ворот, нацеливающихся камерами сквозь проволоку, засыпающих вопросами каждого, кто проходил достаточно близко, чтобы услышать их крики, казалось, раздражал инспектора Конти, старшего из двух ребят в штатском, почти так же, как и неудачные попытки разыскать пропавшего Александра Файла.
— От них только беспорядок, — сказал он, когда Сайрус попросил его устроить что-то вроде пресс-конференции в офисе. — Они останутся по ту сторону ограды, там их настоящее место. Не может быть никаких сомнений, что синьор Файл, живой или мертвый, находится в периметре этой ограды, и, пока мы не найдем его, никому не будет разрешено войти сюда или выйти отсюда. Это не займет много времени. Даже если предположить худшее, что было совершено преступление, все же невозможно скрыть жертву под асфальтом, который покрывает почти всю площадку. И благодаря вашей предусмотрительности, синьор, — он кивнул в сторону Сайруса, который отклонил комплимент, с усталым видом пожав плечами, — это место было герметически закрыто сразу же после его исчезновения. Синьор Файл здесь, в этом нельзя сомневаться. Мы его найдем самое большее через несколько часов.
Инспектор был упрямым человеком. Только к вечеру, после того, как его команда прошлась по площадке, словно налетевшая саранча, не добившись никаких результатов, после того, как полицейские безуспешно просмотрели страницу за страницей все бумаги Файла, Конти признал свое временное поражение.
— Теперь можете уехать, — объявил он собравшимся в студии, — но вы должны всегда быть на месте, чтобы мы могли вас вызвать для дальнейших допросов. Пока не будет получено разрешение властей, сюда никто не войдет.
Сайрус едва мог усидеть на своем стуле от утомления, но, услышав это, в бешенстве вскочил на ноги.
— Послушайте, нам надо кончить фильм, и если вы…
— Все в свое время, синьор. — Голос инспектора звучал решительно, не допуская возражений. — Те из вас, которые не имеют гражданства Италии, пожалуйста, передайте мне паспорта. Они будут находиться в Главном управлении.
Выйдя из офиса. Мел заметил, что дверца «кадиллака» Файла закрыта и вся засыпана сероватым порошком. Он не сразу понял, что это сделано для того, чтобы обнаружить отпечатки пальцев. Эта мысль больше, чем остальное, случившееся за день, сделала для него исчезновение Файла реальным и страшным. Пока что вопросы, которые им задавали полицейские, скользили по поверхности — не надо было упоминать ни Клаудию Варезе, ни о монтаже фильма, но ведь предстоят еще допросы, и на следующий раз они копнут глубже.
Сай думал о другом.
— Прежде всего, — сказал он, — нам надо быть уверенными, что мы в любой момент можем связаться с теми, кто нам нужен для этих последних сцен.
— К чему это? — спросил Мел. — Без Алекса, который занимался финансами? Мы даже не можем ничего подписать за него!
— И не надо! — сказал торопливо Сайрус. — Этот голливудский адвокат уполномочен заменять Алекса в его отсутствие. К тому же он вложил кучу денег в фильм и по жадности не уступает Файлу. Когда я свяжусь с ним и расскажу, что происходит, он сделает все, чтобы мы закончили фильм. Я это гарантирую.
— Только если Алекс отсутствует, — сказал Мел. — А если он умер?
— Тогда наше дело плохо. Отснятая нами пленка — его собственность, и, пока суд уладит все дела по его имуществу, мы давно уже будем на том свете. Но никто не знает, жив он или умер. Стало быть, мы должны получить согласие адвоката на завершение фильма в обмен на соглашение, что мы передаем ему картину для выпуска и реализации.
— Без допуска на съемочную площадку? — сказала Бетти. — Кто знает, когда мы туда снова попадем? Полицейский сказал: быть на месте для допросов. Им могут понадобиться недели, чтобы во всем разобраться или месяцы.
— Может быть, — согласился Сайрус, — но у меня предчувствие, что все произойдет гораздо быстрее.
Он не ошибся. Уже на следующее утро Мела вызвали к комиссару Одоардо Уччи в Главное управление, и беседа оказалась не из приятных.
Хуже всего стало, когда комиссар после серии манипуляций со своим носом заговорил вдруг о враждебных чувствах, которые Паоло Варезе питал к своему работодателю, а после уклончивых ответов Мела проявил удивительную осведомленность насчет сцены в ту дождливую ночь. Это значит, уныло подумал Мел, что Ванда действительно проболталась при первом удобном случае.
Мел понимал, что при подобных обстоятельствах нет смысла уходить от ответа. Поэтому он детально описал эту сцену, утешая себя, насколько возможно, словами Сайруса о том, что, раз Паоло не имеет никакого отношения к исчезновению Файла, ему ничего не смогут пришить.
Реакция Уччи была молниеносной.
— Если бы вы сразу предоставили эту решающую информацию инспектору Конти…
— Решающую? — сказал Мел. — Послушайте, комиссар, мы вышли из этого офиса через минуту или пару минут после Файла. Если бы Варезе попытался сделать с ним что-нибудь прямо там…
— Но вы, синьор, все же подумали, что он может попытаться?
— Да, и очень скоро убедился, что был не прав.
— Думаю, что через некоторое время я докажу вам обратное, синьор.
Точнее, до конца этого дня. Поэтому вы и синьора Гордон оставайтесь, пожалуйста, в вашем отеле до этого времени. Будьте любезны, никаких телефонных разговоров и, пожалуйста, никаких посетителей.
К вечеру за ними заехал сам Уччи в полицейской машине.
— Куда мы едем? — спросила его Бетти, когда машина резко рванула вперед.
— Туда, где находится ваша съемочная группа, синьора, чтобы доказать, что тайна исчезновения синьора Файла никогда не являлась тайной.
— Значит, вы нашли его? Но где? Что с ним случилось?
— Терпение, синьора, терпение, — тон комиссара был почти игривым. Скоро вы сами узнаете ответ. Если, — добавил он мрачно, — у вас хватит духу на это.
Карабинер с автоматом пропустил их в ворота съемочной площадки; еще один карабинер у дверей плотницкой мастерской встал по стойке смирно, когда они вошли туда. За перегородкой, в конце мастерской, в ателье скульптора, их ожидало несколько человек.
Сайрус и Мак-Аарон стояли в одном конце комнаты, Паоло Варезе, крепко сжавший губы, взбешенный, — в другом, между инспектором Конти и его подчиненным в штатском. А в центре комнаты возвышалась над всеми статуя на пьедестале в натуральную величину.
Обезумевший Тиберий, подумал Мел, и отшатнулся. Внезапная догадка молнией ударила в мозг. Сходство между этой статуей и скульптурным изображением Тиберия, еще не пораженного безумием, которое они уже отсняли и отправили туда, где хранился реквизит, бросалось в глаза, но еще больше было сходства между этими искаженными чертами и лицом Александра Файла, изуродованным гримасой ярости.
— Нет! — испуганно шепнула Бетти. — Это не похоже на…
— Да? — быстро отозвался Уччи и, когда Бетти молча качнула головой, сказал:
— Мне очень жаль, синьора, но я хотел бы, чтобы вы сами поняли, почему эта тайна на самом деле таковой не была. Как только я сравнил эту статую с фотографией синьора Файла, мне все стало ясно.
Влажное папье-маше, наложенное на лицо, воспроизводит его так точно, что даже слой глины поверх маски, как бы искусно это не было сработано, не в состоянии скрыть подлинные черты. Тем не менее, — он кивнул на инспектора Конти, — самую важную улику откопал мой помощник.
Почти все эти статуи были сделаны до исчезновения синьора Файла.
Только вот эта закончена после. Для чего она была использована, абсолютно ясно — и в высшей степени неприятно. Поэтому, если вы желаете покинуть эту комнату прежде, чем мы докажем совершение преступления…
Когда Бетти ушла, шагая словно лунатик, которому приснился кошмарный сон. Мел, охваченный чувством вины, подумал, что ему бы надо проводить ее, но он словно врос в пол, окаменел, будто загипнотизированный взглядом комиссара, который, взяв молоток и резец, подошел к статуе.
Это вызвало бурную вспышку гнева Паоло Варезе. Он набросился на Уччи, пытаясь вырвать у него из рук инструменты, и едва не опрокинул его на пол. Когда двое в штатском заломили ему руки и потащили назад, он стал отчаянно вырываться, но потом затих.
— Не имеете права! — крикнул он Уччи. — Это произведение искусства!
— И очень удачное, — холодно ответил Уччи. — Почти блестящее. Его можно вывезти отсюда по вашему желанию и отправить куда угодно, и никто в мире не будет знать о том, что находится внутри. Хорошее ли дело, молодой человек, использовать такой талант, как у вас, для того, чтобы скрыть убийство?! Но сейчас-то по крайней мере вы признаетесь, что совершили преступление?
— Нет! Что бы вы ни нашли в моей статуе, я никого не убивал!
— Да? Тогда, может быть, это заставит вас передумать?
Комиссар приложил резец к складке тоги, драпирующей фигуру, и осторожно ударил молотком по резцу. Потом еще и еще раз.
Когда куски глины, покрытые белой эмалевой краской, упали на пол.
Мел закрыл глаза, но это не мешало ему слышать, один за другим, беспощадные удары и стук засохшей глины, падающей на пол.
Затем раздался другой звук — удары металла о металл.
И наконец сердитое восклицание Уччи.
Мел открыл глаза. Первое, что он увидел, было широкое лицо комиссара, приоткрывшего рот в почти нелепой гримасе недоумения. На лицах Сайруса, Мак-Аарона и полицейских в штатском было то же выражение; все смотрели, словно не веря своим глазам, на представшую перед ними внутренность статуи, где виднелись железные прутья арматуры, проволочный цилиндр — и ничего больше.
— Не может быть, — пробормотал Уччи. — Это невозможно!
Словно желая выместить свое поражение на статуе, он нанес удар молотком по голове. Голова рухнула на пол и осталась там, пустая маска из папье-маше, с кусками окрашенной в белую краску глины, прилипшей к ней.
Паоло высвободился из рук полицейских. Он поднял маску и нежно провел пальцами по оставшимся от удара молотком вмятинам.
— Варвар, — сказал он Уччи. — Вандал. Неужели вы действительно подумали, что я убийца? Неужели вам надо было ломать мою работу, чтобы убедиться, что вы не правы?
Уччи, ошеломленный случившимся, покачал головой.
— Молодой человек, говорю вам, что все, все улики…
— Какие улики? Неужели я похож на какого-нибудь крестьянина с юга, который только и живет вендеттой? — Паоло сунул маску в лицо Уччи, который отпрянул, словно боясь, что она его укусит. — Вот моя месть вылепить все так, чтобы весь мир узнал, что за скотина этот человек. И такой мести было мне достаточно, потому что я художник, понимаете, художник, а не мясник! А теперь можете попытаться сами склеить мою статую, потому что мне здесь больше нечего делать. — Он посмотрел на Сайруса. — Я уеду сразу же, как только сложу свои инструменты, синьор.
— Но ведь мы завтра вернемся, — умоляющим тоном сказал Сайрус. Теперь у вас не может быть никаких возражений, верно? — обратился он к Уччи.
— Возражений? — Казалось, комиссар все еще не знал, что подумать. Нет, синьор, все помещения полностью обследованы, так что вы имеете полное право пользоваться ими. Но это невозможно. Я не могу понять…
— Слышите? — сказал Сайрус. — Я прошу вас, Варезе, поработать всего один день. Только один день.
— Нет, синьор. Я выполнил заказ, который взял. Мне здесь больше нечего делать.
Мел пошел к выходу, и Сайрус поплелся за ним.
— Черт возьми! — сказал он. — Не хочется мне делать эту сцену без одной статуи.
— Можете пропустить ее при съемке. Слава Богу, что все так обернулось, и наплевать на статую. На минуту этот комиссар убедил меня…
— Тебя? Он убедил всех нас. Когда Бетти выходила отсюда, казалось, что она вот-вот упадет. Если хочешь послушать моего совета, Мел, закажи завтра билет на первый же рейс домой и увези ее как можно скорее. Картина почти готова, и тебе надо думать о Бетти, а не об Алексе.
Карабинер, который стоял у двери, показал за угол, и там они увидели Бетти, которая ожидала их. Ее веки покраснели и распухли, а на щеках блестели слезы.
— Что случилось? — спросила она, словно боясь услышать что-то ужасное. — Они…
— Нет, — ответил Мел. — Они ничего не нашли. Паоло здесь ни при чем. — Но она продолжала стоять, беспомощно склонив голову, и действительно казалось, что она вот-вот упадет. Мел крепко обнял ее.
— Все в порядке, детка, — сказал он. — Все в порядке. Завтра мы возвращаемся домой.
Сай Голдсмит умер в первый день зимы, через четыре недели после того, как фильм вышел в прокат. Как сказала Бетти, он хоть перед смертью, но услышал хвалебные отклики критиков. На Оскара, конечно, не тянет, но фильм правдоподобный, драматичный, прекрасная режиссерская работа… Неплохая эпитафия для человека на смертном одре.
Тайна исчезновения Файла не повредила коммерческому успеху фильма.
Когда эта история стала достоянием гласности, пресса просто блаженствовала, и даже, когда интерес читателей стал слабеть, его легко подогревали опять. Примерно раз в неделю сообщалось, что Файла видели в некоем забытом уголке, полностью потерявшего память, ставшего наркоманом или жертвой Красного Заговора. Бульварные газеты изо всех сил раздували тлеющие угольки сенсации.
Картина вышла в прокат, умер Сайрус, и снова заполыхало пламя.
Мел и Бетти были в Сан-Франциско, собираясь провести Рождество с ее родителями, когда прочитали в газете о смерти Сайруса Голдсмита, скончавшегося после продолжительной болезни в больнице «Ливанский кедр», и о том, что он будет похоронен на кладбище «Райский уголок».
Мел с неприязнью подумал о репортерах, которые будут кишеть на похоронах, и это заставило его отказаться от присутствия на них — он ограничился присылкой оригинального венка.
Упоминание о кладбище «Райский уголок» напомнило ему о том, как он стоял с Сайрусом на портике игрушечного дворца и смотрел вниз на Аппиеву дорогу, а Сайрус говорил, как утешал его выбор склепа и все такое прочее. Сайрус Голдсмит истово веровал, что гранитный склеп с начертанным на стене его именем гарантирует лучшую загробную жизнь, чем просто яма в земле на глубине шести футов.
При мысли об этом Мел покачал головой. У Сайруса не было семьи, которая оплакивала бы его, единственным близким человеком в мире был Мак-Аарон. Наверное, он и руководил всеми приготовлениями к похоронам.
Жаль, что Мак не из тех, кто мог бы устроить со вкусом и с фантазией.
Он, наверное, проследил, чтобы Сайрус, словно фараон, погребенный с полным набором всего необходимого для счастливой загробной жизни, был снабжен тем, что, по его мнению, необходимо для приятного времяпрепровождения в вечности, — запасом виски, копией «Императора страсти» и даже красиво обрамленной фотографией гримасничающего Александра Файла на стене склепа — напоминание о победе Голдсмита.
Через несколько дней после Рождества Мел и Бетти выскользнули из дома ее родителей, чтобы впервые посмотреть этот фильм. Мел давно перестал ходить в кинотеатры, где шли его картины: видеть, что зрители не в состоянии оценить его трудов, — хуже, чем сидеть в зубоврачебном кресле, когда тебе сверлят здоровый зуб. Но на этот раз Бетти настояла на своем.
— Мы ведь не пошли на похороны, — убеждала она с чисто женской логикой. — Это самое меньшее, что мы можем сделать для Сайруса.
— Дорогая, при всем уважении к Сайрусу, там, где он сейчас, ему это все равно.
— Тогда я пойду одна. Не будь упрямцем. Мел! Ты же знаешь: это особенный фильм.
Все и впрямь было так. Он это понял сразу. Особенный и даже шокирующий, чего никто больше в зале не понял. Бетти приятно удивилась, когда он предложил посмотреть картину еще раз. Пока она сидела в ложе, Мел побежал в вестибюль и позвонил в Северный Голливуд Мак-Аарону.
— Мак, это Мел Гордон.
— Жаль, что ты не смог быть на похоронах, но цветы, что ты прислал…
— Это все неважно. Мак, я только что просмотрел фильм, и там есть один кадр — в общем, мне надо поговорить с тобой об этом как можно скорее.
Мак-Аарон долго не отвечал.
— Значит, ты понял, — сказал он наконец.
— Точно. Вижу, что ты тоже.
— Уже давно. А Бетти?
— Уверен, что она ничего не заметила.
— Это хорошо, — сказал Мак-Аарон с явным облегчением. — Послушай, где ты сейчас?
— У родителей жены в Сан-Франциско. Но я могу быть у тебя завтра с утра.
— Завтра с утра я должен поехать на кладбище и полностью рассчитаться за похороны. Он поручил мне все эти дела. Ты знаешь, как выглядит склеп?
— Нет.
— Тогда у тебя есть возможность его увидеть. Встретимся ровно в десять. Сторож покажет тебе, где склеп Сайруса.
Пунктуальность была фетишем Мак-Аарона. Когда Мел прибыл на встречу, в десять часов с минутами, Мак уже ожидал его на скамье у склепа с надписью «Голдсмит» на массивной бронзовой двери. Само сооружение было сложено из грубо обработанных гранитных блоков без украшений и без окон. Оно стояло на травянистом холме, возвышающемся над довольно неухоженным пространством, усеянным указателями расположения могил. В противоположность новым модным кладбищам вокруг Лос-Анджелеса это выглядело как подлинное место последнего пристанища.
Мак-Аарон подвинулся, освобождая Мелу место на скамье.
— Сколько раз ты видел фильм? — спросил он без всяких предисловий.
— Дважды.
— Только два раза? Быстро же ты схватил!
— Простая арифметика, — сказал Мел, удивляясь, почему он чувствует потребность чуть ли не извиняться. — Шесть статуй уже использованных и запертых в комнате, где хранился реквизит, еще шесть в этой панораме коридора и одна в ателье, та, которую разбил комиссар. Тринадцать статуй. Не двенадцать. Тринадцать.
— Знаю. Меня осенило в тот день, когда мы сняли последние сцены с этими статуями, и я насчитал шесть стоящих в проходе статуй, а не пять. Тогда я припер Сайруса к стене и заставил все рассказать, как он ни упирался. После этого у меня хватило сообразительности держаться подальше от этой шестой статуи, чтобы она не попала в кадр; но до самой премьеры я так и не заметил, что панорама всего коридора показывает всю шестерку этих проклятых штук, и было уже поздно что-нибудь предпринять. Так они там и остались, словно ожидая, когда ты явишься и начнешь считать их. — Он меланхолично покачал головой.
— Лишь бы полиция не начала их считать, — сказал Мел. — Во всяком случае, все это доказывает, что Паоло Варезе намного хитрее, чем мы считали. Эта статуя у него в ателье была просто бутафория, чтобы отвлечь внимание. Пока мы смотрели, как комиссар рубит ее на куски, Алекс был внутри одной из тех шести статуй в коридоре. Прямо в студии, на виду у всех, кто проходил мимо.
— Верно. Но только неужели ты думаешь, что у Варезе хватило мозгов на то, чтобы проделать все это? Он действительно еще совсем зеленый. И он, и его сестра — просто дети. Настоящая пара младенцев, заблудившихся в лесу.
— Судя по твоим словам, это Сайрус убил Алекса?
— Нет, черт возьми. Сай вовсе не хотел, чтобы Алекс умер, потому что тогда фильм попал бы навеки в суд по делам наследства. Нет, его действительно прикончил этот парень, но Сай… послушай, может быть, лучше всего рассказать все с самого начала.
— Наверное, — сказал Мел.
— Значит, во-первых, ты помнишь, что Сай попросил нас сделать, когда увидел, что «кадиллак» стоит с открытой дверцей, а Алекса нигде нет?
— Да. Он послал тебя в студию искать Алекса, а нас с Бетти осмотреть площадку.
— Потому что хотел на время избавиться от нас. Ему пришло в голову, что Алекс отправился к парню и там что-нибудь могло случиться. Поэтому он…
— Погоди, — сказал Мел. — Мы все тогда согласились, что у Алекса не хватит духа встретиться с парнем.
— Это внушил нам Сай, но в глубине души он чувствовал, что у Алекса была веская причина увидеться с парнем. Только одна. Алекс был трусом до мозга костей, так ведь? Но вместе с тем каждый год он отправлялся делать свой бизнес в Рим, а парень живет в Риме. Кто знает, когда они могли бы столкнуться лицом к лицу или парень мог потерять голову после нескольких рюмок и отправиться искать его.
Итак, что может сделать такой тип, как Алекс? Он идет к парню, размахивая белым флагом, и пытается купить его. Задешево, конечно, но, зная, как обстоят дела у Варезе и его сестры, он полагает, что несколько сотен могут все прекрасно уладить. Точнее, около трехсот долларов. Двадцать тысяч лир. Сай знал, сколько он предложил, потому что, когда он вошел в ателье, деньги были разбросаны по полу, Алекс лежал мертвым с почерневшим лицом, а парнишка стоял над ним, не сознавая, что произошло. Сай рассказывал, что ему понадобилось пять минут только для того, чтобы вывести того из шока.
Как бы то ни было, он наконец привел его в себя, и оказалось, что Алекс вошел в ателье, держа в руках деньги, с широкой улыбкой на своей злобной сморщенной физиономии, и дал понять парню, что, черт возьми, с девчонкой ничего плохого не случилось, но если, чтобы утешиться, она захочет купить себе что-нибудь хорошенькое…
— Неужели он такой дурак? Так ошибаться в людях!
— Да, таковы факты. — Мак-Аарон кивнул с мрачным видом. — Как бы то ни было, парень не выдержал. Он даже не мог сказать, что произошло потом. Он помнит только, что сжал руками эту костлявую шею, а когда отпустил, было уже поздно.
— Пусть так, — вздохнул Мел, — это все же убийство.
— Да, — согласился Мак-Аарон. — Долгий срок в тюрьме, и газеты, полные описаний того, как его сестренка сбилась с пути. Казалось, нет никакой надежды. Но знаешь, что самое странное?
— Что?
— Единственное, о чем думал Варезе, — это в какое отчаянье придут его мама и папа, которых он так подвел. Тюрьма беспокоила его гораздо меньше, чем то, что он после долгих споров убедил родителей отпустить девочку в Рим и позволил Алексу совратить ее. Ему и в голову не пришло, что можно как-то скрыть, что Алекс мертв. Послушать его, так надо срочно звать полицию, и все!
Но Сай, конечно, не хотел, чтобы стало известно о смерти Алекса, потому что тогда фильм считай что пропал бы. Он увидел статую Тиберия, почти готовую, и понял, что это еще не поражение. Ему очень мешало, что вы с Бетти и я крутились вокруг, но как только он избавился от вас и послал меня как последнего дурака искать Алекса по всей съемочной площадке, он мог действовать свободно.
Во-первых, он заставил парня быстро сделать новую статую Тиберия.
Это была тринадцатая статуя, в которую они засунули Алекса. Сайрус сказал, что пока они с парнем занимались этим, у них была одна мысль: как бы удержать обед в желудке. На это у них ушла вся ночь, а когда статуя была готова, они отвезли ее на тележке в студию и вместо нее поставили в ателье другую статую.
— Но Сайрус сказал мне, что Паоло помогал тебе искать Алекса большую часть ночи. Так вот, если бы я спросил тебя…
— Ах, вот что! — Тень улыбки мелькнула на упрямом лице Мак-Аарона. Он предусмотрел все, чтобы их слова выглядели правдоподобно, и заставил парня несколько раз обойти площадку с фонариком в руке.
Если бы у меня были какие-то сомнения насчет парня, они тут же развеялись бы. Когда на следующий день меня допрашивал инспектор Конти, я и слова не сказал о парне — так я был уверен, что он не имеет к этому никакого отношения.
— Тебе и не надо было говорить о нем, Ванда только и ждала удобного случая, чтобы заговорить.
— Ванда? — спросил Мак-Аарон с неподдельным удивлением. — Откуда ей знать? Черт возьми, это ведь Сайрус рассказал инспектору, что случилось, когда ты той ночью отвез парня домой. Но так как нужно, понимаешь, как будто из него надо было вытягивать каждое слово. Так, чтобы постепенно направить его в ателье, где он мог хорошенько рассмотреть эту статую, познакомившись с фотографиями Алекса.
Это все сделал Сайрус. Когда он убедился, что инспектор и комиссар абсолютно уверены, что другие статуи в студии и в складе реквизита были там до исчезновения Алекса, он захотел, чтобы произошло это представление в ателье. Он хотел, чтобы все подозрения упали на парня, а потом полностью и навсегда рассеялись. Единственной проблемой было, сможет ли парень выдержать такое напряжение в этой грандиозной сцене, и ты сам видел, что он с этим справился. Теперь ты понимаешь, как все было задумано? Создать впечатление, что площадка герметически закупорена, что парень — единственный, кто мог совершить преступление, а потом полностью снять с него все подозрения. Если я могу поклясться на Библии, что парень помогал разыскивать Алекса в ту ночь и если Алекса нет в той статуе — что тогда остается?
— Остается статуя с телом внутри, — сказал Мел. — Убийство.
— Да, я понимаю, — сочувственно вздохнул Мак-Аарон. — Теперь ты жалеешь, что все узнал. Но я не жалею. Мел. И не потому, что мне было так уж трудно держать это в себе. Меня мучило, что никто в мире не знал, как Сайрус доказал, что он за человек.
— Что доказал? — резко сказал Мел. — Ему было нетрудно поступить так, потому что он особенно дорожил этой картиной и знал, что ему немного осталось жить. Разве он так уж рисковал при таких обстоятельствах? Если бы что-нибудь случилось, он не дожил бы до суда и все досталось бы парню.
— Ты все еще не понял. Совершенно не понял. Да и как ты можешь понять, если тебя не было с ним в конце? Ну а я был.
К ужасу Мела, лицо Мак-Аарона, хладнокровного, невозмутимого стоика, сморщилось, исказившись почти обезьяньей гримасой в попытке удержать слезы.
— Мел, этому не было конца. Неделя за неделей, и с каждым днем боли усиливались. Его словно резали тупым ножом. Но все это время он ни разу не разрешил сделать себе укол, чтобы боли стали меньше. Врачи хотели, но он не позволял. Он говорил, что все в порядке, что он не будет жаловаться на боли, и он не жаловался. Он только извивался от боли на кровати и кусал носовой платок, который засовывал себе в рот, и потел так, что у него по лицу градом катился пот. Но никаких уколов.
Только перед смертью, когда он уже не сознавал, что происходит.
— Ну и что? Если он боялся несчастных уколов…
— Да неужели ты не понимаешь, почему? — с отчаянием сказал Мак-Аарон. — Все еще не дошло? Он боялся, что, если ему впрыснут наркотик, он может проговориться об Алексе и парне, сам того не зная.
Он мог бы все выдать и в конце концов отправить парнишку в тюрьму.
Только это и было у него на уме. Вот какой он был человек. И даже если ты хочешь его обвинить…
Он посмотрел на Мела, ожидая его реакции, и, по всей видимости, был вполне удовлетворен увиденным.
— Трудно хранить такое в себе, — сказал он. — Я это знаю, Мел. Но мы должны. Если мы расскажем, значит, Сай зря прошел через все это.
— А сколько мы сможем скрывать, по твоему мнению? Ведь есть статуя, внутри которой гниет Алекс, где бы она ни была. Рано или поздно…
— Уж во всяком случае, не рано, — сказал Мак-Аарон, — и, скорее всего, очень и очень поздно. Может быть, через два поколения. — Он с трудом поднялся, подошел к склепу и вставил ключ в скважину бронзовой двери. — Погляди-ка, — сказал он. — Это единственный ключ, так что пользуйся случаем.
Какая-то неведомая сила подняла Мела и бросила его к открытой двери. Он чувствовал, что ему не хочется идти, не хочется видеть то, что придется увидеть, но не мог противиться этой силе.
Солнечный свет, пройдя через открытую дверь, залил застывшие недра гранитного склепа и упал на крышку вместительного гроба на возвышении у задней стены. А у его подножия, глядя на него, с лицом, искаженным вечной и бессильной яростью, стояла статуя безумного Тиберия.
Я давно не испытывал такого потрясения. Это кафе на рю де Риволи чем-то приглянулось мне, я занял один из столиков на улице и, машинально оглядев сидевших напротив, поймал взгляд молодой дамы, которая ошеломленно смотрела на меня, как будто внезапно увидела старого знакомого. Мадам София Кассулас.
Прошлое сразу возникло перед глазами, словно гигантский джинн, вырвавшийся из бутылки. Шок был так силен, что в тот момент я ощутил, как кровь отхлынула от лица.
Мадам Кассулас немедленно проявила участие.
— Мсье Драммонд, что случилось? Вы так плохо выглядите. Я могу помочь?
— Нет, нет. Просто выпить что-нибудь. Коньяк, если можно.
Она заказала коньяк и, присев рядом, с озабоченным видом расстегнула мне пиджак.
— Ах, мужчины, мужчины. Как можно так одеваться летом, в самую жару.
При других обстоятельствах ее внимание было бы приятно, но теперь я ощутил лишь неловкость, отчетливо сознавая, какую картину мы представляем сейчас в глазах остальных посетителей: седоволосый беспомощный старичок и сердобольная внучка, заботливо ухаживающая за ним.
— Мадам, уверяю вас…
Она прижала палец к моим губам.
— Нет, нет. Пожалуйста, ни слова больше, пока не выпьете свой коньяк и не придете в себя. Ни словечка!
Я молча повиновался. Кроме всего прочего, такую перемену ролей можно было считать справедливой. Когда мы виделись в последний раз, во время той кошмарной сцены полгода назад, именно она проявила слабость, а я играл роль утешителя. Увидев меня сейчас, эта женщина наверняка не меньше, чем я, была потрясена внезапно нахлынувшими мучительными воспоминаниями. Я невольно восхитился ее способностью переносить такие удары, сохраняя выдержку.
Наконец подали коньяк; даже в подобной ситуации, как говорится in extremis[13], я машинально поднес рюмку к глазам, чтобы проверить цвет напитка. Губы мадам Кассулас дрогнули в слабой улыбке.
— Милый мсье Драммонд, — шепнула она. — Наш несравненный знаток.
Что ж, это правда: я действительно знал толк в винах. И с этого, мрачно подумал я, мысленно окидывая взглядом прошлое, год назад в Париже, в один прекрасный солнечный день вроде сегодняшнего, все и началось…
В тот день некий Макс де Марешаль обратился ко мне с просьбой принять его в одном из офисов моей компании «Бруле и Драммонд, виноторговцы», на рю де Берри. Имя было мне знакомо. Он издавал небольшой, изысканно оформленный журнал «Ла кав», предназначенный исключительно для просвещения ценителей вин. Некоммерческое издание, что-то вроде печатного органа «Сосьете де ла кав» — избранного круга знатоков-непрофессионалов. Поскольку в большинстве случаев я разделял мнение журнала, мне было приятно встретиться с его главным редактором.
Однако, увидев его во плоти, я обнаружил, что он вызывает во мне резкую неприязнь. Де Марешалю было за сорок — это был один из тех вертлявых вульгарных типов, что напоминают отставных конферансье. Я считаю себя человеком сдержанным и даже флегматичным. С людьми, которыми постоянно играют эмоции, словно струя бьющей воды шариком от пинг-понга, я чувствую себя весьма неуютно.
Цель его визита, заявил он, заключается в том, чтобы взять у меня интервью. Он готовит серию статей для своего журнала и с этой целью проводит опрос знатоков относительно лучших марочных вин, которые им приходилось пробовать. Таким образом, возможно, удастся прийти к общему согласию и соответственно отметить это в статье. Если только…
— Если только, — прервал я его, — вы когда-нибудь услышите два одинаковых отзыва о том, какой сорт лучше. Дюжина экспертов выдаст вам дюжину разных мнений.
— Вначале и мне так казалось. К настоящему времени, однако, многие отдали предпочтение двум сортам вин.
— Каким же?
— И то и другое — бургундское. «Ришбур» урожая 1923 года и «Романи-Конти», 1934-го. Оба, несомненно, стоят в ряду наиболее благородных сортов.
— Несомненно.
— А вы сами на каком из них остановили бы свой выбор?
— Я отказываюсь делать какой-либо выбор, мсье де Марешаль. Когда речь заходит о подобных сортах, сравнение будет не просто одиозным, оно невозможно.
— Следовательно, вы считаете, что не существует сорта, который можно выделить как не имеющий себе равных?
— Нет, такой сорт, возможно, существует. Я сам никогда не пробовал, но есть описания, где его вкус превозносят сверх всякой меры. Разумеется, бургундское, из имения, которое никогда больше не производило ничего подобного. Небольшое имение. Догадываетесь, о каком сорте я говорю?
— Думаю, да. — Глаза де Марешаля лихорадочно блеснули. — Несравненное «Нюи Сент-Оэн», 1929. Я не ошибся?
— Не ошиблись.
Он беспомощно пожал плечами.
— Но к чему это знать, если я ни разу не встретил человека, который бы не только знал, но и пробовал его? Я хочу, чтобы мои статьи основывались на мнении современных знатоков. Все, кого я ни спрашивал, знают о легендарном «Сент-Оэне», но никто даже не видел бутылку с этим вином. Просто катастрофа, что от этого сорта — возможно, самого замечательного из всех, какие только появлялись на свет, — осталась только легенда. Если бы на Земле сейчас существовала хотя бы одна несчастная бутылка…
— А почему вы так уверены, что ни одной не осталось?
— Почему? — Де Марешаль одарил меня соболезнующей улыбкой. — Да потому, мой дорогой Драммонд, что это невозможно. Я сам недавно побывал в Сент-Оэне.
В записях винодела говорится, что в 1929 году было изготовлено всего сорок дюжин ящиков этого вина. Считайте сами. Жалкие сорок дюжин ящиков, которые разошлись по свету за все это время с 1929-го по наши дни! Тысячи знатоков жаждали получить хотя бы одну бутылку. Уверяю вас, последнюю из них отведали давным-давно!
У меня не было намерения откровенничать, но эта снисходительная улыбка вывела меня из себя.
— Боюсь, вы немного ошиблись в своих расчетах, мой дорогой де Марешаль.
— С каким удовольствием я сейчас поставлю его на место! — Дело в том, что в настоящий момент бутылка «Нюи Сент-Оэна» находится в подвалах моей компании.
Как я и ожидал, это заявление потрясло его. Челюсть у него отвисла. Он в немом изумлении уставился на меня. Потом подозрительно нахмурился.
— Вы шутите, — произнес он. — Конечно же, шутите. Вы только что сказали, что никогда не пробовали это вино. А теперь говорите…
— Чистую правду. После смерти моего компаньона в прошлом году я нашел эту бутылку среди его личных вещей.
— И у вас не возникало искушения открыть ее?
— Возникало, но я ему не поддался, искушению. Вино слишком старое.
Каким невыносимым разочарованием будет открыть его и увидеть, что вино уже погибло.
— О нет! — Де Марешаль хлопнул по лбу ладонью. — Вы американец, мсье, в этом вся ваша беда. Так может говорить только американец, унаследовавший извращенное удовольствие от пуританского самоограничения. Должно же было случиться, чтобы единственная в мире бутылка «Нюи Сент-Оэна» 1929 года попала в руки такому человеку! Это недопустимо. Совершенно недопустимо. Мсье Драммонд, мы должны договориться. Сколько вы хотите за ваш «Сент-Оэн»?
— Нисколько. Эта бутылка не продается.
— Но вы просто должны ее продать! — почти выкрикнул де Марешаль. Сделав усилие, он взял себя в руки. — Послушайте, я буду с вами откровенен. Я небогат. Вы можете получить тысячу франков — может быть, даже две тысячи за эту бутылку; я не в состоянии выложить столько. Но я близко знаком с человеком, который может принять любые ваши условия. Мсье Кирос Кассулас.
Может быть, слышали о нем?
Поскольку Кирос Кассулас был одним из самых богатых людей в Европе, перед которым снимали шляпу прочие магнаты, трудно было не знать этого человека, несмотря на широко освещенные в прессе его усилия вести замкнутый образ жизни.
— Конечно, — сказал я.
— И знаете, что составляет главный интерес в его жизни?
— Боюсь, не знаю. Судя по газетам, это довольно загадочная личность.
— Это фраза, придуманная журналистами специально для описания очень богатого человека, не желающего выставлять напоказ свою личную жизнь. Не то чтобы в ней было что-нибудь скандальное. Видите ли, мсье Кассулас фанатичный любитель вин. — Де Марешаль многозначительно подмигнул. — Именно поэтому я смог убедить его основать наше общество «Сосьете де ла кав» и приступить к изданию журнала.
— И назначить вас его редактором.
— Да, он это сделал, — спокойно произнес де Марешаль. — Естественно, я благодарен ему за это. Он же в свою очередь благодарен мне за квалифицированные советы относительно лучших сортов вин. Строго между нами, когда мы впервые встретились, на него было просто грустно смотреть. Это был человек, не имеющий каких-либо слабостей или пристрастий, неспособный наслаждаться литературой, музыкой, искусством вообще. Ему необходимо было заполнить чем-то пустоту в жизни. И я сделал это в тот день, когда посоветовал ему развивать прирожденное умение определять на вкус лучшие сорта вин. С тех пор поиски самых благородных вин стали для него путешествием в страну чудес. Сейчас, как я уже говорил, он стал фанатичным ценителем. Он сразу поймет, что ваша бутылка «Нюи Сент-Оэна» по сравнению с другими винами — то же, что «Мона Лиза» по сравнению с картинами заурядных живописцев. Вы понимаете, что это значит для вас как для делового человека?
С ним трудно торговаться, но в конце концов он заплатит за эту бутылку две тысячи франков. Можете поверить мне на слово.
Я покачал головой.
— Я могу только повторить, мсье де Марешаль, — это вино не продается.
Ни за какую цену.
— А я настаиваю на том, чтобы вы его оценили. Это было уже слишком.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда цена бутылки сто тысяч франков. И никаких гарантий, что вино еще не погибло. Ровно сто тысяч франков.
— Ах так, — злобно процедил де Марешаль. — Значит, вы действительно не хотите ее продать. Но быть собакой на сене…
Внезапно де Марешаль застыл. Лицо его исказилось, руки судорожно сжали грудь. Еще секунду назад он был багровым от гнева, теперь же кровь отлила от щек и они приобрели мертвенный оттенок. Плечи обвисли.
— Сердце, — с трудом выдохнул он. — Это ничего. У меня есть таблетки…
Таблетка, которую он положил под язык, — нитроглицерин, в этом я был уверен. Я однажды видел, как у моего покойного компаньона Бруле был такой же приступ.
— Я вызову врача, — сказал я. Но когда я направился к телефону, де Марешаль протестующим жестом остановил меня.
— Нет, нет, не беспокойтесь. Я к этому привык. Это у меня давно.
И действительно, он уже выглядел лучше.
— Если это у вас давно, вы должны быть осторожнее, — сказал я ему. Сердечник не может позволять себе настолько поддаваться эмоциям.
— Это так заметно? А что бы почувствовали вы, друг мой, если бы прямо перед глазами неожиданно появилось вино, ставшее легендой, а потом оказалось, что оно так же недоступно, как если бы не существовало вообще? Но простите меня. Вы имеете полное право не продавать свой товар, если не хотите.
— Имею.
— Но окажите мне одну небольшую любезность. По крайней мере покажите мне эту бутылку. Я, разумеется, не сомневаюсь в том, что она существует. Но удовольствие посмотреть на нее, подержать в руках…
Такую небольшую любезность я мог ему оказать. Подвалы компании «Бруле и Драммонд» находились неподалеку, в нескольких минутах езды от офиса. Потом я провел его по каменному лабиринту подвала, где ощущалась прохлада протекающей рядом Сены, и подвел к полкам «Нюи Сент-Оэна», где в стороне от бутылок более позднего урожая в гордом одиночестве стояла единственная оставшаяся бутылка разлива 1929 года. Я осторожно снял бутылку и передал де Марешалю, принявшему ее с глубоким почтением.
Де Марешаль окинул этикетку взглядом знатока, осторожно провел кончиками пальцев по горлышку бутылки.
— Пробка в хорошем состоянии.
— Ну и что? Это не спасет вино, если ему суждено погибнуть.
— Естественно. Но все же это хороший знак. — Он поднял бутылку, рассматривая ее на свет. — Осадок вроде бы нормальный. Имейте в виду, мсье Драммонд, многие знаменитые бургундские вина сохранялись по пятьдесят лет, а то и больше.
Де Марешаль неохотно вернул мне бутылку. Он так упорно смотрел на нее, даже когда поставил на полку, что, казалось, был под гипнозом. Мне пришлось легонько подтолкнуть его, чтобы вывести из транса. Затем я проводил его наверх, на свет божий.
На улице мы простились.
— Буду держать с вами связь, — сказал он, пожимая мне руку. — Может, нам удастся пообедать вместе на этой неделе.
— Я сожалею, — сказал я, вовсе не чувствуя сожаления, — но на этой неделе я улетаю в Нью-Йорк, надо разобраться с делами моего тамошнего филиала.
— Какая жалость. Но вы, конечно, дадите мне знать, когда вернетесь в Париж?
— Конечно, — соврал я.
Однако не так-то легко было отвязаться от Макса де Марешаля, когда у него перед глазами неотступно стояло видение «Нюи Сент-Оэна» 1929 года.
Похоже, он подкупил кого-то из служащих моего парижского филиала, попросив его дать знать, когда я вернусь из Штатов, потому что позвонил он мне именно в тот момент, когда я снова расположился за своим столом на рю де Берри. Он пылко меня приветствовал. Какое счастье, что он позвонил мне как раз вовремя. И мне тоже повезло не меньше. Почему? Да потому, что «Сосьете де ла кав» на следующий уикенд устраивает обед, настоящую оргию для гурманов, и председатель общества Кирос Кассулас пригласил меня присутствовать на этом обеде.
Первым моим побуждением было отказаться. Прежде всего, я знал истинную его причину. Кассуласу рассказали о «Нюи Сент-Оэне» 1929 года, и он желал лично поторговаться со мной, не теряя лица. Кроме того, подобные дегустации в обществах знатоков были не для меня. Дегустировать вина редчайших сортов величайшее удовольствие, но по какой-то необъяснимой причине это занятие в компании людей, разделяющих то же пристрастие, обнаруживает всю фальшь, которая таится в душе даже самого добропорядочного члена общества. Поэтому для меня всегда было мукой сидеть с ними, наблюдая, как вполне разумные люди, держа в руке стаканы с вином, состязаются друг с другом, кто правдоподобнее изобразит экстаз. Они закатывают глаза, раздувают ноздри и стараются найти самые напыщенные и нелепые эпитеты для описания содержимого стаканов.
Но с этим чувством боролось любопытство. Кирос Кассулас был недоступно далекой и таинственной фигурой, а тут представлялся случай встретиться с ним с глазу на глаз. В конце концов любопытство одержало верх. Я принял приглашение и сразу же с облегчением понял, что мы с Кассуласом поладим.
Нетрудно понять почему. Как сказал де Марешаль, Кассулас был фанатичным ценителем вин, интересовавшимся всем, что было с ними связано — их история, предания, легенды, — а я мог предоставить ему информации на эту тему больше, чем кто-либо, в том числе и всезнающий де Марешаль.
Во время обеда я заметил, что все слушали только Кассуласа, в том числе и де Марешаль, который ему бессовестно льстил. Но сам Кассулас прислушивался только к моим словам. Вскоре я понял, что он мне не только импонирует, но и вообще нравится.
Да, он, конечно, был личностью незаурядной. Мужчина лет пятидесяти, высокий и коренастый, со смуглым лицом и большими обезьяньими ушами, он отличался тем типом уродства, которое опытные женщины находят неотразимым.
Он напоминал древнего идола, грубо высеченного из черного дерева. Его безучастное, словно окаменевшее лицо иногда оживлялось заинтересованным блеском внимательных глаз. Этот блеск стал особенно заметен, когда речь зашла о моей бутылке «Сент-Оэна».
Он сказал, что ему известно, во сколько я ее оценил, но сто тысяч франков — двадцать тысяч долларов — это дороговато. Вот если бы я согласился на две тысячи франков…
Я с улыбкой покачал головой. — Это хорошее предложение, — сказал Кассулас. — Больше, чем я платил за дюжину бутылок для моего подвала.
— Не спорю, мсье Кассулас.
— Но и не продаете? А есть шанс, что это вино еще можно пить?
— Кто знает? Урожай в «Сент-Оэне» 1929 года созрел поздно, поэтому это вино может прожить дольше, чем другие. Но не исключено, что вино погибло.
Поэтому я сам не открывал бутылку и никому не продавал права ее открыть. В таком виде это сокровище. Если же тайна будет открыта, она может оказаться еще одной бутылкой скисшего вина.
К чести Кассуласа, он понял это. И, приглашая меня провести следующий уикенд в его имении неподалеку от Сен-Клу, он искренне уверял, что его привлекает общение со мной, а не возможность еще поторговаться насчет бутылки. И вообще, добавил он, на эту тему больше не будет разговоров. Он хочет только одного: если я когда-нибудь решу продать бутылку, я должен обещать, что первым претендовать на нее будет он. На это я с удовольствием согласился.
Уикенд в его имении, первый из проведенных мной там, оставил самые приятные воспоминания. Это было огромное поместье, где трудилась армия слуг под руководством дородного седого Жозефа. Жозеф был рабски предан Кассуласу, и я не удивился, узнав, что тот был сержантом в Иностранном легионе. Жозеф выполнял приказы так, словно хозяин был командир его полка.
Но по-настоящему меня поразила София Кассулас. Не помню точно, как я до этого представлял себе супругу Кассуласа, но, во всяком случае, не молоденькой женщиной, которая годилась ему в дочери, не робким, нежным созданием, чей голос был словно шепот. По современным стандартам, требующим, чтобы женщина была костлявой вешалкой с жидкими прямыми волосами, она была, может быть, слишком пышной, с роскошно округленными формами, но я человек старомодный и убежден, что женщина должна иметь округлые формы. А если это белокожая, черноглазая, легко краснеющая красавица, какой была София Кассулас, — тем более.
Позднее, по мере того как я начал приобретать статус друга семьи, я смог выведать историю ее замужества, которое близилось уже к пятой годовщине. София Кассулас была дальней родственницей своего мужа. Она родилась в бедной деревенской семье в горах Греции, воспитывалась в монастыре, впервые встретила Кассуласа на семейном вечере в Афинах и скоро после этого, совсем еще девочкой, вышла за него замуж. Она может считать себя самой счастливой женщиной в мире, заверила меня София Кассулас своим тихим голосом. Да, став избранницей такого человека, как Кирос…
Несомненно, можно считать себя счастливой…
Но она произносила это так, словно изо всех сил старалась убедить в этом себя. По правде говоря, казалось, что она до смерти боится Кассуласа.
Когда он обращался к ней с самыми обычными словами, она в панике отшатывалась. Я так часто наблюдал это, что подобные сцены стали для меня привычными, как и холодное вежливое пренебрежение, с которым он третировал жену, что внушало ей еще большую робость.
Это создавало в доме нездоровую обстановку, потому что, как я заметил, любезный и обаятельный Макс де Марешаль оказывался всегда под рукой, успокаивая мадам. Через некоторое время я был поражен, когда осознал, как часто мы с Кассуласом проводили вечера в Сен-Клу, обсуждая что-нибудь за стаканом бренди в одном конце комнаты, в то время как в другом мадам Кассулас и Макс де Марешаль вели доверительную беседу, усевшись рядышком. В их тет-а-тет вроде бы не было ничего неприличного, но мне не нравилось, как они держались. Молодая женщина смотрела на него большими невинными глазами лани, а он по всем признакам был матерым хищником.
Кассулас или не замечал этого, или же это было ему совершенно безразлично. Конечно, он очень ценил де Марешаля. Он не раз говорил мне об этом, а однажды, когда тот слишком уж разгорячился, споря со мною относительно достоинств разных сортов вина, Кассулас сказал ему искренне обеспокоенным тоном:
— Спокойно, Макс, спокойно. Помни о своем сердце. Сколько раз доктор предупреждал тебя, чтобы ты не волновался.
Для Кассуласа такое проявление чувствительности было совершенно нехарактерным. Обычно, как многие люди его типа, он казался совершенно неспособным испытывать сколь-либо глубокие эмоции.
По правде говоря, он лишь единственный раз выразил свои подлинные чувства по отношению к своему не вполне удачному браку, когда мы осматривали его винный подвал и я отметил, что дюжина бутылок «Вольней-Кайера» 1955 года, которые он только что приобрел, скорее всего, не оправдывают ожиданий.
Он сделал ошибку, купив их. В данном случае, откупоривая пробку, нужно быть готовым к тому, что вино прокисло.
Кассулас покачал головой.
— Я не ошибся, а сознательно пошел на риск, мсье Драммонд. Я не ошибаюсь. — Он еле заметно пожал плечами. — Ну, может быть, только однажды. Когда берешь в жены ребенка…
Больше он ничего не сказал. Это был первый и последний раз, когда он затронул эту тему. Со мной он желал говорить о вине, хотя иногда, уступая моим просьбам и потому, что я внимательный слушатель, он рассказывал разные истории из своего прошлого. Моя жизнь всегда была однообразной. И мне доставляло истинное удовольствие постепенно, по частям, узнавать о том, какой жизненный путь прошел Кирос Кассулас, который в детстве был воришкой, в юности — контрабандистом, а к тридцати годам мультимиллионером. Это волновало меня так же, как Кассуласа мои истории о знаменитых сортах, которые, как «Нюи Сент-Оэн», были капризными, обладали неопределенным вкусом, созревая в бочонках, и вдруг каким-то чудом преображались в великолепные вина.
Все это время Макс де Марешаль был в ударе. Видя, в какое волнение приходит он во время наших бесед, я еле сдерживал улыбку, вспомнив, как он когда-то назвал Кассуласа фанатиком. Это определение больше подходило к де Марешалю. Если что-то в нем и было фальшивым, то, во всяком случае, не его страсть к знаменитым винам.
В течение последующих месяцев Кассулас держал свое слово. Он пообещал, что не будет больше торговаться со мной относительно драгоценной бутылки «Сент-Оэна», и ни разу не упомянул о ней. Мы довольно часто обсуждали этот сорт, и де Марешаль был просто помешан на нем. Но, как ни велико было для Кассуласа искушение предпринять новую попытку, он не нарушил обещания.
Затем в один мрачный, холодный и дождливый день в начале декабря мой секретарь приоткрыл дверь офиса и, словно охваченный священным ужасом, объявил, что прибыл мсье Кирос Кассулас, который желает поговорить со мной.
Это было неожиданностью. Хотя Софию Кассулас, у которой, кажется, не было на целом свете ни одного друга, кроме де Марешаля и меня, несколько раз удавалось убедить пообедать со мной, когда она приезжала в Париж за покупками, ее супруг никогда раньше не удостаивал меня чести принять его в моих владениях, и сейчас я никак не ожидал его.
Он вошел в сопровождении нарядного, как всегда, де Марешаля, который, как я заметил, был в лихорадочном возбуждении. Мое удивление возрастало.
Мы едва успели поздороваться, как де Марешаль перешел прямо к делу.
— Бутылка «Нюи Сент-Оэна» 1929 года, мсье Драммонд, — сказал он. — Вы, наверное, помните, что когда-то оценили ее в сто тысяч франков.
— Только потому, что никто не купит ее за такую цену.
— Может быть, продадите ее дешевле?
— Я уже ясно сказал: не продам.
— Немыслимые условия, мсье Драммонд. Но вам, наверное, будет приятно узнать, что мсье Кассулас теперь готов заплатить вашу цену.
Я недоверчиво повернулся к Кассуласу. Прежде чем ко мне возвратился дар речи, он вынул из кармана чек и бесстрастно, как всегда, вручил его мне. Я невольно взглянул на него. Чек был выписан на сто тысяч франков. По нынешнему курсу это равнялось двадцати тысячам долларов.
— Но это просто смешно, — выдавил я наконец. — Я не могу его принять!
— Но вы должны! — встревоженно сказал де Марешаль.
— Мне очень жаль. Все же ни одна бутылка вина не стоит и части той суммы. Особенно вино, которое, может быть, уже погибло.
— Ах, — небрежно сказал Кассулас, — очевидно, именно за возможность выяснить это я и плачу вам.
— Если это единственная причина… — возразил я, но Кассулас покачал головой.
— Нет. По правде говоря, друг мой, это вино решает для меня трудную проблему. Скоро настанет торжественный день, пятая годовщина моей свадьбы, и я думал, как нам лучше ее отпраздновать. Потом меня озарило. Лучше всего открыть бутылку «Сент-Оэна» и узнать, сохранило ли оно свои качества, так ли оно безупречно, как во время своей зрелости? Что может глубже тронуть женщину в подобных случаях?
— Тем хуже, если вино погибло, — возразил я. Моя рука так сжимала чек, что он нагрелся. Мне хотелось разорвать его, но я не мог заставить себя это сделать.
— Неважно. Беру на себя весь риск, — сказал Кассулас. — Конечно, вы должны присутствовать и сами оценить вино. Я на этом настаиваю. Это событие запомнится надолго, чем бы оно ни кончилось. Небольшая компания, за столом нас будет только четверо — и «Сент-Оэн» в придачу.
— Украшением стола должен быть антрекот, — вздохнул де Марешаль. Конечно, телячий. Он прекрасно подойдет к вину.
Они добились своего: назад пути не было. Я медленно сложил чек на сто тысяч франков и положил его в бумажник. В конце концов, я занимался виноторговлей ради заработка.
— Когда вы устроите этот обед? — спросил я. — Помните, бутылка должна несколько дней находиться в стоячем положении, прежде чем вы нальете вино в графин.
— Естественно, я это предусмотрел, — ответил Кассулас. — Сегодня понедельник; обед состоится в субботу. Более чем достаточно времени для того, чтобы прекрасно подготовить все до мелочей. В среду я распоряжусь, чтобы в столовой поддерживалась соответствующая температура и был приготовлен специальный столик, где будет стоять бутылка «Сент-Оэна», пока не уляжется осадок. Потом комната на всякий случай будет заперта. К субботе осадок полностью уляжется. Но я не собираюсь переливать вино в графин. Его будут наливать прямо из бутылки.
— Рискованно, — заметил я.
— Ничуть, если наливать твердой рукой. Вот так. — Кассулас вытянул вперед сильную короткопалую руку, которая вряд ли могла дрогнуть. — Да, это замечательное вино заслуживает, чтобы его наливали прямо из бутылки. Думаю, мсье Драммонд, теперь у вас есть основания считать, что я готов в случае необходимости рискнуть.
Когда через несколько дней я встретился с Софией Кассулас, у меня появилась веская причина вспомнить его слова. Она позвонила мне рано утром и спросила, не смогу ли я позавтракать с ней в ресторане и поговорить наедине.
Полагая, что это приглашение связано с ее собственными планами насчет обеда, я охотно согласился. Но все мое удовольствие испарилось, когда я увидел ее за столиком тускло освещенного полупустого зала. У нее был явно испуганный вид.
— Что-то случилось? — спросил я. — Что именно?
— Все очень скверно, — жалобно ответила она. — И вы единственный, к кому я могу обратиться за помощью, мсье Драммонд. Вы всегда были так добры.
Вы мне поможете?
— С удовольствием. Если вы объясните мне, что случилось и что я могу сделать.
— Увы, без этого не обойтись. Вы должны услышать всю правду. — Мадам Кассулас судорожно вздохнула. — Все очень просто. У меня была связь с Максом де Марешалем. И Кирос узнал об этом.
Сердце у меня упало. Меньше всего на свете мне хотелось бы вмешиваться в подобные дела.
— Мадам, — беспомощно сказал я, — вы должны сами все уладить с вашим супругом. Поймите, я не могу этого касаться.
— О, пожалуйста! Если бы вы только поняли…
— Не вижу, что здесь можно еще понять.
— Очень многое. Понять Кироса, меня, наш брак. Я не хотела выходить замуж за Кироса, я вообще не хотела выходить замуж. Но мои выдали меня за него, что я могла сделать? С самого начала это было ужасно. Для Кироса я только красивая безделушка, он совсем меня не любит. Для него эта бутылка вина, которую он купил у вас, дороже, чем я. Со мной он как каменный. А Макс…
— Понимаю, — утомленно сказал я. — Макс показался вам совсем другим. Вы ему очень дороги. Или по крайней мере он так вам говорит.
— Да, он говорил мне это, — вызывающе сказала мадам Кассулас. — Не знаю, искренним он был тогда или нет, но я нуждалась в таких словах. У женщины должен быть мужчина, который говорил бы, что она дорога ему, иначе у нее вообще ничего нет. Но с моей стороны было эгоизмом подвергать Макса опасности. Теперь же, когда Кирос все знает, Максу угрожает страшная беда.
— Почему вы так думаете? Ваш супруг высказывал какие-нибудь угрозы?
— Нет, он даже не сказал, что знает о нашем романе. Но он все знает.
Могу поклясться, что знает. Я это чувствую по тому, как он обращается со мной в последние дни, какие замечания делает: как будто наслаждается шуткой, которую понимает только он. И мне кажется, это связано с бутылкой «Сент-Оэна», которая заперта в столовой. Поэтому я попросила вас помочь. Вы знаете толк в таких вещах.
— Мадам, я знаю только то, что «Сент-Оэн» приготовлен к вашему праздничному обеду, который состоится в субботу.
— Да, так говорит Кирос. Но каким тоном он говорит… — Мадам Кассулас наклонилась ко мне, внимательно глядя в лицо. — Скажите мне вот что. Можно ли отравить вино прямо в бутылке, не вынимая пробки? Существует какой-нибудь способ сделать это?
— Ох, перестаньте! Неужели вы могли серьезно подумать хоть на минуту, что ваш муж хочет отравить Макса?
— Вы не знаете Кироса так, как я. Вы не знаете, на что он способен.
— Даже на убийство?
— Даже на убийство, если он будет уверен, что это сойдет ему с рук. У нас в семье рассказывали, как он в молодости убил человека, который обманул его, из-за какой-то мелкой суммы. Но он сделал это так умело, что полиция не разгадала, кто убийца.
Тогда-то я и вспомнил слова Кассуласа о том, что он может пойти на любой риск, если считает его оправданным, и почувствовал, как мороз пробежал по коже. Я очень живо представил себе, как игла прокалывает пробку в бутылке «Сент-Оэна» и как падают в вино капли смертельного яда. И тут же понял, насколько нелепа эта картина.
— Мадам, — сказал я, — вот как бы я ответил на ваш вопрос. У вашего супруга нет намерения кого-нибудь отравить на этом обеде, разве что он хочет отравить нас всех, а это весьма сомнительно. Вспомните, что я тоже приглашен насладиться своей долей «Сент-Оэна».
— А что, если яд будет только в стакане Макса?
— Этого не может быть. Ваш супруг слишком уважает дегустаторские способности Макса, чтобы пойти на такой дешевый трюк. Если вино погибло, Макс это сразу поймет и не станет его пить. Если оно не испортилось, он с первого же глотка поймет, что в него что-то подмешано, и больше не притронется к вину. Во всяком случае, почему бы вам не обсудить вопрос с Максом, ведь в первую очередь это затрагивает именно его.
— Я пыталась говорить, но он только смеется надо мной. Он твердит, что во всем виновато мое воображение. Я знаю почему. Он так безумно хочет попробовать это вино, что никому не даст удержать его.
— Могу его понять. — Даже вернув себе самообладание, я стремился держаться подальше от этой неприятной темы. — И Макс прав, что во всем виновато ваше воображение. Если вы действительно хотите послушать моего совета, то мне кажется, что лучше всего вести себя с вашим мужем, как будто ничего не случилось, и в дальнейшем держаться подальше от мсье де Марешаля.
Это был единственный совет, который я мог ей дать при подобных обстоятельствах. Я надеялся, что она не настолько напугана, чтобы поступить иначе. И не слишком потеряла голову из-за де Марешаля.
Я слишком много знал, чтобы хранить спокойствие, и чувствовал себя неважно в тот вечер. Но, встретившись с участниками обеда, вздохнул с облегчением, убедившись, что мадам Кассулас прекрасно владеет собой. Что же касается самого Кассуласа, я не смог уловить никакой перемены в его обращении с женой или де Марешалем. Это как нельзя лучше убеждало, что угрызения совести возбудили воображение Софии и Кассулас ничего не знал о ее романе. Вряд ли он был тем человеком, который мог хранить спокойствие, когда ему наставляли рога, а в тот вечер он был абсолютно спокоен. Когда мы сели за стол, было ясно, что он думает только о меню, а главное — о бутылке «Нюи Сент-Оэна», стоящей перед ним.
Бутылка простояла три дня, и было сделано все, чтобы ее содержимое не пострадало. В помещении поддерживалась умеренная температура, с того момента, когда бутылка была внесена, ее не разрешалось изменять. Де Марешаль уверял, что он лично проверял показания термометра. Я не сомневался, что он оставался в комнате на несколько минут, в восторженном трансе созерцая бутылку и считая часы до момента, когда ее откупорят.
Стол, за которым разместилась наша маленькая компания, был рассчитан на восемнадцать-двадцать персон, мы сидели далеко друг от друга, и бутылка пребывала в гордом одиночестве, так, чтобы неосторожная рука не могла ее задеть. Интересно, что слуги, подававшие на стол, далеко обходили ее. Должно быть, широкоплечий мрачный Жозеф, наблюдавший за прислугой с угрожающим блеском в глазах, пригрозил им жестокой карой, если они осмелятся дотронуться до бутылки.
Теперь Кассуласу надо было проделать две рискованные процедуры необходимую прелюдию к ритуалу дегустации вина.
Столь ценное вино, как «Сент-Оэн» урожая 1929 года, должно находиться в вертикальном положении, пока осадок не останется на дне бутылки. Только после этого можно наливать его в графин. Это не только позволяет оставить осадок и крошки от пробки в бутылке, но и дает возможность вину проветриться. Чем старше вино, тем нужнее ему свежий воздух, изгоняющий затхлость, что накапливается за долгие годы в бутылке.
Но Кассулас, вознамерившись оказать честь «Сент-Оэну», наливая его в бокалы прямо из бутылки, должен был проявить немалое искусство. Во-первых, надо было не раскрошить пробку. Во-вторых, после того как вино немного постоит, до подачи закуски, ему нужно было налить его в бокалы так, чтобы не всколыхнуть со дна бутылки осадок. Малейшая неосторожность при откупоривании бутылки или разливе вина по бокалам — и понадобится по меньшей мере еще три дня, прежде чем вино можно будет пить.
Все уселись, и Кассулас приступил к первой процедуре. Затаив дыхание, мы смотрели, как он крепко ухватил одной рукой горлышко бутылки, а другой точно всадил штопор в самую середину пробки. Затем, сосредоточившись, словно сапер, обезвреживающий мину, он стал медленно, очень медленно ввинчивать штопор, почти не надавливая на него, заставляя инструмент двигаться как бы собственным ходом. Нужно было ввести штопор достаточно глубоко, чтобы он как следует укрепился в пробке — и в то же время не проткнуть ее насквозь иначе крошки неминуемо попадут в вино.
Вытащить пробку — не пронзив ее при этом насквозь! — из бутылки, которую она закупоривала в течение десятилетий, может лишь человек, обладающий большой физической силой. Бутылка же должна находиться в строго вертикальном положении и быть абсолютно неподвижной, тянуть надо плавно и ни в коем случае не поворачивать штопор в пробке. Штопор старой конструкции, не имеющий искусственного рычага опоры, — идеальный инструмент для этой цели, ибо дает возможность осязать движение пробки в горле бутылки.
Кассулас стиснул горлышко бутылки так сильно, что костяшки пальцев побелели. Он чуть сгорбил плечи, на шее натянулись мускулы. Несмотря на всю его физическую силу, ему сначала не удавалось сдвинуть с места прочно засевшую пробку. Но он не сдавался, и в конце концов сдалась пробка.
Медленно и плавно он вытащил ее из горлышка, и в первый раз за много лет, с тех пор, как вино покинуло свою бочку, ему позволили вдохнуть свежий воздух.
Кассулас несколько раз провел пробкой перед носом, вдыхая букет вина.
Передав мне пробку, он пожал плечами.
— Пока трудно что-нибудь сказать, — заметил он, и, конечно, был прав.
Аромат тонкого бургундского, оставшийся на пробке, ни о чем не говорил, потому что даже погибшее вино могло сохранить свой букет.
Де Марешаль даже не потрудился взглянуть на пробку.
— Только вино. И через час мы узнаем его тайну, на счастье иди на горе.
Боюсь, что этот час покажется нам долгим.
Сначала я не согласился с ним. Обед, который нам подали, отвлек меня от мыслей о вине больше, чем я предполагал. Меню, дань «Нюи Сент-Оэну» 1929 года, было составлено, словно короткая программа легкой музыки перед исполнением одного из шедевров Бетховена. Артишоки в масляном соусе, омар с грибами и, чтобы очистить небо, очень кислое лимонное мороженое. Простые блюда, но приготовленные безупречно.
И вина, которые выбрал Кассулас к этим блюдам, были словно оправа к его бриллианту — «Сент-Оэну». Хорошее шабли, респектабельный мускатель. Отличные вина, но ни одно из них не было рассчитано на большее, чем одобрительный кивок знатока вин. Так Кассулас намекал нам, что ничем не даст заглушить ожидание великого чуда — бутылки «Нюи Сент-Оэ-на», стоящей открытой перед нами.
Наконец мои нервы сдали. Хотя я отнюдь не новичок в этих вещах, но почувствовал, что мной все больше и больше овладевает напряжение, и, когда обед подходил к концу, бутылка «Сент-Оэна» притягивала мои глаза как магнит.
Мучительно было ожидать, когда же наконец подадут главное блюдо и нальют «Сент-Оэн».
Я раздумывал, кому достанется честь попробовать первые капли? Она пристала Кассуласу как хозяину дома, но он может уступить ее кому-нибудь другому по своему выбору, в знак уважения. Я не был уверен, что желаю быть удостоенным этой чести. Я взял себя в руки, готовясь к худшему, ибо знал, что первым обнаружить, что вино погибло, все равно что спрыгнуть без парашюта с самолета, летящего над облаками. Но быть первым, кто откроет, что это величайшее из вин осталось живым в течение долгих лет!.. Глядя на Макса де Марешаля, побагровевшего от все нарастающего возбуждения, потеющего так, что он должен был не переставая вытирать лоб платком, я подозревал, что он разделяет мои мысли.
Наконец внесли главное блюдо, телячьи антрекоты, как и предлагал Марешаль. Его сопровождал лишь поднос с зеленым горошком. Антрекоты с горошком подали на стол. Потом Кассулас сделал знак мажордому, и тот отослал прислугу. Нельзя было допустить ни малейшей возможности беспорядка, ничто не должно было отвлекать в тот момент, когда вино разливалось в бокалы.
Когда все слуги ушли и массивная дверь столовой закрылась за ними, Жозеф вернулся к столу и замер на посту рядом с Кассуласом, готовый выполнить все, что тот потребует.
Настало время разливать вино.
Кассулас взялся за бутылку «Сент-Оэна» 1929 года. Он поднял ее, медленно, с бесконечной осторожностью, чтобы быть уверенным, что не потревожит предательский осадок. Она замерцала рубиновым светом, когда он, держа ее на расстоянии вытянутой руки, нежно смотрел на нее.
— Вы были правы, мсье Драммонд, — сказал он вдруг.
— Был прав? — удивленно спросил я. — Относительно чего?
— Вы были правы, когда отказались открыть секрет этой бутылки. Вы сказали когда-то, что, пока бутылка хранит свою тайну, она остается единственным в своем роде сокровищем, но, когда ее откроют, она может оказаться еще одной бутылкой скисшего вина. Катастрофа, хуже, посмешище. Это было правдой. И перед лицом этой правды я вижу, что у меня не хватает смелости узнать, что я держу в руке — сокровище или нечто смехотворное.
Де Марешаль дрожал от нетерпения.
— Уже слишком поздно для таких размышлений! — страстно возразил он. Бутылка открыта!
— Но у этой дилеммы есть решение, — сказал ему Кассулас. — А теперь смотрите, какое. Смотрите очень внимательно.
Он отвел руку, так что бутылка повисла над краем стола. Она медленно наклонилась. Оцепенев, я смотрел, как струйка вина полилась на блестящий паркет. Капли его брызнули на ботинки Кассуласа, на отвороты брюк, оставляя на них пятна. Лужа на полу становилась все больше. Тонкие красные струйки потекли по паркету.
Из столбняка меня вывел странный задыхающийся звук с той стороны, где сидел де Марешаль. И отчаянный вопль Софии Кассулас.
— Макс! — крикнула она. — Кирос, перестань! Ради бога, перестань! Разве ты не видишь, что ты с ним делаешь?
У нее была причина быть испуганной. Я сам испугался, увидев, в каком состоянии находится де Марешаль. Его лицо стало серым, как пепел, рот широко раскрылся, глаза, вылезшие из орбит, в ужасе остановились на струе вина, не переставая льющейся из бутыли, которую Кассулас держал недрогнувшей рукой.
София Кассулас подбежала к Марешалю, но он слабо отстранил ее и попытался встать. Его руки умоляющим жестом протянулись к быстро пустеющей бутылке «Нюи Сент-Оэна» 1929 года.
— Жозеф, — бесстрастно сказал Кассулас, — помогите мсье де Марешалю.
Доктор сказал, что он не должен двигаться во время этих приступов.
Железная хватка Жозефа, схватившего де Марешаля за плечи, лишала его возможности подняться, но я увидел, как его рука шарила в поисках кармана, и наконец пришел в себя.
— У него в кармане, — прошептал я умоляюще, — там лекарство!
Но было уже поздно. Де Марешаль вдруг схватился за грудь знакомым жестом нестерпимой боли, потом все его тело обмякло, голова откинулась на спинку стула, и глаза, закатившись, невидяще уставились в потолок. Должно быть, последним, что они увидели, была струя «Нюи Сент-Оэна» 1929 года, которая постепенно становилась все тоньше, превратившись в сочащиеся капли осадка, сгустившиеся на полу посреди большой красной лужи.
Де Марешалю уже ничем нельзя было помочь, однако София Кассулас продолжала стоять, покачиваясь, словно сейчас упадет в обморок. Чувствуя слабость в коленях, я помог ей пройти к ее стулу и заставил выпить остаток шабли из ее стакана.
Вино вывело ее из транса. Она сидела, тяжело дыша, глядя на своего мужа, пока наконец нашла силы говорить.
— Ты знал, что это убьет его, — прошептала она. — Поэтому ты и купил вино. Поэтому ты вылил его.
— Достаточно, мадам, — холодно сказал Кассулас. — Сами не ведаете, что говорите. И ставите в неловкое положение нашего гостя своей несдержанностью.
— Он повернулся ко мне. — Очень грустно, мсье, что наш маленький праздник кончился подобным образом, но такие вещи случаются. Бедный Макс. Он своим темпераментом словно напрашивался на несчастье. А сейчас, я думаю, вам лучше уйти. Нужно будет позвать врача, чтобы освидетельствовать его и заполнить необходимые бумаги, присутствовать при медицинских формальностях не очень приятно. Вам не стоит лишний раз расстраиваться из-за этого. Я провожу вас до дверей.
Не помню, как я ушел оттуда. Я знал только, что был свидетелем убийства, но ничего не мог сделать. Абсолютно ничего. Даже объявить во всеуслышание, что случившееся у меня на глазах было убийством, было бы достаточным, чтобы любой суд приговорил меня за злостную клевету. Кирос Кассулас задумал и исполнил свою месть безупречно, и я с горечью подумал, что все это будет ему стоить всего сто тысяч франков и утраты неверной жены.
Вряд ли София Кассулас согласится провести еще одну ночь в этом доме, даже если бы ей пришлось покинуть его, имея только то, что на ней надето.
После этого вечера я больше никогда не слышал о Кассуласе. По крайней мере за это я был благодарен судьбе…
И сейчас, через шесть месяцев после этого, я сидел за столом в кафе на рю де Риволи с Софией Кассулас, вторым свидетелем убийства, так же, как я, вынужденной хранить молчание. Вспомнив, как я был потрясен нашей встречей, я восхитился ее хладнокровием: она заботливо хлопотала вокруг меня, заставила выпить рюмку коньяку, потом еще одну, весело щебетала о всяких пустяках, словно желая изгнать у нас из памяти все воспоминания о прошлом.
Она изменилась с тех пор, как я видел ее в последний раз. Изменилась к лучшему. Робкая девочка превратилась в красивую, уверенную в себе женщину.
Эти изменения объяснялись очень просто. Я был уверен, что она нашла где-то своего мужчину, на этот раз не такого зверя, как Кассулас, и не псевдо-Казанову типа Макса де Марешаля.
После второй рюмки коньяку я почти пришел в себя и, увидев, что моя добрая самаритянка бросает взгляд на свои усыпанные бриллиантами маленькие ручные часы, извинился, что задерживаю ее, и поблагодарил за любезность.
— Не очень уж большая любезность по отношению к такому другу, как вы, с упреком сказала она. Она поднялась и взяла сумочку и перчатки. — Но я сказала Киросу, что встречусь с ним в…
— Киросу?
— Конечно, Киросу. Моему мужу. — Мадам Кассулас удивленно посмотрела на меня.
— Значит, вы все еще живете с ним?
— И очень счастливо. — С ее лица исчезло удивленное выражение. Простите, что я так медленно соображаю. Я не сразу поняла, почему вы задали этот вопрос.
— Мадам, это мне надо просить у вас прощения. В конце концов…
— Нет, нет, у вас есть полное право спрашивать. — Мадам Кассулас с улыбкой посмотрела на меня. — Но мне даже трудно вспомнить, что я когда-то была несчастлива с Киросом, ведь после того вечера для меня все так изменилось. Но вы были там, мсье Драммовд. Вы видели своими глазами, как Кирос вылил на пол всю бутылку «Сент-Оэна», и все из-за меня. Это было настоящим откровением! Я словно проснулась! И когда я поняла, что он ценит меня даже больше, чем последнюю в мире бутылку «Нюи Сент-Оэна» 1929 года, то, набравшись смелости, вошла в ту же ночь к нему в комнату и сказала, что я чувствую, теперь… о, мой дорогой мсье Драммонд, с тех пор мы с ним живем как в раю!
Среди прочего, чему пришлось ему научиться за годы семейной жизни, было одно твердое правило: когда жена приводит себя в порядок перед выходом, ни под каким предлогом не отрывать ее от этой сложной и кропотливой работы, требующей сосредоточенности и пристального внимания перед зеркалом. Вот и сейчас, ожидая Милли, он спокойно стоял у открытого окна их номера, рассеянно глядя сверху на поток машин, стиснутых в самой настоящей пробке, образовавшейся на узенькой рю Камбон.
— Уолт, — окликнула его Милли, — я готова. Уолт, ты слышишь меня? Я говорю, я готова.
Он обернулся и посмотрел на жену. Милли была не просто готова, она была безупречно, ослепительно готова. В этом простом черном платьице, которое поразило его тем, что стоило двести долларов, она выглядела потрясающе.
Просто потрясающе. В свои сорок шесть лет Милли оставалась такой же стройной и элегантной, как и в день их свадьбы, и намного более эффектной.
— Выглядишь на миллион долларов, — отметил он, сдержанным кивком выражая свое одобрение.
— Жаль, что не могу сказать того же о тебе. Объясни, пожалуйста, ты что, собираешься выходить в таком виде? В этой нелепой гавайской рубашке и даже без пиджака?
— Сейчас слишком жарко для пиджака. И потом, Бога ради, Милли, мы же едем на Блошиный рынок, а не в оперу.
— Ну и что с того? И зачем ты повесил на себя этот фотоаппарат, да еще в таком громоздком футляре? И эта ужасная сигара во рту. Знаешь, на кого ты похож?
— На кого же?
— На американского туриста, вот на кого. На самого настоящего простака из Штатов.
Уолт посмотрел на себя в большое зеркало на дверце шкафа. В нем отразилось мясистое багровое лицо, лысая голова и жировые складки, нависшие над пряжкой брючного ремня. Он попытался втянуть в себя живот, но безуспешно. Милли, безусловно, права, но для такого случая все как надо, лучше не придумаешь.
— Я и есть американский турист, — мягко возразил он. — Пусть люди знают, кто я такой. Что в этом плохого.
— Ничего хорошего. Ты же не ходишь в таком виде в Америке. Почему же ты здесь позволяешь себе выглядеть как деревенский простофиля из глубинки? Ведь когда захочешь, ты можешь произвести приятное впечатление на кого угодно, я же знаю.
— Могу, конечно. Когда вокруг девушки. — Он весело подмигнул ей, но, к его смущению, она и не подумала улыбнуться в ответ. И вообще, она явно на что-то злилась. Надвигалась буря, причем с самого завтрака, с беспокойством думал Уолт. — Послушай, маленькая, — умиротворяющим тоном начал он, — тебя что-то точит, правда? Что же это такое?
— Ничто меня не точит.
— Ну не надо так. Уверен, ты просто еще не отошла со вчерашнего дня, после самолета, ведь так? Знаешь что? Если хочешь, оставайся здесь и отдохни, а я прогуляюсь на Блошиный рынок один. Идет?
— Нет уж! — ноздри Милли затрепетали от гнева. — Знаю я эти прогулки!
Будешь рыскать в поисках старых монет для бесценной коллекции Эда Линча.
Весь отпуск — каких-то жалких три дня в Париже, и у него хватило наглости…
Так вот оно что!
— Послушай, давай оставим старого Эда в покое, — сказал Уолт.
— Хорошо бы. — Милли с сожалением покачала головой. — Уолт, если бы ты только знал, как я хочу, чтобы ты все-таки иногда вспоминал, что ты партнер Эда Линча, а не мальчик у него на побегушках. Мы так редко ездим с тобой вот так, как сейчас, — несколько дней в Париже два года назад, несколько дней в Неаполе в прошлом году, и каждый раз старый добрый Эд тут как тут, пожалуйста, со списочком, где что купить для его дурацкой коллекции.
— Но Милли, если человек просит оказать ему маленькую услугу, я не могу отказать ему, правда?
— А почему бы и нет? К тому же я уверена, он и не просил тебя ни о какой услуге, он просто велел тебе сделать это. Он же вести себя не умеет.
Такому, как он, надо быть бандитом с большой дороги, а не бизнесменом.
— Послушай, Милли…
— И слушать ничего не хочу! Все, что я хочу, — это чтобы твоим партнером был кто-нибудь другой, а не старый добрый Эд.
— Ну а я — нет!
Его последние слова прозвучали как взрыв. Милли несколько секунд остолбенело смотрела на него, затем ее лицо скорбно сморщилось. Уолт быстро подошел к жене, сел на край кровати и усадил ее рядом с собой.
— Ну прости меня, маленькая. Я не хотел. Ты же знаешь, что не хотел, ведь правда?
Она всхлипнула пару раз, но сдержалась и не заплакала.
— Может быть.
— Никаких «может быть» здесь не может быть. Но Милли, пожалуйста, подумай сама. Давай рассудим. Смотри: все, что у нас с тобой есть — а у нас есть немало, — появилось только благодаря тому, что двадцать лет назад Эд взял меня к себе и обучил всем тонкостям гравировального и печатного дела.
Какая разница, в конце концов, грубиян он или нет, ты лучше загляни-ка в наш финансовый отчет: шикарный дом в Скарсдейле, огромная летняя вилла в Капе, две машины, хочешь новую норковую шубу — пожалуйста. И, раз уж мы об этом заговорили, знаешь, во сколько нам обошлась свадьба твоей дочери?
— Она, кстати, и твоя дочь. И потом, какая разница, сколько это стоило?
Эд Линч от этого не стал приятнее.
— Двадцать тысяч долларов, Милли! Двадцать тысяч наличными. И благодаря Эду я могу выписать чек еще на десяток таких свадеб — и глазом не моргнуть.
Вот о чем надо помнить.
Она упрямо качала головой.
— Просто ты очень способный. И всегда был таким. Ты точно так же преуспел бы с кем угодно.
— Преуспел в чем? — резко спросил он. — Терпеть не могу вспоминать старые времена, но, черт возьми, на что я годился тогда, вернувшись с победой после второй мировой? Кто я тогда был? Суперразведчик — вот кто.
Годился для обучения мальчиков групповому пилотажу. Шпион, который в тридцать лет говорил на нескольких языках, да только никому это было не нужно. Но, славу Богу, у меня хватило ума понять, что не стоит быть старьевщиком в мире, где каждый, кто хочет, может купаться в деньгах. И вот тут-то на сцене появляется Эд… Ты, Милли, не можешь не признать одного: Эд не болтает о больших деньгах — он делает их и дает другим их делать.
— Хорошо, хорошо, только, пожалуйста, не волнуйся так. Ты же знаешь, тебе это вредно.
— Я не волнуюсь. Я только хочу раз и навсегда поставить все на свои места. Может быть, я тут старомоден, но считаю, что жене совершенно необязательно вмешиваться в дела мужа. Страшно сказать, сколько бед случалось из-за того, что в отношения между партнерами встревали женщины. Мы с Эдом — партнеры, так оно есть и будет, и хватит об этом говорить.
Милли с недовольным видом пожала плечами.
— Хочешь что-нибудь сказать? — спросил Уолт.
— Да нет. Единственно, пожалуй, хотела бы я знать, не женат ли ты больше на Эде Линче, чем на мне.
— Едва ли, едва ли. Хотя, если подумать, — и Уолт игриво подтолкнул жену локтем, — развестись с ним было бы потруднее, чем с тобой.
— Ах, вот что у тебя на уме! Ну нет, этот номер у тебя не пройдет, — не без ехидства отозвалась Милли, и Уолт с облегчением увидел, что она уже собирается простить его.
Воспользовавшись моментом, он поднялся и помог встать ей.
— Так пойдем походим по магазинам? — предложил он.
— Ты же знаешь, я всегда готова, — весело сказала Милли.
Швейцар отеля предложил вызвать такси, но Уолт отказался и повел жену к станции метро на Пляс де ля Конкорд.
— На метро? — удивилась Милли, остановившись у лестницы.
— А что? Я подумал, тебе для разнообразия будет интересно посмотреть, как живет другая половина человечества.
Она одарила его выразительным взглядом, но весело продолжала путь, и было заметно, что поездка доставляет ей удовольствие. Шторм кончился, ветер разогнал тучи, она снова была старушкой Милли, той самой Милли, умевшей искренне радоваться самым простым вещам только потому, что она разделяла удовольствие с ним, рада уже тому, что была рядом с ним и ее локоть прочно лежал на его руке.
Мы женаты уже двадцать пять лет, размышлял он, но, если подумать, она все такая же, как раньше, — школьница на первом свидании. В этом не было ничего плохого, наоборот, ему очень нравилось ее отношение, но время от времени из-за этого возникали проблемы. Например, было совершенно невозможно объяснить ей, что в таких поездках за границу для него в некоторых случаях было бы лучше, чтобы она не сопровождала его повсюду.
Эд Линч был другого мнения на этот счет. Он считал, что постоянное присутствие Милли рядом с Уолтом придавало законченность всей ситуации.
Настоящий турист-американец и под руку с ним пикантная щебечущая американочка-жена — то, что нужно в их деле! И в этом весь Эд!
Бесчувственный субъект, три развода, сейчас на грани четвертого. Понятия не имеет, что значит быть женатым на такой женщине, как Милли. У Эда это всегда были красотки, такие же жесткие, деловые и алчные, как и он сам. Нечего удивляться, что Милли на дух не выносила Эда и всю вереницу его жен.
На станции «Маркаде-Пуасьонье» им надо было сделать пересадку, и Уолт повел Милли через лабиринт из железных ограждений к поезду, идущему до станции «Клинанкур». Выйдя из вагона, они поднялись наверх и сразу же окунулись в расплавленное золото, в которое жаркое летнее солнце превращало улицы Парижа. Оставалось пересечь бульвар — и они у цели.
И как только они вступили во владения Блошиного рынка, их сразу же подхватила пестрая толпа людей.
Там были туристы, большей частью американцы, французы, семьями, мечтательные юные парочки, обнявшись, как на прогулке при луне вдоль берегов Сены. Но все они были заняты одним и тем же: выискивали, вынюхивали сокровища, которые достались бы им за бесценок. И, медленно продвигаясь вперед в людском потоке, Уолт тем не менее заметил и оценил по достоинству невероятное разнообразие всевозможных товаров, выставленных здесь на продажу и готовых удовлетворить самые причудливые вкусы.
Сам рынок представлял из себя нескончаемую сеть дорожек и аллей, вдоль которых тянулись шаткие павильончики и просто прилавки, набитые всеми мыслимыми и немыслимыми предметами, какие только бывают в употреблении: от ржавых канцелярских скрепок до снятых с когда-то великолепного лимузина колес. От всей этой пестроты рябило в глазах, и Уолт почувствовал, что сходит с ума, пытаясь подсчитать, сколько же видов и разновидностей товаров здесь продавалось. В какой-то момент, когда Милли остановилась у одной из лавчонок, восхищаясь старой потертой лампой от Тиффани, висевшей в дверном проеме, он поймал себя на том, что смотрит на коробку из-под обуви, доверху наполненную потемневшими от времени, в водяных разводах, изумительно выполненными пригласительными билетами, которые в девятнадцатом веке посылали друг другу французские аристократы. От его профессионального взгляда не укрылась тонкая работа, с которой были сделаны надписи, — такой работы уже почти не встретишь в наши дни. И только уже потом явилась мысль: неужели кому-то может понадобиться куча старых, полуистершихся пригласительных билетов?
Найти в этом жужжащем хаосе какое-то определенное место без предварительной подготовки было делом практически невозможным, однако Эд Линч снабдил их точными указаниями, как пройти к одному магазинчику, в котором, уверял он Милли, она обязательно найдет что-нибудь стоящее, и, следуя этим указаниям, они без особого труда обнаружили его. Еще в Нью-Йорке, в антикварном магазине на Третьей авеню, куда Милли часто захаживала, она присмотрела секретер в стиле Людовика XIV и совсем уже было собралась купить его, но Эд Линч отговорил ее. Собственно говоря, он ее просто запугал. Зато, если они прошвырнутся на пару дней в Париж, убеждал он, то уж точно окупят путешествие — надо только сходить к этому антиквару на Блошиный рынок. Эд слышал, что за свои деньги у него получишь настоящий товар. А заодно, раз уж они все равно будут там, то пусть Уолт не сочтет за труд отыскать две-три редкие монеты для коллекции Эда. Уж будьте уверены, Эд все спланирует как надо, он, как чемпион по шахматам, видит на шесть ходов вперед.
То мрачное негодование, в которое ввергла Милли тонкая игра Эда Линча, испарилось теперь, когда она бродила среди мебельных джунглей антикварной лавки, а глаза ее загорелись жадным блеском.
Владелицей магазина оказалась энергичная услужливая молодая женщина, стремительная и алчная, как пиранья. Ее услужливость оказалась такой цепкой, что Милли пришлось вызвать мужа за дверь, чтобы наедине посоветоваться с ним.
— Каковы наши возможности? — спросила она.
— Я думаю, это зависит от того, что там есть. Ты нашла то, что хотела?
— Да, ты знаешь, здесь есть пара просто сногсшибательных вещей. Надо бы их купить. Но я уже предчувствую, что она за каждую спросит целое состояние.
Поэтому я и спрашиваю, как мне с ней торговаться.
— Эд говорил, торгуйся, сколько сможешь. Помнишь, он еще объяснял: сначала огляди вещь со всех сторон, осмотри каждый дюйм, удостоверься, что тебя не надувают. И ни в коем случае не показывай вида, что именно хочешь купить.
— Могу я потратить пятьсот долларов?
— Если ты уверена, что вещи того стоят, почему бы нет? Главное, не торопись, подумай, прежде чем выписывать чек.
— А ты как же? — сказала Милли наконец именно то, что он ожидал услышать. — Ты ведь никогда не постоишь спокойно, пока я в магазине.
— А я и не буду стоять. Пойду посмотрю пока монеты для Эда. Подожди меня здесь, я ненадолго.
Он вышел. Как хорошо, что она предпочитает отправлять его куда-нибудь, чтобы он не путался у нее под ногами и не мешал ей торговаться. Он двинулся вперед по неровной мощенной камнем дорожке, не обращая теперь никакого внимания на толпу охотников за случайной удачей, снующих вокруг него. Глаза его были прикованы к вывескам с именами владельцев антикварных лавок, мимо которых он проходил. Брюмон, Ферманте, Дюра, Пюэль, Шмидт, Байль, Мазель, Пирон. Казалось, вся существующая на свете разбитая мебель, начиная от заржавленных стульев, какие раньше можно было увидеть в кафе, и до гигантских комодов, была собрана здесь, в лавках этих торговцев, и выставлена на продажу. Исключение составляла последняя лавка. Через открытую дверь ветхого строения, которое представлял из себя антикварный магазин С.
Пирона, можно было разглядеть лишь несколько предметов домашней обстановки, а снаружи, вместо того чтобы выставить для обозрения лучшее, что у него есть. Пирон оставил только несколько коробок с битыми бутылками. Бутылки были из-под вина и пива, и при ближайшем рассмотрении оказалось, что там нет ни одной целой.
Картина была столь же неприглядной, что и везде на рынке.
На пороге лачуги появился человек и, прислонившись к косяку, наблюдал за Уолтом. Болезненно худой, с выпиравшими из-под кожи скулами и холодными глазами он напоминал голодного волка. Человек стоял, скрестив руки на груди, не нарушая ни единым словом приветствия безразличного молчания.
Уолт повернулся к нему и, показывая на ободранную картонную табличку, прибитую к стене лачуги, спросил:
— Пирон?
Человек едва заметно кивнул, подтверждая этим жестом правильность догадки Уолта.
— Я ищу, где можно купить монеты. Я имею в виду — редкие. Не могли бы вы мне помочь?
— Je ne comprends pas, — сказал человек. — Не понимаю. Не говорю по-английски.
— А, вот как, — дружелюбно отозвался Уолт и с легкостью повторил свой вопрос по-французски.
В глазах собеседника мелькнуло удивление, но тут же пропало.
— Монеты, — протянул он, — какие же?
— Американские старые центы. Те, которые с головой индейца.
— Каких лет?
— 1903 и 1904 года.
— И еще?
— Еще 1906-го.
— Три, четыре, шесть — магические числа, отлично. — И сказал:
— Так вы тот самый?
— Да.
— А Мерсье, я вижу, передал вам. Я, правда, думал, он сам принесет ответ.
— Нет, он здесь занимается только распределением. Жалобы рассматриваю я.
— Так вы проделали весь этот путь из Америки ради того, чтобы рассмотреть мою?
Пирон оглядел Уолта с ног до головы и довольно улыбнулся, обнажив зубы в золотых коронках.
— Прелестно, — продолжал он, — просто прелестно. Кто бы мог подумать? А посмотреть на вас, так решишь: сама святая простота посетила город Париж. Вы могли бы вынести весь Лувр под мышкой, и ни один полицейский и внимания бы не обратил.
Уолт жестом показал на снующую вокруг толпу.
— Стоит ли разговаривать об этом здесь?
— Правильно, правильно. — Пирон жестом пригласил его войти внутрь, прошел сам и закрыл за собой дверь, заперев ее на засов. В помещении не было окон, и только колеблющееся пламя керосиновой лампы тускло освещало комнату.
Вся обстановка состояла из старого кухонного стола и стула. Вдоль стен располагалась чудовищных размеров мебель, предназначенная для продажи: горки, комоды, шкафы. Их было немного.
— Мы здесь в полном одиночестве, — заверил его Пирон. — Вряд ли кто-нибудь заинтересуется битыми бутылками.
— Остроумно придумано, — отозвался Уолт.
— Вот именно, я тоже так считаю. А вся эта рухлядь, сами видите, таких размеров, черт бы ее побрал, что для нее надо сначала собор купить, а то не влезет. Так что не волнуйтесь, никто сюда не забредет, пока мы не уладим наше дельце. Лучше побеспокойтесь о том, как меня осчастливить. А для начала сядь и положи руки на стол.
Пирон стоял позади него. Осторожно повернув голову, Уолт уловил зловещий блеск пистолета, направленного ему в спину.
— Это еще что такое? — спросил он.
— А ты как думал? — со злобой ответил Пирон. — После того, что случилось пару лет назад с тем парнем из Бельвилля, я не могу рисковать. Еще я слышал о неприятностях, которые случились с тем беднягой в Неаполе. Вышел из строя. Так что сиди спокойно и не действуй на нервы. Если захочешь дать мне по носу, сначала спроси.
Уолт сел, положил руки на стол, ладонями вниз, и слегка отодвинулся, чтобы оставить место для фотоаппарата и футляра с фотопринадлежностями.
— Я вижу, ты много знаешь того, что тебя совсем не касается, — сказал он. — Насколько понимаю, тут вот о чем речь: или мы платим, или ты настучишь полиции.
Пирон стоял в нескольких футах от стола, пистолет в его руке не шелохнулся.
— Вот именно, об этом речь.
— О чем же ты будешь стучать? — невозмутимо поинтересовался Уолт. Погибли двое мошенников, ну и что? И в кого ты будешь тыкать пальцем, в Мерсье? Гарантирую, у него есть алиби в обоих случаях, так что выставишь себя дураком, только и всего.
— Да уж не сомневаюсь, алиби у него есть. Вот только я-то знаю о всех ваших делах куда больше, не только об этих двух бедолагах. Неужели я, такой идиот, чтобы прижимать вас без доказательств?
— Блефуешь, Пирон. Неплохо придумано, только все это игра.
— Черта с два. Хочешь послушать?
— Сначала положи эту свою штуку. Очень трудно сосредоточиться, когда тебе в лицо тыкают пистолетом.
— Ах, как нехорошо, — с ядовитым смешком заметил Пирон, — но я столько хлопот затратил, чтобы сочинить свой рассказ; ужасно не хочется, чтобы меня перебили на середине. Вот закончу, тогда сам суди, где тут правда, где нет, а заодно и решишь, сколько будет стоить моя история.
— Я по-прежнему утверждаю, все это пустые разговоры.
— Да? А вот послушай. Во-первых, свой товар вы изготавливаете на частном предприятии в Штатах. Это отлично оборудованная типография. У вас есть первоклассный гравировщик, вы его спрятали там, у себя, он делает матрицы. Это настоящий профессионал, во время войны он работал на военных они делали фальшивые банкноты, которые потом выбрасывали на рынок в Германии и Италии. По документам его уже двадцать лет как нет в живых, но мы-то знаем, что это не так, а?
Уолт пожал плечами.
— Это и есть твоя история? — спросил он.
— Да, и неплохая, правда? Пожалуй, она будет стоить побольше, чем ты думал, когда входил сюда. Я случайно узнал, что у вас ума хватает не связываться с фальшивыми долларами, чтобы не навлечь на себя неприятности в Штатах. Нет, все эти годы вы выпускали франки, лиры, западногерманские марки, а возможно, еще песеты и фунты. Потом вы развозили их по небольшим переплетным мастерским и сдавали перекупщикам, вроде Мерсье, еще одному парню в Неаполе, еще есть у вас один в Берлине и других местах. А эти ребята уже передавали товар всякой мелочи, вроде меня, чтобы мы сдавали его из тридцати процентов по номиналу, причем я получаю какие-то вшивые пять процентов. Пять процентов, — повторил Пирон со злобным презрением в голосе, — и это за такой риск. Короче говоря, мне этого мало. Я все сказал Мерсье, а теперь говорю вам. Когда знаешь так много, как я, ты уже больше не мелочь и не обязан работать за гроши.
— Сколько же ты хочешь получать? — спросил Уолт.
— Ага! Теперь по-другому запел! Отличная получилась шутка. — Золотые зубы Пирона победно ощерились в злобной усмешке. — Давай-давай, пой сладко, а не то придется тебе кисло.
— Не трать время попусту. Говори по существу.
— Непременно по существу, а как же иначе? Значит, так. Мне не по душе больше эта работа на комиссионных. Я свое получаю только с того товара, который толкну. А это значит, что, когда дела стоят, я здесь с голоду подыхаю. Теперь я тоже хочу немного получать. Пусть Мерсье каждый раз, когда передает мне партию, отстегивает мне хорошую пачку настоящих деньжат.
— Сколько?
— Давай так, — холодно заявил Пирон, — ты называешь цифру, а я говорю, счастлив я ее услышать или нет.
Уолт пожал плечами.
— Я предлагаю по-другому. Первый платеж будет прямо сейчас. Но при условии, что ты уберешь свою пушку. Пора понять, этим ты меня не испугаешь.
Не настолько же ты глуп, чтобы зарезать курицу, которая несет золотые яйца.
— А ты не поверишь в это, пока не уберешь меня, — с презрительной ухмылкой заметил Пирон, не отводя пистолета от своей мишени. — Давай сюда деньги. Посмотрим, государство их выпускало или кто еще? Твои произведения искусства мне не нужны.
— Как скажешь, — ответил Уолт. Он медленно поднялся, не обращая внимания на пистолет, и нажал на замок пухлого кожаного футляра, покоящегося на его круглом животе.
— Не шевелись! — зарычал Пирон. — Что ты, черт побери, задумал?
— Деньги здесь.
— Я сам посмотрю. Брось их на стол, живо.
Уолт отстегнул футляр и положил его на стол. Пирон приблизился к нему с такой осторожностью, как будто опасался, что он взорвется, откинул крышку, не сводя глаз с Уолта, и вытащил оттуда внушительных размеров сверток франковых банкнотов, перевязанных плотной резиновой лентой. Он взвесил сверток в руке.
— Неплохо, — сказал он, — очень даже неплохо. Сколько здесь?
— Узнаешь, когда посчитаешь, — ответил Уолт, — но сразу уясни одно.
Здесь то, что тебе будут платить, начиная с сегодняшнего дня. Деньги будешь получать у Мерсье. Но имей в виду: как только ты попробуешь требовать больше, считай, что ты в большой беде.
— А уж ты-то, конечно, знаешь, что такое быть в большой беде, не так ли? — усмехнулся Пирон.
— Остроты оставь при себе. Ты доволен?
— Если это настоящие. Фальшивыми плати другим, а не мне.
— Хорошо, — сдерживая нетерпение, сказал Уолт, — сам проверь. Поднеси банкноту к свету и посмотри.
Пирон сунул пистолет в карман, стащил резинку со свертка и выбрал из середины одну бумажку. Он поднес ее к свету и, сильно натянув между пальцами, начал рассматривать наметанным глазом.
Лишь раз успел вырваться полузадушенный крик из горла, намертво сдавленного кожаным ремнем от футляра. Руки Пирона неистово замолотили по воздуху, в то время как Уолт, откинувшись назад, к краю стола, и прочно уперев коленом ему в поясницу, все туже затягивал удавку.
Тело выгнулось назад под давлением колена, так что, казалось, вот-вот сломается позвоночник. Сдавленный хрип разносился по комнате. Постепенно он затих, и наступила полная тишина. Тогда Уолт ослабил удавку, и безжизненное тело упало навзничь. Черты лица исказились, глаза слепо смотрели в потолок.
В любом из этих громадных шкафов было достаточно места, чтобы спрятать тело вдвое крупнее и тяжелее Пирона. Деловито, без спешки Уолт открыл один из них, засунул туда труп, запер дверцу и носовым платком тщательно вытер массивный ключ. Затем, используя платок в качестве пращи, он забросил ключ на самый верх комода в дальнем углу комнаты. Сверху донеслось ответное звяканье металла.
В завершение этой неприятной работы он протер платком крышку стола, подобрал банкноту с пола, куда она, трепеща, опустилась, из разжавшихся пальцев Пирона, и вернул ее на место, в сверток, который он засунул к себе в карман. После этого он опять повесил футляр через плечо и оглядел комнату, чтобы удостовериться, что все в порядке. Вполне удовлетворенный, он задул лампу, откинул локтем засов, не торопясь вышел наружу и локтем же захлопнул за собой дверь. Затем он смешался с толпой на многолюдной, залитой солнечным светом дорожке и двинулся вперед в общем потоке, глядя по сторонам с благожелательным интересом.
Когда он подошел к магазину, Милли все еще была внутри. Он видел, как она без конца что-то доказывает владелице, уговаривая ее еще снизить цену.
Он терпеливо поджидал ее около дверей, пока наконец она не появилась. Лицо ее пылало.
— Потрясающе, — сказала она, возбужденная после долгих переговоров, розовое дерево, и всего за шестьсот долларов, включая доставку. Уолт, ведь ты не сердишься, что получилось немного дороже, чем мы рассчитывали, правда?
— Нет, если ты купила то, что хотела, — ответил он.
— Ты ангел, — сказала Милли, — правда, ты настоящий ангел.
Затем вспомнила:
— А ты? Нашел ты монеты, которые нужны Эду? Эти старые центы?
— Нашел. Обделал сделку, как и предполагал.
— Старый, верный Уолт, — поддразнила его Милли. И, стиснув его руку, сказала:
— Ох, Уолт, ты бы видел, как я обхаживала эту курицу. Хочешь верь, хочешь нет, она сначала запросила тысячу!
— Тысячу? Ну это, положим, слишком уж круто.
— Ты сам виноват, — заявила Милли обвинительным тоном. — Гарантирую, когда она посмотрела на тебя, то сразу подумала: вот еще один глупый турист, из тех, что обязательно клюнут на какую-нибудь трогательную историю о чужих несчастьях.
— Не сомневаюсь, что так оно и было, — извиняющимся тоном согласился Уолт.
Вот какая история произошла однажды с мадам Лагрю, владелицей галереи дурной живописи на Монмартре, прославившейся благодаря своим бесчестным методам торговли, историей с полуголодным художником по имени О'Тул, а также натурщицей Фатимой, которая любила О'Тула и которая так ловко за него отомстила. А началось все как раз в галерее мадам Лагрю на рю Гиацинт.
Можно предположить с большой долей вероятности, что во всем мире нельзя было отыскать худшей живописи, чем та, что украшала стены галереи Лагрю.
Мадам, конечно, не подозревала об этом, так же как и, судя по всему, ее клиенты. По мнению мадам, любая из картин, будь то свинцово-серый пейзаж или же прелестные котята, выглядывающие из башмаков, была просто превосходна.
Первая причина того невероятного успеха, с которым она торговала произведениями низкопробного искусства, — ее ужасающий вкус.
Другой же причиной был потрясающий нюх, благодаря которому она раньше всех своих конкурентов учуяла исходящие из далекой Америки новые веяния в торговле изящными искусствами. Война закончилась, и весь средний класс среднего возраста этой благословенной земли, казалось, обуяла жажда приобретения того, что мадам в своей брошюре именовала «подлинными произведениями живописи, выполненными вручную на высококачественном холсте знаменитыми французскими художниками по умеренным ценам».
Так что к тому времени, как тоненький ручеек художников-декораторов и покупателей универсальных магазинов из Америки превратился в огромный вал, периодически захлестывавший вершины Монмартра, мадам была к этому полностью готова. И прежде чем конкуренты, обитающие возле Пляс дю Тертр в тени Сакре-Кер осознали, что происходит, она уже отхватила себе самый жирный кусок пирога. Там, где другим изредка удавалось продать картину-другую случайным туристам, она заключала со своими клиентами сделки на продажу оптом десятков и даже сотен картин.
Итак, рынок продавца для тех, кто творил котят и клоунов, был создан.
Теперь надо было позаботиться о том, чтобы не стать жертвой какого-нибудь экономического закона, по которому ей пришлось бы платить за товар слишком дорого.
И здесь ее талант торговать искусством проявился в полном блеске.
Художники, с которыми по большей части она имела дело, представляли из себя оборванную бесцветную толпу поденщиков, чьей единственной насущной потребностью, как с удовлетворением отмечала мадам, было слышать, как каждый день у них в кармане звякает несколько монет. Не слишком много, чтобы не избаловались, а как раз столько, чтобы хватало на жилье, еду, выпивку и краски.
Так что, если конкуренты мадам, не имея достаточно денег, могли предложить художнику лишь сладкие мечты о славе — они назначали за картину сто франков и отдавали пятьдесят, если ее удавалось продать, то мадам сразу предлагала двадцать-тридцать франков. А бывало, что и десять. Но это были настоящие деньги, она выдавала их тут же, на месте, тем самым за гроши приобретая право первой пользоваться услугами художников, поставлявших ей товар.
Опасность же заключалась в том, что мадам нуждалась в услугах художников не меньше, чем художники в услугах мадам, а значит, это позволило бы им успешно препираться с ней по поводу цены за картины. И, чтобы в корне пресечь подобные выходки со стороны руководимой ею команды, она изобрела такой способ общения с ними, перед которым сам Торквемада склонил бы голову в восхищении.
Художника приглашали явиться в контору и принести с собой работы.
Контора располагалась сразу за выставочным залом и представляла собой сырое и холодное помещение, нечто вроде сарая, где едва хватало места для старомодного бюро, перед которым стоял вращающийся стул, и мольберта для шедевров, выставляемых на обозрение перед беспощадным взором мадам. Сама повелительница искусств восседала на своем стуле, как на троне, в шляпе, прочно водруженной на голову, очевидно, с целью заявить о своей женственности. Шляпа эта имела явное сходство с огромным цветочным горшком черного цвета, перевернутым вверх дном, и из-под тульи ее торчал пучок пропитанных пылью цветов. Сощурив глаза и поджав губы, она пристально изучала картину, исследуя каждую ее деталь. Затем на клочке бумаги она быстро царапала пару цифр. При этом другой рукой она тщательно прикрывала написанное.
Это была та цена, которой должен был удовлетвориться художник. И, если он запрашивал хотя бы на франк больше означенной суммы, его выставляли безо всяких разговоров. Ни назначать другую цену, ни торговаться не разрешалось.
Причем, выходя из своей клетушки на рю Норван, художник мог быть преисполнен уверенности, что на этот раз у него под мышкой предмет стоимостью не меньше пятидесяти франков, но уже на полпути к рю Гиацинт он начинал в этом сомневаться, и цена соответственно уменьшалась до сорока франков, а затем и до тридцати, по мере того, как каменное выражение лица мадам Лагрю все более отчетливо вырисовывалось перед его глазами. И к тому моменту, как он ставил картину на мольберт, он уже был готов согласиться на двадцать, моля Бога, чтобы непостижимая цифра на клочке бумаги не оказалась десятью.
— A vous la balle, — говорила мадам, подразумевая его очередь делать ход в игре, — сколько?
Тридцать, в отчаянии произносил про себя живописец. Ведь каждый листочек на дереве выписан до последней жилки. А ручеек! Можно услышать его журчанье. Одна вода в нем стоила все тридцать. Но какой же кислый вид у проклятой скупердяйки. Может быть, ей сегодня вообще не нравятся ручейки и деревья?
— Двадцать? — еле слышно лепетал он, чувствуя, как на лбу выступает холодный пот.
Мадам протягивала ему бумажку, чтобы он мог прочитать цифру, и всякий раз увиденное вызывало в нем бессильную злобу. Потому что, если он запросил слишком мало, ему оставалось лишь проклинать себя за трусость, если же, наоборот, его цена оказывалась выше, это означало, что сделки не будет, и никакой шум-гам здесь уже не поможет — это было бесполезно. Мадам не выносила шума, и, учитывая ее мощную комплекцию и крутой нрав нормандской батрачки, всем, кто имел с ней дело, приходилось уважать ее чувствительность в этом вопросе.
Нет, конечно, можно было забрать отвергнутую работу и отдать ее на комиссию Флорелю, еще одному торговцу картинами в конце квартала. Это означало ждать неизвестно сколько и получить неизвестно что. А можно, если мадам все-таки покупала картину, взять предложенные гроши и пойти прямо в кафе «Гиацинт», благо это соседняя с галереей дверь, и успокоить нервы стаканчиком-другим — то, что надо для такого случая. Без сомнения, после самой мадам Лагрю от ее методов ведения дел выигрывало кафе «Гиацинт».
«A vous la balle». В команде мадам эти слова употреблялись в качестве злой шутки, с которой художники иногда ехидно обращались друг к другу. Это было зловещее карканье черного ворона, предвещавшее беду, кошмар, преследовавший их по ночам, и только светлая мечта о том, как однажды чей-нибудь тяжелый кулак найдет наконец пухлый нос мадам, немного примиряла их с действительностью.
Среди всей этой живописной толпы оборванцев был один художник, с которым мадам обращалась еще хуже, чем с остальными, но он, казалось, совершенно от этого не страдал. Звали его О'Тул. Гонимый поисками счастья в искусстве, он в свое время прибыл на Монмартр из Америки. Был он такой же оборванный, лохматый и голодный, как и все остальные, но на губах его постоянно блуждала слабая хмельная улыбка, подогреваемая любовью к живописи, а также к водке «марк» — самой дешевой, какую только можно было отыскать в подвалах кафе «Гиацинт».
Как объяснить, что такое «марк»? Может быть, так. Чтобы сделать вино, из винограда выжимают сок, и на самом дне бочки остаются виноградные выжимки. Вот из них-то и приготовляется «марк». И если это вино «Романи-Конти» — хорошего урожая, то и «марк» тогда — отличное питье. Но если «марк» сделан, как Бог на душу положит, а бывает, что и подпольно, из выжимок незрелого винограда, идущего на вина самых дешевых сортов, вот тогда и получается та самая водка «марк» из кафе «Гиацинт», вкусом и действием напоминающая ароматизированный виноградом бензин.
Судя по всему, «марк» служил для О'Тула и пищей насущной, и источником вдохновения, из которого он черпал образы для бесконечной вереницы пасторальных сцен в стиле барбизонцев. Каждая из них состояла из одних и тех же компонентов: пруда, долины, покрытой цветами, группы берез, — но О'Тул все время располагал их по-разному: иногда деревья были с одной стороны пруда, иногда — с другой. Тепло в желудке после бутылки «марка» да кисть в руке — в этом был смысл жизни и блаженство для О'Тула, и больше ему ничего не было нужно.
Раньше, еще до того, как он присоединился к команде мадам, ему никогда не удавалось блаженствовать. Каждый год весь летний сезон он торчал на Пляс дю Тертр и рисовал мгновенные портреты углем: «Сходство гарантируется или деньги возвращаются», но дело шло плохо. Портреты действительно имели зеркальное сходство с оригиналом, простодушные и симпатичные, но совершенно неживые. Не лежала у него душа к портретам. Деревья, цветочные долины и пруды — вот в чем было призвание О'Тула-художника. И когда он обнаружил, что есть человек, готовый сразу платить за них деньги, это было величайшее открытие в его жизни. А для мадам Лагрю О'Тул оказался просто счастливой находкой. Эти сельские пейзажи, как выяснилось, были в большом ходу у американцев. Они раскупались в момент, только успевай выставлять.
Выдрессировать О'Тула и приучить его к своим методам общения не стоило мадам никакого труда. Ужас, испытанный им тогда, сломил его дух раз и навсегда. Высоко себя ценишь — дело твое, но путь к отступлению тебе отрезан, никакой торговли, никакой другой цены, убирайся прочь со своей картиной под мышкой — одного такого урока было достаточно для О'Тула, и с тех пор он уже не пытался просить больше двадцати франков за большое полотно и десять — за маленькую картину, тем самым установив с мадам отношения, которые можно было назвать почти идеальными.
Только один раз их отношениям грозил разрыв. Это случилось, когда владелец магазина по другую сторону кафе «Гиацинт» Флорель, отнюдь не худший среди торговцев картинами, как-то уговорил О'Тула отдать ему одну из картин на комиссию. А в следующий раз, когда О'Тул пришел к мадам Лагрю с очередной работой, мадам встретила его взглядом, полным такого откровенного отвращения, что О'Тул был совершенно обескуражен.
— Не беру, — отрезала она. — Сделки не будет. Я не заинтересована.
О'Тул в замешательстве уставился на картину, стоявшую на мольберте, пытаясь понять, что же в ней не так.
— Но она же красивая, — убеждал он. — Посмотрите на нее. Посмотрите, какие цветы. Я их три дня писал.
— Вы разбили мне сердце, — негодовала мадам. — Неблагодарный!
Предатель! У вас теперь есть Флорель, вот пусть он и покупает ваши паршивые цветы!
Дело кончилось тем, что О'Тул забрал картину у Флореля и со слезами на глазах валялся в ногах у мадам, умоляя ее простить его. А мадам, в мыслях предвкушая бесчисленные пейзажи, широким потоком текущие к ней, прежде чем О'Тул сопьется до смерти, сама расчувствовалась до слез. С каждого пейзажа она имела по меньшей мере сто франков, а мысль о пятистах или даже тысяче процентов с каждой картины вполне может растрогать сердце любого торговца произведениями искусства.
И вот на сцене появляется Фатима.
Конечно, на самом деле ее звали по-другому. Фатимой окрестил ее какой-то шутник из кафе «Гиацинт», когда она впервые появилась там, слоняясь без дела в перерывах между занятиями натурных классов, где она позировала для студентов. Это была маленькая смуглая алжирка с некрасивым грубым лицом, на котором сияли, однако, два чудесных темных бархатистых глаза. Волосы она не расчесывала, и они комьями спускались до самого пояса, издали напоминая груду блестящего черного угля. В кафе «Гиацинт» она приобрела особую известность благодаря своему жуткому нраву: пропустив несколько стаканов, она начинала отвратительно ругаться, чем вызывала к себе большой интерес со стороны посетителей кафе.
— А ведь ей нет еще и восемнадцати, — высказался однажды буфетчик, слушая с благоговейным ужасом, как она честит злополучного художника, осмелившегося сесть без приглашения за ее столик, — что ж это будет, когда она вырастет?
Однако и Фатима не была чужда сентиментальности. Она, например, не стыдясь, ревела в голос, когда в кино показывали грустные сцены, особенно если разлучали влюбленных или жестоко обращались с детьми. А еще у нее было обыкновение свозить к себе в комнату на рю де Соль бездомных котят со всего Парижа, при этом консьержка, особа, чуждая всякого милосердия, поднимала по этому поводу страшный вой.
Так что интерес, который вдруг проявила Фатима к О'Тулу, когда он ввалился в кафе с улицы в тот дождливый день, промокший насквозь, хотя и был неожиданным для завсегдатаев кафе «Гиацинт», но не настолько, чтобы озадачить и заинтриговать их. О'Тул остановился в дверях, дожидаясь, пока стечет вода, и чихая так, что, казалось, голова вот-вот оторвется. Без сомнения, в этот момент он выглядел куда более несчастным и бездомным, чем любой самый бездомный котенок из тех, что так сильно не любила консьержка Фатимы.
Натурщица сидела в одиночестве за своим обычным столиком, угрюмо потягивая второй уже за день перно. Взгляд ее упал на вымокшего О'Тула, она осмотрела его с ног до головы, и в глазах ее мелькнула искорка интереса. Она поманила его пальцем.
— Эй, ты. Иди сюда.
Прежде никогда не случалось, чтобы она приглашала кого-нибудь к себе за столик, и О'Тул обернулся, чтобы посмотреть, к кому же относится приглашение. Никого не увидев, он ткнул пальцем в грудь:
— Я?
— Ты, ты, дурачок. Подходи и садись. Он повиновался. А Фатима не только заказала ему бутылку вина, но и велела буфетчику принести полотенце, чтобы просушить ему волосы. За другими столиками все застыли от изумления, глядя, как от ее энергичного ухода болтается взад и вперед голова О'Тула.
— Ты что, совсем больной? — сказала она О'Тулу. — У тебя не хватает мозгов, чтобы догадаться надеть шляпу в дождь? Раз уж тебе приспичило шляться в такую паршивую погоду, так хоть следи, чтобы не загнуться до смерти.
— Шляпу? — неуверенно переспросил О'Тул.
— Вот дурак! Это такая штука, которую надевают на голову, чтобы не промокнуть под дождем.
— А, — отозвался О'Тул. Потом виновато добавил:
— У меня ее нет.
И тут все, кто наблюдал эту сцену, замерли в остолбенении: Фатима нежно погладила О'Тула по щеке.
— Ничего, малыш, — сказала она, — на прошлой неделе у меня в комнате кто-то забыл свою шляпу. Когда вылезем отсюда, пойдем ко мне, и я отдам ее тебе.
Вот так неожиданно все это произошло. И вскоре всем, вплоть до самых закоренелых циников, стало ясно, что Фатима отчаянно влюбилась, и не в кого-нибудь, а вот в этого одинокого, бездомного котенка. Она теперь регулярно мылась, тщательно расчесывала свою роскошную гриву, и в кафе она теперь появлялась в свежевыстиранных платьях. А главное, с ее шеи и плеч исчезли те самые маленькие красные пятнышки и следы укусов, которыми ее одаряли случайные ночные посетители, — и это было самой верной приметой происшедшей в ней перемены.
С О'Тулом Фатима нянчилась, как самая преданная мать. Она поселила его у себя вместе с мольбертом и прочим жалким имуществом, следила, чтобы он как следует ел, присматривала за его одеждой и пригрозила, что перережет горло буфетчику, если еще раз увидит, что он поит ее ненаглядного О'Тула этой отравой вместо нормального человеческого вина. А еще она пообещала выпустить кишки каждому, кто осмелится открыть рот по поводу ее протеже.
Никто на Монмартре не сказал ни слова. Собственно говоря, все, за исключением одного человека, находили ситуацию весьма трогательной.
Исключение же составляла сама мадам Лагрю.
И дело было не только в том, что картины, изображающие обнаженных людей, оскорбляли чувство приличия мадам, хотя она не раз громко высказывалась по поводу Лувра — по ее мнению, следовало бы сжечь раз и навсегда эту грязь, выставленную напоказ. Но уж от чего ее просто трясло и выворачивало, так это от вида этих падших натурщиц, которым — какой ужас! — позволялось ходить по одной улице с ней. И вот вам, пожалуйста: одна из этих опустившихся продажных тварей как-то ухитрилась завладеть ее драгоценным сокровищем, которое она выпестовала своими руками, — ее О'Тулом!
Мадам учуяла порчу в тот самый день, когда О'Тул предстал перед ней, можно сказать, франтом. Костюм, правда, был прежний, поношенный, но он был аккуратно вычищен и все дыры на нем были зашиты. Прежними были и стоптанные рваные ботинки, но, вместо обрывков бечевки с узелками на концах, в них были вдеты настоящие шнурки. К тому же, насколько помнила мадам, он всегда ходил заросшим щетиной, теперь же щеки его были тщательно выбриты и, прищурившись, можно было заметить, что они уже не такие впалые, как были прежде. В общем, это было печальное зрелище — некогда всецело преданный искусству мастер, разряженный и раскормленный, как поросенок, которого ведут на базар продавать. И уж будьте уверены, эта шлюха кормит и одевает его не просто так… Ясно, что она отравила его чистую душу отвратительной жадностью.
Перед глазами мадам предстала сцена, как Фатима требует, чтобы О'Тул запросил совершенно несуразную цену за этот пейзаж на мольберте. Ну что ж, с мрачной решимостью подумала мадам, если уж игры в открытую не избежать, то почему бы не начать прямо сейчас?
Мадам мельком взглянула на пейзаж, затем на О'Тула — смотрите-ка, прямо сияет от восхищения своей мазней, — затем написала на одном из клочков бумаги обычную цену — двадцать франков.
— Прошу, — ядовито сказала она. — «A vous la balle». Называйте цену, да побыстрей. Я очень занята, и у меня нет времени заниматься всякой ерундой.
Сияние прекратилось. Как раз перед тем, как отправиться сюда, Фатима настойчиво убеждала его потребовать за свою картину сто франков.
— Лопух ты, лопух, — ласково говорила она, — ведь ты неделю положил, чтобы это нарисовать. Флорель сказал мне, что за такую картину старая ведьма получит по меньшей мере сто франков. Хватит ей сосать из тебя кровь. Если на этот раз она опять предложит двадцать или тридцать, плюнь ей в глаза.
— Да, на этот раз я так и сделаю, — храбро заявил О'Тул.
Но сейчас, когда мадам буравила его ледяными глазами, он улыбался уже совсем не так браво. Как рыба, вытащенная из воды, он то открывал, то закрывал рот и снова открывал.
— Ну? — вопрошала мадам, как архангел на Страшном суде.
— За двадцать пойдет? — наконец выговорил О'Тул.
— Пойдет. — Мадам не скрывала ликования. Это было началом целой серии побед над Фатимой и ее пагубным влиянием в борьбе за бессмертную душу О'Тула. Но величайшим ее триумфом, хотя сама мадам и не подозревала об этом, был тот день, когда Фатима заявила О'Тулу, что в следующий раз она пойдет к мадам вместе с ним. Раз уж у него кишка тонка схватить за горло эту угнетательницу, то у нее, слава богу, с этим все в порядке. И тут она увидела, что О'Тул, долго смотревший на нее встревоженным взглядом, начал упаковывать краски.
— Что это ты, олух, делаешь? — окликнула его Фатима.
— Я ухожу, — отозвался О'Тул с внезапным достоинством, удивившим и обеспокоившим ее. — Это нехорошо. Женщина не должна вмешиваться в дела своего мужа.
— Какого еще мужа? Мы не женаты, идиот.
— Разве? — удивился О'Тул.
— Именно.
— Все равно я ухожу, — пробурчал О'Тул в некотором замешательстве. Это мои картины, и я не хочу, чтобы мне помогали их продавать.
Но все-таки с помощью бурного потока слез и двух бутылок vin rouge[14] Фатиме удалось подольститься к нему и отговорить от этого решения. Больше она не повторяла своей ошибки. Ясно, дело было безнадежное. Все счастье в жизни для него заключалось в том, чтобы рисовать свои картины и тут же сбывать их, и эта сатана, мадам Лагрю, за гроши купила его с потрохами.
До того как Фатима осознала это полностью, она просто не выносила мадам. Теперь же она возненавидела ее страшной ненавистью. О, только бы отомстить старой злодейке, да так, чтобы она завопила от боли. Много ночей подряд Фатима засыпала, лелея мечты о сладкой мести врагу. В голове ее роились многочисленные планы возмездия, большей частью имеющие отношение к раскаленному железу. Но наступало утро, и она просыпалась подавленная — ей было совершенно ясно, что все эти сладкие мечты так и останутся мечтами.
И тогда в дело вмешалась Природа.
О'Тул, как это обычно бывает в таких случаях, узнал новость последним.
Он воспринял ее с искренним смятением.
— У тебя будет ребенок? — переспросил он, пытаясь осознать смысл услышанного.
— У нас будет ребенок, — поправила его Фатима, — у нас с тобой. Он уже готовится появиться на свет. Ясно?
— Ясно, конечно, — отозвался О'Тул с внезапной серьезностью. — Ребенок.
— Вот именно. А значит, нам придется кое-что изменить. Во-первых, это значит, что мы теперь должны пожениться. Я не допущу, чтобы мой малыш был безродным уличным бродягой. У него будет хорошенькая маленькая мама и папа и уютное гнездышко, где он спокойно вырастет. Ты ведь не женат, а?
— Нет.
— Ну вот, я и попытаю счастья. Во-вторых, мы выбираемся из Парижа. Я сыта по горло всей этой грязью, и ты тоже. Соберем вещички и махнем в Алжир, в мои родные места. В Бужи малыш будет на солнышке. У меня там живут дядя и тетя, у них свое кафе, чудное местечко, а детей у них нет, так что они все сделают, лишь бы я помогала им по хозяйству. А ты рисуй себе на здоровье.
— Ребенок, — задумчиво повторил О'Тул. К безмерному облегчению Фатимы, мысль об этом как будто доставила ему удовольствие. Но тут же лицо его потемнело.
— Бужи, — призадумался он, — а как же я буду продавать картины?
— Погрузишь на корабль и отправишь этой твоей старой ведьме. Думаешь, она откажется от них, если они придут почтой?
О'Тул тоскливо размышлял.
— Я должен поговорить с ней об этом.
— Нет, это сделаю я. — Фатима решилась все поставить на карту. — Мне нужно решить с ней кое-какие дела.
— Что это за дела?
— Денежные. Нам нужно много денег, во-первых, чтобы добраться до Бужи и обосноваться там. А кроме того, лишние монеты не помешают, чтобы отложить немного на черный день. Малышу ведь всегда нужны башмаки, а то ему и из дома будет не в чем выйти.
— Ему?
— Или ей. С девочками расходов получается еще больше. Или ты хочешь, чтобы твоя дочь начала продавать свое невинное крошечное тельце, не успев научиться ходить?
При такой ужасной мысли О'Тул решительно затряс головой. Потом с озадаченным видом посмотрел на будущую мать своего ребенка.
— Но деньги, — засомневался он, — ты думаешь, мадам Лагрю согласится дать нам денег?
— Согласится, — отрезала Фатима.
В конце концов до него что-то дошло, и он почувствовал, что должен высказать ей свое решительное мнение.
— Ты ненормальная, — убежденно сказал он.
— Думаешь? — .Фатима вся подобралась. — Послушай, глупенький, предоставь-ка ты это дело мне, и увидишь, ненормальная я или нет. И уясни себе вот еще что. Если ты не дашь мне самой управиться с этой гнусной старой гиеной, как я хочу, я пойду в полицию и скажу им, что ты сделал мне ребенка и хочешь смотаться. Они засадят тебя в тюрьму на двадцать лет. А уж там-то тебе рисовать не придется. Будешь сидеть и гнить там до старости. Понял?
Впервые О'Тул понял, что на свете есть существо, чья воля оказалась сильнее, чем воля мадам Лагрю, и вот он столкнулся с ней лицом к лицу.
— Понял, — ответил он.
— Вот и прекрасно, — заявила Фатима. — А теперь приготовь-ка холст, да побольше. Нарисуешь мне кое-что.
И вот, неделю спустя, в галерее Лагрю появилась Фатима. В руках у нее была большая картина, небрежно завернутая в газету. Помощница мадам, бледная застенчивая девушка, попыталась преградить ей путь, но ее небрежно отшвырнули в сторону. Мадам сидела за столом у себя в конторе. Увидев посетительницу, в руках которой был, судя по всему, подлинный О'Тул, она вся затряслась от негодования. Направив указующий перст на дверь, она закричала:
— Вон! Вон! Я не имею дела с такими! На это Фатима ответила одним емким непечатным словом. Она пинком захлопнула дверь, взгромоздила полотно на мольберт и сдернула с него бумагу.
— Ты разве отказываешься от шедевров, старая акула? — невозмутимо осведомилась она. — А ну, посмотри.
Мадам Лагрю посмотрела на картину. Не веря себе, она вглядывалась в нее, и глаза ее полезли на лоб от ужаса.
Полотно было побольше, чем всегда приносил О'Тул, и не его обычный пейзаж. На этот раз это была обнаженная натура. Все пышные выпуклости созревшего женского тела были выписаны на картине во всех деталях, не оставляя места воображению. И, глядя на Фатиму, стоявшую рядом в предельно открытой кофточке и узкой юбке, потрясенной мадам не приходилось сомневаться, с кого была написана картина. Правда, тело было не такое смуглое, как у Фатимы, оно имело несколько неестественный бело-розовый оттенок, но, несмотря на это, было ясно, что на полотне со всеми подробностями была изображена Фатима.
Но самый ужас был впереди. Да, на картине, начиная от шеи и до пяток, была Фатима. Но от шеи вверх — о мерзость из мерзостей! — была сама мадам Лагрю. Художник выписал ее фотографически точно: с холста на мадам пристально смотрело стеклянными глазами ее собственное суровое лицо, увенчанное перевернутым вверх дном черным цветочным горшком, из-под которого в разные стороны торчали посеревшие от пыли цветы.
— Мастерская вещь, а? — сладким голосом пропела Фатима.
Из горла мадам вырвался какой-то странный звук. Затем она вновь обрела голос:
— Какое безобразие! Это оскорбление! Она поднялась со стула, готовая разорвать в клочья издевательскую картину, как вдруг навстречу ей злобно блеснул маленький кривой нож. Мадам поспешно опустилась на место.
— Вот так-то лучше, — невозмутимо заметила Фатима. — Попробуй только пальцем коснись картины, пока не купишь ее, ты, старая кобыла, и распрощаешься с носом.
— Я?!! Куплю? — Мадам не поверила своим ушам. — Вы что же, всерьез считаете, что я могу купить такую непристойность?
— Еще как купишь. А если не купишь, Флорель возьмет ее на комиссию и с удовольствием выставит ее у себя на витрине, и ее увидит весь Монмартр. А потом и весь Париж. И все эти надутые янки, которым ты продаешь свой товар, тоже ее увидят. Все смогут полюбоваться, кровопийца проклятая, потому что я скажу Флорелю, чтобы он ни за какие деньги не продавал ее хотя бы год. Ему от этого только лучше будет — такая реклама, у него сразу все раскупят.
Подумай как следует. Хорошенько подумай. Я не тороплюсь.
Мадам долго размышляла.
— Это шантаж, — выговорила она наконец, и в голосе ее послышалась горькая покорность судьбе. — Да, обычный шантаж. Вымогательство, и больше ничего.
— О, в точку попала, — развеселилась Фатима.
— А если я приму ваши условия, — осторожно осведомилась мадам, — я смогу распоряжаться этой гадостью по своему усмотрению?
— Делай с ней, что хочешь. Если, конечно, дашь за нее столько, сколько она стоит.
— Сколько же?
Фатима сунула руку в карман, вытащила сложенный листок бумаги и издевательски помахала им перед носом мадам, но так, чтобы та не могла до него дотянуться.
— Здесь все написано, старушенция. Соглашайся, и картина твоя. Но имей в виду: предложишь на один франк меньше, и все будет кончено. Другого шанса не будет. В этой игре тебе разрешается ходить один раз. Сэкономишь на одном франке, и картина пойдет прямиком к Флорелю.
— Это что за разговор? — разозлилась мадам. — Игра, видите ли. Я собираюсь говорить о деле с этой дрянью, а она мне тут толкует об игре.
— Ах ты, гадина такая, — вконец вышла из себя Фатима, — убийца беззащитных художников, думаешь, никто не знает про твои делишки? A vous la balle, а? Будьте любезны, мсье живописец, выройте себе могилу и закопайтесь.
Разве не так? Ну а теперь твой черед узнать на своей шкуре, каково это.
Мадам развела руками, взывая к снисхождению.
— Но откуда же я знаю, на сколько вы собираетесь меня ограбить? Как я вообще могу угадать, сколько стоит откупиться от вас?
— Это правда, — согласилась Фатима. — Что ж, у меня доброе сердце, так и быть, намекну слегка. Мы с приятелем уезжаем в Алжир, в Бужи. На дорогу нам нужно немножко денег, а кроме того, не можем же мы ехать оборванцами, поэтому нам надо купить одежду, а к ней чемодан, чтобы сложить ее туда. А когда мы туда приедем, мы купим маленький домик…
— Домик! — Лицо мадам стало совершенно белым.
— Да, маленький домик. Скромный, но с электричеством. И еще нам нужен мотоцикл — нам же придется много ездить.
Мадам Лагрю, заломив руки у пышной груди, раскачивалась из стороны в сторону. Время от времени она поднимала глаза на мольберт и тут же поспешно опускала их.
— Боже мой, Боже мой, — взывала она с подвываниями в голосе, — чем я заслужила такое обращение?
— Да, вот еще что, — безжалостно продолжала Фатима, — немножко pour boire[15], чуть-чуть деньжат, чтобы мы, как все приличные люди, могли открыть счет в банке. Вот и все, что мне нужно для счастливого будущего, мамаша. У тебя есть голова на плечах, так что сама все сосчитаешь.
— Она еще раз помахала листком бумаги. — Но смотри, считай как следует.
Запомни: у тебя только один шанс, не промахнись.
Несмотря на всю ярость и отчаяние, мадам принялась лихорадочно считать.
Деньги на дорогу до Алжира, так, триста франков, нет, четыреста. Нет, пусть будет пятьсот, лучше не рисковать. Еще пятьсот, не меньше, на покупку одежды для двух оборванцев. Положим еще сто на чемодан. На дом, пусть даже глиняную хижину, но с электричеством! Из груди мадам исторгся громкий стон. Сколько же, черт возьми, это будет стоить? Может быть, семь или восемь тысяч? Да еще эта дрянь хочет pour boire и мотоцикл. Конечно, нет смысла высчитывать все до франка. Самое лучшее, округлить до десяти тысяч.
Десять тысяч франков! Ледяной вихрь, кружась и завывая, ударил в лицо мадам Лагрю, и она чувствовала, как погружается в снежную пучину безысходного горя.
— Ну так что же? — пытала ее Фатима. — A vous la balle, Madame.
— Я обращусь к властям, — прохрипела мадам Лагрю. — Придет полиция и уничтожит эту гадость.
— Не расходись, жадюга. Это произведение искусства, и тебе, как и мне, прекрасно известно, что произведения искусства не уничтожают только потому, что они кому-то пришлись не по вкусу. Ладно, хватит заниматься чепухой.
Сколько ты предлагаешь?
Мадам не отводила глаз от листка бумаги в руке своей мучительницы. Хотя бы мельком увидеть, что там написано!
— Десять тысяч, — выдохнула она.
На лице Фатимы появилось выражение крайнего презрения, губы ее скривились, и мадам с ужасом поняла, что ошиблась, подсчитала все слишком в обрез. Перед ее глазами возникли толпы зевак, собравшихся перед витриной Флореля, с восторгом глазеющих на непристойную картину. Она представила, как они собираются возле ее галереи, плотоядно ухмыляясь и подзуживая друг друга, в надежде насладиться ее позором. Она никогда не сможет выйти из дому. Ее ждет крах через месяц, через неделю…
— Стойте! — умоляла она. — Я хотела сказать: пятнадцать тысяч! Ну конечно же, пятнадцать. Я сама не понимаю, как это случилось, это ошибка, сорвалось с языка!
— Ты сказала — десять.
— Клянусь, это ошибка! Возьмите пятнадцать. Я настаиваю, чтобы вы их взяли.
Фатима бросила взгляд на цифры на ее листке. Закусив губу, она взвешивала все в уме.
— Ладно, пожалею тебя, так уж и быть. Но деньги мне нужны прямо сейчас.
— У меня здесь нет столько денег. Я пошлю за ними в банк.
— А кроме того, мне нужна бумага, чтобы все было сделано по форме.
— Ну конечно, обязательно. Я все составлю, пока мы ждем.
Бледная застенчивая помощница, вероятно, бежала со скоростью зайца, спасающегося от лисицы. Она вернулась почти мгновенно, держа в руках пухлый конверт, набитый банкнотами, и через полуоткрытую дверь конторы отдала его мадам Лагрю. Вручая деньги, мадам плакала.
— Здесь плоды всех моих трудов! — восклицала она. — Грабительница, вы высосали всю мою кровь.
— Лжешь, у тебя еще остался миллион, который ты выжала из твоих несчастных художников, — возразила Фатима, — ну ничего, по крайней мере хоть один из них получит то, что ему причитается.
Уходя, она скомкала листок и небрежно швырнула его на пол.
— До самолета можешь не провожать, — сказала она на прощанье. Оставайся здесь и любуйся картиной.
Только после того, как дверь конторы захлопнулась, мадам метнулась к комочку бумаги, брошенному Фатимой, и трясущимися пальцами развернула его.
Глаза ее вылезли из орбит, когда она прочитала цифру, накарябанную крупным детским почерком на крошечном обрывке.
Двадцать франков!
Мадам Лагрю в бешенстве заколотила кулаками по столу, дикие вопли исторгались из ее груди, и так продолжалось до тех пор, пока холодная вода, выплеснутая ей в лицо насмерть перепуганной помощницей, не привела ее в чувство.
Я сидел на скамейке в Сентрал-парке, нежась на осеннем солнышке, когда в поле зрения появилась некая странная фигура — мертвенно-бледный мужчина, который шествовал с величественностью знаменитого трагика, любимца публики. На ходу он с привычной небрежностью помахивал ротанговой тростью.
Зачесанные назад снежно-белые волосы, картинно увенчанные потрепанной широкополой шляпой, ниспадали на плечи. Его узкий, в талию, сюртук с потертым бархатным воротничком, давно вышел из моды и был основательно потрепан на обшлагах. Узконосые кожаные туфли со сбитыми каблуками потрескались. Тем не менее, его поведение отличалось таким благородством и на морщинистом лице читалась такая скорбь, что я поймал себя на том, что испытываю к его потрепанному виду не столько иронию, сколько жалость.
Поставив трость между ног, он присел рядом со мной и сказал:
— Прекрасный денек, не правда ли?
— Да, — согласился я, — так и есть. — Вдруг меня охватило опасение. Я слишком легко поддаюсь на жалостные истории таких вот случайных знакомых, на меня действуют их молящие влажные глаза, протянутые руки. Я никогда не мог отказать потрепанному побирушке, который, остановив меня, снимает шляпу и просит подания на билет до места, где он и не собирается показываться.
У меня появилось ощущение, что я точно знаю дальнейшее развитие событий, и я напрягся, дабы не дать волю своей чувствительности. На этот раз, молча решил я, тут же удалюсь, пока не станет слишком поздно.
Но уйти мне не удалось. Едва я привстал, как сосед положил мне руку на плечо и мягким движением заставил снова сесть.
— Да, прекрасный день, — сказал он, — но какое он имеет значение для человека, который обречен страдать и искать, искать и страдать — все дни своей жизни, в горе и радости?
Я покорился своей судьбе, но настроение у меня было испорчено. Пусть он излагает свою историю, но когда протянет руку за ожидаемым подаянием, то не получит ничего, кроме рукопожатия. В чем я себе и поклялся.
— По всей видимости, — вежливо сказал я, не без труда скрыв подлинные эмоции, — вы провели жизнь в поисках чего-то. Чего именно?
— Блохи.
— Блохи?
Это антикварное существо скорбно кивнуло.
— Да, как ни странно, она и есть предмет моих поисков. Но, может, вы с большей готовностью поймете меня, если я представлюсь. Имею честь — Бейденбауэр. Тадеус Бейденбауэр. Итак, теперь вам ясно?
Он серьезно уставился на меня, но его вспыхнувшие глаза потускнели, когда я отрицательно покачал головой.
— Нет, — сказал я. — Очень жаль, но это мне ничего не говорит.
— Ничего?
— Боюсь, что нет.
Бейденбауэр вздохнул.
— Что ж, так проходит мирская слава… Она пузырь — блестящий и невесомый, стоит к нему прикоснуться и… Однако разрешите изложить вам мою историю. Да, она полна душераздирающей боли, но я уже привык к ней. Я столько раз в своих снах наяву пропускал через себя эту трагедию, что могу позволить себе рассказывать о ней, когда подворачивается такая возможность. Я расскажу, как все случилось.
— Вот уж в чем не сомневаюсь, — сказал я.
— Были времена (я передаю рассказ Бейденбауэра), когда мое имя было известно в столицах всей земли, когда великие мира сего почитали и чествовали меня, когда каждый день я был пьян от счастья, что молод, богат и наслаждаюсь радостями жизни. Ах, стоило бы вспомнить, как Бог карает тех, кто полон гордыни, но я этого не сделал. Я жил, упиваясь восторгами от мысли, что я — владелец Могучих Малюток Бейденбауэра, величайшего блошиного цирка в мире, который отдавал честь огромным невоспетым талантам блошиного племени так, как никто ни до, ни после него.
И до меня были блошиные цирки, будут и после, но эти дешевые двухпенсовые заведения не могли оценить всего величия того, что развертывалось на сцене. У меня все было по-другому. Я создал выдающийся театр. Выступал ли он перед деревенскими увальнями на ярмарках или же на суаре, где собирались представители самой голубой крови — неизменно аудитория бывала поражена до глубины души и, поднявшись на ноги, провожала артистов нескончаемыми аплодисментами. И все потому, что еще ребенком я понял секрет взаимоотношений между блохой и ее тренером, после чего с бесконечным терпением заставлял этот секрет работать.
— Я вижу, вы удивляетесь, о каком секрете может идти речь; но будете просто поражены, узнав, насколько он прост. Между человеком и блохой существует странный и удивительный симбиоз.
Блоха кормится, сидя на руке своего тренера и, подкрепившись, выходит на арену. На деньги, заработанные ее искусством, тренер покупает себе обед, обогащает состав крови, чтобы артист мог поесть и вернуться к творчеству. Налицо законченный цикл, блоха и человек подпитывают друг друга, и их сосуществование устраивает обоих.
— Вот, собственно, и все, но я был первым и единственным, который выяснил, что в основе этих взаимоотношений может лежать не только пища. Речь идет о симбиозе эмоций. Уважение, симпатия, понимание и любовь — да, любовь — все это должно присутствовать, ибо блоха, невероятно чувствительное создание, отчаянно нуждается в них. И не в пример всем прочим, я давал им это. Повсеместно торжествовала жестокость. Мои конкуренты считали, что надо пускать в ход грубые слова и тяжелую руку, чтобы обучить и вымуштровать блоху. Но моими правилами были мягкость и доброта, и с их помощью я добился высот успеха, в то время, как остальные канули в неизвестности.
— Однако хватит обо мне; в конце концов, не я выходил каждый день в освещенный круг арены, не я паясничал на манеже, заставляя зрителей покатываться с хохота, не я рисковал сломать себе шею в акробатических трюках, от которых у зала перехватывало дыхание, не я заставлял его восторженно вздыхать. Все это делали мои блошки, и именно им принадлежит львиная доля восхищенных признаний.
— В моей труппе было двадцать четыре участника, лучшие из лучших, которые неустанно тренировались, и уровень их талантов просто невозможно представить. Но неоспоримой звездой шоу и моим неизбывным горем, героем той трагедии, жертвой которой я стал, был блоха Себастиан. Маленький и гибкий, полный отчаянной лихости и изобретательности, он был у нас ведущим клоуном. Он был подлинной звездой во всех смыслах слова. Напряженный и замкнутый до начала представления, он, стоило ему оказаться в лучах прожекторов, полностью приковывал к себе внимание аудитории.
— И сейчас я воочию вижу его, когда он за сценой ждет своего выхода на белом шелковом платке, для надежности пришпиленном к столу четырьмя кнопками по углам. И по мере того, как приближалось его антре, Себастиан начинал нервно расхаживать взад и вперед — челюсти плотно сжаты, глаза рассеянно смотрят в пространство — перебарывая те страхи, которые возрождались в нем перед каждым представлением. Я знал эти приметы артистического мандража и легонько подталкивал его — только чуть-чуть — давая ему понять, что верю в него. Он отвечал мне таким же легким толчком, дабы показать, что понял меня. Эти два еле заметных жеста были нашим приватным ритуалом — и он нуждался лишь в них, дабы увериться, что его ждет очередной безоговорочный успех. Да, в них — и в знании, что прима-балерина нашей труппы, очаровательная кареглазая малышка Селина, стоя за кулисами, не сводит с него обожающих глаз, пока он блистает в свете юпитеров. Ибо Селина, как я думаю, была единственным существом на свете, кроме меня, которому он был беспредельно предан.
— Но, увы, в то время ни он, ни я не знали, насколько жестока может быть изменчивость женского сердца — на алтаре преклонения Селины лежали лишь творческие успехи Себастиана. Она любила не столько его, сколько славу, которой он был окружен: восторги и овации толпы, преклонение поклонников и лучшее место на моей руке во время обеда. Она была выдающейся танцовщицей, но, как и многие подобные ей, не знала, что такое сердечное тепло. Она фанатично обожала лишь успех.
— Знай я в то время, что нас ждет, я бы мог свернуть с дороги, в конце которой нас поджидала катастрофа. Но откуда было мне знать, откуда было вообще знать, когда Селина столь блистательно играла свою роль? Когда она смотрела на Себастиана преданными влажными глазами, даже у меня голова шла кругом, не говоря уж о нем. Она не отходила от него, утешая в минуты тягостных сомнений, на сто ладов давая ему понять, что он — герой ее грез. И он, опьяненный изяществом и обаянием Селины, был ее рабом до мозга костей!
— К кризису привел совершенно случайный эпизод, на который в то время никто не обратил внимания в силу его незначительности. Наша блоха Геркулес, выступавший с силовыми номерами, старел, теряя гибкость ножных мышц и как-то на вечернем представлении, на глазах изумленной и восторженной публики поднимая над головой виноградину, он внезапно рухнул на манеж в мучительных корчах. Приглашенный к нему ветеринар не стал смягчать своего приговора. У него серьезное прободение грыжи, мрачно сказал он, и выступать Геркулесу больше не суждено.
— Эта новость потрясла меня до глубины души. Не только потому, что я тепло и заботливо относился к Геркулесу. Его выход из строя оставил меня без одного из самых лучших номеров. Я тут же отдал приказ своим агентам обыскать, если потребуется, весь мир, перевернуть его сверху донизу и найти мне блоху, которая сможет повторить номера Геркулеса, но делал я это с тяжелым сердцем. Ибо в моей труппе уже были лучшие исполнители со всего мира. Шансов, что Геркулесу найдут замену из числа тех, кого я уже просматривал и отверг за неспособностью практически не было.
— Но чудеса порой могут случаться — и случаются. Я уже отверг массу соискателей и был на грани отчаяния, как вдруг пришла телеграмма от моего агента в Болгарии. Длина текста красноречиво свидетельствовала, какие его обуревали чувства, а когда я прочел ее, то понял, что у него были основания для таких восторгов. По чистой случайности он оказался в каком-то занюханном кафе в Софии, куда посетителей привлекал блошиный цирк. Это даже не было цирком. Мрачные и усталые полуголодные блохи исполняли несколько номеров. Но среди них была одна блоха..! Я должен немедленно бросать все дела и мчаться в Софию, чтобы лично убедиться.
— Я не принял его слова на веру, ибо знал, что агент нескрываемо гордится своими отечественными блохами, которые, надо признать, были темпераментными и яркими исполнителями; тем не менее, я поехал. Когда человек в таком отчаянном положении, он пойдет на что угодно, даже поверит в потенциальные возможности болгарских блох. Итак, я оказался на месте. И мне осталось лишь перефразировать известное изречение: пришел, увидел, побежден.
— Блоху звали Казимир, и даже несказанное убожество обстановки не могло затмить блеска, с которым он работал. С выпуклой бочонкообразной грудью, с короткой бычьей шеей, пышущий здоровьем, с открытым лицом, что убедительно свидетельствовало о честности натуры, он подавлял всех окружающих блох так, что рядом с ним они были просто незаметны. Стоило мне лишь глянуть на него, как я понял, что вижу восходящую звезду. Начала представления я ждал с лихорадочным нетерпением.
— Наконец шутовской номер, предшествовавший его выступлению, завершился и завсегдатаи кафе столпились вокруг стола; я был в первых рядах. Шпрехшталмейстер, дряхлый морщинистый старик, поставил на стол два небольших деревянных кубика, в грани одного из которых были вырезаны ступеньки. Между кубиками я увидел туго натянутый волосок — наверно, из головы тренера, ибо он тускло поблескивал в сумеречном свете кафе. Затем тренер поставил на стол Казимира и положил перед блохой блестящую двухдюймовую булавку, которую выдернул из-за лацкана пиджака.
— Я не верил своим глазам. Для блохи такая булавка была тем же самым, что для меня железнодорожный рельс, но тем не менее, Казимир нагнулся, зафиксировал хватку и, напружинив мускулы, внезапно вскинул ее над головой. У меня перехватило дыхание. Но я еще не видел все, на что было способно это выдающееся создание. Держа булавку над головой, он подошел к ступенькам, поднялся по ним, после чего медленно и осторожно двинулся по волоску. Тот прогнулся под этим непредставимым весом, и Казимир с трудом удержал равновесие. Затем, как бы слившись в единое целое с волоском, он короткими точными шажками прошел по всей его длине; все это время он держал булавку вскинутую над головой, и она не шелохнулась в его хватке. И только когда он достиг другого кубика и опустил свой груз, по конвульсивному тремору мышц и тяжелому дыханию можно было понять, каких усилий ему стоил этот номер.
— И еще до того, как раздались аплодисменты, я понял, что мои поиски подошли к концу. Шесть часов спустя, после ожесточенного торга и бесконечных порций сливовицы, я уплатил за контракт Казимира столько, что никому в голову не могла бы придти сумма, выложенную за одну блоху. Но я чувствовал, что мне крепко повезло.
— Свой выигрыш я лично привез домой. Я дал ему время привыкнуть к нашему американскому образу жизни; я успокоил его душу, изголодавшуюся по ласке и привязанности; и только убедившись, что остальная труппа его приняла и он чувствует себя в ее кругу спокойно и раскованно, я выпустил его на сцену. Этот вечер стал его триумфом. И когда опустился занавес, не подлежало сомнению, что он стал безоговорочной звездой шоу. И видно было, что эти почести не позволят ему, простому, честному и наивному созданию, надуться от важности; хотя не было и вопросов по поводу его звездного успеха. И Себастиан, великий Пунчинелло, несравненный клоун, оказался на втором плане.
— Что тогда чувствовал Себастиан? Что кроме гнева и отчаяния мог он испытывать, убедившись, что его место досталось другому? Но как бы он ни страдал, первым делом он был артистом — до мозга костей. Для него представление было главным делом в жизни и если бы оно потребовало от него принести себя в жертву, он бы стоически пошел и на это. Работал он по-прежнему выше всякой критики. Может, даже лучше, чем раньше. Стоило ему выйти на свет, как он безоговорочно отдавался своей роли, работая с такой виртуозностью и безоглядностью, что практически никто из блох не мог с ним сравниться.
— Нет, не потеря главенствующего положения в труппе в конце концов надломила его, а потеря возлюбленной. Селина видела, что его слава отошла к Казимиру. Сузившимися от восхищения глазами она наблюдала за восходом новой звезды. И с хладнокровной решимостью, не думая о последствиях, она отдала свое преклонение новому премьеру. Теперь она смотрела только на Казимира, нежила только его, льстила только ему, и он, бедный простофиля, принял ее сначала с недоверием, а потом с нескрываемым восторгом.
— Вот это и убило Себастиана. Вид этой пары пронзал его как иглой. Он не мог ни скрыться от них, ни отвернуться от этого зрелища. Селина шла к своей цели без малейших угрызений совести, чему Казимир откровенно радовался. Сторонний наблюдатель мог бы счесть все это трогательной романтической историей; Себастиан же был оскорблен до глубины души. Селина принадлежала ему; какое право имеет этот мускулистый пришелец обожать ее прямо у него на глазах? Должно быть, он был на грани умопомешательства.
— Наступивший конец потряс своей неожиданностью. Шло вечернее представление и все складывалось как нельзя лучше, пока Казимир не приступил к своему коронному номеру. Аудитория замерла, затаив дыхание, когда он вскинул над головой булавку. Зал восхищенно загудел, когда он, поднявшись по ступенькам пустился в путь по волоску, который был натянут не менее, чем в футе над столом. И зрители в ужасе вскрикнули, когда на середине пути волосок внезапно лопнул и Казимир рухнул на стол, а свалившаяся вслед за ним булавка размозжила ему грудную клетку.
— Едва только я увидел, как лопнул волосок, то отчаянно рванулся вперед, но было уже поздно. Я смог лишь снять давящий вес булавки и отвернуться от умирающего Казимира, чтобы скрыть подступающие слезы. Я был готов разделить с ним страдания, которыми он мучился. Но когда мой затуманенный слезами взгляд упал на разорвавшийся волосок, то скорбь сменилась слепящим гневом. Волосок не порвался. Кто-то сознательно надрезал его в самой середине. Я понял, что это был не несчастный случай, а убийство!
— Я сразу же понял, кто был убийцей. И судя по потрясенному выражению Селины и по тому, как все собравшиеся обменивались понимающими взглядами, было ясно, что причина этой трагедии ни для кого не была тайной. Но едва только я собрался обрушить на преступника всю ярость мести, как мой взгляд упал на лежащего Казимира, который испускал последний вздох. Он посмотрел на меня блестящими глазами, в которых стояла неизбывная боль, попытался улыбнуться — о, смотреть на это было невыносимо! — и с огромным усилием отрицательно покачал головой. Благородная душа, он тоже все понял и дал мне понять, что мстить за него не стоит. В нем была только жалость к злоумышленнику и всепрощение. Это было последнее, что он успел сделать на этой земле, и его жест пронзил меня до глубины души. Жажда мести тут же оставила меня. Я был полон огромного желания найти Себастиана и сказать ему, что я и только я оказался причиной бед, что обрушились на нас. Одержимый гордостью за успех своего шоу, я позволил другому занять его место, лишил его возлюбленной и наконец толкнул его на преступление.
— Но став искать его, я потерпел неудачу. Преисполнившись ужаса перед своим деянием, он исчез в ночи. И с его исчезновением, со смертью Казимира, с падением всех наших моральных устоев, ничего не осталось. Я расторг все договоры и прекратил существование компании, ибо в голове у меня осталась только одна мысль — найти Себастиана, принести ему покаяние и получить от него прощение.
— Как утомительны были эти поиски. День и ночь я бродил по пустынным улицам, толкался на собачьих выставках и посещал зоологические сады, вглядывался в каждый угол, где такой бродяга, как Себастиан, мог бы найти себе убежище. Но все тщетно. И теперь я стар и беден. Мне остается полагаться лишь на подаяния чужих людей, которые могли бы поддержать меня в поисках, но я никогда не откажусь от них, пока не добьюсь успеха. У меня нет иного выбора. До конца дней своих я обречен страдать и искать, искать и страдать.
Голос Бейденбауэра сошел на нет, и на этой ноте он кончил свое повествование. Мы долго сидели в молчании, наблюдая, как голуби воркуют и копошатся в траве и наконец я сказал:
— Мне доводилось слышать, что у блох короткая продолжительность жизни. Не кажется ли вам, что в какой-то безымянной могиле…
— Я не позволяю себе даже думать об этом, — с чувством сказал Бейденбауэр. — Это было бы для меня конечным ударом.
— Да, — сказал я, — Готов согласиться.
Мы снова посидели в молчании и, собравшись уходить, я вынул из кармана монету и протянул ему. Он лишь укоризненно посмотрел на нее. Я вздохнул, сунул монету в карман и предложил ему долларовую купюру. Ее он взял.
— Вы очень любезны, — сказал он, поднимаясь. — Я могу лишь пожалеть, что вы не видели мой цирк в зените славы. Тогда бы вы поняли, как низко я пал.
— Что ж, — сказал я, — такова жизнь.
— Нет, друг мой, — серьезно ответил Бейденбауэр, — таков шоу-бизнес.