ДОЛЖНО ОБРАЩАТЬ ВНИМАНИЕ
НА ТО, ЧТОБЫ СМОТРЯЩИЕ ВПЕРЁД
ПОМЕЩАЛИСЬ НА КОРАБЛЕ В ТАКИХ
МЕСТАХ, ГДЕ КОРАБЕЛЬНЫЙ ШУМ
НАИМЕНЕЕ МЕШАЛ БЫ СЛЫШАТЬ
ЗВУК ТУМАННОГО СИГНАЛА...
Филипп Мальшет — вот к кому я был привязан с мальчишеских лет, кому подражал, кем восхищался. Я знаю, что если бы мы не повстречали Мальшета, жизнь моя и моей сестры Лизы пошла бы совсем другим путём. Поэтому свою повесть о необыкновенных приключениях, которые мне пришлось пережить, я начну с первого появления Филиппа Мальшета.
... Мне было тогда лет четырнадцать. Лиза двумя годами старше. Мы жили вместе с нашим отцом Николаем Ивановичем Ефремовым в бывшем маяке — высоченной старой каменной башне с облупившейся красной крышей. Когда море ушло, оборудование перенесли на новый маяк, а здание временно передали линейно-техническому узлу.
Море ушло к югу, и наш посёлок Бурунный остался на песке, как выброшенная прибоем рыба. Ловцы один за другим переселялись на выступивший из моря берег, пока мы не оказались совсем одни, рядом с покинутым посёлком. Жёлтые зыбучие пески стали постепенно заносить глинобитные домишки. Заброшенный рыбозавод стоял на длинных сваях, как на ходулях, там, где ещё так недавно— даже я это помнил — шумели волны и шли весёлые реюшки, гружённые рыбой. Солёный ветер, свистя, обшаривал пустые чаны, хлопал скрипучими тяжёлыми дверьми. Песок добирался уже и до завода. До нас-то ему было не добраться. Мои родители, деды и прадеды были каспийские рыбаки, но отец в войну служил связистом в артиллерийском полку и так увлёкся новой профессией, что уже не вернулся после демобилизации в рыболовецкий колхоз. Отец объяснял это тем, что был контужен. Но он хотел и меня сделать связистом, поэтому я думаю, что отец по-настоящему не любил море.
Отца назначили участковым надсмотрщиком важнейшей телефонно-телеграфной линии связи. Двадцать четыре километра участок, и на всём протяжении ни одного населённого пункта, только выгоревшие на солнце холмы, редкие кустарники, мелкие озерца — русло пересохшей реки — и пески, движущиеся пески там, где раньше плескалось море.
Зимой здесь стаями бродили волки, но никогда не нападали, лишь провожали на издальках — куда ты, туда и они. Сколько раз они так провожали меня с сестрой, когда мы вечером возвращались из школы. Мы ходили в десятилетнюю школу в новом посёлке.
Все жалели нас.
— Там одичаешь! — говорили про участок линейщики.
А отец пошёл, он ничего не боялся. Мы с Лизой часто ходили помогать отцу на трассе, во всякую погоду. И вовсе мы не одичали. У нас был радиоприёмник «Родина» и переносный телефон, всегда включённый в цепь служебной связи. Если соскучишься, можно поговорить со станционным дежурным или позвонить в школу.
Мне было жаль, что море ушло. Когда я спрашивал взрослых, почему море ушло от нас, они только пожимали плечами: «Каспий!»
Я рано проникся мыслью, что от Каспия можно чего угодно ожидать. Но втихомолку я всегда любил море — изменчивое, суровое, непонятное, прекрасное.
Однажды мы сидели с Лизонькой на каменных ступенях маяка, поджидая отца, который ушёл на трассу с утра, когда мы ещё спали, как вдруг увидели подходившего к нам незнакомого человека с рюкзаком за спиной. Иногда он останавливался и с задумчивым любопытством оглядывался вокруг. Ноги его, обутые в спортивные башмаки, чуть не по щиколотку увязали в песке, и всё же как спокойно и уверенно шагал он по земле. Помню, меня это сразу в нём поразило.
На незнакомце был прорезиненный плащ, поношенный серый костюм и зеленоватая в полоску сорочка, как я потом убедился, совершенно под цвет его ярких зелёных глаз, резко обведённых чёрными ресницами. На пышных рыжевато-каштановых волосах — фетровая шляпа, как говорится, видавшая виды.
Остановившись, он живо освободился от своей ноши и непринуждённо уселся рядом с нами на ступеньках.
— Вы что тут делаете? — строго спросил он.
Я опешил, а Лиза с достоинством, которое с детства ей свойственно, объяснила, кто мы такие.
Лизонька была высокая для своих лет, но худенькая, длинноногая, в ситцевом, много раз стиранном платье и платочке, повязанном по-деревенски под подбородком. Несмотря на холодный день (дул ветер, и небо было затянуто слоистыми облаками), мы оба были по привычке босиком.
— А вы кто такой, что тут ходите? — спросила в свою очередь сестра.
— Я? Гм! Я путешественник!
Мы ещё никогда в жизни не видели настоящего путешественника и уставились на него во все глаза. Но он не обращал больше на нас внимания и пошёл осматривать маяк.
Когда возвратился отец, путешественник, насвистывая, стоял наверху. С верхней галереи маяка было видно далеко во все стороны — бесконечные дюны и блистающее море на горизонте.
Отец вежливо пригласил его в комнату.
— Если разрешите, то я поживу у вас с месяц, — весело сказал незнакомец, — я сейчас в отпуске.
Отец еле скрыл своё удивление. Не встречал он ещё любителей проводить свой отпуск среди песков.
— Что ж, — подумав, произнёс отец, — поместим вас в Лизиной комнатке, только ведь удобств никаких. И сквозняки тоже на маяке. Нынешнее лето холодное. А поухаживать за вами некому будет. Жена-то у меня умерла...
— Ничего, я сам привык заботиться о себе, — возразил неожиданный квартирант и попросил у Лизы воды, чтоб умыться, а меня послал за своим рюкзаком.
Так у нас поселился Филипп Михайлович Мальшет, океанолог. Он был человеком со странностями, начиная, конечно, с того, что предпочёл дюны и заброшенный маяк южному курорту или хотя бы берегу моря, он ведь и в посёлке мог снять комнату. Но Мальшет был прост в обращении, добродушен, весел и нисколько не кичился своей учёностью. Даже с нами, подростками, он разговаривал как с равными, не делая скидки ни на возраст, ни на развитие.
Целыми днями Мальшет бродил по окрестностям. Часто брал с собой меня и Лизу. Всего вероятнее, обращаясь к нам, он рассуждал сам с собой. Из того, что он говорил, мы понимали разве десятую часть. И всё же слушать Мальшета было интересно. Я заметил, что и отец охотно с ним беседовал, любил слушать малопонятные речи. Правда, отец был человек бывалый, его тоже всякий мог заслушаться.
Вечерами мы засиживались у накрытого стола. Пили чай из старенького погнутого самовара, ели горячие лепёшки с козьей брынзой, которую отец сам мастерски делал.
Чаще всего разговоры велись о Каспийском море. Море было страстью нашего гостя, Мальшет пересёк его вдоль и поперёк много раз и так интересно рассказывал о своих путешествиях. Если бы он только не употреблял непонятных слов: трансгрессия, регрессия моря... Они мне запомнились, я долго ломал себе голову над тем, что бы это могло обозначать, и, не выдержав, спросил Мальшета. Мы только что поужинали и ещё сидели за столом, отец курил.
— Наступление и отступление моря, — коротко пояснил Мальшет.
— Значит, теперь у нас ре-гре-ссия? — подумав, спросил я.
— Да. Ты же видишь, море отступает с каждым годом.
— И они вечно сменяются, эти... регрессии, трансгрессии?
Мальшет рассказал о колебаниях уровня Каспия. Как я понял из его слов, Каспийское море со времён глубокой древности то медленно наступает на сушу, затопляя острова, поселения, целые города, то катастрофически отступает, и тогда пересыхают протоки — пути рыб, обнажаются береговые уступы, приморские селения рыбаков оказываются далеко на суше, и ловцы уходят (как у нас в Бурунном!).
— Значит, море ещё вернётся? — волнуясь, спросил я.
— Несомненно.
— Вернётся, а потом снова уйдёт... — протянула сестра.
Мальшет взглянул на её погрустневшее лицо и невольно усмехнулся.
— Так будет до тех пор, пока не вмешается человек, — серьёзно заявил он. — Человек будет регулировать уровень моря. Мы обуздаем Каспий.
— Разве Каспий обуздаешь... — с сомнением протянул отец.
Мальшет взглянул на него.
— Надо перегородить море дамбой! — вдруг сказал он и впервые покраснел почему-то.
Отец рассмеялся: дескать, вздорная это чепуха или шутка? А у меня отчаянно заколотилось сердце. Я понял, что это заветная мечта молодого океанолога. Словно приоткрылось окно в чужой, заманчиво притягивающий дом, и я мог заглянуть в него.
Так вот он какой — Мальшет. Человек, мечтающий перегородить море дамбой.
Мы с Лизой невольно переглянулись, как всегда подумав одно.
— Каспий не перегородишь — сердитое море, — уверенно возразил отец, и от этой уверенности лицо его приняло почти самодовольное выражение, — разбушуется, снесёт любую дамбу.
Филипп Михайлович как-то странно посмотрел на отца, улыбаясь своей мысли.
— Первый оппонент, — пробормотал он, — сколько их ещё у меня будет... И всё же — мой ли проект... или другой какой, но уровень Каспия будет регулировать сам человек!
Мальшет часто расспрашивал о нашей жизни. Особенно его заинтересовала и вызвала глубокое сочувствие история гибели нашей матери. Рассказывала ему Лиза, я лишь вставлял иногда слово-другое.
Вот как это случилось, что мы потеряли свою мать.
Когда отец ушёл на фронт, мама заменила его в море. Все женщины заменяли тогда своих мужей, кроме матери Фомы Шалого. Но об этом позже. В море выходили женщины, старики и мальчишки. Я тогда был ещё совсем мал. Ловили они частиковую рыбу, осетров, севрюг. Зимой ходили на тюленя. Мы редко видели свою мать. Она приезжала измученная, продрогшая, озабоченная. Приласкает меня наспех, сделает, что необходимо, по дому, немного поспит и — снова в море. Лизонька помогала ей, как умела, я тоже.
Мы всегда, бывало, всплакнём, когда мама уедет. Немецкие самолёты ежедневно обстреливали мирные реюшки из пулемётов, сбрасывали бомбы, хитро раскидывали мины. Смерть грозилась из-за каждой тучки, которая вот — вдруг — выросла и обернулась вражеским самолётом. Тяжёлый в те годы был промысел, даже и для мужчины.
Мать у нас была сильная и здоровая, весёлая — никогда не унывала, не жаловалась на судьбу или на людей. Даже когда неудачи преследовали её или угнетала тревога за отца — письма приходили плохо. Всплакнёт втихомолку и опять улыбается, песни поёт. Она была мечтательница, любила рассказывать. Лиза помнит много морских легенд, которые намрассказывала мать в бурные осенние вечера, когда рыбаки отсиживались дома.
Вот кто действительно любил море — наша мать! Однажды мать сказала:
— Умирать никому не хочется, но ведь смерти не избежать! Я хотела бы, когда придёт мой час, умереть не в постели, измученная долгой болезнью, а в море... Слишком рано сбылось её желание... Море тогда ещё не ушло так далеко, и мы всегда ходили встречать маму на берег. Пошли мы и в тот роковой день, 20 апреля 1945 года.
Реюшки должны были возвратиться ещё рано утром, но уже давно прошёл полдень, а их всё не было. И всё-таки мы ещё не очень беспокоились: рыбаки часто задерживаются в море...
Помню, словно это было вчера, как рябила зеленоватую воду лёгкая моряна, а солнце сверкало на гребнях волн. На ослепительно ярком песке лежали перевёрнутые вверх дном свежеокрашенные суда. У берега покачивались десятки бударок, блистающих осмолёнными бортами. Развешанные на берегу для просушки рыбацкие сети тяжело покачивались от ветра. Как я любил их запах, солёный и терпкий!
Нас позвал сосед Иван Матвеич Шалый. Он выплёскивал через борт накопившуюся в бударке воду, и она отливала на солнце всеми цветами радуги. Его сын Фома, угрюмый драчливый подросток, варил на костре уху,
— Заждались, поди? — спросил Иван Матвеич приветливо. — Ничего, скоро придут реюшки. Есть хотите? Садитесь к костру, похлебаем ухи.
Иван Матвеич был первый друг нашей матери, очень он её любил и уважал.
Уха уже бурлила в чугунном котелке. Над песчаной отмелью плыл едкий сизый дым сушняка. Мы не отказались и с аппетитом поели жирной ухи.
Иван Матвеич прежде слыл на Каспии искуснейшим лоцманом — до войны, до ранения. А теперь у него испортилось зрение, и он рыбачил со всеми наравне. Не помню, почему он в тот раз не вышел в море.
Сделав из ухи и ржаного хлебца тюрю, Иван Матвеич неторопливо ел, посматривая на горизонт. Всё-таки и он беспокоился.
Подошли мальчишки из нашего посёлка, он и их угостил ушицей, налив всем в одну миску. Среди ребят был и мой закадычный друг Ефимка, с которым мы учились вместе с первого класса и всегда сидели на одной парте. Ефимка тоже ждал свою мать.
Наконец показались реюшки. Суда шли медленно. Томительный час прошёл, пока лодки подошли настолько, что можно было разглядеть на мачтах полуспущенные вымпелы — сигналы бедствия.
Случилась беда. Все, кто был на берегу, сбились в кучу и молча, пугливо ждали. Даже женщины не плакали и не кричали, они только ждали. Лиза стиснула мою руку и все вытягивала тоненькую шейку и приподнималась на цыпочки, чтоб лучше видеть. У некоторых реюшек были сломаны мачты или руль, порваны паруса. Одну, совсем изуродованную, тащили на буксире. Подчалив к берегу, ловцы мрачно сошли на землю. Рыба — они всё же пришли с кое-каким уловом — блестела на солнце серебристой чешуёй.
И вдруг я увидел, что все смотрят на нас — на меня и Лизоньку. Это было очень страшно, не знаю почему.
— А где мама? — звонко спросила сестра.
Ей никто не ответил, теперь они уже прятали от нас глаза.
Иван Матвеич что-то тихо спросил у бригадира и, когда тот неохотно ему ответил, молча, дрожащей рукой снял фуражку с лысого лба, а за ним и все ловцы обнажили головы.
И тогда мы поняли — это по нашей матери. Все вернулись живы и невредимы, только Марины, нашей мамы, не было.
Лиза вскрикнула и закрыла лицо руками, худенькие плечи её затряслись. Тогда заголосили рыбачки.
Я не плакал, я в страхе смотрел на сестру, такую хрупкую, в коротком клетчатом платье и старой маминой жакетке. Из-под платка спускались две русые косички с бантиками на концах, и эти бантики вздрагивали, словно сами прыгали по спине. А зеленоватая вода все так же рябила и сверкала на солнце, и от развешанных сетей шёл терпкий запах моря. Костёр ещё не успел погаснуть, дымок стлался по земле. И уха ещё, наверное, не остыла. Я вдруг почувствовал голод и подумал, что не скоро придётся сегодня поесть. Я не доел своей порции, и её выплеснули.
В тот день я ещё не осознал так сразу, что мы потеряли. Всё же я был очень мал.
После мы узнали, как погибла наша мать.
Ловили они на глуби, то есть вдали от берегов. Заехали далеко. Неожиданно нагрянул косяк, досадно было упустить. Перебрали более ста перетяг, сгоряча не заметив, как изменилась погода. С утра был штиль, тишина, солнце, и вдруг заклубились в небе неизвестно откуда взявшиеся штормовые облака. Море сначала потемнело, а потом сразу забелело, вспененное волнами.
Растерявшиеся рыбаки увидели приближающуюся с невероятной быстротой стену воды. Прежде чем успели подумать, что предпринять, огромный вал метра в два высотой обрушился на маленькую флотилию. Смыло сети, почти всю рыбу, сломало мачты, руль. Этот вал унёс и мою мать. Она и крикнуть не успела и не всплыла ни разу, словно кто на дно утянул. В поднявшейся неразберихе могли и не слышать её крика о помощи, каждый изо всех сил цеплялся за что попало, чтоб не быть снесённым в море.
По рассказам рыбачек, всё это произошло при полном штиле. Ветер бесновался метрах в трёхстах, а вокруг лодок воздух даже не шелохнулся. Грозный вал расправлялся в тишине.
Часов шесть трепало реюшки, затем всё стихло, Каспий успокоился...
Мы долго грустили и плакали.
Вскоре вернулся с фронта отец. От удара, который ожидал его, он так и не оправился. Отец как-то сразу сдал — поседел, согнулся, какими-то слабыми стали его движения. Гибель жены его придавила, как нам казалось тогда, навсегда. Мы с Лизой были маленькие и думали, что в мире существует верность навсегда.
А Лиза все жаловалась, что у мамы даже могилки нет.
— Море — мамина могилка, — сказал я как-то. Лиза так и сверкнула глазёнками: проклятое море!
И теперь, рассказав Мальшету о гибели мамы, она снова повторила: — Ненавижу это море!
Мальшет с участием посмотрел на Лизу.
— Как можно ненавидеть то, что прекрасно, — природу? — мягко проговорил он. — Море — стихия, его просто надо обуздать.
— Каспий не обуздаешь, — вздохнул отец. — Он грозен, когда разойдётся... Нет, его не обуздаешь.
Мальшет только улыбнулся в ответ.
Вечерами свистел ветер в галереях погасшего маяка, принося с собой все запахи моря; за раскрытыми окнами мерцали на тёмно-синем небе далёкие звезды; на растрескавшийся каменный фундамент маяка наползали дюны, я всегда их чувствовал. Мне казалось, что песок хочет сдвинуть старую башню с места, поглотить её, как он поглотил покинутый посёлок Бурунный.
Мальшет рассказывал о море. Иногда он говорил так понятно и интересно, а порой забывался и забредал в такие научные дебри, что мы совсем ничего не понимали. Или хватал карандаш и на первом попавшемся клочке бумаги что-то чертил... Зелёные глаза его разгорались, лицо бледнело, он с таким неистовством ерошил рыжевато-каштановые волосы, что они подымались дыбом. Отец начинал поглядывать на него с опаской. Действительно, моментами он походил на маньяка, но мы с Лизой верили ему с первого дня. Мы с ней готовы были совсем не ложиться спать, только слушать его, хоть всю ночь.
Загадочные наступления и отступления Каспия — вот что занимало и волновало Мальшета, вот о чём беспрестанно думал он и тогда и в последующие годы. Ни одно море на земном шаре не испытывало таких неожиданных и резких колебаний в своём уровне, как Каспийское. В совсем недавнее геологическое время его уровень подвергался колебаниям в сорок метров!
Несколько тысяч лет тому назад уровень Каспия был так высок, что его волны бились у широты теперешнего Волгограда. Именно тогда бурными полноводными реками пробрались в Каспий обитатели Северного Ледовитого океана — тюлень, лосось, белорыбица. За миллионы лет своего существования Каспийское море временами покрывало почти всю Европу, вторгалось на восток, в Среднюю Азию, вытягивалось на север. А то усыхало почти до размеров одной только южной своей части.
В XII веке уровень Каспия стоял ниже теперешнего метра на четыре. Тогда были построены в Баку Караван-Сарай и крепость Салгир, погруженные теперь в воду. В тихую погоду можно видеть на дне бухты затопленную дорогу от крепости на берег. В XIII—XIV столетиях за какие-нибудь 50—100 лет уровень моря повысился на 16 метров. На сохранившейся карте венецианского купца Марино Сонуто 1320 года его рукою написано: «В море был омут, в который уходили воды, но вследствие землетрясения он закрылся. По этой причине море прибывает на одну ладонь ежегодно, и уже многие хорошие города погибли». Катастрофа наступила, когда уровень Каспия поднялся почти на 13 метров. Марино Сонуто можно верить: генуэзские и венецианские купцы в те времена вывозили шёлк с южных берегов Каспия и строили здесь корабли. Они были прекрасно знакомы с географией Каспийского моря.
Но, разумеется, насчёт «омута», куда уходит вода Каспия, это сплошная выдумка, так сказать, гипотеза того времени. Надо же было как-нибудь объяснить колебания уровня этого странного и загадочного моря. Таких гипотез среди мореплавателей того времени было много, и самых фантастических.
Одни утверждали, что существует подземная связь Каспия с Черным и Аральским морями и даже с Персидским заливом; другие говорили о могучих вулканах на дне моря, которые то поглощают воду, то вновь извергают её. Но самые страшные легенды, пугавшие моряков в течение столетий, связаны с заливом Кара-Бугаз-Гол — по-русски «чёрная пасть».
Есть на дне этой чёрной пасти ужасный водоворот, который втягивает воду внутрь земли: Горе кораблю, слишком приблизившемуся к роковому заливу; поток мчащийся с неимоверной силой, втянет его, как слабую рыбёшку, и увлечёт в бездонную пропасть — к центру Земли.
Все эти непрерывные разговоры о море вызывали у меня какую-то нервозность. Каждую ночь мне снился этот проклятый водоворот, куда меня несёт со страшной силой не то на лодке, не то на льдине. Сердце замирает от ужаса, я хочу крикнуть — и не могу. Только смотрю широко открытыми глазами на приближающиеся тёмные громады скал, зияющее отверстие между ними — чёрную пасть.
Просыпался я весь в поту, с бьющимся сердцем и долго не мог уснуть, размышляя о слышанном от Мальшета.
По словам Мальшета выходило, что, поскольку в недалёком прошлом уровень Каспия был ниже современного метров на пять, естественно ожидать, что Каспий вернётся к былому состоянию. Это была бы настоящая катастрофа: все каспийские порты очутились бы на суше, северная часть моря сделалась бы несудоходной, погибли бы богатейшие в мире рыбные нерестилища.
Но Мальшет был уверен, что человек никогда этого не допустит, он покорит море, будет сам, по своему желанию, регулировать его уровень. Вот какими мыслями был занят Филипп Мальшет. Он смотрел далеко вперёд. Однажды отец спросил его:
— Что вы за человек — смотрю на вас и не понимаю... Чего вы хотите от жизни? Какая у вас цель?
Мальшет задумчиво посмотрел на отца и сказал просто:
— Что тут понимать, человек я несложный... Цель у меня одна, ясная и простая: хочу добиться, чтобы уровнем Каспия можно было управлять. При современной технике это вполне осуществимо. Придётся побороться кое с кем — я готов.
— Дело государственной важности, что говорить, — подтвердил отец, — но ведь это всё по работе. А для себя лично чего вы хотите?
— Для себя этого и хочу, — как-то даже удивился Мальшет.
— Есть ли у вас невеста, учёное звание, дом или хорошая квартира? Кто ваши родители? Никогда вы не говорили о себе, а я любопытствую.
Мальшет с готовностью рассказал о себе.
Учёного звания и невесты у него пока ещё нет. Живёт у матери. Квартира небольшая, но изолированная — спокойно там работать, — и в центре Москвы, на Котельнической набережной. У каждого своя комнатка. Мать его замечательная женщина, поэт и переводчик, знаток восточных языков. Отец был инженер, строитель портовых сооружений, дамб, молов. Умер перед самой войной.
Закончив свою биографию, Мальшет достал рюкзак и, порывшись, вытащил небольшой томик.
— Стихи моей матери, — с гордостью сказал он и протянул томик Лизе.
Лизонька почему-то очень покраснела и, почувствовав это, стала, низко наклонившись, листать страницы.
Вскоре Мальшет перестал бродить с нами по окрестностям. Целыми днями сидел он на верхней галерее маяка, где ему поставили стол, и работал над проектом дамбы, которой собирался перегородить море.
В еде он был совсем неприхотлив — что дадут, то и будет есть. Но очень любил жареную рыбу. Отец специально для него ездил на велосипеде в посёлок за рыбой, а Лиза старательно жарила. Вообще мы, как могли, окружали его заботой.
Всё же и мы не понимали, почему он не писал этот проект в своей отдельной комнате на Котельнической набережной. Быть может, чтобы покорить врага, надо иметь его перед собой? Пески неотступно надвигались, и Мальшет должен был видеть это собственными глазами, чтоб написать хороший проект.
Мы очень привыкли к Филиппу Мальшету, но приближался конец августа, и он уже должен был ехать в Москву. Перед самым отъездом учёный-океанолог так удивил нас, что отец даже стал его меньше уважать после этого. Только не мы с Лизой.
Всё случилось из-за Фомы Шалого. Вот уж кому подходила эта фамилия.
Фому у нас в посёлке не уважали, потому что считали лодырем и хулиганом. Я один только всегда ждал от него чего-нибудь необыкновенного: подвига, или открытия, или просто доброго поступка. По-моему, Фома был хороший человек. В школе он учился так себе, посредственно — в начале четверти двойки, к концу натянет на тройки. Так бы на тройках и кончил десятилетку, но его исключили из десятого класса за драки.
Больше всего на свете Фома любил драться на кулаках. Когда он подрос, то поколотил почти каждого ловца и капитана в Бурунном и в соседних сёлах. Избив, чуть ли не со слезами просил прощения, уверяя, что не может не драться — такой уж уродился.
Когда мы изучали былину о Ваське Буслаеве, я поднял руку и сказал учительнице, что у нас в Бурунном тоже есть Буслаев, это — Фома Шалый. В точности былинный богатырь, только он ещё ни у кого не выдёргивал рук и ног, а так, кулаками даёт.
Учительница почему-то страшно возмутилась и заявила, что я говорю глупости. Никакой он не Буслаев, а просто хулиган, и напрасно никто не подаст на него в суд.
Все ребята, даже девочки, единодушно поддержали меня. Во время проработки этой былины все бегали смотреть на Фому, и его авторитет у школьников сильно возрос. Благодаря Фоме все ребята, даже заядлые двоечники, ответили про Василия Буслаева на «пять» и на экзамене про него знали лучше всего. Но учительница почему-то была недовольна.
В детстве мы жили по соседству, и часто, по просьбе своей матери Аграфены Гордеевны, Фома оставался у нас ночевать.
Его мать была «дурная женщина» — так все считали, так оно и было, хотя Фома, кажется, очень любил её. Как мы ни были тогда малы, но уже могли наблюдать и сравнивать. У нас тоже отец на фронте, но мать оставалась верной. Она честно работала и не спекулировала.
Аграфена Гордеевна была необычайно красива, молода, крепка. Почему она не хотела честно трудится, как другие женщины?
Мне было шесть лет, когда однажды зимним вечером вернулся с фронта отец Фомы Иван Матвеич Шалый, правильнее сказать, из госпиталя, где он пролежал больше года после ранения ног иконтузии. Ноги у него хотели отнять, но он не дался, и хорошо сделал: ноги зажили.
Дома он застал развесёлую компанию, где несомненным председателем был огромного роста незнакомец— не то геолог, не то инженер какой-то. Он часто заглядывал в Бурунный (и тогда Фома приходил к нам ночевать).
Мы сидели у ярко пылающей плиты — мама, Фома, Лизонька и я. Слушали Лизу, она рассказывала «Таинственный остров» Жюля Верна, когда в окно громко постучали. Мама быстро поднялась с табуретки и, посмотрев сквозь стекло, громко ахнула. Затем впустила в дом Ивана Матвеича.
Они молча, как родные, поцеловались три раза, а потом он уставился на вскочившего Фому.
— Сынок!... — сказал он хрипло и, шагнув вперёд, прижал его к себе да так и замер. Он и нас поцеловал, оцарапав мне нос колючей щекой. Только потом снял шинель и вещевой мешок. Затем присел на скамью у стола, обхватив голову руками, и замычал от боли. — Рассказывай, Марина, всё равно уже многое знаю — писали добрые люди в госпиталь. Скорее бы с этим покончить.
— Узнаешь, погоди, — неохотно ответила мать, — как при детях рассказывать о твоей жене? Да разве и не ясно тебе! Что душу зря бередить... Но этот... высокий — что-то серьёзное. Здесь любовь. Она стала лучше последнее время. Спекуляцию бросила, боится, как бы он не узнал.
Скоро пришла Аграфена Гордеевна, уже спровадившая гостей. Она была пьяна и расстроена. Но до чего же она была красива!
— Иди домой, все ушли, — позвала она мужа. Тот и не шевельнулся.
— Иди, будет притворяться-то, сам, поди, не монахом по фронтам ходил... — Молчи!... — и обозвал её нехорошим словом.
С каким-то детским удивлением он сказал моей матери:
— А ведь я был ей верен... такой.
Он посмотрел в раскрасневшееся, потное лицо жены с выбившимися прядями тяжёлых чёрных волос и сжал кулаки.
— Бить хочешь? — дерзко спросила она. — Не те времена. Только напрасно так. Много ли ты слал мне? Ничего, как есть. А другие-некоторые своим жёнам посылку за посылкой. Жить-то мне надо было? У меня ведь сын... Не все такие герои, как Маринка, а я моря боюсь... и не мужик.
— Больше у тебя не будет сына, — глухо сказал Иван Матвеич. — Будешь судом требовать, засажу в тюрьму за спекуляцию. Свидетели найдутся. Уезжай с тем... пока цела.
— Не прогоняй, я и без того уйду. У его жены рак. Вот умрёт, я туда и перееду. К нему, в Москву...
— Мразь... убью!—закричал Иван Матвеич, весь побелев от омерзения и гнева.
Моя мать их разняла.
Фома угрюмо смотрел в пол, ни кровинки не было в его лице.
На другой день Аграфена Гордеевна уехала вместе с незнакомцем. Больше мы её и не видели.
Фома рос мрачным, драчливым, задиристым, никто его не любил в посёлке, кроме меня да Ивана Матвеича. Мне кажется, в отношениях отца и сына не хватало теплоты. Скрытные были оба.
Все парни в посёлке боялись и слушались Фому, но друга у него не было.
И вот этот самый Фома не надумал ничего лучшего, как влюбиться в четырнадцатилетнюю девчонку — мою сестру Лизу.
— Я буду ждать, когда ты вырастешь, и тогда на тебе женюсь, — объявил он ей, — буду верен тебе до тех пор... Впрочем, ты в этом ещё ничего не понимаешь. В общем, буду тебя ждать.
— Ты дурак! — сказала Лиза, густо покраснев. — Я никогда не выйду замуж — ещё чего.
Фома только ухмыльнулся.
— Так я буду ждать, — повторил он как угрозу. Когда отец узнал об этом сватовстве, он просто из себя вышел. Нажаловался Ивану Матвеичу, но тот неожиданно принял сторону Фомы.
— Лучшей жены я бы ему не желал, — возразил он, — лет через пяток...
Отец чуть не задохнулся от гнева. Только пожалев Ивана Матвеича, не высказал он своего мнения о Фоме. Но старый лоцман понял и насупился — холодок с тех пор пробежал между давнишними друзьями. Это было года два назад.
И вот, прослышав, что у нас поселился молодой учёный из Москвы, этот чудак Фома возревновал.
Подождав, когда отец ушёл на трассу, он явился к нам и потребовал, чтоб Мальшет стал драться с ним на кулаках.
Мы с Лизой просто обомлели. Мальшет с весёлым изумлением разглядывал неожиданного противника. Он уже слышал о нём от меня, хотя Лиза и запретила рассказывать: она стеснялась.
Мы все четверо стояли на устланном камнем дворе маяка. Ветер трепал белье, сушившееся на верёвке, протянутой через двор. Половина двора была в тени от башни, половина залита слепящим солнцем. Огромные, как горы, кучевые облака белели на голубом небе.
— Фома, уходи, как не стыдно! — звонко крикнула Лизонька.
Фома только сжал огромные кулаки и наклонил голову, словно собираясь бодаться.
— Это профессор, он проект пишет, — увещевала его Лиза (второпях произвела Мальшета в профессора!). — Понимаешь, он просто профессор!
— Ничего ему не сделается, если я его разок поколочу! — возразил Фома уже более миролюбиво.
Он именно так и понял Лизу, как она хотела, то есть что Филипп Михайлович не жених, а «просто профессор». Но от желания «задать ему взбучку» он уже не мог отступиться.
К великому моему восторгу, Мальшет не стал отнекиваться, а деловито и спокойно снял пиджак, с улыбкой бросив его мне. Я подхватил пиджак на лету.
— Вот что, дорогой товарищ, — сказал он просто Фоме, — эта... гм... девушка не желает иметь с тобою никакого дела. Поэтому ходить сюда тебе незачем. Так я
говорю, Лиза?
— Так. — Лиза торопливо закивала головой, раскрасневшись от удовольствия, что её назвали девушкой: все считали её девчонкой, кроме разве Фомы.
В ответ раздалась брань, и Фома, как буйволёнок, налетел на океанолога. Мы с сестрой невольно попятились назад. Но Мальшет уже приготовился, и Фома наскочил на два небольших, но жёстких, как железо, кулака. Парень опять выругался и стал по-медвежьи ходить вокруг Мальшета. Раза два ему удалось нанести учёному меткие удары под одним и другим глазом, на что он был большой мастер. Лиза смотрела на дерущихся серьёзно и огорчённо. Я же был в восхищении. Оба дрались весело, с явным удовольствием, даже подшучивая друг над другом. Настроение у Фомы заметно повысилось, драка была его стихия, призвание. На стороне рыбака были ловкость, сила, азарт —то, что в спортивном мире называется хорошей реакцией, — уменье защищаться мгновенными, почти инстинктивными уходами и уклонами.
Но Мальшет отнюдь не робел перед своим мощным противником. Удары его сыпались с молниеносной быстротой, сливаясь в один ритм, как пулемётная очередь. Ростом он был несколько выше Фомы и умело пользовался этим преимуществом, прибегая к длинным прямым ударам, как бы держа Фому на расстоянии. Фома двигался тяжеловато, неуклюже, тогда как Мальшет как бы скользил, словно на коньках по льду, — взад и вперёд: шаг, требующий упорной тренировки, как я узнал потом.
Поняв, что противник серьёзен, Фома стал осторожнее. В то же время его сердило, что удары, которые он обрушивал на учёного, большей частью не доходили до цели, и он только бил воздух. Мальшет был словно неуязвим. Стройный, крепкий, лёгкий в движениях, он совсем не горячился, а настойчиво, словно по заранее задуманному плану, начинал оттеснять Фому в глубину двора.
Я замер, притаив дыхание, едва успевая следить за стремительными движениями боксёров. Странно, но почему-то мне очень не хотелось тогда, чтоб Фома был побеждён, я сам не знал почему. Какое-то смутное чувство справедливости: на долю Филиппа Мальшета и так было отпущено много. В этот момент Филипп получил такой сокрушительный удар сбоку, что отлетел назад, зашатался и повис на бельевой верёвке, ухватившись за неё обеими руками, как на ринге...
Лиза метнулась вдруг к сараю и стала изо всей силы бить чем-то по ведру.
— Гонг! — закричала она. — Раунд кончился.
Когда я вновь посмотрел на. Мальшета, он лежал на земле, а Фома помогал ему подняться.
— Ничего... — бормотал Фома смущённо. — Разок подрались, я со всеми дерусь, такой уж уродился...
— Как тебе не стыдно! — вспылила сестра, подбежав к Фоме. — У-у, какой дурак!
— Из вас... ох... вышел бы первоклассный боксёр, — простонал Мальшет, поднимаясь, — прирождённый боксёр, просто поразительно... Такие способности пропадают никем не оценённые. Поучиться бы вам, и... — Филипп приложил ладони к заплывающим глазам, — вышел бы чемпион СССР.
— Чемпион! — восторженно выдохнул Фома, с обожанием смотря на Мальшета.
— Чемпион... — как эхо, повторил я, — а у нас его хулиганом объявили, всё собираются под суд отдать.
— Вы это серьёзно, что ли? — по-детски наивно спрашивал Фома, умильно заглядывая в опухшую физиономию молодого учёного.
— Абсолютно серьёзно, я вас и к тренеру хорошему направлю. Он сделает из вас настоящего боксёра, будете на ринге выступать.
Тогда ошеломлённый Фома уставился на Лизу. Может, в этот момент он впервые подумал о славе, чтоб победить с её помощью непокорное девичье сердце. Как бы прочитав его мысли, Лиза, надувшись, отошла. Фома медленно повернулся к учёному:
— Вот спасибо, друг!
Обеими руками он стал жать его руку...
— Идите в дом, а то чай остынет, — сдержанно напомнила Лиза.
Мы собирались завтракать, когда пришёл Фома.
— Лизочка, разрешите и ему войти, — попросил за Фому океанолог, — надо же дать человеку адрес тренера. Сестра уже скрылась в дверях. Мальшет подмигнул Фоме, и они, мирно разговаривая, стали подниматься по лестнице. Восхищённый, просто в упоении, я поднялся за ними.
После пережитого напряжения ароматный индийский чай вприкуску с арбузным мёдом показался невыразимо вкусным, и брынза тоже. Теперь Фома не казался свирепым, наоборот, он выглядел кротким и смущённым. Яркий румянец заливал его смуглые скулы, чёрные сияющие глаза смотрели с доверчивым ожиданием. У него был резко очерченный мужественный рот, энергичный подбородок. По-моему, он был красив.
За чаем Мальшет рассказывал о разных знаменитых боксёрах — целой плеяде чемпионов СССР. Яков Браун, например, начал заниматься боксом с четырнадцати лет. (А наш Фома с шести лет!) Шестнадцатилетним пареньком он уже стал чемпионом страны.
Мальшет рассказал о турнире лучших мастеров ринга в Берлине, когда боксёры двадцати трёх стран боролись за почётный спортивный трофей — золотой пояс чемпиона Европы; о финальном бое Геннадия Шаткова со шведом Стигом Шелином, чемпионом Европы, призёром Олимпийских игр в Хельсинки, четырёхкратным чемпионом Швеции и Скандинавии.
Я вдруг увидел переполненный разгорячённой ревущей толпой огромный зал «Шпортпалас» в Берлине и на ослепительно освещённом ринге тяжело дышащего смущённого советского студента в тот момент, когда судья торжественно, при звуках фанфар, надевал на него золотой пояс чемпиона Европы.
Слушая, я от души радовался победе нашего боксёра, но больше мне ни о чём это не говорило. Спортивные победы и поражения интересовали меня не более как любого мальчишку моих лет, но не затрагивали во мне основного — каких-то струн в сердце, что ли. Нет, это не было моим призванием.
Не то было с Фомой. Он даже о Лизе забыл, впившись взглядом в Мальшета. Ещё, ещё — молил этот взгляд, и Филипп добродушно рассказывал историю за историей. Фома бледнел и краснел, смеялся, испуганно охал, наклоняясь вперёд, на его выпуклом упрямом лбу выступили капли пота. Недопитый чай стыл в стакане.
Как ни был я мал тогда, но понял, что присутствую при редком и прекрасном моменте в жизни человека, когда он находит себя, когда блеснёт перед ним единственно верная дорога к заветной цели. Ещё час назад Фома был хулиганом, драчуном, отщепенцем, а теперь — словно Мальшет прикоснулся к нему волшебной палочкой — это уже был боксёр, деловито обсуждавший, где и с кем он будет тренироваться. Это чудо совершил Мальшет.
«Конечно, Фома тоже будет чемпионом, — думал я одобрительно, — ну что ж, тогда он, по крайней мере, сможет драться сколько душе угодно, и никто уже не скажет, что он хулиган».
— Но ведь бокс... это просто драка? — вдруг сказала сестра. — Разве это может стать целью жизни? Жалкая цель...
— У тебя неверные представления о боксе, — возразил, улыбаясь, Мальшет. Он был несколько бледен, глаза его совсем заплыли — каждый синяк с пятикопеечную монету. Фома посадил их так симметрично, словно вымерял циркулем. Теперь-то он раскаивался, но было поздно.
— Бокс — полезный и нужный вид спорта, — назидательно проговорил Мальшет и удивлённо посмотрел на Лизу.
Она так и покатилась вдруг со смеху.
— Что ты понимаешь в боксе — ведь это мужское дело! — вспылил Фома и даже покраснел от гнева.
Как твёрдо и решительно отрубил он эту фразу! Затем Фома, о молчаливости которого знал весь район, продолжал со стремительностью:
— У русских с самых древних времён не было лучшей забавы, как молодецкий кулачный бой. Я читал в журнале, что ещё в дружине князя Святослава был такой обычай: испытывать свою силу, ловкость, удальство в кулачных боях. Бойцы честно вели поединок, по правилам. Нельзя подножку делать, в спину бить или лежачего. Потому и пословица: лежачего не бьют. Русские сроду любят кулачный бой, особенно по сёлам, — закончил он и, багрово покраснев, умолк.
Вот так Фома!
— Неужели тебе никогда не приходила в голову мысль сделаться боксёром? — поинтересовался Филипп. — Нет, я не догадывался. И все твердят: «Хулиган, хулиган»! Ну я и думаю, значит, правда хулиган, таким уж уродился. Меня ведь из школы исключили за это самое — кулачный бой, из десятого класса и... из комсомола. А вы вправду думаете, что я стану настоящим боксёром?
— Уверен в этом! — убеждённо проговорил Мальшет и, кряхтя, поднялся из-за стола. — Закурим? — предложил он Фоме, но тот отрицательно качнул головой:
— Не балуюсь этим!
С тех пор Фома стал часто бывать у нас. Однажды он спросил Мальшета, почему он сам не стал боксёром, у него тоже ведь есть данные для этого? Мальшет усмехнулся.
— Море... — сказал он коротко.
За эти два месяца, что Мальшет провёл у нас, он выучил меня и Лизу делать несложные метеорологические наблюдения: измерять температуру воздуха и давление (термометр у нас был, а также барометр-анероид), направление ветра по флюгеру на маяке, количество осадков, облачность и формы облаков, видимость. Он так накрепко вдолбил в нас классификацию облачности, что я не забуду её, даже если доживу до полутораста лет, что, несомненно, и будет, так как, пока я состарюсь, наука уже победит старость... Конечно, если я не погибну в какой-нибудь экспедиции.
Мы с Лизой завели специальный журнал, куда старательно заносили по три раза в день свои наблюдения. Например, так: +27, ветер зюйд-зюйд-вест, осадки — О, облачность три десятых, альто-кумулюс (высококучевые), давление 690 мм.
Кроме того, мы отмечали различные атмосферные явления: росу, туман, дымку, радугу, пыльную бурю (что у нас бывает очень часто), вихрь, зарницы, грозу, иней и всякие другие.
Теперь мы знали названия всех облаков: перистые, слоистые, кучевые, кучево-дождевые, разорванно-дождевые и так далее. И знали, как они по-латыни называются и на каком ярусе расположены, то есть в скольких километрах от земли. Мальшет все это нам рассказывал.
Мы с Лизой были просто в восторге от наблюдений, особенно когда узнали, что эти данные крайне необходимы Мальшету для его научной работы, и не только ему, но и другим советским учёным. Слишком мало метеорологических станций— вот в чём дело.
И совсем неожиданно наступил день отъезда Мальшета.
Лиза без стеснения плакала — ей что, ведь она девчонка, а я должен был удерживать себя изо всех сил. Мальшет тоже заметно разволновался. Только отец и был спокоен, потому что он, по его словам, «после той драки потерял уважение к Мальшету». Отец с таким равнодушием, будто так и надо, принял от Филиппа деньги — плата за стол и квартиру, — что мы с Лизой оба покраснели.
— Дорогие мои ребята! — воскликнул горячо Мальшет. — Что же мне подарить вам на память?
Он схватил тщательно уложенный рюкзак и вывалил содержимое на стол. Там было несколько книжек, исписанная его размашистым почерком бумага, рубашки, белье и всякая мелочь. Папе он подарил шёлковую рубашку, которую ему сунула в рюкзак его мать, а он так ни разу и не надел её — другую носил.
Задумавшись, он рассеянно перебирал вещица мы с Лизой, вздыхая, молча смотрели на него. Только теперь я понял, что Филипп ещё очень молод, — у него была тонкая шея и мальчишески озорные зелёные глаза, а рыжеватые волосы, сильно отросшие, торчали во все стороны. Вдруг он схватил в руку книгу в красном коленкоровом переплёте, изрядно потрёпанную — видно; он всюду возил её с собой, и как-то странно посмотрел: на меня.
— Вот, Яша, это лоция Каспийского моря, издания 1935 года... Ей цены нет, потому что нигде её не достать. Дороже у меня ничего нет. Верю, что отдаю её в надёжные руки. Не благодари. Я знаю что делаю...
Он что-то быстро надписал на титульном листе и передал мне лоцию. Я тогда не знал ещё, что он мне дарил, но сердце у меня забилось. — А тебе, Лизонька, — обратился он к сестре, — нечего подарить... Тебе ведь надо самое лучшее или ничего. Так? Подарок будет за мной. Чего же ты плачешь, дурочка? — Он порывисто прижал её к себе и горячо, как родную сестрёнку, несколько раз поцеловал.
Мальшет ушёл с тяжёлым рюкзаком за спиною, пешком, как и пришёл, не оглянувшись, не помахав рукой. Не любил он оглядываться назад, на то, что оставляет. И опять я подумал: как он уверенно шагает по земле!
Может, он сразу и забыл нас. Что мы для него были? Двое ребят с заброшенного маяка. Но мы его не забыли.
Вслед за Мальшетом вскоре уехал и Фома.
... Зима в этом году была неимоверно долгой — длилась и длилась, и не было ей конца. Лиза училась в девятом классе, я в седьмом. Как всегда, пока стояла сухая погода, мы ездили в школу на нашем единственном расшатанном велосипеде, в распутицу ходили пешком, в метель оставались ночевать у Ивана Матвеича, на которого мы привыкли смотреть, как на второго отца. Случалось, что мы по нескольку дней сидели дома на маяке, если поднималась буря.
Иногда мы ходили помогать отцу на трассу и незаметно освоили линейные работы, но отец никогда не доверял нам что-нибудь делать самостоятельно. Чаще он оставлял нас дома. Особенно когда умер участковый надсмотрщик соседнего участка и отцу пришлось временно взять на себя его работу — некем было заменить. Вдова этого надсмотрщика, Прасковья Гордеевна, была родная тётка Фомы, сестра Аграфены Гордеевны. Только она не была на неё похожа — совсем не красавица, обыкновенная скромная женщина, очень хорошая хозяйка. Если заходил разговор о Прасковье Гордеевне, то обязательно кто-нибудь да говорил: «Вот хорошая хозяйка!» Лиза её почему-то терпеть не могла, а я просто тогда о ней не думал.
Теперь, когда у отца прибавилось работы мы целые вечера проводили с Лизой одни. Мы всегда любили читать, но в эту тяжёлую зиму — я не знаю почему, но эта длинная зима всегда вспоминается мне как тяжёлая — мы особенно пристрастились к чтению.
В Бурунном была очень хорошая библиотека, и мы читали запоем, даже немного во вред занятиям. Сделаем наскоро уроки — и читаем вслух по очереди. Вкусы у нас были почти одинаковые.
В ту зиму мы перечитали почти всего Диккенса, Стивенсона, Джека Лондона, Жюля Верна, а из наших советских писателей — Паустовского, Каверина, Катаева, Лавренева. Лиза доставала журналы: «Вокруг света», «Техника — молодёжи», «Знание — сила»; на них была огромная очередь в библиотеке, так как они приходили лишь в одном экземпляре.
Но что мы перечитывали каждый день, с чем я засыпал, держа в руке или чувствуя под подушкой, так это лоция, подаренная Филиппом Мальшетом.
Натопив печку, чисто прибрав в сводчатой восьмиугольной комнате, мы раскладывали на большом обеденном столе карту Каспийского моря, раскрывали лоцию — и начиналось наше морское путешествие.
Уходящие в небо туманные вершины Эльбруса и Аркая; субтропические леса южных берегов, Кура-Араксинская низменность, угрюмая и немая, над которой ещё недавно шумели зелёные каспийские волны; скалистые бесплодные утёсы Мангышлака; пески безводных пустынь Средней Азии — всё это был Каспий. Непостижимое таинственное море, то поднимающееся, то опускающееся, протянувшееся от 47° 13'0" широты на севере до 36°34'46" широты на юге. Его мелководные лагуны, малодоступные, необследованные острова, подводные отмели и банки, далёкие склоны, покрытые дремучими лесами, или выжженные солнцем утёсы, пенящиеся буруны — они не давали нам покоя, снились по ночам.
На море было много погибших кораблей, представлявших не малую опасность для мореплавателей. Вот как говорит о них лоция: «Затонувшее судно „Каспий“ (широта 44°20'0", долгота 2°0), в 15 милях на О от острова Тюлений. Окружающие глубины 11 метров. Над корпусом затонувшего судна глубина четыре метра. Местоположение приближённое».
«Затонувшее судно „Арач“, широта 45°23, долгота 2° 19'. Окружающая глубина два метра. Судно представляет опасность для плавания».
«Между буем Трехбратинской косы и островами Пешными имеются затонувшие суда. Положение приближённое.
Затонувшие суда «Прилив», «Тигр», «Воротан», «Али-Дадаш» и многие другие суда и баржи, а также корабли, название которых не установлено».
Какие люди были на этих судах, что послужило причиной их гибели, кому удалось спастись, мужественно ли приняли смерть погибшие? Иногда до поздней ночи мы фантазировали, мечтали. Нам очень хотелось испытать кораблекрушение — разумеется, спастись. В возможность нашей смерти мы не верили.
Так мы дожили до марта... В марте наша жизнь резко изменилась — отец наш женился. На этой самой хорошей хозяйке Прасковье Гордеевне. Ну, и на маяке она жить не пожелала. У неё возле домика земля была подходящая для огорода, корова, телёнок, два кабана, козы, овцы, куры и гуси. Мы переехали к ней со всеми вещами, а маяк заперли на большой тяжеленный замок.
Когда переехали к Прасковье Гордеевне, мы продолжали бегать для наблюдений на маяк, там во дворе была у нас установлена метеорологическая будка (её соорудили ещё вместе с Мальшетом). Метеорологические наблюдения мы аккуратно каждую декаду слали в Астраханское бюро погоды. Всё это делалось от Лизиного имени (я-то ей просто помогал), и она даже получила благодарность от бюро погоды.
Узнав, что мы ведём наблюдения «даром», то есть что за это не платят, Прасковья Гордеевна несказанно удивилась. Отец покраснел и смущённо объяснил ей, что у нас гостил молодой учёный, у которого «в голове не всё в порядке» — он хотел море перегородить дамбой. Вот он и научил нас делать эти наблюдения.
Прасковья Гордеевна поджала губы и сказала, что лучше бы мы помогали ей по хозяйству. Отец поспешно с ней согласился и запретил нам вести наблюдения.
И тогда я впервые узнал, какая моя сестра вспыльчивая. Она так побледнела, что я даже испугался за неё. Светло-серые глаза её потемнели, губы задрожали.
— Наблюдения мы будем делать. — сказала Лиза, отчеканивая каждое слово, и добавила, внимательно вглядевшись в отца: — Посмей только сломать будку! Я навсегда от тебя уйду, я уже не маленькая. А по хозяйству мы поможем. Только зачем столько овец и коз? Зачем продавать на базаре мясо и творог, разве нам не хватает зарплаты? Хватало же прежде. Другое дело — для себя держать корову...
— Это не твоё дело, — огорчённо возразил отец.
Он очутился между двух огней. Насчёт наблюдений он всё же уступил.
Лиза молчала целую неделю, думая, как ей поступить. Я уже говорил, что она терпеть не могла эту Пашу, как все её звали.
Вскорости Лиза написала письмо в бюро погоды — просила работы. Она могла бы работать, например, практиканткой на какой-нибудь гидрометеостанции или хотя бы сторожем и одновременно учиться заочно в метеорологическом техникуме. Долго не было ответа, и Лиза ходила хмурая, грустная. И вдруг ответ пришёл — на школу.
Все девятиклассники читали это письмо и радовались за Лизу. Гидрометеослужба предлагала командировать её в Москву на годичные курсы метеонаблюдателей для станций второго разряда. На курсы эти принимали только с законченным средним образованием, но для Лизы будет сделано исключение, поскольку она зарекомендовала себя. От неё только требовали справку за девять классов и табель с отметками.
Учителя, в общем, были довольны и поздравляли Лизу с первым самостоятельным шагом в жизни, только директор сказал, что лучше бы она сначала закончила школу.
— Я окончу её заочно, когда уже буду работать, — возразила сияющая Лиза.
Накануне её отъезда мы пошли в дюны, чтобы переговорить обо всём. Сели на песок на вершине холма. Небо было безоблачное, огромное, — больше земли. На горизонте синело море. Далеко до него было идти.
— Мы оба выбрали море, — сказала. Лиза. — Ты мужчина, ты будешь штурманом а я недостаточно мужественна для этого. Я буду метеорологом...
— Навсегда? — спросил я.
Лиза исподлобья посмотрела на меня. — Как знать вперёд? Нет, не навсегда. Я не знаю, что выберу. А пока буду изучать метеорологию, после мне пригодится это... Плохо тебе будет без меня. Мы ещё никогда не расставались.
— Плохо...
— Один год потерпи как-нибудь, ладно? А потом я получу место наблюдателя и заберу тебя. Как нам будет хорошо! Потерпишь?
— Угу. Она меня не обижает.
— Ещё бы она посмела! Ты будь подальше от неё. Она страшная...
— Почему?
— Разве ты не заметил, она гасит все хорошее, возвышенное. Если бы просто не понимала. Но у неё хватает силы гасить. Она оглупляет все. Ты при ней никогда не говори о море, о Мальшете, не произноси таких слов, как «Родина», «человечество», «счастье». Это большая беда для отца, что он на ней женился. Как он мог... после того, как знал близко... Марину — нашу маму. Я горжусь ею, а ты?
— Конечно, мать была настоящий человек.
— Ты ближе сойдись с ребятами. До сих пор нашими друзьями были книги, потому что мы жили далеко от посёлка. Ты под всяким предлогом оставайся ночевать у Ивана Матвеича или у кого-нибудь из ребят. А её бойся, как бы она ни была ласкова. Это самые страшные люди, такие, как она, которые умеют гасить. Ты никогда не забудешь Мальшета?
— Что ты!...
— Ты хочешь быть таким, как он?
— Ну конечно... Только я всё равно буду не таким самым. Лиза, а ты ведь можешь встретить его в Москве?
— Не знаю... Он ведь не написал нам. Во время своих путешествий он встречает много людей... Отец принял от него деньги... значит, мы просто квартирные хозяева.
— Не сходишь к нему?
— Не знаю.
— Ты будешь часто писать мне?
— Часто. И ты почаще пиши. И учись как можно лучше — на одни пятёрки. Штурман... или океанолог должен быть образованным человеком.
— Океанолог? Как Мальшет? Разве бы я мог...
— А почему же... если много-много учиться. Я тоже... быть может.
С удивлением и восторгом я смотрел на сестру. Какая она умная, смелая. Океанолог...
Я долго молчал, потрясённый открывшейся вдруг ослепительной перспективой. Лиза легко вскочила на ноги и, выпрямившись, смотрела на горизонт. Горячий ветер трепал её штапельное короткое платьице, выбившиеся из кос тёмные пряди. Худенькой она была, длинноногой, стройной; тёмные волосы и светло-серые глаза, удивлённые и восторженные, крупный рот и белые ровные зубы. Мне показалось вдруг, что она чем-то похожа на Мальшета.
Такой я и помнил её весь тот год, покуда она училась на курсах в Москве. Мне было очень тоскливо без сестры. Хорошо, что у меня была моя лоция. Я знал её уже чуть не наизусть. Учил уроки — она лежала возле тетрадки; мачеха подсчитывала, сколько она выручит в воскресенье на базаре, — я изучал туманные сигналы; ложась спать, клал старую лоцию под подушку — и мне снились яркие солнечные сны, будто я лечу над морем в голубой полдень. Никогда я столько не летал во сне, под самыми облаками, словно так и надо, и никогда не боялся упасть.
В эту зиму я крепко подружился с ребятами из школы, особенно с Ефимкой. Они меня без конца заставляли рассказывать о Каспийском море.
Не забуду я день, когда принимали меня в комсомол. На уроках я был до того рассеян, что чуть не получил тройку по геометрии. Ефимка, сидевший со мной за одной партой, тоже волновался за меня.
— Рыжов Павлушка будет против, — шепнул он мне на ухо, — но тебя все равно примут, ребята за тебя.
Ефим Бурмистров похож на цыганёнка — черноглазый, курчавый, смуглый и живой, как ртуть, — так и катается туда-сюда: не уследишь взглядом. Мать его рыбачка, отец умер. В перемену меня подозвала Маргошка, единственная дочь Афанасия Афанасьевича, нашего географа и классного руководителя. Мать её —врач, ещё молодая и красивая. Маргошка, к сожалению, тоже очень красива.
— Девчонки будут задавать тебе каверзные вопросы, — зашептала она мне в самое ухо так, что стало щекотно.
Я не стал у неё спрашивать, какие вопросы.
— Они говорят, что ты слишком много думаешь и что это признак индивидуализма.
— Твои девчонки дуры! — рассердился я.
— Сам ты дурной!—возмутилась Маргошка. Женская солидарность взяла в ней верх над справедливостью.
Я махнул рукой и пошёл в класс. Сегодня должны были разбирать восемь заявлений о приёме в комсомол, но почему-то ни о ком столько не говорили, как обо мне. Уроки тянулись без конца. Даже моя любимая география.
Комсомольское собрание проходило в зале, только члены бюро уселись не на сцене, а ближе к нам, перед задвинутым занавесом, на котором было нарисовано море и чайки. Начали сразу после уроков, потому что в нашу десятилетку ходят из других рабочих посёлков за пять — восемь километров и ребятам надо до темноты добраться домой.
Когда стали обсуждать заявления, тихонечко вошёл Афанасий Афанасьевич, по обыкновению с расстёгнутым воротником (он иногда страдал удушьем). Пройдя на цыпочках, он сел у окна, раскрыв сначала форточку.
Так я эти дни тревожился, а как началось, наоборот, сразу успокоился, только весь как-то подобрался. Первым разбирали заявление Нины Воробьевой из нашего 9-го «Б». И... не приняли. Потому что она плохо училась, ничего не читала, отказывалась наотрез от общественной работы и только и делала, что вышивала, даже в школе. Вышивает она замечательно, её рукоделия даже на областную выставку послали. Нина так расплакалась, что икать начала. Она клялась, что исправится, но ребята были непреклонны. А секретарь Лёша Морозов сказал ей:
— Ты сначала исправься, а потом приходи.
Вторым разбирали Ваську Каблова из 9-го «А» и тоже не приняли, потому, что он получил четвёрку по поведению. Васька говорит:
— Так не двойка же? Четыре означает хо-ро-шо.
Никак не могли ему втолковать, что за поведение этого мало. Так и не захотев понять, он обиделся и ушёл, громко хлопнув дверью. Ефимка шепнул мне, что сначала разбирают плохих, а хороших, которые будут приняты, берегут «на загладку». Только он так сказал — и выкрикнули мою фамилию:
— Яша Ефремов!
Я не мог сразу сообразить, начиналась ли это уже «загладка» или ещё длилось постыдное начало? Вышел к столу смущённым, одёргивая новую гимнастёрку, которую мне мачеха сшила к торжественному дню.
Все смотрели на меня как-то странно. Будто наши ребята и будто уже не они. Удивительно, как меняются лица, когда ты один, беззащитный, стоишь перед собранием людей. По отдельности я никого из них не боялся, а теперь просто дрожал от страха. Лёша Морозов с загадочным выражением голубых выпуклых глаз (девчонки его зовут «лупоглазым») прочёл моё коротенькое заявление. Один Афанасий Афанасьевич оставался таким, как всегда, и даже подмигнул мне: дескать, не робей, парень. И такой родной показалась мне вся его нескладная щуплая фигура, что у меня защипало в глазах.
Павлушка Рыжов всегда изощрял над ним своё остроумие (разумеется, за глаза) и уверял, что Афанасий Афанасьевич пьёт горькую и что жена ему изменяет. Всё это было неправда, и я не раз во всеуслышание объявлял, что Павлушка подло лжёт. Сейчас он смотрел на меня с плохо скрытым недоброжелательством. Уж очень ему не хотелось, чтоб и меня приняли в комсомол. Он словно чувствовал, что вдвоём нам будет в организации тесно. Рыхлый, толстый, с бесформенными губами, одетый, как всегда, лучше всех, лгун, лицемер и краснобай, он мне внушал мучительное отвращение.
— Расскажи свою биографию, — услышал я голос Морозова будто издалека.
Я рассказал очень коротко: что там было рассказывать — родился, учился... и, подумав, добавил: «Сейчас учусь в 9-м „Б“, а после школы стану, — я на миг запнулся, ребята смотрели на меня с интересом, и я выпалил: — „Буду штурманом!“ И лучше бы мне этого не говорить. Все рассмеялись, и Афанасий Афанасьевич тоже. — А трактористом не хочешь?—звонко выкрикнула одна из девчонок, и сразу посыпался ворох вопросов:
— А почему не просто ловцом в нашем колхозе?
— Если все будут капитанами, кто будет работать в колхозе?
— Почему это именно капитаном, чтоб распоряжаться?
— А на целину ты не поехал бы?
Кричали одни девчонки, даже раскраснелись все от злости.
Справедливости ради отмечу, что вопросы эти были не так уж глупы, как это кажется. Дело в том, что в нашей школе почти все мальчишки мечтали стать капитанами и штурманами, и никто не хотел быть «простым» рыбаком. Другое дело, что редко кто становился капитаном. Но колхоз нуждался именно в рядовых ловцах. Столько лет прошло после войны, а до сих пор на рыбный лов выезжали в большинстве женщины, старики и подростки. Были, разумеется, среди ловцов и мужчины — те, кто не закончил школы, как Фома, например.
Лёша Морозов нетерпеливо постучал по столу авторучкой.
— Что за неорганизованность. Вопросы надо задавать по очереди.
Все разом стихли. Девчонки со степенным видом спросили кое-что по уставу комсомола и международным событиям. Я отвечал в общем правильно. Но вот Павлушка поднял руку, и я застыл в ожидании неприятности.
— У меня такой вопрос, — гнусавя и растягивая слова, начал Рыжов, — предположим, мы тебя примем, так? Если тебе скажут: или комсомол, или море. Что ты выберешь?
— Никто не скажет, — загорячился я, — будто нельзя комсомольцам плавать в море...
— Конечно, можно! — дружно загалдели мальчишки. Но Павлушка стал настаивать на своём.
— Мне важно его отношение, как вы не понимаете. Если, к примеру, комсомол потребует от тебя: откажись навсегда от мысли стать штурманом. Что ты выберешь: штурманом быть или комсомольцем?
Я ответил, не задумываясь:
— Комсомольцем, конечно; а сам буду матросом или ловцом.
— Нет. Совсем отказаться от моря, навсегда! — поспешно поправил Рыжов, ещё более гнусавя.
Я покраснел мучительно, жгуче, мне вдруг сделалось так жарко, что я аж вспотел весь. Ребята притихли, их заинтересовала такая постановка «опроса. Я понял, они думали сейчас: „Как его принимать, если он ещё колеблется, море ему выбрать или организацию“. Лёша Морозов вопросительно взглянул на учителя. Афанасий Афанасьевич уже хотел вмешаться, но я в этот момент сказал:
— Мне надо подумать!
— Подумай, — почти машинально согласился Лёша и опять посмотрел на классного руководителя, но тот с большим любопытством разглядывал меня. Его, видимо, очень заинтересовало, как я отвечу.
Наступила невообразимая тишина. Даже стулом никто не скрипнул, не пошевельнулся.
Я стал думать.
О нет, я не выбирал. Я только представил себе, как я буду жить без моей мечты. И мир сразу как-то потускнел, увял, съёжился. Вот только ещё минуту назад жизнь была захватывающе интересной, таинственной, полной глубины и смысла. Что-то яркое, праздничное, торжественное было в ней. И вдруг всё потускнело. Я представил длинную череду самых обыкновенных дней, когда я честно и добросовестно тружусь в одной из любых не морских профессий. Что-то отлетело от жизни, её душа, самая её сущность.
Надо было скорее думать — все ждали моего ответа. А я смотрел в раскрытые окна на золотистый песок на площади, на развешанные для просушки сети, очертания маяка в голубоватой дымке, и в голову мне лезли обрывки из старой, потрёпанной лоции. «Должно обращать внимание на то, чтобы смотрящие вперёд помещались на корабле в таких местах, где корабельный шум наименее мешал бы слышать звук туманного сигнала. На береговых маяках во время тумана, метели, вьюги и пасмурности производится звон в колокол двойными ударами с перерывом не более трёх минут».
Смотрящие вперёд — это те, кто ведёт корабли вперёд, что бы там ни происходило на море. Пусть ночь, осенние злые штормы, гололедица, ревущие буруны, а внизу подводные скалы, затонувшие суда, которые «представляют опасность для мореплавания». Опасность, риск, разлука с близкими, тяжёлые изнурительные вахты — я не. обольщался, ведь я вырос среди моряков и знал, что такое труд моряка.
Маячный огонь светит в ночи, но так далеко; на мачте поднимаются штормовые сигналы, днём чёрные конусы, ночью красные фонари — так указано в лоции, и не всегда придут на помощь, если летит в эфир отчаянное SOS. He для них, ведущих вперёд, якорные стоянки, тихие пристани. Никто не собьёт их с курса...
И, словно Павлушка отнял у меня самое дорогое в жизни, я почувствовал к нему нестерпимую ненависть, от которой мне даже стало больно физически. Не помню, чтобы я когда-нибудь раньше чувствовал такой гнев. Сам не замечая того, я сжал кулаки и шагнул к Павлушке, сидевшему в первом ряду, — всегда и везде он лез в первые ряды. Он отшатнулся.
— Если мне как комсомольцу надо будет ехать на целину, — не своим голосом крикнул я, — или в тайгу, или в город, я поеду и выполню всё, что от меня потребуется, не хуже всякого другого. Но комсомол никогда не потребует от человека, чтоб он навсегда отказался от заветной мечты... от своего призвания. Это только враг может такое потребовать... так надругаться над человеком!
Ох и крик поднялся после этих моих слов! Павлушка орал, что я его оскорбил, назвал фашистом, и что он будет жаловаться директору. Ребята кричали, что такие вопросы при приёме не задают и что я прав, девчонки спорили между собой. Маргошка, раскрасневшаяся, блестя глазами, хлопала в ладоши. Морозов изо всей силы стучал авторучкой о графин, призывая к порядку, но его и слышно не было!.
— Я думаю, вопросов хватит — спокойно заметил Афанасий Афанасьевич...
Странно, что его расслышали в этаком шуме. Сразу стало тихо. Ребята были оживлены и благожелательно смотрели на меня. Павлушку у нас не любили за то, что он заносился своим отцом и дядей «областного масштаба» и вообще, за его подлый нрав.
Высказались все за меня. Вспомнили, что я помог электрифицировать школу и вообще не отлынивал ни от какой работы и что я хороший товарищ. Афанасий Афанасьевич как классный руководитель дал мне хорошую характеристику. В заключение он сказал:
— Мечтает каждый человек, но не каждый может биться за свою мечту до конца — до самой смерти. Счастье не в том, что мечта сбывается скоро и легко — этого почти не бывает, а в том, чтобы остаться ей верным, несмотря ни на что. Не всякий это может.
Помолчав (ребята внимательно ждали, что он ещё скажет), Афанасий Афанасьевич сказал:
— По-моему, Яша Ефремов будет хорошим комсомольцем. Ошибаться он будет часто, слишком он горяч и порывист, но у него всегда хватит мужества признать свою ошибку и исправить её, так же как хватит мужества не уступить в борьбе за своё мнение, если он считает его единственно верным. Думаю, что комсомолу нужны именно такие принципиальные люди.
Я был принят почти единогласно — против был один Павлушка. Воздержавшихся ни одного. На улицу я вышел с таким ощущением, будто стал выше на целую голову. Теперь я был комсомолец!
Надо было так построить свою жизнь, чтоб оказаться достойным этого звания. Мужество, гордая правдивость, честь, отзывчивость, преданность своему народу, Родине, комсомолу — вот какие качества должны были стать моими.
Как я был счастлив!
Я мчался на велосипеде домой — ветер бил в лицо песком — и думал. В комсомол не должны принимать людей следующих категорий (в партию тем более): лгунов, эгоистов, глупых, трусливых, чрезмерно осторожных — таких, как Беликов, подхалимов, жестоких, подлых, нечестных, всяких властолюбцев, равнодушных или думающих о собственной выгоде.
Как ни был мал собственный мой опыт, но я начинал уже и среди взрослых различать таких, как Павлушка.
И вдруг я подумал: если бы от меня ушла моя мечта и я не смог стать штурманом (например, потерял руку, сделалось заражение крови, и её отрезали), то я посвятил бы свою жизнь борьбе с этими мешающими идти. Даже один человек может сделать очень много, а я ведь не один, нас поколение. Смотрящие вперёд должны остерегаться подводных препятствий. Прислушиваться к туманному сигналу. Нас-то никто не собьёт с курса. И этот курс — на коммунизм.
Как хорошо жить на свете, когда есть цель в жизни, и такая цель — коммунизм, то есть общество, где каждый будет работать по призванию. Жизнь есть борьба. Выбирай, против чего будешь бороться — с природой, стихиями или против вот таких людей, которые тоже вроде злой стихии.
Дома меня ждал праздничный обед — мои любимые вареники с творогом, жареная козлятина, пироги и даже бутылка портвейна.
Поздравляя меня, отец прослезился. Он теперь опять помолодел, казался бодрым, меньше стало морщин на сухом обветренном лице, он пополнел, на нём была прекрасно выстиранная, накрахмаленная рубашка. Мачеха водила нас чисто.
Она тоже поздравила меня, трижды поцеловала, вытерев сначала рукой губы.
— Ты, Яков, молодец, — похвалила она, — сначала комсомол, потом партия, В нынешнее время без этого не проживёшь.
Непоколебимая уверенность в правоте своих слов, как всегда, гнусная уверенность, гнусное самодовольство. Я пристально посмотрел на отца. Он не покраснел, но нахмурился.
— Яньке ещё далеко до партии, пусть подрастёт, — сказал он уклончиво, избегая моего взгляда.
Я ушёл к себе. Мне было невыразимо противно. Радость мою словно облили помоями. Вот что Лиза называла словом гасить?
Как далеко была Лиза! Как ещё долго было её ждать.
Вздохнув, я сел за уроки. От праздничного обеда я отказался, хотя очень хотел есть.
«Дорогой братик Янька!
Очень по тебе скучаю, ты пиши мне как можно чаще. Все моё беспокойство о тебе. Отец избрал себе долю. Если ему с ней хорошо — значит, он сам такой. Если они будут тебя обижать хоть в чём — иди к Ивану Матвеичу. Он нас любит, как любил когда-то нашу маму. Пиши мне все, ничего не скрывай. За твою учёбу я не беспокоюсь, ты всегда учился хорошо.
Янька, как прекрасна Москва! Все свободное время я брожу по незнакомым улицам. Иду в общежитие, когда уже падаю от усталости. Все ложатся спать, а я ещё смотрю в окно на Москву-реку. Кажется, весь мир осыпан звёздами — звезды в небе, в сияющем городе, на замерзающей реке. Как хорошо!
На наших курсах интересные собрались люди. Есть артистка оперы, потерявшая голос, ей лет под сорок, она выступает как королева; рабочий с сапожной фабрики, он затосковал по природе; есть уже работавшие наблюдателями на метеостанции и такие девчонки, как я.
Учиться на метеорологических курсах очень интересно. Особенно меня заинтересовала климатология. Знаешь, кто её преподаёт? Павел Дмитриевич Львов. Тебе ничего не говорит это имя? Я его сразу узнала, хотя и виду не подала. Это тот самый «геолог», как у нас его называли, который увёз красавицу Аграфену, маму Фомы. Он располнел, обрюзг, стал похож на барина прошлого столетия. Ходит с палкой из какого-то заморского дерева, отпустил бородку и усы. Но он крупный учёный и лекции читает замечательно: умеет заинтересовать. Он мне не нравится. Может, потому, что я о нём знаю плохое?
К Аграфене, разумеется, не пошла, хотя Прасковья Гордеевна велела сходить. Зачем она мне, зачем я ей?
Ты спрашиваешь, была ли я у Мальшета? Он ведь и не дал адреса, а только номер телефона. Несколько раз звонила... Отвечал женский голос, наверное его мама. Я молчала, представляя, как она в недоумении пожимает плечами. Филипп ни разу даже не подошёл к телефону. Больше не буду звонить. Он забыл нас. Милый Янька, хотя Москва необыкновенно прекрасна, но воздух здесь ужасный — запах бензина, отработанных газов от тысяч выхлопных труб автомашин. Я стараюсь не дышать.
Не долететь сюда солёному морскому ветру. Какай у нас Простор, тишина!
Пиши чаще, через день. Целую крепко. Твоя сестра Лиза».
«Милый, хороший мой братик Янька! Как ты меня обрадовал, как я рада, что ты уже комсомолец. Самое главное теперь — это иметь одну цель, к которой всегда стремишься. Видишь ли, коммунизм — это наша общая цель, всего народа. Но каждый должен иметь ещё свою личную цель в жизни. Например, у Филиппа Мальшета цель — покорить Каспийское море, добиться того, чтобы человек сам, по своему желанию, регулировал уровень Каспия. Вот и мы должны иметь такую благородную цель. Только надо соразмерить свои способности, силы, не ошибиться в призвании. Менять цели, как варежки, не годится.
Дорогой Янька, в «Литературной газете» была статья Филиппа Мальшета о Каспии. Я её читала раз пятьдесят. Приеду — прочту тебе вслух! А сейчас перепишу только кусочек.
«Новый посёлок издали казался сквозным — море синело в проёмах между домами и песком. Но море отступало все дальше. Давно ли построили эти деревянные дома на сваях, а море отошло ещё на два километра. Уже два раза посёлок оставался среди песков, как след когда-то бурлившей здесь жизни. Берега Северного Каспия настолько пологи, что падение уровня моря на один сантиметр вызывает отход береговой линии на 100— 120 метров.
В поселковом клубе, чуть не до половины занесённом песком, собрались рыбаки. Бывалые люди, они охотно рассказывали о своих приключениях. Труд их тяжёл и опасен, но они его любят. Все сетовали на мелководье. По всюду камышовые заросли бесчисленные отмели, косы, островки. Море расцвечено огнями путейских знаков.
Ловцы днями ждут спасительного ветра, который погонит воду, чтобы на паруснике «с ходу» пронестись над мелью.
Более чем вдвое снизилась добыча рыбы. Никакие самые совершенные орудия лова не могут восполнить потери, нанесённые пересыханием бесчисленных протоков Астраханской дельты, куда столетиями заходила рыба метать икру.
Вода отступала, пустыня наступала. Гибли чудесные фруктовые сады, огороды, бахчи. Животноводство терпело острую нужду в воде.
— Вернётся ли к нам наше морюшко?— вздыхали рыбаки.
... Колебания уровня Каспия создают также полную неуверенность в проектировании на его берегах гидротехнических сооружений. Где располагать новые порты? Как закладывать пороги оросительных и рыбных каналов в прилегающих к морю участках рек? Как высоко надо поднимать причалы, чтобы они не были потом залиты водой? На какой глубине закладывать сооружения, чтобы не допустить ошибок, стоящих миллионы рублей?
Обмеление моря, особенно сильное в северной части Каспия, создало благоприятные условия для образования льдов, и весной ледяные горы ринулись к югу на штурм нефтяных вышек и эстакад.
Колебания уровня Каспийского моря обходятся народному хозяйству страны во много миллиардов рублей. Годы с высоким стоянием уровня сменяются годами падения уровня, и так будет до тех пор, пока человек своей рукой не устранит эти колебания с помощью регулирующих гидротехнических сооружений.
... Каспийская проблема, по существу, беспризорна, ей не уделяется должного внимания. На что мы надеемся? На то, что уровень моря сам собою начнёт опять подниматься?
... Если подение уровня не остановится, то от Северного Каспия останется только один залив. Дельта Волги — величайший рыбный питомник в мире — отомрёт. Знойная пустыня съест остальное.
Уровнем Каспия необходимо управлять!
Проект такого грандиозного сооружения должен явиться только как результат большого коллективного труда. Правда, проблема регулирования уровня целого моря не ставилась ещё ни в одной стране. Но советский народ осуществил план ГОЭЛРО, построил первую в мире атомную электростанцию, самый мощный ускоритель частиц — синхрофазотрон, запустил искусственные спутники Земли. Такому народу эта задача, безусловно, по плечу!»
Мой милый брат, ты понял, что я подразумевала под словами: «соразмерить свои способности, силы, не ошибиться в призвании»? Каспийское море стоит того, чтоб посвятить ему целую жизнь! Один Мальшет здесь ничего не сделает. Мне кажется, самое большое счастье, какое может быть,— это помочь ему достигнуть этой цели. Но как, с чего начать? Надо много и долго учиться. Нужны будут инженеры, географы, океанологи, ихтиологи, даже журналисты — нужно кому-нибудь писать и писать об этом. Когда работаешь по призванию, больше ведь можно сделать — помогают прирождённые способности. А я никак не разберусь, в чём мои способности? Ученье мне даётся легко, но, может, это просто хорошая память? Все чаще я чувствую себя невежественной никчёмной девчонкой...»
«Любименький мой братик Янька! Спасибо за твои ласковые письма. Молодец, что нашёл в подшивке газеты очерк Мальшета и внимательно прочёл. Я знала, что очерк тебе понравится.
Янька, я видала Филиппа Мальшета.....
Он читал в клубе МГУ лекцию о проблеме Каспия. Я звала Фому, но он не пошёл. Фома разыскал меня в первые же дни моего приезда в Москву. Наверное, Иван Матвеич ему написал. Я, как глянула на Фому, так расхохоталась до слёз. Он словно с кошками дрался, весь в царапинах и ссадинах — от тренировок. Он уже выступал на ринге, и очень успешно. Про него даже писали в газете «Физкультура и спорт» и в каком-то спортивном журнале. Несомненно, он скоро будет чемпионом бокса. Теперь уже никто не называет его хулиганом, наоборот, за то, что он дерётся, ему платят много денег. Он разоделся «в пух и дребезги», так что мне в моём выцветшем зимнем пальтишке, из которого я уже выросла, даже было неловко идти рядом. Фома все порывается делать мне подарки, как будто я действительно его невеста, и каждый раз огорчается, что я их не принимаю. Пришлось крупно поговорить с ним по этому поводу.
Какая изумительная была лекция — ты знаешь, как Мальшет говорит. Вначале я так волновалась, что даже плохо видела, будто сквозь туман. Постепенно это прошло. Филипп нисколько не изменился, такой же весёлый, уверенный, добродушный, зеленоглазый. Только волосы причёсаны аккуратнее, и не такой загорелый, как был два года назад. Он возмужал и, кажется, вот сейчас ринется в бой за свою дамбу.
Помнишь, Янька, когда он пришёл на маяк (как он уверенно ступал по земле, и ты это заметил) и сказал: «Я путешественник».
Я сидела в четвёртом ряду, совсем близко... и в то же время так далеко, Мальшет не узнал меня...
В первом ряду, сбоку, сидела высокая красивая девушка. Уж не помню, как она была одета,— что-то очень модное, дорогое. Секретарь учебной части наших курсов (она сидела сзади нас) шепнула мне, что это дочь профессора Львова — Мирра. Я так поглощена была лекцией, что до меня сначала это не дошло — то, что она падчерица нашей Аграфены. Но после лекции Мальшет подошёл к ней и привычно взял под руку... Я не подошла к Мальшету. Сама не знаю почему. Всю ночь не спала. Думала все — почему не подошла? Неужели я тщеславная, пустая девушка? Меня никто такой не считает, значит, все обманываются во мне. Видишь ли, Янька, я вдруг словно увидела себя со стороны, чужими глазами,— длинноногой худенькой дурнушкой с угловатыми движениями, в грубых дешёвых полуботинках, штапельном платье, подвёрнутыми косичками с бантиками. А внизу, если бы мы вместе спустились в гардеробную, предстояло ещё надевать это порыжевшее пальто с короткими рукавами.
Мне так стыдно теперь за себя. Что это со мной случилось? Я ещё не заработала в жизни ни одного рубля, а уже устыдилась дешёвых туфель. О, какая гадость, какой позор!
И какое значение имеет, красива я или нет, для тех дел, что я совершу за свою жизнь? И притом... Филиппу Мальшету это совершенно безразлично, он начисто нас забыл».«Родненький братик Янька, неделю я маялась после своего поступка, потом, не выдержав, позвонила Фоме и попросила его свести меня к Мальшету прямо домой. И ты ведь хотел, чтоб я сходила к ним. Договорились на субботу, свободный мой вечер. Но, видно, не судьба. В субботу утром Мальшет улетел в командировку на Каспийское море. Надолго. Он будет организовывать на каком-то острове научно-исследовательскую станцию. Через два месяца я заканчиваю курсы и уезжаю на практику — не знаю, куда пошлют.
Ну что ж, сама виновата...»
«Милый Яшенька! Сегодня в журнале «Знание — сила» прочла наконец подробное изложение проекта Мальшета о дамбе через море. Проект поддержал крупный учёный, доктор технических наук Иван Владимирович Турышев. Пишет, что вокруг этого проекта уже развернулись самые горячие дискуссии. Вот малюсенькая выдержка из статьи.
«Молодой океанолог Филипп Михайлович Мальшет предложил перегородить Каспийское море дамбой длиной 450 км с каналами для судоходства и прохода рыбы. По его мысли, материалом для постройки могут служить грунт и камень. По дамбе можно проложить железную дорогу. Схема эта, по утверждению автора, очень проста, не требует ничего, кроме земляных работ и работ по креплению откосов, стоимость её могла быть распределена между 6—8 заинтересованными ведомствами. Осуществление этого проекта позволило бы сохранить рыбный Северный Каспий. Проект поддержал ряд учёных и инженеров. Но все они подчёркивали, что этот проект нуждается в серьёзной доработке и улучшении».
Вот я верю, что мы с тобой ещё проедем по этой железной дороге через дамбу или пароходом через её шлюзы. Ох, Янька, я так горжусь, что именно у нас, на заброшенном маяке, Мальшет обдумал и разработал этот замечательный проект — тогда, два года назад. Я верю в Филиппа Мальшета, так бы мне хотелось ему помогать! Сбудется ли это когда-нибудь?»
«Славный мой братишка, получила твоё обстоятельное письмо. Школьные дела — они мне интересны и дороги, как прежде, но как давно это всё было. Неужели прошёл всего только один год?
...так выросла, ты не узнал бы меня.
Опять апрель, в солнечном небе рокочут самолёты, люди такие весёлые, бегут по своим делам, постукивая каблуками по тротуару....с радостью сняла зимнее пальто — сунула его под чью-то подворотню. Слава богу, милиционер не видел. Можно уже ходить в джемпере.
Я забыла тебе написать: Фома уже месяц как получил звание чемпиона СССР по боксу. Я думала, он больше будет радоваться... Странный парень... Он говорит, что «на бережку куда вкуснее было драться». Он нисколько не тщеславен, не честолюбив. Шумиха, которая начинает подыматься вокруг его имени в спортивных кругах, ему не по нутру. По-моему, ринг его раздражает.
Все забывала спросить его, бывает ли он у матери. Выла крайне поражена. Оказывается — нет. А ведь он мальчишкой так её любил, несмотря ни на что, долго тосковал по ней, когда она ушла со Львовым. Значит, не смог простить...
Аграфена воспитала двоих детей Львова, мальчика и девочку — ту красавицу Мирру. Пасынок тоже теперь взрослый — говорят, лётчик. А Мирра уже окончила университет, работает вместе с Мальшетом в институте океанологии. Она гидробиолог и планктонолог. А мне она показалась просто красивой куклой...Видишь, как можно ошибиться в человеке... Значит, Мирра может ему быть другом...
Скоро у нас экзамены, потом практика, и я возвращаюсь на Каспий. Уж скорее бы! Береги себя, родной мой братишка, дороже тебя у меня никого нет на целом свете. В сущности, я очень одинока. А все считают меня жизнерадостной и весёлой.
Не знаю, как сложится твоя и моя жизнь. Иногда мне кажется, она будет очень нелёгкой. В одном лишь я уверена, что мы пойдём своим путём, куда толкает нас призвание. И не будем искать тропинок полегче».
«Дорогой Янька, получила твоё письмо, немного успокоилась. Яша, не спрашивай меня ничего о Фоме. Я порвала с ним всякое знакомство, навсегда. Это человек без всякой нравственности — дикий человек! Каптар!
Или ему слава его в голову бросилась? Или просто с ума сошёл? Больше я его не желаю знать.
Экзамены проходят хорошо — одни пятёрки. На практику еду в Астрахань — наполовину уже дома. Как я по тебе соскучилась, мой братик Янька!»
Получив последнее письмо, я долго ломал голову над тем, что мог такое совершить Фома. Спрашивать у сестры подробности было бесполезно. Поразмыслив, я решил, что Фома её поцеловал — очевидно, без разрешения. Бывают такие парни, что их хлебом не корми, дай только поцеловать девчонку. Мы с Ефимкой таких от души презирали. Но у Фомы, по-моему, была извинительная причина: ведь он любил Лизу.
В мае Лиза уехала на практику, а неделей позже в Бурунный заявился Фома.
В посёлке теперь все гордились Фомой и всюду рассказывали, что он из нашего рыболовецкого колхоза. И никто его больше не считал хулиганом, даже преподавательница русского языка Юлия Ананьевна. Его портрет как знатного земляка повесили в правлении колхоза. Все бригадиры наперебой звали его к себе ловцом. Предлагали и место судового механика. Но он, чего то надувшись, неожиданно для всех взял место участкового надсмотрщика на междугородной линии связи — прежнем участке моего отца — и поселился один-одинёшенек на маяке. В монтёрском деле он хорошо разбирался.
Иван Матвеич был недоволен — он считал, что место Фомы в море.
— Ничего, долго он там не высидит, на маяке, — сказал он мне, — парень с норовом, рассердился, что его председателем колхоза не поставили, такого чемпиона.
— Ему даже бригадиром не предложили быть, — заметил я, оскорблённый за Фому.
И всё же, мне кажется, не только из-за этой пустячной, в конце концов, обиды пошёл Фома на маяк. На маяке жила Лиза, о маяке она скучала, о чём не раз говорила Фоме. Она простить не могла отцу, что он променял наш маяк на «домик с четырьмя хлевами». Все это Фома знал, и, быть может, ему казалось, что Лиза полюбит его за то, что он живёт на маяке...
Увидев меня, Фома как-то странно скривился, взял руками за обе щеки и долго рассматривал.
— Ну, парень, ты вылитая сестра, — вздохнул он тяжело, — те же глаза, нос... Лиза, конечно, покрасивше! Будешь меня навещать?
— А можно?
Так мы подружились. Я стал заходить к нему каждый день — или по дороге из школы, или вечером, когда сделаю уроки. Фома был очень прост, и я его нисколько не стеснялся. В первый же вечер на маяке, как только мы убрались и затопили плиту, я спросил, за что на него так рассердилась Лиза.
— Она, что ж, писала обо мне?
— Да.
— Если ты мне друг, покажи письмо.
На следующий день я принёс письмо. Прочитав его, Фома даже застонал. На его выпуклом лбу выступили крупные капли пота.
— А что такое... каптар? — нерешительно спросил бедняга.
— Снежный человек, обитающий в горах Кавказа. Он весь зарос шерстью.
— Шерстью... обитающий? — Сражённый Фома бессильно опустил голову. Ужасно было видеть чемпиона в таком плачевном состоянии.
Оказалось, я был прав в своих предположениях: Фома действительно насильно поцеловал Лизу.
Ох, дела, дела!
Я готов был исколотить себя: ну зачем показал ему это злополучное письмо? Фома совсем пал духом и, вместо того чтобы показать себя на новой должности, начал работать спустя рукава, перестал бриться и больше спал. Отец выходил из себя, бранился, всячески порочил Фому, и во всём был виноват я один.
— Если Фома будет так работать, я добьюсь его увольнения или перевода на другой объект, — ворчал отец.
Мне хотелось, чтоб Фома остался, и я ломал голову, пытаясь что-нибудь придумать. Если бы Лиза написала ему, что простила... но разве она напишет! Я был уверен, что такое состояние у Фомы скоро пройдёт, надо только поддержать его. И я надумал, как это сделать.
Наскоро закончив уроки, я взглянул на часы и стал торопливо собираться. Меня ждало очень важное дело, о котором пока не догадывалась ни одна душа.
Надо было пройти через столовую мимо отца, а мне не хотелось, чтобы он спросил, куда я иду. Отец недавно вернулся с обхода трассы, пообедал и теперь лёг с газетой на кровать, поудобнее уложив свои ноги в шерстяных носках. Я хотел пройти на цыпочках, но он меня увидел.
— Ты куда собрался, опять к Шалому? — недовольно спросил отец, строго посмотрев на меня поверх газеты. — И чего ты повадился туда ходить? Что у вас может быть общего?
— Фома — мой друг! — смело заявил я, хотя сердце усиленно заколотилось. Я любил отца, но как-то всегда робел перед ним.
Отец пренебрежительно фыркнул и, приподнявшись на локте, насмешливо посмотрел на мачеху. Она несла груду вымытых тарелок в шкафчик. На ней было пёстренькое платье и передник, седые жидкие волосы скручены сзади в крендель.
— Связался черт с младенцем, ещё научит мальчишку пить, — бросил он.
— Никогда Фома этого не позволит, — спокойно возразила мачеха.
Отец махнул рукой. На его худом желтовато-смуглом лице отразилось плохо скрытое раздражение.
— Ты к нему не ходи, чему он тебя научит — бездельничать? — проворчал отец. — Никчёмный он человек.
— А разве... ведь повреждений на его линии последнее время не было? — заволновался я, у меня даже голос охрип.
Отец промолчал. Минут через десять, когда я надел старенькую телогрейку и клетчатую кепку, собираясь исчезнуть, мачеха вышла за мной во двор.
— Ты к Фоме? — шёпотом спросила она.
— Угу.
— На вот, отнеси ему кусок пирога с мясом. Кто ему испечёт? Ты не говори отцу, куда ходишь. Не любит он Фому. — Она сунула мне завёрнутый в газету пирог, и я зашагал по тропе вдоль гудящих телеграфных столбов.
Отойдя немного, оглянулся. И таким маленьким показался мне сегодня деревянный домишко с его хлевами и огородом, затерянным среди широких пологих холмов.
К вечеру упал заморозок, и мелкие лужицы затянуло ледком. Лёд так славно похрустывал под ногами. Я нарочно ступал по застывшим лужам. Среди сухих блеклых кустарников прошлогодней полыни пробивалась зелёная-зелёная травка. Чабаны зовут эту травку щёткой. Степные табуны коней питаются «щёткой» всю зиму: под снегом она свежая. Цвели подснежники. Озера вскрылись ещё на прошлой неделе, но у берегов, среди засохших камышей, воду снова затянуло тонким слоем льда. Идти было очень хорошо: подмёрзшая земля словно пружинила. В лицо дул южный ветер, точнее зюйд-зюйд-вест. Кажется, он уже шестой день дул. Провода гудели протяжно и как-то тревожно. «И чего они так разгуделись?» — подумал я. Несколько раз я глубоко вздохнул и пытливо оглядел холмистую степь. Буроватые пологие холмы уходили далеко за синеющий горизонт. И я чего-то ждал, сам не знаю чего. Ещё было совсем светло, но в зеленоватом небе летел месяц.
Прежде это был запущенный участок, из-за него нередко выходила из строя вся воздушная линия. Отец сделал участок самым лучшим. Он отказался от помощи ремонтников, а когда нужен был подсобник, брал меня. Я вполне освоил эту работу, и было очень обидно, что отец не доверял мне осмотр, даже когда был болен. А ведь я не хуже всякого другого линейщика разбирался в линейных работах. Мальчишкой он меня считал, младенцем...
Я бегом поднялся по стёртым ступеням маяка, но Фомы не было. Ящик с инструментами и монтёрские «когти» валялись у порога, я чуть не споткнулся о них. На маяке, как всегда, гулял сквознячок. Фома держал маяк в чистоте, каждый день мыл пол, по-мужски, как моряк, — выльет на пол несколько вёдер солоноватой воды из негодного для питья колодца и шваброй разгонит её.
Я вытащил из кармана пирог и положил его в кухонный столик. Зазвонил телефон, я взял трубку. Это был дежурный линейного узла Сеня Сенчик. Он сразу узнал мой голос.
Надо было срочно исправлять повреждение. Я сказал, что Фома во дворе и уже собрался идти на линию. Сенчик обрадовался.
— Фома стал хорошо работать, взялся за ум, — сказал Сенчик. — На его участке за последнее время почти нет повреждений. А какие есть, то из-за погоды — проклятые боковые ветры!
Я густо покраснел.
— Значит, хорошо теперь? — переспросил я.
Сенчик повторил, что очень хорошо, и повесил трубку.
Я поднял ящик с инструментами, перевесил через плечо «когти» и, насвистывая, пошёл искать повреждение. Пока я исправлю, Фома тем временем подойдёт.
Повреждение линии было, очевидно, за Чёрной балкой. Участок этот проходит по руслу иссякшей реки, весной заливается водой, и линия на протяжении четырёх километров оказывается затопленной. Передвижение по трассе в это время года возможно только на «плавсредствах», как говорят линейщики, то есть на шлюпке, или, по-местному, бударке.
Маленькая замшелая шлюпка лежала на склоне холма, куда мы с Фомой вытащили её дней десять назад. Я сволок её вниз, бросил на дно ящик с инструментами и, загребая одним веслом то справа, то слева, поплыл вдоль затопленных столбов. Вода была холодная. Сухие камыши с треском ломались, когда в них врезалась шлюпка. Над водой провода гудели ещё громче и беспокойнее. На километр пути приходилось по шестнадцати столбов. Направляя лодчонку, я внимательно следил за регулировкой проводов. Приближаясь к опоре, переставал грести и тщательно осматривал арматуру, как это делал мой отец.
Отцу дали новый прибор, который назывался «искатель повреждений», только надо было научиться разбирать схему. Я научился этому ещё раньше отца, но не показывал виду. Приборов получили мало, поэтому дали их пока лучшим линейщикам. Сенчик говорил, что скоро получат и на остальных. У Фомы прибора не было, приходилось производить проверку с контрольного столба.
Раза два я обнаружил небольшое увеличение стрелы провеса проводов и влезал на столб, чтоб осмотреть вязки и состояние провода под вязкой. Наконец я нашёл в одном месте срыв изолятора и принялся торопливо исправлять повреждение.
Разрешения работать на своём участке Фома мне не давал, я самовольно принялся за это дело, сначала потихоньку от него, а потом, когда убедился, что он знает, — открыто. Очень я был благодарен Фоме, что он не мешал мне в выполнении моего замысла.
Мне не хотелось терять Фому, не хотелось, чтобы его перевели в другое место. Вот я и принялся исподволь приводить участок в порядок — каждый день после школы работал часа два-три. Уроки готовил вечером, хотя, признаться, у меня глаза смыкались — так спать хотелось. Чтобы не терять даром времени в школе, я схитрил: внимательно слушал учителя, записывал все в тетрадку или, делая вид, будто не понял, просил ещё повторить объяснение специально для меня и выучивал уроки ещё на самом уроке. Всё же я, кажется, снизил успеваемость, только учителя все равно ставили мне «пять» — по привычке.
На участке Фомы часть старых вязок была ослаблена сильными боковыми ветрами, и потому часто нарушалась регулировка проводов. Я заменил негодные вязки, укрепил слабо насаженные изоляторы кронштейнами, вообще проделал всяческую профилактику. Меня смущало только одно обстоятельство: почерк. Дело в том, что линейщики по качеству вязки узнают, кто её делал. Это так же, как по письму можно узнать, кто его писал, или по стилю книги — её автора. Не знаю, имел ли я свой почерк, но, во всяком случае, у меня не было такого, как у Фомы, и ни у кого такого почерка не было, даже у моего отца, как он ни старался. У Фомы от природы золотые руки. Он несколько раз подрался на ринге и стал чемпионом СССР. Все поражались, как легко ему досталась слава. На самом деле это было совсем нелегко. Фома мне рассказывал. Оказывается, тренер заставлял его упражняться с утра до ночи, и Фома не только все послушно выполнял, но и ещё от себя придумывал всякие штуки. Додумался бегать среди колючих кустарников. Вовремя не увернётся — колючая ветка в лицо. Весь поцарапанный ходил. Это помогло ему приобрести неуязвимую самозащиту — ценнейшее боксёрское качество. А то выйдет на берег реки и до полного обалдения швыряет в воду камни. Это чтоб развивать резкость, быстроту. А то ещё часами лупит брезентовый мешок с горохом, песком и опилками. Или через скакалку прыгает для развития подвижности, лёгкости движения; или затеет бой с тенью — то есть с воображаемым противником. А уж режим ему такой установили, что без режима и куска хлеба нельзя было съесть. Вот уж сроду не думал, что бокс такое канительное дело. Так тренироваться, как он, и чемпионом не захочешь быть. Но Фома все выдержал и добился своего: стал мастером спорта. А теперь вот взял и все бросил.
Когда я возвратился с обхода, Фома был уже дома и варил на плите картошку. Он приветствовал меня поднятием руки, я смущённо поставил в угол ящик с инструментами. На Фоме были старые суконные брюки и куртка, надетая прямо на полосатую тельняшку. Жёсткие чёрные волосы взлохмачены, не брит он был, наверное, целую неделю; в серых глазах светилось какое-то беспокойство.
— Какой ветер, — сказал он, — не нравится мне этот ветер.
Я подошёл к большой резиновой груше для упражнения в боксе и от нечего делать ударил по ней кулаком, меня обдало пылью. Фома засмеялся.
— Не думаешь вернуться к боксу? — полюбопытствовал я, довольный тем, что он громко смеётся.
Фома покачал головой и деланно, как мне показалось, зевнул.
— Пустое дело, — заметил он и поставил на стол тарелки.
Я с удовольствием поел рассыпчатой картошки с пахучим подсолнечным маслом и хрустящим огурцом. Фома тоже ел с аппетитом.
— Шёл бы ты в море! — осмелев, вдруг сказал я. Фома сразу помрачнел и промолчал. Он медленно убрал со стола и, вытерев тряпкой крошки, налил мне чаю.
— Пей, — сказал он и задумался, подперев заросшую щеку кулаком.
За сводчатым окном свистел морской ветер, сквозняки гуляли смелее обычного по старому маяку.
— Не могу я забыть Лизу, — помолчав, продолжал Фома. Тяжеловатое, с чуть выдающейся вперёд нижней челюстью, бронзовое от солнца и ветра лицо его тронула гримаса обиды. — Не любит она меня, — прошептал он
— Кто?
— Лиза.
Меня аж зло взяло! Чтоб отвлечь его, я рассказал о проекте Мальшета.
— Море дамбой! — ахнул Фома. Он так и загорелся. — Вот это человек: море дамбой! И по ней железную дорогу! Пусть бы оно потом бесновалось. А человек-то сильнее. Эх!
От восторга Фома даже покрутил головой, жёсткие чёрные волосы торчали во все стороны, как проволока, глаза округлились. Он так разошёлся, что стукнул огромным своим кулачищем по столу. Но минуту спустя его уже взяло сомнение.
— А волны, ветер, льды? Разрушат дамбу. Льда ведь больше будет, чем теперь. Таять станет позже. Напрёт и разрушит.
— Почему это льда больше?
— А как же, вода станет преснее, а пресная вода всегда больше промерзает.
Мы поспорили ещё часок, и я стал собираться. Фома проводил меня почти до наших ворот.
— Не нравится мне этот ветер! — пробормотал он на прощание.
Следующий день был туманным, пасмурным. Ветер продолжал дуть все в том же направлении — зюйд-зюйд-вест, не усиливаясь и не затихая.
У отца отчаянно разболелась раненная в войну нога, и он был в плохом настроении. Когда мачеха посоветовала ему полежать денёк в постели, он резко оборвал её:
— Лежебоков без меня хватает, работать надобно честно, — и стал, кряхтя, натягивать на себя форменную шинель.
— Папа, я пойду за тебя? — попросил я. — Ты мне только скажи, что сделать, я справлюсь, честное слово.
Отец покачал головой.
— Может, когда-нибудь в другой раз... Сегодня сильный боковой ветер, будут обрывы вязок. Самому надо идти. Я предложил хотя бы взять меня с собой помочь, но отец категорически отказался:
— Один справлюсь. Лучше матери помоги. — И ушёл.
— Тебе не надо в Бурунный? — спросила Прасковья Гордеевна. Это означало, что надо съездить в поселковый магазин за продуктами.
Я тут же приволок велосипед, смазал оси и надул шины. Заодно решил сменить в библиотеке книги.
В Бурунном оказалось людно, как на празднике. Море штормило, и ловцы сидели дома. В поселковом клубе — я заглянул туда по пути — собрались ловцы, тюленебойцы, капитаны промысловых судов: шло какое-то совещание, после должен был идти интересный фильм. Ребята из нашей школы звали меня, но я не поддался соблазну: мне надо было закончить моё дело. По привычке я забежал и в линейно-технический узел. Меня обрадовали тем, что пришли новые приборы для обнаружения повреждений. Узнав, что Фоме тоже дадут теперь прибор, я тут же и позвонил ему. Он не особенно обрадовался. Только спросил, буду ли у него вечером и нельзя ли достать ту статью о дамбе через Каспий. Я обещал.
— Совсем сегодня не спал, — пожаловался мне по телефону Фома, — не усну никак, хоть ты тресни. И сейчас некогда поспать. Срочно надо идти на трассу: ветер оборвал провода. Придётся сваривать. Канитель!
Я пожалел его: конечно, канительное дело. Провода развязываются и опускаются настолько, чтобы можно было сделать сварку. Потом кладутся на изоляторы, регулируется стрела провеса, и провода снова перевязываются. Как жаль, что меня сейчас там нет. Может, Фома доверил бы мне эту сварку?
Как я ни спешил, а возвратился только к обеду, уж очень много покупок пришлось сделать. После обеда я собрался к Фоме. Фомы, как и вчера, не оказалось дома. Ящика с инструментами нигде не было. Значит, Фома ещё не возвращался с обхода. Я взял лопату и пошёл ему навстречу. Очень странное было в тот день освещение, какое-то не дневное, будто луна светила, только поярче. Солнце скрывалось за плотными слоистыми облаками. Холмы на горизонте выделялись чётко. Над морем стоял туман. Помню, я ещё подумал: почему ветер не рассеет тумана?
Фому я нашёл на его любимом месте, на обнажившемся дне моря. Сначала я наткнулся на ящик с инструментами, брошенный у столба на холме, а метрах в трёхстах, в низине, увидел крепко спящего Фому. Я было подошёл к нему, но он так сладко и богатырски храпел, накрыв от ветра пиджаком плечи и голову, что я не стал его будить и вернулся на трассу.
Я деловито зашагал вдоль столбов с лопатой через плечо, радуясь от души, что мой ремонт подходит к концу. Пусть теперь к Фоме приезжает любое начальство, у него всё в порядке. Я очень гордился своей работой. Знал бы отец...
Ветер не затихал ни на минуту. Пока я шёл, он дул мне в бок, весёлый и шумливый, готовый на любое озорство. Мне оставалось лишь окучить опоры. Вокруг них от осадки грунта образовались лунки и задерживалась вода. Столбы от этого быстро портились, подгнивали. Я быстро принялся за дело. Окопав один столб — лопата не так-то легко входила в слежавшуюся почву — и подгребя к нему землю, я, посвистывая, шёл к другому. Скоро я вошёл в ритм работы. Работая, думал о Фоме. Я был очень привязан к нему, восхищался им, верил в него. То, что сейчас творилось с Фомой, я считал временным заскоком. Моря — вот чего ему не хватало. Фома был прирождённый моряк. Недаром он отказался от славы чемпиона и вернулся на Каспий. Не мог он без него жить, — это было так понятно и ясно. Очень мне хотелось, чтобы у Фомы прошла эта «любовь без взаимности» и он вернулся бы к своей давней мечте — стать лоцманом. А пока я был рад хоть чем-нибудь помочь ему и потому все с большим рвением окапывал столб за столбом.
Наконец у меня заныла спина, а ладони рук стали гореть, как обожжённые. Я вздохнул и выпрямился, рассеянно посмотрев впереди себя. И тут я так и обомлел от ужаса...
Километрах в двух прямо на меня катилась по земле необычайно длинная волна, седая от пены. Пространство за нею, то, что было песками, пенилось и вздымалось. Огромная масса воды, а над водой сливались в сплошной туман водяная пыль и брызги.
Это было море. Оно отступило несколько лет назад и теперь возвращалось обратно. Море шло раза в два быстрее, чем идёт человек по дороге. Это было очень страшно. До сих пор мне снится по ночам, как море с шумом и рёвом настигает меня, я пытаюсь от него убежать, а ноги словно из ваты и не слушаются.
Бросив лопату, я кинулся к холмам, где стоял наш домик участкового надсмотрщика. Я знал, что вода туда не доберётся. И вдруг я обмер... Кажется, я пискнул жалобно и тонко, как гусёнок, на которого наступили сапогом. Фома спал там... Он спал крепчайшим сном на песке, накрыв голову телогрейкой.
Повернув назад, я стремглав понёсся навстречу волне. Ветер засвистел мне в самые уши. В глазах только мелькало. Уже кололо в боку, дыханье, обжигая, вырывалось из груди. На бегу кое-как освободился от куртки, мешавшей мне, но не бросил её, а держал в руке. Обогнув глубокую впадину, усеянную ракушкой и галькой, повернул параллельно приближающейся волне. За первой волной виднелась вторая и третья,
Это во сне лишь бывают ватные ноги. Когда опасность наяву — все наоборот: откуда только берутся силы и сноровка.
Пока я добежал до Фомы, море уже было в полукилометре. Несколько драгоценных секунд потратил на то, чтоб разбудить Фому. Всклокоченный, осовелый, он стоял, широко расставив ноги, и, выпучив глаза, смотрел, как море шло на него. Ветер трепал его волосы, вздувал пузырём рубаху.
— Бежим! — не своим голосом заорал я, и мы побежали. Но я сразу отстал. Фома был силён и крепок, и он выспался, а я совсем обессилел. Он был уже далеко впереди, когда я закричал: — Ты меня бросаешь, Фо-ма-а-а!
Вряд ли он мог меня слышать. В тот же миг холодная мутная вода сбила меня с ног и потащила за собой...
Я уже захлёбывался, задыхался, в лёгкие попала вода, меня вырвало, я плакал, кричал. Ветер и вода играли мной, как щепкой, то бросая о землю, то подбрасывая кверху, всё время волоча вперёд. Вдруг сильные руки крепко схватили меня. Это был Фома. Он что-то кричал и на миг так прижал меня к своей груди, что чуть не раздавил, уж очень он обрадовался, что нашёл меня. Море тут же подшибло его, и он тоже свалился, но не выпустил меня из рук.
— Держись за пояс! — крикнул Фома, и я смутно по чувствовал, что страх его прошёл.
Чудак, он теперь уже смеялся, сам не зная чему, так как смешного было мало. Я вцепился в его рубаху, но скоро опомнился и попытался плыть, отфыркиваясь, когда море переворачивало меня. Теперь и я не боялся. Только потом сообразил, что опасность тогда ещё не миновала мы могли погибнуть оба очень просто.
Ветер гнал волны уже впереди нас, и с каждой мину той воды становилось всё больше. Нас швыряло и бросало, крутило и тащило вперёд. Фома рычал, ругался. Я то отставал, то меня уносило вперёд, но его могучая рука каждый раз находила меня. Нет, плыть было невозможно, море двигалось быстрее и переворачивало нас. Я употреблял отчаянные усилия, чтоб хоть удержаться на поверхности и не потерять Фому. Сплошной туман стоял над бурлящей водой. До сих пор не понимаю, как Фома мог тогда ориентироваться. Инстинкт, что ли, ему помогал?
Вдруг нас с силой ударило о какие-то столбы — то были сваи заброшенного рыбозавода. Кое-как мы взобрались по ним внутрь, вконец измученные и избитые.
Море с шумом пронеслось дальше.
В помещении было темно и холодно, но сухо. Сухо и безопасно.
— Вот чёрт! — воскликнул Фома отдышавшись, в его голосе слышалось беспредельное восхищение. — Вернулся-таки на старое место!
Это он о Каспии так говорил. Но радовался он преждевременно: через несколько дней море ушло опять. Это всё зюйд-зюйд-вест наделал.
— Давай лучше выжмем одежду, — предложил я, лязгая зубами от холода.
Мы выжали и снова надели то, что осталось, — одни лохмотья. Куртку я потерял.
— Придётся сидеть здесь всю ночь? — спросил я.
— Может, поплывём дальше? — не без юмора осведомился Фома.
Он встал и долго шарил в темноте, потом принёс камышовые маты. Мы уселись на них.
— Хорошо как, — заметил Фома, прислушавшись к рёву воды и ветра, — теперь бы только закурить.
Мы всю ночь продрожали в пустом рыбозаводе. Ох и долгой она нам показалась! Перед утром немного соснули, прижавшись друг к другу.
Утром нас нашёл там отец. Он был так рад видеть меня живым и невредимым, что даже не выбранил.
Я сообщил отцу, что потерял куртку.
— Хорошо, что не потерял голову, — добродушно буркнул отец.
Как осунулось и постарело за эту ночь его и без того худое лицо! А мы с Фомой походили на бродяг. На радостях отец обнял и Фому. И предложил отправиться к нам выпить от простуды и закусить, чтоб согреться...
И вот мы плыли на шлюпке там, где я только вчера катил на велосипеде. Фома взял у отца весла. Отец пересел на руль, укутав меня своей шинелью. Никогда прежде я не видел такого утра: оно было чистое и свежее, зелёное и голубое. Море дало ему прозрачность, небо — глубину. А ветер, накуролесив, улетел — стоял полный штиль. Отец рассказал, что за эту ночь моряна нагнала воду на сорок километров вокруг, подняв уровень моря на целых два метра. Были и жертвы, только не в нашем посёлке — Бурунный расположен на острове, и его не затопило.
Море продержалось всего две недели. Нордовый ветер согнал его за четыре часа. Остров опять очутился на песке.
Вскоре я узнал, что линейно-технический узел созывает широкое совещание — слёт. Сеня Сенчик под большим секретом рассказал мне, что на этом совещании Фому собираются премировать, и я упросил отца взять меня с собой. Дескать, охота послушать концерт самодеятельности, который будет после торжественной части.
В поселковом клубе народу набилось битком, так как пришло много ловцов. Все нарядились, любо на них посмотреть! Отец надел новую форменную тужурку, загладил сам складку у брюк. Фома и то принарядился, чисто выбрился и постригся. Правда, начальству, кажется, не понравилось, что он вместо форменной тужурки был в морской куртке.
Фома немного опоздал и не нашёл себе места. Когда отец ушёл в президиум, он сел рядом со мной и подмигнул мне. Я внимательно взглянул в его лицо. Другое у него было выражение, будто тяжесть сбросил с себя многопудовую. А я подумал: ведь Фома ещё совсем молодой парень. Он красивый, Фома. Девушки, кажется, тоже так думали, все посматривали на него, но он не замечал этого. И что ему далась моя сестра!
Первым шёл доклад начальника линейно-технического узла Тюленева. Доклады он всегда читал по тетрадке. Прочитав всё, что положено, он стал устно упрекать линейщиков, что они ещё плохо используют опыт моего отца. А потом, успокоив свою душу, сказал так:
— Среди нас имеется живой пример того, каких результатов можно достигнуть, вооружившись методом нашего знатного новатора товарища Ефремова. Участок Фомы Шалого был в числе отстающих, а теперь он стоит на втором месте после... гм... нашего знатного...
Тюленев откашлялся и, потупив чёрные живые глазки, сообщил, что за апрель у моего отца было четыре повреждения (конечно, причиной тому боковой ветер, достигавший двадцати баллов), а у Фомы только три. На тот же ветер! В зале зааплодировали, а отец почему-то пристально посмотрел в мою сторону. Фома незаметно ущипнул меня.
В общем, Фома сделался героем вечера. Ему присвоили звание лучшего по профессии, поместили на доску Почёта и в книгу Почёта. А хвалили его! Другой бы на его месте просто зазнался, но Фома был не таков.
В самый разгар чествования Фома схватил меня за руку и, прежде чем я успел опомниться, выволок на сцену.
— Вот кто получил звание лучшего по профессии — Яша Ефремов, — сказал он твёрдо. Загорелое лицо его лоснилось от жары и пота, карие глаза округлились.
Поднялся страшный шум, некоторые кричали: «Как это так?» Тюленев требовал прекратить «шуточки».
Я пытался удрать, но Фома крепко держал меня за руку, как я ни крутился и ни извивался. Исподлобья я взглянул на отца, он улыбался как-то про себя. Потом он говорил, будто с самого начала догадался, зачем я «заимствую» у него всякие гайки, а раз под самым носом утащил плоскогубцы.
Фома потребовал тишины и, когда в зале немного стихло, не выпуская мою руку, сказал:
— Я опять буду ездить на промысловых судах, завтра уже выхожу в море.
Тут все ловцы стали кричать «ура». Фома махнул им рукой, будто с ринга, и бросил в сторону возмущённого Тюленева:
— А если меня некем пока заменить, участок "смело можно доверить младшему Ефремову.
Долго у нас в Бурунном вспоминали этот слёт. А Тюленев уговаривал меня взять участок. Но уже возвращалась Лиза, и я отказался.