ЭКСПЕДИЦИЯ МАЛЬШЕТА

Глава первая МОЙ ПЕРВЫЙ РАССКАЗ

Мы вернулись в Бурунный, и я стал ходить в море вместе с Фомой на его судне «Альбатрос». (В Бурунном все суда почему-то носили птичьи названия.) Скоро я привык настолько, что мне эта жизнь даже стала казаться однообразной. Хотя мы часто ловили рыбу на глуби, но к шторму почти всегда успевали убраться домой. Об этом старалась Лиза, она аккуратно извещала по радио все рыболовецкие колхозы о перемене погоды.

Фома не отпускал меня от себя ни на шаг и, когда наше звено однажды вышло в море на другом судёнышке, добился, чтоб меня назначили к нему матросом.

Чаще всего мы вывозили в море ловцов, ведь «Альбатрос» был построен для промысловых нужд, но иногда ходили в Астрахань или Гурьев — привезти товары для сельпо, или новые моторы, или школьные принадлежности, приходилось и пассажиров прихватывать. Из Бурунного везли всегда один и тот же груз: солёную рыбу. «Альбатрос» пропах рыбой, как рыбная бочка.

Так я стал матросом. Когда мы с Лизой уезжали из Астрахани, командир Глеба, начальник авиаразведки Андрей Георгиевич Охотин, предложил мне остаться работать у них на аэродроме.

— Парнишка ты, как вижу, смышлёный и ловкий, — сказал он, — сделаем из тебя хорошего бортмеханика. А будешь учиться заочно — и пилотом станешь. Вижу я, что тебе это дело понравилось.

Мне действительно лётное дело понравилось, но я пока отказался — сказал, что подумаю с годик.

Первое время мы с Лизой ждали, не подаст ли этот Львов на меня в суд за оскорбление. Но он не подал: игнорировал. А я ведь вовсе не хотел его оскорблять, просто объяснил, почему не хочу, чтоб моя сестра дотронулась до его руки.

Лиза тогда была очень сконфужена, но не упрекала меня, мы только порешили за лучшее не показываться на совещании. Пробыли денька три в Астрахани, пока туда явился Фома, и уехали с ним на «Альбатросе». Турышев тоже с нами уехал.

Фома был очень заинтересован историей со Львовым.

— Он не очень стар? — спросил Фома.

Я хотел объяснить, что тот ещё не старик, лет сорок пять будет самое большее, но Лиза перебила меня.

— Львов достаточно стар!—торопливо ответила за меня сестра.

Когда я по возвращении в посёлок зашёл по старой привычке в школу, там уже все знали про скандал.

Учителя пришли в ужас от моего поступка, кроме Афанасия Афанасьевича — тот был почему-то доволен. Педагоги зазвали меня в учительскую, и Юлия Ананьевна сказала:

— Вот как ты начинаешь свою самостоятельную жизнь — с оскорбления человека. И какого человека — крупного учёного! Я когда узнала, с сердцем было плохо. Это наш просчёт, мы плохо тебя воспитали. Но ты всегда был трудный ученик, с первого класса. Сестра твоя Лиза— тоже трудная... — Преподавательница укоризненно покачала седой головой.

Но Афанасий Афанасьевич не пощадил её седин.

— Простите, Юлия Ананьевна, но вы просто несёте чушь! — возразил наш классный руководитель. — Никакие они не трудные. Наоборот, брат и сестра Ефремовы — гордость нашей школы. Я горжусь, что был их учителем!

— Ну уж, знаете... — возмутилась Юлия Ананьевна.

Они поспорили. Я не знал, кому верить, но, пораскинув мозгами, решил, что лучше Афанасию Афанасьевичу. У Юлии Ананьевны всегда были любимчики. Павлушка её любимчик.

Раздумывая над слышанным, я вдруг понял простую истину: учителя, как и все люди, очень разные. У каждого свой характер, свои взгляды на жизнь и назначение человека. Следовательно, каждый из них стремится воспитывать в ученике свой идеал гражданственности. Ну, а ученик должен сам выбрать, за кем ему следовать, кого слушать.

Из всего этого и родился мой первый рассказ. В нём было отступающее море, наползающие дюны, пронзительные крики чаек, новый посёлок на острове, вышедшем из воды, и неожиданная встреча двух мужчин — капитана промыслового судёнышка (я назвал его Фома Тюленев) и его дяди геолога Василия Павловича Тюленева, совершившего в прошлом подлость. Молодой капитан, знавший об этом, не пожал своему дяде протянутой руки, хотя это был единственный его родственник, оставшийся в живых после войны. Капитана я списал с Фомы, но сделал его тоньше, культурнее. А у геолога были черты Львова.

На моё счастье, море заштормило, и у меня оказалось целых четыре свободных дня. Я вставал до рассвета и, облившись во дворе морской водой из бочки (к морю было невозможно подойти, так оно разбушевалось), садился к столу. Старый дом содрогался от" ветра, все спали, а я писал и был необыкновенно счастлив.

В детстве я иногда сочинял стихи, читал их ребятам и даже как-то показал Юлии Ананьевне. Ребята нашли стихи «какими-то не такими», а Юлия Ананьевна посоветовала лучше написать заметку в стенную газету, что я и сделал. Но теперь меня нёс поток такой силы, что никому его не преградить. Я буквально был перенасыщен образами, слышал музыку этой вещи, её мотив — да, она имела мотив, как песня. Я вложил в этот рассказ самого себя, у меня просто за душой ничего не осталось.

Я никому не говорил о своей работе, даже Лизе, но какая же чуткая и добрая была моя старшая сестра — не спросив ни о чём, молчаливо взяла на себя мои обязанности по дому и ни разу не потревожила меня за эти бурные четыре дня.

Когда мы снова вышли в море, рассказ был закончен лишь вчерне. Впервые я узнал власть неоконченного труда. Я изнывал, тосковал, рвался к своей рукописи. Я еле дождался окончания рейса, так хотелось скорее вернуться к прерванной работе. Но перерыв оказался полезным. Переписывая рукопись, ещё весь переполненный ощущением упругих волн, солёного ветра, физической работой, от которой болят мускулы и саднит кожа на руках, я ещё раз насытил страницы моего произведения свежим дыханием морской жизни.

Работая над рассказом, я всё время напевал без слов. Это была именно моя, мною созданная мелодия. До сих пор жалею, что не была тогда записана и музыка, но я ведь не знал нот. После мне говорили, что эта вещь написана от начала до конца ритмической прозой.

Переписав в последний раз рукопись, я был радостно опустошён и растерян, хотелось писать ещё и ещё, но писать пока было нечего, и меня терзали не испытанные до того чувства. Это была страсть к литературному творчеству, возникшая неизвестно откуда и отчего. Раньше я никогда не писал, если не считать «каких-то не таких» стихов. Правда, я всегда до самозабвения любил читать и читал во вред учёбе. А может, это во мне пробудилась наследственность? Мамина бабушка была то, что теперь называют народной сказительницей, — она сама сочиняла песни о море, о рыбаках, песни и сказы. Иван Матвеич говорил, что в посёлок приезжали из города записывать её сказы. Но она умерла в безвестности и нужде, неграмотной рыбачкой.

Я понёс своё произведение в Бурунный. В исполкоме у меня была знакомая машинистка — сухонькая, седенькая старушка, вдова бывшего директора школы. Я попросил её перепечатать мой рассказ на машинке. Кстати, я назвал его очень просто — «Встреча». Мария Фёдоровна посмотрела на меня с доброжелательным любопытством и спросила:

— В трёх экземплярах, конечно?

— В трёх... если можно. — Я густо покраснел от смущения.

Мария Фёдоровна велела мне прийти через два дня, но мы с бригадой ушли на лов кильки. Когда я наконец явился, она торжественно вручила мне три аккуратно сшитых и даже выправленных экземпляра.

— За эту работу не надо никаких денег, — торжественно произнесла она, когда я, покраснев, спросил, сколько ей должен. — Ты, Яша, написал прекрасный рассказ. Я печатала и плакала. Яша Ефремов, ты станешь когда-нибудь большим писателем. У тебя искра божия — талант. Поздравляю тебя, мой мальчик! — И добрая женщина поцеловала меня.

Взволнованный, я тут же отправился на почту и отослал рассказ в один из московских журналов. Не затем, чтобы его напечатали, но я слышал, что толстые журналы дают подробные рецензии начинающим.

С почты я забежал в магазин и, захватив макарон, крупы, конфет и хлеба, стал прилаживать к раме велосипеда продуктовую сумку. И вдруг увидел Мальшета.

В зелёной шведке, с рюкзаком за плечами и плащом через руку, он стоял на ступенях каменного здания райкома партии и с явным удовольствием озирался вокруг. Солнце палило нещадно, над песками дрожало золотистое марево, на площади сохли бесконечные сети. Я бросился к нему, и мы обнялись.

— Ну, Яков, готовься в экспедицию, — серьёзно сказал Мальшет. — Я арендовал «Альбатрос» вместе с его командой. Через два дня выходим в море. Через два дня мы, конечно, не вышли. Требовалось подготовиться как следует. Мы с Фомой рьяно взялись за ремонт «Альбатроса». Заново его просмолили, покрасили. Вместительный трюм для рыбы выскребли, вымыли до блеска, приладили откидные полки и столики — получился превосходный кубрик. Мальшет ещё два раза ездил в Москву за всякими приборами. С ним поехала Лиза держать экзамены в Гидрометеорологический институт. Вернулась похудевшая и весёлая. Экзамены выдержала на «отлично», её зачислили на заочный гидрологический факультет.

Итак, Лиза была уже студенткой!...

По этому поводу мы устроили развесёлую пирушку с шампанским. Иван Владимирович подарил Лизе бусы из сероватого янтаря, Филипп — шесть томов Паустовского, её любимого писателя, а Фома принёс колечко с маленьким камешком, словно капля морской воды. Лиза вспылила и не хотела брать, но Фома кротко спросил:

— Почему бусы можно дарить, а кольцо нельзя?

Лиза покраснела и ничего не ответила, молча, с независимым видом надела кольцо на палец и отвернулась. Фома был очень доволен, но старался этого не показывать. Вообще он очень боялся Лизоньки, что как-то не к лицу моряку и боксёру.

Я не догадался ничего подарить, а когда спохватился, было уже поздно — не побежишь за девять километров в сельмаг, когда уже за стол пора садиться. Тогда я написал на оставшемся рукописном экземпляре: «Первый рассказ свой посвящаю любимой сестре Лизе» — и преподнёс ей. Лиза лукаво и смущённо улыбнулась и несколько раз поцеловала меня.

После ужина меня заставили читать рассказ. Это было нелёгким делом, я даже вспотел. Теперь, когда я читал рассказ вслух перед всеми, он мне показался гораздо слабее. Мне было как-то неловко, щёки горели, во рту пересохло, и я даже немного охрип.

— Читай медленнее и не волнуйся, — сделал мне замечание Мальшет. — Очень любопытно!

Я стал читать медленнее и все более уверенно. Закончил со странным ощущением своей власти над присутствовавшими.

Все долго молчали. Лизонька, раскрасневшись, переводила взгляд с задумавшегося Мальшета на Ивана Владимировича. Фома с восторгом смотрел на своего приятеля: и доволен-то он был рассказом, и горд за меня.

— Вот это здорово! — воскликнул Фома. — Как он его, а? «Не нужно мне от вас ничего! Пусть я останусь один, но таких родных мне не надо!» А потом ведь заплакал — жалко старика дядю. Жалко, а руки не подал. Эх! Вот это человек, тёзка мой, только фамилия другая... — Фома и сам чуть не заплакал. Очень он был жалостливый и добрый.

Иван Владимирович прочувствованно пожал мне руку.

— Поздравляю с хорошим рассказом. А я не знал, что у тебя талант...

— Ну уж... — смутился я. Мне было чего-то стыдно, и счастлив-то я был безмерно.

— Первый рассказ, и такой сильный,—удивился Мальшет. — Это же очень редко бывает. Ты сам-то понимаешь, какая теперь ответственность на тебя навалилась?

— Поймёт ещё, — пробормотал Фома, когда я не ответил.

Мы беседовали до глубокой ночи, главным образом о целях творчества. Впервые я очутился в центре благожелательного и восхищённого внимания и был так взволнован, что плохо различал окружающее, будто немножечко ослеп. Отдельными пятнами вспыхивали то яркое платье сестры и румянец на её смуглых щеках, то зелёная рубашка Мальшета и его зеленоватые с крапинками смеющиеся глаза, то бронзовое, обветренное лицо Фомы с белоснежными ровными зубами, то седые виски и чисто выбритые щёки Ивана Владимировича, его полосатый галстук, вымытая до блеска посуда на столе, горка невызревших крупных яблок на блюде. И все покрывал неумолчный, протяжный, как орган басистый гул — это Каспий ворочался в своём жёстком ложе.

Я совсем не уснул в ту ночь. Поднялся с кровати рано: утром приезжали остальные участники экспедиции.


Глава вторая ПУТЬ «АЛЬБАТРОСА»

Никогда бурный, беспокойный Каспий не казался таким тихим, умиротворённым, ласковым, как в тот день, когда экспедиция вышла в море.

— Ишь, прикидывается, старый чёртушка! — сквозь зубы проговорил Фома.

Фома с самого начала был настроен по отношению к этой экспедиции скептически.

— Не будет толка, — шепнул он мне на ухо.

— Почему не будет толка? — обиделся я за своих учёных друзей.

— Слишком много баб, какая это экспедиция! — покачал головой капитан «Альбатроса». Как всегда, его чёрные прямые волосы проволокой торчали во все стороны.

— Как так?

— А так: Васса Кузьминична — раз, Мирра Павловна—два, Лиза — три. Лучше бы им дома сидеть. Три бабы на такое квёлое судно. Иван Владимирович — старик, ты — мальчишка, не обижайся, к тому же писать начал стихи — ну, рассказ, всё равно. Вот и выходит, мы с Филиппом — всего двое мужчин. А Каспий шутить не любит. Это он пока прикидывается, заманивает. Почему не взяли механика и второго матроса?

— Так места же нет, чудак человек.

— Вот именно, нет места, слишком много баб.

— Они научные сотрудники...

— Я бы ни за что не поехал, — ещё тише зашептал Фома, — да за Лизу боюсь. Ну и Мальшета как одного пустить, что бы он с вами делал? А Каспий ещё себя покажет.

Более упрямого человека, чем Фома, свет не видывал, ты ему хоть кол на голове тёши — он всё равно на своём будет настаивать.

По-моему, женщины держались геройски, даже Мирра, которую всё время мутило. Она возмущалась, что Мальшет не достал лучшего судна.

Конечно, «Альбатрос» не «Витязь», специально приспособленный для океанологических наблюдений, но всё же это неплохой двухмачтовый парусно-моторный баркас. Главное, крепкий, отлично просмолённый и устойчивый. Когда Каспий начнёт себя показывать, эти качества очень пригодятся.



В распоряжении Океанологического института имелись два специальных корабля — «Труженик» и «Академик Обручев», но для плавания по мелководному Северному Каспию они уже не годились. Мальшету требовалось именно такое судно, как наше, — с посадкой не более полутора метров.

Вот как устроен был «Альбатрос» на носу фок-мачта, от которой к бокам натянуты по два баштуга, посредине грот-мачта — от неё идут по три баштуга. Все перегородки так плотно проконопачены и просмолены, что если в один отсек хлынет вода, его можно будет герметически закрыть. Люки открываются и закрываются тоже почти герметически. В носовой части судно обшито листами меди, чтобы не порезало льдом.

В небольшой каюте поместились женщины. Между двумя мачтами устроен камбуз, где хозяйничает Лиза — она повар «Альбатроса» и по совместительству метеоролог. Филипп Мальшет и то совмещает две должности: начальника экспедиции и второго матроса. Иван Владимирович — климатолог, гидрохимик и механик. Ну, а я — матрос и помогаю в научных наблюдениях. Это нисколько не трудно: на стоянках мы все научные работники, во время рейса — моряки. Ночью бросаем якорь прямо в открытом море и даже вахты не держим, если хорошая погода.

За «Альбатросом» на буксире прыгает по волнам лёгкая, как скорлупка от яйца, бударка «Лиза». Это та самая бударка, что мы с Иваном Владимировичем сами сделали, Фома тоже помогал.

Рабочий день на «Альбатросе» начинался рано. Раньше всех поднималась сестра, потому что ей надо было готовить для всех нас завтрак, и Фома, который никому не уступал честь помогать Лизе, даже мне, чему я, разумеется, был только рад. Вскоре поднимались и остальные — и тут закипала работа.

Первым делом я измерял глубину моря. Перед тем как опустить приборы, каждому научному работнику нужно знать глубину моря. С этого начинались наши наблюдения, и я очень гордился, что все с нетерпением ждали результатов моего измерения, и я таким образом открывал ежедневно трудовой день.

Чтоб опустить в море прибор, у нас была специальная лебёдка, на барабан лебёдки наматывался мягкий бронзовый тросик толщиной в два миллиметра. Тросик этот пропускался через металлический блок со счётчиком, указывающим метры. К тросу прикреплялся груз — лот, им измеряется глубина.

Мальшет, насвистывая, брал пробы воды на анализ. Пробы брались из всех слоёв воды — от поверхности до самого дна. Благодаря малым глубинам измеряли температуру и определяли солёность через каждый метр. Анализы воды делали прямо на «Альбатросе», в походной лаборатории, а для самых сложных анализов воду набирали в специальные герметически закупоренные бутылочки. Их потом отправляли в Москву, в Институт океанологии.

Больше всего я любил помогать Мальшету. Вот кто всегда был в хорошем настроении, шутил, смеялся и, словно между прочим, давал массу точнейших интереснейших научных сведений. Одно удовольствие было с ним работать!

Иван Владимирович — мы с Лизой любили его, как родного отца, — он добр, справедлив, никогда не раздражался, но большей частью был молчалив и замкнут, редко разговорится. С ним очень подружилась Васса Кузьминична. Ей было лет пятьдесят, но она никогда не жаловалась на здоровье, превосходно переносила волны и ветер, весёлая, добродушная, общительная. Своей непосредственной работой Васса Кузьминична была занята лишь при поставке сетей и при лабораторном анализе рыбы, остальное время она всем помогала, в том числе и Лизе.

Но вот кто всегда только и делал, что злился, это Мирра Львова. Ну и характер у неё!... С утра она была причёсана, как в театр, в стильно сшитом спортивном платье, лаковых босоножках, бледная от беспрестанной качки («Альбатрос» качало и в штиль!), раздражённая, как кошка, когда её долго гладят против шерсти. Ни на кого не глядя, она хваталась за дночерпатель (им достают грунт со дна моря) и, нахмурившись, приступала к работе. Меня она возненавидела (наверно, потому, что я публично оскорбил её отца)., один звук моего голоса вызывал у неё раздражение. Ивана Владимировича она брезгливо сторонилась и одновременно словно боялась. Фому считала за дурака и третировала его. А Лизу... Лиза ей, кажется, застила весь свет.

Зачем она поехала? По-моему, эта экспедиция была для Мирры сплошной пыткой.

От непрерывной тошноты красивое лицо её осунулось, пожелтело, она совершенно потеряла способность улыбаться, рассуждать о литературе или музыке. На лодке ведь сильнее укачивает, чем на пассажирском электроходе, а наш «Альбатрос» был, в сущности, большой лодкой. Бедная девушка пила аэрон, действующий на вестибулярный аппарат, сосала лимон, пробовала поститься и, наоборот, наедаться — ничего ей не помогало. А тут ещё нравственные терзания.

Я её вполне понимаю. Она так же страдала от нашей честной компании, как я при виде Павлушки Рыжова и его папаши, тут уж ничего не поделаешь. В довершение всего Мирра ревновала. Она ревновала Мальшета к Лизе, к Вассе Кузьминичне и даже ко всем нам. Особенно её уязвляло, что Лиза была всеобщей любимицей.

Наверное, Мирра привыкла первенствовать в кружке своих московских друзей. Для неё это было как хлеб насущный. И вдруг рядом девушка, которую бухгалтерия Океанологического института проводит как рабочего экспедиции, — она драит пол в каюте, где спит Мирра, готовит обед, моет посуду, она же в смену с Турышевым проводит каждые три часа метеорологические наблюдения — осмеливается рассуждать о вещах, знатоком которых считает себя Мирра, например о поэзии и литературе. И всегда румяная, ясноглазая, живая, непосредственная. Я частенько ловил мрачный взор Мирры, устремлённый на мою сестру, — о, с каким недобрым выражением! Мирра волевая, настойчивая, выносливая. Уже будучи планктонологом, она побывала с экспедицией в бывшем заливе, теперь соре (солончаке, образовавшемся на месте высохшего морского залива) Мёртвый Култук. Когда-то этот залив весь звенел от гомона птичьих голосов — гусей, уток, бакланов и всяких других любителей свежей рыбы. Залив служил пастбищем для проходных рыб Каспия и местом их нереста. Теперь там раскинулась мёртвая пустыня — застывший ил. От палящего солнца корка ила растрескивается на многоугольники, и тогда выступает в виде белых кристалликов соль, словно щетиной покрывая обнажившееся дно. Весной после таяния снегов там расстилается заболоченная, угрюмая равнина. Думаю, что экспедиция на Мёртвый Култук была не из лёгких. Но тогда не было качки. Беспрерывная тошнота смирит кого угодно.

У Мирры было почти всё, что можно пожелать женщине: красота, ум, образование, интересная профессия. Не хватало ей только одного — того, чем в избытке обладала моя сестра, — душевного тепла. Как-то Иван Владимирович сказал о Мирре: «Полнейшее моральное одичание!» Развитие Мирры, как я понимаю, было развитием её разума, а чувства её остались в эмбриональном состоянии. Впрочем, не совсем так: ненависть, зависть, уязвлённое тщеславие, желание выдвинуться — это ведь тоже есть чувства. Такого рода эмоции у неё были. Её воспитал Павел Дмитриевич Львов, она была его дочь по крови и по духу.

Как я понял из собственных наблюдений, из случайно обронённых фраз Мирры и Филиппа, у них всё шло к тому, чтобы в конце концов пожениться. Он уже несколько раз делал ей предложение, Мирра каждый раз не то чтобы отказывалась, но заявляла, что пока не желает выходить замуж. Она хотела сначала добиться какой-то там научной степени и боялась, что замужество может затормозить её работу. Всё же она смотрела на Мальшета как на будущего мужа. Близости никакой у них не было. Пылкость Филиппа разбивалась, как о стену, о сухость и рассудительность Мирры.

И вдруг на дороге Мирры стала Лиза, смешная, плохо одетая девчонка из какого-то рыбацкого посёлка. И Мирра с её умом, конечно, понимала, что в области чувств Лиза неизмеримо превосходит её. Если что сколько-то расхолаживало Мальшета, так это именно чрезмерная рациональность, техничность мышления Мирры за счёт чувств. Будь на месте Мальшета лично я, меня бы оттолкнуло прежде всего то, что она дочь Львова.

Меня очень смущало то обстоятельство, что мой кумир (говорю это слово без всякой иронии) мог спокойно разговаривать с подлецом. Недодумал здесь чего-то Мальшет. И было досадно и горько, что приходилось оправдывать в чём-то Мальшета. Не выдержав, я спросил об этом Филиппа. Он посмотрел на меня своими яркими зелёными глазами и коротко объяснил:

— Дело требует.

И я почувствовал себя мальчишкой.

Но, по-моему, я просто уверен в этом и буду рассуждать так всю мою жизнь: если бы все люди были настолько непримиримы ко всякой низости, что не считали бы для себя возможным разговаривать с недостойным человеком, он бы просто не смог выполнять никакую более или менее ответственную работу, значит, и «дело» не требовало бы того.

Всё это прекрасно видел и понимал Фома, не так-то он был глуп, как это представляла себе Мирра. Вот почему он говорил: «Слишком много баб, не будет толку». По-моему, мешала Мирра. Хоть бы она уехала, думал я. Все бы вздохнули с облегчением, даже Мальшет...

Я прежде думал, что экспедиция — это что-то особенное, романтическое, но оказалось, что это — прежде всего работа, очень много работы. Один день походил на другой, как оттиски фотографии — чуть светлее, чуть темнее: научные наблюдения, завтрак, «Альбатрос» поднимает якорь, паруса и полным ходом идёт вперёд; остановка, снова станция (пункты океанографических наблюдений принято называть станциями), обед, снова поднимаем якорь и идём навстречу волнам и ветру, опять очередная станция, ужин. На ночь мы для завершения исследований выставляли сети на частиковую и красную рыбу. После лабораторного анализа Васса Кузьминична передавала рыбу на кухню.

Станции всегда приурочивались к часам основных метеорологических наблюдений — в семь, тринадцать и девятнадцать часов. Как и дома, Лиза проводила наблюдения силы и направления ветра, влажности и атмосферного давления. Она всегда очень добросовестно относилась к своим обязанностям, тем более теперь, когда она была уже студенткой Гидрометеорологического института.

Так мы подвигались вперёд — очень медленно, потому что много времени занимали станции и каждый был занят своим делом. Мальшета интересовали волны и течения, Турышева — физика моря, Вассу Кузьминичну — жизнь рыб, Мирру — отлов планктона, Лизу — наблюдения за погодой и прокормление семи человек, Фому — все судно, он отвечал за наши жизни; ну, а я был матрос и рабочий экспедиции и ещё для себя с жгучим любопытством изучал характеры людей, с которыми меня свела судьба.

Вечерами, бросив якорь в зелёную пенившуюся воду и поужинав на качающейся, чисто выскобленной палубе (драил-то её я!), мы ещё долго разговаривали перед сном. В эти вечерние часы с нами не было Мирры, которая с ломтиком лимона ложилась в каюте.

По мере того как смеркалось, колеблющийся горизонт придвигался все ближе, а небо поднималось высоко-высоко, на нём с каждой минутой проступало все больше звёзд, необычайно крупных и ярких. Иногда в море падал метеор, оставляя на мгновение след в синей вышине. У нас был радиоприёмник, и мы никогда не пропускали последних известий. Слушали и концерты, если передавали хорошие, но чаще дружески беседовали.

Наговорившись, укладывались спать. Кажется, все сразу засыпали, кроме меня. Бессонницей я отнюдь не страдал, просто любил эти часы перед сном, когда смотришь открытыми глазами в полумрак и размышляешь о людях, которые вокруг тебя, или мечтаешь о будущем — своём и человечества, пытаешься это будущее угадать.

Уже засыпая, я невольно прислушивался к бульканью воды за тонкой дощатой перегородкой судёнышка — Каспий был так близко, у самого моего уха. Всё-таки «Альбатрос» был до смешного слаб и мал, а море сурово и огромно. И с нами были женщины.

...«Альбатрос» бежит наперерез крутым волнам под двумя белыми парусами, раскачиваясь с боку на бок, с носа на корму. Шумит, разрезаемая судном, упругая дымчато-зелёная вода, с рёвом проносится мимо обоих бортов.

Мы с Фомой держим вахту. Он на корме у руля, я — у парусов возле грот-мачты. Ветер благоприятный, Каспий не сердится, хотя идём против волн, — взлёты вверх, провалы вниз, крен в одну сторону, крен в другую.

Совершенно ослабевшая Мирра, насупившись, возится с этикетками, вкладывая их в мешки с пробами грунта. Мальшет, сидя возле неё на люке, подвёртывает гайки у дночерпателя, который стал плохо захлопываться. Иван Владимирович в старом сером костюме, но с галстуком в тон — здесь женщины! — заканчивает анализы вчерашних образцов воды.

Васса Кузьминична, промерив и взвесив ночной улов, поместив в спирт рыбьи желудки, понесла рыбу Лизе. Из камбуза слышен их смех — готовят обед и болтают о всякой всячине.

— Мирра, я прошу тебя... — начинает (в который раз!) Мальшет, — ты совсем разболелась...

— Прошу оставить этот разговор! — обрезает его Мирра и сердито поправляет упавшую прядь волос.

— Но... Мирра... — Я буду до конца экспедиции, как и все.

— Ты меня должна выслушать... Как начальник экспедиции, наконец, я отвечаю за здоровье каждого из вас. Я должен тебя отчислить, иначе ты погибнешь.

— Никто меня не отчислит...

— Но ты сама должна понять...

— Понимаю. Мне необходим материал для диссертации.

Я невольно вспомнил её брата. Больше всего на свете Глеб боялся отчисления из-за лётного несоответствия. Он бы скорее погиб, но не оставил своей профессии.

Я стал думать о Глебе. Он держал с нами постоянную связь — привозил почту и продукты. Это был его район моря, он летал в этих квадратах.

Глеб очень лёгок на помине. Не успел я о нём подумать, как послышался рокот мотора, и скоро белый гидросамолёт, описав несколько кругов над «Альбатросом», сделал посадку на воду, почти рядом. Глебова амфибия была гораздо меньше и слабее нашего «Альбатроса» Глеб что-то весело закричал нам и замахал руками. Он был в тщательно выглаженном, но уже в свежих пятнах бензина комбинезоне и шлеме на белокурых волосах. Бортмеханик подал мне брезентовый мешок.

Фома поворотом руля поставил «Альбатрос» в дрейф. Паруса сразу бессильно повисли на мачтах. Тяжёлая якорная цепь загремела.

Перебросив сначала мешок, Глеб легко вскарабкался на палубу. Все его живо окружили — ни дать ни взять, дети возле дяди с подарками. Он поцеловал сестру, ахнув при виде её осунувшегося лица, и поздоровался с каждым в отдельности за руку

— Яша, разбирай! — кивнул он мне на мешки и уселся на люке.

Пока обменивались новостями, я с интересом разобрал содержимое почтового мешка. Посылка с продуктами для экспедиции, личная посылка Вассе Кузьминичне, газеты и письма. Было и мне письмо от Марфы... Я не стал читать письмо при всех.

— Ну, философ, как дела? окликнул меня Глеб. Рад, что наконец в экспедиции?

Глеб каждый раз спрашивал меня об этом, забывает

он, что ли?

— Рад.

Лётчик стал рассказывать, как ловцы жалели, что «научники» забрали у них такого бравого капитана. Фома и Глеб разговаривали по-приятельски, будто и не дрались никогда — синяки уже прошли. Разговаривая, Глеб поглядывал на Лизу, она его будто магнитом притягивала.

— Хотите рыбацкой каспийской ухи? — радушно предложила сестра.

— Мы тоже хотим! — смеясь, напомнил ей Мальшет. Был час обеда.

Обедали прямо на люке, сидя вокруг еды. Мы уже приноровились, а Глеб сразу пролил уху и под общий смех стал смущённо отряхивать комбинезон. Лиза снова принесла ему жирного бульона с большими кусками отварной рыбы. На этот раз он не пролил и с аппетитом съел. Фома сделал себе рыбацкую тюрю — уху с корочками ржаного хлеба — и с удовольствием ел, снимая с густой тюри жёлтый навар. Вообще на «Альбатросе» никто не страдал отсутствием аппетита, даже Мирра.

— Может быть, ваш бортмеханик поест ухи? — предложила Лиза.

— Зачем ещё, — пожал плечами Глеб, — дома пообедает.

Мы с сестрой быстро убрали со «стола». Когда, вымыв в камбузе посуду, вернулись на палубу, там шёл оживлённый разговор о здоровье Мирры. Каждый, перебивая один другого, убеждал её оставить экспедицию.

— Ты же на себя не похожа, — уговаривал её Глеб. Для чего такое самоистязание? Это просто глупо! Собирайся сейчас же, я тебя захвачу с собой.

— Ну уж... с тобой я бы не рискнула лететь! — вырвалось пренебрежительно у Мирры.

— Что вы... Мирра Павловна! — остановила её Васса Кузьминична, мельком взглянув на изменившееся лицо Глеба.

— Это отец ей внушил... что я такое ничтожество.

— Полноте! — добродушно возразила ихтиолог. — Ни отец, ни сестра о вас так не думают.

— Думают. Именно так. Когда я стал лётчиком, отец сказал: «Научить летать можно и медведя, весь вопрос в том, сколько он пролетает». Что же... может, так оно и есть. Но это неважно, — удручённо закончил лётчик.

— Выходит, ваш отец не только Мирре Павловне внушил эту дикую мысль, но и вам? — звонко сказала сестра и выпрямилась во весь рост, тонкая и высокая, как камышинка. Юное загорелое лицо её приняло враждебное выражение. Она сделала над собой усилие, чтоб замолчать, но не справилась с гневом, душившим её. — Зачем вы придаёте значение словам... такого... Вы же знаете, что из себя представляет ваш отец.

Наступила томительная пауза. Всем стало неловко. Глеб опустил ресницы. Иван Владимирович ушёл на корму.

— Ты действительно ничтожество, если позволяешь какой-то жалкой девчонке поносить родного отца! — вне себя крикнула Мирра и отвернулась от брата. — Филипп! — обратилась она, смертельно бледная, к Мальшету, — прошу призвать эту особу к порядку, она слишком уж распоясалась, забыла своё место.

Мирра пошатнулась, видимо усилился приступ морской болезни, и, слабо придерживаясь за поручни, спустилась в каюту. Никто не проводил её.

— Мне очень жаль, — так же звонко проговорила Лиза, губы её задрожали, в светло-серых глазах выступили слёзы, — мне жаль, если я забыла своё место... Да, я в экспедиции числюсь, ну и есть — рабочий. Но я не могу просто видеть, когда на моих глазах человеку внушают — да, внушают, что он якобы не может выполнять свою работу. Это страшно — такое внушение... простите меня! — Лиза виновато опустила голову.

Глеб бросился к ней.

— Лизочка, я не сержусь, только благодарен!

— Как нехорошо получилось, — обратилась Васса Кузьминична к Фоме, стоявшему рядом с ней.

Но Фома промолчал, плотно сжав обветренные губы.

Мальшет с досадой взлохматил волосы.

— Ну, вот и... — Он махнул рукой и тоже замолчал.

— Меня ждёт бортмеханик, — тихо проронил Глеб. Мы молча смотрели, как гидросамолёт прочертил по воде длинные пенящиеся полосы, и, словно нехотя, поднялся в воздух.

— Чаще прилетай, Глеб! — вдруг крикнул я. Лётчики замахали нам руками.

— Слишком много баб, — шепнул мне горестно Фома. — Вишь, какая беда!

Скоро «Альбатрос» стремительными галсами, лавируя между крепнущими волнами, бежал своим путём под хлопающими белыми парусами.

Все опять занялись своими делами. Мирра, ни на кого не глядя, наклеивала на склянки этикетки. Я думал, она сегодня не будет ни с кем разговаривать, но перед вечером она всё же произнесла несколько фраз...

Мальшет сказал, любуясь морем:

— Здесь пройдёт дамба!

— Никакой дамбы здесь не пройдёт, — жёстко отчеканила Мирра, — проект окончательно отклонён. Это из самых верных источников. Мне пишет мой отец.


Глава третья НЕОЖИДАННЫЙ ЛЕДОСТАВ

После сообщения Мирры я несколько дней ждал, что Мальшета отзовут и экспедиция на этом плачевно закончится. Но никого не отозвали. Впрочем, она имела серьёзное самостоятельное значение, независимо от изучения трассы будущей дамбы.

Летели дни над морем, словно серые чайки — стремительные и похожие. За два месяца нам только раз удалось переночевать на суше и помыться в настоящей горячей бане, это было на острове, в рыбацком посёлке. Там же мы запаслись топливом для «Альбатроса», так как ночи стали холодными.

Путь «Альбатроса» проходил стороной и от пассажирской трассы и от мест, где рыбаки ловят рыбу. Все семеро похудели, загорели до черноты, обветрели, обтрепались. Даже Мирра перестала так тщательно следить за своим туалетом. Кстати, она несколько окрепла, и теперь почти не поддавалась морской болезни.

Незаметно для нас лето превратилось в осень. Похолодали, посуровели ветры, густой и тяжёлой стала вода, голубой небосвод заволокли тучи, моросил дождь. Каспий бушевал днём и ночью. Все чаще штормило. Работа из приятной стала тяжёлой, а порою и мучительной, но до конца экспедиции было ещё далеко — так мы тогда думали. Глеб доставил нам тёплые пальто и телогрейки, сапоги, шапки, непромокаемые плащи. Видимо, беспокоясь, он каждый день навещал нас. Иногда, посадив самолёт, Глеб переходил на палубу «Альбатроса» поговорить, обменяться новостями, поесть Лизиной ухи, но чаще он только делал над нами несколько кругов и, убедившись, что сигнала о бедствии нет, улетал по своим делам; шла осенняя путина, и Глеб, как и другие каспийские лётчики, был занят чуть не круглые сутки.

Последний раз он тоже не стал приводняться, а сбросил нам вымпел. Это были газеты, письма и бюллетень погоды, предвещающий мороз. Тёплый ветерок надувал паруса, порой он вдруг замирал, и паруса обвисали. Мы весело посмеялись над бюллетенем. Как всегда, взяли станцию, проделали обычные наблюдения.

Среди полученных писем был конверт и для меня... из журнала — совсем тоненький конвертик. Наверное, не возвращают рукописи, подумал я, разрывая конверт, и напрасно я надеялся получить от них обстоятельную рецензию. На глянцевитой бумаге со штампом редакции было напечатано всего несколько строк:


Уважаемый Яков Николаевич! Ваш рассказ «Встреча» одобрен редколлегией и пойдёт в февральском номере журнала. Возможно, вызовем Вас в Москву. Сможете ли приехать? Напишите коротко о себе. Где печатались раньше?

С искренним приветом, литературный секретарь редакции Иванов.


Итак... принят. «Вызовем Вас в Москву... Где печатались раньше?» У меня защипало в глазах, я еле на ногах устоял.

— Янька, милый! — Сестра обняла меня за плечи. — Рассказ отклонили? Да ты только не расстраивайся. Мальшет сказал: сразу никогда не печатают.

Я молча протянул ей конверт.

Новость сразу привлекла всех членов экспедиции. Письмо переходило из рук в руки. Меня поздравляли, теребили, целовали. Фома так сдавил мне ребра, что я чуть не задохнулся.

А Мирра сказала:

— Сейчас такие низкие требования к литературе, что это в конце концов приведёт к полной её деградации.

— Не нахожу! — резко возразил Мальшет. — Что касается рассказа Яши — очень талантливо написан. Это делает честь работникам редакции — не просмотрели такого рассказа.

Мирра пожала плечами и холодно усмехнулась. Мальшет, взбешённый, отошёл от неё. Все притихли и занялись своим делом.

Вечером, когда «Альбатрос» уже стоял на якоре, мы трое — Мальшет, Фома и я — погрузили на бударку тяжёлые сети и отправились, как у нас говорят, «выбивать концы». Ветер совсем стих, внезапно похолодало. Очень студёная наступила ночь. Я совсем замёрз в телогрейке и кепке, Мальшет тоже.

— Давай скорее! — поторопил он Фому. Нагнувшись к чёрной воде, Фома соображал, откуда течение. В сети, поставленной без учёта течения, не застрянет ни одна рыба.

— Выбивайте! — наконец сказал Фома, ведя лодку в нужном направлении.

Мы стали высыпать за борт тонкое плетение сети. Бубенчиками загремели грузила. Бударка не качнулась ни разу.

— Штиль... — почему-то озабоченно заметил Фома. Мальшет работал рассеянно, все путал поплавки. Возвращались мы при свете звёзд, необычно крупных и ярких в эту ночь. Я на вёслах, Фома на руле.

— Соб-бачий холод, — сказал, стуча зубами, Мальшет.

Почему-то мне стало одиноко и грустно. Казалось, слишком медленно приближался огонёк «Альбатроса», а минутами и совсем исчезал. Впервые меня охватил страх заблудиться в тёмном море. Я вздохнул с облегчением, когда мы доехали наконец.

— Это вы? — раздался в темноте голос Лизы. — Замёрзли, поди? Еле вас дождались!

Чай не пили — поджидали нас. Все собрались в кубрике, поближе к жарнику, над которым уютно посвистывал в огромном чайнике кипящий чай. Каждый поодевал на себя всё, что было потеплее. Ну и вид у нас был — как чучела! Я подколол сухой щепы, и скоро разгорелся весёлый большой костёр.

От чая, вкусного ужина и огня стало тепло, потеплело и на сердце.

В этот вечер мы засиделись допоздна. Помню, шёл разговор об извечной проблеме человечества — хотеть и мочь. Конечно, вспомнили «Шагреневую кожу» Бальзака. Мальшет развил целую философскую концепцию, в которой я не все даже понял (как я ещё мало знал!). Он утверждал, что хотеть — это всё равно что мочь. И приводил разные примеры из истории и из своих жизненных встреч. Даже я скромно напомнил о Суворове, который был хил и слаб от рождения, но добился того, что стал великим воином, полководцем. И вдруг я сказал:

— Или вот Глеб. Он сам рассказывал, что был в детстве очень тщедушным и пугливым, но захотел стать лётчиком — и стал им!

— Он стал плохим лётчиком, вот и все, — пренебрежительно бросила Мирра и плотнее укуталась в клетчатый плед.

— Если это так, то лишь потому, что в нём с детства подорвали веру в свои силы, — горячо возразила Лиза.

— Это верно лишь наполовину... — задумчиво обратился к Лизе молчавший до того Филипп, — я знаю Глеба со школьной скамьи... И с уверенностью утверждаю — говорил это ему не раз в глаза, — что он любит не лётное дело, как другие лётчики, например Охотин, а себя в этом деле. Самолюбив и тщеславен до крайности. Ему двадцать два года, и он считает, что его обошли, что его работа слишком мелка для него, чуть ли не унизительна.

— И всё же в нём подорвали веру в себя, — упрямо повторила Лиза, мотнув головой.

Мирра вдруг засмеялась. Невесело и холодно прозвучал её смех.

— У нас в доме бывает один артист, мачеха его пригрела... (Я невольно взглянул на Фому, он старательно подкладывал в костёр щепки, отблески огня играли на его выпуклом чистом лбу, обветренных скулах, крепко сжатых губах, мускулистой шее). Так он, этот артист, с семи лет мечтал о сцене и добился своего... Прошлой зимой праздновали его юбилей. Он ещё принёс нам в подарок билеты. Двадцать пять лет он играл роли в пять — десять слов. Тоже вот мечта сбылась.

— Он счастлив, наверное? — спросила мягко Васса Кузьминична.

— Представьте, счастлив!

— Почему же ему не быть счастливым? — искренне удивился Мальшет. — Человек больше всего на свете любит театр и четверть века работает в театре, рядом с большими мастерами. Чего ему ещё нужно?

— Да, работает на... выходных ролях.

Васса Кузьминична неодобрительно посмотрела на Мирру.

— О, какое пренебрежение! Вы, кажется, не уважаете вашего знакомого за то, что он не первый любовник?

Мирра сначала промолчала, улыбаясь, но через минуту-другую заговорила снова:

— Вон Яша и то хочет стать писателем. Заметьте, не рыбаком, хотя он вырос в посёлке и это было бы естественнее всего в его положении, не линейщиком, как его отец, а не меньше как писателем! В литературе, между прочим, тоже бывают первые и вторые роли и даже статисты, хотя, в отличие от театра, литературе они не нужны.

Все посмотрели на меня, Лиза закусила губы.

— Я ещё не выбрал себе профессию, — нисколько не волнуясь, сказал я, — а пишу потому, что меня тянет писать.

— У Яши талант, — вмешалась сестра. — И я верю — Яша станет писателем.

— Станет! — добродушно подтвердил Мальшет и, дотянувшись до меня, взъерошил мне волосы.

— И Лиза хочет быть не меньше как океанологом, — продолжала в том же тоне Мирра, — а закончив институт, попытается, наверное, устроиться в Москве... Все хотя: жить в Москве!

— Совсем не все! — вскричал я. — Фома стал чемпионом бокса, и его умоляли остаться в столице, а он уехал обратно на Каспий. А Лизонька всегда мечтала о диких, неисследованных землях, об экспедициях.

— Охотку не сбило ещё? — поинтересовалась Мирра.

— Нет, — коротко отрезала сестра.

— Главное в другом... — медленно произнёс Иван Владимирович, словно отвечая на какую-то свою мысль. На нём были ватные брюки, поношенная телогрейка, кирзовые сапоги, и всё же он походил на профессора, даже когда молчал. Удивительно интеллигентным было его лицо — тонкое, умное, спокойное. Серебристые волосы, гладко зачёсанные назад, очень гармонировали с молодыми чёрными глазами. Очки он надевал только тогда, когда брался за книгу. Несмотря на свои годы, он очень молодо выглядел и ещё мог нравиться женщинам.

— Что вы считаете главным? — сдержанно поинтересовалась Мирра.

И мы все с любопытством уставились на Турышева.

— Некоторые забывают, что как бы высоко ни подняли мы свою технику и науку, — словно нехотя продолжал Иван Владимирович, — всё же коммунизм не построить до тех пор, пока будут существовать следующие пороки: животный эгоизм, властолюбие, трусость, беспечное равнодушие к тому, что происходит вокруг тебя, беспринципность, невежество. Коммунизм и эти пороки взаимно исключают друг друга. Поэтому теперь, когда уже заложен прочный экономический и технический фундамент общества будущего, всё же глазное внимание должно отдать развитию эмоциональной стороны человека. Совершенно очевидно, что интеллектуальная сторона у нас ушла далеко вперёд, а эмоциональная отстала. Я говорю понятно, Яша? — вдруг обратился он почему-то ко мне. — Нам нужны высокие достижения науки и техники, но ещё более необходимо высочайшее развитие человечности, тонких и благородных чувств. Поэтому самыми ответственными профессиями эры преддверия коммунизма является профессия писателей, работников искусств, педагогов, партийных работников — всех, кто имеет дело с человеческими душами. Ты, Яша, согласен со мной? — настойчиво потребовал он ответа.

— Согласен. Я часто об этом думаю, — ответил я и, кажется, покраснел.

— Очень рад, что ты думаешь об этом.

Разговор перешёл на последние научные новости.

Мне очень хотелось спать, просто глаза слипались, но было так приятно сидеть у огня в хорошей компании, что я, как мог, отгонял сон. Я думал, что мне очень повезло: я попал в экспедицию, познакомился с такими выдающимися людьми, как Турышев, Мальшет, Васса Кузьминична. Ведь я (очень просто) мог их никогда не встретить. Не знаю, думал ли так Фома. Он с интересом прислушивался к разговорам, но сам молчал. Он вообще был очень молчалив. А потом Мирра заговорила о последней пьесе Пристли, и мне вдруг стало смешно. Разговор об англичанине Пристли как-то не вязался с тесным кубриком, слабо освещённым десятилинейной лампой, меркнущим пламенем жарника — плоского ящика с песком, посреди которого сложено из кирпичей подобие печки, завыванием ветра в вантах.

Скованное двумя якорями судно время от времени начинало вдруг ползти куда-то в сторону и вниз, а потом, словно нехотя, возвращалось назад. А когда разговор стихал, было слышно, как билась о дощатую стену «Альбатроса» тяжёлая осенняя вода.

Я устала, пойду спать, сказала сестра.

За ней поднялись женщины.

Сегодня очень холодно... Лучше одетыми спите, посоветовал, как приказал, Мальшет

Женщины ушли к себе; стал, кряхтя, укладываться Иван Владимирович, а Мальшет и Фома поднялись на палубу. Постелив постель, я вышел вслед за ними.

При свете народившегося месяца Фома и Мальшет убирали паруса. Я кинулся помогать. Ещё похолодало. Ледяной норд-вест проносился над Каспием.

— Иди и спокойно спи, — приказал Мальшет. — Когда будет нужно, я тебя разбужу.

— Вы... не будете спать?

— Немного сосну иди.

Я лёг и уснул мгновенно. Тревогу Филиппа я почувствовал, но не нашёл повода к беспокойству. Проснулся я от страшного холода — просто зуб на зуб не попадал, немного сконфуженный тем, что проспал вахту. Обычно меня будили. Не успел одеться, как Мальшет позвал всех на палубу.

Я выскочил из люка и вскрикнул от удивления. До самого горизонта поверхность моря покрылась тонким, как стекло, льдом. Вода быстро уходила из-под «Альбатроса». Сквозь молодой прозрачный лёд уже просвечивало дно чистый крупный песок и полосатые раковины, с поразительной правильностью расположившиеся по дну Солнце ещё не взошло. — А сети! — испуганно заорал я.

— Вот они... — хладнокровно кивнул Фома.

Сети уже сушились, как бельё на верёвке, на вешалах, тщательно выполощенные и выжатые. Это, пока я спал, как барин, они с Мальшетом привезли сети. От стыда я просто не знал, куда деваться. Матрос называется! Начальник экспедиции работал за меня, не стал будить. Разоспался, как маленький. Один срам...

— Что же будем делать? — послышался испуганный голос Вассы Кузьминичны. Удивлёнными глазами она смотрела на замёрзшее море. Лицо её было немного помято после тревожного сна. Она куталась в пальто и платок.

— Сейчас измерю глубину. — И я по привычке, как и каждое утро, схватился за шест.

Так начался рабочий день. Станцию провели, как всегда. Чтобы измерить глубину, пришлось сначала разбить лёд. Это было не трудно, так он был тонок и хрупок. Семичасовое метеорологическое наблюдение показало температуру минус восемь градусов. Толщина ледяного покрова шесть сантиметров.

Когда все занялись своим делом, я забрался на мачту осматривать море.

Тишина, мороз, ледяное море, ясное небо — золотое и розовое там, где пыталось взойти солнце. В полукилометре синела огромная разводина. Руки онемели от холода, и я быстро соскользнул вниз. «Альбатрос» весь обледенел и потому казался белым и призрачным.

— Картина из жизни Заполярья «Затёрты льдом», — рассмеялась Лиза, выглядывая из кухни. Она разрумянилась от огня. На ней был джемпер из верблюжьей шерсти и передник, на косах платочек. — Завтрак на столе. Вы ещё не готовы?

Никто ей не ответил, у всех было дурное настроение.

После завтрака было небольшое совещание. Единодушно решили продолжать экспедицию, пока это будет возможно.

Впереди виднелась большая разводина. Мальшет спросил у Фомы, можно ли к ней пройти.

— Попробуем провести, — добродушно ответил Фома.

Спустили бударку и принялись за работу: ломом, пешнями, шестом пробивали лёд. Работали Фома, Мальшет и я. Ивану Владимировичу не разрешили, у него одышка была. Лёд разбивался с чистым, хрустальным звоном и сразу покрывался прозрачной водой. Это была адова работа! Мы скоро так вспотели, что рубашки прилипли к. спинам. Осколки льда летели во все стороны, вода булькала и пенилась, иногда лом с размаху впивался в песок. Мы находились посреди Северного Каспия, а вода была по колено воробью.

Так, метр за метром, мы продвигались вперёд. Когда канал был пробит, вернулись на «Альбатрос» и свободно провели судно в разводину. Вода в ней была чёрная, глубокая. Сразу, без отдыха, стали брать станцию. Брызги воды застывали на одежде рыбьей чешуёй. Работая, кое-кто посматривал на небо — ждали Глеба. Он запаздывал.

Мы уже пообедали, когда раздался долгожданный рокот самолёта. Все семеро вышли на палубу и смотрели на приближающийся гидросамолёт. Он сделал над нами несколько широких кругов и опустился на разводину. Но оказалось, что прилетел не Глеб, а Андрей Георгиевич Охотин с бортмехаником. Закрепив самолёт якорями, они оба легко перебрались на палубу «Альбатроса». Мы все так им обрадовались, что просто не знали, чем их угостить и куда посадить. Но Андрей Георгиевич посматривал несколько смущённо, словно ему предстояла неприятная обязанность. Так оно и было. Он передал Мирре два письма и телеграмму и что-то пробормотал насчёт того, что не надо расстраиваться...

Мирра холодно взяла письма и ушла читать в каюту. Охотин, присев на люк, стал вполголоса рассказывать о том, что рыбацкий флот оказался за эту ночь во льдах. Командование поставило перед лётчиками задачу разведать ледовую обстановку и направить самоходный флот к пострадавшим рыбницам.

— Что случилось с Глебом? — спросил Мальшет. Охотин переглянулся с бортмехаником.

— Глеб жив и здоров, — сказал он, — просил меня захватить его сестру. У них отец тяжело заболел — рак горла. Вызывают её. Мирра Павловна почему-то не доверяет Глебу... Совершенно напрасно. Лётчик-то он хороший.

— Лётчик хороший, а товарищ плохой! — брякнул бортмеханик, синеглазый Костя, и покраснел.

— У нас его не любят... — неодобрительно сказал Анд-рей Георгиевич, и было непонятно, к кому относится его неодобрение — к Глебу или к тем, кто недолюбливал его.

На палубу вышла Мирра. Она выглядела ещё бледнее обычного, но глаза у неё были совершенно сухи, «Умеет ли она плакать?» — мельком подумал я.

Мирра с нескрываемой враждебностью посмотрела на нас и позвала Мальшета.

— Надо ехать... — донеслось до нас. — Врач просмотрел болезнь, а теперь... рак уже неоперабельный. Я не делюсь своим горем... здесь будут только радоваться. О, как я ненавижу! Помоги собраться.

Мальшет торопливо сложил её вещи — она всё это время сидела на койке, сжав зубы. Васса Кузьминична хотела помочь, но Мирра отказалась наотрез. Уезжая, она сухо простилась с членами экспедиции общим кивком — худая, высокомерная, с лихорадочно горящими глазами.

Охотин крепко пожал каждому руку. Лиза просила его передать привет жене. Костя сдал мне продукты и газеты и, садясь в кабину, помахал нам рукой. Скоро, взмыв вверх, самолёт затерялся в белесоватом небе — солнце так и не взошло.

Обед был готов, но Лиза не позвала нас, стала с Иваном Владимировичем делать метеорологические наблюдения. Только когда Мальшет спросил, будем ли мы сегодня обедать, она подала на стол в кубрике.

Начались очень трудные дни. Плыли вдоль кромки льда, по разводьям, среди кружащегося «сала» и битого льда. Утро теперь начиналось не с измерения глубин, а с того, что мы окалывали лёд вокруг судна, пробивали во льду дорогу к чистой воде. Вот когда пригодилась медная обшивка «Альбатроса»! Лёд был острый, как бритва. По распоряжению Мальшета женщины перешли к нам в кубрик, а в их каюте сделали лабораторию. Там хранились ящики с химическими реактивами и собранные образцы воды, бентоса и планктона, а для поддержания нужной температуры днём и ночью горела керосинка.

Вдруг пошёл мокрый снег и не переставал недели две подряд, залепляя глаза. Палуба обледенела, стала как каток. С вантов свисали сосульки. Потом давление стало подниматься и как будто установилась ясная погода. Только было очень холодно, почти у всех пораспухли пальцы рук. В небе постоянно гудели самолёты, иногда нашу трассу пересекали караваны реюшек, пробирающихся сквозь лёд домой. Ночью шарили по морю огненные щупальца — ледоколы искали мощными прожекторами в ледовых полях затерявшиеся рыбницы. Торопились Под Гурьевом лёд уже совсем окреп, по нему ходили и машины — то была «стоячая утора», как называется у нас на Каспии неподвижный береговой лёд.

Однажды Мальшет задержал всех после завтрака в кубрике для небольшого совещания. После отъезда Мирры он отпустил себе небольшую бороду, она очень к нему шла. С русой бородой, в меховой куртке, он походил на полярного исследователя.

— Наша экспедиция подходит к концу, — сообщил он и улыбнулся мне с Лизой — мы сидели рядом на одной скамейке, — поработали мы хорошо! Можно сказать без ложной скромности, что обработка исследований поможет решить ряд спорных и важных физико-химических и биологических вопросов в жизни Каспия. И расследовали трассу будущей дамбы... Я всё же верю, что дамба здесь когда-нибудь пройдёт! — Мальшет взлохматил волосы и нерешительно посмотрел на Турышева.

— Несомненно! — подтвердил Иван Владимирович, и Мальшет сразу повеселел.

Он достал из своего рюкзака потрёпанную карту Каспия и быстро расстелил её на столе.

— Через пару дней мы уже могли бы и сворачивать экспедицию, но... — Филипп обвёл всех серьёзным взглядом, — видите, какое дело... На карте Каспия есть «белое пятно»: не обозначены промеры. Смотрите, совсем небольшой район, километров около ста, не больше... Не так уж далеко от нас. Не посылать же туда специальную экспедицию. Если мы спустимся немного... вот сюда, — он обвёл карандашом кусочек карты, — и пройдёмся там с эхолотом, нанесём на карту точную картину глубин? Что вы скажете, товарищи?

Рассмотрев карту и немного о чём-то поспорив, Турышев и Васса Кузьминична согласились с Мальшетом, что надо «прихватить и этот район». Ну, а мы и подавно были согласны — Лиза, как услышала, что «белое пятно», так и загорелась вся. Фома готов был всю зиму водить «Альбатрос», лишь бы рядом с ним была Лиза. Помучившись ещё с недельку во льдах и проведя все станции, мы сами стали понемногу уходить от ледяной кромки, приближаясь к средней незамерзающей части моря. Однажды трубка Экмана не смогла врезаться в песчаное жёсткое дно — стремительное течение относило её в сторону. Сетка Нансена принесла редкий зимний планктон. Глубина моря увеличивалась с каждой станцией. Химический анализ, проделанный Иваном Владимировичем, показал увеличение солёности и насыщенности воды кислородом.

А потом настало утро, когда мы вышли на палубу и не увидели ни единой льдинки, словно перенеслись на два месяца назад. Впрочем, к полудню уже опять показался лёд. На одной льдине сидел огромный нахохлившийся орёл и безразлично, не выказывая ни малейшего страха, смотрел на наше судно. Видимо, орёл отдыхал, а может, прихворнул. Мы долго на него смотрели, пока льдину не унесло течением в сторону.

— Гордый! — задумчиво проговорил Фома и прибавил, помолчав: — Один...

А Мальшет вдруг схватился за карту, всю испещрённую стрелками, и долго её рассматривал, плотно сжав губы.

— Течение стало обратным, — заметил он. — Но почему? Ветер по-прежнему держится северный...

На палубе Лиза и Васса Кузьминична потрошили подопытную рыбу. Обе в передниках поверх телогреек и в платках. Лиза вдруг посмотрела на Филиппа и тихонько рассмеялась.

— Ты это чему? — удивилась Васса Кузьминична. — Так, — лукаво ответила Лиза, — так...


Глава четвёртая ОСТРОВ НА ШИРОТЕ 44°

Вечером, когда «Альбатрос» уже стоял на якоре, Фома спустился в кубрик и попросил мою лоцию. Мы присели на Лизину койку (наши койки были верхние), Фома стал внимательно перелистывать книгу. Васса Кузьминична, старательно чинившая за столом рубаху Ивану Владимировичу, посторонилась, чтобы не застить нам свет. Турышев в джемпере и синем берете сидел возле и растроганно смотрел, как она шила. Они очень сдружились за эту экспедицию. По-моему, они были влюблены друг в друга. Когда я сказал об этих своих наблюдениях сестре, она рассмеялась.

— Какой ты всё-таки выдумщик, ведь Васса Кузьминична уже старая.

— Разве она старая? — от души удивился я. Фома тронул меня за рукав.

— Видишь ли, в чём дело, — озабоченно сказал он, — из наших бурунских здесь ещё никто отродясь не был. И я не был...

Мы долго рылись в лоции, сверяли с картой, на которой Мальшет обвёл карандашом «белое пятно». В лоции об этой части моря ничего не было сказано. Имелось только упоминание, что на данной широте и долготе «находится затонувшее судно „Надежда“, ничем не ограждённое в виду нахождения его в стороне от обычных путей судов. Положение судна приближённое. Течение не изучено». Вот и все!...

— Подводные препятствия! — воскликнул я, очень довольный. Признаться по совести, я находил экспедицию слишком однообразной.

Фома раздумывал над лоцией.

— Как бы нам не налететь на эту «Надежду», — сказал он озабоченно. — Обычно затонувшие суда ограждаются крестовой вехой, а это, видишь, в стороне от путей.

В кубрик, чему-то смеясь, спускались Мальшет и Лиза, они торжественно несли жареного осетра с отварным картофелем. Васса Кузьминична спохватилась и, убрав шитье, стала подавать на стол. Я кинулся щипать лучину и разводить огонь в жарнике.

Ужинали весело, острили, болтали, перебивая друг друга. Иван Владимирович даже рассказал анекдот о рассеяном профессоре. Смеялись до слёз. Удивительно легко и непринуждённо мы себя теперь чувствовали. Разговаривали допоздна, уже лёжа в постелях и потушив лампу. В море стоял штиль, и вахтенных не ставили. Никто ни с кем не пререкался, не говорил колкостей, ядовитых слов. Все были друзья, каждый заботился друг о друге. До чего было хорошо! Последующие дни, торопясь использовать хорошую погоду, работали до полного изнеможения. Промеряли глубину, определяли скорость и направление течений, прозрачность и химизм воды, содержание в ней кислорода, планктона, бентоса, делали метеорологические наблюдения. А вечером, уже в темноте, выбирали из моря сети. Теперь больше всего шла вобла, крупная, некрасивая, с глазастой головой, но попадался и красавец судак, сильный, гибкий, зубастый, с распущенными, как веера, голубыми плавниками, иногда вылавливали и стерлядь, и осетров.

Фома стал больше вникать в научные наблюдения. Первые месяцы экспедиции он работал как-то снисходительно, будто с малыми детьми.

Помню однажды, прибирая сети, отброшенные Миррой в сторону на их место она поставила бутыль с дистиллированной водой, Фома сказал обиженно:

Вам дороги бутылки с водой, а нам сети, колхозное добро...

Он именно так и сказал: не мне, а нам дороги. Фома возил «научников» по морю на арендованном ими у нашего колхоза промысловом судне, но у него так получилось: «научники» себе, а мы себе. Теперь же Фому захватили научные наблюдения, он болел за них, как страстный болельщик за свою дорогую команду. Он не раз говорил о том, как мешают каспийским судоводителям непостоянство и неизученность течений на море, что надо бы провести более тщательные изыскания по всему морю, тогда мореходы всегда могли бы выбрать самый выгодный путь.

Течения на той части моря, которую мы изучали, менялись прямо у нас на глазах.

Ну и Каспий! — бормотал, качая кудлатой головой, Фома и, выхватывая у меня из рук шест, бросался делать промеры.

Но даже глубины менялись — сегодня одна, завтра другая, смотря какая шла вода — нагонная или сгонная. Каждое наблюдение оживлённо обсуждалось всеми участниками экспедиции — как, что и почему Только теперь дошла до Фомы самая сущность исследовательской работы, а то он её не понимал, просто исполнял добросовестно свои обязанности, и всё. Это были дни, когда каждый себя чувствовал поразительно счастливым!

А потом пришло чудо открытия.

Это был остров, хотя никакого острова на карте не значилось. Мы первые его открыли. Увидел его Фома и закричал во всё горло:

— Земля!

— Что за чёрт! — удивился Филипп.

Далеко мы были от берегов. Все разволновались. Спешно изменили направление и пошли к неизвестному острову.

Подойти ближе, чем на один кабельтов, оказалось невозможным из-за большой отмели. Поставив «Альбатрос» на якорь, решили отправиться к острову на бударке.

Лодка всех не вместила, поэтому полная Васса Кузьминична согласилась остаться пока на судне. Это была огромная жертва. Если бы меня оставили в этот час на «Альбатросе», я бы, наверное, взбунтовался. Но наш ихтиолог была дисциплинированная женщина. Мы с Фомой гребли, как на гонках, Мальшет сел за руль, он был в отличном настроении и, улыбаясь, поглядывал на нас. Иван Владимирович упорно смотрел в бинокль — что-то его очень поразило. С невнятным восклицанием он передал бинокль Лизе. Она, щурясь, стала наводить.

— Что это, корабль? — пробормотала Лиза, не понимая и ужасаясь.

Бударка с хрустом врезалась в покрытую толстым слоем голубоватой ракушки отмель. Мужчины были в сапогах и попрыгали прямо в ледяную воду. Я только хотел дать Лизе свои сапоги (она была в туфлях), как Фома легко поднял её на руки и понёс. Сестра не возражала, даже обняла его за шею.

— Фома, что это там? — спрашивала она.



Мы были первые, ступившие на этот остров. Именно мы нашли «Надежду»... Вот как потом описал этот остров Филипп Мальшет в трудах по комплексному изучению Каспийского моря, изданных Академией наук СССР


Новый остров, открытый экспедицией Океанологического института АН СССР в 196... году. Остров расположен на широте 44°48'0 N, долготе 49°20'0 О от Гринвича. Он лишь совсем недавно вышел из-под уровня моря. Длина острова 50 метров, ширина 28 метров.

Остров вытянут в меридиональном направлении и сложен сплошными мелко пор истыми доломитизированными известняками желтоватыми и серыми. По возрасту это титон (?) или нижний неоком (свита Даг-Ада). Известняки спускаются непосредственно в воду, выступы их видны также и под водой вблизи берега. В 23 метрах от берега они сменяются мелкозернистым песком с большим числом мелких раковин. Остров покрыт сплошными скоплениями каспийских ракушек, местами скрывающими коренные породы.

Падение уровня моря обнажило остов затонувшего колёсного корабля. Видимо, это судно «Надежда».


Вот и всё! Как не похоже это описание на то, что мы тогда увидели и почувствовали. Мы были потрясены. Около столетия пролежало затонувшее судно во мраке под водой, пока обмелевшее море не отдало его снова солнцу и ветру. Мы стояли в молчании возле полусгнивших, позеленевших обломков, наполовину занесённых песком и ракушкой. Наружную обшивку давно унесла неспокойная каспийская волна. С обнажившимися шпангоутами судно походило на огромную обглоданную воблу. Оно покоилось вверх дном, днище его облепили раковины и истлевшие водоросли, от которых несло зловонием. Когда-то это был колёсный пароход, из тех, что бороздили Каспий в конце прошлого века.

Иван Владимирович осторожно нагнулся над грудой праха, он искал, не сохранилось ли название судна, но не нашёл. Я посмотрел, нет ли скелетов, — не было. Может, моряки спаслись? Об этом не поминалось в старой лоции. Возможно, они и погибли, когда корабль перевернулся вверх дном. А кости их растащили, как шакалы, штормовые волны.

Прозрачная холодная вода с блестящими продолговатыми льдинками тихо плескалась вокруг обломков. Лиза вдруг заплакала. Она вспомнила мать. Я тоже почувствовал себя неважно и пошёл скорее по берегу. Раковины шуршали под ногами. Дул лёгкий бриз. Островок чуть заметно поднимался к середине, края его уходили в воду. Он был пустынен, не обжили его ещё ни птицы, ни тюлени. Я посмотрел на море. Оно словно затаило дыхание— на горизонте ни паруса, ни облачка дыма.

Я прошёлся по острову и, несколько успокоившись, вернулся к своим. Иван Владимирович ласково утешал Лизу. Она, впрочем, уже не плакала, но лицо было грустным. Фома стоял подле и смотрел на неё с любовью и жалостью. Заговорить с ней сейчас он не смел. Мальшет, насвистывая, бродил по острову — искал место, где сделать срез. Солнце играло в его золотисто-каштановых волосах, бороде. На нём была клетчатая ковбойка, расстёгнутая на груди, куртку он сбросил на песок вместе со шляпой.

— Яша, — крикнул он, — принеси-ка из лодки молоток и лопатку! Иван Владимирович, Лиза, идите сюда, смотрите, какие выраженные доломиты! Интересно, каков их возраст?...

Мы пробыли на острове три дня, пока не закончили все исследования. Перед отъездом у нас был гость, да ещё с ночёвкой — Глеб!

Он прилетел после полудня один, без бортмеханика, весело со всеми перездоровался за руку, с аппетитом поел нашей ухи, осмотрел остров и затонувший корабль, шутил с Лизонькой и Вассой Кузьминичной, он отнюдь не торопился.

— Тебя не захватит ночь? — напомнил ему Мальшет. Глеб пренебрежительно махнул рукой.

— А ну их всех к дьяволу, надоело — ни покоя, ни отдыха! Сколько можно это терпеть? Остаюсь у вас ночевать.

Мы помогли ему укрепить гидросамолёт верёвками и якорями. Глеб радовался, как школьник, сбежавший с пятого урока. Ходил за Лизонькой по пятам, смешил её. Фома изредка посматривал на них, делая своё дело.

Покончив с работой, мы сели отдохнуть на палубе. Потемнело. Семичасовое наблюдение показало четырнадцать градусов по Цельсию. На море стоял полный штиль.

— Как здоровье вашего отца? — вежливо спросила Васса Кузьминична. Она так же презирала Львова, как и все мы, но уж такое у неё было хорошее воспитание — не спросить человека о здоровье его больного родственника она не могла.

— Рак горла, — равнодушно ответил Глеб и заговорил о другом.

Он жаловался на неустроенность своей жизни. Ему надоела такая работа. Вечно в полётах, особенно когда на Каспии начинается путина — осенняя, зимняя, летняя, весенняя, одна кончается, другая начинается. Вчера только возвратился из очередного полёта (пришлось доставлять рыбакам срочные грузы), устал как собака, а его уже встречают на аэродроме: «Товарищ Львов, надо немедленно лететь, тюленебойцы-казахи попали в относ». И пришлось лететь! Сегодня подняли чуть свет...

— Нашли тюленщиков? — перебила его Лиза.

— Андрей Георгиевич нашёл. Перевезли их на стоячую утору. Обсушились у костра и тут же стали нас расспрашивать, не видели ли залежек тюленя... Ну и народ!

— Народ что надо! — одобрительно заметил Фома, а Глеб опять принялся жаловаться.

— Но ведь вы мечтали о трудностях?—тихо напомнила ему Лиза.

Глеб пожал плечами и снял с головы шлем.

— О трудностях — да, но каких? — с горячностью стал он оправдываться. — Развозить почту, табачок рыбакам, искать для них воблу и кильку? Разве об этом я мечтал? И нет свободного часа для себя, почитать некогда, в кино сходить. К вечеру так устанешь, что с девяти часов завалишься спать. Нет, с меня Каспия хватит. Отец недолго протянет, я сразу же перееду в Москву. Мачеха писала мне: она боится, что Мирра выйдет замуж и займёт всю квартиру. Они не ладят. А меня Аграфена Гордеевна очень любит.

Глеб ещё долго рассказывал о себе. Все молчали. Вечер прошёл очень скучно. Рано легли спать. Глебу постелили на моей полке, а я спал на полу и к утру очень замёрз.

Фома всю ночь то и дело выходил с фонарём на палубу и даже спускался в лодку. Опять пошёл лёд. Плыли целые ледяные холмы, и Фома беспокоился за «Альбатрос». Где-то Каспий поломал лёд.


Глава пятая КАСПИЙ ПОКАЗЫВАЕТ СЕБЯ

Экспедиция подходила к концу. Исследования были закончены. Мальшета ещё интересовал подлёдный физический и химический режим Каспия но он сам понимал, что это требовало отдельной экспедиции, иначе оснащённой, может быть, на санях по замёрзшему Северному Каспию. Филипп сказал, что непременно добьётся разрешения на организацию этой экспедиции и опять возьмёт нас с собою. Он был очень нами доволен.

Хорошая погода кончилась. Море стало штормить не на шутку. Оно бросалось ледяными глыбами, как мячиками. Каждую минуту Каспий мог раздавить «Альбатрос», как букашку.

14 декабря Мальшет отправил на гидросамолётах Турышева, Вассу Кузьминичну и Лизоньку. Они захватили с собой упакованные в ящики лабораторные анализы и часть приборов. Мы простились наскоро, ничего не предчувствуя, так как через несколько дней должны были последовать за ними.

На другой день мы примкнули к большому каравану судов, который вёл мощный каспийский ледокол. Фома договорился с ловцами, что они доставят наш «Альбатрос» на Астраханский рейд, откуда его можно будет забрать весной. В Бурунный судно уже нельзя было провести — там до самого горизонта раскинулась «стоячая утора» и по льду ездили на санях.

После завтрака, это было 16 декабря, в пятницу, мы занялись последними сборами — упаковкой приборов, приведением в порядок судна. Мотор уже не заводили, паруса были сложены и заперты в ларе, нас взяли на буксир. Караван плыл среди сплошных нагромождений льда узким каналом, прорезаемым ледоколом. Вода была чёрная, от неё шёл пар.

Работая, посматривали на небо, ждали наших друзей пилотов. Они запаздывали. Мы поспорили: готовить ли обед. Но успели и приготовить, и съесть, пока раздался долгожданный рокот самолётов.

Самолёты сделали над нами несколько кругов, и на палубу упал вымпел. В нём была записка Охотина: «Немедленно собирайтесь, ночью ожидается шторм. Попытаемся сесть на лёд. Вы к нам подойдёте».

Легко сказать «подойдёте» — с ящиком, рюкзаками, чемоданами, большим тюком сетей. Нам помогли выгрузиться ловцы из Баутино, очень славные парни. А потом они уплыли на своих судах, захватив на буксире наш «Альбатрос».

Лётчики приземлились успешно. В меховых комбинезонах, широких мохнатых унтах и таких-же рукавицах, они походили на медведей. Охотин, смеясь, заключил нас в свои медвежьи объятия. Глеб наскоро пожал всем руки.

— Надо поторапливаться! — сказал он, бросив недовольный взгляд на багаж.

— Ночью ожидается страшной силы шторм, — пояснил Охотин — мы-то успеем добраться, а вот эти рыбницы... — Он посмотрел вслед удаляющемуся каравану.

Там были реюшки, бударки, подчалки, катера, моторные сейнеры. Их уже окутал стелющийся туман.

Договорились, что Охотин доставит Мальшета с его приборами в Астрахань, а Глеб отвезёт меня и Фому в Бурунный.

Увидев скрученные рулоном сети, Глеб рассердился и велел бросить «эту тяжесть». Но Фома наотрез отказался:

— Не мои сети, колхозные, не брошу!

— Почему не отправил их с судном? — возмутился Глеб.

— Потому что сети нужны нам и зимой.

Глебу пришлось всё же уступить. Чтобы полностью погрузить научное оборудование и сети, пришлось передние бензобаки (уже пустые) оставить на льду.

Стали прощаться. Мальшет крепко трижды поцеловал меня и Фому и сам захлопнул за нами дверцу кабины.

— Всего доброго, до скорой встречи! — взволнованно крикнул он.

Глеб, нахмурясь, сел за штурвал, застегнул ремни, проверил работу рулей, запустил мотор и, дав газ, начал взлёт.

Я приник к окну. Мы уже оторвались. На льдине, как детская игрушка, лежал самолёт Охотина. Мальшет махал нам снятым с шеи шарфом. Он продолжал махать и после того, как Охотин уже залез в кабину. Милый Филипп! У меня неистово защемило сердце. Мы переглянулись с Фомой довольно уныло.

Фома устроился на сиденье механика, я на пассажирском месте. Сидеть было удобно, мы летели домой. Почему же так тяжело было на сердце? Или это сумрачная погода действовала на нервы? С неба сыпал крупный мокрый снег. Видимость становилась всё хуже. Самолёт трепало и бросало. Скоро началась беда — обледенение самолёта. Лёд «шершавил» отполированную поверхность крыльев, утяжеляя самолёт. Амфибия заметно стала терять скорость.

— Придётся приземляться! — крикнул, оборачиваясь, Глеб и нехорошо выругался.

Я почему-то думал, что он не умеет так ругаться, но, оказывается, я ошибался.

Глеб носился над торчавшими ледяными торосами и ругался. Мы снижались всё ниже и ниже. Глеб дал мотору полную мощность, мотор так загудел, что я испугался, как бы он не разлетелся на куски. Самолёт слегка приподнялся, но скоро налипающий лёд снова стал тянуть его вниз. Машина затряслась мелкой дрожью, будто она была живая и боялась напороться на эти острые ледяные пики. Наконец Глеб нашёл подходящую для посадки льдину и приземлился.

Выскочив из кабины, мы принялись втроём сбивать лёд: Глеб — рукояткой бортового инструмента, мы — свёрнутыми верёвками. Снег был совсем мокрый, пополам с дождём, в то же время слегка подмораживало. Пока сбили лёд, одежда на нас промокла и обледенела.

— Горючего только до дома, — буркнул Глеб, с яростью скалывая лёд.

Счистив наледь, мы быстро залезли в самолёт и взлетели.

Минут двадцать полёта — и машина снова покрылась льдом, стала терять скорость и снижаться. Опять поиски подходящей льдины, приземление, снова изо всей силы, задыхаясь, сбиваем лёд. Снова взлёт, летим. Солнце за тучами закатилось, сумерки наступали. «Хоть бы не случилось аварии», — невольно подумал я и стал исподтишка наблюдать за Глебом. Фома тоже не сводил с него глаз.

В этот тёмный час я понял, что Глеб добился своего, он действительно стал первоклассным лётчиком. Опыт, сила рук, напряжённое внимание и воля к достижению намеченной цели — всё это было у него.

Как он владел самолётом! Он играл им, он был с ним одно целое — одно тело, одна душа. Лёгкий крен на развороте, скольжение на крыло, умение бежать взглядом по земле, не теряя управления, пробег приземлившегося самолёта. Это был уже тот чистый и точный автоматизм, который является признаком совершенного владения профессией. Стоило на него посмотреть, как он, пикируя, давал ручку управления от себя — непринуждённо и властно. Или плавным и лёгким движением кисти выравнивал крен.

Это понял и Фома, он с восторгом смотрел на Глеба, любовался его точным мастерством. Но погода не благоприятствовала полёту. Машина катастрофически тяжелела и снижалась. Глеб был вынужден опять совершить посадку. Мы стали с остервенением сбивать лёд. Лёд облепил машину ровным толстым слоем, как амальгамой, и почти не поддавался нашим ударам. Глеб ругался так, что неприятно было слушать, а ещё москвич, интеллигентный человек!...

Небо перестало сыпать снег, словно весь его высыпало. Видимость несколько улучшилась. До самого горизонта простирались льды, бесконечные торосы разводья, в которых колыхалась чёрная вода с тонкими кристаллами льда.

Высоко в белесом небе расплывчатым пятном светилась луна. Было полнолуние.

— Быстро садись! — скомандовал Глеб, и мы вскочили в кабину.

Пущенный на полную мощность мотор обиженно ревел от натуги, машина тряслась мелкой дрожью, но не взлетала, только катилась, точно грузовой автомобиль. «Словно крылья отрезали птице, как полетишь...» — подумал я стихами. Не ко времени были стихи. Львов выпрыгнул из кабины и разразился градом ругательств. Да что ты все материшься? не выдержал Фома. Ты это, браток, брось. Не люблю я этого.

Глеб смолк, вытирая тыльной стороной руки пот со лба. Он тяжело дышал — уморился. Медленно снял рукавицы и бросил в открытую дверь кабины.

— На этом самолёте «Ш-2» сейчас втроём не долетишь, — вдруг жёстко сказал Львов, — придётся, ребята, вам пока переждать. Я живо слетаю на остров Кулалы, туда наши перебазировались... За вами придёт большой самолёт.

Мы растерянно молчали.

— Может, хоть Яшку возьмёшь? — тихо спросил Фома, но я дёрнул его за рукав бушлата:

— Ты что, разве я одного тебя оставлю? Фома не стал спорить, должно быть, понял, что сказал глупость. Глеб, торопясь, выгрузил сети, мешок с вещами Фомы, мой рюкзак, деревянную стремянку, кожаное кресло, две посылки, какой-то ящик — в общем, облегчил самолёт насколько возможно.

— Здесь стоячая утора, не бойтесь, — бормотал он, выкидывая вещи, — троих все равно самолёт не потянет... Я за эту амфибию головой отвечаю... Социалистическое имущество, сами понимаете...

— Дай нам компас! — вдруг потребовал Фома. — Да зачем же... я... вы...

— Дай компас, — угрожающе протянул Фома, — по ориентирам долетишь.

— Пожалуйста! — Глеб слазил в кабину и протянул Фоме большой килограммовый компас — Не прощаюсь, скоро увидимся, — невнятно, корчась от стыда, проговорил Львов и поспешно скрылся в кабине.

Подавленные, мы смотрели молча, как он мастерски взлетал. Площадка для взлёта была мала, впереди разводина, с трёх сторон горы льда. Львов разогнал самолёт почти до самой воды, мы невольно вскрикнули, но в последний момент — какую-то долю секунды — он ловко бросил его в воздух. Колеса оторвались у самой кромки льда.

Облегчённый самолёт тяжело поднялся и, описав большой круг, полетел на север.

— В Астрахань! — констатировал Фома и, крякнув, покрутил верёвкой, которой сбивал лёд.

А я неожиданно для самого себя бросил вслед Львову:

— Ну и лети... к такой-то матери.

— А вот я тебе по губам! — прикрикнул на меня Фома.

— Больше не буду, — обещал я.

Мы постояли немного, не говоря ни слова. Меня вдруг поразило, какая была глубокая тишина. Стоял мёртвый штиль.

— Надо весь этот багаж увязать покрепче, чтоб удобнее было нести, — с досадой проговорил Фома и вдруг стал смеяться. — С чужого коня среди грязи долой. Как он нас, а? Среди моря. Ну и ну, вот так Глебушка... Названый братец! Ха-ха-ха!

— Такой же сукин сын, как его папенька,—вздохнул я и нагнулся к вещам.



Мы распределили кладь. Тяжёлый тюк с сетями, свой мешок и посылки (в них оказались продукты) взвалил себе на плечи Фома, а я взял рюкзак и компас.

— Будем идти на восток, к берегу, — решил Фома, — ночью никакой самолёт за нами не пошлют. А утром нас будут искать и подберут.

— А может, наткнёмся на тюленебойцев или ловцов!—радостно воскликнул я.

— Все может быть, — глубокомысленно согласился Фома, и мы пошли.

Скоро, к нашей великой радости, мы вышли на какое-то подобие дороги. При свете луны явственно виднелись следы саней. Здесь недавно проходили люди. Может, наши бурунские ловцы. Сразу стало веселее.

— Ура! — закричал я.

Фома только поправил съезжающий тюк.

Налетел ветер, попытался сбросить тяжёлый груз со спины, но не осилил, приумолк.

Мы пошли по дороге, но через четверть часа снова, её потеряли. Был след саней и исчез, будто сани поднялись в воздух. Чертовщина какая-то. Попытались искать след — напрасно. Тогда пошли напрямик по компасу.

Мы шли и разговаривали. Что сейчас делает Лиза? Фома остановился, посмотрел на свои часы со светящимся циферблатом — было всего четверть восьмого. Значит, она только что пришла с семичасового наблюдения. Наверное, занимается обработкой наблюдений за старым письменным столом, а может, стоит у окна и прислушивается: не едем ли мы? Конечно, Лиза уже ждёт нас и беспокоится. То и дело звонит по телефону в Бурунный. А Мальшет уже в Астрахани, если не случилось чего по дороге. Узнает, что нас нет, и начнёт рвать и метать. Возможно, что и у них тоже катастрофически обледенел самолёт, и они совершили вынужденную посадку. И теперь сидят с лётчиком Охотиным в кабине, дожидаясь утра.

Так, вспоминая близких, шли мы с Фомой и шли и внезапно упёрлись в ледяную стену. Это была высокая непроходимая стена льда, тянувшаяся насколько хватал глаз с северо-востока на юго-запад. Луна зажигала в ней фиолетовые отблески, словно отражённое северное сияние.

Мы остановились, не зная, куда идти. Опять дунул ветер, крепче, увереннее и, будто озоруя, сбросил на нас с зубчатой вершины горсть снега. И вдруг завыл протяжно и тонко, как летящий снаряд. И, как бы дополняя впечатление, раздался оглушительный грохот, словно залп из орудий, — то лопались льды под напором Каспия. Фома медленно попятился и опустил к ногам свою ношу.

— Ну, Яша, держись! — торжественно произнёс он. — Теперь Каспий начнёт себя показывать... Шторм. Уйдём от стены...

Взвалив на спину кладь, мы поспешно удалились как можно дальше от ледяной гряды. И только отошли, она раскололась, осела, лишь туман пошёл.

Страшная была та ночь. Порой тучи обволакивали диск луны и в сгустившейся непроницаемой тьме слышались только рёв моря и грохот разбиваемого льда. Шторм сбивал с ног — скорость ветра была не меньше десяти баллов, мы падали, больно ушибаясь, помогали друг другу подняться, озирались, не зная, куда идти в темноте. Но луна выбивалась из туч и озаряла призрачным светом бесконечную колышущуюся равнину, на которой будто землетрясение происходило. Напрягая все силы, мы бежали от рушившихся ледяных гор, ища открытого места. Но и там не было спасения. Лёд наползал, как лава, догоняя нас. Два огромных ледяных поля яростно столкнулись друг с другом, как первобытные чудовища. От страха я бросил было рюкзак, но Фома вернулся и поднял его. Пришлось тащить. Компас он у меня после этого забрал.

Всю ночь зыбь ломала и крушила стоячую утору. Под конец мы настолько выбились из сил, что уже и не особенно остерегались. Чистая случайность, что мы остались живы. Просто нам везло! Лёд лопался то здесь, то там, в разрастающихся разводьях бушевала чёрная вода. Мы только старались не потерять друг друга и даже связались верёвкой на всякий случай.

Запоздавшее утро нашло нас на небольшой льдине, стремительно уносимой течением на юг. Как мы на неё попали, я и сам не знаю. Помню лишь, как мы пытались уйти, но кругом оказалась вода и уйти было некуда.


Глава шестая ОДНИ В ТЁМНОМ МОРЕ

Так мы попали в относ. Сначала льдина была большая, на ней могли разместиться человек двадцать ловцов и пять, а то и шесть лошадей. Фома сказал, что нет смысла разбирать вещи и устраиваться удобно, так как, без сомнения, нас до вечера подберут. Вот только рассеется туман — и самолёты выйдут на поиски.

Льдина довольно быстро, до двух узлов в час, дрейфовала на юг, как показывал компас. Море успокоилось, только сильно паровало, над уснувшими волнами стелился густой серовато-белый туман. Настал полдень, но туман не рассеивался. В три часа мы слышали шум самолётов высоко над пеленой туманов. Наступал вечер, мы пообедали хлебом и салом из Глебовой посылки (должно быть, она предназначалась для рыбаков, но он почему-то её не передал). Вместо воды мы сосали, как леденцы, кусочки льда. Лёд был солоноватый, но не такой, как морская вода.

— Придётся ночевать здесь, — сказал Фома и стал выгружать из мешка свои вещи.

Я тоже схватился за рюкзак. Помимо всяких мелочей — мыла, зубной щётки, смены белья и тому подобного, — у нас оказалось два шерстяных одеяла и простыни. Последним Фома очень обрадовался.

— Могут понадобиться на парус, — заметил он. Мы надели на себя всё, что было, — по две пары белья, рубашки, джемпера, куртки. Из двух телогреек и одеяла сделали постель, вторым одеялом, бушлатом Фомы и моим стареньким пальто решили укрыться.

— Вдвоём тепло будет спать, — весело сказал Фома. Спать не легли, а сели рядышком на постель и стали разговаривать. Все о том же — как теперь беспокоятся Лиза и Иван Владимирович. Наши отцы, наверное, ещё не знают, что мы в относе. Лиза не станет их преждевременно волновать. Вот если нас не подберут в ближайшие дни...

Мы очень беспокоились о Мальшете и Охотине. Ведь они тоже, наверно, попали в мокрую метель и у них могло начаться обледенение... Андрей Георгиевич не бросит ни Филиппа, ни ценных научных приборов, значит, они заночевали на льду... Я вдруг подумал, что во время шторма самолёт могло растереть в порошок движущимися льдами... Если бы у нас была хоть рация... мы бы запросили о них по радио и о себе бы сообщили.

Когда нас найдут? Глеб, конечно, сообщил о нас ещё вчера. Утром должны были вылететь на поиски. Если бы не этот проклятый туман, нас бы уже подобрали. Моя лоция была со мной, и мы заглянули в неё, пока ещё не стемнело. Вот что прочли мы насчёт туманов: «Стелющиеся туманы, морские испарения наблюдаются чаще всего при ветрах южных румбов, юго-восточных и юго-западных. Стремление к образованию туманов удерживается обычно в течение нескольких дней, особенно в тех случаях, когда туман охватывает значительный район моря. Наиболее часты туманы непродолжительные, преимущественно в ночные и утренние часы, однако вероятность длительных туманов (несколько суток) составляет около шести процентов от общего числа туманов вообще».

— Всего шесть процентов! — обрадовался я. — Неужели мы попадём в эти шесть процентов? Завтра тумана не будет. Правда?

— Не знаю... — неуверенно ответил Фома, — я надеюсь, что ночью мороз спаяет разбитые льды, мы сможем перейти на стоячую утору и добраться до берега.

Я промолчал. Что-то не похоже на мороз — стоял полный штиль, было тепло — плюс четыре градуса примерно. И к вечеру потеплело ещё. Вокруг, перегоняя нас, плыло множество ледяных глыб. Сталкиваясь, они издавали треск, словно скрежетали зубами. Как только стемнело, стало тревожно и тоскливо на душе. Я вспомнил, как месяц назад, поставив сети, мы плыли на бударке к «Альбатросу» и меня охватил страх заблудиться в этой бесконечной водной пустыне. Теперь случилось то, чего я боялся, — мы были одни в тёмном море, на неверном куске льда, который мог расколоться или растаять, если нас вынесет в Средний Каспий.

Я прислушался — ни звука, ни крика птицы, только глухой плеск воды да шуршанье и скрежет проплывающих льдин. И туман, туман гнетущий, обескураживающий, ни единой звёздочки не просвечивало сквозь него. Глухо, сыро, холодно, темно и тоскливо. Я невольно придвинулся ближе к Фоме, он считал, сколько у него осталось папирос.

— Одиннадцать штук всего! — посетовал Фома. — Хорошо, что я курец не азартный, а то знаешь как тошно пришлось бы.

— Лучше береги спички, — посоветовал я.

— Для чего?

— Для костра.

— Изо льда, что ли, костёр разведёшь?

— А может, выберемся на землю... Не знаю для чего, но спички, наверно, понадобятся.

— Твоя правда. — И Фома бережно спрятал спички во внутренний карман куртки. Одну спичку он всё-таки истратил, уж очень ему захотелось курить.

— Фома, как по-твоему... — начал я о том, что меня будоражило весь день, — подло поступил Глеб, высадив нас на лёд, или он должен был спасать самолёт?

— Себя он спасал, — неохотно буркнул Фома.

— Себя? Видишь ли, я обязан, как комсомолец, справедливо решить этот вопрос, а досада — плохой советчик.

Фома коротко хохотнул.

— Поставь себя на его место. Как бы ты поступил?

— Я? Если бы самолёт был дороже атомного ледокола, и то бы я решил так: пусть пропадает машина, но не бросил бы товарища. Главное — поступить по чести!

— «Главное — поступить по чести», — как эхо повторил Фома. — По чести? — переспросил он, вдумываясь в слово. — Главное — быть человеком...

Подумав ещё немного, Фома сказал так:

— Глебу хотелось стать настоящим лётчиком. Настоящим — это он понимал так: постигнуть всю технику, ну и мужество приобрести. Его папаша и эта сестрица Мирра не верили в него: дескать, хилый, слабый от рождения, куда ему стать лётчиком. В этом они ошиблись. Ты видал, как он управляет машиной? У него же каждое движение отработано, что тебе хороший пианист. Смотрит на ноты, а пальцы сами по себе бегают. Вот. Технику-то он постиг, а человеком не сумел стать. Потому он всё одно — плохой лётчик. Если плохой человек, то и плохой лётчик. Одного знания техники мало. Яша... а хорошо быть пилотом, хоть бы бортмехаником, да?

— Да, хорошо. Ещё лучше, чем моряком, — возможности больше. Например, гидросамолёт — он и по морю, и по земле, и по воздуху движется. Прекрасное чудо!

— Да. Но и моряком всё-таки очень хорошо. Я не очень любил учиться, а в мореходном училище знаешь как интересно!

— Ты теперь, Фома, отстанешь...

— Ничего, потом нагоню. У нас в Бурунном есть старичок, капитан на пенсии, ты его знаешь, Кирилл Протасович. Он обещал помочь мне. Назубок все знает! Капитан дальнего плавания, шутишь. Он не только по Каспию двадцать лет плавал, но и в дальневосточных морях, в Ледовитом океане, по всему миру. — Фома помолчал. — А теперь давай соснём, Яша. Набирайся сил, неизвестно, что с нами будет.

Тесно прижавшись друг к другу, чтобы было теплее, мы уснули, едва покрывшись одеялом: уж очень устали.

На другой день и на третий был всё тот же стелющийся туман. На четвёртый день он рассеялся к полдню. Словно завесу отдёрнули, и перед нами предстало спокойное, зеленоватое море с чуть колышущейся линией горизонта, солнечное небо, кучевые облака. Совсем как летом. Но к северо-востоку от нас громоздились огромнейшие торосы высотой с четырёхэтажные дома, там был хаос невообразимый и страшный. На льдинах лежали, развалясь, жирные тюлени — вылезли погреться на солнышке. Нас медленно пронесло мимо огромного тюленьего поля.

— Эх, вот это залёжка, знали бы наши! — пожалел от души Фома,

Мы уже здорово замучились. И постель, и одежда на нас отсырели, негде было и просушить. Мы мёрзли, всё время хотелось пить. Кусочки солоноватого льда уже плохо утоляли жажду. Льдина заметно уменьшалась. Теперь на ней уместилось бы всего человек десять ловцов и разве что одна лошадь. Мы ждали самолёта. С нетерпением ждали самолёта, но он не появлялся, хотя отдалённый шум мотора слышался не раз. Фома всё посматривал, ухмыляясь, на моё лицо.

— Парень, а ты знаешь, у тебя борода растёт, однако, совсем стал мужчиной, — признал он.

У меня не борода росла, а какой-то пух, вот Фома зарос, как цыган.

На другой день к вечеру мы увидели самолёт. Он был похож на огромную рыбу, спокойную и красивую, и ослепительно сверкал в лучах уходящего спать солнца. Мы прыгали, кричали, махали одеялами, просто бесновались, от радости. Самолёт стремительно пронёсся над нами — даже ветром пахнуло — и стал удаляться...

Нас не заметили. Видно, заходящее солнце маскировало нас. Когда самолёт скрылся за облаком, я чуть не заплакал от нестерпимого разочарования. Я что-то кричал вне себя в след удаляющемуся самолёту, Фома обескураженно молчал.

Льдина таяла на глазах, как студень, скоро на ней уже будет опасно находиться, а лётчики нас не заметили. Искали они нас или просто летели по своим делам? Я взглянул в ту сторону, где громоздились торосы, они отодвинулись дальше на восток, а может, это нас отнесло течением в сторону? Ледяные руины багровели, точно охваченные пожаром, — отблеск солнца, уже невидимого для нас. Пожар долго тлел, затухая, а когда в потемневшем небе замерцали звезды, в торосах тоже вспыхнуло холодное фиолетовое мерцание.

Больше мы самолётов не слышали, видно, нас искали не здесь — в других квадратах. Льдина уменьшилась больше чем вдвое, нас выносило в чистую ото льда воду — Средний Каспий.

И тут со мной случилось совершенно неуместное, просто позорное происшествие — я не вынес трудностей и заболел. Крепился я до последнего, скрывал от Фомы, пока мы не легли спать и он не обнаружил, что от меня так и пышет жаром.

— Яшка, да ты заболел, вот беда!—испугался Фома и стал трясущимися руками снимать с себя тёплый шарф. Укутав меня шарфом и завязав под подбородком шапку-ушанку, чтоб нигде не продуло, он подстелил под меня свой бушлат, подоткнул одеяло. — Вот бедняга, что же мне с тобой теперь делать? — твердил он в полном отчаянии.

Не знаю, что это была за болезнь. Кололо в боку, болела голова, ломило всё тело, от высокой температуры я плохо соображал, было невыносимо жарко, в то же время меня сотрясал озноб. Мучительно томила жажда.

— Пить, пить!... — просил я.

Но что мог Фома дать мне пить? Кусочки набитого льда? И всё же в скором времени он стал меня поить из своей фаянсовой кружки, которую всюду возил с собой.

А потом я стал терять сознание. Меня мучил бред. Мне чудилось, будто нас уносит тёмный водоворот. Течение все стремительней, а впереди чёрные скалы, ощерившиеся, как огромная пасть.

— Чёрная пасть, Фома, ты видишь — Чёрная пасть! — кричал я в ужасе.

Страшные сны моего детства ожили в бреду, я видел Чёрную пасть, куда уходят воды Каспия, останки «Надежды» — страшным водоворотом их несло туда же. Чёрная пасть! Бурлящие воды смыкались над головой. Я метался, боясь захлебнуться, был мёртв и опускался на дно. Вместе с тем я был жив и искал на дне мою мать. Во что бы то ни стало я должен был найти её и похоронить. Я погружался в ил, вязкий, клейкий, меня засасывало, полон рот был ила.

Потом меня преследовал Львов. Он был безобразен, с разросшейся раковой опухолью на шее, хотел меня удушить, и не хватало сил с ним сладить. Я не мог понять, кто это был — Глеб или его отец Павел Львов. Они были на одно лицо, и от них мне было очень плохо. Я делал невероятные усилия, чтобы отцепить от себя эти клейкие, цепкие руки, но никак не мог сладить, и они душили меня.

Это был омерзительный бред. Одно гнусное видение сменялось другим, терзая несказанно мои нервы. Наконец я уснул, будто умер, без всяких сновидений.

Проснулся утром, меня пригревало солнышко. От слабости я еле мог пошевелиться, но жар спал. Фома озабоченно смотрел на меня, осунувшийся, заросший, с тёмными кругами под глазами. Увидев, что я в полном сознании, он широко улыбнулся. Одну руку он держал под полою куртки.

— Ну как, малость полегче? — спросил он. — Пить хочешь? Или сначала поешь?

— Воды дай...

Фома отвернулся, якобы ища что-то, и через секунду протянул мне кружку с водой. Я понял, что он растаивал лёд в кружке у себя на груди. А бушлат подстелил под меня. Какой, должно быть, долгой и мучительной показалась ему эта ночь. Он и сам мог простудиться, очень просто.

У меня перехватило горло. Я сжал его руку.

— Ерунда! — сказал Фома, поняв моё смущение. — Что же ты, больной, будешь лёд, что ли, сосать? Подумаешь, подвиг. Попей и съешь чего-нибудь. Я уже завтракал...

Я болел ещё дня два — все больше спал по совету Фомы (он считал, что сном всякая болезнь проходит). И каждый раз Фома ел именно тогда, когда я спал. Наконец я совсем очухался и понял, что доедаю остатки посылки, а Фома давно голодает. Недаром у него щёки втянулись. Я ещё не успел ничего сказать, как Фома стал меня останавливать:

— Ладно уж, хватит об этом!

— А рыбу ты разве не ловил? — спросил я, чуть не плача от жалости.

— А где её варить? — удивился Фома.

— Будем есть сырьём.

Фома сделал гримасу, но спорить не стал, а полез в мешок искать из чего сделать удочки.

Шатаясь от слабости, я встал на ноги. Как была мала льдина! Только для нас двоих. И вдруг я увидел в голубой дымке берег. Я не верил своим глазам. Может, это мираж? Фома не обращал на него никакого внимания. Неужто мне мерещится?

— Что там? — нерешительно показал я на восток. Фома понял меня.

— Разве ты не видел? — удивился он. — Третий день дрейфуем вдоль берегов, а что толку?

Скоро Фома сделал рыболовные снасти. Отрезав перочинным ножом кусочек сетей, живо наделал несколько лесок, которые прикрепил к верёвке. На крючки пошли булавки, заколки значков, даже моего комсомольского значка не пощадил. В качестве приманки он, вздыхая, насадил остатки сала, которые сберёг для меня. Сделал на верёвке петлю и свободно держал её в руке. Ловля была удачной. Скоро Фома бросил в мешок несколько судаков и сазана. Я вскрыл их и, выбросив в море икру и молоки, тщательно промыл рыбу в морской воде.

Мы взглянули друг на друга. Не хотелось есть сырую, но от голода сводило желудок, дрожали колени.

— Хоть бы соль была! — вздохнул Фома. Вскрикнув, я ринулся к своему рюкзаку и, порывшись, подал Фоме хрустальную солонку с медной крышечкой. Эту солонку я сам купил в Астрахани, уж очень мне она понравилась.

Поев, я решил измерить глубину. Глубина оказалась ровно пять метров, но сквозь прозрачную толщу воды прекрасно было видно дно.

Лёжа на краю льдины, мы теперь часами наблюдали пробегавший под нами подводный ландшафт — полосатые раковины на чистом крупном песке, тёмные пятна морской травы, в которой паслись бычки и пуголовки.

С каждым днём теплело, так что в полдень на солнце можно было свободно сидеть в одной рубашке, что мне Фома категорически запрещал. В телогрейке было жарко. Я сильно потел.

Море сияло, отражая блистающее небо. Солнце грело, как в сентябре, и льдина все уменьшалась. Однажды Фома с мрачным видом разостлал по льду оба одеяла, мешок, бушлаты, всё, что у нас было, а сверху прикрыл белыми простынями. Он очень жалел, что не догадался сделать этого раньше.

И ни одного самолёта, ни одной реюшки или парохода — куда нас занесло?

— Если спасёмся, — сказал Фома, — я не буду больше отваживать от Лизы парней. Пусть она свободно выбирает, кого хочет... Человек должен быть свободным во всём... Экий я был дурак!

Я промолчал, а Фома продолжал в том же минорном тоне:

— Если спасёмся, придётся приналечь на занятия, как бы на второй год не остаться. Теперь уже у батьки лежит целая стопа лекций из мореходного училища. Отец, поди, места себе теперь не находит. Один я ведь у него. Жена бросила. Мало я ему уделял внимания, своему старику. Уйду на весь вечер, а ему, поди, скучно одному.

Я подумал о своём отце, о Лизе, и у меня, что называется, сердце перевернулось. Две недели в относе... Наверное, думают всё, что мы потонули давно или льдом под бугор завалило. Ищут ли нас или уже бросили?

Прошли ещё сутки, и мы стали ждать смерти. Льдина качалась на волнах, как скорлупка, её заливало водой, каждую минуту могло смыть вещи или одного из нас. Если же не смоет, все равно льдина вот-вот растает. Я спрятал лоцию за пояс, комсомольский билет хранился во внутреннем кармане куртки. У Фомы оказалась Лизина фотография. Сначала он прятал её от меня, стеснялся, потому что эту фотографию ему никто не дарил, он её сам «позаимствовал», как говаривал отец Гекльберри Финна, попросту стянул. Теперь уже не было смысла прятать, всё равно. Любил Фома мою сестру. Он бы жизнь за неё, не колеблясь, отдал. И за меня бы отдал жизнь и за любого друга. Вот какой он был — верный, скромный и простодушный. Я крепко любил Фому и видел его насквозь. Он только успел подумать о том, чтобы облегчить льдину, чтобы я, значит, дольше продержался, как я осадил его.

— Так и знай, прыгнешь в воду — я тут же за тобой. Тонуть, так вместе. Понял? Вместе пойдём рыб кормить...

Фома улыбнулся мне, а я заплакал от этой улыбки, нисколько не стесняясь слез. Очень уж не хотелось умирать. Если бы за Родину погибнуть, за народ, а то просто так, ни с того ни с сего. Глупая смерть. И всё же в глубине души мне не верилось, что мы можем погибнуть. Что я перестану быть. Это невозможно. Я просто чувствовал, что буду жить вечно. И я рассказал Фоме о Марфеньке, которую любил, хотя никогда не видел. Пусть не видел, но я знал её — поэтичную, тонкую, прекрасную, весёлую, умелую фехтовальщицу и спортсменку. Если я не погибну, то женюсь на ней. Моя будущая жена живёт в Москве, на Маросейке.

Нужно жить, и не просто жить, а как надо. Главным было поведение в жизни.

— Остров?!! — закричал хрипло Фома.


Глава седьмая МОРЕ РАССТУПАЕТСЯ

Нас подносило к плоскому круглому острову, едва выступающему из воды. Это было спасение — так нам казалось. Дрожа от волнения, мы собрали вещи и спрыгнули прямо в ледяную воду — было всего по грудь. Льдину пронесло течением дальше, а мы ещё долго добирались до островка, неся вещи на вытянутых руках. Вода была ужасающе холодна. И едва мы ступили на землю, Фома заставил меня переодеться в сухое (это «сухое» так отсырело, что было наполовину мокрое), а потом стал гонять по всему острову, как остуженную лошадь, и даже надавал тумаков, когда, выбившись из сил, я остановился.

Несколько согревшись и успокоившись, мы осмотрелись. Это был крохотный островок, сплошь покрытый толстым слоем высохших водорослей. Впереди был низкий безлюдный берег, тянулся он далеко на восток, к пустыне Каракумы. До берега было километров шесть... Не доплыть.

Я присел на корточки и сгрёб охапку водорослей, пыльных и чуть сыроватых.

— Фома, они будут гореть?

— А чего, конечно, будут...

— Ты что, словно не рад?

— Плохая радость...

— Но почему?

— Остров-то при сильном ветре затопляется... потому и водоросли.

— Не каждый же день сильный ветер! Смотри, водоросли совсем сухие.

Мы развели костёр, больше дыма, чем огня, всё же он горел. Выловили несколько рыб и обжарили их на огне. Никогда в жизни я не представлял, какое блаженство обогреться и обсушиться у пылающего костра.

На этом острове мы застряли.

Дни проходили, мы исхудали, обтрепались, изголодались без хлеба и супа — не в чём было сварить уху. Рыбу ловили сетями и на леску, собирали съедобные моллюски и водоросли, даже соль достали тут же, на острове, под водорослями, — морские отложения. Фома ухитрился и птиц ловить на леску — днём тут был настоящий птичий базар, а к вечеру птицы улетали на берег.

Больше всего мы страдали от жажды, утоляя её то кусочками льда, то выпадавшим изредка слабым снегом. Зная, как Мальшет дорожил новыми островами, мы тщательно измерили и описали этот остров. Даже название ему дали — «Елизавета». Но я так мало знал в науке, а Фома ещё того меньше — он ведь не особенно любил читать, и потому описание наше было весьма поверхностным. Фома жизнь больше любил, чем книги. Он всегда искренне удивлялся тому, что я готов все оставить ради интересной книги. Но, может, это происходило потому, что я ещё никогда не жил такой жизнью, чтобы она была интереснее самой интересной книги. До сих пор у меня почему-то получалось так, что ожидание всегда было прекраснее самого момента. Например, я чуть не сошёл с ума от счастья, собираясь в экспедицию, а сама экспедиция оказалась более будничной, однообразной и тяжёлой, нежели я себе представлял. И даже теперь, на необитаемом острове, хоть и нельзя было пожаловаться на недостаток приключений, сами приключения оборачивались всё той же стороной — работой. И совсем неинтересно было работать с утра до вечера на этом проклятом плоском острове лишь для того, чтобы наполнить свой желудок. Правда, мы стали проводить трёхкратные метеорологические наблюдения, как это делали на «Альбатросе», записывая их карандашом на полях лоции. Но это были неполные наблюдения, так как у нас не было приборов, даже простого термометра. Фома ворчал, что Мальшет мог бы оставить часть приборов и на нашу долю. Мы отмечали характер и развитие облачности, видимость, направление ветра (по компасу), силу ветра (приблизительно) и все атмосферные явления. Так в записях последовательно можно прочесть: иней, гололёд, туман, ясно, морозно, снег, пасмурность, заморозки, свечение неба, огромные полосатые круги вокруг луны. Отмечали мы и состояние моря — какое течение, цвет, прозрачность, волнение, плавучие льды.

Каждый вечер, ложась спать, мы с тревогой осматривали горизонт — боялись свежего ветра. Мы знали, если нас не найдут в самые ближайшие дни, конец наступит скоро — остров был затопляемый. По ночам меня стали мучить кошмары — гнусные унизительные сны преследования. То настигало море, как тогда в Бурунном, оно сбивало с ног и проходило надо мною; то я барахтался в чёрной разводине, и меня затягивало под лёд. Или видел, как сталкивались огромные плавучие поля льда, рушились торосы, меня заваливало льдом.

Я бы, наверное, опять заболел... Спасло то, что спали на горячем, словно на печке. Весь день и весь вечер мы жгли костёр, а когда наступало время спать, переносили тлеющую золу на другое место, а разогретую землю застилали одеялом. Одеяло не давало земле охлаждаться, и мы до самого утра спали словно на хорошо вытопленной русской печи.

С утра я ещё держался — делал наблюдения, ловил с Фомой рыбу, собирал съедобные моллюски, поддерживал костёр. Но как только на море наступала темнота, на меня нападал страх. Я боялся, что наш островок при первом же шторме очутится на дне и мы погибнем. Фома и то боялся этого. Но ещё больше терзал меня страх темноты пустыни в буквальном, первозданном значении этого слова — жестокого, притаившегося до поры нечто. Я с детства всегда боялся темноты. Но одно дело, когда темноты боится ребёнок, а другое дело взрослый парень, комсомолец. Это был просто позор! А Фома никакой темноты не боялся и смерти не боялся, просто он любил жизнь, и ему не хотелось умирать. А кому хочется?

Очень я тосковал по сестре. Я всё время видел её. Неслышными шагами она ходила по дому — прибирала, готовила обед, работала за письменным столом. Иногда я видел её на метеорологической площадке, делающей наблюдения, или на улицах Бурунного. Я словно всюду ходил за ней по пятам. Вечером они сидели за накрытым холщовой скатертью круглым столом — Лиза, отец, Иван Владимирович и вполголоса разговаривали, так тихо, что я не слышал слов. Лиза была совсем девчонкой загорелой, тоненькой, хрупкой, с двумя тёмными косами, только глаза были очень светлые, серые. Я часто вспоминал Ивана Матвеича, Афанасия Афанасьевича, Ефимку, Маргошку, Сеню Сенчика, седую машинистку Марию Федоровну — всех бурунских, но ни о ком я так не тосковал, как о сестре. Я знал, как ей тяжело теперь, когда она, может, и надежду потеряла, что мы с Фомой вернёмся. А каково отцу?


Нас так и не нашли, и всё же мы не погибли. Фома утверждает до сих пор, что Каспий не хотел нашей гибели. Море расступилось, и мы прошли с островка на берег. Вот как это произошло.

Дней восемь дул свежий баллов в шесть восточный ветер, угоняя воду от берегов. Островок наш увеличился раз в десять, обнажилось все дно вокруг — песчаное и плотное.

24 или 25 января — мы сбились в подсчётах — ветер настолько усилился, что согнал остатки воды — море освободило нам путь.

— Ну, Яша, нужно идти, — сказал Фома торжественно, — не скрою от тебя, можно легко погибнуть... Стоит стихнуть восточному ветру, волны устремятся назад... Такой сгон долго не продержится — от силы три-четыре часа. Но и здесь мы пропадём. И... давай на всякий случай простимся.

Мы обнялись и трижды поцеловались. Вещи оставили на островке — налегке надо было идти. Я только и взял, что лоцию и компас, а Фома — сети. Мелочи рассовали по карманам.

Сначала идти было хорошо, по морскому слежавшемуся песку с ракушкой. Мы шли часа два, торопливо и молча, спешили изо всех сил, а ветер стихал и стихал.

Осталось, может, какой километр дойти, когда ветер сменился на обратный — юго-западный... И, как на грех, почва стала илистой и вязкой. Мы напрягали все силы, чтобы вытаскивать ноги из чавкающего, засасывающего ила. Казалось, что мы не подвигаемся. Фома оглянулся назад, в глазах его отразился ужас, как в тот час, когда, разбуженный мною, он увидел приближающееся море.

— Неужели обманул? — бормотал он по своей привычке вслух. — Что же, как кошка с мышами играет?

Это он говорил о Каспии, упорно одушевляя его. Во всём Фома был нормальный человек, кроме этого пункта.

Море догоняло нас, а проклятый ил не давал идти — в точности, как в моих снах. Я выбился из сил, у меня померкло в глазах, стало дурно. Но я взял себя в руки и некоторое время шёл как слепой, ничего не видя.

— Эхма! — горестно воскликнул Фома и, нагнувшись, бережно положил сети.

Дурнота окончательно сломила меня, смутно я почувствовал, как Фома взвалил меня к себе на спину, словно куль с рыбой.

... Пришёл я в себя на берегу. Я лежал на склоне песчаного холма, надо мной наклонилось желтоватое небо с быстро бегущими разлохмаченными тучами. Фомы не было. Рядом валялся на песке его бушлат. Вскочив на ноги, я бросился искать Фому.

Я сбежал к морю и сразу увидел мокрого, сердитого Фому, барахтающегося в воде. Он громко кричал — не мне. Как только волна откатывалась назад, он поднимался и, что-то волоча за собой, пробегал вперёд на несколько метров, потом волна опять с шипением сбивала его с ног, норовя вырвать то, что он тащил.

— Чёрта с два, — орал Фома, — не отдам!

Всё же он выбрался на берег, волоча за собой растрёпанные, спутавшиеся сети. Я помог ему оттащить их подальше от воды.

— Тебе лучше? — спросил Фома и, наклонившись к сетям, засмеялся. — А всё-таки отнял сети! — Он стал их старательно отжимать.

— Выжми сначала одежду на себе, — сказал я настойчиво.

— Ладно, — согласился Фома и стал раздеваться.

— Спички промокли?

— Нет, они в бушлате.

Пока Фома отжимал на себе одежду и сети, я насобирал топливо для костра. Между дюнами росла серая полынь, редкие кустики кермека с сухими розовыми цветами, кусты эфедры с толстыми искривлёнными ветками, а неподалёку я открыл целые заросли селитрянки.

Насобирав как можно больше топки, разжёг огромный костёр и с улыбкой посмотрел на Фому. Наступала ночь, а страх не приходил — мы были на земле.

— Отпустил нас, старый чертяка, даже сети отдал! — радостно засмеялся Фома и лукаво посмотрел на меня.

Мы чувствовали такой подъем, что, отогревшись и отдохнув, решили идти всю ночь. Съев остатки рыбы, пошли вдоль моря на юг. По мнению Фомы, мы находились где-то между мысом Песчаным и полуостровом Мангышлак.

К вечеру чуть подморозило, песок словно пружинил, идти было легко и весело. Над морем поднялся узкий молодой месяц, будто ломтик дыни в огромной синей пиале. Море шумно катило свои волны, мы то приближались, то отдалялись от него, обходя длинные изогнутые мысы.

Странное ощущение чего-то необычного, как будто мы очутились на другой планете, пронизало меня. Странной была местность, по которой мы шли, — совсем лунный ландшафт. Светлые кратеры, отражающие, как выпуклые зеркала, свет месяца, и вытянутые склоны тёмно-жёлтых бугров. Но это была наша родная закаспийская земля. Я любил её, и Фома любил её, мы были её дети. Моряки избирают свой жребий море, и всё же самый счастливый их час, когда они услышат крик: земля!

— Я был мальчишкой, которого бросила мать... — вдруг заговорил Фома. Он шёл, чуть наклонившись под тяжестью сыроватых сетей, даже при свете месяца он походил на бродягу, и я тоже. Мы и были весёлые бродяги Земли. — Я был школьником, которого выгнали из десятого класса за драки, — продолжал Фома, — был боксёром и получил звание чемпиона. Был линейщиком — плохим, не любил я этого дела, ты знаешь. Стал рулевым, потом капитаном промыслового судна... Это мне нравится, и я учусь заочно в мореходном училище, чтобы стать капитаном дальнего плавания. Капитаном солидным, заслуженным, на каком-нибудь крупнейшем пассажирском теплоходе я вряд ли когда стану — не тот характер! Может, подвернётся другое дело на море, которое придётся по душе... Но вот о чём целыми днями я думал там, на острове Елизаветы: надо твёрдо знать, для чего живёшь, а не просто болтаться по свету, где больше понравится. Так я говорю, Яша, или нет?

— Правильно говоришь.

— То-то и оно, что правильно. А какая у меня цель?

— Разве у тебя нет цели, Фома?

— До сих пор у меня была лишь одна-разъединая цель: добиться, чтоб Лиза стала моей женой. Мне казалось — откровенно сказать, и сейчас кажется — это главное, а остальное приложится. Но ведь Для мужчины этого должно быть мало?

— Мало, Фома, — подтвердил я сурово.

— Эхма! Может, Лиза меня за это самое и не уважает... Смотри, как нескладно со мной получается. Ты будешь писателем, у тебя призвание, талант. Лиза станет скоро океанологом, потому что хочет помочь Мальшету связать Каспий по ногам и рукам всякими дамбами. Мальшет спит и во сне это видит. А я не могу к ним примкнуть... Душа моя не вытерпит видеть Каспий побеждённым и униженным. Признаюсь тебе, если он разобьёт эти дамбы в щепы и будет по-прежнему уходить и приходить, когда ему захочется, я... я буду радоваться.

— Балда! — не выдержал я.

— Должно быть, балда! Как же можно без цели... Мне стало жалко Фому, и я решил успокоить его:

— Ещё будет, вот увидишь! Одни сразу находят свою цель в жизни, другие её долго ищут.

Мы шли всю ночь и говорили и даже усталости почти не чувствовали. Поняли мы, как устали, только утром, когда вдруг увидели среди дюн уходившие далеко-далеко телеграфные столбы. Добежав до первого же столба, я обнял его, как если бы он был родной. Он и был сродни тем столбам, что проходили мимо маяка нашего детства, где я вырос и научился мечтать. И в нём так же гудело таинственно и хорошо.

Мы пошли вдоль телеграфной линии и шли, пока не наткнулись на домик линейщика, в точности такой, как у моего отца. В нём жили муж, жена и шестеро детей. Все сначала испугались, уж очень мы были оборванные и грязные, а потом накормили, вымыли и позвонили в район. В тот же день мы связались по телефону с Лизой, спросили насчёт Мальшета, но она еле говорила от волнения, и мы ничего не поняли, только встревожились.

А на другое утро за нами прилетел самолёт и доставил нас домой — в Бурунный.


Глава восьмая ДОМА

Когда самолёт приземлился в Бурунном, меня поразило огромное скопление народа. Я только хотел спросить, какой сегодня праздник, как понял, что это нас так встречают.

Впереди, еле держась на ногах от волнения, стояли отец, Лиза, Иван Матвеич. Мелькнуло улыбающееся доброе лицо Ивана Владимировича, каракулевая шапка председателя исполкома, лысина Афанасия Афанасьевича, пенсне Юлии Ананьевны. Были все учителя и ребята, пришли линейщики и ловцы, принаряженные рыбачки принесли с собой малых детей. Фома увидел председателя рыболовецкой артели и торжественно вручил ему сети. Нас чуть не задушили в объятиях, клубный оркестр самодеятельности играл туш, многие женщины плакали, некоторые даже причитали, а председатель исполкома произнёс приветственную речь. В общем, нас встречали, как полярников.

Всё это было бы даже приятно, если бы не то обстоятельство, что родные выглядели так, будто вышли из больницы. Лизонька очень подурнела, глаза и рот стали больше, и я боялся, что она упадёт, когда она прижалась ко мне лицом. Отец стал совсем сухонький; когда он меня обнимал, у него тряслись руки и он всхлипывал совсем по-старчески. Дорого им обошлась эта экспедиция.

Мачеха не смогла прийти: у них телилась корова. Иван Матвеич держался бодро. Он сам много раз бывал в относах и готов был к тому, что и сыну этого не миновать. Он трижды поцеловал Фому и похвалил его за то, что он не бросил колхозные сети. Целуя меня, он шепнул: «Цени сестру, любящая она у тебя, хорошая, умница». Афанасий Афанасьевич хлопал то меня, то Фому по плечу и смущённо улыбался.

Лиза совсем не могла говорить, только крепко держала меня за руку.

— Как Мальшет? — спросил я у Ивана Владимировича.

— Уже выписался... — разобрал я начало фразы, и нас повлекли в клуб, не дав и переодеться.

В клубе провели небольшой митинг, затем было бесплатное кино, а приглашённые отправились обедать к Ивану Матвеичу. Обедали в четыре потока, так как уместиться в избе все гости не могли.

Мы с Фомой переоделись в боковушке и теперь сидели на самом почётном месте, рядом с председателем исполкома. Я выпил вина и скоро опьянел — то ли с непривычки, то ли потому, что ослаб. Во хмелю я оказался на диво болтлив и так преувеличивал, повествуя о наших похождениях, что Фома толкал меня под столом ногой, а Лизонька подошла и шепнула на ухо: «Янька, не завирайся». Я только было начал рассказывать, как нас затянуло водоворотом в Чёрную пасть, но после этого обиделся и замолчал.

Ни моего вранья, ни обиды, по счастью, никто не заметил, так как гости тоже были пьяны. Все стали петь хором рыбацкие песни. Одна песня мне особенно понравилась, но, к сожалению, я не запомнил из неё ни одного слова и мотив забыл.

К вечеру исполкомовский «газик» доставил нас домой на метеостанцию — Лиза торопилась к семичасовому наблюдению. Отец сначала собирался к себе на участок — Прасковья Гордеевна просила его возвратиться пораньше, — но потом махнул на всё рукой и поехал ночевать к нам.

Пока Лизонька хлопотала в кухне, а Иван Владимирович разговаривал с отцом в столовой, я обошёл дом и двор.

До чего хорошо было дома, как уютно, как славно! Мне хотелось каждую вещь подержать в руках, поглядеть. Я так обрадовался нашей старой фарфоровой чашке с отбитой ручкой, будто встретил своё утерянное счастье. Присел за письменный стол, потом прилёг на кровать, тут же вскочил и прижался лбом к скрипучей двери. До чего я был рад вернуться домой! Я задумчиво посмотрел на бригантину с белыми косыми парусами, она по-прежнему стояла на полочке, которую я тогда смастерил, и уже покрылась пылью. Видно, эти недели, оплакивая меня, Лиза совсем к ней не прикасалась.

Я достал из кармана бушлата ещё более потрёпанную старую лоцию и положил её в свою тумбочку, на нижнюю полку, где лежали мои школьные учебники.

Выскочив во двор, обошёл вокруг все пристройки, закрыл ставни в доме. Это был всё тот же серый каменный дом на взморье, старый, обомшелый, но крепкий. Сбегал на метеоплощадку, заглянул в будки, где барографы и термографы аккуратно отсчитывали давление и температуру.

Затем спустился к морю. Оно спокойно спало, покрытое льдом, как гигантским серебряным панцирем. Высоко в небесах на фоне клочковатых облаков очень быстро летел месяц, в точности такой, как вчера, когда мы за много километров отсюда пересекали с Фомой лунные кратеры...

Вернувшись в кухню, я стал помогать Лизоньке накрывать на стол. Есть не хотелось, нас обкормили у Ивана Матвеича, но уж такая русская традиция встретившись после разлуки, беседовать у стола за бутылкой вина. Вина я больше не хотел и был доволен, что опьянение моё прошло.

Лизонька то и дело подходила ко мне, обнимала и смеялась. И за столом она не сводила с меня сияющих светлых глаз.

— Иван Владимирович, папа, да смотрите же, Янька здесь, живой и невредимый!

На Лизе была широкая клетчатая юбка и джемпер, обрисовывающий её тоненькую фигурку Тёмные густые волосы она, как всегда, заплела в две длинные косы. Я был очень обрадован, когда на аэродроме Лиза так же обняла и поцеловала Фому, как и меня. И теперь я рассказывал, какой Фома молодец, как геройски вёл он себя и спас мне жизнь — в какой уже раз! Когда я рассказал, как Фома растаивал на груди лёд в кружке для меня, отец разволновался и стал сморкаться, а Лиза говорит:

— Если я не потеряла веры до конца, когда тебя уже никто почти не ожидал увидеть живым, то лишь потому, что знала — с тобой Фома.

Фома был лёгок на помине. Он, конечно, не усидел дома, завёл мотоцикл и скоро стучался в нашу дверь. Он вымылся, побрился, надел новый костюм. На правах спасённого, Фома опять стал целовать Лизоньку Она отбивалась, смеясь и отклоняя лицо.

И вот мы опять все вместе, дома, сидим за круглым столом. На белоснежной скатерти домашние пироги, мёд, мочёные яблоки, бутылка кагора. Разлито вино по рюмкам, ещё раз выпили за наше спасение.

Ну, рассказывай, Яша, всё по порядку! — требует Лизонька.

Мы с Фомой дружно протестуем:

— Нет, сначала вы рассказывайте.

Новостей оказалось много, больше плохих, чем хороших. Вот что рассказал Иван Владимирович.

Мальшет и Охотин тоже попали в обледенение. Как мы с Фомой и предполагали, они пытались спастись вместе. Много раз приземлялись, сбивали лёд, всё же добрались до берега, до твёрдой земли, когда вдруг «забарахлил» мотор и снова пришлось сесть. Охотин долго возился с мотором, пока не извлёк из карбюратора прохудившийся поплавок. Запаять было нечем. Друзья решили передохнуть в хвостовом отсеке, а потом идти пешком. Чехлами задраили проход, но усиливающийся штормовой ветер стал так раскачивать самолёт, что пришлось вылезти и получше укрепить его верёвками и пешнями. Несмотря на это, шторм перевернул самолёт и вместе с. верёвками тащил его по берегу, пока не сломал.

Утром решили идти на Астрахань, так как пищи у них никакой не было. Накануне Охотин захватил с собой несколько аварийных посылок для рыбаков (как и Глеб), но сумел их по пути сбросить на затёртые во льдах реюшки. (Тому, что у нас первые дни была пища, мы, следовательно, обязаны лишь небрежности Глеба — он не доставил посылки по назначению — и его страстному желанию облегчить как можно более самолёт.)

Идти по сугробам, да ещё голодными, невыспавшимися, было тяжело. Иногда натыкались на незамерзающие озера, усиленно паровавшие на морозе, приходилось их далеко обходить. А на третий день преградили путь непроходимые черни — сплошные заросли высокого камыша, занесённые снегом, под которыми хлюпала вода. Пробирались звериными тропами, по пути удалось поймать несколько птиц, которых зажарили на костре и съели.

Только на шестые сутки, обессиленные и обмороженные, добрались до какого-то промысла, где им оказали первую помощь. Мальшет отделался более легко, а Андрею Георгиевичу пришлось полежать в больнице — у него было обморожение второй степени.

— Первые их вопросы были о вас и о Глебе... Они, чем могли, помогали поискам, даже Андрей Георгиевич, лежавший в больнице... — закончил на этом Иван Владимирович. Дальше ему явно не хотелось продолжать.

— А Глеб? — спросил я.

Лиза сказала, что он жив и здоров, но... как он искал нас, где, почему нас не подобрали?

Лиза переглянулась с Турышевым и усмехнулась недобро. — У него умер отец... — сообщила сестра.

— Умер? — вскричали мы с Фомой одновременно.

— Да, умер. Глеб сначала ездил на похороны, а потом вернулся за увольнением. Теперь он уже окончательно переехал в Москву. Мне писала жена Андрея Георгиевича, что Глеб даже не зашёл к нему попрощаться в больницу... наверное, боялся его проницательности.

— Боялся... почему?

— Глеб добрался до Астрахани благополучно, в половине восьмого уже приземлился на аэродроме. Почувствовав, вероятно, полную невозможность признаться в том, что он высадил вас посреди моря на лёд (он же самолюбив и горд до крайности!), Глеб объяснил так... Ох!... Он сказал, что самолёт обледенел, не мог вывезти троих, и он оставил вас с тюленщиками из казахского колхоза... Тюленщики направлялись домой на лошадях и охотно захватили вас.

— Вот мерзавец!... — даже как-то растерялся Фома. — Он подлый, о, какой он подлый! — воскликнула Лиза и заплакала.

Отец осторожно дотронулся до её волос.

— Доченька, не плачь, вернулись ведь.

— Львов сказал, что перепутал название казахского колхоза, откуда были тюленщики, — вздохнув, стал продолжать Турышев, — поэтому, вместо того чтобы выслать самолёты на поиски, вас искали по колхозам. Были запрошены все районы, никто о вас не слышал. Как сквозь землю провалились.

— Мерзавец! Попадись он мне теперь! — сжал кулаки Фома.

— Ну и как же?—торопил я.

— Охотин узнал эту историю и что Глеб спешно увольняется, ну и заподозрил его... Собственно, причина увольнения была ясна — переезд в Москву в связи со смертью отца, освободившейся квартирой и прочим, о чём Глеб предупреждал давно. И всё же Охотин заподозрил неладное. Он прямо из больницы позвонил в авиационный штаб, а заодно и в прокуратуру и высказал свои догадки. Лишь тогда начались поиски в море... Через двенадцать дней после того, как вы уже попали в относ. Глеб упорно отрицал, надеясь, верно, что вы уже погибли и никто ничего не узнает. Теперь ему не вывернуться.

Из комсомола его, конечно, исключат. Охотин говорит, что Глеба спишут на землю и, может, отдадут под суд. Львов был лётчиком по ошибке: ему не хватало моральных данных. Отец и сестра не верили в него как лётчика, считая слишком слабохарактерным да и физически слабоватым. Они ошиблись. Глеб оказался более крепким и более волевым, нежели они ожидали. Он прекрасно овладел техникой пилотажа. Но... одна техника — этого всегда и во всём слишком мало. Надо прежде всего быть человеком.

Так говорил Иван Владимирович, но это были мои мысли и мысли Фомы. Как странно бывает слышать твоё заветное, высказанное другим человеком, и какую это даёт радость!

— А где сейчас Мальшет? — спросил Фома. Он был очень взволнован. Видно, здорово расстроился.

— Мальшет отозван в Москву, он же на работе. Андрей Георгиевич выписывается на днях из больницы, — пояснил Иван Владимирович.

Лиза вскочила, чуть не опрокинула стул, и, порывшись в письменном столе, подала мне пачку телеграмм от Филиппа. Все они были об одном: «Телеграфируйте, если что узнаете нового. Филипп»; «Звонили из штаба, начались поиски в море. Мальшет»; «Лизонька, береги себя, будь мужественна, они будут найдены. Филипп»; «Дорогой Иван Владимирович, добился отсрочки вашего поступления институт, поберегите Лизу. Филипп»; «Из штаба заверяют: скоро будут найдены, крепитесь. Филипп»; «Лизонька, береги себя, не отчаивайся, они не пропадут, с Яшей Фома. Мальшет»; «Лизонька, береги себя, рвусь в Бурунный, пока не могу приехать. Твой Мальшет».

— И по телефону каждый день звонит, — смеясь, но с невольной гордостью сказала сестра.

Фома заметно помрачнел. Он уже, бедняга, ревновал. Мне его стало жалко. Лизе, наверное, тоже.

— Фома, хочешь ещё пирога? — ласково спросила Лиза. И потребовала, чтобы мы наконец рассказали «подряд» о своих приключениях на море и на берегу.

Я стал рассказывать подробно, но Лиза опять заплакала, пришлось сократить свой рассказ. Она ещё не была в силах выслушать все: уж очень настрадалась заэто время, когда почти никто не верил уже в наше спасение. Фома подмигнул мне, и я заговорил о другом. Вдруг Лиза посмотрела наплаканными глазами на Турышева, улыбнулась и подняла бутылку кагора, рассматривая её на свет висячей лампы.

— Ещё есть вино? Папа, разлей по рюмкам. Теперь мы выпьем за здоровье мужа и жены. Наш Иван Владимирович женился и покидает нас. Да. Они прямо с аэродрома пошли в Астраханский загс и зарегистрировались, а я была свидетелем...

— Совершенно потрясённым свидетелем... — расхохотался Иван Владимирович. — Но подождите, не разливайте кагор, Николай Иванович, у меня для этой цели припасено шампанское. Только неуместно было о нём вспоминать до поры до времени. Сейчас принесу, одну минуточку...

— Кто же она? — тихонько тронул меня за плечо Фома.

— Васса Кузьминична, — обрадованно шепнул я другу, а Фома просто обомлел от удивления, глядя вслед Турышеву.

Возвращаясь с бутылкой шампанского, Иван Владимирович лукаво и вместе с тем смущённо улыбался. Мы с Фомой от всей души поздравили его, жалея, что нет здесь и Вассы Кузьминичны.

— Теперь Иван Владимирович будет жить в Москве и работать в Океанологическом институте вместе с Вассой Кузьминичной и Мальшетом, — сообщила нам Лиза. — Он бы давно уехал, да не хотел оставлять меня в тяжёлый час. А ведь Янька первый угадал, что они любят друг друга, вот что значит будущий писатель, психолог. А я, дура, не верила.

Распито и шампанское — тост за любовь и дружбу, за долгую жизнь и труд по призванию.

— Наверное, вам, молодым, смешно, когда вдруг женятся в нашем возрасте? — спросил Иван Владимирович.

— Нисколько. Зачем вам быть поврозь, когда можно вместе? — горячо заверил я учёного.

Турышев потрепал меня по руке.

— Ты всегда понимаешь человека, Яша, это, хорошо. Ты славный малый!

Иван Владимирович был растроган чуть не до слёз не столько моими словами, сколько тем, что он во мне почувствовал. Но, не желая, чтоб это заметили, стал шутить над собой:

— У Диккенса в «Николасе Никльби» (я видел недавно эту книгу у тебя на столе, Лиза) есть очаровательная сценка. Помните, в конце романа одинокие и старые мисс Ла Криви и Тим Линкинуотер сидят на диване в доме счастливого семейства Никльби... «Как вы проводите свои вечера?» — спрашивает собеседницу Тим. «Сижу у камина и читаю». — «Представьте, я тоже. А что, если нам сэкономить топливо и до конца жизни сидеть у одного камина?» Вот и мы так с Вассой Кузьминичной.

Все рассмеялись, и сам Турышев тоже.

— Там не совсем так, — живо поправила Лиза. — Хотите, я прочту это место?

Она достала книгу и, найдя отрывок, с удовольствием (Лиза очень любила Диккенса!) прочла его вслух:

— «— Таким, как мы, — сказал Тим, — которые прожили всю жизнь одиноко на свете, приятно видеть, когда молодые люди соединяются, чтобы провести вместе многие счастливые годы.

— Ах, это правда! — от всей души согласилась маленькая женщина,

— Хотя, — продолжал Тим, — это заставляет некоторых чувствовать себя совсем одиноким и отверженным. Не так ли?

Мисс Ла Криви сказала, что этого она не знает. Но почему она сказала, что не знает? Она должна была знать, так это или не так.

— Этого довода почти достаточно, чтобы мы поженились, не правда ли? — сказал Тим.

— Ах, какой вздор! — смеясь, воскликнула мисс Ла Криви. — Мы слишком стары.

— Нисколько, — сказал Тим. — Мы слишком стары, чтобы оставаться одинокими. Почему нам не пожениться, вместо того чтобы проводить долгие зимние вечера в одиночестве у своего камелька? Почему нам не иметь общего камелька и не вступить в брак?

— О мистер Линкинуотер, вы шутите!

— Нет, не шучу. Право же, не шучу, — сказал Тим. — Я этого хочу, если вы хотите. Согласитесь, дорогая моя! Над нами будут смеяться.

— Пусть смеются, — невозмутимо ответил Тим. — Я знаю, у нас обоих характеры хорошие, и мы тоже будем смеяться. А как мы весело смеёмся с той поры, как познакомились друг с другом!...» Правда, хорошо? — пылко воскликнула сестра. — Я люблю Диккенса за доброту и жизнерадостность, за то, что он такой человечный. Он знал, что нет на земле высшего блага, как дать, немного счастья несчастным. Самые лучшие его страницы —. это когда он описывает радости тех, кто по той или иной причине несчастен. Вот уж кто никогда не устареет, потому что его творчество чисто и поэтично и потому вечно!...

Иван Владимирович долго смотрел на раскрасневшуюся Лизоньку.

— Ты хорошо поняла главное в Диккенсе, — произнёс он почему-то грустно. — Всем своим творчеством Диккенс хотел сказать, что тесная дружба и глубокая радость не являются случайными эпизодами в жизни, а наоборот, наши странствия — это эпизоды среди вечной дружбы и радости...

Турышев поднялся из-за стола и, поблагодарив Лизоньку, вежливо попрощался со всеми. Он задержался на пороге — корректный, сдержанный, задумчивый, с седыми висками и лицом, красивым и в старости. Как я его любил!

— Ведь мы никогда не расстанемся, — сказал он, — вы будете навещать меня и Вассу Кузьминичну в Москве, а я буду приезжать сюда каждый раз, как мне надо будет работать над книгой или статьёй. Здесь так хорошо работается и дышится. Покойной ночи, славные мои друзья!

Иван Владимирович ушёл, осторожно притворив за собою дверь.

— Он очень хороший! — промолвила Лиза.

— Добрый человек! — согласился Фома и тоже стал прощаться — было поздно.

Проводив Фому до дороги, мы ещё долго сидели втроём — отец, сестра и я. Мы были слишком взволнованы, чтобы спать, и беседовали о разных делах дня. Дома было так хорошо, не хватало разве только сверчка у очага. Но в Бурунном сверчки не водились. Были когда-то, да их вывели вместе с тараканами.


Глава девятая МАЛЬШЕТ ПОЗВАЛ НАС

На другой день после завтрака я отправился на своём велосипедике (он совсем расшатался) в Бурунный. Мне хотелось поговорить с Ефимкой, по которому очень соскучился: накануне я его почему-то не видел среди встречающих.

Ефимка жил со своей матерью, старой рыбачкой, на самом берегу моря в маленьком домишке на сваях. Возле дома был палисадник, огороженный рыбацкой сеткой. Летом они сажали мак и мальвы, и сетка хорошо предохраняла от кур. (Куры в Бурунном длинноногие, нахальные, взлетают они плохо, а бегают невероятно быстро.)

Ефимкина мама очень мне обрадовалась, усадила в переднем углу и стала рассказывать об успехах сына. Ефима дома нет, он теперь ходит в море с тюленщиками, они набили уже много тюленя, и Ефим заработал много денег. Ей теперь уже нет надобности ходить в море, сын её вполне обеспечивает. Она вдруг заплакала. Её лицо, навсегда загорелое, продублённое каспийскими ветрами, морозом и жгучим солнцем, собралось в морщинки.

— Из-за меня не учится, — всхлипывала она, — разве я не знаю... Хочет, чтоб я отдохнула от моря. Мне шестидесятый год. А разве для того я тянула, учила его цельных десять лет, чтоб он ходил тюленей бить? Для этого не нужно десять лет учиться. Мой-то покойный был лучшим тюленебойцем по всему побережью, а все образование его — два класса.

— Ефим вполне может учиться заочно, — успокоил я её. — Фома вон работает и учится, и моя сестра Лиза, и многие другие. Я сам буду работать и учиться.

— Работать и учиться тяжело, здоровье ведь не ахти, — загорюнилась мать. — Жалко его... молодой, погулять, поиграть ещё хочется, хоть бы и в футбол этот. Кто, кроме матери, пожалеет? Эх, кабы Марина была жива, ваша мать. Мы с ней вместе ловили на глуби... При мне она и погибла... Отцу что, женился вон... после такой, как Марина, да на спекулянтке этой. Только бы ей базар!... Ефим-то хочет с весны механиком на судно, уже договорились. Он в механике здорово разбирается. Мотоцикл сам ведь собрал, все удивлялись. А работать и учиться тяжело.

— Не легко, — согласился я с ней. — Всё же можно учиться заочно на судового механика, было бы желание.

— Желания у него не особо много, — вздохнула Ефимкина мать, провожая меня за ворота. — Приходи, Яша, он скоро вернётся. Ефим тебя любит, вы ведь с первого класса на одной парте сидели. Приходи. Дай-ка я тебя поцелую! Лизочке привет передавай, пусть и она когда зайдёт. Уж очень я любила Марину. Весёлая была, ничего не боялась, трудолюбивая и к людям добрая. И ребята её вроде в мать. Приходите!

Только я отошёл от Ефимкиного дома, ко мне бегут ребятишки, лет по пять, по шесть:

— Яша, иди, тебя почтарь зовёт!

На почте для меня оказалось два письма (оба от Марфы) и большой пакет со штампом журнала. Пакет был тяжёлый, и у меня сразу защемило сердце: неужели вернули рассказ?

Попрощавшись с почтарём, который с любопытством глядел на меня, я нерешительно вышел на площадь.

В конверте оказались оттиски моего рассказа и краткое письмо литературного секретаря, отпечатанное на машинке. Он просил прочесть оттиски и, если я не возражаю против правок, расписаться и, не задерживая, выслать рассказ обратно в редакцию. «Встреча» пойдёт в мартовском номере. Заканчивая письмо, он спрашивал: каковы мои творческие планы? Не собираюсь ли я побывать в Москве? Редакции хотелось бы познакомиться со мной поближе.

Ведя за собой велосипед, я машинально перешёл площадь. Письма лежали во внутреннем кармане пиджака. Творческие планы... Каковы мои творческие планы? Редакция хочет познакомиться со мной поближе.

Это был такой невиданно щедрый дар судьбы, что я еле устоял на ногах. Растерянно озирался вокруг, словно впервые очутился в посёлке Бурунном. И вдруг таким сочным и необычно ярким предстал передо мной мир, что я совсем уже растерялся. Почему же я не видел этого раньше — такой густой синевы, пронизанной потоками света, там, в вышине, а под ногами чистейший хром песка. И ослепительный блеск замёрзшего моря, отражающего солнце. На песке лежали, накренившись, старые суда, приготовленные для ремонта. Рассеянно взглянув на них, я опять был удивлён поразительной чёткостью каждой линии, рельефной наглядностью облупившейся краски, потрескавшейся смолы.

И по дороге домой, когда я пересекал красноватые холмы, мир представал передо мной всё ярче и ярче, словно он разгорался от невиданного источника света внутри каждой вещи, каждой былинки. Это случилось, как волшебство, ведь ещё час назад ничего подобного не было. И тогда я понял: это всё сделала радость. Значит, радость даёт человеку такое острое зрение, даёт познать то, что в обычном состоянии от него сокрыто. Радость обогащает душу. А страдание, забота, скука ослепляют человека, принижают его, даже солнце тогда теряет для него свой блеск — на мир ложится серая пыль.

Мне вдруг захотелось вернуться и чем-нибудь обрадовать мать моего товарища детства. Она смотрела так озабоченно, так буднично, когда прощалась со мной. Я быстро повернул назад и скоро опять стучал в чисто промытое окно. Никто не откликнулся. Я вошёл во двор. Ефимкина мать, в телогрейке, в сапогах и в линялом цветастом платке, выгребала из коровника навоз — от него шёл пар — и очень удивилась, увидев меня. Наверное, она подумала, что я что-нибудь забыл.

— Мария Васильевна, вы идите отдыхайте, а я быстро управлюсь. — И я решительно отнял у неё вилы.

— Если тебе так хочется... — улыбаясь, сказала старая женщина и, потирая поясницу, ушла в дом.

Я тщательно вычистил коровник, сгрёб навоз в кучу. Корова, белая, в рыжих пятнах, стояла во дворе — дышала воздухом и поворачивала ко мне голову. Кажется, она не прочь была боднуться, но я бросил ей охапку пахучего сена. Потом я подмёл двор, напоил корову, натаскал из колодца (за полкилометра) полную бочку воды. Увидев, что в деревянной уборной оторвалась дверь, насадил её на петли. Больше нечего, кажется, было делать. Мария Васильевна, принаряженная и причёсанная, позвала меня пить чай.

— Сейчас! — крикнул я и, сбегав в магазин — это было напротив, — накупил ей в подарок конфет, окаменевших пряников (других не было) и фруктовых консервов, которые, я знал, она не покупала.

Мария Васильевна ахнула, увидев меня со свёртками:

— Что это ты, чай я не именинница!

Мы пили чай из медного самовара, и сияющая Мария Васильевна поправляла беленький воротничок и, пытаясь раскусить пряник, все приговаривала:

— Вот и мне нечаянный праздник. Спасибо тебе, Яшенька. А я сегодня как раз видела во сне, будто мне щеночка подарили, уж такого вахлатого, ласкового щеночка, и я будто кормила его хлебом и молоком. Вот сон-то и в руку. Собаку видеть во сне — это к другу. А мне что-то так взгрустнулось с утра. Теперь все и прошло. Спасибо тебе. Ефим приедет, расскажу ему, какой у него друг.

Я поделился с ней своей радостью, даже прочёл письмо. Мария Васильевна так и всплеснула руками.

— Вот же счастье тебе, парень, от бога, — серьёзно сказала она. — Может, доживу, придётся ещё по радио слышать твой рассказ. Когда-нибудь будешь таким писателем, как Шолохов. Он тоже, по радио сказывали, из посёлка...

— Из станицы Вешенской. Нет, я не буду таким, как Шолохов... Я ещё сам не знаю, каким буду.

Мария Васильевна внимательно рассмотрела штемпель и сама перечла письмо, беззвучно шевеля губами.

— Береги письмо-то, — посоветовала она, — а в Москву съезди непременно.

И Лиза дома тоже сказала:

— Янька, тебе надо съездить в Москву. — Подумав, она прибавила: — И мне надо в Москву — вместе поедем.

Сестра хотела побывать в своём институте и достать кое-какие учебники и книги, которых в Астрахани не было.

Начались сборы. Мы звали с собой Фому, но он отказался наотрез:

— Не могу. Очень отстал по заочной учёбе в мореходном училище. Старичок капитан взялся меня подогнать. Каждый день гоняет знаете как... Ох и дока! Все назубок знает — каждое море, всю оснастку, все правила для судов. А уж навигацию — зубы на ней съел, у него вставные. Вот это капитан дальнего плавания!

В кругосветном без счёта плавал. А сердитый! Задарма занимается, денег ни за что не берет.

Пока Лиза в ожидании отпуска (её должен был заменить старичок наблюдатель из Астрахани) собиралась в Москву, мы с Фомой работали на ремонте судов — огромная флотилия Бурунного готовилась к путине.

Каждый день были какие-нибудь новости, уж я не говорю о международных или всесоюзного масштаба, которые мы узнавали из газет и радио. Своих новостей, бурунских, было сколько угодно.

В Бурунном началось строительство огромного консервного завода, и наехало столько незнакомого люда, что в посёлке даже появился квартирный кризис. Разговоров об этом заводе было много, но меня лично это не так уж интересовало. Меня волновала другая новость — то, что база каспийской авиаразведки будет отныне в Бурунном. На побережье, между посёлком и нашей метеостанцией, уже был раскинут аэродром — чудесная площадка для каких угодно огромных самолётов. Спешно строилось кирпичное здание штаба, и пока авиационный штаб помещался в брезентовой палатке со слюдяными окнами. Приезжал инженер гражданской авиации, появились лётчики, авиатехники, мотористы. Самолёты были перебазированы сюда, когда мы с Фомой ещё дрейфовали на льдине.

Начальником штаба авиаотряда был назначен Андрей Георгиевич Охотин. Он каждый день теперь бывал в Бурунном и часто оставался у нас ночевать. Когда Иван Владимирович переехал в Москву, Охотин занял его комнату, с условием освобождать каждый раз, как Турышев будет приезжать сюда работать. Дом большой, места всем хватит.

Мы старались не грустить, расставаясь с нашим Иваном Владимировичем, ведь мы станем часто встречаться. Старый учёный будет приезжать к нам работать и отдыхать, а мы — ездить в столицу. Мы и теперь собирались в Москву — через какие-нибудь две недели.

Охотин снова предложил мне работу на аэродроме, и на этот раз я согласился. Это был решительный шаг — я не просто поступал на работу, а избирал свою профессию. Андрей Георгиевич обещал сделать из меня хорошего бортмеханика. Дальнейшее уже зависело от меня самого. Охотин ведь тоже начал с моториста, потом несколько лет пролетал бортмехаником и на этом самолёте продолжал летать как пилот. Он пришёл на аэродром с семилетним образованием, ему было труднее. Мы договорились, что я только съезжу в Москву и — сразу выйду на аэродром.

Мне страстно захотелось стать бортмехаником. Я уже давно втихомолку мечтал об этом по ночам — с тех пор как впервые поднялся в воздух. Я только не желал переезда в Астрахань, не хотелось оставлять сестру одну.

Обстоятельства складывались удачно для нас. Теперь мы всеми вечерами строили планы, мечтали, спорили. Я ещё никогда в жизни не был в Москве, и Фома с Лизонькой наперебой советовали, что мне надо посмотреть там в первую очередь. Фома подробно объяснил, как проехать на стадион в Лужники и где находится ринг, на котором встречаются московские боксёры. Лиза — как пройти в Третьяковскую галерею и Музей восточных культур, где ей больше всего понравилась японская живопись. Но я мечтал о театре... Радио только разжигало жажду, мне хотелось видеть рядом, близко.

Марфенька уже знала, что мы выедем в Москву в середине февраля, и писала, что ждёт с нетерпением. Нас уже связывала с нею настоящая глубокая дружба. Мы были разные, но много находилось и общего. Переписка у нас с Марфенькой шла весьма оживлённая.

Как раз в это время появилась в «Экономической газете» статья Мирры Львовой. Она заявила, что проблемы Каспия попросту не существует. Мирра развивала теорию отца и других сторонников «геологической аргументации» колебаний уровня Каспия. Каспий-де находится в районе молодых движений земной коры, и древние береговые линии почти все деформированы. Геологические смещения почвы разрушат любую дамбу, если её построить. Мирра с едким остроумием разбирала по косточкам проект Мальшета и климатическую теорию Турышева.

От этой статьи у меня осталось неприятное впечатление — уж очень чувствовалась личная неприязнь автора. Я хотел разорвать газету, но Лизонька вырвала её у меня и положила в папку с вырезками — она хранила всё, что могла достать о проблеме Каспия.

— Зачем тебе это? — возмутился я.

— Что ты, надо же знать, с кем будешь бороться.

— Ты будешь бороться?

— Ну конечно, когда окончу институт и у меня будет достаточно знаний. И ты будешь, уж я тебя знаю. Если не как учёный, то как писатель.

— Это будет не скоро.

— На решение проблемы Каспия, возможно, понадобятся десятилетия. Сейчас многие учёные и государственные деятели ещё надеются на повышение уровня. Когда они убедятся, что Каспию более свойственны низкие стояния уровня (что доказывает Иван Владимирович), нежели высокие, вот тогда у нас появится много сторонников.

— Значит, борьба?

— Конечно.

Приехал старичок метеоролог — тот, который уже заменял Лизу, когда мы уходили в экспедицию. Я уступил ему свою койку, а сам спал на стареньком диване. Пружины упирались в бока, но никак не доходили руки перебрать диван.

Накануне отъезда приехали на своих мотоциклах Фома и Ефимка. Ефимка очень возмужал. Теперь товарищ моего детства уже не походил на вертлявого цыганёнка, это был парень из заметных, на него девушки заглядывались. Ефимка просил купить ему в Москве какие-то запасные части к мотоциклу (он вручил мне список) и что-нибудь для матери — на моё усмотрение. Я охотно обещал. Не помню, что мы тогда говорили такого смешного, может, нам только казалось, что это очень смешно, но хохотали до слёз. Так смеялись, что не слышали громкого стука в дверь. Отпер Андрей Георгиевич. А мы опомнились, когда уже увидели входящего в комнату Филиппа Мальшета.

Мальшет быстро сбросил с плеч прямо на пол рюкзак, швырнул куда-то шапку и поочерёдно обнял каждого из нас, в том числе и Ефима, которого он, впрочем, немножко знал.

— На самолёте? — спросил Андрей Георгиевич и по-хозяйски прибрал Филиппов рюкзак в уголок на стул.

— Прямо с аэродрома — сюда! — Филипп, счастливо улыбаясь, смотрел на Лизоньку — рыжеволосый, зеленоглазый, широкоплечий, в куртке из тюленя и меховых сапогах. С ним будто ветер ворвался в комнату, надувая паруса бригантины, сдувая с неё пыль.



— Ну, собирайтесь, — сказал Мальшет весело и властно—времени в обрез. Через два дня выходим в море. Научно-исследовательская экспедиция по изучению подлёдного режима Северного Каспия. Научные сотрудники приезжают завтра... Что? Нет, у супругов Турышевых другая работа. Прибудут геофизик, геолог и инженер — специалист по возведению дамб, удалось заполучить его в последний момент. Все трое молодые ребята. Так будет лучше. Условия зимой на Каспии слишком суровы и опасны. Снаряжение уже отправлено багажом, часть его я доставил сегодня самолётами.

Теперь об обязанностях каждого. Ты, Фома, позаботишься о лошадях. В райкоме и с председателем колхоза я уже договорился по телефону. Сани бери покрепче. Не забудь запасные оглобли. Лиза едет в качестве метеонаблюдателя и по-прежнему будет исполнять обязанности повара. Завтра позаботься о продуктах. Я тебе помогу. Надо взять побольше мяса и заказать хлеб в хлебопекарне. Часть продуктов идёт скорым багажом из Москвы. Необходимы ещё двое рабочих. Подобрать поручаю, Яша, тебе. Возьми кого-нибудь из ловцов помоложе, покрепче. Если найдутся ловцы со средним образованием — будет совсем хорошо. Понятно? Где мой рюкзак? Яша, дай карту, она в рюкзаке. Достал?

— Ага.

Мальшет выхватил у меня карту Каспия с обозначенным тушью маршрутом экспедиции и стремительно разложил её на столе.

— Вот смотрите. Мы пересечём уральскую бороздину, пройдём вот здесь... Да, тот же маршрут, что и летом, только на лошадях по льду. Там, где пройдёт трасса будущей дамбы.

— Яша, — дёрнул меня за рукав Ефим, — ты меня возьмёшь, да? Очень хочу с вами ехать.

— Так поедем, — сказал я.

— За два дня не успеем подготовиться, — нерешительно произнесла сестра, — хоть бы дня три.

— Можно три, но не больше, — согласился Мальшет. Фома, наморщив брови и чуть выдвинув вперёд нижнюю челюсть, рассматривал внимательно карту.

— Да, здесь можно пройти на лошадях, — заметил он. — Наверное, обнаружим много залежек тюленя. Они как раз теперь щенятся. Значит, моему капитану каникулы. Пусть отдохнёт старичок...

— А рацию вы теперь достали? — спросила Лизонька и покраснела.

Мальшет громко расхохотался.

— Без радиосвязи больше не будем. Наш геофизик отличный радист. Ему уже поручено. Будем держать связь с Андреем Георгиевичем. В случае чего — наши соколы помогут.

— Будьте покойны, — заверил Охотин.

Надо было идти ставить самовар и поить всю компанию чаем, а я всё смотрел на Мальшета. Я вдруг понял: каковы бы ни были наши планы, стоит только Филиппу позвать нас, и мы все бросим и пойдём за ним в пустыню или море — куда он позовёт. Мальшет не считался с нашими личными планами, как не считался и со своими собственными.

Я неохотно пошёл в кухню и поставил самовар. Когда вернулся, все сидели вокруг стола и взволнованно слушали Филиппа Мальшета. Он ходил по комнате и жаловался на то, что наш бывший маяк преследует его, как наваждение.

— Что бы я ни делал, куда бы ни шёл, заброшенный маяк всегда передо мною, как укор моей совести коммуниста и учёного! — с горячностью говорил Мальшет. — Для меня он как скованный Прометей. Маяк был воздвигнут, чтобы освещать путь людям — целым поколениям славных каспийских моряков. А он стоит тёмный, заброшенный среди мёртвых дюн и медленно дряхлеет. Не будет мне ни минуты покоя, пока я не добьюсь, что море снова будет биться у его подножия и на заброшенном маяке зажжётся свет.



Загрузка...