ВТОРАЯ ПО КАЧЕСТВУ КРОВАТЬ

Глава 1

Маленький пастор копался в саду и беседовал со своими яблонями; в это время к нему подошла служанка и сказала, что пришла миссис Анна; потом постояла, подождала и, видя, что пастор молчит, прибавила:

— Сидит с госпожой и плачет.

— Ага! — Пастор вынул из кармана фартука кривой садовый нож и ловким ударом смахнул с молодой яблоньки всю сломанную ветвь. — Вот так-то наверно, будет правильнее, — сказал он громко, — а то подвязывать да приращивать… Так отчего она плачет, а?

— Да будто муж там что-то… — ответила служанка, улыбаясь пастору.

— Так, так!

Пастор обошел яблоньку и посмотрел с другой стороны — деревцо повалил было ветер, но он привязал к стволу палку, и сейчас оно стояло прямо.

— А смотри-ка, — сказал он вдруг радостно и схватил служанку за руку, перелома-то и не видно, а?

— И ни капли не видно, никакого там перелома, — горячо подхватила служанка, тихонько отбирая руку, — вот я стою и смотрю — где тут перелом? Нет его!

Пастор все смотрел на яблоньку, и его маленькое, хрупкое личико — его дразнили хорьком было задумчиво и светло.

— Да! Ну, увидим, — решил он наконец, отворачиваясь, — увидим, примется она или нет! — Он тихонько вздохнул, спрятал нож в карман фартука и обтер руки прямо о его подол. — Так, говоришь, сидит и плачет? — Он сорвал фартук и комком кинул служанке — все это очень быстро и ловко. — Скажи ей, что иду! — крикнул он, направляясь к себе.

Он хорошо знал, зачем к нему пришла Анна Шекспир, и помнил, что ему надо сказать ей, но это-то и раздражало его. Ведь вот он будет вертеться и подыскивать выражения, а разве так говорили апостолы благословенные слова, которые он повторяет в каждой проповеди? Они рубили сплеча — и все! А он что? «— Я, дорогие мои землячки, человек простой и грубый, не лорд и не пэр, — говорил он о себе, — мой отец торговал солодом, моя мать была простая набожная женщина, и она не научила меня ни по-французски, ни по-итальянски, а сам я уже — извините! научиться не мог…»

И жители крошечного городка Стратфорда, люди тоже простые, грубые, ясные до самого донышка (их и всех-то в городе было две тысячи), сапожники, кожевники, ремесленники, служащие городской скотобойни, — кивали головами и хмыкали: что ж, это не плохо, что достопочтенный Кросс не лорд и не пэр, такого пастора — простого и свойского — им и надо! А те из стратфордцев, кто был постарше и прожил в этом городишке уж не одно десятилетие, вспоминали другое: лет сорок тому назад у них, например, куда какой был ученый пастор! Он и детей учил латыни, и пел, по-французски говорил, и, бывало, такие проповеди запускал, что все женщины плакали навзрыд, и такой уж он был вежливый да обходительный, что лучше, кажется, и не придумаешь, — а толку что? Вдруг сбежал в Рим и оказался тайным католиком. Ну, так чему хорошему мог научить детей этот тайный папист? Пропади пропадом такая наука! В нашем йоркширском графстве говорят только по-английски, но если вы попросите у лавочника хлеба, то будьте спокойны, что он вам не свешает гвоздей и не нальет дегтя. Да и судья, сидя на своем кресле, тоже говорит с нами на добром английском языке, и как будто выходит правильно. Так к чему нам еще французский язык? — так отвечали достопочтенному пастору прихожане.

«А говорить с ними все-таки приходится по-французски: со всякими церемониями, — подумал пастор, заходя в зало, — по-простому-то ничего не скажешь, чуть что не так — и сейчас же обида до гроба. Вот и с этой дурехой…»

Анна Шекспир — рослая, сырая женщина — сидела рядом с женой пастора и что-то негромко ей рассказывала. И, по смыслу ее рассказа, у его молодой жены тоже было печальное, задумчивое и благочестивое лицо, но когда пастор вошел, она с такой быстротой вскинула на него живые, черные, как у жаворонка, глаза, что Кросс невольно улыбнулся. «Ну что ж, подумал он, — у Мэри хороший муж — разве ей понять эту несчастную?»

— Вот так и живем! — громко, со скорбной иронией окончила Анна Шекспир, уже прямо глядя на пастора. — Здравствуйте, достопочтенный мистер Кросс, а я вот вашей жене свои старушечьи… — и она сделала движение встать.

— Сидите, сидите! — учтиво испугался пастор. — А я вот тут, — и, пододвинув третье кресло, он сел с ними рядом.

Матушке Анне Шекспир только недавно исполнилось пятьдесят пять, у нее было плоское лицо, большие, крестьянские руки с узловатыми, тупыми пальцами и черты резкие и прямые, как у старой деревянной Мадонны, завалявшейся на чердаке еще со времен Марии Католички. И голос у матушки Анны был тоже по-крестьянски грубый и звучный, но когда она горячилась или смеялась, то все ее неподвижное лицо озарялось изнутри блеском крупных, круглых зубов. Посмотришь на такую бабищу и подумаешь: «Такая, если что не по ней, сразу сгрызет».

И, судя по рассказам, Анна в девках и верно была такой, но прошли года, народились крикливые дети, незаметно подошла старость, и вот произошло «укрощение строптивой»: теперь Анна робела и перед голосистыми дочерями, когда они начинали орать друг на друга и начинали требовать то того, то другого (их у старухи было две — Сюзанна и Юдифь), то перед мужем Сюзанны противным, самоуверенным человеком с наглой и вежливой улыбочкой шарлатана (он и в самом деле был доктор), то перед своим блудным мужем — молодящимся лондонским хлыщом в плаще и с дворянской шпагой на боку. Его-то пастор просто ненавидел. В три года раз он вдруг вспоминал, что в родном захолустье у него осталась семья, дом, — два дома даже, старый и новый, — старуха жена, которая старше его на семь лет, и две взрослые дочери, и на все это надлежало бы взглянуть хозяйским оком. И тогда он с легкостью театрального предпринимателя, для которого все на свете одинаково важно и на все равно наплевать, доставал где-то лошадь и верхом прискакивал в Стратфорд. Пастор видел его несколько раз (в последнее время он что-то зачастил). Шарлатан был тогда одет джентльменом, кутался в тонкий зеленый плащ и звенел шпорами. Стоя в церкви, он расточал улыбочки и с величайшей готовностью раскланивался на все стороны. Уж по одной улыбочке можно было понять, из какого гнезда вылетела эта птица и много ли ей дела до старухи жены, двух дочерей, скромной апостольской церкви в Стратфорде и всего Стратфорда вообще. А старая Анна, эта голосистая и здоровая, как медведица, дурища, ходила перед ним на цыпочках и млела от одного его голоса. А от чего тут млеть, скажите пожалуйста, на что тут смотреть?!

И, откашлявшись, пастор сказал:

— Живете-то вы неплохо, матушка! Я недавно проходил мимо вас и любовался домом. Такой дом тысячу лет простоит. Мэри, — обратился он к жене, а ты бы…

И его понятливая жена сейчас же плавно встала со стула и сказала:

— Миссис Анна, так, значит, вы потом пройдете на кухню, я вам кое-что покажу.

Когда она ушла, Анна подняла на пастора большие желтые, как у умной собаки, глаза и посмотрела прямо, скорбно и просто.

— Ну, значит, приезжает? — бодро спросил Кросс, подвигаясь к Анне.

Та кивнула головой.

— Да, я уже слышал, у них там театр сгорел, что ли?.. Что, письма от него не получали?.. Ах, получили все-таки! А ну, покажите-ка!..

Анна протянула пастору сложенный лист бумаги. Тот развернул его, пробежал глазами и положил ей на колени.

— Ну, а что говорят дочери? — спросил он, и по тому, как старуха замедлила с ответом, понял: говорят они неладно.

— Ну, да-да, — понятливо кивнул он головой, разговоры-то, конечно, идут у вас всякие, и я представляю…

— Юдифь говорит, — тяжело выговорила старуха, — пришло время, так он и о доме вспомнил, кутилка!

Юдифь была младшая, незамужняя дочь. Она отца терпеть не могла, а мать свою ела поедом.

— Так? А Сюзанна? — спросил пастор.

Анна только рукой махнула.

— Но она, кажется, вообще недолюбливала отца, вскользь вспомнил пастор. — Я помню, когда вы еще покупали дом… там что-то такое было…

— Ну, тогда-то она, положим, долюбливала! — с горечью воскликнула старуха. — И все они его тогда любили! Ну как же! Бывало, покоя не дают: «А когда папа приедет?», «А когда папа приедет, подарки нам привезет?» Вот как было тогда! А как стали-то повзрослее…

— Да, — сказал пастор задумчиво, — дочери повзрослели и отошли от отца. Когда наши дети вырастают, они начинают судить нас. Да, так и бывает в жизни!

— Ну, да что там говорить, он всегда о нас заботился, — грубовато отмахнулась старуха от благочестивых слов пастора. — Мы только благодаря ему всегда имели верный кусок хлеба. Это-то почему они забывают?!

Пастор невольно улыбнулся. Анна была состоятельной женщиной — с домами, землей, просто деньгами, — но все это она называла по-крестьянски: «кусок хлеба».

— Все это так, но ведь не одним куском хлеба живет человек, — вот о чем, верно, думают ваши дочери! — мягко напомнил пастор.

— А я говорю, когда Сюзанна была малюткой, она ничего такого не воображала, — упрямо сказала старуха и даже как будто бы кулаком пристукнула, — и он тоже любил ее и хотел увезти в Лондон, да я не дала. Я тогда сказала: «Нет, это все-таки не мальчик. Вот если бы был жив наш малютка Гамлет, тогда другое дело». Но он умер, наш первенец…

Она и о смерти сына говорила тяжело, спокойно и бесчувственно, и пастору даже стало жаль ее. Он и сам не так давно узнал, что такое недостойная любовь и как трудно от нее избавиться.

— Конечно, любовь к родителям — это одна из основных христианских добродетелей, — сказал он докторально, уже голосом проповедника. — И этого никогда не следует забывать ни вам, ни дочерям. Когда отец после многолетней отлучки возвращается под семейный кров, это хорошо. Какой бы ни был отец. Но, ведь, с другой стороны…

— А я что говорю? Я это же и говорю! — радостно воскликнула Анна, не дав пастору сказать об этой другой стороне. — Я тоже говорю: «Детки, он ваш отец! Плох ли, хорош ли он был ко мне — это дело наше супружеское, вам в нем не разобраться, но к вам он всегда был хорош. О вас-то он всегда заботился». Вот дом этот купил. Зачем он ему, спрашивается? Он живет в Лондоне, а мы бы и в старом прожили, — много ли нам, старикам, места-то надо? Я и то говорила: «Ну его! Что ты покупаешь такой большой? Что, у тебя денег лишних много?» — «Нет, говорит, как же, надо купить, дочери большие, скоро замуж повыйдут, дети пойдут — нужен будет простор». Большие! — Она скорбно улыбнулась. — Сюзанне тогда было четырнадцать, а сейчас она говорит… старуха понизила голос, и было видно, как ей трудно все это рассказывать постороннему человеку, хотя он и пастор, — говорит: «Он не для нас это купил, а для себя, чтоб вольнее было кутить». Вот ведь как она мне отрезала, а разве это дочернее дело, говорить об отце такие слова? Я вас спрашиваю ее ли это дело? Отец ее породил, так ей ли судить его? Какой бы он там ни был!

Пастор покачал головой и мудро улыбнулся.

— Вот именно, какой бы он ни был… ox-ox! — Он помолчал и заговорил строго, уже без улыбки: — Как будто бы дать ответ на ваш вопрос церкви очень нетрудно: «Чти отца своего и мать свою, и долголетен будешь ты на земле». Так сказано в писании вот и все. Заметьте: там не говорится ни какого отца, ни какую мать, просто чти всякого — так нас учит Спаситель. Но… — пастор тонко улыбнулся, будем рассуждать и дальше. Мы состоим не только из земной плоти, но и из духа, дарованного Господом. «Отче наш, иже еси на небеси», молимся мы. Так что же будет, если отец земной станет отвращать ребенка от его отца небесного? Что, если он, давший ему только горсть праха, земную персть, возомнит себя единым творцом дитяти и начнет губить его бессмертную душу? Разве не вправе тогда Господь заступиться за достояние свое? Вы поняли меня, миссис Анна?

Теперь старуха сидела неподвижно, сложив на коленях большие темные руки, и слушала.

Пастор посмотрел на нее и вздохнул.

— Вам тяжело слушать, а мне тяжело говорить. Но говорить все-таки надо, миссис Анна. Когда вы меня позвали из моего сада, я подвязывал свою сломанную яблоньку и думал о вас и так и этак, но когда вошел и увидел вашу печаль, то, кажется. Бог осенил меня пониманием, — он улыбнулся просто и благостно, — ибо когда мы вопрошаем своего Создателя с верой и благоговением, он всегда отвечает нам просто и ясно. Итак, ваш супруг возвращается к вам в семью — отлично! Пусть двери вашего дома будут широко открыты перед ним. Пусть отца, мужа и тестя встретят только одни светлые лица. Пусть его никто не расспрашивает, а тем более не попрекает прошлым. Пусть будут огни, песни и музыка. Но… тут пастор поднял руку, и его голос набрал высоту, — но пусть и Господь не будет обойден в этом пире. Ибо кто же знает, с чем возвращается ваш муж? До сих пор в вашем доме слышались только простые слова о дне и злобе его и звучали молитвы. Он же привык к божбе, джиге и уличным песнопениям. Так что же захочет услышать он от вас сейчас? Не потребует ли он от своих дочерей сделать выбор между отцом земным и отцом небесным — между телом и душой?

Анна по-прежнему молчала, и пастор ответил за нее сам:

— Вот вы не знаете это, и правильно — он же ничего не пожелал вам объяснить. Он просто написал: «Театр сгорел, жди, я еду». А сердца наши неустанно спрашивают — зачем? Зачем? Зачем ты пожелал вернуться? — Пастор выдержал приличную паузу и продолжал: — Царь-псалмопевец писал: «Блажен муже, иже не ходит на совет нечестивых и не сидит в собрании развратителей». А ваш муж не таков — он ходил, и сидел, и даже, простите меня, возлежал в собрании развратителей. Ну что там говорить! Мы же знаем кое-что про его молодые годы!

Матушка Анна теперь уж не глядела на пастора и ничего не ждала, а сидела, опустив голову, и покорно слушала. Она знала: все, что говорит достопочтенный Кросс, правильно, и она сама повторяла себе это не раз. Ведь вот опять, защищая своего нечестивого мужа, она не удержалась и похвасталась своим добром. А ведь это все — дома, земля, закладные — нажито неправедным путем: плясками, песнями и беснованием, и за все это когда-нибудь Господь Бог спросит ответа. Не с них, так с детей. Она знала это и теперь ждала только последнего пасторского слова. А достопочтенный Кросс вынул карманный молитвенник, открыл его на середине и, заложив пальцем, продолжал:

— «К Господу воззвал я в скорби моей и он услышал меня», — ибо Господь всегда слышит грешника, — объяснил он от себя, — но что же толкнуло грешника к Богу? А вот. «Нет мира в костях моих, говорит грешник, — смердят и гноятся раны мои от безумия моего. Я согбен, поник, ибо чресла мои (пастор мельком, но значительно взглянул на Анну) полны воспалениями и нет целого во плоти моей». Так вот что, оказывается, привело грешника к Господу. — Пастор закрыл молитвенник, так ни разу и не заглянув в него, и положил на стол.

Анна помолчала, а потом тихо спросила:

— Поэтому, вы думаете, он и приезжает к нам?

Пастор покачал головой:

— Нет, я этого не думаю. Потому уже не думаю, что ровно ничего не знаю. — Но он был доволен, что произвел на старуху нужное впечатление, — так это или не так, но этого разговора она не забудет. — Ну вот, может быть, ваш зять чего-нибудь знает. Он же доктор. Мистер Холл вам ничего не говорит?

— Он тоже ничего не знает, — тихо покачала головой старуха. — Он прочел письмо и говорит: «Пусть мистер Виллиам приезжает и садится во главе стола», — вот и все, что он говорит! От него многого не узнаешь!

— Ну, значит, ничего и нет! — спокойно воскликнул пастор. — Дайне телесные язвы страшны христианину, — праведный Иов, сидя на гноище, черепком выскребал свои язвы, но Господь возлюбил его. Тут другое, — он посмотрел прямо в глаза Анны. — «Рече безумец в сердце своем — несть Бога!» Вы понимаете меня?

На этот раз старуха испугалась так, что даже вскочила с места.

— Что вы, что вы! — закричала она, протестуя. — Виллиам всегда верил в Бога! Ой, что вы такое, в самом деле, выдумали? Нет, он верует, верует, он очень даже верует в Господа! — А по ее щекам уже ползли слезы.

— Он верует! — скорбно улыбнулся пастор. — Да, но как, как? В писании сказано: «И бесы веруют и трепещут», — так как же верует ваш супруг? Как трепещущий бес или как добрый христианин?

Руки у старухи так и ходили на ее коленях, она сделала движение встать и снова села. Открыла и закрыла рот. Потом заплакала, тихо и горько.

— Так, значит, вы думаете… — беспомощно спросила она, утирая слезы.

— Ах, опять я думаю! — мягко упрекнул ее пастор. — Да я ничего не думаю. Ровно ничего, допускаю даже, что он добрый христианин. Ведь уцелел же Даниил во рву львином. Уцелеет и праведник среди языческих торжищ! Будем думать, что мистер Виллиам возвращается с благочестием в сердце и раскаянием в душе, но если это не так, — он взял Анну за плечо, если это все-таки не так, говорю я, пусть ваш дом, как и ваше сердце, превратится в крепость и не впустит к себе торжествующего зверя. Помните слова Спасителя: враги человека — домашние его; помните притчу об оке, искушающем вас. Лучше вырвать его, чем искуситься. Вот это все. Будьте тверды и готовьтесь к испытанию вашей веры. Ибо некто уже стучится в двери вашего дома и во тьме мы не можем разглядеть лица его. Так будем же ждать и молиться!

Глава 2

Только что пронесся косой солнечный дождик, загнал под навес кур, стеклянно прозвенел по лужам, и на дворе вдруг сильно запахло свежим сеном и мокрой глиной. В это время с последними каплями дождя и влетел в ворота трактира «Золотая корона» веселый всадник. Он был высок, плечист и осанист. На нем был зеленый дорожный плащ, сапоги с фигурными шпорами, на боку дворянская шпага. И конь и всадник сильно устали, оба были в поту и грязи, но ни тот, ни другой не вешали голову. Влетев во двор, конь весело заржал, а всадник припал к самому седлу и, заглянув в распахнутые двери конюшни, крикнул:

— Дедушка Питер! Эй, старина, что, ты не хочешь встречать гостя?

Зазвенело ведро, и из конюшни вышел высокий, худой старик в вязаной фуфайке, горло у него было костлявое и щетинистое, как у ощипанного петуха.

Он посмотрел на всадника и воскликнул:

— О, мистер Шекспир! Приехали? А мы ведь, признаться, думали…

— А вы думали, что мистер Шекспир уже сгорел с театром? — Шекспир легко соскочил с коня. — А вот видишь, приехал! Здравствуй, здравствуй, старина! Он смотрел на него весело и дружелюбно. — Как живется, как можется? — Старик вздохнул. — Что, разве не расколдовала тебя та ведьма? Все болит живот-то?

— Все-то вы помните, мистер Виллиам! — хмуро улыбнулся старик. — Нет, ведьма-то расколдовала, да какое житье в семьдесят лет? Так — доживание! Он провел рукой по шерсти лошади. — Что, опять небось неслись во весь опор? Ишь спина-то мокрая. Как бы не сгорела! Небось опять неслись, спрашиваю?

— А ты поводи, поводи ее по двору, не ленись! весело воскликнул Шекспир. — Нет, последний перелет только скакали! Я ведь думал, ливень хлынет, вот и торопился!

— Как раз ливень хлынет, когда кругом солнце, — недоверчиво улыбнулся старик и взял лошадь за ухо. — И сколько же вы за нее заплатили?

Шекспир прищурился.

— А что, нравится? — Он потрепал лошадь по гриве. — Хороша, хороша лошадка! Дорого! За эту, уж точно, дорого заплатил! Ты бы вот сколько дал? Я продам!

Старик пожал плечами, и лицо его сразу стало тупым и равнодушным.

— Да нам такая к чему? Нежная, холеная, простыла — и все. Конечно, помялся он, ~ если не подорожитесь…

Шекспир вдруг прыснул и расхохотался.

— Ах, старина, старина! И говоришь — семьдесят лет! Так слышишь, поводи, поводи по двору. — Он пошел и остановился. — Хозяин дома?

— Хозяин-то? — старик неуверенно посмотрел на Шекспира. — Хозяин-то, конечно, дома! Дома, дома хозяин, заходите.

— А хозяйка? — быстро и открыто спросил Шекспир. Они оба видели друг друга насквозь и поэтому притворяться не стоило.

— А хозяйки-то вот и нету, — любезно ответил старик и даже слегка развел руками. — Хозяин-то дома, конечно, а хозяйки и нету. Хозяйка-то вчера уехала.

— Куда? — спросил Шекспир.

Старик двумя пальцами ощупал горло.

— Да ведь кто ж ее знает, куда? — спросил он раздумчиво. — Нам-то об этом никто не докладывает, взяла обоих ребят и уехала.

Шекспир все смотрел на него.

— Ну, раз с детьми, значит, к родителям, — вдруг сердито огрызнулся он. — А куда же еще? К ним, конечно.

Шекспир молча отцепил со спины кинжал и швырнул старику, потом снял с пояса небольшой дорожный меч в черных кожаных ножнах, тоже кинул ему и пошел.

— В конюшне все ты спишь? — спросил он, вдруг приостанавливаясь в дверях.

— Все я! — ответил старик. — Да я скажу, когда приедет.

Шекспир повернулся к нему лицом:

— Пойди сюда! Ты скажешь, что меня дома ждут и я очень тороплюсь. Понял? Задерживаться не буду. Понял? Но крестника своего, — понимаешь, крестника, — очень хочу видеть. Ну, а это все, — он ткнул на дорожную сумку, — принесешь ко мне.

И он вошел в помещение.

* * *

«Гостиница „Золотая корона“» была построена еще лет семьдесят тому назад. Все в ней было увесисто, топорно, неуклюже и крепко, как во всех постройках короля Генриха VIII. Но как раз эта грубость и нравилась многим.

Крестьяне любили гостиницу «Корону» за то, что стены ее расписаны яркими завитушками и со двора и с фасада; ремесленники — за то, что в ней все прочно и удобно, что внизу, в харчевне, стоят огромные дубовые столы, и если по ним хорошенько ударить, то они загудят, как бубны, потому что их делали добрые старые мастера и из хорошего, сухого дерева; купцам же нравилось то, что здесь все отпускалось открыто, на глазах заказчика. Стоит, например, внизу, возле стойки, большая черная сорокаведерная бочка, и когда кто заказывает эль, то его и наливают прямо на глазах. Главное же, что хозяин хорошо знает и местные оксфордские, и стратфордские, и даже кое-какие лондонские цены, и если с ним поговорить по душам, он всегда посоветует чтонибудь дельное.

Но заходили сюда и студенты оксфордских колледжей, — их привлекало, конечно, совсем другое. Им нравилась галерея с крохотными комнатушками под самой крышей, под потолком клетки с жаворонками, а на стенах дешевые гравюры; то, что хозяин знает несколько латинских кудрявых цитат, а молодая, спокойная, красивая хозяйка говорит даже пофранцузски; что все, что бы ни случилось, тут будет шито-крыто, а главное — то, что здесь всегда можно встретить бродячих актеров. И потому в «Корону» заходили и те, и другие, и третьи, и в ней всегда было шумно и весело.

А сейчас старый дом как будто вымер.

Шекспир постоял в дверях и прислушался, — на кухне кто-то играл на свирели, начинал, доходил до середины и опять повторял все сызнова. А так никого не было. Он прошел по длинному темному коридору и заглянул в зало. Там, за дальним столом, сидели два бородатых человека, пили из глиняных кружек и о чем-то разговаривали. Шекспир хотел отворить дверь и войти, но в это время к нему подошел хозяин.

Волк звали этого человека. У него были прямые скулы, жесткие короткие волосы и глубоко запавшие, узкие серые глаза. Волком его звали уже с детства, и тогда он чурался этой клички, но к сорока годам, то есть сразу же после женитьбы, у него и волосы сразу поседели, и возле рта и носа появились прямые, волчьи складки, — и тогда уже никто не стал звать его иначе. Улыбался Волк редко — разве только когда встречал кого-нибудь из знакомых актеров.

Ибо поистине не было в городе Оксфорде большего болельщика и театрала, чем Волк. Тут ему и хозяйство было нипочем. Он мог по целым часам сидеть и слушать рассказы какого-нибудь случайного театрального бродяги; он не перебивал, не поправлял и не переспрашивал, а просто и честно слушал. А если рассказчик вступал с ним в разговор, то он видел и другое — этот захолустный медведь имеет свои суждения. Так, например, он очень здраво судил, почему трагический актер театра «Лебедь» Эдуард Аллен хуже, крикливее актера театра «Глобус» Ричарда Бербеджа, а ныне преуспевающий комик Аримн недостоин даже развязать ремня на башмаке чудного, нежного Тарльтона, умершего десять лет тому назад. Так, по крайней мере, прибавлял он, говорит мистер Шекспир, его кум и близкий приятель. И, услышав наконец про такого кума, чрезмерно прыткий рассказчик (а по совести сказать, какой актер не чрезмерно прыток в кабачке за пять дней пути от Лондона?) начинал сбиваться, мекать, а потом и совсем замолкал. А вечером хозяин говорил своей жене — спокойной и ласковой ко всем Джен: «Враль изрядный, но актер, кажется, неплохой», или: «Умен-то он умен, да толку-то что? Ведь в театре не за ум деньги платят», или (со вздохом): «Ну что ж, лет десять тому назад и эта ветряная мельница чего-то стоила», — и молоденькая Джен смеялась. Она вообще на людях много и охотно смеялась, и смех ее был просто необходим завсегдатаям трактира «Золотая корона». Ведь иначе было бы просто невыносимо думать, что она живет с этим Волком уже восемь лет и имеет от него двоих детей.

Вот этот Волк и стоял сейчас перед Шекспиром.

— Здравствуйте, мистер Шекспир, — сказал хозяин, делая вид, что улыбается. — А мы позавчера как раз вспоминали про вас.

Они пожали друг другу руки.

— Вы меня только позавчера вспоминали, мистер Джемс, — ласково, но с сердцем сказал Шекспир, а я вас все эти пять дней непрерывно вспоминаю! Да что, в самом деле? — продолжал он, разводя руками. — Выезжал я из Лондона в дождь, и вот как промок на мосту, так и до сих пор не обсушился. В гостиницах все дрова мокрые, а камины дымят! И что они только летом смотрели, не знаю! Ну нет, любезные, говорю, нет! Мистер Джемс в Оксфорде отлично знает, что делает, когда выписывает печника из самого Лондона, — вот уж у него обсушишься!

На лице хозяина появилось опять какое-то подобие улыбки, хотя, может, он просто пожевал губами.

— Благодарю вас, мистер Виллиам, — сказал он очень любезно. — Очень рад, что мы — я и Джен сумели вам угодить. Моя супруга все время напоминала про вас. Крестника-то вашего нет. Вам, наверно, сказали?

— Нет! — быстро отозвался Шекспир. — Я ведь никого еще не видел. А что, разве…

— Так нету, нету, — уехал с матерью к бабушке. Ничего, пусть потормошит стариков, правда? — Он посмотрел на Шекспира. — А вы все еще не хотите стареть. Все такой же красавец!

— Ну да, а виски? — мотнул головой Шекспир. — Виски-то все белые! Нет, мистер Джемс, что уж тут нам говорить про нашу красоту…

— Такой же красавец, такой же красавец! безапелляционно повторил хозяин и отпустил его руку. — Ну, наверно, хотите умыться и отдохнуть с дороги? Идемте, — как раз ваша комната свободна!

Они прошли коридор и стали подниматься по лестнице.

— И ведь ни одна ступенька не качнется, — похвалил Шекспир.

— А у меня в доме ничего не шатается, мистер Виллиам, — ответил Волк, мельком взглянув на Шекспира. — У меня все крепко, — продолжал он с нажимом, — и дом, и двор, и потому что я за этим смотрю по-хозяйски, я…

И тут вдруг Шекспир приглушенно вскрикнул, выпрямился и, конечно, упал бы, если бы хозяин вовремя не успел подхватить его за спину.

— Ну-ну! — сказал Волк, удерживая в руках его тело. — Ничего, ничего! Ну-ка, сядьте на ступеньки.

Закинутое назад полное лицо Шекспира полиловело, а на висках, как пиявки, вздулись извилистые черные жилки. Он все хотел что-то сказать, но челюсть его отваливалась и отваливалась, и изо рта лезли длинные ленты слюны. Волк стоял, держал его за плечи и говорил:

— Ничего, ничего. Сейчас все пройдет!

Но как будто огромное деревянное колесо шло по телу гостя, давило грудь, ломало ребра, и он все выгибался и выгибался под его страшной тяжестью, задыхался и ловил руками воздух. Так продолжалось минут пять.

Наконец Шекспир облегченно вздохнул, открыл и закрыл глаза и встал. Потом дрожащей еще рукой вынул платок и обтер лицо.

— Извините, — сказал он пересохшим, но уже бодрым голосом, — я вас испугал. Вот так накатит иногда на меня…

Губы у него мелко дрожали, а по щекам бежали слезы.

Хозяин, не отвечая, молча взял Шекспира за плечи и повел. Довел до кровати и, сбрасывая одеяло, сказал:

— Ложитесь! — Шекспир что-то медлил. — Да ложитесь как есть. Я все сделаю.

Он положил его, ловко стянул с него сапоги со шпорами и поставил возле изголовья. Потом подвинул стул и сел. Шекспир лежал, смотрел на него и улыбался. Он чувствовал себя очень сконфуженным, как будто его кто уличил во вранье.

— Как же вы ехали? — спросил тихо Волк, помолчав.

— Да вот так и ехал! — ответил Шекспир.

Волк покачал головой и с минуту смотрел на него, что-то соображая. Сзади скрипнула дверь. Толстая, трепаная девка заглянула в комнату и деликатно хмыкнула.

— Что ты? — спросил ее Волк, не оборачиваясь.

Девка опять хмыкнула и пошаркала ногой по полу.

— А это раньше надо было, — сказал хозяин спокойно. — Убирайся. Ну а играли вы как же?

Шекспир молчал.

Хозяин встал.

— Так, может, обед вам принести сюда?

Шекспир кивнул головой.

— Но без вина? Без вина, конечно! После припадка пить нельзя. Да и вообще — вы свое уже отпили, правда? Ну и женщины, конечно, тоже нельзя. Помните смерть Рафаэля? Умер на чужой кровати. Ну, если и с вами что-нибудь случится, что же мне тогда за вас Джен-то скажет? Нет уж, отца крестного надо беречь и беречь. А случайная женщина и случайная смерть — две родные сестры. Так-то, мистер Виллиам.

Волк ушел, а он лежал на кровати и думал. Мысли налетали на него и сразу обхватывали всего, как ветер шумящую листву. Сперва он думал: «Надо обязательно добраться до дома и позвать нотариуса. А то она и своей свадебной кровати не увидит! Бедная моя старуха! А что ты хорошего еще видела в своей жизни? Одну ругань!»

Потом: «Ну а до этого, конечно, еще далеко, лет на пять меня хватит. А все-таки надо позаботиться загодя».

Так прошел час, а он все лежал на кровати и смотрел на потолок, мысли по-прежнему захватывали его; как всегда, это был бессвязный вихрь — одного, другого, третьего, — все без начала и конца.

Он думал еще:

«Питер прав, нужно же было мне скакать сломя голову неведомо зачем!»

(Джен хотел видеть, Джен хотел видеть, Джен хотел видеть — вот и скакал.)

«… Полежу еще немного и спущусь. „Без вина, конечно!“ А вот выпью при тебе целую кварту, тогда ты прикусишь язык».

(Спускайся не спускайся, Джен-то нет…)

«Двойной родственник… смерть Рафаэля…

Ах, Волк! Хитрейшая бестия он, скажу вам по совести. Почему он, когда ему рассказывают, сидит и молчит и никогда ничего не спросит? Потому что он знает: ври не ври, а все равно скажешь правду. Но я-то не из таких! Бросай не бросай мне червяка, я на него не клюну, помни это, пожалуйста… Смерть Рафаэля… А что, если я с этой самой кровати и явлюсь в царство небесное? О, тогда я буду полон всеми смертными грехами, и сегодня прибавится еще новый (не бойся, сегодня ничего не прибавится — ее-то нет!). Я скажу тогда: Господи, конечно, я большой грешник, но, сказать по совести, корень всех моих грехов — моя женитьба. Все, что есть нехорошего, мелкого в моей жизни все наползло оттуда. От нее я и одинок. Ни дома, ни семьи, ни детей, только могила сына да три деревенские ведьмы над ней — вот все, что у меня осталось под конец. Да еще ты, Джен, если это верно, что ты меня любишь.

Да, надо будет сразу же позвать нотариуса и составить завещание, но Господи, Боже мой, ты же знаешь, я никогда не любил ее, такую безобразную, грубую, плечистую — ни дать ни взять, переодетый мельник. Когда мне было восемнадцать лет, ей уже стукнуло двадцать пять. А вообще, Господи, все получилось очень просто, — ты же знаешь, я был молод и гол, а отец слыл самым богатым плутом в нашем округе. Она знала это и была такая гордая да чванливая, что просто хоть не подходи, но против меня все-таки не устояла. Когда мы появились вместе, все оглядывались на нас и говорили: „Молодец, Билл! Ты, Билл, далеко пойдешь“, „Тебя повесят, Билл, подлец ты эдакий“. Вот как говорили тогда. И это меня больше всего подхлестывало. А были такие, которые смеялись: „Ни черта из этого не выйдет все равно, разве старый Хатвей примет к себе нищего?“ Но я-то знал: теперь уж ничего не попишешь примет! Я был в ту пору тщеславен, как все деревенские парни.

Так мы и обвенчались. В первые годы она была свирепой и необузданной стервой, швыряла тарелки и кричала через все комнаты так, чтобы слышали прохожие: „Нищий лоскут! Ты думаешь, я не знаю, почему ты женился на мне? Нет, я очень хорошо знаю это“. Но раз я ей ответил: „Анна, я женился на тебе потому, что через пять месяцев после нашей свадьбы родился ребенок, — вот и все“. Тогда она упала на свою кровать и заревела, а я был доволен и улыбался. Так мы ругались пять лет, потом охрипли и устали, потом совсем замолкли, — вот с тех пор и молчим. Так что ты зря считаешь меня счастливчиком, Джен. Одной тебе нравятся мои стихи — очень дрянные стихи, если сказать по правде, не то у меня сидит в голове, когда я еду из „Золотой короны“ в Стратфорд, но тебе все равно они нравятся.

Дрянные стихи… Однажды некий сэр мне сказал: „Ваше время проходит безвозвратно, вы двадцать пять лет заливали сцену кровью из бычьего пузыря, а нам нравятся теперь только изящные интриги, тонкость чувств и речей. Королева любила вас потому, что сама была груба, как скотница, а его величеству еще нравятся ваши ведьмы и духи, но долго на них вы все равно не проездите. Изящный вкус возвращается в Англию“. А тот великий лорд и философ, который когда-то допрашивал меня по делу Эссекса, — этот мне сказал так: „Сэр, я видел вашего „Гамлета“, не скрою, в нем много истинно смешного и истинно высокого, но, сэр, вы забываете свое же золотое правило, что скромное суждение одного знатока следует предпочесть реву целой сотни ослов. Вы пишете только для увеселения черни. Достойно ли это истинного таланта?“ Тогда я ответил: „Ваша светлость, в моих трагедиях короли и графы говорят о философии“. Он засмеялся, махнул рукой и ответил: „Ах, нет, сэр, пусть ваши короли и графы никогда не говорят о философии, а занимаются своими делами“. И больше по своей благовоспитанности он ничего не пожелал прибавить — так мы и разошлись.

Только одной Джен нравятся еще мои неуклюжие стихи…»

* * *

А вечером как ни в чем не бывало он и Волк сидели в харчевне за самым дальним столом, и возле Шекспира стояли два стакана и большая, тяжелая бутылка из черного грубого стекла.

— Ну вот, часок поспал — и опять молодой и красивый, — сказал Волк радушно. — Сейчас подадут закуску, и будем пить за ваше здоровье.

Шекспир, чисто выбритый, в свежей, душистой сорочке с кружевными манжетами, поднял пустой стакан.

— Первый — за маленького Виллиама! Вчера я даже не успел вас спросить про моего крестника, как он жив?

— Да, да, не спросили, — серьезно подтвердил хозяин. — А он ведь не только крестник, он еще ваш тезка! Как жив-то? А вот через два дня приедет с матерью — увидите. — В голосе Волка дрожало что-то неуловимое.

— Да вот уж и не знаю, увижу ли, — закинул крючок Шекспир. — Я ведь очень тороплюсь. Дома меня ждут. Уже неделю, как ждут.

— Но вы же не уедете, не повидавшись с крестником? — спокойно изумился Волк. Шекспир хотел что-то сказать, но тот перебил: — Нет, нет, об этом и речи быть не может, и Джен вас так хочет увидеть. Вот! — Волк взял в руки бутылку. — Настоящее португальское! Она для вас сберегла эту бутылку. Сейчас попробуете, что за вино.

Подошел слуга, откупорил бутылку, любезно осклабился и ушел. Хозяин, строго нахмурившись и священнодействуя, взял бутылку, осторожно и бесшумно наполнил стаканы и один подвинул Шекспиру.

— Ну, — сказал он, — за ваше здоровье! Вы в этом году что-то здорово запоздали.

— Да, запоздал, — подтвердил Шекспир, оглядываясь. — А что это, я смотрю, у вас сегодня мало народу?

Не то что народу было мало, просто никого не было в харчевне, только на другом конце стола опять сидели два пожилых бородатых человека, наверное, купцы, — пили эль и о чем-то тихо разговаривали. И Волк тоже мельком посмотрел на купцов.

— А прогораем, — сказал он спокойно и смешливо, — скоро все придется продать и пустить с молотка. Почему? А вот появился в Оксфорде новый лорд-канцлер и начал наводить свои порядки. «Как? говорит он. — Чтобы будущие пасторы, богословы и судьи рыгали, как свиньи, и валялись с непотребными девками под заборами? Так не будет же этого! Буду ловить и судить своим судом». Ну, а человек он крутой, и суд у него короткий, — вот видите, не ходят, боятся. — Волк говорил насмешливо и спокойно. — Так что хоть закрывай лавочку. Только одна надежда есть: у нас в веселой Англии праведники что-то не заживаются. — Он взглянул на Шекспира повеселевшими глазами. — Ну а вы надолго к нам?

— Насовсем, — ответил Шекспир.

— Вот как? — удивился хозяин и в первый раз посмотрел на своего гостя как-то по-настоящему.

— Да вот так, — ответил Шекспир уныло и сдержанно, — именно так!

Помолчали.

— Нехорошую весть вы мне сообщили, мистер Виллиам, — сказал наконец Волк печально и просто. — Лондон для меня будет пуст без вас.

— Ну что там! — отмахнулся Шекспир. — Знаете, какие парни там будут работать вместо меня?

Он говорил о Флетчере и Бомонте — двух модных драматургах, поступивших в «Глобус» еще семь лет назад.

— Да, не ожидал, не ожидал, — повторил Волк задумчиво. — И что же, Бербедж вас отпускает?

— А-а! — поморщился Шекспир. — Вы думаете, это все те же времена, когда в театре только и были я да Бербедж? Нет, теперь все не то. Меня и слушать не хотят.

Тут хозяин даже улыбнулся.

— Шуточки! Кто же захочет порвать с вами после письма короля?

— Ах, это письмо! — Шекспир так рассердился, что даже выругался про себя. — Дорогой мистер Джемс, — сказал он бешено и тихо, — этому письму уже семь лет, — это раз. Второе: надо же знать, что это за письмо и что в нем было, а этого никто не знает, но все кричат: «Письмо короля, письмо короля!» И третье, самое главное: правда, король послал мне письмо, но сверх этого его величество не даст мне ни шиллинга. Меня содержат такие же простые люди, как вот вы, или старый Питер, или я сам. Это они бросают в медную кружку свои пенсы, — значит, они хозяева и в них все дело. И я всю жизнь жил с ними в ладу, потому что знал, что им от меня нужно. А сейчас вот не знаю, значит, стал стар и непонятлив. Да и вообще, скажите, может, наконец, человеку все надоесть?

— Конечно, если этому человеку шестьдесят пять лет… — сказал хозяин неохотно.

— Ну а если человеку сорок восемь, но двадцать пять лет он провертелся на сцене, тогда что? — спросил Шекспир сердито. — Ведь если мне сорок восемь, то Вену только тридцать девять, а Бербеджу тридцать шесть.

— Все это не то! — досадливо сморщился хозяин, — Бербедж — актер, Бен солдат. И вы теперь только пишете, а не играете!

— Я пишу! Марло кончил писать в двадцать девять, а Грин в тридцать, сказал Шекспир, — а мне сорок восемь, и этого все мало! Эх, мистер Джемс, давайте тогда лучше уж пить!

Волк быстро отодвинул бутылку.

— Хватит! Я не хочу с вами возиться всю ночь. Нет, вы говорите не то. Ваш возлюбленный Марло и Грин были пьяницы и пропащие души. Поэтому одного зарезали, а другой сгорел от вина. А вы хозяин, джентльмен и благоразумный человек.

— Вот поэтому я и нагружаю свой фургон, что я благоразумный человек, сказал Шекспир, отдуваясь. — Именно поэтому. Вы же знаете, что такое «нагрузить фургон»?

Волк кивнул головой.

«Нагружал свой фургон» Шекспир уже дважды.

Первый раз — когда во время чумы парламент на три года закрыл все театры и актерам пришлось ехать за границу, и второй раз, лет двенадцать тому назад, — когда в Лондоне появились детские труппы. Успех их был потрясающий, и актеры не понимали, в чем секрет. Все в этих театрах, все было как в настоящих, только хуже. По сцене двигались, неумеренно махая руками и завывая, карликовые короли, замаскированные крошечные пираты, наемные убийцы, малюсенькие принцессы, рыцари, монахи, арабы и любовники. Все, что полагалось по пьесе, дети проделывали до конца добросовестно, — они изрыгали чертовщину, говорили непристойности, резались в карты, блудодействовали, убивали и даже вырывали из груди сердце убитого, но ручка у убийцы была тонкая, детская, с пальчиками, перетянутыми ниточкой, а из-под злодейски рыжих лохматых париков светились чистые, то по-детски сконфуженные, то детски восторженные глаза; у блудниц же были голубые жилки на височках, тоненькая, наивная шейка, и у всех без исключения — звонкие, чистые голоса. Репертуар для детских трупп подбирался самый что ни на есть свирепый — убийства, отцеубийства, кровосмешение, вызывание духов, но детские голоса побеждали все — и кровь, и грязь, и блуд, зритель уходил из театра довольный и очищенный от всей скверны. И тогда большие мрачные театры взрослых опустели. Актеры закрыли их ворота на замок, забрали костюмы да и поехали искать счастья по графствам. «Дети оттеснили всех, даже Геркулеса со своей ношей», — писал Шекспир о «Глобусе». Вот именно тогда они и встретились, молодой Волк и молодой Шекспир.

— Ну что ж, — сказал Волк, подумав, — пусть будет так. Вы правы, «отцветают первыми те цветы, которые зацветают первыми». Вы достаточно поработали — у вас два дома…

Шекспир сердито засмеялся.

— Вот в этом-то и все дело! Дома-то и тянут меня на дно. Юдифь говорит: «Ну, когда у тебя не было за душой ни гроша и мы жили на матушкино приданое…» Вы слышите, «на матушкино приданое»! Это все тетки Хатвей им вбивают в голову. Так вот, им понятно, зачем тогда я сунулся в клоуны. Ну что удерживает меня теперь, когда у меня есть деньги? Ведь мы для них все клоуны — что я, что Бербедж, что король джиги Кемп, — разницы-то нет! Они всех бы нас засунули под один колпак. — Он протянул Волку стакан и сердито приказал: — Налейте! Вы еще будете, Джемс, дурить!

Волк налил, и они выпили еще по стакану.

— В прошлом году было такое, — продолжал Шекспир, — приходит к моей супруге некое очень уважаемое лицо. Ольдермен или пастор, уж не знаю, для меня же все тайна. Так вот, приходит это очень уважаемое лицо и говорит моей старухе: «Вы мать почтенного и богобоязненного семейства, ваши дочери лучшее украшение нашей апостольской церкви, а ваш супруг за пенни представляет дьявола возле кабачка рыжего Джона». Вот видите, какое дело! И моя старуха плачет и говорит соседям: «Я знаю, что господня десница на мне и на моих детях».

— Вы ей и ее детям заработали дворянство, возмутился Волк, — про это-то она, по крайней мере, помнит?

— И теперь насчет дворянства, — продолжал Шекспир. — Моя старуха, конечно, ему это сейчас же и выпалила, — так знаете, что он ей ответил? «Милорды своим шутам и не то дают, но Бог в судный день отворотится от такого дворянина». Эти старые надутые дурни, оказывается, знают, кого Бог спасет, кого осудит! — Он швырнул в сердцах по столу стакан и продолжал: — На достопочтенного сэра можно было бы, конечно, и плюнуть, как он этого и заслуживает, но тут другое: Юдифь-то все не замужем. Когда Сюзанна выходила за доктора Холла, у Юдифи целую неделю обмирало сердце, болела голова, и она ходила с опухшими глазами. Я в то время этому не придал значения: ладно, мол, еще время-то будет, успеет выскочить. Но вот прошло пять лет, а она все в девках. И говорит: «Это все твой чертов театр, чтоб он сгорел!» Ну вот, он наконец сгорел, и я приехал, чтоб ее выдать замуж.

Волк сидел молчаливый и хмурый. Он хорошо знал Юдифь. Это была рослая, белобрысая, перезрелая девка, такая тяжелая и злая, что когда она шла, то на столе и полках дребезжала посуда. Она, конечно, и не такое еще могла выпалить.

— «Чтоб он сгорел»! — угрюмо повторил Волк. — И ведь не знает ни одной вашей строчки.

— Одну 'знает, — ответил угрюмо Шекспир. — В прошлом году, как я только приехал, она мне ее и преподнесла. Вот: «Я должна танцевать босиком на свадьбе моей сестры и из-за вашей глупости водить обезьян в ад».

Волк покачал головой, — видно, кто-то из стратфордцев подобрал этой ведьме подходящую цитату: «Водить обезьян в ад» — это и значило сидеть в девках.

— Это, наверное, ее доктор подучивает, — сказал он.

— Возможно, — сейчас же равнодушно согласился Шекспир. — Возможно и доктор, я его плохо знаю. Так вот, для того чтобы она не «водила обезьян в ад», я и возвращаюсь. Раз уж нажил два дома и народил дочек, ничего не поделаешь, тогда возвращайся и уж сиди смирно на месте. Оказывается, что за все нажитое приходится отвечать перед людьми и Господом.

— Да, перед людьми и Господом, — задумчиво согласился хозяин, упорно думая о своем, — и такова, наверно, природа вещей. Как говорит один ваш герой: «Простите нам наши добродетели, ибо в наши жирные времена добродетели приходится просить прощения у порока».

Глава 3

На другой день он сидел и брился, как вдруг вошла давешняя девка и спросила, готов ли он и может ли к нему прийти госпожа.

Он вскочил, как был, весь в мыле и с бритвой в руке.

— Скажи ей, что сейчас я сам…

Но девка, не торопясь, подошла к постели и стала ее убирать.

— Госпожа придет сюда. Хозяин уехал ночью за сеном, — голос девки был очень спокойный, она даже ни разу не посмотрела на Шекспира, — госпожа приказала, чтоб вы скорее вставали и ждали ее.

«Сумасшедшая! — подумал Шекспир о Джен. — Ну не сумасшедшая ли? Что еще за спешка?!»

Пришла она, однако, только через полчаса. На ней было простенькое черное платье, которое очень ей шло, потому что оттеняло чуть желтоватую, сливочную белизну ее лица и шеи. Ведь она и вся была полная, спокойная, неторопливая, с мягким шагом, осторожными руками и округлыми, плавными движениями.

— Подумать только, — сказала она, бесшумно заходя в комнату и притворяя дверь, — он как будто выбрал специально такое время, когда меня не было. Год ждала его, уехала на два дня — и он тут как тут! Ты что же, не хотел меня видеть? А я вот все равно услышала и приехала!

— Боже мой, Джен! — как будто даже подавленно сказал Шекспир, подходя к ней и целуя ее то в одну, то в другую щеку. — Джен, да я с ума сошел, когда узнал, что тебя нет! Я бы и сам поскакал к тебе, но Джемс был так снисходителен…

Она не то поморщилась, не то улыбнулась.

— Снисходителен? — спросила она певуче и вздохнула. — Ну, хорошо! — Она подошла к окну, спустила штору и села в кресло. — Так почему ты так запоздал?

Он посмотрел на нее.

— А разве тебе твой муж ничего…

— Я его видела только одну минуту, — ответила она, серьезно и прямо глядя на него. — Он вызвал меня, а сам уехал.

Она говорила очень спокойно, но он вдруг почувствовал, что с ней что-то случилось и она совсем не такая, как всегда, — не то встревоженная и затаившаяся, не то совершенно спокойная, — но какая же именно, он ухватить не мог.

— Так рассказывай, — нетерпеливо сказала она. — Ты рассчитался с театром, да?

Это «ты рассчитался» прозвучало так по-обидному легко и жестоко, что он внутренне вздрогнул.

— Значит, кое-что он все-таки успел тебе рассказать? — спросил он.

— Но я же сказала: он мне ничего не говорил, суховато отрезала она, так говори, я слушаю.

Он смотрел на нее настороженно и неуверенно, потому что совсем не этого ждал от их встречи и никак не понимал ее тона.

— Ну так что ж рассказывать? — пожал он плечами. — Рассчитался, вынул свою долю и вот еду домой.

— Домой? — спросила она протяжно, что-то очень многое вкладывая в это слово, но сейчас же и осеклась. — Ладно, о доме потом, но почему ты ушел? Он открыл было рот. — Ты болен? Давно?

«Рассказал о припадке, скотина», — быстро подумал Шекспир и ответил, принимая вызов Волка, в лоб:

— Так болезнь-то, собственно говоря, одна — мои пятьдесят лет. Для театра я стар — вот и все.

— А те моложе? — спросила она спокойно.

— Те делают сборы, — резко сказал Шекспир, а я не делаю сборов, значит, я выдохся и стар. Что бы я ни написал, все теперь не имеет успеха. Ну кому теперь нужна «Буря» или «Зимняя сказка»? — Он улыбнулся и развел руками. Никому! Только мне.

Так же резко и спокойно она спросила:

— А «Гамлета» ты больше не напишешь?

— А «Гамлета» я, пожалуй, больше не напишу, ответил он задумчиво и просто, — нет, определенно даже не напишу. Да он и не нужен. И потом я просто устал. Джен, ну может человек устать?

Она ничего не ответила, он хотел сказать что-то еще, но вдруг, наколовшись на ее взгляд, резко махнул рукой и замолчал.

Он знал: что бы он ей ни сказал, она поймет его, но говорить дальше было уже просто невыносимо, кто же имеющий голову станет жаловаться любимой женщине на свою несчастную судьбу или на интриги товарищей!

Но она больше ничем и не интересовалась, а только спросила:

— А дома тебя ждут?

— Ну конечно, — ответил он невесело.

— Жена и дочери? — спросила она, легко произнося те слова, которых они до сих пор оба тщательно и пугливо избегали.

— И зять еще, — ответил он, усмехаясь.

— И все они будут рады?

Он пожал плечами. Ему вдруг подумалось, что вот он рассчитался с театром — и все вокруг сразу переменилось: и Волк не так его встречает, и старый Питер глядит как-то странно, и даже Джен иная. Или, может быть, это он переменился, а люди-то остались прежними?!

— Джен, Джен, — сказал он, мучительно улыбаясь, — что ты такое говоришь, как же жена может быть не рада своему мужу? Нет, моя Анна благочестивая женщина.

Джен кивнула головой и сказала раздумчиво и печально:

— Месяца полтора они были все тут: миссис Анна, Сюзанна и доктор Холл.

Его сразу обдало жаром, и он спросил:

— Ну и что?

Она смотрела на него с улыбкой, смысла которой он не понял.

— Ничего! Миссис Анна — старая достойная женщина. Когда Джемс показал ей две твои книги «Сонеты» и «Гамлет», — она взяла их и долго переворачивала и только потом листнула и положила, а вечером она спросила Джемса, давно ли они печатались. Джемс ответил: «Одна — восемь лет назад, другая три». Тогда она покачала головой и сказала: «Не знаю, не знаю, восемь лет тому назад мы, правда, уже купили дом, но, наверно, не на них. За эти штуки дорого не платят». А Сюзанна крикнула из другой комнаты: «Да и ничего не платят! Это так кто-то зарабатывает, а нам от них только позор». Тут я сказала ей, что это не позор, а слава. Лорды, графы и герцоги издают такие книги. А миссис Анна вздохнула и сказала: «Да уж наверно не такие, а какие-нибудь графские. Вот у доктора в комнате лежит с гербом и короной на белом переплете — это другое дело, а от этой дряни чести нам не много, а денег и того меньше».

— Они правы, — усмехнулся Шекспир, — и хорошая слава в Лондоне на мне, а худая в Стратфорде на них. В том-то и дело, Джен, что, пока я витал в облаках, мои женщины ступали по стратфордской земле. Поэтому я и имею два дома.

— Разве поэтому? — повторила Джен невесело. — Когда Анна увидела, что доктор принес своей жене букет, она сказала ей: «Вот твой бы отец посмотрел! Он ведь знает название каждого цветка. Бывало, пойдем мы за мельницу, сорвет он какую-нибудь болотную травку и спрашивает: „Анна, ну а это что такое?“» Тут Сюзанна закричала: «Ой, мама, вы всегда заведете что-нибудь такое! Ну кому интересно, в какое болото вас таскал отец сорок лет тому назад…» И миссис Анна сразу замолкла. Вечером я подошла к ней и спросила: «Мистер Виллиам так любит цветы?» У нее уже были заплаканные глаза, — там что-то опять вышло у Холлов, — и она мне сердито ответила: «А что он только не любит? И птиц, и деревья, и цветы, и песни, и еще Бог знает что! Только до своей семьи — жены и детей — ему нет никакого дела!» Я возразила: «Но и земли и дом он купил в Стратфорде только для вас и дочерей. Его сердце все время с вами». Тут она так рассердилась, что даже покраснела. «Да что вы мне толкуете про его сердце, сударыня? Я-то уж знаю хорошо, где его сердце. Вы мне хоть этого-то не рассказывайте. Несчастная та женщина, которая ему поверит!» Я хотела ей еще что-то сказать, но она закричала: «Ну и довольно слушать мне эти глупости! Куда ни приеду, все мне: „Ваш муж, ваш муж!..“ Как будто хотят похвалить, а на самом деле запускают когти. А я стара-стара, глупа-глупа, да вижу, кто на что метит. Я вам говорю: забери нас всех завтра чума — он только перекрестится. Слава Богу, наконец развязался бы и со мной и с дочерьми».

Джен посмотрела на Шекспира:

— Виллиам, зачем вы туда едете? К кому?

Пока она говорила. Шекспир сидел и горел. Ему было так неудобно, что он даже перестал улыбаться. Когда же Джен кончила, он вскочил и бурно обнял ее, но она резко вывернулась и сказала:

— Оставьте, я с вами хочу серьезно говорить.

Но он, беспокойно и мелко смеясь (куда делось его мужество!), схватил ее и уткнулся лицом в ее шею. Действительно, только того и не хватало, чтоб его ведьмы, собравшись скопом, поочередно совали в нос Джен печные и ночные горшки его семейства. И Шекспир понимал, что сейчас чувствовала Джен. До сих пор она знала его совсем иного — легкого, веселого, свободного, как ветер, избалованного успехом и женщинами, знатного джентльмена, спустившегося в их харчевню из голубоватого лондонского тумана. Любимца двух королей и друга заговорщиков. Он сорил деньгами и был молод — сколько бы лет ему ни исполнилось! — был весел и беззаботен что бы с ним ни случилось! — был одинок и беспощаден в своей жестокой свободе. И вот теперь перед ней оказался старый, больной человек, плохой муж и нелюбимый отец, который никак не может сбыть свою перезревшую дочь и за это все семейство грызет ему шею; то, от чего он скрывался всю жизнь, откупаясь письмами, деньгами и обещаниями, вся эта жадная, глумливая прорва наконец настигла его и накрыла в его последнем и сокровенном убежище — как же тут не мычать от стыда и боли и не прятать раскаленное лицо в шею любовницы?

— Да что ты их слушаешь? — чуть не закричал он. — Сюзанна поссорилась со своим мужем — это у них на неделе два раза, чем-то затронула мою старуху, та и раскудахталась… — Он не хотел сказать «старуху», это уже само собой вырвалось, и он увидал, как Джен поморщилась. — Ну вот еще беда! сказал он безнадежно. — Я вижу, наговорили тебе черт знает что, а ты и расстроилась.

— Вы не научили ваших дочерей даже грамоте, сказала она задумчиво, они же не могут отличить писаного от печатного. — Он осел от ее тона — так горестно и искренне прозвучали ее слова. Замолчала и она. Так они и молчали с минуту.

— Ах, Виллиам, Виллиам, — сказала она наконец, — завтра вы будете у них. Что ж вы там будете делать? С кем говорить? Куда вы кинетесь, когда вам станет невмоготу?

— К тебе! — пылко, тихо и решительно сказал Шекспир. — Ты мне теперь заменишь всех. Ты моя последняя и самая крепкая любовь.

Она хотела что-то возразить, но он перебил:

— Послушай, я все обдумал. Спроси у Питера, какого коня я купил, — для него сорок верст — пустяк, один прогон! У старика глаза разгорелись, когда он на него взглянул.

Она посмотрела на него, словно не понимая.

— Ну конечно, придется беречься. Я уже не буду заезжать к вам каждый раз.

Он не докончил, потому что увидел — она плачет.

— Джен, — сказал он обескураженно, — что это с тобой, а?

Она быстро вытерла глаза и приказала:

— Сядь!

И так как он продолжал стоять, вдруг горестно крикнула:

— Ах, да сядь же ты, пожалуйста! Мне надо тебе сказать!

Он посмотрел на нее, отошел и сел.

— Ну вот, — сказала она как-то тупо. — Я хотела сказать тебе, что нам надо перестать встречаться.

И только что она сказала так, как он понял, что именно этого и ждал от нее с самого начала разговора. И все-таки это было так неожиданно, что он вскрикнул. А она продолжала:

— Муж знает все. Уж Бог ведает, кто ему сказал и что именно. Ты же знаешь, что от него не допросишься лишнего слова. Но сегодня, как я только приехала, он сказал: «Милая Джен, я вызвал тебя и сам уезжаю, чтобы ты могла хорошенько наедине поговорить с мистером Виллиамом». Я ему сейчас же ответила, что наедине нам с тобой не о чем говорить, но, наверное, все-таки побледнела, потому что он даже усмехнулся и сказал: «А ты поговоришь вот о чем: скажешь, что мы его по-прежнему очень любим и ценим, но останавливаться в другой раз ему у нас не следует, и вообще, раз он уже ушел из театра, пусть сидит в Стратфорде». Я чувствую, что у меня пересекается голос, и говорю: «Джемс, что ты делаешь? Он же крестный отец нашего Виллиама». А он кротко ответил: «Джен, так будет лучше для всех нас». С этим и уехал.

Она умолкла. Шекспир понимал: это все. Здесь слова на ветер не бросаются. Волк подумал, решил и отрезал. А Джен не такая, чтоб идти на гибель. Она его любит, конечно, но больше всего она держится за свою честь и тишину в доме. Ну, так значит, все. Не переставая улыбаться, он наклонился и галантно поцеловал ей руку.

— Ну что ж, — сказал он любезно, — раз вы уж оба так решили покоряюсь. Хорошо: буду сидеть дома.

— Да жить-то ты с ними как будешь? — спросила Джен, задумчиво смотря на него. — Как тебя там встретят? Вот о чем я думаю все время.

Он выпрямился. Сейчас он уж полностью владел собой. Так его всегда укрепляла безнадежность.

— Как меня встретит семья? — спросил он, тщательно выделяя интонации (но актеры сразу же заметили бы, что он переигрывает). — Странный вопрос, Джен. В конце концов, это же мои дочери, и моя жена, и мой дом. Я приеду к своей семье и буду разводить розы. Вот и все.

Она подошла и обняла его.

— Ну, я рада, что ты так это принял. Но помни я тебя люблю и о тебе думаю.

У него сразу же потеплело у глаз (это же беда — до чего он стал плаксив за последнее время!), но он скрыл это, торопливо поцеловав ее в висок.

— И мне жалко, что мы так расстаемся, — сказал он. — Но Волк прав, пора кончать. Случайная женщина и случайная смерть — две родные сестры.

Она возмущенно вскрикнула:

— Это, значит, я — случайная женщина?

Он мирно поцеловал ее опять в щеку, а потом быстро наклонился и стал беспорядочно целовать ее руки — одну и другую. Это на время скрыло его лицо.

— Не сердись! — сказал он кротко и беспощадно. — Но когда человек проживет на свете пятьдесят лет, с ним обязательно случится однажды что-то такое, что он вдруг поймет: все встреченные женщины — случайность, а по-настоящему есть у него только одна старая и некрасивая жена, та самая, которая сидит и, проклиная, терпеливо ждет его всю жизнь. Вот только в ее кровати он и должен умереть, если хочет кончить по-порядочному.

— А я? — спросила Джен обескураженно. — Как же я-то, Виллиам?

Он пожал плечами.

— А ты навеки останешься в моем сердце. Без твоей любви мне было бы очень трудно, я даже не знаю, выдержал ли бы я эти годы. Ты не знаешь, какими они для меня были тяжелыми. Но ты ведь вот меня не ждала, не проклинала, не отрекалась от меня по сто раз в день. Ты меня только любила и все. А любить в жизни — это все-таки, наверно, не самое главное. Вот и получается, что ты возвращаешься к своему мужу и детям, а я иду к своей старой злой жене и перезрелой девке — своей дочери, потому что они единственно близкие мне люди. И оба мы с тобой с этих пор будем жить честно и лежать только в своих кроватях, ибо, — он криво улыбнулся, — должны же исполниться наконец слова того попа из соседнего прихода, который обручил меня с Анной. — Он улыбнулся. — Этот поп был хоть куда — пьяница, грубиян, но людей видел насквозь. Он сказал тогда: «Парень, ты женишься на богатой девке, которая старше тебя на семь лет. И я вижу уже, куда у тебя глядят глаза, — ты гуляка, парень, и человек легкой жизни, но сейчас ты, кажется, уж налетел порядком, ибо у меня тяжелая рука, и кого я, поп, соединил железными кольцами, того уже не разъединят ни люди, ни Бог, ни судьба». И вот так и получилось.

Загрузка...