Когда Ипек оставила Ка у дверей делового центра «Халит-паша» и вернулась в отель, он поднялся по лестнице на второй этаж, но не пошел сразу в губернское отделение Партии благоденствия, а остался среди безработных, подмастерьев и прочих, слонявшихся без дела по коридорам. У него перед глазами все еще стояла сцена убийства директора педагогического института, он испытывал раскаяние и чувство вины, и ему хотелось позвонить помощнику начальника службы безопасности, с которым он разговаривал утром, в Стамбул, в газету «Джумхуриет» или какому-нибудь знакомому, но в деловом центре, переполненном чайными и парикмахерскими, ему так и не удалось найти место, откуда можно было бы позвонить.
С такими мыслями он вошел в комнату, на дверях которой висела табличка «Общество любителей животных». Здесь был телефон, но он был занят. К тому же Ка не был абсолютно уверен, хочет он звонить или нет. Пройдя мимо приоткрытой двери рядом с помещением общества, он вошел в зал для петушиных боев, в центре которого находился маленький ринг, а на стенах висели фотографии петухов. В зале Ка с мучительным страхом вспомнил, что влюблен в Ипек, и почувствовал, что эта любовь определит оставшуюся часть его жизни.
Один из состоятельных любителей животных и петушиных боев очень хорошо запомнил, как в тот день и час Ка зашел в зал, сел, задумавшись, на одну из пустых зрительских скамеек у края ринга, выпил чая и прочитал висевшие на стене правила, написанные крупными буквами.
ПЕТУХОВ, ВЫШЕДШИХ НА РИНГ, БЕЗ РАЗРЕШЕНИЯ ИХ ХОЗЯЕВ БРАТЬ НА РУКИ ЗАПРЕЩАЕТСЯ.
ЕСЛИ ПЕТУХ ПАДАЕТ ТРИ РАЗА ПОДРЯД И НЕ КЛЮЕТСЯ, ОН СЧИТАЕТСЯ ПРОИГРАВШИМ.
ЕСЛИ СЛОМАНА ШПОРА, ПЕРЕВЯЗКА ДЕЛАЕТСЯ В ТЕЧЕНИЕ 3 МИНУТ, А ЕСЛИ КОГОТЬ, ТО В ТЕЧЕНИЕ 1 МИНУТЫ.
ЕСЛИ В ДРАКЕ СОПЕРНИК ПЕТУХА, УПАВШЕГО ВО ВРЕМЯ ДРАКИ НА ПОЛ, НАСТУПИТ ЕМУ НА ШЕЮ, ТО ПЕТУХА ПОДНИМАЮТ И БОЙ ПРОДОЛЖАЕТСЯ.
В СЛУЧАЕ ОТКЛЮЧЕНИЯ ЭЛЕКТРИЧЕСТВА ОЖИДАНИЕ ДЛИТСЯ 15 МИНУТ, ЕСЛИ ЭЛЕКТРИЧЕСТВО НЕ ПОЯВЛЯЕТСЯ, БОЙ ОТМЕНЯЮТ.
В пятнадцать минут третьего, выходя из Общества любителей животных, Ка размышлял о том, как сбежать из этого Карса, похитив Ипек. Губернский центр Партии благоденствия был на том же этаже, через две двери от адвокатского бюро прежнего мэра от Народной партии Музаффер-бея, где свет сейчас не горел. (Двери принадлежали чайной «Достлар»[22] и ателье «Йешиль Терзи»[23].) Утренний визит к адвокату теперь казался Ка таким далеким прошлым, что, входя в помещение партии, он удивился, что оно было в том же здании, в том же коридоре.
Последний раз Ка видел Мухтара двенадцать лет назад. После того как они обнялись и поцеловались, он заметил, что у Мухтара появился животик, а волосы поседели и поредели, но, вообще-то, именно этого он и ожидал. Как и в студенческие годы, в Мухтаре не было ничего особенного, и во рту у него, как и тогда, была неизменная сигарета.
– Убили директора педагогического института, – сказал Ка.
– Он не умер, сейчас по радио сказали, – ответил Мухтар. – А ты откуда знаешь?
– Он, как и мы, сидел в кондитерской «Новая жизнь», откуда Ипек тебе звонила, – ответил Ка и рассказал о том, как все произошло.
– Вы звонили в полицию? – спросил Мухтар. – Что вы делали потом?
Ка сказал, что Ипек вернулась домой, а он пошел прямо сюда.
– До выборов осталось пять дней, и по мере того, как становится понятно, что мы победим, власть строит нам всяческие козни, – сказал Мухтар. – Защита наших сестер в платках – это политика нашей партии в масштабах всей страны. А сейчас убивают этого убогого, не пропускавшего девушек в двери педагогического института, и свидетель, находившийся на месте преступления, не известив полицию, приходит прямо сюда, в наш партийный центр. – Мухтар напустил на себя любезный вид. – Пожалуйста, позвони отсюда в полицию и расскажи все, – проговорил он, протянув Ка телефонную трубку, словно гостеприимный хозяин – изысканное угощение. Когда Ка взял трубку, Мухтар набрал номер, заглянув в какую-то тетрадь.
– Я знаком с помощником начальника службы безопасности Касым-беем, – сказал Ка.
– Откуда ты его знаешь? – спросил Мухтар с явным подозрением, которое не понравилось Ка.
– Утром журналист Сердар-бей первым делом отвел меня к нему, – произнес Ка, и в этот момент девушка на телефонной станции соединила его с помощником начальника службы безопасности.
Ка рассказал, как произошло все, чему он стал свидетелем в кондитерской «Новая жизнь». Мухтар сделал два торопливых, забавных и неуклюжих шага и, неловко подвернув ногу, придвинул ухо к трубке, чтобы вместе с Ка слушать разговор. А Ка, чтобы ему было лучше слышно, отодвинул трубку от своего уха и приблизил к нему. Сейчас они чувствовали дыхание друг друга. Ка не знал, почему дает Мухтару слушать свой разговор, но понял, что так будет лучше. Он еще два раза описал помощнику начальника службы безопасности нападавшего: не лицо, которого совсем не видел, а его щуплую фигуру.
– Как можно скорее приходите сюда, мы запишем ваши показания, – проговорил комиссар любезным голосом.
– Я в Партии благоденствия, – сказал Ка. – Я сразу приду, не буду сильно задерживаться.
Наступила пауза.
– Секунду, – сказал комиссар.
Ка и Мухтар слышали, как он, отодвинув трубку ото рта, с кем-то говорил шепотом.
– Извините, я попросил патрульный автомобиль, – сказал комиссар. – Этот снег все никак не кончается. Мы через некоторое время отправим машину, пусть вас заберут оттуда.
– Хорошо, что ты сообщил, что находишься здесь, – сказал Мухтар, когда Ка повесил трубку. – Так или иначе, они все знают. Они всех прослушивают. Я не хочу, чтобы ты понял меня неправильно из-за того, что я сейчас разговаривал с тобой так, будто обвинял тебя в чем-то.
В этот момент Ка ощутил раздражение, похожее на то, что когда-то вызывали у него увлеченные политикой знакомые, для которых он был буржуа из Нишанташи. В лицейские годы эти люди шутили друг над другом, вели себя как гомосексуалисты и постоянно пытались в шутку друг друга «отыметь». В последующие годы вместо этого появилась своеобразная игра – называть друг друга, а еще чаще своих политических противников агентами полиции. Из боязни попасть в положение такого доносчика, который из полицейской машины указывает на дом, где необходимо произвести обыск, Ка всегда держался подальше от политики. Несмотря на то что Мухтар, став кандидатом от исламистской партии, совершил поступок, которого десять лет назад сам стыдился бы, приносить извинения и подыскивать оправдания опять пришлось Ка.
Зазвонил телефон, Мухтар с видом ответственного лица снял трубку и начал жестко торговаться с сотрудником телеканала «Серхат» о стоимости рекламного ролика его магазинчика по продаже бытовой техники, который должны были показать вечером во время прямой трансляции.
Когда он повесил трубку, оба замолчали, как обиженные дети, которые не знают, о чем говорить, и Ка представил себе, как бы они могли поговорить обо всем, о чем не говорили уже двенадцать лет.
Сначала они сказали бы друг другу: «Раз мы оба сейчас в некотором роде ведем жизнь изгнанников и поэтому не можем быть успешными, благополучными и счастливыми, значит жизнь – это сложная штука! Оказывается, и поэтом быть недостаточно… Вот почему мы оказались настолько вовлечены в политику». Как только эти слова были бы произнесены, оба мысленно сказали бы: «Когда поэзия не приносит счастья, появляется потребность в политике». Сейчас Ка еще больше презирал Мухтара.
Ка напомнил себе, что Мухтар доволен, потому что его ожидает победа на выборах, а он сам отчасти удовлетворен своей славой среднего турецкого поэта, потому что это все же лучше, чем ничего. Но подобно тому, как они оба никогда не признались бы в том, что довольны собой, они никогда не смогли бы сказать друг другу о самом главном: о том, что на самом деле не довольны жизнью. И хуже всего то, что они оба приняли поражение и привыкли к безжалостной несправедливости мира. Ка испугало то, что обоим, чтобы спастись, нужна была Ипек.
– Говорят, что ты сегодня вечером прочитаешь свое самое последнее стихотворение, – сказал Мухтар, слегка улыбнувшись.
Ка враждебно посмотрел в красивые карие глаза человека, когда-то женатого на Ипек, в которых не было и следа улыбки.
– Ты видел в Стамбуле Фахира? – спросил Мухтар, на этот раз улыбнувшись более дружелюбно.
Теперь Ка смог улыбнуться ему в ответ. В их улыбках сейчас было что-то нежное и уважительное. Фахир, их ровесник, уже двадцать лет был несгибаемым поклонником западной модернистской поэзии. Он учился в «Сен-Жозефе»[24], раз в год ездил в Париж на деньги своей богатой сумасшедшей бабушки, о которой говорили, что она аристократического происхождения; набив чемодан книгами, купленными в книжных лавках в квартале Сен-Жермен, он привозил все это в Стамбул и издавал переводы этих книг, а также свои стихи и стихи других турецких поэтов-модернистов в журналах, которые сам выпускал, и в поэтических сериях издательств, которые сам создавал и доводил до банкротства. В противоположность этой его деятельности, пользовавшейся всеобщим уважением, его собственные стихи, написанные под влиянием поэтов, переведенных им на искусственный «чистый турецкий»[25], были лишены вдохновения, плохи и непонятны.
Ка сказал, что Фахира в Стамбуле не видел.
– Я бы очень хотел, чтобы когда-нибудь стихи Фахира стали популярными, – сказал Мухтар. – Но он всегда презирал таких, как я, за то, что мы занимаемся не поэзией, а фольклором, «местными красотами». Прошли годы, были военные перевороты, мы все побывали в тюрьме, и я, как и все, скитаясь то там, то тут, не мог найти себе пристанища. Люди, которые были для меня примером, изменились, те, кому хотелось нравиться, исчезли, не осуществилось ничего из того, чего я хотел добиться в жизни и в творчестве. Вместо того чтобы вести несчастливую, беспокойную и безденежную жизнь в Стамбуле, я вернулся в Карс. Я унаследовал от отца магазин, которого прежде стеснялся. Но и это не сделало меня счастливым. Я пренебрегал здешними людьми, воротил нос, увидев их, как это делал Фахир, когда видел мои стихи. В Карсе и город, и люди – словно ненастоящие. Здесь все хотят или умереть, или уехать отсюда навсегда. Но у меня не осталось места, куда можно уехать. Я оказался словно выброшенным за рамки жизни, за рамки цивилизации. Цивилизованная жизнь была так далеко, что я не мог ей даже подражать. Аллах не дал мне ребенка, который, как мечталось, сделал бы то, чего не смог сделать я, однажды став настоящим европейцем, свободным и современным.
Ка нравилось, что Мухтар может посмеяться над собой, слегка улыбаясь, словно бы светясь изнутри.
– По вечерам я пил и, чтобы не ссориться с моей прекрасной Ипек, приходил домой поздно. Это была одна из ночей в Карсе, когда замерзает все, даже птицы на лету. В поздний час я последним вышел из закусочной «Йешиль-юрт» и шел домой на проспект Орду, где мы тогда жили с Ипек. Идти там не больше десяти минут, но по меркам Карса это довольно большое расстояние. Поскольку я перебрал ракы, то в два счета заблудился. На улицах абсолютно никого не было. Карс был похож на покинутый всеми город, как всегда бывает в холодные ночи; дома, в которые я стучался, были бывшими домами армян, где уже восемьдесят лет никто не живет, или же их обитатели спали под грудами одеял, как животные в зимней спячке, не выходя из нор, в которые спрятались.
Внезапно мне стало нравиться то, что весь город словно покинут, что в нем никого нет. От спиртного и холода по всему моему телу разливалась сладкая сонливость. Я решил тихонько покинуть эту жизнь, кое-как прошел несколько шагов и, вытянувшись под деревом на обледенелой мостовой, стал ждать сна и смерти. Умереть на таком холоде в пьяном виде – дело нескольких минут. Пока нежный сон растекался по моим венам, у меня перед глазами появился мой ребенок, который никак не мог родиться. Я очень обрадовался: это был мальчик, он вырос, повязал галстук и выглядел при этом не как наши служащие в галстуках, а как европеец. Только он собрался что-то мне сказать, как вдруг остановился и поцеловал руку какому-то старику. От этого старика исходило сияние. Тут и мне в глаза вдруг ударил свет и разбудил меня. С раскаянием и надеждой я встал на ноги. Посмотрел: немного поодаль открылась дверь, люди входят и выходят. Послушавшись внутреннего голоса, я пошел за ними. Они взяли меня с собой, пустили в светлый и жаркий дом. Здесь были не удрученные жизнью люди, потерявшие, как другие жители Карса, всякую надежду; здесь были счастливые лица, и все же это были наши горожане, и кое-кто был даже мне знаком. Я догадался, что этот дом был тайной обителью глубокочтимого Саадеттина, курдского шейха, о котором ходили легенды. От приятелей-служащих я слышал, что шейх спустился в Карс из одной горной деревни по приглашению богатых последователей, число которых день ото дня увеличивалось; он призывал несчастных, бедных и безработных жителей Карса на богослужения в свою обитель, но я не придавал этим слухам значения, потому что полиция запрещала эти враждебные республике действия. А сейчас, проливая слезы, я поднимался по лестнице к этому шейху. Произошло то, чего я многие годы втайне боялся, что считал слабостью и отсталостью в годы своего атеизма: я возвращался к религии. На самом деле я всегда боялся одетых в мантии шейхов-реакционеров с окладистой бородой, которых рисовали на карикатурах, но сейчас, поднимаясь по лестнице по собственной воле, я заплакал навзрыд. Шейх был хорошим человеком. Он спросил у меня, почему я плачу. Конечно же, я не собирался говорить, что я плачу из-за того, что оказался в компании шейха-реакционера и его последователей. К тому же я очень стеснялся запаха ракы, шедшего у меня изо рта, как из трубы. Я сказал, что потерял ключи. Мне сразу же пришло в голову, что я уронил связку ключей там, где хотел умереть. Льстивые ученики, бывшие рядом с ним, бросились указывать, что ключи имеют символическое значение, а он послал их на улицу на поиски. Когда мы остались одни, он ласково мне улыбнулся. Я успокоился, осознав, что это был тот самый добрый старик, которого я только что видел во сне.
Мне захотелось поцеловать руку этому великому человеку, казавшемуся мне святым, и я так и поступил. Тогда он сделал то, что меня очень удивило. Он тоже поцеловал мне руку. Я ощутил внутренний покой, которого не чувствовал много лет. Я сразу понял, что могу говорить с ним обо всем, расскажу ему всю свою жизнь. А ему предстояло открыть для меня путь Всевышнего Аллаха, о существовании которого в глубине души я знал и в годы моего атеизма. Это предчувствие делало меня счастливым. Они все-таки нашли мои ключи. Вернувшись в ту ночь домой, я сразу уснул. Утром я устыдился происшедшего. О том, что со мной случилось, я помнил смутно, да и не хотел вспоминать. Я поклялся себе, что больше не пойду в обитель. Я боялся встретиться где-нибудь с последователями шейха, видевшими меня там. Но когда я следующей ночью возвращался из пивной, ноги сами привели меня в обитель. Несмотря на раскаяние, которое я испытывал днем, в последующие ночи все это повторилось. Шейх сажал меня ближе всех к себе и, выслушав рассказ о моих бедах, наполнял мое сердце любовью к Аллаху. Я все время плакал и от этого обретал покой. Чтобы никто не догадался о том, что я хожу в обитель – а я скрывал это, как великую тайну, – днем я брал в руки самую антиклерикальную из газет, которую знал, «Джумхуриет», и жаловался, что везде развелись мракобесы, враги республики, и повсюду спрашивал, почему не проводятся собрания в Обществе сторонников идей Ататюрка.
Эта двойная жизнь продолжалась до тех пор, пока однажды вечером Ипек не спросила у меня: «У тебя другая женщина?» Со слезами я признался ей во всем. А она заплакала: «Ты что, стал верующим и заставишь меня покрыть голову?» Я поклялся, что не буду этого требовать. Чувствуя, что происшедшее с нами похоже на внезапное разорение, я, чтобы успокоить ее, рассказал, что в магазине дела идут хорошо и, несмотря на перебои с электричеством, новые электрические обогреватели «Арчелик» очень хорошо продаются. На самом деле я был счастлив, что теперь смогу совершать намаз дома. В книжном магазине я купил себе самоучитель намаза. Передо мной открывалась новая жизнь.
Как только я немного пришел в себя, однажды вечером в порыве вдохновения я написал большое стихотворение. В нем я рассказал о своем душевном кризисе, стыде, о поднимающейся во мне любви к Аллаху, о покое, о том, как первый раз я поднимался по благословенной лестнице моего шейха, о символическом и реальном значении ключей. В этом стихотворении не было недостатков. Клянусь, оно было не хуже стихотворений самых модных и новых западных поэтов, которые переводил Фахир. Я сразу отослал стихотворение ему. Я ждал шесть месяцев, но оно так и не было напечатано в журнале «Чернила Ахиллеса», который он тогда выпускал. В ожидании я написал еще три стихотворения и все отправил в журнал поочередно, с интервалом в два месяца. Я с нетерпением ждал целый год, и опять ни одно из них не было опубликовано.
В тот период самое большое несчастье для меня было не в том, что у нас все еще нет детей, не в том, что Ипек противится предписаниям ислама, и не в том, что мои прежние левые и светски настроенные друзья презирали меня за то, что я стал набожным. Случаев горячего обращения людей к исламу было достаточно, так что они не обращали на меня особенного внимания. Больше всего меня потрясло то, что не были изданы эти стихи, отправленные в Стамбул. Я не мог дождаться выхода очередного номера, который появлялся в начале каждого месяца, и, успокаивая себя, всякий раз думал, что в конце концов хоть одно мое стихотворение в этом месяце будет опубликовано. Реализм моих стихов можно было сравнить только с реализмом западной поэзии. А это в Турции, как я думал, может сделать только один Фахир.
Сильный гнев из-за причиненной мне несправедливости начал отравлять счастье, которое давал мне ислам. Теперь, совершая намаз в мечети, куда я начал ходить, я думал о Фахире и опять был несчастлив. Однажды вечером я решил рассказать о своем горе шейху, но он не понял, что такое модернистские стихи, кто такие Рене Шар, Малларме и Жубер и что означают понятия «разрыв фразы» и «пауза пустой строки».
Это поколебало мое доверие к шейху. Долгое время он не делал ничего, кроме того что повторял мне: «Храни чистоту своего сердца», «С помощью любви Аллаха, если Ему будет угодно, ты выйдешь из этого ущелья» и еще несколько подобных фраз. Я не хочу грешить против истины, он не был обычным человеком, но он был человеком малообразованным. Во мне опять зашевелился мой внутренний демон, знакомый по годам атеизма, – наполовину рационалист, наполовину прагматик. Такие люди, как я, находят покой тогда лишь, когда объединяются с себе подобными в политическую партию, чтобы бороться во имя какой-нибудь цели. Так я понял, что вступление в партию, которая придает большое значение религии и духовности, даст мне более глубокую и значительную духовную жизнь, чем обитель. Партийный опыт, полученный мною в марксистские годы, очень помог мне теперь.
– Приведи пример, – попросил Ка.
Отключили электричество. Наступила долгая пауза.
– Отключили электричество, – проговорил Мухтар загадочным голосом.
Ка ничего не ответил и сидел, не шевелясь, в темноте.