Глэдис сбежала с лестницы и с восторженным воплем повисла на шее у матери. Она торопливо, хотя и ласково, обняла по очереди Гарри, Дика и отца, потом вывернулась у него из рук, откинула назад непокорные золотистые волосы и круглыми любопытными глазами уставилась на нового брата.
— Это Артур, — сказала Беатриса, соединяя их руки. — Он будет жить с нами, будь ему доброй сестрой. Поди покажи ему его комнату и помоги распаковать вещи. Когда чай будет готов, я вас позову.
Глэдис стояла, слегка расставив крепкие маленькие ноги, и внимательно смотрела на застенчивого мальчика. Потом взяла его под руку.
— Пойдем, Артур.
Немного оробев оттого, что попал в такой огромный, великолепный дом, он покорно пошел за нею вверх по лестнице. Она распахнула дверь небольшой, залитой солнцем комнатки.
— Вот твоя комната, а рядом — Гарри и Дика, а дальше моя. Когда тебе что-нибудь нужно, ты сразу стучи в мою дверь в любое время. Поди сюда, посмотри в окно. Это каретный сарай, а там конюшни… В том длинном доме?
Там коровник. Через пять минут придут коровы, и ты их увидишь, их сейчас будут доить… Ну да, конечно, коров много. В том домике, где штокрозы, живут Робертсы, а за ним — видишь, где стоит большая груша? — это амбар.
Теперь высунь голову из окна и увидишь кусочек сада. А вон на лужайке Пушинка — это моя собака, сеттер, и у нее трое щенят… Что? Что там розовое за окном? Это розы, они называются «Семь сестер». У вас в Корнуэлле разве нет таких? Я хотела нарвать тебе, а мама сказала, чтоб я поставила тебе в комнату синих цветов. Но я нашла только дельфиниум. Надеюсь, он тебе понравится. Я хотела принести тебе синих анютиных глазок, да они уже все отцвели.
— Мне… мне нравятся эти… как их звать? Дель…
— Дельфиниум. В саду за домом их сколько угодно, и все синие, как твои глаза. У тебя глаза синие.
— А у тебя серые… красивые.
Глэдис кивнула.
— Да, я знаю, что красивые. Племянница миссис Джонс тоже так говорит.
Но это мне все равно не поможет, потому что у меня курносый нос. Тебе это неприятно? Ты очень не любишь курносых?
— Чего же мне их не любить?
Они серьезно посмотрели друг на друга. Потом она обеими руками обхватила шею мальчика и поцеловала его.
— Какой ты смешной. Ты мне нравишься.
Только когда гонг позвал их к чаю, они вспомнили про чемодан Артура.
— Уже распаковали все веши? — спросила Беатриса, открыв дверь. — Да вы еще и не начинали! Ну, ничего. Может быть, если мы хорошенько попросим миссис Джонс, она уж, так и быть, это сделает. А теперь мойте руки и идите вниз пить чай.
Не прошло и месяца, как Артур и Глэдис стали неразлучны. Время от времени Генри начинал тревожиться, видя, как все тесней становится эта дружба. Не то чтобы он думал плохо об Артуре — паренек в сущности неплохой, хотя немножко и размазня, — но как бы Глэдис, проводя с ним столько времени, не переняла у него плохие манеры и неправильную речь. За зиму он несколько раз заговаривал об этом с женой.
— Не бойся, — сказала ему однажды Беатриса. — Впервые в жизни у Глэдис есть то, что ей всего важнее: друг, который в ней нуждается. А что до умения себя вести, то Артур уже может кое-чему поучить Дика.
— Это правда, он делает такие успехи, каких я и не ожидал. Но как он говорит!
— Да, неправильную речь нескоро исправишь. Но он и говорит уже гораздо лучше. От него теперь лишь изредка услышишь эти его бессмысленные словечки.
— А она их подхватывает. Право же, Беатриса; ну что тут смешного? Она уже и так переняла у него достаточно какой-то тарабарщины.
— Но она знает, что так не говорят.
— Все равно, не очень-то приятно слышать из уст леди «ладно» и «ага», как от какой-нибудь рыбачки.
— Подрастет — отучится.
И Генри уступил. В конце концов он ведь согласился усыновить Артура.
Пожалуй, немного погодя можно будет послать его в какую-нибудь приличную школу, например в коммерческое училище Тэйлора. В колледж св. Катберта его, конечно, ни за что не примут. А пока, спору нет, он прилежный, послушный и довольно понятливый ученик. Он даже верхом стал ездить довольно сносно, хотя, конечно, никогда не будет так держаться в седле, как Дик и Гарри.
Как ни странно, этот необычный и рискованный эксперимент оказался, видимо, удачным, во всяком случае для Беатрисы. Год назад и подумать нельзя было, что она когда-нибудь будет еще выглядеть такой молодой, окрепшей, почти счастливой. Пожалуй, даже слишком счастливой. Порою Генри спрашивал себя: не стала ли она меньше горевать о Бобби? Может быть, она начинает забывать его теперь, когда у нее есть Артур?
Бедняжка Бобби, он лежит в могиле, а его место занял этот приемыш. Да, конечно, неплохой паренек для рыбацкого сына, но в конце концов, это только оборвыш, выросший в корнуэллской лачуге, который и сейчас еще иной раз, забывшись, говорит конюху «сэр». А родная мать Бобби как будто не видит между ними никакой разницы.
Однажды, выпив больше обычного за обедом, Генри имел неосторожность намекнуть Беатрисе на что-то в этом роде. Он сейчас же пожалел об этом и готов был извиниться, но она словно и не заметила его промаха и спокойно вышла из комнаты. Он отер две слезинки с остекленевших глаз и допил бутылку до дна.
У него вошло в привычку перед сном подолгу засиживаться за стаканом вина. Что еще прикажете делать длинными вечерами теперь, когда Гарри и Дик вернулись в колледж? Беатриса так долго лежала больная, что соседи, с которыми можно было бы сыграть в вист, перестали к ним заглядывать. Не так это просто — повернуть все опять по-старому. И потом она всегда так поглощена детьми… Естественно, ведь она мать. Нередко она целый вечер проводит с Глэдис и Артуром за латынью. И на что рыбацкому сыну латынь? Да и девочке она на что, кстати сказать? Беатрисе следовало бы быть умнее. Экая досада, что отец воспитал ее синим чулком.
А теперь, чем бы подыскать Глэдис хорошую гувернантку, она собирается взять в дом учителя, который будет заниматься с ними обоими. Домашний учитель, да еще француз! Француз в Бартоне! На лице Генри выразилось безмерное отвращение. Он терпеть не мог французов — мерзкие иностранцы, безбожники, пожиратели лягушек!
Не то чтобы ему случалось часто иметь с ними дело, — слава богу, нет; но ведь кто не знает этих вертлявых шаркунов. Не говоря уж о том, что они враги короля и сейчас, ни много ни мало, заключили союз с этими взбунтовавшимися янки. И все они совершенно безнравственны, все как один.
Право же, это небезопасно, когда в Бартоне полно молоденьких коровниц и судомоек. Надо серьезно поговорить с Беатрисой.
Но вот беда: после своей болезни она стала неподатлива на уговоры. Она никогда не любила спорить, противоречить; за все эти годы он не часто видел, чтобы ей изменило хорошее настроение, — этого нельзя не признать. Правда, в то ужасное время, пока они жили в Каргвизиане, было одно такое утро… Но и тут не приходится судить ее слишком строго: она расстроилась, это со всякой женщиной может случиться. И это единственный раз, когда она с ним так разговаривала. Но кроткая, покорная молодая жена его молодости, которая всегда уступала ему, подчиняясь мужней власти, как и подобает женщине, давно потерялась где-то на жизненном пути. И теперь, когда их взгляды расходятся, она поступает по-своему, иной раз даже и не посоветовавшись с ним.
Взять хотя бы хозяйство. С мнением этого мистера Юнга считаются больше, чем с его, Генри, мнением. Ну пусть, он не против. Юнг неглупый малый; коров прямо не узнать с тех пор, как их зимой подкармливают брюквой. Но заводить в доме французов — это уже совсем другое дело!
Запив портвейн стаканчиком коньяка. Генри приободрился. На сей раз он поставит на своем. Пока он здесь хозяин, никакие лягушатники, прихвостни папы римского не будут разгуливать по Бартону, болтать на своем тарабарском языке и соблазнять арендаторских дочек! Для Глэдис найдут добропорядочную гувернантку, честно исповедующую протестантскую веру, и девочка будет воспитана, как настоящая леди.
Может быть, поначалу гувернантка будет заодно учить и Артура? Это было бы экономнее, а — бог свидетель — ему и так уже пришлось изрядно потратиться. Завтра утром надо поговорить с Беатрисой.
Наутро у него нестерпимо ломила голова и начались жестокие боли, видимо предвещавшие подагру. Беатриса ходила за ним с ангельской кротостью и терпеньем, и он решил, что заявить о своих правах главы семьи можно будет как-нибудь в другой раз. А там настала полная хлопот весна, а там июнь — и Артур уехал на лето домой, в Каргвизиан.
Он вернулся в сентябре, выросший, возмужавший и уже не такой застенчивый. Руки у него огрубели от работы, речь опять стала несколько менее правильной, и говорил он медленно, взвешивая каждое слово. В первый вечер Генри задал ему множество вопросов и был вполне доволен его ответами.
Да, дом очень хороший, все дети здоровы, корова дает много молока, и ловля была удачная. Теперь на новом паруснике отец с Полвилом ходят даже за острова Силли, там рыба отлично ловится. Они отвозят рыбу и омаров в Падстоу, а иной раз даже в Пензанс и продают прямо на рынке, — перекупщики теперь уже не наживаются на них. Они даже отложили немножко денег и подумывают на эти сбережения купить в складчину лошадь с повозкой. Тогда они смогут продавать часть улова в Камелфорде и еще подработать зимой, когда в море не всякий день выйдешь: будут раз в неделю развозить рыбу по округе от Падстоу до Лонетона. В обеих семьях хватает мальчишек, всегда найдется, кому править лошадью.
— А мать как поживает?
— Мама… хорошо.
— А чем ты занимался все лето?
— Я пособлял… помогал маме с уборкой, и на ловле немножко, и за коровой ходил, и за свиньей.
— Гм! Досталось, наверно, твоему платью.
— Я его прибрал, сэр. Джимми дал мне свое.
— Очень разумно. А за книги, наверно, и не брался?
— Как же, сэр, каждый день по три часа сидел.
— Молодец. Математикой занимался?
— Больше всего математикой, и еще латынью немножко и географией.
— Так, так, — сказал Генри. — Я вижу, ты не терял времени. Должно быть, отец был тобой доволен.
— Иногда, сэр.
Генри что-то проворчал себе под нос и снова взялся за «Общедоступный справочник»
— это было проще. Ну и путаница! Но раз Пенвирн преуспевает и доволен положением вещей, а мальчик занимается математикой, стало быть он, Генри, выполнил долг благодарности, и теперь не о чем беспокоиться. Хотя чего можно ждать, если мальчик девять месяцев в году живет как джентльмен, а три месяца работает до седьмого пота и от него несет рыбой… Что ж, Беатриса заварила кашу, пусть она и расхлебывает.
Беатриса слушала Артура молча. Дождавшись, чтобы все разошлись по своим спальням, она постучалась к нему.
— Зайди ко мне.
Когда мальчик вошел, она сидела в низком кресле у окна, и он примостился на своем любимом месте, на скамеечке у ее ног.
— Ну, теперь расскажи мне, что тебя тревожит. Он помолчал, обдумывая ответ.
— Я… я немножко сомневаюсь. Тетя Беатриса…
— Да?
— Если человек… чего-нибудь страсть как хочет, очень хочет… всю жизнь. А потом уж он и надежду потерял… а тут вдруг ему счастье в руки… когда и не ждал. А ему оно уже и не в радость.
— Разве твой отец не доволен?
— Не знаю. Иногда вроде и доволен, но это больше, когда… Она ждала.
— …когда выпьет пива… Или выйдет на паруснике, а ветер попутный, и он поднимет паруса… и все глядят да завистничают… завидуют.
Он помолчал минуту и прибавил совсем тихо:
— Душой он не радуется.
Помолчали еще, потом Артур промолвил:
— Это все математика…
— Он надеялся, что ты больше успеешь за это время?
Артур кивнул.
— Он говорит: «Ты пятишься назад; прошлый год ты знал больше».
— Разве он не понимает, что у тебя нет подготовки? В первый год необходимо было вернуться к началу и заложить основы. Я ему об этом писала.
— Ага… да, я знаю.
— Может быть, он думает, что ты ленился? Я писала ему, что ты очень прилежный ученик.
— Нет, он знает, что я старался, не то бы… Нет, он знает.
— Он не бранил тебя?
— Н— Нет. Не всегда. Только… только из-за механики: градиенты, и равновесие, и инерция, и что куда падает…
— Но, Артур, это ведь не для начинающих. Тебе еще до этого нужно многому научиться.
— А он думает — не нужно… думает, ничего такого и учить не надо.
Никак в толк не возьмет, почему я этого сам не понимаю, безо всякого ученья.
Ему-то все и так понятно, почему же я не понимаю? А я не могу. Наверно…
— Да?
— Наверно, я бестолковый.
Она обняла его за шею.
— Не падай духом. На первых порах это всегда трудно. Девять месяцев не так уж много, когда приходится учиться стольким вещам сразу. У твоего отца особый талант, он, видно, не может понять, почему другим людям это нелегко дается. Но со временем ты одолеешь всю эту премудрость, ты мальчик способный и старательный… А теперь расскажи мне о маме.
Артур молчал.
— Разве ты не можешь мне сказать? В чем дело? Она здорова?
— Вроде здорова. Она… ей вроде боязно, — закончил он упавшим голосом.
— Она боится?
— Ага.
— Чего же?
— Папы.
Он поднял измученные глаза.
— Может… мне не надо было приезжать сюда… может, зря я ее оставил?
— Нет, дружок. Не надо было тебе оставаться там. Дома ты всегда был бы яблоком раздора: твои родители слишком любят тебя, из-за тебя-то у них и нелады. Скажи мне, случалось отцу… выходить из себя?
— Д— Да… бывало.
— Он сердился на маму?
— Нет.
— На тебя?
— Только… только один раз. Я сам виноват. Я… я учил алгебру. — Он прерывисто задышал. — У меня не выходило… я старался… я… я непонятливый, нехороший я. Я сам виноват. Я худо поступил, очень худо.
— Разве, милый? Расскажи мне все. Что ж ты такого плохого сделал?
— Поддался сатане. Когда хочешь такого, что не велено, — это ведь грех.
Вас сатана никогда не искушал?
— Очень часто. А чем он тебя искушал?
— Отец велел мне решить задачу, на водоизмещение. Я старался, очень старался.
— Знаю, дружок.
— Но у меня не выходило. Я испугался — и совсем запутался… а потом стал просто так писать… а он пришел и увидел.
— Что писать?
— Да так, глупости. Рифмы и все такое…
— Ты писал рифмы? Объясни же толком. Ты их сам придумывал ?
— Вроде сам. Знаете, как это бывает, — одна строчка, другая, третья, четвертая: та-та, та-та, та-та, та-та. И первая строчка кончается одинаково с третьей, а вторая с четвертой. Вроде как псалом.
— Это были стихи? О чем же?
— Об Иисусе. Как он идет по водам, по морю Галилейскому. «Галилейское бурное море»… только это неправильно. В географии написано, что оно вовсе не море, а озеро. Не знаю… просто это была глупость.
— А отец пришел и увидел, что ты не задачи решаешь, а пишешь псалом?
— Ага. Он их терпеть не может, псалмы. Он сказал: «Уж лучше б ты помер, чем это». И порвал тот листок.
— Он был пьян?
— По-моему, нет.
— И он сильно побил тебя?
— Не очень. Да это бы ничего, только он был такой страшный… Тетя Беатриса…
— Да?
— Если я не смогу выучиться этой математике, он, наверно, кого-нибудь убьет… сам себя, или… А я не могу. Я уж так стараюсь, и ничего у меня не выходит… А тут пришла мама, и он стал говорить всякое про господа Иисуса Христа… страсть что говорил! Вроде он много чего наобещал людям и все наврал: «Толцыте и отверзется:», — а отворяется, когда он уже и сам знает, что поздно. Отец сказал: «Черт бы его подрал за его вранье». А мама… мама заткнула уши и убежала из дому… Я ведь вижу, у ней от этого сердце разрывается.
— Артур, — не сразу сказала Беатриса, — еще рано судить, есть ли у тебя способности к математике. Но раз твой отец из-за этого так волнуется, мы сделаем все, чтобы помочь тебе. Может быть, это моя вина, просто я плохая учительница. Да и все равно, пора уже вам с Глэдис учиться у кого-нибудь другого, кто лучше в этом понимает. Тому немногому, что я знаю, меня научил мой отец. Это главным образом классическая литература, и мне было всего восемнадцать лет, когда он умер. Я напишу дяде Уолтеру, может быть он найдет кого-нибудь, кто мог бы жить у нас в Бартоне и учить вас обоих.
Она коснулась губами его лба.
— Ну, иди ложись и спи крепко. И не горюй из-за рифм. Не старайся придумывать их, но если уж они сами придут в голову, просто запиши их и забудь. Ничего худого в этом нет. Только в следующий раз постарайся не сочинять стихи, когда надо решать задачу по алгебре.
Послушный как всегда, он ушел спать, а Беатриса в письме к Уолтеру пересказала этот разговор, прося его совета.
"Мальчик до смерти запуган, — писала она. — Даже если у него и есть какие-нибудь способности к математике и механике (в чем я сомневаюсь), постоянный страх и тревога так измучили его, что он совсем перестает соображать. Очевидно, он уже просто не может спокойно думать об этих науках, он все время боится, что ничего у него не выйдет и он только принесет разочарование отцу, а может быть, и ускорит трагическую развязку. Кроме того, мысль о стихах связана в его представлении с «грехом», «дьявольским искушением», что, на мой взгляд, еще опаснее. Пока, мне кажется, не важно, откуда это желание «просто так писать» рифмы — первые ли это проблески поэтического дара или просто эхо методистских псалмов, которые он вечно слышит от матери. Но гораздо важнее и, по-моему, всего опаснее его уверенность, что дать волю этому безобидному и мимолетному порыву — тяжкий грех.
Весной ты писал мне о молодом французе, который живет в Англии и мог бы быть хорошим учителем для Артура и Глэдис. Сейчас первые трудности уже позади, мальчик удивительно легко и быстро научился хорошим манерам и приличному поведению, говорить стал тоже гораздо правильнее, и мне кажется, для него будет лучше, если я немного устранюсь и по-настоящему учить его будет кто-нибудь более знающий.
И для Глэдис тоже это было бы полезнее. Она хорошая девочка, но я так долго была больна, что она росла совсем без надзора. Такой живой ум должен быть постоянно чем-то занят. Однако я уверена, Генри никогда не согласится, чтобы в Бартоне жил француз. Когда я упомянула о твоем предложении, он чуть было не разругался со мной, в первый раз в жизни. Конечно, это отчасти из-за войны. Ты же знаешь, он вообще невысокого мнения об иностранцах, особенно о французах, а теперь, когда они заодно с американцами против нас, он о них и слышать не хочет. Но главное то, что они католики. Никакими силами его не убедишь, что «прихвостень папы римского» может быть порядочным человеком. И это очень жаль, ведь. судя по тому, что ты пишешь о мсье д'Аллейре, он именно тот, кто нам нужен.
Генри считает, что следует нанять гувернантку для Глэдис, и чтобы Артур тоже с нею занимался. Но где найти такую, которая могла бы дать им действительно глубокие знания, а не только поверхностные сведения".
В конце письма Беатриса спрашивала Уолтера о его делах и умоляла — если только можно как-нибудь пристроить Фанни — приехать хоть ненадолго в Бартон, ведь он так нуждается в отдыхе.
Ответное письмо Уолтера начиналось с извинений в том, что он так редко пишет. Последний год он почти не писал, потому что ему нечем было ее порадовать. В первые четыре месяца Фанни стало немного лучше, потом наступило резкое ухудшение, потом опять стало чуть лучше. Приступы ярости теперь случаются реже и не такие сильные — вот и все, что можно сказать.
Весь этот год был посвящен попытке излечить Фанни, и вот теперь состоялся второй консилиум. И опять врачи разошлись во мнениях: консультанта обнадеживали малейшие признаки улучшения, а доктор Терри по-прежнему утверждал, что привычка эта слишком давняя, чтобы возможно было искоренить ее.
"Поскольку Фанни явно неспособна жить самостоятельно, я должен либо оставить все как есть, либо запереть ее в лечебницу для умалишенных. Она смертельно этого боится, и у меня не хватает сил обречь ее на такие муки.
Стало быть, пока все должно остаться по-прежнему.
Но похоже, что совершенно неожиданно я сумею устроить себе передышку.
Доктор Терри хочет на месяц взять ее к себе в дом, чтобы присмотреться к ней повнимательнее. Если ничего не изменится, жди меня в начале октября.
Теперь об Артуре и Глэдис.
По-моему, взять в дом хорошего наставника, который мог бы учить их обоих и как следует подготовить Артура по математике, — это сейчас единственный способ хоть в малой степени помочь мальчику; и я не представляю себе более подходящего человека, чем Жиль д'Аллейр. Я знал его еще ребенком, его родители мои старые друзья; отец его был видный энциклопедист. И когда я три года назад гостил у них, Жиль произвел на меня впечатление очень серьезного и вдумчивого юноши. Он с отличием окончил курс математических наук, уже имеет некоторый педагогический опыт, и у него широкие взгляды на воспитание. Я думаю, к Артуру он отнесется сочувственно и с интересом.
К счастью, Генри может не опасаться: католицизмом тут и не пахнет.
Д'Аллейры закоренелые гугеноты и из поколения в поколение подвергались гонениям за свою веру. В сущности, они столько же англичане, как и французы: одна ветвь этой семьи уже целое столетие живет в Англии. Кстати, они из аристократического рода, хотя все д'Аллейры, оставшиеся во Франции, бедны как церковные мыши.
Жиль уже два года провел в Англии, жил у здешних родственников и готовил их мальчиков к поступлению в школу. Сейчас он свободен и находится в Лондоне. Объясни все это Генри, и если он согласен, я поговорю с Жилем.
Почему бы мне не привезти его к вам погостить? Тогда вы сможете судить о нем сами".
Как-то так получилось, что Генри стал меньше опасаться за невинных сельских дев, когда его заверили, что молодой человек не осквернит Бартон папизмом. Когда гости прибыли, он был приятно удивлен еще и тем, что «мусью» ничем не напоминает ненавистных шаркунов. Жиль д'Аллейр оказался крепким молодцом, скуповатым на слова; его здоровый загар свидетельствовал о том, что он много бывает на воздухе, подбородок — о решительном характере, а зоркий взгляд блестящих глаз несколько смутил Генри своей прямотой.
По-английски он говорил безукоризненно, хотя медленно и, пожалуй, чересчур уж правильно. Вечный камень преткновения для иностранцев звук «th» и тот почти в совершенстве удавался ему.
— Похоже, что он славный малый, — сказал Генри Уолтеру. — Можно попробовать, беды не будет. Вот только сумеет ли он приспособиться к нашим деревенским обычаям: рано вставать, рано ложиться и все такое? Эти иностранцы ведь не могут обойтись без своей оперы и всяких французских фокусов, а мы тут теперь живем тихо и скромно.
— Дорогой мой Генри, д'Аллейры не парижане. Почти все свое детство Жиль провел в Тулузе, его отец там преподавал, а потом он несколько лет жил в Париже, но он был бедный студент и много работал, пока не окончил Сорбоннский университет; вот, кажется, и все, что ему известно о столичной жизни.
— Я понял, что он уже был домашним учителем?
— Да, в провинции. У него есть маленький старый замок на юге Франции, оттуда до ближайшего городка тридцать миль.
— Замок?
— Очень скромный; ему четыреста лет, но он меньше вашего дома и далеко не так удобен. Старуха тетка, которая воспитывала Жиля после смерти родителей, в пять часов утра всегда уже на ногах, а ее братья сами возделывают свой участок земли в горах. Зимой они разъезжают верхом среди сугробов в овчинных куртках домашней выделки. За границей эта семья славится ученостью, а у себя на родине, в горах, овечьим сыром, — и то и другое равно составляет предмет их скромной гордости.
Генри широко раскрыл глаза:
— Вот оно что? Ну, если он привык ездить верхом, пожалуй, ему надо дать коня погорячее, чем старушка Фиалка. А я-то решил для начала быть поосторожнее.
Уолтер заразительно рассмеялся.
— Боялся, что он свалится с лошади? Жиль на любом коне проскачет без седла и любую птицу подстрелит на лету.
— Ого! — сказал Генри, с каждой минутой проникаясь все большим уважением к молодому д'Аллейру. — Пожалуй, надо дать ему гнедую кобылку. Она придется ему по вкусу. А охоту он любит?
— Он, вероятно, редко ее видел, если ты имеешь в виду настоящую охоту на лисиц. У горных овцеводов нет ни времени, ни денег для такого спорта. Но уж без сомненья ему случалось ходить с копьем на вепря. И потом, зимой им приходится стрелять волков, чтобы уберечь стадо.
Кровь предков, владельцев Бартона, заговорила в Генри. Вот, кажется, нашелся человек, который не оторвался от матери-земли. Кто мог ожидать этого от француза!
Он без колебаний согласился принять д'Алленра в дом и в ознаменование такого события провел этого необыкновенного француза по своим владениям; со сдержанной гордостью он показал гостю свой любимый выгон и заливной луг, даже сейчас, в октябре, еще не скинувший королевской мантии изумрудного бархата.
— В наших краях нет таких трав, — сказал Жиль, крепкими смуглыми пальцами растирая сочную былинку. — Но и у нас они неплохие.
— А какие травы у вас растут?
— Невысокие, почти не идут в рост — как раз чтоб овцам щипать. Но сорта хорошие, душистые; для тонких сыров самые подходящие.
— Овечий сыр?
— Да. Если бы не война, я попросил бы тетушку прислать вам один на пробу, и кувшин нашего горного меда. Такой мед мне нигде больше не попадался. Он пахнет солнцем.
Они возвращались через скотный двор, со знанием дела беседуя о лошадях и свиньях.
— Тут не видно быка, — сказал Жиль. останавливаясь, чтобы еще раз полюбоваться коровами. — Неужели вам приходится от кого-то зависеть? У вас такое превосходное стадо, я был уверен, что увижу одного из ваших знаменитых короткорогих тисдейлей.
Глаза Генри мгновенно наполнились слезами.
— Мы всегда их держали. Пока не потеряли нашего мальчика. А теперь я боюсь; нельзя, чтоб жене попался на глаза бык. После того несчастья ее узнать нельзя.
— Простите, — поспешно пробормотал Жиль. — Я не знал.
Генри рассказал ему о случившемся.
— Это было там, за лаврами, где молодые деревца. Я посадил их, чтоб не видеть больше этого места. Прежде там была лужайка. Жена так и не оправилась от этого удара, она никогда об этом не говорит.
Он уже не помнил, как всего несколько месяцев назад заподозрил Беатрису в том, что она слишком быстро забыла Бобби.
— Сгоis bien[11], — сказал про себя Жиль и прибавил вслух. — А я все думал, чем она так напоминает мне мистера Риверса. У него тоже такое лицо… как бы это сказать?.. — точно у человека, который побывал в аду.
— И по сей день оттуда не вышел, — хмуро сказал Генри. — Вы незнакомы с его женой?
— Да нет… Я всегда думал, что миссис Риверс очень больна. Или я ошибаюсь? Мне казалось, она не принимает посторонних.
— Гм. Ну, если б вы на нее посмотрели, вам бы сразу стало ясно, почему он весь седой в сорок лет. Она, видите ли…
Генри вдруг спохватился. Надо быть поосторожнее. Французам, даже самым милым и любезным, нечего поверять семейные тайны. Этот как будто человек вполне приличный, но кто их разберет, этих иностранцев.
К счастью, Жиль словно бы и не заметил, что он умолк на полуслове, и уже заговорил о другом.
— Это и есть беркширская свинья? Я читал об этой породе. У нас свиньи другие — полудикие, тощие, длинноногие, очень подвижные. А эти породистые матки дают хороший приплод?
В саду они увидели Беатрису, она лежала в гамаке под старым кедром, и Уолтер читал ей вслух. Глэдис взобралась к нему на колени, прижалась растрепанной кудрявой головой к его жилету; в подоле она придерживала целую кучу спящих котят, а свободной рукой ласково ерошила волосы дяди. Увидав отца, она подбежала к нему, просунула руку ему под руку и отвела в сторонку.
— Папа, у дяди Уолтера дома водятся мыши. Подарим ему кошку?
— Конечно, подарим, если только он захочет. А ты уверена, что у него будет время смотреть за котятами? Дядя Уолтер ведь очень занят. Он разве просил у тебя котенка?
— Нет, я хотела сделать ему сюрприз ко дню рожденья. С ними хлопот немного. Я думаю, до его отъезда они уже научатся пить из блюдца. И потом, там ведь Повис.
Она подняла на ладони серый пушистый комок.
— Этот лучше всех, правда? Это девочка. Они чистоплотнее, чем котята-мальчишки. Она будет хорошей подружкой дяде Уолтеру; смотри, она совсем такого же цвета, как его волосы. — Глэдис помолчала минуту. — В Лондоне ему, наверно, одиноко.
— Очень может быть, — пробормотал Генри. Он подхватил дочь на руки вместе со всеми ее котятами и усадил в развилину кедра.
— Нет, ей не надо помогать, она лазит по деревьям не хуже белки.
Правда, киска?
Жиль подошел, улыбаясь, и хотел помочь ей спуститься. Она сунула ему котят и, уцепившись за ветку одной рукой, легко спрыгнула на землю.
— Ты сильная, — сказал он.
— Артур сильнее. Он не очень высокий, но Робертс говорит, что у него теперь замечательные мускулы.
— Кстати, а куда девался Артур? — спросил Генри. — Я не видел его с самого завтрака.
— Он сегодня весь день в деревне, — объяснила Беатриса. — Старая миссис Браун делает сидр, и он помогает ей вертеть пресс.
Генри прищелкнул языком.
— Хотел бы я знать, что будет дальше. Неужели этот лодырь, ее сын, сам не мог ей помочь? Довольно невежливо, что как раз, когда приехали гости, Артур весь день где-то бегает. Мог бы по крайней мере спросить разрешения.
— Он так и сделал. Мы ведь ждали гостей только к вечеру, поэтому я и отпустила его. По субботам они с Глэдис не занимаются. А сам Браун лежит, у него приступ астмы .
— Тебе виднее, — проворчал Генри. — Сдается мне, Артур скоро будет на побегушках у всех бездельников, сколько их есть в деревне. На днях он нянчил младенца миссис Григг, не угодно ли! Я понимаю, он старается каждому услужить, но, право же, не надо пересаливать. Можно хорошо относиться к своим арендаторам, но не обязательно на них батрачить, этим их уважения не заслужишь.
Уолтер слегка поднял брови. Тот Генри, которого он знал несколько лет назад, не стал бы выговаривать жене при чужом человеке. Но Беатриса, как видно, привыкла к этому, в лице ее ничто не дрогнуло. Зато Глэдис мгновенно вспыхнула.
— Нет, заслужишь!.. Всякий будет уважать человека, который сумел успокоить такого младенца: у миссис Григг он вопит с утра до ночи. Миссис Джонс думает, что это от глистов.
— Послушай, Глэдис. — начал Генри, немало смущенный столь откровенными выражениями, не совсем уместными в устах юной леди. Но глаза девочки так и сверкали.
— Ты всегда придираешься к Артуру! Все говорили, что он очень хорошо поступил, что накопал Уотсонам картошку, когда у мистера Уотсона разболелась поясница. Это просто потому, что…
— Глэдис, — мягко прервала мать, и маленькая злючка, мигом успокоившись, спросила кротко:
— Да, мама?
— Мне кажется, тебе следует извиниться перед отцом, как по-твоему?
Глэдис сморщила было нос, готовая снова взбунтоваться, по тотчас к ней вернулось всегдашнее добродушие и, обхватив обеими руками рослого, массивного Генри, она подпрыгнула и поцеловала его в подбородок.
— Извини, папа.
Он ущипнул ее за щеку.
— Я не сержусь, киска. Мы все рады, что у Артура такое доброе сердце. — Он, смеясь, повернулся к Жилю. — У вас во Франции тоже есть такие сорванцы-девчонки?.. Глэдис, мистер д'Аллейр обещал жить у нас и учить вас с Артуром. Теперь ты можешь стать ученой леди. Надеюсь, ты будешь учиться прилежно и слушаться его.
С минуту Глэдис критическим взглядом откровенно разглядывала незнакомца, потом одобрительно кивнула и вложила в его ладонь крепкий смуглый кулачок.
— Я постараюсь.
— Больше мне ничего и не надо, — сказал Жиль. — А теперь для начала ты сама меня кое-чему научишь. Расскажи, как выглядит ваш пресс для сидра? У нас дома делают не сидр, а вино.
— Хотите взглянуть на пресс? — спросила Беатриса. — Глэдис может вас проводить. Это недалеко — и мили нет, если идти полем.
— Я с удовольствием пошел бы и помог Артуру. Тогда я познакомлюсь и с ним и с тем, как у вас приготовляют сидр.
— Ну, если вам так хочется, — с сомнением сказал Генри. — Только это ведь пачкотня страшная.
— У меня с собой есть старый костюм. Мистер Риверс посоветовал мне захватить его.
Жиль пошел к себе в комнату. А Беатриса с улыбкой посмотрела на возбужденное лицо дочери.
— Да, можешь идти. Только, если хочешь помогать, надень большой фартук.
Снарядившись для грязной работы, учитель и ученица зашагали полем в сопровождении двух веселых, перемазанных в грязи псов. Глэдис уже причислила нового знакомца к тем, — а их было немало, — кто нуждался в ее покровительстве. Она взяла его за руку, чтобы помочь ему перебраться через изгородь, и пришла в восторг, узнав, что он не боится коров.
— А знаете, некоторые боятся, кто не привык жить в деревне. Мама говорит, что они ничего не могут с этим поделать, бедняжки. А собак вы любите? Меченый — это Артура, а Пушинка моя. У нее скоро опять будут щенята.
Хотите, я вам дам одного? У Меченого блохи. Пушинка иногда их у него ловит; но мы все равно чешем их гребешком каждый день. Каждый причесывает своего. И еще мы ухаживаем за пони — у нас он общий, на двоих. Его зовут Малыш. На будущий год у каждого будет свой. А как «пони» по-французски?.. Ой, давайте говорить по-французски! Или хоть так — вы по-французски, а я по-английски. А по-латыни вы тоже умеете? Мама умеет. Она иногда говорит с нами по-латыни. У Артура лучше выходит, чем у меня. Вы не будете сердиться, что я глупая?
По-моему, я не очень глупая, но только Артур уж-жасно умный.
Жиль сделал почтительное лицо.
— Вот как? Тогда, пожалуй, хорошо, что ты не такая. Вдруг я не сумел бы учить двух таких учеников! Сам-то я совсем не такой уж-жасно умный, и тогда что бы мы стали делать?
— Ну, как-нибудь справились бы, — утешила его Глэдис. — Мама могла бы помочь вам.
В деревню они пришли очень довольные друг другом.
— Эй, Артур!
Глэдис помчалась вперед, волосы ее рассыпались по плечам, собаки с лаем прыгали у ее ног.
Она схватила за плечи растрепанного мальчика и закружила его в победном танце.
— Отгадывай до трех раз!.. Нет, не то… и не яблочные пирожные к чаю.
Ну, так и быть, скажу. Мистер д'Аллейр будет жить у нас, и мы каждый день будем говорить по-французски! Правда, весело будет? И он умеет разговаривать с птицами, и… Ой, Артур, как ты вымазался! И совсем задохнулся. Сколько же времени ты крутил эту штуку? Сядь скорей, отдохни.
Артур и в самом деле вымазался с головы до пят и, — хоть он ни за что не признался бы в этом даже самому себе, — выбился из сил и обрадовался случаю немного отдохнуть. День был нелегкий, он потрудился на совесть.
Они все уселись рядышком на край ларя. Глэдис извлекла из оттопырившихся карманов передника три больших красных яблока, три булочки и горсть орехов, дала каждому его долю и тотчас принялась жевать.
— Дайте-ка я расколю орехи камнем, пока вы не сломали себе зубы, предложил д'Аллеир.
Не успев догрызть яблоко, Глэдис потребовала немедленно начать уроки.
Она сгорала от нетерпения: пускай новый учитель скорее сам увидит, на какие чудеса способен ее любимый Артур. Но хотя мальчик, как всегда, старался изо всех сил, он слишком устал и слишком робел, и потому не мог не показаться безнадежным тупицей и то и дело зевал над французскими глаголами.
— На твоем месте, — сказал Жиль, — я бы улегся тут на свежем сене и соснул немного. Fais dodo…[12] А мы займемся яблоками, Mademoiselle le Trourbillon[13].
— А что это значит?
— Право не знаю, как сказать это по-английски. Trourbillon — это такая штука, которая очень на тебя похожа.
Через месяц Жиль поделился с Беатрисой и Уолтером своим мнением о детях. По его просьбе Беатриса вначале не посвятила его во все подробности истории Артура, чтобы он мог непредвзято судить о мальчике.
Он находил, что Глэдис на редкость неглупая девочка, хотя пока еще не проявляет каких-либо определенных склонностей и способностей. По его мнению, при таком живом уме, веселом нраве и ключом бьющей энергии она будет прекрасно учиться.
— Да еще, — прибавил он, и глаза его весело блеснули, — при ее отношении… к semblables…
— К себе подобным?
— Благодарю вас. Я хочу сказать, она так великодушна. Она, по-видимому, находит, что я глуповат, ведь я так смешно говорю по-английски и так слаб в арифметике и географии. Но она добрая девочка… bоnnе соttе lе раin[14], как говорят у нас крестьяне… и всегда сочувствует бедняге, который старается изо всех сил. Она с величайшим дружелюбием во всем мне помогает; но, боюсь, это только из желания подбодрить меня.
— Наверно, она жалеет вас, думая, что вам тоскливо жить так далеко от дома, — сказал Уолтер.
— Глэдис невыносима сама мысль, что кому-нибудь грустно и одиноко, пояснила Беатриса. — По-моему, она не доставит вам хлопот. Теперь скажите нам, что вы думаете об Артуре.
Жиль сразу стал серьезен.
С Артуром, по его мнению, дело обстоит куда сложнее. Порою, внезапно, как молния, в мальчике блеснет незаурядный ум, а потом он снова становится поразительно вялым, если не просто тупым. Он неизменно старателен, послушен, и прямо жалко смотреть, в какое отчаяние его повергает собственная несообразительность. Вся беда в том, что ему очень трудно сосредоточиться: наперекор всем его стараниям мысли его то и дело уносятся бог весть куда.
— Словно его все время тянет куда-то помимо его воли, — объяснял Жиль.
— Не то чтобы ему не хватало ума — он очень старается понять, что ему говоришь, — но у него ничего не выходит. И я не знаю почему.
— А может быть, это отчасти именно потому, что он уж чересчур старается? — сказал Уолтер.
— Отчасти, может быть. Но дело не только в этом. Здесь есть что-то еще, чего я не понимаю. Он совершенно не похож на всех детей, сколько я их видел в своей жизни.
Беатриса кивнула.
— По-моему, тоже. Я не встречала другого человека, до такой степени…
— Она помолчала. — Не могу найти подходящего слова.
— Беззащитного?
Она почти с испугом посмотрела на Жиля.
— Да, пожалуй. Как вам удалось понять это так быстро? И она рассказала ему все, о чем раньше умалчивала, и закончила описанием тяжелой сцены, разыгравшейся на каргвизланском берегу. Она считает, что все усилия Артура сводит на нет то смешанное с ужасом восхищение, которое внушает ему отец.
— И к тому же, — прибавила она, — боюсь, он очень тоскует по матери.
Немного погодя она вновь заговорила о Мэгги Пенвирн.
— Это странно звучит в применении к такому кроткому существу, но меня просто поражает, как велико в ней чувство собственного достоинства, хоть она этого и не сознает. Какой-то природный аристократизм… Рядом с ней начинаешь чувствовать, что ты не слишком хорошо воспитана. И она каким-то образом внушила мальчику преданность, прямо невероятную в таком возрасте.
Это не просто привязанность, какая бывает между матерью и сыном: они двое как будто знают что-то такое, что никому больше неведомо, у них есть какой-то тайный язык, которому никто из нас никогда не научится.
— А может быть, дело в том, что они оба религиозны до мистицизма? предположил Уолтер.
Беатриса озадаченно посмотрела на них.
— А что это, в сущности, такое — религиозный мистицизм? Ты хочешь сказать, они очень набожны? Что до Мэгги, это, конечно, верно; и она все время говорит с Артуром на этом методистском жаргоне… По-моему, все это ужасное ханжество. Но сама она не ханжа, просто какая-то… не от мира сего.
— Нет, — сказал Уолтер. — Я имел в виду не набожность н даже не благочестие: есть люди. которые в этом не нуждаются, у которых религиозное чувство — природный дар, вот как у отца Артура — дар механика.
— А разве бывают такие? — спросила Беатриса. — Впрочем, очень может быть, только я таких не видала.
— А я видел, — сказал Жиль. — Таким был католический священник, который учил меня латыни, еще в Тулузе, когда я был мальчиком. Я раз увидел, как он смотрит на распятие, и вся латынь вылетела у меня из головы.
Он поднялся.
— Благодарю вас за то, что вы рассказали мне о его родителях, это объясняет многое, что меня тревожило. Бедный ребенок!
После ухода Жиля в комнате вновь воцарилось тягостное молчание, которое брат и сестра хранили вот уже два дня, с тех пор как пришло письмо от доктора Терри. Весь этот месяц они, точно по уговору, ни разу не упоминали о Фанни; Уолтер, по-видимому, не в силах был начать этот разговор, а Беатриса, сдержанная по обыкновению, не задавала ему вопросов. В сущности, пока не пришло это письмо, не о чем было и спрашивать, За последний год брат постарел на десять лет, и вид его говорил яснее слов. Но на этот раз, кажется, полученные им известия еще хуже, чем она опасалась.
— Би, — начал он наконец и умолк.
— Ты получил письмо от доктора Терри. Я узнала почерк. Он пришел к какому-нибудь определенному решению?
— Да. Но я не могу на это согласиться. Он считает, что ее нужно увезти из дома.
— Навсегда?
— Да. В лечебницу для душевнобольных. Он давно подозревал, что, помимо этой ее привычки, тут кроется что-то еще. Поэтому-то он и хотел понаблюдать за ней у себя дома. Теперь он с полной уверенностью засвидетельствует, что она невменяема.
Сердце Беатрисы бешено забилось от радости, потом она посмотрела в лицо брату, и снова сердце ее медленно, мучительно сжалось. Надежды нет спасительная дверь открыта, но Уолтер не переступит порога. Он останется в своей темнице до самой смерти.
— Можно мне прочесть письмо? — спросила Беатриса. Уолтер поколебался, потом вынул из кармана конверт.
— Возьми, если хочешь. Только не читай начала. Он описывает подробности. Я… я предпочел бы не обременять тебя всеми этими отвратительными мелочами, достаточно того, что я сам живу среди них. Начни с этой страницы.
И она начала читать:
"Трудно сказать, где кончается неуравновешенность и начинается настоящее помешательство. Неполноценная от природы, эта несчастная женщина, без сомнения, долгое время находилась под разлагающим влиянием дурной среды и дурных привычек. Судя по тому, что она рассказывала мне о своем детстве и юности, у нее в ту пору едва ли была возможность бороться с пагубной наследственностью. Поэтому несправедливо было бы чрезмерно винить ее за то, что она такая, как она есть; нам следует примириться с положением вещей и делать все, что в наших силах, а в остальном уповать на милость божию.
Сейчас я не могу с уверенностью утверждать, что она страдает опасным для окружающих умопомешательством в общепринятом смысле этого слова. Но очень возможно, что в ближайшем будущем она станет такою. В связи с этим я должен указать, что ее дурные привычки проявляются все определеннее (возрастающая неопрятность, страсть к сквернословию), и это, особенно в совокупности с обостренной сексуальностью, о которой вы мне рассказывали, представляется мне весьма плохим симптомом. С другой стороны, она может дожить до преклонного возраста, оставаясь все в том же положении, и у вас так и не возникнет необходимости изолировать ее, — разумеется, при условии, что всегда рядом будет человек, готовый посвятить себя ей и имеющий на нее некоторое сдерживающее влияние. Без такого влияния она не может и никогда не сможет жить на свободе. Итак, дорогой Уолтер, если вы все еще считаете своим долгом оставаться в этой роли, я могу лишь восхищаться вашим постоянством и сожалеть о вашем неразумии. Но если хотите знать мое мнение, я убедительно советую вам не упорствовать, понапрасну принося в жертву свое здоровье, свою работу, покой и свободу, в бесплодных попытках исправить неисправимое. В настоящее время я с чистой совестью могу засвидетельствовать, что она невменяема.
Как вам известно, я уже многие годы придерживаюсь той точки зрения, что нынешняя система содержания душевнобольных — позор для нашей цивилизации. Но до сих пор все мои усилия склонить тех, от кого это зависит, к более гуманному и разумному обращению с этими несчастными оставались тщетными. И сейчас я могу вам обещать только, что если в меру и часто давать надзирателям на чай, ее можно оберечь от излишних жестокостей.
Поскольку вы просили меня высказаться откровенно, я должен признать, что едва ли ей будет хорошо в Вифлеемской больнице или в любом другом заведении подобного рода. Но я не верю также, что ей хорошо теперь — или может быть хорошо где бы то ни было — настолько, чтобы это оправдывало все те страдания, каких стоит вам нынешнее положение вещей".
Беатриса отложила письмо.
— Но это чудовищно, Уолтер! Это не может так продолжаться!
Он пожал плечами.
— Что я могу сделать? Ведь она мне жена.
— Так что же? Если ты женат на одержимой…
— Это не ее вина. Она не может стать другим человеком.
— Ты хочешь сказать, что она не может совладать с собой? Теперь, когда привычка стала сильней ее, это, пожалуй, верно. Но она с самого начала могла не поддаваться.
— Не знаю. Подумай, что у нее была за жизнь. Совсем одна, в чужом краю, на Востоке, больная, без друзей; и она видела, что другие находят в этом облегчение. Кто-то из слуг в том доме, где она жила, принес ей это снадобье, когда у нее разболелся зуб и она мучилась бессонницей. В другой раз, когда она вынуждена была работать, несмотря на боль, она снова решилась прибегнуть к этому средству. Когда она поняла опасность, было уже слишком поздно… Я хорошо понимаю, тут легко попасться.
— Так, значит, она не отпирается?
— Нет. Иногда она даже пробует бороться со своей слабостью, но ее выдержки хватает ненадолго. Однажды она вернула мне деньги, которые я ей дал на хозяйство, и умоляла, чтобы я держал их у себя и сам оплачивал счета, лишь бы избавить ее от соблазна.
— Это было искренне?
— Трудно сказать. В ней два человека, и один, без сомнения, был искренен, а второй украдкой прикидывал, так ли я глуп, чтобы поверить. Две души в одном теле… тебе этого, конечно, не понять. И слава богу.
Не понять? А та старая тень, ее второе "я"? Что, если бы она не растаяла, а завладела ею всецело? Может быть, это и случилось с Фанни?
Гадареновы свиньи… По крайней мере можно благодарить бога, — если только веришь в бога, — за то, что Уолтер никогда не узнает, какие мысли приходят порой на ум его сестре. Потайная дверь той старой комнаты ужасов вновь захлопнулась, и Беатриса услышала, как Уолтер, коротко, невесело засмеявшись, сказал:
— А на следующей неделе мне пришлось выкупать у ростовщика портрет отца.
— И все-таки ты намерен и дальше тянуть ту же лямку. Чего ты надеешься добиться? Ты убиваешь себя, и хоть бы она стала от этого на грош счастливее.
Ты же видишь, он пишет…
— Нет, мне никогда не сделать ее счастливой. Но я предупреждал ее с самого начала… — Он не договорил.
— Предупреждал? О чем?
— Я сказал ей, перед тем как мы поженились, что никогда не буду ей… не смогу относиться к ней как муж. Она уверяла меня тогда, что ей довольно моей дружбы, но теперь… Ох, не будем говорить об этом, Би. Для чего тебе слушать все это?
— Прошу тебя, Уолтер, я очень хочу понять. Ты хочешь сказать, что никогда… никогда не желал ее как женщину?
— Конечно же нет. Как могло быть иначе? Она всегда была… физически отвратительна мне, бедняга.
— Но тогда… почему?..
— Почему я женился на ней? Это длинная история. Да и какое это теперь имеет значение? Сделанного не воротишь.
— Что и говорить, это была страшная ошибка. Но разве из-за этого ты теперь должен заживо похоронить себя? Для чего же тогда сумасшедшие дома, если не для таких, как она?
— Би, а ты знаешь, что такое сумасшедший дом? Фанни знает. Она однажды видела это ужасное место, — туда за пенни пускают зевак, и они через решетку смотрят на несчастных узников и глумятся над ними. А если дать сторожу еще несколько пенсов, он, пожалуй, станет дразнить и злить их, пока не доведет до бешенства. Если бы ты видела, что с ней было, когда доктор Терри пригрозил написать свидетельство о невменяемости, ты бы поняла. Если бы ты видела, как она цеплялась за меня, как вся сжалась от страха, как билась головой об стену…
— Пора бы уж тебе привыкнуть к ее выходкам, Уолтер.
— Это не выходки — это страх, самый настоящий страх. Она вся посинела и похолодела, точно мертвая, и по лицу катился пот… — Его передернуло. — Ты же видишь, даже сам доктор Терри не отрицает, что в этих домах ужасно. Как я могу быть уверен, что ее не станут бить, не посадят на цепь? Она… она может вывести из терпения. А у сиделок в этих лечебницах нелегкая жизнь такая страшная работа, и притом им платят такие жалкие гроши, и все они из самых низов, — не удивительно, что они бывают жестоки. Я не могу обречь человека подобной участи. Не могу.
— А какой участи ты обрекаешь сразу двух людей? Ты забыл о Повисе? Себя ты не жалеешь, но неужели тебе и его ничуть не жаль?
Он отвел глаза.
— Я его умолял оставить меня.
Беатриса гневно вспыхнула.
— Ты сам себя обманываешь. Никогда Повис тебя не оставит. Ты жертвуешь человеком, который тебя любит, ради ничтожной…
— Это не ради нее. Не ради нее я на ней женился, а ради… потому что я хотел остаться верным умершей… Он вдруг рассмеялся.
— Да, а отчасти еще и потому, что она потеряла носовой платок, прибавил он. — Странная штука жизнь, никогда не знаешь, где тебя ждет ловушка.
Он встал, прошелся по комнате, потом снова сел.
— Ну конечно я был глуп. Но мне так важно, чтобы ты поняла. Би, ты знала, что я еще до встречи с Фанни чуть было не женился на другой женщине?
— Нет, милый. Но я догадывалась, что была какая-то другая женщина.
— Помнишь. Фанни нашла у меня в столе рисунок — портрет девушки — и письмо? Мы были помолвлены, но недолго, только месяц. Это не очень много, когда приходится потом жить этим долгие, долгие годы…
Это было в Лиссабоне. Ее звали Элоиза Лафарж. Она была дочерью местного врача, француза, того самого, который вылечил Повиса от ревматической лихорадки. Мы с ним были друзьями. Это через него я познакомился с д'Аллейрами. Отец Жиля был его старый друг.
— Ты писал мне про какого-то доктора Лафаржа вскоре по приезде в Лиссабон.
— Он был очень славный. Теперь его уже нет в живых. Об Элоизе я не мог писать. Я… я думал, что я ей безразличен. И потом мне казалось, что я ни одну девушку не вправе просить войти в такую семью, как наша. Мне было стыдно из-за мамы.
— Очень неразумно. Какова бы ни была твоя мать, ты оставался самим собою.
— Да, и я мог бы помнить о тебе и об отце. Но уж если обжегся, так обжегся, и ожог горит, пока не заживет, что бы ты там ни вспоминал. Я никак не мог прийти в себя после того, что случилось с мамой… и с тобой тоже.
— Со мной? Но я благополучно вышла замуж и рассталась с родительским домом за два года до того, как ты уехал из Лиссабона.
— Да. И я погостил здесь у тебя и уехал, кляня себя за то, что, как дурак, впутался не в свое дело и навредил куда больше, чем помог, когда примчался из Португалии и подтолкнул тебя на несчастный брак.
— Уолтер! Что ты такое говоришь? Кто тебе сказал, что наш брак несчастлив? Уж во всяком случае не я.
— Нет, дорогая, ты бы никогда не сказала. Но это сразу было видно.
После минутного молчания она медленно сказала:
— Кроме тебя, никто этого не видел. И теперь это уже не несчастный брак. Тогда и в самом деле так было, но Генри этого не знал.
— Генри ведь не Риверс. Наверно, не зря мы с тобой дети своего отца.
Я… я чувствовал себя виноватым перед тобой.
— И напрасно. В то время я все равно не была бы счастлива, где бы ни жила и за кого бы ни вышла замуж. Все равно я была бы несчастной и… и отвратительной. Это из-за того, что случилось еще прежде, чем я встретила Генри. Из-за этого мне вся жизнь казалась грязью.
— А мне она казалась беспросветной ночью, и я понимал, что сам я никчемный неудачник. В тот мой отпуск перед поездкой в Вену я часто виделся с мамой. Тогда она уже… далеко зашла. Я рад, что в последние годы ты была избавлена от этого зрелища. Должно быть, это на меня сильно подействовало.
Понимаешь, я отказался от работы, о которой так мечтал, только чтобы доставить ей удовольствие. У меня была какая-то робкая надежда, что я смогу хоть немного повлиять на нее и спасти ее от самой себя. А здесь я видел тебя и эту вечную твою ужасную улыбку. Она преследовала меня. И притом я думал, что я на всю жизнь останусь заштатным канцеляристом при каком-нибудь посольстве. Что мог я предложить своей невесте, какие радости, какие блага?
А потом я узнал, что Элоиза тоже мучилась, думая, будто я к ней равнодушен.
Видно, просто оба мы были слишком молоды и робки.
И вдруг неожиданно мы обрели друг друга. Этому помогла одна маленькая бельгийка, бонна, которая пыталась покончить с собой… из-за несчастной любви, как я понимаю. Кажется, должен был родиться ребенок, а она была совсем одинока и доведена до отчаяния. Этим девушкам, которых богатые дамы берут с собою за границу, чаще всего нестерпимо тяжело живется. Слуги хотя бы водят компанию друг с другом, а гувернантка — и не слуга и не госпожа.
Так или иначе — она бросилась в реку. Я ехал мимо верхом и увидел, как два лодочника вытащили ее полумертвую из воды. Они были глупы и грубы и совсем запугали ее. Я отвез ее к Лафаржам, и Элоиза настояла на том, чтобы оставить ее у себя, пока не удастся переправить ее в Гент к родным. Она просто-напросто спасла эту девушку. Это было так похоже на нее, у нее был особый дар опекать хромых собак и заблудившихся детей. Отец всегда называл ее Mа реtiteе soeur dе lа misericorde[15].
Ну вот, однажды мы заговорили о том, как светские дамы обращаются с гувернантками. У отца Элоизы была большая практика в аристократических домах, и она знала, чего он там насмотрелся. И она сказала, что если когда-нибудь получит наследство, то потратит его на помощь нуждающимся гувернанткам. «Они видят, как с каждым днем уходит от них молодость, сказала она. — А некоторые с самого начала дурны собою. Они стареют, и никто за всю жизнь не любил их». Тут она заплакала, и тогда… Я тебе об этом писал.
— Я не получала такого письма.
— Оно не было отослано. Я отложил его до последней почты, чтобы Элоиза могла приписать несколько строк… А тут вспыхнула эпидемия оспы, и она умерла. Я нашел это письмо у себя на столе, когда вернулся с похорон…
Так случилось, что я уехал из Лиссабона. Потом был тот год в Вене, а потом, ты помнишь, меня послали в Константинополь. В соседнем доме жил русский князь, что-то вроде дипломатического тайного агента. Там было полно шпионов и авантюристов. Все из-за Крыма. Он привез с собою жену и детей в качестве ширмы, а Фанни была у них гувернанткой. С нею обращались просто чудовищно. Детям позволяли с ней так разговаривать… Я думаю, нужно своими глазами увидеть русских дворян, чтобы понять, что это такое. Может быть, дело в том, что они привыкли к крепостным.
У них была взрослая дочь, которая… А, ей было все равно кто… Она была из тех, которым во что бы то ни стало нужен поклонник, а я в то время оказался под рукой… Понятно, я избегал ее. Ну и, естественно, я был вежлив с Фанни, открывал перед нею дверь и все такое, а однажды проводил ее с зонтиком, когда у нее жестоко разболелась голова, а они без конца гоняли ее по пустякам под палящим солнцем. Мне и в голову не приходило, что кто-то может это ложно истолковать. Фанни было тридцать шесть лет, а выглядела она на все сорок.
Однажды душной, жаркой ночью мне не спалось. Стояла полная луна, и я вышел пройтись по саду и подышать свежим воздухом. Под апельсиновыми деревьями кто-то плакал — отчаянно, навзрыд. Теперь я знаю, что это симптом, с нею часто это бывает. Она скорчилась на скамье, уронила голову на руки. Я спросил, не могу ли я ей чем-нибудь помочь. Она подняла голову, и я понял, что имела в виду Элоиза, когда сказала о гувернантках: «Никто никогда не любил их». Она была вся заплаканная… такая уродливая, жалкая. Она сказала:
«Десять лет я мучаюсь в этом аду, и до вас ни один человек даже не подумал спросить меня об этом».
Я сел с нею рядом, и она стала рассказывать. Ею всегда помыкали, унижали ее. Дочь бедного приходского священника в чопорном и ханжеском городке, — ну, ты представляешь… Потом она пошла в гувернантки. Да и умом она не отличалась. Десять лет провела в России и в Турции и двух слов не могла связать ни на одном языке.
Из-за этой прогулки под зонтиком поднялся шум, непристойным насмешкам не было конца. Она опять заплакала. У нее не оказалось носового платка, и я дал ей свой. Она взяла его, а другой рукой схватила меня за руку, наклонилась и стала целовать мою руку, и без конца повторяла: «Да благословит вас бог». Тут сзади засмеялись, и появились князь с княгиней.
Они поздно засиделись за картами, а дочка видела нас из окна и позвала их потешиться.
Разыгралась гнусная сцена. Ей было ведено уложить вещи и рано утром убираться на все четыре стороны. «Уволена за безнравственное поведение» для гувернантки это равносильно смертному приговору. Она была как побитая собака. Она сказала: «Мне некуда идти». Тогда княгиня, — право не знаю, откуда светским дамам известны такие слова, — недвусмысленно объяснила, куда ей идти: в порт, в заведение для грузчиков. Старухи, которые уже никому не нужны, идут там по дешевке…
Все решилось в одну секунду. Я увидел… да, я ясно увидел, что на скамье сидит Элоиза и гладит по голове ту маленькую бельгийку. Я сказал:
«Мисс Бейкер удостоит меня чести стать моей женой, а вы сейчас извинитесь перед нею». И они извинились. Вот и все. Не знаю, можешь ли ты это понять.
— Ну конечно я понимаю, милый… Скажи, ты не думаешь, что это была ловушка?
Он ответил не сразу.
— По совести говоря, не думаю. Изредка у меня мелькала такая мысль, но это со зла. Когда человека терпеть не можешь, легко быть несправедливым.
Беатриса кивнула.
— Ну, я ее действительно терпеть не могу, но я тоже этого не думаю.
Она, конечно, воспользовалась, когда увидела, что сама жизнь подстроила тебе ловушку и ты попался. Во всяком случае, теперь не это важно: ты упал в яму и пора уже тебе оттуда выкарабкаться. Если уж ты и думать не можешь о сумасшедшем доме, так, может быть, развод? Без сомнения, после истории с письмом из министерства иностранных дел, и с клеветой, и с Джейбсом, и притом, что могут о ней рассказать доктор Терри и Повис…
— Не могу, Би. Весьма сомнительно, чтобы я мог получить развод, если бы и попытался, тут ведь не было ни измены, ни бегства из-под супружеского крова. И безусловно я не стану пытаться. В лечебницу, где ее будут запугивать и мучить, я ее тоже не отошлю. Мне не так много осталось от Элоизы, но она научила меня не быть жестоким.
— Этому тебя не нужно было учить, дорогой, вероятно поэтому она тебя и полюбила. — Голос Беатрисы звучал нетвердо.
Уолтер продолжал, все еще не глядя на нее:
— Доктор Терри надеется, что когда-нибудь у нас появятся такие лечебницы, где с помешанными будут обращаться по-человечески. Но мне до этого не дожить. Вот что, Би, не будем больше об этом говорить.
— Еще минуту, милый. Может быть, будет немного легче, если у тебя станет посвободнее с деньгами?
— Чем же тут помогут деньги?
— Если б ты мог поместить ее в дом какого-нибудь врача, где она жила бы постоянно, где с нею обращались бы хорошо, но держали под наблюдением…
— Едва ли это возможно; во всяком случае, деньги потребовались бы огромные. По доброй воле никто не станет… — Он замолчал на полуслове, потом прибавил устало:
— Я к этому привык.
Беатриса торопливо прикидывала в уме доходы и расходы.
— Я уверена, — сказала она чуть погодя, — если я попрошу у Генри денег на это, он даст. Он очень нежно к тебе относится и только на днях спрашивал, нельзя ли как-нибудь тебе помочь.
— Генри славный малый. Поблагодари его от меня. Но вряд ли это возможно.
— А если тебе когда-либо представится такая возможность, ты дашь нам знать?
— Может быть, когда-нибудь. Только ты не тревожься об этом, с тебя довольно своих огорчений. Нам осталось всего несколько часов, попробуем на это время обо всем забыть. Завтра мне надо ехать.
— Понимаю, — сказала она. — Уолтер, пока ты еще здесь, я должна кое-что сказать тебе.
— О маме?
— Да… А откуда ты знаешь?
— Как узнают такие вещи? Я уже давно не видел той улыбки, которая меня так пугала, вот я и подумал — может быть, ты простила маме.
— Простила? Не знаю, это очень трудно. Боюсь, природа не одарила меня милосердием, как тебя. Но дело в том, что я сама ошиблась.
Уолтер молча ждал.
— Как-то в Кейтереме они громко ссорились, — продолжала Беатриса, — и я нечаянно услышала ее слова. Я решила, что она говорит об одном случае. Но теперь я думаю, что это было бы слишком хитро для нее. После нашего разговора в Каргвизиане я думала… Наверное, было какое-то более простое объяснение, не важно какое. Она ничего не подстраивала?
— Нет, никогда. Она просто плыла по течению.
— Да. И вот мне казалось, что она подстроила одну вещь, а теперь я думаю… пожалуй, она об этом и не подозревала. Больше я ничего не могу тебе сказать. Она еще во многом виновата и перед тобой, и передо мной, и перед отцом. Но в тот раз она была ни при чем, а потому я не стану поминать ее лихом.
Новый учитель оказался мастером на все руки. Он не только превосходно разбирался в изготовлении сыров, в овцах и математике, но и с жадностью глотал любые книги, как французские, так и английские. Беатриса предложила ему пользоваться своей небольшой, но прекрасно подобранной библиотекой, и он часто засиживался за книгой до глубокой ночи. Усталость, непогода — ничто его не пугало, и, в дождь ли, в снег ли, запасшись ломтем хлеба и куском сала, он долгими часами бродил по окрестностям. Время шло, и все чаще его сопровождали оба ученика и целая куча собак. Из этих походов дети и собаки возвращались одинаково перепачканные и одинаково счастливые. Помимо обычных занятий, они непрестанно впитывали множество самых разнообразных познаний.
Сведения о птицах, животных, растениях, умение плести корзины и всякую всячину из веревок, старинные народные предания, рассказанные по-французски, — все это казалось им не уроками, а развлечением.
Однажды Жиль д'Аллейр постучался к Беатрисе.
— Простите, мадам. Я не помешал?
— Нисколько. Входите. Вам нужна какая-нибудь книга?
— Есть у вас д'Аламбер? Я знаю, у вас есть кое-кто из энциклопедистов.
— Все философы в том шкафу, слева. Он окинул взглядом полки.
— Вольтер, Монтескье, Дидро, Гельвеций… Я вижу, у вас тут есть все, от Руссо до Гольбаха. Она улыбнулась.
— Вы ведь знаете, мой брат человек добросовестный. Много лет назад я как-то попросила его прислать мне несколько образцов современной французской мысли, вот он и прислал. Не стану делать вид, будто я все это причла.
— Но кое-что вы прочли, правда?
— Говоря по совести, вряд ли я хоть одну из этих книг прочла с начала до конца. Я пробовала, но… — Она не договорила.
— Они показались вам слишком трудными?
— Не то что трудными, а… право, не знаю, как вам объяснить.
— Скучными?
— Н— Нет. Но они так неубедительны. Утопические планы строить нетрудно; но чем они прекраснее, тем меньше они, по-моему, подходят настоящим живым людям.
Он круто повернулся к ней, глаза его блестели, в голосе звучало нетерпеливое любопытство.
— Откуда вы знаете? Разве кто-нибудь пытался когда-нибудь осуществить эти планы?
Это было так неожиданно, так непохоже на его обычную сдержанность, что Беатриса посмотрела на него с удивлением. Он тотчас снова стал спокойным и почтительным.
— Прошу извинить мою дерзость.
— Нет, скорее это дерзость с моей стороны. Во всяком случае, я вижу, вы со мной не согласны.
— Я вас просто не понял, мадам. Если б вы объяснили вашу мысль…
— Боюсь, что она того не стоит.
— А все же, может быть вы будете так добры… Какой он настойчивый!
— Если это вас так интересует, — сказала она, — я постараюсь объясниться. Но присядьте же. Он молча повиновался.
— Видите ли, — медленно начала Беатриса, — эти планы духовного возрождения человечества представляются мне всего-навсего красивыми фантазиями. Вероятно, почти все мы хотели бы, чтобы мир был устроен не так несправедливо, но что бы мы делали, если бы он и стал лучше? Наши отвратительные законы и обычаи — лишь отражение нашей собственной сути. Мы от рождения жадны и жестоки. В глубине души мы вовсе не желаем ни справедливости, ни красоты, они мешают нам дышать. Пусти нас в рай — и мы не успокоимся, пока не обратим его в пустыню.
— У вас есть Артур и Глэдис, и вы можете так думать! Недоверие, прозвучавшее в его голосе, отрезвило Беатрису. Она думала вслух, что может быть глупее! Слегка смущенная, она укрылась за маской шутливого цинизма.
— Ну, дети другое дело. Сейчас, признаюсь, они прелестны. Но ведь и тигрята прелестны, пока у них не выросли клыки. А человек — мерзкое животное.
Подняв глаза, она увидела, что он серьезно и пристально смотрит на нее.
— Мне кажется, мадам, что в глубине души вы не думаете о людях так плохо.
Она чуть не подскочила. Словно голос леди Монктон раздался из могилы:
«Кого это вы хотите обмануть? Своего ангела-хранителя?»
— Нет, — сказала она наконец. — Пожалуй, не думаю… не совсем так… больше не думаю. Но раньше я думала именно так, — прибавила она. — Поэтому, наверно, я и не любила ваших философов и их утопий. Придется как-нибудь снова вернуться к ним.
В следующие три с половиной года Беатриса и Уолтер почти не виделись.
Писал он часто, но в письмах был сдержан и почти не упоминал о Фанни, разве что в ответ на прямой вопрос, да и тогда порой отвечал коротко «все без перемен», или: «ничего нового». Пробовали одно лечение за другим, но все безуспешно, и чтобы оплатить связанные с этим непомерные расходы, Уолтер старался пополнить свои скромные средства, берясь за любую, самую неблагодарную работу.
Во всем, что касалось сестры, он был далеко не так скуп на слова, и его заботливые письма поддерживали и утешали Беатрису, которая очень в этом нуждалась. Ушибы, полученные ею при попытке спасти Бобби, все еще мучили ее, и она часто не могла подняться с постели. Миссис Джонс, по-прежнему ей преданная, стала совсем стара и слаба и теперь была уже не столько помощницей, сколько обузой; и хотя и денег и слуг вполне хватало, вести дом было нелегко. Когда Генри время от времени начинал пить запоем, это было тяжким испытанием не только для Беатрисы и детей, но и для него самого; к счастью, пока это случалось с ним сравнительно редко. Всякий раз этому предшествовали приступы уныния и раздражительности, которые были для всех тягостны, а затем следовала не менее мучительная полоса покаяния и самоуничижения. В промежутках, с помощью тактичных подсказок и напоминаний, он еще справлялся с обязанностями мирового судьи и с повседневными хозяйственными заботами, но все чаще и чаще он выпивал по вечерам и наутро ничего не помнил, и все большая ответственность ложилась на плечи Беатрисы.
Всевозможные усовершенствования в хозяйстве, отношения с соседними землевладельцами, налоги, благотворительность, болезни арендаторов, расходы по имению — нелегко ей было со всем этим справляться. И хотя ей как мог помогал Жиль, а с годами и Артур и Глэдис, она зачастую выбивалась из сил.
Ее недуг постоянно напоминал о себе, но, как оказалось, нет худа без добра. Доктор потребовал, чтобы ежедневно после обеда она проводила два часа в постели, в тишине и покое. И этот вынужденный отдых помог ей вернуться к привычке каждый день читать, забытой за время долгой болезни.
Она опять взялась за труды французских философов, но смотрела на них теперь иными глазами, и они уже не казались ей ни скучными, ни далекими от жизни.
— Мне кажется, — сказала она однажды Жилю, — прежде я не была к этому подготовлена. Я просто не понимала их.
— Может быть, вы были слишком молоды.
Она покачала головой.
— Вы сейчас моложе, однако вы понимаете.
— Я? Но мне очень повезло. «Энциклопедия» была мни второй матерью. Я сидел на коленях у папаши Гольбаха, пока Дидро с моим отцом вели философские споры.
— Может быть, поэтому вы и стали таким прекрасным учителем?
— Учить может всякий, надо только любить детей. Вот у меня были прекрасные учителя. Всем, что во мне есть хорошего, я обязан им двоим. Им и «Энциклопедии».
— И один из них — тот священник с распятием?
Жиль кивнул.
— Отец Клеман. Это так странно. Мы обо всем думали по-разному: я отвергал все, во что он верил, — я ведь атеист; а все, что мне дорого, он предавал анафеме. Но все равно — мы были друзьями с самого начала. Зная его, невозможно плохо думать о людях.
— А другой? Он просиял.
— Другой… Жан де Карита. Он не учитель по профессии, и у него блестящее положение в севте, — это маркиз Кондорсе. Он математик.
— Как и вы.
— Eh, pas du tout.[16]
Он, сам того не заметив, перешел на родной язык и заговорил быстрее и свободнее.
— Что я? Фермер, овцевод, которого немножко обучили математике. Но Жан… Если бы вы его узнали, вы бы поняли. Он объяснил мне, в чем надежда человечества.
— В чем же?
— В просвещении. Вы говорите, человек — мерзкое животное. Но это животное способно совершенствоваться, мадам. Вот если бы вы знали Жана. Он объяснил бы вам то, чего я не умею объяснить.
— Придется мне удовольствоваться тем, что я знаю вас, — сказала Беатриса. — По крайней мере в вас я вижу человека, который верит в человечество. Не стану притворяться, что я разделяю эту веру, но даже увидеть ее в другом — все равно, что вдохнуть ветер с моря.
Восемнадцати лет Гарри окончил школу и поступил в Оксфорд, где вел себя достойнее многих своих сотоварищей по старшему курсу. Он откровенно тяготился науками и мало чем интересовался, помимо спорта и светских развлечений; но его проказы были довольно невинного свойства, и он был всеобщим любимцем. Дик, все еще учившийся в школе, был много способнее, зато обнаруживал куда менее приятный нрав. В долгие месяцы летних каникул Бартон порой сотрясали грозы, причиной которых были частые столкновения Дика с Глэдис. Однажды девочка пришла к матери вся раскрасневшаяся, гневно сверкая глазами.
— Мне очень неприятно тебя огорчать, мама, но лучше тебе знать правду.
Я только что дала Дику пощечину.
— Ну, дорогая, этого делать не следует, даже если тебя очень обидели.
Глэдис ничуть не смутилась.
— Если ты не возражаешь, мама, не будем говорить про обиду. Я знаю, это очень нехорошо и не пристало настоящей леди, но я все-таки дала ему пощечину и, наверно, опять дам, если придется.
Она подумала минуту и прибавила с надеждой:
— Но, может быть, больше не придется.
Мать с трудом удержалась от смеха.
— Вполне возможно. И я не стану любопытствовать, что это была за обида.
Но, пожалуйста, если можно, впредь постарайся, чтобы тебе больше не приходилось ничего такого делать. Это, вероятно, очень полезно Дику, но не полезно тебе.
Подняв бровь, в точности как мать, Глэдис понимающе посмотрела на нее и кивнула. Они были большими друзьями, и им почти ничего не приходилось друг другу объяснять.
Дик, насколько Беатриса могла видеть, не помнил зла и не сердился на покаравшую его руку, и случай этот как будто забылся, но однажды, неделю спустя, Беатриса услышала под окном гневный голос Гарри:
— Слушай, Дик, хватит, надоело! Ты так изводишь Артура, что на той неделе Глэдис пришлось закатить тебе оплеуху. И я тебе в последний раз говорю: если ты не угомонишься, я так тебя отделаю, как тебе и во сне не снилось.
Беатриса высунулась из окна.
— Дик, ты не зайдешь ко мне?
Он хмуро повиновался.
— Сядь, — сказала она. — Мне очень жаль, но я слышала, что говорил сейчас Гарри. Придется предупредить его, что бы он был поосторожнее, когда окно открыто. Может быть, ты хочешь мне что-нибудь сказать. Дик?
Он насупился.
— Спроси лучше Гарри… или Глэдис.
— Ты же знаешь, я не стану их спрашивать. И знаешь, что, если бы я и спросила, они все равно ничего мне не скажут.
— Тогда спроси Артура.
Никогда еще он так не ершился. В голосе Беатрисы зазвучали вкрадчивые нотки, которых дети всегда побаивались.
— По-твоему, он скажет скорее других? Как видно, ты еще плохо знаешь Артура. У каждого из нас есть свои недостатки, но, по счастью, доносчиков среди нас нет. — Она помолчала, потом прибавила мягко: — Можешь мне ничего не говорить, если не хочешь. Если ты предпочитаешь, чтобы я забыла то, что услышала, я, разумеется, забуду, — это ведь не предназначалось для моих ушей.
Дик прикусил губу.
— Да нет, пожалуйста, мама, мне нечего скрывать. Гарри и Глэдис всегда на меня нападают, потому что я невысокого мнения об Артуре. Ну что же, это правда; и отец тоже не бог весть какого мнения о нем, если хочешь знать.
Артур размазня.
— Ты уверен?
— Ну, я при этом не был, но мне рассказывали, как он выставил себя на посмешище зимой на охоте — расхныкался над лисицей! Женщинам это, наверно, все равно, но джентльмену не слишком приятно называть братом самого обыкновенного рыбацкого сына, да еще труса. Если уж говорить начистоту, мама, дубина дубиной и останется, как ни старайся ее обтесать.
Беатриса ответила не сразу.
— Да, ты прав, мой сын, — жестко сказала она. — Я вижу, мне это не удается. Мне стыдно, что я твоя мать.
Он вскочил.
— Мама!
Она тоже поднялась, и минуту они стояли, в молчании глядя друг на друга.
Потом она устало отвернулась, чувствуя, что мужество покидает ее.
— Уйди, пожалуйста. Дик. Я не в состоянии продолжать этот разговор. Я извинюсь за тебя перед Артуром.
Он буркнул что-то и кинулся вон из комнаты, но на пороге обернулся и упрямо бросил ей в лицо:
— Слава богу, отец-то на моей стороне!
Точно оглушенная, она опустилась на стул и вся поникла, бессильно уронив руки на колени. Она рассорилась с сыном, рассорилась нелепо, бессмысленно; лишила себя всякой надежды избавить его от заблуждений, неизбежных при его окружении и воспитании. Бедный мальчик, как он мог быть иным, ведь перед ним только и было, что неутихающая ревность Генри да те понятия о людях и обществе, какие приняты в колледже св. Катберта и среди провинциальной аристократии.
Я потерпела поражение, тупо сказала она себе, я только притворялась, да и то неудачно. За все эти годы я слишком привыкла вежливо лгать; и теперь, когда пытаюсь быть честной, оказываюсь просто грубой. Мне не удалось уберечь ни Артура от насмешек и оскорблений, ни Дика от бесчестья. А теперь, вместо того чтобы помочь мальчику, я только озлобила его… Мне не следовало иметь детей.
Два дня Дик, мрачный и обиженный, избегал матери, а брат и сестра в свою очередь избегали его. Потом снова гневные голоса нарушили тишину в доме, который еще недавно был таким мирным и спокойным. На этот раз вышел из себя Генри; услышав его яростный крик, Беатриса поспешила в столовую, где он обедал вдвоем с Диком, не пожелавшим ехать с остальными на прогулку в Першорское аббатство. В этот день она чувствовала себя хуже обычного и не вышла к обеду. Отец и сын через стол смотрели друг на друга злыми глазами, между ними на скатерти было разлито вино. Генри весь побагровел. И едва Беатриса появилась на пороге, он крикнул ей, заикаясь от бешенства:
— Слыхала ты, что болтает этот выродок?.. Черт побери, Дик, если ты еще раз посмеешь сказать что-нибудь такое о матери, я тебе все кости переломаю, так и знай.
Дик, казавшийся очень тоненьким и хрупким, стоял перед разъяренным отцом; он совсем побелел, ноздри его вздрагивали. Он был удивительно красив в эту минуту.
— Вот как, сэр? Я в этом не уверен.
Он смерил взглядом отросшее брюшко Генри и засмеялся.
— Нечего сказать, удовольствие возвращаться в этот дом! Гарри тоже был бы рад испытать на мне свою силу. Глэдис готова выцарапать мне глаза, а мама говорит, что стыдится быть моей матерью. Может быть, вы все предпочли бы обойтись без меня? Что ж, я готов избавить вас от своего присутствия.
В лице у него была такая горечь, что у Беатрисы перехватило дыхание.
Бедный, глупый, запутавшийся мальчик, позорит и отталкивает от себя родных и близких и даже не понимает, что делает… Как легко можно его утешить.
Довольно небольшой уступки его уязвленному самолюбию… Нет, с этим покончено. Сын вправе услышать от нас правду, как бы больно это ни было им обоим.
— Дик… — начала она.
— Да— Да, мама, ты это сказала, и я не намерен об этом забыть. А теперь отец тоже, как видно, решил переметнуться. Завтра он, видно, тоже станет заступаться за Артура, — и это после всего, что он мне про него говорил.
— Что? Что такое? — забормотал Генри. — Я говорил про Артура? Что ты болтаешь, щенок?
— Ах так, сэр? — яростно крикнул Дик. — А кто рассказывал мне, как он вел себя зимой на охоте? Ненавижу трусов!
— Я сказал, что у него странные понятия об охоте. Я не говорил, что он трус. Да он и не трус. Когда случается упасть с лошади, он ведет себя не хуже всякого другого мальчишки.
— А как он держался, когда обварил ногу кипятком, вспомни, пожалуйста, — прибавила Беатриса. — Но даже если он был таким, каким ты его считаешь.
Дик, разве из-за этого надо позорить отца и мать?
Дик зло рассмеялся.
— Право, мама, можно подумать, что я сплутовал в картах!
— А по-твоему, то, что ты сделал, менее позорно?
— То, что я сделал? Честное слово, мама, я не понимаю, о чем ты говоришь.
Она прикрыла глаза рукой. Нет, это не его вина. Он и в самом деле не понимает. Вот Генри, тот понял: он так пристыжен, что жалко смотреть.
Она сделала еще одну попытку.
— Подумай, Дик, ведь мы с отцом просто не могли бы сейчас смотреть в глаза Пенвирну, нам пришлось бы признаться, что наш сын, которому он спас жизнь, плохо обращался с его сыном, которого он нам доверил.
Краска медленно залила лицо Дика.
— Мама, я… я не сделал Артуру ничего плохого. Я только…
— Только изо дня в день преследовал и оскорблял его? Гарри и Глэдис не стали бы попусту так сердиться на тебя. Ты уже забыл о Луге Сатаны, Дик?
Наконец-то его проняло; он покраснел до ушей. И она прибавила тихо:
— Но это не значит, что я вправе была накричать на тебя тогда. Извини, Дик.
— Ну, что ты, мама. Я ведь тоже накричал. Но я никогда не думал… Ты меня прости за Артура.
Уже много лет она не видела, чтобы он был так близок к слезам. Вставая, она тронула его за плечо.
— Ну вот. Подай руку отцу, и забудем об этом. Мы все виноваты.
До конца каникул Дика больше не в чем было упрекнуть. Беатриса намекнула дочери и старшему сыну, чтобы они не поминали старого, и в доме установилось, хотя бы с виду, согласие. Однако Глэдис так и не доверила Дику своего пони. Он не хотел быть жестоким, от природы он вовсе не был злым, тем не менее из всех детей только ему одному приходилось напоминать, что с собаками и лошадьми надо обращаться ласково. В глазах Глэдис сколько-нибудь недоброе отношение к животным было непростительным преступлением; и на беду Дик ухитрился стать единственным человеком на свете, которого она недолюбливала. Беатриса терпеливо пыталась сгладить эту затяжную вражду, но оказалось, что за жизнерадостной приветливостью дочери скрывается характер упорный и стойкий, как кремень.
— Да, мама, я понимаю тебя, и я вовсе не хочу быть недоброй с Диком.
Мне жаль, что я дала ему пощечину. Больше я этого не сделаю и могу извиниться, если он обижен. Но ты бы видела, как он удилами разодрал губу Фиалке за то, что она не шла в галоп. Никто не станет скакать галопом в таком возрасте. И пускай он не трогает Малыша… и Пушинку тоже.
Беатриса не настаивала. Рассказав о семейной ссоре Уолтеру, которому она писала каждую неделю, она прибавила, что из всех своих детей самую горькую неудачу она потерпела с Диком.
"У нас с ним слишком мало общего, я даже не всегда понимаю, что его тревожит. С Гарри у меня тоже не очень много общих интересов, но ему всегда хорошо со мной, и он так мне верит, что мне даже совестно. Он всегда исповедуется мне во всех своих грешках и злоключениях и нимало не сомневается, что я всегда все улажу. Но Дик держится от меня па расстоянии, в чем-то я, должно быть, глубоко разочаровала его. Прежде я надеялась, что он со временем найдет друга в Генри, ведь их вкусы и взгляды во многом одинаковы. Но он презирает отца. Иной раз он смотрит на Генри совсем как Хам на Ноя.
Артур, кажется, единственный, кого ничуть не задела эта буря. Он, по-моему, даже и не заподозрил, что что-нибудь неладно. Это у него от матери".
"Не кажется ли тебе, — писал в ответ Уолтер, — что Дика мучит ревность?
Быть может, он привязан к тебе и Глэдис больше, чем ты думаешь".
Беатрису глубоко встревожило это предостережение, и она удвоила свои старания завоевать доверие сына. Но, несмотря на все ее усилия, он ничего не простил родителям и оставался в отношениях вооруженного нейтралитета с сестрой.
— Дайте срок, — говорил Беатрисе Жиль. — В глубине души он понимает, что Артур сделан из лучшего теста, а это нелегко стерпеть в шестнадцать лет, да еще когда ты хорош собой, как молодой бог. С годами он станет умнее.
Но Беатрису это не утешало.
В то лето Гарри и Дик гостили последние недели каникул у своей тетушки Эльси, которая, овдовев, вернулась из Индии на родину. Их отъезд освобождал Жиля от репетиторства, и Беатриса попросила его поехать с Артуром в Корнуэлл, в надежде, что его ученая степень по математике хоть отчасти примирит Билла с неприятной новостью, которую уже невозможно было далее от него скрывать.
— Вам придется объяснить ему, — сказала она, — что Артур добросовестно трудился все эти четыре года и с вашей помощью основательно изучил математику, но что от природы у него нет способности ни к математике, ни к каким-либо точным наукам, и из него никогда не выйдет механик.
— Выдающийся механик из него во всяком случае не выйдет. Мне нетрудно будет доказать это Пенвирну. Куда труднее убедить его, что мальчик сможет выдвинуться на каком-то ином поприще, если только дать волю его природным склонностям. Я в этом глубоко уверен, но что это за поприще, я еще сам не знаю, и нелегко мне будет объяснить полуграмотному человеку то, что мне и самому пока не ясно.
— Да, — сказала Беатриса. — И насколько я понимаю, Артуру тоже это неясно. Я часто спрашиваю себя, не заложен ли в нем какой-то особый талант, который пока еще никак не проявился? Как по-вашему, сам-то он знает, к чему его влечет?
— Если бы он это знал, он скорее доверился бы вам, а не мне.
— А скорее всего, вероятно, своей матери. Это покажется вам странным, но я думаю, что если вы сумеете преодолеть ее застенчивость и вызвать ее на откровенность, она поможет нам. К несчастью, она не имеет никакого влияния на мужа. Он всегда боялся, как бы она не стала поощрять страсть Артура к поэзии.
— По-вашему, Артур и сейчас пишет стихи? — спросил Жиль.
— Я часто об этом думаю. Если пишет, то это для него нечто глубоко тайное и сокровенное, и я никогда его об этом не спрашиваю.
Он кивнул.
— Это очень мудро и очень похоже на вас. Я уверен, у него незаурядный ум, но есть в его душе запертая дверь, и я пока не нашел к ней ключа. Видно, и вы не нашли, хотя он вам очень предан.
— Мой брат считает, что никто из нас и не найдет этого ключа, пока мальчик совершенно загипнотизирован этой механикой. Если только вам удастся переубедить его отца, который просто одержим этой идеей, вы сделаете для Артура больше, чем кто-либо из нас.
Когда Генри сказали о предполагаемой поездке, он глубокомысленно покачал головой.
— Не завидую я вам, мсье Жиль. Но я так и знал, что этим кончится.
Артур паренек неплохой, но пороха не выдумает, это несомненно. Лучше бы Пенвирн определил его учиться какому-нибудь ремеслу. Во всяком случае, вы им скажите, что мы сделали все, что могли, и впредь охотно сделаем для него все возможное. Жаль, что вы не успеете вернуться ко дню рождения Глэдис.
— Да, — сказала Беатриса. — Боюсь, ей праздник будет ни в праздник, ведь вся наша молодежь разъедется. Генри рассмеялся.
— Ну нет! Вот погоди что будет, когда она увидит своего нового коня.
— Ты уже купил его?
— Нет еще, но уже выбрал. Давно пора было это сделать. Малыш слишком мал ростом для такой длинноногой девчонки, да и слишком стар.
В самом деле, нежно любимый Малыш стал уже седеть, и пора ему было составить компанию Фиалке на сочном лугу, где вкушали почетный и сладостный отдых удалившиеся на покой престарелые бартонские лошади. Все последнее время Генри с детским увлечением подыскивал для Глэдис нового скакуна.
— Я присмотрел четырехлетку. Ну как раз по ней: темно-гнедой меринок, чистокровный, передние ноги в белых чулках, выезжен превосходно. За него просят кругленькую сумму, но он того стоит.
— Не чересчур резвый, надеюсь?
— Нет— Нет, дорогая, кроткий, как ягненок. Только не проговорись раньше времени, мы устроим ей сюрприз.
Рано утром в день своего тринадцатилетия Глэдис, в просторной полотняной тунике, которую придумали для нее мать и Жиль, чтобы не стеснять ее движений, отправилась в сад собирать яблоки. Услыхав от Эллен, что ее ждут на скотном дворе, она помчалась туда вприпрыжку, как мальчишка; волосы ее разметались по плечам, в руке она держала алую розу. поднесенную ей верным рабом и поклонником, Бенни Робертсом. И вдруг остановилась с восторженным воплем:
— Папа!
Генри ждал ее у невысокой подставки, с которой удобней было садиться в седло, держа под уздцы нового коня. Беатриса стояла рядом, поглаживая лоснящуюся шею лошади, украшенную праздничной гирляндой из ноготков.
Сбежалась прислуга, конюхи, все глядели и восхищались, а из окна кухни, сидя в своем кресле, глядела, сияя, старая миссис Джонс.
— Поди-ка сюда, киска, — позвал Генри. — Погляди, что тут есть.
— Ой, папа! Ну какая прелесть!
Глэдис обхватила обеими руками шею коня и поцеловала его в шелковый нос. Он вскинул голову, заставив ее отскочить.
— Поосторожней, поосторожней, — сказал Генри. — Это тебе не Малыш, дочка. Он молодой, игривый, и он тебя еще не знает. А поцелуи лучше побереги для старика отца.
Вне себя от радости она стиснула его в объятиях, алые лепестки розы скользнули по его щеке.
— Папа, ну какой же ты милый! Я буду так его любить!
— Неплохая лошадка, — сказал Генри. — Мне не стыдно будет поглядеть на тебя верхом на таком коньке. Давно пора начинать, если ты вообще собираешься когда-нибудь стать охотницей. Мы сейчас же закажем тебе амазонку. Первый выезд будет…
Глэдис, нежно обнимавшая пони, подняла голову.
— Я не хочу охотиться, папа.
— Что такое?.. Вздор, вздор! Леди должна уметь охотиться.
— Извини, папа, но я не могу. Это жестоко, я терпеть не могу охоту.
Генри прищелкнул языком. Он был не на шутку раздосадован.
— Да что с тобой, детка? Лисиц надо убивать, как же иначе? Ты что, хочешь чтоб они перетаскали всех кур?
— Нет, папа, не в том дело. Пусть бы их просто убивали, а то еще устраивают погоню, пугают их…
— Надеюсь, ты не набралась от Артура всяких глупостей. Твоя мать, когда вышла за меня замуж, была куда храбрее, а она тогда была такая тоненькая, худенькая. Помню, как она получила боевое крещение — отхватила лисе хвост и глазом не моргнула. Правда, дорогая? От тебя я никогда не слыхал таких слов:
«я не могу».
— Она, может быть, и охотилась, папа, но я уверена, что она эту охоту терпеть не могла, — возразила Глэдис.
— Что? Что? С чего вы это взяли, мисс? Она мне никогда не говорила.
— Господи, папа, неужели ты не знаешь, что мама тебе никогда ничего не говорит.
Тут вмешалась Беатриса — разговор зашел чересчур далеко.
— Ты не слишком любезна, Глэдис. Папа столько хлопотал, чтобы доставить тебе удовольствие, а ты…
— А, ладно, ладно! Пусть делает как знает, — угрюмо прервал Генри. — Никто ее не просит охотиться, если она не желает, другие девочки на ее месте были бы рады.
— Мне очень жаль, что я тебя огорчаю, папа.
Он пожал плечами, выпятив нижнюю губу.
— Да, по правде говоря, для меня немалое огорчение узнать, что у моей дочери может уходить душа в пятки.
— Генри! — крикнула Беатриса.
Глэдис положила свою розу на подоконник и грациозно вспрыгнула на подставку.
— Папа, — сказала она странно кротким голосом, — отпусти, пожалуйста, поводья. Мне хочется немножко попробовать его.
Беатриса кинулась вперед.
— Останови ее, скорей!
Генри не умел быстро соображать. Машинально он выпустил поводья, и Глэдис неожиданно вскочила на лошадь; прежде, чем он понял, что произошло, она уже сидела в седле по-мужски. В тот же миг с диким воинственным кличем она стегнула коня поводьями. Он прижал уши, взметнулся на дыбы и помчался бешеным галопом. Глэдис направила его прямо на живую изгородь.
— Господи! — крикнул Генри. — Она сломает себе шею! Вне себя он кинулся, чтобы схватить лошадь под уздцы, но было уже поздно. По счастью, изгородь только недавно подстригали, а конь был чистокровный. Он сделал великолепный прыжок и перемахнул через препятствие, не задев ни единиц веточки, Глэдис держалась в седле прямая, как стрела, стройные ноги крепко охватили бока лошади, волосы, совсем золотые на солнце, развевались, точно знамя: она карьером проскакала круг по полю, на обратном пути умелой рукой придержала коня и легким галопом въехала в распахнутые ворота, сверкая все еще сердитыми глазами.
— Ну, папа. уходит у меня душа в пятки?
Тут она увидела мать.
Миссис Джонс, на негнущихся ревматических ногах выбежавшая из дому, стояла на коленях подле Беатрисы и подносила к ее губам стакан.
— Приподнимите ей голову, сэр. Ну вот, она приходит в себя. Попробуйте, отпейте глоточек… Да простит вам бог, мисс Глэдис.
Девочка соскользнула с седла и бегом кинулась к матери, в лице у нее, как и у той, не было ни кровинки. Но Генри слишком перепугался, чтобы быть милосердным, — он схватил ее за плечо и отшвырнул прочь; впервые в жизни он поднял на нее руку.
— Будь ты проклята, девчонка, ты убила свою мать!
— Нет… нет! — Беатриса, задыхаясь, протянула руки, — Не пугайся…
Глэдис…
С минуту Глэдис смотрела на нее полными ужаса глазами, потом с громким рыданием повернулась и побежала в дом.
Генри опустился на подставку, прижав руку к груди. Он сильно располнел за последние годы, и сердце у него тоже пошаливало.
Двадцать минут спустя Беатриса постучалась в запертую дверь спальни.
— Это я. Открой мне, девочка.
Все еще заливаясь слезами, Глэдис отворила дверь и в отчаянии припала к груди матери.
— Мама… мама, прости меня. Я больше никогда не буду.
Они сели, обнявшись.
— Не плачь, родная. Я знаю, ты не хотела причинить нам боль. Просто ты вышла из себя и не успела подумать, что делаешь.
Глэдис прижимала к глазам скомканный, насквозь мокрый платок. На нее жалко было смотреть.
— Я просто дрянная девчонка. Я так виновата… Ужасно виновата. Но папа сказал, что у меня душа в пятках.
Еще две слезинки покатились по ее распухшему носу: в ней боролись раскаяние и негодование.
— Он не должен был так говорить, мама. Это несправедливо.
— Да, дорогая. Но и с твоей стороны было несправедливо сказать, будто я никогда ему ничего не говорю.
Девочка подняла глаза. Что-то новое появилось в ее лице, кроме покорности и еще не утихшего возмущения. В эту минуту она казалась не по-детски мудрой.
— Даже если б это и было правдой, — мягко продолжала Беатриса, неужели, по-твоему, это великодушно — сказать ему такое при всех?
— Так ведь… по-моему… Мама, но неужели и ты думаешь, что я трусиха?
На этот вопрос надо было ответить с исчерпывающей полнотой.
— Ничего подобного мне никогда и в голову не приходило, — серьезно ответила Беатриса. — Я всегда считала, что храбрость моих детей — это нечто само собой разумеющееся. Но если ты прибегаешь к столь сильным средствам, чтобы доказать такую простую вещь, я, пожалуй, начну сомневаться.
— Нет, мамочка, не надо! И неужели ты думаешь, что я нарочно обидела папу?
— Нет, я никогда не считала тебя бессердечной; а вот логики у тебя, к сожалению, не хватает. По-твоему, это очень жестоко пугать лисицу, когда люди вздумают поохотиться, а сама ты до полусмерти напугала родителей, когда тебе вздумалось пустить пыль в глаза.
— Я не пускала пыль в глаза!
— Нет? Ни чуточки? У тебя и в мыслях не было, как ты будешь великолепно выглядеть, когда перелетишь через изгородь всем на удивленье?
— Ну конечно…
Глэдис вдруг хихикнула. Ей было несвойственно долго пребывать в унынии.
— А как это было чудесно! Он и правда летел совсем как птица. Мама…
Она вдруг выпрямилась: блестящее будущее внезапно открылось ей.
— Как по-твоему, когда я вырасту, я смогу участвовать в скачках?
— Ну разумеется, нет. Так что лучше выбрось это сейчас же из головы и поищи какой-нибудь другой способ пугать людей, если тебе это уж так необходимо.
— Но Дик ведь собирается скакать, как только ему исполнится двадцать один. Он сам сказал. И Фредди Денвере тоже…
— Они мальчики.
— Ну и что же? А почему им можно, а мне нельзя? Я лучше их езжу верхом, гораздо лучше. Почему нельзя?..
— Потому что девочкам не позволяют много такого, что можно мальчикам.
— Но почему? Почему все самое интересное только мальчикам? Это несправедливо, мама. Почему так?
Беатриса тщательно обдумала ответ:
— Мир не мною устроен, девочка, и женскую долю тоже не я придумала. Раз уж ты меня спрашиваешь, могу тебе сказать одно: будь моя воля, я бы все устроила по-другому. Но мир таков, как он есть, и в нем нам приходится жить.
Бог, вероятно, знает, что делает.
С неожиданной горечью она прибавила:
— Во всяком случае, он делает, что хочет.
Она тут же взяла себя в руки. Детям таких вещей не говорят.
Глэдис серьезно смотрела на нее.
— Артур… — начала она и умолкла.
— Да?
— Нет, ничего. Про душу в пятках… Потому я так и разозлилась. Папа сказал про меня, а думал про Артура.
— Папа знает, что Артур не трус.
— А Артур нет.
— Что нет?
— Не знает. Он думает, что он трус, и Дик тоже так думает. Я потому и взбесилась, что это неправда.
— Конечно, неправда.
Мысль Глэдис так усиленно работала, что она даже нос наморщила.
— Мама, помнишь, миссис Джонс обварила ему ногу кипятком?
— Помню. Он держался очень мужественно.
— Но ведь он только притворялся, что ему это нипочем, чтобы она перестала плакать. А на самом деле ему было ужасно плохо.
— Ну конечно. Всякому было бы плохо. Сильные ожоги очень болезненны.
— Так вот, понимаешь… То же самое и когда опасно… когда по-настоящему весело.
— Например?
— Ну когда стреляют, или гроза, или надо скакать без седла, или пройти в лунную ночь по карнизу. Он все это может, но ему от этого только тошно.
Странно, правда? Ему от этого ни капельки не весело.
— А тебе весело?
— Ну да, и всем весело. В прошлом году Дик спросил его, испугался ли он, когда гнедой понес, и Артур сказал, что испугался. Только из-за этого Дик и вообразил, что он трус.
— Дик еще очень многого не понимает.
— Мама, знаешь что? Дик даже не очень виноват. Это все Фредди Денверс, он рассказал всем мальчикам в школе, что Артур трус, потому что он не джентльмен, и Дик ужасно расстроился.
— Вот как? Я поговорю с Фредди Денверсом.
— Нет, пожалуйста, не надо, я тебе это по секрету сказала. И все равно это бесполезно: Фредди такой глупый, он ничего не поймет. Мама, а знаешь, что сказал мсье Жиль?
— Нет, не знаю. Что же?
— Он сказал: «Таким людям, как вы или Монктоны, не приходится рисковать головой, разве что вам самим этого захочется, — все равно вы голодные не останетесь. Вот вы и рискуете для забавы, просто чтобы показать, что вам не страшно. А такие люди, как отец Артура, вынуждены идти навстречу опасности независимо от того, страшно им или нет». Он сказал: «Для них это не забава, а труд». Как по-твоему, мама?
— По-моему, он прав. И по-моему, они больше достойны уважения.
— Артур написал про это стихи — как рыбакам приходится рисковать жизнью, потому что у них дети голодные и никто этого даже не замечает.
— Стихи?
— Ну да. Ты же знаешь, он обо всем пишет стихи.
У Беатрисы на миг перехватило дыхание.
— Вот как! Нет, я не знала.
— Неужели не знала? Он не показывает тебе, потому что думает, что они плохие, но я думала, ты знаешь. Он только что прислал мне стихи ко дню рождения — про то, как я выросла и какие у меня стали длинные ноги и длинные волосы, прямо, как у Аталанты.
— Нет, я не знала, — повторила Беатриса и задумалась.
Ласковая рука вкрадчиво обвилась вокруг ее талии.
— Мамочка, скажи мне… ты сама знаешь, о чем. Тебе правда было очень противно?
— Что именно?
— Вот это… Уф! Отрезать лисе хвост!
— Не помню. Не противнее, чем…
Она умолкла на полуслове и засмеялась.
— Боюсь, мне были противны очень многие вполне естественные и безобидные вещи, дорогая моя. В молодости я была не слишком рассудительна.
В ту же секунду медвежонок стиснул ее в объятиях и чуть не задушил поцелуями.
— Мамочка, я так рада! Ты была бы такая душечка, если б не была всегда такая ужасно рассудительная. Беатриса со смехом высвободилась.
— Как раз сейчас я совсем не чувствую себя душечкой, если хочешь знать.
На мой взгляд, ты возмутительно надерзила отцу и тебе следует пойти и извиниться перед ним.
Глэдис вскочила, она всегда охотно просила прощения.
— Хорошо. А ты пока пойди приляг, мама, ладно? Ты такая бледная. Я только сперва причешусь.
— И умойся, пожалуйста, а то ты вся заплаканная.
— Сейчас умоюсь. — Девочка глянула на себя в зеркало и состроила гримасу. — Ну и красавица! Вот бы у меня был такой нос, как у тебя, мама.
Или нет, лучше как у дяди Уолтера — такой аристократический! И зачем только бывают курносые носы?
Беатриса поднялась.
— Ты мне задала сегодня столько вопросов… Можно, теперь я тебя спрошу об одной вещи? Часто ты… вы все… гуляете в лунные ночи по карнизам?
"Как видишь, — писала Беатриса брату, — в этом разговоре я оказалась в невыгодном положении, слишком ясно показав перед этим, что и у меня бывает душа в пятках. Мне не так уж часто случается в критическую минуту позорно падать в обморок. Но если у тебя на глазах однажды уже был убит твой ребенок, этого, пожалуй, хватит на всю жизнь.
Малыши меня пугают. Они думают, в самом деле думают. У Глэдис, как видишь, склонность сперва действовать, а думать потом. Она унаследовала горячий нрав Телфордов и подчас слишком поддается порывам. Но уж когда она задумается, мысль ее не менее ясна, чем у Артура, хотя обычно им же и навеяна и, разумеется, куда менее своеобразна. Артур безусловно редкая натура. А Глэднс, по-моему, просто-напросто хороший, — льщу себя мыслью, что, может быть, очень хороший, — но все-таки совершенно заурядный человечек. И глядя на них, я чувствую, что в мире происходит что-то непонятное мне. Нас с тобой считали умными детьми, и росли мы в семье ученого, — но никогда мы не судили старших так здраво и не разбирались в них так тонко, как эти двое".
На сей раз Уолтер ответил ей не сразу; и когда письмо наконец пришло, оно оказалось коротким и очень сдержанным. Он просил извинить, что заставил ее ждать ответа: последнее время он был очень занят и не совсем здоров.
Это было так непохоже на Уолтера, ведь обычно он вовсе не упоминал о себе. Беатриса сейчас же написала, прося сообщить подробности. Он откликнулся без промедления, но опять его письмо ничего ей не объяснило. В последнее время здоровье немного подвело его; сегодня ему уже лучше, и ей незачем беспокоиться. Он не писал, что это была за болезнь, серьезная или нет и долго ли он был болен, но Беатриса заметила, что его красивый, ровный почерк стал несколько нетвердым.
В октябре из Корнуэлла вернулся Жиль со своим питомцем сообщил о долгожданной, с великим трудом завоеванной победе: Артуру разрешено отказаться от бесплодной попытки стать механиком. Жилю пришлось пустить в ход все свое умение убеждать.
— Должно быть, вы выдержали тяжелую борьбу с Пенвирном? — сказала Беатриса.
— Мне кажется, я в жизни не встречал более трагической фигуры, ответил Жиль. — У него был настоящий талант, загубленный недостатком образования, и он утешал себя, мечтая возродиться в сыне, который достигнет всего, чего мог бы достичь он сам. Я пересмотрел все его злополучные модели, они совершенно бесполезны, и, однако, по ним видно, какое у этого человека поразительное чутье к проблемам статики и динамики. Вы знали про его старый матросский сундучок, набитый неоконченными изобретениями в области механики?
— Нет, я видела только чертеж и модели на полке.
— Теперь их там больше нет. Он все сжег — ушел один па берег и развел костер. Потом вернулся, руки серые от пепла, и говорит: «Делайте как знаете, сэр».
— Для Артура это, конечно, ужасно.
— А если бы вы видели его несчастную жену. Но теперь мальчик свободен.
По-моему, лучше ему пока больше не ездить домой, надо дать и ему и отцу время прийти в себя после такого потрясения. Может быть, на будущий год, если будет подписан мир, я возьму его с собой во Францию. Он переменит обстановку, и кругозор его станет шире.
— Посмотрим. А пока совершенно ясно, что ему следует очень серьезно изучать литературу.
Всю зиму Артур упорно занимался. Несмотря на все, что ему пришлось пережить во время последней поездки в Каргвизиан, никогда еще он не, был так счастлив и не работал так успешно. И всю зиму он радостно предвкушал, как проведет каникулы на юге Франции.
Весной, когда еще не кончились затянувшиеся мирные переговоры, Жиль получил известие о смерти дяди и должен был уехать домой. Предполагавшуюся поездку в Севеннские горы пришлось отложить. После отъезда Жиля Беатриса, как могла, помогала Артуру и Глэдис в занятиях. Но на ее плечи легло теперь столько новых обязанностей, что она совсем выбивалась из сил. Пока в доме был Жиль, она даже не подозревала, как он ей помогал. Теперь Генри ежечасно нуждался в совете и подсказке. Предоставленный самому себе, он всякий раз что-нибудь забывал и отдавал работникам такие путаные, противоречивые приказания, что постепенно Жиль взял на себя многое, что вовсе не обязан был делать. Заботы об имении вынуждали Беатрису проводить на ногах куда больше времени, чем позволяло ей здоровье. А у Генри как раз наступила очередная полоса уныния и раздражительности. Только бы это не кончилось запоем!
— На третью неделю после отъезда Жиля тяжелый приступ все учащающихся болей в позвоночнике уложил Беатрису в постель. Однажды утром Глэдис вошла к ней с письмом; адрес был написан коряво, неловкой рукой, явно непривычной к перу.
— Это только что привез верховой из Лондона, мама. Он скакал всю ночь.
Беатриса распечатала письмо.
"Сударыня, — прочла она, — я взял на себя смелость послать вам известие с нарочным. Миссис Риверс сломала себе шею. Нынче рано утром доктор Терри хотел свезти ее в Бедлам в своей карете, а она вдруг отворила дверцу и выскочила. Все кончилось в минуту. Сударыня, если не очень затруднительно, хорошо бы господин француз или еще кто приехал побыстрей и помог мне привезти мистера Риверса к вам, как кончится дознание. Сердце у него ослабло, три раза был обморок, и доктору Терри не нравится, как он выглядит, и мне тоже. Прошу извинить, а мнение мое такое: чем скорей его увезти из этого дома и из Лондона, тем лучше для всех. Только ему одному нельзя ехать в карете. А я буду править.
Прошу прощенья за беспокойство. Мой низкий поклон мистеру Телфорду и молодым господам.
— Дать тебе нюхательную соль, мама? — спросила Глэдис. Беатриса с трудом села в постели.
— Нет, нет, я здорова. Поди позови отца, Глэдис. Ему нужно сейчас же ехать в Лондон.
— Он не может, мама.
— Он должен. Это необходим?. Случилась беда, и Повис ждет помощи.
Глэдис закусила губу.
— Я не хотела тебе говорить. Папа полчаса как вернулся. Он много выпил.
Я его только что уложила. Его тошнило. Нельзя ли это отложить на два дня?
Завтра у него целый день будет болеть печень… Нет, мама, не вставай.
Беатриса, стиснув зубы, пыталась подняться. Глэдис попробовала удержать ее.
— Мама, ну прошу тебя!
Беатриса, задыхаясь, села.
— Я должна ехать в Лондон. Помоги мне одеться.
— Но ты не можешь ехать!
— Я должна, Глэдис. Прочти письмо. Кто-то должен помочь Повису.
Глэдис пробежала глазами письмо, потом медленно перечитала его и отложила. На ее лице появилось какое-то новое, властное выражение.
— Пожалуйста, мама, ложись. Плохая будет помощь Повису, если у него на руках, кроме дяди Уолтера, окажется еще одна больная. Помнишь, доктор Джеймс говорил, что получится, если ты не будешь лежать, когда у тебя болит спина.
В Лондон поедет Артур, а мы с миссис Джонс будем ухаживать за тобой и все приготовим к приезду дяди Уолтера.
Беатриса снова бессильно откинулась на подушки.
— Артуру не справиться с этим, дорогая. Он еще мальчик.
— Артур справится с чем угодно, если надо. Я знаю его лучше, чем ты, мама. Лежи смирно, сейчас я его позову.
Она отворила дверь.
— Артур, ты здесь?.. Поди сюда… Да, мама, я сказала ему про папу…
Кому-нибудь надо скорей поехать в Лондон и…
— Подожди, Глэдис, — перебила мать. — Артур, Повису нужно помочь. Тетя Фанни… она неожиданно умерла, а дядя Уолтер опасно болен. Скажи, ты мог бы один поехать в Лондон и помочь Повису привезти его?
— Конечно, тетя Беатриса. Сейчас же поеду. Дайте только я сперва уложу вас поудобнее.
Он приподнял ее, а Глэдис сунула ей под спину подушку. Беатриса покорилась, едва ли замечая, что с ней делают.
— Захвати с собой побольше денег, — продолжала она. — Дай, пожалуйста, мой кошелек, он там, на столе. Глэдис, посмотри у отца в карманах и принеси все, что найдешь. И попроси миссис Джонс приготовить Артуру сандвичей. А Робертс пусть оседлает лошадь.
Через несколько минут Глэдис вернулась.
— В карманах почти ничего нет. У него где-то есть деньги, но я никак не могла его добудиться, так что я просто разбила свою копилку. Артур, твой костюм для верховой езды у меня в комнате; поди туда переоденься, а я пока уложу тебе дорожную сумку. Робертс уже седлает. Он говорит, чтобы ты ехал на Уорик, там сменишь лошадь на почтовой станции. А нашего конька он завтра приведет обратно… Уложить ему другой костюм, мама? Может быть, ему придется пойти на похороны.
И опять сердце Беатрисы сжалось от страха.
— Ты непременно должен где-то остановиться дотемна. Я не хочу, чтобы ты ехал один ночью. В последнее время я не раз слыхала, что на дорогах грабят.
Глэдис кивнула.
— Не бойся, мама, он успеет засветло добраться до Оксфорда или до Банбери, а на рассвете поедет дальше. Утром, когда люди выходят на поля, никакие разбойники носа не высунут… Артур, завтра, когда приедешь в Лондон, смотри не забудь что-нибудь поесть, прежде чем пойдешь к ним, чтобы Повису не было лишних хлопот.
Беатриса закрыла глаза. Бразды правления, которые она держала так долго, ускользали из ее усталых рук, и их подхватили крепкие руки тринадцатилетней девочки. Что ж, и она ведь когда-то в трудную минуту сумела сама принять решение, а она тоже тогда была совсем еще девочкой с косичкой за плечами.
На другой день Генри, мучимый печенью и раскаянием, бродил по дому, точно провинившийся пес; он был смиренно благодарен жене за снисходительную доброту и горестно заглядывал в беспощадные глаза дочери.
Еще никогда за всю свою жизнь Глэдис ни на кого не была так зла. Она не сказала отцу ни одного резкого слова, но от ее всегдашней дружелюбной улыбки не осталось и следа: она ходила мрачнее тучи, и это повергало отца в такое отчаяние, что на третий день Беатриса решила вмешаться.
— Ты оказалась очень хорошей и разумной помощницей в трудный час, дорогая, — сказала она дочери, — и ты замечательно ухаживала за мною. Но было бы еще лучше, если бы при этом ты была чуточку менее самонадеянной.
По-твоему, сейчас подходящее время обижать папу? Глэдис вся вспыхнула.
— Мама, я… я не самонадеянная!
— Обычно — нет, и обычно ты никого не обижаешь, но от этого папе теперь только тяжелее. Неужели ты не понимаешь, дружок, как это больно, когда человека мучит стыд. Нам всем очень грустно, что он иногда выпивает лишнее, но он ведь не мог знать, что как раз случится беда. Бить лежачего — это на тебя не похоже.
Глаза девочки наполнились слезами.
— Я очень виновата, мама. Я об этом совсем не думала. Наверно, я была ужасно скверная. Но только понимаешь, я…
— Я знаю, детка, ты тревожилась за меня и за Артура. Я все понимаю, но все-таки постарайся помириться с папой.
— Ой, но я так ненавижу… Мама, он… он всегда был такой?
Сделав над собой усилие, Беатриса ответила ровным голосом:
— Нет. Может быть, он никогда и не стал бы таким, если бы я с самого начала была справедливее к нему. Я могла бы тогда предотвратить это, если бы больше думала о нем.
Широко раскрытые серые глаза Глэдис смотрели ей прямо в душу. Беатриса отвернулась, чтобы не видеть этих глаз.
Вот она, цена правды… Теперь конец близости, которая связывала их в последние годы и которой она так дорожила. Какой ребенок сохранит любовь и уважение к матери, сделавшей такое признание?
Ласковые руки обвились вокруг нее, нежная щека прижалась к ее щеке. И Глэдис спросила чуть слышным шепотом:
— Мама, мне так хочется знать. Артур думает…
Ах вот что, они говорили об этом.
— Он говорит, что ты, наверно, была несчастлива в молодости… ужасно несчастлива. Это правда, мама?
— Да.
— Так несчастлива, что тебе было не до папы? Артур думает, что и с его отцом так было. Он думает, что вы с его отцом в душе немножко похожи…
Только у его отца все выходит наружу и он бранится и всех обижает и пугает, а ты все держишь про себя. Он думает, если уж на душе что-то есть, лучше чтобы оно вышло наружу.
Осталось ли еще хоть что-то, чего они не поняли бы, эти дети? Все глубоко скрытые душевные раны, и грехи, и стыд — все то, о чем никогда никому не расскажешь — лучше умереть, — все увидели они своими ясными глазами и не осудили ее.
После похорон Повис и Артур привезли Уолтера в Бартон. Они ехали очень медленно, всячески стараясь избегать тряски. Но, несмотря на все предосторожности, это путешествие было тяжким испытанием для ослабевшего сердца Уолтера, и по приезде его пришлось на руках вынести из кареты и тотчас уложить в постель.
Они привезли письмо от доктора Терри с наставлениями по уходу за больным и с подробным отчетом о случившемся.
Душевная болезнь Фанни приняла новый оборот, и врачу пришлось наконец отстранить Уолтера и взять ее судьбу в свои руки. Вечером накануне ее смерти Повис принес доктору Терри некие доказательства, убедившие его, что ее больше ни одного дня нельзя оставлять на свободе. Рано поутру он приехал в сопровождении сиделки из сумасшедшего дома и забрал отчаянно кричавшую Фанни. По дороге в Вифлеемскую лечебницу она неожиданно попыталась бежать.
Он убежден, что она не собиралась покончить с собой, но она зацепилась подолом за колесо и упала, лошадь, испуганная ее воплем, понесла, Фанни проволокло по мостовой, и она уже была мертва, когда карету удалось остановить. К счастью, смерть была почти мгновенной.
Здоровье Уолтера внушало опасения еще до того, как разыгралась эта трагедия. У него было два сердечных припадка: один в сентябре, другой, очень серьезный, совсем недавно. Это было нечто вроде приступов грудной жабы, для которой характерны внезапность, острые боли и последующая крайняя слабость; причиною обоих припадков, с точки зрения врача, было непомерное душевное напряжение и усталость — результат невыносимой жизни с Фанни. Когда ее внесли в дом мертвую, его сразил третий припадок, а за ним последовали опасные периоды потери сознания.
«Без сомнения, она умерла ужасной смертью, — писал далее доктор Терри, — однако с моей стороны было бы лицемерием скрывать, что сама эта смерть представляется мне величайшим счастьем, и я могу лишь благодарить за это судьбу. Покойница никогда не приносила и не принесла бы ни себе, ни другим ничего, кроме самых бессмысленных и унизительных страданий, и я думаю, что Уолтер еще недолго выдержал бы свое добровольное мученичество. Сейчас его состояние безусловно тяжелое, но я не нахожу в сердце никаких органических изменений. Если он будет в спокойной обстановке и за ним будет хороший уход, прогноз представляется мне благоприятным. Конечно, потребуется по крайней мере несколько месяцев, может быть даже год или более, чтобы он мог вернуться к нормальной жизни; но организм у него крепкий, и, к счастью, он всегда был воздержан. Я надеюсь, что после того, как он оправится от потрясения, вызванного этой трагической развязкой, общее состояние его здоровья, так же как и состояние сердца, станет несравненно лучше».
Первую ночь Повис просидел в комнате Уолтера, прислушиваясь к его дыханию, готовый в любую минуту подать лекарство. Только с рассветом он позволил Артуру сменить его на три часа.
Утром, когда явился доктор Джеймс, больной спокойно отдыхал и непосредственной опасности уже не было. В полдень Повис, одетый по-дорожному и, как всегда, с видом мрачного презрения ко всему на свете, постучался к Беатрисе.
— Мистер Риверс выпил бульон, мэм, и сейчас задремал, так я уеду, пока он не проснулся. Оно и лучше, не будет лишних споров. Платье его убрано; вот ключи, и список, что доктор велел делать, и капли; а тут я написал, как готовить ему кой-какие блюда, — я заметил, он их больше любит. Вы и сами увидите, ему надо раздразнить аппетит, а то он и есть не станет. А если доктор Терри что позабыл в своем письме, так у Артура все в точности записано.
— Но, Повис, неужели вы нас покидаете?
— На время, мэм. Покуда лучше мне не мозолить мистеру Риверсу глаза и не напоминать ему про Лондон. Чем скорее он про все это забудет, тем лучше, так я думаю. А у меня там дела по горло: надо упаковать все книги, и отказаться от квартиры, и ее вещи спалить. Угодно вам, чтобы я прислал библиотеку сюда, мэм?
— Да, пожалуйста. И вообще любые вещи брата или ваши, которые вы хотели бы сохранить. У нас на чердаке места сколько угодно. Но почему вы так спешите, отчего бы вам не переночевать здесь спокойно ?
— Это не важно, мэм. Я не привык залеживаться в постели. И я поспал утром три часа, когда Ар… мастер Артур сменил меня.
— Не называйте его так, Повис!
Она поглядела на него внимательнее.
— Что-нибудь случилось? Может быть, кто-нибудь… Может быть, мы вас чем-нибудь обидели, Повис?
— Бог с вами, мэм, положено ли мне обижаться! Просто… Уж поверьте, лучше мне уехать… Нет, спасибо, не к чему мне тревожить Робертса, тут один фермер едет в Хенли, он меня подвезет. Я там переночую, а завтра утром дойду до перекрестка — багаж у меня невелик — и как раз захвачу лондонский дилижанс. Он там завтра утром проедет.
— Да не можем же мы допустить, чтоб вы шли пешком в такую даль и еще с ношей. Если вы непременно хотите ехать сегодня, Робертс отвезет вас в Уорик, там вы переночуете на постоялом дворе, а утром сядете в дилижанс. Но… мне хотелось бы понять. Вы ведь знаете, что мы здесь всегда вам рады, правда? Вы вернетесь к нам, когда разберетесь с вещами?
На лице Позиса отразилась странная внутренняя борьба.
— Вы очень добры, мэм, я знаю. Может, попозже и вернусь, если понадоблюсь мистеру Риверсу. И раз уж вы так великодушны — спасибо, я буду только рад, если меня довезут до Уорика. Если что, пока можно писать мне по старому адресу, а потом я пришлю новый, когда сам буду его знать. И уж пожалуйста, мэм, присмотрите, чтобы мистеру Риверсу ни одно блюдо не приправляли кэрри.
— Кэрри? Мне казалось, Уолтер его любит больше всех приправ. Я как раз хотела спросить, как вы его готовите, Сейчас ему, конечно, не следует есть острое, но немного погодя…
— Лучше не надо.
— Вам виднее.
— Ну, я поехал. Премного вам благодарен за вашу доброту… Нет, у меня все есть, что нужно; но все равно — спасибо вам.
Он повернулся, чтобы идти. Беатриса остановила его.
— Присядьте на минутку, Повис. Робертс еще не кончил обедать, а у меня есть к вам один вопрос.
Он повиновался с каменным лицом.
— Что прикажете, мэм?
Она заговорила нерешительно:
— Вы не знаете, Артуру не пришлось увидеть или услышать в Лондоне что-нибудь очень неприятное? Что-нибудь такое, что было бы для него тяжелым ударом?
Какая-то тень промелькнула на замкнутом лице Повиса.
— А что бы это могло быть, мэм?
— Об этом я вас и спрашиваю.
Минута прошла в молчании.
— У вас что-нибудь определенное на уме, мэм?
— Нет, но мне кажется, у Артура что-то есть.
— Вон как? Он что же, говорил вам что-нибудь?
— Нет, и, наверное, не скажет. Но с ним что-то случилось. Скажите, он ее видел? Сначала я подумала, что, может быть, это он впервые видел покойника. Но боюсь, тут кроется что-то еще. А может быть, она была уж очень изуродована?
Повис пожал плечами.
— Не очень-то приятно было на нее смотреть. Но он ее и не видал. Мистер Риверс видел, на свою беду. Хозяйка закричала, и он сразу выбежал. А Артур не видал. Я для верности сперва завинтил крышку, а потом уж впустил его.
— Хорошо, что вы об этом позаботились. Значит… по-вашему, он ничего такого не видел?
— Гм… Кой-что он и впрямь видел, если это называется видеть.
Ясновидец, по-вашему, видит? Взгляды их встретились.
— Право, не знаю, как объяснить вам, Повис, — сказала Беатриса. — Я и сама не понимаю. Артур ни словом, ни взглядом не намекнул мне, что с ним что-нибудь случилось. Но едва я увидела его… нет, не то… едва коснулась его руки, как почувствовала, что он перенес какое-то страшное потрясение. Мы с ним очень близки, и уж не знаю как, но я почувствовала. Вам, может быть, это покажется вздором, но…
— Для валлийца это не вздор, мэм. Это англичане зовут вздором все, чего не могут понять их тупые головы. Но Корнуэлл не Англия. Бог свидетель, Билл и Мэгги дурни отменные, но они дурни не на английский манер. Может, в этом дело?
— Возможно. Насколько я знаю, в моих жилах нет кельтской крови, но вот уже скоро пять лет, как у меня есть сын кельт. И, вероятно, он кое-чему успел меня научить. Странно, в каком-то смысле он больше мое дитя, чем если бы я его родила.
Беатриса помолчала, но и Повис не проронил ни слова. Какое-то непостижимое упорство…
— Может быть, нескромно, что я вас расспрашиваю? — сказала она. — Поверьте, я вовсе не хочу ничего выведывать. Я доверяю Артуру. Но он совсем еще мальчик, и мне нестерпимо видеть, как он мучается. Быть может, ему нужна помощь, а он стесняется заговорить со мной или даже хочет поберечь меня.
— Он никогда и не скажет. Ему еще не раз случится знать чужие секреты и помалкивать. Не таков он, чтоб зря болтать языком.
— Я не совсем понимаю вас.
— Знаю, мэм. Вам никогда не приходило в голову, что бывает такое, чего лучше и не понимать? От него так и веяло холодом.
— Простите, — поспешно сказала Беатриса. — Я не догадалась, что это… касается кого-то еще. Если Артур узнал что-нибудь такое, чего ему не следовало знать, я уверена, он постарается забыть это. Пожалуй, и нам с вами лучше забыть, что я начала этот разговор.
— Мне все равно, мэм. Я не хотел никому говорить, но раз уж мальчик понял, мне все едино, кто еще узнает, лишь бы мистер Риверс никогда ничего не узнал. Да и то потому только, что это его убьет. Ему сейчас, сами понимаете, не много надо. Прошу извинить, что я про это поминаю, но он уже натерпелся больше некуда.
— Да, я знаю… Нет, Повис, постойте! Не говорите мне ничего, если вам не хочется. Чтобы вам потом не пожалеть.
Он вскинул голову и посмотрел на нее, — таким она еще никогда его не видела.
— Отродясь ни о чем не жалел. Раз уж это вышло наружу, я не прочь, чтоб и вы узнали, для Артура так лучше. Можете ему сказать, что я вам сам рассказал. Он слишком молод, ему одному такое не по плечу… Доктор Терри писал вам, почему он так поторопился приехать за ней в то утро?
— Подробно не писал. Он сообщил только, что обнаружились новые симптомы и вы принесли ему доказательство, которое убедило его, что ее нельзя больше оставлять на свободе.
— Гм… Стало быть, он не писал вам, что она подсыпала в еду толченого стекла?
— Нет. А разве она это сделала?
— То-то и оно, что сделала. Да еще как ловко, вы бы диву дались. Мистер Риверс знает.
— Так он знает?
— Доктор Терри сказал ему, когда забирал ее, — пришлось сказать. Мистер Риверс не хотел, чтоб ее увезли. Она как вцепится в него, чисто клещ в корову, и ну визжать: «Не отдавай меня, Уолтер, не отдавай!» Ну, вы ж его знаете, сердце-то мягкое. Так что под конец ничего больше не оставалось делать. Я и говорю: «Скажите ему, доктор», — и он сказал. Тут мистер Риверс весь почернел, и руки у него опустились. И эта здоровенная баба, сиделка из сумасшедшего дома, зажала ей рот, а я обхватил поперек туловища, и мы в два счета втащили ее в карету и захлопнули дверцу. Уж если надо что-нибудь такое сделать, так чем быстрей, тем лучше. Она все пробовала кусаться, и больше уж я ее живой не видел.
Беатриса содрогнулась.
— Подсыпать толченое стекло!
— Да, в кэрри. В такой гуще незаметнее, соус все прикрывает, и не блеснет ничего. Еще вернее, пожалуй, было бы в сахарный песок… — Он прервал себя на полуслове, потом прибавил: — Так вот, это они оба знают.
Одно им неизвестно, кто ее надоумил.
Беатриса медленно подняла глаза.
— Вы… дали ей это?
— Дал ей? То есть как, тайком? Вы что, за дурака меня считаете?
— Тогда… я, наверно, не поняла.
— Лучше уж я начну сначала. Вы знаете, что у него уже было два сердечных припадка?
— Да, доктор Терри мне писал: один в сентябре, другой не так давно.
— Тому три недели. В этот раз было совсем худо. Это когда она хотела раскроить ему голову горячим утюгом.
— Хотела…
— Да, мэм. Это она первый раз такое учинила. До того, когда на нее находило, она просто била посуду, рвала его книги, жгла, бумаги, над которыми он ночи просиживал, и все такое. Ну, и ругалась, конечно. Это у нее первое дело.
Я был наверху, протирал окна в спальне, слышу, она подняла крик, да все громче, громче. А он только, знай, твердит одно: «Нет, Фанни, нет». Ну, я понял, что она требует денег на свое зелье, ясное дело.
— На… на эти «турецкие сласти»? Но разве она .могла их достать, хотя бы и за деньги? Я думала, за ней такой строгий надзор.
— Это легче сказать, чем сделать. Вы бы только диву дались. Она завела себе приятелей из матросов, они всегда бы ей принесли, были бы деньги. Мы так и не изловили парня, который был ей в Лондоне посредником, уж больно он оказался хитер. То переправит ей зелье с лентами, то в каблук туфли запрячет, то в засахаренные фрукты, то в корсет — мастер был на выдумки. Но зато и драли они с нее семь шкур. Понятно, ей всегда нужны были деньги.
Потом, слышу, бежит она в кухню. Она, видно, поставила утюг на плиту, хотела гладить какие-то свои финтифлюшки, да за спором про него и забыла. Он у нее, верно, докрасна раскалился. И вот прибежала она с этим утюгом, да и запустила ему в голову. По крайней мере, она метила в голову, но разве какая женщина отродясь попадала в цель. Он сидел в кресле. Утюг пролетел над плечом, самую малость опалил воротник и прожег дыру в ковре. Тут мистеру Риверсу пришлось с ней повоевать. Он мне потом говорил, что она хотела опять ухватить утюг за ручку.
Он отобрал утюг, отнес на кухню и сунул в ведро с водой. И туг-то ему стало худо. Я услыхал, что там стычка и она вопит, бегу по лестнице, а тут он крикнул и упал. Вбегаю — он лежит на полу, а она стоит над ним и хохочет.
Так бы и убил ее! Видели вы приступ грудной жабы? Есть у вас понятие, на что это похоже ?
Ну вот, на другой день доктор Терри завел с ним серьезный разговор. И я там был. Доктор хотел тут же ее забрать. А мистер Риверс ему этак сквозь зубы: «Не позволю, пока я жив, чтоб ее в этом аду избивали, и морили голодом, и запирали в темную комнату! Пока жив, не позволю». Уж если он что вбил себе в голову, так упрется, ни дать ни взять ирландский осел. Ну, спорили они, спорили. Никогда еще я не слыхал, чтоб доктор так начистоту ему все выложил. "Если дальше так пойдет, говорит, сколько вы еще протянете? " И сказал ему, что раз уж дело так далеко зашло, она того гляди дом подожжет, или отравит кого, или еще чего натворит. И стало быть, она людям опасна и надо ее убрать, по вкусу это мистеру Риверсу или не по вкусу. А мистер Риверс в слезы и давай упрашивать, чтоб дали ей последнюю отсрочку. По следнюю, а там еще последнюю. Говорил я вам когда-то, что так будет семью семьдесят раз… Ну и, понятно, доктор уступил: побоялся, как бы он не довел себя до нового припадка. А после, в дверях, говорит мне: «Что ж, говорит, Повис, я убежден, что это неправильно, но, видно, придется нам покуда оставить все как есть». Болван этакий.
Ну, что тут было делать? Дожидаться, пока он помрет? Тогда-то уж ее посадят под замок, да что радости. Вот я и подумал: дам-ка я ей случай и погляжу, ухватится или не ухватится? Ухватилась, да еще как! Ей только того и надо было.
Купил я порошок. Честно и открыто завел его в доме, чтоб очищать ржавчину. Как рукой снимает. Потом на глазах у них у обоих отчистил кой-какие железки, запер этот самый порошок в свой старый сундук, который в кухне стоит, а ключ на цепочке сунул в карман штанов. Я видел, она с меня глаз не сводила, — уж такая она мастерица была всюду соваться да подглядывать, почище всякой сороки. Всегда ей до смерти хотелось узнать, что я там прячу. Увидала, что я положил туда этот порошок, и спрашивает: «Почему этому порошку такое внимание?» А я и говорю: «Боюсь, говорю, ошибиться, еще спутаешь с солью, или с сахаром, или еще с чем, да и попадет в еду. А это, говорю, страшный яд, и узнать его трудно. Я, говорю, видел, как в Индии один офицер от этого помирал — долго помирал, да как маялся, днями и ночами все охал да стонал». А что повара за это дело повесили, про то я ей не сказал. А мистер Риверс обернулся ко мне и говорит: «Не рассказывайте таких гадостей, Повис». Он думал, это просто болтовня. А я видел, у нее глаза так и сверкнули. Ей это было слаще меду.
Дал я ей дней десять сроку — пусть, думаю, дело доспеет.
Еще кой-что чистил при ней этим порошком, чтобы не забывала. Много всякого инструмента у меня в ту неделю заржавело, и пришлось его чистить.
Следующий раз, как она стала клянчить денег, а он не хотел давать, я решил, что время приспело. И стал готовить кэрри. Кэрри я выбрал вот почему: она знала, что я до него не дотрагиваюсь — нутро мое его не терпит; а она хитрая, двоих зараз травить не станет. Потом я постарался, чтоб у меня молоко свернулось, вхожу к ней впопыхах и говорю:
«Молоко, говорю, прокисло. Я сейчас побегу, может еще застану молочницу, а то утром как же без молока; а вы уж будьте такая добрая, помешайте кэрри, чтоб не подгорел, пока я бегаю». Мистер Риверс, как всегда, сидел за столом и писал, а она уж так на него уставилась — ну прямо кобра, честное слово. Тут я скорей побежал за молоком, а ключ свой бросил на кухонном столе, рядом с ложкой. А на крышку сундука капнул маслом. Когда я вернулся, она лущила горох; такая скромная, невинная — совсем кошка, отведавшая сметаны; и ключ на прежнем месте, только по-другому положен. И масло потекло.
Ну, подал я к обеду кэрри. Она не знала, что я приготовил еще другую порцию и запрятал в бельевой чулан. Прислуживаю я за столом, а она сидит и нежничает с ним, и называет голубчиком, и уговаривает есть побольше — уж больно обед хорош. А сама ест холодную говядину. Ну, перемыл я посуду, отнес это блюдо к доктору Терри и говорю: «Боюсь, говорю, нет ли тут толченого стекла». А с утра пораньше он за ней и приехал.
Да, я ее убил так же верно, как если бы своей рукой толкнул ее под колеса. И другой бы раз опять так сделал.
Вам, я вижу, тошно, мэм, да я вас не осуждаю. Убийство нечистая работа.
Но я так смотрю: грязь — она грязь и есть. Говорят, за свой век ее досыта наглотаешься; а расхлебывать пакости этой ведьмы изо дня в день или разом свернуть ей шею и покончить с этим делом — велика ли разница ? Но только чтоб человек, который совершил умышленное убийство, торчал у вас в доме и водил дружбу с невинными душами, это вам ни к чему.
Беатриса наконец обрела дар речи.
— Что из всего этого знает Артур?
— Знает, что она сотворила. От хозяйки слыхал, это все на следствии выплыло. Он пришел и спросил меня, верно ли это? И я сказал: «Верно». Он сел и смотрит на меня. Уж не знаю, сколько он там понял из того, что я сделал, но печать Каина он сразу распознает.
— По-вашему, он догадался?
— Он долго глядел на меня, потом взял меня за руку и говорит: «Бедный Повис… бедный, бедный Повис!» Так и сказал.
— А потом что?
— Я ему говорю: «Эй, малыш, чего это тебе понадобилось заглядывать в чужую душу»?
— Он что-нибудь ответил?
— Не сразу. Сперва он только глядел на меня, а глаза синие-синие и видят тебя насквозь, будто весь он в этих глазах, и все держал меня за руку.
А потом… Как по-вашему, что он мне сказал, этот мальчонка? Так тихо, шепотом: «До чего же вы его любите, если пошли на это ради него». Как по-вашему, недурна догадка для парнишки, которому еще и восемнадцати нет?
Да, этот Артур не так глуп, как кажется.
— Больше он ничего не говорил?
— Он не говорил. А я еще сказал кой-что.
— Что же?
— Я ему намекнул: «Молодой человек, говорю, вы на опасном пути. Если вы возьмете такую привычку — читать в чужих душах и о каждом убиваться, как бы вас в конце концов не вздернули на кресте вроде вороны над конюшней, чтоб другим неповадно было». Он и слова не сказал, только поглядел на меня. Он понял.
Повис поднялся.
— Когда мистер Риверс поправится и сможет ехать, пускай известит меня, я за ним приеду. Ваш порог мне переступать не для чего будет, если вы не пожелаете, и я обижаться не стану. Вот только, если позволите, хорошо бы Артур мне писал иногда, чтобы мне знать, как мистер Риверс. А за Артура не бойтесь, мэм, это все ему не повредит. К такому никакая грязь не пристанет.
На том пожелаю вам всего хорошего.
Она протянула ему обе руки.
— Повис, Повис, неужели вы даже не хотите пожать мне руку? Не мне вас судить. Будь у меня ваше мужество, я бы и сама это сделала!
Минуту Повис стоял словно окаменев, только в лице его что-то дергалось.
Потом взял руку Беатрисы и крепко сжал.
— Об этом вы зря беспокоитесь. Спорить не стану, и вы тоже не без греха, на то живой человек. Бывали вы и пожестче камня и поупрямей армейского мула, но вот трусихой вас не назовешь. Если корабль идет ко дну, лучшего товарища мне не надо.
Все еще держа ее руку в своей, он прикрыл ее другою — мягко и бережно.
— Э, не принимайте это так близко к сердцу. Вы ведь не из таких, которые любят поплакать, и мне ненавистно, чтобы вы из-за меня горевали. Ну, тише, тише, ничего. Кто-то же должен был это сделать, так уж лучше пусть я.
Первое время Уолтер был вял и ко всему равнодушен, словно оглушенный.
Но лето сменилось осенью, и мало-помалу в нем стал возрождаться интерес к жизни.
— Тебе теперь много лучше, — сказала в один октябрьский день Беатриса.
— И я хотела бы уехать дней на десять. Я уверена Глэдис будет ухаживать за тобой не хуже меня.
— Ну конечно. Ни у одного дядюшки на свете нет такой заботливой племянницы.
Глэдис вполне заслужила эту похвалу, ее преданность не знала границ.
Она не отходила от дяди. Желая утешить и развлечь его, она каждый день приносила ему своих любимых мышей и гусениц и поверяла ему свои бесконечные секреты.
— Да, за тебя я буду спокойна, — сказала Беатриса. — А ты что скажешь, Генри? Ты не возражаешь, если я на некоторое время оставлю дом на миссис Джонс?
— Ну… ну конечно, поезжай, раз тебе хочется. А куда это ты собралась?
— В Лондон за покупками. Нам так много нужно, что лучше уж мне пожить там неделю и закупить все сразу. Мне совсем нечего надеть, и в доме тоже все обтрепалось.
Генри широко раскрыл глаза. И это говорит Беатриса, которую он годами уговаривал отдохнуть и повеселиться, как все люди! Даже в первые годы после замужества она не слишком интересовалась нарядами и развлечениями, а со смерти Бобби предпочитала все заказывать по почте у старых, солидных лондонских фирм.
Он озадаченно смотрел на жену. Его мужскому глазу вовсе не казалось обтрепанным это строгое элегантное платье темного шелка, хотя, конечно, оно было далеко не новое. Ей всегда была свойственна аристократическая умеренность, она покупала только дорогие, но простые вещи, держала их в безукоризненном порядке, и им не было износу. Однажды он со скромной гордостью похвастал Уолтеру, что Беатриса носит свои платья в десять раз дольше, чем жена самого Криппса, и при этом остается элегантнейшей дамой во всем Западном Уорикшире. Но если ей захотелось обновить свой гардероб, он, конечно, будет только рад.
— Прекрасная мысль, — сказал он. — Тебе очень полезно немного рассеяться. Но не лучше ли отложить поездку на месяц-другой? Кончится осенняя пахота, и я тоже смогу поехать. Мы с тобой пожили бы в Лондоне недели две, а то и месяц, побывали бы разок-другой в театре.
Беатриса покачала головой и протянула ему длинный список необходимых покупок.
— Как-нибудь в другой раз, милый, — сказала она с улыбкой. — Это будет совсем не увеселительная поездка. Когда я наконец выберу ковры, гардины и платья, мне полезнее всего будет провести несколько дней в постели.
— По-моему, тебе не следует ехать, мама, — сказала Глэ дис, — тебе это не под силу. Разве Робинс и Грин не могут прислать тебе образцы? Ты только измучаешься, и у тебя опять заболит спина.
— Ну что ты, девочка. Ведь с тех пор как приехал дядя Уолтер, я еще ни разу не лежала.
— У тебя такой вид, что если ты начнешь бегать по магазинам, ты непременно свалишься.
— Право же, детка, так будет лучше. Ты бы могла мне очень помочь.
Хочешь? Если ты пересмотришь все свое платье, и папино, и дяди Уолтера, и все постельное и столовое белье и составишь список всего, что нужно заменить, я смогу вернуться скорее.
Глэдис встала и с минуту пристально смотрела на мать.
— Хорошо, мама, — сказала она наконец и, не говоря больше ни слова, вышла из комнаты.
Прошло две недели, и Беатриса вернулась в Бартон. Она была бледна и, как видно, очень устала, но все, что требовалось сделать в Лондоне, было сделано, как всегда практично и разумно. Она виделась с Повисом, как ей советовал Уолтер, и тот, по ее словам, избавил ее от многих хлопот, взяв на себя покупки всего необходимого для Уолтера и Генри. Вечером, накануне ее отъезда, он принес тщательно упакованные вещи и счета.
— Каков он тебе показался? — спросил Уолтер.
— По-моему, совсем не изменился. Он просил засвидетельствовать тебе свое почтение и сказать, что он сейчас при деле и всем доволен. Он нигде не пропадет, можешь быть уверен.
Однажды утром, вскоре после возвращения сестры, Уолтер принес ей толстую рукопись.
— Я хочу кое-что показать тебе, пока ты отдыхаешь. Это прелестно.
Беатриса отложила в сторону «Утопию».
— Это творчество Глэдис? — спросила она.
— Да. Она разрешила показать тебе, но только тебе одной.
Хотя Беатриса уже давно знала, что девочка все еще сочиняет рассказы о своих вымышленных друзьях из звериного царства, до приезда Уолтера одному лишь Артуру позволено было читать «Книгу Носатиков». На Глэдис редко находила робость, но Носатики были слишком дороги ее сердцу. И только потому, что она глубоко сочувствовала своему бедному больному дядюшке, он удостоился чести проникнуть в их таинственные владения.
Еще совсем крошкой Глэдис привыкла сочинять всякие истории про зверей, а в тот черный год после смерти Бобби, когда она целыми днями была предоставлена самой себе, она снова вернулась к своему детскому увлечению, из которого уже было выросла. С тех пор как в доме появился Артур, она уже никогда не была одинокой, и, не полюби он всем сердцем этих четвероногих и пернатых друзей, созданных ее фантазией, они, конечно, уже давно были бы забыты, как старые и уже нелюбимые куклы. Приключения Носатиков — семейства барсуков, обитавшего на берегу выдуманной речки, протекавшей будто бы тут же, у самого дома, за последние пять лет разрослись в самую настоящую Одиссею. Этому семейству служила и поэзия Артура. К семейным праздникам Носатиков он сочинял песни, баллады или поздравительные оды по-английски, по-французски и по-латыни.
Уолтер положил перед ней большой раскрытый альбом.
— Это и в самом деле хорошо, Би. Не знаю, есть ли у девочки литературный дар, но своих барсуков она знает превосходно. Посмотри, какая физиономия у этого!
Он показал на беглый, но выразительный карандашный набросок: барсук обнюхивает землю перед входом в нору и с отвращением восклицает: «Пахнет лисой!»
— А эта! — Беатриса показала на встревоженную мать семейства, которая старается уберечь чисто вымытый пол от грязных лап своих барсучат. — А этот!.. Нет, Уолтер, ты только погляди на этого папашу-барсука, он явно озабочен тем, что думает о нем его собственный сын.
Рассказы не отличались оригинальностью, зато в рисунках Глэдис бил ключом неистощимый юмор. Все, что рисовал Артур, было гораздо правильнее, но куда менее живо.
— Он не дает себе воли, — сказал Уолтер. — Не то что Глэдис. Но стихи у него очень забавные. Никогда не думал, что он способен пародировать торжественность. Прочла ты латинскую элегию на неудавшуюся стирку?
Уолтер снова вернулся к жалобам мамаши-барсучихи.
— И откуда только он это взял: «Doleo super…»[17]. Посмотри, как он владеет дактилем. Папе это понравилось бы, и этот замедленный спондей в конце строки.
— А разве французская серенада не великолепна?
— Немного тяжеловата, — —ответил Уолтер, — но очень недурна. Английское рондо тоже прелестно. Он, видимо, уже владеет поэтической формой на всех трех языках. А серьезные стихи он все еще пишет, как по-твоему?
— Пишет. Я все время подозревала это, а осенью Глэдис проговорилась. Но я не видела ни строчки. С тех пор как четыре года назад ему так досталось за это от отца, он ни разу не заговаривал со мной о стихах; а я тоже не хочу быть навязчивой и молчу.
— Это, пожалуй, напрасно. Может быть, его робость вызвана как раз твоей чрезмерной сдержанностью.
— Возможно. Но, понимаешь, все это связано с давним ужасом, который его всегда преследовал: как бы Пенвирн не совершил чего-нибудь непоправимого.
Мне казалось, что лучше всего молчать, пока время не залечит рану в душе мальчика. Но, может быть, я и ошибалась.
— А не станет ли он поэтом? — сказал Уолтер. — Это многое бы объяснило.
В том, что вообще у Артура замечательные способности, в последнее время не оставалось никаких сомнений. Освободившись от необходимости изучать точные науки, давившей его, как кошмар, он начал делать необыкновенные успехи, нередко поражая учителя легкостью, с которой схватывал основы одной науки за другой. Кажется, одна только математика и не давалась ему. Но с каждым днем становилось очевиднее, что больше всего его влечет литература.
"Я думаю, — писал Жиль с юга Франции, — —что будет несправедливо посылать его в Оксфорд, не дав ему по меньшей мере год, чтобы преодолеть все пробелы в его образовании. Он так поздно начал и потерял столько времени понапрасну, что он еще не совсем готов.
Может быть, вы доверите его на год мне? Семейные дела все еще требуют моего присутствия здесь, но у меня будет вдоволь времени, чтобы руководить его занятиями, а дядя мой оставил превосходную библиотеку. Тетушка окажет ему самый радушный прием. Я уверен, что ему будет с нами очень хорошо.
Можете ли вы обойтись без него?"
Передавая письмо Уолтеру, Беатриса невесело засмеялась.
— Верней было бы спросить, может ли Глэдис обойтись без него.
— Хотел бы я знать, — сказал Уолтер, — понимает ли Жиль, какой жертвы он от тебя требует?
Она кинула на него быстрый взгляд, но, тут же почувствовав, что этого он и сам не понимает, улыбнулась и покачала головой.
— А зачем ему думать об этом? Его заботит будущее Артура. И он совершенно прав. Даже не говоря о занятиях, год, проведенный на юге Франции, был бы неоценим для мальчика. Прежде всего это помогло бы ему избавиться от застенчивости.
— Думаю, что так, — сказал Уолтер. — Когда чуткого мальчика вырывают из одной среды и пересаживают в другую, ему лучше всего стать космополитом.
Здесь, среди этих уорикширских сквайров, он неизбежно оказывается в невыгодном положении. Я знаю, ты сделала все, что было в человеческих силах, чтобы уберечь его от обидных намеков и от прямых оскорблений, и, конечно, ему стало легче с тех пор, как он научился прилично держаться и правильно говорить. Но я уверен, что на его долю пришлось немало горьких унижений и обид, о которых он тебе ни разу и словом не обмолвился.
— Ты думаешь, я этого не знаю? За все эти пять с половиной лет у меня не было ни одного спокойного дня, я всегда настороже, даже у себя дома. У Дика нет ничего дурного на уме; когда он приезжает на каникулы, он очень старается скрыть свою нелюбовь к Артуру. Но на него плохо влияют сыновья Денверса и семейство Криппс, а теперь еще и Эльси; и, сам того не замечая, он поет с чужого голоса. И Генри тоже.
— Отпусти мальчика, Би, пусть едет. Прожив год среди французских аристократов, он станет увереннее в себе и будет чувствовать себя в любом обществе как рыба в воде. Тетя Сюзанна добрейшая старушка, и для нее все иностранцы одинаковы. Когда он вернется, он сумеет лучше постоять за себя.
— Да, надо его отпустить. Но бедняжка Глэдис будет в отчаянии. И сможет ли она заниматься совсем одна, когда Артур не будет ей помогать?
Какая я ей учительница после Жиля; да потом я и так уже слишком много на себя взяла, ведь Генри…
Она не договорила.
— Может быть, мне к рождеству вернуться в Лондон, Би? — спросил Уолтер.
— У тебя и без того много забот, а тут ты еще который месяц ухаживаешь за мной и, наверно, совсем измучилась.
— Что ты, наоборот! Для меня такое облегчение, что ты рядом. Ведь по-настоящему ходить за тобой нужно было только в первые дни. А теперь ты мне большая поддержка. Временами мне становится немножко… страшно…
И снова она умолкла на полуслове. Потом продолжала:
— Мне трудно следить и за домом и за фермой. А с тех пор как уехал Жиль, Генри все больше опускается, нечего закрывать на это глаза. На него уже ни в чем нельзя положиться. И я теперь почти ничего не могу с ним сделать. Впрочем, я это заслужила.
— А Гарри не может вернуться, домой и помогать на ферме? — после короткого раздумья предложил Уолтер. — Нужно ли ему кончать Оксфорд?
Беатриса вздохнула.
— Я знаю, от этого никакого толку не будет. Но для Генри это вопрос престижа… и тут еще ревность. Как мне просить его послать в Оксфорд Артура, если его родной сын не кончит курса?
— А что Жиль думает о занятиях Глэдис?
— Он пишет, что нам лучше подыскать какого-нибудь подходящего человека, который мог бы заниматься с нею и помогать мне в управлении фермой. И он предлагает, чтобы Артур жил у них этот год просто как гость, без всякой платы, тогда я смогу позволить себе этот новый расход. Это очень великодушно с его стороны.
— Еще бы, ведь д'Аллейры очень бедны. Но я не уверен, что сумею найти подходящего человека, а если и найду, захочет ли Генри принять его? А главное, чужого человека Генри ни в чем не станет слушать. Би, а тебе не будет легче, если до осени я заменю Жиля?
Она просияла.
— Вот бы хорошо, Уолтер! Я даже сказать тебе не могу, какое это было бы для меня облегчение. Кроме Жиля, ты единственный человек, который может сдерживать Генри. Право, тебе это удается еще лучше, чем ему.
— И я могу заниматься с Глэдис. Не так хорошо, как Жиль, но не хуже обыкновенного учителя. Я ничего не понимаю в сельском хозяйстве, но Генри понимает, когда он в здравом уме и твердой памяти, и ты всегда можешь подсказать мне, как ему помочь.
— А как же твоя книга?.. Я не вправе отнимать у тебя время. Ты хотел кончить ее в будущем году. Уолтер, как ты думаешь, Повис не вернется, если его попросить? Тогда бы он взял на себя все заботы о ферме, кроме тех, с которыми Генри справляется сам, а ты бы учил Глэдис, и у тебя еще оставалось бы вдоволь времени на твою книгу.
— Это было бы превосходно, но, боюсь. Повис не согласится. Он, мне кажется, и думать не хочет о возвращении сюда. Уж не знаю почему. Правда, он всегда был непостижимо упрям. Но я все-таки попробую еще раз.
— Но ты ведь все равно останешься?
— До лета, а может быть, и до осени, только вот не знаю, не подумает ли Генри, что я злоупотребляю вашим гостеприимством.
Беатриса рассмеялась.
— Спроси его сам!
— Нет, уж лучше ты спроси.
— А зачем? Только вчера он спрашивал меня, нельзя ли тебя уговорить, чтобы ты поселился с нами навсегда. Уолтер долго молчал, прежде чем ответить.
— Генри всегда был великодушен.
На следующей неделе Уолтер вошел к сестре с письмом в руках.
— Я не мог ответить тебе, пока не получил этого письма. У меня есть новости, Би.
— Хорошие? Уолтер, у тебя такое лицо… И в самом деле, она не видала его таким со студенческих лет.
— Великолепные новости. До сегодняшнего дня я не был уверен. Присядь, родная, я тебе все объясню.
Она повиновалась, сердце ее отчаянно билось. Что он скажет? — Когда капитан Кук, вернувшись из своего путешествия, рассказал поразительные вещи об острове Пасхи, все, кто изучает древнее искусство, потребовали, разумеется, чтобы обнаруженные им статуи были изучены и описаны. Три года тому назад сэр Джозеф Бэнкс и еще некоторые его ученые коллеги пожелали встретиться со мной. Нашлись люди, которые решили снарядить туда экспедицию, при условии, что руководить ею будет надежный человек; и кое-кто назвал мое имя.
— Ты не говорил мне об этом ни слова.
— Что же было говорить, когда я все равно вынужден был отказаться.
Разумеется, я ответил, что не могу уехать из Лондона.
Экспедиция так и не состоялась — отчасти потому, что трудно было найти подходящего человека, отчасти из-за недостатка денег. И вот недавно один голландец, у которого огромные плантации в Ост-Индии, предложил дать недостающие средства, при условии, что экспедиция будет не только археологической, но и лингвистической. Он интересуется восточными языками.
Теперь опять хотят снарядить экспедицию, и Джонс сказал им, что, по его мнению, я единственный человек, способный справиться с этой двойной задачей.
— Кто сказал?
— Уильям Джонс. Ты не помнишь, когда-то, много лет назад, я рассказывал тебе о мальчике из Харроу, одаренном редкими способностями к языкам?
— Это тот школьник, который каждую свободную минутку отдавал… арабскому, если не ошибаюсь?
— И персидскому тоже. Он и сейчас еще очень молод, но уже один из крупнейших ученых мира, поразительный ум. Мы с ним уже несколько лет переписываемся. Он первый заинтересовался сравнительной таблицей языков, которую я начал составлять давным— Давно и до сих пор не удосужился закончить, и, видимо, говорил о ней в этом ученом собрании. И вот теперь я получил официальное приглашение. Этот голландец предоставляет нам на два или даже на три года, начиная с будущей зимы, свой корабль с опытным капитаном голландцем и всей командой, — сейчас они отплыли с товарами в Батавию. Он рассчитывает, что почти весь первый год я буду изучать местные диалекты на островах… После этого я могу отправиться на остров Пасхи и измерить статуи. Его условия таковы, что лучшего и желать нельзя. У меня будет опытный помощник и полная свобода вести работу так, как я сочту нужным. В Батавии к нам, вероятно, присоединится натуралист, а возможно, и астроном.
Беатриса слушала, и ком стоял у нее в горле. Бедный Уолтер!
Обездоленный, все потерявший, он, точно искалеченный ребенок, тешит себя сказками о том, что могло бы быть…
— Сладкие мечты, — сказала она и погладила его руку.
— Почему же мечты?
Ее рука дрогнула и замерла.
— Неужели ты всерьез думаешь ехать, Уолтер? Милый, посмотри на себя в зеркало. У тебя нет сил для такого путешествия.
— Пока нет, а через год почему бы и не поехать? Я ведь не болен, просто очень утомлен. И в моем распоряжении целых десять месяцев, чтобы набраться сил и привести в порядок мою работу о корнуэллском наречии, тогда в случае моей смерти Тэйлор сможет довести ее до конца.
— Это невозможно, Уолтер! Спроси любого врача.
— Я уже списался с доктором Терри. Он советует ехать, если мне этого уж очень хочется.
Она опустила глаза. Ресницы у нее были длинные, за ними никто не разглядел бы ее мыслей. Чуть погодя она спросила самым небрежным тоном, на какой была способна:
— А тебе этого очень хочется?
— Да.
Наступило молчание, в душе отзвучал и медленно замер звон погребальных колоколов.
Она снова услышала голос Уолтера:
— Доктор Терри все понимает. Он знает, что для меня самое лучшее уехать подальше. В южных морях меня не будут преследовать никакие призраки.
— Только дикари, и пираты, и кораблекрушения, и акулы…
— Только. С этим я охотно мирюсь. И потом… Я никогда не говорил тебе… есть вещи, которые не так-то легко объяснить. Я мечтал об этом всю жизнь.
— О чем?
— О неведомом. О неведомых морях, неведомых землях, никому не ведомых племенах — диких, не тронутых цивилизацией.
— Да, правда… Я помню, когда мы были детьми…
— И до сих пор.
Так вот оно что, думала Беатриса, подавляя дрожь, значит все эти годы такой тесной дружбы она в сущности почти не знала его. Да и что можно знать о другом человеке? Быть может, у каждого есть свое тайное второе "я", которое он прячет от всех? О ее двойнике никто никогда не подозревал. Вот и у Уолтера есть это второе "я": не полузабытый злобный и смешливый демон, как у нее, а просто дикое лесное существо, запутавшееся, точно в силках, в нравах и обычаях глубоко чуждой ему цивилизации. Невольно она провела рукой по густым, серебрящимся сединою волосам брата, словно искала заостренные, поросшие шерстью уши фавна. Уолтер задержал ее руку.
— Послушай, Би, ты понимаешь, каково это — умирать медленной смертью и вдруг снова вернуться к жизни?
— Я знаю, что значит умереть мгновенно и снова очнуться.
— Я умирал медленно… От удушья. Он все еще не выпускал ее руки.
— Пойми, — продолжал он. — Я оставил всякую надежду. Дважды я упустил случай — один раз это было очень давно, — и никак не думал, что счастье улыбнется мне в третий раз .
— А когда был первый?
— Сразу после смерти папы. Один ботаник отправлялся в Гималаи и хотел взять меня с собой. Я чуть было не поехал.
— Я и об этом ничего не знала.
— Никто не знал, только мама. Она просила не говорить тебе.
— Почему?
— Лорд Монктон предложил рекомендовать меня на дипломатическую службу.
— И мама захотела, чтобы ты отказался от той поездки?
Уолтер опустил голову.
— Это был единственный способ ее успокоить. А, не будем вспоминать, все это позади! Помнишь, Би, как мы играли в каретном сарае в Кейтереме? Я всегда был Колумб, или Магеллан, или Васко де Гама. Не Кортес и не Пизарро мне не нужны были завоевания, я хотел неведомого ради неведомого.
— Чаще всего ты был Магеллан. А я — пират.
— Очаровательный был пират — в фартуке, с разлетающимися косичками, с палкой вместо тесака и прыгал неутомимо. А иногда ты была верным матросом, защищала меня от всех и вся и пищала: «Есть, сэр! Есть, сэр!»
— Так вот когда это началось?
— Еще раньше, ты этого и помнить не можешь. Мне было, наверно, лет пять или шесть, когда папа стал пересказывать мне Одиссею. Многие годы у нас с ним была своя особая жизнь, мы водили друг друга в плавание по морям, которых нет на карте. Но для меня все это было правдой.
— Еще бы! Никто не умел так играть с детьми, как папа.
— Для него это была не игра, это было забвение. Должно быть, и у него было что-то такое в крови. Не совсем то, что у меня, не просто тоска по неведомому. В нем было что-то неистовое, неугомонное, только он задавил в себе это, запрятал. Мне кажется, его это пугало. Может быть, не женись он на маме…
Значит, и отец… А она-то думала, что так хорошо его знает.
— Неистовый и неугомонный, — повторила она, — Я никогда не замечала в нем этого. Он всегда был сама кротость.
— Я видел его таким лишь однажды, какое-то мгновенье. Мы тогда читали «Вакханалии».
— А, понимаю. Мне он не позволял их читать. Я прочла их уже после его смерти, вместе с другими запретными книгами. — Беатриса улыбнулась. — Папа считал, что если женщинам когда-то и приходила охота убегать в горы и танцевать нагими в лунном свете, то молодой девушке не следует знать об этом. Он верил в чистоту женской души, верил до самой своей смерти. А ведь он двадцать четыре года прожил с мамой. Непостижимая штука — ум человеческий.
Она поднялась, подошла к окну, отдернула занавеску и посмотрела в сад.
По лужайке прыгал дрозд в поисках червей. Их, наверно, полным-полно: только что прошел дождь. Уолтер еще что-то говорил, но она больше не слушала. В ушах ее опять звучал озабоченный голос лондонского врача.
— Поскольку вы так настаиваете, миссис Смит, — разумеется, я понимаю, что это не настоящее ваше имя, — я вынужден сказать, что если и делаю для вас исключение, то весьма неохотно. В таких случаях пациент отнюдь не должен знать правду. Но, принимая во внимание семейные обстоятельства и ответственность, о которой вы мне говорили, а также если мне позволено будет сказать, принимая во внимание ваше мужество, я должен признать, что это случай не совсем обычный… Да, боюсь, сделать ничего нельзя… Сколько времени это продлится? Года два, я думаю, может быть чуть больше; но последний год будет… Должен вас огорчить, вам не долго еще удастся сохранять это в тайне. Вам и сейчас следует больше щадить себя. Неужели вы и в самом деле ни одному человеку не можете сказать правду?
Да, не могу. Кроме Уолтера, никогда, и никому ничего нельзя было рассказать. А он уезжает в южные моря.
И нечего стоять тут дура дурой. Он догадается, что с нею что-то неладно, а он не должен знать… не должен.
А почему бы не сказать ему? Если он уедет, его убьют — и все.
"Ну конечно. А если ему сказать, он останется. И незачем говорить такие страшные слова — рак… Довольно малейшего намека, и он останется.
И упустит такую счастливую возможность? Единственную. последнюю. Мама обокрала его в первый раз, Фанни во второй…
Ну конечно. Почему бы и нет? Это совсем в духе семейных традиций".
Вот дрозд наконец нашел червяка — отличного, толстого. И тащит его из земли дюйм за дюймом, то дернет, то рванет… Приятно, должно быть, червяку.
Уолтер замолк. Он неожиданно подошел, обнял ее.
— Хорошая моя, я знаю, ты будешь тосковать. Мне так жаль…
Тут он увидел лицо сестры и крепко сжал ее плечи.
— Не смотри так, Би! Родная, лучше я откажусь. Только бы…
Она топнула ногой.
— Опять самопожертвование! Не хватит ли? — Глаза ее сердито сверкнули.
— Не забудь, у меня есть еще и Артур. Ты только подай ему пример, и он тоже выпустит из рук свое счастье, лишь бы Глэдис не скучала без него. Думаешь, мы с ней скажем тебе спасибо? Хватит нам и одного святого в доме!
Уолтер испытующе смотрел на нее.
— Я ведь еще не написал о своем согласии.
— Так пойди и напиши, и покончим с этим.
— Нет, сперва поговорим начистоту, Би. Я хочу знать правду. Ты в самом деле хочешь…
Она рассмеялась, пожалуй чересчур громко.
— Если уж тебе угодно знать правду, пожалуйста: я хочу, чтобы ты хоть раз в жизни сделал что-нибудь просто для собственного удовольствия. Ты будешь счастлив, а важнее счастья ничего нет на свете.
Уолтер покачал головой.
— Не верю, что ты так думаешь, вся твоя жизнь доказывает обратное.
— Ас чего ты взял, что я довольна своей жизнью? — вскинулась Беатриса.
— Да, в свое время я бог весть что натворила, но…
Она тут же испугалась слишком откровенного признания и поспешила заговорить о другом:
— Гольбах прав. Церковь, религия, нравственные законы сделали человечество преступным и отвратительным, и все потому, что они сделали его несчастным. Душа человека расцветает от счастья, как трава зеленеет в солнечных лучах. Взгляни на Глэдис!
Она вдруг стала очень серьезна.
— Это очень мудро, Уолтер, это единственное, чему меня научила жизнь. Я не верю в бога, я и в дьявола больше не верю, но я верю, что каждый человек имеет право быть счастливым. Смотри же, чтобы никто не отнял у тебя твоего счастья.
Она опять засмеялась, притянула к себе его голову и поцеловала в макушку.
— О вкусах не спорят! Если тебе очень хочется, чтобы тебя подали под соусом какому-нибудь людоедскому вождю, поезжай, пожалуйста, превращайся в жаркое и будь счастлив. Но до тех пор, во всяком случае, оставайся у нас. За это время ты наберешься сил, у Глэдис еще целый год будет хороший учитель, и всем нам будет приятно, что ты с нами. А когда ты вернешься… если вернешься…
Он снова крепко обнял ее.
— Ну конечно я вернусь. И знаешь, что мы тогда сделаем? Слушай, Колибри.
Так прозвал ее отец, когда она была совсем маленькая. В ту пору он еще видел, и легкие, грациозные движения девочки напоминали ему эту крохотную птичку.
— Да?
— Дай сроку три года, ну, скажем, четыре для верности. Глэдис будет уже восемнадцать. И уж можешь не сомневаться, из нее выйдет весьма энергичный самодержец. Мы передадим ей бразды правления и сбежим только вдвоем, ты да я. Устроим себе каникулы на целых полгода, а куда сбежим, угадай. Объездим все греческие острова. Повидаем все места, которые так любил папа. Разве тебе не хочется поглядеть на Лемнос и на пещеры Сирен?
И на воды Стикса… Она прижалась щекою к его волосам. Что ж, Глэдис, наверно, понравится Эгейское море. Они будут там утешать друг друга.
Она опять поцеловала Уолтера в макушку; потом снова засмеялась, на этот раз совершенно естественным смехом, и легонько оттолкнула его.
— По рукам. А теперь, Уоткин-Магеллан, ты меня пусти, мне надо потолковать с кухаркой. Генри собирается в Стратфорд разузнать насчет дорогого его сердцу турнепса, мистер Юнг прислал ему семена в обмен на молоко, а я тут болтаю с тобой, вместо того чтобы составить список покупок.
Вот напиши-ка им о своем согласии, пока Генри не уехал, тогда письмо поспеет к почтовой карете и ты не потеряешь еще неделю понапрасну. Хватит тебе полчаса? Генри скорее заставит ждать самого епископа, но только не лошадь.
Прочитав ответ Повиса на приглашение приехать в Бартон, Уолтер удивленно улыбнулся.
— Невозможно попять этого чудака. Я писал ему, что останусь здесь до самого отъезда в экспедицию, и что вы с Генри очень его ждете, и что ты просила передать ему, что будешь ему рада в любое время, и приложил жалованье за три месяца. А он вернул деньги с короткой и не слишком любезной запиской: он, видишь ли, нашел место кондитера в каком-то лондонском трактире и заявляет, что может и сам о себе позаботиться, пока я не соберусь в дорогу. О том, что мы звали его сюда, он даже не упоминает.
Оставшись на какую-то минуту наедине с Артуром, Беатриса рассказала ему об отказе Повиса приехать. Она помогала мальчику укладываться в дорогу.
— Как по-твоему, Артур, может быть Повису неприятно видеть нас с тобой, потому что мы знаем, что он сделал?
— Я думаю, он потому не хочет приехать, что дядя Генри ничего не знает.
Ему, наверно, кажется, что нечестно приезжать сюда. И потом, тетя Беатриса, по-моему…
Он остановился.
— Что же?
— По-моему, Повис… обижается… ужасно обижается. Жалко, что дядя Уолтер так плохо его понимает.
— Не жалей. Тогда он догадался бы, и это было бы страшное несчастье.
Дяде Уолтеру и без того нелегко.
Мальчик кивнул.
— Да, но Повис… Какая, должно быть, мука так любить.
Тетя Беатриса, я не хочу знать, что он вам сказал, но… что вы сами подумали?
— Я ничего не думала. Я увидела.
— И я тоже, — прошептал он.
— Что же ты увидел, Артур?
— Я… не знаю. А вы?
— Я увидела, что добро и зло неразделимы. — Она прикрыла глаза рукой. — Трудно объяснить. Что-то перевернулось во мне. Понимаешь ли… наши поступки только символы, сами по себе они ничего не значат. Наши побуждения — вот что важно. — Она опустила руку и покачала головой. — Боюсь, это звучит невнятно.
Но я не знаю, как сказать яснее.
Он молча кивнул и взял с полки «Vita nuova».[18]
— Можно?
— Бери что хочешь. Но эта книга, наверно, есть у д'Аллейров. Отец Жиля был большим знатоком Данте.
— На этом экземпляре есть пометки.
— Твои?
— Совсем мало, и карандашом. Я сейчас же сотру, если хотите. Они только в конце, на чистой страничке. Беатриса взяла у него из рук книгу.
— Да это стихи! А прочесть нельзя?
— Вам можно.
Она села и прочла набросанные карандашом строки.
— Артур, — спросила она не сразу, — давно ты сочиняешь стихи?
— С тех пор, как… уже много лет. С того раза в Каргвизиане, когда я сидел над алгеброй. Тогда я думал, что это грех.
— «Дьявольское искушение». Надеюсь, ты недолго так думал?
— Ну конечно.
— Ты никогда не говорил мне, что пишешь. Я тебя чем-нибудь обидела или просто ты стеснялся?
Артур смущенно опустил голову.
— Они были… не так хороши, чтоб вам показывать. И потом… некоторые были о вас.
— Обо мне?
— Да… Что вы пришли, точно ангел, отворяющий двери темницы. Только я всегда сбивался с размера. И потом есть вещи, которые, можно только думать, а сказать нельзя. Никому. Но написать можно, это совсем другое… Понимаете?
— Понимаю, Итуриэль.
Артур вскочил, захлопал в ладоши.
— Наконец-то! Вы меня уже один раз так назвали, давно— Давно, помните? И я никак не мог вспомнить это имя, помнил только, что оно в четыре слога и кончается на «эль». Итуриэль… как красиво! Что это значит, тетя Беатриса?
Звучит так, как будто это из Ветхого завета, но там я такого не помню.
— Загляни в «Потерянный рай». Впрочем, ты и тогда вряд ли поймешь, почему это имя так подошло тебе. Но боюсь, я не сумею объяснить.
Глэдис отнеслась к предстоящей разлуке с Артуром гораздо спокойнее, чем ожидали ее мать и дядя. Она была явно огорчена, но при этом удивила их своим самообладанием и здравым смыслом.
— Я рада, что он едет, — сказала она. — Тут все воображают, что на него можно смотреть свысока, потому что он когда-то не умел правильно говорить, а он привык и все терпит, и это для него очень нехорошо. Теперь он говорит получше других, да только они этого и понять не могут. А когда он вернется из Франции, он поставит себя по-другому.
Зима в Бартоне прошла без всяких событий. Здоровье Беатрисы вынуждало к тихой, размеренной жизни, и хоть силы Уолтера понемногу прибывали, он тоже еще должен был беречь их.
Не спеша и не утомляясь, он успевал многое сделать: занимался с Глэдис, приводил в порядок материалы, собранные за годы жизни в Корнуэлле, готовился к экспедиции.
Письма Артура из Франции и письма о нем Жиля отрадно было читать. Артур жил деятельной, богатой впечатлениями жизнью и, по-видимому, был совершенно счастлив: он усиленно занимался, но при этом еще и ездил верхом, лазил по горам, слушал невиданных ранее птиц и заводил дружбу с жителями горных селений. Тетя Сюзанна, вся родня Жиля, старые слуги, прожившие в доме д'Аллейров долгие годы, — все полюбили его. Он, видно, вполне освоился в этой простой и аристократической семье, среди людей, живущих скромно, почти бедно, хорошо знакомых с суровым трудом, но при этом полных достоинства и высокообразованных, — никогда он не чувствовал себя так хорошо и легко среди уорикширских сквайров.
— Среди нас он всегда был точно изгнанник, — сказала Беатриса брату.
— Только не с тобою и не с Глэдис.
— Глэдис просто спасла все. Даже подумать страшно, чем бы это кончилось, если бы не она. Гарри всегда старался изо всех сил, потому что сознавал свой долг перед Пенвирном и не хотел огорчать меня, но он и Артур слишком разные люди.
— Несомненно, и он и Дик чувствовали, что их отцу неприятно присутствие Артура в Бартоне, хоть он этого не сознает, — заметил Уолтер. — Как по-твоему, прошло это у Генри? Я знаю, он очень старался быть мальчику отцом.
— Он всегда был более чем великодушен, — ответила Беатриса. — С самого начала он делал все возможное, чтобы Артур чувствовал себя как дома. Но в глубине души…
Она вздохнула.
— Ему это тяжело. Он не в силах понять. Он видит, как помогло мне присутствие Артура, а ведь он хочет мне добра. Ему и в голову не приходило, что он ревнует, а между тем это именно ревность. Не за себя, я думаю, но за Бобби. Целый год он терзался страхом, что я никогда не оправлюсь после смерти Бобби. А теперь — в глубине души — боится, что оправлюсь. Если б он знал…
— Ты у меня мудрая, Би, но на сей раз ты ошибаешься. Он ревнует не из-за Бобби.
— Ты хочешь сказать… это он из-за себя?
— Артур ему не сын.
— Бобби тоже не был ему сыном, разве что по крови. Бобби был настоящий Риверс; из него никогда не вышел бы Телфорд.
— Если бы Бобби был жив. Генри, может быть, со временем и убедился бы в этом. А теперь он, по-моему, понимает только одно: что Артуру открыта та часть твоей души, куда сам он никогда не имел доступа.
— Уоткин… тебе она тоже открыта.
— Ну, братья не в счет. Со мной Генри с самого начала примирился. А вот Артур ставит его в тупик. Он чувствует себя отстраненным. А ведь он любит тебя.
Беатриса закрыла лицо руками.
— А я вышла за него не любя, даже не уважая, с одним только… отвращением.
Она уронила руки на колени.
— Странно мы созданы, правда? Я говорила себе, что для него в этом нет беды, лишь бы он ничего не узнал. Вот если бы я любила другого и принадлежала ему и скрыла это, тогда позор! Но не любить никого… родить детей, так и не узнав любви… это хуже прелюбодеяния, это кощунство. Я этого не понимала. Я думала, что чувство долга… я относилась к моим детям, как велит долг.
— Только не к Бобби.
— Теперь я и к остальным чувствую не только это. Я отчасти искупила свою вину перед детьми, по крайней мере перед Гарри и Глэдис. Я могла бы полюбить и Дика, позволь он мне любить его. Но моя вина перед Генри неискупима; он был способен на большее. Я слишком мало спрашивала с него, да и с жизни… А теперь на него, беднягу, находят приступы покаянного настроения, и он воображает, что это он мне не вереи, потому что никак не может держаться подальше от какой-то глупой бабенки из Хенли. Сколько шуму мы поднимаем из-за физической измены, как будто это самое важное! Помнишь, Уолтер, как страшно сказано в нагорной проповеди о человеке, который назовет брата своего безумным? Она провела рукой по глазам.
— Геенна огненная… Я уже прошла через нее. А вот жизнь Генри загублена безвозвратно. Теперь, когда я оглядываюсь назад, я понимаю, что он в юности был такой же, как Гарри, — чистый, доверчивый мальчик.
Она помолчала немного, потом снова заговорила:
— Помнишь, ты как-то сказал мне, что Элоиза научила тебя не быть жестоким? Так вот, Артур научил меня не презирать ни одной живой души.
Наверно, ангелы тем и отличаются: они заставляют людей преобразиться, просто приблизившись к ним. Но я научилась этому слишком поздно.
— Для детей не поздно. Ты их прекрасно воспитала, родная.
— Разве? И Дика тоже?
Уолтер помедлил с ответом.
— Не знаю, есть ли на свете человек, который мог бы хоть чем-нибудь помочь Дику. Правда, я почти не видел его с тех пор, как он был совсем малышом, только те две недели в Каргвизиане да еще последние рождественские каникулы. Но оба раза у меня было одно и то же чувство. Удивительная вещь: он и не глуп, и внешне очень хорош, самый красивый из детей, — но чего-то ему не хватает или, может быть, что-то в нем не получило развития. Может быть, это еще проявится когда-нибудь; старайся не отчаиваться, Би.
— Я стараюсь, — устало ответила она.
Ничто так не мучило ее, как безуспешность всех ее попыток найти общий язык с Диком. На рождество он приехал домой, но как-то неохотно. Ясно было, что он предпочел бы принять приглашение своей тетушки Эльси; траур ее кончился, и она превесело проводила зиму в Лондоне. Дома Дик был вполне мил и доброжелателен, по крайне мере с матерью и дядей, и старался не слишком показывать, как ему приятно отсутствие Артура. Он уже не выставлял напоказ, как два года назад, свое презрение к отцу и не ссорился с Гарри и Глэдис, но все-таки атмосфера в доме была напряженная, и все вздохнули с облегчением, когда Дик уехал в колледж св. Катберта на последний семестр. В апреле ему исполнялось восемнадцать лет, и надо было решить его дальнейшую судьбу.
— Может быть, поступишь в Оксфорд? — спросил Генри. — Теперь это вполне возможно, если тебе хочется, раз Гарри решил бросить ученье. Но тогда пора об этом подумать.
Гарри сам сделал выбор. На пасхе он выйдет из университета поселится дома и будет изучать сельское хозяйство. Не приходилось сомневаться в том, что он выбрал разумно: Оксфорд ничего ему не дал. Сельская жизнь ему по душе, он с удовольствием будет целые дни проводить с отцом. И трогательно было видеть, как он радовался, что может наконец помочь матери.
— Гарри придется обождать с тем чистокровным охотничьим жеребчиком, прибавил Генри, — и. пожалуй, я еще года два не стану огораживать выгон. Но мы оба ничуть не против, сынок, если только ты и впрямь хочешь учиться дальше.
Ответ Дика был для него точно холодный душ.
— Право, сэр, я не думаю, чтобы это дало мне какие-то преимущества.
Гарри, разумеется, дело другое: он наследник. Это неплохо звучит, даже если… Но младшему сыну нужно служить, а я не думаю, чтобы из меня получился учитель или священник. Я предпочел бы пойти в армию, если вы можете достать мне патент на чин в приличном полку… Может быть, я мог бы поехать с Денверсом в Индию.
Генри обсудил это с женой и шурином. Он был удручен.
— Понятно, я могу купить ему патент на офицерский чин: но что толку?. Я ведь не смогу постоянно его содержать. Ни один офицер не проживет на свое жалованье, как подобает джентльмену. Да, конечно, доходы с Бартона позволяют посылать ему скромную сумму, в пехоте он просуществовал бы прилично. Но больше давать нам не под силу, а ему, видно, хочется в кавалерию. Кажется, он воображает, будто мы можем давать ему столько денег, сколько Монктоны дают своим сыновьям. Он не понимает, что наши средства ограничены. А тут еще придется года четыре содержать Артура в Оксфорде, да налоги, да столько всяких расходов… а времена сейчас трудные.
По окончании лондонского сезона Эльси, проездом в Уорчестершир, где она сняла домик на лето и осень, завернула в Бартон повидаться с Уолтером, пока он еще не уехал в дальние края. Прошло почти пятнадцать лет с ее отъезда в Индию, и вот теперь она впервые навещала родных. Когда она вернулась в Англию, ее радушно приглашали приезжать в любое время, но она всякий раз находила какую-нибудь отговорку. Да и чем мог ее привлечь тихий деревенский дом, поставленный отнюдь не на широкую ногу, которым правила вечно больная Беатриса. И вот она явилась: изящная, неискренняя, одетая с изысканной роскошью и щедрая на изъявления нежных чувств, ибо того требовали приличия.
Она все еще была удивительно хороша, но прелесть шаловливого котенка, отличавшая ее в юности, обернулась каким-то жадным нетерпением, которое заставляло вспоминать о ее матери. Никогда еще Беатриса не чувствовала так ясно, что Эльси ей сестра лишь наполовину. В ней не было ничего от Риверсов.
Глэдис, в которой еще оставалось столько мальчишеского, с детскими руками в царапинах и разметавшейся по плечам рыжевато-каштановой гривой, по-прежнему упрямо ходившая в простых башмаках и полотняных блузах, немало удивила тетушку своим видом. Все же Эльси попыталась завязать с нею дружбу, а потерпев неудачу, отнеслась к этому вполне добродушно.
— Пустяки, Би, — сказала она, когда сестра стала извиняться за невоспитанность девочки. — Я и сама была сорванцом в ее возрасте. Через годик-другой она отделается от этой грубоватости и станет очаровательной девицей. Когда она научится выставлять в выгодном свете то, что у нее есть хорошего, она будет просто красотка. Волосы у нее и сейчас великолепны.
Беатриса рассмеялась.
— Хоть бы она для начала научилась ухаживать за ними не хуже, чем за хвостом своего коня! Пока что Глэдис совершенно равнодушна к своей наружности. Когда-то она решила, что курносый нос несовместим с красотой, и направила все свое внимание на другие предметы.
— Но она вовсе не курносая.
— Не такая, как в детстве. Братья ее этим дразнили, когда она была маленькая, и она всегда очень мило это принимала, как некое неизбежное зло.
Мы так привыкли считать ее курносой, что и не заметили, как с годами профиль у нее стал лучше. Конечно, у нее нос никогда не будет таким изящным, как у тебя или таким аристократическим, как у нашего Уолтера, но бывают носы и похуже.
— Послушайте, — сказал Уолтер, — ну стоит ли волноваться из-за носа при таких глазах?
В последнюю неделю пребывания Эльси в Бартоне приехал из школы Дик, и тотчас как хозяевам, так и гостье стало дышаться легче. Дик явно нравился тетке, а родители давно уже не видели его таким веселым и дружелюбно настроенным. Уезжая в Уорчестершир, Эльси пригласила туда на две недели обоих племянников.
Дик согласился с нескрываемой радостью, Гарри же заколебался.
— Ну конечно мне было бы очень приятно у нее погостить, — сказала он матери. —Это в поместье лорда Кроу, в Суинфорде. И тетя Эльси, кажется, с ним хорошо знакома; она говорит, что нас непременно пригласят поохотиться. Это было бы просто чудесно — участвовать в большой охоте в таком имении.
Суинфорд ведь огромное поместье, почти как у Монктонов. Тетя Эльси очень добра, что хочет доставить нам такое удовольствие. Но ведь как раз в это время уезжает дядя Уолтер, и Глэдис будет очень скучать, пока Артур не вернется. Понимаешь, ее ведь не пригласили. Может быть, лучше Дику поехать одному. А я бы остался с Глэдис… и с тобой… И потом… нужно, чтобы кто-то был с папой, пока не вернулся мсье Жиль.
Беатриса ласково похлопала сына по руке.
— Это очень мило с твоей стороны, дружок, но я предпочитаю, чтобы ты поехал. Дома у нас сейчас не слишком весело, и Глэдис не захочет, чтобы ты отказался от такого удовольствия. А папа с нею считается больше, чем с кем бы то ни было из нас. Что же до меня, ты больше всего поможешь мне, если поедешь с Диком и присмотришь за ним. В Суинфорде, надо думать, соберется весьма веселое общество, а Дик у нас пока еще не слишком взрослый и разумный. Мне за него будет спокойнее, если и ты поедешь. Он обещал быть осторожным за картами и не держать крупных пари. Но он и не заметит, как увлечется, а мы сейчас никак не можем позволить себе какие-либо неожиданные расходы.
— Что ж, мама, — сказал Гарри, — если тебе этого хочется, я, конечно, рад буду поглядеть на Суинфорд.
Неделю спустя Уолтер выехал на Яву. Повис встретил его в Плимуте, непроницаемый, как всегда; оказалось, что он поступил стюардом на корабль экспедиции (как он этого добился, известно было ему одному). Артур и Жиль на обратном пути из Франции заехали в Плимут, проститься.
Вскоре после отъезда Уолтера Гарри вернулся из Уорчестершира; он был один и явно чем-то очень расстроен. На расспросы отца он отвечал уклончиво.
Нет, ничего не случилось. Никто ни с кем не ссорился; тетя Эльси была очень, очень добра. Просто ему захотелось домой.
— А Дик что же?
— Дик ни за что не хотел пропустить большую охоту в Суинфорде. Он вернется на той неделе.
— Я думал, ты и сам захочешь участвовать в такой охоте. И вообще непонятно, почему было не дождаться его и не поехать вместе; а так получается двойной расход.
— Нет, сэр. Один из гостей будет возвращаться через Хенлн, и он предложил подвезти Дика в своей карете.
— По-моему, это все-таки странно, — заметил Генри. Ответа не последовало, и, поворчав еще немного, он оставил этот разговор .
Беатриса не задавала никаких вопросов: она знала, что сын в свое время сам придет к ней. Вечером он приоткрыл дверь ее спальни.
— Можно к тебе, мама?
— Конечно, милый. Возьми стул и садись поближе. Вот так. А теперь расскажи, что тебя тревожит.
— Мама, я не хочу… Это не мое дело, но… Я просто не мог больше там оставаться! Мама… она хочет выйти замуж за лорда Кроу.
— Я так и думала, что когда-нибудь она опять выйдет замуж, — сказала Беатриса. —Ничего удивительного тут нет. Она была замужем всего тринадцать лет, и Филипп Денвере был ей не слишком хорошим мужем.
— Я знаю, но… за такого ужасного старика! Ты его когда-нибудь видела, мама?
— Нет, знаю только, что он, должно быть, уже очень стар.
— Ему шестьдесят.
— Да, между ними большая разница. Но ведь и тетя Эльси не так уж молода. Ей тридцать семь, а вдовы средних лет часто выходят замуж за мужчин почтенного возраста.
— Тут дело не в возрасте. Он… мама, она выходит за него ради Суинфорда.
Беатриса помолчала минуту. Юные души чувствительны, надо быть осторожнее и не ранить мальчика цинизмом.
— Люди женятся и выходят замуж по самым разным соображениям, — сказала она, — в этих делах трудно судить друг друга. Когда ты женишься, ты, вероятно, женишься по любви; такая у тебя натура. Но тете Эльси для счастья нужно другое. В Индии она привыкла играть видную роль, привыкла к толпе слуг, к роскоши, к обществу раджей, — и, вероятно, ей трудно теперь превратиться в обыкновенную скромную вдову без особых средств и без всякого положения. Я думаю, случись ей выйти за бедняка, она никогда не была бы счастлива. Суинфорд, должно быть, для нее много значит.
— Но, мама, ты знаешь про его сына?
— Я знаю, что у него есть сын и наследник. Он, должно быть, уже взрослый.
— И даже немолодой… ему, наверно, столько лет, сколько ей. И он не умеет говорить… только бормочет. Он самый настоящий идиот… от рожденья.
Его приходится держать взаперти. Мы его видели, мама. Она сказала, что мы…
Мы теперь «свои люди». Ох, мама, он просто ужасный. Как она может пойти на такое? Как она может?-Его передернуло. — Дик считает, что я глуп, но я просто не мог там оставаться. Не мог! И… мама…
— Да?
— Она хочет, чтобы Глэдис была подружкой на свадьбе. Пожалуйста, мама, не позволяй этого. Тетя Эльси пускай делает, что хочет. Она взрослая и может сама о себе позаботиться. Но я не желаю, чтобы этот старик дотрагивался до моей сестры.
— Хорошо, — сказала Беатриса. — Спасибо, что ты меня предупредил.
На следующей неделе вернулся Дик. Он тоже привез какую-то новость, но сообщить ее своим домашним у него явно не поворачивался язык. Правда, в нем смущение боролось с чем-то похожим на торжество.
— Ну-с, — начал Генри на следующее утро, — пора нам поговорить о твоем вступлении в армию. Я уже обсудил это с твоей матерью и дядей. Если ты непременно хочешь стать солдатом, я сделаю для тебя все, что могу. Но только не обманывай себя: если ты и поедешь в Индию с Фредди Денверсом, то не очень-то сможешь водить там с ним компанию. Он будет в кавалерии, запанибрата со всякими раджами и генералами, а ты — младшим офицером в пехоте, и у тебя только и будет, что твое жалованье, да мы будем присылать понемножку. И не забудь, надежды на повышение очень мало, разве что тебе повезет и ты отличишься в бою. Но все равно, если ты этого непременно хочешь, мы попробуем.. .
Дик сидел и слушал, и затаенная улыбка дрожала в уголках его губ.
— Вам не о чем беспокоиться, сэр, все устроено. Лорд Кроу намерен усыновить меня, и он купит мне патент в. любом полку, по моему выбору.
— Усыно… Генри задохнулся.
— Да, сэр. Он хочет, чтобы я стал его сыном. Он поручил мне вам передать, что, если вы согласны, он через геральдическую палату испросит разрешения его величества, и тогда будет составлена бумага по всей форме закона.
Минута прошла в гробовом молчании.
— Стал… его… сыном, — медленно повторил Генри. — Да разве ты… не наш сын?
— Ну разумеется, сэр. Но ведь вы и сами понимаете, это необыкновенная удача.
— Дик! — в ужасе закричал Гарри. — Неужели ты будешь называть этого мерзкого старика отцом? Это же…
Дик пожал плечами.
— Наследник-то ведь ты, а мне привередничать не приходится.
Генри поднялся.
— Есть там кто-нибудь, кого ты собираешься называть матерью?
— Ну конечно — тетя Эльси. Она это все и придумала. Она скоро станет леди Кроу, свадьба назначена на Михайлов день. Право, сэр, вы, кажется, думаете…
Протянув дрожащую руку, Генри остановил его.
— Я думаю… Я думаю, что мои дорогой отец, наверно, перевернулся в гробу. Чтобы мне пришлось услышать, что мой сын пожелал отречься от родной матери… от матери, которая…
Дик тоже вскочил. Он всегда был образцом юной мужественной красоты, — а сейчас, когда так гневно сверкали его глаза и так гордо вскинута была голова в огненных кудрях, с него можно было писать мятежного юного викинга.
— Ах, ради всего святого, хватит, сэр! Что толку в этих разговорах? Я ничего не имею против мамы, да и против вас тоже. Но давайте же смотреть правде в глаза: вы не можете дать мне то, что мне нужно, а когда это хочет сделать кто-то другой, вы подымаете целый тарарам! Я-то думал, вы обрадуетесь, что я устроен: младшему сыну не на что особенно надеяться. Вам хорошо, вы были единственный сын. И Гарри — дело другое. А я должен сам о себе позаботиться. Даже если бы…
— Мама! — Глэдис вскочила и кинулась к Беатрисе. Беатриса точно застыла. Все время она сидела прямая и неподвижная, точно статуя, стиснув руки, сложенные на коленях. Когда дочь коснулась ее плеча, она медленно поднялась и повернулась к двери.
— Ничего, Глэдис. Мне хочется немного побыть одной.
Она вышла из комнаты, странно касаясь рукою стен и стульев, словно вдруг ослепнув. Муж и дети провожали ее взглядами, пока за нею не закрылась дверь. Потом Генри тяжело опустился на стул и обхватил голову руками.
Весь день Беатриса почти не выходила из комнаты. Изредка до ее слуха слабо доносились отзвуки битвы, потрясавшей дом, но в сознание они не проникали. Она ни о чем не думала, ей хотелось одного: укрыться с головой, никого не видеть, остаться одной в темноте.
Среди дня Дик столкнулся на лестнице с сестрой.
— Зайди ко мне, пожалуйста, — сказал он. — Мне надо с тобой поговорить.
Глэдис молча прошла за ним в его комнату, но осталась стоять.
— Послушай, сестренка, — начал Дик. — Так не может продолжаться. Отец и Гарри подняли такой шум, как будто я украл церковную кружку! Что за преступление, если человека усыновят? В нашей семье уже усыновляли, был такой случай. Если папа с мамой могли взять Артура у его родителей, почему бы мужу тети Эльси не взять меня к себе? Надо же рассуждать разумно. Ты, кажется, единственный человек в доме, не лишенный здравого смысла, может быть ты…
— Чего ты от меня хочешь?
— Да просто поговори с ними и попробуй им втолковать, что они все это поняли как-то шиворот-навыворот. Господи боже мой, можно подумать, будто я сделал маме что-нибудь плохое! Разумеется, я люблю маму так же, как все вы.
И я прекрасно отношусь к папе и к Гарри, а вот они вечно ко мне придираются.
И ты мне всегда нравилась, хоть ты и злючка. Но в конце концов мир так устроен, что приходится быть практичным. И потом как будто я хочу совсем порвать с ними! Конечно нет, я все равно буду приезжать и навещать их. Тут просто юридическая формальность. Я, со своей стороны, очень признателен старику. Пойми, Глэдис, ты одна можешь все это уладить.
— Что уладить?
Дик сел.
— Дело вот в чем. Лорд Кроу хочет, чтобы я принял его фамилию и носил его герб. Я все равно буду младшим сыном… во всяком случае пока жив наследник; у него ведь есть сын. Но он меня обеспечит. Только я еще несовершеннолетний, поэтому он не может меня усыновить без согласия папы, а папа твердит одно: что он ни за что не подпишет бумаги. И теперь еще Гарри подбивает его написать лорду Кроу резкое письмо. Тогда, конечно, все пропало. Кроу разобидится и откажется от усыновления. Если он очень разозлится, он, пожалуй, и помолвку разорвет и оставит тетю Эльси ни с чем, а ведь такая удача бывает раз в жизни, глупо ее упустить. Неужели ты не понимаешь?
— Нет, я понимаю.
— Ну вот, видишь ли, отец тебя всегда слушается. Постарайся ему объяснить, что это просто нехорошо — испортить мне будущее. Ты всегда была его любимицей. Да нет, я ничего не имею против, я вовсе не ревную. Но если бы ты повлияла на него… Я бы попросил маму, только не хочу ее расстраивать. Слушай, Глэдис. Если ты поможешь мне уломать отца, я попрошу тетю Эльси, чтобы ты была ее подружкой на свадьбе вместе с леди Анджелой.
Это дочь герцога, твоя ровесница. Вы будете одинаково одеты и получите одинаковые подарки. Герцогиня тоже там будет, и, может быть, тебя даже пригласят в Четуинд. Да что с тобой, что ты на меня так смотришь? Как будто я прошу тебя сделать что-то плохое!
Глэдис все смотрела на него в упор.
— Дик, — тихо сказала она, — два года назад, когда я дала тебе пощечину, мама взяла с меня слово больше этого не делать. Так что я не имею права тебя ударить. Но ты можешь считать, что получил пощечину.
Она еще дышала чаще обычного, когда вошла к матери. Беатриса подняла на нее потускневшие, безжизненные глаза. Глэдис заговорила не сразу:
— Мама, я должна тебе кое-что сказать. Ты меня извини.
— Что, детка?
Голос Беатрисы звучал, как всегда. Она уже овладела собой, и если ее ждет новое несчастье — что ж, она готова.
— Сейчас со мной говорил Дик. Не спрашивай, что он мне говорил, я тебе все равно не скажу.
— Поди сюда, девочка.
Глэдис хмуро повиновалась, и мать обняла ее. Но она стояла точно каменная, не отзываясь на ласку.
— Ты меня не утешай, я плакать не собираюсь. Но я больше никогда не буду разговаривать с Диком. Никогда, до самой смерти!
Мать притянула ее к себе, погладила по волосам. Девочка стиснула зубы и вдруг заплакала навзрыд.
— Мама, ты же знаешь, мы все не такие, как он, — Гарри, и Артур, и я.
Ты ведь не думаешь, что мы тебя бросим? Ты знаешь, как мы тебя любим.
— Да, я знаю. И не надо так плакать, родная. У тебя остались еще два брата.
Она крепко прижимала к себе девочку, стараясь успокоить ее. Надо будет успокаивать и Генри, и Гарри тоже. А вот для нее нет утешения. И еще предстоит разговор с Диком…
Он пришел к ней вечером — сердитый, обиженный, сбитый с толку; он решительно ничего не понимал.
— Можно с тобой поговорить, мама?
— Входи, Дик… Нет, у меня не болит голова. Садись, милый, и обсудим все спокойно… Нет, отчего же, я не сержусь. Да и за что сердиться? Я хочу только одного: чтобы все было сделано так, как будет лучше для тебя.
Он со вздохом сел подле нее, в этом вздохе слышались и досада и облегчение.
— До чего приятно говорить с человеком, который с первой минуты не кидается на тебя, как бешеный. Сегодня все точно с ума посходили — и папа и Гарри… А уж Глэдис! Право же, мама, она просто понятия не имеет о том, как надо себя вести.
— Мне очень жаль, если она погорячилась. Для нее это был большой удар.
И видишь ли, Дик, она любит меня и любит отца.
— Тебя! Да она готова целовать землю, по которой ты ходишь, и отец с Гарри то же самое. Ну что ж, оно и лучше — тебе вовсе незачем особенно горевать обо мне. Будь я у тебя единственный, другое дело. И потом есть еще Артур. По-моему, он тебя обожает ничуть не меньше, чем они. Еще бы ему не обожать. Так что тебе остается трое преданных детей, даже если ты одного уступишь тете Эльси. У нее ведь своих нет.
Беатриса пристально посмотрела на него.
— Скажи, ты и правда думаешь, что тетя Эльси будет любить тебя больше, чем любила я? Может быть, в этом все дело? Тогда ты совершенно прав, что выбрал ее.
Дик засмеялся, немного смущенный.
— Ты чересчур серьезно на все смотришь, мама! Тетя Эльси ко мне очень мило относится… как ко всем, кроме себя самой. Не беспокойся, она никогда никого не полюбит настолько, чтобы страдать от этого.
— Дик, я должна понять, почему ты это делаешь. Только потому, что лорд Кроу богаче твоего отца — или потому, что мы… я… обидела тебя или разочаровала? Прошу тебя, скажи мне правду. Это моя вина?
Он нетерпеливо тряхнул головой.
— Конечно, нет, мама. Никто и не думает тебя в чем-то обвинять. Папа через каждые два слова напоминает мне, какая ты всегда была прекрасная мать…
— Но мы с тобой знаем, что это не так.
— Ну, почему же… мне тебя не в чем упрекнуть. Я думаю, во всей Англии не найти матери добрей тебя. Раньше я вообще не задумывался над этим, но, в сущности, в первый раз ты на меня по-настоящему рассердилась только два года назад, когда мы повздорили из-за Артура. Не помню, чтоб ты когда-нибудь всерьез меня наказывала или ругала, даже когда я был маленький. Бобби от тебя иной раз попадало, а мне нет. Может быть, я был тебе не так уж дорог.
У Беатрисы перехватило дыхание. Вот он опять перед нею, вечно обвиняющий призрак, — так давно он погребен и все снова встает из могилы…
Дик пожал плечами.
— Нет, ты всегда была примерной матерью. Но все равно — знаешь, я не слепой: ни разу ты не поглядела на меня такими глазами, как на Артура. Разве это не правда?
— Правда, сын.
— Тогда… почему бы мне и не воспользоваться случаем, раз уж он подвернулся? Что хорошего впереди у младшего сына самого обыкновенного сквайра? Мама, ты понимаешь, что я, по всей вероятности, унаследую Суинфорд?
— Да ведь там есть наследник.
— Да, конечно, — прыщавый идиот, у которого текут слюни. Мы видели, его кормят кашкой с ложечки. У него ни одного зуба нет. Разве Гарри не рассказывал тебе?
— Рассказывал. Но наследник майората остается наследником до самой смерти, каков бы он ни был.
— До самой смерти. Говорят, этому осталось жить год. ну — два, не больше. Он просто… весь гнилой. Слушай, мама, я хотел бы тебе объяснить, только… это очень трудно. Есть вещи, о которых не говорят с дамой.
— А ты забудь о дамах. Говори со мной, как с мужчиной.
— Можно, мама? Вот это хорошо! Правда, я рад. Но… женщины, конечно, ничего такого не знают.
— Некоторые знают. Можешь называть вещи своими именами.
— Ну, тогда слушай. Лорд Кроу хочет настоящего наследника. И трудно его за это обвинять, когда человек оставляет после себя такое великолепное поместье, а оставить некому, кроме какого-то там троюродного брата, которого он терпеть не может. На этом тетя Эльси его и подцепила. Она так и пышет здоровьем, он надеялся, что у него будут от нее дети, пока он еще не слишком состарился. Ну и, конечно, она очень недурна. Понятно, он предпочел бы, чтобы она была немножко помоложе. А она поспешила с объявлением о помолвке, чтоб он не передумал. Тетя Эльси умница: надо думать, в Индии она многому научилась.
— Возможно.
— Так вот, на прошлой неделе она уговорила его показаться врачу. И врач сказал, что это совершенно невозможно… если даже и будет ребенок, так все равно неживой. Понимаешь, он… болен.
— Понимаю.
— Ну, он был просто вне себя. Тогда тетя Эльси и спросила, почему бы ему не получить разрешение его величества и не усыновить кого-нибудь.
Понимаешь? И вот, когда Гарри уехал, старик отвел меня к доктору и велел раздеться донага… и доктор засмеялся и сказал, что если ему нужны здоровье и красота, так вот они, перед ним. И это все решило.
— Понимаю. И я думаю, ты не оказался бы нам плохим сыном, если бы сначала я не оказалась тебе плохой матерью. Ты согласен со мной?
Дик нерешительно помолчал и, посмотрев на мать, мило и довольно естественно засмеялся.
— Говоря по совести, мама, это ведь ничего бы не изменило. Ну да, правда, мне тошно было видеть, что ты так обожаешь Артура… и, в общем, я его терпеть не мог. Я таких не выношу. Но будь я даже твой любимец и старший сын в придачу, я все равно не упустил бы такой случай. Всякий бы так решил!
В конце концов ну что такое Бартон? Всего-навсего несколько сот акров и довольно милый старый дом. Пусть это все достается Гарри. А я получу Суинфорд. Я, наверно, привожу тебя в ужас, мама?
— Нет, дорогой, ты меня успокоил. По крайней мере ты настолько меня уважаешь, чтобы говорить со мной честно и прямо. Можно и мне говорить начистоту? Ты и представить себе не можешь, Дик, как много лет я старалась полюбить тебя и добиться твоей любви. Теперь, когда между нами все кончено, быть может я могла бы по-настоящему полюбить тебя, потому что мы впервые сказали друг другу правду. Скажи, могу ли я что-нибудь сделать, чтобы облегчить тебе этот шаг?
— Вот если бы ты поговорила с отцом… Он не хочет подписать бумагу о том, что он согласен. Глэдис могла бы убедить его, если бы захотела, но когда я попросил ее. она опять заговорила о пощечине… совсем рассвирепела.
Может быть, ты его уговоришь, мама?
— Попробую.
Он вскочил, весь просияв.
— Мама, ты просто великолепна! Я тебя даже люблю, право! И знаешь, когда я получу наследство… Он долго не проживет, доктор сказал это потихоньку тете Эльси. Когда я стану хозяином Суинфорда, я смогу для всех вас много сделать. Не бойся, я вас не забуду. Я хотел бы втолковать это Гарри и Глэдис.
— Не пытайся это делать, дорогой. Вы только наговорите друг другу злых и обидных слов. Просто уходи и живи своей жизнью. Но помни одно, Дик, если когда-нибудь я буду нужна тебе — я твоя мать, мой ли ты сын или не мой. А теперь иди… Ну что ты, конечно я тебя поцелую. Будь счастлив и простим друг друга.
Разговор с Генри вышел долгий и мучительный. Генри был глубоко оскорблен.
— Мы сделали для Эльси все, что могли, — сказал он. — Когда у нее не было крыши над головой, мы приняли ее в наш дом, и отсюда она пошла под венец. А вместо благодарности она сманивает у нас сына.
— Милый, Эльси не могла бы его сманить, если бы он сам не хотел от нас уйти. Нам не удалось заслужить любви Дика. Ведь если он хочет покинуть нас, значит, он нас не любит. Насильно мил не будешь. Что не удалось, то не удалось.
Но ничто не могло убедить Генри. Впервые за двадцать один год их совместной жизни он отказывался исполнить ее просьбу. Нет, никогда он не даст своего согласия!
— Отложим это до завтра, — сказала наконец Беатриса. — Постарайся уснуть, милый. И пусть тебя утешит, что другие наши дети нам верны.
— Да, — мрачно ответил Генри, — по крайней мере Гарри благодарение богу преданный сын.
— И Глэдис очень преданная дочь.
Она не упомянула об Артуре. Не стоит сейчас раздражать его тем, что он не в силах понять.
Всю ночь она не сомкнула глаз. На рассвете беспокойно задремала, но вскоре услышала осторожный стук в дверь. На цыпочках вошел Гарри.
— Я тебя потревожил, мама? Мне до смерти не хотелось тебя будить, но это очень важно.
— Я не сплю.
Никогда еще она не видела Гарри таким. Веки его покраснели и распухли от слез, лицо осунулось от горя и усталости.
Но рот, всегда немного вялый, сейчас был почти красив: у губ появилась новая складка, выражение кроткой и упрямой покорности, напомнившее ей Уолтера. Гарри сел в ногах постели.
— Мама, Дик уезжает. Папа обещал подписать согласие.
— Папа уже встал?
— Нет, сейчас он спит; я к нему заходил. Он обещал вчера поздно ночью, после… ох, ужасно тяжелый был разговор. Мы спорили за полночь… и наконец папа уступил. Сказал, что ты так хочешь. Но отказался пожать Дику руку. И сейчас Дик хочеть уехать, пока все спят. Я случайно застал его у дверей, а то он бы уже уехал. Сейчас он в конюшне, седлает Леди. Он хочет доехать до Хенли, а там оставить ее на постоялом дворе. Мама, невозможно, чтобы он так и уехал, даже не простился ни с тобой, ни с кем. Это просто ужасно…
Голос Гарри дрогнул. Наступило молчание. Беатриса протянула руку.
— Подойди поближе, родной. Ты хочешь мне еще что-то сказать. Говори.
Он подошел и тихо остановился рядом с нею.
— Помнишь, как он мне сказал, что я наследник? Мама! Я никогда об этом не думал. То есть я не думал, что он мне завидует и… родной брат! Я… мне и в голову не приходило, что в нашей семье может случиться такое: чтобы ссориться и завидовать из-за денег и ждать чьей-то смерти… Я боюсь, это убьет папу. Так вот… Мама, я всю ночь ходил и думал. Если это удержит Дика от… от того, чтобы разбить сердце тебе и папе и опозорить нас всех… лучше уж я уступлю ему Бартон. Это будет вполне законно, понимаешь, это ведь не майорат. Если он мне не доверяет, я охотно подпишу бумагу, как только достигну совершеннолетия, что отказываюсь от старшинства.
— Ты сказал ему об этом?
— Да, только что.
— И что он ответил?
— Засмеялся — и все. Но, может быть, ты его уговоришь. Мама, я просто не могу, чтобы он вот так ушел из дому. А если Бартон все равно останется у нашей семьи…
Голос Гарри прерывался. Беатриса приподнялась и поцеловала его.
— Это была бы напрасная жертва, родной. Бартон значит для Дика гораздо меньше, чем для тебя; для него это просто кусок земли, слишком маленький и никак не заменяющий большого богатого поместья.
— Вот и Глэдис так говорит.
— Разве она знает?
— Я ее разбудил и просил удержать его. Но она не захотела его видеть; она заперлась у себя. Она сердится, что я предложил отдать Дику Бартон, говорит, что я не имею права: это все равно как если бы она продала Малыша бродячему торговцу.
— И она права. Триста лет все, кто владел Бартоном, любили его; он по справедливости должен перейти к тебе. Не потому, что ты старший сын, а потому что ты любишь его, как любит твой отец, как любили родители отца и все предки его матери, о которых мы хоть что-то знаем. Даже если бы Дик и согласился, мы не могли бы на него положиться. Мы с папой не имеем права на любовь сына, если мы ее не заслужили, но мы имеем право на то, во что вложили столько груда. На тебя мы можем надеяться. Когда нас не будет в живых и ты станешь хозяином Бартона, дети здесь не будут умирать с голоду и с лошадьми не будут жестоко обращаться… Ну, а теперь иди и попрощайся с Диком. И передай ему, что я его люблю. Да, так и скажи, он поймет. Я не хотела бы сейчас его видеть, если только он не попросит об этом.
Она отвернулась и закрыла лицо руками. По дорожке простучали конские копыта.
Полчаса спустя пришел Генри, опустился на колени у кровати и, весь в слезах, припал головой к ее груди.
Беатриса посмотрела на него. Жалкий, несчастный, с мутным взглядом и обвисшими щеками, он был ей странно дорог. Она провела рукой по редеющим выцветшим волосам, по загрубевшей, толстой шее. Когда-то, когда он был в расцвете сил и красоты, стоило ему приблизиться — и ее пробирала дрожь отвращения. А теперь в ее сердце была одна только жалость, и она крепче прижала к себе своего старого младенца.
Возвратившись из Франции, Жиль и Артур застали весь дом в глубоком трауре. Все избегали говорить о случившемся но тень лежала на всех лицах.
Генри подписал официальное согласие, и в должный срок от нотариуса пришла копия королевского указа, которым Дику разрешалось принять фамилию лорда Кроу и носить его герб. От Эльси пришло длиннейшее письмо: она изливалась в нежных чувствах и уверяла сестру, что всегда будет любить и баловать «милого Дика», как если бы он и в самом деле был ей родным сыном.
Он скоро получит патент на офицерский чин в кавалерийском полку, доступном лишь для избранных, и «очень, очень счастлив». В конверт было вложено официальное приглашение на свадьбу Эльси с лордом Кроу.
Беатриса в ответном письме извинилась, что не может приехать на свадьбу, и пожелала сестре счастья. Может быть, Дику хотелось бы что-нибудь сохранить на память о его прежнем доме? — писала она. Она сейчас же пришлет; и она уверена, он согласится с нею, что пока обеим семьям лучше не встречаться. На этом переписка прервалась.
В письме к Уолтеру, которое застало его на мысе Доброй Надежды, Беатриса изложила одни только сухие факты. Она еще не настолько овладела собой, чтобы у нее хватило сил обсуждать случившееся. Ответ пришел весной. К этому времени она уже пришла в себя и могла спокойно его прочесть.
"Мне кажется, — писал Уолтер, — как ни мучителен бил разрыв — это наилучший выход. Он заставил открыто признать то, что, к сожалению, давно уже было очевидно: что Дик духовно был таким же чужим отцу, Гарри и Глэдис, как и тебе и Артуру. Все, что вы — каждый из вас на свой лад — могли ему дать, без сомнения с самого начала было для него совершенно бесполезно, — и это не его и не твоя вина. Генри и дети обвиняют его в предательстве, — что ж, это неизбежно, но. по-моему, несправедливо: мы не можем предать то, чему не были преданы. Дик, мне кажется, так же ни в чем не повинен, как волк, тигренок или первобытный дикарь. На мой взгляд, он стяжатель и хищник по самой природе своей; он силен и по-своему красив, но среди существ более тонко организованных ему не место. Их чувства и нравственные мерки ему непонятны. Вероятно, он всегда чувствовал себя среди вас не в своей тарелке, он так же не мог усвоить то, чему ты старалась его научить, как волк не может питаться травой. Должно быть, больше всего Дика возмущало присутствие в доме Артура, это казалось ему несправедливостью, досадной помехой. Даже если не говорить о материальных выгодах, с Эльси он будет чувствовать себя лучше и легче, чем с любым из вас. Может быть, он и в самом деле станет ей сыном, ведь они говорят на одном и том же языке; и, может быть, он разбудит в ней какие-то человеческие чувства. Мне кажется, в ней еще есть что-то человеческое, хоть оно и заглушено неискренностью и себялюбием.
Ты спрашиваешь, как я живу. Никогда не думал, что я буду чувствовать себя таким здоровым и счастливым; так счастлив я ни разу не был после смерти папы, если не считать тех трех недель в Лиссабоне. Сейчас я принимаюсь за работу, о которой мечтал всю жизнь.
Повис просит «засвидетельствовать тебе свое почтение». Он, как всегда, неоценимый труженик и товарищ, не могу себе представить, как бы наша экспедиция обошлась без него. Иной раз у него бывают приступы черной меланхолии, и тогда от него слова не добьешься, но это быстро проходит. А обычно он здоров, весел и добродушен. Его неутомимость и изобретательность всех поражают".
Беатриса переслала это письмо Артуру, который теперь учился в Оксфордском университете. В следующий приезд домой он вернул ей письмо.
— Мне кажется, — заметил он, — дядя Уолтер хочет сказать, что Дику свойственно, по выражению отца Клемана, «непобедимое неведение».
— Отец Клеман — это друг Жиля?
— Да. Он старый священник, француз, живет в Тулузе. Мсье Жиль еще мальчиком учился у него, а теперь они большие друзья. В прошлом году он приехал к д'Аллейрам. Перед этим он долго был болен, и некому было за ним ухаживать. К нему так плохо относятся в Тулузе, называют его янсенистом, осыпают оскорблениями, угрозами. И тетя Сюзанна уговорила его погостить у нас три месяца. Все мы были ему очень рады.
— Скажи, а что это значит — «непобедимое неведение»?
— Не знаю, может быть я не очень хорошо понял. По-моему, католическая церковь так говорит о людях, чьих взглядов не одобряет, но к кому хочет быть снисходительной; и это значит, что таких людей не следует осуждать, потому что им не дано понять. Знаете: «Они не ведают, что творят». А я думаю, тетя Беатриса, разве мы вообще можем кого бы то ни было осуждать? Мне кажется, все мы так страшно мало понимаем. Наверно, я очень досаждал Дику все эти годы и даже не подозревал этого.
— Ты ничего плохого не сделал, мой мальчик. Это не твоя вина.
— Откуда мне знать, что я мог сделать? Неумышленно конечно. И потом он, наверно, думал, что я становлюсь между ним и вами. Или, может быть, между ним и Глэдис. Если так, не удивительно, что он меня ненавидел. Мне кажется, Глэдис он любил больше всех, во всяком случае он всегда очень гордился ею. И потом… хотел бы я знать… Может быть, Каину казалось, что Ева больше любит Авеля?
— По-твоему, Дик понимает, что значит любить?
Артур задумался.
— Для него это значит не то, что для вас. Но, может быть, каждый понимает любовь по-своему.
— Вот как?
— Я хочу сказать… ведь все люди разные, значит и думают и чувствуют они разно, правда? — Он помолчал в раздумье. — Помните, утром в день вашего рожденья мы с Глэдис всегда бегали искать для вас первые подснежники?
— Как не помнить! Вы приходили к завтраку совсем окоченевшие, все в снегу и в грязи.
— Да, если погода была уж очень плохая, нам удавалось отыскать только крохотные цветочки, побитые морозом. А все-таки это были подснежники. Может быть, и любовь Дика такая: лучшее, что он может дать.
— И потому она драгоценна? Да, об этом я не думала. Хорошо, если бы ты объяснил это Глэдис; может быть, она немного утешится.
Артур покачал головой.
— Глэдис видит только тех, кого она любит. Они заполняют весь мир и заслоняют от нее все остальное. Сейчас она просто не видит Дика самого по себе, она видит только человека, который сделал больно тем, кто ей всего дороже. Дайте ей время.
— Я даю ей все время, какое у меня еще остается. Но мне хотелось бы, чтобы все мои дети стали друзьями, пока я жива.
Проучившись год в Оксфорде, Артур в начале каникул поехал на три недели к родителям в Корнуэлл, а всю оставшуюся часть лета провел в Бартоне. В Каргвизиане он не нашел почти никаких перемен. Правда, его родные теперь ни в чем не нуждались, редкая рыбацкая семья могла бы похвастать таким достатком. Но нрав Билла не стал мягче, и Мэгги по-прежнему была вечно угнетена и подавлена.
— Тут ничем не поможешь, — сказал Артур Беатрисе, — он всегда останется таким. А мама будет просто терпеть и молчать до самой смерти. В Тренансе теперь новая методистская молельня, — по-моему, это ей очень помогает.
Полвилы подвозят ее туда каждое воскресенье, ведь у них теперь есть лошадь и повозка. И отец как будто не против… Нет, он почти не пьет. Но он очень строг с моими братьями и молодыми Полвидами, которые ходят с ним в море, и они его боятся… Я? Нет, я теперь не боюсь; только не хочу огорчить его.
Но, мне кажется, он махнул на меня рукой. И это к лучшему.
После того как Артур возвратился в Оксфорд, Беатриса несколько раз писала длинные письма Уолтеру. В этом году почти все семейные новости отрадны, писала она. С помощью Жиля Гарри понемногу становится настоящим фермером и скоро, можно надеяться, сумеет взять на себя львиную долю заботы по имению, а отец будет помогать, сколько еще может. Это очень важно, ведь пройдет еще несколько месяцев — и Жиль должен будет вернуться во Францию уже навсегда. Гарри очень сдружился с отцом: их сблизило то, что оба они тяжело пережили отступничество Дика, и при этом каждый лучше понял, как глубоко другой предан и ей самой, и Глэдис, и Бартону. Одна только боязнь огорчить «своего доброго сына» способна удержать Генри от попоек и беспутства, даже не будь тут Глэдис.
Но, конечно, слово Глэдис значит для него больше, чем чье-либо еще. Ей и шестнадцати нет, но это она заправляет всем домом. Отец и брат — ее покорные рабы; и сама она, Беатриса, хоть это ее и забавляет, не без удовольствия переходит понемногу на роль «пассажира в лодке». Как приятно отдохнуть от вечного напряжения, иметь возможность прилечь, когда чувствуешь себя хуже обычного, и знать, что и без тебя не будет ни пьянства, ни ссор и споров, а в доме и по хозяйству будет сделано все что нужно.
"Ты говоришь, — писала она Уолтеру, — что уже и не надеялся когда-нибудь быть таким счастливым. Вот и я в чем-то счастливее, чем могла надеяться. Ведь несмотря на всю свою слепоту, на все промахи и неудачи, я теперь вижу плоды своих трудов. Глэдис и Артур для меня откровение: я и не подозревала, как великолепна может быть юность.
В прошлый раз я писала тебе, что университетский наставник Артура предлагает ему готовиться к экзамену на степень. Но это еще не так важно, хоть и приятно. Поразительно другое: у меня на глазах возникает душевный облик удивительной, лучезарной красоты, рождается то, что я почти уже осмеливаюсь назвать подлинным поэтическим гением. Этой зимой мальчик прислал мне ко дню рожденья коротенькие лирические стихи, необыкновенно изящные и музыкальные. Стихи о снеге. С месяц назад он показал мне несколько стихотворений побольше. Они еще незрелые и без сомнения не все одинаково хороши. Но в иных местах у меня просто дух захватывало. Особенно один отрывок — ты видишь, как жены рыбаков прислушиваются ночью к завыванью ветра, когда их мужей в море застигла непогода, — мне кажется, эти стихи не могут не взволновать до глубины души. И в ритме их слышишь жалобу волн.
Глэдис все еще прилежно учится. Жиль через месяц уезжает, во Франции его ждут дела, но он обещает в письмах руководить ее дальнейшими занятиями, и мы с нею будем читать вместе. Это не лучший способ дать девочке образование, но ничего удачнее мы придумать не можем".
Следующее письмо было посвящено главным образом Глэдис.
"Она очень быстро развивается и физически и духовно. В последнее время она нередко с откровенным и веселым любопытством расспрашивает обо всем на свете — от скрещивания животных на ферме и до несовершенств уголовного кодекса. Вчера она заставила меня прочитать ей лекцию ни много ни мало об архиепископе Афанасии, о котором ей писал Артур. Его приводит в ужас мысль, что праведники будут блаженствовать на небесах, в то время как грешники остаются в аду. Он не понимает, как же они могут быть счастливы? Глэдис прочитала мне это место из письма вслух и спрашивает:
«Ты только скажи, мама, а что ты об этом думаешь?»
Пришлось мне сознаться, что, хотя на мой взгляд св. Афанасий «un type peu sympathique»[19], как выражается Жиль, но. по правде говоря, я об этом не задумывалась. Его фанатическое учение, которое наш добрейший мистер Ньюджент благоговейно провозглашает с кафедры, всегда казалось мне не слишком убедительным. Но Артур, видимо, принимает все это всерьез. Что до Глэдис для нее господь бог — просто взрослый дядя, гневливый, но с добрыми намерениями, которому умные дети должны прощать его маленькие слабости. Она всегда рассуждала здраво.
«Люди говорят массу глупостей, которых вовсе и не думают, — заявляет она. — Наверно, бог просто потихоньку протащит всех грешников на небеса, когда ангелы отвернутся, а потом сделает вид, что и сам не понимает, как это они туда пролезли. Совсем как папа, когда поостынет. Помнишь Гуди Томкинс?»
Гуди Томкинс — одна из несчастных арендаторов Крнпса, жалкая полоумная старуха, ужасающе грязная; она ходит по дворам и выпрашивает объедки. Три года назад ее притащили к Генри на суд за кражу дров. Ты ведь знаешь, несколько поленьев — неодолимое искушение для бедняков в старости. Даже у нас в Бартоне иной раз какая-нибудь старуха не устоит перед соблазном, хотя у наших арендаторов за последние пятьдесят лет, с тех самых пор как отец Генри приобрел эту землю, никогда не было недостатка в топливе. Страх перед холодной зимой у них в крови. Никто, кажется, не понимает, откуда это идет.
Генри по обыкновению метал громы и молнии, осыпал старуху угрозами, кричал на нее, приговорил ее к самому суровому наказанию, через десять минут отменил приговор, а вечером послал Уилкинса потихоньку положить дрова на ее крыльцо. Не слишком логично, но в целом, пожалуй, ничего лучшего не придумаешь. Я понятия не имела, что Глэдис знает об этой истории".
В следующем письме, отправленном с уорикширского постоялого двора, снова шла речь о старой побирушке.
"Всегда буду считать, что сегодня — один из самых замечательных дней в моей жизни. Больше месяца мы провели в гнетущем ужасе, в неотступной тревоге. И вот наконец все рассеялось, и мы снова можем дышать.
Я не писала тебе, что Генри уже больше не мировой судья. Он подал в отставку вскоре после того, как от нас ушел Дик, и я не стала спорить. Он так измучился и пал духом, что просто не мог сосредоточиться на делах. Кроме того, при его слабости к вину возникали недоразумения, бывали жалобы.
Конечно, если бы Генри или я могли предвидеть, что вместо него судьей станет сэр Джеральд Крипс, мы бы отнеслись к этому иначе. Случалось, Генри засыпал во время слушания дела забывал имена, путал свидетелей, но по крайней мере он никогда не был бессердечен.
В марте лесник застал Гуди Томкинс во владении Крипса, она забралась в Траффордский лог. Лесник под присягой показал, что она пила фазанье яйцо.
Старуха это отрицала, но призналась, что стащила с изгороди рваную фланелевую куртку. Стояли холода, а ее мучит ревматизм. И Генри и я всячески старались смягчить сэра Джеральда, но он во что бы то ни стало хотел предать ее суду. Кража фазаньего яйца означает материальный ущерб свыше пяти шиллингов, иначе говоря — за это грозит виселица, а судья Энструтер славится своей жестокостью, особенно в тех случаях, когда нарушаются законы по охране дичи и охотничьих угодий.
Гарри вчера привез меня сюда, чтобы я могла сегодня утром быть в суде и просить о снисхождении к Гуди Томкинс. Но еще прежде чем судья сел в свое кресло, я поняла, что надежды нет. Об этом деле велись бурные споры по всему графству, и страсти слишком разгорелись. В зале суда набилось столько народу, что нечем было дышать. На улице собралась разъяренная толпа, судью встретили градом ругательств. Кто-то — к счастью, оставшийся неизвестным даже кинул камнем в его карету. Энструтер вошел в суд совершенно взбешенный и никого не стал слушать, кроме лесника. Гуди втащили в зал, она от ужаса слова не могла выговорить, а он так грубо на нее набросился, что толпа охнула. Несчастная старуха, петля была у нее уже, можно считать, на шее.
И в самую последнюю минуту случилось чудо. Помнишь старика Бригса по прозвищу «Покайся во грехах», добровольного проповедника из Эбботс Вуда? Он был в этот день старшиной присяжных, и вот он стоит перед судьей и, глазом не моргнув, объявляет Гуди невиновной, наперекор свидетелям и ее собственному признанию. Слышал бы ты, как люди закричали «ура»! Судья пытался водворить тишину, но ничего не мог поделать. О приговоре кричали из окон, и толпа на улице от восторга ревела. Впервые за всю мою жизнь мне тоже хотелось вопить от радости.
Когда все кончилось, я подошла пожать руку Бригсу. У него был совсем убитый вид. «Это не шуточки, мэм, — сказал он мне. — Я отягчил свою бессмертную душу клятвопреступлением, как же я теперь в день страшного суда предстану перед господом?» Не успела я придумать какие-нибудь утешительные слова, как вдруг в его глазах блеснула такая озорная искорка, и он говорит:
«Но нельзя же повесить бабку только за то, что ее старые кости боятся холода, — ведь верно, мэм?»
Так что, пожалуй, Глэдис права: пожалуй, люди лучше, чем их верования".
"Хотела бы я, чтобы ты мог сейчас поглядеть на Глэдис, — писала Беатриса брату еще несколько месяцев спустя. — Она мне напоминает дриаду. Я и вообразить не могла, что какое. либо живое существо, попавшее в чудовищные сети созданной нами цивилизации, способно быть таким свободным, непосредственным, вольным, как ветер.
Она всегда была такая, даже совсем еще крошкой. Ужасно независимый пухлый младенец!
Еще задолго до твоего отъезда она выросла из всех платьев. Теперь она такая длинноногая, что за нею просто невозможно угнаться. За этот последний год она сильно вытянулась, стала высокая и гибкая, но мускулы у нее стальные. Она уже выше Артура. Если бы не длинные волосы, ее можно было бы принять за крепкого, но при этом совершенно очаровательного мальчишку.
Знаешь, я начинаю думать, что, несмотря на не очень правильный профиль, из нее выйдет довольно красивая девушка. Рот у нее чуточку велик для безупречной красавицы, но добрый и хорошо очерчен, и она очень грациозна.
Но, по-моему, она все еще совершенно равнодушна к своей внешности. Право, мне подчас даже хочется, чтобы у нее появилась хоть капелька естественного женского тщеславия. Столкновения у нас с нею бывают не часто — по воскресеньям и в редких торжественных случаях, когда я вынуждена настаивать, чтобы она оделась сколько-нибудь прилично.
Трудно поверить, что ей уже шестнадцать лет. В этом возрасте почти все девочки только и думают, что о нарядах да о молодых людях, а она все никак не расстанется со старыми полотняными туниками и блузами, из которых давно уже выросла. С великим трудом я уговорила ее подхватывать волосы лентой, но банты у нее никогда не держатся. Если бы ей только удалось выпросить у меня позволение, она бы повсюду бегала босиком. Среди ночи она удирает из дому, чтобы поглядеть на сову или послушать соловья, на рассвете лежит, растянувшись в сырой траве, и уговаривает воробьев и мышей есть у нее из рук. Миссис Джонс уверяет меня, что девочка непременно «умрет от простуды», но холод, видно, так же ее не берет, как и страх.
Наивность и простодушие Глэдис, конечно, очаровательны, но порой становятся несносны. Бедный Гарри, при всей своей преданности сестре, очень огорчается, а иной раз даже пробует мягко упрекнуть ее за совершенное неумение считаться с тем, «что станут говорить». Недавно он сопровождал приезжих людей очень чопорных и не слишком умных, пожелавших осмотреть нашу старинную нормандскую церковь, и — о ужас! — вместе с ними наткнулся на Глэдис: она сидела в развилине дикой яблони, болтая ногами; один башмак свалился, чулок рваный, платье до колен, распущенные волосы падают ниже пояса, в руках раскрытый Шекспир, а на Шекспире сидит Хитрец — ее любимая белка. Они с Хитрецом по очереди откусывают от одной и той же сырой морковки, и Глэдис читает ему вслух. Что будешь делать с такой девчонкой?"
В последнем письме, посланном в Батавию, Беатриса пере давала Уолтеру вести от Жиля. Он возвратился на юг Франции, преподает в коллеже и пытается, хотя это не легко и даже небезопасно, оградить своего старого друг и учителя от нападок. Отец-Клеман попал в новую беду. На приписываемую кроткому старому священнику янсенистскую ересь власти, может быть, и смотрели бы сквозь пальцы, если бы не его весьма неудобная привычка привлекать внимание общества к невыносимому положению бедняков, мрущих с голода в трущобах Тулузы. Без сомнения, рано или поздно отцу Клеману не миновать тюрьмы, предлог для ареста всегда найдется;
Беатриса опасалась, что и Жиль в конце концов попадет туда же.
«Он, кажется, не будет особенно возражать, — писал;) она, — лишь бы у него была надежда чего-то добиться. Но старик, — судя по рассказам Артура, он очень славный, хотя. конечно, сдержанностью не отличается, — заслужив ненависть всех тамошних мелких тиранов, не завоевал, однако, доверия народа: и Жиль, став на его сторону, кажется губит единственную надежду — если вообще можно было на это надеяться — осуществить опыт воспитания, о котором он так мечтал. На деньги, полученные в наследство от дяди, он хотел основать маленькую бесплатную школу для мальчиков в одном из беднейших кварталов Тулузы. Ты же знаешь, Жиль полон всяких идей, отчасти своих собственных, отчасти принадлежащих его любимому и почитаемому наставнику, маркизу де Кондорсе. Теперь, когда мы уже не можем обсуждать их вслух, он каждый месяц изливает их в письмах ко мне. Они всегда благородны и нередко остроумны. Но и сам Жиль и его друзья напоминают мне людей, которые строят прекрасные здания на склоне вулкана и не чувствуют, что земля колеблется у них под ногами. Что станется с Францией? Жиль верит, что там произойдет что-то похожее на события в американских колониях. А я боюсь, Уолтер, я трусиха и бесконечно рада, что Артур уже не во Франции. Но ведь и в других странах столько голодных и ожесточенных людей. Что же за мир достанется в наследство нашим детям?»
Отослав письмо, Беатриса с огорчением подумала, что не следовало этого делать. Даже если смутный страх перед будущим, преследующий ее все последние годы, не напрасен, для чего тревожить Уолтера, который с таким трудом обрел наконец душевное спокойствие? Не в его власти исправить несправедливо устроенный мир или смягчить неумолимый гнев тех, кто стал жертвою этой несправедливости. Пусть он забудет обо всем и будет счастлив среди своих размалеванных людоедов. Уж во всяком случае они не более жестоки а свирепы, чем бывают порой люди с белой кожей.
В ту осень Уолтер несколько раз писал сестре. Он рассказывал о своей работе, об окружающей красоте и удивительных приключениях, делился филологическими теориями и догадками, и каждая строчка дышала счастьем. В одном письме, написанном в ноябре и отправленном из Батавии, он сообщал, что обещанный голландцем торговый корабль уже готов для экспедиции к острову Пасхи, и они рассчитывают отплыть не позже чем через неделю. Потом пришло длинное письмо, написанное в открытом море и отосланное с острова Тимор, куда корабль зашел по пути к проливу Торрес. Теперь, писал Уолтер, у него не скоро будет возможность послать ей весточку. Но пусть она не тревожится: он здоров, как никогда, и наслаждается жизнью. «Даже если я не вернусь, — писал он, — даже если и острова Пасхи не увижу, помни: ради этого последнею года мне стоило жить на свете!»
Следующей осенью, в сентябре, письмо с того же острова Тимор, написанное чужой рукой на ломаном английском языке, принесло ей известие полугодовой давности: Уолтера больше нет. Он погиб еще в марте, спасая Повиса, на одном из островов Тихого океана. Писал Беатрисе ученый-ботаник, голландец; он сообщал все, что знал о смерти Уолтера.
С корабля увидели маленький скалистый островок, и на берег отправили шлюпку, чтобы наполнить бочонки пресной водой; шлюпка пристала к берегу подле ущелья, пробитого бурным потоком в отвесной скале; Уолтер и Повис высадились на островок вместе с матросами, чтобы набрать оставленных отливом морских раковин. Опасаясь нападения враждебно настроенных дикарей, а то и людоедов, Повис взобрался на крутой утес, с вершины его оглядел островок и убедился, что он необитаем. Спускаясь по головокружительной крутизне, он ступил на камень, который не выдержал его тяжести, и рухнул вниз, в поток.
Уолтер — единственный, кто оказался поблизости — схватил багор, вошел в мелкую воду у края потока и зацепил потерявшего сознание Повиса, когда того несло мимо. Подоспевшие матросы вытащили Повиса на берег, но Уолтер поскользнулся на покрытом водорослями дне. Его подхватило течение, ударило о скалу и вынесло в море. Смерть, видимо, была мгновенной: когда, спустя несколько минут, Уолтера подняли в лодку, сердце уже не билось. Его похоронили там же на островке.
По пути в Индийский океан корабль зашел в Тиморскую гавань, и Повиса, серьезно пострадавшего при падении, поручили заботам местных властей. Теперь он поправляется. Из-за перелома правой руки он еще не может писать сам и просит передать Беатрисе всего несколько слов: рукописи и заметки Уолтера, коллекции и остальные вещи находятся у него, и при первой же возможности он привезет их ей.
Однажды солнечным октябрьским утром, когда Беатриса, промучившись всю ночь, пыталась уснуть, вошла Эллен и сказала, что приехал Повис. Беатриса сейчас же поднялась.
— Проводите его в мою гостиную и попросите подождать, пока я оденусь.
Предупредите миссис Джонс, что я хочу поговорить с ним наедине. Да, Эллен, и задерните, пожалуйста, занавеси на стеклянной двери — те, плотные. Мне сегодня не хочется яркого света.
До сих пор ей удавалось хранить свою тайну. Злокачественная опухоль, образовавшаяся на месте старой раны, росла медленно. Беатриса все еще могла, хотя подчас с большим трудом, скрывать свое состояние от всех, кроме доктора, а с него она взяла слово молчать. Даже теперь, когда уже не приходилось бояться, что Уолтер пожертвует самой большой своей радостью и вернется к ней, она хотела как можно дольше не омрачать горем лучезарную юность своих детей. Для их неискушенного глаза землистый цвет ее лица и смертельная слабость, которой она уже не могла скрыть, означали только одно: у мамы очень усталый вид. Даже Глэдис, самая наблюдательная в доме, ощущала пока всего лишь смутную тревогу. Но будет не так-то легко утаить что-либо от Повиса.
Она вошла в гостиную улыбаясь, впрочем не совсем естественно.
— Здравствуйте, Повис, как поживаете? Я очень рада, что вы наконец вернулись. Вы уже вполне окрепли? Давно ли в Англии?
Повис так же оживленно отвечал, и минуты две-три они играли друг с другом в прятки, перебрасываясь замечаниями о его путешествии, о голландском торговом порте, о здоровье и успехах детей. После первого быстрого взгляда Повис уже не смотрел ей в лицо. Да, все это был напрасный труд, она могла и не вставать с постели, не устраивать в комнате полумрак. Ничто не обмануло его. И, странное дело, эта мысль почему-то утешала: в кои-то веки можно не притворяться!
Тем временем она изучала его лицо. Он постарел за эти три года, и в жестких щетинистых волосах прибавилось седины. В остальном он, казалось, не изменился, только кисть правой руки осталась изувеченной.
— Я привез вам вещи мистера Риверса, мэм, — сказал он немного погодя. — Там в прихожей сундук, а вот его бумаги и полный список всего. И счета. А это адрес того джентльмена из Королевского научного общества.
По обыкновению он был безукоризненно точен и аккуратен. Все до последней мелочи было записано и пронумеровано в строжайшем порядке.
— Благодарю вас, — сказала Беатриса. — Я позабочусь о том, чтобы переслать бумаги по назначению. А теперь расскажите мне все, что можете, хорошо?
— Как это случилось? Тут я мало что могу сказать, только с чужих слов, сам-то я был без памяти. Когда очнулся, все уж было кончено. Матросы рассказывали, они видели, как он ударился головой о камень. Он, верно, ничего и не понял, дай бог всякому такую легкую смерть… Да, я его видел.
Он будто спал. Нигде ни ушиба, ни царапинки, только затылок разбит.
— А как вы жили на корабле?
Около часа Повис рассказывал, Беатриса изредка задавала вопрос-другой.
— И мне кажется, — сказала она наконец, — я правильно поняла его письма: он, должно быть, был по-настоящему счастлив. Как по-вашему?
— Еще бы! Счастлив, как мальчишка, которого отпустили из школы. В жизни я не видал, чтобы человек так переменился. И услыхал — не поверил бы.
По-моему, он начисто про все позабыл, как будто ее никогда и на свете не было. Даже если, бывало, увидит, как малайцы или китайцы курят свое зелье, только погрустнеет на минуту — и все, не то чтобы весь почернел. Один раз в Батавии какой-то кули взбесился и побежал по улицам — бежит мимо нас и вопит и размахивает огромным ножом. Насилу четверо матросов его связали. Я боялся, что мистер Риверс расстроится, а он только улыбнулся невесело и говорит:
«Это все похоронено, Повис». И это чистая правда, так и знайте: как он уехал подальше от всего, так и излечился. С самого начала это ему помогло. Мы еще и Эддистоунский маяк не прошли, а уж я понял: это плаванье — то самое, чего ему было надо. Да, я знаю, вам-то было тяжко, мэм, но…
— Не так уж тяжко, как вы думаете. Задолго до его отъезда я знала, что никогда больше его не увижу. Даже если бы он остался жив и… Вы видите, я скоро умру.
— Да, мэм.
Они посмотрели друг другу в глаза.
— Не стоит жалеть меня. Повис. Право же, я не очень огорчаюсь, теперь мои дети уже почти взрослые и не пропадут. Все началось с того, что бык ударил меня рогами, когда погиб мой мальчик. Разумеется, я была бы рада, если бы это прошло, но раз нет…
Она умолкла на полуслове, но скоро снова заговорила:
— Мой труд, каков он ни был, почти закончен. А вот моему брату не пришлось довести свои работы до конца. Но я уверена: то, что он успел сделать, сделано хорошо, и он был счастлив тем, что он делал. Значит, должна радоваться и я.
— Так вы знали еще прежде, чем он ушел в плаванье, мэм?
— Да, конечно. Первые признаки появились еще три года тому назад.
Доктор увидел, что я и сама знаю, что это значит, и не стал меня обманывать.
Тогда он думал, что я протяну не больше двух лет, но болезнь развивалась медленно.
— А мистер Риверс знал?
— Никто ничего не знал, только доктор да вот теперь вы. Мне… пришлось молчать. Если бы он знал, он бы ни за что не уехал. Я не могла допустить, чтобы он отказался от своего счастья. Разве вы не понимаете?
— Понимаю. И вы до сих пор молчите?
— Они все так счастливы. Я хочу, чтобы мои дети как можно дольше оставались детьми. Очень скоро они станут взрослыми и поймут, что такое жизнь. Но теперь им быстро придется узнать правду — вряд ли это протянется больше двух-трех месяцев.
— Гм… надо полагать, это было не так-то просто. Да, я всегда говорил, что неплохо бы иметь вас товарищем, когда корабль идет ко дну.
Беатриса засмеялась.
— Что ж, и я тоже предпочла бы в этом случае вас всякому другому.
Теперь вот что, Повис: не могу ли я что-нибудь для вас сделать? Я была бы очень, очень рада. Я знаю, брат перед отъездом оставил завещание, и он говорил мне, что вы будете обеспечены. Но, может быть, вам нужно что-нибудь еще?
— Спасибо, мэм. Вы очень добры, что об этом подумали. но мне, знаете, ничего не надо. Мистер Риверс мне оставил довольно.
— Может быть, вы поживете у нас, пока не устроите свою дальнейшую судьбу? Мы были бы вам очень рады.
— Все уже устроено. Я выбрал себе дом .
— Возвращаетесь в Уэльс? Его лицо потемнело.
— Ну нет! Нет, мэм, с Уэльсом я покончил, и с Англией тоже, и с любой землей, над которой поднят британский флаг. В январе отплываю в Америку.
— В Северную Америку?
— Да, мэм. Подал прошение, стану гражданином Соединенных Штатов.
— Значит, вы хотите окончательно там осесть?
— Да, мэм, и куплю себе ферму — маленькую, где-нибудь в горах. Может, где-нибудь в Нью-Джерси или в Пенсильвании. Я родился на зеленом холме, на зеленом холме хочу и помереть.
— Там вереск не растет, Повис. Он быстро вскинул на нее глаза.
— Это он сказал вам?
— Что сказал?
— Нет, конечно нет. Ему бы и в голову не пришло вспоминать такие пустяки. У него это выходило само собой, а потом он про это забывал.
Повис рассеянно взял со стола часы Уолтера, подержал их минуту, ласково поглаживая пальцами, и снова опустил на стол. Беатриса опять вложила часы в его руку.
— Что вы, мэм, — в смущении пробормотал он.
— Они ваши, — сказала она и, держа его за руку, продолжала: — Пожалуйста, расскажите мне, что он такое сделал с вереском? Или, может быть, вам неприятно?
Повис опустил голову.
— Что тут рассказывать. Я тогда лежал в Лиссабоне в больнице у этих окаянных монахов. Когда очнулся от лихорадки, ни на какую еду мне и смотреть не хотелось, тошно было от этих монахов, и от грязи, и от мерзких разговоров — в супе тараканы, брат такой-то расчесывает свою коросту и толкует мне, что я их всех должен век благодарить, другой брат готов в колодец подсыпать яду, лишь бы сквитаться за… Ладно, это все ни к чему. Я был бы не прочь, если б кто-нибудь из них и мне подсыпал яду. Семнадцать лет бился, работал до кровавого пота, чтоб вылезти из ямы и стать человеком, — и на тебе, все начинай с начала, остался без последней рубашки и кормлюсь подаянием!
Тут он и явился. Первый раз, как я его увидал — то есть, когда уже в память пришел, — он принес такой, маленький пудинг в нарядной белой посудинке и серебряную ложку, завернутую в кружевную салфетку. Это был подарок от докторовой дочки. После она мне всегда посылала лакомые кусочки.
Он так и не узнал, что я едва не запустил ему в лицо этим пудингом, только силы у меня тогда было, как у слепого котенка. Лежу и думаю: ну-ка подойди поближе со своими нежностями, благородный джентльмен, я тебе подпорчу твою красоту, хоть бы мне после этого пришлось испустить дух. До чего же я его ненавидел! «Вы очень великодушны, сэр, — говорю ему, — только мне милостыня ни к чему».
Он так это удивленно поглядел на меня, даже глазами похлопал, будто я ему задал трудную задачу, и говорит: «А это, говорит, не милостыня, это драчена с миндалем». Я и опомниться не успел, как мы оба с ним расхохотались.
Доел я эту драчену, он взял ложку, вымыл и говорит:
«Оставьте ее у себя, будете знать, что она чистая».
А через неделю он приходит и просит сделать ему такое одолжение: не выучу ли я его валлийскому языку. Это еще вам на что, спрашиваю. А он говорит: "Я люблю разные языки, и мне говорили, что ваш валлийский язык очень красивый. И потом, говорит, мне хочется читать вашу прекрасную древнюю литературу. Ну, знаете, когда всю жизнь только и слышишь, как твой родной язык обзывают тарабарщиной…
Стал он приходить три раза в неделю по вечерам. Иногда рассказывал мне про старую латинскую книгу, которую он тогда читал, — целая книга, и все про Уэльс. Ее написал один валлиец много сотен лет назад. «А знаете, говорит, вы первые из всех народов в Европе начали чистить зубы. У вас, говорит, и у ирландцев были уже поэты и музыканты, когда мы были совсем еще дикие».
— Один раз принес он мне сливочный сыр. Их привозят с гор, и завернуты они в мох или там в листья. Развернул я сыр, а во мху лежит вереск, махонькая веточка. Когда болен, все примечаешь… Но мне и в мысль не пришло, что он видел. В первый же понедельник приносит он мне целую охапку вереска. Это он пошел на рынок, разузнал, откуда привозят эти сыры, и на все воскресенье ускакал верхом в горы, чтобы нарвать вереска. Положил его мне на кровать, так, будто между прочим, и говорит: «Как это называется по-валлийски?» Я сказал ему слово, он спрашивает: «А как это пишется?» — и повторил раз, другой, а потом говорит: «Да ведь это означает „радость сердца“! Какое, говорит, чудесное имя для цветка». Он решил, что это я ему сказал наше название вереска. Слепой, как крот. В языках-то он отлично разбирался, а в людях мало что смыслил.
— Да, мало.
Когда Беатриса овладела собою настолько, чтобы не дрожал голос, она спросила мягко:
— А не будете вы тосковать один в чужой стране?
— Я буду не один. Беру с собой жену.
— Вы женаты?
— Нет еще, но скоро женюсь. Она молодая вдова, родом из Сомерсетшира, все годы, пока мы жили в Лондоне, она на нас стирала. Жизнь у нее была тяжелая. Мужа забрали в матросы и убили, когда она ждала своего первенца.
Мистер Риверс был к ней очень добр, когда ее малыш умер, и она этого не забывает. Ну, на прошлой неделе, почти сразу как приехал, отправился я в Лондон и выложил ей все начистоту. В конце этого месяца и обвенчаемся.
— Я от души рада за вас, — сказала Беатриса. — Если вы обрели любовь, она будет вам утешеньем в вашей утрате. Лицо Повиса вновь потемнело.
— Любовь? Нет, мэм. Хватит одного раза. Она женщина богобоязненная и будет мне хорошей женой, а я ей буду хорошим мужем. Но любовь… любовь зарыта в могиле для бедных тому уж без малого сорок лет.
— Да, да, я знаю. Он мне говорил.
— Не такой уж я дурень. Бывало, мне нравились женщины, и я им в свое время нравился — белым, и черным, и коричневым, не взыщите за такие слова.
Только это не любовь.
Повис пожал плечами.
— Она это понимает. Ей нужен дом, и дети, и муж, чтоб было кому ее защищать, всякой женщине этого хочется. А мне нужна порядочная чистоплотная женщина, чтоб смотрела за домом и ходила за коровами, покуда я работаю в поле и на конюшне. И мне нужен сын.
Он посмотрел на нее, гордо вскинув голову. Однажды она уже видела его таким.
— Вы этого не поймете, мэм, и он бы тоже не понял. Вам, благородным, кой-чего нипочем не понять. Я не так уж стар — еще шестидесяти нет, и крепок, как в тридцать, покуда не надо бежать в гору. Не хуже всякого другого могу родить здорового сына. Мне нужен сын, чтоб родился свободным человеком и даже не знал, что такое благородные господа-дворяне. Я хочу оставить после себя сына, который никогда в жизни никого не назовет сэром.
Взгляд, сверкавший, точно лезвие ножа, погас. Прежняя хмурая усмешка опять появилась на его лице.
— Вам-то, конечно, все это кажется чепухой, мэм. Может, оно и так. А вот Билл, тот понял бы про что я толкую, хоть он и размазня. Артур нет, ему вовек не отличить, кто барин, кто не барин, для него все едино — все христианские души. Вот поэтому такие, как Артур, — опасные люди. Пожалуй, что господь бог и сам это понимает. Может, потому он таких не больно много сотворил… Ну, что-то я, кажется, становлюсь болтлив, вы уж, верно, думаете, что хватит.
Беатриса не дала ему договорить.
— Нет, нет! — горячо возразила она. — Кроме вас, у меня никого не осталось, кто бы меня понял, только с вами с одним я и могу говорить. Глэдис еще девочка, Артур же… Вы правы, Артур остается Артуром. Есть вещи, о которых серафиму не скажешь. Разве вы не видите, что я живу одна со своими мыслями… с черными мыслями. Когда вы уедете, я умру с ними — одна.
Она закрыла глаза рукой. Потом снова заговорила:
— Неужели, по-вашему, я не понимаю, сколько зла богатые причинили бедным и что должны чувствовать бедняки? Неужели вы думаете, что я у вас с Пенвирном так ничему и не научилась? А знаете, что сейчас начинается во Франции? Мсье д'Аллейр пишет мне о том, что происходит у него на глазах. На улицах Парижа люди умирают от голода. И это не только во Франции. А у нас, в Англии? Видели вы, сколько теперь нищих бродит по дорогам?
— Это не ново, мэм. Удивительно только, что благородные господа стали это замечать.
— Поневоле приходится замечать, Повис: год от году становится все хуже.
Солдаты, изувеченные на войне, семьи, оставшиеся без крова… все идут мимо день за днем, день за днем. и просят подаяния. Посмотрите на их лица! Мир полон отчаявшихся людей… людей, в чьих душах гнев. Везде что-то зреет, вскипает где-то глубоко внизу, чтобы прорваться… Чем все это кончится?
Резней? Поможет ли это кому-нибудь?
— Может быть, и нет. — медленно ответил Повис. — Мне трудно вас понять, мэм, для меня это больно мудро.
— Давайте поговорим откровенно, — сказала Беатриса. — Я знаю, что мы, те, кто владеет землей, не имеем на нее права. Ведь откуда пошли почти все большие поместья? Достались они грабежом, а сохраняли их мошенничеством и обманом: да и с маленькими именьями часто было то же самое. Даже Бартон куплен на деньги, вырученные от торговли рабами. Но если вы всех нас уничтожите, что вы поставите на наше место? Разве это наша вина, что мы родились господами? А мой брат? Он никогда никого не оскорбил, никому не причинил зла. Скажите, Повис, неужели даже ему вам неприятно было говорить «сэр»?
Губы Повиса вдруг судорожно покривились.
— Ему — хуже всего. Эх, что толку объяснять? Все равно вы не поймете.
Он был мне как сын, вот что, а я для него был просто добрый пес. — Он засмеялся. — И еще не всегда добрый. Зато он всегда был сама доброта.
Доброта и терпенье. Как говорится: «Милосердный человек милосерден и к своей скотине»… и даже к своему лакею.
— Не надо так. Повис! Это кощунство. Он отдал за вас жизнь.
— — Верно, мэм. А по-вашему, надо бы наоборот. Что ж, тут я с вами согласен. Мне куда приятней было бы отдать жизнь за него.
— Он это знал. Он сказал мне однажды, что вы готовы умереть за него.
— Еще бы. Только господь бог нас не спрашивает. Видно, полагает, что это не нашего ума дело… Я вас замучил, мэм. Что ж, больше мы с вами не увидимся, одно только хочу вам сказать: я рад, что был с вами знаком, и горжусь, что пожимал вашу руку, хоть вы и благородная леди. И если у меня будет дочь, я…
Стеклянная дверь распахнулась. В комнату хлынул солнечный свет.
— Можно к тебе, мама? Посмотри, что… Ох, простите! Я не знала, что тут кто-то есть.
Глэдис как вкопанная остановилась на пороге. Для воспитанной молодой леди, которой уже минуло семнадцать лет, она выглядела довольно странно.
Сучья ее любимой дикой яблони окончательно изорвали тунику, из которой она давным— Давно выросла, с плеча свисал лоскут, обнажая руку, в которой была высоко поднята ветвь, усыпанная мелкими алыми яблоками. По плечам в беспорядке рассыпались пронизанные солнцем волосы. В этом пламенеющем снопе кое-где еще светилась совсем детская золотая прядка. Ни уродливые старые башмаки, ни свежая царапина на подбородке не меняли дела: на пороге стояла самая настоящая дриада.
Она стояла неподвижно и смотрела на Повиса. Тот с серьезной улыбкой повернулся к Беатрисе.
— Ему было бы приятно на нее поглядеть. «Гвлэдис, лесной дух», называл он ее, и сразу видно почему.
— Поди сюда, Глэдис, — сказала Беатриса. — Это Повис, лучший друг дяди Уолтера.
Глэдис положила свой тирс, подошла и молча подала руку Повису. Он снова повернулся к Беатрисе:
— Ну, я пойду, мэм. Спасибо вам за все.
— Это я должна вас благодарить. Мы не забудем друг друга.
— Да, мэм.
Он пожал им обеим руки; потом помедлил, задумчиво глядя на Глэдис.
— Вы его крестница, и у вас хорошее валлийское имя, хоть его здесь и не совсем правильно пишут. А ведь это я его выбрал. Позвольте старику благословить вас, если вы не против.
Глэдис наклонила голову. Лицо у нее стало строгое. Повис на миг коснулся искалеченной рукой ее волос, пробормотал что-то по-валлийски и вышел.
— Мама, — сказал Гарри, — может быть, послать за Диком?
Он стоял на коленях подле ее постели. Генри только что в слезах вышел из комнаты. Был апрель, вся спальня заставлена яркими весенними цветами, но их аромат бессилен был заглушить дыхание близкой смерти. Для всех, кто любил Беатрису, минувшая зима была нестерпимо тяжела, но теперь ее страдания скоро кончатся. Если она хочет еще что-то кому-то сказать, надо говорить скорее, пока не слишком терзает боль и не оглушил опиум, пока еще ясен разум.
Беатриса покачала головой.
— Нет, родной, оставь его в покое. Я не хочу его тревожить.
Губы Гарри дрожали.
— Мамочка, ты твердо решила? Это так ужасно… Ох, я знаю, он был скверный, отвратительный. Но подумай только: глубоким стариком он непременно вспомнит, что ты и умирая не простила ему.
Она широко раскрыла глаза, как будто слова сына ее удивили и чуть ли не позабавили.
— Простила? Милый мальчик, ты не так понял. Я только не хочу его беспокоить. Разумеется, я простила бы ему все что угодно. Но мне нечего прощать.
Глэдис вдруг засмеялась недобрым смехом, который сразу оборвался, почти как рыдание.
— А ему нечего помнить. Не будь сентиментальным глупцом, Гарри. Неужели ты до сих пор не понял, что Дику все равно? Если бы ты и послал за ним, он бы не явился.
Гарри в ужасе поднял на нее глаза.
— Глэдис, этого не может быть! Неужели ты и правда думаешь, что он отказался бы прийти… даже теперь?
Она пожала плечами.
— Особенно теперь. Ты разве не знаешь, что во вторник его совершеннолетие? И что он — наследник Суинфорда? Там кругом будут флаги и гирлянды, и все и каждый будет ему низко кланяться, и угодничать, и поздравлять, — и ты думаешь, он откажется от такого удовольствия только потому, что у него умирает мать? Плохо же ты знаешь Дика.
— Даже если бы он и приехал, — сказала Беатриса, — он приехал бы неохотно, и вы сердились бы на него за это. Я не хочу, умирая, видеть вокруг злобу и ожесточение.
Она взяла сжатую в кулак руку дочери и поглаживала ее, пока стиснутые пальцы не разжались.
— Пусть он будет счастлив на свой лад, дети, и забудьте, если уж вы не можете простить. Ничего, Глэдис. Ничего, дочурка. Ты меня любишь за двоих.
Теперь иди. Мне надо поговорить с Гарри… Хорошо, дай мне капли. Спасибо, родная. Поди и утешь Артура.
Глэдис на миг прижалась щекой к худой, иссохшей руке и вышла из комнаты. Гарри, все еще стоя на коленях у кровати, смотрел на мать жалкими преданными глазами.
— Слушай, Гарри. Отца я оставляю на тебя. Он добрый и очень любит вас, но он слабый человек. Один он с собой не сладит. Удерживай его от вина и от женщин, которые заставляют его пить. Ты единственный из всех моих детей похож на отца, каким он был в его лучшую пору. Но воля у тебя сильнее, и он уважает тебя.
Он ответил смиренно:
— Я сделаю все, что только смогу. Но Глэдис в десять минут добьется от папы большего, чем я за целую неделю. Она должна была родиться мужчиной, мама. Она умнее меня.
Беатриса обвила рукой шею сына.
— Глэдис очень сильная: папа всегда будет ее слушаться, пока она здесь.
Но она не вечно будет здесь. Когда она выйдет замуж, она уйдет к мужу. Когда ты женишься, твоя жена придет к тебе. Передай ей, что я благословляю ее и что ты был мне хорошим сыном. Теперь еще одно. Если ты когда-нибудь снова увидишь Дика, скажи ему от меня — только смотри, слово в слово, — что я желала ему счастья и что я знала: в том, что произошло между нами, я больше виновата, чем он.
Гарри громко зарыдал.
— Мама, что ты говоришь! Я не могу этого слышать! Как ты можешь так думать хоть одну минуту! Это неправда!
Он совладал с собой и продолжал спокойнее:
— Слушай, мама, вот что мне сейчас сказал отец. Он сказал, что ты была лучшей в мире женой. И неужели, по-твоему, я не понимаю, что ты была лучшей в мире матерью?
С минуту Беатриса лежала молча, потом улыбнулась и поцеловала сына.
— Ты славный мальчик, Гарри, и очень великодушный. Теперь иди, мне надо уснуть.
Утирая глаза рукой, он на цыпочках вышел из комнаты. Она проводила его взглядом, губы ее кривила усталая, насмешливая улыбка.
Ну, хватит откровенности и предсмертных исповедей. Если уж ты всю жизнь носила маску, придется и умереть в маске. Эта по крайней мере тебе к лицу… и ты носила ее не без изящества.
…Лучшая в мире жена и мать. Таково семейное предание, оно останется после ее смерти и перейдет к детям Гарри. Муж, который был ей страшен, как чудовище, ненавистен, как насильник, которого она презирала за глупость…
Сын, чье младенческое прикосновение было ей нестерпимо и мерзко до дрожи…
Вот как они думали о ней все эти годы. И теперь, когда она научилась по-настоящему их любить, они не видят разницы.
Дик… бедный Дик. Пустой, жадный, ничем не замечательный Дик, знал ее куда лучше. Иэху, но честный и трезвый йэху, он не был обманут. Если б еще раз увидать его, один только раз, пока она жива.
Нет, больше она его не увидит.
Внезапно в ней проснулась нестерпимая тоска по Дику, страстная, звериная тоска, раздиравшая сердце, как недуг раздирал ее плоть. Не его никчемная привязанность была ей нужна — только бы взглянуть на это великолепное животное, которому она дала жизнь, ощутить прикосновение его руки, услышать веселый, звонкий смех, полюбоваться блеском его золотистых волос.
Материнство… странная, непостижимая вещь… нечто безрассудное, ужасное и бесценное, уходящее корнями… куда?
«Билл Пенвирн, я родила тебе детей, верно? Ты был жесток…»
Как знать, что приходилось терпеть Мэгги в ту пору, когда зачат был Артур? И все же он — Артур…
Плотское желание… Нет, тут ты глубоко ошибалась, ошибалась с самого начала. Ты видела в этом только алчность йэху, первобытную дикость и грязь.
Карстейрс и кляп во рту… йэху, бесчисленные йэху… они алчут, они валяются и барахтаются, плоть к плоти, — и возникает жизнь. И это все?.. Все ли?..
Но это не любовь… Кто это сказал? Ах да. Повис. Повис знал какую-то иную любовь. И Уолтер… Уолтер и Элоиза — они тоже… Что же это такое, что так и осталось ей неведомо?..
Не все ли равно теперь, когда твоя плоть гниет заживо? Скоро ты умрешь, и вся эта жалкая путаница уже не будет иметь никакого значения…
Вот опять начинается боль. Ах, забыть, забыть обо всем. Уснуть… уснуть, пока еще можешь.
Она проснулась. Не вдруг, а понемногу прояснилось сознание, и она лежала, не открывая глаз, и прислушивалась к тишине. Ничего не видя и не слыша, не ощущая никакого прикосновения, она знала: рядом кто-то есть.
Медленно она раскрыла глаза.
Сними обувь твою… ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая…
Артур и Глэдис стояли подле нее, рука в руке.
Долго она лежала, глядя на них, и они не шевельнулись. Здесь, в торжественном сиянии, озарявшем их лица, было перед нею то, чего она никогда не знала.
Глэднс наконец заговорила:
— Мама, мы хотим сказать тебе. Артур и я… когда мы станем взрослыми…
Они опустились на колени, и она положила руку на их прекрасные склоненные головы.
Спустя два года после смерти Беатрисы Артур, который почти уже окончил курс в Оксфорде, заявил, что переходит в католическую веру, и должен был оставить университет, не получив диплома. Отец потребовал, чтобы Глэдис разорвала свою помолвку; но она отказалась повиноваться. Когда отец стал настаивать, она хоть и с сожалением, но без колебании оставила родной дом, продала ожерелье крестной матери, ибо других средств не было, сообщила из Лондона в нежном письме отцу о своем замужестве и последовала за Артуром на юг Франции, где он вместе с отцом Клеманом должен был учить детей в школе, основанной Жилем в трущобах Тулузы. Генри вычеркнул имя дочери из завещания и беспробудно запил.
Она терпеливо ждала, уверенная, что, став дедом, он простит ее. Но во Франции разразилась революция. После года счастливого замужества по дороге в замок д'Аллепров, где Глэдис должна была стать матерью, она оказалась в гуще сражения, и роды начались прежде, чем ей удалось достигнуть надежного крова.
Неделю спустя здоровая, полная сил молодая женщина умерла от родильной горячки на грязном постоялом дворе. Весть об этом застала Генри на исходе очередного запоя, и с ним случился удар.
Во время террора Жиль погиб вместе с другими жирондистами, но Артур после многих страшных испытаний бежал в Англию с трехлетней дочерью и бездомным больным отцом Клеманом. Одинокий, с подорванным здоровьем, не зная, где преклонить голову, Артур вернулся в Корнуэлл. Мэгги уже не было в живых, а Билл не захотел его видеть. Наконец брат Джим помог ему получить место смотрителя маяка на одном из островов Силли — на такой одинокой, голой, открытой всем ветрам скале, что местные власти посмотрели сквозь пальцы на его веру, лишь бы маяк не остался без присмотра. Они потребовали только, чтобы он не выставлял напоказ свои «папистские замашки» и не смущал округу.
Остаток жизни он мирно провел на этом островке, зарабатывая скудный хлеб для себя и двух своих близких, учил дочь, нянчился с парализованным стариком и сочинял мистические стихи, большая часть которых умерла вместе с ним. Спустя полвека после его безвременной смерти связка рукописей, изгрызенных мышами и поврежденных сыростью, случайно отыскалась на одиноком маяке. Лишь немногие стихотворения еще можно было разобрать, и некоторые оказались незаконченными, но три крохотных жемчужины в конце концов нашли свое место в антологиях и остались навсегда среди не самых крупных, но все же классических создании английской духовной поэзии.
Глэдис Пенвирн провела счастливое детство, окруженная чайками и буревестниками, если не считать двух печальных лет в монастырской школе, где она никак не могла освоиться и чувствовала себя точно в ссылке. Не то чтобы с нею плохо обращались: монахини не были умышленно жестоки, а ее, неизменно кроткую и послушную, наказывали не часто. Но их бездушное механическое благочестие пугало и отталкивало девочку, и ее обрекли на остракизм, постоянно ставя в пример другим девочкам. Она избежала полного одиночества только благодаря подруге постарше, неизменно выступавшей в ее защиту.
«Глэдис не виновата, — горячо доказывала Джениифер. — Ну что же ей делать, если она от рожденья такая хорошая? Это все равно что родиться горбатой. Ее жалеть надо».
Когда Дженнифер окончила школу, двенадцатилетняя Глэдис стала чахнуть и, опасаясь за здоровье девочки, ее отослали домой, на маяк, к отцу, который стал к тому времени францисканцем третьего ордена, и к старому священнику, больше уже не встававшему с постели. Под крылышком этих двух добрых созданий она достигла отрочества. Оба они были аскетами, но жизнь девочки старались сделать не столь суровой, а если она и знала неудобства и лишения, то они были не навязаны ей насильно, а дарованы как милость. Прекрасные дамы Смирение и Бедность были желанными и почетными гостьями на маяке.
Гарри, унаследовав Бартон, передал поверенному семьи Риверс крупную сумму для своей племянницы и просил представителя фирмы постоянно сообщать ему о ее судьбе и здоровье. Но, исполнив этот свой долг, он не пожелал иметь ничего общего с человеком, который отступничеством и черной неблагодарностью (с точки зрения Гарри) опозорил и убил его сестру и разбил сердце отца.
Артур, отвергаемый им снова и снова, до последнего своего часа не терял надежды на примирение. Но Гарри, во всем остальном доброжелательный и разумный, был одержим ненавистью к «папистам» и французам. Несмотря на воспоминания, одинаково дорогие обоим, сквайр, владевший поместьем в Уорикшире и исповедовавший протестантскую веру, и поэт-католик, сочинявший стихи на скалистом островке, не поддерживали друг с другом никаких отношений и тем дали возможность преемнику мистера Уинтропа, когда финансовые дела его запутались, безнаказанно присвоить доверенные ему деньги.
В семнадцать лет неожиданно осиротев и оставшись без гроша за душой, Глэдис поселилась у Дженнифер и ее мужа. Роберт Уоррен начинал свою нелегкую карьеру врачом в британской колонии в Ливорно. Они с Дженнифер были бедны как церковные мыши, и несчастья преследовали их, но они предложили ей свое гостеприимство, пока она не найдет работу. Только когда девушка приехала в Ливорно, чтобы зарабатывать кусок хлеба среди тамошних приверженцев протестантской веры, весьма практических в делах земных, и она сама и Дженнифер с мужем поняли, какая это трудная задача. Глэдис основательно знала латынь, посредственно — французский язык, изучила труды отцов католической церкви и как святыню хранила в памяти множество стихов; сверх того она могла предложить отрывочные сведения из орнитологии, умела готовить лишь самые скромные и незамысловатые кушанья, обладала рассеянностью прирожденного мистика и внешностью то ли феи кельтских лесов, то ли средневековой святой. О том, что такое пол, о кокетстве и нарядах, о мыслях и чувствах обыкновенных мужчин и женщин она не имела ни малейшего представления.
Собственная беспомощность, отчаяние и добрый совет отца-исповедника толкнули ее в западню: едва ей исполнилось восемнадцать, она согласилась выйти замуж за пожилого судовладельца Бертона, который хотел было сделать ее своей любовницей. Поначалу и досадуя и забавляясь, а затем в совершенном восторге, он предложил обручальное кольцо первой и единственной девушке, которая искренно не могла понять его намеков.
Пять лет спустя налетевшая, как буря, трагическая страсть захватила ее и Монтанелли, но еще перед тем ее успели достаточно просветить. Среди многого другого она поняла, почему все ее четверо детей родились мертвыми и почему доктор Уоррен шепотом благодарил за это небеса.
В двадцать четыре часа она воздвигла неодолимую преграду между собою и Монтанелли. Он тотчас добровольно отправился с опасной миссией в Китай, а Глэдис нашла прибежище в покаянии и благочестивых делах и в свою очередь вступила в третий францисканский орден. Овдовев, она посвятила себя уходу за больными бедняками и своему сыну, которого старалась воспитать в той же духовной отрешенности и полном неведении жизни, которые загубили ее собственную юность.