Ма Сянлиня закопали, и больные лихоманкой стали один за другим перебираться в школу.
Наступила зима. Пришли холода, выпал снег, в небе гусиными перьями закружили снежные хлопья. Кружили всю ночь напролет, и к утру земля побелела. Весь мир побелел. Равнина стала похожа на лист бумаги – ломкой, мягкой бумаги. А люди – на нарисованных тушью кур, свиней, кошек, собак, уток. На лошадей и ослов.
Наступила зима.
Если кому из больных лихоманкой в холода было негде согреться, они приходили в школу. Собирались в школе. Когда-то здесь была кумирня Гуань-ди, потом – начальная школа Динчжуана. А теперь в начальной школе собирались больные лихоманкой. Запасы угля и дров, которыми зимой топили печку для учеников, пустили на обогрев больных. Затопили печку, и больные валом повалили в школу. Ли Саньжэня лихоманка почти доконала, он не выходил из дома – ел, спал, варил себе снадобья, жене было недосуг за ним ухаживать, и Ли Саньжэнь пришел в школу, пришел и расхотел уходить. Натянул улыбку на умирающее лицо, улыбнулся моему деду и сказал:
– Учитель Дин, так я переберусь к вам в школу?
И Ли Саньжэнь притащил в школу свое одеяло и тюфяк. В школе лучше, чем дома: в стены не дует, и дров полный запас. Иногда Ли Саньжэнь обедал вместе с моим дедом, а бывало, что готовил себе отдельно, кухню он устроил в одном из классов на втором этаже.
Наступила зима.
Зима наступила и принесла в деревню еще одну смерть – покойница ни разу не продавала кровь, а все равно заболела лихоманкой и умерла. Звали ее У Сянчжи, ей недавно исполнилось тридцать, а за Дин Юэцзиня она вышла в двадцать два. В те годы У Сянчжи была совсем как ребенок, боялась всего на свете: увидит кровь и падает без чувств прямо на улице, поэтому муж ее берег, сам продавал кровь за троих, но не пускал жену в кровпункт. Муж продавал кровь и до сих пор не умер, а она ни капли не продала, но заболела лихоманкой и умерла. И дочь У Сянчжи, которую она кормила своим молоком, ее дочь умерла от лихоманки еще вперед матери. С тех пор в деревне поверили, что лихоманка как только не передается. И больные ручейком потекли в школу.
И поселились в школе.
Мой дядя тоже перебрался в школу.
Жена проводила его до школьных ворот, они встали посреди снежного поля, и дядя сказал:
– Ступай, здесь все больные, не от меня заразишься, так от других.
Тетя стояла за воротами, на волосы ей опускались снежинки.
– Ступай, – повторил дядя. – Отец меня в обиду не даст.
И тетя ушла. Дядина жена ушла, и когда она была уже далеко, дядя крикнул в бескрайнее снежное поле:
– Эй! Только приходи каждый день, не забывай меня!
Дождался, когда она обернется и кивнет, но и после этого остался стоять у ворот и смотреть на тетю.
Словно умалишенный.
Словно умалишенный, словно больше им никогда не свидеться.
Дядя любил жену.
Любил этот мир.
Дядя болел лихоманкой уже не первый месяц, поначалу было совсем плохо, да и теперь он даже полведра воды не мог поднять, зато съедал целую лепешку, а с ней полчашки похлебки. Лихоманка напала на дядю зимой, поначалу он принял ее за обычную простуду, и на три месяца болезнь в самом деле притихла, а потом дядю одолел зуд. За ночь на лице, на спине, в паху у него вылез лишай. А зуд так донимал, что хоть на стенку лезь. И в горле завелась какая-то странная боль. Живот целыми днями крутило, дядя понимал, что голоден, но не мог заставить себя поесть. Съест кусок, а выблюет два. К тому времени он уже знал, что болеет лихоманкой, и перебрался во флигель, чтобы не заразить жену и сына, Сяоцзюня. Сказал тете:
– Я не сегодня завтра помру, выходи замуж, забирай с собой Сяоцзюня, уезжай отсюда подальше, как другие вдовы, уезжай из этой проклятой деревни.
А потом пришел к моему отцу и сказал:
– Брат, Сун Тинтин и Сяоцзюнь съездили в уездный центр, сдали анализы – лихоманки у них нет. Я скоро помру, ты уж придумай, как оставить их в Динчжуане. Нельзя, чтоб Тинтин снова замуж вышла, у меня на сердце будет неспокойно.
Дядя любил жену.
Любил этот мир.
Вспоминая, что с лихоманкой долго ему не протянуть, дядя начинал ронять слезы.
– Чего ревешь? – спросила однажды тетя.
– Я не смерти боюсь, – ответил дядя. – Мне тебя жалко одну оставлять. Как умру, выходи замуж, забирай с собой Сяоцзюня и уезжай.
А потом пришел к деду и сказал:
– Отец, Тинтин тебя послушается. Никто на свете не будет любить ее сильнее меня, никто не будет ее беречь, ты уж с ней потолкуй, уговори остаться вдовой, не ходить замуж во второй раз.
Дед не стал говорить с Тинтин.
Дед сказал:
– Второй, не спеши помирать, ей тогда и замуж ходить не придется.
Дед сказал:
– Всегда бывают исключения, вот говорят, рак тоже смертельная болезнь, а иные с раком и по восемь, и по десять лет живут.
И дядя жил, мечтая стать исключением, за ужином снова съедал по две тарелки овощей с мясом, запивал двумя стопками водки. Дяде не было еще и тридцати, тете недавно исполнилось двадцать восемь, и больше всего в такой жизни дядю огорчало, что по ночам жена не пускала его к себе. Даже за руку не разрешала подержать, и дяде казалось, что с такими порядками и исключением становиться незачем. Хотелось с кем-нибудь поделиться этой напастью, но он не знал, как завести разговор.
Дядя любил жену.
Любил этот мир.
Но пока тетя уходила к деревне, а дядя стоял у школьных ворот, провожая ее глазами, она ни разу не обернулась на прощанье. А дядя все стоял, и глядел ей вслед, и кусал губы, стараясь не плакать.
Закусил губы и двинул ногой по булыжнику у ворот, а потом еще раз..
Людей в школе разом прибавилось. Дети ушли, и их место заняли взрослые, несколько десятков человек. Мужчины и женщины, от тридцати до сорока пяти лет. Дед велел больным разделиться, мужчины поселились в классах на втором этаже, женщины – на первом. Одни притащили из дома кровати, другие раздобыли где-то доски и спали на них, третьи вместо кроватей приспособили составленные рядом парты. Из крана в конце коридора без умолку журчала вода. По двору разливались голоса. Комнаты по обе стороны от водопроводного крана раньше были кладовками, в которых хранились сломанные парты и хромые стулья, а теперь кладовки превратились в кухни. У входа появилась чья-то плитка, у окна – стол для раскатки лапши, и в кухнях сразу стало не протолкнуться.
И белый снег во дворе растоптали в грязь.
И пол под лестницей заставили кувшинами и мешками с зерном.
Дед хлопотал, бегал по школе, командовал: это поставьте сюда, а это несите туда. И все самое ценное школьное имущество – классные доски, мел, забытые учениками тетрадки и учебники – он собрал вместе, отнес в пустой класс и запер его на замок.
И новые парты со стульями тоже запер на замок.
Дети больше не ходили на уроки. Но школа все равно пригодилась. В ней появились люди. И дед снова хлопотал, на его старом лице выступил моложавый пот, и даже сгорбленная спина как будто распрямилась. Седина по-прежнему покрывала его волосы, но теперь их будто смочили маслом, и седина маслено блестела, а не висела мочалкой.
Из помещения, где раньше занимались второклашки, вынесли парты, на середине класса поставили скамейки, получился настоящий зал для собраний. И в этом самом зале собраний кто-то из больных, кому особенно плохо давалась готовка, предложил:
– Одной ногой в могиле, а все приходится у плиты торчать, давайте уж есть из общего котла, все лучше, чем так.
Посчитали, оказалось, если каждый готовит сам, и дров, и зерна уходит больше, а если все вложат поровну в общий котел, то и дрова можно будет сберечь, и зерно.
А самое главное: начальство пообещало выделить больным, поселившимся в школе, риса и муки. Раз так, свой рис и муку можно будет сберечь, да к тому же не придется каждый день торчать у плиты – как ни крути, а вместе харчеваться выгоднее.
И дед устроил в классе собрание. Во-первых, дед мой назывался в деревне учителем, и, хотя многие больные не умели ни писать, ни читать, остальные сиживали у деда на уроках, пока он подменял учителей математики и словесности, и потому считались его учениками. Во-вторых, по возрасту дед был старше всех. В-третьих, он уже много лет следил за порядком на школьном дворе. В-четвертых, больным лихоманкой жить оставалось недолго, и только дед был здоров, он не болел лихоманкой, но не боялся заразы, так что само собой получилось, что он сделался в школе главным.
Сделался начальником.
Люди расселись кучками в классе. Дин Юэцзинь, Чжао Сюцинь, Дин Чжуанцзы, Ли Саньжэнь, Чжао Дэцюань и другие деревенские, несколько десятков человек собрались в классе, одни сидели, другие стояли, и класс набился битком, набился теплом, и люди улыбались, радуясь оказаться в толпе. Все смотрели на моего деда и молчали, словно ученики в ожидании звонка на урок.
И дед взошел на помост, сложенный из трех слоев кирпичей, оглядел больных, как учитель оглядывает учеников в классе, и сказал:
– Садитесь, все садитесь.
Дождался, когда деревенские рассядутся по местам, и заговорил так, будто каждый день проводит собрания:
– Давайте условимся заранее. Я всю жизнь проработал в школе, я хоть наполовину, но учитель, и вы теперь живете в школе, а раз так, должны слушаться меня. Поднимите руки, кто не согласен.
И оглядел собравшуюся толпу.
Несколько человек в толпе захихикали. Захихикали, точно дети.
Дед сказал:
– Руки никто не поднял, а раз так, теперь вы должны меня слушаться. Так слушайте. Первое: пока нам не выдали матпомощь, нужно, чтобы каждый вложил свою долю в общий котел, Дин Юэцзинь будет счетоводом, он запишет, кто сколько принес зерна, муки и риса. Если кто принесет больше остальных, в следующем месяце пусть несет меньше. Если кто принесет меньше остальных, в следующем месяце пусть несет больше. Второе: еда и вода в школе бесплатные, а за свет приходится платить, так что по ночам нужно спать, а не жечь электричество почем зря. Берегите свет, как бережете у себя дома. Третье: у плиты стоять – женское дело, а дрова рубить и мешки таскать – мужское. Над поварихами начальницей будет Чжао Сюцинь, кому здоровье позволяет, пусть кашеварят, кому не позволяет, пусть отдыхают. Можете меняться каждый день, а можете раз в три дня. Четвертое: мне уже перевалило за шестьдесят, да и вам осталось недолго, будем говорить как есть: мы умрем, а людям жить дальше, детям ходить в школу на уроки. Вы теперь поселились в школе, так что не бегайте домой по каждому пустяку – тут потретесь, там кровью капнете, жену с ребятишками поцелуете и, чего доброго, заразите лихоманкой. Но раз уж поселились в школе, берегите здешние парты, стулья и окна. Не думайте, что раз оно все казенное, так можно бить, ломать и портить. Пятое: вы собрались в школе не за тем одним, чтобы уберечь здоровых от лихоманки, а за тем еще, чтобы жить и радоваться, сколько отпущено. Поэтому играйте в шахматы, смотрите телевизор, а если еще чего захочется, говорите мне. Развлекайтесь, как умеете, ешьте, что нравится. Одним словом, пусть даже и с лихоманкой, а последние дни нужно прожить счастливо.
На этих словах дед умолк и посмотрел на снегопад за окном. Снежинки летели крупные, словно грушевый цвет, белые, словно грушевый цвет, и грязное месиво во дворе тотчас укрыло белым. Безбрежно-белым. С улицы рвался свежий морозный воздух, тихо шелестя, он разбавлял висевший в классе мутный дух лихоманки, как чистая вода разбавляет грязную. К баскетбольному кольцу во дворе прибежала чья-то пятнистая собака. Прибежала за хозяином. Растерянно замерла у края площадки и уставилась на школьные окна, вся белая от снега, словно овца, потерявшая дорогу домой.
Дед отвел глаза от окна и оглядел толпу в классе, оглядел серые лица, покрытые черными тенями, и проговорил:
– Кто-нибудь хочет высказаться? Если нет, начинаем готовить, сегодня у нас первый общий ужин, вы уж постарайтесь. Котел возьмите со школьной кухни, кухня во дворе, к западу от баскетбольной площадки.
И собрание закончилось.
И люди, посмеиваясь, разошлись – одни сели греться у печки, другие вернулись в классы, устраивать себе кровати и стелить постель..
Дед вышел из школы, снег падал ему на лицо, словно брызги воды. Подул ветер, и снег теперь не просто падал, ветер швырял его деду в лицо, охаживал деда по щекам: пэн-пэн-пэн. Дедово лицо еще хранило тепло школьного класса, согревалось огоньком, с которым дед перечислял первое, второе, третье и четвертое. И снег таял, коснувшись его лица, и казалось, будто ветер швырнул деду в лицо пригоршню дождевых капель.
Все вокруг было белым.
Безбрежно-белым.
Белизна поскрипывала под ногами.
Во дворе деда нагнал мой дядя, окликнул его из-за спины:
– Отец!
Дед обернулся, и дядя спросил:
– Мне устраиваться со всеми, в классе?
– Ложись в моей сторожке, – сказал дед. – Она маленькая, там теплее.
– Отец, ты почему Юэцзиня назначил счетоводом? – спросил дядя.
– Он был счетоводом в деревне.
– Лучше бы меня назначил.
– Это еще зачем?
– Я все-таки твой сын, ко мне доверие есть.
– К нему тоже доверие есть.
– Ладно, пускай, – улыбнулся дядя. – Все мы одной ногой в могиле стоим, теперь-то зачем ловчить.
Они шагали к школьной сторожке, брели сквозь снег и за разговором сами не заметили, как смешались со снегом.
Смешались со снежным полем.
Прошло несколько дней, снег растаял, и жизнь у больных пошла такая, что и в раю бы позавидовали. На кухне сварят обед, дед объявит погромче, народ хватает чашки и бежит на кухню. Кладут себе сколько хотят, что хотят, кому погуще, кому пожиже, кому без мяса, кому с мясом, а как пообедают, сполоснут чашки в раковине и ставят сушиться кто куда, а иные попросту бросают чашку в мешок и вешают его на дерево или на баскетбольную стойку. Кто-то раздобыл рецепт снадобья от лихоманки, вот они наварят целый котел этого снадобья, потом каждый зачерпывает себе в чашку и пьет. Если кому из дома принесли пирожков баоцзы, их тоже делят поровну и едят все вместе. Пообедают, выпьют снадобье, а дальше, дальше дел никаких нет, хочешь – грейся на солнышке, хочешь – телевизор смотри, захотел в карты сыграть, в шашки-камешки – ищи себе компанию, садитесь на пригреве, чтобы ветер не задувал, и играйте сколько душе угодно.
А если ничего не хочется, прогуляйся по двору да ложись на свою койку, похрапи немного, никто тебе слова не скажет, никто ни о чем не спросит, каждый сам себе хозяин, как одуванчики на лугу.
По дому соскучился – сходи в деревню, навести родных.
По земле соскучился – сходи на поле, постой у межи.
А если еще чего захочется, передай весточку родным, они мигом принесут.
Жизнь у больных пошла такая, что и в раю бы позавидовали. Но спустя две недели райская жизнь закончилась. В школе завелись воры. Воры шуршали по двору, будто крысы. Сначала из кухни пропал почти целый мешок риса. Следом – мешок бобов, хранившийся под печкой. А потом Ли Саньжэнь объявил, что у него из-под подушки украли деньги, больше двадцати юаней. И еще поселилась в школе молодуха, которую недавно сосватали в Динчжуан из соседней деревни – она вышла за моего двоюродного дядю Дин Сяомина, который приходился дяде Ляну младшим двоюродным братом. У Дин Сяомина был один дед с моим отцом и дядей, а у его отца – один отец с моим дедом. Звали ту молодуху Ян Линлин, ей недавно исполнилось двадцать четыре года, она заболела лихоманкой сразу после свадьбы. Продавала кровь у себя в деревне и теперь заболела лихоманкой, но винить никого не винила, только молчала тоскливо и никогда не улыбалась. Узнав, что у жены лихоманка, Дин Сяомин крепко съездил ей по лицу:
– Я тебя первым делом спросил, продавала ты кровь или нет. Божилась, что ни разу не продавала! А теперь что скажешь?
От мужниных кулаков лицо у Линлин распухло.
Распухло и больше не улыбалось.
Мужнины кулаки вышибли из нее последнюю тягу жить.
И Линлин отправили школу, к остальным заразным.
И на седьмой день в школе Линлин сказала, что у нее пропала красная шелковая куртка на вате, которую она всегда вешала на кровать. Днем куртка была на месте, а вечером ее уже след простыл.
Воры шуршали по двору, будто крысы. И деду пришлось вмешаться. Пока не стемнело, он созвал людей на место собраний, велел всем садиться, но мало кто послушался, люди остались стоять на ногах, и тогда дед зычно проговорил:
– Одной ногой в могиле, а туда же, тащите деньги, тащите бобы, тащите чужие наряды. Помрете же скоро, на что вам деньги? На что вам бобы в могиле? На что вам чужая куртка, когда у нас печка топится? – говорил дед. – Теперь послушайте, что я скажу. Первое: сегодня в деревню никому не ходить, краденое домой не тащить. Второе: кто украл, я доискиваться не буду. Сегодня же ночью вернете что украли, на том и порешим. Рис и бобы отнесите на кухню, деньги отдайте Ли Саньжэню, а куртку положите Линлин на кровать.
Бледно-розовый закат полз по двору, заливая школу вечерним багрянцем. В окна с воем задувал зимний ветер, метал золу по углам. Услышав слова деда, все больные Динчжуана, и лежачие, и ходячие, стали переглядываться, будто хотели высмотреть вора, вывести вора на чистую воду, но сколько они ни старались, сколько ни переглядывались, все было без толку, и тогда мой дядя крикнул:
– Обыскать! Обыскать всех!
И остальные парни подхватили: обыскать!
– Какой прок обыскивать, – ответил с помоста дед. – Ночью украденное вернут хозяевам, и дело с концом. А если совестно возвращать, можно оставить во дворе.
И закончил собрание, велел всем расходиться. Люди потянулись из класса, мужчины бранились: что за недотыка этот вор, ети его в душу, одной ногой в могиле, а позарился на полмешка риса и на мешок бобов.
Дядя подошел к своей двоюродной невестке, говорит:
– Линлин, чего ж ты не припрятала свою куртку?
– А куда я ее припрячу? Только на кровать.
– У меня кофта есть запасная, надо?
– Оставь. Я две кофты надела, не холодно.
Стемнело, жизнь в школе шла своим чередом: одни коротали время за разговорами, другие телевизор смотрели. Третьи не верили в снадобье из большого котла и ушли на кухню варить травы по своим рецептам, а четвертые поставили горшки с горелками прямо в спальнях. В классах, в подсобках, в коридорах, и на втором этаже, и на первом – повсюду варились снадобья, повсюду лежали кучки черных выжимок, так что и в классах, и во дворе, и на всей равнине днем и ночью висел горький запах целебных трав, словно в начальной школе Динчжуана открылась лекарственная фабрика.
Больные выпили свои снадобья и разошлись спать. Один за другим разошлись спать. Во дворе стало так же тихо, как в поле. А в поле так же тихо, как на школьном дворе. Только зимний ветер гулял по двору и свистел в свой свисток.
Дядя устроился в сторожке, передвинул стол, в котором хранились забытые тетрадки, поставил под окном вторую кровать и поселился в дедовой комнатушке. Сун Тинтин уехала к родителям. После ее отъезда сердце у дяди было не на месте.
– Отец, – сказал дядя. – Ты поговорил с Тинтин?
– О чем?
– Чтоб она не ходила замуж, как я помру.
– Спи давай!
И они замолчали. Из-за сырости и холода темнота в сторожке сделалась вязкой, тяжелой, воздух растекался по комнате, будто клей. Давно стемнело, ночь была черной, как пересохший колодец. И посреди этой глубокой безмолвной ночи дяде послышалось, что по двору кто-то прошел, он навострил уши, повернулся на другой бок и спросил деда:
– Отец, как думаешь, кто из них вор?
Ждал, что скажет дед, но услышал только тишину, как на дне сухого колодца. А в тишине – шорох чьих-то шагов.
– Отец! Спишь? – насторожился дядя.
Дед по-прежнему молчал.
Не дождавшись ответа, дядя тихонько встал с кровати – решил выйти и посмотреть, кто понес возвращать краденое. Тихонько оделся и уже хотел было выйти за дверь, как вдруг дед заворочался в своей постели.
– Куда собрался?
– Ты что, не спишь?
– Куда собрался, тебя спрашиваю?
– Тинтин сегодня вернулась к родителям, не могу заснуть.
Дед сел в кровати:
– Второй, ты в кого такой бестолковый?
– Отец, – сказал дядя. – Я тебе скажу как есть: Тинтин до меня сватали другому жениху. Парню из ее деревни.
Дед ничего не ответил, только смотрел в темноте на дядю, словно перед ним закопченный дочерна столб. Посмотрел немного, а потом сказал:
– Ты снадобье сегодня пил?
– Не надо меня дурачить, я знаю, что эта болезнь не лечится.
– Не лечится, а все равно надо лечить.
– Да что толку, не лечится и пусть не лечится. Мне бы только наградить Тинтин этой заразой, чтобы ее замуж не взяли, тогда и умру со спокойной душой.
Дед обомлел, а когда опомнился, дядя уже накинул ватную куртку и вышел из сторожки. Вышел на улицу и встал посреди просторного школьного двора – в лунном свете казалось, что земля под ногами скована тонким льдом. Или застелена тонким стеклом. Дядя ступал осторожно, словно боялся разбить стекло под ногами, сделал два шага и остановился, глядя на здание школы в западной части двора. Двухэтажное здание. Раньше там были школьные классы, а теперь в каждом классе поселилось по пять, а то и по восемь мужчин или женщин, и школа превратилась в приют для больных лихоманкой. В приют, где завелся вор. Все спали. Несколько десятков человек спали, их храп гулко перекатывался, словно вода по руслу реки. То тише, то громче. И дядя направился к школе, он видел, что в тени у здания что-то чернеет – должно быть, вор оставил там мешок с рисом. И дядя направился к черному мешку.
Подошел поближе, а это не мешок.
Это Ян Линлин, жена его двоюродного брата, которую полгода назад выдали замуж в нашу деревню.
– Кто тут?!
– Я. А ты братец Дин Лян?
– Линлин! Ты чего тут делаешь так поздно?
– Хочу посмотреть, что за вор завелся у вас в Динчжуане, посмотреть, кто украл мою куртку.
– Мы с тобой об одном и том же подумали, – улыбнулся дядя. – Я тоже хотел посмотреть на вора, посмотреть, кто украл твою куртку. – Он шагнул к Линлин и уселся рядом на корточках. Линлин немного подвинулась, и они устроились рядом, похожие на два мешка с крупой. Луна светила так ярко, что было видно, как в дальнем конце двора кошка гоняет мышь, слышно, как их когти скребут по песку на баскетбольной площадке.
– Линлин, тебе страшно? – спросил дядя.
– Раньше я всего на свете боялась, соседи курицу забивают, а у меня коленки дрожат. Потом пошла продавать кровь и осмелела, а как узнала, что у меня эта болезнь, уже ничего не боюсь.
– Ты зачем пошла кровь продавать? – спросил дядя.
– Хотела шампунь купить. У одной девушки в нашей деревне волосы после шампуня стали гладкие, как вода. Я тоже хотела попробовать, а она сказала, надо продать кровь, чтобы на него заработать. И я тогда продала кровь и купила шампунь.
– Вот оно что, – глядя в синее, как вода, небо, ответил дядя.
– А ты как стал продавать?
– Брат был кровяным старостой, все ходили к нему продавать кровь, и я тоже пошел.
Линлин помолчала, глядя на дядю, а потом сказала:
– Говорят, у братца Дин Хоя черная душа. Платил людям за пакет крови, а набирал полтора.
Дядя улыбнулся. Улыбнулся Линлин и не стал ничего говорить про кровь, поддел ее локоть своим локтем и сказал с улыбкой:
– Раз у тебя куртку украли, ты теперь тоже чью-нибудь украдешь?
– Мне мое имя дорого, – ответила Линлин.
– Одной ногой в могиле, а все об имени заботишься, кому оно сдалось? – сказал дядя. – Сяомин как узнал про твою лихоманку, первым делом тебе затрещину влепил, и никакое доброе имя не помогло. Ты заболела, а он тебя не пожалел, еще и по лицу со всей дури съездил.
– А я бы на твоем месте не стал говорить мужу, что болею, – помолчав, сказал дядя. – Наградил бы его этой заразой.
Линлин вытаращилась на дядю, словно перед ней незнакомец, и незаметно отсела подальше, словно от вора.
– И ты заразил сестрицу?
– Рано или поздно заражу.
Дядя сидел на бетонной площадке у водостока, запрокинув голову к небу, спиной касаясь кирпичной стены. Холод от кирпича лез под куртку, пробирая до самого хребта, будто его окатили ледяной водой. Дядя молчал, подставив лицо небу, и вдруг по его щекам покатились слезы.
Линлин не видела дядиных слез, но слышала, как он всхлипнул на последних словах.
Она опустила голову и спросила, искоса глядя на дядю:
– Ты на сестрицу зло держишь?
– Раньше она меня любила, – вытер слезы дядя, – но стоило мне заболеть, любви и след простыл.
Он обернулся к сидевшей в тени Линлин.
– Можешь поднять меня на смех, – сказал дядя, – Линлин, можешь поднять на смех своего брата, но с тех пор, как я заболел, сестрица Тинтин не пускает меня к себе. А мне ведь и тридцати нет.
Линлин опустила голову еще ниже, словно хотела коснуться лбом земли. Она притихла и молчала, молчала целую вечность. Дядя не видел, что ее склоненное лицо залилось краской, залилось жаром, и только целую вечность спустя краска отступила, жар погас, Линлин подняла голову, взглянула на моего дядю и тихо проговорила:
– Со мной ведь та же история, братец Дин Лян. Можешь поднять меня на смех, но с тех пор, как я заболела, муж ко мне не прикасался. А мне двадцать четыре года, свадьбу сыграли всего полгода назад.
И наконец они посмотрели друг на друга.
Посмотрели друг на друга в упор.
Луна закатилась, но во дворе было по-прежнему светло. Влажно светло. Тихо светло, будто землю стянуло льдом. Будто ее застелили тонким стеклом. Так светло, что дядя и Линлин могли рассмотреть друг друга даже в тени. И дядя увидел, что лицо Линлин похоже на спелое яблоко. Переспелое яблоко с пятнами на боку. С лихоманочными язвами на щеках. Но порой переспелое яблоко с пятнами даже вкуснее и ароматней обычного. И дядя разглядывал Ян Линлин, словно перед ним спелое, покрытое пятнами яблоко, и вместе с запахом ее язв вдыхал неукротимый запах девушки, не знавшей мужа, запах родниковой воды, еще не оскверненной человеком, а с ним – запах молодой женщины, запах родниковой воды, которую вскипятили и сразу поставили остывать.
Дядя прочистил горло, набрался храбрости и сказал:
– Линлин, есть до тебя разговор.
– Что за разговор?
– Ети ж его… Нам бы с тобой сойтись, – выпалил дядя.
– Как это – сойтись? – обомлела Линлин.
– Ты уже не девушка, да и я женатый, обоим помирать скоро, можем делать что захотим.
Линлин снова удивленно оглядела дядю, будто перед ней незнакомец.
Ночь перевалила за середину, от холода дядино лицо отливало сизым, и лихоманочные язвы на его сизых щеках казались камушками, закопанными в мерзлую землю. Линлин глядела на дядю, дядя глядел на Линлин, в лунном свете их взгляды сталкивались, стучались друг о друга. И кончилось тем, кончилось тем, что она отвела взгляд. Дядины глаза, словно две черных дыры, тянули к себе Линлин, глотали ее живьем. И ей снова пришлось опустить голову.
– Братец Дин Лян, ты позабыл: Сяомин тебе двоюродным братом приходится.
– Если бы он тебя любил, у меня бы и мысли такой не возникло, – ответил дядя. – Но Сяомин тебя не любит. Да еще и бьет. Вон, Сун Тинтин меня как обидела, я и то ее пальцем не тронул.
– Вы все-таки братья, семья.
– Братья-шматья, мы с тобой одной ногой в могиле стоим.
– Если в деревне узнают, с нас заживо шкуру спустят.
– И пусть, все равно помирать скоро.
– Правда, они с нас заживо шкуру спустят.
– Все равно помирать скоро. Если узнают, мы с тобой вместе с жизнью покончим, и никто нам ничего не сделает.
Линлин подняла голову и посмотрела на дядю, будто хотела узнать, сдержит ли он свое слово, покончит ли с жизнью, как говорит. И увидела, что сизая тень, лежавшая на дядиных щеках днем, теперь пропала, лицо его будто заволокло черной пеленой. И пока дядя говорил, горячий воздух густым белым облаком рвался из его рта и летел в лицо Линлин, согревая ей щеки, словно пар из котла.
– Ты согласишься лечь со мной в одну могилу? – спросила Линлин.
– Я все отдам, чтобы лечь с тобой в одну могилу, – ответил дядя.
– Сяомин сказал, что после смерти ни за что не ляжет со мной в одну могилу.
– Я все отдам, чтобы лечь с тобой в одну могилу, – повторил дядя.
И пододвинулся ближе.
И потянулся обнять Линлин. Взял за руку, а потом прижал Линлин к своей груди. Так прижал, словно это ягненок, который долго не мог найти дорогу домой, так крепко, будто боялся, что она передумает и убежит. А она покорно легла в дядины объятия, прильнула к его груди. Ночь дошла до самой глубины. Дошла до глубины, после которой небо светлеет и начинается новый день. В накрывшей равнину тишине было слышно, как по земле растекается холод. И снег в тенистых уголках смерзается в мертвый лед. Как он позвякивает, смерзаясь, будто тысячи парящих в воздухе ледяных крупинок легонько бьются о стены, падают вниз и со звоном опускаются на плечи моего дяди, на плечи Линлин, на бетонный пол.
Дядя с Линлин посидели в обнимку, а потом, не сговариваясь, поднялись на ноги.
Не сговариваясь, пошли к кладовке.
Во дворе рядом с кухней стояла кладовка – там держали запасы крупы, муки, масла и всевозможный скарб. Не сговариваясь, дядя с Линлин пошли к кладовке.
В кладовке тепло. Они быстро согрелись.
Согрелись и вспомнили, что значит быть живыми.
Динчжуан пригрелся на солнце.
За ночь во всей округе с грохотом распустились цветы. На улицах, в переулках, во дворах, в полях за околицей и дальше – на песках старого русла Хуанхэ появились целые ковры из цветов: хризантемы, сливы, пионы, георгины и розы, дикий жасмин и орхидеи, щетинник и изумрудка, горный канатник и монгольский одуванчик, и еще множество безымянных цветов, красных, желтых, пурпурных, розовых, белых, пурпурно-алых, ало-зеленых, зелено-синих, сине-сизых, крупных, величиной с чашку, мелких, не больше пуговки, они распустились одним залпом, и даже стены, крыши и ясли в свинарниках, курятниках и коровниках покрылись разноцветной порослью. По улицам Динчжуана катился неукротимый аромат цветов, деревню затопило благоухающим половодьем. Мой дед не понимал, как за ночь в округе могло распуститься столько цветов, он растерянно брел по деревенской улице с востока на запад, навстречу ему попадались взрослые и дети, радостно улыбаясь, они спешили куда-то по затопленным цветами переулкам – одни несли на коромысле укрытые тряпками корзины, другие тащили на плечах завязанные мешки, и даже совсем малыши ковыляли куда-то с тяжелыми узлами в охапках. Дед спрашивал людей, куда они идут, что несут, но никто ему не отвечал, каждый спешил к своему дому, а потом спешил обратно, сбиваясь с шага на бег.
И дед пошел за ними по заросшей цветами улице к западному краю деревни и увидел, что все поля за околицей покрыты сплошным цветочным ковром, залиты морем цветов. Дед стоял у околицы и смотрел, как колышется на ветру бескрайнее цветочное море, как небо над пестрящим океаном отливает то красно-розовым, то бледно-желтым, а деревенские семьями расходятся по своим полям и хватаются за работу: мужчины с заступами и мотыгами роют землю, выкапывают цветы, как по осени выкапывают созревший батат. Как выкапывают земляной орех. Дед увидел молчаливого Ли Саньжэня, он тоже работал в поле, на лице его сияла улыбка, по лбу стекал пот. Оттопырив зад, Ли Саньжэнь ворочал землю на своем поле: выкопает цветок, наклонится за ним, отряхнет, бросит в сторону и тут же принимается за следующий. Выкопал десяток, два десятка цветов, и они всей семьей уселись на корточки собирать натрушенную с цветов землю и раскладывать по корзинам. Уложили, завязали корзины тряпками, повесили на коромысло, и Ли Саньжэнь потащил коромысло домой: ступает, пошатываясь, будто вот-вот упадет, но все-таки из последних сил держится на ногах, не дает себе упасть.
Ли Саньжэнь – бывший староста Динчжуана. Он на пару лет моложе моего деда, служил в армии, служба его проходила в городе Ханчжоу, прозванном за свою красоту южным раем. Там же, в военном городке за колючей проволокой, Ли Саньжэнь вступил в партию, но когда его за отличную службу решили отправить на повышение, в голову Ли Саньжэню что-то ударило, и он вдруг прозрел. Прокусил себе палец и написал прошение кровью. Написал, что должен вернуться на малую родину и привести родную деревню к такому же процветанию, что царит на правобережье Янцзы.
Демобилизовался.
И сделался деревенским старостой.
Несколько десятков лет Ли Саньжэнь служил в деревне старостой. Не зная покоя и отдыха, выводил людей заготавливать удобрения, распахивать землю, поливать посевы и собирать урожай. Если сверху спускали указание лущить землю, они выходили лущить, если говорили сажать хлопок, они шли сажать, топтали всходы пшеницы и сажали хлопок, но годы пролетали, складываясь в десятилетия, а Динчжуан оставался все тем же: народу в деревне прибавилось, а черепичных крыш как не было, так и нет. Техники как не было, так и нет. Электромельниц как не было, так и нет. И мотоблоков как не было, так и нет. Та же нищета, что и в Лючжуане, и в Хуаншуе, и в Лиэрчжуане. Та же нищета – убогие поля, тощие леса, и в конце концов кто-то из деревенских не выдержал, плюнул Ли Саньжэню в лицо и сказал:
– Ли Саньжэнь, да как у тебя стыда хватает быть старостой?
Сказал:
– Ли Саньжэнь, сколько лет ты староста и партсекретарь, столько лет у нас Новый год без пельменей.
Так и вышло, что с началом кровяного промысла Ли Саньжэня убрали с поста старосты.
Так и вышло, что он сделался молчуном – ни слова не вытянуть.
Так и вышло, что на лице Ли Саньжэня осела пыль, словно кто-то отходил его по щекам грязной подошвой.
Так и вышло, что наверху решили назначить старостой моего отца: увидели, что кровью торгует, соображает быстро, и велели ему оставить кровяной промысел и наладить в Динчжуане новые кровпункты, вырастить новых кровяных старост. Отец пораскинул мозгами и отказался: понял, что тогда наш кровпункт окажется в убытке. И деревня осталась без старосты. Так и жила без старосты. До сих пор жила без старосты. Деревню оставили без старосты и подняли продавать кровь, но Ли Саньжэнь отказывался идти в кровпункт. Отказывался, хоть режь. Говорит: я не для того полжизни старостой отслужил, чтобы народ кровью торговал. Но когда на деньги от кровяного промысла в Динчжуане стали строить кирпичные дома с черепичными крышами, жена Ли Саньжэня не выдержала – встала посреди улицы и пустилась при всех костерить мужа:
– Ли Саньжэнь, да что ты за мужик такой, если за кровь трясешься? Пока ты сидел старостой, деревня была в такой нищете, что девки с бабами даже бумаги не могли купить, в трусы засунуть, а все ты виноват! Все из-за тебя, кастрат несчастный, за склянку крови трясешься! За полсклянки трясешься. Даже за каплю крови трясешься. Что ты вообще за мужик такой, если боишься крови продать?
Ли Саньжэнь сидел у ворот и ужинал, слушая ругань жены. Сидел и ужинал, будто так и надо.
А когда она замолчала, поставил чашку с палочками у ворот и молча пошел по своим делам. Люди решили, что ему просто лень собачиться, но когда жена ушла на кухню мыть посуду и сливать помои свиньям, Ли Саньжэнь вернулся домой, сжимая в кулаке сотню. Встал посреди кухни, один рукав спущен, другой закатан выше локтя, смял в горсти кожу на сгибе голой руки, лицо его побелело и покрылось бледной, тревожной испариной. Ли Саньжэнь положил деньги на край плиты, взглянул на жену и сказал сквозь слезы:
– Эй… Мать, я теперь тоже кровь продаю.
Руки жены замерли над посудой, она заглянула в его бледное лицо и сказала с улыбкой:
– Вот и славно, хоть на мужика стал похож! Вот и славно, хоть на мужика похож!
И спросила:
– Хочешь водички с сахаром?
– Не хочу, – сквозь слезы ответил Ли Саньжэнь, – я полжизни за революцию отдал, а теперь туда же, кровь продаю.
И стал продавать кровь. Сначала продавал раз в месяц, потом раз в двадцать дней, потом раз в десять дней. И если долго не продавал, чувствовал, как жилы набухают, словно их вот-вот разорвет изнутри, словно крови в них так много, что, если не слить ее в пакет, она сама хлынет наружу..
В те годы свою кровь кто только не продавал, но и кровяных старост развелось как грязи, многие из них ходили от крыльца к крыльцу со шприцами и склянками, охотясь за кровью, как сборщики старья охотятся за скрапом и драными башмаками. Можешь сидеть дома и никуда не ходить – скоро услышишь, как за окном кричат: «Собираем кровь! Покупаем кровь!» – у кровяных старост даже своя закличка появилась, совсем как у бродячих торговцев, старьевщиков и сборщиков волос[16].
Вышел человек землю мотыжить, поле перекапывать, а кровяной староста подойдет к меже и крикнет:
– Эй! Продаешь кровь?
Хозяин поля крикнет ему:
– Ступай себе! Я недавно продавал…
А он все не уходит, кричит:
– Пшеница у вас до чего хороша, зелень в черноту отливает!
Хозяин обрадуется таким словам и спросит:
– А знаешь, сколько я удобрений засыпал?
Кровяной староста присядет на корточки у межи, пощупает росточек, восхищенно осмотрит его со всех сторон и скажет:
– Не знаю, сколько тут удобрений… Зато знаю, что деньги на удобрения кровью заработаны, это к гадалке не ходи.
Скажет:
– Одна склянка крови – два мешка удобрений. А одного мешка вам здесь за глаза хватит.
Скажет:
– На самом-то деле, земля – всему основа. Люди сейчас до того пристрастились кровь продавать, что даже поля забросили. Говорят, не нужны нам поля. Оно конечно, кровь у человека не кончится, сколько ни продавай, но мы ведь не по сто лет живем, а если кто и проживет сто лет, не будет же он до ста лет кровью промышлять. А земля прокормит тебя хоть сто лет, хоть тысячу. Кормись с нее хоть сто лет, хоть тысячу, она не оскудеет, а крови разве на тысячу лет хватит?
Так и разговорятся. Хозяин поля подойдет к меже потолковать с кровяным старостой из чужой деревни, слово за слово, и вот он уже закатывает рукав:
– Раз мы так поладили, продам тебе еще одну склянку!
И продаст ему еще одну склянку.
А тот купит у него еще одну склянку.
И попрощаются. Попрощаются, как друзья. Теперь кровяной староста – его друг, теперь он будет втыкать в его жилу свой шприц и откачивать кровь..
Ли Саньжэнь перекапывал землю на своем поле. Перекапывал землю по краям поля и в углах, куда не добраться с плугом. Он продавал кровь каждый месяц – два раза, три раза в месяц, и лицо его отливало желтизной, отсвечивало желтым, словно его воском натерли. Раньше, еще в пору службы старостой, Ли Саньжэнь махал мотыгой так прытко, точно в руках у него одна деревяшка, а теперь ворочал мотыгой с таким трудом, словно к ней каменный валец привязан. Пшеницу собрали, пришла пора озимого сева. Пришла пора сажать кукурузу. Озимый сев летнему не чета: посадишь семена всего на день раньше соседей, а урожай созреет быстрее на три, а то и на пять дней. Считай, украл эти дни у осени, собрал урожай, и непогода теперь не страшна. Ли Саньжэню надо было управиться с севом за два дня. Надо было перекопать землю по краям поля и в углах, куда не добраться с плугом. Наступила осень, но летний зной никак не спадал, он стелился по равнине куда хватало глаз, и казалось, что бескрайние поля со всех сторон полыхают огнем. Ли Саньжэнь ворочал землю, по лицу его дождевыми каплями катился пот. Он разулся, скинул рубаху. Спина так блестела, будто он только что вылез из воды. На голых руках виднелись кунжутные зернышки проколов: смоченные потом, они покраснели, набухли и зудели, как волдыри от комариных укусов. Ли Саньжэнь выбился из сил. В прошлом году он за пару часов перекопал всю землю по краям и в углах, а теперь работал уже второй день, но перекопал только половину. И поле осталось прежним, и он не изменился, разве что полгода назад пошел продавать кровь.
Пока он копал, солнце добралось до середины неба, и над Динчжуаном поплыли дымки, словно кто-то пустил по небу белые шелковые ленты. К тому времени моя бабка уже три месяца как лежала в могиле. Три месяца назад она запнулась о лохань с кровью у нас дома, опрокинула ее и с ног до головы облилась кровью первой группы. От вида разлитой крови бабка повалилась на землю и заболела сердечной болезнью. От этой хвори она и умерла, и сердце ее с тех пор уже не болело. После смерти бабки отец с дядей рыдали и божились, что завязывают с кровяным промыслом, божились, что больше ни капли крови не купят и ни капли не продадут. Но прошло три месяца, и они снова поехали покупать кровь.
И вот Ли Саньжэнь перекапывал землю, а мои отец с дядей возвращались мимо его поля в Динчжуан. Они ездили собирать кровь по глухим деревням и селам и теперь катили домой на велосипедах с кузовами, груженными алыми склянками и пакетами. Наступила страда. В страду люди трудятся в поле, им недосуг ходить в кровпункт и продавать кровь, а у отца был уговор с мобильной службой, что он каждый день будет сбывать ей много пакетов и склянок.
И ему приходилось собирать кровь прямо в поле.
Приходилось ездить по полям и зазывать людей.
По дороге домой отец с дядей увидели, как Ли Саньжэнь перекапывает землю на своем участке, дядя остановил велосипед и крикнул:
– Эй! Крови продашь?
Ли Саньжэнь молча глянул на дядю и снова взялся за мотыгу.
– Эй! Так продашь или нет? – проорал дядя.
А Ли Саньжэнь возьми да скажи:
– Вы, Дины, пока из деревни всю кровь не выпьете, не успокоитесь!
Моему дяде тогда едва исполнилось восемнадцать, услышав такие слова, он ругнулся себе под нос: «Ети ж твою прабабку, тебе деньги прямо в поле несут, а ты нос воротишь» и встал у межи дожидаться моего отца. Отец подъехал, постоял немного рядом с дядей, наблюдая за Ли Саньжэнем, а потом направился вглубь поля. Земля под его ногами была теплой и рыхлой, точно вата, и с каждым его шагом выпускала облачко сладкого песочного тепла. Поравнявшись с Ли Саньжэнем, отец не стал эйкать, а сказал:
– Почтенный староста. – И мотыга Ли Саньжэня застыла на полпути к земле, а сам он ошалело уставился на моего отца.
Почти два года никто не звал его старостой.
Отец сказал:
– Почтенный староста…
Ли Саньжэнь молча опустил мотыгу.
– Почтенный староста, на днях я ездил в уездный центр на совещание по обмену опытом в кровоторговле, – сказал отец. – Глава уезда и заведующий отделом образования недовольны Динчжуаном, говорят, мало крови продает наша деревня, говорят, в Динчжуане нет ни старосты, ни партсекретаря, некому выйти на передовую, и потому начальник уезда вместе с завотделом Гао решили назначить старостой меня.
Тут отец умолк и заглянул в лицо Ли Саньжэня.
А Ли Саньжэнь заглянул в лицо моего отца.
– Я, конечно же, отказался, – продолжал отец. – Сказал начальнику уезда и заведующему Гао, который спас Динчжуан от нищеты, сказал им так: кроме нашего почтенного старосты, никто другой занимать этот пост не может.
Ли Саньжэнь вытаращил глаза.
– Не смотрите, что мы Дины, а вы – Ли, – говорил отец. – Хоть мы и не родня, я лучше других знаю, что покуда вы живы, все ваши помыслы отданы Динчжуану.
– Покуда вы живы, – говорил отец, – никто не посмеет занять ваш пост.
– Покуда вы живы, – говорил отец, – разве кто согласится занять ваш пост?
Договорив, отец развернулся и зашагал обратно. В перекопанной супеси скакали лягушки и кузнечики, одна лягушка запрыгнула отцу на ногу, и от ноги по всему телу тотчас же разлилась прохлада. Отец стряхнул лягушку и зашагал дальше. Вышел к меже и услышал позади себя голос Ли Саньжэня:
– Хой! Иди сюда! Была не была, продам тебе еще крови!
– Дядюшка, – ответил отец, – у вас лицо пожелтело, давайте обождем пару дней?
– Я уже столько всего пережил, пролью немного крови, ничего мне не будет. Твою налево, – сказал Ли Саньжэнь, – если стране так надо, пролью немного крови, ничего мне не будет.
И Ли Саньжэнь лег под софорой на краю поля, подложил под голову рукоять мотыги, а пакет для плазмы отец пристроил на ветке. Дядя проткнул руку Ли Саньжэня иголкой, и его кровь потекла по пластиковой трубке толщиной со столовую палочку, потекла прямиком в пакет.
На пакете было написано, что его емкость – пятьсот кубиков, то есть один цзинь, но на самом деле в него входило шестьсот кубиков, то есть цзинь и два ляна[17]. А если пощелкивать по стенкам пакета, пока набираешь кровь, войдет и семьсот кубиков – цзинь и четыре ляна.
Отец набирал кровь и пощелкивал по пакету, объяснял, что иначе кровь может свернуться. Пощелкивал и переговаривался с Ли Саньжэнем.
Говорит ему:
– В деревне, кроме вас, просто некому быть старостой.
– Мне оно осточертело, – ответил Ли Саньжэнь. – И так всю жизнь отпахал.
Отец говорит:
– Вам еще и пятидесяти нет, возраст самый подходящий.
– Если я вернусь к делам, – ответил Ли Саньжэнь, – тебя, Дин Хой, назначу своим помощником.
Отец говорит:
– Я так и сказал начальнику уезда и заведующему Гао, сказал, что, если вас не вернут в старосты, бей меня смертным боем, а я никакого поста не приму.
– Сколько там набралось? – спросил Ли Саньжэнь.
– Не волнуйтесь, чуть-чуть осталось, – ответил дядя.
И они наполнили пакет до краев.
Пакет надулся, как залитая водой резиновая грелка, тронешь его пальцем – трясется. И по бескрайнему пыльному полю разлился густой сладковатый запах крови. Отец вытащил иглу, снял с ветки пакет и вручил Ли Саньжэню сто юаней.
– Сколько сдачи? – спросил Ли Саньжэнь, принимая деньги.
– Кровь подешевела, – ответил отец. – Теперь за один пакет даем восемьдесят юаней.
– Значит, двадцать, – сказал Ли Саньжэнь.
Отец схватил его за руку:
– Почтенный староста, дядюшка Саньжэнь, ваша сдача для меня все равно что пощечина, я бы даже пятьдесят юаней у вас не принял, не то что десять или двадцать.
И смущенно взял деньги. Они с дядей уже собрались идти, но Ли Саньжэнь вдруг весь побледнел, пот бежал по его лицу, будто капли дождя по воску. Он поднялся на ноги, сделал три шага, качнулся и сел на корточки, опираясь на мотыгу.
Кричит:
– Дин Хой! Голова страшно кружится, перед глазами все плывет!
– Я же говорил обождать, а вы ни в какую! Давайте за ноги вас подвесим, кровь к голове пустим?
– Вешай, – согласился Ли Саньжэнь.
Лег на краю поля, а отец с дядей взяли его за ноги и подняли вниз головой, пустили кровь от тела к мозгам. И чтобы как следует напитать голову Ли Саньжэня кровью, отец с дядей аккуратно потрясли его за ноги, как трясут постиранные штаны, сливая воду от штанин к поясу.
Потрясли, отпустили Ли Саньжэня, спрашивают:
– Лучше?
Тот кое-как поднялся на ноги, сделал два шага и улыбнулся отцу:
– Гораздо лучше! Я уже столько всего пережил, ничего мне не будет!
Отец с дядей уселись на велосипеды и покатили дальше.
А Ли Саньжэнь, опираясь на мотыгу, пошел перекапывать свое поле. Его так качало, что отец с дядей думали, он вот-вот свалится на землю, но он не свалился, вышел на середину поля, обернулся и прокричал:
– Дин Хой! Когда вернусь на пост старосты, тебя поставлю своим замом!
Отец с дядей поглядели на него, улыбнулись и покатили в Динчжуан. А в Динчжуане увидели, что на всех солнечных пятачках – и у околицы, и вдоль главной дороги, и в укрытых от ветра переулках – лежат деревенские, отдыхают после продажи крови, ноги задрали повыше, а голову опустили пониже, чтобы не кружилась. Кто-то устроился у себя во дворе: снял дверь с петель, один край положил на высокую табуретку, другой на скамеечку пониже и лег на дверь, как на кровать, головой вниз. А кто помоложе, выстроились вдоль стен и стоят вверх тормашками, будто луковицы, «мозги кровью поливают». Отец с дядей с первого взгляда поняли, что, пока они собирали кровь по дальним деревням, динчжуанскую кровь тоже кто-то собрал. Они встали как вкопанные посреди улицы, отец не сказал ни слова, а дядя выругался:
– Ети ж твою бабку!
– Ети ж твою прабабку!
Не знаю, кого он хотел обругать..
Ли Саньжэнь начал продавать кровь, когда ему было под пятьдесят. Начал продавать, да так и увяз. Увяз, ни конца ни края не видно.
И десять лет спустя заболел лихоманкой. Лихоманка скрутила его сильнее, чем всех остальных. Так скрутила, что у него не было сил даже слово сказать. Вот тебе и конец, и край. Вот тебе и конец – Ли Саньжэнь десять лет ждал, что его вернут на пост старосты, но все эти годы деревня обходилась без начальства, и из волостной управы никто так и не приехал, чтобы назначить нового старосту..
Ли Саньжэнь состарился.
Ему не было еще и шестидесяти, а посмотришь – дряхлый старик.
Пройдет месяц, другой, и настанет его черед умирать.
Лихоманка Ли Саньжэня почти доконала, когда он шагал по дороге, казалось, к каждой ноге его привязано по булыжнику. Жена сказала: «Ли Саньжэнь, заразные все в школу переселились на покой, а я тут целыми днями тебе прислуживаю». И Ли Саньжэнь перебрался в школу и стал жить вместе со всеми. Жил вместе со всеми, но целыми днями молчал, медленно бродил по школьным коридорам, медленно оглядывался по сторонам. Медленно забирался на свою койку в углу и засыпал, будто каждый день ждал прихода смерти. Но в этот день солнце светило так ярко, почти слепило. В Динчжуане повсюду распустились цветы, цветы расстилались докуда хватало глаз, и аромат их расплывался докуда хватало глаз. Люди ныряли в цветочное море, махали лопатами, ворочали землю, таскали коромысла, носили мешки, пыхтели от натуги и так спешили, что ни слова не могли сказать, лица у всех блестели от пота, сияли улыбками, люди сновали туда-сюда, то туда, то сюда. Дед стоял у околицы и смотрел, как больной лихоманкой Ли Саньжэнь тащит на плечах коромысло с двумя бамбуковыми корзинами: корзины укрыты тряпками, до того тяжелые, что коромысло гнется под их весом и с каждым шагом Ли Саньжэня надсадно скрипит. Ли Саньжэня лихоманка почти доконала, жить ему осталось недолго, но он взвалил на себя тяжеленное коромысло и с сияющим лицом зашагал к деревне. Дед дождался, когда он подойдет поближе, шагнул навстречу, спросил: Саньжэнь, ты что несешь? Но Ли Саньжэнь только улыбнулся и ничего не сказал. Поменял плечо под коромыслом и пошел дальше. Пошел к своему дому. С поля за ним увязался внук лет пяти – бежит, прижимая к груди завернутый в тряпье узелок, бежит и кричит: дедушка, дедушка! И тут, поравнявшись с моим дедом, внук Ли Саньжэня запнулся о выползший на дорогу стебель жасмина и упал. Узелок полетел на землю, в нем что-то брякнуло, лязгнуло и рассыпалось по земле. Дед взглянул под ноги и не поверил своим глазам. Вот так радость! Он и подумать не мог, что внук Ли Саньжэня несет в узелке золото: блестящие слитки, бруски и даже золотые горошины размером с земляной орех. Оказывается, над землей по всей равнине распустились цветы, а под землей созрело золото. Мальчонка разревелся, глядя на укатившиеся золотые горошины, дед хотел помочь ему подняться, протянул руку