Итак, я задумал написать роман, дав ему заглавие «Сны о России», о Дайкокуя Кодаю из Исэ, который в конце эпохи Эдо[1] побывал в России и благополучно вернулся в Японию. Но прежде мне хотелось бы кратко рассказать о тех японцах, которые, потерпев кораблекрушение близ Алеутского архипелага или Камчатки, еще до Кодаю попали через Сибирь в Россию, но не смогли вновь ступить на землю Японии.
В 1695 году атаман казачьей полусотни Владимир Атласов отправился из Иркутска на Анадырь, куда он был назначен приказчиком. В те времена, чтобы добраться от Якутска — тогдашнего опорного пункта разведывания Сибири — до Анадыря, требовалось около полугода. Проследить курс Атласова без карты Сибири невозможно. Откройте ее и отыщите Анадырский залив, врезающийся в Чукотский полуостров, расположенный как раз напротив Аляски и отделенный от нее Беринговым проливом. В залив впадает река Анадырь, близ устья которой находится город Анадырь. Городок этот расположился на самой северной оконечности Азии, можно сказать, на самом ее краю, но в 1695 году, когда туда был направлен Атласов, он, должно быть, еще не был похож на город, а представлял собою небольшой поселок аборигенов, скованный льдом и снегом. За тридцать лет до открытия Берингом в 1728 году пролива, который назвали его именем, именно здесь была заложена база освоения Россией Северо-Восточной Сибири.
Весной 1697 года, спустя год с небольшим после прибытия на Анадырь, Атласов выступил в поход во главе отряда из шестидесяти служилых и охотников и шестидесяти местных жителей для «прииску новых землиц». Он двинулся на оленях на юг, где простиралась обширная, неизведанная, скованная льдом и снегом земля. Его целью был Камчатский полуостров. В то время название Камчатка уже обозначали на картах, но никому еще не было ведомо, что это за земля и какие люди ее населяют,
Атласов шел на оленях к западному берегу Камчатки, затем повернул на восток, вышел к Тихоокеанскому побережью и достиг корякского поселения в устье реки Олюторы. Здесь Атласов разделил свой отряд на две части и одной партии приказал идти вдоль восточного берега Камчатки на юг. Сам же вместе с другой партией повернул к западному берегу и тоже двинулся в южном направлении. После многочисленных испытаний, в том числе бунта проводников-аборигенов, отряд Атласова в июле достиг селения камчадалов, расположенного в нижнем течении реки Камчатки. Селения были разбросаны по обоим берегам реки, каждое из них состояло из трехсот-пятисот юрт. Помимо того, в разных местах камчадалами были воздвигнуты несколько десятков небольших острожков. Впоследствии Атласов следующим образом докладывал в Сибирском приказе в Москве:
«Камчадалы ростом невелики, с бородами средними… одежду носят соболью, лисью и оленью и пушат платье собаками.
Державства великого над собою не имеют, только кто у них в котором роду богатее, того больше и почитают. Отдельные роды ведут между собою войны. Жен имеют, кто сколько может, по одной и более (до четырех).
Огненного ружья очень боятся и русских называют огненными людьми. На бой выходят зимою на лыжах, а летом дерутся иногда голыми.
Юрты у них зимние земляные, а летние на столбах, вышиною от земли сажени по три, намощены досками и покрыты еловым корьем, а ходят в те юрты по лестницам.
Питаются камчадалы рыбою и зверем. Едят рыбу сырую; на зиму запасают ее, складывая в ямы и засыпая их землею; и та рыба изноет, и тое рыбу вынимая кладут в колоды и наливают водою, и разжегши каменья, кладут в те колоды и воду нагревают. И ту рыбу с тою водою размешивают и пьют…
Посуду деревянную и глиняные горшки камчадалы делают сами, а кроме того у них есть посуда левкашеная и олифляная, которая приходит к ним с острова, а под которым государством тот остров, того не ведают».
Упоминаемый в докладе Атласова «остров, а под которым государством тот остров, того не ведают», — это Япония, а «олифляная» посуда — очевидно, японская лаковая посуда, которая через курильских айну попадала на Камчатку.
Оставив селение камчадалов на реке Камчатке, Атласов переправился через реку Ичу и двинулся дальше на юг, пока не достиг поселения курилов. Дела здесь шли негладко, Атласову приходилось вступать в кровопролитные сражения, захватывать остроги. Курилы были не кем иным, как айну с Курильских островов.
Обследование Атласовым Камчатки продолжалось около трех лет: с 1697 по 1699 год. Благодаря этим рискованным экспедициям Атласов снискал себе немеркнущую славу первооткрывателя Камчатки и прибавил к ней славу первого составителя этнографического отчета о камчадалах. Но его заслуги не ограничиваются таким крупным деянием, как открытие Камчатки. Во время пребывания на берегу реки Ичи он узнал, что в ближайшем камчадальском селении живет иноземец, потерпевший кораблекрушение и попавший в плен к камчадалам. Когда его привели, Атласов увидел перед собой человека с внешностью, какой он до сих пор не видывал. Иноземец рассказал о себе следующее на камчадальском языке, который он выучил за время пребывания в плену:
«Родом я из города Асака. Отец занимался торговлей, звали его Дэсса. Я служил в доме сына господина Авадзи, который тоже проживал в Асака. Однажды отправился с караваном в тридцать судов в город Индо, расстоянием от Асака с семьсот верст. На корабле, на котором я плыл, было пятнадцать человек экипажу и груз риса, рисовой водки, ткани, сахара и других товаров. В море флотилию разнесло бурей, наш корабль погнало на восток и носило ветром двадцать восемь недель. Чтобы не погибнуть, пришлось срубить мачту вместе с парусами, причем потонуло два человека. Прибило нас к камчатскому берегу, где жили курилы. На нас напал отряд человек двести курилов, и нам с трудом удалось избежать смерти ценой раздачи всех наших товаров. Двое наших, которые ослепли во время бури, были убиты, остальных курилы оставили у себя и только меня почему-то привели в камчадальский поселок. И вот прошел уже целый год, как я нахожусь в плену у камчадалов».
Об этом инородце Атласов докладывал Сибирскому приказу:
«Полоненик, которого на бусе морем принесло… подобием кабы гречанин: сухощав, ус невелик, волосом черн. Увидев у русских образ божий, зело плакал и говорил, что у них такие образы есть тоже. Себя он называл индейцем, а про свою страну рассказывал, что в их земле палаты ценинные, а у царя де индейского палаты серебряны и вызолочены».
В июле 1699 года Атласов возвратился в Анадырь, прихватив с собой иноземца. Затем вместе с ним отправился в Якутск, но, поскольку у последнего, несмотря на меховые унты, на шестой день распухли и стали сильно болеть ноги, Атласов приказал вернуть его в Анадырь и привезти в Якутск после того, как выздоровеет.
Спустя несколько месяцев иноземец был препровожден в Якутск, где при допросе впервые стало ясно, что он японец, зовут его Дэнбэй, что город Асака — это Осака, а Индо — Эдо.
Дэнбэй подробно ответил на вопросы чиновника о Японии, о своем плавании, о Камчатке, куда он прибыл после кораблекрушения. Его рассказ перевели на русский язык и в январе 1702 года представили Сибирскому приказу в Москве под названием «Скаски Дэнбэя». Под сообщением Дэнбэй поставил свое имя, написав его азбукой хирагана.[2] Из письменных документов, касающихся Дэнбэя, сохранились также те части докладов Атласова в Якутской приказной избе в июне 1700 года и в Сибирском приказе в Москве в феврале 1701 года, в которых он рассказывает о Дэнбэе. В одном из них изложено то, что поведал сам Дэнбэй, в другом — записаны доклады в Якутске и в Москве, которые сделал человек, доставивший Дэнбэя с Камчатки в Россию.
Все записи о Дэнбэе благополучно пролежали в государственных сейфах около двухсот лет и были официально опубликованы не в столь далеком прошлом. В октябре 1891 года историк Н. Оглоблин напечатал статью под названием «Первый японец в России 1701–1705 гг.», в которой цитировал указанные выше старые записи. Так свет узнал имя Дэнбэя. Эти же записи цитирует и упоминает о Дэнбэе Л. С. Берг в работе «Открытие Камчатки и экспедиции Беринга», опубликованной в 1924 году.
Об Атласове, открывшем Камчатку и «открывшем» японца Дэнбэя, Берг пишет: «Атласов представляет собою личность совершенно исключительную. Человек малообразованный, он вместе с тем обладал недюжинным умом и большой наблюдательностью, и показания его, как увидим далее, заключают массу ценнейших этнографических и географических данных. Ни один из сибирских землепроходцев XVII и начала XVIII века, не исключая и самого Беринга, не дает таких содержательных отчетов».
В самом деле, Атласов был именно таким человеком, но были у него и отрицательные качества авантюриста, которые особенно проявились в последний период его жизни после покорения Камчатки. За свои заслуги Атласов был произведен в сотники. Его вновь направили на Камчатку но по пути он напал на торговое судно, ограбил его, за что был посажен на несколько лет в тюрьму. В 1706 году его выпустили на волю, восстановили в чинах и снова отправили на Камчатку, однако у Атласова не ладились отношения с подчиненными казаками, и вновь нависла над ним угроза тюремного заключения. Во время большого казачьего бунта в 1711 году восставшие казаки убили его сонного.
В конце 1701 года Дэнбэя препроводили из Якутска в Москву. В январе 1702 года Сибирский приказ на основе сообщений Дэнбэя составил доклад, в котором описывалось географическое положение Японии, местонахождение золотых и серебряных рудников, государственный строй, вооружение, религия, обычаи, ремесла и т. п. Так в России впервые были получены данные о Японии, непосредственно сообщенные японцем. Восьмого января 1702 года Дэнбэя принял Петр Первый в селе Преображенском. Петр Первый издал специальный указ о взятии Дэнбэя на государственный кошт, об открытии школы японского языка и назначении в нее Дэнбэя учителем. В то время в России уже было, по-видимому, кое-что известно о Японии благодаря описаниям европейских миссионеров, однако для Петра Великого непосредственная встреча с японцем и услышанный из его уст рассказ о Японии, безусловно, явились волнующим событием немаловажного значения.
О Дэнбэе упоминается и в работе Файнберг «Русско-японские отношения в 1697–1875 гг.», где говорится, что по приказу Петра Первого шестнадцатого апреля 1702 года Дэнбэй был переведен из Сибирского приказа в Артиллерийский приказ, а в 1707 году, после того как Дэнбэй освоил основы русского языка, его взяли в дом князя Гагарина. По этим фактам можно судить, сколь ценило российское правительство этого японца.
Дэнбэю присвоили звание «учителя японской школы в России», и с 1705 года он приступил к преподаванию в специально созданной в Петербурге школе — первом в России учреждении, где обучали японскому языку. Школа была подведомственна Сенату, число учащихся, состоявших из солдатских детей, было невелико, но всем им вменялось в обязанность изучать японский язык до конца жизни. В 1710 году Дэнбэя крестили и нарекли Гавриилом.
«В это время Дэнбэй не мог быть отправлен на родину, ибо русские еще не открыли путь в Японию» — так писала Файнберг в статье «Японцы в России в период самоизоляции Японии».
Россия и в самом деле не ставила себе целью возврат потерпевших кораблекрушение японцев на родину, время все с большей настойчивостью диктовало необходимость их эффективного использования.
Открыв школу японского языка, российское правительство, по-видимому, посчитало недостаточным иметь лишь одного преподавателя и вскоре приказало якутскому воеводе направить в Петербург одного из потерпевших кораблекрушение японцев, если таковые объявятся на побережье Камчатки. Воевода дал соответствующие указания подведомственным властям на Камчатке. В 1714 году в Петербург был отправлен Санима, достигший камчатского берега в апреле 1710 года. Из десяти его товарищей четверо были убиты в стычке с камчадалами, шестеро взяты в плен. Четверых из них передали русским. В этой четверке был и Санима.
В то время Дэнбэй был еще жив, и Саниму назначили его помощником. Впоследствии Саниму крестили, он принял российское подданство и женился на русской женщине. Относительно Санимы в Японии нет никаких документов. О нем упоминается в «Описании земли Камчатки» Крашенинникова, опубликованном в 1755 году и приобретшем мировую известность в качестве фундаментального труда о Камчатке, а также в «Сочинениях и переводах» историка Миллера — автора предисловия к «Описанию земли Камчатки». Благодаря этим двум трудам имя Санимы сохранилось в истории русско-японских отношений.
В «Описании земли Камчатки» о Саниме говорится следующее:
«В бытность Чирикова на Камчатке, на побережье Бобрового моря разбилась японская буса. Поскольку японцы были взяты в плен немирными камчадалами, жившими около места крушения бусы, Чириков, отправившийся к месту крушения с отрядом из пятидесяти человек, имел возможность выручить четырех японцев, ибо камчадалы, завидев служивых, вступить с ними в бой не отважились и, оставив японцев, разбежались по лесам».
Чириков был камчатским приказчиком, служившим на Камчатке в 1710 году. В этом отрывке имени Санимы не упоминается, но, по свидетельству Миллера, он был одним из четырех спасенных японцев.
Согласно работе советского ученого Петровой, которая специально изучала документы о японцах, попавших после кораблекрушения на территорию России, Санима после смерти Дэнбэя продолжал преподавать в школе японского языка вплоть до 1734 года. Мураяма Ситиро предполагает, что Санима происходил из Кисю[3] и носил имя Саэмон.
Далее, основываясь на докладе Адмиралтейств-Коллегий Сенату от восемнадцатого марта 1747 года, Файнберг в упомянутой выше статье «Японцы в России в период самоизоляции Японии» пишет: «В экспедицию, возглавленную капитаном Витусом Берингом, был также назначен крещеный японец Яков Максимов, который попал в Россию после кораблекрушения у побережья Камчатки в 1713 или 1714 г.».
Предполагается, что Яков Максимов был одним из четырех японцев, которые оказались на Камчатке вместе с Санимой. Основываясь на этом, можно сделать вывод, что в составе экспедиции Беринга был японец. Это прибавляет еще один любопытный факт к истории потерпевших кораблекрушение японцев. К сожалению, даты кончины Дэнбэя и Санимы неизвестны.
В истории русско-японских отношений упоминаются японцы по имени Гонза и Соза. Летом 1729 года к мысу Лопатка на Камчатке прибило японскую бусу с семнадцатью японцами на борту. Судно называлось «Хайанку-мару» и следовало с грузом хлопка и бумаги из Сацумы в Осака. По дороге его застигла буря, и после семимесячных блужданий по океану судно пристало к камчатскому берегу. Экипаж бусы подвергся нападению отряда аборигенов, возглавляемых русским, в результате чего пятнадцать японцев были перебиты. В живых остались одиннадцатилетний сын рыбака Гонза и тридцатипятйлетний приказчик Соза.
В 1733 году Гонза и Соза были отправлены в Петербург. К тому времени Дэнбэй, по-видимому, уже скончался. Японцев ожидала судьба, которой они прежде предположить не могли Их приняла императрица Анна Иоановна, в 1734 году они были крещены: Гонза получил имя Дамиан Поморцев, а Соза — Кузьма Шульц. В 1735 году их направили в Академию наук для освоения русского языка, а в 1736 году при Академии наук была открыта школа японского языка. Очевидно, после смерти Дэнбэя и Санимы школа была закрыта и возродилась с появлением Гонзы и Созы.
Вскоре после открытия школы, в сентябре 1736 года Соза скончался. Спустя три года Гонза начал обучать японскому языку пятерых русских ребят, за что ему положили жалованье сто рублей в год. Гонза умер в декабре 1739 года.
Основные материалы о Созе и Гонзе мы находим опять-таки в работах Крашенинникова «Описание земли Камчатки» и Миллера «Сочинения и переводы». В первой из них в примечаниях приводятся подробности из жизни Созы и Гонзы. Андрей Богданов, которому была поручена опека над японцами, в одном из примечаний записал: «Академия наук з память о пребывании в России людей из столь далеких мест, как Япония, приказала срисовать обоих японцев и снять с них гипсовые маски, находящиеся в кунсткамере».
Кунсткамера представляла собою своеобразный музей, построенный по инициативе Петра Первого на Васильевском острове. Профессор Камэи и Мураяма Ситиро во время посещения Ленинграда в июне 1965 года побывали в здании кунсткамеры, где сейчас помещается Этнографический музей, видели маски, снятые с Гонзы и Созы, и опубликовали в журнале «Нихонрэкиси» («История Японии») за сентябрь 1965 года статью «Потерпевшие кораблекрушение японцы и кунсткамера». Согласно Мураяме, Соза и Гонза преподавали японский язык в помещении кунсткамеры, а Гонза под руководством Богданова составил первую в России «Краткую грамматику японского языка». Об этой работе Гонзы подробно написал Мураяма в недавнем исследовании «Язык потерпевших кораблекрушение». Предполагается, что Гонза умер двадцати одного года от роду. Надо полагать, что он обладал недюжинными способностями.
Во время недавнего путешествия в Советский Союз мне довелось побывать в Этнографическом музее на Неве и увидеть восковые маски Гонзы и Созы, выставленные в кабинете Дальнего Востока. Сотрудники кабинета спросили у меня: напоминают ли маски японские лица, но я не обладал достаточными знаниями, чтобы утверждать, что моделью для масок послужили потерпевшие кораблекрушение японцы.
Восемнадцатого июня 1738 года, за год до смерти Гонзы, отряд Шпанберга, входивший в состав экспедиции Беринга, отплыл из Охотска и прибыл в гавань Большерецк на Камчатке с целью обследования моря, омывающего Японию. Двадцать первого мая 1739 года отряд Шпанберга отплыл на четырех судах из Большерецка в направлении Японии. Это произошло спустя тридцать с лишним лет после того, как в Петербурге в 1705 году была открыта школа японского языка. Файнберг упоминает в своей книге еще об одном японце, запись о котором сделана спустя сорок пять лет после открытия школы:
«Доставленный в 1745 г. в Большерецкий острог японец Игачь (русское имя Матвей Григорьев) советовал русским отправить суда прямо в порты Эдзо с грузом сукна, юфти и весьма ценимых японцами китового жира и соленой рыбы».
По-видимому, эта короткая выдержка взята из старых документов морского министерства. По ней трудно судить, что за человек японец Игачь. Можно предположить, что это был один из товарищей Такэути Токубэя по имени Рихати. Именно в 1745 году, когда упоминалось имя Игачь, Такэути, который, как Соза и Гонза, был выходцем из южных княжеств, отплыл из гавани Саи, потерял управление кораблем и был отнесен к курильскому острову Онекотан.
До тех пор в японских документах не упоминалось ни о Саниме, ни о Созе и Гонзе. Лишь много лет спустя в изданных министерством иностранных дел в 1884 году «Дипломатических записках», в цитате из работы американца Сиболда, упоминаются Санима, Соза и Гонза. И только странствия Такэути Токубэя впервые были изложены, хотя и кратко, в эдосский период в «Записках об Эдзо» («Эдзо соси») и «Фактах об Эдзо» («Эдзо сюи»). По-видимому, эти сведения появлялись в японских записях благодаря рассказам русских, которые время от времени приплывали на остров Аккэси.
Ни Такэути Токубэю, ни тем японцам, которые оказались в России до него, не суждено было вернуться на родину. Что касается самого Токубэя, то он погиб еще во время кораблекрушения, поэтому речь может идти лишь о десяти членах его экипажа, судьбу которых описывает в своей работе Файнберг.
Десять японцев, обнаруженных камчатскими сборщиками ясака Матвеем Новограбленным и Федором Слободчиковым, были доставлены в Большерецкнй острог. Японец Юсондзи отдал русским два меча, документы с погибшего корабля и подписал ландкарту, составленную по его рассказу. Все это с рапортом коменданта Камчатки капитана Лебедева отправили в Петербург. Пятерых японцев было приказано доставить в Петербург, где с 1748 года они были преподавателями в школе японского языка. Оставшиеся четверо (один умер) десятого сентября 1747 года были препровождены в Охотск, а оттуда через Якутск и Илимск в Иркутск, где им также была поручена преподавательская работа.
В 1753 году по приказу Сената в целях обеспечения Восточной Сибири переводчиками, необходимыми для дальнейшего обследования района Тихого океана, школа японского языка была переведена из Петербурга в Иркутск. Вслед за этим в Иркутск отправили троих из пяти японцев, находившихся в Петербурге. Двое к тому времени скончались. Таким образом, с 1754 года в Иркутске в здании Морского училища начала функционировать школа японского языка. Спустя семь лет в школе насчитывалось семь преподавателей и пятнадцать учеников Преподавателями были люди с корабля Токубэя.
Иркутская школа просуществовала вплоть до 1816 года. За шестьдесят два года своей истории она то расширялась, то свертывала деятельность, но в ней продолжали обучаться переводчики японского языка, и школа по-своему содействовала осуществлению политики России на Дальнем Востоке. Ее преподавателями и в дальнейшем были, как правило, потерпевшие кораблекрушение японцы, которых течением относило от Курильских островов к Камчатке, их дети и внуки.
Известно, что Андрей Татаринов — сын одного из людей Токубэя по имени Саносукэ — издал русско-японский словарь («Нибон-но-Котобан»), который в 1962 году был воспроизведен фотоспособом издательством Академии наук СССР. На обложке этого издания азбукой хирагана написано: «Санбати, сын японца Санноскэ». Этим составитель словаря Андрей Татаринов указывал на свое японское происхождение.
Район северных морей от Алеутских островов до Камчатки становился все более оживленным. Открытая Берингом в северных водах Тихого океана пушная сокровищница, безусловно, не могла быть оставлена без внимания.
В 1743 году в районе Алеутских островов появился первый корабль сержанта команды Охотского порта Емельяна Басова. Басовым было добыто тысяча двести морских бобров и четыре тысячи песцов. Это была огромная добыча — даже в Охотске и на Камчатке за одну шкурку бобра платили десять рублей.
С той поры этот район посещало все больше судов. Достаточно сказать, что до 1781 года там побывали шестьдесят четыре крупные и мелкие флотилии из России, в 1783 году — регулярно занимались промыслом семнадцать крупных судов. Стада морских бобров в центральной части Алеутского архипелага постепенно истощались, основные места их добычи продвигались к берегам Северной Америки.
Происходил процесс концентрации торгового капитала в пушном промысле, в ходе которого все большее влияние приобретала объединенная компания Ивана Голикова и Григория Шелехова. Впоследствии, переименованная в Российско-Американскую компанию, она стала монополистом в области добычи пушнины.
В 1781 году Голиков и Шелехов образовали Северо-восточное пушное общество, а в 1783 году Шелехов сам отбыл на пушной промысел в Охотское море на трех кораблях («Три святителя», «Симеон и Анна» и «Святой Михаил»). Вплоть до возвращения в 1786году на Камчатку Шелехов занимался скупкой мехов в районе Алеутских островов.
В этом районе появлялись не только русские торговые суда. В 1776 году в третью экспедицию по Тихому океану отправилась военная эскадра, возглавляемая англичанином Джеймсом Куком. Спустя три года Кук был убит аборигенами на Гавайях, а экспедиция, командование которой принял капитан Кларк, в апреле 1779 года прибыла в Петропавловскую гавань на Камчатке. Вслед за этим английские суда под командованием капитанов Диксона, Портлока, Мирса и других неоднократно заходили в северные воды Тихого океана.
Несколько позже здесь оказались корабли известного французского мореплавателя Лаперуза. Двадцать пятого августа 1787 года Лаперуз вошел в гавань Петропавловска. На берег сошел один из членов экипажа, Жан-Батист Лессепс, которому было поручено доставить во Францию предварительные отчеты об экспедиции. Пополнив запасы воды и провианта, Лаперуз отплыл из Петропавловска девятнадцатого сентября в южном направлении. О дальнейшей судьбе экспедиции ничего не известно. Лессепс — единственный, оставшийся в живых член экспедиции Лаперуза — впоследствии приобрел широкую известность как исследователь и путешественник, выпустив книгу о своих путешествиях
Проводив экспедицию Лаперуза, Лессепс неделю прожил в Петропавловске и седьмого октября отправился в Нижнекамчатск, куда прибыл в феврале следующего года. В своей книге Лессепс описывает трехдневное пребывание в Нижнекамчатске, а также упоминает о находившихся там девятерых японцах, которые прибыли с Алеутских островов.
Японцы, о которых упоминал Лессепс, были людьми Дайкокуя Кодаю За двадцать дней до того, как Шелехов отплыл из Охотска добывать бобра и морского котика, японцев прибило к острову Амчитка, где они провели четыре года.
Итак, мы упомянули японцев Дэнбэя, Саниму, Созу и Гонзу, людей с корабля Такэути Токубэя. Четырежды ступали японцы на русскую землю и сохранили память о себе где-то в старинных записях. Пятыми были Кодаю и экипаж с его судна. Лессепс встретился с Кодаю в Нижнекамчатске в феврале 1788 года, то есть спустя девяносто лет после того, как Дэнбэй пристал к берегам Камчатки, на семьдесят восемь лет позднее появления в России Санимы, на пятьдесят девять лет позднее Созы и Гонзы и, наконец, через сорок три года после того, как прибило к острову Онекотан судно Такэути Токубэя. По летосчислению «острова, неизвестно под которым государством находящегося», как говорил Атласов, это произошло в восьмой год Тэммэй,[4] на следующий год после того, как Мацудайра Саданобу стал председателем совета старейшин при феодальном правительстве бакуфу.
Тринадцатого декабря второго года Тэммэй (1782) из бухты Сироко, что в Исэ, курсом на Эдо отплыло судно «Синсё-мару», принадлежавшее купцу Хикобээ, с грузом риса, хлопка, лекарств, бумаги и посуды для эдосских торговцев. Попутный западный ветер надул паруса, и уже к полуночи судно приблизилось к побережью в районе Суруга, но внезапно налетела буря, подул сильный северный ветер, столкнулся с западным — море забурлило, волны становились все выше и выше, раздался страшный треск, руль оторвало и унесло в море. Кормчий Кодаю всякий раз, когда вспоминал об этом, вздрагивал от ужаса, тело его покрывалось липким холодным потом.
Скрежет ломающегося руля, раздавшийся среди рева волн, как бы оповещал шестнадцать членов экипажа, и в первую очередь Кодаю, о том, что отныне они становятся игрушкой в руках неведомой судьбы. И вот эта самая судьба, вдоволь намяв бока кораблю и дождавшись момента, когда моряки потеряли всякую надежду на спасение, вдруг обернулась черным течением Куросио — подхватила судно и понесла его на север. Много раз пленников моря окутывала ночь, потом снова наступал день, а они ничего не видели вокруг, кроме равномерно вздымавшихся и опускавшихся волн черного течения.
Наступил февраль следующего года, а терпящее бедствие большое судно водоизмещением в тысячу коку[5] продолжало плыть неизвестно куда под парусом, сшитым из нескольких летних кимоно. Пытаясь выяснить, как далеко унесла их буря, моряки устроили гадание, написав на табличках с предсказанием судьбы цифры от пятидесяти ри[6] до тысячи. Выпало шестьсот ри. Обычно предсказания никогда не проверяются, но для очистки совести они повторили гадание — и снова выпало шестьсот ри. Моряки совсем пали духом. Но самое страшное ожидало их впереди, и в этом они вскоре убедились. В марте проказница-судьба сорвала с судна два якоря, потом сквозь щели в обшивке залила трюмы. Но и этого ей показалось мало: зная, что риса на судне вдоволь, она решила пытать моряков жаждой.
В мае пошел снег, и моряки переоделись в теплые стеганки. Судно продолжало плыть по воле волн, и конца этому не было видно. Пятнадцатого июля матрос Кихати, прежде чем обратиться с молитвой к Будде, совершил очищение, омывшись холодной водой. И судьба отняла у него жизнь — будто хотела показать бессмысленность его поступка. Чтобы совершить ритуал погребения, пришлось ждать до рассвета — настолько у всех от жажды ослабело зрение.
Наутро останки первой жертвы были омыты. Затем труп Кихати положили в бочку, щели тщательно заткнули ватой. На крышке написали: «Матрос Кихати с судна Дайкокуя Кодаю. Сзйсю,[7] Сироко». Импровизированный гроб с телом Кихати опустили в волны бездонного моря.
В день погребения Кихати разразилась страшная гроза, а на следующее утро на море началось волнение. К вечеру оно превратилось в настоящую бурю, вздымавшую такие огромные волны, каких моряки отродясь не видели. Волны и ветер срывали палубные доски, перевернули жаровню — моряк Синдзо получил сильные ожоги.
Наконец, исчерпав все свои козни, судьба сжалилась над судном, никак не желавшим затонуть. Девятнадцатого июля моряки заметили поблизости от борта стебли морской капусты. Впервые за восемь месяцев блужданий у них затеплилась надежда, что где-то поблизости — суша. На следующий день самому юному из экипажа — Исокити довелось первому увидеть землю. На рассвете он вышел на палубу и заметил вдалеке что-то похожее на остров, но решил, что это облако, — вернулся в кубрик и снова уснул. Сколько раз они принимали облака за землю! И Исокити не мог поверить, что наконец судьба им улыбнулась. Наутро самый старший из моряков — Коити поднялся, как обычно, на мостик и стал внимательно осматривать горизонт. Внезапно в северо-восточном направлении сквозь туман замаячило пятно, напоминавшее остров. Коити протер глаза и поглядел снова: пятно не исчезало. Несомненно, это был остров. Громкими криками Коити поднял на ноги весь экипаж. Толкая друг друга, моряки взбежали на мостик. Туман рассеялся, и их изумленным взглядам предстал остров со скалистыми, обрывистыми берегами. Несколько поодаль виднелись горы с шапками снега на вершинах.
Моряков охватил страх: не унесло бы их неуправляемый корабль в открытое море. Они быстро изготовили небольшой парус, для управления им использовали две веревки. С трудом удалось изменить курс корабля, и в два часа пополудни они наконец приблизились к острову. Примерно в пятистах метрах от берега корабль бросил якорь. Моряки быстро соорудили плот, перенесли на него больных Сангоро и Дзиробэя, погрузили два мешка риса, несколько вязанок дров, котлы, одежду, спальные принадлежности, затем перешли сами и направились к острову, на котором не было видно ни единого дерева.
Кодаю и его люди выгрузили вещи на берег. Собралась толпа островитян странного вида: на головах — короткий ежик волос, лица медно-красные, одежда до колен из птичьих перьев, в руках — длинные палки с тушками диких гусей на концах. Впоследствии потерпевшим кораблекрушение японцам предстояло в течение многих лет встречаться с самыми разными людьми. Эти похожие на оборотней островитяне были первыми.
Остров Амчитка, на котором высадились японцы, — самый крупный в архипелаге Алеутских островов. В ту пору они не имели ни малейшего представления о том, что это за остров, как далеко и в каком направлении от их родины он находится, да и остров ли это. Сюда их прибило течением, на которое вынесла корабль судьба, и ее прихотям повиновалась отныне их маленькая группа. Другими словами, теперь она стала общей судьбой потерпевших кораблекрушение моряков, кроме Кихати, который ушел в мир иной еще во время блужданий по океану. У каждого человека своя, отличная от других судьба, в данном же случае у всех шестнадцати судьба была одинаковой. И ей удалось, независимо от воли японцев, перебросить их из гавани Сироко сюда, на далекий Север.
Надо сказать, что десятью годами раньше тем же маршрутом, что и корабль Дайкокуя Кодаю, только в обратном направлении — с севера на юг — проплыл другой парусник. Правда, он плыл не по воле судьбы. Напротив, в этом случае судьба подчинялась воле человека, решительно сжимавшего румпель. Следовательно, это было плавание в истинном смысле этого слова, но по результатам оно не столь уж отличалось от блужданий по морю, которые довелось испытать Кодаю. Командиром парусника был Бенёвский — поляк, сосланный на Камчатку по политическим мотивам. Во время прохождения военной службы в Большерецке он убил военного коменданта, захватил парусник, который назвал «Святой Петр», и вместе с семьюдесятью каторжанами бежал на нем из Большерецка. Это произошло двенадцатого мая 1771 года. У Бенёвского не было даже сколько-нибудь приличной морской карты, и его вели вперед лишь смелость и безрассудный авантюризм. На шестой день после отплытия из Камчатки они пристали к одному из безлюдных Курильских островов, где Бенёвский высадил троих не согласных с его планами беглецов. Пожалуй, им-то как раз больше всех и повезло — на четвертый день они были спасены судном русского торговца пушниной Протодьякова, время от времени промышлявшего в этом районе.
Парусник Бенёвского «Святой Петр» продолжал плыть все дальше на юг вдоль восточных берегов Японских островов и в первой декаде июля пристал к острову Осима — одному из островов архипелага Рюкю — для пополнения запасов пресной воды и топлива. Воспользовавшись стоянкой, Бенёвский вручил одному из местных жителей письмо, адресованное проживавшим в Нагасаки голландцам, в котором предупреждал об угрозе проникновения России на юг. Так, странным образом Бенёвскому удалось оставить свое имя на какой-то из страниц истории Японии.
Не повредив ни руля, ни мачты, как это случилось с судном Кодаю, парусник Бенёвского благополучно приплыл в Макао, где был продан не то за четыреста, не то за пятьсот пиастров. К тому времени, когда беглецы покинули Макао, пятнадцать из них умерли.
В марте 1772 года уже в качестве путешественников они прибыли во Францию. Ни у кого, кроме Бенёвского, не было ни гроша, буквально на следующий день не на что было жить — положение складывалось, пожалуй, еще хуже, чем на Камчатке.
За исключением пятерых, все русские отказались следовать дальше за Бенёвским. Им ничего не оставалось делать, как отправиться пешком в Париж. Не успели они прибыть в Париж и оглядеться, как попали в руки французского правительства, которое незамедлительно препроводило их в Петербург. В Петербурге же русское правительство отправило их отбывать ссылку в Сибирь. Так, совершив полукругосветное путешествие, они вновь оказались на земле, откуда начали свой долгий путь.
Бенёвский, конечно, подобной глупости не совершил. Он сумел договориться с французскими властями и отправился служить на остров Мадагаскар, но спустя полтора года, после крупной ссоры, бежал в Лондон, где начал писать мемуары. После его смерти они были опубликованы в Париже в 1791 году под названием «Морские путешествия и мемуары Мориса Бенёвского». Сразу же переведенная на английский и немецкий языки, эта книга стала предметом обсуждения во всех европейских странах. В России Коцебу написал на ее основе пьесу, и некоторое время она шла в Петербургском немецком театре, но впоследствии была запрещена правительством.
Завершив свои мемуары, Бенёвский опять подался во французский Иностранный легион и в сентябре 1784 года вновь ступил на землю Мадагаскара. 25 мая 1786 года Бенёвский был убит во время бунта местных наемников. Когда французские солдаты наткнулись на останки Бенёвского, они увидали на его груди орден Святого духа, а в кармане нашли полпиастра…
Сообщение о бегстве сообщников Бенёвского в течение двух недель облетело всю Камчатку. До Петербурга же оно дошло спустя восемь месяцев. После этого инцидента многие чиновники были сменены, а некоторые наказаны по обвинению в задержке столь важного сообщения. Единственный социальный итог этих событий состоял в том, что отныне стали меньше, чем прежде, отправлять на Камчатку ссыльных.
Впоследствии многие ученые старались отделить в мемуарах Бенёвского правду от вымысла. Вымышленным от начала и до конца является лишь рассказ о том, как в Бенёвского влюбилась дочь коменданта Камчатки Алевтина, которая якобы бежала с Бенёвским на корабле и в Макао трагически погибла в его объятиях. Остальное же было не столь надуманным, сколько преувеличенным. Комендант в чине капитана превращался у Бенёвского в генерал-губернатора, небольшой острог — в неприступную крепость, канава — в глубокий, полный до краев воды ров. Непоправимую ошибку Бенёвский совершил, поленившись описать обычаи Камчатки, виденные собственными глазами, и буквально переписав соответствующую часть из уже вышедшего в то время бессмертного труда Крашенинникова «Описание земли Камчатки».
Должно быть, море так разгневалось на Бенёвского, что спустя десять лет решило выместить свой гнев на Кодаю и его спутниках, занеся их на край земли в сторону, противоположную той, куда плыл «Святой Петр».
«Ну, теперь выберемся живыми», — решил Кодаю, когда они ступили на каменистый берег Амчитки. Во время восьмимесячного блуждания по морю ему ни на миг не приходила в голову мысль, что экипажу судна удастся спастись. Легко сказать — восемь месяцев! В действительности же такое путешествие поневоле без клочка земли на горизонте тянется бесконечно. Но Кодаю был кормчим — главным на корабле, поэтому он категорически запретил себе проявление хотя бы минутной слабости. За долгое время плавания ни единого слова жалобы не слетело с его губ. Когда умер Кихати и волны поглотили его останки, Кодаю подумал, что это только начало. Он стал мысленно прикидывать, кого теперь ожидает столь печальная участь. Получалось, что за Кихати должны последовать Сангоро и Дзиробэй, которые и старше остальных, и физически ослабели в последнее время. Далее на очереди Ясугоро, Сакудзиро, Сэйсити, Тёдзиро, Тосукэ. Все они молоды и, должно быть, здоровее других, но они не умели противостоять невзгодам, не обладали твердостью характера, легко склонялись под ударами судьбы, поэтому и за жизнь бороться не смогут. А положение складывалось такое, что только тот сумеет прожить дольше других, кто ради сохранения жизни готов грызть палубные доски, если это будет нужно.
Такой смертный черед мысленно установил Кодаю, но, к счастью, кроме Кихати, все пока оставались в живых и высадились на остров, где жили странные люди, похожие на оборотней. Впервые за восемь месяцев ощутив твердую почву под ногами, Кодаю подумал, что теперь его спутники выживут. До сих пор их жизни находились в руках непостижимой судьбы, и как они ни старались, как ни выбивались из сил, поделать с ней ничего не могли. Теперь же у них было такое ощущение, что судьба наконец стала им подвластна. Когда под ногами твердая почва, человек всегда сумеет изменить свое положение к лучшему, приложив к тому старания и изобретательность.
Кодаю обратился с приветствием к местным жителям. Они, по-видимому, ничего не поняли, но что-то закричали в ответ. Японцы тоже не поняли ни слова. Тогда Кодаю вытащил несколько медных монет и протянул им. Двое мужчин подошли, взяли монеты, стали их крутить, рассматривать, затем зажали в кулаки, продолжая стоять на месте.
— Дадим им еще что-нибудь, — сказал Кодаю.
Один из моряков по имени Кантаро предложил преподнести им более ценный подарок и передал Кодаю штуку хлопчатобумажной ткани. Снова приблизились те же двое, взяли подарок, о чем-то заговорили между собой. По всей видимости, они остались довольны. Один из них подошел к Кодаю и стал тянуть его за рукав, как бы приглашая следовать за ним.
— Похоже, он зовет с собой. Кто пойдет? — обратился к японцам Кодаю.
Все в нерешительности топтались на месте.
— Я кормчий, — сказал Кодаю. — Мне нельзя покидать судно. Кто пойдет? У них, наверное, есть жилище. Надо разведать.
Задача была не из приятных, и добровольцев не находилось. Долго судили-рядили, наконец вызвался Коити. Тридцатилетний Коити — на четыре года младше Кодаю, — как и Кодаю, был родом из Исэ, из деревни Вакамацу. Он происходил из крестьянской семьи, но умел читать и писать и поэтому работал приказчиком. Коити был мал ростом — на тяжелые работы не годился. Он обладал твердым, решительным характером. За долгие месяцы блужданий по морю ни разу не пожаловался на судьбу, напротив, тихим голо-, сом всегда убеждал окружающих, что все будет хорошо, что надо терпеть, не возмущаться, не хныкать из-за нехватки воды и продовольствия. И, как ни странно, стоило сказать Коити слово — любой спор сразу же стихал. Среди экипажа Кодаю больше всех доверял Коити и надеялся на него. Вообще-то правой рукой Кодаю должен был по всем правилам стать Сангоро, тоже односельчанин Кодаю и самый старший по возрасту, но этого не произошло, потому что на шестой месяц странствий Сангоро ослабел и пал духом.
Коити согласился пойти с местными жителями, Сёдзо и Синдзо вызвались его сопровождать. С ними попросились сын Сангоро — двадцатилетний Исокити, самый молодой член экипажа — и Сэйсити. Последний на море чувствовал себя очень плохо, но, ощутив землю под ногами, приободрился.
Итак, пятеро японцев отправились вслед за островитянами по узкой тропинке, извивавшейся вдоль отвесно спускавшихся к морю скал, и вскоре скрылись за поворотом. Оставшиеся с Кодаю одиннадцать человек решили пока отыскать защищенное от сильного ветра место — первую ночь им предстояло провести на морском берегу. Вскоре матрос Ёсомацу нашел у подножия отвесной скалы большую пещеру, в которой свободно могло разместиться не менее двадцати человек. Кодаю решил, что лучшего пристанища им не найти, и японцы стали дружно перетаскивать в пещеру привезенные с судна вещи. В разгар работы на берегу появились несколько странных мужчин и стали палить из ружей в воздух. В отличие от островитян, на них была одежда из сукна и бархата. По одному этому можно было судить, что жили они значительно лучше. Пришельцы приблизились к японцам, не проявляя ни малейших признаков страха, и один из них протянул какой-то красно-бурый порошок. Кодаю принял подарок. Тогда иноземец высыпал немного порошка себе на ладонь, поднес к носу и шумно втянул воздух. По-видимому, он предлагал Кодаю сделать то же самое, но Кодаю заколебался. Вместо него те же манипуляции проделал матрос Кюэмон и сообщил, что это, вероятно, мелко истолченный табак. Впоследствии японцы узнали, что им предложили нюхательный табак, который русские часто употребляют и называют «порошка».
Иноземцы в самом деле оказались русскими. Возглавлял их Яков Иванович Невидимов, служивший в России у торговца пушниной Жигарева и посланный им на остров для скупки шкур морского бобра и нерпы. Обо всем этом Кодаю узнал позднее, а в тот момент он и представить себе не мог, что это за люди и откуда они.
Кодаю написал несколько слов по-японски и показал Невидимову. Тот, наверное, ничего не понял и. г. свою очередь, стал писать что-то похожее не то на буквы, не то на орнамент. Кодаю вздохнул с облегчением, понял, что иноземцы им ничем не угрожают. Тем временем один за другим стали появляться островитяне. Они останавливались на почтительном расстоянии и молча глядели на японцев. Были среди них и женщины. У Кодаю сложилось впечатление, что со стороны островитян японцам тоже не угрожает опасность, что собрались они лишь поглазеть на прибывших из-за моря.
Кодаю и его люди высадились на берег чуть позже двух часов пополудни, но день уже начал клониться к вечеру, быстро темнело. Кодаю приказал своим людям готовить ужин. Они сложили из камней очаг, развели огонь и поставили на него котел с рисом. Когда рис сварился, японцы приготовили из него колобки и начали есть. Кодаю предложил несколько колобков островитянам и иноземцам. Островитяне попробовали, но есть не стали. Иноземцы же с удовольствием съели все до последней крошки.
Когда на остров опустилась ночь, местные жители поспешно ушли. Покинули взморье и русские, оставив близ пещеры двоих, которые занялись разведением костра. В пещере Кодаю водрузил на возвышение переносной алтарь из храма в Исэ — он был доставлен на берег с судна, — остальные разобрали спальные принадлежности и улеглись, завернувшись в одеяла. Впервые за восемь месяцев они лежали на земле. Поговорив некоторое время о том, где сейчас могут быть Коити и его спутники, японцы один за другим погрузились в сон. Около полуночи Кодаю проснулся. Холод, который не столь сильно чувствовался днем, теперь давал о себе знать. Было такое ощущение, будто внезапно наступила зима. Никого не потревожив, Кодаю вышел из пещеры. Двое тепло одетых иноземцев лежали у костра. Трудно сказать, зачем они были здесь: то ли для того, чтобы японцы не сбежали, то ли для того, чтобы охранять их от местного населения. Впоследствии потерпевшие кораблекрушение узнали, что это было проявлением добрых чувств со стороны русских — они специально оставили часовых охранять сон японцев.
В ту ночь Кодаю больше не спал. Был июль — самое жаркое время в Исэ и Эдо. Почему же здесь царит такой холод, думал он. Он слышал, что на Эдзо[8] бывают холода и в середине лета, но вряд ли они находились на Эдзо: как бы этот остров ни был отдален от Эдо, до него не требовалось плыть восемь месяцев по морскому течению. Ну а что же было дальше, за Эдзо, какая страна, какие острова? Кодаю об этом ничего не знал и представить себе не мог. Безусловно, Кодаю хотелось бы выяснить, как далеко и в каком направлении он сейчас находится от Исэ, от Эдо, но он пока еще не знал, каким образом ему удастся это выяснить. Он не знал даже, большой ли это остров или маленький, что за люди его населяют и сколько их. Ему трудно было судить о том, как отнесутся к ним, японцам, островитяне и иноземцы, с которыми они сегодня повстречались. На первый взгляд ему показалось, что ничего плохого они не замышляют, но успокоиться он почему-то не мог, поскольку ни язык, ни характер их были ему неведомы. Его беспокоило также и то, что Коити и его спутники, ушедшие вместе с островитянами, до сих пор не вернулись. И если дальнейшее пребывание здесь угрожает их жизни, думал он, не лучше ли бежать отсюда и вновь попытать счастья на море?
Начало светать, Кодаю вышел из пещеры. Иноземцы дремали у костра. Судя по тому, что костер не погас, они время от времени просыпались и подбрасывали дров в огонь. Поеживаясь от холода, Кодаю стал спускаться к прибрежным скалам. Море не успокоилось, как это бывает на рассвете, а продолжало обрушивать на скалы свирепые волны. Кодаю поглядел туда, где накануне бросил якорь их корабль, и остолбенел. Разломанный надвое, он лежал на боку среди скал; по-видимому, ночью его выбросило на скалы разбушевавшееся море. Кодаю кинулся туда и бежал до тех пор, пока не приблизился к скалам и воочию не убедился, что это обломки именно их корабля. Потом вернулся в пещеру и бессильно повалился на свою постель, накрывшись с головой одеялом.
Что бы ни случилось, нам теперь отсюда не выбраться, горестно думал он, и, если островитяне пойдут против нас, здесь мы встретим свой последний час. Другого пути нет. Мы лишились возможности собственными силами вернуться на родину.
До вчерашнего дня Кодаю не покидала мысль, что они еще доберутся до какого-нибудь острова, приведут в порядок корабль и вернутся на родину. Теперь эта надежда рухнула. На корабле находились одежда и достаточный запас риса, но теперь не стало и этого. Ни разу за все восемь месяцев блужданий по морю Кодаю не испытал столь безнадежного отчаяния, как в это утро.
Когда совсем рассвело и японцы увидели, во что превратился корабль, начался страшный переполох. Даже Сангоро, который последние дни не поднимался, выполз из пещеры. Матросы звали Кодаю наружу, но он продолжал лежать ничком.
— Не могу глядеть на эти обломки, сердце кровью обливается, — твердил он.
До вечера Кодаю не покидал пещеру, прислушиваясь к крикам островитян, доносившимся время от времени со стороны скал, на которые выбросило корабль. Коити все еще не возвращался, и это еще больше огорчало Кодаю.
Вечером близ пещеры послышался шум, который заставил Кодаю выйти наружу. Оказалось, что добрый десяток иноземцев во главе с Невидимовым пили сакэ[9] из бочки, которую они прикатили с потерпевшего крушение судна. Поодаль, сгрудившись, стояли Кюэмон, Кантаро, Тосукэ и другие. Японцы отрешенно наблюдали столь необычную попойку.
Кодаю присоединился к ним. Захмелевшие иноземцы пели и плясали. На фоне потемневшего неба и холодного моря веселье их выглядело разнузданным, и вместе с тем в нем ощущалась тоска. Островитяне издали наблюдали за происходящим. Кто-то подкатил к пещере еще бочку, и островитяне стали маленькими чарками черпать ее содержимое, но, попробовав, тут же недовольно отходили в сторону. Дело в том, что бочка, которую они подкатили, хотя и была из-под сакэ, но использовалась матросами во время плавания для малой нужды.
Наблюдая за пьяным разгулом на берегу, Кодаю внезапно ощутил, что надежда выжить, которую вчера он совсем было потерял, стала возрождаться в нем. Воля к жизни возвращалась, как возвращается вода в пересохшее русло реки. И Кодаю обратился к сгрудившимся, дрожавшим от холода японцам:
— С сегодняшнего дня мы должны стать другими людьми. Не знаю, что это за земля, но нам следует вести себя так, будто здесь мы родились и выросли. Сумеем сделать это — выживем, не сумеем — нам конец. А будем жить — будет и нам веселье, питье и песни. Что до возвращения на родину, то положимся на волю провидения — оно не покинет нас. Положение этих пьющих и пляшущих иноземцев, по-видимому, мало чем отличается от нашего. Иначе к чему бы им заливать вином тоску и пускаться в такой безудержный разгул?
На следующее утро японцы обнаружили, что волнами разбило о скалы плот, на котором они переправились на берег. Кодаю отнесся к этому новому несчастью с удивительным хладнокровием. Незадолго до полудня пришел Невидимое. С ним — несколько иноземцев и островитян. Островитяне подняли на плечи Сангоро и Дзиробэя и понесли. Остальным Невидимое подал знак следовать за ними. Кодаю решил не противиться. Японцы поделили между собой поклажу и последовали за иноземцами. Кодаю прицепил к поясу меч и взвалил на плечи походный мешок. Некоторое время они шли вдоль прибрежных скал, затем стали подниматься вверх по крутому склону, пока не углубились в горы, поросшие мелким кустарником.
Спустя полчаса вдруг появились Коити и Исокити — они шли навстречу. Все страшно обрадовались, увидев их живыми и невредимыми, а Сангоро даже прослезился.
По словам Коити, расставшись с Кодаю, он и его товарищи последовали за островитянами. Пройдя по горной тропинке около половины ри, они увидели на перевале иноземцев — те начали палить из ружей в воздух. Японцы было испугались, но ничего страшного не последовало. Благополучно миновав перевал, они вышли к северному берегу острова. Побережье было пустынным. Невдалеке от берега оживленно беседовала группа иноземцев, вооруженных копьями и ружьями, одетых в сукно и бархат. Японцев подвели к строению, напоминавшему погреб, отворили дверь и проводили внутрь. Под землей была большая комната, в которой, по-видимому, жили иноземцы. Японцам подали напиток, напоминавший чай. А вечером им принесли какую-то белую жидкость и вареную рыбину длиной не менее одного сяку[10] на деревянной доске. Не успели они завершить трапезу, как появились пятеро вооруженных копьями и ружьями иноземцев и предложили Коити, Сёдзо и Сэйсити пойти с ними. Исокити и Синдзо бросились следом, подумав, что их товарищей хотят убить и решив разделить с ними печальную участь. Иноземцы, посовещавшись, оставили в погребе Коити и Исокити, остальных же повели неизвестно куда. В тот вечер на Коити и Исокити пришли поглазеть островитянки. Их лица были так разукрашены, что мало походили на человеческие. Коити почему-то перепугался, но ничего страшного не случилось. Пожилой, обходительный иноземец принес Коити и Исокити изготовленную из звериных шкур одежду, они согрелись и вскоре уснули. Следующий день прошел без происшествий, однако беспокоила участь Сёдзо, Синдзо и Сэйсити, Кодаю и остальной части экипажа, с которой Коити и Исокити расстались сразу после высадки на берег. Прождав еще день, Коити и Исокити вылезли из землянки и отправились к морю. На полпути они повстречались с Кодаю.
Коити очень обрадовался и все повторял, что вместе и умирать веселее. Кодаю же был настроен вполне оптимистически. Он был убежден, что ничего плохого с ними не случится, что Сёдзо, Синдзо и Сэйсити здоровы и никто не покушается на их жизнь. Но спутников его продолжали обуревать мрачные мысли. Одни тихо молились, думая, что вот-вот наступит конец. Другие сетовали на свою горькую судьбу.
Лишь Исокити — самый молодой из японцев — шел молча. Он предоставил Коити рассказывать о том, что с ними случилось после того, как они расстались с Кодаю. Кодаю давно заметил, что Исокити многим отличается от остальных японцев. Вот и сейчас он как будто не очень страдал от того, что с ними происходит. Время от времени останавливался, срывал придорожную траву, растирал на ладони и нюхал.
— Напоминает чернобыльник, тот, что растет в Исэ, — обратился он к Кодаю.
Наконец отряд достиг перевала. Отсюда было видно уходящую на север светло-коричневую линию берега. Ее, словно ожерелье, окаймляла белая полоса морского прибоя. С запада и с юга моря не было видно. Горизонт закрывали высокие горы.
— Остров это или материк? — обратился Кодаю к своим спутникам, но никто не смог дать ответа. У Кодаю сложилось впечатление, что находятся они на сравнительно небольшом острове. Его предположение подтверждали конфигурация близлежащих гор и то, что, пройдя менее одного ри, они увидели противоположный берег.
Миновав перевал, отряд спустился к берегу. В некотором отдалении виднелось поселение иноземцев. Собственно, поселение состояло всего из двух домов: в одном жил Невидимов, в другом — его подчиненные. Кодаю и его спутников поселили на складе, где хранились заготовленные на зиму продукты. От груд сушеной рыбы, вяленых гусей и уток исходил невыносимый запах. Кодаю вытащил несколько сохранившихся у него ароматных палочек и зажег их. Это помогло скоротать первую ночь на складе.
На следующий день вернулись Сёдзо, Синдзо и Сэйсити. Оказалось, что иноземцы привели их на пристань, накормили, но работать не заставляли. Зачем их туда приводили — непонятно, спросить же они не могли — языка не знали.
Прошло несколько дней, и японцы убедились, что иноземцы пользуются властью на острове. Островитяне беспрекословно выполняли их приказания. Однако по всему было видно, что иноземцы не ставили японцев на одну доску с аборигенами. Прошло еще несколько дней. Кодаю перевели в дом Невидимова, а его спутников — в дом, где жили подчиненные. По-видимому, иноземцы поняли, что Кодаю — главный среди японцев, поэтому и поселили его отдельно от остальных. Невидимое был высокий худощавый человек лет сорока. Спокойный, рассудительный, он умел скрывать свои мысли, на людях держался холодно, даже несколько высокомерно, но плохим человеком назвать его было нельзя.
Кормили японцев, как правило, супом и вареной рыбой. Суп варили из луковиц куроюри.[11] Крепкий беловатый отвар разбавляли водой. Когда японцы стали понимать местный язык, они узнали, что островитяне называют такой суп «салана». Хлебали его из деревянных плошек деревянными ложками. Вареная рыба походила на терпуга. Иногда подавали треску, морских ежей, тюленье мясо, гусей, уток. Запивали еду напитком, похожим на чай. Только вместо чая заваривали траву, которая в изобилии росла на морском берегу. Иноземцы курили табак. Кстати, это было единственное слово, которое по-японски и по-иноземному звучало почти одинаково. Вместе с табаком иноземцы носили какую-то палочку из вишневого дерева, напоминавшую по форме пестик. Прежде чем набить табак в трубку, они настругивали в него немного этой палочки и перемешивали. По-видимому, табак был настолько крепок, что курить его без добавления стружек было невозможно.
Оба дома, в которых жили иноземцы и куда теперь переселили японцев, были построены на один лад. Над вырытой в земле ямой ставились стропила, которые понизу обвязывались бревнами. Из досок делалась обрешетка, поверх которой настилалась трава и насыпалась земля. Получалось, что над землей была видна только крыша. В центре помещения оставлялся земляной пол — для разведения огня, который обогревал жилище во время зимних холодов, — остальная часть пола обшивалась досками.
Японцы перестали опасаться иноземцев и местных жителей, но теперь другие мысли не давали им покоя. Они понимали, что вынуждены будут питаться здесь непривычными для них супом из луковиц черной лилии и вареной рыбой. Два мешка риса, которые им удалось захватить с собой с судна, решено было оставить для больных. Со страхом ожидали японцы и прихода зимних холодов, убедившись, сколь суровый климат на острове даже летом, и с сомнением осматривали дома, в которых жили.
Особенно чувствительны к холоду были больные Сангоро и Дзиробэй. Однажды, когда японцы собрались все вместе, Сангоро, обращаясь к Кодаю, сказал: — Мы старые морские волки, многое испытали во время плавания и вытерпим все — что бы ни ожидало нас впереди. Ты же не был прежде моряком, тебя взяли на воспитание в дом кормчего как приемного сына, и не верится мне, что ты сможешь выдержать непривычные климат и пишу. Тебе надо бы без промедления написать обо всем, что с нами случилось. Не исключено, что кому-нибудь из нас доведется вернуться на родину — он и доставит эти записи. Мы-то люди простые — нам писать не о чем, помрем — никто о нас и не вспомнит, а ты — другое дело. Тебя ожидает великая судьба. Вот и опиши все, чтобы не осталось в душе сожаления о чем-то несделанном.
Кодаю согласился. Глядя на похудевшего Сангоро- глаза его лихорадочно блестели, в голосе чувствовалась необычная напряженность, — Кодаю понял, что смерть его уже не за горами. Спустя несколько дней Сангоро умер. Никто и не заметил, как он испустил дух. Принесли завтрак, Исокити, сын Сангоро, пошел будить отца. Сангоро лежал со скрещенными на груди руками, лицо его было спокойно. Это случилось девятого августа на двенадцатый день после того, как японцы пристали к острову. Кодаю и Исокити обмыли старика, Синдзо и Ёсомацу сколотили гроб. Хоронили Сангоро на берегу моря, у подножия красивого холма. В траурной процессии не принимал участия лишь больной Дзиробэй.
Когда гроб опускали в могилу, подошел старик в черном одеянии и по-иноземному обряду прочитал надгробную молитву. Впоследствии японцы узнали, что этого старика-иноземца звали Джаймиловнч. Он происходил из камчадалов, но принял православную веру, получил русское имя и вместе с Невидимовым отправился на остров. Джаймиловичу было уже далеко за семьдесят. К японцам он относился с участием.
В день похорон Сангоро солнце часто скрывалось за тучами и становилось так холодно, что у японцев зуб на зуб не попадал. Кто-то недовольно пробормотал, что душа Сангоро не упокоится с миром, раз его отпевает иноземец.
— Это не помешает, — сказал Кодаю. — Прах Сангоро уйдет в землю чужой страны, пусть же его и похоронят по обычаям этой страны.
Двадцатого августа, вслед за Сангоро, ушел в мир иной и Дзиробэй. При жизни он был человеком скупым и своенравным. Заболев, с утра до вечера лежал молча, провожая проходивших мимо матросов пустым, ничего не выражающим взглядом. О чем Дзиробэй думал — никому не было известно, но особого сочувствия он к себе не вызывал. В день кончины Дзиробэя словно подменили. Будто почувствовав, что конец близок, он подзывал к себе всех по очереди, благодарил за услуги, дарил свои вещи. Его заострившееся, изборожденное морщинами лицо, на которое уже легла тень смерти, разгладилось и подобрело.
Спустя два месяца повалил снег. Он валил не переставая с утра до вечера. Шестнадцатого октября умер Ясугоро, двадцать третьего — Сакудзиро, семнадцатого декабря — Сэйсити, двадцатого — Тёдзиро. Их всех похоронили у подножия того же холма. Когда хоронили Дзиробэя, снега было еще мало, и к холму отправились торжественной процессией во главе с Джаймиловичем. Остальных же относили к месту захоронения Синдзо, Сёдзо и Исокити, дождавшись, когда стихнет пурга. С превеликим трудом пробивали в мерзлом грунте яму — на это уходил целый день.
Оставшиеся в живых японцы встречали 1784 год на краю неведомой страны среди глубоких снегов.
— Счастливей ли для нас этот новогодний праздник, чем прошлый? — обратился к собравшимся матрос Ёсомацу.
Ответить сразу никто не решался. Прошлый новый год они встречали на корабле, скитаясь по морю. В первый день нового года море было на редкость спокойным. Было холодно, но ярко светило солнце. Подставляя лица солнечным лучам, японцы поели моти,[12] приготовленные ныне покойным Тёдзиро, выпили понемногу сакэ. Конечно, всех и тогда тревожила мысль, доведется ли им когда-нибудь снова ступить на землю, но на судне было еще вдоволь риса и сакэ и их по-прежнему семнадцать — столько, сколько отплыло из гавани Сироко. Теперь же они недосчитывались семерых — один погиб еще на корабле, шестеро ушли в мир иной на этой неведомой земле.
— И все же, — наконец нарушил затянувшееся молчание Кодаю, — нельзя сказать, что положение наше хуже, чем было в канун прошлого нового года. У нас теперь земля под ногами, и нет опасности, что мы погибнем в морской пучине… Главное — во чтобы то ни стало пережить эту страшную холодную зиму.
Но и без того, что сказал Кодаю, всем было понятно: тяжело придется им этой зимой. Прошло всего четыре месяца, как они высадились на землю, а не стало уже шестерых. Для оставшихся в живых самым страшным была неизвестность: как долго придется им жить в необычной для них обстановке среди льдов и снегов? Беспокоила и пища. Каждый день они питались одним и тем же, и еда эта уже в рот не лезла. Но и ее было недостаточно. Ясугоро, да и другие начали худеть, чувствовали упадок сил, а морозу только это и надо. Простужались и умирали один за другим. Кодаю понимал, что необходимо хоть немного изучить язык иноземцев, в руках которых находилась судьба потерпевших кораблекрушение. Лишь в этом случае сохранялась возможность выжить. Можно было бы и обращаться с просьбами в тех случаях, когда кто-нибудь заболеет.
— Если бы мы знали язык иноземцев, Ясугоро и другие умершие, может, находились бы среди нас, — сокрушался Кодаю.
— Иноземцы, когда заходят к нам, говорят иногда: «Это чево?» — сказал Исокити, самый молодой из японцев. — Сначала я никак не мог догадаться, каков смысл этих слов. Но в конце концов убедился: эти слова означают «что это такое?». Несколько раз я и сам указывал пальцем на какую-нибудь вещь и спрашивал: «Это чево?» Иноземцы улыбались и отвечали. Если думаете, что я лгу, проверьте сами.
Сообщение Исокити было для Кодаю первой приятной новостью за время их скитаний. Кодаю показалось, будто луч света неожиданно пронизал кромешную тьму. В тот же день он остановил одного иноземца и, указывая на нюхательный табак, который тот держал в руке, произнес:
— Это чево?
— Порошка, — ответил иноземец.
— Порошка, — обратился Кодаю спустя некоторое время к тому же иноземцу и протянул руку.
Иноземец дал Кодаю нюхательного табаку. Так Кодаю и его спутники запомнили первые русские слова: «это чево?» и «порошка». Теперь, встречаясь с иноземцами, японцы то и дело спрашивали у них, указывая на какой-либо предмет: «Это чево?» Они узнали, что костюм называется «платье», пальто — «кафтан», верхняя одежда — «камзол», пояс — «кушак». Они запомнили такие слова, как «рукавицы», «подушка», «обедать», «фонарь», «котел», «бочка», «чайная чашка», и многие другие названия окружавших их предметов.
Каждый вечер Кодаю записывал слова, услышанные от иноземцев в течение дня. Вначале все японцы увлекались этим занятием, но вскоре, усвоив названия некоторых предметов, они поостыли, и лишь Кодаю упорно продолжал свои записи.
С января и до самой весны запоминал Кодаю слова, надоедал иноземцам, упрашивая их записывать названия предметов своими буквами. Вечерами, словно зачарованный, глядел на эти загадочные письмена, пытаясь разгадать их смысл. Остальные японцы, сидя у огня, вспоминали о родных местах, сетовали на судьбу, забросившую их так далеко от родного дома, и, чтобы заглушить тоску, играли в разные азартные игры. Кодаю не порицал их за это, да и не мог порицать. Он был погружен в свою работу, и помогал ему один лишь Исокити. Исокити выписывал из слов одинаковые буквы, по нескольку раз уточняя их произношение.
Пришел конец продолжительной зиме, наступил июнь, и солнце стало светить по-весеннему. Снежные бураны прекратились, днем японцы начали выходить наружу, и в этом была заслуга Кодаю, который ежедневно твердил им, что пребывание на солнце необходимо для укрепления здоровья. Его уговоры возымели действие, и вконец обленившиеся, по целым дням валявшиеся на постелях японцы стали выползать из своей подземной норы.
Наблюдая за образом жизни иноземцев, они убедились, что Невидимое и его люди живут здесь временно, без жен, без детей, никаким ремеслом не занимаются. Жизнь их чем-то напоминала жизнь Кодаю и его спутников. Люди Кодаю даже высказывали предположение, что иноземцы тоже потерпели кораблекрушение. Но со временем они убедились, что это не так. Уж слишком хорошо были иноземцы обеспечены продовольствием и одеждой, чтобы противостоять жестокой стуже.
С наступлением весны японцы наконец узнали, почему находились здесь люди Невидимова. С первыми лучами весеннего солнца они сразу же стали проявлять активность: отправляли отряды островитян в глубь острова, провожали в море парусные лодки из гавани, еще не освободившейся ото льда.
— Они посылают местных жителей на ловлю нерпы, бобра и сивуча, — высказал предположение Коити. Кодаю был того же мнения.
Однажды Коити подошел к группе иноземцев и попытался узнать, когда придут за ними корабли — слово «корабли» он выучил накануне. Остальное он попытался объяснить жестами, изобразив руками парус и выказав радость человека, который видит входящие в бухту суда. Все это Коити пришлось повторить несколько раз, пока его наконец поняли. Один из иноземцев нарисовал на бумаге двадцать четыре белых кружка. Коити принес эту бумажку к своим, и все стали гадать, что на ней изображено. Одни предполагали, что корабли придут через двадцать четыре дня, другие считали, что через двадцать четыре месяца.
Во всяком случае, все стали с нетерпением ожидать, когда наступит двадцать четвертый день. День этот прошел, прошел и тридцатый день, а на маленькой пристани не было заметно каких-либо перемен. Наступил август, и японцы встретили первую годовщину своей высадки на берег.
В этот день Кодаю сказал японцам, что, может быть, им придется прожить на острове несколько лет, и надо, чтобы каждый это осознал. Что у иноземцев, по-видимому, есть жены и дети и они не намерены провести здесь всю жизнь. Что когда-нибудь за ними за всеми придет корабль, а пока надо набраться терпения и ждать. Что скоро опять наступит зима со снежными буранами и готовиться к этому надо заранее, начиная прямо с сегодняшнего дня, с тем чтобы всем удалось выжить.
По приказанию Кодаю японцы начали помогать иноземцам в работе. Вместе с местными жителями они отправлялись к ближайшим островам на рыбную ловлю и охоту. Японские рыбаки уходили на несколько дней в море. Лишь один Кодаю не трогался с места. Он продолжал вести дневник, записывал и заучивал иноземные слова. Участие японцев в общем деле было доброжелательно встречено иноземцами и островитянами. К тому же японцы получали теперь часть добычи и смогли запастись продовольствием на зиму. Совместная работа помогала им быстрее освоить язык иноземцев и островитян.
Исокити и Коити значительно раньше других научились говорить на языке иноземцев. Особенно отличался Исокити — видимо, сказалась его молодость. Он буквально каждый день запоминал новые слова и объяснял их остальным:
— Если я хочу что-нибудь, надо сказать: «Это охота». Если что-нибудь просишь, надо сказать: «Поклон». А когда получишь то, что хотел, — «Очень доволен». «Спасибо», по-нашему.
Синдзо и Сёдзо с трудом осваивали слова иноземцев, зато им легко давался язык островитян. Всего на неделю они ушли на рыбную ловлю с островитянами, а по возвращении уже шутили на ломаном языке с местными девушками.
С тех пор как японцы стали работать с островитянами, жизнь их стала разнообразнее. Прежде темы их бесед ограничивались мрачными сетованиями на судьбу и воспоминаниями о родине, теперь они рассказывали друг другу о событиях на пристани, о замеченных ими местных обычаях, и лица их освещались улыбками, а временами слышался смех, казалось навсегда забытый.
Как-то в конце сентября, спустя месяц после того, как японцы начали работать, Тосукэ вдруг пожаловался на сильные боли в сердце, а через полчаса умер. Правда, и раньше многие замечали, что Тосукэ стал сильно опухать. Спрашивали, не болен ли он. Но Тосукэ просил не обращать на него внимания, и все успокоились. Он всегда отличался медлительностью, поэтому замедленность его реакций в последнее время особенно не настораживала. Потом стали припоминать, что он неважно чувствовал себя еще зимой, но когда все пошли на работу, посчитал для себя зазорным ничего не делать и работал через силу. Кончилось это печально.
Тосукэ похоронили у подножия все того же холма. Всего за год семеро ушли в мир иной, и в день похорон Тосукэ у тех, кто остался в живых, было тягостно на душе. Каждый невольно думал: кто может поручиться, что очередь не за мной? Когда гроб с останками Тосукэ опустили в могилу, его односельчанин Кюэмон разрыдался. Когда-нибудь и меня вот так же здесь похоронят, думал он.
— Синдзо, вырой рядом еще одну могилу. Когда придут бураны, рыть будет намного труднее, — закричал Кюэмон сквозь рыдания.
Кодаю отругал Кюэмона, боясь, как бы его слова не накликали новую беду.
На церемонии похорон Тосукэ кроме старика Джаймиловича присутствовали Невидимов, еще двое иноземцев и несколько островитян. Похороны были более торжественными, чем обычно. Островитяне даже положили на могилу небольшой букетик цветов. В день похорон Тосукэ, как и в день смерти Сангоро, который умер первым, после того как корабль прибило к этому берегу, море было похоже на черно-свинцовую доску, и только у самого ее края волны, разбиваясь о скалы, вздымали вверх клочья белой пены.
Трижды встречали японцы новый год на острове, к которому их прибило после долгих скитаний по морю. С тех пор как в сентябре 1784 года они похоронили Тосукэ, никто больше не умирал и даже не болел. Летом они охотились на бобра и нерпу, большую часть зимы проводили в подземном жилище.
Кормчему Кодаю исполнилось тридцать шесть лет, а приказчику Коити — сорок. Лица японцев — старых и молодых — избороздили глубокие морщины, теперь их трудно было отличить от местных жителей. Их прежнее платье давно истлело, и теперь они шили себе одежду из птичьих перьев и тюленьих шкур, как островитяне. Лишь двадцативосьмилетний Синдзо и двадцатитрехлетний Исокити не старились. Жизнь на берегу океана, физический труд, по-видимому, пошли им на пользу — с каждым днем они становились все здоровее и закаленнее.
Японцы овладели языком иноземцев и островитян в такой степени, что могли вести беседы на обыденные темы. Лучше всех понимал иноземцев Кодаю. Он свободно объяснялся с Невидимовым и Джаймиловичем, мог немного писать.
Каждый вечер, когда японцы собирались все вместе, Кодаю делился с ними тем, что ему удавалось узнать за день у Невидимова и Джаймиловича. Вначале никто не хотел верить рассказам Кодаю. «Да может ли такое быть? Виданное ли это дело?» — словно было написано на их лицах. Но постепенно они стали склоняться к тому, что оснований для сомнений, собственно, нет.
Так, японцы узнали, что находятся они на острове Амчитка, входящем в архипелаг Алеутских островов, расположенных много севернее Эдзо; что иноземцы являются подданными великого государства Российского и отправлены оттуда в такую даль для скупки бобровых и нерпичьих шкур; что корабль, который доставил их сюда, повез русских людей и на другие острова, после чего отправился собирать шкуры на Командоры, где он сейчас и находится. Наконец, они узнали, что русские прибыли на Амчитку на три года, а когда истечет этот срок, придет судно и привезет на смену им других скупщиков, а их заберет на родину. Вместе с Невидимовым на этом судне, должно быть, уедут и японцы.
— Россия для нас страна совершенно незнакомая, — заключил свой рассказ Кодаю, — но, судя по всему, другим способом нам до дому не добраться. Выход у нас один: сначала поехать в Россию, а там уже искать возможность возвращения на родину.
Выслушав Кодаю, японцы не столько обрадовались, сколько растерялись. Однако им ничего другого не оставалось, как ожидать прибытия корабля из России.
Долгожданный корабль появился в июле 1786 года, то есть спустя три года после того, как японцы ступили на землю Амчитки.
В тот день рано утром Невидимое, словно сумасшедший, примчался к Кодаю и стал громко кричать, что корабль прибыл. Люди Невидимова, обезумев от радости, выскочили наружу с криками: «Приплыл корабль, приплыл!»
Кодаю ни разу не видел Невидимова таким возбужденным. Обычно хладнокровный, он иногда казался бесчувственным. Кодаю только и знал о нем, что он главный в отряде по скупке мехов. И вот этот самый Невидимое прыгал от радости, как ребенок. Японцы вместе с русскими помчались к пристани. В самом деле, у входа в бухту виднелся большой парусник. В тот день дул сильный северный ветер. Корабль клонило то вправо, то влево — казалось, он вот-вот затонет. Наконец парусник удалось вывести в открытое море, где было решено, по-видимому, переждать непогоду. К тому времени на пристани собрались и островитяне, с интересом наблюдавшие столь редкое зрелише. Русские и японцы до самого вечера бесцельно слонялись близ пристани — все были слишком взволнованы, чтобы продолжать работу.
На следующий день корабль опять появился у входа в бухту. Но северный ветер не утихал, а волны вздымались еще выше, чем накануне, и парусник вновь ушел в открытое море. Спустя час разнеслась весть, что ему удалось зайти в соседний залив, и все поспешили туда. Невидимое шел рядом с Кодаю, но на полпути не выдержал и побежал. Кодаю бросился следом. Когда они поднялись на небольшой холм, их глазам предстала безрадостная картина: корабль терпел бедствие — то ли оборвалась якорная цепь, то ли он налетел на прибрежные рифы… Время от времени ветер доносил крики о помощи. От тонущего корабля отвалили две шлюпки. Парусник медленно накренился, будто только и ждал этого момента, и стал заваливаться набок. Все это напоминало страшный сон.
— Может быть, сумеем его починить? — Невидимов старался перекричать свист ветра.
— Вряд ли, — ответил Кодаю, — ведь корпус разломился надвое.
Невидимое захрипел, словно смертельно раненное животное.
Кодаю вспомнил, как три года назад разбился о прибрежные скалы их «Синсё-мару». Теперь то же самое случилось с русским кораблем.
Команда парусника состояла из двадцати четырех человек. Он вез большой груз шкур, собранных на Командорских островах, и должен был захватить на Амчитке людей Невидимова, с тем чтобы доставить их на Камчатку.
В течение нескольких дней русские снимали с парусника все, что еще можно было спасти. Японцы помогали им в этом.
— Когда можно ожидать прибытия следующего корабля? — спросил Кодаю у Невидимова.
— Я хотел бы спросить об этом у вас, — ответил Невидимов.
Тот же ответ получил Кодаю и от русских, прибывших с потерпевшего крушение корабля.
Люди Невидимова совсем пали духом. Были расстроены и японцы. Правда, они и сами не знали, к лучшему или к худшему изменилась бы их судьба, если бы они поплыли в Россию, а поэтому, в отличие от русских, не так глубоко переживали гибель парусника. Многие из русских стали вести себя буйно — отказывались работать, отбирали у островитян водку, напивались до бесчувствия и по малейшему поводу вступали в драку. Никакие приказы Невидимова на них не действовали. Японцы старались обходить их стороной. Другие, напротив, впали в меланхолию. Тоже перестали работать, распустили нюни, то и дело вспоминали о женах и детях, об оставленном отчем доме и даже плакали. Есомацу нередко передразнивал их на потеху остальным японцам.
Спустя месяц с небольшим Невидимое пришел к Кодаю за советом.
— Не представляю, когда здесь появится новый корабль, — начал он разговор. — За теми, кого привезли нам на смену, судно должно прибыть года через три-четыре. Но хватит ли у нас сил ждать? Может случиться, что корабль не придет и через десять лет. К тому времени в России о нас забудут. Вот я и подумал: надо самим построить корабль и добраться до Камчатки — другого выхода нет. А до Камчатки доберемся- дальше уж полегче будет: по суше все же. Я так считаю, что и вам проще будет попасть на родину, если сначала вы переправитесь с нами на материк. Дело за кораблем. Думается мне, если начнем строить вместе — может, и выстроим.
— Пожалуй, — ответил Кодаю.
У него не было причин отвергнуть проект Невидимова. Выстроить своими силами корабль — лучшего не придумаешь! Но по плечу ли им такое дело?
— Сколько ваших людей вы рассчитываете разместить на этом корабле? — спросил Кодаю.
— Двадцать пять, — ответил Невидимое.
Именно столько человек насчитывала группа Невидимова. Двадцать четыре русских, которые пристали к острову с потерпевшего крушение корабля, должны были, по словам Невидимова, заменить их и провести на Амчитке несколько лет. Итак, предстояло построить судно, способное взять на борт тридцать четыре человека, включая девятерых японцев, а также продовольствие и шкуры, которые Невидимое скупил за эти годы у островитян. По самым скромным подсчетам, нужен был корабль водоизмещением 700–800 коку.[13]
— Сколько у вас людей, знакомых с плотницким делом? — спросил Кодаю.
— Судовых плотников нет, но понемногу плотничать умеют все, — ответил Невидимое.
Сейчас трудно сказать, в какой степени русские владеют плотницким мастерством, но по сравнению с японцами они обладают недюжинной силой, и, если эту силу умело направить, безусловно, будет толк, подумал Кодаю. Среди японцев также не было ни одного плотника, но Кодаю был уверен: стоит им только показать, что и как надо делать, — и, будьте спокойны, всё сумеют изготовить в лучшем виде. Мысленно прикинув все возможности, Кодаю решил, что совместная постройка судна не такое уж безнадежное дело.
Большинство русских и японцев с недоверием восприняли идею постройки корабля, который бы доставил их к берегам Камчатки. Но некоторых этот план увлек, их примеру последовали остальные.
Русские принялись снимать с затонувшего корабля все, что еще можно было спасти. Японцы, стоя по пояс в воде, вытаскивали из наполовину сгнившей обшивки «Синсё-мару» старые гвозди. Потом все занялись сбором плавника для обшивки — деревьев на острове не было. Вскоре по обе стороны пристани выросли горы выловленных из воды или выброшенных океаном на берег бревен. Правда, не все они годились в дело.
В начале сентября сбор строительных материалов был в основном закончен. Строительными работами руководили трое русских, Коити и Кюэмон. Каждый вечер собиралась эта пятерка и обсуждала в деталях конструкцию будущего судна. Двое русских умели делать чертежи, Коити же и Кюэмон были в этом деле полными профанами. Но прошло немного времени, и они не только научились читать чертежи, но и сами чертили продольные и поперечные разрезы будущего судна. Кодаю поручил им эту работу, потому что Коити и Кюэмон дольше других японцев плавали на рыбачьих судах — у них был опыт. К тому же они чрезвычайно легко усваивали новое.
В октябре начались бураны, и работы перенесли внутрь двух вновь отстроенных помещений, где распиливали и обтесывали плавник. Места для всех не хватало, и многие выполняли всякую мелкую работу прямо там, где спали. Приходилось конопатить бесчисленные дыры в плавнике, это требовало времени и рабочих рук. Невидимое и Кодаю выполняли роль десятников, следили за ходом работ, давали советы, разрешали возникавшие то и дело споры.
Эта зима прошла для японцев быстрее и безболезненнее, чем предыдущие, поскольку они были заняты делом. К концу зимы, лишь только прекратились бураны, работы снова перенесли под открытое небо. Все еще стояли холода. Японцев теперь трудно было отличить от русских — так все были укутаны. Выдавал только рост. Казалось, будто среди многочисленных взрослых медведей копошатся девять медвежат.
В тот день, когда каркас корабля был закончен, Невидимов приказал выдать русским и японцам водки. Пили стоя, прямо на месте работ. Кодаю чокался с подходившими к нему русскими, как будто был приучен к этому с самого детства.
Невидимов поздравил всех и сказал, что через два месяца корабль будет готов. Кодаю, подняв свою деревянную кружку, медленно произнес по-русски:
— Этот корабль, построенный руками русских и японцев, можно сказать, дитя Японии и России, будет прочнее любого судна, построенного до сих пор.
На глазах у Кюэмона выступили слезы. Стоило ему выпить лишнего, как он тут же начинал плакать. Об этой слабости Кюэмона знали все и не обращали на него внимания. Но на этот раз церемония, по-видимому, проняла всех японцев.
— Я плачу от радости — корабль будет построен! И еще потому, что наш кормчий Кодаю не ударил лицом в грязь перед иноземцами, — оправдывался, утирая слезы, Кюэмон.
Кодаю и в самом деле держался с большим достоинством. Конечно, возглавлял строительство Невидимое, но сложилось так, что во взаимоотношениях с подчиненными Невидимова Кодаю ставил себя на ступеньку выше их. Причем ему не надо было прилагать особые усилия, все получалось само собой.
Островитяне, в том числе женщины и дети, с любопытством наблюдали, как русские и японцы пили огненную жидкость. Разделить свою радость Невидимов пригласил и тех русских, которые прибыли ему на смену. Правда, они и палец о палец не ударили, чтобы помочь Невидимову и его людям в работе. Однако в выпивке приняли участие с удовольствием, а потом от души пели и плясали. Только они и веселились в тот день.
— Мы тоже первый год песни певали, — задумчиво проговорил один из людей Невидимова. — Придет время — перестанут петь. На второй да на третий год и захочешь спеть, да песня в глотке застрянет.
Не пелось и японцам. Они были молчаливые и застенчивые по натуре. Когда же дело касалось работы — трудились не за страх, а за совесть.
В конце июня строительство судна было завершено, и его спустили на воду. Параллельно с отделочными работами шла погрузка. Грузили шкуры морского бобра, нерпы, сивуча, тушки вяленых гусей и прочее продовольствие — на тридцать четыре человека надо было запасти немало. В лучшем случае плавание продлится месяц, а если не повезет — два, три и более.
В ночь перед отплытием Ёсомацу вдруг заявил:
— Не хочется мне что-то покидать Амчитку. Неизвестно еще, сумеем ли мы доплыть на этом судне до Камчатки. А если и доплывем, что нас там ожидает? Уж лучше я останусь здесь, буду хлебать суп да есть вареную рыбу. Как-нибудь проживу.
— И верно, — стал вторить ему Кантаро. — Здесь вполне можно прожить. Тем более, что и говорить поместному мы научились.
Сёдзо и Исокити попытались было уговорить их, но безуспешно. Не хотели они покидать остров — и все тут.
Узнав об этом, Кодаю впервые вышел из себя.
— Дураки! — кричал он. — Можете оставаться, если хотите. Но запомните: вы смогли выжить только потому, что нас было девять и мы держались вместе. А останетесь вы вдвоем — вас тут же укокошат.
На следующий день японцы отправились поклониться могилам усопших. Каждая могила была в свое время отмечена камнем, но за лето трава буйно разрослась, и лишь подойдя вплотную, можно было отыскать могилы. Исокити и Синдзо тщательно скосили траву серпом, изготовленным ими вручную.
Японцы покидали остров, где провели четыре года. За это время они ближе узнали островитян, и те уже не казались им похожими на оборотней. Японцы научились различать на их невыразительных на первый взгляд лицах проявление человеческих чувств, убедились, что островитянам присущи те же, что и им самим, душевные порывы. Вот почему Кодаю и его спутники не могли покинуть остров, не простившись с местными жителями.
— Живите счастливо, — крикнул Кюэмон по-японски собравшимся на пристани островитянам. В отличие от других Кюэмону трудно давался чужой язык. За четыре года он так и не смог выучить толком ни одной фразы на языке островитян, поэтому пожелал им счастья на своем родном языке. Увы, он понимал, как, впрочем, и остальные японцы, что его пожелание — всего лишь пустые слова. Русские скупщики мехов нещадно обирали и обманывали островитян, и те были обречены на полуголодное существование.
Невидимов, правда, говорил, что в прежние времена скупщики мехов, словно дьяволы, набрасывались на местных жителей, насильно заставляли их работать, а если те сопротивлялись, устраивали Избиение, а нередко и убивали. По сравнению с тем, что было прежде, теперь дела ведутся «по-божески», утверждал Невидимов. Но если уж судить справедливо, думал Кодаю, то и теперь нельзя было сказать, чтобы дела велись «по-божески». Правда, добытые островитянами шкуры морского бобра, нерпы или сивуча бесплатно не отбирались, в обмен они получали кое-какие товары, но о справедливом обмене не могло быть и речи. Из островитян выжимали все, что могли.
Особенно тяжело было расставаться со стариком Джаймиловичем. За эти годы японцы привыкли к его доброму участию. Положение Джаймиловича на острове было необычным. Он не принадлежал ни к русским, ни к островитянам. Правда, он принял православную веру и получил русское имя, но происходил из коренных жителей Камчатки. На острове он был единственным священником, с одинаковой добротой относился как к русским, так и к местным жителям и видел в своем пребывании на острове высшее призвание, предначертанное богом. Лет ему было немало, и он чувствовал, что долго не проживет. Кодаю и его спутники сердечно прощались со стариком, а он осенял каждого крестным знамением, вглядывался в лица добрыми, увлажнившимися глазами.
Ровно в полдень судно снялось с якоря. Русские присвоили кораблю имя «Невидимов», японцы же между собой называли его «Сннсё-мару». Двухмачтовое судно, слегка накренившись, отвалило от пристани, обогнуло волнорез, выровнялось и взяло курс на запад. Произошло это восемнадцатого июля 1787 года.
Когда вышли в открытое море, показалась вершина горы, покрытая снежной шапкой, — та самая, которую увидели японцы четыре года назад, приближаясь к острову. Странно, что с самого острова ее не было видно. Кантаро, Кюэмон, Тодзо, Сёдзо, Синдзо и Исокити вновь превратились в матросов, занялись своим привычным делом. Большинство русских не умели управлять кораблем, и как-то естественно получилось, что после выхода корабля в море они стали лишь выполнять приказания поднаторевших в мореплавании японцев. Кодаю занял пост кормчего, Невидимов — должность поскромнее — руководил всякими подсобными работами.
Двадцать третьего августа 1787 года корабль вошел в Усть-Камчатскую гавань. Путь в тысячу четыреста верст, по подсчетам Невидимова, был пройден за месяц и пять дней.
Японцам не показалось, будто камчатский берег сильно отличался от побережья Амчитки. Пристань, построенная в небольшом заливе, была безлюдна и, на их взгляд, менее оборудована, чем у них на родине, в Сироко. У пристани они не заметили ни одного крупного корабля. Вдалеке группа женщин и детей собирала ягоды. Впоследствии Кодаю и его спутники узнали, что это были жены и дети русских, служивших на Камчатке.
Корабль пристал к берегу. Невидимов предложил японцам оставаться на борту и подождать прибытия чиновника камчатской канцелярии, которая уже была извещена о прибытии судна.
На следующий день на корабль прибыл комендант Орлеанков. Это была первая встреча японцев с иноземным чиновником. Сойдя на берег, японцы сразу же перешли в ведение чиновников и расстались с Невидимовым, так и не успев как следует проститься с теми, с кем в течение долгих четырех лет делили радости и невзгоды на Амчитке. Следом за чиновником японцы пересекли скучный Усть-Камчатский поселок и поднялись на ожидавшее их речное судно. В поселке они обратили внимание, что местные жители внешне напоминают айну с острова Эдзо.
— В точности айну, — сказал Кодаю.
В Эдо Кодаю однажды видел айну, остальным же не приходилось с ними встречаться, поэтому ни подтвердить слова Кодаю, ни подвергнуть их сомнению никто не мог. Заговорили о другом: раз местные жители похожи на айну, может, они и есть айну, а Камчатка — вовсе не Камчатка (ее только иноземцы так называют), а остров Эдзо. Исокити высказал мнение, что все местные жители похожи на Джаймиловича. Вспомнили старика Джаймиловича. Решено было, что и в самом деле все камчатские жители на него похожи. Удивляться было нечему: ведь Джаймилович происходил из этих мест. Кодаю лишь показалось странным, что за четыре года общения с Джаймиловичем ему ни разу не пришла в голову мысль, что тот походил на айну.
Судно плыло вверх по реке Камчатке. Река медленно текла между поросших травой равнинных берегов- в Японии такого не увидишь, — была широкой и полноводной. Пройдя около пяти рн, судно пристало к берегу у Нижнекамчатска. Это был поселок в сто пятьдесят — сто шестьдесят дворов на левом берегу реки. Дома из лиственничных бревен, несколько лавок, церковь с двумя колокольнями.
В центре поселка — четырехугольная крепость, обнесенная высоким частоколом. Кодаю и его спутников провели через ворота внутрь крепости. У ворот стоял на посту солдат. Внутри крепости имелась церковь, но без колокольни. Японцев пригласили в дом коменданта, майора Орлеанкова. Как все прочие дома в поселке и крепости, а также расположенные по соседству кладовые, служившие складом ясачной казны и военных припасов, дом коменданта был сложен из лиственничных бревен.
Вечером японцев угощали вяленой чавычей и супом белого цвета, в котором плавали плоды каких-то растений. Суп был подан в оловянном судке. Перед каждым из гостей были положены маленькие ножи, ложки и еще какие-то предметы, похожие на грабли. Японцы догадывались, что всем этим надо было пользоваться во время еды вместо хаси,[14] но не знали как. Так Кодаю и его спутники впервые в жизни увидели вилки и столовые ножи, которыми впоследствии им пришлось ежедневно пользоваться в течение многих лет.
На ночь Кодаю оставили в доме Орлеанкова, остальных отвели в дом секретаря коменданта, расположенный за пределами крепости.
На завтрак Кодаю и его спутникам подали пшеничный печеный хлеб и такой же белый суп, как и вечером. Суп, правда, оказался более густым и вкусным, чем накануне. Сначала японцы решили, что его готовят так же, как на Амчитке, — из луковиц черной лилии, но спустя несколько дней они случайно узнали, что это вовсе не суп, а коровье молоко. Однажды Исокити без всякого злого умысла решил узнать, куда это так спешит каждое утро хозяйка, прихватив с собой деревянную бадейку, и последовал за ней. Он увидел, как хозяйка зашла в сарай, надоила от желтой и черной коров молока, принесла его в дом и разлила в плошки. Когда Исокити рассказал об этом товарищам, те, не желая оскверниться, решили больше белого супа не есть, отказывались они и от подававшейся изредка на обед говядины под предлогом того, что мясо в пищу не употребляют.
Комендант Орлеанков пользовался на Камчатке репутацией человека честного и бескорыстного. Он доброжелательно относился к камчадалам и корякам, принял большое участие и в судьбе японцев. Местные жители почитали своего коменданта как бога. В то время Камчатка была разделена на три района: Ижигский, Акланский и Нижнекамчатский. В каждом была своя канцелярия. Главная же канцелярия находилась в Нижнекамчатске, где проживал комендант всей Камчатки Орлеанков. Другими словами, Орлеанков был высшей властью на Камчатке, но держался просто, всегда с вниманием относился к любой просьбе, исходившей от местных жителей. Тем не менее было бы неверно считать, что административная власть на Камчатке находилась в руках Орлеанкова.
Генерал-губернаторство учредили в Сибири в 1782 году, за год до появления на Камчатке Кодаю и его спутников. Местом пребывания генерал-губернатора был определен город Иркутск. В состав генерал-губернаторства включались Иркутская, Якутская, Нерчинская и Охотская губернии, во главе которых стояли губернаторы. Камчатка входила в состав Охотской губернии, и Орлеанков во всех своих действиях обязан был руководствоваться указаниями охотского губернатора и уж, конечно, ничего не мог делать вопреки воле и намерениям Иркутского генерал-губернатора.
Таким образом, вопрос о возвращении Кодаю и его спутников на родину не мог быть разрешен на Камчатке. Прежде всего японцам предстояло отправиться в Охотск. Там можно будет подумать о дальнейших шагах, решил Кодаю.
Пока же японцев задерживали в Нижнекамчатске, а дело шло к зиме, и вскоре им стало ясно, что зиму придется провести здесь. Чтобы скрасить однообразие бездеятельной жизни, Кодаю начал ежедневно делать подробные записи в дневнике. Записывал все, что слышал или видел собственными глазами. От людей он узнал, что церковь, находившаяся внутри крепости, называлась церковью Успения пресвятой богородицы и имела придел Николая чудотворца. Иногда Кодаю заходил внутрь церкви. Здесь все казалось необыкновенным. Еще больше его привлекала церковь, расположенная в поселке. Каждый день в часы службы, когда начинали звонить колокола, из домов выходили люди, направлялись к церкви и исчезали внутри. Оттуда доносилось пение, а когда служба кончалась, люди выходили, утирая глаза. Кодаю ежедневно посещал своих спутников, которые жили у секретаря Орлеанкова, и, проходя мимо церкви, наблюдал это зрелище. Но, когда однажды он попытался зайти внутрь во время службы, его не пустили.
В Нижнекамчатске насчитывалось свыше девяноста чиновников. Дома они имели в поселке, а на службу ходили в крепость.
Земля здесь была благодатная: много рыбы, которую жители солили и вялили, леса, служившие прекрасным материалом для строительства не только жилья, но и судов. Река Камчатка была широкой и полноводной, каждый день в ней вылавливали огромные лесины, плывшие с верховья. Когда Кодаю прогуливался по узким улочкам поселка, он постоянно чувствовал резкий запах вытапливаемого рыбьего жира. На берегу моря из морской воды камчадалы выпаривали соль, в окрестностях поселка выращивали пшеницу и овощи.
Дичь водилась здесь в изобилии, и даже самый бедный российский казак не устраивал званый обед без лебедя. Диких же гусей и уток было столько, что блюда из них никто и всерьез не принимал. Окрестности поселка изобиловали всякой ягодой — морошкой, брусникой, голубикой, которую жители запасали в больших количествах на зиму. Ягоды занимали второе после рыбы место среди съестных припасов местного населения. В поселке продавались и самые лучшие из камчатских соболей.
Помимо камчадалов и русских в Нижнекамчатске можно было встретить коряков, они приезжали торговать. Здесь можно было дешевле, чем в любом другом месте на Камчатке, купить у коряков одежду из оленьих шкур, пыжиковый мех, оленье мясо. Местные жители могли приобрести у коряков и необходимую домашнюю утварь по сравнительно низкой цене.
Вторыми по численности после камчадалов были в Нижнекамчатске русские. Здесь проживали городничий, председатель суда, священник. Судов было два: один вел уголовные дела, другой разрешал торговые споры. Оба подчинялись охотскому губернскому суду и по каждому делу обязаны были докладывать в Охотске. Среди жителей Нижнекамчатска имелось и несколько ссыльных, некоторые из них жили здесь уже по тридцать лет и более.
Несмотря на все богатства Камчатки, Кодаю и его спутникам трудно пришлось здесь зимой. После нескольких лет мытарств они привыкли к сносной жизни и представить себе не могли, что ожидает их в Нижнекамчатске с наступлением периода снежных буранов. Но об этом рассказ впереди.
Никому из японцев неведомо было прошлое камчадалов, населявших поселок. Смирение, которое читалось на их лицах, столь похожих на лица айну, объяснялось отнюдь не спокойным течением их жизни. Скорее всего оно перешло к ним по наследству от дедов и прадедов. Необходимость примириться с неумолимой судьбой, отказаться от сопротивления — таково было наследие, завещанное им предками.
Еще за пятьдесят лет до того, как Кодаю и его спутники появились на Камчатке, жизнь местного населения здесь была настолько ужасной, что описать ее не представляется возможным.
Крашенинников, посетивший Камчатку в тридцатые годы восемнадцатого века, в своей книге «Описание земли Камчатки» отмечает, что русские казаки на Камчатке имели своих холопов и жили как царьки. Играли в карты на награбленные меха и даже на своих холопов из местных жителей. Бывали случаи, когда холопы в течение дня переходили из рук в руки до двадцати раз. Когда сборщики приходили за ясаком, а взять было нечего, они заставляли камчадалов раздеваться и отбирали одежду, а то и уводили должников в рабство — отрабатывать долг — либо отправляли на продажу в Якутск, где процветала в то время торговля подневольными людьми.
Согласно «Истории Камчатки», написанной Окунем и опубликованной в 1935 году, по переписи населения 1724 года, в Камчатском остроге на двадцать семь вольных жителей приходился сто один холоп, в Большерецком остроге на тридцать четыре вольных жителя — сто восемь холопов, в Анадырском остроге на шесть вольных жителей — семнадцать холопов. Понятно, что при таком положении на Камчатке то и дело имели место случаи убийства сборщиков ясака, и всякий раз виновные подвергались жестокому наказанию.
В июле 1731 года в районе Нижнекамчатска неожиданно вспыхнул крупный бунт камчадалов. По-видимому, он готовился уже давно. Камчадалы приурочили его к отплытию из устья реки Камчатки на Анадырь карательного отряда, отправленного из Большерецка. Восставшие захватили Нижнекамчатский острог, а проживавших там с семьями сорок русских казаков уничтожили. Но камчадалам не повезло: карательный отряд еще не успел к тому времени отплыть из Большерецка. В Нижнекамчатск сразу же было отправлено семьдесят два казака, а вслед за ними — второй отряд с двумя пушками и двумя мортирами. Рассчитывая на длительное сопротивление, восставшие запаслись продовольствием и укрепили стены крепости. У них имелось всего двадцать ружей, а главным оружием были луки со стрелами. После двухдневного ожесточенного сражения русские казаки захватили крепость, а оставшиеся в живых камчадалы подожгли склады и сами бросились в огонь. Однако главарю бунтовщиков Федору Харчину удалось спастись. Эти события словно послужили сигналом: камчадалы повсюду стали строить небольшие острожки и нападать на русских. Волнения охватили весь Камчатский полуостров. Новым опорным пунктом восставших камчадалов стала Еловка; туда бежал из Нижнекамчатска Харчин, там же развернулись основные бои. Дважды враждующие стороны вступали в мирные переговоры, во второй раз Харчина заманили в ловушку и схватили. Опорный пункт восставших был разгромлен.
Лишившись единой базы, бунтовщики продолжали оказывать разрозненное сопротивление многочисленным карательным отрядам. Камчадалы дрались яростно. Известен даже случай, когда тойон[15] Тигель, проиграв многодневное сражение, перерезал всех своих жен и детей и лишил себя жизни. Другой камчадал, Вафилуч, построив вместе с пятьюстами соплеменниками острожек, яростно сопротивлялся карателям, но, не выдержав обстрела и не желая капитулировать, избрал для себя смерть.
Подобного рода стычки продолжались вплоть до 1739 года. После подавления мятежа на Камчатку прибыл майор Мерлин во главе отряда на пятистах пятидесяти четырех санях. Он был направлен специально для проведения дознания. Харчина, считавшегося главарем бунтовщиков, и его дядю Голгоча приговорили к смертной казни. Были казнены также трое русских ясачных начальников из трех камчатских острогов. Тем самым российское правительство хотело показать местному населению, что оно считает несправедливыми бесчеловечные действия сборщиков ясака. Все это красноречиво свидетельствовало о том, в какое беспокойство повергли русское правительство события на Камчатке.
Автор «Истории Камчатки» Окунь писал, что правительству России, издавшему указ в защиту местного населения, на самом деле было безразлично, проводится ли он в жизнь, оно было заинтересовано исключительно в том, чтобы своевременно поступала в казну пушнина.
После бунта 1731 года правительство России пришло к выводу, что необходимо создать опору своей колониальной политике среди самих национальных групп. Такую опору оно нашло в лице тойонов, которым вменялось в обязанность наблюдение за действиями местных жителей, суд и расправа, а также сбор ясака. Но бунты не утихали и после передачи власти тойонам, поэтому русским запрещалось посещать поселки камчадалов. Сбор же ясака, производился под защитой вооруженных отрядов.
Во времена Кодаю в Нижнекамчатске проживали уже внуки и правнуки участников большого бунта. Русские теперь не относились к ним столь бесчеловечно, как к их дедам и прадедам, но из этого не следует, что жизнь камчадалов стала легкой. Система сбора ясака была еще более усовершенствована. И смирение, написанное на их лицах, было, по-видимому, смирением людей, приученных за полвека, прошедших после бунта, к беспрекословному послушанию. А бунтарский дух перекочевал дальше на север, к корякам.
В октябре на Нижнекамчатск обрушились снежные бураны. Японцы, проведшие четыре года на Амчитке, имели представление о зимних холодах, но тамошние морозы не шли ни в какое сравнение с камчатскими буранами, которые в течение многих дней вздымали в небо среди кромешной тьмы огромные тучи снега. Зима на Амчитке была, можно сказать, сносной. Снежные бури нередко относились морским ветром в сторону, проглядывало солнышко, а когда ветер стихал, глазам представала блестевшая на солнце мириадами льдинок снежная равнина. На Камчатке ничего подобного нельзя было увидеть. День за днем Нижнекамчатск окутывала крутящаяся белая мгла. Солнце не появлялось и тогда, когда буран утихал, истощив свои силы. Наступала страшная, до звона в ушах тишина. После буранов жители Нижнекамчатска выбирались на утонувшую в снегу улицу и молча разгребали сугробы, вздымавшиеся кое-где выше домов. В период буранов все городские лавки закрывались и торговля замирала.
В дни, когда буран стихал, Кодаю отправлялся проведать своих земляков, живших за пределами крепости. А те, в свою очередь, приходили к нему — обычно по двое. Бывало, буран длился по нескольку дней кряду. Тогда самые молодые из японцев — Исокити и Синдзо — приходили к Кодаю, несмотря на вьюгу.
— Глупцы! — всякий раз ругал их Кодаю. — Вас ведь может занести снегом. Зачем все мы старались выжить? Чтобы найти смерть в этом камчатском городке? Разве можно так не дорожить жизнью? Передайте Коити, что он дожил до седых волос, а не способен справиться с молокососами вроде вас!
Кодаю специально упомянул Коити. Он был уверен, что именно Коити, беспокоясь за Кодаю, посылал Исокити и Синдзо проведывать его в буран.
Больше во время бурана к Кодаю никто не приходил, но стоило вьюге утихнуть, как сразу же кто-нибудь являлся, словно специально дожидался этого момента. Зима для японцев тянулась бесконечно. Им казалось, что прошло уже несколько зим, но вот наступило рождество. Буран прекратился, и воцарилась тишина. В тот вечер допоздна звонили церковные колокола. Майор Орлеанков пригласил Кодаю за праздничный стол и потчевал заморским вином. Вокруг стола сидели подчиненные Орлеанкова и именитые гости из Нижнекамчатска.
В первые три дня января опять разыгрался буран, и земляки смогли поздравить Кодаю с Новым годом лишь с большим опозданием.
До наступления зимы трудно было предположить, что продовольствие иссякнет, но вскоре все это почувствовали. Уже в ноябре спутникам Кодаю лишь изредка подавали печеный хлеб. Основная их пища состояла теперь из сушеной кеты и чавычи. А к концу декабря и рыба стала редкостью на обеденном столе. Поползли слухи о голоде. Подчиненные Орлеанкова всеми способами пытались добыть продовольствие у местных жителей, но те, у кого было кое-что припасено, всячески скрывали свои запасы от администрации.
Первые десять дней января японцев еще кормили хлебом и рыбой. Они пока не подозревали, что и над ними нависла грозная тень голода. Но однажды, в середине января, им подали к столу оболонь с деревьев, смешанную с небольшим количеством рыбьей икры, и сказали, что отныне придется довольствоваться только этой пищей, поскольку запасы продовольствия иссякли. Коити попробовал первым и сказал, что это древесная кора и в пищу ее употреблять нельзя.
Два дня у японцев не было во рту ни крошки. Они лежали в своем жилище, прислушиваясь к завываниям ветра, и не могли из-за страшного бурана ни проведать Кодаю, ни сообщить ему о том положении, в котором они оказались. Им ничего не оставалось, как сетовать на жестокость судьбы, которая привела их с Амчитки на Камчатку лишь для того, чтобы здесь, на материке, они умерли голодной смертью.
На третий день после того, как у японцев иссякло продовольствие, к ним пробрался сквозь пургу чиновник. Он привез два замороженных говяжьих окорока, напоминавших мерзлые чурбаки, выкопанные из земли.
— Я слышал, что обычаи запрещают вам есть мясо, — сказал чиновник. — Но если вы и при нынешних обстоятельствах будете придерживаться этого запрета, вам грозит голодная смерть. Ешьте пока это мясо, а когда с продовольствием станет полегче, придерживайтесь, на здоровье, ваших запретов.
Японцы молчали. Чиновник повторил то же самое и добавил:
— Не стоит пренебрегать любезностью. Вам дарят это мясо лишь потому, что вы иноземцы. Представляете, что подумают жители Нижнекамчатска, если им рассказать о вашем отказе?
Когда чиновник ушел, Исокити вытащил нож, отрезал кусок мяса и отправил его в рот. Его примеру последовали остальные. Всем было ясно: чиновник прав — если мясо не съесть, не выжить.
— Ешьте мясо — и дело с концом, — сказал Коити.
Он решил каждый день выдавать японцам по маленькому кусочку мяса, чтобы хватило надолго. Коити предложил мясо и хозяевам дома, в котором они поселились, но те отказались, ведь оно было выдано государственным чиновником специально для японцев. Все это время хозяева питались оболонью, смешанной с рыбьей икрой.
Когда утихла пурга, пришел Кодаю. Он жил в доме коменданта, и голод ему не грозил. Но сделать что-нибудь для облегчения участи товарищей Кодаю не мог. Он считал невозможным просить о каких-то новых льготах для японцев в то время, когда жители города голодали. К тому же Кодаю понимал, что при создавшейся ситуации все его просьбы не принесли бы желаемого результата.
— Говорят, что в мае по реке начнет подниматься столько рыбы, что всю ее и не съешь. Потерпите. Надо во что бы то ни стало дотянуть до весны, — повторял Кодаю, заглядывая в глаза товарищам.
Он советовал также не пренебрегать оболонью: раз местные жители ее едят, значит, должны есть и японцы.
Первого окорока японцам хватило на двадцать дней, второй они растянули на месяц — варили из кусочков мяса и нескольких щепоток муки мясную похлебку.
В феврале, когда положение с продовольствием стало критическим, в Нижнекамчатск во главе казачьей полусотни пожаловал первый охотский губернатор Козлов-Угренин, начальник Орлеанкова. Еще в ноябре 1786 года Угренин отбыл из Охотска в длительную инспекционную поездку. До весны он собирался пожить в Большерецке и вот по пути заглянул в Нижнекамчатск.
Местное население было недовольно инспекционной поездкой Угренина. Для своего путешествия он реквизировал множество саней, а также триста собак и не только не собирался платить за все это, но забирал меха, а также местных жителей — себе в услужение. Этот незваный гость провел в засыпанном снегом Нижнекамчатске три дня. Орлеанкову приходилось разбиваться в лепешку, чтобы угодить начальству. В охваченном голодом городе добыть деликатесы было не просто. Кодаю как иноземцу один лишь раз довелось присутствовать на обеде, который был дан в честь Угренина. Среди лиц, сопровождавших Угренина, находился будущий автор «Путешествия по Камчатке и по южной стороне Сибири» Жан-Батист Лессепс. Дело в том, что отряд Угренина встретился в Петропавловской гавани с экспедицией Лаперуза. Один из членов экспедиции, Лессепс, сошел на берег и присоединился к Угренину.
После трехдневного пребывания в показавшемся скучным Нижнекамчатске отряд Угренина покинул город. Лессепс все это время внимательно наблюдал за Кодаю и впоследствии в своей книге написал, что японец произвел на него сильное впечатление.
Пребывание Лессепса в отряде Угренина впоследствии тоже внимательно изучали несколько человек. Одним из них был историк Сгибнев, который в своем «Историческом обзоре важнейших событий на Камчатке», опубликованном в трех номерах «Морского сборника» за 1869 год, писал:
«В ожидании открытия зимнего пути Угренин провел в Большерецке более трех месяцев, отдавая дань всевозможным развлечениям вместе с молодым Лессепсом и полицмейстером Шмаревым. Почти ежевечерне на оргии приглашались жены и дочери местных аборигенов, которые ни в каких требованиях не могли отказать устроителям празднеств. Причем особенно нахально и бесцеремонно вел себя Лессепс. Впоследствии же он писал, что у русских и камчадалов слабо развито чувство ревности, и они нисколько не заботятся о целомудрии и поступках своих жен. Не исключено, что именно упомянутые оргии привели к такому выводу молодого Лессепса, находившегося под покровительством Угренина».
Однако Кодаю было не до Лессепса и Угренина во время их короткого пребывания в Нижнекамчатске. Его мысли занимали японцы, оказавшиеся в исключительно тяжелом положении. Он замечал, как с каждым днем они теряют силы. Правда, настроение их как будто не менялось, они оживленно беседовали о разных вещах, но когда кто-либо поднимался и делал несколько шагов, было видно, с каким трудом он передвигается на подгибающихся от слабости ногах. Японцы научились сдирать с деревьев кору, срезать находившийся под ней тонкий слой оболони и ели ее, размачивая в воде. Спустя несколько дней после того, как кончилось мясо и пришлось перейти на оболонь, умер Ёсомацу. Перед этим у него началась странная болезнь — почернели и стали распухать ноги и дёсны. Ёсомацу перестал разговаривать и молча лежал в забытьи с закрытыми глазами. Пятого апреля он скончался.
Через неделю от той же болезни умер Кантаро. С первых дней апреля до середины месяца бушевала страшная пурга, и японцы даже не смогли сообщить Кодаю о кончине двух своих товарищей. По предложению Коити их останки в деревянных гробах выставили на улицу, решив похоронить, когда утихнет пурга.
— Ёсомацу и Кантаро так хотели остаться на Амчитке. Должно быть, предчувствовали, — вздыхал Тодзо.
— Замолчи, — всякий раз обрывал его Кюэмон или Сёдзо.
Прежде ни от Кюэмона, ни от Сёдзо никто не слышал грубого слова. По-видимому, причитания Тодзо слишком действовали им на нервы. Но Тодзо не обращал внимания ни окрики друзей и продолжал монотонно повторять одно и то же.
Когда утихла пурга, пришел Кодаю. Теперь только он один крепко держался на ногах. Кодаю молча обвел взглядом неподвижно лежавших на полу товарищей и прошептал:
— Значит, Кантаро и Ёсомацу…
Еще у входа Кодаю заметил два гроба и понял, что двоих его спутников нет в живых. Теперь он узнал, кто они.
Коити, Кюэмон, Сёдзо, Синдзо, Исокити и Кодаю отправились на кладбище рыть могилу. Тодзо был настолько слаб, что не мог двигаться и остался дома. Хозяин дома, русский, проводил японцев до занесенного снегом кладбища. Без проводника его бы и не найти.
Несколько дней ушло на то, чтобы вырыть могилу: сначала разрыли толстый слой снега, потом стали долбить твердую как камень мерзлую землю, предварительно разогревая ее кострами. Рыли все по очереди — только Исокити и Синдзо такая работа оказалась не под силу.
Когда могила наконец была готова, снова началась пурга, и церемонию похорон пришлось отложить еще на полмесяца. За это время умер Тодзо. Скончался он шестого мая от той же болезни, что и Ёсомацу и Кантаро. Гроб с его останками поставили рядом с первыми двумя. Впоследствии Кодаю узнал, что болезнью, унесшей в Нижнекамчатске троих его товарищей, была цинга.
Вскоре после кончины Тодзо пурга прекратилась. Становилось теплее. Река начала освобождаться ото льда, и люди приступили к лову хахальчи.[16] Все наконец почувствовали, что голод позади. В конце мая состоялись похороны. Покойников отпевал русский священник. Как и старик Джаймилович с Амчитки, он был одет во все черное. Подражая священнику, Кодаю и его спутники перекрестились. Это уже не казалось им неестественным.
Через несколько дней после похорон по рекам близ Нижнекамчатска начали подниматься несметные косяки хахальчи. Вода от них становилась похожей на черную тушь. Японцы научились ловить хахальчу сетями, варили ее и ели. Соль здесь была очень дорогой, и местные жители варили рыбу без соли.
Кончилась хахальча, и на смену ей пришла чавыча. Ловля чавычи сетями считалась женской работой. За день вылавливали до трехсот-четырехсот рыбин. В конце мая чавычу сменила кета, поднимавшаяся в верховья рек плотными косяками.
Кету ели каждый день. К середине нюня она настолько надоела, что от нее стали носы воротить, но тут пронесся слух, что японцам предстоит переезд из Нижнекамчатска в другой город.
— Куда же теперь? Пока добрались до Амчитки, погиб Кихати. На Амчитке мы потеряли семерых. Они спят вечным сном под холмом на морском берегу. Переправились на Камчатку — и потеряли еще троих. Нас осталось всего шестеро. Стоит нам только переехать на новое место, как обязательно кто-то умирает. Что нас ждет дальше? Нет, с меня хватит — больше никуда не хочу, — сказал Коити.
Такое малодушие было не в характере Коити. Но в тот момент среди японцев не было Кодаю, и никто не решился противоречить Коити. В самом деле, все получалось так, как он говорил: всякий раз, когда японцы переезжали на новое место, они недосчитывались кого-нибудь из своих товарищей.
Голод, который пришлось пережить зимой в Нижнекамчатске, был страшным испытанием, но теперь они знали, как с этим бедствием бороться: нужно заранее запасти продовольствие на зиму. Мысль же о том, что им снова предстоит отправиться в незнакомое место, наполняла их души страхом и беспокойством.
Вот почему никто не решился возразить Коити. — Послушайте меня, — нарушил молчание Кюэмон. — Я давно думаю об этом и хочу поделиться с вами. Ведь никто из вас уже не рассчитывает живым вернуться в Исэ. Да, не видать нам нашего Исэ — это точно! Кто отправит нас всех на родину? Найдется ли здесь хоть один человек, который укажет нам дорогу в Исэ? Хотел бы я поглядеть на него! Видно, нам на роду написано оставаться до конца дней своих на чужбине, среди льдов и снегов. А от судьбы не уйдешь. Вот я и думаю: раз не суждено нам вернуться на родину, так хоть на мир поглядеть. Не все ли равно, где умереть! Мне опротивел Нижнекамчатск, пропахший насквозь запахом кеты. Я готов уйти отсюда куда глаза глядят — пусть даже меня сожрут дикие звери!
Кюэмон говорил запальчиво, но в его словах чувствовалась логика. В самом деле, если раз и навсегда решить для себя, что уже не придется ступить на родную землю, стоит ли беспокоиться, куда тебя увезут из Нижнекамчатска?
— И верно, — согласился после некоторого раздумья Коити. — Ведь у нас нет надежды вернуться на родину, так стоит ли что-то предпринимать?
Кодаю не присутствовал при разговоре. Его занимали другие мысли. Он думал о том, что из семнадцати человек, отплывших на корабле из Сироко, осталось только шестеро, считая его самого. С глубокой печалью вспоминал Кодаю, как погибли одиннадцать его спутников, но он понимал, что в этом не было вины тех, кто остался в живых. Просто те, кто ушел в мир иной, были неспособны физически и духовно противостоять тем трудностям, которые выдвигала перед ними жизнь.
Лишь шестеро нашли в себе силы бороться с невзгодами и победить. Значит, они умели приспособиться к обстоятельствам, были сильными и рассудительными. Самым слабым среди них казался Коити, но в его тщедушном теле, по-видимому, таился неукротимый дух, восполнявший физическую немощь. Кюэмон вроде бы был несколько туповатым: он не смог выучить ни единого иноземного слова, но зато с детства отличался завидным здоровьем и временами проявлял железную волю. В судьбе Сёдзо, Синдзо и Исокити важную роль сыграла их молодость. Сёдзо исполнилось тридцать пять лет, Синдзо — двадцать восемь, Исокити — двадцать четыре года. С тех пор как они покинули Сироко, все трое удивительно окрепли и возмужали. В ту голодную зиму они сильно отощали, но как только в реках появилась рыба, стали так быстро набирать вес, что русские только диву давались.
Сёдзо слыл молчуном и редко принимал участие в общем разговоре. Но однажды, пораженный закатом на Амчитке, воскликнул:
— Какая красота!
Не всякому дано восхищаться закатом, когда того гляди погибнешь от голода и зимней стужи.
В Нижнекамчатске, впервые услышав перезвон церковных колоколов, Сёдзо сказал:
— Пожалуй, и в Исэ нет колоколов с таким чудесным звоном. Услышишь такое — и сердце невольно замирает от счастья.
Покойный Кантаро возмутился тогда восхвалением чужеземных колоколов и кинулся на Сёдзо с кулаками. Сёдзо меньше других чувствовал себя удрученным пребыванием на чужбине. Безусловно, как и остальные японцы, он не мог не думать о семье, о родных, но никогда не говорил об этом.
— Ты бы хоть изредка про мать вспомнил. Видать, не такое уж счастье иметь сыночка вроде тебя, — нередко порицали его товарищи, но Сёдзо лишь ухмылялся в ответ.
Вряд ли Сёдзо вовсе не хотелось вновь ступить на родную землю, но и особого желания он не проявлял. Скитания, по-видимому, доставляли ему удовольствие. Он не страдал от того, что оказался сначала на Амчитке, потом в Нижнекамчатске. Когда же до него дошли слухи о предстоящем отъезде, глаза его радостно заблестели.
— Интересно, куда мы теперь отправимся? — спросил он.
В отличие от Сёдзо, Синдзо обладал быстрым и цепким умом. Единственной его слабостью были женщины. Еще на Амчитке он едва не нарвался на скандал, пытаясь завести шашни с местной девушкой. В Нижнекамчатске он не мог спокойно проходить мимо камчадальских девиц, за что его не раз ругал покойный Есомацу:
— Глупец, не набиваешься ли ты в зятья к камчадальскому лавочнику?
— Если возьмут — пойду не раздумывая, а родится ребенок — назову его Есомацу, — отвечал Синдзо.
Разговор кончался тем, что не на шутку рассердившийся Есомацу набрасывался на Синдзо с кулаками, но Синдзо был самым быстроногим из японцев.
Исокити унаследовал все лучшее от своего отца Сангоро, умершего на Амчитке. У него был такой же открытый и мягкий характер. К тому же Исокити научился прекрасно приспосабливаться к обстоятельствам. Как на самого младшего, на него всегда взваливалось больше всего работы, но он ни разу не выразил неудовольствия по этому поводу. В глубине души Кодаю возлагал свои надежды именно на Исокити. С поразительной быстротой Исокити усваивал иноземные языки, мог свободно изъясняться по-русски и на языке островитян с Амчитки. Не прошло и года, как они прибыли в Нижнекамчатск, а Исокити уже сносно болтал по-камчадальски и по-корякски.
Кодаю почему-то был уверен, что смерть Тодзо в Нижнекамчатске последняя и что больше никто из его спутников не умрет: уж слишком часто приходилось им заколачивать крышки гробов.
Их путь из Нижнекамчатска лежал через Тигиль, где они должны были пересесть на судно и отплыть в Охотск. Дорога до Охотска была, очевидно, не из легких, но Кодаю предполагал, что в Охотске японцы окажутся под покровительством высоких властей России и их отправят на попутном корабле в один из портов Эдзо. Это не было просто предположением. Так объяснил Кодаю причину переезда комендант Орлеанков. За год общения с Орлеанковым Кодаю привык верить ему, а следовательно, и России. Судя по карте, Россия представляла собой огромную страну, во много раз большую, чем Япония. Причем у Кодаю сложилось впечатление, что в чем-то она была и более просвещенной, чем Япония.
Накануне отъезда из Нижнекамчатска Кодаю и его спутники отправились к могилам Есомацу, Кантаро и Тодзо. По русскому обычаю они положили на надгробные камни цветы и помолились за души усопших.
Пятнадцатого июня японцев разместили в четырех лодках, стоявших у пристани на Большой реке близ Нижнекамчатска. Их сопровождали чиновник Орлеанкова — Тимофей Осипович Ходкевич и два его подчиненных. В каждой лодке находились по два-три русских гребца. Всего же в этом небольшом отряде насчитывался двадцать один человек — шестеро японцев и пятнадцать русских. Лодки длиной до девяти метров и шириной около девяноста сантиметров были выдолблены из цельных бревен. Вместе с двумя гребцами каждая лодка свободно вмещала по пять-шесть человек, максимум семь-восемь. Отряд плыл вверх по Большой реке. Продвигались вперед очень медленно — из-за быстрого течения. Японцы и не предполагали, что таким образом им удастся выйти к Охотскому морю, преодолев пересекающий полуостров горный хребет. В то время это был наиболее удобный и широко применяемый на Камчатке и в Сибири способ передвижения. Зимой лодки перевозили через водораздел на санях, чтобы спустить их на воду у истоков другой реки, летом — перетаскивали с помощью катков. Так передвигались русские путешественники, а нередко и казаки, которых пушной промысел манил через Уральские горы к Тихоокеанскому побережью.
Четырнадцать дней поднимались вверх по течению Большой реки лодки с японцами. День ушел на то, чтобы пересечь водораздел. Вниз по течению плыли куда быстрее. Казалось, в одно мгновение они пролетели несколько десятков верст и первого июля прибыли в Тигиль. Весь путь в триста семьдесят верст занял пятнадцать дней. Близ водораздела были заранее приготовлены запасные лодки, так что тащить своп лодки волоком не пришлось.
Сразу же по прибытии в Тигиль японцы отправились в дом уездного начальника, где был приготовлен для них ночлег. Тигиль представлял собой небольшой городок, состоявший из ста сорока пяти домов. Здесь отряд прожил целый месяц. Чтобы попасть в Охотск, надо было пересечь море. Из-за неустойчивой погоды плавание могло продлиться дней пятнадцать-двадцать, и необходимо было запастись продовольствием. День отплытия назначили на первое августа. Японцы пошли на пристань поглядеть на судно, на котором им предстояло добираться до Охотска. Они увидели одномачтовый бот водоизмещением примерно четыреста коку. Понравился он им или нет — трудно сказать. Во всяком случае, теперь они знали, на каком суденышке спустя несколько дней они отплывут в Охотск.
Первого августа судно отплыло из Тигиля. Кодаю сказали, что при попутном ветре до Охотска можно добраться за полмесяца. Однако на двадцать пятый день плавания земли все еще не было видно. Продовольствие и пресная вода были на исходе, экипажем стало овладевать беспокойство. Рацион сократили до двух кружек воды в день, вместо обычной еды выдавали соленую черемшу.
Наконец показалась земля. Палуба судна огласилась радостными криками, но радость была преждевременна. По словам матросов, они оказались значительно севернее Охотска, и никто не знал, сколько еще потребуется времени, чтобы достигнуть цели путешествия. Курс держали теперь к югу. Стояла безветренная погода, паруса обвисли, и судно в течение трех дней едва продвигалось вдоль унылого побережья без единого деревца. Пассажирам настолько опротивела соленая черемша, что они готовы были высадиться в любом месте, не дожидаясь прибытия в Охотск. В самый разгар обсуждения за и против высадки внезапно подул попутный ветер и разрешил споры.
К вечеру следующего дня судно прибыло в Охотск. Ярко светила полная луна. Кодаю и его спутники впервые за многие годы после отплытия из Сироко увидели настоящую морскую гавань ночью. Правда, она не была очень оживленной, здесь не сновали взад и вперед суда и лодки, но у пристани стояли на якоре несколько крупных кораблей, а на берегу в окнах домов светились золотой цепочкой огни. По морю путь от Тигиля до Охотска составил восемьсот верст, по суше пришлось бы пройти около двух с половиной тысяч верст. Первую ночь в Охотске Кодаю и его спутники провели на судне. Кюэмон и Сёдзо уснули сразу. Остальным не спалось. Возможно, они были слишком взволнованы.
На следующее утро японцы сошли на берег и в сопровождении чиновника отправились в город.
— Гавань приличная, а городишко маловат, — отметил Коити.
Охотск и в самом деле был невелик — домов двести. Главная улица тянулась здесь не вдоль побережья, а пересекала город с востока на запад. Сойдя у пристани на берег, японцы как раз и пошли по ней. Но чем дальше они шли, тем большее испытывали разочарование: дома по обе стороны улицы встречались все реже.
— Все дома здесь построены на один манер, — сказал Сёдзо.
По виду они напоминали японские продовольственные склады, которые строят из бревен.
— В том большом доме с окнами на восток живет начальство, — сказал чиновник, сопровождавший японцев.
— Здесь есть поблизости река? — обратился к нему по-русски Исокити.
— А на что у тебя глаза? — удивился чиновник. — Разве не заметил реку Охоту? Гавань как раз в устье реки находится.
— А рыба в реке водится? — не унимался Исокити.
— Ну и глупый же ты парень! Какая же река без рыбы?
— А есть эту рыбу можно?
— Есть? — у чиновника даже губы побелели. — Да мы этой рыбой живем круглый год.
Исокити объяснил своим спутникам, что здесь есть река и в ней водится рыба. Японцы не зря интересовались рыбой. Давал о себе знать опыт голодной зимы, пережитой в Нижнекамчатске.
Кодаю же в тот момент беспокоило другое. Прежде он надеялся, что из Охотска им удастся добраться на попутном корабле до Японии. Но с тех пор как он сошел на охотскую пристань, эта надежда казалась ему все более несбыточной. Он был убежден, что в этом городе нет даже чиновника, который смог бы совершить необходимые для возвращения иноземцев на родину формальности.
Поэтому, считал Кодаю, их безусловно переправят куда-то в другое место. Вопрос только в том, как это будет осуществлено. У Кодаю были все основания предполагать, что сразу их никуда не отправят, а оставят на некоторое время в Охотске, как в свое время в Нижнекамчатске. Не исключено, что придется даже перезимовать в Охотске. А уж им-то теперь хорошо известно, что значит перезимовать в незнакомой стране на новом месте…
Перед тем как проводить японцев в канцелярию, чиновник привел их на северную окраину города.
— Глядите, вон она — река Охота! — сказал он, указывая на протекавшую вдали мутную, неширокую, но, по-видимому, довольно глубокую реку.
Японцев принял уездный начальник Иван Гаврилович Кох и сразу же распорядился, чтобы им было предоставлено жилье. В Охотске находилась губернская канцелярия, но на время инспекционной поездки Угренина по Камчатке всеми делами в городе заправлял Кох. Кодаю выдали тридцать рублей серебром, а остальным- по двадцать пять рублей. Это были первые деньги, полученные японцами на чужбине. На следующий день Кох пригласил Кодаю в канцелярию и сообщил, что через десять дней японцев отправят в Якутск. Поскольку дорога дальняя, более тысячи верст, время холодное, а земли, по которым предстоит ехать, безлюдные, деньги, полученные Кодаю и его спутниками, следует потратить на приобретение теплой одежды, посоветовал Кох.
Услыхав от Кодаю новость о предстоящем отъезде, японцы буквально в лице переменились. Даже привыкшие, казалось, к невзгодам Кюэмон и Синдзо и те расстроились.
— Когда же нас наконец оставят в покое? — не выдержал Коити. — Завезут еще на тысячу верст и прощай навсегда родимый дом!
— Не представляю, где находится этот Якутск. Наверное, туда свозят всех, кто потерпел кораблекрушение, и заставляют там жить, уж я вам точно говорю, — добавил Кюэмон.
Кодаю стал объяснять, что Нижнекамчатская канцелярия и здешняя, Охотская, подчинены Иркутской канцелярии, но в Иркутск можно попасть только через Якутск, где имеется такая же, как в Охотске, губернская канцелярия, но сам Якутск, как он слышал, благоустроенней Охотска. Не исключено, что мытарства их на этом не кончатся, но другого пути на родину нет. По напряженным лицам товарищей Кодаю видел, что его доводы до них не доходят.
— Ну что ж, — вздохнул Кодаю, — если вы не хотите ехать в Якутск, я доложу об этом уездному начальнику и поеду туда один, как ваш представитель. Но предупреждаю, что вам в таком случае придется зимовать здесь — в продуваемом всеми ветрами Охотске.
Последний довод, кажется, подействовал. Все понимали, что условия в Охотске еще хуже, чем в Нижнекамчатске: и жилье плохое, и огородов вокруг ни у кого нет.
— Сколько дней добираться до этого Якутска? — спросил Сёдзо.
— На лошадях два месяца, — ответил Исокити, уже успевший где-то почерпнуть кое-какие сведения.
— Два месяца? — переспросил Сёдзо. — Сколько же можно повидать за это время перелетных птиц! Я уже видел — вчера и сегодня. Не знаю, правда, что это за птицы, но только гляжу — летит их тьма-тьмущая, полнеба занимают.
Кодаю прислушивался к их разговору и думал с удовлетворением: кажется, они поняли, что нет смысла ему одному ехать в Якутск. Пребывание в Охотске ничего хорошего им не сулит, уездный начальник и тот обнадеживать не станет. Выход один: отправляться в дальний путь через огромную неведомую равнину. А. раз так, то хоть порадоваться тому приятному, что может встретиться в пути: полюбоваться на стаи перелетных птиц…
Охотск представлялся Кодаю и его спутникам маленьким никчемным городишком, на деле уже в то время он играл немаловажную роль в развитии Дальнего Востока. Именно сюда поступала с Камчатки и Алеутских островов пушнина, направлявшаяся далее в Якутск, Иркутск и в пограничный город Кяхту, через который велась торговля с Китаем и где пушнина обменивалась на китайский чай и шелк.
Дорога из Охотска в Якутск называлась Охотским вьючным трактом и была открыта для передвижения во время первой экспедиции Беринга, в 1727 году. Впоследствии, по мере расширения деятельности Российско-американской компании, тракт постепенно благоустраивался. Ко времени путешествия Кодаю и его спутников по нему ежегодно проходили от шести до десяти тысяч якутских лошадей и от тысячи двухсот до тысячи шестисот носильщиков.
Точнее говоря, вьючных тракта было два. Один представлял собой кратчайший путь для перевозок главным образом в летний период. Он выходил из Якутска на восток и примерно в тысяче километров от места слияния рек Амчи и Алдана пересекал реку Амчу, а затем и Алдан, близ устья впадавшей в него реки Белой. Далее следовал на восток вдоль русла реки Белой, огибал с юга пик Талбакана, выходил к реке Аканаче, пересекал реку Юдому и тянулся к Охотску. Именно этим путем отправился из Якутска в конце августа 1726 года Беринг на шестистах шестидесяти трех лошадях, из которых двести шестьдесят семь пали в дороге, и лишь в середине октября прибыл в Охотск. О том, сколь трудна была дорога, можно составить себе представление по числу павших лошадей.
Другим путем воспользовался отряд лейтенанта Шпанберга — члена экспедиции Беринга. Шпанберг с громоздкими вещами отправился из Якутска по Лене, Алдану, Мае и Юдоме. Из рек ленского бассейна Юдома ближе всего подходит к Охотскому морю. В том месте, где ее излучина приближается к морю, стоит большой деревянный крест, выполняющий роль путеводного знака. От юдомского креста Шпанберг намеревался посуху перевезти вещи в Охотск. Но караван, который он возглавлял, был застигнут морозами в устье Юдомы. Часть вещей Шпанберг решил перевезти зимой, для чего реквизировал у проживающих поблизости якутов и тунгусов нарты с собачьими упряжками. Многое, однако, пришлось оставить. Стояли жестокие морозы, провизии не хватало. Впоследствии Беринг об этом писал: «Идучи путем, оголодала вся команда, и от такого голоду ели лошадиное мертвое мясо, сумы сыромятные и всякие сырые кожи, платье и обувь кожаные».
Для последнего перехода к Охотску отряду Шпанберга потребовалось два месяца. В конце января 1727 года он наконец прибыл в Охотск — из ста нарт до Охотска добралось всего сорок.
Двенадцатого сентября шестеро японцев и одиннадцать иноземцев выступили из Охотска. Накануне японцы отправились в лавку, купили на полученные деньги кожаные сумки, шапки, рукавицы и сапоги. Проходя мимо гавани, они обратили внимание на строящееся судно странной формы. По сведениям, добытым вездесущим Исокити, это судно предназначалось для исследовательских целей.
Когда-нибудь мы снова приедем в эту гавань и, кто знает, может быть, именно из Охотска отправимся в обратный путь к себе на родину, подумал Кодаю. Он хотел поделиться с остальными этой внезапно возникшей у него мыслью, но сдержался, поскольку сам не был в этом абсолютно уверен. Он отправлялся в Якутск, надеясь приблизить день возвращения на родину, но произойдет ли так в действительности — знать ему было не дано. А может, прав Кюэмон, и Якутск — всего лишь место, куда отправляют иноземцев, потерпевших кораблекрушение близ берегов России?
Кодаю решил не забивать себе голову этими неразрешимыми вопросами и все внимание сосредоточил на ежедневных записях того, что видел и слышал. Среди иноземцев, отправлявшихся с японцами в Якутск, был русский сборщик ясака по имени Василий- он вез с собой собранные на Камчатке шкуры нерпы, морского бобра, соболя и сивуча, — трое сопровождавших его казаков, доктор, возвращавшийся в Иркутск по истечении срока службы в Охотске, двое переводчиков, а также португалец и бенгалец.
Португалец и бенгалец, подобно японцам, потерпели кораблекрушение близ Камчатки. Экипаж их корабля, шедшего к Камчатке с торговым грузом, состоял из шестидесяти двух человек, среди которых были китайцы, французы и бенгальцы. В районе Командорских островов начался шторм, корабль дал течь и быстро пошел ко дну. Весь экипаж был мертвецки пьян. Матросы, так и не проснувшись, отправились вместе с кораблем на дно. Спастись удалось только двоим, которые по счастливой случайности с молодости питали отвращение к алкоголю. Так случилось, что португалец и бенгалец почти одновременно с Кодаю и его спутниками прибыли с Камчатки в Охотск. Правда, добирались они в Охотск по суше.
Двенадцатого сентября отряд из семнадцати человек вышел из Охотска. Продукты и вещи были навьючены на лошадей. Груз оказался порядочным: двухмесячный запас одного только продовольствия — печеный хлеб, мясо, сушеные овощи, сахар, соль, а также палатки и сено для лошадей. Был выбран путь, по которому шестьюдесятью годами раньше в обратном направлении прошел Беринг.
Отряд медленно продвигался по дикой тайге то на лошадях, то пешком. Бескрайность тайги поражала японцев не меньше, чем пейзажи Амчитки и Камчатки.
В октябре наступили холода. Когда замерзали руки и ноги, японцы спешивались и шли, пока не согревались, а потом снова садились на лошадей. В середине октября пошел снег. Устраиваясь в палатках на ночлег, ломали побольше веток и клали их прямо на снег.
Наконец глушь кончилась. До Якутска осталось верст триста, стали попадаться поселки местных жителей, в которых отряд останавливался на ночлег. А поскольку в составе его был государственный чиновник, хозяева закалывали на угощение быков. Девятого ноября отряд вступил в долгожданный Якутск, город на берегу Лены. В Якутске насчитывалось всего пятьсот-шестьсот домов, но царило такое оживление и было столько путешественников, что город казался в несколько раз больше.
Якутск представлял собой базу, опираясь на которую Россия управляла Северо-Восточной Сибирью и Камчаткой. Здесь же была резиденция губернатора, непосредственно подчинявшегося иркутскому генерал-губернатору.
В Якутске Кодаю и его спутники узнали, что такое настоящий холод. Им уже приходилось переживать зимнюю стужу среди бескрайних льдов и снегов, но все это не шло ни в какое сравнение с якутским морозом. И не мудрено, ведь район вокруг Якутска, особенно к северу от города (Верхоянск) и к востоку (Оймякон), считается самым холодным в Северном полушарии.
Больше всего японцы боялись обморожений. Кодаю категорически запретил своим товарищам выходить на улицу без особой надобности.
На десятый день по прибытии в Якутск Кодаю было велено явиться в канцелярию, где ему сообщили, что получено указание отправить японцев в Иркутск. На вопрос, когда они должны выехать, ответа не последовало. И не потому, что чиновник не хотел говорить, — просто он сам еще точно не знал.
Сообщив эту новость своим спутникам, Кодаю ожидал услышать упреки и жалобы от Коити и Кюэмона. Но вопреки его предположениям друзья встретили известие спокойно.
— Пусть везут куда угодно, — сказал Коити, — в Иркутск так в Иркутск, а оттуда хоть в Рисокутск или Мясокутск. Я долго думал над тем, в каком положении мы оказались. Мы попали в чужую страну как незваные гости. Никто нас сюда не приглашал, и если мы начнем вести себя не так, как хотят наши хозяева, мы только вызовем их недовольство. Надо подчиниться.
— Все не так уж страшно, — вторил ему Кюэмон. — Здесь тоже люди живут и детей рожают.
Японцы были уверены: если им и предстоит поездка в Иркутск, то уж, конечно, будущей весной. Нынешнюю зиму они рассчитывали провести в Якутске. Но спустя десять дней Кодаю вновь пригласили в канцелярию и вручили деньги на расходы для поездки в Иркутск. И на этот раз Кодаю полагалось тридцать рублей серебром, а остальным по двадцать пять.
Как прежде в Охотске, Кодаю спросил, когда они отправляются и сколько продлится поездка, и, как прежде в Охотске, не получил вразумительного ответа. Про себя он подумал: не слишком ли рано им вручили деньги?
Это было недоброе предзнаменование, повергшее японцев в уныние: шуточное ли дело — отправиться зимой в Иркутск, до которого около двух с половиной тысяч верст — в два раза больше, чем от Охотска до Якутска! И главное, ни у кого из них не было уверенности, смогут ли они преодолеть столь длинный путь в сезон самых сильных морозов.
Правда, они имели возможность убедиться, что сообщение с Иркутском не прекращалось и зимой. Каждый день мимо их окон проезжали десятки саней: одни в сторону Иркутска, другие — в противоположную сторону. Японцы видели путешественников, закутанных в несколько шуб, в меховых шапках, в огромных рукавицах, с муфтами из медвежьих шкур, отделанными изнутри лисьим мехом. Путешественники то и дело подносили муфты к лицу, оставляя открытыми только глаза. По городу они ходили группами по десять-двадцать человек и, судя по всему, не принадлежали к постоянным жителям Якутска. Это был народ бывалый, к стуже, по-видимому, привыкший, и все же в каждой такой группе попадалось два-три человека с отмороженными ушами и носами, а у некоторых не хватало на руках по нескольку пальцев. Для японцев же, впервые столкнувшихся с жестокими морозами, путешествие до Иркутска было равносильно самоубийству, во всяком случае никто из них не рассчитывал добраться туда в добром здравии.
В начале декабря Кодаю пригласили в канцелярию. Шел он туда с тяжелым предчувствием, и оно оправдалось. Кодаю сообщили, что отъезд намечен на тринадцатое декабря и следует поспешить с приготовлениями. На вопрос о том, сколько человек их будет сопровождать и что это за люди, удовлетворительного ответа не последовало. Кодаю лишь сказали, что, возможно, с ними поедет чиновник Василий Данилович Бушнев, но и это окончательно не решено. В общем, разговор получился невеселый.
Мрачные мысли обуревали Кодаю, пока он шел от канцелярии к своему временному жилищу. Ему вовсе не хотелось лишаться кого-нибудь еще из оставшихся в живых товарищей. Кто мог сказать, какие лишения ожидают их во время двух-, а то и трехмесячного путешествия? Что станется с японцами, не обладающими опытом путешествия на санях? Безногие калеки, попадавшиеся время от времени навстречу, повергли Кодаю в еще большее отчаяние. Среди них были старики и дети, мужчины и женщины. Около самого дома он встретил девочку лет тринадцати или четырнадцати, у которой одна щека словно была срезана ножом — должно быть, когда-то отморозила. И Кодаю подумал: если они и доберутся живыми до Иркутска, то на всю жизнь останутся калеками.
Войдя в дом, Кодаю сразу же сообщил своим спутникам о предстоящей поездке в Иркутск. Японцы оторопели. Коити силился что-то сказать, но слова не шли с непослушных, трясущихся губ. И тогда Кодаю заговорил первым. Голос его звучал необычно жестко и повелительно:
— Прошу успокоиться и выслушать меня внимательно. И на Амчитке, и в Нижнекамчатске нам приходилось хоронить наших товарищей. Из семнадцати нас осталось всего шестеро. Вряд ли кто-либо из нас хотел бы снова участвовать в похоронах. Но делать нечего! До Иркутска два месяца пути — Исокити это уже выяснил. Трудно даже предположить, что ожидает нас в пути. За два месяца путешествия на санях, да еще в такие холода, мы можем недосчитаться одного, двоих, а то и погибнем все шестеро. Ведь мы не знаем, как защитить себя от мороза. В первый же день можем оказаться без носа и ушей, во второй — отморозим ноги, а на третий — и вовсе погибнем.
Никто не проронил ни слова.
— Не надейтесь, что кто-нибудь устроит вам похороны, — продолжал Кодаю. — Тот, кто погибнет, так и останется лежать на снегу или на мерзлой земле. Это жестоко, но другого выхода у оставшихся в живых не будет. Тот, кто попытается заботиться о других, погибнет сам. Поэтому давайте сразу же договоримся: никто друг друга хоронить не станет, за больными и обмороженными ухаживать не будем…
— Ну и в переделку мы попали! — изумленно воскликнул Кюэмон.
— А если кто-то из больных и выживет, — продолжал Кодаю, — но останется без носа или без ноги, вряд ли тому удастся добраться до Исэ. Поэтому следите за собой сами: за своим носом, за своими ушами, руками, ногами! Каждый отвечает сам за себя. До отъезда еще десять дней. Постарайтесь, чтобы они прошли с пользой. Поговорите со здешними старожилами, якутами и русскими, посоветуйтесь, как уберечься от мороза, что делать, если обморозишься, как быть, если заблудишься в пути, если падет лошадь, если налетит пурга. Потом мы пойдем покупать одежду, рукавицы, шапки. Ходить поодиночке и покупать что попало не советую. Пойдем все вместе.
Кодаю говорил резко, но ему никто не возражал — словно все было заранее решено. Буквально со следующего дня японцы, за исключением Кюэмона, который так и не научился говорить на языке иноземцев, начали расспрашивать местных жителей о том, что может понадобиться в длительной зимней поездке, приобретая чрезвычайно полезные для себя знания, без которых было бы трудно обойтись.
За три дня до отъезда они отправились за покупками, пригласив с собой старика якута. Каждую вещь покупали лишь после того, как якут осматривал ее и говорил, что она подходит. Все приобрели понемногу мази из говяжьего жира, смешанного с порошком корицы и гвоздики. По словам старожилов, это было лучшее средство от легкого обмораживания.
В тот же день японцы примерили на себя купленную одежду. Надели шубы, меховые шапки, огромные рукавицы — и стали неузнаваемы. Развеселившись, Исокити и Синдзо начали перебрасываться шутками на русском и якутском языках.
— Что значит молодость! Знают ведь, что им грозит смерть, — и хоть бы что! По-моему, в Японии вам уже делать нечего. Становитесь хоть русскими, хоть якутами, — сказал Коити.
В самом деле, в шубах, шапках и рукавицах Исокити и Синдзо вполне могли сойти за русских или за якутов. Ничто не выдавало в них японцев.
На следующий день Кодаю пригласили в канцелярию, где он встретился с Василием Даниловичем Бушневым. По-видимому, было уже окончательно решено, что он поедет с японцами до Иркутска. От Бушнева Кодаю узнал, что вместе с ними отправятся и те одиннадцать человек, которые были их попутчиками от Охотска до Якутска. Это известие обрадовало Кодаю. В длительном путешествии приятно находиться со знакомыми людьми.
Порадовались и остальные.
— Так я и думал! — воскликнул Коити.
— А я давно знал об этом от бенгальца. Как-то мы встретились, а он говорит: вместе поедем, — с воодушевлением сообщил Исокити.
— Ты знал все заранее и молчал? — Кодаю укоризненно посмотрел на Исокити.
— А вы разве ничего не слыхали? — удивился Исокити. Он был уверен, что Кодаю давно все известно, но он нарочно не известил об этом японцев, чтобы не ослабить их волю после памятного разговора о том, что каждый должен рассчитывать во время путешествия только на себя.
— Это правда? — Исокити бросил взгляд в сторону Сёдзо, словно искал у него поддержки.
Сёдзо неопределенно улыбнулся в ответ, по-видимому опасаясь гнева Кодаю.
— Как? И ты знал, Сёдзо? — воскликнул Кодаю.
Сёдзо утвердительно кивнул.
— Хороши же вы оба. Неплохо задумали. Пожалуй, передам я вам свои полномочия, будьте за главных, по очереди, — пошутил Кодаю, но в глубине души он был рад. Именно теперь он ощутил, что на здравый смысл Исокити и Сёдзо можно положиться. Оба они, особенно Исокити, понимали, что не стоило заранее сообщать о предстоящем отъезде Коити и Кюэмону. Слишком уж они стали ворчливы и апатичны, наверное, в силу возраста. Исокити, первым узнавший о поездке, рассказал обо всем Сёдзо, но ни словом не обмолвился в присутствии Синдзо. Тот был слишком болтлив. К тому же Синдзо слыл человеком легкомысленным, не прочь был приволокнуться за любой юбкой, чаще других попадал впросак и был первым кандидатом в обмороженные.
За месяц с небольшим пребывания в Якутске Кодаю многое узнал о жизни и обычаях якутов и регулярно вел записи, так же как в Нижнекамчатске — о камчадалах.
Численностью якуты значительно превосходили камчадалов, да и жили они на более обширных пространствах. Первым человеком, которого японцы встретили, сойдя на берег в Охотске, был, по всей видимости, якут. И потом, во время двухмесячного путешествия до Якутска, всякий раз, когда они останавливались на ночлег у какого-нибудь жилья, им всегда попадались на глаза якуты. В Якутске проживало немало и русских, но большинство населения, конечно, составляли якуты. Среди них были и состоятельные люди, державшие себя с русскими на равных. Жилища якутов низкие, с плоскими крышами, стены для прочности обмазывались навозом, пол внутри земляной, и лишь часть его, предназначавшаяся для сна, устилалась досками.
Якуты-богачи владели тысячами коров, овец и лошадей, но одевались и жили так же, как бедняки. В зависимости от степени зажиточности они имели от четырнадцати-пятнадцати до двадцати пяти-двадцати шести жен. На каждую жену полагался дом, следовательно, чем больше было жен, тем больше и домов. Средств на содержание такого хозяйства расходовалось немало, но в семье все работали, и чем многочисленнее была семья, тем выше получались доходы. Якуты были черноволосыми, черноглазыми. Одежду шили из коровьих и лошадиных шкур — свободную, но не длинную, значительно выше колен. В пищу употребляли мясо диких животных, пекли лепешки из муки, смешанной с толченой сосновой оболонью.
Якуты не только обмазывали навозом стены своих жилищ, но и делали из навоза ступки. Навозом же обмазывали изнутри бочки, затем поливали их несколько раз водой, которая намерзала на внутренних стенках ровным слоем. Сначала Кодаю удивлялся столь широкому применению навоза, но вскоре понял, что иного выхода не было — земля, глина здесь сильно промерзали и становились тверже камня.
Кодаю познакомился в городе с якутским тойоном, которому русское правительство разрешило, как он сам сказал, носить форменный зеленый кафтан с красными отворотами. Тойон с гордостью объявил, что пользуется абсолютной властью в подчиненном ему якутском поселке и что русское правительство поручило ему собирать с якутов пушной ясак. Он долго похвалялся перед японцами тем, что некогда все земли в здешней округе принадлежали якутам.
— Вы слышали рассказ о герое Тыгыне? — спросил тойон. И когда Кодаю ответил отрицательно, сказал:
— Некогда Тыгын был выдающимся правителем якутов. Пожалуй, и среди русских не найдется такого, кто бы не знал его имени.
Позднее Кодаю спрашивал у нескольких русских об этом знаменитом властителе якутов, но никто из них даже имени Тыгына не слышал.
Название «якуты» пошло от тунгусов, русские переняли его. Сами же якуты называли себя «саха». Судя по исследованиям русских этнографов, якутский язык по основным признакам принадлежит к группе тюркских языков и значительно отличается от языков окружающих северных народностей. Якуты занимались исключительно разведением коров и лошадей, в то время как главным занятием северных народностей были оленеводство и собаководство.
Язык и культура якутов близки жившим много южнее среднеазиатским и южносибирским племенам. В якутском языке сохранились названия таких животных, как слон и верблюд, которые не водятся на севере. В образе жизни якутов много общего с кочевыми племенами юга. Однако не могло не сказаться и длительное общение с окружающими северными племенами. Точное время появления якутов на севере установить пока не удалось.
Русские проникли в этот район в первой половине семнадцатого века. До этого якуты жили крупными родами, насчитывавшими от двух до пяти тысяч человек. Причем роды постоянно враждовали между собой. Наиболее известным предводителем рода был кангаласский тойон, легендарный Тыгын. Много интересного пишет о нем А. Окладников в «Истории Якутской автономной республики».
Существует много преданий о Тыгыне и о его сражениях с русскими войсками, которые как раз в тот период появились в Сибири. Некоторые из преданий были собраны С. Боло и выпущены отдельной книгой под редакцией Эргиса: «Исторические предания и рассказы якутов». Вот одно из них:
«Когда Тыгын жил прославленной жизнью, на следующее лето после праздника ысыаха[17] произошла битва с русскими войсками, прибывшими по реке на плотах с весенним половодьем…
Прибывшие русские выстроили высокие башни из бревен, сложенных горизонтально. И башни были похожи на нынешний Тыгынов дом. На плоту приставили все только готовые дома, которые поставили за одну ночь. Когда якуты встали утром, то увидели, что вся поляна оказалась в русских домах. (В 1632 году казачий сотник Петр Бекетов построил на правом берегу Лены Ленский острог. Отсюда, по-видимому, и пошла легенда о поляне, уставленной за одну ночь русскими домами. Спустя десять лет, в 1642 году, острог был перенесен на левый берег реки, на семьдесят километров вверх по течению. Этот острог и послужил основой для создания города Якутска.)
Дивясь этому, как дети, так и взрослые приблизились к башням и стали осторожно разглядывать их. Тут они увидели, что они (русские) раскидали вокруг домов конфеты, пряники, бисер и бусы. Придя сюда, много детей, женщин и мужчин стало собирать их. Когда они так собирали, на них сверху бросили бревна, которые давили и убивали их. После этого стали убивать выстрелами из кремневых винтовок, палящих пороховым огнем. Вслед за этим якуты, собравшись вместе с Тыгыном, стоя на холме у озера Сахсары, открыли стрельбу из луков. Люди и воины Тыгына, сраженные пулями, падали и умирали, только сам Тыгын был неуязвим для пуль. Когда в Тыгына попадала пуля, то он говорил: „Что это за диковина, которая с жужжанием впивается в человека, друзья" Так поговаривая, он отмахивался от пуль шапкой.
Тыгын, будучи неуязвим для пуль, довольно долго воевал. Тогда русский начальник, сказав: „Теперь помиримся", обманом вызвал его к себе, подпоил водкой, заманил в нарочито устроенную западню и задавил его там… У Тыгына было два сына, один из них обладал удивительной силой, и Тыгын убил его, сказав, что незачем растить сына, который превзошел бы его силой. Когда Тыгын оказался в западне, он впервые пожалел, что убил сына».
Накануне отъезда в Иркутск Кодаю отправился в один из якутских поселков на берегу Лены поглядеть на шаманов. Он пошел один, поскольку остальные японцы не проявили к этому особенного интереса. Кодаю же привлекало все необычное в чужеземной стране. Он не только вел записи, но даже пытался делать зарисовки, хотя способностей к рисованию не имел. Нередко Кодаю просил якутских детей позировать ему. Вокруг собиралась группа русских и якутов, внимательно наблюдавших за тем, как он рисует…
Кодаю хотелось посмотреть, как шаман шаманит, расспросить подробно о его искусстве и все записать, но попытка его потерпела неудачу — шаман отказался отвечать на вопросы.
Русские этнографы собрали немало преданий и легенд, в большинстве которых повествуется о чудесном появлении шаманов. Вот одна из легенд:
«В древние времена в Мытахцах жила одна девица, которая по своей наружности была одной из самых красивых. Она в сознании собственного достоинства долго жила, не выходя замуж.
Однажды утром она пошла искать табун кобылиц. Вдруг повстречался с ней человек, которого она раньше никогда не видела; он ехал на лошади чисто белой масти прямо с восточной стороны.
Повстречавшись, всадник объехал шагом вокруг девушки.
— Куда это идешь?
— Иду пригнать домой кобылиц.
— Кобылицы твои находятся недалеко, вон там стоят!
И, сойдя с лошади, он сказал ей:
— Давай-ка побеседуем о том, о сем! Замужняя ли ты?
Девушка отвечает:
— Нет, я без мужа, но зачем об этом спрашиваешь?
— Да, я тоже женат не был; согласилась ли бы ты выйти за меня замуж?
— Об этом надо спросить отца и мать, но если будет обоюдное согласие, почему бы и не так?
По взаимному желанию они вступили в любовную связь. После того мужчина спрашивает:
— Ты, видимо, приняв меня за человека ближайших земель, так скоро отдалась? За кого же ты меня приняла, знаешь ли меня?
— Нет, не знаю, но ведь ты говорил, что женишься на мне!
— Нет, я возвращусь на родину, я спустился только ради твоего имени! Я первородный сын Хара-Суоруна, живущего в верхней стране. Ты зачала от меня двух сыновей, не знающих смерти и болезней до установленных сроков. Родишь, когда десять лун пройдут. Ты хранишь у себя лошадиную шкуру и должна разрешиться, лежа на этой шкуре. В знакомой тебе местности есть речка, за ней под крутым мысом увидишь среди тайги поляну с озером. Там растет трехразвильчатое дерево — лиственница. Доберись до нее и роди там! Родятся два птенца — черные воронята. Только что родившись и издавая крики ворона, они вылетят и сядут на нижние толстые ветки той лиственницы. Тогда ты обойди вокруг дерева три раза, касаясь его нижней своей одеждой, и воронята кувырком упадут на разостланную шкуру. Этих детенышей, завернув в шкуру и обмотав пестрой волосяной веревкой, засунь в левой половине своей юрты у изголовья нижней вдоль стенной балки. Через трое суток они заплачут уже по-детски и превратятся в детей мужского пола. Имя старшего да будет Джаанай-Бычыкый, а имя младшего — Ексёкюлээх-Ёргён. Последний, когда ему исполнится сорок лет, станет шаманом, а первый — к сорока одному году. Младший силой своего колдовства заставит перелетать по воздуху зарод сена обхватом в десять маховых саженей, а старший будет в состоянии перебросить по воздуху лося с детенышем с места, где он пасется.
После этой речи дух верхней страны исчез внезапно, и девушка не могла понять, в каком направлении он скрылся.
В Богородцах около того места, где теперь стоит селение духоборов, живут якуты из горного мытахского наслега. Вот там-то и родились эти два шамана. Они родились, воспитались и стали шаманами так, как было предсказано их отцом — духом верхней страны».
Такие или похожие предания о появлении шаманов существовали во всех якутских племенах.
Тринадцатого декабря, после месячного пребывания в Якутске, Кодаю и его спутники отправились в Иркутск. К отряду, выехавшему из Охотска, присоединился чиновник Василий Данилович Бушнев. Японцы впервые совершали путешествие на санях. На санях были устроены кибитки из шкур, в которых они ели, пили и спали в дороге. В каждые сани запрягалась пятерка или шестерка лошадей. Погоняли один, а то и два возницы. Сани мчались но снегу с головокружительной быстротой. За день делали до ста верст и более.
Первые несколько сот верст там и сям попадались якутские селения, а дальше простиралась бескрайняя, безлюдная снежная пустыня. Вдоль всего тракта через определенные отрезки пути встречались ямские станции. Еще издали заслышав колокольчик, там выводили смену лошадей и, когда сани подъезжали, все уже было готово, для того чтобы путешественник мог следовать дальше.
Путешествие из Якутска в Иркутск оказалось не таким трудным, как опасались японцы. Пришлось, конечно, притерпеться к монотонной белизне пейзажа, а в остальном ничего страшного: лежишь в санях — тебя везут. По вечерам или глубокой ночью слышался иногда волчий вой. Сначала он казался зловещим, потом к нему привыкли и уже не обращали внимания.
Дорога шла к югу, постепенно менялся характер растительности. Лиственницы сменялись соснами, попадались удивительно красивые, усыпанные крупными шишками кедры. Кедровыми орехами лакомились медведи и соболя. Ели их и люди. Среди оголенных, сбросивших листву деревьев темной зеленью выделялись ели.
По мере продвижения к югу все чаще попадались стройные могучие деревья, их ветви плавно изгибаясь, тянулись к небу. По обе стороны тракта начались березовые леса, уходящие вдаль на многие версты.
Кодаю и его спутники встретили новый 1789 год на санях. С тех пор как судно «Синсё-мару» отплыло из гавани Сироко, взяв курс на Эдо, прошло более шести лет.
По мере приближения к Иркутску равнина переходила в высокогорное плато. Чаще стали попадаться небольшие поселки с бревенчатыми избами. К концу последнего дня путешествия отряд вступил в удивительно красивую местность — повсюду виднелись холмы, поросшие сосновым и березовым лесом. Перед самым въездом в Иркутск по правую руку неожиданно показалась замерзшая Ангара. Продолжая путь вдоль покрытого снегом белого русла Ангары, японцы увидали вдали ворота, называемые якутскими, за которыми, собственно, и начинался город Иркутск.
Отряд прибыл в Иркутск седьмого февраля. Японцев поселили в районе Ушаковки в доме кузнеца Хорькова. Уже в Иркутске выяснилось, что Сёдзо отморозил себе ноги. Это случилось за несколько дней до прибытия в город, но Сёдзо ничего не сказал, не желая доставлять беспокойство своим товарищам.
Иркутск, протянувшийся вдоль двух больших излучин Ангары, оказался значительно больше Якутска. В нем насчитывалось более трех тысяч домов. Спереди город был ограничен Ангарой, сзади — грядой холмов. Там и сям виднелись особняки богачей. Государственные учреждения и лавки размещались главным образом в деревянных двухэтажных домах, большинство жилых домов тоже были деревянными. В городе имелись церкви, школы, больницы. Генерал-губернатор жил в огромном доме, значительно большем, чем дом якутского губернатора.
К центру города примыкал речной порт. Здесь же располагалось большое квадратное здание биржи, по одну сторону которого протянулись государственные учреждения, по другую — торговые ряды.
По утрам сюда приходили торговцы, открывали лавки, а вечером запирали их и отправлялись домой. На бирже нередко можно было встретить купцов из Китая и Кореи. Здесь торговали мехами, лекарствами, помадой и пудрой, чаем, сахаром, хлопчатобумажными тканями и даже деревянными гробами.
Перед входом в биржу простиралась обширная Тихвинская площадь, где к концу дня собирались купцы. От площади в направлении Байкала отходила Заморская улица, по ней без конца сновали санные упряжки.
Еще в Якутске японцы слышали о том, как красива вытекающая из Байкала Ангара, на берегу которой стоит Иркутск, и как вкусна ее вода. То же самое говорили возницы и спутники японцев по долгому путешествию из Якутска в Иркутск. К сожалению, японцы не имели пока возможности убедиться в этом, поскольку Ангара полностью замерзла и была покрыта толстым слоем снега.
На берегу Ангары, поблизости от пристани высились горы товаров, доставленных с запада, из Енисейска, а также привезенных на санях через Байкал с востока, и по целым дням сновали грузчики. Здесь находились склады, в которых хранились меха и чай. Вооруженные ружьями сторожа ночи напролет жгли у складов костры. Складских помещений, должно быть, не хватало — связки мехов и ящики с чаем лежали прямо под открытым небом.
Ушаковка, где поселили японцев, располагалась по обе стороны устья реки Ушаковки, впадавшей в Ангару, по одну сторону — частные жилые дома, по другую — многочисленные конюшни и ремесленные мастерские. Это был очень оживленный район, именно здесь японцы по-настоящему ощутили дыхание города. Дом кузнеца, в котором их поместили, находился неподалеку от Ангары, отсюда были видны две красивые башни Знаменского монастыря, стоявшего на берегу реки.
Итак, Кодаю и его спутники впервые увидели истинно российский город. Сначала, все, что ни попадалось им на глаза, казалось необычным. Да, это был настоящий город с многочисленным населением, прекрасный мирный город на реке, окруженный поросшими лесом холмами. Он совершенно не был похож на запущенные серые поселки, которые японцы видели до сих пор. Люди здесь были хорошо одеты, а встречавшиеся на улице женщины казались просто красавицами. Жители Якутска носили в основном обувь из оленьей кожи, здесь же нередко можно было встретить людей, щеголявших в фетровой обуви.
В Иркутске было много прекрасных церквей с высокими колокольнями-Троицкая, Спасская, Богоявленская, Крестовоздвиженская, Знаменский монастырь. Колокольный звон призывал верующих возблагодарить господа за радости, ниспосланные сегодня, и испросить благословения на завтра.
В Иркутске японцы освободились наконец от постоянно испытываемого до сих пор страха перед голодной смертью и зимней стужей. Влажность здесь была значительно ниже, чем в Якутске, поэтому мороз переносился не столь болезненно. Да и снега выпадало меньше. Самым холодным временем года в Иркутске считалась вторая декада января, в феврале морозы становились значительно слабее.
Проникновение русских в район Байкала осуществлялось в основном водным путем — по Ангаре. Опорным пунктом был Енисейск, построенный в 1618 году. В 1631 году русские возвели Братский острог, а в 1652 году казачий отряд во главе с Иваном Похабовым построил на острове Дьячем, расположенном у слияния реки Иркута с Ангарой, ясачное зимовье, для того чтобы собирать пушной ясак с местных бурят и монголов. Это была первая постройка русских в районе нынешнего Иркутска. Историк Миллер сообщает, что из-за жестокого характера Похабова окрестные буряты бежали на юг, в Монголию и долго не возвращались на родину.
Остров Дьячий не был самым удобным местом для ясачного зимовья. В 1661 году казаки переправились с острова на правый берег Ангары и возвели там острог. Он был построен как раз в центре будущего города. С каждой стороны высились шестиметровые четырехугольные бревенчатые башни, внутри острога имелась ясачная изба и сарай, в котором содержали заложников из числа местного населения.
Спустя четырнадцать лет, в 1675 году, острог посетил Спафарий, направлявшийся с посольством в Китай. Впоследствии в книге «Сибирь и Китай» Спафарий писал, что Иркутский острог расположен на правом равнинном берегу Ангары, возведен замечательно, внутри имеются сорок изб, в которых живут казаки и местные жители. Спафарий отметил также, что земли вокруг подходящи для выращивания хлебных злаков, что в остроге построена церковь и содержатся заложники, с тем чтобы не дать бурятам и тунгусам уйти из-под власти русского царя, что с каждого бурята мужского пола собирался ясак — одна-две собольи шкурки…
В 1682 году Иркутск, находившийся в ведении городничего Енисейска, обрел самостоятельность — из Москвы туда был направлен первый городничий Власьев.
В 1686 году Иркутск был возведен в ранг города, а в 1696 году получил герб, представляющий «в серебряном поле барса, бегущаго по зеленой траве и имеющаго в челюстях соболя». Соболь символизировал богатство, барс — силу. Однако в то время Иркутск по численности населения уступал Енисейску, а по сумме торговых сделок — Нерчинску и Енисейску, зато по продаже мехов шел впереди Якутска.
Дальнейшему развитию Иркутска во многом способствовало его географическое положение. Он находился как раз в центре исторического торгового пути от Урала к Тихоокеанскому побережью и от Забайкалья в Монголию и Китай. Водный путь через Байкал был крайне затруднен — для переправы требовалась тщательная подготовка. Поздней осенью, когда на Байкале свирепствовали штормы, многие купцы вместе со своими товарами надолго застревали в Иркутске.
После заключения Кяхтинского договора наступает заметное оживление в российско-китайской государственной торговле, и Иркутск становится ее главным транзитным пунктом.
В 1760 году завершилось строительство трансконтинентальной дороги, получившей название Московский тракт. С тех пор через Иркутск, с запада на восток, не прекращался поток товаров. Проезжали кареты, проходили вьючные лошади, плелись ссыльные, звеня кандалами. Расстояние от Иркутска до Петербурга по этому тракту составляло пять тысяч восемьсот двадцать одну версту, до Москвы-пять тысяч девяносто три версты, до Тобольска — две тысячи пятьдесят девять верст. Кодаю и его спутники оказались в Иркутске спустя двадцать лет после того, как строительство Московского тракта было закончено. В 1765 году Иркутск стал административным центром Иркутской губернии — района, простиравшегося от Енисея до берегов Тихого океана. В 1782 году учреждено Сибирское генерал-губернаторство с центром в Иркутске, власть которого распространялась на Иркутскую, Якутскую, Охотскую и Нерчинскую губернии.
С 1756 года в Иркутске стали проводиться ежегодные ярмарки. Предприимчивые купцы, понимая выгодность пушной торговли, отправлялись за мехами на далекую Камчатку и Алеутские острова. За период с 1743 по 1799 год на Алеутских островах и на северо-западном побережье Северной Америки побывало более ста отрядов, занимавшихся сбором и скупкой пушнины. В результате в государственную казну поступило мехов на сумму восемь миллионов рублей.
Первым печальным событием в Иркутске стало для японцев ухудшение состояния Сёдзо. Уж если кто-то и мог обморозиться, думал Кодаю, так это легкомысленный, не знающий страха Синдзо. Однако интуиция подвела Кодаю — обморозился осторожный и рассудительный Сёдзо. Положение было куда более опасным, чем казалось поначалу. Сёдзо долгое время ни о чем не говорил, молча перенося боль.
Лишь на третий день пребывания в Иркутске он впервые пожаловался на острые боли в ноге, а спустя два-три дня сообщил, что она потеряла чувствительность. Кодаю ощупал ногу и даже в лице переменился. Это была уже не живая плоть.
Кодаю помчался в канцелярию и попросил направить к Сёдзо доктора. Тот взглянул на ногу и сразу сказал, что необходима ампутация — иначе гангрена распространится на бедро и тогда не исключен смертельный исход.
К операции приступили немедленно. Помогали Кодаю и Коити. Сёдзо не издал ни звука, хотя боль, по-видимому, была нестерпимой. Японцы знали, что он обладает твердым характером, но не могли предположить, что можно быть до такой степени выносливым.
Спустя полмесяца рана затянулась. За все это время Сёдзо ни разу не заговорил об ампутированной ноге. Трудно сказать, какие мысли бродили у него в голове, когда он молча целыми днями лежал на спине, глядя в потолок. На расспросы он односложно отвечал, что боль утихла, но от долгого лежания ноет спина. В присутствии Сёдзо друзья решили об операции больше не вспоминать.
— Не говорите с ним про операцию, — предупредил Коити молодых Исокити и Синдзо.
Придет время, считал Коити, и Сёдзо сам заговорит о ноге, а пока эта тема — табу. Того же мнения придерживался и Кодаю. Все заметили, что Сёдзо сильно переменился. С его лица исчезло выражение веселой беспечности, он стал угрюмым и безразличным.
Выходя в город, японцы нередко говорили о судьбе Сёдзо.
— Бедняга! — восклицал Коити. — И ведь ничем нельзя помочь. Когда он научится ходить на костылях, ему станет легче, а пока…
И каждый думал про себя: что станет с Сёдзо, когда им придется переезжать в другое место? Ведь взять его с собой практически невозможно.
— Если нам доведется когда-нибудь вернуться в Исэ, каково ему будет в таком-то виде! — сокрушался Кюэмон. — По мне, лучше умереть, чем превратиться в калеку на чужбине. Те, кто похоронен на Амчитке и умер от голода в Нижнекамчатске, счастливее Сёдзо. Как взглянешь на него — прямо сердце разрывается.
— Не говори глупостей, — обрывал его Кодаю. — Что бы ни случилось, пока мы живы, надо думать о возвращении на родину. Не умирать же на чужбине! Тех, кто похоронен на Амчитке и в Нижнекамчатске, уже не воскресишь. И наш долг — вернуться в Японию, хотя бы ради того, чтобы рассказать об их смерти родным и близким.
Кодаю говорил решительно, однако, с тех пор как японцы прибыли в Иркутск, он и сам утратил веру в будущее. Потеря Сёдзо ноги была мрачным событием в их жизни, но не только это печалило Кодаю.
Находясь в Нижнекамчатске и Охотске, он всей душой стремился в Иркутск, ибо только здесь можно было, как он полагал, решить вопрос о возвращении в Японию. Когда же они прибыли наконец в Иркутск, Кодаю понял, что его расчеты не оправдались.
Много раз ходил он в губернскую канцелярию, но всё безуспешно. Кодаю лишь убедился в том, что чем больше людей в учреждении, тем труднее в нем чего-нибудь добиться. В Якутской, Охотской, Нижнекамчатской канцеляриях его радушно принимали градоначальники и уездные начальники, выслушивали, давали советы. Здесь же, в Иркутске, ему не довелось даже увидеться с высшими чинами. Всякий раз, когда он приходил в канцелярию, его встречал новый чиновник и с деловым видом объявлял: мне, мол, о вас известно, ждите указания свыше, из столицы. Кодаю просто не знал, что делать, куда обращаться. Оказывается, не было никакого смысла ехать за тридевять земель. Ни Иркутское генерал-губернаторство, ни губернская канцелярия не могли принять меры в отношении потерпевших кораблекрушение японцев.
Кодаю попытался пожаловаться сопровождавшему их якутскому чиновнику Василию Даниловичу Бушневу. Но тот был из низших чинов и лишь призывал Кодаю к терпению, обещая по возвращении в Якутск доложить своему начальству о безвыходном положении, в котором оказались японцы.
— Не иначе как о нас забыли, — сокрушался Коити.
— Скоро должно быть уведомление, — успокаивал его Кодаю. — А пока будем ждать. Не зря же нас привезли в такую даль и кормят каждый день.
Но в глубине души Кодаю был согласен с Копти и с беспокойством думал: похоже, и в самом деле забыли.
Как-то, спустя примерно месяц после приезда японцев в Иркутск, к ним зашли двое русских. Они с трудом объяснялись по-японски. Один назвался Трапезниковым, сыном потерпевшего кораблекрушение японца Котаро, другой — Татариновым. Его отец Санноскэ тоже когда-то стал жертвой кораблекрушения у восточных берегов России.
Кодаю сколько ни вглядывался в их лица, не находил в них ничего японского. II по цвету волос, и по цвету глаз это были настоящие русские, хоть и утверждали, что их отцы — японцы. Кодаю просто не мог этому поверить. Но чтобы они ни говорили — правду или нет, — само по себе появление в этой далекой стороне людей, пусть с грехом пополам, но все же изъяснявшихся по-японски, было событием из ряда вон выходящим.
— Вы утверждаете, что ваши отцы были японцами? — спросил Коити.
Посетители, по-видимому, не разобрали скороговорки Коити и в ответ только смущенно заулыбались. Тогда Коити медленно повторил свой вопрос, но они, должно быть, опять не поняли.
— Так ничего не получится, — остановил его Исокити и стал расспрашивать их по-русски.
— Они говорят, — перевел остальным Исокити, — что кроме них в Иркутске еще один человек понимает по-японски.
Кодаю молча разглядывал лица гостей, наблюдал за их жестами. Он был настолько поражен, что просто лишился дара речи. Ему пока не было ясно — радоваться им или, наоборот, печалиться от того, что до них здесь уже побывали японцы, так же как и они потерпевшие кораблекрушение. Внезапно на него нахлынула беспричинная грусть.
Посетители вскоре ушли, удовлетворившись, по-видимому, тем, что на ломаном японском языке сумели объяснить, кто они такие. Кодаю же и его спутники долго не могли прийти в себя. Возбуждение сменилось лихорадочным ознобом.
— Кто-нибудь, принесите поскорее соль, — вдруг воскликнул Коити. Он больше других общался с гостями.
Исокити отправился за солью и вскоре вернулся. Размял пальцами принесенный комок соли, посыпал ею порог, через который перешагнули странные посетители, потом себя, Коити, Кодаю, Кюэмона и Синдзо.
— Посыпь и Сёдзо, — сказал Кюэмон.
Исокити зашел в соседнюю комнату, где в одиночестве лежал Сёдзо, и кинул на его постель щепотку соли.
Так Кодаю и его спутники впервые встретились с людьми, родившимися от брака между японцами и русскими женщинами. Они всячески пытались найти общий язык с Трапезниковым и Татариновым, но после их ухода осталось неприятное ощущение, как от соприкосновения с чем-то запретным.
Кодаю не обмолвился с посетителями ни единым словом, ничего не сказал он и своим друзьям, после того как те ушли. Прежде Кодаю как-то не задумывался над тем, бывали ли до них в этой стране японцы, теперь же, когда факт был установлен, он не знал, как к нему следует относиться. Во всяком случае, теперь он твердо знал, что в России жили японцы Кютаро и Санноскэ. Но только ли они? Не исключено, что здесь побывало немало и других потерпевших кораблекрушение японцев. Кодаю встревожился: если таковые в самом деле были, то какова их судьба? Ему не доводилось об этом слышать. А между тем вернись кто-нибудь из них в Японию — прошел бы слух.
Кодаю казалось, будто на пути у него возникло нечто грандиозное и непонятное, будто злая судьба поспешила раньше времени показать им свое неприглядное обличье.
Спустя три дня к японцам снова пришли Трапезников и Татаринов. На этот раз Коити, Кюэмон, Исокити и Синдзо не окружили гостей, а застенчиво отошли в сторону. Разговор повел один Кодаю. Беседуя то по-японски, то по-русски, он пытался разузнать как можно больше. Призвав на помощь Исокити, Кодаю буквально забросал гостей вопросами, но выяснил чрезвычайно мало: Кютаро и Санноскэ были японскими рыбаками, они потерпели крушение у берегов Камчатки, затем прибыли в Иркутск, женились на русских женщинах и прожили здесь до самой смерти. Умерли они двадцать лет тому назад. Кодаю выяснил, что помимо Кютаро и Санноскэ в России побывало еще несколько японцев, что один из них много лет прожил в Петербурге и все они получали пособие от государства.
Постепенно к беседе присоединились остальные. И хотя разговор с гостями, казалось, не предвещал ничего хорошего, невозможно было устоять перед соблазном услышать от Татаринова и Трапезникова кое-какие подробности. Но ответы их не могли полностью удовлетворить японцев. От матерей Трапезникова и Татаринова можно было бы узнать больше, но, к сожалению, мать Татаринова к тому времени уже скончалась, а мать Трапезникова вторично вышла замуж и переехала в другой город.
— Чем вы зарабатываете себе на жизнь? — переменил разговор Кодаю.
Татаринов ответил, что последние пять лет ничем не занимается, а до этого преподавал японский язык.
— Как же вы обучали японскому языку? — спросил Кодаю.
— Здесь была школа.
— А кто изучал в ней язык?
— Ученики.
— Взрослые или дети?
— И взрослые, и дети.
— Сколько человек?
— По разному — сначала десять, потом пять. Когда я был еще мальчишкой, гам училось пятнадцать человек, а учителей, включая отца, было семь. Со временем и тех и других становилось все меньше, а теперь школа и вовсе закрыта.
— А зачем изучали японский язык?
— Чтобы стать толмачами.
— И все они на самом деле стали толмачами?
— Точно не знаю. Некоторые, может быть, стали.
— Почему не знаете?
— Почему, почему… Не знаю — и все.
— И что же: все, кто изучал японский язык, живут сейчас в Иркутске?
— Кто-то в Иркутске, кто-то — нет.
— А чем занимаются те, кто в Иркутске?
— Одни имеют мелочные лавки, другие работают приказчиками у торговцев пушниной.
— А есть такие, кто стали толмачами?
— Есть один. Правда, сейчас у него нет работы — не для кого толмачить.
— Но ведь здесь вообще нет японцев!
— Вот вы есть.
— Мы случайные люди. Других-то нет?
— Сейчас нет, но могут появиться.
— Чем вы сейчас занимаетесь? — На этот раз задал вопрос Коити.
— Ничем.
— А на что живете?
— На государственное пособие.
— На него можно прожить?
— На одно пособие не проживешь, время от времени нанимаемся на работу к торговцам пушниной.
Затем Коити обратился к Трапезникову, но тот отвечал крайне невнятно и больше разводил руками, чем говорил. Оба посетителя, смущенные, по-видимому, градом посыпавшихся на них вопросов, поспешили ретироваться, пообещав, что в ближайшее время зайдут снова.
— По внешности вроде бы они русские, но, когда говорят, чувствуется, что не чисто русские. Известное дело, полукровки — все у них как-то неопределенно, — сказал Исокити.
— Не нравится мне, что они так смущаются. Ведь мы им ничего плохого не сделали. Почему же они уклоняются от обычных вопросов? — недоумевал Коити.
— Уж если о собственных родителях ничего толком сказать не могут, значит, в голове у них не все в порядке. Зачем, собственно, они к нам пришли? Не понимаю, — проговорил Синдзо.
— У меня другое мнение, — возразил Кюэмон. — Чем дольше я думаю о них, тем больше мне жаль их. Говорите — непонятно, зачем пришли. Пусть так. Ну а мы-то тоже хороши! Не дали им возможности ни о чем толком спросить. Окружили — и давай расспрашивать. Целый допрос устроили…
Слушая Кюэмона, Кодаю все более убеждался в его правоте и успокаивался.
— Понимаете… они же люди, — продолжал Кюэмон. — Разве им не интересно узнать, что за страна Япония, откуда родом их отцы, где она расположена? Ведь они специально пришли расспросить нас об этом! И что же? Теплого слова от нас не услышали, разговаривали мы с ними, как с подсудимыми. Я сбоку глядел на их лица — и показались они мне печальными. Нам бы рассказать им: вот она какая — страна ваших отцов. Рыба там водится вкуснейшая, каждый день можно есть сасими,[18] соевого соуса вдоволь. Суси[19] — объедение. Рис с ямсом — пальчики оближешь!
— Разговор о японских блюдах — у нас табу! — напомнил Коити.
— Но ведь я не о блюдах, просто я считаю, что им надо было о многом рассказать, — обиделся Кюэмон.
Татаринов и Трапезников больше не показывались у японцев. Должно быть, как говорил Кюэмон, у них пропало желание посещать дом, где их не ожидал радушный прием. Кодаю намеревался встретить их по-иному, если они снова появятся. Однако ни Татаринов, ни Трапезников не появлялись. Кодаю знал, что при желании совсем нетрудно было бы выяснить, где они живут, но решил с этим повременить. Причиной тому был страх, который он испытывал во время предыдущих встреч. В их рассказах о школе японского языка, о толмачах, о государственном пособии таилось нечто грозное и непонятное. И Кодаю решил не торопиться с новой встречей, посчитав за лучшее по возможности не соприкасаться с тем, что вселяет страх…
Наступил март, морозы с каждым днем становились слабее. Кодаю чуть ли не через день ходил в канцелярию, хотя и понимал, что это бесполезно — известий никаких не было.
Двадцать седьмого марта 1789 года в возрасте семидесяти трех лет скончался священник Иркутской Владимирской церкви Иоанн Громов. В тот день во встречавшем весну Иркутске не умолкал колокольный звон, и люди ходили по городу, печально опустив головы. Скорбели все — от старухи, тащившей большую продуктовую корзину, до приказчиков, гревшихся на солнышке.
С наступлением апреля солнце стало припекать все жарче. Утром двенадцатого апреля вскрылась Ангара, льдины, громоздясь одна на другую, двинулись вниз по реке. Над Ангарой стоял гул, будто одновременно ударяли в сотни больших барабанов. Этот гул заставил японцев выскочить на улицу. Смешавшись с толпой, они побежали к берегу Ангары. Кодаю последовал было за остальными, но, вспомнив об оставшемся в одиночестве Сёдзо, вернулся. Сёдзо, как обычно, лежал на спине, заложив руки за голову.
— Похоже, начался ледоход, — сказал Кодаю.
— Вон оно что. Значит, это шум с реки, — безразличным голосом произнес Сёдзо.
— Хочешь поглядеть? — спросил Кодаю, намереваясь посадить его на спину и отнести на берег.
Сёдзо отрицательно покачал головой. И все же Кодаю не отказался от своей идеи. Никто еще не знал, как выглядит Сёдзо без ноги, но когда-то это нужно было увидеть. И вот наступил удобный момент.
— Пойдем, — настаивал Кодаю, но Сёдзо отказывался.
В комнату вбежал Исокити. Он вспомнил о Сёдзо и решил во что бы то ни стало показать ему ледоход.
— А ну, залезай на плечи, — возбужденно крикнул Исокити, — я живо доставлю тебя на берег. Это такое зрелище! Пропустить его просто нельзя. Лед, по которому ездили на санях, двинулся весь сразу. А какой грохот стоит! Слышишь?
В доме был слышен шум, похожий на грохот сотен барабанов.
— Хватайся за плечи, — Исокити подставил спину.
Сёдзо взялся руками за плечи Исокити, и тот легко поднял его. Кодаю накинул на Сёдзо одеяло.
Берег Ангары был усеян толпами иркутян. Неподвижное до вчерашнего дня монолитное ледяное поле раскололось на тысячи кусков, и все они одновременно, словно по велению всевышнего, стронулись с места.
На середине реки, сталкиваясь и налезая друг на друга, льдины набирали скорость. В трещинах между ними проглядывала темно-синяя речная вода, там и сям фонтанами взлетали вверх брызги. У берегов лед двигался медленно, и создавалось впечатление, будто в движение пришло нечто непостижимо тяжелое. Шум, похожий на грохот сотен барабанов, переходил у самой реки в мощный орудийный гул. Сгрудившиеся на берегу иркутяне — старики и дети, мужчины и женщины — молча следили за переменами, происходящими на реке. Какой-то старец истово молился, опустившись на колени.
— На сто седьмой день только стронулась в нонешнем году, — услышал Кодаю бормотание стоявшей с ним рядом пожилой женщины.
— Пора домой. Ветер холодный, как бы Сёдзо не простудился, — сказал Кодаю; он и не заметил, когда Сёдзо переместился на спину Кюэмона.
На обратном пути Сёдзо понес Коити. Все по очереди подставляли ему спину — Сёдзо не перечил, он перестал стесняться своего увечья.
Гул с Ангары доносился в течение нескольких дней, потом начал постепенно стихать, пока совсем не прекратился. Наступила весна. Окруженный голубой лентой Ангары, Иркутск стал неузнаваем. Он утопал в зелени. Высившиеся за рекой холмы сплошь покрывали густые леса. У причалов рядами стояли торговые суда с товарами, прибывшими с запада, со стороны Енисейска, и с китайскими товарами, доставленными стой стороны Байкала. На Ангаре действовали два парома- нечто среднее между баржами и плотами: один — в районе Ушаковки, другой — значительно выше по течению, у гавани.
Теплый летний ветер поднимал на узких, кривых улочках Иркутска тучи смешанной с навозом пыли, в которой без конца двигались толпы людей, словно старавшихся встряхнуться от долгого зимнего сидения в домах. Заметно больше стало путешественников, почти ежедневно в городе проводились ярмарки, и японцы стали чаще выходить на улицу. Взгляды молодых японцев приковывали голые икры проходивших мимо женщин.
— Когда я вижу женские ноги, в голове у меня начинает мутиться, — признался однажды Синдзо. На что Коити ему ответил:
— Пожалуй, не Сёдзо, а тебе следовало бы отморозить ноги.
Сёдзо каждый день выносил за ворота скамейку, садился и молча глядел на прохожих. С того самого дня, когда его отнесли поглядеть на ледоход, он почувствовал себя свободнее, научился прыгать на одной ноге и вместе с остальными садился за обеденный стол. Однажды, сидя у ворот, Сёдзо потянул носом и спросил:
— Что за странный запах?
Это был запах черемухи, он веселил сердца, заставлял быстрее бежать по жилам кровь. Мелкие цветы черемухи походили на цветы японской вишни.
Двадцать третьего апреля после полудня случилось землетрясение. Толчки были довольно сильные. Иркутяне повыскакивали из домов на улицу. Выбежали и японцы. Когда вышел замешкавшийся Сёдзо, толчки уже прекратились.
— Здесь, оказывается, тоже бывают землетрясения, — удивился Коити.
Японцы глядели на ночное небо, в котором мигали бесчисленные звезды, и их охватывали щемящие воспоминания о родине. Перебивая друг друга, они заговорили о том, что в Исэ вот эта звезда видна с другой стороны, а та и вовсе не видна. Кодаю заметил, что один лишь Сёдзо упорно смотрел в землю, не решаясь взглянуть на звезды.
— Ну, хватит болтать, — сказал Кодаю.
Пожалуй, в присутствии Сёдзо о звездах говорить не следует, решил он.
Спустя несколько дней, возвращаясь домой после очередного посещения канцелярии, Кодаю столкнулся носом к носу с камчатским чиновником Тимофеем Осиповичем Ходкевичем, который сопровождал японцев из Нижнекамчатска в Охотск. Кодаю страшно обрадовался, Ходкевич, по-видимому, тоже.
— Вот, оказывается, куда вас занесло, — удивился Ходкевич.
Он простился с японцами сразу после того, как судно прибыло в Охотск, и полагал, что они либо все еще в Охотске, либо давно отправились на попутном судне в Японию.
— Что вы, что вы, ничего похожего! — воскликнул Кодаю и рассказал Ходкевичу, как их переправили в Якутск, затем в Иркутск, где их теперь кормят и поят, но приказа об отправке на родину пока не получено и когда он придет, да и придет ли вообще, — никто ничего не знает.
— Очень, очень жаль. Сочувствую вам, поверьте! А я переведен сюда на службу — в иркутскую канцелярию. Только что прибыл. Надеюсь быть вам полезен. Если появится какая надобность, прошу покорно пожаловать ко мне, — сказал Ходкевич.
Когда Кодаю сообщил своим друзьям о встрече с Ходкевичем, те очень обрадовались. Они любили этого молчаливого, благородного человека.
Спустя два-три дня Ходкевич пришел к японцам и сообщил, что прошение об отправке их на родину, как ему удалось выяснить, ушло в столицу. Поскольку случай беспрецедентный, потребуется, должно быть, порядочно времени, пока пришлют окончательный ответ. Надо набраться терпения и ждать. Падать духом не следует, ибо через положенный срок непременно придет радостная весть.
Впервые за многие дни лица японцев просветлели: блеснул луч надежды.
Ходкевич не раз посещал Кодаю и его спутников. Он познакомил их с некоторыми иркутскими богачами, которые наперебой стали приглашать японцев в гости. В ту пору в Иркутске проживали купцы, имена которых были известны по всей России, — Шелехов, Сибиряков, Мыльников, Баснин и другие. Свои состояния они сколотили главным образом на торговле пушниной. Получали баснословные прибыли от торговых операций с Китаем, осуществлявшихся через Кяхту, занимались ростовщичеством и производством водки. Улицы, на которых стояли их дома, нередко назывались их именами: Баснинская, Мыльниковская.
Купцы в основном и приглашали японцев. Всякий раз их угощали обильным ужином и заставляли подробно рассказывать о пережитых мытарствах. В доме Мыльникова женщины даже плакали. А у Баснина, где собралась вся родня, какая-то старуха время от времени стучала палкой об пол. Рассказчик при этом умолкал, думая, что она сердится, и лишь позднее японцы поняли, что этим жестом старуха выражала им свое сочувствие.
— По мне, лучше умереть, чем хоть на полгода расстаться с семьей. А эти несчастные уже семь лет родных не видели. Как подумаешь, сердце кровью обливается! — восклицала старуха и ударяла палкой об пол.
И все же японцы, глядя на ее суровое лицо, никак не могли отделаться от ощущения, что она на них сердится. Был в доме Баснина и человек, который действительно сердился. Молчаливый холостяк лет пятидесяти, он время от времени хватался пальцами за свой большой нос и издавал странные звуки — то ли ртом, то ли носом. Так, по-видимому, он выражал свое возмущение правительством, которое не принимало участия в судьбе потерпевших кораблекрушение японцев.
Сначала японцы с радостью откликались на каждое приглашение, но постепенно визиты все более превращались для них в тяжкое бремя. Вкусное угощение, новые знакомства, возможность встряхнуться, освободиться на время от печальных мыслей — все это было хорошо, но каждый раз приходилось пересказывать одно и то же. Слушатели были всё новые, а рассказчики прежние.
Со временем Кодаю стал всякий раз назначать тех, кто будет его сопровождать на очередной купеческий ужин. Сам он никогда не отказывался от приглашений, считая полезными знакомства в иркутском обществе. Как знать, при случае все может пригодиться, думал он.
Наступил июнь. Двадцатого июня в Иркутск прибыл новый генерал-губернатор Сибири — Иван Алферьевич Пиль, сменивший на этом посту Якоби. В честь его приезда была выстроена триумфальная арка. Он въехал в Иркутск торжественно, его встречала нарядная толпа горожан, палили из пушек. Кодаю и его друзья втайне надеялись, что у нового генерал-губернатора будут полномочия относительно их возвращения на родину, но из канцелярии по-прежнему не поступало никаких сообщений.
Первого августа на семидесятом году жизни скончался епископ иркутский Михаил. Город погрузился в еще более глубокий траур, чем после смерти священника Владимирской церкви Иоанна Громова. Даже дети, подражая взрослым, ходили с опущенными головами. Среди японцев же только Сёдзо, заслышав колокольный звон, всякий раз поднимался, опираясь рукой о дверной косяк, скорбно склонял голову и молча молился. Все умолкали и задумчиво наблюдали за ним. Тут, видно, ничего не поделаешь, думал каждый про себя, человек лишился ноги, стал калекой.
В середине августа Кодаю было приказано явиться в канцелярию. Он поспешно собрался, предполагая, что получена наконец долгожданная весть из столицы. Но приказ пришел совершенно неожиданный. Знакомый чиновник сообщил Кодаю:
— Из столицы поступило официальное уведомление. Японцам предлагается отказаться от возвращения на родину и поступить на службу в России. Я вам сочувствую, но, поскольку это приказ из столицы, противиться ему мы не имеем права. У вас тоже не остается иного выхода, как отказаться от ваших намерений и подчиниться указаниям свыше.
Итак, случилось то, чего втайне опасался Кодаю. Считая бесполезным вступать в препирательство с чиновником, он лишь спросил:
— Если мы напишем новое прошение, когда можно ожидать ответа?
— Судя по предыдущему — шесть месяцев, не ранее февраля — марта следующего года.
Кодаю возвратился домой совершенно подавленный. Нас ждет судьба японцев, побывавших в этой стране ранее, думал он.
Выслушав Кодаю, Коити и Кюэмон не на шутку встревожились. Исокити и Синдзо даже в лице переменились, но сказали, что заранее были уверены в таком исходе и что следует примириться с судьбой. Сёдзо промолчал, а лицо его приняло такое выражение, будто камень с души свалился.
Поняв, что возвращение на родину невозможно, Исокити и Синдзо решили начать новую жизнь. Они занялись рыбной ловлей на Ангаре. Уж если суждено провести здесь всю жизнь, думали они, надо, пожалуй, заняться рыбной ловлей, тем более что освоить это дело им было легче, чем любое другое, — в Исэ они считались неплохими рыбаками.
Рано поутру Исокити и Синдзо отправлялись к Ангаре и обходили ловушки, которые ставили накануне. Большей частью попадалась щука с пастью, похожей на крокодилью. Крупные экземпляры достигали веса до трех каммэ.[20] Щуки водились в глубоких омутах в излучине Ангары и в ее притоках.
— В каждой стране — своя рыба, и ловится по-иному, — приговаривал Коити.
Щука пришлась всем по вкусу, и японцы с удовольствием ели ее как в вареном, так и в жареном виде.
Коити и Кюэмон теперь подолгу валялись в постелях. С той поры, как надежда на скорое возвращение оборвалась, они заметно постарели. Сёдзо стал регулярно посещать церковь. Вначале он стеснялся друзей и старался тайком, незаметно для остальных уйти из дому. Потом перестал таиться и ходил в церковь открыто. Каждый день японцы молча наблюдали, как Сёдзо спускается по дороге к церкви, ковыляя на самодельных костылях. Никто из них не выказывал радости по этому поводу, но и не порицал Сёдзо. Лишь Кюэмон, вздыхая, говорил:
— Так Сёдзо скоро забудет, что он японец, — и с грустью глядел на удаляющуюся фигуру Сёдзо, как глядят осенью на опадающие с деревьев листья.
Лишь Кодаю каждый день все так же отправлялся в город, ходил по знакомым, сетовал на затруднительное положение, в котором они оказались, просил совета и помощи. Все с сочувствием относились к японцам, но никто не мог предложить конкретного пути возвращения на родину, никто не знал, как это можно осуществить.
К концу августа заметно похолодало, потянулись на юг перелетные птицы. Все они, словно сговорившись, летели вдоль Ангары. Кодаю с завистью глядел вслед улетавшим птицам и горестно вздыхал, вспоминая о родных местах. Наступила седьмая осень, которую он проводил на чужбине, но никогда еще он не ощущал так остро тоски по родине. Однако ни разу ни словом, ни жестом Кодаю не обнаружил перед товарищами, что творилось у него в душе.
В самом конце августа к японцам после долгого перерыва вновь пришли Трапезников и Татаринов. Посидели они недолго, поговорили о разных посторонних вещах и ушли. После их ухода Сёдзо сказал Кодаю:
— Вообще-то они приходили, чтобы узнать, не согласимся ли мы стать учителями японского языка. Тогда они смогли бы вновь открыть бездействующую школу на Заморской улице.
Кодаю долго, внимательно всматривался в лицо Сёдзо, так долго, что, казалось, хотел просверлить его взглядом. Потом спросил:
— Сёдзо, ты часто встречался с ними в последнее время?
— Не так чтобы часто, — смущенно промямлил Сёдзо.
— Ничего плохого в этих встречах я не вижу, — словно пытаясь оправдаться, проговорил Кодаю. — В их жилах течет та же кровь, что и в наших.
И больше Кодаю ничего не сказал. Ни словом не обмолвился он о том, следует или не следует принять предложение Татаринова и Трапезникова насчет преподавания в школе.
Теперь Кодаю понял наконец, что означал полученный из столицы приказ оставить японцев в России и определить их на службу: в Иркутске намеревались вновь открыть школу японского языка. Японцы, оказавшиеся здесь до Кодаю и бывшие преподавателями школы японского языка, скончались, а Татаринову и Трапезникову — потомкам японцев, родившимся в России, — преподавание японского языка было не под силу. Школу вынуждены были закрыть, а тут в Иркутск прибыли шестеро японцев — более благоприятной возможности для возобновления занятий просто не придумаешь!
Какую же цель преследовали в этой стране, открывая некогда школу японского языка? И почему хотели возобновить занятия? Кодаю впервые задумался над этим, имея в виду не только Исэ, но и всю Японию.
Кодаю вспомнил, сколь обширны рыбные угодья близ Алеутских островов, на которых он провел более трех лет. Перед его глазами вновь проплыли камчатские гавани, местные жители, русские, корабли, груженные пушниной, доки, склады, военные казармы, ясачные избы, церкви…
Никогда прежде Япония не казалась Кодаю такой маленькой и беззащитной. Кроме них, шестерых скитальцев, никто не ведал там, что происходит на широчайших морских просторах к северу от острова Эдзо. И Кодаю с особой силой почувствовал, как необходимо его возвращение на родину. Во что бы то ни стало он должен вновь увидеть родные берега.
Кодаю собрал товарищей.
— Выслушайте меня внимательно, — сказал он. — Мы должны вернуться в Исэ чего бы нам это ни стоило. Я не вижу смысла в том, чтобы оставаться здесь до конца жизни. И Сёдзо вернется с нами. Мы родились в Исэ — в Исэ и умрем. Наши друзья, спящие вечным сном на Амчитке и в Нижнекамчатске, взывают к нам: возвращайтесь на родину!
Японцы молча выслушали Кодаю — каждый готов был вернуться в Японию. Но в тот момент никто из них и предположить не мог, что для этого представится удобный случай.
В середине сентября в Иркутске открылась ежегодная ярмарка, длившаяся несколько дней. Вокруг биржи и окружающей ее площади разместились сотни купцов — для многих были построены временные лавки. Еще в начале сентября у берегов Ангары появились многочисленные речные суда, груженные товарами для ярмарки.
Европейские товары доставлялись в Иркутск через Верхний Устюг, Казань, Тобольск, Томск, Енисейск и Братские пороги. На ярмарке торговали китайским чаем и шелком, товарами из Бухары, Самарканда, Индии и Персии.
Японцы посещали ярмарку каждый день. Смешавшись с толпой, переходили от одной лавки к другой. Повсюду ощущалось радостное возбуждение, народ веселился вовсю. Празднества в Эдо или Исэ не шли ни в какое сравнение с иркутской ярмаркой. Здесь Кодаю и его спутники повидали много необычного. Здоровенный детина вступал в единоборство с медведем, а потом в разорванной в клочья окровавленной одежде собирал со зрителей деньги. Двое людей неизвестной национальности демонстрировали кулачный бой. Время от времени в круг вступал кто-нибудь из зрителей, чтобы померяться с ними силой. Демонстрировали свое искусство шпагоглотатели, выступали факиры со змеями.
Необычными на ярмарке были не только товары и представления, но и посетители, среди которых можно было увидеть и монахов в черных рясах, и солдат, и крестьянок. На ярмарку приезжали именитые гости, бродили по ней и бездомные бродяги, темные люди. Здесь можно было встретить китайцев, индусов, якутов, бурят, монголов.
Японцы подолгу останавливались у лавок, торгующих мехами с Алеутских островов и Камчатки, предметами народных промыслов и рыболовными принадлежностями. Кюэмон и Коити словно вбирали в себя запахи, исходившие от рыболовной снасти. Казалось, будто они повстречались со старыми знакомыми. Японцы видели, как торговцы обмеривали бурятских женщин, покупавших мануфактуру, видели и воровок, прятавших товар под широкие юбки.
Ночи между тем становились все прохладнее, яркая зелень на берегах Ангары и на островках начала желтеть. Двадцатого сентября выпал первый снег. Японцы со страхом ожидали прихода ранней зимы, но первый снег лишь попугал и растаял, и снова наступили ясные солнечные дни.
В конце сентября чиновник иркутской канцелярии Тимофей Осипович Ходкевич привел Кодаю и его друзей к Кириллу Лаксману.
Кодаю ничего не знал о Лаксмане и решил, что он из той же категории богачей, с которыми его уже не раз знакомили. Когда Ходкевич впервые завел разговор о Лаксмане, Кодаю выразил намерение пойти к нему один: все слишком устали от бесконечных рассказов о скитаниях в океане.
Но Ходкевич настаивал:
— К Лаксману надо пойти всем. Человек он влиятельный и может способствовать вашему возвращению на родину. Отправляйтесь-ка к нему все вместе и поведайте о своих мытарствах.
— Кто он такой, этот Лаксман? Расскажите поподробнее, — попросил Кодаю.
— Сказать о нем коротко очень трудно. Вот уже несколько лет Лаксман живет в Иркутске, занимает пост императорского чиновника по разведыванию руд. До приезда в Иркутск он недолго служил, кажется, исправником в Нерчинске, затем горным инженером на Нерчинских рудниках. Личность в России известная- профессор химии и экономики Петербургской академии наук. Был избран также членом Стокгольмской академии наук за труды по религии монголов и тибетскому языку. Сейчас Лаксман страстно увлекся геологией и ботаникой, а кроме того, он имеет здесь, в городе, стекольный завод.
И все же Кодаю было не совсем понятно, почему Лаксман ни с того ни с сего станет помогать потерпевшим кораблекрушение японцам. Об этом он и спросил Ходкевича.
— Вы не знаете Лаксмана! — воскликнул Ходкевич. — Это такой человек! Если он уверовал во что-то и решил действовать, нет такого дела, которое бы он не осуществил. К тому же ни у кого из иркутян нет таких связей в столице, среди высокопоставленных сановников, как у Лаксмана.
Кодаю не возлагал особых надежд на Лаксмана, но, не желая обидеть Ходкевича, все же отправился к нему вместе со своими спутниками.
Дом Лаксмана стоял неподалеку от дома, в котором поселились японцы, — в том же районе Ушаковки, только на более возвышенном месте. Это был обычный бревенчатый дом, не похожий на хоромы богатых купцов, у которых приходилось бывать Кодаю и его товарищам. Дом не казался бедным, но был лишен показной роскоши. Японцы миновали прихожую и следующую за ней комнату, напоминавшую лавку старьевщика- такой там царил хаос, — и оказались в гостиной. Кодаю успел заметить тянувшиеся вдоль стен комнат, мимо которых он проходил, полки, буквально заваленные книгами, старыми бумагами, обломками камней, ящиками с песком, костями — то ли людей, то ли животных. На огромном столе в центре одной из комнат были разложены бесчисленные образцы растений.
Стены гостиной, куда их ввели, тоже были сплошь уставлены книгами. Вокруг возвышавшейся в углу печки стояли разнокалиберные стулья и несколько низеньких столиков. Довольно большая гостиная казалась тесной из-за заполнявшей ее мебели.
Дверь из гостиной вела в кабинет Лаксмана. Сквозь окна виднелась часть внутреннего двора с несколькими застекленными теплицами, из которых торчали где по одной, а где и по две трубы. В углу двора была сложена небольшая печь для обжига глиняной посуды; сооружение сбоку от нее напоминало ветряк. На разбитой посредине двора цветочной клумбе не росло ни единого цветка. Поодаль стояли ящики, до краев заполненные образцами горных пород.
Японцы уселись на стулья и молча ожидали появления хозяина. Казалось странным разговаривать в столь необычной обстановке. Единственная свободная от книг стена была сплошь увешана картами и схемами.
Наконец появился Лаксман, человек лет пятидесяти, плотный, одетый в рабочую блузу. Лицо его обрамляла красиво подстриженная борода. Внешне он не походил ни на чиновника, ни на ученого. Немного сутулый, широкоплечий, он вошел в комнату необычной походкой, слегка покачивая плечами в такт шагам, и, неторопливо окинув спокойным взглядом гостей, произнес:
— Так вы и есть те самые японские рыбаки?
Кодаю утвердительно кивнул головой.
— Слышал, хотите вернуться домой. Оно и понятно. Родина есть родина. Расскажите-ка все по порядку: где попали в шторм, в каком направлении несло ваш корабль, куда пристали и что с вами произошло до сегодняшнего дня. Если сочту нужным помочь — помогу. Беспокоиться вам особой нужды нет. Хотите уехать — уедете. Не так уж до вашей страны далеко.
Лаксман позвал жену. В дверях появилась небольшого роста женщина лет тридцати. У нее было свежее, чистое лицо и молодой голос. Из-за ее спины выглядывала маленькая девочка.
— Позаботься об ужине для гостей, — попросил Лаксман.
— Сейчас все приготовлю, — послушно ответила женщина.
Кодаю спросил, сколько лет девочке и как ее имя.
— Зовут Мария, она родилась в Москве в тысяча семьсот восемьдесят первом году, восьмой годик пошел, — с готовностью ответила супруга Лаксмана.
— У вас один ребенок?
— Что вы! Еще пятеро мальчиков: Мартын, Афанасий, Иосиф, Касьян и Константин. Все они родились в Петербурге между тысяча семьсот семидесятым и семьдесят восьмым годами, — улыбаясь, сказала женщина.
Кодаю быстро подсчитал, что старшему сыну должно быть лет восемнадцать-девятнадцать, а, значит, супруге Лаксмана никак не менее сорока, но, глядя на ее удивительно молодое лицо, он просто не мог этому поверить.
— У меня есть еще два сына, — без улыбки добавил Лаксман, — от первой жены.
— Старшего зовут Густав, — подхватила женщина, — а младшего — Адам. В позапрошлом году Адама назначили исправником в Гижигинск на Камчатке. Он и Густав, подобно отцу, влюблены в естественные науки.
Она с большой похвалой и уважением говорила о детях прежней жены Лаксмана, что сразу же вызвало у Кодаю чувство симпатии к этой семье. Сам Лаксман и его супруга, по-видимому, хорошие люди, подумал он.
Кодаю во всех подробностях рассказал Лаксману о том, что с ними произошло со дня отплытия из Японии до приезда в Иркутск. Когда Лаксману было что-то непонятно, он переспрашивал и кто-либо из японцев разъяснял, стараясь говорить обдуманно — совсем не так, как в гостиных богатых купцов. Да и сам характер задаваемых Лаксманом вопросов требовал ответов четких и определенных. Лаксман интересовался даже цветом песка на взморье, цветом скал и дотошно расспрашивал о виденных ими птицах. От его внимания буквально ничто не ускользало. Когда один из сотоварищей Кодаю, Синдзо, неожиданно вспомнил детскую песенку, услышанную им в Нижнекамчатске, Лаксман потребовал, чтобы он тут же спел ее. Исокити повторил Лаксману несколько заученных слов из лексикона жителей Амчитки, а Коити подробно рассказал, каким способом на Амчитке изготовляют водку.
В ту первую встречу Лаксман не касался Японии. Когда же случайно зашел разговор о ней, сказал:
— Об этом в другой раз.
За беседой незаметно наступил вечер. Тихо отворилась дверь, и дети Лаксмана стали вносить в гостиную блюда с закусками. Впервые за время пребывания в Иркутске японцы почувствовали себя весело и непринужденно. Не было и следа той напряженности, которую они испытывали на званых обедах у богачей города. Гости без стеснения пили и ели. Особенно им понравился байкальский омуль, который подали в двух видах — жареным и горячего копчения, — настоящий деликатес, если учесть, что на свежую рыбу был не сезон. Даже Сёдзо, самый молчаливый из всех, и тот не удержался.
— Удивительно вкусно, — сказал он. — Кажется, будто ешь нашу рыбу, которую ловят в Исэ.
После ужина Лаксман принес из кабинета карту Японии, которую, по его словам, изготовили в Европе, и расстелил ее на столе перед Кодаю.
— На мой взгляд, эта карта составлена не слишком точно, — начал он. — Прошу вас просмотреть ее и исправить ошибки.
Кодаю сразу же заметил, что Осака и Исэ слишком отдалены друг от друга, а Исэ и Эдо чрезмерно сближены, но он не торопился высказать свое мнение.
— Мы хотели бы, если это возможно, — обратился он к Лаксману, — взять карту с собой и внимательно изучить ее, прежде чем дать вам ответ.
Кодаю не только хотелось тщательно рассмотреть карту Японии, изготовленную в чужой стране, но и обдумать смысл просьбы об исправлении допущенных на карте ошибок.
Японцы остались очень довольны визитом к Лаксману. Сам Лаксман обладал, по-видимому, характером трудным, вспыльчивым, но во всем, что он говорил или делал, не было и намека на рисовку, И это последнее произвело на Кодаю и остальных японцев хорошее впечатление. Супруга же Лаксмана оказалась удивительно доброй и отнеслась к чужестранцам с такой теплотой, будто они были членами ее семьи. Прощаясь с гостями, Лаксман сказал:
— Постараемся помочь вам. Мы знаем, как составить прошение о возвращении на родину и по каким каналам пустить. Предоставьте все нам и не беспокойтесь.
Впервые по прибытии в Иркутск Кодаю говорил с человеком, на которого он мог полностью положиться.
— Заходите в любой день, — продолжал Лаксман. — В этом доме всегда найдется чем угостить вас. Со своей стороны, я буду просить вашей помощи. А помочь вы мне можете очень во многом.
Спустя несколько дней Кодаю вновь пришел к Лаксману, взял составленное им прошение и отнес в иркутскую канцелярию.
И опять в конце августа вдоль русла Ангары потянулись на юг перелетные птицы. Последними снялись в конце сентября гуси и утки.
— Теперь жди зимы, — говорили иркутяне, глядя им вслед, и начинали готовиться к долгой зиме.
Небо было ясное, и даже не верилось, что вскоре в него вонзятся клыки зимних буранов, но в самой его яркой голубизне уже таилось что-то тревожное.
Двадцать второго сентября исполнилась годовщина восшествия на престол Екатерины II, однако в Иркутске не было по этому поводу особо пышных празднеств.
Незадолго до наступления холодов супруга Лаксмана пригласила японцев в тайгу за грибами и ягодами. Казалось, в тайге расстелили ковер из низеньких кустиков, усеянных ягодами — брусникой и морошкой. Грибов было видимо-невидимо. Японцы в бытность свою на Камчатке наблюдали, как местные жители ходят в лес за грибами и ягодами, но там их не заготавливали впрок, супруга же Лаксмана варила из ягод варенье, а грибы солила на зиму.
Девятого октября на городской верфи был спущен на воду первый корабль, которому предстояло плавать по Байкалу. Жители Иркутска отмечали этот день много пышнее, чем годовщину восшествия на престол Екатерины. Чтобы поглядеть на большой корабль, которому не страшны байкальские штормы, на берегу Ангары собрался чуть ли не весь город. Пришел и Кодаю со своими друзьями. Однако они не разделяли восторгов жителей Иркутска.
— Корабль, конечно, большой, — говорили они, — а в остальном ничего особенного; был бы материал и достаточно времени — мы бы и сами такой построили.
Самоуверенность придавал им опыт постройки большого бота на Амчитке, на котором они добрались до Нижнекамчатска.
На обратном пути с верфи японцы осмотрели стекольный завод. Иркутяне называли его «стеклянный завод Лаксмана», хотя Лаксман и владел им совместно с влиятельным предпринимателем Барановым. Кодаю знал о существовании стекла, но как оно изготовляется, видел впервые. Оказавшись в помещении завода, японцы замерли, пораженные. Им показалось, будто они попали в ад. Их окружали большие и малые печи, из топок вырывались красные языки пламени. Между печей сновали полуголые рабочие с длинными железными трубками в руках. Держа один конец трубки во рту, они опускали другой в расплавленное раскаленное стекло, втягивали его в трубку и выдували нужный предмет.
Кодаю еще много раз бывал на заводе — один и вместе с Лаксманом, — внимательно наблюдал за изготовлением стекла, расспрашивал Лаксмана о тонкостях стекольного дела, но тот отвечал не особенно охотно. Кодаю не знал, что Лаксман испытывал на этом заводе новый способ изготовления стекла, пытаясь использовать вместо углекислого калия глауберову соль. А спустя шесть лет он опубликовал статью о новом способе изготовления стекла…
С наступлением зимы японцы стали часто бывать у Лаксмана. Их всегда встречали как близких друзей, поили и кормили. Японцы помогали Лаксману разбирать и систематизировать образцы растений и минералов.
Лаксман казался Кодаю человеком необыкновенным. Его голова всегда была полна удивительных идей. Научные исследования Лаксмана касались чрезвычайно широкого круга вопросов. Он изучал климат страны, интересовался геологией, собрал огромную коллекцию растений и минералов. Когда Лаксман находился в добром расположении духа, он рассказывал Кодаю и его друзьям о рудах, залегавших вокруг Байкала и вдоль русла Ангары, о том, как возникло озеро Байкал и окружавшие его горные цепи. Японцы молча слушали, глядели на разостланную перед ними карту и верили каждому слову Лаксмана, хотя все, о чем он говорил, касалось давно прошедших времен. Однажды он показал японцам открытые им минералы, которые впоследствии стали известны в мировых научных кругах под названием тремолит и байкалит.
— В этой комнате собрано все, что вами найдено? — спросил Кодаю.
— Что вы! — ответил Лаксман. — Среди открытого мною есть немало такого, что вместить сюда невозможно. Я, к примеру, обнаружил на берегах Ангары минеральные источники, правда, никто не верит мне. На будущий год, весной, когда стает снег, обязательно повезу вас к этим источникам. Я открыл черемховский уголь, залежи гипса близ Балаганска, железную руду на берегах реки Белой.
Лаксман говорил об этом с гордостью, в его тоне даже проскальзывала надменность. Внешне — у него была широкая сутулая спина и покачивающаяся походка- он чем-то напоминал дровосека из японской деревни, но таких сверкающих глаз не было ни у одного японца. Глаза Лаксмана особенно привлекали Кодаю: в них то загорался неукротимый огонь, то появлялся холодный блеск отрешенности.
Было бы преувеличением сказать, что Кодаю подпал под влияние Лаксмана, но характер записей в дневнике, который Кодаю вел ежедневно, стал постепенно меняться, и в этом, пожалуй, заслуга Лаксмана.
«В ноябре 1789 года в Иркутске насчитывалось три тысячи пятьсот восемь дворов и девять тысяч пятьсот двадцать два жителя. Две торговые улицы, на одной — двести двадцать четыре лавки, на другой — двести сорок три. Кроме того, в городе имеется шестьдесят семь булочных, тридцать шесть мясных лавок и шесть государственных магазинов, торгующих продовольствием, солью, водкой, порохом и прочими товарами. Помимо стекольного завода Лаксмана имеется небольшой кирпичный завод, лесопильня, мельница, кожевенный завод и кузня. В Иркутске десять церквей и монастырей, через город проходят четыре тракта — Московский, Заморский, Кругоморский и Якутский».
Все эти данные были собраны Кодаю во время прогулок по городу. Он обратился к посещавшему церковь Сёдзо с просьбой узнать, сколько в Иркутске попов и монахов, но тот не выполнил его поручение — не из-за лени, а просто потому, что не знал, как это сделать…
День за днем шел снег, становилось все холоднее. По вечерам японцы собирались вокруг печки, и кто-нибудь непременно заводил разговор о том, что до сих пор-де нет ответа на прошение и неизвестно, когда они смогут вернуться на родину.
По вечерам Кодаю вел дневник. Иногда, отложив кисточку для письма, он заходил в общую комнату поболтать с друзьями. В последнее время Кодаю с тревогой стал замечать, что Синдзо куда-то исчезает вечерами.
— Дело молодое, — говорили ему, — у Синдзо завелась женщина. Он нас предал и, наверное, не захочет вернуться в Японию.
Позднее до Кодаю дошли слухи, будто Синдзо познакомился с жившей по соседству вдовой по имени Нина и стал частенько захаживать к ней в гости. Должно быть, под ее влиянием он начал тайком посещать церковь.
В канун рождества 1789 года Лаксман пригласил к себе японцев. Они впервые принимали участие в чужом религиозном празднике. Глядя на собравшуюся за праздничным столом многочисленную семью Лаксмана, Кодаю вдруг почувствовал, как к горлу подступил горячий комок. Перед мысленным взором всплыли лица родных и близких, оставшихся в далеком Исэ: старушка мать, жена… Кодаю дал волю чувствам, плечи его задрожали, на глаза навернулись слезы. Но он тут же постарался отогнать от себя непрошеные видения. С тех пор как Кодаю оказался на Амчитке, он дал себе зарок не вспоминать об оставшихся в далекой Японии матери и жене, не растравлять душу. Вот уже шесть лет он вдалбливает себе в голову одно и то же: не думать о родине, не думать о близких!..
В разгар веселья за окном послышался звон колокольчиков, а в следующую минуту в дверях появился человек лет сорока пяти незаурядной внешности, для которого за столом было оставлено свободное место. Лаксман назвал его по имени, и Кодаю, глядя на него, подумал: «Вот он каков, сказочно богатый купец Шелехов, которого знает каждый иркутянин — большой и малый!»
Шелехов пожал руку Лаксману, сел за стол и налил себе рюмку водки. Лаксман представил ему Кодаю, они протянули друг другу руки через стол, и Кодаю ощутил такое рукопожатие, что чуть не вскрикнул от боли.
— В то самое время, когда вы оказались на Амчитке, — заговорил Шелехов, — мы с женой чуть севернее охотились на нерп и морских бобров. Нам бы встретиться там, в студеном северном море, а познакомились мы почему-то здесь, в Иркутске, в гостиной у Лаксмана под звон рождественских колоколов.
Речь Шелехова лилась свободно, но в его словах не чувствовалось теплоты. В Иркутске были именитые купцы: Сибиряков, Мыльников, Баснин, — но Шелехов выделялся даже среди них. И дом у него в центре города был самый большой, и жена-красавица, какую не сыщешь.
С приходом Шелехова атмосфера спокойного празднества, царившая за столом Лаксмана, резко изменилась. Как бы почувствовав это, дети, за исключением Адама, вышли из-за стола и покинули гостиную. Ушла и супруга Лаксмана. Только сам хозяин как будто ничего не замечал. Повернув к Шелехову покрасневшее от выпитой водки лицо, он кричал:
— До дна!
Как только Шелехов опорожнял рюмку, Лаксман наливал новую. Должно быть, он и сам порядочно опьянел, потому что снова и снова повторял одно и то же:
— Я решил посвятить остаток жизни поискам руд на северных берегах Сибири и тамошних островах. Помоги мне в этом деле, Шелехов!
А Шелехов, не обращая внимания на Лаксмана, расспрашивал тем временем японцев:
— Поведайте, чем богаты ваши острова, что добывают на них.
— Рыбу, лес, рис, дикого зверя.
— Какого зверя добывают?
— Дикого кабана, медведя, лисицу, волка.
— Какую лису? Сколько за год добывают?
На последний вопрос никто не мог ответить, и Шелехов, поняв это, не стал настаивать. Он подробно расспрашивал о рыбе, о китах, по, к сожалению, японцы многого не знали. Вопросы Шелехова отличались от тех, которые обычно задавал Лаксман.
Спустя час Шелехов встал из-за стола.
— Буду рад видеть вас у себя, — сказал он японцам на прощание. — Постараюсь посодействовать вашему возвращению на родину. Если мы с Лаксманом возьмемся за это дело да поговорим с нужными людишками, думаю, ваша надежда без особых трудов сбудется.
Кодаю и его друзьям Шелехов не показался приятным собеседником, но вместе с тем они полностью уверовали в то, что, если он возьмется им помочь, на него можно положиться даже в большей степени, чем на Лаксмана. Поэтому Кодаю ответил, что с радостью принимает его приглашение, и проводил Шелехова до самых саней.
Первый день 1790 года японцы встретили в Иркутске в доме кузнеца на Ушаковке.
Четырнадцатого января замерзла Ангара. Как и весенний ледоход, это было важным событием в жизни иркутян. Вместе с ними японцы отправились к реке. Сыпал мелкий снег. В восемь часов река замерзла, а в десять снова вскрылась, и по ней поплыли мелкие льдины, похожие на обломки стекла. В двенадцать часов ночи река окончательно встала, и там, где недавно катились темно-синие волны, теперь простиралась белая, ледяная, неподвижная равнина.
Днем от Лаксмана прибыл посыльный с просьбой поскорее прислать к нему одного или двух японцев. Кодаю не мешкая отправился к Лаксману, прихватив с собой Исокити и Синдзо.
Кодаю ни разу еще не видел Лаксмана в таком возбуждении. Он был одет по-дорожному — в шубе и в сапогах — и торопливо сообщил, что отправляется в небольшой поселок по Якутскому тракту и хотел бы, чтобы его сопровождал кто-либо из японцев.
— Зачем вы туда едете? — спросил Кодаю.
— Как это зачем? Дело есть. Какой дурак отправился бы из дому в такую стужу, если бы его не ожидала добыча! — воскликнул Лаксман.
— Что за добыча?
— Точно не знаю, но добыча из ряда вон выходящая.
Лаксман объяснил, что в одном из поселков, расположенных вдоль Якутского тракта, в тридцати верстах от Иркутска в колодце обнаружен череп странного животного. С помощью супруги Лаксмана Исокити и Синдзо облачились в шубы и сапоги и вместе с ним отправились в путь. Кодаю остался дожидаться их возвращения.
К вечеру, когда уже начало темнеть, все трое ввалились в дом с довольно большим мешком. В мешке был череп неведомого животного. Спустя несколько дней Кодаю, придя в дом Лаксмана, застал его за разглядыванием черепа.
— Теперь я знаю, — сказал Лаксман, — это череп древнего носорога, некогда обитавшего здесь. Просто невероятно!
Открытие в самом деле оказалось выдающимся. Лаксман незамедлительно сообщил о нем известному петербургскому зоологу Палласу, а тот спустя год оповестил об этом весь научный мир.
Третьего февраля Кодаю вызвали в канцелярию. Он переоделся в новое платье и отправился туда, полагая, что прибыл наконец ответ на прошение, составленное Лаксманом прошлой осенью. К нему вышел незнакомый чиновник — не тот, который обычно его встречал.
— Из столицы поступило уведомление, — сказал он, — согласно которому вам предлагается отказаться от возвращения на родину и поступить здесь на государственную службу. Ежели вам не по душе государственная служба, можете заняться торговлей. В этом случае вам будет выделен капитал, вас освободят от налогов и предоставят подходящее жилище. Надеюсь, что весть эта для вас чрезвычайно благоприятная и вы примете ее с благодарностью.
Кодаю почувствовал, что кровь отлила у него от лица. Вот как все обернулось, мелькнула у него мысль. Где-то в глубине души он не исключал и такого исхода, но справиться с волнением сразу не смог. Наконец Кодаю овладел собой.
— Мы с благодарностью принимаем эту весть, — сказал он, — но никто из нас не хочет поступить на государственную службу или заняться торговлей. С вашей стороны было бы во сто крат большим благодеянием позволить нам возвратиться на родину, чем открыть путь к высоким чинам и богатству. И я снова прошу вас посодействовать нам в этом.
Чиновник никак не выразил своего отношения к отказу Кодаю.
— В таком случае составьте новое прошение, — произнес он деловым тоном. — Пишите сколько угодно. Никто вам не запрещает. Мы примем его от вас и отправим по инстанциям, но твердо обещать ничего не могу.
С тех пор как Кодаю прибыл в Иркутск, он уже не раз сталкивался с подобной реакцией чиновников.
Кодаю не спеша возвращался домой, забыв про холод. Сыпал мелкий снег. Как он надеялся на то, что их прошение будет принято — ведь ему дали ход Лаксман и Ходкевич! Но надеждам не суждено было оправдаться и на этот раз.
Кодаю ничего не сказал своим спутникам. Решил, что лучше повременить. Вместе с Лаксманом и Ходкевичем он составил новое прошение и седьмого марта отнес его в канцелярию.
В тот же день он посетил Шелехова и попросил его содействия. Кодаю сделал все, что было в его силах, и тем не менее не мог отделаться от мысли, что все его старания напрасны.
Самым холодным периодом в Иркутске считается середина января. Но на этот раз морозы ударили с наступлением февраля. Мрачным был этот февраль для Кодаю.
Десятого марта он, как обычно, отправился в канцелярию за пособием, которое им выплачивали в начале каждого месяца. Увидев его, чиновник, выдававший деньги, развел руками.
— Очень сожалею, но выплата вам пособия прекращена с прошлого месяца, — тихо сказал он.
Две трети получаемого пособия японцы тратили на еду и плату за жилье, остальное шло на карманные расходы. Прекращение выплаты было для них тяжелым ударом. Неверными шагами побрел Кодаю из канцелярии домой. Он еще не сообщил друзьям о том, что ходатайство отклонили. Теперь он понял, что более не имеет права молчать.
По-прежнему шел снег, но стало теплее. Чувствовалось приближение весны. Тот день был для иркутян особым. В Иркутск прибывал на епархию его преосвященство епископ Вениамин. И когда Кодаю выходил из канцелярии, как раз зазвонили колокола всех городских церквей. Кодаю шел домой словно пьяный. Он отказался от государственной службы, возможности заниматься торговлей, написал новое прошение — и вот теперь их лишили за это пособия. Кодаю думал о том, что вряд ли им удастся вновь ступить на родную землю. Здесь же им обеспечат продвижение по службе и предоставят всяческие блага. И все же, решил Кодаю, если мы хотим вернуться на родину и намереваемся твердо стоять на своем, надо прежде всего найти заработок.
Не заходя домой, он отправился к Лаксману и поведал ему о своих горьких размышлениях.
— Последнее прошение отправлено несколько дней тому назад, — после недолгого раздумья сказал Лаксман. — Значит, ответ, судя по прежним прошениям, придет, не раньше июля — августа. Надо дождаться ответа — другого выхода нет. Важно протянуть до этого срока. Ну, да как-нибудь. В крайнем случае, будете обедать у меня. Остается плата за жилье и мелкие расходы. Предоставьте это мне. Богачи города скупятся финансировать научные изыскания, а ради благотворительности сразу развяжут свою мошну. Ведь они все хотят после смерти попасть в рай.
Итак, о деньгах можно не беспокоиться, решил Кодаю. Если же благотворительность купцов придется не по душе, никто не помешает нам зарабатывать на жизнь рыбной ловлей или плотницкими работами. Главное — дать нужный ход прошению. Лаксман считал, что на этот раз обязательно придет положительный ответ. Кодаю сомневался. Это было уже третье прошение. В ответ на второе прекратили выплату пособия. Не исключено, что третье просто не примут во внимание. Однако не оставалось ничего иного, как последовать совету Лаксмана и терпеливо ожидать ответа на новое прошение.
Выслушав сочувственные слова супруги Лаксмана, Кодаю покинул этот гостеприимный дом. День клонился к вечеру, на улицах зажглись фонари. По дороге Кодаю зашел к Ходкевичу, но его не оказалось дома. Тогда он заглянул к Шелехову, но и тот куда-то отправился по делам. Уже совсем стемнело, когда Кодаю добрался до дома. Настроение у него было еще более мрачное, чем в тот момент, когда он простился с Лаксманом.
После ужина Кодаю собрал своих товарищей и рассказал обо всем по порядку.
— Наверное, мне следовало сказать об этом раньше, — закончил он. — Чего я только не пытался предпринять, но все напрасно. Полученный сегодня ответ на наше прошение лишает нас последней надежды на возвращение. Не всегда в этом мире сбывается то, чего страстно желаешь.
Все молча выслушали Кодаю. Японцы старались не глядеть друг другу в глаза. Казалось, будто они только что выслушали смертный приговор. Первым нарушил молчание Коити:
— Что поделаешь! Здесь не хотят, чтобы мы возвратились на родину, и, как ни старайся, ничего не получится. Но попробуйте взглянуть на все глазами здешних чиновников: какие-то чужеземные рыбаки, которых никто не приглашал, были выброшены на берег Амчитки и теперь просятся домой. Кому захочется снаряжать большое судно, посылать своих людей, тратить огромные деньги, чтобы отправить на родину непрошеных гостей! Я с самого начала считал, что возвращение в Японию — несбыточная мечта, а сегодня всем нам это стало предельно ясно.
— Что же делать, если это стало предельно ясно? — резко спросил Кюэмон.
— В том-то и вопрос, — ответил Коити. — Давайте обсудим его вместе.
— Какой теперь толк от нашего обсуждения?
— Как это какой толк? Мы должны решить, как будем жить дальше.
— Жить здесь? Прожить до самой смерти в стране, где я ни слова не понимаю?! Нет, не желаю! С меня довольно! — выкрикнул Кюэмон и вышел из комнаты, резко хлопнув дверью.
Исокити хотел было последовать за ним, но его остановил Коити:
— Оставь его, пусть побудет на улице, поостынет немного.
— Я считаю, что в этой стране жить можно, и говорю это не потому, что лишился ноги, — начал Сёдзо. — Жизнь есть жизнь, где бы ты ни находился. В России много хорошего. Все мы родились в Исэ и считали, что нет ничего лучше, чем провести там всю жизнь и там же умереть. Но случилось так, что мы оказались в этой холодной стране, где земля промерзает на много сяку вглубь. На то была воля бога, и я не вижу причины падать духом оттого, что для нас закрыт путь в Исэ.
Странно было слышать столь длинную речь от Сёдзо. Он всегда отличался немногословием, а после того как лишился ноги, и вовсе замкнулся в себе.
В разговор вступил Копти:
— Все это правильно, но в отличие от Сёдзо мы не можем так думать. И все же мы должны жить в этой стране. Нам перестали выплачивать пособие, главное теперь — найти работу, чтобы добывать средства на пропитание.
— Ничего трудного в этом нет, — сказал Синдзо. — Вполне можно прожить, если поступить на службу в школу японского языка. Нас и на родину не отправляют потому, что хотят, чтобы мы преподавали здесь японский язык. Это яснее ясного, не так ли, Сёдзо? Нам не остается ничего другого, как подчиниться, раз путь в Исэ закрыт. Работа не трудная. Стоит дать согласие- и прямо с сегодняшнего дня заживем припеваючи.
Сёдзо, по-видимому, был одного мнения с Синдзо, но промолчал. В словах Синдзо явно чувствовалось влияние Трапезникова и Татаринова. Ни для кого не было секретом, что Сёдзо и Синдзо встречались с этими рожденными в России потомками японцев и посещали церковь. Причина, по словам Кюэмона, была в том, что Сёдзо стал калекой, а у Синдзо завелась подружка Нина.
— Что Исокити думает по этому поводу? — спросил Кодою.
— Ничего особенного предложить не могу, — ответил тот. — Ясно: раз на родину вернуться нельзя, остается одно — жить здесь. Конечно, если стать преподавателем в школе японского языка, нужды знать не будем. Но я бы хотел, если это возможно, помогать Лаксману в его работе.
Исокити чаще других бывал у Лаксмана и с радостью выполнял любые его поручения — изготовлял образцы, разбирал минералы, копировал карты.
Вошел Кюэмон весь обсыпанный снегом. Трескучий мороз быстро загнал его в дом.
— Итак, Сёдзо и Синдзо решили преподавать в школе, а Исокити — работать у Лаксмана. Я, пожалуй, тоже пойду в преподаватели, я знаю русский язык, — сказал Копти. — А вот как быть с Кюэмоном, который и слова по-русски сказать не может? Уж не наняться ли ему в могильщики — болтать особенно не придется.
Присевший было на табурет Кюэмон снова встал и посмотрел на Коити.
— Я бы и пешком отправился в Исэ, если бы можно было, — проговорил он и, словно решив тут же осуществить свое намерение, направился к выходу.
— Погоди, — остановил его Кодаю. — Не меньше, чем ты, я хотел бы вернуться на родину. Надежды на это почти нет, но я предлагаю все же дождаться ответа на прошение. Поступить на работу никогда не поздно. Поживем пока за счет благотворительности купцов, хотя это и неприятно. Деньги на жизнь нам достанет Лаксман.
Не следует торопиться с работой — это не уйдет, думал Кодаю. Надо еще раз попытаться вернуться на родину, и лишь когда все средства будут исчерпаны, есть смысл наняться в школу. А пока будем, как советовал Лаксман, ждать ответа на прошение.
В том году весна наступила рано. Ангара вскрылась двадцатого марта, пробыв подо льдом всего шестьдесят пять дней. Обычно ледоход начинался значительно позже, в середине апреля.
Японцев посетили Трапезников и Татаринов. Они вновь пытались выяснить, не появилось ли у тех желание стать преподавателями японского языка, и откровенно заявили, что, если японцы дадут согласие, иркутские власти немедленно возобновят занятия в школе. На этот раз Кодаю не отказывался.
— Если мы вынуждены будем остаться здесь, — сказал он, — мы, конечно, станем преподавать японский язык — на другое мы не способны, — и в этом случае позвольте рассчитывать на ваше содействие. Но пока мы ожидаем ответа на очередное прошение, третье по счету. Возможно, наши надежды напрасны, но независимо от результатов нам бы хотелось повременить с работой. И еще одно немаловажное обстоятельство: чтобы обучать японскому языку, надо овладеть русским. Нам необходимо серьезно заняться русским языком — до конца года, когда мы предполагаем получить ответ, для этого как раз есть время.
Трапезников и Татаринов согласились с Кодаю. Они выразили готовность заниматься с японцами русским языком и стали приходить к ним чуть ли не каждый день. Кодаю прилежно занимался сам и приказал заниматься Коити и Кюэмону. Синдзо, Сёдзо и Исокити, вполне овладевшие к тому времени русской разговорной речью, в обучении не нуждались. Спустя месяц Кюэмону и Коити занятия порядком надоели, и они все чаще стали пропускать их под разными предлогами. Лишь Кодаю продолжал изучать русский язык с неослабевающим рвением. Он понимал, что это понадобится ему, если придется провести в России остаток жизни, независимо от того, станет он преподавателем или займется чем-либо другим.
Пока остальные японцы забавлялись по вечерам игрой в японские шахматы — фигуры они выстругивали из березы, — Кодаю до поздней ночи зубрил русский язык. Он хотел как можно быстрее научиться читать русские книги. Многие его спутники ушли за эти годы в мир иной, и, если ему тоже предопределено судьбой умереть на этой земле, он хотел бы больше знать о ней и о людях, ее населяющих. Но, как ни странно, чем больше Кодаю думал об этом, тем сильнее становилось его желание вернуться на родину и рассказать соотечественникам обо всем, что он здесь видел и слышал. Всякий раз, засыпая, он мысленно твердил: главное — ни при каких обстоятельствах не падать духом.
Ежедневно общаясь с Трапезниковым и Татариновым, Кодаю все же обнаружил у них черты, отличавшие их от исконно русских. Оба проявляли значительно большую, чем русские, возбудимость. Стоило хоть в чем-то отдать предпочтение одному из них, как другой страшно обижался. Оба были скупыми, чрезмерно самолюбивыми, бледнели от гнева и негодования, стоило лишь слегка задеть их.
Десятого апреля над Иркутском разразилась сильнейшая буря. С некоторых домов были сорваны крыши, а в женском монастыре у соборной церкви сломан крест. В тот день японцы отправились к Лаксману, чтобы выразить сочувствие по поводу ущерба, нанесенного ему бурей. Они починили крышу его дома, очистили сад от поваленных деревьев.
В течение нескольких дней японцы ходили по домам местных богатеев, благотворительностью которых пользовались, и помогали устранять последствия бури, проявляя недюжинные способности и сноровку. В каждом доме их встречали с радостью и провожали с благодарностью. Они чинили крыши и глинобитные стены, восстанавливали каменные лестницы, скрепляя камни известковым раствором.
По окончании этой работы Кодаю в течение трех дней ходил к Лаксману и помогал ему уточнять новую карту Японии. Теперешняя карта была значительно подробнее и точнее гой, которую Лаксман показал Кодаю в первый раз. Четкими иероглифами на ней были выведены географические названия. Задача Кодаю состояла в том, чтобы под японскими названиями дать русскую транскрипцию провинций, а также крупных городов и населенных пунктов, расположенных вдоль береговой линии от Исэ до Эдо, которые уже были там вписаны на каком-то непонятном Кодаю языке.
— Кто составил эту карту? — спросил Кодаю, приступая к работе.
— Один немец. Около ста лет назад он прожил в Японии два года. После его смерти карта была опубликована в его воспоминаниях. Это, конечно, копия, — ответил Лаксман. — Правильно ли изображены на ней очертания провинций и острова?
— Не знаю, — Кодаю и в самом деле не знал. — Могу только сказать, что названия по-японски написаны правильно и расположение провинций, в общем, верное. А это надписи на родном языке того человека, который жил в Японии? — спросил он в свою очередь, указывая на европейские' слова, пестревшие на карте.
— Они сделаны на голландском языке. Разве ты не слышал у себя на родине, как говорят по-голландски?
— Ни разу.
— Ведь Японию издавна посещали голландцы, — Лаксман посмотрел на Кодаю с недоумением. — Немец, который составил эту карту, служил домашним врачом в голландском торговом доме в Японии. Между прочим, японские ученые Кацурагава Хосю и Накагава Дзюнъан понимают по-голландски. Их имена я вычитал в книгах, написанных голландским ученым. Кодаю не слышал об ученых, названных Лаксманом.
— Я хотел бы поехать в Японию, изучить горную и приморскую флору, — продолжал Лаксман. — Меня интересуют также руды и вулканы. И вообще я страстно хочу побывать в вашей стране, пожалуй, так же как ты — вернуться туда, может быть, даже сильнее.
Произнеси такие слова кто-либо другой, Кодаю обиделся бы, но их сказал Лаксман — и пришлось сдержать себя.
Три дня трудился Кодаю в доме Лаксмана, помогая уточнять карту Японии. Он не только вписал названия городов, но и обозначил горы и реки — где не мог определить русла рек, отметил лишь устья — и вписал их названия. Он пометил на карте озеро Бива и гору Фудзи, которые не были обозначены вовсе.
— Реки и горы я указал приблизительно, если что-то окажется неточным, не моя в том вина — знаний у меня маловато, — сказал Кодаю, закончив свой труд.
— Я и не рассчитывал на особую точность, — ответил Лаксман. — Я сравню эту карту с другими картами Японии и смогу устранить ошибки.
Работа над картой вселила в Кодаю новую надежду на возвращение в Японию. Это уже не казалось ему невероятным, ведь в России так много известно о Японии. Во всяком случае, их не должны бросить на произвол судьбы. Составление карты принесло пользу и Лаксману. Двадцатого апреля он направил ее вместе с рукописью доклада в Петербургскую Академию наук, и это снискало ему славу составителя первой в России подробной карты Японии.
Семнадцатого июня на Иркутск обрушился страшный ливень, он не утихал три дня. Ангара вышла из берегов, обвалился берег около городской башни.
Когда ливень прекратился, Лаксман отправился в район бассейна реки Вилюй. Целью его поездки было обследование рудных залежей. Лаксман выехал на легкой тележке, запряженной одной лошадью.
— Через месяц-полтора вернусь, — сказал он провожавшим его японцам. — К тому времени должен прийти в иркутскую канцелярию ответ на ваше прошение. Надеюсь, если ничего особенного не случится, ответ будет положительный. Я просто убежден в этом.
Лаксман хлестнул лошадь, но тут из ворот выбежала его жена.
— Скажи честно, без обмана, когда вернешься?
— Месяца через полтора, — ответил Лаксман и поднял кнут.
— Значит, в конце июля или в начале августа?
— Пожалуй, чуть попозже.
— Выходит, в конце августа?
— Вряд ли!
— Тогда в сентябре, что ли?
— К октябрю уж непременно.
Лаксман резко опустил кнут на круп лошади, и тележка покатилась, сопровождаемая веселыми криками ребятишек.
Лаксман отсутствовал четыре месяца. В Иркутск он вернулся лишь во второй декаде октября. Ответ на прошение все еще не пришел, но произошло другое событие: Сёдзо принял православную веру и был наречен Федором Ситниковым.
Случилось это в середине октября. Сёдзо неожиданно почувствовал сильные боли в культе. Приглашенный доктор сообщил, что это иногда бывает после ампутации обмороженных конечностей.
— Жизни не угрожает, — добавил он, — но необходимо длительное лечение в больнице.
Кодаю немедленно определил Сёдзо в больницу. Друзья дежурили у его постели. Сёдзо ни разу не вскрикнул от боли, но все время просил массировать ему культю, утверждая, что от этого становится легче.
Однажды утром к нему пришел Исокити. Сёдзо уже чувствовал себя значительно лучше.
— Вечером мне было очень плохо, — начал Сёдзо, сжимая руку Исокити. — Когда боль становилась невыносимой, я поминал имя господа, и он всякий раз появлялся у изголовья и опускал длань свою на мое чело — и боль отступала. Чувствую, не прожить мне, калеке, без покровительства всевышнего. Все равно на родину я таким не вернусь. Останусь здесь, даже если все уедут. Вот я и решил принять православную веру. В лоне господнем мне не будет ни грустно, ни одиноко. Все формальности я уже совершил — вчера, до больницы. Скажи остальным, что с сегодняшнего дня я уже не японец и не житель Исэ. И пусть простят меня за то, что я решился на это, ни с кем не посоветовавшись.
Вернувшись домой, Исокити обо всем рассказал товарищам.
Кодаю даже в лице переменился, но потом взял себя в руки и спокойно сказал:
— Для Сёдзо так будет лучше. Пожалуй, это самый подходящий выход для него.
— Этот чертов сын Сёдзо просто потерял голову, — воскликнул Коити, — чуть ли не каждый день ходил в церковь. Я знал, что когда-нибудь он примет их веру. Сначала он хотел дождаться, пока мы уедем. Но отправка в больницу ускорила его решение. Должно быть, и деньги сыграли роль. За больницу ведь надо платить, а раз он перешел в православную веру и изменил имя, значит, ему сразу начнут выдавать пособие.
— Не в этом дело, — вступил в разговор Синдзо. — Просто болезнь его подкосила, вот он и решил искать спасения от страданий у бога.
— Надо у него самого спросить — тогда станет ясно, — сказал Кюэмон. — Но, по-моему, причина все-таки в деньгах. Представляете, сколько за месяц надо уплатить доктору?
Кодаю отправился в больницу, стараясь незаметно для прохожих вытирать катившиеся по щекам слезы. Ему было жаль Сёдзо, решившего принять православную веру и остаться в России.
Кодаю давно предчувствовал, что такое может случиться. Его печалила потеря еще одного зубца в их поредевшем гребне, ведь принятие православной веры неизбежно вело к переходу в русское подданство. Кодаю думал и о том, что Синдзо, отношения которого с миловидной вдовушкой Ниной приняли полуофициальный характер, может последовать примеру Сёдзо. Тогда их останется только четверо: Коити, Исокити, Кюэмон и он сам, Кодаю.
Последнее время Кюэмон в отсутствие Синдзо частенько говорил:
— Боюсь я за Синдзо, ох боюсь!
— Верно, верно, — откликался Коити.
Кюэмона не удовлетворяла пассивная реакция окружающих, и он упорно призывал повлиять на Синдзо.
— Вот ты все говоришь: «верно, верно», а надо прямо спросить у Синдзо: какие у него намерения? — нападал он на Коити.
— Спросить-то я могу, а что если он ответит: это-де мое дело и предоставьте решать мне самому! Мне кажется, его надо оставить в покое. Он потомственный рыбак из Исэ и не откажется при возможности вернуться на родину. А своей навязчивостью мы только оттолкнем его от себя.
Синдзо, по-видимому, чувствовал настороженность Коити и Кюэмона и, когда они отпускали какую-нибудь колкость в адрес Нины, сразу ощетинивался.
— Если вы считаете, что я вам в тягость, постараюсь освободить вас от забот обо мне. Пойду, пожалуй, посоветуюсь с Ситниковым. Только он может меня понять, — говорил Синдзо, называя Сёдзо его русской фамилией.
Кодаю жалел Кюэмона и Коити, живших лишь надеждой возвращения на родину. Он жалел и Сёдзо, решившего остаться в этой стране. Синдзо же не вызывал у него особого беспокойства. Но когда пошли слухи о Нине, о посещении церкви и встречах с Татариновым и Трапезниковым, Кодаю понял, что придется, по-видимому, расстаться и с Синдзо. Теперь он думал иначе. Он знал об умении Синдзо приспосабливаться к обстоятельствам: лишь у него одного появилась женщина, он постоянно общался с Трапезниковым и Татариновым и был полностью подготовлен к тому, чтобы остаться в России. Но в то же время Синдзо не забывал родину, и появись возможность вернуться — не преминул бы ею воспользоваться. Он был еще молод и достаточно гибок.
Не реже чем раз в три дня Кодаю навещал Сёдзо. Больница была расположена на холме, с которого открывался вид на излучину Ангары. Однажды, как бы между прочим, Кодаю спросил:
— Синдзо собирается последовать твоему примеру — хочет принять русскую православную веру?
— Ив мыслях у него этого нет, — воскликнул Сёдзо. — Зачем человеку с двумя здоровыми ногами становиться прахом в чужой стороне? Знаете, Синдзо, сам того не замечая, часто бормочет имя матери. Обратите внимание. Оно и понятно: мать ему дороже Нины.
Кодаю растрогался — и не только от того, что услышал о Синдзо, хотя это и раскрывало новые черты в его характере. Гораздо сильнее Кодаю тронуло то, как говорил об этом Сёдзо. Рассказывая о Синдзо, он невольно выражал и свою собственную любовь к матери и тоску по ней.
С тех пор как Сёдзо принял православную веру и взял русское имя, лицо его обрело какое-то благостное выражение. Недаром Коити говорил, что Сёдзо и внешне стал походить на верующего русского. Лицо Сёдзо напоминало теперь лики святых на иконах, которые во множестве украшали алтари и стены церквей.
Исокити регулярно посещал Лаксмана. Он не только помогал ему лично, но и с готовностью выполнял любую работу по дому. В отличие от других японцев, он никогда не говорил о возвращении на родину и, по-видимому, был вполне доволен своей жизнью.
Прошло уже около восьми месяцев с момента подачи прошения, а ответ все еще не поступал в иркутскую канцелярию. Когда Коити и Кюэмон напомнили об этом Кодаю, он сказал:
— Мы ведь договорились ждать до конца года.
Кодаю понимал, что надежды напрасны, и старался не думать о возвращении на родину, с головой уходя в работу. С утра до вечера он просиживал за столом и читал книги, взятые у Лаксмана. Кодаю знал теперь названия крупнейших городов России, ее рек и гор, знал, как обширна Сибирь. Он изучил историю России и систему ее управления. Прочитал о странах, расположенных западнее России, и узнал, что населяющие их народы принадлежат к разным расам и говорят на разных языках. Иногда он брал в руки и перо. Глядя на его склонившуюся над столом фигуру, Коити и Кюэмон качали головами. Они не выражали вслух своего недовольства, но нередко бросали ему в спину враждебные взгляды.
Двадцать шестого октября был высочайше утвержден герб Иркутска, пожалованный ему в 1690 году.
В городе состоялись пышные празднества. А спустя десять дней проводились новые празднества по поводу перестройки одной из церквей в Знаменском монастыре. Под-звон колоколов люди шли и шли, исчезая за монастырской оградой, и казалось, будто там может укрыться все население Иркутска.
Друзья навестили в больнице Сёдзо. Весть об утверждении герба Иркутска Сёдзо воспринял равнодушно, а вот на закладку новой церкви очень хотелось взглянуть, хоть одним глазком.
В декабре 1790 года Кодаю пригласили к Лаксману. Лаксман сидел у окна в гостиной и, по всей видимости, дожидался его.
— Я получил приказ, — начал Лаксман, — срочно прибыть в столицу, чтобы представить образцы растений и руд, собранные мною в Сибири за несколько лет. Неплохо бы и тебе поехать со мной. Дело о вашем возвращении в Японию почему-то заглохло. До сих пор нет ответа на третье прошение, отправленное в марте. Боюсь, что оно не дошло до столицы — какой-нибудь чиновник положил его под сукно. Остается один путь: ехать тебе самому и подать прошение в руки императрице. Правда, добиться аудиенции у ее величества не просто, но я постараюсь все устроить…
По возвращении в октябре из инспекционной поездки Лаксман ни разу не говорил с Кодаю и его спутниками об их возвращении на родину, и это крайне беспокоило японцев. Но Лаксман о них не забывал. Его предложение блеснуло как луч надежды.
Вернувшись домой, Кодаю рассказал обо всем товарищам.
— Вы один поедете? — спросил Коити.
— Поездка в столицу потребует огромных расходов, которые берет на себя Лаксман. Я понимаю, что всем вам хотелось бы к нам присоединиться, но я не решился сказать об этом Лаксману.
— Дело не в том, хотим или не хотим все мы отправиться в столицу, — возразил Коити. — Мне вдруг показалось, что вы оттуда не вернетесь. Глупая мысль, конечно.
— Как может такое показаться! — воскликнул Кюэмон. — Я совершенно потерял веру в здешних чиновников, но Лаксману верю. На него вполне можно положиться, и, если он предлагает сопровождать его в столицу, надо ехать.
Кодаю глядел на Кюэмона и вдруг заметил, что по щекам у него текут слезы.
— Что с тобой? — спросил он.
— Не обращайте внимания. Это от радости. Я подумал, что поездка в столицу приблизит наше возвращение на родину и я снова смогу ступить на песчаные дюны Исэ. Прежде всего я зайду в родной дом, буду пить чай и есть рисовые лепешки — есть до тех пор, пока не лопнет живот. — Кюэмон безвольно опустил руки и разрыдался. Потом, утирая слезы, сказал: — Теперь я спокоен, совершенно спокоен. Простите меня, я очень устал. Пойду отдохну.
Он пошел в соседнюю комнату, служившую спальней. Глядя ему вслед, Коити сокрушенно покачал головой.
— С Кюэмоном творится что-то неладное. Вчера я случайно увидел его раздетым и поразился: тело сухое, как веревка, — тихо сказал он.
С того дня Кюэмон уже не вставал с постели. Приглашенный Кодаю доктор ничего определенного не сказал. Только посоветовал заставлять Кюэмона как можно больше есть. Но Кюэмон отказывался принимать пищу. У него совершенно пропал аппетит, состояние его ухудшалось с каждым днем.
— Ешь, надо побольше есть, — убеждали его друзья.
Синдзо приносил продукты от Нины, Исокити — сыр и суп, приготовленный женой Лаксмана. Чтобы не обидеть друзей, Кюэмон пытался есть, но тут же начиналась мучительная рвота.
За десять дней болезни Кюэмон изменился до — неузнаваемости: щеки ввалились, лицо осунулось, голос стал безжизненным, как у тяжелобольного человека- лишь с большим трудом можно было разобрать, о чем он говорил.
Двадцать пятого декабря Кодаю отправился к Лаксману, чтобы договориться о поездке в столицу. До Петербурга было пять тысяч восемьсот с лишним верст — тридцать пять-сорок суток пути, даже если ехать днем и ночью. К тому же стояло самое холодное время года и необходимо было чрезвычайно тщательно подготовиться к поездке. Кодаю решил взять с собой японскую праздничную одежду и подарки — на случай аудиенции.
Отужинав с Лаксманом, Кодаю простился около десяти часов вечера с гостеприимными хозяевами, вышел на улицу и остановился пораженный: все небо было в пламенеющих полосах желтого и зеленого цвета. Перепуганный Кодаю кинулся в дом и стал громко звать Лаксмана. Тот вместе с женой сразу выбежал на порог.
— Это же северное сияние, — сказал он, спокойно глядя на небо. — Ничего загадочного в этом нет — явление природы. Есть, правда, примета: год, когда появляется северное сияние, бывает обычно очень холодным.
Кодаю все же никак не мог успокоиться. Такое он видел впервые в жизни. И хотя Лаксман сказал ему, что ничего загадочного в этих пламенеющих полосах нет, Кодаю они показались зловещим предзнаменованием, связанным с тяжелым состоянием Кюэмона. Только бы ничего с ним не случилось, подумал Кодаю.
Наступил тысяча семьсот девяносто первый год. Из-за тяжелой болезни Кюэмона японцам было не до праздников. С тех пор как Кодаю и его спутников прибило к Амчитке, они, несмотря ни на что, старались праздновать Новый год по обычаям своей родины и обязательно ели дзони[21] — пусть и не настоящее. И вот они впервые нарушили этот обычай и, сменяя друг друга, круглосуточно дежурили у постели Кюэмона.
Отъезд в Петербург был назначен на пятнадцатое января. Кодаю остро переживал, что ему придется покинуть тяжелобольного. Но он не имел права просить Лаксмана об отсрочке. А тут еще накануне отъезда неожиданно свалился с высокой температурой Синдзо. Температура не снижалась несколько дней. Синдзо часто терял сознание, бредил.
Кодаю, Коити и Исокити уложили больных рядом и попеременно дежурили около них. Кодаю вспоминал иногда о загадочном пламени, вспыхнувшем на ночном небосклоне, но никому об этом не рассказывал. Тринадцатого января Кюэмон скончался. Он умер так тихо, что сразу этого никто не заметил. Последние несколько дней страдания будто оставили его. Он лежал спокойно и лишь взглядом благодарил друзей, когда те поили его водой.
Четырнадцатого января тело Кюэмона положили в деревянный гроб и небольшая процессия, состоявшая из Кодаю, Коити, Исокити, Татаринова, Трапезникова, Лаксмана и нескольких русских — знакомых Кюэмона, двинулась к Ерусалимскому кладбищу, расположенному на окраине Иркутска. В воздухе кружились редкие снежинки, временами из-за туч выглядывало солнце, и тогда на замерзшей белоснежной дороге обозначались тени людей, провожавших в последний путь Кюэмона. Иркутяне с любопытством рассматривали шедших за гробом иноземцев, пожилые люди останавливались и крестились.
Хоронили по русскому обычаю. Гроб несли на полотенцах. Шествие открывали два молодых попа, за гробом — еще один поп, он же руководил ритуалом, дальше шли Кодаю, Лаксман, Коити, Исокити, Татаринов с Трапезниковым и другие.
Процессия миновала Знаменскую улицу, вышла к красивейшей в Иркутске Крестовоздвиженской церкви и стала подниматься по довольно крутому склону к кладбищу.
Перед кладбищенскими воротами возвышалась Ерусалимская церковь, по имени которой было названо и кладбище. От Ерусалимской церкви открывался прекрасный вид на Иркутск, и местные жители, приходившие весной и осенью на могилы родных и близких, любовались отсюда городом. В Иркутске было еще одно кладбище — на территории Спасской церкви, на берегу реки-там хоронили только именитых горожан. Здесь же, на Ерусалимском, покоились простые люди Иркутска.
— Хорошее кладбище, — прошептал Коити.
Кладбище и в самом деле было прекрасно расположено. Это должно было послужить утешением Кюэмону, нашедшему здесь вечный покой. Конечно, не обошлось без осложнений — Кюэмон не принадлежал к православной вере, — но Сёдзо удалось заранее уговорить батюшку из своего прихода, и тот разрешил похоронить Кюэмона на Ерусалимском кладбище.
Когда церемония погребения окончилась и все собрались уходить, к Кодаю подошли Трапезников и Татаринов. Они сообщили, что на этом кладбище уже покоятся семеро японцев, в том числе и их родители. Простившись с остальными, Кодаю и его спутники пошли посмотреть на могилы.
Кодаю почему-то представлялось, что все семеро похоронены рядом. Но могилы оказались разбросанными в разных концах кладбища. Это и понятно, ведь, живя в России, японцы приняли русское подданство, завели семьи. На могильных камнях были высечены русские имена.
— Да это просто русские могилы, — сказал Кодаю и, перекрестившись по русскому обычаю, замер в молчаливой молитве.
Его примеру последовали Коити и Исокити. Трапезников и Татаринов проводили японцев еще к одной могиле. Здесь лежал обомшелый камень, значительно более старый, чем надгробия на окружающих могилах. Молодые люди не знали, чья это могила, но помнили, что в детстве им говорили, будто здесь покоится японец.
Копти долго вглядывался в могильный камень, потом произнес:
— В самом деле, здесь выбиты японские иероглифы.
Кодаю и Исокити тоже стали изучать надпись и пришли к заключению, что там выбито: «Десятый год Кёхо». Теперь они с уверенностью могли сказать, что здесь похоронен японец и что произошло это в 1725 году, шестьдесят шесть лет тому назад. Значит, оставшиеся в живых его соотечественники похоронили его и выбили на камне надпись.
— Кюэмону не будет скучно, — сказал Коити, склонившись по японскому обычаю перед могилой, сложив ладонями руки и вытянув их перед собой.
Вспоминая Кюэмона, японцы впервые говорили с Татариновым и Трапезниковым как с людьми одной крови. Они медленно шли по затихшему городу. Ветер утих, но мороз стал еще крепче.
На следующий день после похорон Кюэмона Кодаю выехал с Лаксманом и сопровождавшими его лицами в Петербург. Это путешествие, как и поездка Кодаю из Якутска в Иркутск, происходило в самое суровое время года, но путь был вдвое длиннее. Днем и ночью сани скользили по замерзшему снежному тракту. Въезжали в огромные леса, которым, казалось, и конца не будет, подолгу мчались по обширным снежным равнинам без единого деревца. Путь пролегал и вдоль скованных льдом рек. Время от времени останавливались на ямских станциях — меняли лошадей. Несмотря на сильные морозы, на Московском тракте царило оживление, с запада на восток и с востока на запад проносились запряженные резвыми лошадьми сани.
На четырнадцатый день отряд Лаксмана прибыл в Тобольск, расположенный на полпути между Иркутском и Москвой. В Тобольске они отдыхали два дня. По величине Тобольск был таким же, как Иркутск, но выглядел мрачно, а его жители казались значительно беднее иркутян. Кодаю рассказали, что Тобольск — административный, военный и религиозный центр Западной Сибири, но то ли из-за холодного времени года, то ли по какой-то еще причине город не выглядел оживленным. Часть Тобольска, омываемого рекой Иртыш, располагалась на холме, где стояли в ряд большие каменные дома с черепичными крышами. Холм представлял собой крепость, внутри которой находились канцелярии и дом губернатора, арсенал и прочие сооружения; к северу и востоку виднелось несколько крепостных фортов.
Внутри крепости дома были каменные, а внизу, за ее пределами раскинулись многочисленные деревянные домишки со слюдяными оконцами. Из их серой массы там и сям поднимались высокими стрелами колокольни, увенчанные золоченными маковками и крестами. Всего в Тобольске насчитывалось пятнадцать церквей. По мере удаления от центра больше становилось крестьянских изб с хлевами, конюшнями, сараями и довольно обширными огородами. Обстановка в избах была скромной — грубо сколоченные стулья, столы, топчаны. Рано поутру и вечерами пастухи гнали через город стада коров, и Кодаю с любопытством глядел, как они проходили мимо, выдыхая облачка белого пара. В Тобольске скотину держали в основном на подножном корму, и весною у небольших прудов можно было видеть множество телят и гусей. Рассказывали, будто один из прежних губернаторов с целью придать городу пристойный вид запретил свободный выпас скота и повелел убивать каждую свинью, которую увидит на городских улицах, а их мясом кормить бедняков, лечившихся в больничных домах. Но вскоре этот запрет был снят. Вечерами город погружался в кромешную тьму. Керосин был дорог, и жители рано гасили лампы. Губернатором Тобольска был А. В. Алябьев. Он интересовался наукой и искусством. Предметом его особой гордости были построенные им в Тобольске первый театр и типография. В своем особняке Алябьев устроил салон, где ежедневно собирались представители немногочисленной интеллигенции города. На один из таких вечеров попали Лаксман и Кодаю. Кодаю особенно заинтересовали два человека: сын губернатора — известный композитор Алябьев[22] и человек средних лет с аристократической внешностью по фамилии Радищев — известный русский мыслитель, остановившийся в Тобольске по пути в сибирскую ссылку. Оба были совершенно не похожи на тех, с кем Кодаю доводилось встречаться. Композитор желчно подшучивал над гостями. Тем не менее Кодаю не почувствовал к нему неприязни. Радищев, по-видимому, впервые в тот вечер оказался в гостях у Алябьева. Представляя Радищева, губернатор подробно поведал гостям о его судьбе, стараясь, должно быть, показать всем, как хорошо он относится к Радищеву, несмотря на то что того сослали в Сибирь. Весь вечер Радищев просидел молча в углу гостиной. У него было грустное выражение лица, и он безразлично поглядывал в сторону говорившего Алябьева, как будто речь шла не о нем, а о ком-то еще. Кодаю он показался человеком большой силы воли.
На следующий день Лаксман и Кодаю покинули Тобольск и отправились дальше.
Путь Лаксмана и Кодаю лежал к Екатеринбургу, расположенному в ста пятидесяти верстах от Тобольска. Начало городу было положено в 1721 году Петром Первым, повелевшим возвести на этом месте крепость. Завершение строительства города пало на годы правления Екатерины I. В Екатеринбурге, расположенном на Уральских горах, был построен первый в России горный завод. Деньги, изготовлявшиеся на местном монетном дворе, отправлялись в столицу на лошадях. В окрестностях города добывались также ценные сорта мрамора.
Следующим городом на пути Лаксмана и Кодаю была Казань. В Казани насчитывалось около двух с половиной тысяч домов. На улицах через каждые двадцать дворов висели фонари — их зажигали по вечерам. Казань славилась производством полотна и мыла. Товары из Казани шли по Волге, затем переправлялись на Черное море и дальше в Турцию. Начавшаяся русско-турецкая война отрицательно сказалась на местном производстве.
Миновав Казань, Лаксман и Кодаю прибыли в Нижний Новгород. В Нижнем Новгороде насчитывалось более четырех тысяч домов. Дома чиновников располагались на холмах, в низине — торговые улицы. В городе имелись театр и музей. Как и в Казани, значительную часть населения составляли татары. Встречались немецкие и голландские купцы. Поселившись в Нижнем Новгороде, они строили там свои церкви.
В Екатеринбурге, Казани и Нижнем Новгороде Лаксман и Кодаю отдыхали всего по полдня и лишь в Москве остановились на ночь. Уже лишенная столичного блеска, Москва насчитывала в ту пору до ста пятидесяти тысяч жителей и простиралась в окружности на пятнадцать верст.
С Петербургом ее соединял широкий тракт с тридцатью четырьмя ямскими станциями. На каждой из станций всегда были десятка два свежих лошадей, готовых без промедления двинуться в путь. В сани запрягалась обычно восьмерка лошадей, а на плохих участках дороги — до восемнадцати и даже двадцати пяти. Летом пользовались почтовыми каретами.
Кодаю и Лаксман мчались в Петербург днем и ночью, делая в сутки до двухсот верст. С непривычки к столь быстрой езде у Кодаю вначале сильно кружилась голова, но уже на пути из Москвы в Петербург он почувствовал себя значительно лучше.
Девятнадцатого февраля они прибыли наконец в Петербург, проделав за месяц почти шесть тысяч верст.
По прибытии в Петербург Лаксман и Кодаю поселились на Васильевском острове в предоставленных им апартаментах. На следующий же день прошение о возвращении японцев на родину было передано по настоянию Лаксмана высокопоставленному правительственному сановнику Александру Андреевичу Безбородко. Сам Лаксман сразу же по приезде заболел брюшным тифом и долго не вставал с постели.
Кодаю не отходил от него ни днем, ни ночью. Болезнь протекала тяжело. Казалось, что Лаксман уже не выживет. Каждый день приходил доктор, лечил отварами. Кроме Кодаю у постели больного дежурили младший брат Лаксмана и старший брат его жены.
Спустя месяц кризис миновал, и с конца марта дело пошло на выздоровление, но только в середине апреля Лаксман поднялся с постели и начал ходить по комнате. За время его болезни Кодаю ни разу не вышел на улицу и не имел никакого представления о городе, в котором находился. В начале мая Лаксман отправился наконец на короткую прогулку. Кодаю сопровождал его, восхищенно разглядывая большие каменные здания, высившиеся по обе стороны улицы. Был май, но солнце почти не грело, и Кодаю поеживался от холода.
— Ответа все еще нет, — медленно шагая, произнес Лаксман.
— Придется, наверное, ждать до осени, — отозвался Кодаю.
— Это почему же? — удивился Лаксман.
— Вчера один из соседей сказал, что императрица со всем двором переезжает в Царское Село и в Петербург вернется не раньше сентября…
— Вот как? — пробормотал Лаксман. — А ведь верно. Из-за болезни я потерял счет времени, забыл, что уж май на дворе.
Каждый год первого мая Екатерина покидала Петербург и отправлялась в свой загородный царскосельский дворец, где проводила четыре летних месяца, и лишь первого сентября возвращалась в столицу.
— В таком случае и тебе следует переехать в Царское Село, — сказал Лаксман. — Жилище мы для тебя найдем. Да и мне не мешает заняться кое-какими делами.
Кодаю очень не хотелось расставаться с Лаксманом, он не сдержался и сказал об этом.
— Я приеду, как только окончательно поправлюсь, — успокоил его Лаксман. — Деньков через десять-пятнадцать уже смогу ездить в карете. Вот тогда и приеду. Тебе же не советую меня дожидаться. Езжай в Царское Село как можно скорее. Случай — такая штука… неизвестно когда может представиться.
Кодаю недоумевал: отчего это императрица покидает Петербург всегда в одно и то же время — добро бы стояла жара, а то ведь даже весеннего тепла еще не чувствуется.
— Раз императрица переезжает, значит, скоро в Петербурге наступят жаркие дни, — объяснил ему Лаксман. — Она никогда ничего не делает без смысла.
На следующий день Кодаю вышел на улицу один с намерением хоть немного осмотреть город. Из Царского Села он, конечно, намеревался вернуться в Петербург, но кто знает, какой приказ будет отдан правительственными чиновниками… Вот он и решил: пока есть возможность, взглянуть на город.
Улицы были застроены новыми, красивыми домами, двух- и трехэтажными, крытыми плоской черепицей. Река Нева разделяла город на три острова. Район, где располагалась крепость, назывался Петербургским, район государственных учреждений — Адмиралтейским, район лавок и торговых рядов — Васильевским.
Государственные учреждения не очень отличались от частных домов, там и сям были прорыты каналы шириной не менее чем десять кэн,[23] соединявшиеся с Невой. Набережные были выстланы крупными камнями. К реке спускались каменные лестницы, которыми пользовались для того, чтобы брать из Невы воду. Вдоль набережной тянулись железные перила. Через каналы были перекинуты каменные мостики. По обе стороны улиц через каждые двадцать кэн высились фонарные столбы с шестиугольными медными застекленными фонарями. По вечерам в них зажигали свечи. Это освобождало прохожих от необходимости ходить с фонарями. В Казани Кодаю тоже видел уличные фонари, но они не шли ни в какое сравнение с петербургскими.
Острова соединяли мосты. Самый большой мост — между Адмиралтейским и Васильевским островами — протянулся на сто двадцать кэн. Мосты через Неву представляли собой поставленные в ряд суда, соединенные друг с другом уложенными на палубах бревнами с настилом из толстых досок. Каждое судно закреплялось на месте тяжелыми якорями. По ночам проход по мостам запрещался. Ближайшие к берегам суда отводились в стороны, чтобы пропускать проплывавшие корабли. С проплывавших кораблей взимался, налог, соответствовавший примерно двадцати монам.[24]
Царский дворец располагался на южном берегу Невы. Трехэтажная главная часть здания была построена из кирпича, крылья — из мрамора. В сторону Невы были обращены жерла двухсот пятидесяти пушек. На противоположном берегу высилась колокольня, которую можно было увидеть из любой точки Петербурга. Кодаю поражало буквально все, на чем останавливался его взгляд. Он ходил по улицам с рядами лавок, торговавших разными товарами, побывал в Петропавловском соборе, где захоронены останки царей. Там и днем и ночью стояли часовые с копьями, охраняя покой усопших. Облокотившись о перила моста, Кодаю глядел на проплывавшие караваны судов и думал: вот она какая — заморская страна!
По обе стороны реки возвышались каменные дома. Корабли по конструкции отличались от японских, были среди них и многомачтовые с красными флагами на реях — Кодаю решил, что это военные суда.
Отъезд Кодаю в Царское Село Лаксман назначил на восьмое мая.
— Сядешь в карету, — объяснил Лаксман, — и тебя доставят куда надо. Жилье и прислугу обеспечит Безбородко, которому передано прошение. Не исключено, что тебя примет сама императрица. Поэтому следовало бы прихватить национальное праздничное платье.
Накануне отъезда произошла неожиданная встреча. Гуляя по улице вдоль одного из каналов, Кодаю вдруг послышалось, что его окликают. Он обернулся и увидел бежавшего к нему низенького человека. Когда тот приблизился, Кодаю узнал Синдзо. Одет он был на русский манер.
— Синдзо! — удивленно воскликнул Кодаю.
— Он самый, — возбужденно ответил Синдзо.
— Зачем ты здесь, когда прибыл?
— В начале апреля, почти месяц назад.
— Расскажи все по порядку.
— Не знаю, с чего и начать, — сказал Синдзо, глядя на Кодаю.
Потом лицо его исказилось, и, всхлипывая, он стал объяснять:
— Дорога в Исэ теперь для меня закрыта. Не увижу больше ни матери, ни родных, ни знакомых. Я уже…
— Перестань хныкать и расскажи, что случилось. Когда я покидал Иркутск, ты был тяжело болен, не так ли?
— Правильно, я болел, и доктор сказал, что мне уже не вылечиться. Вот я и решил остаться в России. И подумал, что правильнее принять русскую веру, как это сделал Сёдзо, чтобы спокойно прожить здесь остаток жизни.
Синдзо вытер глаза тыльной стороной руки.
— И ты принял новую веру?
— Да, меня окрестили Николаем Петровичем Коротыгиным.
— Нехорошо получилось.
— Да-да, знаю. И ведь я потом выздоровел. Хотел обо всем вам рассказать — вот и приехал. Пристроился к одному поручику. Он отправлялся в столицу с партией лекарственных трав для правительства.
Синдзо сообщил, что остановился вместе с поручиком на постоялом дворе близ католического собора. Кодаю решил, что Синдзо одумался и приехал, чтобы посоветоваться с ним, как вернуться на родину. Что же предпринять? Синдзо прервал его размышления.
— Я помчался за вами следом — думал, вы мне поможете. Но по дороге разговорился с монахами. Они мне объяснили: раз я принял крещение, значит, принадлежу богу… Даже если царь прикажет, я не смею ослушаться воли божьей. Теперь меня уже ничто не спасет. Мы с Сёдзо решили преподавать в Иркутске японский язык. Вдвоем как-нибудь проживем.
В тот день Кодаю обедал с Синдзо в маленькой харчевне. Впервые в жизни они сидели в русской харчевне и с удовольствием ели русскую пищу. Вдруг послышался шум. Хозяин, хозяйка и даже повар выбежали на улицу. Кодаю и Синдзо, подстрекаемые любопытством, вышли за ними следом. По обе стороны улицы стояли толпы людей, — провожали солдат. Полк за полком двигались к пристани, сопровождаемые громкими возгласами «ура!».
— На войну с Турцией, — пояснил Синдзо.
Кодаю было известно, что Россия в течение многих лет вела войну, однако последних новостей он не знал, хотя и находился в столице: конец зимы, весну и начало лета он провел у постели больного Лаксмана. Синдзо же был в курсе событий.
Значит, война! Кодаю почувствовал, будто черная, мрачная тень стала на пути возвращения на родину. Если России снова предстоит война, от исхода которой зависит ее судьба, всякие прошения напрасны — пусть даже их вручат высокопоставленному сановнику. Доказательство тому — отсутствие ответа на прошение, переданное в самом Петербурге, а ведь прошло уже три месяца. Кодаю показалась бесцельной и предстоящая поездка в Царское Село, но дело было решенное и отказываться не имело смысла. Кодаю простился с Синдзо, договорившись, что они встретятся сразу же по его возвращении из Царского Села.
Спор между Россией и Турцией длился уже почти тридцать лет. В результате русско-турецкой войны 1768–1774 годов был заключен Кучук-Кайнарджийский договор, по которому Крымское и Кубанское ханства фактически отошли от Турции и оказались в сфере влияния России, а считавшееся «Турецким озером» Черное море превратилось в «Российское озеро». В 1772 году Пруссия, Австрия и Россия осуществили первый раздел Польши, в 1783 году Крымское ханство было аннексировано Россией. Русская политика проникновения на юг давала свои плоды. Большую роль в столь успешной внешней политике России играл фаворит императрицы Екатерины Потемкин. Он же определял и политику в отношении Турции. Важную роль во внешнеполитических делах России играл и Безбородко, которому Лаксман по прибытии в Петербург вручил прошение японцев.
Турция, со своей стороны, имела притязания на северное побережье Черного моря. За спиной Турции стояла Англия, стремившаяся остановить продвижение России на юг. Экспансия России беспокоила не только Англию, но и Австрию и Францию. Страны Европы, исходя из своих интересов, всеми правдами и неправдами пытались нащупать слабые места друг друга и, выбрав удобный момент, нанести удар.
В августе 1787 года Турция объявила войну России. Это случилось в тот самый год, когда японцы перебрались с Амчитки на Камчатку. Накануне объявления Турцией войны Англия, Пруссия и Голландия заключили между собой союз с целью помешать действиям России на Ближнем Востоке и Балтийском море. В 1788 году шведская армия, подстрекаемая Англией и Пруссией, вторглась на территорию России с севера. В ожесточенном сражении при Гогланде российский флот разбил шведскую эскадру. Россия заключила союз против Швеции с Австрией и Данией, однако Австрия ограничилась посылкой небольшого отряда. Дания же, начав военные действия против Швеции, захватила Гетеборг, но под давлением Англии и Пруссии была вынуждена его оставить.
Россия успешно вела войну против Турции на суше и на море. Она одержала победу над турецкой эскадрой на Черном море, захватила Очаков и развивала наступление в районе Дуная и Рымника. В 1788–1789 годы военная ситуация складывалась в пользу России, но война продолжалась, и конца ей не было видно.
В 1790 году скончался австрийский император Иосиф. Сменивший его на троне младший брат пошел на перемирие с Турцией. Россия вынуждена была продолжать войну с Турцией в одиночку. России удалось заключить мир со Швецией на основе сохранения статус-кво. Таким образом, основные силы могли быть сосредоточены на турецком фронте. Россия прославилась захватом неприступной крепости Измаил. Натиск начался в сентябре 1790 года. 11 декабря, накануне генерального штурма крепости, главнокомандующий Суворов обратился к армии с воззванием, в котором сказал: «Русская армия дважды окружала Измаил, но дважды была вынуждена отступить. Нынче мы наступаем в третий раз. Нам остается одно из двух: победа или славная смерть».
Измаил пал. Обстановка изменилась со значительной выгодой для России. Но Турция, поддерживаемая Англией и Пруссией, не оставляла своих военных помыслов.
Кодаю прибыл в Петербург вскоре после падения Измаила. А в то время, когда он собрался в Царское Село, назревало генеральное сражение как на море, так и на суше. Вот почему на русско-турецкий фронт направляли все новые и новые контингента войск.
Утром восьмого мая Кодаю отправился в карете в Царское Село. С Петербургом его соединяла прямая дорога шириной десять саженей и длиной двадцать две версты. Дорога доходила до самого загородного дворца и казалась такой ровной, словно была вымощена отшлифованными камнями. По обе ее стороны через равные отрезки пути стояли фонари с подставками, изготовленными из трех сортов мрамора. Верстовые столбы указывали расстояние. Они также были изготовлены из трех сортов мрамора — красного, белого и черного.
Уносимый каретой, Кодаю даже не мог вообразить, какая его ожидает судьба. Прошло восемь с половиной лет с тех пор, как он покинул гавань Сироко в Исэ. За это время он и его спутники совершили удивительное путешествие с Амчитки на Камчатский полуостров, оттуда — в Охотск, Якутск, Иркутск. Из семнадцати человек в живых осталось только пять. Двоим из них предначертано судьбой провести остаток жизни в этой стране, и лишь трое по-прежнему не теряют надежды вернуться на родину. И вот теперь Кодаю мчится в карете к загородному дворцу императрицы, не будучи в силах представить себе, чем это кончится. Волны судьбы несли его неизвестно куда.
Спустя пять часов Кодаю прибыл в Царское Село. Это было тихое место, окруженное лиственными рощами, в которых размещались загородные дома придворной аристократии. Дорога пошла вдоль каменной изгороди, окружавшей дворец императрицы.
Вскоре карета остановилась у небольшого каменного домика, построенного среди леса. Дом принадлежал садовнику императрицы Осипу Ивановичу Бушу. Стоило пройти несколько шагов, и перед глазами появлялась дворцовая ограда. Пожалуй, дом Буша был самым близким к дворцу строением. Большой участок позади дома был очищен от леса и превращен в дворцовый сад, за которым Буш и ухаживал.
Бушу молено было дать лет пятьдесят. Возможно, он получил соответствующие указания, во всяком случае он встретил Кодаю очень приветливо и отдал ему лучшую комнату в своем доме.
Представив Кодаю своих домочадцев, Буш сказал:
— Здешний сад принадлежит императрице, и моя обязанность содержать его в порядке. Высокопоставленные лица выходят из дворца через заднюю калитку в сад погулять. Если вы увидите кого-либо из них, постарайтесь спрятаться в тени деревьев. Если же поблизости не найдется места, где можно укрыться, остановитесь и молча склоните голову. Точно так же следует поступать при встрече с наследным принцем или внуками императрицы.
Впоследствии Кодаю узнал, что у Буша не раз была возможность получить чины и звания, но он всегда отказывался. Несмотря на простое происхождение, он получал жалованье, тысячу рублей в год, и полторы тысячи лично от императрицы.
Кодаю старался реже выходить из дома, чтобы случайно не попасть впросак, но все же утром и вечером совершал небольшие прогулки в близлежащей роще. Роща вплотную примыкала к дворцовому парку, их разделяла высокая каменная ограда, и трудно было составить представление о величине самого парка. За домом садовника, в лесу, располагались конюшни, жилище для конюхов и манеж. Дом, где жили конюхи, обширное одноэтажное здание со множеством дверей, полукругом охватывал манеж. Судя по количеству дверей, конюхов в нем размещалось немало. Дальше виднелась двуглавая церковь с ярко блестевшими позолотой крестами. Церковь была красива, как игрушка, но Кодаю избегал к ней приближаться, поскольку был наслышан от Буша, что ее нередко посещает Екатерина II.
Кодаю не знал внутреннего устройства дворца, но предполагал, что оно совершенно. Дворец был трехэтажный, на втором этаже, по рассказам, имелся обширный зимний сад. Из дворцового парка слышались пение редкостных птиц, крики лебедей, журавлей и павлинов.
Дни проходили в безделье. В Петербурге Кодаю мог гулять по улицам, здесь же его прогулки ограничивались рощей. Дни становились все длиннее, да и вечера были светлые. Наступило время белых ночей, о которых Кодаю, будучи в Японии, не имел никакого представления.
Спустя месяц в Царское Село прибыл Лаксман. Он уже полностью оправился от болезни, был бодр и, как всегда, энергичен. Лаксмана поселили отдельно от Кодаю. По-видимому, ему поручили срочную работу, и он лишь изредка появлялся в доме Буша.
— Вот-вот мы получим добрые известия. Ждать осталось недолго, — всякий раз подбадривал он Кодаю.
Но Кодаю казалось, что Лаксман просто успокаивает его.
Десятого июня Буш сообщил Кодаю о великой победе, которую одержала Россия над турками. Двадцатитрехтысячная русская армия наголову разбила тридцатитысячную армию турок.
Во дворце собрались многочисленные сановники: спустя несколько дней в честь победы было решено дать пышный бал. Бушу поручили доставить во дворец цветы. Вместе с помощниками он срезал в саду столько цветов, что, казалось, там ничего не осталось, но Кодаю даже не заметил, чтобы их стало меньше.
Срезая цветы, садовники говорили о победе, превознося заслуги императрицы Екатерины.
— Нет в мире государства, которое могло бы противостоять императорской армии и флоту, — похвалялись они. — И все это благодаря нашей непобедимой воительнице, матушке императрице.
Кодаю могли убедить в мощи российской армии, не ему казалось странным, что все победы приписывались воинской доблести Екатерины. Его удивляло, что высшая власть в государстве принадлежит женщине и — что самое поразительное — в руках женщины сосредоточивалась вея полнота военной власти. Своими мыслями Кодаю ни с кем не делился. Вопреки утверждению Лаксмана он никак не мог поверить, что императрица, столь высокая особа, согласится дать ему, простому смертному, аудиенцию.
И все же случилось невозможное. Однажды пришел Лаксман и сообщил:
— Двадцать восьмого тебя согласилась принять императрица. Об этом ходатайствовал Безбородко, которому мы вручили прошение. Сегодня меня уведомил об этом Воронцов. На аудиенции я тоже буду присутствовать, так что не беспокойся. Мой тебе совет: поскольку ты иноземец, облачись соответственно в национальное праздничное платье.
К счастью, Кодаю захватил с собой по совету Лаксмана кимоно, накидку, а также японский меч и веер. Но в последний момент Лаксман передумал:
— Нет, лучше японское парадное платье ты захвати с собой в подарок, а надень русское. Я тебе пришлю накануне.
Кодаю смотрел на Лаксмана как на божество, как на будду. Ведь только что он подумал о том же — Лаксман угадал его желание. Кодаю не в силах был даже произнести слова благодарности и лишь кивал головой, слушая советы Лаксмана…
В 1791 году, когда Кодаю увидел Екатерину, ей было шестьдесят два года. Россией она правила уже тридцать лет.
День двадцать седьмого июня, накануне аудиенции у императрицы, Кодаю провел в хлопотах: примерял костюм и широкополую шерстяную шляпу, изучал сложный ритуал аудиенции. Лаксман терпеливо наставлял Кодаю, обещал быть рядом с ним в трудную минуту.
— Самое главное, — напутствовал Лаксман Кодаю, — отвечать на вопросы ее величества, употребляя вежливые слова. Полагаю, она будет расспрашивать о том, как вы потерпели кораблекрушение и что случилось с вами потом. Старайся рассказывать так, как было на самом деле, и не касайся того, о чем она спрашивать не будет.
Двадцать восьмого июня Кодаю встал рано, облачился в заранее присланную Лаксманом парадную одежду и стал дожидаться приезда своего благодетеля. Японское кимоно, накидку и веер он сложил в фуросики,[25] чтобы захватить с собой.
Лаксман прибыл за Кодаю тоже в парадном платье. К главному входу во дворец их доставили в карете. Кодаю замер, пораженный роскошью дворца и красотой окружавшего его сада, в котором он заметил много лип. Кодаю последовал за Лаксманом к боковому входу, осторожно ступая по отшлифованным до блеска плитам белого мрамора с красными, зелеными и черными прожилками. У входа их ожидали гофмейстер Безбородко, которому было передано прошение, и президент коммерц-коллегии Воронцов, ведавший всеми вопросами, касавшимися торговых представителей из пятидесяти двух стран.
На второй этаж вели две лестницы со ступенями из красного дерева. Безбородко, Воронцов, Кодаю и Лаксман поднялись по правой лестнице. С этой минуты Кодаю стало казаться, будто он попал в страну грез. Он увидел два бесконечных коридора, уходивших влево и вправо. Его повели по правому коридору, по паркету из редких сортов дерева. Точнее говоря, это был даже не коридор, а целая анфилада комнат с настежь распахнутыми дверями. Кодаю прошел через комнату из красного мрамора, затем миновал комнату из голубого мрамора, вступил в зал, стены которого украшали многочисленные портреты, затем — в янтарную комнату.
Время от времени им попадались придворные со склоненными головами. Они напоминали неподвижных кукол, навечно установленных в определенных местах. В просторном дворце царила тишина. Число придворных по обе стороны коридора резко возросло, и спустя несколько секунд Безбородко остановился. За ним остановились Воронцов, Кодаю и Лаксман. Впереди виднелся вход в аудиенц-зал. Впоследствии Кодаю узнал, что этот зал во дворце второй по величине после тронного зала Он назывался еще зеркальным залом, был увешан картинами и богато украшен золотом. Однако у Кодаю не было времени рассматривать зал. Он лишь обратил внимание на высоту потолка с росписью, изображавшей летящих ангелов, и подумал о том, какими маленькими кажутся стоявшие у стен люди.
Трон императрицы находился на возвышении, прямо напротив входа. Справа и слева от трона полукружьем стояли пятьдесят или шестьдесят фрейлин. Кодаю заметил среди них двух чернокожих женщин.
По обе стороны вдоль стен стояли государственные сановники и представители знати — всего человек триста, а то и четыреста — включая тех, кто толпился у входа. Кодаю замешкался, не решаясь войти в зал.
— Подойдите к императрице, — шепнул, обернувшись к нему, Воронцов.
Кодаю прижал шляпу к левому боку и поклонился.
— Да идите же вперед, — снова зашептал Воронцов.
Кодаю поспешно положил шляпу на пол и двинулся через весь зал к трону. Перед троном он преклонил левое колено, как его учили, правое выставил чуть-чуть вперед и простер руки к императрице. Екатерина протянула правую руку и коснулась кончиками пальцев его ладони. Кодаю трижды пожал ее пальцы, приветствуя императрицу по законам, принятым в России. Затем он отступил на несколько шагов м с полупоклоном отошел к стене. От нервного напряжения по спине его струями стекал пот.
Императрица приказала принести прошение Кодаю, взяла в руки и пробежала несколько строк.
— Кто писал прошение? — спросила она. — Не Лаксман ли?
— Ваш покорный слуга, — поклонился Лаксман. — В нем все изложено, как просили потерпевшие кораблекрушение.
— Все в точности? — спросила императрица, протягивая бумагу Лаксману.
Лаксман приблизился к императрице и, остановившись на приличествующем расстоянии, быстро проглядел бумагу.
— Все в точности, ваше величество, — подтвердил он.
— Бедняжка, бедняжка, — дважды прошептала императрица, глядя на Кодаю.
Кодаю казалось, что все это происходит во сне.
— Расскажите подробно ее величеству, что вам пришлось пережить, и о тех, кто погиб во время скитаний, — обратилась к Кодаю статс-дама Софья Ивановна Турчанинова.
Кодаю стал рассказывать, как их корабль прибило к Амчитке и что случилось потом с потерпевшими кораблекрушение японцами. Он говорил медленно, стараясь не допускать ошибок в произношении. Поначалу боялся, как бы не выскочило ненароком неподходящее слово, потом успокоился, и речь его потекла плавно. Когда Кодаю закончил свой рассказ, до него как бы издалека донесся голос императрицы:
— Сколько ваших спутников погибло?
— Двенадцать, — ответил Кодаю.
— Какая жалость! — прошептала императрица.
В России говорили так, когда печалились об ушедших в мир иной. Выходит, императрица выражает сострадание потерпевшим кораблекрушение и скорбит об умерших вдали от родины японцах, решил Кодаю.
— Как могло случиться, что это прошение дошло до нас так поздно, хотя и было отправлено очень давно? — ни к кому не обращаясь, сказала Екатерина.
Вопрос императрицы остался без ответа. Никто не решался проронить ни слова.
Во дворце готовились к праздничному обеду послу-чаю дня рождения внука Екатерины Александра Павловича, но Екатерина, несмотря на это, продолжала подробно расспрашивать Кодаю. Тщательно подбирая слова, Кодаю рассказал императрице о том, как оставшиеся в живых японцы жаждут вернуться на родину.
Выслушав его, Екатерина согласно кивнула головой, быстро поднялась с трона и, пожелав Кодаю здоровья, удалилась. Придворные дамы последовали за ней. Аудиенция окончилась. Глядя вслед уходящей императрице, Кодаю подумал, что она вовсе не богиня, а властительница с телом обыкновенной женщины.
Екатерина выглядела значительно моложе своих шестидесяти двух лет. На ней был доломан из красного бархата, голову украшала корона с бесчисленным количеством мелких драгоценных камней. На покатые округлые плечи ниспадали белоснежные локоны. Шею обвивало ожерелье из крупных жемчужин. Шла она выпрямившись, глядя прямо перед собой.
По возвращении в дом Буша Лаксман сказал, что аудиенция прошла прекрасно.
— Императрица проявила интерес к твоему рассказу и сочувствие к пострадавшим. В ближайшее время следует ожидать хороших новостей. Во время аудиенции Она сразу не могла сообщить о своем решении, но думаю, оно будет благоприятным, — добавил он.
Кодаю с радостью выслушал обнадеживающие слова Лаксмана. С тех пор как он ступил на землю России, у него не было более радостного дня. Ему, иноземцу, довелось беседовать с самой императрицей и высказать ей свое пожелание вернуться на родину. Появись такая возможность, он готов был прямо сегодня сообщить обо всем в Иркутск Коити и Исокити. Спустя десять дней к Кодаю приехал Лаксман и выложил поразительную новость: оказывается, все прошения, направленные Кодаю из Иркутска, задерживал высокопоставленный сенатский чиновник и ни словом не обмолвился о них Екатерине. Когда это выяснилось, разгневанная императрица запретила ему в течение семи дней являться ей на глаза.
— Я ведь подозревал. Ну и негодяй! — заключил Лаксман в сердцах.
Он сообщил также, что в минувшем, 1790 году Жан-Батист Лессепс опубликовал в Париже свою книгу «Путешествие по Камчатке и по южной стороне Сибири», которая повсеместно вызвала отклики — в настоящее время ее читают в России. В книге упомянут и Кодаю.
— Он пишет о тебе в записях от одиннадцатого февраля тысяча семьсот восемьдесят восьмого года, в присущем французам ироническом стиле, но очень точно — по-видимому, он внимательно наблюдал за тобою, — сказал Лаксман. — Я думаю, совсем неплохо, когда человека хвалят. Возможно, сама императрица прочитает эту книгу, не исключено, что уже читает.
Кодаю вспомнил ту зиму в Нижнекамчатске и трудности, которые им пришлось испытать. Он жил отдельно от остальных японцев, в доме Орлеанкова. Приходилось встречаться с разными людьми, но о Лессепсе Кодаю припомнить ничего не мог, сколько ни старался. Французы и русские казались ему тогда на одно лицо — все они были для него иноземцами, да и по-русски он говорил не очень свободно. К тому же было не до того — мысли Кодаю занимали его спутники. И все же он с удовольствием и интересом воспринял сообщение Лаксмана. Не исключено, думал Кодаю, что Екатерина, прочитав книгу Лессепса, более благосклонно отнесется к его просьбе о возвращении на родину.
Молодой французский путешественник наблюдал за Кодаю внимательнее, чем он мог предположить. Вот что сказано о Кодаю в книге Лессепса:
«Примечания достойнейшим показалось мне в Нижне-Камчатске, и о чем умолчать не могу: девять японцев, которые прошедшим летом занесены были в Алеутские острова, доставлены на русском судне, назначенным для торгу выдрами.
Один из сих японцов разсказывал мне, что он поехал с своими единоземцами на судне своем к Южным Курильским островам, намереваясь торговать с островитянами. Он, ехавши близ берегов, немного поотдалился от оных, и вдруг настал такой сильный ветер, что их очень далеко отнесло оттуда, и они потеряли дорогу. По его рассказам, очень невероятным для меня, они сражались с морем около шести месяцев, не видя земли; надобно думать, что у них запасу было очень много. Наконец Алеутские острова показались; они, обрадовавшись, решили подъехать к оным, не зная, где пристать к берегу; стали на якорь близ одного острова и на шлюпке все на землю приехали. Они нашли там россиян, которые предлагали им выгрузить свой корабль и поставить его в безопасном месте; или по недоверчивости, или думая, что и на другой день будут иметь время, сии японцы не согласились на их предложение. Но в скором времени стали жалеть о своем нерадении; ибо на другой день сильной порывистой ветер ударил судно в берег, что увидели уже на рассвете и едва могли спасти малую часть грузу и несколько остатков корабля, который весь почти был сделан из душистого дерева. Россияне, собравши их вещи, старались все то делать, что лично сих нещастных успокоит в рассуждении потерн, они их всячески утешали и уговорили наконец ехать с собою в Камчатку. Японец сверьх того прибавил, что их было гораздо более, но морския трудности и суровость климата были причиною смерти большой части его единоземцов.
Говоривший со мною, по-видимому, имел приметное преимущество перед прочими осьмью: известно, что он был купец, а те — матросы, служившие ему. Они ему оказывают отменное уважение и любовь: печалятся и весьма беспокоятся, естли он когда бывает болен или чем-нибудь огорчен, всякий день по два раза посылают одного наведываться к нему. Можно сказать, что и он, с своей стороны, не менее дружества оказывает им; ибо не проходит ни одного дня, в который бы он не побывал у каждого, и старается о том, чтобы они ни в чем недостатка не имели; имя его Кодаил, видом не странен, но более приятен, глаза не так малы, как обыкновенно у китайцов, нос продолговатой, бороду часто бреет, ростом около пяти футов, и довольно статен. Он носил волосы по-китайски, то есть посредине головы оставлял клочок волос во всю их длину, а прочие брил, но склонили его наконец отростить и завязывать по-нашему. Чрезмерно боится стужи, самыя теплыя одежды едва его защищать могут от оной. Он носит сверху свое платье; оно состоит из одной или многих очень длинных шелковых рубашек, подобных нашим спальным платьям; сверьху надевает другую, шерстяную, которая, вероятно, у них дороже почитается; ловкость ли причиною такого наряду, я того не знаю. Рукава у сих платьев широкия и незавязанныя. Несмотря на суровость климата, у него всегда руки голы и шея открыта; только повязывают ему на шею платок, когда он выходит на стужу; но, взошедши в покои, он тотчас снимает его, сказывая, что не может терпеть.
Преимущество его пред своими соотечественниками долженствовало бы отличить его; но он более заслужил оное своим благоразумием и кротостию. Живет у г. Орлеанкова. Вольность, с какою он входит к коменданту или к другому кому, почли бы в другом месте невежеством; поступает совершенно по своей воле, садится на первый стул, какой ему попадется, просит подать того, чего ему угодно, или сам берет, естьли близко. Табак курит беспрестанно; трубка оправлена серебром и немного длинновата; табаку мало входит в нее, и всякую минуту набивают. Так пристрастен курить табак, что с трудом можно упросить его, дабы он не брал трубки своей за стол. Он чрезвычайно проницателен, понимает с удивительной скоростию все, что ему изъясняют; сверьх того очень любопытен и примечателен. Меня уверили, что он ведет вседневную записку всего, что видит и случается с ним, в самом деле предметы и обыкновения, встречающийся глазам его, могут почесться редкостию в его отечестве и достойными примечания; замечая, что делают и говорят при нем, всегда записывает для памяти. Буквы показались мне такими же, как и китайския, но иначе пишутся; сии пишут начиная с правой руки к левой, а японцы сверьху вниз; говорит по-руски так хорошо, что понимать можно; но, наперед обращаяся с ним, должно привыкнуть к его произношению. Он произносит странным образом навыворот, так что иногда непонятно бывает, а иногда другое значение дает словам своим; его ответы живы и непринужденны, никогда не переменяет своих мыслей, и говорит чистосердечно иногда и нащет каждаго. Обхождением приятен, нравом постоянен, но очень подозрителен; посмотрит ли кто на что-нибудь, то в ту же минуту представляет себе, что у него украли, от чего часто кажется беспокойным. Я удивлялся его трезвости, что совершенно не сходствует с свойством сея страны. Когда он решился не пить крепких напитков, то нельзя было принудить его, чтобы он хоть одну каплю водки выпил; просит подать себе оной, как захочет, и много никогда не пьет. Я приметил, что он по-китайски за столом употреблял две палочки, которыми действовал очень проворно.
Я просил его показать мне монету своего отечества, и он не отказал удовлетворить моему любопытству…»
В конце июля, спустя месяц с лишним после высочайшей аудиенции, Кодаю снова пригласили во дворец. Как и в первый раз его сопровождал Лаксман. Екатерина приняла Кодаю не в тронном зале, а в сравнительно небольшой комнате в присутствии не более двадцати сановников и придворных дам. На этот раз Кодаю и Лаксману, как и некоторым другим из присутствовавших, предложили стулья. Екатерина тоже сидела на стуле, который не был столь внушительным, как трон, но отличался красотой и богатством отделки.
Кодаю было вновь предложено поведать историю его скитаний, но с еще большими подробностями. Когда он оказывался в затруднении из-за недостаточного знания русского языка, на помощь ему приходил Лаксман. Екатерина останавливала Кодаю, задавала вопросы, если что-либо ее особенно интересовало. Кодаю легко было рассказывать о скитаниях японцев, потерпевших кораблекрушение, ибо он говорил о том, что сам видел и испытал. Когда же речь зашла о Японии, он понял, что многого не знает и не способен обстоятельно ответить на следовавшие один за другим вопросы Екатерины.
Императрица приказала принести несколько книг, попавших в Россию неведомыми путями, и показала их Кодаю. Это были японские книги — в большинстве своем старинные иллюстрированные сборники новелл и пьесы дзёрури.[26] Кодаю показали и несколько русских книг с описанием Японии. В одной из них он обнаружил карту Японии и иллюстрации, изображавшие шествие знатных феодалов — даймё.
Во время второй аудиенции Кодаю чувствовал себя более свободно. Он обратил внимание на две ямочки на щеках императрицы. Когда она улыбалась, не разжимая губ, они обозначались более резко. Екатерина была несколько полновата и, чтобы скрыть свою полноту, носила, исключая, конечно, официальные церемонии, придуманное ею самой свободное с длинными, широкими рукавами платье.
Эта женщина, обладавшая высшей властью в государстве, не показалась Кодаю необыкновенной. Единственное, что его поразило, — это возраст императрицы. Он никак не мог поверить, что Екатерине шестьдесят два года. Откровенно говоря, он не дал бы ей даже пятидесяти, даже сорока.
Аудиенция длилась два часа. Кодаю вновь мягко напомнил императрице, что японцы с нетерпением ожидают возвращения на родину. Она опять утвердительно кивнула головой, но никак не обнадежила и не разочаровала Кодаю.
По возвращении в дом Буша Лаксман, как и в первый раз, подтвердил, что аудиенция прошла наилучшим образом. Кодаю был согласен с ним, но его беспокоило, что Екатерина ни словом не обмолвилась по поводу просьбы японцев о возвращении на родину. И Кодаю подумал, что императрица не только женщина без возраста, но и прекрасно владеющая собой властительница, что в душе ее таится нечто таинственное и даже зловещее.
К. Валишевский в книге «Роман Екатерины» (1908) отмечает, что наиболее достоверное описание внешнего облика императрицы в последние годы ее царствования принадлежит французской художнице Виже-Лебрен.
«Прежде всего я была страшно поражена, — писала Виже-Лебрен, — увидев, что она очень маленького роста; я рисовала ее себе необыкновенно высокой, такой же громадной, как и ея слава. Она была очень полна, но лицо ея было еще красиво; белые приподнятые волосы служили ему чудесной рамкой. На ея широком и очень высоком лбу лежала печать гения; глаза у нея добрые и умные, нос совершенно греческий, цвет ея оживленнаго лица свежий, и все лицо очень подвижное… Я сказала, что она маленького роста, но в дни парадных выходов со своей высоко поднятой головой, орлиным взглядом, с той осанкой, которую дает привычка властвовать, она была полна такого величия, что казалась мне царицей мира. На одном из празднеств она была в трех орденских лентах, но костюм ея был прост и благороден. Он состоял из расшитой золотом кисейной туники, с очень широкими рукавами, собранными посредине складками, в восточном вкусе. Сверху был надет доломан из красного бархата с очень короткими рукавами. Чепчик, приколотый к ея белым волосам, был украшен не лентами, а алмазами самой редкой красоты».
В начале августа Кодаю пригласил к себе наследный принц. (После аудиенции у императрицы Кодаю вместе с Лаксманом дважды побывал в гостях у принца.) На этот раз он был приглашен один. Кодаю провели в светлую комнату с бледно-зелеными стенами, украшенную белой резьбой. Принц угостил Кодаю чаем и около часа расспрашивал о том, как тот оказался на Амчитке. В положенный час за Кодаю не прибыла карета, и принц предложил ему свою. Кодаю наотрез отказался, но принц сказал, что делает исключение для иноземца. Приближенные принца начали уговаривать Кодаю, убеждая его, что отказ выглядел бы неприлично, и Кодаю наконец согласился. Карета была четырехместная, позолоченная, английской работы, запряженная восьмеркой лошадей.
Когда карета подкатила к дому Буша, домочадцы выскочили на улицу и выстроились перед ней, чтобы приветствовать высокого гостя. Увидев выходящего из кареты Кодаю, все буквально онемели от удивления, потом наперебой стали расспрашивать, как могло такое приключиться. Находившийся там же Лаксман посоветовал впредь этого не делать. В ту ночь Кодаю не сомкнул глаз. Тело его горело, мучительно ныла грудь — может быть, оттого, что он ехал в золоченой карете. На следующее утро Кодаю рассказал о бессоннице домочадцам Буша. Они ответили, что ничего удивительного в том нет-нельзя простому смертному пользоваться тем, что дозволено лишь царственным особам.
Разговор закончился шуткой, но с той поры Кодаю стала часто мучить бессонница…
Несмотря на две встречи с императрицей и приглашение наследного принца, дело с возвращением на родину не двигалось Все наперебой пытались успокоить Кодаю, заверяя его, что вот-вот будет получен благоприятный ответ, но дни шли за днями, а ответа все не было. Кодаю уже не решались утешать, предусмотрительно избегая разговоров на волновавшую его тему.
Даже Лаксман и тот заговорил по-иному. В начале августа он утверждал, что официальный ответ задерживается, так как для отправки чужеземцев на родину необходимо подготовить большой корабль, а это дело нешуточное. Теперь в его словах звучало недоумение.
— Кто бы мог подумать, что это затянется так надолго. О чем только думает Безбородко?
Лаксман не жалел обычно похвал Безбородко и считал, что лишь благодаря этому всесильному властителю и фавориту Екатерины дела Кодаю до сих пор шли успешно. Теперь Лаксман называл Безбородко «этот чертов Без». По-видимому, его не менее, чем Кодаю, выводила из себя непредвиденная задержка. И судя по высказываниям Лаксмана, все упиралось в Безбородко. Кодаю и сам не питал симпатии к Безбородко. В день первой аудиенции у императрицы Безбородко встретил Кодаю у входа во дворец и проводил к Екатерине. Уже тогда Кодаю почувствовал, что это холодный человек. Лицо его было непроницаемо и бесстрастно, и даже спина, которую созерцал Кодаю, пока они поднимались по лестнице на второй этаж, казалось, источала холод. Конечно, Кодаю не мог представлять особого интереса для первого вельможи России. Но дело было даже не в этом. По-видимому, холодность и надменность Безбородко впитал в себя с молоком матери.
Кодаю довелось встретиться с Безбородко еще раз. Это произошло в середине июля. Аудиенция у Екатерины закончилась успешно, и сердце Кодаю пело от радости. В тот день Безбородко с супругой и другие высокопоставленные сановники собрались в загородном дворце одного аристократа. Среди приглашенных были Кодаю, Лаксман и Буш. На обратном пути в Петербург подвыпившая компания заглянула в увеселительное заведение, о котором вспомнила статс-дама Софья Ивановна Турчанинова. Гости снова ели и пили, потом пустились в пляс. Кто-то взял гармошку. Девицы запели:
Ах, скучно мне на чужой стороне.
Все не мило, все постыло.
Друга милого нет!
Друга милого нет!
Не глядела б я на свет.
Что бывало, Утешало,
О том плачу я.
Кодаю казалось, что в песне поется и о его судьбе. Его охватила невыносимая печаль, на глаза навернулись слезы. Кто-то из гостей заметил это, спросил, что случилось.
— Мне показалось, что слова этой песни говорят о моей судьбе, — вот и не смог сдержать слез. Простите, — ответил Кодаю, решив, что незачем таиться.
Девицы запели другую песню. Гости смущенно окружили Кодаю, а Турчанинова даже попросила прощения за то, что невольно расстроила Кодаю. И лишь один Безбородко не сказал ни слова в утешение. Мало того, когда напряженный момент прошел, он даже рассмеялся — столь странными и неуместными, должно быть, показались ему слезы Кодаю. Кодаю глядел на Безбородко и, хотя не было у него на то серьезных оснований, думал: как, должно быть, безучастен к людям и жесток этот человек.
Попойка в веселом доме закончилась лишь к вечеру, гости расселись по каретам и отправились в Петербург, а Кодаю все не мог отделаться от неприятного ощущения, которое оставил у него этот день. А виной всему был Безбородко: сколько ни пытался Кодаю забыть холодный блеск его глаз — все было напрасно. От этого Безбородко стал ему еще более неприятен…
— А нельзя ли встретиться с Безбородко и узнать у него, как обстоят дела? — спросил однажды Кодаю у Лаксмана.
— Россия сейчас ведет войну, — ответил Лаксман, — а Безбородко не только занимает пост министра иностранных дел, он вершит всю политику России. Аудиенции у него ты добьешься не раньше, чем через полгода.
В глазах Кодаю Лаксман был человеком, вхожим к самым высоким правительственным чиновникам, но это лишь казалось Кодаю. На самом деле известнейший ученый оставался только ученым. Даже для бесстрашного характера Лаксмана, открывавшего ему многие двери, существовали пределы досягаемого.
По мере того как Лаксман терял терпение, все мрачнее становились думы Кодаю, все чаще посещали его бессонные ночи. Неизвестность приводила его в отчаяние. Ведь он дважды говорил с императрицей, лично просил ее содействия! Если и теперь просьба его оставлена без внимания, значит, надежду на возвращение надо оставить навсегда. Но разве императрица не выразила сочувствия, ознакомившись с прошением, разве не воскликнула «бедняжка!»? И разве это не означало, что она печалится о судьбе потерпевших кораблекрушение японцев? Более того: она возмутилась, узнав, что прошению так долго не давали хода. Если верить Лаксману, она запретила повинному в этом высокопоставленному чиновнику из Сената в течение семи дней являться ей на глаза!
Конечно, думал Кодаю, Екатерина сочувствовала японцам и была настроена отправить их на родину. Все дело в Безбородко. Это он, не придавая делу особого значения, не торопится дать ему ход. А может, он был настолько занят государственными делами, что и вовсе забыл о существовании потерпевших кораблекрушение японцев. Если забыл, то не худо бы и вспомнить. Скорее всего, он навсегда выбросил их из памяти или считает это дело слишком хлопотным и не хочет взваливать на себя такую обузу.
Кодаю совершенно потерял сон. До самого рассвета он ворочался на постели, ругал Безбородко, называя его чертом, дьяволом; негодяем, пока не уставал от проклятий и не забывался под утро тревожным сном.
В начале сентября Екатерина со двором возвратилась в Петербург. Погасли огни загородного дворца в Царском Селе.
Кодаю по-прежнему оставался в доме Буша. Так посоветовал ему Лаксман, да и самому Кодаю хотелось подольше пожить у Буша: он знал, что в Петербурге ему будет значительно сложнее. Кодаю понимал, что после возвращения Екатерины в Петербург его пребывание в Царском Селе потеряло смысл, но бессмысленным было и возвращение в Петербург, поскольку в столице он не смел бы и мечтать о встрече с императрицей. И если проводить дни в тоске и бесплодных ожиданиях, то лучше уж в тихом Царском Селе, чем в шумном Петербурге.
Почти одновременно с Екатериной уехал в Петербург и Лаксман. Прощаясь с Кодаю, он сказал:
— Еще раз попытаюсь ходатайствовать о вашем возвращении на родину. Надеюсь встретиться в Петербурге с некоторыми учеными, попробую действовать через них. Для тех, кто изучает растения и руды, ваша страна должна быть чрезвычайно привлекательной. Если они хотят побывать в Японии, они должны помочь вам туда вернуться. Я и сам не только ради вас, но и для себя самого буду стараться, чтобы ваше желание осуществилось как можно скорее.
Лаксман пообещал, что, если получит благоприятную новость, сразу же сообщит Кодаю, и посоветовал ему провести осень в Царском Селе.
— О тех, кто не может отыскать свой путь в жизни и становится игрушкой в руках злой судьбы, как это случилось с нами, в Японии говорят: их постигла кара за непослушание родителям, — сказал Кодаю. — Моя вина в том, что в бытность в Японии я часто доставлял родителям неприятности — и вот меня настигло возмездие. В Японии принято говорить и о возмездии за поступки, совершенные в предшествующей жизни. Должно быть, в своей прежней жизни я совершил немало плохих поступков — теперь я наказан за это.
— Но мне кажется, — продолжал Кодаю после некоторого раздумья, — что в прошлой жизни я совершал не только плохие поступки. Были, наверное, и заслуги. Иначе в нынешней жизни мне не довелось бы встретить вас.
Так впервые Кодаю выразил глубокую благодарность Лаксману в труднейший для себя момент жизни.
Во второй половине сентября как-то сразу наступила осень. Деревья начали ронять листья — желтые и красные, а с некоторых опадали даже зеленые листья.
Каждый день Кодаю совершал прогулки по лесу. Теперь уже не было опасности встретиться с монаршими особами, и он часто гулял по тихой, безлюдной дороге вдоль ограды летнего дворца. Дорога эта называлась Садовой улицей и была проложена, как ему сказали, около десяти лет назад. По утрам садовники, работавшие под началом Буша, готовили сад к зиме. Кодаю считал, что в его положении лучше работать, чем сидеть сложа руки, и предложил Бушу свои услуги, но тот наотрез отказался.
Буш, по-видимому, прибыл сюда из одной из североевропейских стран и поселился навсегда, приняв русское подданство. Кодаю было приятно наблюдать, как преображался этот человек, когда ухаживал за садовыми деревьями и кустами. Любовь к своей работе он внушил и своим домочадцам. Чувствуя приближение зимы, все они работали не покладая рук.
Придется и эту зиму прожить в России, думал Кодаю. Это была девятая по счету зима, которую он проводил в бездействии, вдали от родины. Коити, Исокити и Сёдзо встречали ее в Иркутске, Синдзо — в Петербурге, а он — здесь, в Царском Селе. Кодаю запретил себе думать о своих спутниках, как долгое время не разрешал себе вспоминать о далекой родине. Однако, несмотря на запрет, в голове нет-нет да и мелькала мысль о том, что поделывают в Иркутске Коити и Исокити, — и сердце болезненно сжималось. Иногда в памяти всплывала больничная палата, где, должно быть, до сих пор лежит несчастный Сёдзо. А каково сейчас Синдзо? Как ему живется в Петербурге, где удалось приклонить голову в ожидании грядущей зимы?
Каждый день Кодаю заставлял себя записывать все, что увидел и услышал в России. Иногда он садился за стол утром и писал до глубокой ночи. Много места в его дневниках занимали записи о различных растениях, ведь он жил в доме садовника.
Иногда Кодаю пронзала мысль, что все его записи не имеют смысла. Возможно, они имели бы ценность, если бы он привез их на родину. А что, если ему суждено навеки остаться в России? В такие минуты Кодаю откладывал в сторону кисточку для письма, шел в лес и бродил там до тех пор, пока не успокаивался. Потом возвращался в свою комнату и вновь принимался писать.
В последние дни сентября от Лаксмана неожиданно пришло письмо, в котором Кодаю предлагалось немедленно покинуть гостеприимный дом Буша и выехать в Петербург.
Кодаю не знал, радоваться ему или печалиться, но коль скоро приказано ехать — надо ехать.
— Думаю, беспокоиться вам нечего, — сказал Буш. — Сдается мне, недалек уж день, когда сбудется ваша мечта.
Но Кодаю не был настроен столь оптимистически. Раз Лаксман вызывает, решил он, значит, срок пребывания в Петербурге подходит к концу и надо возвращаться в Иркутск. И хотя надежды не оправдались, он с теплотой будет вспоминать четыре месяца, проведенные в Царском Селе, пережитые там радости и печали…
В тот день Кодаю последний раз отправился на прогулку в липовую рощу. Он остановился перед небольшой двуглавой церковью, увенчанной золотыми крестами. Церковь казалась заброшенной. На полу у главного входа с четырьмя колоннами лежали опавшие листья.
Кодаю подошел к задней калитке сада, ведущей во дворец, к которой никогда прежде не приближался. На железной двери он различил выгравированные золотом буквы «Е I». Наверное, это вензель первой владелицы дворца Екатерины I — супруги Петра Первого, подумал Кодаю.
Продвигаясь вдоль ограды дворца, Кодаю забрел дальше, чем обычно. Ограда стала значительно выше. По-видимому, здесь охотятся, решил Кодаю. Он вспомнил рассказ Буша о том, что в отдаленной части парка, заросшей старыми деревьями, устраивались охоты, оттого и ограда там выше и прочнее.
В тот вечер Буш дал в честь Кодаю прощальный ужин. Буш много говорил о себе, рассказал, что сад, которым он ведает, был заложен в 1780 году и с каждым годом расширяется, церковь же возведена сорок четыре года назад, в 1747 году, и является самой старой постройкой в округе; следом за ней идет конюший двор, построенный в 1762 году, а манеж — более новая постройка, возведенная одновременно с садом в 1780 году.
Возвратившись после ужина к себе в комнату, Кодаю решил перед отъездом кратко описать аудиенцию у Екатерины.
«Зал был длиной в двадцать кэн. Справа и слева от императрицы — пятьдесят или шестьдесят фрейлин. Вдоль обеих стен зала — более четырехсот сановников и придворных».
Больше он не смог ничего припомнить. Однако этому описанию не соответствует ни одна из пятидесяти пяти комнат дворца. Проходя, словно во сне, сквозь анфиладу комнат, Кодаю миновал комнату из красного мрамора, комнату из зеленого мрамора, янтарную комнату — и все зто перемешалось у него в памяти. Он упоминает далее о фрейлинах и четырехстах сановниках, стоявших вдоль стен. Такое количество людей могло поместиться лишь в тронном зале, который был украшен золотом и зеркалами…
На следующий день Кодаю покинул гостеприимный дом Буша и выехал из Царского Села. С деревьев, росших по обе стороны дороги, падали листья.
Встретив Кодаю в Петербурге, Лаксман сразу же сообщил:
— На двадцать девятое тебя пригласил Безбородко.
Кодаю поинтересовался, чем это вызвано.
— Ничего не знаю. Пойдешь и услышишь все собственными ушами, — ответил Лаксман.
Кодаю внимательно поглядел на Лаксмана, безуспешно пытаясь хоть что-то прочесть на его, как всегда, невозмутимом лице.
Двадцать девятого в назначенный час Кодаю прибыл ко дворцу Безбородко. Большой двухэтажный дом располагался на обширном участке земли, обнесенном ажурной решеткой. У входа его встретил чиновник, во внутренние покои проводил другой чиновник. Атмосфера, царившая в доме, скорее свидетельствовала о том, что это государственное учреждение, а не частный особняк. Ходили слухи, что здесь каждый вечер дежурили десять чиновников, а еще около двадцати чиновников с рассвета и до поздней ночи выполняли обязанности прислуги.
После довольно долгого и мучительного ожидания к Кодаю вышел не Безбородко, а Воронцов. Он вошел в приемную и, не присаживаясь, объявил:
— Твоя просьба удовлетворена. Потерпевшим кораблекрушение японцам разрешено возвратиться на родину. Благодари доброе сердце императрицы.
Кодаю выслушал весть молча.
— Двадцать восьмого июня после аудиенции, которой ты был удостоен, императрица приказала немедленно отправить тебя в Охотск. Снаряжение судна почти закончено, поэтому мы сочли возможным известить тебя о воле императрицы.
Кодаю стоял перед Воронцовым с поникшей головой и не мог вымолвить ни слова. Мысли путались. Слова Воронцова, произносимые монотонным чиновничьим голосом, не позволяли ему сосредоточиться.
— В конце октября во дворце будет прием. Точный день и час тебе сообщат позднее.
Наконец Кодаю поднял голову.
— Я не ослышался? Только что вы изволили сказать, что по велению императрицы мне разрешено вернуться на родину.
— Именно так.
— Значит, потерпевшего кораблекрушение японца Кодаю отправят в Японию?
— Именно так.
— Но я не один. Со мной еще четверо друзей. Разрешено вернуться всем пятерым?
— Двое твоих друзей пожелали принять русское подданство и нашу веру. Они уже подданные России. Остальным разрешено выехать на родину вместе с тобой. Итак, в Японию возвращаются трое, включая тебя. О подробностях отъезда вам будет сообщено позднее.
— Когда же можно выехать?
— Это решит генерал-губернатор Пиль, он в Иркутске. Ему уже направлен императорский указ. А пока ты находишься в Петербурге, во всем следуй указаниям Лаксмана.
Затем в более мягком тоне Воронцов посоветовал Кодаю, пока еще есть время, осмотреть и изучить все интересующее его в Петербурге — необходимые условия будут созданы.
Кодаю вышел из особняка Безбородко в странном состоянии — ему казалось, будто почва уходит у него из-под ног и он вот-вот воспарит в небо. Голова кружилась, как после выпитого вина. Он хотел как можно быстрее поделиться доброй вестью с Лаксманом, но вымощенная камнями дорога вдоль канала была так бесконечно длинна…
Выслушав Кодаю, Лаксман поднялся из-за стола.
— Для тебя сегодня хороший день, для меня — тоже, — сказал он, положив руку на плечо Кодаю.
Кодаю стоял перед ним, понурив голову, словно преступник, испрашивающий прощения за совершенное преступление, Когда Лаксман снял руку с плеча Кодаю, тот поднес правую ладонь к глазам и впервые за годы скитаний разрыдался…
Воронцов сказал правду: пока Кодаю в мучительных ожиданиях проводил дни в Царском Селе, генерал-губернатору Пилю в Иркутск уже был направлен высочайший указ за номером 16985 от тринадцатого сентября 1791 года. Довольно пространное послание называлось «Об установлении торговых сношений с Японией»:
«Вам известно, каким образом японские купцы по разбитии мореходного их судна спаслись на Алеутский остров и сначала тамошними промышленниками презрены, а потом доставлены в Иркутск, где и содержаны были некоторое время на казенном иждивении. Случай возвращения сих японцов в их отечество открывает надежду завести с оными торговые связи, тем паче, что никакому европейскому народу нет столько удобностей к тому, как российскому, в рассуждении ближайшего по морю расстояния и самаго соседства. В сем виде указали мы у надворного советника и профессора Лаксмана, который привез сюда с собою начальника тех японцов, именем Кооадая, относительно ведения с Япониею торга взять объяснение, с коего выписка здесь прилагается. Приняв в уважение представления его и предусматривая могущую от этого произойти пользу для Государства Нашего, возлагаем на попечение ваше план его произвести в действо, повелевая вам: 1) Для путешествия к Японии или нанять на казенный кошт у Охотского порта одно надежное мореходное судно с искусным кормщиком и потребным числом работников и служителей довольно в плавании искусившихся или же, буде к тому времени флота капитан Биллинг, в известной вам экспедиции находящийся с эскадрою своею обратно туда прибудет, вместо вышеуказанного найма употребить одно из его судов исправное со всем нужным экипажем, наблюдая только, чтобы начальник онаго был из природных российских, а по неимению из таковых способнаго, хотя и из иностранных, но не из англичан и голландцов. 2) На сем судне отправить на всем казенном содержании помянутых японцов, оставляя однакож двух из них Христианский закон восприявших, об употреблении коих ниже сказано будет. 3) Для препровождения тех японцов в их отечество употребить одного из сыновей означенного профессора Лаксмана, в Иркутском наместничестве при должностях находящихся, имеющих познания астрономии и навигации, поруча ему как в пути, так и в бытность в японских областях делать на водах, островах и на твердой земле астрономическия, физическия и географическия наблюдения и замечания, равно о торговых тамошних обстоятельствах. 4) Для установления порядка и управления сей экспедиции составить начальнику ея ясное и подробное наставление, заимствуя к тому советы и нужные объяснения от помянутаго профессора Лаксмана, который довольное по сей части познание имеет. 5) При сем обратном отправлении японцов вы долженствуете отозваться открытым листом к Японскому Правительству с приветствиями и с описанием всего происшествия, как они в Российская области привезены были и каким пользовались здесь призрением, что с нашей стороны тем охотнее на оное поступлено, чем желательнее было всегда здесь иметь отношения и торговыя связи с Японским Государством, уверяя, что у нас всем подданным Японским, приходящим к портам и пределам Нашим, всевозможныя пособия и ласки оказываемы будут. 6) Для большаго еще обласкания Японского Правительства употребить из казны до 2000 рублей на покупку разных приличных товаров, кои вы от имени своего в Японию в подарок послать можете. 7) При сей самой экспедиции стараться склонить к себе лучших Наших иркутских купцов отправиться самим или из их прикащиков для опыта на том же от Охотска посылаемом судне в Японию с некоторым количеством отборных товаров для жителей той страны, потребных по продаже, коих могли бы они купить Японских товаров, дабы из сего опыта удобно было получить просвещение ради будущих Наших торговых предприятий в Японию. 8) Что касается до упоминаемого в плане профессора Лаксмана предложения об изыскании новаго пути по реке Амуру, оное по известным Нашим с китайцами обстоятельствам почитается в настоящее время неудобным, а потому, дабы подобным с Нашей стороны движением не возбудить большаго в Китайском Правительстве внимания, и в переговорах наших об открытии и взаимнаго торгу не подать поводу к новым затруднениям означенное предложение оставить без исполнения. 9) Как из числа упомянутых Японцов двое приняли Христианский наш закон и, следовательно, в отечество свое уже возвратиться не могут, то употребить их у нас для обучения японского языка, который при установлении торговых с Япониею сношений весьма нужен будет; ради чего и возлагается на распоряжение ваше, дабы они помещены были при народном училище в Иркутске с соразмерным жалованьем, и на первый случай отдать им для обучения японского языка пять или шесть мальчиков, нарочно к сему выбранных из тамошних семинаристов, дабы они со временем могли служить и переводчиками, когда произойдет у нас желаемая связь с Японским Государством, и распространять учение столь нужнаго к тому языка японского. 10) О потребной сумме на жалованье начальнику экспедиции и прочим чинам и служителям, которое долженствует назначено быть достаточное на снаряжение сей экспедиции всем для нея нужным на чрезвычайные при том расходы и на содержание в пути японцов, учиня исчисление, представить Нам, дабы мы могли об отпуске тех денег, кому следует дать повеления; а между тем на первоначальный и благовременныя приготовления заимствовать нужное число из сумм, принадлежащих в высылку остаточным нашим казначействам. 11) Сверх назначаемого японцам содержания в пути производить оное и здесь по рассмотрению вашему из казны Нашей до того времени, покуда они отправлены будут, а при том отправлении выдать еще им подарок, назначенный в росписи при сем прилагаемой, в которой написанныя начальнику их часто упоминаемому Кооадаю деньги и вещи получил он уже здесь из кабинета нашего. Мы надеемся в прочем на усердие и радение ваше, что все тут предписанное исполните вы с наилучшею точностью, пребывая вам Императорскою Нашею милостию благосклонны».
Указ Екатерины, направленный генерал-губернатору Пилю, свидетельствовал о том, что возвращение на родину Кодаю и его спутников рассматривалось как одно из звеньев политики России на Дальнем Востоке. Не вызывает сомнений, что в основу указа был положен проект Кирилла Лаксмана. Лагус в своей книге «Жизнь Кирилла Лаксмана» (1890) приводит письмо Лаксмана К. И. Вильке от седьмого сентября 1791 года, в котором упоминается Кодаю:
«Ее величество приняла мой план. Японскому купцу Кодаю была пожалована золотая медаль, шестьсот рублей, а также предоставлены жилище и стол. Решено отправить его в Японию на фрегате „Слава России”, мой сын Адам будет его сопровождать. Каждому члену экипажа фрегата будет пожаловано по двести рублей. На следующей неделе я выезжаю отсюда в Иркутск».
Россия была не единственной страной, интересовавшейся судьбой Кодаю. Благодаря французу Лессепсу, упоминавшему Кодаю в книге о своих путешествиях, в Европе о нем знали еще до того, как он прибыл в Петербург. Мак-Картни, которого английское правительство направило в 1792 году в Китай с целью налаживания англо-китайских торговых отношений, накануне отъезда (в начале апреля) в частном письме английскому послу в России Чарлзу Уитворту выразил желание пригласить Кодаю на службу в качестве личного секретаря.
В ответном письме, полученном в Лондоне девятого июня, Уитворт сообщал, что информацию о потерпевших кораблекрушение японцах он направил в Лондон еще в сентябре 1791 года, и если она не дошла по назначению, значит, ее выкрали в пути. Короче говоря, японца Кодаю, хотя сам он не знал об этом, некоторые политические деятели тогдашней Европы рассматривали как личность, заслуживающую самого пристального внимания.
С тех пор как Кодаю узнал от Воронцова о разрешении вернуться в Японию, жизнь закрутилась в бешеном темпе. Высокопоставленные сановники, с которыми Кодаю познакомился в Царском Селе, наперебой приглашали его в гости, а Лаксман и близкие друзья то и дело устраивали в его честь званые обеды. Помимо этого, Кодаю регулярно посещал и изучал целый ряд учреждений: университет, больницы, дома призрения. Ему разрешили осмотреть императорский музей, библиотеку, кунсткамеру и ряд ведомств, недоступных для простых смертных. Всякий раз его сопровождали опытные специалисты. До поздней ночи Кодаю засиживался за столом, подробно записывая виденное за день. Он больше не испытывал ощущения бесцельности своей работы, как это было в доме Буша в Царском Селе. Теперь каждая написанная им строка таила драгоценные сведения, которые он должен был поведать своим соотечественникам. Ему трудно было предвидеть, как будут оценены полученные им сведения на родине, но он был уверен, что многое может оказаться чрезвычайно полезным.
Кодаю писал и писал, сожалея о каждом часе, потраченном на сон.
«Больницы здесь называют госпиталями или больничными домами. В Петербурге их восемь, а в Москве — двенадцать. Палаты в больницах — разных разрядов, в лучших лечится знать и высокопоставленные чиновники. Палаты очень чистые, доктора — на государственной службе, они ежедневно осматривают и лечат больных. Каждую неделю устраивается баня. Благотворители регулярно присылают больным еду и деньги, которые всегда поровну делятся между всеми больными, независимо от их имущественного положения. Знать обычно отдает свою долю больным, которые победнее. Больницы имеются не только в столице, но и в других городах. К примеру, Сёдзо поместили в иркутскую больницу — красивое здание в китайском стиле, — которую каждую неделю инспектирует специальный чиновник»; «Есть сиротские дома, где воспитывают брошенных детей и детей, оставшихся без родителей. Один такой дом в Москве, один — в Петербурге. В них имеются школа и разнообразные мастерские…»
Дважды Кодаю побывал в театре. В ту пору в Петербурге действовали три русских театра, два немецких, один английский и один французский. Театры, которые посетил Кодаю, представляли собой трехэтажные здания со специальными ложами для знати. В отличие от японских театров занавес поднимался кверху, в перерывах между действиями юноши исполняли различные танцы под аккомпанемент гармоники или балалайки. По возвращении домой из театра Кодаю обстоятельно записывал содержание спектакля.
Кодаю побывал и на странном празднестве, именуемом «машкерад», которое проводилось в течение всего года, один раз в неделю. «Машкерад» устраивался на втором этаже огромного трехэтажного здания, расположенного поблизости от плавучего моста. В обычные дни здание это пустовало. В «машкераде» участвовали все желающие — от престолонаследника и высокопоставленных чиновников до простолюдина. Каждый наряжался в необычное платье, а лицо скрывал под причудливой маской. Веселье длилось с захода солнца до глубокой ночи. Небольшие комнатки отводились под закусочные. Кодаю довелось побывать на многих празднествах и представлениях, но назначения «машкерада» он так и не смог понять, а потому затруднялся оценить его по достоинству. Иногда в голову ему приходила мысль: «машкерады» устраиваются для того, чтобы знатные люди и сановники могли услышать истинный, не искаженный условностями голос простого народа.
Гуляя по городу, Кодаю нередко заглядывал в лавки. Многие из них торговали серебряной посудой. Как правило, при таких лавках имелись мастерские, изготовлявшие фирменную посуду, которая потом выставлялась в витринах. Внимание Кодаю привлекли и разнообразные висячие лампы и подсвечники. Некоторые подсвечники были выше человеческого роста. Лакированная посуда встречалась чрезвычайно редко — по-видимому, в России ею не пользовались. Если же у какого-нибудь аристократа или богача появлялась японская лакированная безделушка, он дорожил ею как самой большой драгоценностью.
Теперь, когда вопрос о возвращении на родину был решен, Кодаю с сожалением думал о десяти годах, бесцельно проведенных в России. Знать бы, что снова доведется ступить на родную землю, он по-иному использовал бы это время. Многое он мог бы еще записать, да времени оставалось мало.
На следующий день по приезде из Царского Села в Петербург Кодаю отправился к Синдзо по сообщенному им при встрече адресу, но не застал его дома. Хозяин постоялого двора сказал, что Синдзо вместе с друзьями отправился на две недели к морю на рыбную ловлю. Это было в характере Синдзо. Куда бы его ни забросила судьба — он быстро привыкал и с легкостью заводил знакомства среди местных жителей. В этом отношении ни Коити, ни Сёдзо, ни Исокити не могли за ним угнаться.
Спустя десять дней Кодаю вновь пришел к Синдзо. Был уже полдень, а Синдзо все еще спал в небольшой полутемной комнате. Они отправились в соседнюю чайную, и Кодаю сообщил Синдзо горькую для того новость: Кодаю, Коити и Исокити разрешено возвратиться в Японию, а Синдзо и Сёдзо остаются в России. Правда, им обещана служба, гарантирующая безбедное существование.
Синдзо побледнел, слушая рассказ Кодаю, но потом, будто успокоившись, решительно заявил:
— Вот и хорошо. Значит, нам с Сёдзо суждено остаться в этой стране. Ничего не поделаешь. Мы — дети крестьян-бедняков. В Японии нам пришлось бы или поле обрабатывать, или снова наниматься в матросы. Здесь же нам обещают приличную жизнь. Не стану врать — мне бы тоже хотелось ступить на нашу землю, но нет у меня такого чувства, будто я пуще жизни хочу увидеть родные берега. Но если уж мне суждено провести остаток жизни здесь, я предпочел бы жить в Иркутске. Там люди более сердечные, да и обычаи похожи на японские. Возьмите меня с собой в Иркутск и защитите, если возникнут неприятности, — я ведь самовольно оттуда уехал.
Кодаю заверил Синдзо, что это легко можно уладить, и предложил ему переселиться к себе — так будет удобнее. Синдзо усмехнулся:
— Не знаю, сколько вам еще придется оставаться в Петербурге, только думается мне, лучше нам жить отдельно. Вы японец, а я теперь подданный России — мы будем стеснять друг друга.
Кодаю согласился. Действительно, те, что возвращаются на родину, и те, что остаются на чужбине, должны испытывать разные чувства, и, наверное, общаться нужно поменьше, — так будет лучше для тех и для других. Договорившись с Синдзо о том, что они будут регулярно поддерживать связь, поскольку дата отъезда в Иркутск еще не определена, Кодаю простился и отправился восвояси.
С тех пор каждые четыре-пять дней Синдзо заглядывал к Кодаю. Выглядел он не столь мрачно, как предполагал Кодаю. По-видимому, стремился как можно скорее возвратиться в Иркутск, где его ждала женщина.
Двадцатого октября Кодаю и Лаксман были приглашены на короткую аудиенцию к Екатерине. Императрица пожаловала Кодаю личную табакерку. Прощаясь, она пожелала ему счастливого плавания.
Восьмого октября Кодаю пригласил к себе Воронцов и от имени императрицы вручил золотую медаль, часы и сто пятьдесят рублей. Медаль была из чистого золота, с портретом императрицы с одной стороны и с изображением Петра Великого на коне, попирающем дракона, — с другой. Носить ее надо было на шее на широкой голубой ленте. Медаль считалась высшей наградой для людей не дворянского происхождения. Помимо Кодаю в то время ею обладали лишь двое — известный иркутский купец Григорий Иванович Шелехов и один фейерверкер, прославившийся своим искусством далеко за пределами России. Часы были французские, удивительно тонкой работы.
Коити и Исокити пожаловали серебряные медали, которые представляли собой копию золотой и носились на светло-желтой ленте. Кодаю вручили также четыре кошелька, по пятьдесят рублей золотом в каждом, для Коити, Исокити, Синдзо и Сёдзо. Кодаю расписался иероглифами в получении денег и приложил свою печатку. Затем Кодаю подписал документы, согласно которым ему выделялось на расходы в России девятьсот рублей серебром, а Коити, Исокити, Сёдзо и Синдзо- по триста. Кроме того, ассигновалось триста рублей серебром на четверку лошадей и две кибитки и двести рублей на пропитание. Было предусмотрено все, что могло обеспечить японцам приятное и удобное путешествие. Лаксману выдали пять тысяч рублей серебром на кибитку и шестерку лошадей, чтобы добраться до Иркутска, а также пожаловали перстень и десять тысяч рублей серебром в награду за хлопоты и помощь японцам.
Отъезд в Иркутск был назначен на двадцать шестое ноября. В оставшиеся дни Кодаю и Лаксман не имели ни минуты покоя. Каждый день Кодаю вместе с Лаксманом или один совершал прощальные визиты.
Незаметно пришла зима. Сыпал снег, вода в Неве почернела. Петербуржцы сменили легкие пальто на теплые шубы. Кодаю приходилось теперь составлять своеобразный реестр подарков, получаемых от петербургской знати.
«От Турчанинова — лисья шапка и штука белого английского полотна, от его супруги — продовольствие.
От Воронцова — лисья шуба.
От Безбородко — двенадцать гравюр и две сахарные головы.
От Коха — копченая говядина, от его дочери — жареный гусь и три коробки чая.
От Демидова — три стеклянных ларца с крышками, десять чашек.
От Мусина-Пушкина — две сахарные головы, пять гравюр, один микроскоп.
От Палласа — пять коробок чая, от его супруги — сахарная голова, от дочери — халат»… и так далее.
Кодаю не только получал подарки, но и дарил сам. Друг Лаксмана Мусин-Пушкин попросил подарить ему японские золотые монеты. Вначале Кодаю решительно отказался, считая, что передавать золотые монеты своей страны иностранцу нехорошо, потом по настоянию Лаксмана все же подарил. Помимо японских монет различного достоинства Кодаю подарил своим петербургским друзьям пять изготовленных в Исэ мечей и одну серебряную курительную трубку.
За десять дней до отъезда к Кодаю обратился ученый Ангальт с просьбой исправить ошибки в японских словах имеющегося в университете словаря. Университет находился недалеко от порта на Васильевском острове. Он занимал красивое здание, выкрашенное в красный и белый цвет, с прямоугольными окнами и возвышающимися над крышей многочисленными красными трубами. В показанном Кодаю словаре против каждого русского слова стояли соответствующие по значению слова на разных языках, в том числе несколько десятков японских слов. Причем большинстве из них принадлежало к вульгарным словам южного диалекта. В течение шести дней Кодаю заменял их на подходящие, по его мнению, слова. В награду за эту работу Кодаю подарили несколько бутылей виноградного и фруктового вина и две сахарные головы.
Там же, в университете, Кодаю попросили изготовить две карты Японии. У него не было под рукой заслуживающих доверия материалов, и он отказался было выполнить эту работу, но после настоятельных просьб и неоднократных заверений, что карты нужны только в качестве пособия, он изготовил два экземпляра, пользуясь имевшейся у него судовой картой, которую он сохранил еще с тех времен, когда высадился на Амчитке. Именно тогда он с особой силой почувствовал, как мало знает Японию. Пожалуй, в географии России он был теперь более сведущ, чем в географии своей родины.
Кодаго посетил кунсткамеру, построенную на берегу Невы близ университета, оставив в дар щипцы для углей, палочки для еды из слоновой кости, тушечницу, веер, японскую чашку, колокольчик и другие мелкие вещи. Кодаю было как-то совестно дарить эти мелочи, употреблявшиеся им в повседневной жизни, но он сделал это по настоятельной просьбе Лаксмана. По его же совету Кодаю подарил музею имевшиеся у него двенадцать текстов японских пьес дзёрури. Музей располагался недалеко от императорского дворца, на противоположном от кунсткамеры берегу. Здание музея было очень красивым — с большими колоннами и высокими залами, похожими на дворцовые.
Двадцать шестого ноября Кодаю, Синдзо и Лаксман отправились к Ивану Кирсановичу Стромано, брату жены Лаксмана, где должны были завершить последние приготовления к отъезду. Хозяин дома занимался изготовлением карет и слыл богатым человеком.
В ночь на двадцать седьмое ноября Лаксман и сопровождавшие его лица выехали в Иркутск. Две кибитки и три телеги с вещами тащила упряжка из двенадцати лошадей. Кодаю расставался с городом, который переменил его судьбу и заставил пережить немало счастливых и горестных минут. В четыре часа утра они подъехали к дому Буша. До рассвета было еще далеко. Все вокруг стояло погруженным в ночную тьму, и только в доме Буша светились все окна. Буш и его домочадцы тепло встретили Кодаю. На прощание Буш подарил Кодаю две коробки чая, а его дочь — нательную рубаху. Лаксман получил от Буша многочисленные саженцы, которые разделили на четыре части, завернули в суконные полотнища и положили в кибитку. После прощального завтрака Лаксман и его спутники покинули дом Буша. Дворцовая роща была окутана густым туманом, сквозь который проникали первые лучи солнца, создавая призрачное освещение. Трудно было понять: утро еще или уже наступил день.
Спустя двое суток, двадцать девятого ноября, кибитки остановились в Москве у дома богатого купца Жигарева. Здесь Кодаю прожил двенадцать дней, посещал церкви, театры, осмотрел сахарный завод, принадлежавший старшему брату Жигарева.
Одиннадцатого декабря путники покинули Москву, а утром четырнадцатого уже были в Нижнем Новгороде, откуда, после недельной остановки, двинулись дальше. Новый год Кодаю, Синдзо и Лаксман встретили посреди снежной равнины. По японскому летосчислению наступил двенадцатый год Тэммэй,[27] но Кодаю решил не говорить об этом Синдзо, поскольку тому уже не было необходимости об этом помнить.
Пятого января они прибыли в Екатеринбург. Дальше дорога была довольно трудной. В каждую кибитку запрягли по двадцать шесть лошадей.
Была еще одна остановка, в Тобольске. Оттуда вплоть до самого Иркутска простиралась бесконечная, скованная морозом равнина. В Иркутск прибыли двадцать третьего января в полночь. У Кодаю защемило в груди, когда показалась белая лента замерзшей Ангары. Прошел год с тех пор, как он уехал из Иркутска. Стояла глубокая ночь, и город казался вымершим. Над безлюдной дорогой, как и год назад, кружились снежинки. Наконец-то он вернулся в город, где его ждали Коити, Исокити и Сёдзо. Благодаря Лаксману Коити и Исокити уже были оповещены о разрешении вернуться в Японию. Знал ли об этом Сёдзо? Пожалуй, Коити сумел тактично сообщить ему эту новость, думал Кодаю.
По прибытии в дом Лаксмана утомленные долгим путешествием путники повалились на постели и мгновенно уснули.
На следующий день Лаксман и Кодаю прежде всего отправились засвидетельствовать свое почтение генерал-губернатору Ивану Алферьевичу Пилю. Пиль принял их необыкновенно торжественно.
— Корабль, который доставит вас на родину, будет готов к отплытию в мае, — сказал он, обращаясь к Кодаю. — До той поры у вас есть время спокойно подготовиться к отъезду.
Пиль говорил с Кодаю очень тепло, потом провел гостей в соседнюю комнату, где был накрыт стол. Генерал-губернатор проявил поистине необыкновенное гостеприимство. К столу было подано даже виноградное вино. Понимая, что главный гость здесь Кодаю, Лаксман почти не вступал в разговор, молча потягивал вино, а когда в бокале ничего не оставалось, наполнял его снова. Такой уж был Лаксман человек: в гостях всегда вел себя так, словно находился у себя дома. Только в присутствии Екатерины он изменял своим привычкам. Все прощали Лаксману его экстравагантность, считая ее естественной для столь выдающегося ученого.
Когда Кодаю и Лаксман вернулись из гостей, их уже ждали Коити и Исокити, они оживленно беседовали с Синдзо, с которым не видались целый год. Кодаю передал им подарки императрицы. Коити положил врученную ему шкатулку с серебряной медалью на полку в красный угол. Исокити попытался было открыть свою шкатулку, но Коити остановил его:
— Не надо! Это же подарено всем нам — не трогай руками, положи рядом с моей.
Исокити беспрекословно подчинился. Кодаю понял, что Коити сделал так, чтобы не испортить настроение Синдзо, которому медаль не полагалась.
Трудно сказать, понял ли это Синдзо, но он тут же сказал:
— Мы с Сёдзо остаемся и будем пожизненно получать жалованье — триста рублей серебром. Вам таких денег и во сне не увидеть, когда вы вернетесь в Японию. Счастье, если вы там десятую, а то и сотую часть заработаете. Конечно, сколько ни получай — все кажется мало. Но мне этих денег вполне достаточно.
Кодаю внимательно поглядел на Синдзо. Его лицо было ясным и беззаботным. За этот год Синдзо повзрослел, превратился в настоящего мужчину, думал Кодаю, Коити не хотел сделать больно Синдзо, а Синдзо, со своей стороны, говорил так, чтобы возвращающиеся на родину не чувствовали себя виноватыми перед ним. По этой же причине он старался казаться беззаботным.
Вечером Кодаю отправился в больницу проведать Сёдзо. Сёдзо сидел на стуле у окна и читал книгу. Увидев Кодаю, он воскликнул:
— Наконец-то все закончилось к лучшему! Есть на свете бог, и он внял вашим молитвам.
— Спасибо тебе за добрые слова. Но горько нам возвращаться втроем, оставляя Синдзо и тебя здесь.
— Все в руках божьих, — ответил Сёдзо. — Я тоже хотел бы вернуться в Японию. Да и есть ли на свете человек, который не думал бы о земле, где родился? Но бог сказал мне и Синдзо: ведаю, вы хотите уехать на родину, но терпите и оставайтесь здесь. Иначе вы сотворите несправедливость по отношению к тем, кто уснул вечным сном на Амчитке и в Нижнекамчатске. К счастью, есть среди вас, доживших до сегодняшнего дня, и те, кто ступит на родную землю, но есть и такие, кому не доведется это сделать. Так тому и быть. Вот что сказал нам бог.
Слова Сёдзо глубоко тронули Кодаю.
— Молюсь только об одном, — сказал он, — чтобы ты и Синдзо жили в дружбе и помогали друг другу.
— Не стоит об этом беспокоиться. В этой стране и дня не прожить, если не верить в бога. И Синдзо тоже сподобится услышать голос господень.
За этот год Сёдзо внешне очень изменился. Ничего не осталось в нем от крестьянского сына, который отплыл когда-то из гавани Сироко. Должно быть, оттого, что Сёдзо редко теперь бывал на солнце, лицо его стало бледным, глаза прозрачными и строгими.
На следующий день Кодаю вместе с Коити и Исокити отправился на Ерусалимское кладбище поклониться могиле Кюэмона. Синдзо с ними не было: он не показывался со вчерашнего дня.
— Синдзо, этот чертов сын, верен себе, — возмущался Коити, — без женщины жить не может. Мог бы отправиться к ней после того, как навестит Сёдзо и помолится у могилы Кюэмона, ведь он не был здесь целый год.
— Бог с ним, — успокаивал его Кодаю.
Как Сёдзо не может теперь жить без бога, так Синдзо не мыслит себе жизни без женщины, думал Кодаю. К тому же Нина — человек работящий, и если они хотят жить вместе, пусть так и будет.
— Пора бы им обвенчаться, — сказал Кодаю, — лучше сделать это, пока мы здесь.
— Ничего не выйдет, — возразил Коити. — Если Синдзо и обвенчается, то только после нашего отъезда. Ему будет неприятно, если мы, вернувшись в родную Деревню, расскажем, что он женился на иноземной женщине…
— Пусть поступает как хочет, — закончил Кодаю.
Он и сам подумал, что Синдзо поведет Нину под венец, когда они уедут. Наверное, по ее совету он принял христианскую веру…
Японцы медленно поднимались по крутому склону к кладбищу. Кодаю вспомнил, как хоронили Кюэмона накануне отъезда в Петербург. Казалось, это было давным-давно, на самом же деле миновал всего лишь год. С высоты холма японцам открылась белая лента замерзшей Ангары. В тот год река встала восемнадцатого января, за пять дней до возвращения Кодаю в Иркутск, и ее поверхность еще сверкала девственной белизной.
— В прошлом году река неожиданно вскрылась пятнадцатого марта, — рассказывал Коити. — Тогда унесло мужика вместе с лошадью и санями, гружеными мукой. Ну и шуму было!
— А в начале июля на колокольне Спасского монастыря установили часы, и теперь каждый день по нескольку раз колокол отбивает время, — подхватил Исокити, также желая рассказать о чем-либо интересном, происшедшем в отсутствие Кодаю.
— А восьмого марта, — продолжил Коити, — в Богоявленской церкви крестили якута. Крестным отцом был сам епископ, а крестной матерью — супруга генерал-губернатора Пиля. Весь город только об этом и говорил.
Японцы наконец подошли к могиле Кюэмона и молча склонили головы.
— Уезжаем на родину, Кюэмон, — прошептал Кодаю. Он с горечью подумал о том, что здесь спит вечным сном тот, кто больше всех стремился возвратиться на родину. Когда Кодаю произносил последние слова прощания, ему вдруг почудилось, будто камень на могиле Кюэмона чуть-чуть сдвинулся в сторону.
За истекший год в Иркутске произошло и немало мелких событий, о которых русские друзья не преминули сообщить Кодаю. Так, Кодаю узнал о замене иркутского обер-коменданта — этот пост занял жестокий человек Андрей Иванович Блюм; о кончине исполнявшего обязанности губернатора Михаила Михайловича Арсеньева — церемония похорон состоялась в Знаменской церкви. Злые языки говорили, что он проиграл свое состояние в карты и оставил дочерей без денег — вдове нелегко будет выдать их замуж. Арсеньев был очень добрым и гостеприимным человеком, и его напрасно обвиняли во всех смертных грехах.
Но главным были не сами новости, а то, что иркутяне сообщали их Кодаю как своему человеку, жителю Иркутска. Да и сам Кодаю чувствовал теперь такую симпатию к этому городу и людям, с которыми в ближайшее время должен будет расстаться навсегда, какой до тех пор не испытывал. Кодаю, повидавшему Москву и Петербург, Иркутск показался очень маленьким. Но в нем была какая-то особая привлекательность. Недаром Синдзо так хотел поскорее вернуться из Петербурга в этот город в излучине Ангары, где дома жались друг к другу, а утром и вечером над заваленными снегом крышами плыл колокольный звон…
В доме, где некогда поселили прибывших в Иркутск японцев, теперь жили только Синдзо и Исокити. Кодаю предоставили другой, более обширный дом там же, на Ушаковке. Чтобы не было скучно, он забрал с собой Коити. А Сёдзо по-прежнему находился в больнице. Так получилось, что теперь пятеро японцев помещались в трех разных местах…
Кодаю регулярно ходил в канцелярию, пытаясь выяснить, когда они смогут отправиться в Японию. Наконец в начале мая ему сообщили, что все подготовительные работы завершены и корабль готов к отплытию. Отъезд из Иркутска наметили на двадцатое мая. Кодаю сообщил об этом Коити и Исокити и предложил ничего не говорить Сёдзо вплоть до дня отъезда. Скрывать дату отъезда от Синдзо не было смысла, и при встрече Кодаю сказал ему:
— Двадцатого мы уезжаем. Решили сообщить об этом Сёдзо в день отъезда.
— Двадцатого?! В этом месяце?! — переспросил Синдзо охрипшим голосом.
Замешательство Синдзо длилось недолго. Он взял себя в руки и спокойно заговорил:
— Значит, наша мольба была услышана. Я очень рад. Обо мне и Сёдзо не беспокойтесь. Мы хорошо узнали Россию и русских и, думаю, сумеем прожить здесь счастливо. Передайте родным и всем в деревне привет от меня и Сёдзо. Скажите, что я не вернулся не потому, что не хотел. Просто на то была воля божья. Господь решил оставить здесь кого-то из нас, чтобы ухаживать за могилой Кюэмона и помогать калеке Сёдзо, и остановил свой выбор на мне. По-видимому, бог решил, что Синдзо самый добрый. Придется не ударить лицом в грязь, — заключил он свою тираду шуткой, но никто не засмеялся.
Наступила гнетущая тишина, которую прерывали всхлипывания Коити.
— Я был несправедлив к тебе, — сказал Коити сквозь слезы. — Ты уж прости меня. Честно говоря, когда я узнал, что нам разрешили вернуться на родину, я не почувствовал радости. Мне стало как-то не по себе, захотелось остаться в Иркутске. Я бы и остался — поверьте! Конечно, ехать надо — затрачено столько усилий… Отказываться теперь было бы странно. Но как подумаю, что придется расстаться с тобой, Синдзо, и с Сёдзо, пропадает всякое желание… Десять лет мы бедовали вместе! Если бы смерть нас разлучила, тут уж ничего не поделаешь, но расстаться при жизни! Ну, да видно, ничего не поделаешь — судьба! Береги себя, Синдзо, не очень увлекайся женщинами, живи в дружбе с Сёдзо, будь терпелив с ним. Ты ведь знаешь — калеки бывают капризными. Я самый старый среди вас и умру раньше всех. Вот и хочу пожелать вам долгих лет жизни после моей смерти.
Кодаю хотел было прервать излияния Коити, но раздумал, решив дать ему выговориться.
Бросив взгляд на молчаливо сидевшего рядом Исокити, Кодаю спросил:
— А ты ничего не хочешь сказать Синдзо на прощание?
— У меня такое чувство, будто мы расстаемся с Синдзо и Сёдзо ненадолго и обязательно встретимся снова. Вместе с нами в Японию отправляется русская официальная миссия для торговых переговоров. Думаю, переговоры будут успешными. Из японцев только мы одни знаем Россию — хочешь не хочешь, а нам придется еще побывать здесь. Вот и Лаксман говорит то же самое. Японии без этого не обойтись. К тому же Лаксман имеет серьезные намерения посетить. Японию, он просил меня подготовить для него кое-какие сведения.
— Да, хотелось бы, чтобы все было именно так, — пробормотал Кодаю.
Исокити беспрекословно верил в то, что говорил Лаксман, — у него не было оснований сомневаться в этом. Лаксман делал все, чтобы приблизить этот долгожданный день, и вот его усилия принесли плоды.
Время от времени Кодаю, подобно Лаксману и Исокити, уносился мыслями в казавшееся ему светлым будущее. Но он сразу одергивал себя, даже в мечтах будущее пугало его. И он заставлял себя о нем не думать. Знания, накопленные ими за десять лет скитаний по России, могли принести им в будущем большую пользу, но могли обернуться и неожиданными опасностями. Поэтому заглядывать в будущее было страшно — как в темное бездонное болото. И Кодаю старался думать только о возвращении на родину. Этим он жил все десять лет, ради этого терпел невзгоды…
Переводчиками при русской официальной миссии, направлявшейся в Японию, были назначены Трапезников и Туголуков. Татаринова почему-то отставили. Туголуков был исконным русским. В свое время он изучал японский язык в иркутской школе, но изъяснялся по-японски с большим трудом, а понимал еще хуже. Японцы считали, что знания Татаринова значительно лучше, и им было непонятно, почему выбор пал на Туголукова.
Последующие дни проходили в предотъездной суматохе. В Иркутске у японцев было много знакомых — от богатых купцов до мелких лавочников. Помимо общих знакомых у каждого из них имелись личные друзья, и чуть ли не каждый вечер они проводили в прощальных застольях.
Кодаю потребовалось несколько дней, чтобы уложить вещи в дорогу. Он готов был захватить с собой все, что могло, на его взгляд, представить интерес в Японии. И все же Кодаю многое пришлось оставить, ибо путь до Охотска, где стоял на якоре корабль, был долог и труден. В один из тюков Кодаю сложил вещи, по которым можно было составить представление о национальной одежде и обуви: жилет, штаны, нижнюю Рубашку, кальсоны, плащ, шубу, шапку, сапоги; в другой — катушки с нитками, ложки, табакерки, ларцы, щетки, серебряные сосуды, чашки, чайники, кувшины, курительные трубки, гребни, бритвы, зеркала и прочие предметы обихода. Отдельно были упакованы кольца, серьги, карманные часы, медаль, микроскоп, кинжал, трости разного образца. Кодаю считал крайне важным привезти на родину географические карты, книги, денежные знаки и прочие ценные, с его точки зрения, предметы. Помимо карты России у него имелись карты Азии, Европы, Африки, Америки, а также сравнительная карта Азии и Америки. Захватил он с собой и портрет Екатерины II — на память.
За два дня до отъезда, получив разрешение в больнице, Кодаю перевез Сёдзо в дом, где жил Исокити. Он предполагал, что ослабит тем самым удар, который нанесет Сёдзо известие о возвращении троих японцев на родину. К тому же, думал Кодаю, здесь, поблизости от знакомых, Сёдзо не будет чувствовать себя столь одиноким. Кодаю решил, что сам он выедет из Иркутска утром, а Коити и Исокити останутся с Сёдзо до вечера.
В тот день, когда Сёдзо взяли из больницы, Кодаю отправился побродить по Иркутску. Он миновал Богоявленскую и Спасскую церкви и вышел к Ангаре. Начались как раз работы по укреплению ангарского берега, и вокруг, словно муравьи, копошились рабочие. Работы были запланированы еще несколько лет назад. Досужие люди говорили, что стоимость их исчислялась суммой в двадцать две тысячи рублей.
Кодаю вспомнил, какой ущерб приносят ежегодно деревням в Исэ разливы рек, и подумал, что неплохо бы такие же работы провести и в Японии. Но он понимал, что не так-то просто применить в Японии российскую технику укрепления речных берегов.
Утром двадцатого мая Кодаю навестил Сёдзо и сообщил ему о своем предстоящем отъезде в Японию. Сёдзо буквально остолбенел, но потом взял себя в руки и твердым голосом произнес:
— Желаю вам счастливого пути…
Кодаю подошел к Сёдзо, обнял его и стал подробно рассказывать, как все произошло. Потом по русскому обычаю трижды поцеловал его и поспешно вышел из дома. Закрывая дверь, он услышал, как Сёдзо по-детски разрыдался. Кодаю рванулся было назад, но стиснул зубы и вышел на улицу.
Двадцатого мая Кодаю, Лаксман и его сын Мартын выехали из Иркутска в Охотск. Лаксман намеревался встретиться в Охотске с другим сыном — Адамом, который отправлялся с ответственной миссией в Японию, и дать ему последнее напутствие.
Провожающих было много. Некоторые из них, в том числе Ходкевич и домочадцы Лаксмана, сопровождали Кодаю до станции Пукин, расположенной в двадцати двух верстах от Иркутска. Переночевав на местном постоялом дворе, они рано утром простились с отъезжающими.
Расставаясь с супругой Лаксмана, Кодаю преклонил колени и обнял ее ноги. В России так обычно прощаются дети с родителями, но у Кодаю это получилось вполне естественно и непринужденно. У него и в самом деле было такое чувство, будто он расстается с родной матерью…
Кибитка, в которой Кодаю ехал из Петербурга, была достаточно велика, и он предложил воспользоваться ей Лаксману и его сыну, сам же нанял в канцелярии другую, поменьше. В кибитку Лаксмана запрягли десять лошадей. Кодаю ограничился шестеркой. Вещи погрузили на телегу, запряженную четверкой лошадей.
Двадцать третьего мая Кодаю и Лаксман добрались до пристани Качуг, расположенной в двухстах двадцати верстах от Иркутска. На следующий день прибыли Коити и Исокити, выехавшие из Иркутска позднее, а вместе с ними — Трапезников, Туголуков и слуга Лаксмана.
Двадцать пятого мая Лаксман, Мартын и Кодаю отплыли на речном судне по Лене в Якутск. Среди пассажиров был уже знакомый Кодаю купец Шелехов. Они много беседовали во время путешествия. Кодаю крайне удивился, выслушав мнение Шелехова о том, что от нынешней миссии в Японию вряд ли можно ожидать чего-нибудь путного. Кодаю никак не мог понять, действительно он так считает или просто решил подразнить Лаксмана.
— Очень хорошо, что вы возвращаетесь на родину, — говорил Шелехов. — Вам большой корабль дают, да еще и провожают с почестями. Этому надо радоваться. Россия проявила к вам доброе отношение. Теперь и от вашей страны следует ожидать в ответ чего-то хорошего. Чиновники и политики на этот счет шибко сообразительны бывают. Только не верится мне, что все получится так, как они полагают.
В другой раз Шелехов завел разговор по-иному:
— Все дело в людях. Если бы с миссией ехал человек настойчивый, решительный, можно было бы на что-то рассчитывать. Но я вроде бы такого человека не вижу. Вас, правда, все это не касается: пообещали отправить на родину — и хорошо. Придет корабль в японскую гавань, сойдете на берег — и прости-прощай!
Лаксман не реагировал на реплики Шелехова. Лишь однажды, сидя поблизости от беседовавших Шелехова и Кодаю, он вдруг вызывающе рассмеялся. На мгновение взгляд Шелехова стал холодным и колючим, он шевельнул губами, собираясь что-то сказать, но, должно быть, передумал и промолчал.
Кодаю беседовал и с Лаксманом и с Шелеховым, но друг к другу они обращались крайне редко. По всей видимости, отношения между ними сложились самые что ни на есть враждебные…
Судно продолжало свое плавание по Лене. Каждый день глазам Кодаю открывался неизменный, монотонный пейзаж. Временами река настолько расширялась, что нельзя было различить противоположный берег. Иногда же берега, наоборот, сближались, и течение реки становилось бурным, изобиловало стремнинами. За двадцать дней плавания путешественникам встретились лишь два якутских поселка — Киренск и Олекминск, по четыреста-пятьсот дворов в каждом. Судно приставало к пристаням у обоих поселков, но на берег никто не сходил.
В Якутск прибыли пятнадцатого июня. Прямо на пристани простились с Шелеховым и его людьми. Спустя два дня в Якутск приплыли Коити и Исокити. Кодаю и его спутникам уже довелось побывать в Якутске несколько лет назад, в самое холодное время года- ноябре, декабре. Воспоминания вихрем закружились. Он подумал и о том, что тогда в Якутске их было шестеро, а теперь только трое.
Второго июня отец и сын Лаксманы, Кодаю и двое толмачей отправились в Охотск. Было решено, что Коити и Исокити, как и прежде, последуют за ними через два-три дня.
Ехали на лошадях в сопровождении якутов-проводников. День за днем пятеро всадников преодолевали дикую, бескрайнюю равнину почти без всяких признаков человеческого жилья. Лишь кое-где были разбросаны якутские поселения, да и то большей частью в нескольких днях пути в сторону от дороги.
Ночевали под открытым небом. Днем и ночью одолевали тучи комаров. Комары до того облепляли лошадей, что порой нельзя было разобрать, какой они масти. Лошади ступали, тяжело дыша, роняя на дорогу капли крови — искусанные комарами ноздри и губы кровоточили. На путешественниках поверх шерстяных шапок были надеты ситцевые мешки. Из рук в кожаных рукавицах они не выпускали метелки из конского волоса, которыми сбивали комаров с себя и с лошадиных крупов. Остановившись на ночлег, натягивали по кругу льняную ткань, а внутри разводили костер из сухого конского навоза, чтобы хоть как-то спастись от полчищ комаров.
Однажды Кодаю уже проделал весь этот путь — только в обратном направлении. В ту пору была поздняя осень — он и его спутники не могли уснуть из-за сильных холодов, но зато они не страдали от комаров. Трудно сказать, какое из этих двух зол было хуже. С тем большим восхищением они думали о том, что Лаксман не раз и не два путешествовал по этому сибирскому аду, собирая образцы растений. Он и теперь то и дело слезал с лошади, чтобы сорвать травинку или подобрать заинтересовавший его осколок породы.
Третьего августа они прибыли в Охотск, а спустя пять дней встретили там Коити и Исокити. Адам Лаксман находился в Охотске уже с марта месяца. Ему была поручена важная миссия сопровождать Кодаю и его спутников в Японию.
Дней через десять после прибытия японцев в Охотск Адам Лаксман повел их в гавань, где стоял корабль «Екатерина», который должен был отплыть в Японию. По словам Адама Лаксмана, вначале для этой цели был подготовлен совершенно новый корабль «Слава России», но он почему-то не понравился капитану, и тогда выбор пал на «Екатерину» — крупное судно длиной двенадцать саженей и шириной две с лишним сажени, сошедшее со стапелей тремя годами раньше.
Двадцать первого августа Кирилл Лаксман выехал в Иркутск. В Охотске он пробыл всего полмесяца, но успел собрать множество образцов минералов и трав. Лаксман приехал на далекую восточную окраину России, чтобы напутствовать своего сына Адама и проводить Кодаю. Но была у него и еще одна цель — пополнение коллекции растений, руд и минералов. Теперь обе цели были достигнуты, и Лаксман со спокойной душой отправился в обратный путь. Адам и Кодаю провожали его на отдельном небольшом речном судне. Пройдя бок о бок около двух верст, оба судна пристали к берегу. Лаксман, Кодаю и Адам сошли на сушу. Кодаю склонился перед благодетелем, которого ему не иначе как сам бог послал. Истинная благодарность не нуждается в словах, поэтому Кодаю лишь крепко обнял колени Лаксмана и прижался к ним щекою.
— Необыкновенная нас свела судьба. Ну, в добрый путь, — растроганно произнес Лаксман.
Кодаю поднялся. Лаксман был прав, действительно их свела необыкновенная судьба. Адам тоже обнял отца и прослезился. Далее посторонние не могли спокойно смотреть на это прощание. Но Лаксман лишь строго сказал:
— Желаю с честью выполнить возложенную на тебя высокую миссию.
Кодаю долго стоял на берегу и глядел вслед судну, уносившему Лаксмана, потом, поторапливаемый Адамом, поднялся по трапу. По его щекам текли слезы…
Отплытие «Екатерины» наметили на тринадцатое сентября. Последние двадцать дней японцы провели как в тумане. Все было подготовлено, все работы завершены — оставалось только ждать. Кодаю ежедневно бродил по морскому берегу, собирал казавшиеся ему необычными растения. Исокити обрабатывал их. Этому он научился в доме Лаксмана.
Накануне отплытия на расположенной близ гавани площади собрались все сорок два участника экспедиции. Комендант Охотска, Кодаю, Коити, Исокити, Адам Лаксман и капитан «Екатерины» Ловцов сели за парадный стол, остальные разместились вокруг них. Один за другим комендант, Ловцов и Адам Лаксман произносили торжественные тосты и напутствия. Поднялся и Кодаю. Он коротко поблагодарил за проявленное к нему и его спутникам участие. С моря непрерывно дул свежий ветер, предвещавший приближение зимы.
Тринадцатого сентября, в день отплытия, стояла ясная погода. На берегу собралось много провожающих и просто любопытных. Весь экипаж выстроился на палубе. После троекратного орудийного салюта «Екатерина» отдала швартовы. При выходе из устья реки подняли паруса, и экипаж встал на молитву, прося благословения у всевышнего. По окончании молитвы с берега и с корабля раздались ружейные выстрелы. Вначале они как бы вторили друг другу, потом началась полная неразбериха — палили без разбору все, у кого были ружья.
Кодаю, Коити и Исокити, прислонившись к борту корабля, неотрывно глядели на удалявшийся от них город. Они прощались с материком, на котором провели пять долгих лет, с тех пор как в 1787 году ступили на землю Камчатки. С момента, когда в декабре 1782 года корабль «Синсё-мару» отплыл из Сироко, миновало девять лет и восемь месяцев…
«Екатерина» с японцами на борту обогнула Курилы, прошла через пролив между островами Итуруп и Кунашир и двадцать шестого сентября бросила якорь в семи верстах от северного побережья Хоккайдо. Плавание, надо сказать, прошло вполне успешно, особенно если учесть, что на море появилось множество льдин.
Адам Лаксман с тринадцатью вооруженными моряками отправился на берег в поисках гавани, где можно было бы остановиться на зимовку. Он также намеревался выяснить, есть ли в этом районе японцы. Вдалеке Адам Лаксман заметил довольно большую группу аборигенов, которые при виде незнакомцев бросились врассыпную. Пришлось потратить не менее полусуток, чтобы убедить их в добрых намерениях русских моряков. В конце концов они приняли от Лаксмана табак и помогли пополнить запас пресной воды на корабле.
Восьмого октября Адам Лаксман вместе с толмачом Туголуковым и рулевым Олесовым вновь высадились на берег — на этот раз в районе поселка Ниеибэцу — и были доброжелательно встречены местными жителями, среди которых они заметили шестерых японцев. Один японец был направлен из княжества Мацумаэ для закупки кеты, которая поставлялась центральному правительству, другой вел торговлю с аборигенами, получив разрешение княжества пользоваться несколькими причалами на Кунашире и Шикотане. Остальные четверо находились у них в услужении.
Сразу по возвращении русских на корабль трое японцев, сопровождаемые аборигенами, подплыли на лодке к «Екатерине» и вручили подарки: фунт риса и табак. В ответ им была подарена сахарная голова.
На вопрос о том, где здесь приличная бухта, японцы в один голос сказали, что южнее находится гавань Аккэси, только до нее трудно добраться, поскольку необходимо обогнуть мыс Носаппу, а в настоящее время это практически невозможно, кроме того, два-три года назад местное население в Аккэси взбунтовалось. Японцы посоветовали плыть к ближайшей гавани Нэмуро и предложили в качестве лоцманов двух аборигенов.
На следующий день местный буксир благополучно провел «Екатерину» в залив Нэмуро, где она и бросила якорь. Название «залив» не вполне соответствовало небольшому изгибу берега, отгороженному от открытого моря островком Бэнтэндзима, который выполнял роль естественного волнореза. «Екатерина» бросила якорь как раз у этого островка. Отсюда берег выглядел диким. Там и сям виднелись невысокие сопки, поросшие травой и кустарником. Гавань Нэмуро была окаймлена узкой полоской пологого берега с причалом, который лишь с большой натяжкой можно было назвать пристанью. Вокруг причала виднелись несколько складов и дом, где жили японцы, а поодаль на морском берегу стояли два-три десятка домов, принадлежавших местным жителям.
Вечером Адам Лаксман нанес визит старшему японскому чиновнику. Его ввели в японский дом. Убедившись, что Лаксман не может сидеть по-японски, ему принесли скамью, на которую постелили циновку, и пригласили к ужину. Но Лаксман вежливо отказался.
Он заявил, что экипаж корабля вынужден остановиться здесь на зимовку, попросил разрешения построить на берегу казарму, а также поинтересовался: не следует ли ожидать во время зимы нападения со стороны местных жителей? Японский чиновник заверил Лаксмана в неосновательности его опасений, сказал, что местное население — айну — отличается кротостью и дружелюбием. Если же у русских остается хоть малейшее сомнение, заявил чиновник, он готов провести зиму вместе с ними, хотя дела призывают его вернуться в город Мацумаэ.
Чиновник оказался человеком ненавязчивым и спросил лишь о том, сколько русских прибыло на корабле. Узнав, что чиновник собирается направить гонца в Мацумаэ, так как по долгу службы обязан информировать князя о прибытии иностранцев, Лаксман попросил разрешения отослать с гонцом письмо князю Мацумаэ и вернулся на корабль. До Мацумаэ, по словам чиновника, было свыше трехсот ри, и самому быстрому гонцу требовалось не менее тридцати дней, чтобы туда добраться.
Всю ночь толмачи с помощью Кодаю переводили на японский язык письмо Лаксмана, в котором, в частности, отмечалось:
«Законы нашего государства обязывают относиться с должной заботой к потерпевшим кораблекрушение.
Человеколюбивая повелительница Великой Российской империи повелела иркутскому генерал-губернатору Пилю отправить означенных подданных Великой Японии на родину, с тем чтобы они вновь смогли встретиться со своими родными и соотечественниками.
Далее в письме сообщалось:
«Достигнув этого побережья, населенного аборигенами, мы сошли на берег и случайно встретились с чиновниками Вашего княжества. Поскольку наступила поздняя осень, мы вынуждены остановиться здесь на зимовку. Мы обратились к Вашим чиновникам с просьбой направить с гонцом означенное письмо властителю княжества Мацумаэ, с тем чтобы сообщить о нашем прибытии и о том, что следующей весною мы продолжим наше плавание. Просим также князя, властителя Мацумаэ, известить правительство в Эдо о нашем прибытии».
Помогая переводить письмо, Кодаю думал о том, что из изложенного в нем нельзя понять, является Адам Лаксман посланцем императрицы Екатерины или иркутского генерал-губернатора. Ему показалось даже, будто это сделано сознательно. Однако он ни с кем не поделился своими мыслями.
Кодаю и его спутников доставили наконец на японскую территорию — пусть это и был отдаленный район, — где регулярно бывали японские чиновники. Оставалось только ждать, когда русские передадут их японским властям. Кодаю с грустью думал, что зиму все же придется провести здесь. Ему казалось, что стоит ступить на японскую землю, и он снова станет подданным Японии. На деле же все оказалось не так просто.
— Потерпите еще немного, — повторял Кодаю, глядя на Коити и Исокити.
Однако и после того как корабль бросил якорь в гавани Нэмуро, японцам не разрешили сойти на берег. Они вынуждены были любоваться осенним пейзажем севера Хоккайдо с палубы.
— Неужели это Япония? — вздыхал Исокити. — Не чувствую я, что возвратился на родину.
— Мне все кажется, будто я приехал не в Японию, а на Амчитку. Неужели перед нами Япония, японские дома? — удивлялся Коити.
И все же они были безмерно счастливы, что вернулись туда, где жили люди одного с ними цвета кожи, говорившие на их родном языке.
Четырнадцатого октября, получив разрешение от местного чиновника, Адам Лаксман приступил к строительству казармы. Чиновник поставил условие, чтобы постройка отстояла от японских домов не менее чем на семьдесят кэн.[28]
Строительство подвигалось медленно, поскольку на корабле появилось много больных. Одни жаловались на сильные головные боли и рвоту, другие — на желудочные расстройства, третьи — на мучительный кашель, не то астматический, не то простудный. «Екатерина» превратилась в настоящий госпиталь. К счастью, болезнь миновала Кодаю и Исокити. Коити же вскоре стал жаловаться на сильную тошноту и теперь лежал, не вставая.
Двадцать второго ноября строительство казармы было завершено. Подобно стоявшим на берегу складам, ее возвели из бревен и огородили забором — от ветра. Казарма была значительно обширнее дома японских чиновников — в ней предстояло провести зиму многим десяткам людей. Экипаж «Екатерины» переселился на берег. На судне лишь регулярно сменялись вахтенные. Жизнь на суше благотворно сказалась на больных — их стало гораздо меньше.
Исокити перенес больного Коити на берег. Тот сделал несколько неуверенных шагов по песку и сказал:
— Мне все кажется, что это Амчитка. И цвет песка, и цвет морских волн, и небо, и форма кустарника — все в точности, как на Амчитке.
Словно в подтверждение слов Коити наступила такая же, как на Амчитке, снежная зима. Каждый день сыпал снег, а временами налетали такие бураны, что ничего нельзя было различить вокруг.
Двадцатого декабря из Мацумаэ приехал высокопоставленный сановник Судзуки Кумадзо. Среди сопровождавших его лиц был доктор. Судзуки посетил жилище русских. Обменявшись приветствиями с Адамом Лаксманом, он зачитал привезенное с собой послание.
— Послание, отправленное вами, получено, — сказал он в заключение. — Вместе с приложенным к нему донесением правителя княжества Мацумаэ его направили в Эдо. Мне приказано прибыть сюда, чтобы известить вас об этом, а также защитить от нападений со стороны местных жителей и выяснить, в чем вы нуждаетесь и каковы ваши намерения.
Судзуки Кумадзо, по-видимому, был человеком сверхдобросовестным. Полученный им устный приказ он изложил на бумаге и зачитал, чтобы передать все в точности.
Спустя десять дней из Мацумаэ прибыл еще один чиновник в сопровождении довольно большого вооруженного отряда. А двадцать девятого декабря, в самый канун Нового года, приехали два правительственных чиновника из Эдо. Они остановились в Мацумаэ, а затем проследовали к месту зимовки русских. Они утверждали, что прибыли сюда вне всякой связи с появлением экспедиции Адама Лаксмана и будут вынуждены провести здесь зиму.
Чиновники близко познакомились с русскими и часто приходили к ним в гости, по-видимому, чтобы развеять скуку. Адам и его спутники не скупились на ответные визиты. Переводчикам Трапезникову и Туголукову буквально некогда было передохнуть. Каждый день, в пургу и стужу, они сопровождали кого-нибудь в гости. Возвращались облепленные снегом с головы до ног.
Кодаю и Исокити не принимали активного участия в дружеских беседах. Они вели себя осторожно и лишь отвечали на адресованные им вопросы. Кодаю считал, что правительственные чиновники, прибывшие в канун Нового года, направлены с особой миссией, а именно чтобы прощупать, с какой целью появились русские в северных пределах Японии. Адам Лаксман предполагал то же самое, хотя вслух и не говорил об этом.
Японские чиновники — пусть даже они и имели особое задание — вели себя вполне дружелюбно, были внимательны и никаких козней не замышляли. С необыкновенным усердием они изготовляли макеты и чертежи русского судна, копировали карты, полученные ранее чиновниками княжества Мацумаэ от Адама Лаксмана.
Адам Лаксман, в свою очередь, поручил одному из членов экипажа скопировать карты Японии, привезенные из Эдо и Мацумаэ. Сам же он ежедневно делал подробные записи в толстой тетради обо всем, что ему довелось увидеть и услышать в Японии. Глядя на него, Кодаю невольно вспоминал Кирилла Лаксмана и старался чем мог помочь Адаму в работе.
С наступлением нового года стало появляться все больше льдин, приплывавших из Охотского моря. Вскоре залив Нэмуро замерз, и сообщение с «Екатериной» поддерживалось теперь с помощью собачьих упряжек. Прекратились снегопады, их сменили холодные, пронзительные ветры.
В опубликованном впоследствии «Журнале Адама Лаксмана» с «Описанием путешествия из Иркутска с возвращением спасенных при кораблекрушении» рассказывается о многих подробностях жизни и обычаях японцев. Адам Лаксман, в частности, писал:
«Накануне же Нового года зажигают пред своими идолами курительные свечки и, ходя по углам, бросают горстью жареный горох, произнося с криком следующие слова: „Онива сото фуку уджи” значащие: “Дьявол вон, добро останься!" И каждый, сколько от роду ему лет, съедает по стольку числом горошин. Еще бросают, когда после Нового года в первый раз бывает гром; также поставляют в передний угол сделанные наподобие хлеба из муки пшена сорочинского колопки и украшают домы обставляемыми вокруг елками с навязанными бумажными листьями, ленточками, вдоль разрезанными…
Младенцу родившемуся считается всегда один год при окончании года, несмотря хотя бы он в последние дни последнего месяца пред Новым годом родился; их летосчисление имеет свое начало от Нин О,[29] или за 660 лет до рождения Христова…
Небесных знаков считают, равно как и в прочих местах, 12, но только что имеют другие названия против европейских, как-то: 1-й Не, Крыса; 2-й Уши, Бык или Корова; 3-й Тора, Тигр; 4-й, Заяц; 5-й Татсу, Дракон; 6-й Ми, Змея; 7-й Унмо, Лошадь; 8-й Хитцузи, Баран; 9-й Сару, Обезьяна; 10-й Тори, Петух или Курица; 11-й Ину, Пес; 12-й, Кабан…
Японцы же у мохнатых курильцев берут следующие товары: сушеную и соленую всякую рыбу, но по большей части красную, которую вокруг всего Пенжинского моря[30] промышляют, как-то: кету, нерпу, горбушу и сельди, китовый, сивучий, нерпичий и рыбий жир, за которым курильцы для промыслу и за покупкой на промен с японскими товарами, совокупляясь как со здешнего и 21-го острова на 20-й, и оттуда в половине марта месяца с тамошними отправляются ежегодно в 500 байдарах на острова 19, 18, 17 и 16-й и оттуда майя в последние числа с привозом к рыбному промыслу возвращаются в великом множестве. Сушеные разных родов грибы, медвежье сало и весьма дорого берут медвежью желчь, также из пушных товаров привозные с прочих островов бобры, и выдры, и здешние бледные соболи, и лисицы, медведины и козьи кожи.
Что ж касается до подробного описания мохнатых курильцев, сего исполнить совершенно не можно было, во-первых, что мы не могли их к себе приласкать и с ними иметь переговоры, даже и редко видеть их случалось, по причине как японцы все свои силы прилагали к отдалению их от нас, дабы мы не могли от них чего изведать…
22-го числа (апреля) поутру чрез нарочно посланного были уведомлены, что японский чиновник Кумазо помер. Я велел спросить, как жили долее четырех месяцев вместе весьма дружно и соболезнуя о его смерти, что можно ли к ним зайтить, на что ответствовано: „Чего на покойника смотреть?" — и чтоб не ходить. Однако, как переводчик им был весьма близок, послал его, чтоб высмотреть обряд всей церемонии, при погребении употребляемой, который возвратившись ввечеру по окончании похорон, объявил следующее: сначала, как скоро помер, были зажжены курительные свечки перед их идолами и читана по их закону молитва. По окончании же оной обрили покойнику на голове волоса и положили в особое место, после сего обмыли и одели в лутчее платье, заткнули за кушак обе сабли. (Все японские чиновники до последнего носят по две сабли, из коих одна долгая, другая короткая. Торгующие же купцы имеют право только по одной носить.) По изготовлении же гроба, который был три фута аглинских длиною, два фута шириною, два с половиной фута вышиною, в оный посадили, пригнув несколько голову вперед и надев на правую руку четки, обе руки сложив вместе, совершенно так, как обыкновенно молятся; потом, покрыв шелковою черною матернею, поставили в переднее место и перед ним на маленьком столике сваленные из теста сорочинского пшена белые колобки с украшением вместо цветков нарезанными бумажками. Затем, несколько помедлив, зажгли их обыкновенные свечки и, прочитав молитвы, закрыли крышку и, заколотив гвоздями, пе-ревязали гроб белою дабою, продернули вверху длинный четверогранный брус для носки, подняли с обеих концов по два человека, понесли. Между тем все закричали, другие еще ударяя в гроб означенные термины, массугуни и кашари, значащие: „Прямо ты поди, назад не приходи!”».
Время, когда умер Кумадзо, о котором упоминается в «Журнале Адама Лаксмана», было самым мрачным для Кодаю с тех пор, как он ступил на землю Хоккайдо. Дни и ночи он проводил вместе с Исокити у постели больного Коити.
У Коити были явные признаки цинги. Доктор, прибывший из Мацумаэ, не имел опыта в лечении цинги — в Японии эта болезнь была неизвестна — и ограничился иглоукалыванием. Кодаю помнил, что при переезде с Амчитки на Камчатку Коити уже болел цингой и его поили настоем травы каппусакура. Кодаю сказал об этом доктору, но тот отказался применить такое лечение.
Двадцать восьмого апреля в Нэмуро прибыли новые чиновники из Эдо и Мацумаэ в сопровождении вооруженного отряда из шестидесяти воинов и ста пятидесяти аборигенов. На пристани в Нэмуро и в окрестности стало оживленно. Взад и вперед сновали люди, спешно строили жилища. Шум стройки доносился до комнаты, где лежал больной Коити. Кодаю прилагал все усилия, чтобы сохранить ему жизнь. Обидно было умирать именно теперь, когда позади десять лет скитаний!
Кончалась долгая зима. Еще месяц назад залив освободился ото льда, солнце с каждым днем светило все ярче, на скалах близ острова Бэнтэндзима появились бакланы. Русская миссия могла продолжить свой путь. Видимо, в связи с этим в Нэмуро прибыли с большим отрядом чиновники из Эдо и Мацумаэ.
Двадцать девятого апреля вечером скончался Коити- тихо, без единого стона… На следующий день к Лаксману пришел гонец с приглашением посетить вновь прибывших японцев. Адам незамедлительно нанес им визит и невольно обратил внимание на официальный характер встречи. У входа в дом стоял на страже воин с копьем. Лаксмана ввели во внутренние покои, где его ожидали два чиновника высокого ранга. После того как гости выпили по чашечке чаю, один из чиновников зачитал письмо. Туголуков перевел. Суть письма заключалась в следующем. Японское правительство, изучив послание Лаксмана, решило, направить в Мацумаэ двух высокопоставленных сановников. Они прибыли еще в марте. Здесь была намечена встреча с русскими. Во избежание возможных инцидентов до Мацумаэ русских должен был сопровождать многочисленный отряд, состоящий из воинов и местных жителей.
Зачитав письмо, японец предложил отправиться в Мацумаэ по суше, но Адам Лаксман настаивал на том, чтобы плыть морем. Он не хотел оставлять корабль без присмотра. Два дня длились переговоры, но ни одна из сторон не шла на уступки. Японские чиновники, по-видимому, были против того, чтобы русский корабль свободно плавал в японских водах. В конце концов Адам Лаксман заявил, что вынужден отказаться от посещения Мацумаэ и отплыть на родину. Решительная позиция Лаксмана дала свои плоды — четвертого июня «Екатерина» снялась с якоря и в сопровождении японского судна отплыла из Нэмуро в направлении Мацумаэ. " Накануне отплытия Кодаю и Исокити пошли поклониться могиле Коити, а позже, уложив вещи, отправились пройтись по острову. На окружающих скалах все так же чинно сидели бакланы. Иногда словно по команде они поднимались в воздух и летели так низко над морем, что их крылья касались воды. Взметнулась из травы спугнутая утка. Внимательно осмотрев место, где она сидела, Кодаю и Исокити обнаружили гнездо и двенадцать яиц.
— Вот Лаксман обрадовался бы, будь он с нами. Такое множество птиц! Даже лебеди есть. Они прилетают в ноябре, а улетают в марте, — сказал Исокити, неизвестно откуда почерпнувший эти сведения.
Кодаю и Исокити грустили об умершем Коити, но к грусти примешивалась и радость, ведь завтра они должны были отплыть в Мацумаэ.
Спустя месяц, четвертого июля, «Екатерина» бросила якорь в заливе Хакодатэ. Тотчас же подплыл на небольшом судне дайкан[31] и сообщил, что ему поручено встретить русский корабль. С помощью трех десятков лодок «Екатерина» была введена в порт Хакодатэ. Гавань кишела лодками — местные жители приплывали поглядеть на заморское судно. Чиновникам пришлось немало потрудиться, чтобы отогнать их от «Екатерины». Один за другим на корабль поднимались чиновники различных рангов. Адаму буквально некогда было передохнуть.
Кодаю и Исокити находились на судне и с нетерпением ожидали часа, когда их передадут японской стороне. Однако шли дни — и все оставалось по-прежнему.
Шестого июля Адам Лаксман вместе с другими представителями миссии, а также Кодаю были приглашены на берег. После короткого осмотра города их проводили в особняк, на котором свежей краской было написано иероглифами: «Российский дом». Для гостей приготовили японскую баню, после чего они проследовали в зал, выходящий в обширный сад. В зале их встретили правительственные сановники, чиновники княжества Мацумаэ, дайкан и, по-видимому, наиболее влиятельные горожане. Стол буквально ломился от яств и местных деликатесов. По одному этому можно было судить о гостеприимстве хозяев и о том значении, которое они придавали встрече с русскими. Кое в чем гостеприимство проявлялось несколько своеобразно: Лаксман неоднократно просил разрешить морякам сойти на берег и осмотреть город, дайкан же упорно отказывался удовлетворить его просьбу под предлогом, что посещение города иностранцами строжайше запрещено законом…
Семнадцатого июля из Хакодатэ в Мацумаэ отправилась многочисленная процессия: Адама Лаксмана и его спутников сопровождали правительственные и местные чиновники и большой вооруженный отряд.
В «Журнале Адама Лаксмана» следующим образом описывается эта процессия:
«Когда я сел в норимон,[32] понесли оный четыре человека и четверо шли возле для смены и переменялись через каждые полчаса на ходу, без остановки. И, сверх того, шли по обеим сторонам по два человека надзирателей из нижних чинов для прислуги, также назади двое вели подручную оседланную лошадь на случай, естли желание буду иметь ехать верхом. Далее несли господина Ловцова и за ним волентира,[33] который был сын правящего в Охотске должность коменданта господина коллежского асессора Коха; также прочие: переводчик Туголуков, геодезии сержант Иван Трапезников, купцы Влас Бабиков и Иван Полномощный и пять человек служителей охраны ехали верхом на лошадях, кои были за повод ведены, и также каждый имел по два служителя из японских надзирателей, шедших по обе стороны для прислуги. Напереди же ехали двое матмайских чиновников,[34] за коими несли по копью, и за первым шли шесть, а за вторым три человека, как и позади за нашими служителями, равно таким же образом; а за теми следовали прочие их чиновники и препровождаемая кладь на вьючных лошадях и пешие люди с легкими ношами, коих всех с служителями и чиновниками находилось 450 человек».
Где-то в этой процессии затерялись и Кодаю с Исокити.
Процессия медленно шествовала по дороге, протянувшейся вдоль морского побережья. На берегу, о который, вздымая тучи брызг и пену, разбивались волны, виднелись рыбачьи деревушки. Рыбаки подобострастно встречали важную процессию. Дорога отошла от моря и, перевалив через невысокую гору, привела путников к деревне Мобэцу. Здесь, так же как в Хакодатэ, русским был предоставлен «Российский дом», в котором они остановились на обед. После обеда процессия двинулась дальше, в глубь острова, и вступила в лес криптомерии. В Нэмуро не росли криптомерии, и только здесь Кодаю и Исокити почувствовали наконец, что они после десятилетнего перерыва опять в лесах Японии. К вечеру снова вышли к морю и остановились на ночлег в деревне Идзумидзава.
На второй день путешествия они достигли реки Сириути и стали подниматься вверх по течению. Здесь наши скитальцы насладились журчанием японской реки, обтекавшей многочисленные камни, загромождавшие ее русло. Третий день процессия шла по сильно пересеченной местности, переправлялась через множество рек, пока не вышла к морю у поселка Фукусима, где и остановилась на ночлег. Четвертый день они продвигались вдоль берега моря. Остановились на обед в деревне Ёсиока, затем переправились на пароме к деревне Рэйхигэ, вновь углубились в горы, опять спустились к берегу моря и, наконец, вошли в деревню Осава. Здесь они переоделись в нарядное платье, поскольку в этот день должны были вступить в Мацумаэ. Платье сменили не только русские гости, но и японские чиновники, прибывшие из Эдо и Мацумаэ. Процессия перестроилась, приняв тот вид, в котором должна была вступить в город Мацумаэ.
Адам Лаксман описывал это следующим образом:
«…Напереди ехал едовский[35] чиновник в белом платье, у коего лошадь вели двое под узду; также двое служителей шли по обе стороны, а позади двое с копьями и двое с черными лаковыми ящиками, за коими по два в ряд двенадцать человек в черных лаковых шляпах с копьями; за сими же двое несли копейное знамя, состоящее в долгом ратовье, с позолоченными тремя маковицами, из коих под самой большой внизу было обвернуто алым сукном, разрезанным книзу на аршин ленточками, и за оным восемь человек в ряд по два, с копьями. Затем шли двенадцать человек с луками и колчанами и ехал матмайский чиновник подобно первому, за коим также несли два копья и луковое знамя, состоящее на долгом же ратовье, с тремя выгнутыми железными, похожими на полумесяц значками, под коими тоже было немного обвернуто алым и разрезанным на аршин из белого сукна ленточками, позади коего также шли с луками восемь человек и ехал другой матмайский чиновник, за коим также несли два копья и шли четверо из их надзирателей. Потом шли двое в ряд — один с копьем, другой с большим на долгом ратовье подсолнешником, за коими четыре ящика под лаком, покрытые чехлами из зеленой вощанки. За сими же несли меня восемь человек нарядных в уборном платье в губернаторском норимоне, за мною же следовали также в двух норимонах: в первом из препровождаемых мною японцев Кодай, во втором же матмайский чиновник; и за ними несены были копья, коим последовал господин Ловцов на верховой лошади, у коего также вели двое под узду и двое шли по сторонам, как и у ехавших за ним переводчика Туголукова, геодезиста Трапезникова, волентира Коха и двух купцов, препровождаемого японца Изокичи и у пяти человек служителей. Между каждым же из оных шли. по два человека матманских чиновников, за коп-ми несены были копья. Напоследок ехал едовский чиновник равного с передним чина Хиозаемон, который был в пристани Нимуро, и все прочие их чиновники также церемониально. Позади же их вся кладь на вьючных лошадях, но по большей части несли их люди оную на себе».
Адама Лаксмана удивила подобная помпезность, еще более был удивлен Кодаю. Десять лет он не был на родине, и теперь ему не по душе пришлись эти пустые формальности. Несмотря на помпезность шествия, Кодаю, повидавшему Петербург, все здесь казалось жалким и провинциальным — дорога, пейзажи. И эдосские чиновники, и чиновники из Мацумаэ, и их эскорт — все, как на подбор, были низкорослые, с маленькими беспокойными лицами.
Короткий путь от Хакодатэ до Мацумаэ проделали не спеша, за четыре дня, с тремя остановками на ночь. Все, что можно было сделать просто, искусственно усложнялось ненужным церемониалом. И Кодаю думал: воистину, это моя родина, но какая же она странная! По-видимому, Исокити одолевали те же мысли. С тех пор как Исокити высадился на берег в Хакодатэ, он совершенно пал духом. Исокити, который не терял бодрости в течение десяти лет скитаний, стал молчаливым и грустным.
Наконец процессия вступила в Мацумаэ. На улицах города было пустынно, лишь на перекрестках виднелись фигуры вооруженных копьями самураев. Русских поместили в большом старинном доме с прекрасным садом, окруженным высокой оградой.
Кодаю и Исокити отделили от русских и поселили в тесной каморке, правда в том же здании. Общаться с русскими им не запретили, и Кодаю был в курсе того, что происходило в апартаментах Адама Лаксмана.
Вечером к Лаксману пришли двое чиновников, с тем, чтобы договориться о церемонии встречи с представителями японской стороны. Адам Лаксман заявил, что не согласен снимать обувь и кланяться до земли, как это принято в Японии. Переговоры зашли в тупик. В конце концов чиновники покинули Лаксмана, чтобы посоветоваться с начальством. Спустя два часа они появились снова и сообщили решение высокого начальства: каждой стороне не возбраняется приветствовать другую сторону в соответствии с обычаями, принятыми у них на родине.
Обо всем этом Кодаю узнал от Трапезникова и был несказанно удивлен, что всего лишь для установления порядка взаимных приветствий потребовалось специальное совещание и решение высоких инстанций. «Что же последует дальше?» — подумал он.
В ту ночь Кодаю и Исокити никак не могли уснуть. Чиновники, на которых было возложено то ли обслуживание гостей, то ли их охрана, без конца сновали взад и вперед по коридору, создавая в доме обстановку беспокойства и тревоги.
— Просто обидно — после десяти лет странствий мы снова наконец на родной земле и даже не имеем возможности поговорить с соотечественниками, — прошептал Исокити, мучаясь от бессонницы.
— Это так, как ни печально, — ответил Кодаю.
С некоторых пор, даже оставаясь с глазу на глаз, они говорили шепотом.
— Да и примут ли нас обратно?
По-видимому, этот вопрос очень беспокоил Исокити.
— А как же иначе? Ведь мы японцы и вернулись к себе на родину. Просто здесь на все требуется время.
— Не примут — и не надо. Я уеду обратно в Россию, — пробормотал Исокити.
— Не болтай глупостей, — укорял его Кодаю, — отныне даже под страхом смерти ты не должен так говорить. Иначе тебе крышка.
Однако где-то в глубине души Кодаю чувствовал беспокойство. Да и будущее в этой стране ему представлялось крайне смутно. Удастся ли сохранить жизнь? О работе он и не мечтал. Теперь он понимал, что поступил крайне неосмотрительно, не подумав вплоть до высадки на берег в Нэмуро о том, каков истинный характер японской политики закрытых дверей и к чему она может привести. Как только он оказался в Хакодатэ, перед ним как бы возникла непробиваемая железная стена. Миссии Адама Лаксмана был оказан исключительно вежливый прием. Казалось, большей степени вежливости невозможно и представить. Но в позиции японской стороны чувствовалась неискренность. За предупредительностью, строгим соблюдением этикета скрывались непроницаемость и непреклонная воля. Всем своим существом Кодаю ощущал, что Лаксман и его миссия для японцев — нежеланные гости, нечто доставляющее обременительные хлопоты, к чему надо относиться с той осторожностью, с какой обычно дотрагиваются до нарыва. Причем это хлопотное нечто появилось здесь под предлогом возвращения на родину двух потерпевших кораблекрушение. Кодаю догадывался, сколь нежеланны для феодального правительства и они с Исокити и сколь дурную службу сослужили своим возвращением.
На следующий день Адам Лаксман, отказавшись от предложенного коня, направился пешком к месту встречи с японцами. Местом переговоров был назначен дом главного вассала Мацумаэ — Кагэю, называвшийся «Хамаясики». Перед домом по обе стороны дороги выстроились тридцать оседланных лошадей. Миновав этот лошадиный строй, Адам Лаксман приблизился к воротам, за которыми продолжалась огороженная с двух сторон дорога. На ограде висели красные и белые полотнища. По правую руку виднелись еще одни ворота, миновав которые Адам ступил на пешеходную дорожку, также огороженную с двух сторон высокой оградой. По обе стороны ограды стояли сто пятьдесят солдат — одни с луками и колчанами, другие с дымящимися в левой руке фитилями — ружья их были прислонены к забору. Миновав солдат, русская миссия поднялась по парадной лестнице, вступила во внутренний двор и, лишь пройдя под крытыми воротами, оказалась наконец у входа в дом.
Адама Лаксмана и сопровождавших его лиц ввели в обширный зал, где уже находились двенадцать правительственных чиновников. Подождав, пока русская миссия займет свои места, один из чиновников объявил, что сегодняшняя встреча предварительная, на которой стороны будут представлены друг другу, официальные же переговоры переносятся на другой день. Далее он сказал, что сёгун[36] в знак благодарности за возвращение потерпевших кораблекрушение японцев жалует миссии Лаксмана сто мешков риса.
— Они сложены там, — добавил чиновник, кивнув головой в сторону сада.
Через выходящие в сад окна гостиной виднелась гора аккуратно сложенных мешков — на вид их было действительно не меньше сотни.
Переводил Туголуков. Когда отплывали из Охотска, он едва мог связать по-японски несколько слов. За последние же месяцы благодаря богатой практике он стал справляться со своими обязанностями.
Лаксмана проводили в другую комнату, где его ожидали шесть высокопоставленных сановников княжества Мацумаэ. Один из них зачитал письмо, гласившее, что послание Адама Лаксмана, направленное из Нэмуро правителю княжества Мацумаэ, а также его перевод на японский язык были вручены адресату, однако из-за крайне неудовлетворительного перевода понять смысл послания оказалось чрезвычайно трудно, и по существующим в княжестве правилам оно возвращается отправителю.
— Одно послание, которое вы изволили отправить, — переводил Туголуков, — написано не нашими, никому здесь не ведомыми буквами. Другое — знаками, напоминающими кану,[37] но их написание настолько искажено, что многие слова трудно понять. Из опасения, что суть вашего послания может быть расшифрована нами неправильно, мы затрудняемся дать на него ответ.
Туголуков пережил неприятную минуту: ему пришлось сообщить Адаму Лаксману, что перевод послания, который он лично сделал в Нэмуро, оказался не удовлетворительным. Лаксман молча принял из рук княжеского сановника ненужное теперь письмо, которое он отправил восемь месяцев тому назад.
Лаксмана снова пригласили в гостиную, где вскоре появились официальные представители японской стороны — Исикава Сёгэн и Мураками Дайгаку. После взаимных приветствий японские представители заняли положенные места. Чиновник внес шкатулку, достал из нее свиток бумаги и с подобострастным поклоном передал Исикава. В свитке излагался «закон об иностранцах». Исикава зачитал его. Текст был довольно длинный, суть его сводилась к тому, что Япония не вступает в торговые связи с теми странами, с которыми у нее с давних времен не установлены официальные отношения. После того как Туголуков в общих чертах перевел содержание «закона об иностранцах», Адам Лаксман принял шкатулку со свитком и передал одному из чиновников расписку в получении, содержание которой тут же перевел Туголуков:
«Японским императором предписанное, мне прочтенное и после истолкованное. По возвращении же в свое отечество для представления главному начальству вверенное узаконение принял. А. Л.».
После кратковременного отдыха Лаксмана вновь проводили в гостиную. На этот раз он по всей форме официально приветствовал представителей японской стороны, изложил суть своей миссии в Японии и причины, вынудившие его войти в порт Хакодатэ.
На этом встреча закончилась, и Лаксман в паланкине, а капитан «Екатерины» Ловцов верхом на коне отправились к своей резиденции. В тот же вечер к ним прибыл правительственный чиновник и вручил три японских меча и опись подарков. Вслед за ним появился княжеский чиновник, доставивший подарки от правителя княжества Мацумаэ — десять ящиков с табаком, чайный сервиз и лакированные подносы.
В следующие дни, двадцать второго и двадцать третьего июля, официальных переговоров не было. Лаксмана посетил чиновник, который подробно разъяснил «закон об иностранцах», с тем чтобы не было допущено ошибок при переводе текста закона на русский язык. Адам Лаксман заперся вместе с Туголуковым и Трапезниковым в отдельной комнате — в течение двух дней они отшлифовывали перевод послания японскому правительству. К сожалению, ни Кодаю, ни Исокити теперь уже не могли помочь Адаму Лаксману в переводе столь важного документа. Узнав, что в благодарность за возвращение японцев сёгун даровал русской миссии сто мешков риса, Кодаю и Исокити воспрянули духом. Как-никак их уже оценили в сто мешков риса, и это вселило в них уверенность, что они подданные Японии и вернулись не куда-нибудь, а к себе на родину.
Двадцать четвертого июля состоялась вторая встреча между русскими и японцами. Уточнив полномочия Исикава и Мураками, Адам Лаксман хотел вручить им от имени генерал-губернатора Сибири правительственное послание, но японская сторона отказалась его принять, поскольку не имела права нарушить закон, запрещавший принимать от иностранцев официальные документы где-либо, кроме Нагасаки. Лаксман спросил: не следует ли понимать этот отказ как нежелание признать значение и цели специально прибывшей в Японию русской миссии? Японские представители оставили этот вопрос без ответа. Тогда Лаксман решил сообщить содержание послания устно через Туголукова, но японцы снова повторили, что дипломатические переговоры могут вестись только в Нагасаки и, если Лаксман пожелает туда отправиться, они постараются получить для него соответствующее разрешение.
Убедившись, что переговоры зашли в тупик, Лаксман перешел к вопросу о передаче японской стороне Кодаю и Исокити. Японские представители заявили, что направят в резиденцию Лаксмана чиновника, которому можно будет передать Кодаю и Исокити. Казалось, что речь идет не о живых людях, а о товаре.
В тот же вечер двое чиновников в сопровождении еще двух человек прибыли за Кодаю и Исокити, с тем чтобы отправить их в Эдо. Они вручили Адаму Лаксману документ за подписями Исикава и Мураками, который гласил: «Удостоверяем, что на земле Мацумаэ нам были переданы потерпевшие кораблекрушение Кодаю и Исокити».
Кодаю и Исокити торопливо собрались и последовали за чиновниками, не успев даже как положено проститься с Адамом Лаксманом и прочими участниками экспедиции.
Высоко в небе холодным блеском сверкали звезды. Кодаю и Исокити впервые ощутили на щеках дуновение родного вечернего бриза. Они прислушивались к характерному стуку сандалий, в которые были обуты чиновники, кваканью лягушек, пению цикад… В России им тоже доводилось слушать и лягушек, и кузнечиков, но здесь, на родине, все звучало по-иному. Что ни говори, а это были голоса японских лягушек, японских цикад.
У Исокити вырвался из горла странный звук, похожий на стон. Кодаю понял, что тот изо всех сил сдерживал себя, чтобы не разрыдаться. Один из чиновников недоуменно оглянулся.
Много дней спустя Исокити рассказал Кодаю о том, что он почувствовал в ту минуту:
— Я услышал пение цикад, кваканье лягушек, стук сандалий. Почувствовал, что иду по родной земле, окруженный родными звуками, и ощутил удивительное спокойствие, умиротворенность. Я подумал: да, именно в этой стране я жил до того, как потерпел кораблекрушение. Перед глазами всплыли лица всех, кто умер во время скитаний, вдали от родины. Я вспомнил, как страстно желали они вновь ступить на родную землю… и не дождались. Невыносимая грусть охватила меня, и я не смог сдержать слез.
В ту ночь Кодаю обуревали мысли, которые уже не оставляли его до конца жизни. Но в отличие от Исокити Кодаю не вспоминал о своих друзьях, которые спали вечным сном в далекой России, не вспоминал он и о Сёдзо и Синдзо, оставшихся в Иркутске. Он думал только о себе и о том, что вернулся в страну, где жить ему будет труднее, чем жилось на снежной Амчитке, в Нижнекамчатске и Охотске. Он имел неосторожность вернуться туда, куда не следовало возвращаться. И эта темная ночная дорога, и блеск звезд, и цвет вечернего неба, и голоса лягушек, цикад уже не ощущались им как свое. Правда, когда-то все это было ему близким, но теперь он этого не чувствовал. Короткие фразы, которыми время от времени перебрасывались шедшие впереди чиновники, безусловно, произносились на его родном языке, но даже слова казались ему чужими. Все, что его окружало, было ему чуждо, и сам он был чужд всему окружающему. Ему довелось видеть то, что ни в коем случае не следовало бы видеть, если он хотел жить в стране, куда вернулся. Он повидал Ангару, Неву, снега Амчитки, пургу в Охотске, Кирилла Лаксмана, его кабинет, церкви, церковные колокола, загадочную тайгу, роскошный дворец Екатерины, величественную императрицу в уборе, украшенном драгоценными камнями… Испытывая невыразимое чувство одиночества, Кодаю брел вслед за чиновниками, сам не зная куда и зачем…
Двадцать седьмого июля состоялась третья встреча Адама Лаксмана с представителями Японии. На этот раз Исикава Сёгэн подтвердил, что он понял и принял во внимание содержание правительственного послания, которое разъяснил на предыдущей встрече Туголуков, а также уяснил себе, что российская императрица специально направила сюда Адама Лаксмана, желая установить отношения с Японией.
— Но, — продолжал Исикава, — как мы уже неоднократно указывали, нашим законом запрещено где-либо, кроме Нагасаки, вести переговоры об установлении дипломатических и торговых отношений. У меня есть разрешение для вас на посещение Нагасаки. Пользуясь данными нам полномочиями, мы хотели бы вручить вам этот документ. Если у вас появится желание вести переговоры, можете им воспользоваться.
Вслед за тем один из чиновников вручил Адаму Лаксману разрешение на право захода в Нагасаки. Хотел Лаксман того или нет, но он был вынужден этим удовлетвориться. Во всяком случае, этот документ в какой-то степени оправдывал его приезд в Японию — своего рода лицензия на торговые переговоры в будущем. Итак, третья встреча принесла важные результаты. По крайней мере, так считал Лаксман.
После кратковременного отдыха все снова собрались в зале. Адам Лаксман с прояснившимся лицом приветствовал японцев, которые на этот раз дружелюбно улыбались. Встреча была последней — и приветственная речь Лаксмана как-то сама собой превратилась в прощальную.
Последние дни перед отъездом Адам Лаксман был занят вручением подарков. Дело это оказалось не простым. Подарки от Екатерины сёгуну или императору принимались безоговорочно, но чиновники категорически отказывались принимать личные подарки. Не удалось также обменять на японские товары все то, что захватили с собой для обмена иркутские купцы Влас Бабиков и Иван Полномощный.
Тридцатого июля миссия Адама Лаксмана отбыла из Мацумаэ, а восемнадцатого августа покинула порт Хакодатэ. Во время пребывания в Хакодатэ произошел один инцидент: двое японских чиновников обратились к Туголукову с просьбой тайно передать им копию правительственного послания, которое японская сторона отказывалась принять официально. Узнав об этом, Лаксман приказал сделать копию и вручить японцам, поскольку считал, что лучше передать копию, чем не передать ничего. Чиновники переписали копию и в тот же день вернули документ Туголукову.
В день отплытия море разбушевалось, и «Екатерина» вновь была вынуждена бросить якорь близ японских островов. Лишь двадцать третьего августа корабль покинул воды Японии. Капитан Ловцов приказал дать прощальный орудийный залп. Японцами это было понято неправильно, и вскоре «Екатерину» нагнало небольшое судно с княжескими чиновниками, которые потребовали объяснений. Когда им сообщили, что залп — принятое в России приветствие остающимся на берегу, судно тут же удалилось. Однако вплоть до двадцать седьмого августа, пока «Екатерина» не достигла двадцать первого Курильского острова, в поле зрения экипажа находились два следовавших за ними на почтительном расстоянии японских судна.
Утром двадцатого сентября после длительного плавания «Екатерина» бросила якорь в гавани Охотска.
В связи с успешным завершением миссии императрица наградила Адама Лаксмана орденом Святого Владимира четвертой степени. Золотая медаль, которую в Петербурге вручили Кодаю, считалась значительно более высокой наградой, чем этот орден. Видимо, Екатерина связывала с Кодаю и другими японцами, потерпевшими кораблекрушение, самые серьезные планы.
Правительство сочло, что миссия Адама Лаксмана завершилась вполне успешно. Разрешение на заход в порт Нагасаки было аккуратно положено в правительственный сейф. Чтобы получить возможность эффективно использовать этот документ, надо было терпеливо ожидать появления в России новых потерпевших кораблекрушение японцев. А пока правительство России, готовясь к грядущему установлению торговых отношений с Японией, старалось активизировать работу школы японского языка. Значительную роль в этом должны были сыграть оставшиеся в Иркутске, и принявшие российское подданство Синдзо. и Сёдзо…
В августе 1794 года Кодаю и Исокити препроводили в Эдо. Не успели они отдохнуть, как прибыли чиновники Накагава и Мамия и учинили им форменный допрос о том, что они видели и слышали во время многолетних скитаний.
На допросах присутствовал еще один человек по имени Синомото, которому правительство поручило записать все, что расскажут Кодаю и Исокити.
Вел допрос Накагава. Время от времени ему помогал Мамия. На вопросы отвечал в основном Кодаю, Исокити иногда дополнял его ответы.
— Говорите, что попали в тайфун и восемь месяцев вас носило по морю? Расскажите об этом подробно и о месте, где вы впервые высадились на берег.
Кодаю и Исокити должны были вновь повторять то, о чем неоднократно уже рассказывали в гостиных богатых иркутских купцов. В отличие от иркутян, те, кто на этот раз задавал вопросы, не имели ни малейшего представления о заморских странах, и Кодаю пришлось немало потрудиться, чтобы пояснения его были доходчивыми.
Особенно трудно было рассказывать о России и русских. Расскажи Кодаю все так, как он хотел, это неизбежно вылилось бы в восхваление России, и кто знает, как восприняли бы это японцы. Всякий раз, когда начинал говорить Исокити, Кодаю испытывал страх. Но Исокити, по-видимому, понимал, в каком щекотливом положении они оказались, и, говоря что-либо лестное о России, не забывал похвалить и Японию.
— В России, по вашим рассказам, ружья используются не только в военных целях. Из ружей палят во время праздников и чтобы дать сигнал к чему-либо. Русские, должно быть, хорошо владеют оружием?
— Русские стреляют на удивление метко, — отвечал Исокити, — могут подстрелить птицу на лету, причем почти каждый, у кого есть ружье. Но в этом нет ничего особенного, ведь они заряжают по сорок-пятьдесят дробинок, которые при выстреле дают большую россыпь, и несколько дробинок обязательно попадают в цель.
— Вот как? Значит, из ружья у них вылетает сразу по сорок-пятьдесят пуль?
— По пути из Мацумаэ в Нэмуро я был свидетелем того, как самурай зарядил в ружье всего одну пулю и прицелился в птицу, — продолжал Исокити. — Видевшие это русские рассмеялись, но, когда самурай с первого выстрела убил птицу, удивление их было беспредельным. А ведь это обычное явление в Японии. Можно сказать с полным правом, что русским до японцев далеко. — И добавил: — В общем, и в той, и в другой стране есть свои слабые и сильные стороны.
Кодаю понравился ответ, и он подумал, что Исокити стал очень сообразительным. По пути из Хакодатэ в Эдо Кодаю невольно сравнивал его с окружавшими их японцами его возраста, и сравнение всегда было в пользу Исокити. Выражение спокойной уверенности на лице Исокити говорило о том, что он многое повидал в жизни.
— Во время переездов из якутской и иркутской префектур в другие префектуры вас сопровождали чиновники. Сколько их было и каких рангов? — последовал новый вопрос.
— Двое, — ответил Кодаю. — Один чиновник десятой степени, капитан, другой — шестнадцатой, капрал. Сопровождали нас не с целью слежки. Просто в России такой обычай. В Иркутске можно было получить официальное разрешение на свободное передвижение по стране. В России иноземцы не чувствуют никаких неудобств. За ними никто не наблюдает — они могут ездить куда хотят.
Кодаю подумал было, что так говорить не следовало бы, но уж очень ему захотелось именно в этом случае сказать правду. Ведь миссия Адама Лаксмана не имела возможности свободно передвигаться ни в Хакодатэ, ни в Мацумаэ. Правда, можно предположить, что хозяева старались оберегать официальную миссию от возможных инцидентов. Но как тогда объяснить, что даже матросам с «Екатерины» не разрешили сойти на берег?! Конечно, на этот счет с давних пор существует закон, но как неукоснительно, как жестко его применяют, думал Кодаю.
— Не приходилось ли вам видеть солдат, направляемых куда-либо из столицы или из префектур? Не приходилось ли слышать, что Россия ведет войну?
Какое-то мгновение Кодаю колебался. Однажды вместе с Синдзо он видел в петербургской гавани проводы солдат, отправлявшихся на воину с Турцией, ликование восторженной толпы…
— Не думаю, чтобы Россия где-либо вела войну, — ответил он после некоторого раздумья. — Не слышал и о том, чтобы она собиралась воевать в ближайшие годы. Насколько я заметил, русские по характеру мирные люди и воевать не настроены.
— Откровенно говоря, — добавил Исокити, — это народ медлительный, любит привольную, спокойную жизнь и не способен, воспользовавшись моментом, напасть на другую страну. Да и к тому же Россия не готовится к войне.
— Говорят, некий русский прибыл в Японию на голландском судне. Слышали вы что-либо об этом?
— Да. В России с уважением относятся к людям, которые путешествуют по разным странам. Упомянутый вами человек — русский доктор. Он был нанят голландцами и жил с ними в Японии. Написал книгу о Японии. Мне ее показывали, но содержания я не понял, — ответил Кодаю, вспомнив, как Лаксман показал ему книгу, карту и попросил исправить японские названия. Кодаю упомянул об этой карте — довольно точной и подробной, но утаил, что внес в нее исправления.
По окончании допроса, длившегося несколько дней, чиновники Накагава и Мамия уехали. Теперь Кодаю и Исокити вплотную занялся Синомото, который должен был обобщить полученные сведения. По его просьбе Кодаю и Исокити написали на бумаге все русские слова, которые они помнили.
Пятнадцатого сентября 1794 года Кодаю и Исокити предстали перед одиннадцатым сёгуном — Иэнари во вновь отстроенном на территории Эдосского замка «Павильоне любования фонтанами». Им было предложено еще раз рассказать о своих скитаниях и о пребывании в России. Накагава и Мамия сообщили высокопоставленным чиновникам, а те доложили Иэнари о том, что потерпевшие кораблекрушение японцы повидали на чужбине много необычайно интересного и своеобразно об этом рассказывают.
Кодаю и Исокити было приказано явиться в русской парадной одежде, с медалями, пожалованными Екатериной II. Японцы надели кафтаны с красными пуговицами, сапоги и даже волосы причесали на русский манер.
В тот день в павильоне повесили прозрачный занавес, чтобы сёгун мог разглядеть со своего места потерпевших кораблекрушение. Кодаю и Исокити усадили на низеньких скамеечках по другую сторону занавеса. Запись беседы была поручена Кацурагава Хосю. Вопросы задавали сидевшие невдалеке от сёгуна сановники.
— Расскажите обо всем, что с вами случилось после того, как вы потерпели кораблекрушение.
Времени на беседу было отведено не так много, и Кодаю постарался изложить все кратко, останавливаясь только на главном. Последовали вопросы, показавшиеся Кодаю чрезвычайно странными:
— Бывают ли там пожары?
— Говорят, что в замке на башне там есть огромные часы. Видели ли вы их?
— Есть ли там змеи?
— Такой ли там табак, как у нас? Из чего изготовлены трубки: из фарфора или металла?
— Процветают ли военные искусства?
— Видели ли вы стариков? Во что они одеты и обуты?
Кодаю вздохнул с облегчением: на такие вопросы можно было отвечать без опасений. Однако вскоре характер вопросов изменился.
— Как относились к вам русские — благожелательно или со злобой? Как вообще ведут себя люди в этой стране?
Кодаю отвечал осторожно:
— Там никогда на добро не отвечают злом.
— Если они были к вам добры, почему вы так настойчиво стремились вернуться на родину?
— Но ведь здесь оставалась моя старая мать, жена, ребенок, братья. Разве я мог об этом забыть? К тому же мы испытывали неудобства из-за непривычной пищи и недостаточного знания языка. Наши сердца рвались на родину, мы готовы были вернуться даже ценой жизни.
— Разве вы не изучили язык этой страны?
— Мы запоминали слова, которые слышали, но это лишь малая толика употребляемых слов. Нередко нам трудно было понять друг друга. Мы знали только самое необходимое — это помогло нам не умереть от голода и не замерзнуть.
— Что вам говорили, перед тем как разрешили вернуться на родину?
— Пожилой чиновник, сообщивший нам о разрешении вернуться в Японию, сказал, что в мире нет страны, которая не торговала бы с Россией, и только Япония не поддерживает с Россией торговых отношений. Он также сказал, что есть намерения воспользоваться нашим возвращением на родину, чтобы установить торговые отношения с Японией, правда, навязывать их Россия не станет. Думаю, все это исходило не от императрицы, а от чиновника, который с нами беседовал.
Кодаю чувствовал себя крайне напряженно. Он должен был защищать и себя, и Россию, ибо, защищая Россию, он в определенном смысле защищал и Японию. Так, по крайней мере, он считал.
Последовал довольно неожиданный вопрос:
— Правда ли, что в России каждый, кто принимает веру Христа, должен менять имя и в течение сорока двух дней совершать омовение?
Прочие вопросы были более простые:
— Выдувают ли в России стеклянные изделия?
— Как ткут ткань?
— Говорят, что зимой в России дни совсем короткие. Так ли это?
— Довелось ли вам столкнуться с чем-либо особенно страшным?
— Есть ли там гуси?
На такие вопросы Исокити отвечал без всяких затруднений.
— Гусей разводят круглый год. С середины весны до начала осени они кладут яйца и высиживают их. В каждом доме им подрезают крылья и пасут, как уток. Гусиные яйца употребляют в пищу. На тридцать-сорок самок в гусином стаде приходится четыре-пять самцов. Гусиные яйца очень вкусны.
— Видели ли вы водяные и ветряные мельницы?
— Водяные мельницы и колеса есть повсюду, ими пользуются даже в кузнях. Ветряные мельницы очень большие и имеют по четыре крыла. Их строят обычно там, где нет проточной воды. Правда, когда нет ветра, они бездействуют.
Кодаю с восхищением слушал ответы Исокити. Он и сам впервые узнал столько подробностей о гусях, водяных и ветряных мельницах.
— Знают ли в России о существовании Японии?
На этот вопрос ответил Кодаю, тщательно подбирая каждое слово:
— Знают — и очень хорошо! Я видел книги, в которых есть подробные записи о Японии. Видел также карту Японии. Русский ученый Кирилл Лаксман, который всячески нам помогал, упоминал даже имена японских ученых Кацурагава Хосю и Накагава Дзюнъан. По-видимому, о них было написано в иноземных книгах, посвященных изучению Японии.
Кодаю было невдомек, что один из упомянутых ученых, Кацурагава Хосю, присутствовал при беседе и вел запись. Накагава же скончался несколькими годами раньше.
В конце беседы Кодаю рассказал о живущих в России иноземцах, о городах Иркутске и Якутске, об императорской фамилии.
— Сейчас Россией правит императрица Екатерина Вторая, ей шестьдесят четыре года, наследного принца зовут Павел Петрович, ему тридцать девять лет, у императрицы два внука: шестнадцатилетний Александр Павлович и четырнадцатилетний Константин Павлович.
На этом беседа закончилась. В записках о встрече сегуна Иэнари с потерпевшими кораблекрушение японцами Кацурагава Хосю отмечает, что их рассказ произвел на всех присутствовавших большое впечатление. Исокити и Кодаю возвращались после встречи очень уставшие.
Отвечая на вопрос о причинах возвращения на родину, Кодаю сослался на старую мать, жену с ребенком, братьев. В действительности же во время скитаний Кодаю ни разу не задумывался над тем, ждут ли его старуха мать и жена. Его мать в ту пору была прикована к постели смертельным недугом. Жена же не могла вечно ждать мужа, которого все считали погибшим; По существовавшему семейному укладу она должна либо уйти в дом к другому мужу, либо выйти замуж в этом же доме за нового приемного сына, если таковой появится (Кодаю был в семье приемным сыном). Так что, находясь на покрытой льдами и снегами Амчитке, Кодаю понимал, что у него, очевидно, уже нет ни матери, ни жены. Он запретил себе думать о близких и не нарушил этого запрета в течение десяти лет скитальческой жизни. Сколько раз говорил он сам себе: не думай о родине, не думай! В ту пору, когда Кодаю покидал Амчитку, его мать, конечно, уже умерла, а жена с ребенком, конечно, ушла к другому.
Так почему же все-таки он не оставил мечту о возвращении на родину? До сих пор Кодаю как-то не задумывался над этим. Лишь теперь он начал серьезно доискиваться причин, побудивших его вернуться в Японию.
На обратном пути из Эдоского замка Кодаю обратился к Исокити:
— Десять лет мы жили лишь мыслью снова ступить на родную землю. Наша мечта сбылась, идем по родной земле. Скажи, Исокити, почему ты так хотел вернуться на родину?
— Нелегко ответить на этот вопрос… Первые три года меня влекло к себе море близ Исэ. Родные меня не очень баловали, и на чужбине я почему-то о них не думал. А море близ Исэ мне очень хотелось увидеть еще раз. Потом я перестал думать о нем. Все чаще мне стала приходить в голову мысль, что человек может жить везде, куда бы ни забросила его судьба. А с тех пор как я стал помогать Кириллу Лаксману, я часто слышал от него о том, что он мечтает увидеть собственными глазами камни и цветы, деревья и горы Японии. И мне тоже захотелось вернуться на родину, чтобы все это увидеть, и не только увидеть, а, приехав заранее, все подготовить к тому часу, когда в Японии появится Лаксман.
Исокити с большим уважением относился к Кириллу Лаксману как к ученому и последние годы пребывания в России, должно быть, лелеял мечту вернуться на родину именно для того, чтобы показать ее Лаксману. Но когда Исокити ступил на родную землю, он понял, что приезд Кирилла Лаксмана в Японию — такой приезд, каким он себе его представлял, — несбыточная мечта.
«А что же меня влекло на родину?» — подумал Кодаю. И ответил не столько Исокити, сколько самому себе:
— Я… я хотел вернуться на родину, чтобы рассказать о том, что повидал на чужбине и чего никогда не видели мои соотечественники. Я встретил на своем пути много удивительного и понял, что должен обязательно вернуться. Чем больше я видел интересного на чужбине, тем сильнее становилось желание вернуться на родину. Мы и правда повидали много такого, что нашим соотечественникам даже не снилось. И вот мы вернулись. Но, — продолжал Кодаю после короткой паузы, — теперь я думаю, что все виденное нами останется при нас и другие о нем ничего не узнают. Да что я говорю! Все, что мы увидели и узнали, нам следует тщательно скрывать у себя на родине. Вот каков печальный итог…
Через девять месяцев по прибытии в Эдо Кодаю и Исокити отправили на постоянное поселение на. плантацию, где выращивались целебные травы. Им выдали пособие — Кодаю тридцать рё,[38] Исокити двадцать, — запретив отлучаться с плантации и свободно общаться с посторонними. Им даже не разрешили работать па плантации. Оба они были лишены возможности вернуться в родную деревню и обречены находиться па плантации до самой смерти. Когда они прибыли на место своего поселения, Кодаю исполнилось сорок четыре года, Исокити — тридцать один.
Первого ноября 1795 года Кодаю и Исокити пригласил к себе известный в те времена «голландовед»[39] Оцуки Гэнтаку. Получить разрешение на визит помог Кацурагава Хосю, ведь потерпевшим кораблекрушение строго-настрого запретили покидать пределы плантации.
Кодаю был настроен особенно мрачно и, несмотря на полученное разрешение, опасался идти к «голлан-доведам». Фактически он мало чем отличался от узника, да и в мыслях своих был очень далек от всего, что его окружало. Исокити же, напротив, считал необходимым использовать любую возможность, чтобы встретиться с новыми людьми, оказаться за пределами плантации. Он и уговорил Кодаю посетить Оцуки Гэнтаку.
Место встречи было обставлено на иностранный манер. На сдвинутых столах, вокруг которых сидели двадцать девять гостей, лежали ножи и вилки. На стене, как принято у врачей-голландцев, висел портрет Гиппократа, считавшегося отцом западной медицины.
По просьбе Кацурагава Хосю Кодаю пришел к Оцуки в русской одежде. Кодаю усадили и стали расспрашивать о России. Он решил рассказать этим людям обо всем, что ему довелось увидеть в России, но вскоре убедился, что многого они не могут понять, и вынужден был кое-что обойти молчанием, как сделал это во время встречи с сёгуном Иэнари.
Но чем больше Кодаю говорил о России, тем печальней у него становилось на душе. Он вдруг ощутил страшную усталость и умолк. Тогда заговорил Кацурагава. Он поведал о жизни и скитаниях Кодаю, о его встречах с императрицей, обо всем, чего недосказал Кодаю.
Кодаю слушал не очень внимательно, иногда поглядывал в сторону говорившего, потом переводил взгляд на слушающих. У него было странное ощущение, что все это его совершенно не касается.
Голос Кацурагава звучал в ушах Кодаю все слабее, а перед глазами все явственнее всплывало лицо другого человека — Радищева. Лицо ссыльного дворянина, который сидел в уголке гостиной губернатора Тобольска и рассеянно слушал, как губернатор рассказывал о нем гостям. «Наверное, у меня сейчас такое же выражение лица», — подумал Кодаю.
Возвращаясь домой, Кодаю заговорил почему-то о Невидимове, о котором не вспоминал со времен Амчитки.
— Как жаль, что в Охотске не было времени по-настоящему проститься с Невидимовым, — сказал он, обращаясь к Исокити. — Где-то он теперь? До сих пор не могу себе простить, что пришлось так холодно расстаться с ним.
— Невидимой? Уж конечно, он сейчас где-нибудь в Охотске или Якутске, — сказал Исокити, глядя куда-то вдаль.
— Значит, они оба в Сибири, — как бы про себя произнес Кодаю. Он думал о Радищеве и Невидимове.
— Послушай, Исокити! — сказал Кодаю спустя некоторое время. — А ведь мы с тобой, можно считать, в ссылке. Много лет скитались по свету и наконец прибыли к месту ссылки. Так ведь? Значит, о России думать нельзя, нельзя!
Долгие годы, проведенные на чужбине, Кодаю убеждал себя не думать о родине. Теперь родину в его мыслях заменила далекая Россия. И Кодаю решил не думать больше о России.
О последующей жизни Кодаю и Исокити почти ничего не известно. Поэтому и автор данной книги вынужден завершить на этом повествование о десятилетних скитаниях потерпевших кораблекрушение жителей Исэ…
Существование Кодаю и Исокити в Японии в отличие от бурной, полной волнений жизни в России окутано мертвящей тишиной забвения. Кстати говоря, их однажды уже «похоронили». Это было на третий год после того, как судно «Синсё-мару» потерпело кораблекрушение. Все решили, что экипаж погиб. В Сироко был установлен памятник для поминовения погибших, а в Эдо, на буддистском кладбище Кайкоин, — памятный камень в форме парусника.
Вскоре после переезда на плантацию Кодаю женился на совсем молодой женщине — некоторые даже принимали ее за дочь Кодаю. Судя по всему, первая жена Кодаю, как он и предполагал, вышла замуж, забрав с собой ребенка. В некоторых записях отмечается, что к тому времени, когда Кодаю вернулся на родину, его матери, жены и ребенка уже не было в живых, — трудно сказать, насколько достоверны эти сведения.
Кодаю и Исокнти были лишены возможности побывать в своих родных местах, но родственникам не запрещалось навещать их. Правда, для каждого такого посещения требовалось специальное разрешение. Известно, что однажды родственники приезжали к Кодаю и Исокнти и те с гордостью демонстрировали им русские часы, серебряные и медные монеты, бумажники.
Единственно достоверные сведения об Исокнти касаются его поездки в 1798 году в родную деревню на празднование Нового года. В деревне он пробыл месяц. Основываясь на его рассказах, Монах Дзицудзё изхрама Синкайдзи в Вакамацу описал странствования Кодаю. Рукопись называлась «Книга о необыкновенном». Сохранилась ее копия.
В 1797 году у Кодаю родился сын — Дайкокуя Байин. В четырнадцать лет он стал работать в лавке посыльным. Больше всего на свете Байнн любил книги. После кончины Кодаю он покинул плантацию и занялся наукой. Впоследствии имел многочисленных учеников и последователей,
Остаток жизни Кодаю провел словно узник. Умер он пятнадцатого апреля 1829 года семидесяти восьми лет от роду. К тому времени его сыну исполнилось тридцать два года, а Исокити шестьдесят пять лет. Исокити пережил Кодаю на десять лет. Умер он в 1839 году в возрасте семидесяти пяти лет. Исокити похоронили в Эдо на том же кладбище храма Коандзи (район Хонго, Мотомати), что и Кодаю. Могилы их были рядом. По словам человека, побывавшего на этом кладбище в 1929 году, в книге усопших, имевшейся в ту пору в храме, есть соответствующая запись о Кодаю и Исокити, однако могилы их в то время обнаружить уже не удалось.
А теперь несколько слов о Кирилле Лаксмане, который принял столь большое участие в судьбе потерпевших кораблекрушение японцев.
Поездка его сына Адама с миссией в Японию завершилась, по мнению государственных деятелей, успешно. Адам даже был награжден орденом. Однако Кирилл Лаксман относился к этому скептически. Вопрос же о его собственной поездке в Японию оставался нерешенным.
В 1794 году, через год после возвращения Адама в Россию, Кирилл Лаксман поехал в Петербург, где встретился с влиятельными сановниками и предложил им проект отправки в Японию новой миссии. Против проекта решительно выступил богатейший купец Шелехов, утверждая, что это потребует много затрат, а польза будет крайне невелика. Каждая сторона старалась завоевать себе сторонников. Наконец после длительных и горячих споров точка зрения Лаксмана взяла верх. Лаксман получил разрешение отправиться в Японию с Камчатки как частное лицо и незамедлительно приступил к осуществлению своего плана.,
Зимой 1795 года Лаксман выехал и." Петербурга по Сибирскому тракту, однако, не доехав до Тобольска, тяжело заболел и вскоре скончался. В том же году умер и Шелехов.
А какова же дальнейшая судьба Синдзо и Сёдзо? О ней известно чрезвычайно мало. После отъезда Кодаю и Исокити в Японию они, по-видимому, особенно сильно ощущали одиночество. В Иркутске события шли своим чередом. О них отмечалось в «Иркутских летописях», собранных и опубликованных в 1911 году П. И. Пежемским и В. А. Кротовым:
«22 июля в 12 час. ночи вспыхнул пожар в доме священнической жены Урлоцской, с которым сгорели еще три дома: Троепольского, Мичурина и Елезова. Впоследствии на пепелище воздвигли здания гимназии и Продовольственного комитета.
26 июля во время грозы молнией сожгло три дома.
14 сентября в Ангаре потонуло судно, направлявшееся с грузом в Усолье.
4 ноября в Иркутск прибыл господин Фридрих Вестфален, назначенный комендантом в город Троицкосавск на границе с Монголией.
7 ноября открылся зимний санный путь.
Летом в мореходном училище вновь открылся класс японского языка. Господин Кубасов пожаловал училищу образцы минералов, которые были собраны на Барнаульских рудниках».
Вот, пожалуй, и все, что произошло в тот 1792 год в Иркутске после отъезда Кодаю и Исокити. Синдзо начал преподавать во вновь открытом мореходном училище японский язык. Не исключено, что на кафедру училища поднимался, опираясь на костыли, и калека Сёдзо. Так они вошли в жизнь города Иркутска, не отмеченной никакими особо выдающимися событиями, разве что пожарами и грозами.
В 1804 году, спустя десять лет после возвращения на родину Кодаю и Исокити, в Японию прибыла миссия Резанова, а вместе с ней японцы с судна «Вакамия-мару» из Сэндая, которые, потерпев кораблекрушение, прожили в Иркутске восемь лет. Резанов прибыл в Нагасаки с намерением установить торговые отношения между Японией и Россией, однако его миссия ничего не добилась, и он вынужден был вернуться в Россию ни с чем. России пришлось ждать еще пятьдесят лет, пока Путятин в 1853 году не открыл наконец тяжелые двери закрытой для внешнего мира Японии.
Оцуки Гэнтаку запечатлел рассказ о жизни в России, который поведали вернувшиеся с миссией Резанова японцы из Сэндая, в двухтомнике «Удивительные рассказы о далеких морях» и «Исследование северных земель». Здесь упоминается, что Синдзо обучал японскому языку шестерых учеников и был более сведущ в русском, нежели в японском, что он всячески помогал потерпевшим кораблекрушение японцам из Сэндая, а когда их отправили в Петербург, поехал вместе с ними и взял на себя все хлопоты. Его первая жена, родив ребенка, умерла, и Синдзо женился вторично на женщине по имени Катерина. Его дружеские отношения с Сёдзо прекратились — об этом говорится в «Исследовании северных земель». Синдзо оставил потомкам труд, на титульном листе которого значилось имя, полученное им при крещении, — Николай Коротыгин: «Автор Иван Миллер, под редакцией натурального японца, чиновника девятого класса Николая Коротыгина». Труд назывался «О Японии и японской торговле, или Новейшие исторические записки о японском архипелаге» и был опубликован после смерти Синдзо, в 1817 году. Иван Миллер служил в то время директором иркутской гимназии. Итак, Синдзо выступил в качестве редактора книги, название которой никак не ассоциируется с человеком, бывшим в Японии простым рыбаком. Его «природная сметливость» и «чрезвычайный талант» способствовали тому, что он сделал немалый вклад в дело изучения японского языка в России. Сёдзо, очевидно, чаще, чем Синдзо, общался в Иркутске с японцами из Сэндая, которые всячески старались облегчить его участь. Умер он в возрасте сорока пяти или сорока шести лет, еще во время их пребывания в Иркутске. Судя по последним исследованиям, Синдзо скончался в 1818 году пятидесяти лет от роду. Жизнь Сёдзо и Синдзо оказалась значительно короче, чем жизнь вернувшихся в Японию Кодаю и Исокити.