… — Мотор! Так, камера наезжает, камера наезжает, наезжает камера! Стоп… Здесь должен быть крупный план… Улыбаемся… Загадочно… Загадочно улыбаемся. Улыбка нимфы. Отлично!
Режиссер с явными признаками раннего ожирения носится по съемочной площадке, с трудом справляясь с одышкой.
— Так… Волосы блестят на солнце и касаются воды. 3-замечательно!
Я сижу в лодке и отчаянно мерзну. Сцена, по замыслу сценариста, происходит в июне, а снимается в октябре. Холодно, как холодно, Господи, но еще страшнее ярость режиссера, когда в поле зрения камеры попадают засохшие и заиндевевшие камыши.
«Только не дрожи и не покрывайся мурашками, — внушаю я себе, — иначе эта пытка никогда не кончится. И мы будем снимать дубль за дублем, пока я не подхвачу двухстороннюю пневмонию».
Опять надрывный вопль:
— Кувшинки! Куда, черт возьми, опять подевались кувшинки?!
Бутафорские кувшинки — жалкие измокшие кусочки материи, на пленке будут выглядеть настоящими (а где взять живые в Подмосковье в октябре-то месяце?) — от малейшего дуновения промозглого ветра разбегаются в разные стороны, точно стайка испуганных рыбешек. И тогда кто-нибудь возвращает их обратно, подталкивая веслом. А я сижу в лодке: рыжие волосы распущены и касаются синей холодной воды, на мне легкий полупрозрачный шелк, и я улыбаюсь, улыбаюсь, улыбаюсь… Мне хорошо, мне тепло, я счастлива и полна ожиданий.
— А теперь текст! — приказывает режиссер.
Текст так текст. Я старательно сохраняю на лице улыбку:
— Ты еще спишь? Я принесла тебе малины…