Эта история случилась в дачном поселке писателей, недалеко от Москвы. Под колесами большой черной машины погибла собака. Она лежала на обочине, под длинным глухим забором дачи главного редактора уважаемого толстого журнала, похожая на истрепанную темную подушку, и мрак сосновой ночи сгущался над ней. Свидетелей происшествия не было. Машина, конечно, скрылась, и уже поэтому все случившееся местные жители сочли преступлением.
Но оказалось, что свидетели все-таки были, и преступник даже видел их через темное стекло лимузина. «Как такое возможно? — спросите вы, — как свидетели преступления одновременно были и не были, и, тем более, как ночью в лесу через темное стекло пассажир автомобиля смог разглядеть кого-то в придорожных кустах?» Ну, последнее объяснить очень просто: фары.
Автомобиль несся по улице Серафимовича, подпрыгивая на возвышениях, а Владимир Эрихович Б. все погонял возницу:
— Давай-давай, ну, опоздаю же!
Дело в том, что по центральному телевизору уже начиналась трансляция чемпионата по футболу, а Владимиру Эриховичу Б. было до Баковки рукой подать. Он еще почему нервничал: в машине, естественно, был телевизор, и Владимир Эрихович Б. видел, что сборная его страны, которой он служил в серьезном правительственном ранге чиновником, уже выстроилась в проходе, игроки подпрыгивали и подрыгивали мускулистыми ногами, как скаковые жеребцы перед забегом, но Владимир-то Эрихович Б. специально для этого матча купил накануне телевизор с плазменным экраном три на четыре метра — именно такого размера была стена ванной на его загородной вилле. Обидно, ведь он весь день предвкушал, как возьмет из холодильника пивко и заляжет в джакузи, и нажмет на пульт, а перед ним — хоп! — и вся сборная России в натуральную величину. Давно Владимир Эрихович Б. не лежал в джакузи посреди Лондонского стадиона.
Но в конце рабочего дня зазвонил телефон. Это был не простой телефон, а телефон без клавиш или диска набора. Ну, вы понимаете. К такому телефону можно не подходить, только если ты решил умереть.
Он — телефон — видит сквозь стены, а слышит сквозь уши, то есть сканирует мысли.
И вот бедному Владимиру Эриховичу Б. прямо в ухо проговорили четко и строго:
— Написать самолично проект Указа о защите домашних животных.
Не осмелился Владимир Эрихович Б. ответить телефону, что никогда он в руках не держал ни одно домашнее животное, не считая мух, которым в детстве любил ножки и крылышки пинцетом отрывать. Но проект нужен был к завтрашнему утру, потому что на том конце провода так лаяли, так лаяли! Нет, не подумайте, что тут намек на грубость: там, правда, лаяли — во дворе.
— Стая сук, — рычал голос в трубке, — всю ночь воют и лают, а пойдешь воздухом подышать, кругом одно собачье… а когда снег начнет таять, вообще… основы государства, понимаешь, подрываются, не российская земля под ногами, а дерьмо.
Вот поэтому и опаздывал Владимир Эрихович Б. теперь на матч, поэтому и гнал в ту летнюю ночь личный водитель Владимира Эриховича Б. автолайнер с содержимым со скоростью света, когда, аккурат напротив дачи главного редактора знамени российской литературы, в ослепительном свете передних фар возникла фигура небольшой черной собаки. Пес стоял прямо на дороге, прямо перед движущимся на него автомобилем. Он повернул голову и до последнего мига смотрел в лицо своей смерти.
Водитель поздно нажал на тормоза, глухой удар отбросил собаку метра на два вбок.
Автомобиль застыл как вкопанный, и какое-то время ни водитель, ни Владимир Эрихович Б. не могли отойти от шока. Первым очухался Владимир Эрихович Б., он провел широкой ладонью по еще более широкому лбу и проговорил:
— Ну, это не метод…
Что значили его слова, водитель не понял, да и сам Владимир Эрихович Б. не смог бы объяснить, что он имел в виду. Водитель потряс головой, потом усмехнулся в усы:
— Тоже мне, Анна Каренина.
Если бы он только знал, как недалек он от истины!
Владимир Эрихович Б. опустил стекло и смотрел на бездыханное тело. Потом, почувствовав дикий, сверхъестественный холод, заползающий в салон, замотал стекло обратно, и, увидев, что телевизор в машине идет полосами и шипит, гаркнул:
— Что стоим-то? Человека, што ль, сбили?! Гони, как гнал!
Водитель стал выравнивать машину на трассе, и вот тогда-то фары и выхватили две торчащие из кустов морды; две пары испуганных глаз сверкнули отражением бесовского дальнего света.
Владимир Эрихович Б. думал о том, кто это был, до самого дома. Когда зеленые ворота традиционно скрипнули, он вышел из оцепенения. Машина мягко прошуршала по гальке двора и подъехала к белому крыльцу.
…А в это время оба свидетеля происшествия, подбежав к телу собрата, тыкали в него носами, пытались привести в чувство, делая искусственный массаж сердца, один даже принес на своей густой бороде воды из соседней лужи и побрызгал на сбитого пса, но — бестолку. Тело оставалось бездыханным, и тогда собаки — а свидетелями оказались именно две местные собаки — завыли, подняв морды вверх, туда, где за ветками высоченной сосны качалась огромная неотвратимая фара Луны.
Собаки сидели рядом, прижимаясь друг к другу дрожащими боками. Погибший был их лучшим другом. Звали его Чук. Он был приблудным. Но приблудившимся вполне удачно — Чуку повезло с формальным хозяином. Его хозяином стал недавно вернувшийся из-за границы Демократ. Так все местные жители и собаки называли нового поселенца. Дача, соседняя с дачей главного редактора, перешла к Демократу без проблем, по-демократически легко и быстро. А потом появился на пороге веранды и Чук. Он очень отдаленно напоминал овчарку главного редактора, которая скоропостижно исчезла два года назад. Была та овчарка кобелем и прожила у главного редактора всего-то год с небольшим. Среди собак шел слух, что этот кобель сам сбежал — по собственной воле. Поговаривали еще, что плохо ему жилось, и что случай такой был в том семействе не первый. А еще, что… Впрочем, если говорить о Чуке, то с овчаркой, убежавшей от главреда, у него было только одно общее коричневое пятно на спине. Но, когда он впервые ткнул Демократа мордой под коленку, это пятно было все в пыли, репьях и соломе. Артритные коленки Демократа подкосились, и тот присел от неожиданности на корточки.
— Ох ты, тварь земная, как же тебя потрепало! — прокряхтел, поднимаясь, Демократ.
— Да, и тебя, Демократушка, годы не жалуют, — проговорил в ответ Чук. Разумеется, по-собачьи проговорил…
Демократ, надо отдать ему должное, толк в помощи вот таким бомжеватым типам знал, поэтому умиленью долго не предавался и нюни не распускал, а сварил парню геркулесовой каши на воде, бросил туда колбаски для запаха, налил миску чистой воды. Так они и зажили: Чук приходил поесть, лежал часок, навалившись на ступни Демократа, пока тот дремал в кресле, вроде благодарил, лечил ноги хозяина своим теплом, а потом оба расходились по своим делам, кто куда. Чук сначала шел в парк при детском санатории. Там они все и собирались поболтать. Кто все? Да местная шолупонь, собачья тусовка. Дамочки расфуфыренные, мужики — кто под хиппи, кто под «шестидесятников», кто под декаданс.
Были там и собаки Чуковой породы. Например, многострадальный Ральф. Огромный, матерый, пахнущий до дурноты, жил он у поэта Михаила Львова и недавно похоронил сына. Эта история произвела много шума и среди собак, и среди людей. Потомка Ральфа звали Джек. Он поселился в семье местных старожилов, воспитывал хозяйского сына Сережу. В те времена мальчики и собаки носились по Переделкино одной дружной ватагой, иногда забывая, кто какого сословия: человечьего или собачьего. Но мальчики бывают разные. Был в их шайке-лейке еще один Сережа — сын поэта Попова. Вот из-за схожести имен и вышла путаница. Словом, не любил старик Ральф этого второго Сережу взаимною нелюбовью. Тот кидал в него камнями, а однажды ударил ногой. Эту ногу Ральф, не долго думая, и покусал. Сочинитель незамысловатых, до предела ясных соцреалистичных стихов, Попов вернулся как раз из творческой поездки по Сибири и Дальнему Востоку. А совсем незадолго до этого получил он Государственную премию СССР — автомобиль. И как-то так совпало, что едва поэтического сына покусала овчарка, точно такую же овчарку папаша пострадавшего задавил на своем новеньком автомобиле. Правда, это был не обидчик Ральф, а его сын — ни в чем не повинный Джек.
Как же рыдала над бедным Джеком его матушка! Мать Джека — овчарка Кара, собака литературоведа Корнелия Зелинского. Она выбежала на дорогу и буквально навалилась всей грудью на бездыханного сыночка. И маленький хозяин Джека плакал. Родители боялись приносить в дом замену, и сначала пытались отвлечь Сережу от его горя кроликами, раздобытыми, видимо, у Казакевичей. Кролики сыграли положительную роль, а потом к ним добавились ежи — Фома и Роман, которые пришли сами и поселились под лестницей. Хрюкая и стуча лапами, они каждый вечер требовали от хозяев молока. Черепаха Даша была привезена контрабандой из Африки, куплена там у болтливого феллаха. А спустя несколько месяцев купили ребенку и новую собаку. Кутя был эрделем, он хвостиком мотался за мальчиком целыми днями, и только под вечер прибегал на полянку у пруда послушать новости. А о том, кто убийца Джека, Сережа узнал гораздо позже. Родители скрыли от него, что Попов хвастался в Доме творчества:
— Собак, отведавших человечьей крови, надо убивать. Это закон. Виданное ли дело, они будут собак распускать, а тут дети…
Ральф не стал связываться. Он уже поплатился за все и казнил себя до самой смерти. Приходил теперь к пруду тихий и угрюмый, сидел под ольхой, ни о чем не разговаривал с молодняком. Все местные девушки были кобелькам известны и не вызывали в них любовных эмоций. И дворняжки поэта
Сергея Васильева, разводчика голубей, и собака прозаика Дмитрия Еремина, живущая под огромным огородным пугалом, и колли заместителя министра культуры Владыкина, и Лапа — ювелирное создание, собственность прозаика Льва Никулина, — все они были боевыми подругами. А ведь между старыми знакомыми редко когда возникают нежные привязанности, не говоря уж о супружеских отношениях. Большой желтый пес Льва Ошанина собирал частенько дамский хор и репетировал всем до скрежета зубовного известные песенки. Это было похоже на клуб в военном гарнизоне, куда жены начальников бегают показать друг другу меха и новые сережки, а уж песни поют постольку поскольку.
Но если появлялась какая новая мадемуазелиха, все эти старые кобели пускали слюни и ходили за ней кругами, пока на склоне берега, спускавшегося к пруду, не получался настоящий собачий водоворот. Там Чук и увидел ее. Она появилась, как фея, в пролеске, в ореоле таинственного сияния, исходившего от ее пушистой шелковой шерсти! Она была колли! Робкая, как горная лань, утонченная, как Майя Плисецкая. Как она стригла ушками, как чутко подрагивали ее ноздри! Чук не мог оторвать от нее взгляда, он не заметил, как попятился вниз, задние лапы его ослабели, и он плюхнулся всей кормой в прибрежный, тягучий ил, да еще с таким громким всплеском, что вся тусовка дружно подавилась понимающим смешком. Луна плавала в пруду, прямо за спиной Чука. Она — колли — его тоже заметила! Еще бы! Грозная крупная фигура глупо чернела в круге ярко-белой луны, а короткий бобрик на голове смешно светился золотым контуром.
С того дня Чук потерял сон. Он потерял бы и аппетит — но раньше потерял кормильца: Демократ, этот местный помещичек, в валенках, с длинными седыми волосами, вдруг нарядился в одно прекрасное утро и исчез, и вот уже три дня не показывался на даче, а было известно, что другого прибежища у Демократа нет. Чук уже стал задавать себе странный вопрос: не от него ли, Чука, сбежал хозяин? Ведь наши комплексы и наш опыт прибавляют нам мнительности, мы все в первую очередь виним себя, если с кем-то случилась трагедия, которую мы уже пережили когда-то. Чуку ничего не оставалось, как смотреть по ночам на звезды, лежа на ступеньках веранды, и думать о колли.
«Лапочка моя, — говорил он ей в мыслях своих, — разве ж может быть на свете такая красота! Я много повидал, я был знаком с портовыми шавками и салонными моськами, я сражался с врагами на границе в горном ауле, но я никогда не думал, что однажды меня так подкосит! Выходит, это чувство — самое сильное на земле!»
Он прикрывал морду своей огромной мощной лапищей и нежился в мечтах о своей красавице; он хотел ласки и горел от нетерпения, желая приласкать ту, которая ему милее всего. Но шло время, а они могли лишь издалека поглядывать друг на друга, едва заметно подрагивая хвостами. Приличия в их кругу соблюдались беспрекословно, все-таки все они имели отношение к благородному сословию писателей, кто-то жил в доме, кто-то во дворе, но это была поистине собачья интеллигенция.
Густой лес вокруг заброшенного детского санатория и высокие прибрежные кусты были теперь отрадой для Чука. Он готов был ждать появления своей феи с утра до ночи, он прибегал на пруд едва ли не первым, обнюхивал траву, корни, ища ее следы, вдыхая ее запах, прозрачным шлейфом висевший на деревьях и осоке. Он разнюхивал, выведывал; он уже знал, что фея живет на даче одной грустной поэтессы преклонного возраста. Говорили, что эта поэтесса знавала самого Пастернака, который был известным другом собак, а еще она и сама была похожа на колли. От их дачного участка пахло козой. Это неприятно настораживало Чука, особенно когда пару раз на его глазах в калитку входила жена Казакевича, ведя на толстой разлохмаченной веревке огромного белого козла. Вероятно, она сдавала его в аренду козе за ящик сгущенки. Чук мечтал, чтобы и его сдали в аренду за ящик сгущенки именно на эту дачу. Вот бы они с Демократом потом насладились сгущенкой с хлебом, да с ароматным чайком на шишках! Но Чука в аренду никто не требовал.
Однажды Чук, дежуривший напротив калитки своей возлюбленной, услышал, как поэтесса зовет кого-то по имени. Вскоре оказалось, что это имя принадлежит как раз колли — та отозвалась нежным коротким тявканьем.
— Клео!!! — звала хозяйка, — Клеопатра!!!
— Ах, ну, что тебе, дорогая? — ответила колли.
Итак, ее звали Клеопатрой. Так назывались многие вещи в жизни Чука. Например, одна яхта в Коктебеле, где Чук побывал позапрошлым летом, и даже жил там у одного поэта-отшельника, очень похожего на его нынешнего хозяина Демократа. Чук не знал, что Демократ и поэт-отшельник в молодости были закадычными друзьями, а вот потом стали по-черному враждовать. Как-то у Чука с Демократом речь не заходила об этом крымском периоде, а то бы Чук узнал, что, по мнению Демократа, поэт-отшельник — самый что ни на есть сумасшедший и чокнутый, и тому подобное. Тогда бы он, Чук, разумеется понял, почему Демократ с крымским другом-врагом так похожи, словно братья-близнецы, долго живущие врозь. В сущности, ведь и сам Чук был таким братом-близнецом псу, сбежавшему с дачи главреда-знаменоносца.
Все мы лишь подобие самих себя, когда речь идет о нас, прошлых.
А еще «Клеопатрой» звали казино, в котором подвязался Чук в самый тяжкий год своей жизни. Разумеется, жил он на заднем дворе, и его то гнали, то кости подбрасывали. Правда, поваренок старался эти кости высыпать прямо на голову Чуку, и это было страшное унижение. Но все-таки не такое, чтобы не взять все, что давали, и не зарыть на черный день. Обида голоду не помеха.
Задумавшись, Чук и не заметил, когда калитка распахнулась, и на проселочную дорогу вышла хозяйка с Клео, а за ней — мужчина. Чук так и сел на гальку, когда узнал в мужчине пропавшего несколько дней назад Демократа. «Боже мой! — подумал Чук, — как такое может быть!? У него ведь в руках собака. И эта собака — не я!»
Демократ и вправду нес на согнутой руке черного шпица, с тупой мордочкой и острыми ушками. Его косматой бороденкой можно было рисовать картины. Брови, как брызги, вырывались из надбровных дуг и нависали над сливающимися с шерстью черными глазами. «Красавчик!» — обомлел Чук.
Он даже прижал свои крупные уши к голове и опустил хвост. Он зажмурился, хотя и не ощутил физической боли. И он не мог понять, что именно его вдруг ошпарило, как кипятком: близость к его Клеопатре другого кобеля, или его собственная ревность к Демократу, который предпочел декоративную псинку ему, Чуку, его бессмертной душе. Горько, горше прокисшего молока!
Он, конечно, не осмелился испугать хозяйку Клеопатры и не вышел навстречу своей возлюбленной, не посмел заговорить ни с кем из них. Он протер глаза, подивился происходящему из-за поникшего куста жасмина и заснул.
Когда Чук проснулся, была ночь. Что с ним случилось, он не сразу вспомнил. Перед глазами все еще стоял черный шпиц, а точнее, сидел — сидел у Демократа на руке.
Чук поднялся и рысью, по-волчьи, побежал к себе. Хозяин теперь уж наверняка дома, и должен будет все ему объяснить. И действительно, на первом этаже дачи горели огни, на веранде кто-то курил. Чук старался приблизиться тихо…
— Кто здесь? — обеспокоено спросил женский голос.
И вдруг из дальнего угла участка — а участки в писательском городке не запаханные, дикие, пустынные, особенно в конце лета, когда листва начинает блекнуть, — на Чука накатился какой-то стремительный клубок жизни, веселого рычанья, искрометного порыва. И вот уже два молодых дружески настроенных собачьих тельца накинулись на него и вовлекли в свое озорство, в свой бесшабашный ночной кутеж. Это были Клео и чернявый незнакомец.
— Эй, Чук! — кликнул его со ступенек хозяин. — Да никак явиться соизволили? Ну, иди, голубь, поешь, а то ноги переставлять не сможешь.
Все само собой рассасывалось. Без дополнительных вопросов, самим ходом истории разъяснялись проблемы бытия и сосуществования. Вот дом, вот хозяин, вот любимая, вот новый член семьи — их с Демократом семьи. Или, может быть, они все теперь — одна семья? И Клео?!!
— Они что, знакомы? — наконец, спросил Чук, обращаясь к Клео и указывая на своего хозяина и ее хозяйку.
— Толковый вопрос, приятель. — вмешался шпиц, явно насмехаясь над ним, — Разве это непонятно? Мужчина не жарит шашлыков женщине, если они не знакомы!
И только теперь Чук увидел в деревьях за домом мангал с волнующимися угольками, и почувствовал запах шашлыка. Да, здорово же его развезло от переживаний! Не учуять запах шашлыка! Боже, какой шашлык он ел прошлым летом в Сокольниках!
— А ты откуда тут вообще взялся, — спросил Чук шпица и добавил, — на мою голову!?
— Не переживай, старичок, — бодро отвечал шпиц, — у нас с твоим Демократом один шеф на двоих был. Он загнулся. Теперь Демократ меня приютил, сиротинушку. Но я у вас ненадолго. Я слышал разговор, меня отдадут родне.
— Что-то ты для сироты слишком бодр и весел, юноша, — парировал наш Чук.
И тут вмешалась Клео:
— Давайте не будем судить по первому впечатлению. Мало ли что у собаки на душе творится. Может быть, он умеет не подавать вида.
— Кто скрывает свои настоящие эмоции — тот для меня не собака, — обиженно заявил Чук и пошел на повторный клич Демократа.
Так вот и возникла новая ситуация в жизни овчароподобной собаки по кличке Чук: в доме Демократа поселился шпиц по имени Цезарь, а сам Демократ все чаще и чаще оставлял ночевать на своей подстилке, то есть в спальне, не только Цезаря, но и хозяйку Клеопатры, которую звали Марианна, и которая из печальной поэтессы постепенно превратилась в нормальную поэтессу, коротко постригла волосы и обзавелась стильным гардеробом. Марианна резко возражала против присутствия собак в спальне, и шпицу доставалось. Но Клео ночевала всегда у себя дома. Ее Марианна на дачу к Демократу не брала.
И когда на даче Демократа все стихало, Чук, грозный страж этого участка, обходил территорию, устраняя все мнимые и реальные угрозы, и бежал по лунной улице Серафимовича, сворачивал на улицу Погодина, и начинал прохаживаться под окнами Марианниной дачи в надежде перекинуться с Клео двумя словечками, ну или хотя бы увидеть кончик ее хвостика в щелочку между досками забора.
Однажды, когда Чук вернулся к своей будке, он заметил, что на крыльце дачи что-то чернеет. Осторожно он подошел ближе и, к удивлению своему, обнаружил на сухих досках две тушки мертвых грачей. Грачи были небольшие, они лежали аккуратненько на ступеньке, на каждом еще блестела томатной пастой горка крови. Чук решил, что так и нужно, не стал поднимать шума. Но шум подняла Марианна. Она первая вышла на рассвете в сад, потягиваясь, глубоко наслаждаясь собственной женской жизнью, как вдруг поняла, что наступила на мертвую птицу. И она завизжала. Чук машинально залаял, и Марианна испугалась. Она вбежала в дом и рассказала Демократу о грачах.
И тут произошло совершенно невозможное: на Чука обрушился град ругательств и угроз. Он стоял ошеломленный, переводя взгляд с Демократа на Цезаря.
— Цезарь, скажи по чести, ведь это твоя работа? — спросил он шпица.
— Не знаю, приятель, — ответил тот, прячась за демократову ногу, — я спал себе. А у тебя, наверное, провалы. Не помнишь, кого во сне ловишь и душишь?
В тот же день о происшествии стало известно всему собачьему обществу. Новость обтирали во всех кружках: бульдоги попеременно поднимали брови и оглядывались на Чука, кокер-спаниели качали опущенными мордочками, а потом встряхивали головой, словно говоря: «Не приведи, Господи!» Цезарь и Клеопатра тоже о чем-то шептались, сидя на мостике, откуда самые отважные писатели ныряют в водоем — сразу на глубину. Чук подошел к группе собак среднего возраста, понимая, что шепчутся о нем.
— Да не я это! — рявкнул он вместо приветствия. — Я вообще не мясная собака.
Но никто разбираться не стал. Все промолчали. Клео — его воздушная, белокурая Клео (чем только моют ее фантастическую шерсть?!) — она подошла к нему и вдруг резко бросила:
— Просто не представляю, как можно общаться с тем, кто только что своими зубами загрыз птицу. Да еще какую! Грача! Вы, Чук, вообще живопись любите?
Чук решил, что так Клео дала понять, что он для нее больше не существует. Еще на Саврасова намекнула! Он отпрянул, замотал головой и, подумав недолго, убежал по тропинке. Его не видели три дня.
А в эти три дня Цезарь торопился укрепить завоеванные позиции. Как-то вечером Марианна пришла на дачу Демократа с Клеопатрой. Демократ казался озабоченным. Да и Клео не терпелось узнать, не появлялся ли Чук.
— Цезарь вот тоже куда-то запропастился, — предупреждая вопросы, первым заговорил Демократ, — битый час его ищу, зову.
— Может, сбегать к пруду? — спросила Клео.
— Клео, ищи! — велела Марианна и спустила собаку с поводка.
И Клео понеслась к пруду, сбивая веточки и травинки, попадающиеся ей на пути. Она перескочила перекресток и нырнула в темноту парковых аллей. Кроны деревьев здесь почти срослись, сплетясь над самыми тропинками. Шелковая шевелюра Клео развевалась от плавных, затяжных скачков. Красавица остановилась у первой запруды и прислушалась. Она быстро перебежала к следующей запруде. Печальный всхлип еще раз донесся до ее ушек, потом она рассмотрела на освещенном луной склоне распластавшуюся фигурку Цезаря. Тот лежал ничком, вытянувшись во всю длину и прикрыв лапами голову. Он плакал.
— Цезарь, — еле слышно прошептала Клео, — что с тобой?
Он молча продолжал лежать и подрагивать. Нет, он не подрагивал — он содрогался! Клеопатра подползла к нему на животе и резко взвизгнула:
— Цезарь, миленький!
Он замер и немного повернул к ней свою голову.
— Вы все думаете, что я циник. Тоже, кстати, античное слово…
— Нет, нет.
— Так вот, я не циник, и не киник. Я совсем не умею терять. Когда мой босс умер, я три часа не подпускал к нему никого, пока меня не усыпили на время. Он был великим писателем! А теперь вот Чук… Это ведь из-за меня он…
— Как так?
— Ну, да, — всхлипнул Цезарь, — не надо мне было этих грачей… Ну, которых он убил, вообще хозяевам показывать… Ну, подумаешь, инстинкт сработал… С кем не бывает! Вот где он теперь? Или взять тебя…
— А что меня брать?
— Вы такая красивая пара. Ты — очарование, он — слегка поношенный сквайр. Теперь это модно. А я — вечный неудачник и изгой, впрочем, не будем обо мне. Я уже привык. Ну, подумаешь, талантливый писатель. А кто меня тут ждет, на ваших писательских дачах? Да, я, может, роман пишу! А ты ведь все равно его — Чука — любишь, куда я суюсь! Подумаешь, кому нужна моя благородная кровь, моя порода?! У него, наверное, тоже порода, где-то глубоко… очень глубоко…была, может, овчарка в роду…
Он снова стал раскачиваться, бока его ходили ходуном, в землю утекало тоненькое поскуливание. И тогда Клео лизнула его в макушку. Потом потерлась своей щекой о его ухо, потом уткнулась носом в его шею. Ей было так жалко Цезаря, что вся ее душа растворялась в этом ощущении, как будто в его морде она жалела весь мир, обездоленный и сиротский.
И тут он перевернулся на спину и протянул к ней свои короткие лапки…
В это утро собачки и псы стекались в известный лес, как весенние ручейки. Всем было интересно, что за беготню устроили обитатели демократовой дачи этой ночью и почему Демократ третьего дня звал Чука, а вчера весь день — Цезаря. А кто-то уже судачил о том, что Клео потеряла невинность, пришла домой под утро, и хозяйка отчитывала ее на весь поселок.
— Ничего странного, все логично, — заявил дог с участка главреда, которого держала главредная жена, считавшая, что животные благотворно влияют на воспитание детей, — весь ее внешний облик свидетельствовал о распутстве, но только зарытом в тайниках ее коварной души…
Дог слегка грассировал, произношение его так хорошо воздействовало на слушателя, что всем хотелось продолжения. Но слово взяла королевская пуделиха одной местной музейщицы.
— Нет и нет! — вскричала она. — Это не коварство, а слабость! Слабость характера, господа! Ну, даем всем, кто попросит — какое же здесь коварство, помилуйте?
— Ой, молодежь, конечно, наша, — вздыхали дамочки постарше, — вообще о любви забыла, только секс им подавай, а где ж его взять…
— Да я хоть щас, — вставил сенбернар Эгри и даже вскочил на своих толстых, отечных ногах.
— Да, хоть будет о чем вспомнить, молодец девка, — лаяли совсем старые лабрадорихи и виляли видавшими виды обрубочками хвостов.
Клео больше не появлялась в этом обществе. Она сидела на привязи, которую Марианна приобрела специально: прочная цепь звенела теперь на шее колли, а другой конец был нанизан на длинную металлическую леску, протянутую над участком. Клеопатра могла бегать по всему участку, но она все-таки была на привязи. И скажите, не была ли глупа Марианна, которая не учла, что маленькому черному, как летняя ночь, шпицу не составит труда подлезть под забором, когда все спят, и вновь, и вновь лизаться со своей юной любовницей, которая — спасибо хозяйке — еще и прикована цепями.
Что же Чук? Где он обитал все это время? По каким оврагам бегал, какие объедки подбирал по помойкам и свалкам? Никто этого не узнает. Чук вернулся обратно через три дня. Демократ и Марианна любили вечером курить на веранде. Вышли они и в тот теплый, мирный, земной вечер, молча прикурили друг у друга, облокотились на перила.
— Посмотри, не приходил? — попросил Демократ свою женщину.
Марианна пошла к будке проверить, не съедена ли каша, которую раз в день менял в тарелке сам Демократ.
— Ой, смотри-ка, — вдруг раздался из темноты возглас Марго, — чудище явилось, дрыхнет без задних ног! Ах, ты гулена, ах, ты чучело…
Так привечала Марианна возвратившегося пса, который, развалившись на пороге своей огромной будки, спал и не слышал ласковых ноток в ее голосе.
Влюбленные женщины ласковы ко всему миру.
А утром, когда первые птички запрыгали по все еще спящему Чуку, по лестнице со второго этажа, медленно и едва удерживаясь на своих коротких ножках от неизбежного падения, съехал шпиц Цезарь. Он высунул свою морду на веранду, поежился, побежал на кухню, схватил парочку шариков собачьей еды, чтобы почистить зубы, но тут вдруг всей спиной почувствовал присутствие чего-то большого, давящего, отнимающего половину небесного света.
Он стал озираться по сторонам, не понимая, в чем дело, потом принюхался, даже отважился выглянуть на веранду и тут понял: со двора доносится мирный храп аборигена — этого бестолкового детины, хозяйского любимчика…
Замечали ли вы, что к одним собакам люди относятся, как к собакам, а к другим — как к людям. Так же и с детьми: к одним относятся, как к детям, к другим — как к людям. Цезарю мешало ощущение, что Чук недосягаем.
— Ну, что, Чукенция, по бабам, что ли, шастал? — безразличным тоном спросил он у проснувшегося пса, развалясь неподалеку на травке. — А мы тут тоже зря времени не теряли. Ну, и сучка же эта Клеопатра, скажу я тебе. И главное, голову ей задурить — раз плюнуть. Я ей: наши имена — это судьба, мы предназначены друг другу всей историей древнего мира, бла-бла-бла… Она и лапки расставила…
Цезарь не смотрел на Чука, разглагольствуя о своих успехах, он не заметил, как уши Чука выстрелили вверх, напряглись и бешено пульсировали.
— Правда, скажу тебе, с такими рослыми девками нам, шпицам, нелегко управляться, но меня научили еще при первой случке… Главное, чтобы объект был придавлен к земле. А там уж…
Когда прямо над собой Цезарь увидел квадратную разъяренную морду Чука, было уже поздно. Чук смаху прокусил Цезарю кожу на горле, но вдруг почувствовал на клыках солоноватый вкус, ему стало противно, он отпустил орущего Цезаря и отпрянул вглубь сада. Там его стошнило.
В тот день Чук впервые узнал вкус живой крови, а Демократ впервые поднял руку на собаку. Он гонялся за Чуком по всему участку с валенком, лупил его по спине, когда нагонял. Правда, Демократу все время казалось, что Чук принимает происходящее за игру. Но нет! Чук понимал все и даже больше: теперь он окончательно превратится в глазах общественности в кровожадного монстра. Хорошо еще, что Демократ не связал эти два события: убитых грачей и нападение на Цезаря. А шпиц, с белым лейкопластырем на шее, отправился сиять в прибрежных камышах, обхаживая новых девочек рассказами о своей «праведной дуэли».
Участь Чука хозяин решил по-простому. Он посадил его на цепь. Собственно, цепей в Переделкино всегда было видимо-невидимо. В те исторические периоды, когда цепи были невидимы, все все равно знали, что под тонким дерном, под прелой травой, присыпанные хвоей на задах участка, еще где-нибудь — лежат эти цепи, вечные собачьи цепи, которым нет-нет да находят необходимое применение.
Цепь Чука была длинная, противоположный конец ее обхватывал толстую сосну за собачьей будкой.
В эту ночь дачный писательский поселок прорезали два пронзительных воя, которые раздались одновременно, как будто собакам кто-то скомандовал: «Три-четыре, завывай!» Это, конечно же, плакали Клео и Чук, как все порядочные, посаженные на цепь собаки. На разных концах поселка, они выли о своем, не слыша друг друга: когда ты воешь сам, ты не слышишь воя другого. Поэтому Чук так и не узнал в ту ночь, что Клео сидит на цепи, а Клео даже не знала, жив ли Чук. Но она думала не о нем. Она не понимала, почему не приходил сегодня Цезарь, гадала, придет ли он завтра, вздыхала между завываниями, и даже всплакнула — очень уж хорошо получился последний аккорд. Потом она умилилась простеньким астрочкам, розовеющим под фонарем в углу участка, побегала немного на цепи и решила лечь спать. И приснился ей странный сон. Ей снилось, что она девочка. Она была юной человеческой особью женского пола. И у нее был возлюбленный. Она поразилась странному чувству любви (оставаясь собакой, любовь она испытывала собачью) к молодой человеческой особи мужского пола. Во сне Клеопатра любила мужчину! Она увидела его на каком-то мероприятии в писательском санатории, не в том заброшенном детском санатории, а в самом настоящем, куда еще приезжают писатели и где проводят форумы разные писательские союзы. Так вот, он был из враждебного лагеря: из того Союза писателей, члены которого переходили на другую сторону улицы, когда навстречу шли коллеги Клео. О! Она тоже была писателем! А, может быть, как и ее хозяйка — поэтом! Какое неимоверное чувство счастья охватило Клео в ее загадочном сне на клумбе с астрами! Она писала стихи, она была полноправной дачницей, она любила мужчину! И ее возлюбленный был тоже писателем, настоящим мужчиной-писателем… Но потом ее сновидение окрасилось в резкие цвета, ибо Союзы писателей совершенно разругались по поводу прав собственности на санаторий. Представители этих наинтеллигентнейших общественных организаций так лаяли друг на друга, что и речи не могло идти о воссоединении, да и о союзе Клеопатры и ее прекрасного возлюбленного.
Колли лежала на боку, едва заметно дыша, передние лапы ее были скрещены и вытянуты вперед, словно она летела.
Во сне в это время происходили интересные события: на форум, призванный объединить все писательские союзы в единую сплоченную армию российских писателей съезжались огромные писательские массы, и вот уже в калитку невозможно было протиснуться, а машины парковались и парковались на окрестных лужайках. Клеопатра вдруг стала понимать, что все эти писатели — собаки. Она всех их знала, часть из них бывала в их поселке наездами, в гостях, в санатории, часть жила здесь постоянно. Вот старая лабрадориха Лиснянка, еле переступая, прошла к главному корпусу, все расступились перед ней и примолкли. Вот поджарый, словно его сто лет не кормили, темно-коричневый доберман Возчик пробежал, стараясь быть незамеченным. Он был на самом деле скромнягой, много болел, но это не помешало ему в этом году получить звание заслуженной собаки. О нескольких вагонах мозговых костей, зарезервированных на его имя на одном московском хладокомбинате, мечтали все присутствующие здесь. Но если прошлогодняя заслуженная собака вызывала много споров, потому что кто же не усомнится в честности награды, когда победитель толст и самодоволен, то имя этого старенького добермана грех было склонять на всех углах и в подворотнях. Зато так уж получилось, что совестливому толстячку долматину по кличке Волик пришла в голову идея раздать все вагоны нищим собратьям по перу, пара вагонов даже была распределена по собачьим приютам. Что будет делать со своим богатством Альф, никому пока известно не было. Зато в толпе неожиданно материализовался маленький бес Кушик. Он был седой болонкой, абсолютно выстриженной по всему тельцу, кроме головы. Голова его кучерявилась по бокам, он что-то поскуливал в ответ на приветствия, склоняя лоб, но все его существо казалось безжизненным, звук, исходящий из его рта, не пролетал и десяти сантиметров — таял, столь же стремительно гас блеклый огонек его взгляда. Клеопатре всегда казалось, что у Кушика пахло изо рта так, что она бы не смогла вынести и секунды вблизи его черных губ. И таков был первый лауреат звания «Слово не воробей»! А ведь прилагавшаяся к этому лауреатству премия была на порядок больше тех жалких вагонов с мозговыми косточками, которыми добрые меценаты баловали и как-то поддерживали собачьих баянов и гомеров.
Кстати, Баян и Гомер тоже были здесь: две совершенно одинаковых по росту и габаритам таксы, только Баян — длинношерстная, а Гомер — гладкошерстная. И это были враги, представители двух противостоящих организаций: одна, ориентированная на западную плесневелую культуру, другая — нет, не на восточную — на собственную консервную банку, в которой иногда тоже встречались вкусные и полезные кусочки.
Что уж и говорить о том, что союз между двумя бездарными собаками из разных лагерей был невозможен. Где-то вытанцовывал Цезарь.
— Клео, бойся этого брюнета, — шептали ей возбужденные всей этой организационной суетой приятели, — ты же сейчас спалишь его своими взглядами. Да кто он такой?
Но остановить Клео было уже невозможно. Она чувствовала, что волны страсти подхватили и несут ее, безжалостно сметая все на своем пути. Клео дергала во сне передними лапами, перебирала задними, словно гарцевала на перламутровом облачке своего небытия.
Сколько она спала, никто не знает, но вдруг в ходе сновидения произошел какой-то сбой, и вот что случилось: участники форума собачьих писателей поплыли перед глазами колли, потом закружились вокруг нее, набирая скорость, превращаясь в бешеный водоворот, в одну размытую вращающуюся арену… И неожиданно перед ней высветился проход, в конце которого стоял Он. Клеопатра четко осознала во сне, что должна идти к нему, и она двинулась по яркому и густому, почти плотному, свету, который затмил все вокруг. Лишь иссиня-черный кудрявый ангел стоял перед ней и протягивал к ней руки. Она приближалась… Но что это? По мере ее приближения она становилась все больше и больше ростом, а тот, к кому она стремилась, катастрофически уменьшался, становился крошкой… Наконец, Клео подошла вплотную к своему избраннику и посмотрела на него, как смотрят на собственные мыски. Тут она вздрогнула — и проснулась.
Солнце пекло вовсю, смятые астры пахли отвратительным запахом умирающей травы. Клео чувствовала, что у нее есть все основания разрыдаться, но разве умная собака станет выть, когда солнце уже над головой?
Над явью довлела страшная мысль: сегодня ночью Цезарь не приходил. Отчаянье сдавило горло Клео, она замотала головой, и ее персональная цепь насмешливо зазвенела в ответ.
Часто так бывает, что в идиллическую картину нашей действительности вмешивается злой рок.
Любой хаос, как говорят некоторые философы, идет на пользу эволюции, потому что равновесная система не может дальше развиваться. А вот как только приходит некто, кто нарушает равновесие, система наконец-то определяется, в какую очередную историю ей скатиться. Так, наверное, живут все существа на планете.
За миллионы лет существования мы поняли, как надо жить, чтобы быть всем довольным, как получить счастье и любовь, как радоваться тому, что есть… Для этого нужно просто механически договориться и действовать по правилам. Но когда все идет по правилам, все на самом деле стоит на месте. Так думала Клеопатра, удаляясь от смятой клумбы, чтобы хозяйка, вернувшись от Демократа, чего доброго, не стала упрекать ее за погубленные астры. Астры, кстати, через полчаса распушились, а через час и вовсе подняли головы к солнцу, словно и не лежали под собачьим жарким боком всю ночь.
Клео тосковала по шпицу, изнывала от желания прикоснуться к нему. Она совершенно не винила его в том, что он не пришел сегодня, она не вспоминала Чука, потому что необычный огонь, разожженный Цезарем, доводил ее до обморочного состояния. Цезарь разбудил в ней те темные, могучие силы душевного хаоса, которые рождают новое сознание, позволяют открывать новые миры, новые чувства в себе.
…С утра из окон дачи Демократа доносилась красивая оркестровая музыка. Это Марианна принесла вчера своему возлюбленному старый радиоприемник, который, к огромному удовольствию Демократа, ловил только одну волну, транслировавшую классическую музыку. Так как Демократ был беден, он по-детски, даже в чем-то по-детдомовски, радовался любому проявлению щедрости.
Шпиц вышел на крыльцо и лег на живот, греясь о раскаленные солнцем доски.
— Как спалось на цепи? — любезно спросил он Чука, всячески показывая, что вчерашняя дуэль стерлась из его памяти.
Чук отвернулся и стал разглядывать тот участок дачи, куда не проникал солнечный свет. Лес там был как настоящий, многие даже думали, что там и забора-то нет, и участков. Но там была и калитка, и другие дачи, вернее, дачные «зады».
— Твоя пассия вот тоже мается на цепи вторые сутки, — вздохнул шпиц, — даже не знаю, как ей помочь.
Чук напряг уши и развернул их к Цезарю.
— Пробраться-то я на участок могу, но против цепей я, брат, бессилен. А с другой стороны, женщине на цепи самое место. Шучу-шучу!
Цезарь поправил лейкопластырь на шее, встал и побежал к дороге. Скоро он скрылся в парке детского санатория. Чук не находил себе места. Фуги Баха теперь раздражали его, звон цепи болью отзывался в сердце. Он тянул цепь, пытался вырвать кольцо, вбитое в дерево, даже тащил его зубами, — ничего не помогало. И тогда в отчаянье он стал грызть звенья цепи, и вдруг понял, что они сделаны из мягкого металла. Он вставил свой клык в стык двух звеньев и нажал. Не успел затрещать зуб, как стык разъехался — достаточно, чтобы звенья разъединились.
С обрывком цепи на шее, но Чук все же был свободен! Прижав уши и хвост, пружиня на всех четырех лапах, он пробежал под окнами и рванул за калитку. Со всех ног он понесся к даче Клеопатры. Не раздумывая, он ринулся в калитку, но та оказалась запертой. Тогда он разогнался и перепрыгнул забор. (Если бы Чук задумался хоть на секунду, то понял бы, что собаке его габаритов никогда не подпрыгнуть так высоко. Но ему некогда было задумываться!) Он заметался по участку, увидел, как сверкает на солнце леска, по которой ездит конец цепочки, а сама цепочка уходит куда-то в кусты флоксов и смородины. Чук перемахнул через них и приземлился на Клеопатру.
— Что же ты не позвала на помощь? — спросил он.
Клео пожала плечом, отряхнулась, потупилась.
— Сейчас я тебе помогу, я умею, я справлюсь, — засуетился Чук.
Он приноровился и повторил фокус с разжиманием звеньев, правда, на этот раз вместе с колечком цепочки выпал на траву и его многострадальный клык. Чук махнул лапой и сказал, что так даже удобнее выкусывать блох.
Клео была свободна. Она сдержанно лизнула Чука в нос, и они побежали задами к потайной калитке и, миновав несколько дач, оказались напротив входа в детский санаторий. На ступеньках санатория шелестела опавшая листва, ветер носил ее по аллее и по детской площадке. Два обшарпанных льва с отбитыми носами смотрели на них сверху вниз. Чук и Клео не стремились в общество себе подобных, они были изгоями, но они были свободными. И понимали, какое это счастье — быть свободными!
Вдруг в высоком проеме окна усадьбы медленно проплыла тень. Очертания показались Клео знакомыми.
— Там кто-то есть, — прошептала она на ухо Чуку.
— Сейчас посмотрим, — рыкнул он и направился внутрь.
Пустынный зал пересекали полосы света. Старый паркет вонял гнилой древесиной. В дальнем углу что-то сверкнуло, Чук выждал и направился туда. В углу он обнаружил сухой топчанчик, накрытый фуфайкой. Фуфайка пахла Демократом. Это показалось странным Чуку, но еще более странным было обнаружить возле топчана фонарик и высокую стопку бумаги. Это была рукопись. Точнее, это были стихи, тысячи стихов! Кто же это тут натворил столько дел? Чук позвал Клео, и показал носом на рукописи. Клео заглянула в тот листик, который лежал сверху, и прочла вслух:
В живительной глуши заброшенного парка,
Где ночью ни души, над мостом гнется арка,
Тебя я встретил, Клеопатра, взойдя на мост,
В сиянье звезд…
Устав от холода и мрака,
Я понял вдруг в ночи глухой:
Что ты не просто так… собака…
Но ангел мой.
Клео прослезилась, посмотрела на Чука, развернулась и со всей своей легкостью и прытью, почти взлетая, помчалась к даче Демократа. Она даже не заметила, что схватила, убегая, листок со стихотворением.
О! Она была из тех редких собак, которые понимают, что такое поэзия! Она знала, что нет более высокой степени проявления божественного на земле, чем мысль, облеченная в стихотворение! Теперь она была уверена, что жизнь свела ее не с темной силой неведомого низкого существа, а с гением, которому небесами дано проникать в суть явлений и предметов. И она бежала к нему!
Цезарь долго и пристально смотрел на Клео, задыхающуюся от долгого бега и волнения.
— Это ты писал, я знаю… — только и сказала она.
И он показался ей огромным, великолепным, самым красивым шпицем на земле. И неважно было, что она в три раза крупнее; что она, как и ее знаменитая египетская (хоть и с некоторым кошачьим оттенком) тезка, сама эталон неземной красоты; и неважно, что она — лишь декорация к течению чужой жизни, потому что не умеет так писать.
…В старом парке, где было найдено стихотворение, прочитанное влюбленной Клео, в разрушенном особняке, посреди огромного затхлого зала сидел большой матерый пес. Он смотрел в потолок и плакал, потому что знал, что его мечта о любви и тепле теперь никогда уже не осуществится. Он увидел, как эта его мечта рассеялась, опустошив его до дна. Слеза за слезой таяли в его шерсти, но вскоре, наполнив всю шерсть до краев, потекли по морде, и на полу заалела в закатном свете лужа его слез. К вечеру Чук ослеп. Он не видел ничего перед собой, только красные и фиолетовые круги сводили его с ума своим движением. Он, неуверенно ступая, пошел на запах ночной росы, ночных мотыльков и свежесотканной от куста к кусту паутины. Потом он уперся носом в решетку ограды и повернул направо, решив, что ворота именно в той стороне. Он не пугался своей слепоты и не роптал на жизнь.
В сущности, он ничего не потерял, поэтому ему, казалось бы, нечего было и горевать. Он всего лишь — не приобрел. Разве горечь может возникнуть от того, что ты не приобрел нечто неведомое, неосязаемое? И если ты жил без счастья все свои пять лет, то, значит, без него можно жить и дальше…
Отчего же так муторно было на сердце у Чука? Отчего так невыносимо было переставлять ноги, цокать длинными когтями и загрубелыми, окостенелыми подушечками по асфальту проезжей части улицы Серафимовича? Неужели счастье так необходимо ему для продолжения жизни? Где сейчас Клео? Кто этот таинственный поэт, принесший ему столько мучений?
И вдруг он понял. Понял удивительный парадокс русской литературы: гений и злодейство — совместимы. Более того, гений не только оправдывает, но и стимулирует злодейство. Конечно, потом надо будет заплатить, но зато в этой жизни можно повеселиться и сорвать волшебные цветы, даже, если это будут цветы порока.
Вдалеке на ночной дороге зашелестела стремительно приближающаяся машина. Чук не знал, куда ему идти. Он не знал, где находится, с какой стороны дача Демократа и главреда, в какой стороне дача Клео. Он только успел повернуть голову на звук выпрыгнувшего из низины автомобиля, и большая темная сила увлекла его в небытие, выключив все звуки и движение жизни, в которой не каждому удается встретить счастье.
Демократ смотрел футбол так же, как и обычные мужчины, — болезненно, горячо, с надрывом. Марианна приносила ему чай, мед, сигареты, спички, но в каждом ее движении навстречу футболу сквозило желание привлечь к себе внимание мужчины.
— Козлы, дай пас этому уроду! — кричал Демократ, машинально стуча по ягодицам или икрам Марианны.
На даче в Баковке ситуация складывалась еще драматичнее, потому что там телевизор был дороже. Ведь логично предположить, что, вложив в телевизор не просто три последних взятки, а совесть чиновничьего аппарата Российской Федерации, да еще и с негативными последствиями для доброй половины всего домашнего скота, ты можешь рассчитывать на то, что сборная твоей страны выиграет состязания! Поэтому Владимир Эрихович Б. хлопал широкой ладонью по бурлящей воде, да так, что брызги летели на экран.
Мокрые футболисты были совершенно вымазаны английской грязью, а Владимир Эрихович Б., все сильнее сжимал стакан с виски, все чаще подливал себе, не замечая, сколько уже выпито. Он не заметил даже, как вода в джакузи стала нестерпимо горячей, и сам он стал красным, как рак, а всю ванную комнату заволокло паром. Когда экран совершенно утонул в жарком тумане, а шум бурлящей в джакузи воды слился с шумом трибун, Владимир Эрихович Б., уже не мигая, лежал, раскинув руки по бордюру ванны, выпустив стакан из мертвых пальцев, уставившись в одну точку: там, в клубах то ли лондонского тумана, то ли местного адского пара, бегала по полю собака, очень похожая на погибшую. Она лаяла на российских футболистов, и перед смертью Владимир Эрихович Б. успел даже подумать, что она правильно лает: счет был катастрофически не в нашу пользу.