Случаев, более или менее сходных с описанным в рассказе «Зеленый чай», мне известно двести тридцать или около того. Из них я выбрал один и привожу его ниже под названием «Давний знакомый».
Доктор Гесселиус пожелал присовокупить к настоящему манускрипту ряд своих собственных замечаний на нескольких листочках бумаги, исписанных мелкими, размером чуть больше печатных, буквами. Вот что он пишет:
«Что касается добросовестности, то лучшего рассказчика, чем достопочтенный ирландский священник, от которого я получил бумаги с описанием случая мистера Бартона, едва ли можно пожелать. Для медика, однако, такого отчета недостаточно. Чтобы вынести свое суждение с уверенностью, мне желательно было бы ознакомиться с рассказом сведущего врача, наблюдавшего развитие болезни и пользовавшего пациента начиная с ранних стадий ее течения и до конца. Мне бы следовало знать о возможной наследственной предрасположенности мистера Бартона; не исключено, что по каким-либо ранним симптомам удалось бы проследить корни болезни в более отдаленном прошлом, чем это доступно сейчас.
Упрощая, можно свести все подобные случаи к трем основным видам. Приводимая мной классификация опирается на первичное различие между субъективным и объективным. Часть из тех, кто утверждал, что их восприятию представлялись некие сверхъестественные явления, не более чем визионеры, жертвы иллюзий, порожденных болезнью мозга или нервов. В других случаях не приходится сомневаться во вмешательстве внешних, скажем так, духовных сил. И наконец, бывают тягостные состояния смешанного происхождения. Внутреннее восприятие больных и в самом деле обострено, но оно становится и остается таковым по причине болезни. Болезнь эту можно в определенном смысле сравнить с потерей наружного слоя кожи, с обнажением тех поверхностей, которые ввиду их особой восприимчивости природа снабдила защитной оболочкой. Нарушение этого покрова сопровождается постепенной утратой чувствительности к нежелательным воздействиям. Что касается мозга и тех нервов, которые имеют непосредственное отношение к его функционированию и к чувственному восприятию, то мозговое кровообращение периодически подвергается тем самым расстройствам, имеющим характер вибраций, которые я детально изучил и описал в своем исследовании под номером А-17. Указанные расстройства, как я доказываю, не имеют ничего общего с приливами крови — феноменом, которому посвящено исследование под номером А-19. Будучи чрезмерными, упомянутые нарушения неизменно сопровождаются иллюзиями.
Если бы я имел возможность осмотреть мистера Бартона и выяснить все детали, нуждающиеся в уточнении, мне не стоило бы ни малейшего труда соотнести известные мне феномены с вызвавшей их болезнью. В данном же случае мой диагноз поневоле не выходит за рамки предположений».
Это пишет доктор Гесселиус и приводит прочие рассуждения, понятные лишь специалистам в области медицинской науки.
А рассказ преподобного Томаса Херберта, в котором содержится все, что известно об интересующем нас случае, приводится в нижеследующих главах.
В то время я был молод и близко знаком с некоторыми из действующих лиц этой странной истории; вот почему обстоятельства, с нею связанные, произвели на меня столь глубокое, надолго засевшее в памяти впечатление. Постараюсь теперь изложить все указанные обстоятельства в точности, соединяя, разумеется, в рассказе данные, почерпнутые из разных источников, и пытаясь, насколько возможно, рассеять тьму, которая с начала и до конца окутывает эту историю.
Году приблизительно в 1794-м младший брат некоего баронета — назову его сэр Джеймс Бартон — возвратился в Дублин. Капитан Бартон заслужил отличия во флоте, командуя одним из фрегатов его величества почти все время, пока длилась американская Война за независимость. Капитану Бартону было года сорок два — сорок три. Он мог при желании быть умным и приятным собеседником, но обычно вел себя сдержанно, иногда даже казался угрюмым.
В обществе, однако, он держался светски, как джентльмен. Ему ни в коей мере не были присущи шумные, грубоватые манеры, зачастую свойственные морякам; напротив, его поведение отличалось непринужденностью, спокойствием, даже лоском. Роста он был среднего, сложения довольно крепкого; лицо выдавало склонность к размышлениям и обычно носило на себе отпечаток серьезности и меланхолии. Будучи, как я уже говорил, человеком превосходно воспитанным, отпрыском благородного семейства и обладателем крупного состояния, капитан Бартон не нуждался, разумеется, в дальнейших рекомендациях, чтобы получить доступ в лучшее общество Дублина.
В повседневной жизни мистер Бартон был неприхотлив. Он занимал апартаменты на одной из фешенебельных в то время улиц в южной части города, но держал всего лишь одну лошадь и одного слугу; слыл вольнодумцем, однако вел упорядоченную, высокоморальную жизнь — не склонен был ни к игре, ни к выпивке, ни к каким-либо другим порокам. Он был погружен в себя, ни с кем близко не сходился, друзей не заводил. Общество, судя по всему, привлекало его скорее веселой, бездумной суетой, чем возможностью обменяться с кем-либо своими мыслями и настроениями.
В результате Бартон прослыл человеком бережливым, благоразумным и замкнутым, имеющим хорошие шансы устоять против хитрых уловок и прямых атак и сохранить свое холостяцкое положение. Похоже было, что он доживет до глубокой старости и умрет богатым, завещав свои деньги какой-нибудь больнице.
Вскоре, однако, стало ясно, что жизненные планы мистера Бартона были поняты в корне неверно. В то время в свете появилась некая молодая леди, назовем ее мисс Монтегю, введенная туда ее тетей, леди Л., вдовой. Мисс Монтегю была неоспоримо красива и превосходно воспитана. Обладая природным умом и изрядной долей веселости, она стала на время любимицей общества.
Тем не менее популярность на первых порах не приносила ей ничего, кроме эфемерного восхищения окружающих, пусть лестного, но ни в коей мере не сулившего скорого брака, ибо, к несчастью для упомянутой молодой леди, было общеизвестно, что, кроме привлекательности, ровно никаких земных благ у нее за душой не имеется. При таком положении вещей не приходится сомневаться, что появление у бесприданницы мисс Монтегю признанного поклонника в лице капитана Бартона повергло общество в изумление.
Его ухаживания, как следовало ожидать, были встречены благосклонно, и в скором времени каждому из полутора сотен близких друзей старой леди Л. было сообщено персонально, что капитан Бартон действительно предложил мисс Монтегю, с одобрения ее тетушки, руку и сердце; что, более того, предложение его принято — при условии согласия отца невесты, который следовал на родину из Индии и должен был прибыть в ближайшие две-три недели.
Браку ничто не препятствовало, отсрочка представлялась не более чем формальностью, так что помолвка считалась делом решенным, и леди Л., верная старомодному обычаю, которым ее племянница, разумеется, охотно бы пренебрегла, удержала девушку от дальнейшего участия в городских увеселениях.
Капитан Бартон был в доме частым гостем, порой засиживался подолгу и на правах нареченного жениха пользовался всеми преимуществами тесного, непринужденного общения с невестой. Таковы были отношения между действующими лицами моего повествования к тому времени, когда на него пала тень грядущих загадочных событий.
Леди Л. обитала в красивом доме на севере Дублина, а квартира капитана Бартона, как уже было упомянуто, располагалась на юге. Оба жилища разделяло значительное расстояние, и капитан Бартон завел себе привычку, проведя вечер в обществе старой леди и ее прекрасной воспитанницы, возвращаться домой пешком и в одиночестве.
Кратчайший маршрут таких ночных прогулок пролегал вдоль одной довольно длинной недостроенной улицы — стены домов только-только начали подниматься над фундаментами.
Однажды вечером, вскоре после обручения с мисс Монтегю, капитан Бартон дольше обычного пробыл у своей невесты и леди Л. Речь зашла об откровении свыше, которое он оспаривал с полнейшим неверием заядлого скептика. В те дни в высшее общество уже проложили себе дорогу так называемые «французские принципы» — в особенности те из них, что перекликаются с либерализмом. Не избежали этой заразы и старая леди с ее воспитанницей. Вот отчего взгляды мистера Бартона не были сочтены серьезным препятствием для предполагаемого брака. Разговор тем временем перешел на сверхъестественные и загадочные явления, причем и тут мистер Бартон прибегал все к тем же не лишенным язвительности аргументам. Несправедливо было бы обвинять его в желании покрасоваться: доктрины, которые отстаивал капитан Бартон, являлись основой его собственных, если можно так выразиться, верований. Из всех странных обстоятельств, затронутых в моей повести, не последнюю роль играет тот факт, что жертва напастей, которые я собираюсь описать, в силу лелеемых годами принципов упорно отвергала возможность так называемых сверхъестественных явлений.
Было глубоко за полночь, когда мистер Бартон распрощался и пустился в свой одинокий обратный путь. Он достиг уже той безлюдной дороги, где над фундаментами едва возвышались незаконченные стены будущих домов. Туманно светила луна, и под ее тусклыми лучами дорога, по которой шел Бартон, казалась еще мрачнее; царило полное, непонятным образом волновавшее душу безмолвие, не нарушаемое ничем, кроме шагов Бартона, неестественно громких и отчетливых.
Он шел так некоторое время, а затем внезапно заслышал другие шаги, размеренно ступавшие, казалось, метрах в десяти позади него.
Ощущение, что кто-то следует за тобой по пятам, всегда неприятно, а особенно в столь уединенном месте. Капитан Бартон резко обернулся, рассчитывая оказаться лицом к лицу с преследователем, но, хотя луна светила достаточно ярко, ничего подозрительного на дороге не обнаружил.
Стук не был отзвуком его собственных шагов: Бартон убедился в этом, потопав ногой и быстро пройдясь взад-вперед в безуспешных попытках разбудить эхо. Не будучи ни в коей мере склонным к фантазиям, Бартон тем не менее вынужден был приписать шаги игре своего воображения и счесть их иллюзией. Рассудив таким образом, он вновь пустился в путь. Но едва он сошел с места, как сзади опять послышались таинственные звуки, и в этот раз, словно в доказательство, что с эхом они не имеют ничего общего, шаги то постепенно замирали, почти совсем останавливаясь, то переходили в бег, а затем опять замедлялись.
Как и в первый раз, капитан Бартон резко обернулся, но результат был тот же: на одинокой дороге не виднелось ровно ничего. Он пошел обратно по своим следам, рассчитывая обнаружить причину смутивших его звуков, но безуспешно.
При всем своем скептицизме Бартон почувствовал, что им постепенно овладевает суеверный страх. Не в силах отделаться от этих столь непривычных ощущений, Бартон опять двинулся вперед. Таинственные звуки не возобновлялись, но, когда он достиг того места, где прежде остановился и повернул назад, шаги послышались вновь, время от времени учащаясь, отчего казалось, что неведомый преследователь вот-вот наткнется на устрашенного пешехода.
Капитан Бартон в очередной раз остановился. Непостижимость происходившего вызывала у него непонятные, мучительные чувства, и, поддавшись волнению, он резко крикнул: «Кто там?» Собственный голос, прозвучавший в полной тишине и сменившийся столь же глубоким безмолвием, показался Бартону удручающе унылым, и им овладело сильнейшее, дотоле ему неведомое беспокойство.
Шаги преследовали Бартона до самого конца одинокой улицы, и ему потребовалось немало гордого упрямства, чтобы с перепугу не пуститься бежать со всех ног. Только достигнув своей квартиры и усевшись у камелька, он успокоился настолько, что смог восстановить в памяти и обдумать свое обескураживающее приключение. Самой малости, в сущности, достаточно, чтобы поколебать гордыню скептика и доказать власть над нами старых добрых законов природы.
Когда на следующее утро за поздним завтраком мистер Бартон обдумывал вчерашнее происшествие — скорее критически, чем с суеверным страхом, ибо ободряющее влияние дневного света быстро вытесняет мрачные впечатления, — слуга положил на стол перед ним письмо, только что принесенное почтальоном.
В надписи на конверте не обнаружилось ничего примечательного, за исключением того, что почерк был Бартону неизвестен. Возможно, надпись была сделана измененным почерком: высокие буквы клонились влево. Несколько взволновавшись, как бывает в подобных случаях со всеми, Бартон целую минуту изучал конверт, прежде чем сломать печать. После чего он прочел письмо, написанное той же рукой:
«Мистер Бартон, бывший капитан „Дельфина“, предупреждается об опасности. Он поступит мудро, если будет избегать ***-стрит (тут было названо место вчерашнего приключения). Если он не прекратит ходить там, то быть беде — пусть запомнит это раз навсегда, ибо ему следует страшиться
Капитан Бартон читал и перечитывал это странное послание, изучал его то так, то эдак, под разными углами, рассматривал бумагу, на которой оно было написано, и заново вглядывался в почерк. Ничего не добившись, он обратил внимание на печать. Это был просто кусок воска, на котором слабо виднелся случайный отпечаток пальца.
Ни малейшей зацепки, ничего, что могло привести хотя бы к догадке о происхождении письма. Казалось, цель автора — оказать услугу, и в то же время он объявлял себя тем, кого «следует страшиться». Все вместе — и письмо, и его автор, и истинные цели последнего — представляло собой неразрешимую головоломку, к тому же самым неприятным образом напоминавшую о событиях минувшей ночи.
Повинуясь какому-то чувству — возможно, гордости, — мистер Бартон никому, даже своей нареченной невесте, не сообщил об описанных выше происшествиях. Казалось бы, незначительные, они крайне неприятно поразили его воображение, и исповедоваться в том, что упомянутая молодая леди могла бы счесть свидетельством слабости, ему не хотелось. Письмо вполне могло оказаться всего лишь шуткой, а загадочные шаги — галлюцинацией или трюком. Но хотя Бартон и вознамерился отнестись ко всей этой истории как к чепухе, не стоящей внимания, подспудно его мучили сомнения и догадки, угнетали смутные предчувствия. И разумеется, Бартон долгое время избегал улицы, упомянутой в письме как опасное место.
В последующую неделю ничто не напомнило капитану о содержании воспроизведенного мною письма, и тревожные впечатления постепенно изгладились из его памяти.
Однажды вечером, когда названный промежуток времени уже истек, мистер Бартон возвращался из театра, расположенного на Кроу-стрит. Усадив мисс Монтегю и леди Л. в их коляску, он немного поболтал с двумя-тремя знакомыми.
Однако у колледжа он расстался с ними и продолжил путь в одиночестве. Был уже час ночи, и улицы совершенно опустели. Пока Бартон шел в обществе приятелей, он по временам с болезненным чувством улавливал звуки шагов, которые следовали, казалось, за ними по пятам.
Раз или два он беспокойно оборачивался, опасаясь вновь столкнуться с теми загадочными и неприятными явлениями, которые на прошлой неделе выбили его из колеи, и очень надеясь обнаружить какую-нибудь естественную причину непонятных звуков. Но улица была пуста — вокруг ни души.
Продолжая путь домой в одиночестве, капитан Бартон по-настоящему испугался, когда яснее, чем прежде, уловил хорошо знакомые звуки, от которых его теперь бросало в дрожь.
Чужие шаги, стихая и возобновляясь одновременно с его собственными, сопровождали Бартона вдоль глухой стены, окружавшей парк при колледже. Поступь невидимки была, как и прежде, неровной: то медлила, то, на протяжении двух десятков ярдов, ускорялась почти до бега. Снова и снова Бартон оборачивался, поминутно бросал украдкой быстрый взгляд через плечо, но никого не видел.
Неуловимый и незримый преследователь довел Бартона до сильнейшего раздражения; когда капитан наконец оказался дома, его нервы были так взвинчены, что он не мог заснуть и до самого рассвета даже не пытался лечь.
Разбудил его стук в дверь. Вошедший слуга протянул ему несколько писем, пришедших только что по почте. Одно из них мгновенно привлекло внимание Бартона — единственный взгляд на это письмо тут же стряхнул с него остатки сна. Он сразу узнал почерк и прочел следующее:
«Скрыться от меня, капитан Бартон, — все равно что убежать от собственной тени. Что бы ты ни делал, я буду являться каждый раз, когда вздумаю на тебя взглянуть, и ты тоже меня увидишь, прятаться я не собираюсь, не думай. Отдыхай себе спокойно, капитан Бартон, ведь если совесть у тебя чиста, то с чего бы тебе бояться
Едва ли нужно говорить о том, с какими чувствами изучал Бартон это странное послание. Несколько дней всем было заметно, что вид у капитана отсутствующий и расстроенный, но о причине не догадывался никто.
Что бы он там ни думал по поводу призрачных шагов, следовавших за ним по пятам, но письма не были иллюзией, и их приход уж очень странно совпал с появлением таинственных звуков.
Смутно, инстинктивно разум Бартона связал нынешние приключения с некоторыми страницами из прошлой жизни — теми самыми, о которых капитану очень не хотелось вспоминать.
Однако случилось так, что, помимо приближавшейся свадьбы, капитана Бартона занимали тогда — вероятно, к счастью для него — дела, связанные с важным и долговременным судебным процессом, который касался прав собственности. Процесс поглотил его внимание целиком. Деловая суета и спешка, естественно, рассеяли снедавшее Бартона уныние, и в короткий срок к нему вернулось прежнее расположение духа.
Тем не менее все это время Бартона продолжали снова и снова пугать знакомые уже звуки, которые слышались ему в уединенных местах как ночью, так и днем. Теперь, однако, они были слабыми и отрывочными, и зачастую он с немалой радостью убеждался, что их вполне можно приписать разгоряченному воображению.
Однажды вечером Бартон направлялся к зданию палаты общин вместе со знакомым нам обоим членом парламента. Это был один из тех редких случаев, когда мне довелось общаться с капитаном Бартоном. Шагая рядом, я заметил, что вид у него отсутствующий. Его замкнутость и молчаливость свидетельствовали, казалось, о том, что над ним тяготеет какая-то всепоглощающая забота.
Позже я узнал, что все это время он слышал за спиной знакомые шаги.
Но такое произошло в последний раз. Наваждению, уже измучившему Бартона, предстояло теперь перейти в новую, совершенно иную стадию.
Однажды вечером мне пришлось стать свидетелем первого из тех происшествий, которые впоследствии сыграли в судьбе Бартона роковую роль; но если бы не дальнейшие события, оно едва ли бы мне запомнилось.
В тот миг, когда мы входили в пассаж у Колледж-Грин, какой-то человек (о котором я помню только, что он был невысок ростом, похож на иностранца и носил дорожную меховую шапку) резко, по-видимому в крайнем возбуждении, устремился прямо на нас, быстро и яростно бормоча что-то себе под нос.
Этот престранный субъект, приблизившись вплотную к Бартону, который шел впереди всех (нас было трое), остановился и несколько мгновений сверлил его угрожающим, исполненным маниакальной злобы взглядом; затем отвернулся, стал удаляться той же странной походкой и исчез в боковой галерее. Хорошо помню, что внешность и поведение этого человека немало меня поразили; от него исходило смутное, но непреодолимое ощущение опасности. Подобного я не испытывал ни разу в присутствии человеческого существа. Происшествие, однако, ничуть не вывело меня из равновесия — ничего страшного, просто попалось на глаза на редкость злобное, почти безумное лицо.
Крайне удивила меня при этом реакция капитана Бартона. Я знал его как человека храброго, в минуту истинной опасности всегда державшегося со спокойным достоинством. Тем более странным показалось мне тогда его поведение. Когда незнакомец приблизился, Бартон на шаг или два отпрянул и молча схватился за мою руку, видимо, не помня себя от смертельного ужаса. Потом, когда коротышка, грубо оттолкнув меня, исчез, Бартон сделал несколько шагов ему вслед, остановился в растерянности и опустился на скамью. Ни разу мне не доводилось видеть лица бледнее и изможденнее.
— Боже мой, Бартон, что с вами? — спросил наш спутник, встревоженный его видом. — Вы ушиблись или, может быть, нездоровы? Что случилось?
— Что он сказал? О чем он, я не расслышал? — спрашивал Бартон, не обращая ни малейшего внимания на вопрос N.
— Ерунда! — ответил тот в крайнем изумлении. — Кого это интересует? Вы нездоровы, Бартон, решительно нездоровы! Позвольте я возьму вам экипаж.
— Нездоров? Да нет, я здоров, — сказал Бартон, с явным усилием стараясь взять себя в руки, — но, говоря по правде, устал. Немного перетрудился, да и перенервничал. Я был, знаете ли, в суде лорд-канцлера. Когда процесс подходит к концу, всегда волнуешься. Мне весь вечер было не по себе, но сейчас уже лучше. Ну пойдемте же, пойдемте!
— Нет-нет. Послушайте меня, Бартон, отправляйтесь домой: вам необходимо отдохнуть, у вас совершенно больной вид. Я настаиваю, чтобы вы разрешили мне проводить вас домой, — говорил приятель капитана.
Я присоединился к уговорам, тем более что Бартон явно был готов сдаться. Но тем не менее он расстался с нами, отклонив предложенную помощь. Я не настолько близко знал N., чтобы обсуждать с ним происшедшее, но после обычного в таких случаях обмена сочувственными замечаниями понял: наскоро выдуманный предлог не убедил его, точно так же как и меня, и мы оба подозревали, что для загадочного поведения Бартона имелись какие-то тайные причины.
На следующий день я зашел к Бартону справиться о его здоровье и узнал от слуги, что, вернувшись накануне вечером домой, хозяин не покидал своей комнаты, однако он испытывает всего лишь легкое недомогание и надеется, что через несколько дней будет опять на ногах. В тот же вечер он послал за доктором Р., имевшим тогда большую практику в дублинском обществе, и у них состоялась, говорят, весьма странная беседа.
Бартон рассказывал о своем недомогании равнодушно и обрывисто и казался, как ни странно, мало заинтересованным в лечении — во всяком случае, дал понять, что есть предметы, которые занимают его несравненно более, чем теперешнее нездоровье. Он жаловался на возникавшее иногда учащенное сердцебиение и головную боль.
Доктор Р. спросил между прочим, не испытывает ли он почему-либо беспокойство или тревогу. На это Бартон быстро и не без раздражения дал отрицательный ответ. Доктор вслед за тем объявил, что ничего у него не находит, кроме легкого расстройства пищеварения, выписал соответствующий рецепт и уже собирался откланяться, когда Бартон, словно внезапно о чем-то вспомнив, удержал его.
— Извините, доктор, едва не забыл. Не разрешите ли задать вам пару вопросов, касающихся медицины? Возможно, вы сочтете их странными и бестолковыми, но речь идет о пари, так что вы, надеюсь, меня простите.
Врач выразил готовность удовлетворить его любопытство.
Бартон, по всей видимости, не знал, с чего начать расспросы, так что с минуту помолчал, затем подошел к книжному шкафу, вернулся на место, сел и сказал:
— Вопросы покажутся вам ребяческими, но ответ мне необходим, чтобы выиграть пари, поэтому я их и задаю. Во-первых, меня интересует столбняк. Если у человека была эта болезнь и он, как представляется, от нее умер, — во всяком случае, обычный, средней руки врач заявил, что он мертв, — то может ли такой человек в конечном счете оказаться живым?
Врач улыбнулся и покачал головой.
— Но ведь бывают и ошибки? — снова заговорил Бартон. — Что, если речь идет о невежественном шарлатане — не мог ли он ошибиться, приняв какое-либо свойственное этой болезни состояние за смерть?
— Кто хоть раз в жизни видел смерть, — ответил врач, — никогда не спутает ее со столбняком.
Несколько минут Бартон размышлял.
— Задам вам вопрос, возможно, еще более наивный; но скажите, сперва не бывает ли в иностранных госпиталях, скажем в неаполитанских, беспорядка и путаницы, например ошибок при регистрации больных и прочего?
Доктор Р. признал свою некомпетентность в этом вопросе.
— Хорошо, доктор, тогда последнее. Вероятно, я вас насмешу, но, так или иначе, прошу ответить. Существует ли среди всех человеческих болезней такая, от которой человек уменьшается в росте и объеме — то есть остается в точности подобен сам себе, но в других пропорциях, с другим ростом и поперечными размерами; хоть одна болезнь, пусть самая редкая, самая малоизвестная, может привести к таким изменениям?
Ответом была улыбка и самое решительное «нет».
— Тогда скажите, — проговорил Бартон отрывисто, — если у человека имеются причины опасаться, что на него нападет сумасшедший, разгуливающий на свободе, может ли он добиться ордера на задержание и арест этого сумасшедшего?
— Вопрос скорее по адвокатской части, чем по медицинской, — ответил доктор Р., — но, думаю, если обратиться к властям, дело нетрудно уладить законным порядком.
На этом врач распрощался, но в дверях холла вспомнил, что оставил наверху свою трость, и вернулся. Появление его привело к некоторой неловкости, потому что листок бумаги, в котором он узнал свой рецепт, медленно сгорал в камине, а Бартон сидел рядом, нахмурившийся и приунывший.
Доктор Р. был слишком тактичным человеком, чтобы заострять на этом внимание, но увиденное убедило его в одном: недуг гнездился не в теле капитана Бартона, а в душе.
Несколько дней спустя в дублинских газетах появилось следующее объявление:
«Если Сильвестр Йелланд, ранее служивший матросом на фрегате его величества „Дельфин“, или его ближайшие родственники обратятся к мистеру Хьюберту Смиту, поверенному, в его конторе на Дейм-стрит, то они (или он) узнают нечто весьма для них (или для него) полезное. Встреча может состояться в любое время, вплоть до двенадцати часов ночи, в случае, если заинтересованные стороны желают избежать любопытных глаз; при необходимости гарантируется строжайшая секретность всех переговоров».
Как я уже упоминал, «Дельфин» был тем самым судном, которым командовал капитан Бартон. Сопоставив этот факт с усилиями автора при помощи афиш и газет распространить свое необычное обращение как можно шире, доктор Р. предположил, что обеспокоенность Бартона каким-то образом связана с лицом, упомянутым в тексте, и что автор последнего не кто иной, как сам Бартон.
Нет нужды добавлять, что это была всего лишь догадка. Посредник сохранил в тайне все сведения, могущие пролить свет на то, кто является его нанимателем и какова его истинная цель.
Мистер Бартон, хотя и походил в последнее время на ипохондрика, был еще очень далек от того, чтобы подпасть под это определение. Веселым его характер, разумеется, трудно было назвать, но ровным — пожалуй. Унынию он не поддавался.
Соответственно, вскоре он обратился к своим прежним привычкам, и одним из первых признаков душевного подъема стало его появление на торжественном обеде франкмасонов, ибо он принадлежал к этому достойному братству. Бартон, вначале мрачный и отрешенный, выпил много больше, чем обыкновенно, — возможно, с целью разогнать собственные тревожные мысли, — и под влиянием хорошего вина и приятной компании постепенно сделался разговорчивым (чего с ним прежде не случалось), даже болтливым.
Непривычно возбужденный, он покинул общество приблизительно в половине одиннадцатого, и, так как праздничная атмосфера весьма располагает к галантности, ему в голову пришла мысль отправиться к леди Л. и провести остаток вечера с ней и со своей нареченной невестой.
И вот вскоре он оказался на ***-стрит и завел веселую беседу с обеими дамами. Не следует думать, что капитан Бартон вышел за пределы, предписываемые благоразумием, — он выпил ровно столько вина, чтобы дух возвеселился, но не пошатнулся разум и не изменили хорошие манеры.
Испытывая чрезвычайный душевный подъем, Бартон совсем забыл или отбросил от себя смутные опасения, так долго над ним тяготевшие и до известной степени отдалившие его от общества. Но со временем искусственно возбужденная веселость пошла на убыль и мучительные ощущения постепенно вернулись; Бартон сделался таким же рассеянным и встревоженным, как раньше.
Наконец он распрощался, мучимый предчувствием беды и перебирая в уме бессчетное множество смутных опасений. Остро ощущая их тяжесть, он тем не менее пытался заставить себя пренебречь ими или сделать вид, что пренебрегает.
Именно гордое сопротивление тому, что он считал слабостью, и подтолкнуло его в данном случае на путь, приведший к приключению, о котором я собираюсь вам поведать.
Мистер Бартон без груда мог бы нанять экипаж, но понял, что острое желание это сделать вызвано не чем иным, как суеверными страхами (так он предпочитал называть свои чувства).
Он мог бы также избрать и другой путь домой — не тот, от которого предостерегало таинственное письмо, — но и от этой идеи отказался по той же причине; с упорством почти отчаянным Бартон вознамерился довести дело до кризиса (не важно, какого именно), если для давешних страхов имелось какое-либо реальное основание, если же нет, то получить удовлетворительные доказательства их иллюзорности; поэтому он избрал свой старый маршрут — как в ту памятную ночь, когда началось странное наваждение. По правде говоря, даже штурман, впервые ведущий судно под прицелом неприятельской батареи, не подвергает свою решимость столь суровому испытанию, какому подвергал себя капитан Бартон, когда вступил, сдерживая дрожь, на одинокую тропу, где (как он чувствовал, несмотря на все усилия сопротивлявшегося рассудка) затаилось какое-то злобное, враждебное существо.
Он шел размеренно и быстро, ожидая вот-вот услышать странные шаги, но все было тихо, и он уже начал успокаиваться. Три четверти пути были благополучно пройдены, а впереди виднелся длинный ряд мерцающих масляных фонарей, которые освещали оживленную улицу.
Чувство облегчения, однако, покинуло его очень скоро: позади, ярдах в ста, прозвучал выстрел из мушкета, и у самой головы Бартона просвистела пуля. Первым его побуждением было броситься назад и настичь убийцу; но, как мы уже говорили, по обе стороны улицы были заложены фундаменты будущих домов, а за ними простирались обширные пустыри, усеянные мусором и брошенными печами для обжига кирпичей; вокруг снова наступила такая тишина, словно ни единый звук и не тревожил это мрачное и уродливое место. Понятно, что в такой обстановке искать убийцу в одиночку, без помощи со стороны, было бесполезно — тем более в полном безмолвии, которое не нарушал даже стук удалявшихся шагов.
Капитан Бартон — возбужденный, что и естественно для человека, на которого только что было совершено покушение и который едва избег смерти, — повернулся и, не переходя на бег, быстро зашагал вперед.
Он повернулся, как я уже сказал, несколько секунд помедлив, и уже пустился в поспешное отступление, но тут же внезапно наткнулся на знакомого маленького человечка в меховой шапке. Встреча продолжалась всего лишь несколько мгновений. Коротышка шел той же неестественной походкой, что и раньше, с тем же выражением угрозы на лице; а когда он поравнялся с Бартоном, тому послышался злобный шепот: «Жив, все еще жив!»
Душевное состояние мистера Бартона настолько отразилось на его здоровье и внешнем виде, что это обратило на себя всеобщее внимание.
По причинам, известным только ему самому, Бартон не предпринял никаких шагов, чтобы уведомить власти о едва не удавшемся покушении; напротив, он ревниво хранил происшедшее в тайне; лишь несколькими неделями позже, когда душевные муки заставили его наконец искать совета и помощи, он под строжайшим секретом доверился одному джентльмену.
Однако бедный Бартон, невзирая на хандру, вынужден был делать все, чтобы являть в свете лик человека довольного и счастливого, ибо ничто не могло оправдать в глазах общества отказа от приятных обязанностей, которые диктовались отношениями, связывавшими его и мисс Монтегю.
Бартон так ревниво хранил в тайне свои душевные муки и обстоятельства, их вызвавшие, что возникало подозрение: быть может, причина странного преследования ему известна и она такова, что ее приходится скрывать.
Рассудок, погруженный таким образом в себя, терзаемый тревогой, не решавшийся довериться ни единой человеческой душе, приходил день ото дня во все большее возбуждение и, разумеется, все более поддавался воздействию со стороны нервной системы; и при этом Бартон все чаще оказывался лицом к лицу с тайными видениями, которые с самого начала обрели над ним страшную власть.
Как раз в то время Бартон нанес визит знаменитому тогда проповеднику, доктору *** (он был с ним немного знаком), и воспоследовала весьма необычная беседа.
Когда доложили о приходе Бартона, проповедник сидел в своем кабинете в колледже, окруженный богословскими трудами, и размышлял.
Манеры вошедшего свидетельствовали о растерянности и волнении и вкупе с бледным, изнуренным лицом посетителя навели ученого на грустную мысль: его гость недавно испытал поистине жестокие муки, ведь что же еще могло вызвать перемены столь разительные, можно сказать, пугающие.
После обычного обмена приветствиями и общими замечаниями капитан Бартон, заметив, вероятно, что его визит изумил хозяина (доктор *** не сумел этого скрыть), прервал краткую паузу словами:
— Мой приход сюда может показаться странным, доктор; наше столь недавнее знакомство его, должно быть, не оправдывает. При обычных обстоятельствах я ни за что не осмелился бы вас побеспокоить. Не считайте мой визит праздным или бесцеремонным вторжением. Уверен, вы так не подумаете, когда узнаете, какие муки я терплю.
Доктор *** прервал его уверениями, продиктованными вежливостью, а затем Бартон продолжил:
— Я намерен злоупотребить вашей снисходительностью, чтобы спросить у вас совета. Я говорю «снисходительность», но мог бы сказать «человечность», «сочувствие», ибо я невыносимо страдал и страдаю.
— Дорогой сэр, — сказал в ответ служитель Церкви, — я воистину был бы глубоко удовлетворен, если бы мог утишить ваши духовные терзания, но…
— Я знаю, что вы собираетесь сказать, — быстро прервал его Бартон. — Я неверующий, а значит, не способен воспользоваться помощью Церкви; но не считайте это само собой разумеющимся. Во всяком случае, из того, что у меня нет твердых религиозных убеждений, не стоит делать вывод, будто я не испытываю глубокого — очень глубокого — интереса к религии. События последних дней заставили меня обратиться к изучению вопросов, связанных с верой, так непредвзято и с таким открытым сердцем, как никогда ранее.
— Ваши затруднения, я полагаю, связаны с доказательствами откровения, — подсказал священник.
— Нет, не совсем; собственно, как ни стыдно в этом признаваться, я не обдумал своих возражений настолько, чтобы связно их изложить, но… есть один предмет, к которому я питаю особый интерес.
Он снова примолк, и доктор *** попросил его продолжать.
— Дело вот в чем, — заговорил Бартон. — Сомневаясь относительно того, что принято называть откровением, я глубоко убежден в одном: помимо нашего мира существует мир духов, который из милосердия от нас по большей части сокрыт, но может приоткрыться, и временами, к нашему ужасу, так и происходит. Я уверен — я знаю точно, — продолжал Бартон, все более волнуясь, — что Бог существует — Бог грозный — и что за виной неисповедимым, поразительным образом следует воздаяние от сил ужасных, непостижимых уму; что существует мир духов — Боже правый, мне пришлось в этом убедиться! — мир злобный, безжалостный и всемогущий, заставляющий меня переживать муки ада! Да, жестокие пытки преисподней!
Во время речи Бартон впал в такое неистовство, что богослов был поражен, более того — испуган. Взволнованная порывистость речи, а главное, невыразимый ужас, запечатлевшийся в чертах Бартона, составляли резкий, болезненный контраст его обычному холодному и бесстрастному самообладанию.
— Дорогой сэр, — произнес доктор *** после недолгого молчания, — я вижу, что вы и в самом деле глубоко несчастны, но осмелюсь предсказать, что вашей нынешней хандре найдется вполне материальное объяснение и что с переменой климата, а также с помощью укрепляющих средств к вам вернутся и бодрость духа, и прежнее спокойствие, и веселье. В конце концов, не так уж далека от истины старая теория, утверждающая, что чрезмерное преобладание того или иного душевного настроя связано с чрезмерной активностью или, наоборот, вялостью того или иного телесного органа. Поверьте, понемножку диеты, физических упражнений и прочих мер, полезных для здоровья, под опекой знающего врача — и вы снова придете в себя.
— Доктор, — сказал Бартон, содрогнувшись, — я не могу обольщаться подобными надеждами. Мне остается лишь уповать на то, что некая духовная сила, более могущественная, чем та, которая меня терзает, возьмет верх над последней и спасет меня. Если это невозможно, тогда я пропал — окончательно пропал.
— Но, мистер Бартон, припомните, — стал уговаривать его собеседник, — что и другие страдали так же, как и вы, и…
— Нет, нет же, — прервал его Бартон с раздражением, — нет, сэр. Я не суеверный, далеко не суеверный человек. Я был склонен, возможно, даже чрезмерно, к обратному — к скептицизму и недоверчивости, — но я не принадлежу к тем, кого не убеждает вообще ничто, кто способен пренебречь многократно повторяемым, постоянным свидетельством своих собственных чувств, и теперь — теперь наконец — я вынужден поверить, мне не убежать, не скрыться от подавляющей очевидности, что мне является, меня преследует по пятам — демон!
Всепоглощающий ужас исказил черты Бартона, когда, обратив к собеседнику мертвенно-бледное лицо, он излил таким образом свои чувства.
— Помоги вам Господь, мой бедный друг, — сказал потрясенный доктор ***. — Помоги вам Господь, ибо вы воистину страдалец, какова бы ни была причина ваших мук.
— О да, помоги мне Господь! — сурово откликнулся Бартон. — Но поможет ли он мне, поможет ли?
— Молитесь Ему, молитесь с верой и смирением, — ответствовал доктор ***.
— Молитесь, молитесь, — снова как эхо повторил Бартон. — Я не могу молиться; легче сдвинуть гору усилием воли. Для молитвы мне недостает веры; что-то во мне сопротивляется молитве. Я не в силах последовать вашему совету — это невозможно.
— Только попытайтесь — и вы убедитесь в образном, — сказал доктор ***.
— Попытайтесь! Я пытался, но попытки приводили меня в смятение, а иногда — в ужас. Пытаться бесполезно, более чем бесполезно. Устрашающая, невыразимая идея вечности и бесконечности подавляет, загоняет в безумие мой мозг, когда я принимаюсь размышлять о Создателе, — я пугаюсь и отступаю. Говорю вам, доктор, если мне суждено спасение, то иным путем. Идея вечного Творца для меня неприемлема, моему рассудку не вынести этой мысли.
— Тогда скажите, дорогой сэр, — вопросил собеседник, — какой поддержки вы от меня ждете, что надеетесь узнать? Могу ли я что-нибудь сказать или сделать для вашего спасения?
— Сперва выслушайте меня, — отозвался капитан Бартон с подавленным видом, силясь обуздать свое волнение, — выслушайте, и я вам расскажу в подробностях о том наваждении, из-за которого моя жизнь сделалась непереносимой и которое заставило меня убояться смерти и потустороннего мира так же сильно, как я возненавидел посюсторонний.
Бартон повел затем рассказ о тех происшествиях, которые уже нам известны, и продолжил следующим образом:
— Это стало делом обычным — привычкой. Я не имею в виду, что вижу его во плоти, слава богу, такое дозволяется не каждый день. Хвала Создателю, от этого ужаса мне милосердно даруется хотя бы отдых, раз уж не дано избавления. Но от сознания, что злобный дух повсюду меня преследует, мне не отделаться ни на минуту. Мне вослед несутся богохульства, крики отчаяния, на меня изливается отвратительная, безумная ненависть. Эти страшные звуки разлаются всякий раз, когда я заворачиваю за угол; эти выкрики доносятся до меня ночью, когда я сижу один в своей комнате; они преследуют меня повсюду, обвиняют в отвратительных преступлениях и — Боже милосердный! — грозят неминуемой местью и вечными муками. Тсс… Слышите? — вскричал Бартон с жуткой торжествующей усмешкой. — Слушайте, слушайте, теперь-то вы мне верите?
К священнику подкрался леденящий ужас, когда в вое внезапно поднявшегося ветра он различил как будто приглушенные, неясные восклицания, в которых угадывались ярость и злобная насмешка.
— Ну, что вы об этом думаете? — выкрикнул наконец Бартон, хватая ртом воздух.
— Я слышал шум ветра, — ответил доктор ***. — Что же мне думать, ничего особенного в этом нет.
— «Князь, господствующий в воздухе», — пробормотал Бартон, содрогаясь.
— Ну-ну, дорогой сэр, — сказал ученый, пытаясь ободрить сам себя, ибо даже сейчас, среди бела дня, в нервном возбуждении, жестоко терзавшем посетителя, с беспокойством ощущал что-то заразительное. — Вам не следует поддаваться этим диким фантазиям, сопротивляйтесь порывам воображения.
— Как же, «противостаньте дьяволу, и убежит от вас», — отозвался Бартон по-прежнему мрачно. — Но как сопротивляться? В этом вся трудность. Что… что мне делать? Что я могу сделать?
— Дорогой сэр, все это фантазии, — отвечал книжник, — вы терзаете сами себя.
— Нет-нет, сэр, с фантазиями это не имеет ничего общего, — возразил Бартон с оттенком суровости в голосе. — Эти адские звуки, которые и вы, точно так же как я, только что слышали, — фантазии? Как бы не так. Нет, нет.
— Но вы видели этого человека неоднократно, — сказал священник. — Почему вы не заговорили с ним, не задержали его? Не поторопились ли вы — чтобы не сказать больше — предположить вмешательство сверхъестественных сил, в то время как все происшедшее поддается более простому объяснению, стоит только надлежащим образом поразмыслить?
— Есть некоторые обстоятельства, связанные с этим… этим явлением, — не стану объяснять, в чем они заключаются, но я вижу в них доказательства его зловещей природы. Я знаю: существо, которое меня преследует, — не человек. Говорю вам, я это знаю и мог бы вам доказать. — Бартон помолчал, а потом добавил: — А заговорить с ним я не решаюсь, не могу; при виде его мне изменяют силы, сама смерть взирает на меня. Я оказываюсь перед лицом торжествующей адской силы, воплощенного зла. Решимость, чувства, память — все отказывает мне. О боже! Боюсь, сэр, вы сами не знаете, о чем говорите. Пощадите, силы небесные, сжальтесь надо мной!
Бартон оперся локтем о стол, прикрыл рукой глаза, словно заслоняясь от какого-то жуткого образа, и принялся вновь и вновь взывать к небесам.
— Доктор, — сказал он, внезапно вставая и умоляюще глядя священнику прямо в глаза, — я уверен, вы сделаете для меня все, что только возможно. Вы знаете теперь о постигшем меня бедствии. Самому мне не спастись, у меня нет надежды, я совершенно бессилен. Заклинаю вас, обдумайте мою историю, и, если способна тут помочь чужая молитва, заступничество доброго человека или что-либо иное, на коленях, именем Всевышнего прошу: протяните мне руку помощи перед лицом смерти. Вступитесь за меня, сжальтесь; я знаю: вы это сделаете, вы не можете мне отказать. Именно затем я и пришел сюда. Даруйте мне напоследок хоть проблеск — малейший проблеск — надежды, а я наберусь храбрости, чтобы выносить час за часом тот кошмар, в который превратилось мое существование.
Доктор *** заверил Бартона, что может только молиться за него от всего сердца и не преминет так и поступить. Их прощание было поспешным и грустным. Бартон сел в ожидавшую его у дверей коляску, задернул шторы и двинулся в путь, а доктор *** вернулся в свою комнату, чтобы на досуге поразмыслить о необычном разговоре, прервавшем его ученые штудии.
Трудно было ожидать, что странная метаморфоза, приключившаяся с капитаном Бартоном, не сделается в конце концов темой для пересудов. Теорий, объяснявших загадку, было выдвинуто несколько. Одни подозревали тайные денежные потери, другие — нежелание выполнять обязательства, принятые на себя, судя по всему, чересчур поспешно, наконец, третьи — зарождавшуюся душевную болезнь. Последняя гипотеза была признана наиболее вероятной и чаще других склонялась досужими языками.
Как бы ни были малозаметны поначалу признаки происшедшей перемены, от внимания мисс Монтегю они, разумеется, не ускользнули. Близкое общение с будущим мужем, а также естественный к нему интерес давали ей как повод, так и возможность пустить в ход свою проницательность и наблюдательность — свойства, особо присущие именно женскому полу.
Визиты жениха стали со временем столь нерегулярными, а его рассеянность и беспокойство — столь заметными, что леди Л. после неоднократных намеков высказала наконец свое недоумение вслух и потребовала объясниться.
Объяснения были даны, и поначалу они развеяли худшие тревоги старой леди и ее племянницы, но, поразмыслив немного о вновь открывшихся странных обстоятельствах, которые поистине пагубным образом сказались на состоянии духа и даже рассудке несчастного, обе дамы растерялись.
Генерал Монтегю, отец молодой леди, наконец-то прибыл. Он был немного знаком с Бартоном лет десять-двенадцать тому назад, наслышан о его состоянии и связях и склонялся к тому, что Бартон — идеальная, в высшей степени желанная партия для его дочери. Выслушав рассказ о преследующем Бартона призраке, он рассмеялся и поспешил отправиться к предполагаемому зятю.
— Мой дорогой Бартон, — начал генерал весело после короткой беседы о том о сем, — сестра рассказывает, что вас гложет какой-то ни на что не похожий червячок.
Бартон переменился в лице и глубоко вздохнул.
— Ну-ну, это уж никуда не годится, — продолжал генерал. — Вы смахиваете на человека, которого ждет виселица, а не алтарь. Этот червячок вам прямо-таки выел все нутро.
Бартон попытался перевести разговор на другую тему.
— Нет-нет, так не пойдет, — заявил гость со смехом, — раз уж я решил быть откровенным, то выскажу все, что думаю про эти ваши страсти-мордасти. Уж не сердитесь, но жалко смотреть, как вы в вашем возрасте до того запуганы, что сделались пай-мальчиком, словно ребенок, которого застращали букой. Да и было бы чего бояться, а то ведь смех один, как я слышал. В самом деле, когда мне об этом рассказали, я расстроился, но притом сразу понял, что стоит постараться, повести дело с толком, и за неделю, а то и скорее, все прояснится.
— Ах, генерал, вы не знаете… — начал Бартон.
— Знаю достаточно, чтобы не сомневаться в успехе, — прервал его старый вояка. — Я знаю, всем вашим неприятностям виной человечек в шапке, пальто и красной фуфайке, со злобной физиономией, который вам по временам является, таскается за вами, набрасывается на вас на перекрестках и доводит до припадков. Так вот, дружище, я берусь поймать этого злосчастного фигляра и либо собственными руками сделаю из него котлету, либо не пройдет и месяца, как его протащат по городу за повозкой, избивая кнутом.
— Если бы вы знали то, что известно мне, — произнес Бартон мрачно и взволнованно, — вы бы так не говорили. Я не настолько слаб, чтобы выносить суждение при отсутствии неопровержимых доказательств. Эти доказательства заключены здесь, здесь. — Он похлопал себя по груди и с тяжким вздохом вновь принялся ходить взад-вперед по комнате.
— Ну-ну, Бартон, — сказал гость, — готов спорить на что угодно: я в два счета поймаю этого призрака, и даже вам все станет ясно.
Генерал продолжал в том же духе, но внезапно вынужден был в испуге умолкнуть, когда Бартон, стоя у окна, отшатнулся, словно оглушенный ударом, и указал рукой на улицу. Лицо и даже губы его побелели, он бормотал: «Там… боже мой, там, там!»
Генерал Монтегю невольно вскочил на ноги и, выглянув в окно гостиной, увидел фигуру, в точности отвечавшую — насколько он смог рассмотреть — описанию того человека, который упорно являлся, чтобы мучить его друга.
Коротышка как раз отходил от низкой ограды дворика, на которую только что опирался. Не задерживаясь долее у окна, старый джентльмен схватил трость и шляпу и, пылая надеждой схватить таинственного незнакомца и наказать его за дерзость, сломя голову бросился вниз по лестнице.
На улице генерал осмотрелся, но человека, которого только что видел так отчетливо, не обнаружил. Пыхтя, он помчался к ближайшему углу, где рассчитывал увидеть удалявшуюся фигуру, но ничего похожего ему на глаза не попалось. Он носился взад-вперед, от одного перекрестка к другому, потеряв голову, пока любопытные взгляды и смеющиеся лица прохожих не подсказали ему, что поиски потеряли всякий смысл. Он резко остановился, опустил свою угрожающе поднятую в порыве ярости трость, поправил шляпу, принял спокойный вид и пошел назад, в глубине души разозленный и взбудораженный. Вернувшись, он обнаружил, что Бартон бледен и дрожит с головы до пят. Несколько секунд оба молчали, но каждый при этом думал о своем. Наконец Бартон прошептал:
— Вы это видели?
— Это? Ну да, его, то есть того самого… да, видел, — отвечал Монтегю с раздражением. — Но что толку? Он бегает быстрее ветра. Я хотел его поймать, но он удрал, не успел я еще добежать до двери. Но не важно, в следующий раз я успею наверняка и, ей-богу, придется ему отведать моей трости.
Что бы ни предпринимал генерал Монтегю, как ни увещевал он будущего зятя, мучения Бартона продолжались, и все по той же необъяснимой причине: его повсюду преследовало, на каждом шагу подстерегало существо, возымевшее над ним столь страшную власть.
Нигде и никогда не был он в безопасности; отвратительное видение преследовало его с упорством поистине дьявольским.
Уныние и беспокойство с каждым днем овладевали Бартоном все больше. Беспрестанные душевные муки стали серьезно сказываться на его здоровье, так что леди Л. и генералу Монтегю легко удалось уговорить его предпринять короткую поездку на континент, в надежде, что смена обстановки прервет цепь ассоциаций, связанных со знакомыми местами. Именно в этих ассоциациях, как предполагали те из друзей Бартона, кто с наибольшим скепсисом относился к возможности сверхъестественного вмешательства, и крылась причина вновь и вновь возникавших нервных иллюзий.
Генерал Монтегю же был убежден, что существо, являвшееся его будущему зятю, ни в коей мере не было плодом воображения, а, напротив, состояло из плоти и крови и одушевлялось решимостью преследовать несчастного джентльмена, намереваясь, судя по всему, сжить его со света.
В этой гипотезе также не заключалось ничего приятного, но было ясно: если удастся убедить Бартона в том, что сверхъестественные, как он считал, феномены на самом деле таковыми не являются, происходящее не станет более наводить на него такой ужас и губительное воздействие на его душевное и физическое здоровье прекратится. Если бы в ходе путешествия, с переменой обстановки, досаждавшие Бартону явления исчезли, он мог бы сделать вывод, что ничего сверхъестественного они в себе не содержат.
Сдавшись на уговоры, Бартон в обществе генерала Монтегю отправился из Дублина в Англию. В почтовой карете они быстро добрались до Лондона, а затем до Дувра, откуда с попутным ветром отплыли на пакетботе в Кале. С тех пор как они покинули берега Ирландии, генерал день ото дня все больше верил в благотворное воздействие поездки на душевное состояние своего спутника: в пути Бартона, к несказанной его радости, ни разу не посещали прежние кошмары, из-за которых он постепенно погрузился в самые глубины отчаяния.
Пришел конец мукам, от которых Бартон уже не чаял избавиться, и он вновь почувствовал себя в безопасности. Все это воодушевляло, и, наслаждаясь своим, как он полагал, избавлением, Бартон предавался счастливым мечтам о будущем, в которое еще недавно не решался заглядывать. Короче говоря, Бартон и его будущий тесть втайне уже поздравляли себя с тем, что о неотступном мучительном наваждении, преследовавшем капитана, можно теперь забыть.
Стоял прекрасный день, и на пристани столпилось множество зевак, пришедших поглазеть на суету, которая сопровождала прибытие пакетбота. Когда Монтегю, немного опередивший Бартона, пробирался сквозь толпу, какой-то небольшого роста человек тронул его за рукав и заговорил на диалекте:
— Месье слишком спешит; так он потеряет в толпе больного джентльмена, что идет следом. Ей-богу, бедный джентльмен вот-вот упадет без чувств.
Монтегю быстро обернулся и увидел, что Бартон и в самом деле смертельно бледен. Монтегю поспешил к нему.
— Дружище, вам нехорошо? — спросил встревоженный генерал.
Монтегю пришлось повторить этот вопрос не один раз, пока Бартон не выдавил из себя:
— Я его видел… там… я видел его!
— Его? Этого негодяя… Где он? — выкрикивал генерал, оглядывая толпу.
— Я его видел. Но его уже нет, — повторил Бартон слабым голосом.
— Но где… где вы его видели? Да говорите же, ради бога, — неистовствовал генерал.
— Только что… здесь, — последовал ответ.
— Но как он выглядит? Во что одет? Да быстрее же! — подгонял своего спутника взволнованный генерал, готовый молнией метнуться в толпу и схватить обидчика за шиворот.
— Он взял вас за руку, что-то шепнул и указал на меня. Господи, сжалься надо мной, мне нет спасения. — В приглушенном голосе Бартона слышалось отчаяние.
Подстегиваемый надеждой и яростью, Монтегю уже ринулся в толпу; но, хотя своеобразное обличье незнакомца живо запечатлелось в его памяти, никого хотя бы отдаленно похожего на эту странную фигуру ему отыскать не удалось.
В бесплодных поисках генерал воспользовался помощью нескольких случайных свидетелей, полагавших, что речь идет об ограблении. Но и их усердие ни к чему не привело, и генерал, запыхавшийся и сбитый с толку, вынужден был в конце концов сдаться.
— Бесполезно, дорогой друг, — произнес Бартон слабым голосом. Бледный как полотно, он походил на человека, которому нанесли смертельный удар. — Его не одолеть. Кем бы он ни был, страшные узы отныне приковали меня к нему… мне нет спасения… нет избавления во веки веков!
— Ерунда, мой дорогой Бартон, не говорите так, — возразил генерал, колеблясь между гневом и страхом. — Послушайте меня, не горюйте, мы еще схватим этого негодяя, немножко терпения — и дело в шляпе.
Однако с того дня не стоило и пытаться внушить Бартону хоть какую-нибудь надежду: он пал духом окончательно.
Неосязаемое и, казалось бы, ничтожное воздействие быстро лишало его жизненных сил, губило разум и здоровье. Он хотел теперь лишь одного: вернуться в Ирландию, где, как он полагал и почти что надеялся, его ждала скорая смерть.
И вот он достиг Ирландии, но первым, что он увидел на берегу, снова было лицо его страшного, неумолимого преследователя. Не только радость жизни, не только упования покинули Бартона — он лишился также и свободы воли. Теперь все решали за него друзья, озабоченные его благополучием, а он лишь безропотно подчинялся.
Отчаявшийся и безвольный, он послушно проделывал все, что они советовали. А те избрали последнее средство: поселить Бартона в доме леди Л. вблизи Клонтарфа и поручить заботам врача, который, между прочим, упорно придерживался мнения, что вся описанная история есть не более чем следствие нервной болезни. Было решено, что Бартон должен неотлучно находиться в доме, причем исключительно в тех комнатах, окна которых выходили во внутренний дворик, ворота же дворика надлежало тщательно запирать.
Указанные меры предосторожности были рассчитаны на то, чтобы в поле зрения капитана не попало случайно какое-нибудь постороннее живое существо; как полагали, в каждом встречном, имевшем хотя бы отдаленное сходство с тем образом, который ему вначале нарисовало воображение, Бартону мерещился его преследователь.
Месяц-другой полного затворничества, с соблюдением вышеописанных условий, и — как рассчитывали друзья — цепь кошмаров будет прервана, а затем постепенно рассеются и укоренившиеся в сознании больного страхи и ассоциации, которые питали болезнь и препятствовали излечению.
Самые радужные надежды связывались с жизнерадостной обстановкой и с неусыпными заботами друзей — средством, против которого неспособна устоять и самая упорная ипохондрия.
И вот бедняга Бартон, не осмеливаясь уповать на окончательное избавление от ужаса, отравившего все его существование, поселился в обществе леди Л., генерала Монтегю и своей невесты в новых апартаментах, куда посторонний, которого он так страшился, ни под каким видом не мог проникнуть.
Вскоре неуклонное следование принятому образу действий дало плоды: медленно, но верно к больному стало возвращаться как телесное, так и душевное благополучие. Это не означало, однако, что дело двигалось к полному выздоровлению. Напротив, всякий, кто знал Бартона до его странной болезни, был бы потрясен происшедшей в нем переменой.
При всем том и незначительного улучшения было довольно, чтобы преисполнить благодарностью и восторгом доброжелателей Бартона, в особенности молодую леди, заслуживавшую, пожалуй, не меньшего сочувствия, чем он сам, — и за привязанность к нему, и за то двусмысленное положение, в котором она оказалась ввиду продолжительной болезни жениха.
Прошли неделя, две, месяц — ненавистный преследователь более не появлялся. Пока что лечение шло как нельзя более успешно. Цепь ассоциаций удалось прервать; груз, обременявший измученную душу, был снят; и в этих благоприятных обстоятельствах больной вновь ощутил себя членом человеческого сообщества и начал испытывать если не радость жизни, то хотя бы интерес к ней.
Именно в это время леди Л., владевшая, подобно большинству старых дам того времени, фамильными рецептами и претендовавшая на немалые познания в медицине, послала свою горничную в огород, снабдив ее списком трав, которые надлежало со всем тщанием собрать и доставить хозяйке для известных этой последней надобностей. Горничная, однако, вскоре вернулась, взбудораженная и испуганная, выполнив поручение едва ли наполовину. Оправдывая свое бегство и страх, она поведала вещи столь странные, что у старой леди голова пошла кругом.
По словам горничной, она, выполняя поручение хозяйки, отправилась, куда ей было велено, и приступила к отбору трав из тех, что буйно разрослись в забытом уголке огорода. За этим приятным занятием она сама не заметила, как стала напевать одну старинную песенку — «чтобы не соскучиться», как она пояснила. Вскоре, однако, ей пришлось умолкнуть, потому что послышался чей-то злобный смех. Она подняла глаза и через живую изгородь, окружавшую сад, увидела какого-то маленького человечка на редкость неприятного обличья. Незнакомец (в лице его читались злоба и ненависть) стоял прямо напротив нее по ту сторону кустов боярышника, которые ограждали сад.
Горничная рассказывала, что застыла на месте ни жива ни мертва, а человечек тем временем дал ей поручение к капитану Бартону. Как ей отчетливо вспоминалось, смысл сказанного сводился к следующему: пусть, дескать, капитан Бартон, как раньше, выходит погулять и покалякать с друзьями, в противном же случае он дождется, что гости нагрянут прямо к нему.
В довершение всего незнакомец с угрожающим видом спустился в канаву, которая опоясывала изгородь снаружи, схватился за стволы боярышника и сделал вид, будто собирается пролезть через изгородь, — судя по всему, это не составило бы для него большого труда.
Девушка, конечно, не стала ожидать дальнейшего развития событий, а, уронив на землю свой драгоценный чабрец и розмарин, сломя голову кинулась в дом. Леди Л. наказала ей под угрозой немедленного увольнения никому ни слова не говорить о происшедшем, а сама тем временем разослала слуг на поиски незнакомца. Обыскали сад и близлежащие поля, но, как обычно, безуспешно. Охваченная дурными предчувствиями, леди Л. рассказала о случившемся брату. Эта история долгое время хранилась в тайне — в особенности, разумеется, от Бартона, чье здоровье медленно, но верно шло на поправку.
Между тем Бартон начал иногда прогуливаться во дворе, упомянутом мною выше. Дом был обнесен сплошной высокой стеной, полностью скрывавшей от глаз улицу. Бартон чувствовал себя здесь в безопасности и мог бы и дальше наслаждаться покоем, если бы один из конюхов не ослушался по беспечности хозяйских распоряжений. Двор сообщался с улицей через деревянные ворота, в которых имелась калитка. С внешней стороны ворота защищала железная решетка. Было дано строжайшее указание тщательно запирать оба замка. Несмотря на это, однажды, когда Бартон, как обычно, медленно мерил шагами тесный двор и собирался, упершись в стену, повернуть назад, он увидел, что деревянная калитка распахнута настежь, а через железную решетку на него неотрывно смотрят глаза его мучителя. На несколько секунд он застыл — онемевший и бледный — под чарами этого ужасного взгляда, а потом без чувств рухнул на плиты двора.
Там его вскоре и нашли, а затем отнесли в комнату, которую ему не суждено уже было покинуть живым. С тех пор в его характере произошла решительная и необъяснимая перемена. Новый капитан Бартон не походил на прежнего, возбужденного, впавшего в отчаяние; да, произошла странная метаморфоза: в душе Бартона воцарилось непонятное спокойствие — предвестие могильного покоя.
— Монтегю, друг мой, борьба уже близится к концу, — говорил Бартон невозмутимым тоном, но с благоговейным страхом в остановившемся взоре. — Мир духов, до сих пор каравший меня, дарует мне ныне малую толику утешения. Теперь я знаю: избавление не за горами.
Монтегю попросил его продолжать.
— Да, — произнес Бартон кротким голосом, — срок искупления почти уже истек. Скорбь моя, вероятно, пребудет со мною вечно, но муки прекратятся очень скоро. Мне даровано утешение, и все превратности, что еще выпадут на мою долю, я снесу покорно, более того — с надеждой.
— Мне радостно слышать, дорогой Бартон, такие благостные речи, — отозвался Монтегю, — спокойствие и веселость как раз и требуются, чтобы воспрянуть духом.
— Нет, нет, этому не бывать, — последовал печальный ответ, — к жизни мне уже не возродиться. Я скоро умру. Мне предстоит еще один лишь раз увидеть его, и все будет кончено.
— Это он вам так сказал?
— Он? Нет-нет, ему ли приносить мне добрые известия, а это весть добрая и желанная. Как величаво и мелодично она прозвучала, с какой непередаваемой любовью и печалью! Но об этом я умолчу, чтобы не сказать лишнего о событиях и людях недавнего прошлого. — Бартон говорил, а по щекам его катились слезы.
— Ну-ну, — проговорил Монтегю, не знавший истинной причины волнения Бартона, — не стоит отчаиваться. Ведь дело выеденного яйца не стоит: причудилась раз-другой какая-то ерунда, или, на худой конец, вмешался какой-то хитрый негодяй, который упивается своей властью над вами и любит ее испытывать, — подлый мошенник на вас обозлился и сводит счеты таким образом, не осмеливаясь действовать, как подобает мужчине.
— Обозлился… Да, так оно и есть, — произнес Бартон, внезапно задрожав всем телом, — именно обозлился, как вы говорите, и не зря. О боже! Когда при попустительстве Божественного правосудия воздаяние измышляет враг рода человеческого, когда он вкладывает карающий меч в руки существа потерянного, жертвы греха, когда этот последний своей гибелью обязан именно тому, кто ныне отдан ему во власть, — тогда воистину муки и мытарства ада можно изведать здесь, на земле. Однако небеса сжалились надо мной: у меня наконец появилась надежда, и если в смертный час я буду избавлен от того ужасающего образа, который обречен видеть вседневно, то закрою глаза с радостью в душе. Но хотя смерть для меня желанная гостья, меня охватывает неизъяснимый страх, панический ужас, когда я думаю о последней встрече с этим… этим демоном, который привел меня на край бездны и готовится столкнуть вниз. Мне предстоит увидеть его еще раз, и заключительная встреча будет самой страшной из всех.
Когда Бартон произносил эти слова, его била такая сильная дрожь, что Монтегю при виде столь внезапного и крайнего смятения встревожился и поспешил перевести разговор на прежнюю тему, оказавшую на больной рассудок его друга успокоительное воздействие.
— Это был не сон, — сказал Бартон, немного помолчав, — это было какое-то иное состояние. Окружающая обстановка, при всей ее непривычности и странности, выглядела так же ясно и живо, как то, что мы видим сейчас. Это была реальность.
— И что же вам явилось? — последовал нетерпеливый вопрос.
— Я медленно, очень медленно приходил в сознание после обморока (это произошло, когда мне попался на глаза он), — продолжал Бартон, словно не слыша собеседника. — Оказалось, что я лежу на берегу большого озера, вдали со всех сторон виднеются окутанные туманом холмы, и все вокруг залито нежным розовым светом. Это было зрелище, исполненное необычайной печали и одиночества, но подобной красоты мне не доводилось созерцать нигде. Моя голова покоилась на коленях какой-то девушки, и та пела песню, в которой — то ли словами, то ли мелодией — говорилось обо всей моей жизни: о прошедшем, равно как и о будущем. Во мне пробудились давно забытые чувства, и из глаз моих полились слезы; виной тому были и таинственная красота песни, и неземная нежность голоса. А ведь мне был знаком этот голос — о, как он мне запомнился! Очарованный, я слушал и наблюдал, не шевелясь и едва дыша, и — увы! — не догадывался перевести взгляд с дальних предметов на близкие — столь прочно, хотя и нежно, завладело мной волшебство. А потом и песня, и пейзаж стали медленно растворяться в воздухе, пока вновь не воцарились темнота и безмолвие. Вслед за тем я вернулся в здешний мир, приободрившись (вы это заметили), ибо многое мне простилось. — Бартон снова залился слезами и плакал долго и горько.
«Невероятно!»
Офорт Франсиско Гойи из серии «Капричос». 1797
Две ведьмы крепко повздорили, которая из них сильнее в бесовском деле. Трудно поверить, что Косматая и Кудлатая способны на такую потасовку. Дружба — дочь добродетели: злодеи могут быть только сообщниками, но не друзьями
«Какие важные персоны!»
Офорт Франсиско Гойи из серии «Капричос». 1797
На картинке — два почтенных и сановитых ведьмака. Они выехали верхом, чтобы поразмяться
С того дня, как мы уже говорили, Бартон почти безраздельно предался глубокой и спокойной печали. Но время от времени спокойствие изменяло ему. Бартон, нимало не сомневаясь, ожидал еще одной, последней встречи со своим преследователем, причем столь ужасной, что она затмит все предыдущие. Предвидя будущие несказанные муки, он неоднократно впадал в такие пароксизмы самого жалкого страха и отчаяния, что всех домашних охватывал суеверный ужас. Даже те из них, кто вслух отрицал возможность вмешательства потусторонних сил, среди ночного безмолвия нередко отдавали тайную дань малодушию, и никто не сделал попытки отговорить Бартона, когда тот принял (и стал неукоснительно выполнять) решение затвориться отныне в своей комнате. Шторы здесь были всегда тщательно задернуты; почти неотлучно, день и ночь, при Бартоне находился слуга — даже кровать его помещалась в комнате хозяина.
На этого человека, преданного и достойного доверия, в дополнение к обычным обязанностям слуги — необременительным, так как Бартон не любил пользоваться посторонней помощью, — возлагалась также задача следить за соблюдением тех простых мер предосторожности, благодаря которым его хозяин надеялся обезопасить себя от вторжения Наблюдателя. Кроме упомянутых мер, сводившихся в первую очередь к тому, чтобы тщательно закрывать двери и задергивать шторы на окнах, дабы хозяин не подвергся зловредному воздействию извне, слуге было вменено в обязанность ни в коем случае не оставлять хозяина одного, ибо мысль о полном одиночестве, пусть даже кратковременном, сделалась для Бартона столь же невыносимой, сколь и идея отказаться от затворничества и вернуться к светской жизни. Бартон инстинктивно предчувствовал событие, которому суждено было свершиться в скором времени.
Не знаю, нужно ли говорить, что в сложившихся обстоятельствах не могло быть и речи о выполнении матримониальных обязательств. Между молодой леди и Бартоном существовала слишком большая разница в летах и, разумеется, в привычках, чтобы ожидать от невесты бурной страсти или нежных чувств. Да, она была опечалена и встревожена, но сердце ее отнюдь не было разбито.
Как бы то ни было, мисс Монтегю посвятила немало времени и терпения безуспешным попыткам подбодрить несчастного больного. Она читала ему вслух, занимала его беседой, но было очевидно, что все его усилия, все старания вырваться из цепких когтей страха совершенно бесплодны.
Молодые дамы обычно с большой благосклонностью относятся к домашним животным. В число любимцев мисс Монтегю входила старая сова, которую в свое время садовник поймал в плюще, обвивавшем развалины конюшни, и почтительно преподнес юной госпоже.
При выборе фаворита люди руководствуются не разумом, а капризом. Примером тому может послужить нелепое предпочтение, которого с первого же дня удостоила зловещую и несимпатичную птицу ее хозяйка. Эту маленькую причуду мисс Монтегю не стоило бы и упоминать, если бы не роль, которую она, как ни странно, сыграла в заключительной сцене моей истории.
Бартон, дотоле разделявший пристрастия своей невесты, с первого дня проникся к ее любимице отвращением столь же яростным, сколь и необъяснимым. Ему нестерпимо было находиться с совой в одной комнате. Он ненавидел и боялся ее со страстью поистине смешной. Людям, не знакомым с подобными чувствами, эта антипатия покажется невероятной.
Дав таким образом предварительные пояснения, я начну в подробностях описывать заключительную сцену, последнюю в ряду странных событий. Однажды зимней ночью, когда стрелки часов близились к двум, Бартон, как обычно в это время суток, лежал в постели. Слуга, упомянутый нами выше, занимал кровать поменьше в той же комнате; спальня была освещена. И вот слугу внезапно разбудил голос хозяина:
— Никак не могу выбросить из головы проклятую птицу, все кажется, что она выбралась на свободу и прячется где-то здесь, в углу. Она мне только что приснилась. Вставай, Смит, поищи ее. Не сон, а настоящий кошмар!
Слуга поднялся с постели и стал осматривать комнату. Вскоре ему почудились хорошо знакомые звуки, более похожие на хрип, чем на птичий посвист. Именно такими звуками совы, притаившись где-нибудь, спугивают ночное безмолвие.
Уверившись в близости ненавистного хозяину создания (звук доносился из коридора, куда выходила комната Бартона), слуга понял, где продолжать поиски. Он приотворил дверь и шагнул за порог, намереваясь прогнать птицу. Но стоило ему отойти от двери, как та тихо захлопнулась — видимо, под действием легкого сквозняка. Вверху, однако, помещалось окошечко, пропускавшее в коридор свет, и, поскольку в комнате горела свеча, слуге не пришлось блуждать в потемках.
В коридоре он услышал, что хозяин зовет его (очевидно, тот, лежа в постели с задернутым пологом, не видел, как слуга вышел) и велит поставить свечу на столик у кровати. Слуга был уже довольно далеко и потому, чтобы не разбудить домашних, молча поспешил обратно, стараясь ступать бесшумно. И вдруг, к своему изумлению, он услышал, как чей-то спокойный голос откликнулся на зов; взглянув на окошко над дверью, слуга обнаружил, что источник света медленно перемещается, словно в ответ на приказание хозяина.
Парализованный страхом, к которому примешивалось любопытство, слуга стоял у порога ни жив ни мертв, не решаясь открыть дверь и войти. Послышалось шуршание полога, тихий голос, словно бы убаюкивавший ребенка, и тут же прерывистые восклицания Бартона: «Боже мой! Боже мой!» — и так несколько раз. Наступила тишина, потом ее вновь прервал убаюкивающий голос, и наконец раздался жуткий, душераздирающий вопль, исполненный предсмертной тоски. В неописуемом ужасе слуга бросился к двери и налег на нее всем телом. Но то ли он в волнении неправильно повернул ручку, то ли дверь действительно была заперта изнутри — так или иначе, войти ему не удавалось. Он тянул и толкал, а в комнате все громче и неистовей повторялись вопли, сопровождавшиеся теми же приглушенными звуками.
Похолодевший от страха, едва сознавая, что делает, слуга помчался по коридору прочь. На верхней площадке лестницы он наткнулся на перепуганного генерала Монтегю. Лишь только они встретились, жуткие крики стихли.
— Что это? Кто… где твой хозяин? — бессвязно восклицал Монтегю. — Что-то… Ради бога, что случилось?
— Боже милосердный, все кончено, — проговорил слуга, кивая в сторону комнаты хозяина. — Он мертв, сэр, ручаюсь, что он умер.
Не требуя дальнейших объяснений, Монтегю поспешил к комнате Бартона. Слуга следовал за ним по пятам. Монтегю повернул ручку, и дверь отворилась. Тут же, издав протяжный потусторонний крик, внезапно сорвалась с дальнего конца кровати зловещая птица, за которой охотился слуга. Она едва не задела в дверном проеме генерала и его спутника, по дороге загасила свечу в руках Монтегю и, пробив слуховое окно, растворилась в окружающей тьме.
— Вот она где, Господи помилуй, — шепнул слуга, прервав напряженное молчание.
— Черт бы побрал эту птицу, — пробормотал Монтегю, не сумевший скрыть свой испуг при внезапном появлении совы.
— Свеча не на месте, — заметил слуга после еще одной паузы, указывая на горящую свечу. — Смотрите, ее кто-то поставил рядом с кроватью.
— Отдерни-ка полог, приятель, нечего попусту стоять и глазеть. — Голос генерала звучал тихо, но сурово.
Слуга замешкался в нерешительности.
— Тогда подержи, — сказал Монтегю, торопливо сунув ему в руку подсвечник, приблизился к кровати и сам откинул полог. Свет упал на бесформенную фигуру, полусидевшую в изголовье. Несчастный откинулся назад, стараясь, казалось, вжаться в стенную панель; руки его все еще цеплялись за одеяло.
— Бартон, Бартон, Бартон! — Голос генерала прерывался от волнения, к которому примешивался благоговейный трепет. Генерал взял свечу и поднес ее к лицу Бартона, застывшему и побелевшему. Челюсть Бартона отвисла, открытые глаза незряче вперились в пространство. — Боже всемогущий, он мертв, — вырвалось у генерала при виде этого страшного зрелища.
Минуту-другую оба стояли молча.
— И уже похолодел, — шепнул Монтегю, потрогав руку мертвеца.
— Смотрите, смотрите, сэр, — содрогаясь, прервал слуга вновь наступившее молчание, — чтоб мне провалиться, здесь что-то лежало, у него в ногах. Вот здесь, сэр, здесь.
Он указывал на глубокую вмятину в постели — по-видимому, след от какого-то тяжелого предмета.
Монтегю безмолвствовал.
— Пойдемте отсюда, сэр, ради бога, пойдемте, — прошептал слуга, схватив генерала за рукав и испуганно осматриваясь. — Ему уже ничем не поможешь. Пойдемте, бога ради!
Тут же послышались шаги — к комнате приближалось несколько человек. Монтегю поспешно приказал слуге остановить их, а сам попытался высвободить из мертвой хватки покойника одеяло и по возможности придать жуткой фигуре лежачее положение. Затем он, тщательно задернув полог, вышел навстречу домашним.
Вряд ли имеет смысл прослеживать дальнейшую судьбу второстепенных персонажей моего повествования; достаточно сказать, что ключа к разгадке таинственных событий сыскать так и не удалось. Ныне, когда утекло уже немало воды после завершающего эпизода этой странной и необъяснимой истории, трудно надеяться, что время прольет на нее новый свет. Пока не наступит день, когда на земле не останется более ничего сокровенного, она пребудет под покровом неизвестности.
В прошлом капитана Бартона обнаружилось лишь одно происшествие, которое молва связала с муками, пережитыми им в его последние дни. Он и сам, судя по всему, рассматривал случившееся с ним как кару за некий совершенный в свое время тяжкий грех. Об упомянутом событии стало известно, когда со дня смерти Бартона прошло уже несколько лет. При этом родственникам Бартона пришлось пережить немало неприятных минут, а на его собственное доброе имя была брошена тень.
Оказалось, что лет за шесть до возвращения в Дублин капитан Бартон, будучи в Плимуте, вступил в незаконную связь с дочерью одного из членов своей команды. Отец сурово — более того, жестоко — покарал несчастное дитя за слабость. Рассказывали, что девушка умерла от горя. Догадываясь, что Бартон был соучастником ее греха, отец стал вести себя по отношению к нему подчеркнуто дерзко. Возмущенный этим, а главное, безжалостным обхождением с несчастной девушкой, Бартон неоднократно пускал в ход те непомерно жестокие меры поддержания дисциплины, какие дозволяются военно-морским уставом. Когда судно стояло в неаполитанском порту, моряку удалось бежать, но вскоре, как рассказывали, он умер в городском госпитале от ран, полученных во время очередной кровавой экзекуции.
Связаны эти события с дальнейшей судьбой капитана Бартона или нет, сказать не берусь. Однако весьма вероятно, что сам Бартон такую связь усматривал. Но чем бы ни объяснялось таинственное преследование, которому он подвергся, в одном сомневаться не приходится: что за силы здесь замешаны, никому не дано узнать вплоть до Судного дня.
Когда до экзамена оставалось совсем немного времени, Малкольм Малкольмсон надумал уехать куда-нибудь, где никто не мешал бы его подготовке. Его пугали соблазны курортных местечек, равно как и уединенность сельской глубинки, ибо он не понаслышке знал ее очарование; посему он вознамерился найти какой-нибудь тихий маленький городок, в котором ничто не отвлекало бы его от учебы. С друзьями советоваться он не стал: они наверняка принялись бы рекомендовать ему места, где побывали сами и где успели завести знакомства. Малкольмсону, желавшему избегнуть внимания друзей, их собственные друзья, конечно, тем более оказались бы в тягость; поэтому он решил подыскать подходящий для его планов городок, не обращаясь ни к чьей помощи. Уложив в чемодан одежду и необходимые для занятий книги, он прибыл на вокзал и взял билет до станции с незнакомым названием, выбранным наугад в расписании местных поездов.
Спустя три часа, выйдя из вагона в Бенчерче, Малкольмсон ощутил удовлетворение от того, как удачно он замел следы и тем самым обеспечил себе возможность спокойно предаться своим штудиям. Он направился прямиком в единственную гостиницу этого сонного городка и остановился там на ночь. Раз в три недели в Бенчерче устраивались ярмарки, и в такие дни его наводняла шумная толпа, но в остальное время он походил на пустыню. Наутро Малкольмсон решил снять жилье еще более уединенное, чем его тихая комнатка в гостинице «Добрый путник», и занялся поисками. Лишь один дом пришелся ему по вкусу, поскольку безоговорочно отвечал самым оригинальным представлениям о тихом месте; впрочем, назвать этот дом тихим было бы неточно — передать всю меру его уединенности могло разве что слово «запустение». Это было старое, внушительных размеров здание в якобитском стиле, с множеством пристроек, массивными фронтонами и при этом необычайно маленькими окнами, которые располагались выше, чем принято в домах подобного типа, окруженное высокой и мощной кирпичной стеной. При ближайшем рассмотрении оно напоминало скорее крепость, чем жилой дом. Но все это как нельзя более приглянулось Малкольмсону. «Вот, — подумал он, — именно то, что я искал, и, если мне удастся здесь поселиться, я буду просто счастлив». Радость его возросла еще больше, когда он понял, что в настоящее время дом, несомненно, пустует.
На почте он выяснил имя агента по найму и при встрече до крайности удивил его, сообщив, что намерен арендовать часть старого особняка. Мистер Карнфорд, местный адвокат и агент по продаже и найму недвижимости, оказался добродушным пожилым джентльменом, который пришел в откровенный восторг от того, что сыскался человек, желающий обосноваться в упомянутом доме.
— По правде говоря, — сказал он, — на месте владельцев я был бы счастлив сдать кому-нибудь этот дом на несколько лет совершенно бесплатно, хотя бы для того, чтобы здешние жители привыкли видеть его обитаемым. Он так долго пустует, что насчет него сложилось какое-то нелепое предубеждение, и самый лучший способ развеять его — это появление в доме жильца, пусть даже, — тут он не без иронии глянул на Малкольмсона, — ученого вроде вас, который временно нуждается в тишине и покое.
Малкольмсон счел излишним расспрашивать агента о «нелепом предубеждении», поскольку не сомневался, что в случае необходимости всегда сможет найти в округе того, кто сполна удовлетворит его любопытство. Он внес арендную плату за три месяца, получил расписку и адрес пожилой женщины, которую можно было нанять для поденной работы по дому, и ушел с ключами в кармане. Затем Малкольмсон отправился к хозяйке гостиницы, радушной и весьма общительной особе, и испросил у нее совета насчет того, какие товары и провизия ему вероятнее всего могут понадобиться. Когда он сказал ей, где намерен поселиться, она в изумлении всплеснула руками.
— Только не в Доме Судьи! — побледнев, воскликнула она.
Он описал ей местонахождение дома, прибавив, что не знает его названия.
— Да, так и есть, то самое место! — отозвалась она. — Дом Судьи, он самый!
Малкольмсон попросил ее рассказать, что это за дом, почему он так называется и чем заслужил свою дурную славу. Хозяйка гостиницы поведала ему, что лет сто назад, а то и больше — сколько именно, она не могла сказать, так как была родом из других краев, — этот дом принадлежал судье, наводившему на округу ужас своими жестокими приговорами и проявлявшему откровенную враждебность к обвиняемым. Почему сам дом, прозванный местными жителями Домом Судьи, снискал скверную репутацию, она не знала. Она многих спрашивала об этом, но не смогла выяснить ничего конкретного; однако все сходились на том, что в доме обитает нечто, и лично она даже за все золото банкира Дринкуотера не согласилась бы провести там хотя бы час в одиночестве. На сем хозяйка спохватилась и принялась извиняться перед Малкольмсоном за то, что тревожит его своей болтовней.
— Нехорошо с моей стороны говорить это — уж простите меня, сэр, — но вы поступаете очень неразумно, собираясь жить там совсем один! К тому же вы так молоды! Будь вы моим сыном — извините мне и эти слова! — я не позволила бы вам провести там ни единой ночи, даже если бы мне пришлось для этого отправиться туда и ударить в большой набатный колокол на крыше!
Добрая женщина выглядела столь серьезной и была явно исполнена столь добрых намерений, что, хотя ее слова и позабавили Малкольмсона, он оказался тронут ее заботой. Сердечно поблагодарив ее за участие, студент добавил:
— Но, дорогая миссис Уизэм, у вас нет никаких оснований тревожиться за меня! Тому, кто готовится к выпускному экзамену по математике в Кембридже, есть о чем подумать, кроме какого-то таинственного «нечто». Предмет этих занятий слишком точен и прозаичен, чтобы позволить моим мыслям хоть отчасти отвлечься на какие бы то ни было загадки. Мне вполне достанет загадок, заключенных в гармонической прогрессии, превращениях, сочетаниях и эллиптических функциях!
Миссис Уизэм любезно предложила позаботиться о необходимых ему покупках, и Малкольмсон отправился к пожилой поденщице, которую порекомендовал нанять мистер Карнфорд. Спустя пару часов, придя с нею в Дом Судьи, он обнаружил возле него хозяйку гостиницы, нескольких мужчин и мальчишек, нагруженных тюками, и приказчика из мебельного магазина, с кроватью в повозке (поскольку миссис Уизэм заключила, что если прежние столы и стулья, возможно, еще сгодятся, то на ветхой и затхлой кровати, которой не пользовались добрых полвека, юноше почивать не следует). Миссис Уизэм явно сгорала от желания увидеть дом изнутри и в сопровождении студента, преодолевая непритворный страх перед пресловутым «нечто», заставлявший ее при малейшем шорохе вцепляться в Малкольмсона, которого она не оставляла ни на миг, обошла все комнаты особняка.
Осмотрев дом, Малкольмсон решил обосноваться в просторной столовой, где можно было устроиться со всеми удобствами, и миссис Уизэм с помощью миссис Демпстер, поденщицы, принялась обустраивать помещение. В столовую внесли и распаковали корзины с едой, и Малкольмсон увидел, что хозяйка «Доброго путника» с заботливой предусмотрительностью прислала съестных припасов из собственной кухни, которых ему должно было хватить на ближайшие дни. Перед уходом она пожелала ему всяческого благополучия, а уже в дверях обернулась и добавила:
— Эта комната такая большая и с такими сквозняками, сэр, что, наверное, вам стоит по ночам придвигать к кровати одну из тех широких ширм, — хотя, по правде говоря, я бы померла со страху, очутись я за этой загородкой в окружении всяких… всяких тварей, которые станут высовывать свои головы с боков и сверху и таращиться на меня!
Этот образ, созданный собственным воображением, оказался настолько непереносим для нервов миссис Уизэм, что она незамедлительно ретировалась.
Как только хозяйка гостиницы ушла, миссис Демпстер высокомерно фыркнула и заявила, что лично ее не испугают все привидения королевства, вместе взятые.
— Я скажу вам, что это такое, сэр, — продолжала она. — Это все, что угодно, только не привидения! Это крысы и мыши, жуки и скрипучие двери, расшатанная черепица, треснувшие оконные стекла, тугие ручки в ящиках стола, которые отказываются повиноваться днем и высвобождаются сами собой посреди ночи. Взгляните на стенные панели здесь, в этой комнате, — им, наверное, не одна сотня лет! Думаете, за ними не скрываются жучки да крысы? И неужто вы воображаете, что они не покажутся на свет? Говорю вам, привидения — это крысы, а крысы — это привидения, и не нужно тут искать иных разгадок!
— Миссис Демпстер, — серьезным тоном произнес Малкольмсон, отвесив учтивый поклон, — вы знаете больше, чем лучшие выпускники-математики Кембриджа! И позвольте в знак восхищения вашим бесспорным здравомыслием и бесстрашием заверить вас, что, когда я уеду, этот дом останется в полном вашем распоряжении и вы сможете жить здесь еще целых два месяца, до конца срока аренды, ведь для моих целей хватит и четырех недель.
— Премного благодарна вам, сэр! — ответила она. — Но я не могу и ночи провести вне дома. Я ведь живу в приюте Гринхау, и, если там заметят мое отсутствие, я потеряю все средства к существованию. Правила у нас очень строги, и желающих занять мое место в приюте предостаточно, так что я не стану рисковать. Если бы не это, сэр, я бы с радостью перебралась сюда и прислуживала бы вам все время, пока вы здесь живете.
— Дорогая миссис Демпстер, — поспешно проговорил Малкольмсон, — я приехал сюда, чтобы побыть в уединении, и, поверьте, признателен покойному Гринхау за его замечательный приют и за строгие правила, которые так или иначе избавляют меня от упомянутого искушения! Сам святой Антоний в подобной ситуации не мог бы проявить большей твердости!
Пожилая женщина отрывисто рассмеялась.
— Ох уж эта молодежь, — сказала она, — ничего-то вы не боитесь. Что ж, вероятно, вы найдете здесь вдоволь уединения, коего ищете.
Миссис Демпстер принялась за работу, и к вечеру, вернувшись с прогулки (которую он, как всегда, совершал с учебником в руках), Малкольмсон нашел комнату подметенной и тщательно прибранной; в старинном камине полыхал огонь, а на столе, рядом с зажженной лампой, юношу ожидал превосходный ужин — плод щедрости миссис Уизэм.
— Вот теперь здесь по-настоящему уютно, — сказал он себе, потирая руки.
Отужинав, Малкольмсон передвинул поднос с посудой на противоположный край длинного дубового обеденного стола, достал свои книги, подбросил поленьев в очаг, подрезал фитиль лампы и с головой ушел в работу. Он засиделся за учебниками до одиннадцати часов вечера, после чего решил сделать перерыв, чтобы поправить огонь в камине и в лампе и приготовить себе чаю. Он всегда любил почаевничать и, когда учился в колледже, нередко допоздна засиживался за книгами, выпивая за ночь не одну чашку. Отдых был для него великой роскошью, и Малкольмсон смаковал минуту за минутой с чувством восхитительной сладострастной неги. От порции свежих поленьев пламя в камине, заискрившись, взметнулось вверх и отбросило на стены большой старинной комнаты замысловатые тени. Прихлебывая маленькими глотками горячий чай, юноша наслаждался чувством отъединенности от окружающего мира — и вдруг впервые заметил, какую возню подняли крысы.
«Конечно, — подумал он, — они не могли так шуметь все то время, пока я читал, иначе я бы их услышал!»
Шум усилился, убедив Малкольмсона в правильности этого предположения. Было ясно, что поначалу крысы пугались присутствия незнакомца, огня в камине и света лампы, но постепенно они осмелели и предались своей всегдашней возне.
В каком оживлении они пребывали — и какие странные издавали звуки! Они сновали вверх и вниз по старым стенным панелям, над потолком и под полом, грызя и царапая дерево. Малкольмсон улыбнулся, вспомнив афоризм миссис Демпстер: «Привидения — это крысы, а крысы — это привидения!» Чай начал ободряюще действовать на его ум и нервы, и юноша, в радостной надежде закончить до утра значительную часть работы и преисполнившись уверенности в своих силах, позволил себе немного отвлечься, чтобы как следует осмотреть комнату. Взяв со стола лампу, он двинулся через столовую, дивясь тому, что такой красивый, очаровательно старомодный дом мог пустовать столь долгое время. Дубовые панели обшивки украшала затейливая резьба, а на дверях и дверных косяках, на окнах и ставнях она была еще великолепней и изысканней. Несколько старинных полотен, развешанных по стенам, покрывал такой густой слой пыли и грязи, что, как ни тянул Малкольмсон вверх лампу, ему ничего не удалось разглядеть. Обходя столовую, он замечал в стенах многочисленные щели и дыры, из которых то и дело высовывались на мгновение крысиные мордочки с ярко блестевшими в свете лампы глазками и тут же исчезали, после чего слышались писк и шорох. Но сильнее всего его воображение поразила веревка установленного на крыше большого набатного колокола, свисавшая с потолка в углу комнаты, справа от камина. Малкольмсон придвинул к очагу массивное резное дубовое кресло с высокой спинкой и уселся в него, чтобы выпить последнюю чашку чая. Потом он снова подкинул поленьев в огонь и вернулся к своим ученым занятиям, расположившись у края стола, так, чтобы камин был слева от него. Какое-то время крысы докучали ему своей непрерывной беготней, но постепенно он привык к этому шуму, как привыкает человек к тиканью часов или журчанию ручья, и настолько погрузился в работу, что забыл обо всем на свете, кроме задачи, которую пытался решить.
Внезапно он оторвал взгляд от листка с незавершенным тестом, ощутив приближение того предрассветного часа, которого так страшится нечистая совесть. Крыс не было слышно. Малкольмсону показалось, что затихли они совсем недавно и что именно это отсутствие уже привычного шороха и привлекло его внимание. Огонь в камине заметно потускнел, но все еще озарял комнату темно-алым мерцанием, и то, что увидел юноша в этих бликах, заставило его содрогнуться, несмотря на свойственную ему sang froid[41].
Справа от камина, на массивном резном дубовом кресле с высокой спинкой, сидела, злобно уставившись на Малкольмсона, огромная крыса. Он двинулся к креслу, рассчитывая ее спугнуть, однако крыса не шелохнулась. Тогда он сделал вид, будто что-то швыряет в нее. Она и тут не стронулась с места, но хищно оскалила крупные белые зубы, и ее немигающие глаза полыхнули в свете настольной лампы каким-то мстительным огнем.
Пораженный увиденным, Малкольмсон схватил каминную кочергу и кинулся на крысу с намерением ее прибить. Но прежде, чем он успел нанести удар, тварь с пронзительным визгом, полным ненависти, спрыгнула на пол, уцепилась за веревку набатного колокола и, стремительно вскарабкавшись по ней наверх, исчезла в темноте, сгущавшейся за пределами светового пятна от лампы с зеленым абажуром. И сразу же странным образом возобновилась шумная беготня крыс за стенными панелями.
К этому времени Малкольмсон напрочь позабыл о нерешенной задаче и, когда резкий крик петуха за окном возвестил о наступлении утра, отправился спать.
Он спал так крепко, что даже появление миссис Демпстер не смогло его разбудить. Только когда она, прибрав в комнате и приготовив завтрак, постучала по ширме, которой Малкольмсон загородил кровать, он наконец протер глаза. Он чувствовал себя немного утомленным после усердной ночной работы, но чашка крепкого чая придала ему бодрости, и он отправился на утреннюю прогулку, взяв с собой книгу и несколько сандвичей, чтобы можно было не возвращаться домой до самого обеда. Где-то на окраине города он нашел тихую аллею, обсаженную высокими вязами, и провел там большую часть дня, штудируя Лапласа. Возвращаясь домой, он решил навестить миссис Уизэм и поблагодарить ее за проявленную заботу. Увидев юношу в ромбовидное эркерное окно гостиничной конторы, она вышла встретить его и пригласила войти внутрь. Пристально оглядев его, женщина покачала головой и сказала:
— Вам не следует переутомиться, сэр. Что-то вы нынче очень уж бледный. Засиживаться допоздна да напрягать мозги — это никому не идет на пользу! Но скажите мне, сэр, как вы провели ночь? Надеюсь, благополучно? Боже мой, сэр, я была так рада услышать от миссис Демпстер нынче утром, что вы целы и невредимы и крепко спали, когда она пришла.
— О да, я и вправду цел и невредим, — с улыбкой ответил он. — Покуда «нечто» ничем не побеспокоило меня. Только крысы, которые, признаться, устроили в комнате сущий балаган. Была там одна — этакий мерзкий старый дьявол, — уселась на мое кресло у камина и не желала убираться до тех пор, пока я не взялся за кочергу. Тогда она взбежала по веревке набатного колокола и скрылась через дыру в стене или в потолке — я не разглядел, где именно, там было слишком темно.
— Боже милосердный! — воскликнула миссис Уизэм. — Старый дьявол, да еще восседающий в кресле у камина! Берегитесь, сэр! Берегитесь! В каждой шутке, как известно, есть немалая доля правды.
— Что вы имеете в виду? Честное слово, я вас не понимаю.
— Старый дьявол, вы сказали? Вероятно, тот самый дьявол, собственной персоной! Сэр, не стоит смеяться над этим, — добавила она, поскольку Малкольмсон искренне расхохотался. — Вечно вас, молодых, забавляет то, от чего людей постарше бросает в дрожь. Полно, сэр, полно! Дай бог, сэр, чтобы вы и дальше могли так смеяться. Я сама вам этого от души желаю!
С этими словами добрая женщина заулыбалась, заразившись весельем студента и на миг позабыв о своих страхах.
— Простите! — произнес Малкольмсон спустя минуту. — Не сочтите меня неучтивым, но, на мой вкус, эта идея слишком экстравагантна: сам старина дьявол собственной персоной восседал минувшей ночью в моем кресле!
При мысли об этом он вновь рассмеялся, после чего направился домой обедать.
В этот вечер крысы начали беготню раньше, чем накануне, еще до того, как Малкольмсон воротился домой, и лишь на время притихли, встревоженные его приходом. После обеда он ненадолго уселся покурить возле камина, а затем, расчистив стол, возобновил свои занятия. Ближе к ночи крысы стали досаждать ему пуще прежнего. Как шустро они шмыгали вверх и вниз, под полом и над головой! Как пищали, царапая и грызя древесину! Как, понемногу осмелев, выглядывали они из дыр, щелей и трещин в деревянных панелях и как сверкали их глазки, точно крошечные фонарики, в мерцающем свете каминного пламени! Впрочем, Малкольмсон, пообвыкшись, уже не находил блеск этих глаз зловещим, его раздражала лишь неугомонная возня, доносившаяся со всех сторон. Порой самые отважные особи совершали вылазки на пол и на планки панельной обшивки. Временами, когда они начинали сверх меры его донимать, Малкольмсон громко хлопал рукой по столу или резко кричал: «Кыш! Кыш!» — и крысы тут же скрывались в своих норах.
Так прошел вечер. Несмотря на шум, Малкольмсон все реже отрывал взгляд от книг.
Внезапно он перестал читать, пораженный, как и в предыдущую ночь, неожиданно наступившей тишиной. До него не доносилось ни малейшего писка, царапанья или шороха. В комнате царило могильное безмолвие. Вспомнив о странном происшествии прошлой ночи, он непроизвольно бросил взгляд на кресло, стоявшее возле камина, — и в следующий миг по всему его телу пробежала странная дрожь.
На старом массивном резном дубовом кресле с высокой спинкой сидела, злобно уставившись на Малкольмсона, все та же огромная крыса.
Машинально схватив книгу с таблицами логарифмов — первое, что подвернулось под руку, — он запустил ею в крысу. Книга пролетела мимо, и тварь осталась сидеть на месте, поэтому Малкольмсон, как и накануне, ринулся на нее с кочергой, и снова крыса, увернувшись от него в последний момент, проворно вскарабкалась по веревке набатного колокола. И сразу после ее бегства обитавшая за стенами комнаты крысиная колония по непонятной причине вновь с шумом ожила. Как и в прошлую ночь, Малкольмсон не смог разглядеть, где именно спряталась крыса, — зеленый абажур лампы оставлял верхнюю часть столовой во мраке, а огонь в камине почти угас.
Взглянув на часы, он обнаружил, что близится полночь; ничуть не сожалея о выпавшем ему divertissement[42], юноша подбросил в очаг поленьев и, как обычно, заварил себе чаю. Он усердно потрудился в этот вечер и, решив, что заслужил еще одну сигарету, расположился у камина в резном кресле из дуба и с наслаждением закурил. За этим занятием Малкольмсон стал размышлять о том, что было бы неплохо выяснить, куда подевалась крыса, так как подумывал утром установить в комнате ловушку. Он зажег еще одну лампу и разместил ее так, чтобы свет падал на ту часть стены, которая находилась справа от камина. Потом он собрал все имевшиеся в его распоряжении книги и разложил их в удобном для обстрела мерзких тварей порядке. И в довершение всех этих манипуляций юноша подтянул веревку набатного колокола к столу и закрепил там, подсунув конец под лампу. Взяв ее в руки, Малкольмсон обратил внимание на то, какая она прочная и вместе с тем гибкая для веревки, которой давно никто не пользовался. «Подошла бы для виселицы», — подумал он.
Завершив свои приготовления, юноша огляделся по сторонам и удовлетворенно произнес:
— Ну что ж, дружище, я думаю, на этот раз мы кое-что о тебе узнаем!
Он снова засел за работу и, хотя поначалу, как и прежде, отвлекался на крысиную возню, вскоре с головой ушел в теоремы и задачи.
И опять ему пришлось вернуться на грешную землю. На этот раз Малкольмсона заставила насторожиться не только внезапно воцарившаяся тишина, но и легкое подрагивание веревки, которое передавалось настольной лампе. Не двигаясь с места, он покосился на стопку книг, проверяя, сможет ли до нее дотянуться, а затем бросил взгляд на свисавшую с потолка веревку и увидел, как с нее на дубовое кресло свалилась огромная крыса и уселась там, враждебно уставившись на него. Взяв в правую руку одну из книг, юноша тщательно прицелился и метнул ее в крысу. Та проворно отскочила в сторону, увернувшись от летящего снаряда. Студент схватил еще пару томов и один за другим зашвырнул их в мерзкого грызуна, но оба раза промахнулся. Наконец, когда он поднялся с очередной книгой наизготовку, крыса пискнула, похоже, впервые ощутив страх. От этого Малкольмсону пуще прежнего захотелось угодить в нее, и на сей раз ему это удалось — его новый снаряд достиг цели, нанеся крысе звучный удар. Она испуганно взвизгнула и, наградив своего преследователя необыкновенно злобным взглядом, вскочила на спинку кресла, откуда отчаянным прыжком перенеслась на веревку колокола и с молниеносной скоростью взбежала наверх. От внезапного натяжения веревки лампа на столе покачнулась, но собственный вес не позволил ей упасть. Малкольмсон, не сводивший глаз с крысы, увидел при свете второй лампы, как беглянка запрыгнула на планку стенной обшивки и скрылась в дыре, зиявшей в одной из больших картин, что висели на стенах, потемневшие и почти неразличимые под слоем грязи и пыли.
— Поутру я выясню, где ты обитаешь, приятель, — пробормотал студент, собирая разбросанные по комнате книги. — Запомним, третья картина от камина.
Поднимая с пола том за томом, он высказывал о каждом из них критические суждения:
— Ее не сразили ни «Конические сечения»… ни «Качающиеся часы»… ни «Начала»… ни «Кватернионы»… ни «Термодинамика»… А вот и книга, которая все же попала в цель!
Малкольмсон поднял увесистый том, вгляделся в переплет и вздрогнул. Внезапная бледность покрыла его лицо. Он в замешательстве огляделся по сторонам, встрепенулся и произнес вполголоса:
— Матушкина Библия! Какое странное совпадение!
Он опять принялся за свои штудии, а крысы снова начали резвиться за стенными панелями. Впрочем, теперь они не мешали Малкольмсону — напротив, их беспокойное присутствие, как ни странно, позволяло ему чувствовать себя не столь одиноким. Тем не менее сосредоточиться на учебе он так и не смог и после нескольких бесплодных попыток одолеть очередную тему в отчаянии оставил ее и отправился в постель, когда в восточное окно уже прокрался первый рассветный луч.
Спал он долго, но беспокойно и видел многочисленные бессвязные сны, а когда миссис Демпстер довольно поздно его разбудила, поначалу чувствовал себя не в своей тарелке и, казалось, не понимал, где находится. Его первое распоряжение порядком ее удивило:
— Миссис Демпстер, я хочу, чтобы в мое отсутствие вы взяли лестницу и протерли или отмыли картины на стенах — особенно третью от камина. Мне хочется посмотреть, что на них изображено.
Бóльшую часть дня Малкольмсон провел в тенистой аллее за чтением книг и ближе к вечеру обрел прежнюю бодрость. Он далеко продвинулся в своих штудиях и преуспел в решении всех задач, которые ранее никак ему не давались, и, возвращаясь в приподнятом настроении в город, решил завернуть в «Добрый путник», чтобы повидать миссис Уизэм. В уютной гостиной студент увидел незнакомца, которого сидевшая рядом хозяйка представила как доктора Торнхилла. Она держалась несколько принужденно, а доктор немедля начал расспрашивать юношу на разные темы; сопоставив одно с другим, Малкольмсон пришел к выводу, что его собеседник появился здесь не случайно, а потому без околичностей заявил:
— Доктор Торнхилл, я с удовольствием отвечу на любые вопросы, которые вы сочтете нужным задать мне, если вы сперва ответите на один мой вопрос.
Доктор выглядел удивленным, однако улыбнулся и тотчас ответил:
— Договорились! Что за вопрос?
— Это миссис Уизэм попросила вас прийти сюда, чтобы вы взглянули на меня и высказали свое профессиональное мнение?
Доктор Торнхилл на мгновение впал в замешательство, а миссис Уизэм зарделась и отвернулась; доктор, однако, оказался человеком открытым и прямодушным и потому ответил незамедлительно и без утайки:
— Да, это так, но она не хотела, чтобы вы об этом узнали. Полагаю, меня выдала неуклюжая торопливость, с которой я задавал вам вопросы. Миссис Уизэм сказала мне, что, по ее мнению, вам не следует жить одному в том доме и что вы чересчур налегаете на крепкий чай. Собственно говоря, она просила меня убедить вас отказаться от чаепитий и ночных бдений. Я сам в свое время был старательным студентом, так что позволю себе, без какого-либо намерения оскорбить вас, дать вам совет на правах бывшего универсанта и, следовательно, как человек, которому не вполне чужд ваш образ жизни.
Малкольмсон с дружелюбной улыбкой протянул доктору руку.
— По рукам, как говорят в Америке! — произнес он. — Мне следует поблагодарить вас, а также миссис Уизэм, за проявленную доброту, которая заслуживает ответного жеста с моей стороны. Обещаю не пить больше крепкого чая — вообще впредь не пить чая до вашего разрешения — и отойти сегодня ко сну самое позднее в час ночи. Годится?
— Отлично! — воскликнул доктор. — А теперь расскажите нам обо всем, что вы заприметили в старом доме.
И Малкольмсон сей же час поведал во всех подробностях о событиях двух минувших ночей. Миссис Уизэм то и дело прерывала его рассказ причитаниями и вздохами, а когда юноша наконец добрался до эпизода с Библией, хозяйка «Доброго путника» дала выход долго сдерживаемым эмоциям, испустив громкий крик, и лишь солидная порция бренди, разведенного водой, смогла ее немного успокоить. Чем дольше доктор Торнхилл слушал, тем больше мрачнел, а когда студент закончил и миссис Уизэм пришла в себя, он спросил:
— Крыса всякий раз взбиралась по веревке набатного колокола?
— Да.
— Полагаю, вы знаете, — продолжил доктор, помолчав, — что это за веревка?
— Нет, не знаю.
— Это, — медленно произнес доктор, — та самая веревка, на которой были повешены все жертвы приговоров злобного судьи!
В этот момент миссис Уизэм издала новый крик, и доктору снова пришлось приводить ее в чувство. Малкольмсон взглянул на часы и, обнаружив, что близится время обеда, отправился домой, не дожидаясь, пока хозяйка полностью придет в себя.
Когда миссис Уизэм оправилась от потрясения, она накинулась на доктора, сердито вопрошая, зачем он внушает бедному юноше подобные ужасы.
— Ему там и без этого хватает невзгод, — добавила она.
— Дорогая моя, поступая так, я преследовал совершенно определенную цель! — ответил доктор Торнхилл. — Я намеренно привлек его внимание к этой веревке, можно сказать, привязал его к ней. Не исключено, что этот юноша сильно переутомлен вследствие чрезмерных занятий, хотя, на мой взгляд, он выглядит в высшей степени здоровым душевно и телесно… но, с другой стороны, эти крысы… и эти намеки на дьявола… — Доктор покачал головой и затем продолжил: — Я хотел было предложить ему свое общество на ближайшую ночь, но, уверен, он бы обиделся. Возможно, ночью его посетят какие-то неведомые страхи или галлюцинации, и, случись так, было бы неплохо, если бы он дернул за ту самую веревку. Поскольку он там совершенно один, колокольный звон послужит для нас сигналом и мы сможем вовремя прийти к нему на помощь. Нынче вечером я намерен бодрствовать допоздна и буду настороже. Не тревожьтесь, если до утра в Бенчерче произойдет нечто неожиданное.
— О, доктор, что вы хотите этим сказать?
— А вот что: возможно — нет, даже вероятно, — этой ночью мы услышим звон большого набатного колокола, что висит на крыше Дома Судьи, — бросил доктор на прощанье самую эффектную реплику, какую смог придумать.
Придя домой, Малкольмсон обнаружил, что вернулся несколько позже обычного и миссис Демпстер уже ушла — правилами приюта Гринхау не следовало пренебрегать. Ему было отрадно видеть, что его комната аккуратно прибрана, в камине весело полыхает огонь, а настольная лампа заправлена свежим маслом. Вечер выдался не по-апрельски прохладным, и резкие порывы ветра становились все сильнее, недвусмысленно обещая ночную грозу. С приходом Малкольмсона крысы на несколько минут затаились, но, едва свыкшись с его присутствием, продолжили свою ежевечернюю возню. Он был рад этим звукам, ибо, как и накануне, почувствовал себя менее одиноким, — и задумался над тем, почему они странным образом затихают, когда на свет божий показывается та огромная крыса со злыми глазами. В комнате горела только настольная лампа, зеленый абажур которой оставлял потолок и верхнюю часть стен в темноте, поэтому яркое пламя очага, озарявшее пол и белую скатерть стола, придавало обстановке теплоту и уют. Малкольмсон принялся обедать с отменным аппетитом и в превосходном расположении духа. После трапезы он выкурил сигарету и не мешкая принялся за работу; памятуя про обещание, данное доктору, юноша твердо решил ни на что не отвлекаться и с максимальной пользой распорядиться временем, имевшимся в его распоряжении.
С час или около того он исправно трудился, а потом его мысли начали блуждать вдалеке от книг. Атмосфера, царившая вокруг, звуки, привлекавшие его внимание, чуткость собственных нервов — все это способствовало его рассеянию. Между тем ветер за окном из порывистого превратился в шквальный, а затем в ураганный. Старый дом, несмотря на прочность постройки, казалось, содрогался до самого основания под ударами стихии, которая ревела и неистовствовала в многочисленных трубах и вдоль причудливых старинных фронтонов, отзываясь странным, нездешним гулом в комнатах и коридорах. Даже большой набатный колокол на крыше, должно быть, чувствовал силу ветра и немного покачивался, ибо веревка временами слегка поднималась и опускалась и конец ее с тяжелым и глухим стуком снова и снова ударялся о дубовый пол.
Прислушавшись к этому стуку, Малкольмсон вспомнил слова доктора: «Это та самая веревка, на которой были повешены все жертвы приговоров злобного судьи!», подошел к камину и взялся за конец веревки, чтобы получше ее рассмотреть. Казалось, она обладает какой-то неумолимой притягательностью, и, глядя на нее, он на миг задумался о том, кто были эти жертвы, и о мрачном желании судьи всегда иметь эту страшную реликвию у себя перед глазами. Пока Малкольмсон стоял так, веревка в его руке продолжала ритмично подрагивать в такт колебаниям колокола на крыше, но вдруг юноша ощутил новую, иную вибрацию, как будто по веревке что-то передвигалось.
Непроизвольно подняв голову, Малкольмсон увидел, как сверху медленно спускается, впившись в него глазами, огромная крыса. Он отпустил веревку и с глухим проклятием отпрянул, а крыса, круто развернувшись, скрылась под потолком, и в тот же миг Малкольмсон осознал, что временно стихшая возня остальных тварей возобновилась опять.
Все это побудило его задуматься, и он вдруг сообразил, что до сих пор не разведал, как собирался, местонахождение крысиной норы и не осмотрел полотна. Юноша зажег другую лампу, не затененную абажуром, и, держа ее высоко над головой, приблизился к третьей картине справа от камина, за которой, как он заметил, минувшей ночью спряталась крыса.
Едва бросив взгляд на полотно, он отшатнулся так резко, что чуть не выронил лампу, и смертельно побледнел. Колени его подогнулись, на лбу выступили крупные капли пота, он задрожал как осиновый лист. Но он был молод и решителен и, собравшись с духом, спустя несколько секунд снова сделал шаг вперед, поднял лампу и пристально всмотрелся в изображение, которое теперь, очищенное от пыли и отмытое, предстало перед ним совершенно отчетливо.
Это был портрет судьи в отороченной горностаем алой мантии. В его мертвенно-бледном лице с чувственным ртом и красным крючковатым носом, похожим на клюв хищной птицы, читались суровость, неумолимость, ненависть, мстительность и коварство. Взгляд неестественно блестевших глаз переполняла жуткая злоба. Малкольмсона пробрала дрожь: он узнал в этих глазах глаза огромной крысы. Он снова чуть было не выронил лампу, когда внезапно увидел саму эту тварь, враждебно уставившуюся на него из дыры в углу картины; одновременно юноша заметил, что суетливый шум, издаваемый другими крысами, неожиданно смолк. Однако, взяв себя в руки, Малкольмсон продолжил осмотр картины.
Судья был запечатлен сидящим в массивном резном дубовом кресле с высокой спинкой, справа от большого камина с каменной облицовкой, в углу комнаты, где с потолка свисала веревка, конец которой, свернутый кольцом, лежал на полу. Цепенея от ужаса, Малкольмсон узнал на полотне комнату, в которой находился, и с трепетом огляделся по сторонам, словно ожидая обнаружить у себя за спиной чье-то постороннее присутствие. Потом он посмотрел в сторону камина — и с громким криком выпустил из руки лампу.
Там, на судейском кресле, рядом с веревкой, свисавшей позади его высокой спинки, сидела крыса со злыми глазами судьи, в которых теперь светилась дьявольская усмешка. Если не считать завываний бури за окном, вокруг царила полная тишина.
Стук упавшей лампы вывел Малкольмсона из оцепенения. К счастью, она была металлической и масло не вытекло на пол. Однако лампу необходимо было привести в порядок, и, пока он этим занимался, его волнение и страх немного улеглись. Погасив лампу, юноша отер пот со лба и на минуту призадумался.
— Так не годится, — сказал он себе. — Если дело так и дальше пойдет, недолго и спятить. Надо это прекратить! Я обещал доктору не пить чая. Ей-богу, он прав! Должно быть, у меня нервы расшатались. Странно, что я этого не ощутил; никогда еще не чувствовал себя лучше. Однако теперь все в порядке, и впредь никому не удастся сделать из меня посмешище.
Малкольмсон приготовил себе солидную порцию бренди с водой и, выпив, решительно взялся за работу.
Где-то через час он оторвал взгляд от книги, встревоженный внезапно наступившей тишиной. Снаружи ветер завывал и ревел пуще прежнего и ливень хлестал в оконные стекла с силой града, но в самом доме не раздавалось ни звука, только в дымоходе гуляло эхо урагана, а когда он ненадолго стихал, слышалось шипение падавших оттуда в очаг редких дождевых капель. Пламя в камине сникло и потускнело, хотя и отбрасывало в комнату красноватые блики. Малкольмсон прислушался и тотчас уловил слабое, едва различимое поскрипывание. Оно доносилось из угла комнаты, где свисала веревка, и юноша подумал, что это она елозит по полу, поднимаясь и опускаясь под действием колебаний колокола. Однако, подняв голову, он увидел в тусклом свете очага, как огромная крыса, прильнув к веревке, пытается перегрызть ее и уже почти преуспела в этом, обнажив сердцевину из более светлых волокон. Пока он наблюдал, дело было сделано, отгрызенный конец со стуком свалился на дубовый пол, а огромная тварь, раскачиваясь взад и вперед, повисла подобием узла или кисти на верхней части веревки. На мгновение Малкольмсона, осознавшего, что теперь он лишен возможности позвать на помощь кого-либо извне, вновь охватил ужас, который, впрочем, быстро уступил место гневу; схватив со стола только что читанную книгу, юноша запустил ею в грызуна. Бросок был метким, но, прежде чем снаряд достиг цели, крыса отпустила веревку и с глухим стуком шлепнулась на пол. Малкольмсон не мешкая вскочил и кинулся к ней, но она метнулась прочь и пропала в затененной части комнаты. Студент понял, что в эту ночь поработать ему уже не удастся, и решил разнообразить учебную рутину, устроив охоту на крысу. Он снял с лампы зеленый абажур, чтобы расширить освещенное пространство столовой, и мрак, в котором утопал верх помещения, сразу рассеялся. В этом внезапно высвобожденном свете, особенно ярком в контрасте с давешней тьмой, отчетливо проступили изображения на развешанных по стенам картинах. Прямо напротив того места, где стоял Малкольмсон, находилось третье от камина полотно, взглянув на которое юноша в изумлении протер глаза — и затем замер, охваченный страхом.
В центре картины возникло большое, неправильной формы пятно коричневой ткани, такой новой на вид, словно ее только что натянули на раму. Фон остался прежним — уголок комнаты у камина, кресло и веревка, — но фигура судьи с портрета исчезла.
Цепенея от ужаса, Малкольмсон медленно обернулся — и затрясся как паралитик. Силы, казалось, покинули его, он утратил всякую способность действовать, двигаться и даже мыслить. Он мог лишь смотреть и слушать.
В массивном резном дубовом кресле с высокой спинкой восседал судья в алой, отороченной горностаем мантии. Его злые глаза мстительно горели, а резко очерченный рот кривила жестокая, торжествующая усмешка. Внезапно он поднял руки, в которых держал черную шапочку. Малкольмсон ощутил, как у него кровь отхлынула от сердца, что бывает нередко в минуты томительного, тревожного ожидания; в ушах его стоял гул, сквозь который он слышал рев и завывание ветра за окном и далекий звон колоколов на рыночной площади, возвещавших о наступлении полуночи. Он провел так несколько мгновений, показавшихся ему вечностью, не дыша, застыв как статуя, с остановившимся от ужаса взглядом. С каждым колокольным ударом торжествующая улыбка на лице судьи становилась все шире, и, когда пробило полночь, он водрузил себе на голову черную шапочку.
С величавой неторопливостью судья встал с кресла, поднял с пола отгрызенную часть веревки набатного колокола и пропустил между пальцами, словно наслаждаясь ее прикосновением, после чего не спеша принялся завязывать на одном ее конце узел, намереваясь сделать удавку. Закрепив узел, он проверил его на прочность, наступив на веревку ногой и с силой потянув на себя; оставшись доволен результатом, судья соорудил мертвую петлю и зажал ее в руке. Затем он начал продвигаться вдоль стола, который отделял его от Малкольмсона, и при этом не сводил глаз со студента; внезапно, совершив стремительный маневр, он загородил собой дверь комнаты. Малкольмсон сообразил, что оказался в западне, и стал лихорадочно искать путь к спасению. Неотрывный взгляд судьи действовал на юношу гипнотически и намертво приковывал к себе его взор. Студент следил за тем, как противник приближается, по-прежнему заслоняя дверь, поднимает петлю и выбрасывает ее в его сторону, словно пытаясь его заарканить. С неимоверным трудом Малкольмсон увернулся и увидел, как веревка с громким шлепком упала рядом с ним на дубовый пол. Судья вновь вскинул петлю и, продолжая злобно буравить его глазами, опять попытался поймать свою жертву, и опять студенту едва удалось ускользнуть. Так повторялось много раз, при этом судья, казалось, нисколько не был обескуражен или расстроен своими промахами, а скорее забавлялся игрой в кошки-мышки. Наконец Малкольмсон, пребывавший уже в полном отчаянии, быстро огляделся и в свете ярко разгоревшейся лампы в многочисленных дырах, щелях и трещинах стенной обшивки увидел сверкающие крысиные глазки. Это зрелище, будучи порождением материального мира, слегка его приободрило. Обернувшись, он обнаружил, что свисавшая с потолка веревка набатного колокола сплошь усеяна крысами. Они покрывали своими телами каждый ее дюйм, и все новые особи продолжали прибывать из маленького круглого отверстия в потолке, так что колокол на крыше пришел в движение под их совокупной тяжестью.
Непрестанные колебания веревки в конце концов привели к тому, что юбка колокола ударилась о язык. Звон получился негромкий, но колокол еще только начал раскачиваться и вскоре должен был зазвучать во всю мощь.
Услышав звон, судья, до этого неотрывно смотревший на Малкольмсона, поднял голову, и печать лютого гнева легла на его чело. Глаза его загорелись, как раскаленные угли, и он топнул ногой с такой силой, что весь дом как будто сверху донизу содрогнулся. Внезапно с небес донесся ужасающий раскат грома, и в тот же миг судья вновь вскинул удавку, а крысы проворно забегали вниз и вверх по веревке, словно боясь куда-то опоздать. На сей раз судья не пытался заарканить свою жертву, а двинулся прямиком к ней, на ходу растягивая петлю. Он подошел к студенту почти вплотную, и в самой его близости, казалось, было что-то, парализующее силы и волю и заставившее Малкольмсона застыть на месте наподобие трупа. Он почувствовал, как ледяные пальцы судьи смыкаются у него на горле, прилаживая к его шее веревку. Петля затягивалась все туже и туже. Затем судья поднял неподвижное тело студента, пронес через комнату, водрузил стоймя на дубовое кресло и сам взобрался на него, после чего вытянул руку и поймал покачивающийся конец веревки набатного колокола. Завидев его жест, крысы с визгом кинулись наверх и скрылись через отверстие в потолке. Взяв конец петли, обвивавшей шею Малкольмсона, он привязал его к веревке колокола и, сойдя на пол, выбил кресло из-под ног юноши.
Когда с крыши Дома Судьи донесся колокольный звон, у входа в особняк быстро образовалась людская толпа. Держа в руках всевозможные фонари и факелы, жители городка, не говоря ни слова, устремились на помощь. Они принялись громко стучать в дверь дома, но изнутри никто не отозвался. Тогда собравшиеся вышибли дверь и, ведомые доктором, один за другим проникли в просторную столовую.
Там, на конце веревки большого набатного колокола, висело тело студента, а на одном из портретов злорадно усмехался старый судья.
Местечко на восточном побережье, к которому я хочу привлечь внимание читателя, известно под названием Сибург. Оно знакомо мне с детства и с тех пор мало изменилось. К югу — болотистая местность с сетью канав, воскрешающая в памяти первые главы «Больших надежд»; к северу — плоские поля, которые переходят в вересковую пустошь; напротив берега — вереск, хвойные леса и можжевельник. Вдоль длинной прибрежной полосы — улица, за ней большая каменная церковь с внушительной фасадной башней и шестью колоколами. Вспоминаю, как эти колокола звонили в один жаркий августовский воскресный день, а мы медленно взбирались им навстречу по пыльной белой дороге (чтобы подойти к церкви, нужно преодолеть короткий крутой подъем). В те жаркие дни они издавали унылый сухой звук, а когда воздух становился мягче, то и колокола звучали нежнее. Рядом проходила железная дорога, а чуть дальше располагалась крохотная конечная станция. Не доходя до вокзала, вы натыкались на ярко-белую ветряную мельницу. Была и другая — на южной окраине городка, вблизи усеянного галькой берега, и еще несколько, на возвышенности к северу. Были здесь коттеджи из ярко-красного кирпича с шиферными крышами… Но к чему я обременяю вас всеми этими банальными подробностями? Дело в том, что стоит начать описывать Сибург, и они сами в изобилии стекают с пера. Хотелось бы надеяться, что совсем уж лишние не попали на бумагу. Но прошу прощения, я не окончил еще живописать местность.
Давайте удалимся от побережья и от городка, минуем станцию и свернем направо. Если идти по грунтовой дороге параллельно железнодорожной колее, придется все время взбираться вверх. Слева (а путь наш ведет на север) простирается вересковая пустошь, а справа, со стороны моря, видна полоса старых, потрепанных непогодой елей, с густыми верхушками, скособоченных, как обычно бывает со старыми деревьями, которые выросли на морском берегу; стоит увидеть их очертания из окошка поезда, и сразу станет ясно, если вы раньше об этом не знали, что невдалеке побережье, обдуваемое ветрами. Ну вот, а на вершине небольшого холма эта череда елей разворачивается и направляется в сторону моря, следуя за вытянутыми очертаниями возвышенности. На краю возвышенности расположен довольно четко различимый курган с несколькими елями на вершине, откуда открывается вид на ровное, поросшее жесткой травой пространство внизу. Здесь хорошо посидеть в жаркий весенний день, с удовольствием обозревая синий морской простор, белые мельницы, красные коттеджи, ярко-зеленый ковер травы, церковную башню и высокую башню мартелло далеко на юге.
Как я уже сказал, Сибург я знаю с детства, но мои ранние впечатления от недавних отделяет промежуток во много лет. Как бы то ни было, я по-прежнему привязан к Сибургу, и мне интересно все, что с ним связано. Имеет к нему отношение и эта история, а услышал я ее совершенно случайно вдали от Сибурга. Поведал ее один человек, которому я как-то оказал услугу, и по этой причине он проникся ко мне доверием.
— Мне знакомы те места, — сказал он. — Я обычно приезжал в Сибург весной, чтобы поиграть в гольф. Останавливался я, как правило, в «Медведе», вместе со своим другом Генри Лонгом, вы его, возможно, знали («Немножко», — сказал я). У нас была гостиная на двоих, и мы замечательно проводили время. С тех пор как Лонг умер, мне уже не хочется туда возвращаться. Да и в любом случае вряд ли бы меня туда потянуло после того, что произошло в наш последний приезд.
Это было в апреле 19** года. По случайности, кроме нас, в гостинице почти не было постояльцев. Поэтому в общих помещениях царило почти полное безлюдье. Тем более мы были удивлены, когда после обеда дверь нашей гостиной открылась и в комнату заглянул молодой человек. Мы его видели раньше: это был малокровный, хиловатый субъект, светловолосый и светлоглазый, не лишенный, впрочем, приятности. Так что в ответ на вопрос: «Прошу прощения, это ваш номер или общая гостиная?» — мы не проворчали, насупившись: «Это наша комната», а кто-то из нас (Лонг или я, уж не помню) произнес: «Входите, будьте любезны». — «О, так мне можно здесь посидеть?» — проговорил молодой человек с явным облегчением. Заметно было, что ему очень хочется побыть в обществе себе подобных, а так как человек он был приличный, не из тех, кто обрушит вам на голову истории всех своих родственников до пятого колена, то мы пригласили его располагаться как дома. «В общих комнатах сейчас, вероятно, мрачновато», — заметил я. Вот именно, мрачновато; но как же любезно с нашей стороны… и так далее. Покончив с изъявлениями благодарности, молодой человек сделал вид, что погрузился в чтение. Лонг раскладывал пасьянс; я принялся писать. Но вскоре я понял, что нервное, взвинченное состояние, в котором, видимо, находился наш гость, передалось и мне, поэтому я отложил свои бумаги и повернулся к посетителю, приглашая его к беседе.
Мы слегка поболтали о том о сем, и молодой человек постепенно освоился в нашем обществе. «Вам это покажется странным, — так он начал, — но дело в том, что я недавно пережил потрясение». Ну что ж, я тут же предложил выпить, чтобы взбодриться, и мы так и сделали. Приход официанта прервал ламентации нашего юного друга (мне показалось, что тот дернулся, когда открылась дверь), но ненадолго. Он здесь никого не знает, а о нас он слышал (от каких-то общих знакомых в соседнем большом городе), и ему позарез нужен добрый совет, и если мы не против… «Ради бога» и «конечно не против» — только и оставалось сказать, а Лонг отложил в сторону карты. И мы приготовились выслушать, в чем состоят его затруднения.
«Началось это, — проговорил юноша, — недели полторы назад. Я тогда ездил на велосипеде во Фростон, — это всего в пяти или шести милях отсюда — чтобы осмотреть тамошнюю церковь. Я очень интересуюсь архитектурой, а там чудесный портик, бывают, знаете, такие — с нишами, с гербовыми щитами. Я его сфотографировал, а потом ко мне подошел старик, который присматривает за кладбищем, и спросил, не хочу ли я зайти в церковь. Я ответил, что хочу, он вынул ключ и впустил меня внутрь. Там не было ничего особенного, но я сказал, что церквушка замечательная, что прибрано там очень чисто, но самое лучшее — это, конечно, портик. В ту минуту мы как раз стояли рядом с портиком, и старик заметил: „Да, портик у нас красивый; а знаете ли вы, сэр, что это за герб?“
Он указал на герб с тремя коронами. Я не знаток геральдики, но смог определить, что это, вероятно, старинный герб королевства Восточной Англии.
„Верно, сэр, — подтвердил старик, — а знаете ли вы, что означают эти три короны?“ Я ответил, что это, конечно, какой-то известный символ, но я не помню, приходилось ли мне что-либо о нем слышать.
„Вы, видать, сэр, человек ученый, — продолжал старик, — но я вам расскажу кое-что, чего вы не знаете. Это три святые короны, они зарыты в землю на берегу, чтобы здесь не смогли высадиться германцы, — да вы, я вижу, не верите. Но я вам вот что скажу: если бы не одна из этих корон, что лежит здесь в земле по сию пору, германцы бы нагрянули как пить дать, и не один раз. Сошли бы с кораблей и поубивали всех подряд: и мужчин, и женщин, и младенцев в колыбели. Это чистая правда, как Бог свят, а если вы мне не верите, то спросите у священника, вот он идет, спросите у него сами“.
Я оглянулся и увидел, что по тропинке поднимается священник, красивый старик. Я хотел было заверить своего собеседника, который все больше горячился, что и не думаю сомневаться, но священник вмешался в разговор:
„В чем дело, Джон? Добрый день, сэр. Любуетесь нашей церковью?“
Мы немного побеседовали, давая сторожу время успокоиться, а затем священник снова спросил его, в чем дело.
„Да ничего особенного, — ответил тот. — Просто я говорил этому джентльмену, чтобы он спросил у вас насчет трех святых корон“.
„А, ну да, — произнес священник, — это весьма любопытная история. Но не знаю, будут ли интересны джентльмену наши старинные предания?“
„Еще бы не интересны! — с жаром начал убеждать его Джон. — Ведь вам-то он поверит, сэр; как же, вы ведь знали Уильяма Эйджера — обоих, и отца и сына“.
Тут и я вставил слово и принялся уверять, что горю желанием все услышать. В результате я отправился вместе со священником. Мы прошлись по деревенской улице (священнику нужно было обменяться парой слов с кем-то из прихожан) и наконец оказались в доме священника, в его кабинете. Дорóгой священник расспросил меня и мог убедиться, что я не просто любопытствующий турист, а серьезно интересуюсь фольклором. Поэтому он с большим удовольствием приступил к своему рассказу, а когда закончил, мне оставалось только удивляться, что такая замечательная легенда до сих пор не опубликована.
Вот что он мне поведал: „В здешних краях народ всегда верил в три святые короны. Старожилы говорят, что все они зарыты в разных местах вблизи берега и охраняют местность то ли от датчан, то ли от французов или германцев. Рассказывают, что одну из этих корон кто-то выкопал еще в стародавние времена, другую поглотило наступавшее на побережье море, осталась только одна, и она по-прежнему делает свое дело — не дает вторгнуться сюда чужеземцам. Так вот, если вы читали путеводители или труды по истории нашего графства, то, возможно, вспомните, что в 1687 году в Рендлсхеме была обнаружена закопанная там корона Редволда, короля восточных англов. Увы, она была пущена в переплавку, прежде чем кто-нибудь успел ее подробно описать или же зарисовать. Правда, Рендлсхем стоит не на самом берегу, но не так уж далеко от берега, и как раз на оживленной дороге, ведущей к побережью. Уверен, это была именно та корона, которую, как люди говорят, кто-то выкопал. Далее, к югу отсюда — не мне вам рассказывать, где именно, — располагался дворец саксонских королей, ныне оказавшийся на морском дне, так ведь? Думаю, как раз там и была вторая корона. А кроме этих двух, где-то, как говорят старики, зарыта и третья“.
Мне ничего не оставалось, кроме как спросить: „А где она зарыта, они не говорят?“
Священник бросил в ответ: „Говорят, конечно, но не каждому”. Он произнес это так, что следующий напрашивавшийся сам собой вопрос я задать не решился. Вместо этого я чуть помедлил и спросил: „Сторож утверждал, что вы знали Уильяма Эйджера. Он как будто связывал этот факт с тремя коронами”.
„Да, это целая история, — отозвался священник, — и тоже весьма любопытная. Эйджеры — а эта фамилия встречается в наших краях, но, насколько мне известно, среди них не было ни выдающихся людей, ни крупных собственников, — так вот, Эйджеры утверждают или утверждали, что они, то есть представители их ветви рода, являются хранителями последней короны. Самый старший из Эйджеров, кого я знал, был старый Натаниел Эйджер (я родился и вырос поблизости отсюда), и он, мне кажется, безвылазно дежурил здесь на побережье, пока шла война 1870 года.
Уильям, его сын, во время Южноафриканской войны вел себя точно так же. А его сын, молодой Уильям, который умер совсем недавно, поселился в коттедже рядом с тем самым местом. Он страдал чахоткой и, не сомневаюсь, сам приблизил свой конец, обходя побережье ночью, в непогоду. Он был последним в роду. Для него было горем, что он последний, но ничего нельзя было поделать: немногие его родственники жили в колониях. Я по его просьбе писал им письма, умолял приехать, объяснял, что речь идет о деле, чрезвычайно важном для всего их рода, но ответа не было. Так что последняя из трех святых корон — если, конечно, она существует, — лишилась теперь хранителя“.
Вот что рассказал мне священник, и можете себе вообразить, как меня заинтересовал его рассказ. Ни о чем другом я уже не мог думать, только о том, где же она спрятана, эта последняя корона. Нет чтобы выбросить все это из головы!
Но не иначе как меня преследовал рок: когда я ехал обратно на велосипеде мимо кладбища, на глаза мне попалась недавно установленная могильная плита с именем Уильяма Эйджера. Разумеется, я остановился и прочел надпись. Она гласила: „Уильям Эйджер, житель здешнего прихода, умер в Сибурге в 19**, 28 лет от роду“. Вот так находка! А стоит задать несколько толковых вопросов кому нужно, и найдется по крайней мере коттедж, что „рядом с тем самым местом“. Только вот кому бы задать эти вопросы? И снова вмешалась судьба: именно она привела меня в антикварную лавку, в той стороне, — вы там, наверное, бывали. Я рылся в старинных книгах, и пожалуйста — наткнулся на молитвенник тысяча семьсот сорок какого-то года в довольно красивом переплете. Сейчас я его принесу, он у меня в комнате».
Мы были несколько растеряны, но прежде чем успели обменяться хоть парой слов, наш гость, запыхавшись, влетел в комнату и протянул нам молитвенник, раскрытый на первой странице. Там было нацарапано:
Звать Натаниел Эйджер меня, в Англии я возрос,
В Сибурге я обитаю, спасенье мое — Христос.
Я в могилу сойду, и не вспомнят о мертвых моих костях,
Но Господь не оставит меня, когда обращусь я в прах[43].
Внизу стояла дата: «1754». Были и записи, относившиеся к другим Эйджерам: Натаниелу, Фредерику, Уильяму и так далее. В конце стояло: «Уильям, 19**».
«Вот видите, — сказал наш новый знакомый, — любой бы счел это величайшим везением. Я и сам так считал… тогда. Конечно, я спросил хозяина лавки об Уильяме Эйджере, и он, конечно, припомнил, что тот жил в коттедже в Норт-Филде и там же умер. Стало ясно, что делать дальше. Я догадывался, что это за коттедж: там всего один и есть подходящего размера. Нужно было посмотреть, что за люди там живут, и я отправился туда немедля.
Неоценимую услугу мне оказала собака: она набросилась на меня с такой яростью, что хозяевам пришлось выбежать из дому и отогнать ее. Разумеется, потом они попросили у меня прощения, и завязался разговор. Мне достаточно было вскользь упомянуть Эйджера и сказать: я, мол, кажется, о нем слышал, и женщина тут же посетовала, что он умер таким молодым. Она была уверена: это произошло из-за того, что он провел ночь на улице, а погода стояла холодная. Лишь только я спросил: „Так он прогуливался по ночам по берегу моря?“ — как услышал в ответ: „Не по берегу, а по тому холму с деревьями на верхушке“. Вот и все.
Мне кое-что известно о раскопках на курганах: я сам вскрыл немало курганов в Южной Англии. Но это делалось с разрешения владельца земли, при свете дня, с участием помощников. На этот раз без тщательной разведки нельзя было браться за лопату: копать ров поперек кургана невозможно, и к тому же будут мешать корни старых елей, которые растут наверху. Правда, грунт здесь рыхлый, песчаный, и имеется что-то вроде кроличьей норы, которую можно расширить и превратить в туннель. Затруднительно будет выходить из гостиницы и входить туда в неурочные часы. Когда я обдумал, как вести раскопки, я объявил, что меня вызвали и ночевать в гостинице я в этот раз не буду. Туннель я вырыл; не стану докучать вам подробным рассказом о том, как я его укреплял и как зарыл, когда дело было сделано; главное одно — я добыл корону».
Разумеется, мы с Лонгом издали возгласы изумления и любопытства. Что касается меня, то я давно знал о короне, найденной в Рендлсхеме, и часто оплакивал ее судьбу. Никому еще не доводилось видеть корону англосаксонских королей — тогда не доводилось. Наш юный друг ответствовал нам унылым взглядом. «Да, — вздохнул он, — а самое ужасное, что я не знаю, как вернуть ее обратно».
«Вернуть? — вскричали мы в один голос. — Но зачем, скажите на милость? Вы сделали одну из величайших находок в истории нашей страны. Вам следует отправиться прямиком в сокровищницу Тауэра. Что вас смущает? Если нужно разобраться с хозяином земли, с правами на владение кладом и тому подобное, то мы вам поможем, не сомневайтесь. В таких случаях формальности улаживаются легко».
Мы говорили еще что-то в том же роде, но наш гость в ответ только бормотал, пряча лицо в ладонях: «Знать бы мне, как вернуть ее на место».
Наконец Лонг произнес: «Простите за нетактичный вопрос, но вы нашли именно то, что искали? Вы уверены?» Я и сам хотел об этом спросить, потому что вся история сильно смахивала на бред сумасшедшего, но не решался — боялся обидеть беднягу. Однако он отреагировал вполне спокойно — можно сказать, со спокойствием отчаяния. Он выпрямился и заявил: «О, в этом нет сомнения; она сейчас у меня в комнате, лежит запертая в рюкзаке. Если хотите, можно пойти взглянуть; сюда я ее не понесу».
Не упускать же было такой случай! Мы пошли с юношей к нему в комнату; она находилась в нескольких шагах от нашей. Как раз перед этим в коридоре слуга собирал обувь — так, во всяком случае, мы решили тогда. Впоследствии мы в этом засомневались. Наш гость — звали его Пакстон — совсем скис, его била дрожь. Он проскользнул в комнату и знаком пригласил нас следовать за ним, включил свет и тщательно закрыл за нами дверь. Затем он открыл рюкзак и извлек из него нечто завернутое в чистые платки. Он положил узел на кровать и развязал его. Теперь я могу утверждать, что видел настоящую корону англосаксонских королей. Она была серебряная — та, другая, из Рендлсхема, тоже, говорят, была из серебра, — простой, можно даже сказать, грубой работы, украшена драгоценными камнями, в основном старинными интальями и камеями. Она походила на те короны, которые можно видеть на монетах или в манускриптах.
Я бы отнес ее к девятому веку, не позже. Разумеется, я изнывал от любопытства и желания подержать корону в руках и рассмотреть ее получше, но Пакстон остановил меня. «Не трогайте, — сказал он. — Я сам». Со вздохом, который невозможно было слышать без содрогания, Пакстон взял в руки корону и стал поворачивать так, чтобы мы смогли разглядеть ее со всех сторон. «Насмотрелись?» — спросил он наконец. Мы кивнули. Пакстон снова завернул корону и спрятал в рюкзак. Он молча смотрел на нас. «Идемте обратно в нашу комнату, — предложил Лонг. — Там вы расскажете, что вас так встревожило». Пакстон поблагодарил нас и сказал: «Может быть, вы пойдете первыми и убедитесь, что путь свободен?» Мы не совсем поняли, чего он хочет: ведь вряд ли наши действия кому-нибудь показались подозрительными, да и гостиница, как я уже говорил, была почти пуста.
Как бы то ни было, но в нас стало просыпаться… трудно сказать что, но нервы и у нас начали пошаливать. Сперва мы приоткрыли дверь и выглянули наружу, и тут нам почудилось («Уже стало чудиться», — отметил я про себя), что от двери в конец коридора проскользнула какая-то тень — или даже не тень, но, во всяком случае, скользнула она бесшумно. Мы вышли в коридор. «Все в порядке», — шепнули мы Пакстону (нам почему-то не хотелось говорить во весь голос), и все втроем, Пакстон посередине, проследовали обратно в нашу гостиную. Я уже готовился разразиться восторженной речью по поводу уникальной находки, но, взглянув на Пакстона, понял, что это будет совершенно некстати, и дождался, пока он заговорит сам.
«Что же мне делать?» — были его первые слова. Лонг, как он сам объяснил мне позже, решил, что уместнее всего будет прикинуться простачком, и откликнулся так: «Почему бы не найти сперва владельца земли и не спросить у него…» — «Да нет же, — нетерпеливо прервал его Пакстон. — Я прошу прощения, вы были очень любезны, но неужели вы не понимаете, что ее необходимо вернуть, ночью я боюсь туда идти, а днем это сделать нельзя. Вы, может быть, и в самом деле не понимаете, так я вам скажу как на духу: с тех пор как я к ней прикоснулся, я ни на миг не оставался один». Я уже готовился произнести какую-то глупую фразу, но поймал взгляд Лонга и осекся. Лонг произнес: «Кажется, я догадываюсь, о чем идет речь, но не лучше ли будет, если вы расскажете подробней?»
И вот тайна прояснилась. Пакстон огляделся, знаком подозвал нас поближе и негромким голосом начал свой рассказ. Мы, можете не сомневаться, старались не пропустить ни слова. Позже мы сравнили то, что у нас отложилось в памяти, и я все это записал. Поэтому могу утверждать, что рассказ Пакстона передаю почти слово в слово.
Он заговорил: «Это началось, когда я еще только осматривал курган. Несколько раз это меня отпугивало. Там все время кто-то был — стоял у одной из елок. И при свете дня, заметьте. И он ни разу не оказывался прямо передо мной: я его видел только краем глаза, слева или справа, а когда поворачивался, его там уже не было. Потом я каждый раз подолгу сидел тихо и внимательно наблюдал, убеждался, что никого нет, но стоило мне подняться и снова приступить к разведке, как он появлялся опять. А он к тому же начал подавать мне знаки: где бы я ни оставил этот самый молитвенник, возвратившись, я всегда находил его на столе. Каждый раз он был открыт на первой странице, там, где сделаны записи, а на нем — одна из моих бритв, чтобы он не захлопнулся. Под конец я уж решил прятать книгу. Наверняка мой рюкзак этому типу не открыть — иначе произошло бы что-нибудь похлеще. Он ведь слабый и хлипкий; но все же я боюсь с ним связываться.
Ну вот, а когда я рыл туннель, мне сделалось совсем невмоготу. Меня так и подмывало бросить все и убежать. Похоже было, что кто-то все время скребет меня по спине. Я думал, что это падают комья земли, но когда был уже рядом с короной, то все стало ясно. А когда я расчистил край короны, схватил ее и потянул, то сзади послышался как будто крик — и сколько же в нем было отчаяния! И угрозы тоже. У меня сразу пропало все удовольствие — как отрезало. Не будь я таким круглым идиотом, я положил бы эту штуку обратно и забыл о ней. Но нет.
Остаток ночи я провел ужасно. Для возвращения в гостиницу время было неподходящее — пришлось выждать несколько часов. Сначала я засыпал туннель, потом маскировал следы, а он все старался мне помешать. Его то видно, то нет — как ему вздумается, наверное; то есть он все время на месте, но что-то такое делает с твоими глазами. Да, мне пришлось там долго торчать — до рассвета, а потом нужно было идти на станцию и возвращаться обратно на поезде. Наконец рассвело, но от этого мне не сделалось много легче.
Края дороги сплошь обсажены живой изгородью или можжевельником, — я хочу сказать, что там есть прикрытие, — и мне все время было неспокойно. А потом, когда начали попадаться люди, шедшие на работу, они все как-то странно заглядывали мне за спину. Может быть, не ожидали встретить здесь кого-нибудь так рано, но казалось, что дело не только в этом, и смотрели они не прямо на меня, а немножко в сторону. Носильщик на станции вел себя точно так же. А когда я вошел в вагон, кондуктор не сразу закрыл дверь — как будто следом за мной шел еще кто-то. И будьте уверены, мне это не почудилось. — Пакстон невесело усмехнулся и продолжил: — Даже если я смогу вернуть корону на место, он меня ни за что не простит, я в этом убежден. А ведь две недели назад не было человека счастливее меня». Пакстон без сил опустился в кресло, и мне показалось, что он заплакал.
Мы растерянно молчали, но чувствовали, что просто обязаны прийти ему на помощь. Другого выхода не было: мы сказали, что если ему так приспичило вернуть корону, то пусть рассчитывает на нашу помощь. Да это было и самое разумное решение после того, что мы услышали. Если на несчастного свалились такие беды, то стоило задуматься: может быть, неспроста рассказывают, что эта корона обладает чудесной властью охранять берег? Во всяком случае, такое у меня было ощущение, да и у Лонга, думаю, тоже. Как бы то ни было, наше предложение Пакстон принял с радостью. Когда же мы приступим к делу? Было почти половина одиннадцатого. Не исхитриться ли нам под каким-нибудь предлогом выбраться этой ночью из гостиницы на позднюю прогулку?
Мы выглянули из окна: ослепительно сияла полная — пасхальная — луна. Лонг взял на себя задачу умилостивить коридорного. Нужно было сказать, что мы предполагаем отсутствовать чуть больше часа, а если увлечемся прогулкой и ему придется ждать нас немного дольше, то он не останется внакладе. Мы были хорошими постояльцами, особых хлопот не доставляли, скупостью не отличались, так что коридорный позволил себя умилостивить, отпустил нас прогуляться к морю и дождался, как мы убедились впоследствии, нашего прихода. Пакстон перекинул через руку широкое пальто, скрывшее сверток с короной.
И вот мы отправились в эту странную экспедицию, не успев даже осознать, в какое необычное дело ввязались. Я был намеренно краток в первой части своего рассказа: мне хотелось дать вам представление о том, с какой поспешностью мы наметили план действий и принялись его осуществлять.
«Ближе всего будет взобраться на холм и пройти через кладбище, — сказал Пакстон, когда мы на минутку остановились перед зданием гостиницы, чтобы хорошенько осмотреться. Вокруг не было ни души. Когда кончается курортный сезон, Сибург рано пустеет по вечерам. — Вдоль дамбы и мимо коттеджа идти нельзя — там собака», — пояснил он, когда я указал на более короткий, как я считал, путь: вдоль берега и через два поля. Мы согласились.
Взобравшись на холм, мы достигли церкви и свернули на кладбище. Признаюсь, мне думалось: а что, если кто-то из тех, кто там лежит, знает, куда мы направляемся? Но если это и так, то им было также известно, что один из их компании (если можно так сказать) держит нас под наблюдением, и они ничем себя не выдали.
При этом нас не оставляло ощущение, что за нами следят. Не припомню ничего подобного за всю свою жизнь. Особенно усилилось это чувство, когда мы, пройдя кладбище, шагали по узкой тропинке, зажатой между двумя рядами густой и высокой живой изгороди, как Христиан по Долине, — и так, пока не выбрались на открытое место. Дальше наш путь лежал вдоль кустов, хотя я бы предпочел видеть, не крадется ли кто-нибудь сзади. Мы пересекли возвышенность, на краю которой расположен курган.
Вблизи кургана мы оба, и Генри Лонг, и я, ощутили присутствие чего-то множественного и неопределенного, чему я не подберу названия, и это помимо того единичного, но куда более ощутимого, что сопровождало нас до сих пор. Все это время Пакстон был вне себя: он дышал, как загнанный зверь, и мы просто не решались взглянуть ему в лицо. Мы не задавались вопросом, как он будет действовать на месте: уж очень явно он был уверен в том, что трудностей не возникнет. Так оно и оказалось. Он молнией метнулся к известной ему точке на склоне кургана и стал зарываться в землю, так что через несколько минут почти скрылся из виду.
Мы стояли, держа в руках пальто и сверток, и посматривали по сторонам, надо признать, весьма боязливо. И ничего вокруг нас не было, кроме темневшей на фоне неба череды елей позади, деревьев и церковной башни справа, в полумиле, коттеджей и ветряной мельницы на горизонте слева, мертвенно-неподвижного моря впереди, едва слышного собачьего лая у коттеджа, где слабо мерцала плотина, полной луны и лунной дорожки на воде, вечного шепота шотландских елей над головой и вечного рокота моря вдали. И при всем спокойствии, которое нас окружало, — резкое, пронзительное ощущение стремившейся на волю враждебной силы где-то поблизости; как будто рядом была собака, готовая вот-вот сорваться с привязи.
Из норы высунулся Пакстон и не глядя протянул руку. «Разверните ее и дайте мне», — прошептал он. Мы развязали платки, и Пакстон взял корону. В то же мгновение на нее упал лунный свет. Сами мы к ней не притронулись. Позже я думал, что ничего бы от этого не изменилось. В следующий миг Пакстон появился снова и принялся руками забрасывать землю обратно в нору. Руки у него уже кровоточили, но он не позволил нам помочь ему. На то, чтобы скрыть следы подкопа, ушло гораздо больше времени, чем на сам подкоп; но — уж не знаю почему — удалось это Пакстону как нельзя лучше. Наконец он удовлетворился результатом, и мы отправились восвояси.
Когда мы были уже в двух сотнях ярдов от холма, Лонг внезапно обратился к Пакстону: «Послушайте, вы забыли пальто. Так не годится. Видите его?» И я различил ясно: длинное темное пальто там, где был туннель. Но Пакстон шел не останавливаясь; он только потряс головой и поднял руку, на которой болталось пальто. Мы догнали его, и он сказал — недрогнувшим голосом, как будто больше не о чем было беспокоиться: «Это не оно». И в самом деле, когда мы снова оглянулись, той темной штуки на склоне уже не было.
Мы вышли на дорогу и поспешили обратно в гостиницу. Вернулись мы туда незадолго до полуночи, изобразили святую невинность и стали расхваливать чудесную ночь и прогулку. Коридорный ждал нас, и в расчете на него мы с Лонгом и затеяли, входя в гостиницу, этот разговор. Коридорный, прежде чем закрыть дверь, выглянул наружу и сказал: «Народу, видно, сейчас на улице не много, сэр?» — «Ни души», — ответил я, а Пакстон, припоминаю, бросил на меня очень странный взгляд. «Я просто видел, как кто-то пошел вслед за вами по дороге к станции, — продолжал коридорный. — Но вас было трое, и я не думаю, чтобы тот человек замыслил дурное». Я растерялся, однако Лонг завершил беседу пожеланием: «Покойной ночи», и мы, уверив слугу, что вмиг выключим свет и ляжем в постель, отправились наверх.
Вернувшись в свою комнату, мы сделали все от нас зависящее, чтобы внушить Пакстону более оптимистический взгляд на вещи. Мы заверяли: «Корону вы вернули на место; возможно, было бы лучше, если бы вы совсем ее не трогали (тут он выразительно кивнул), но большой беды не произошло, а от нас никто ничего не узнает — ни один человек, способный повторить ваш безумный поступок. Ну, теперь-то вам полегчало? Честно признаюсь (добавил я), по дороге я готов был с вами согласиться, что… ну, что за нами кто-то следит, но сейчас-то все выглядит уже иначе, не правда ли?» Нет, наши уговоры не подействовали. «Вам тревожиться нечего, — проговорил в ответ Пакстон, — но я… я не прощен. Мне еще предстоит расплата за мое злосчастное святотатство. Знаю, что вы на это скажете. Церковь спасет. Да, но только душу, а не тело. Вы правы, у меня нет ощущения, что он именно сейчас поджидает меня на улице. Но…» Тут Пакстон умолк. Потом он принялся нас благодарить, и мы поспешили от него отделаться. И разумеется, мы весьма настойчиво пригласили его воспользоваться завтра нашей гостиной и сказали, что с удовольствием вместе с ним прогуляемся. А может быть, он играет в гольф? Да, играет, но завтра ему будет не до гольфа.
Ну что ж, мы ему посоветовали поспать подольше, а утром посидеть у нас в гостиной, пока мы будем играть, а потом мы вместе отправимся на прогулку. Он был сама покорность, само смирение: готов делать все, что мы сочтем нужным, но сам-то уверен, что судьбу ни отвратить, ни смягчить не удастся.
Вы спросите, почему мы не настояли на том, чтобы проводить его домой и сдать на попечение братьев или кто там у него еще имелся. Дело в том, что у него не было родни. Недавно он решил переселиться на время в Швецию, так что его квартира в соседнем городе была пуста: все свое имущество он уже погрузил на корабль. Так или иначе, нам оставалось только лечь и заснуть — или же, как я, лечь и долго не засыпать, — а назавтра посмотреть, как все обернется. И назавтра все обернулось по-другому для нас с Лонгом, потому что утро было самое чудесное, какого только можно пожелать в апреле. Пакстон тоже выглядел иначе, когда мы увидели его за завтраком. «Первая сравнительно приличная ночь за все время», — сказал он. Тем не менее он собирался поступить, как мы договорились: все утро просидеть в гостинице, а позже совершить вместе с нами прогулку. Мы с Лонгом отправились на поле для гольфа, там встретили знакомых, играли с ними в гольф, пообедали пораньше, чтобы не поздно вернуться в гостиницу. И все же Пакстон не избежал силков смерти.
Не знаю, можно ли было это предотвратить. Думаю, это так или иначе случилось бы, что бы мы ни делали. А произошло вот что.
Мы поднялись в нашу комнату. Пакстон был там — мирно сидел за книгой. «Готовы к выходу? — спросил Лонг. — Через полчасика отправляемся?» — «Конечно». Я сказал, что нам сперва нужно переодеться и, может быть, принять ванну. В спальне я прилег и продремал минут десять. Мы с Лонгом покинули свои комнаты одновременно и вместе пошли в гостиную. Пакстона там не было — осталась только книга. Спальня Пакстона была пуста, и на первом этаже мы его тоже не обнаружили. Мы принялись громко звать его. Вышел слуга и сказал: «А я думал, джентльмены, что вы уже ушли, а тот, другой, джентльмен с вами. Он услышал, как вы его зовете снизу, с тропинки, и припустил со всех ног, а я выглянул из окна столовой, но вас не увидел. Он в ту сторону побежал, вдоль берега».
Мы молча бросились туда, куда указал слуга, — в направлении, противоположном маршруту нашего ночного путешествия. Еще не пробило четырех, погода стояла хорошая, хотя и не такая прекрасная, как с утра, и, казалось, беспокоиться было не о чем. Кругом народ, беды ждать не приходится.
Но, думаю, когда мы сорвались с места, вид у нас был такой, что слуга испугался. Он выскочил на порог, махнул рукой и крикнул: «Да-да, в ту сторону он и побежал». Мы примчались к краю усыпанной галькой отмели и притормозили. Здесь дорога раздваивалась: можно было продолжать путь либо мимо домов, стоявших вдоль берега, либо по песчаному пляжу. Был отлив, и перед нами лежала широкая полоса песка. Можно было, разумеется, бежать и посередине, по гальке. Тогда бы мы не теряли из виду ни ту, ни другую дорогу, но передвигаться здесь было трудно. Мы выбрали песчаный пляж: он был безлюден — вдруг там действительно кто-нибудь нападет на Пакстона.
Лонг сказал, что видит Пакстона: тот бежал и размахивал тростью, как будто подавая знаки кому-то впереди. Я ничего не смог разобрать: с юга быстро приближалась полоса тумана, как часто бывает на море. Кто-то там был, а кто — не скажу. На песке виднелись следы чьих-то туфель. Были и другие следы, босые, более ранние: туфли местами их затоптали. Я ничего не могу предъявить в доказательство своих слов: Лонг мертв, ни времени, ни возможности сделать зарисовку или слепок у нас не было, а прилив вскоре все смыл. Мы разглядели на ходу эти следы — вот и все, что мы смогли сделать. Они попадались снова и снова, и у нас исчезли все сомнения: это были отпечатки босых ног и скорее костей, чем мышц.
Нам жутко было думать, что Пакстон гонится за чем-то… чем-то подобным, думая, что следует за своими друзьями. Нетрудно догадаться, что нам при этом представилось: существо, за которым он гонится, внезапно останавливается, поворачивается лицом к Пакстону, и каково это лицо… полускрытое вначале туманом, который сгущается и сгущается. У меня не укладывалось в голове, как бедняга мог принять за нас это непонятное создание, а потом я вспомнил слова Пакстона: «Он что-то такое делает с моими глазами». И затем я уже только спрашивал себя, каков же будет конец, а что он неотвратим, в этом я больше не сомневался. И… а впрочем, что толку пересказывать вам все те убийственные, мрачные мысли, которые проносились у меня в голове, пока мы бежали по окутанному туманом берегу.
Жуть усиливалась еще и оттого, что солнце светило, а нам ничего не было видно. Мы различали только, что миновали дома и оказались на пустом пространстве перед старой сторожевой башней. А за ней, как вам известно, нет ничего — ни домов, ни людей, только земля, вернее, сплошная галька; справа — река, слева — море, и так долго-долго.
Но, не доходя до этого места, у самой башни мартелло… там старая батарея, на самом берегу, помните? Сейчас от нее, должно быть, осталась пара-другая бетонных блоков, все прочее смыло, но в то время кое-что еще сохранялось, хотя и было частично разрушено. Так вот, мы бросились туда и стремглав взбежали наверх, чтобы перевести дыхание и взглянуть на отмель, если туман вдруг позволит это сделать. В любом случае нам нужно было отдышаться. Мы ведь преодолели бегом милю, не меньше. Разглядеть ничего не удалось, мы уже собирались сойти вниз и продолжить безнадежную погоню, как вдруг услышали звук, который я, за неимением другого слова, назову смехом. Если вы сможете представить себе смех без признаков дыхания, без участия легких, то поймете, о чем я говорю; но думаю, не сможете. Звук этот раздался снизу и ушел в сторону, в туман. Этого было довольно. Мы перегнулись через стену и поглядели вниз. Пакстон был там.
Разумеется, он был мертв. Следы показывали, что он пробежал вдоль края батареи, резко завернул за угол и, несомненно, попал прямо в объятия того, кто его поджидал. В рот Пакстону набились песок и камни, зубы и челюсти были раздроблены на кусочки. Мне хватило одного взгляда на его лицо.
Карабкаясь вниз, туда, где лежало тело, мы услышали крик и увидели человека, мчавшегося по берегу со стороны башни. Это был местный сторож. Опытным взглядом он сумел сквозь туман распознать неладное. Он видел, как упал Пакстон и как, мгновением позже, появились мы. Тут счастье было на нашей стороне: если бы не он, то не избежать бы нам самых роковых подозрений. Не напал ли кто-нибудь на нашего друга, спросили мы. Не может сказать, не разглядел.
Мы послали сторожа за помощью, а сами оставались у мертвого тела, пока сторож не вернулся с подмогой и носилками. До его прихода мы нашли следы на узкой полосе песка вплотную к стене батареи. Вокруг всюду галька, и никакой возможности определить, куда делся тот, другой.
Что мы могли сказать при дознании? Мы были убеждены, что в данных обстоятельствах наш долг — сохранить тайну короны от газетчиков. Не знаю, что бы вы сказали на нашем месте, но мы сговорились на следующем: познакомились мы с Пакстоном только вчера, он упоминал, что опасается какого-то человека по имени Уильям Эйджер. Кроме того, когда мы догоняли Пакстона, то видели на берегу рядом с его следами другие. Но разумеется, к тому времени никаких отпечатков на песке уже не было.
К счастью, оказалось, что никакого Уильяма Эйджера в округе никто не знает. Свидетельство сторожа освободило нас от всяких подозрений. Был вынесен вердикт, что имело место умышленное убийство, совершенное одним или несколькими неизвестными. Этим дело и ограничилось.
Все дальнейшие попытки что-либо разузнать привели в тупик, так как у Пакстона не оказалось ни родных, ни близких — буквально ни души. С тех пор я ни разу не бывал ни в самом Сибурге, ни вообще в тех краях.
Когда гостиница Плантера в Джексоне, Миссисипи, сгорела до основания в памятном пожаре 1922 года, потери для значительной части Юга казались невосполнимыми. До сих пор многие вспоминают о былом великолепии гостиницы. Давным-давно миновали дни, когда виргинская ветчина подавалась здесь не иначе как на закуску к хорошему белому вину; и так как несуразное старое здание было было застраховано на серьезную сумму, владельцы не понесли значительных материальных потерь. Основные потери касались не вещей, а людей — в огне погибли двое известных общественных деятелей, вице-губернатор Френк Стекпул и мэр Кассиус Л. Тернер. Эти джентльмены, находившиеся лишь на пороге старости, в тот день встречались в гостинице с двумя своими старыми приятелями, судьей Варни Дж. Бейкером из Мемфиса, штат Теннесси, и достопочтенным Вальдемаром Пилом, уважаемым гражданином штата Джорджия, из Атланты. Так вышло, что два других южных города тоже облачились в траур: судья Бейкер и мистер Пил также погибли в огне. Пожар случился как раз накануне Рождества, двадцать третьего декабря, и среди множества сочувственных и печальных замечаний, которые последовали за этим кошмарным событием, неоднократно высказывалось предположение, что эти господа устроили своего рода рождественский праздник. Впрочем, этот факт мало что добавлял к всеобщему ужасу и скорби.
По требованию этих важных господ управляющий отеля подготовил меблированную комнату на третьем этаже с большим камином, комнату, долгое время используемую как чулан; однако мэр и вице-губернатор уверяли, что именно это помещение обеспечит желанные удобства четырем добрым друзьям. Пламя, вырвавшееся из камина и распространившееся вопреки безнадежным попыткам мужчин остановить пожар, видимо, загнало в ловушку четверых людей, тела которых в итоге буквально обуглились. Пожар начался, как выяснилось, приблизительно за полчаса до полуночи, когда все в гостинице отошли ко сну. Никто из обитателей дома больше не пострадал от огня; разве что незначительный ущерб был причинен в суматохе при извлечении тел погибших из пылающей огненной ловушки.
Примерно за десять лет до этого прискорбного случая, положившего конец долгой и успешной истории этой знаменитой гостиницы, некий мистер Джеймс Коллендер, прервав свое изнурительное путешествие на Север, очутился в гостеприимном вестибюле гостиницы Плантера и вздохнул с облегчением. Он в течение девяти часов был заперт в душном вагоне поезда. Он устал, хотел есть и пить, к тому же весь перепачкался в саже.
Два улыбающихся носильщика-негра внесли его внушительный багаж, который они доставили с железнодорожной станции в надежде на хорошее вознаграждение; по крайней мере, его можно было ожидать, судя по внешнему виду их состоятельного патрона и приближавшимся рождественским праздникам. Они получили чаевые и оставили мистера Коллендера, когда он заполнял регистрационный бланк.
— Нельзя ли мне занять двадцать восьмой номер? — спросил он клерка. — Там, если я не ошибаюсь, комната с большим камином, не так ли? Мой друг, господин Том Калбертсон из Свитбрая, рекомендовал мне ее на случай, если я остановлюсь здесь.
Номер двадцать восемь был, к счастью, свободен, и новый постоялец скоро в него заселился. Огонь, как и ожидалось, ревел в дымоходе; вскоре господин увлекся приготовлением такой роскоши, как горячая ванна.
После неспешного обильного обеда, каковыми славилась старая гостиница, мистер Коллендер сначала медленно прогулялся через лобби-бар, насладившись хорошей сигарой, потом, не заметив ни одного знакомого, с которым можно было бы поговорить, поднялся в свою комнату, подбавил дров в огонь и приготовился провести вечер в уединении. Вскоре, в пижаме, купальном костюме и удобных тапочках, он расположился в удобном кресле на безопасном расстоянии от огня и принялся читать привезенную с собой книгу. Его обед был поздним, поэтому за книгу он сел уже в половине десятого. Это был «Дом духов» Артура Мэйчена, и вскоре жуткие впечатления от прочитанного захватили господина Коллендера, так как эта замечательная работа превосходила все его предыдущие опыты изучения оккультных текстов. Эта книга производила особенный эффект, она не усыпляла. Мистер Коллендер читал внимательно, вдумчиво; но его размышления прервались, когда раздался внезапный стук в дверь.
Мистер Коллендер перестал читать, отметил место, на котором остановился, и поднялся, чтобы открыть дверь, удивляясь, кому он мог понадобиться в столь поздний час. Проходя мимо бюро, он взглянул на часы и был еще более удивлен, заметив, что уже половина двенадцатого. Значит, он читал приблизительно два часа. Он открыл дверь и снова изумился, не обнаружив никого в коридоре. Он перешагнул через порог и огляделся по сторонам. Заметив какое-то движение в обоих концах коридора, вдали от двери, мистер Коллендер, который не раз упражнялся в объяснении очевидного, мгновенно нашел подходящий ответ. Постоялец из двухместного номера, решил мистер Коллендер, поздно вернулся и просто ошибся комнатой; он постучал, чтобы предупредить соседа о своем возвращении. Затем, поняв, что стучится не в ту дверь, человек скрылся за поворотом коридора, чтобы избежать нелепых объяснений!
Мистер Коллендер, улыбаясь этой своей мысли, вернулся в комнату и закрыл за собой дверь. Какой-то господин сидел в кресле, которое он только что оставил. Мистер Коллендер быстро остановился и уставился на незваного гостя. Человек, занимавший его удобное кресло, был немногим старше его самого, приблизительно лет тридцати пяти. Он был высок, хорошо сложен и очень хорошо одет, хотя, окинув его беглым взглядом, господин Коллендер заметил что-то неуловимо странное в одежде. Мужчины оценивающе рассматривали друг друга в тишине на протяжении нескольких секунд, а затем мистер Коллендер вдруг понял, что было не так во внешности незнакомца. Он был одет по моде пятнадцатилетий давности, в стиле конца девяностых. Никто уже не носил таких высоких воротников на булавке и таких огромных многослойных галстуков, которые скрывали все признаки белья, за исключением тонкого края. Этот галстук на незнакомце был круглым, безупречным и крепился к одежде при помощи пары больших круглых резных черных пуговиц.
Даже не поднявшись с кресла, странный господин, сложив руки на груди, нарушил тишину голосом, в котором отчетливо слышалось недовольство:
— Должен перед вами извиниться, сэр. Надеюсь, вы выслушаете мои объяснения. Эта комната имеет для меня особое значение. Вы все поймете, если позволите мне говорить дальше, но пока я ограничусь вопросом: позволите ли?
Речь велась в такой искренней и располагающей манере, что мистер Коллендер не мог позволить себе прервать говорившего.
— Хорошо, сэр, пожалуй, будет лучше, если вы продолжите, как предлагаете. Признаться, я весьма озадачен тем, как вы сюда попали. Единственный проход — эта дверь, но клянусь, через нее никто не входил. Я услышал стук, подошел к двери, но там никого не было.
— Мне представляется, что будет лучше, если я начну с самого начала, — рассудительно заметил неизвестный. — Факты будут несколько необычны, как вы увидите в процессе моего рассказа; тем не менее иначе я едва ли оказался бы здесь в этот поздний вечерний час и злоупотребил бы вашим гостеприимством. Уверяю вас, что все это не пустая шутка.
— Продолжайте, сэр, разумеется, — перебил мистер Коллендер; его любопытство все возрастало. Он пододвинул другое кресло и уселся обок камина, напротив незнакомца, который сразу же начал свое объяснение.
— Мое имя Чарльз Беллинджер, этот факт я бы любезно попросил вас отметить и сохранить в памяти. Я приехал из Билокси, это вниз по заливу, и, в отличие от вас, я южанин, уроженец штата Миссисипи. Как видите, сэр, мне кое-что о вас известно, или, по крайней мере, я знаю, кто вы.
Мистер Коллендер кивнул, незнакомец ответил жестом, указывая на то, что он переходит к делу.
— К этому я могу добавить еще кое-что, чтобы сразу ответить на некоторые вопросы. Хотя само по себе это прозвучит несколько необычно, но вообще-то я мертв.
При этом поразительном заявлении мистер Беллинджер заметил изумление на лице мистера Коллендера, улыбнулся обнадеживающе и снова стал делать выразительные жесты, используя свое молчаливое красноречие.
— Да, сэр, то, что я говорю вам, чистая правда. Я ушел из жизни прямо в этой комнате, в которой мы сейчас сидим, почти шестнадцать лет тому назад. Моя смерть произошла двадцать третьего сентября. Послезавтра исполняется ровно шестнадцать лет с того дня. Я пришел сюда в этот вечер с твердым намерением рассказать вам факты, в том случае, конечно, если вы готовы меня выслушать и повременить со скорыми суждениями относительно моего здравомыслия. Это я стучал в вашу дверь, и я прошел сквозь нее и, если можно так выразиться, сквозь вас, мой дорогой!
В тот день ближе к вечеру, как мне припоминается, я прибыл в гостиницу в компании мистера Френка Стекпула, моего знакомого, который все еще живет здесь, в Джексоне. Я встретил его, как только сошел с поезда, и пригласил пойти со мной сюда пообедать. Так как он холостяк, колебаний не последовало, и мы пошли. Сразу же после обеда мы встретили в лобби-баре еще одного человека, которого зовут Кассиус Л. Тернер, тоже из Джексона. Он-то и предложил сыграть в карты и пригласить еще двух джентльменов для полной партии. Я пригласил их всех пройти в мою комнату, а Стекпул и я пришли сюда заранее, чтобы приготовить все необходимое для вечера игры в покер.
Вскоре после этого прибыли господин Тернер и два других джентльмена. Одного из них звали Бейкер, а другой из них был Вольдемар Пил из Атланты, штат Джорджия. Полагаю, вам знакомо его имя, я на это и рассчитывал. Мистер Пил сейчас очень значительный человек. Он далеко ушел с тех пор, как мы не виделись. Если бы вы лучше знали этот город, вы бы поняли, что Стекпул и Тернер тоже очень важные персоны. Бейкер, который живет в Мемфисе, штат Теннесси, также хорошо известен в своем кругу.
Пил, как оказалось, был зятем Стекпула, чего я заранее не знал, и вообще все четверо были очень хорошо знакомы между собой. Я был представлен двум новоприбывшим господам, и мы начали играть в покер.
Мне трудно это объяснить, но, поскольку я был и хозяином, и новичком партии одновременно, мне везло, и я стабильно побеждал с самого начала. Мистер Пил проигрывал больше всех, и, хотя на протяжении вечера он сидел, сжав губы, не проронив ни слова, было ясно, что он очень тяжело переживает свои значительные потери.
Вскоре после одиннадцати часов случился очень неприятный инцидент. Я никак не мог ожидать, что нахожусь в кругу не джентльменов. Больше остальных, как видите, я знал Стекпула, но и с ним мое знакомство было только случайным. Так вот, в тот момент, я припоминаю, начался джекпот. Во второй раунд я вошел с парой королей и парой четверок. Понадеявшись на счастливую руку, я сбросил четверки с нечетными и остался с парой королей в ожидании третьего раунда. Удача была на моей стороне. Мне достался не только третий король, но еще и пара восьмерок. Так что я полагал свои карты лучшими, и, когда в двух раундах все остальные сложили свои карты, поединок начался между Пилом и мной. Пил, я заметил, тоже скинул три карты, и все шло к тому, что я его побью. Я вынудил его вскрыть карты, и, когда он раскрылся, в его руках было четыре четверки! Понимаете? Он подобрал мои скинутые карты.
Желая уличить Пила при любом удобном случае, я сразу же объявил о своих подозрениях, поскольку как иначе обвинять соседа по карточной игре в мошенничестве, особенно здесь, на Юге? Возможно, так и было, по крайней мере, маловероятно, чтобы мои подозрения были ошибкой. Конечно, дилер мог случайно положить скинутую карту на стол, но весь вечер он раздавал карты последовательно, без путаницы. Подразумевая, что считаю все это не более чем ошибкой, я сразу же предложил передать внушительный выигрыш, который вообще-то принадлежал мне, в руки следующего победителя. Во время своей речи я приподнялся со стула, но не успел никто и слова сказать, как Пил через стол наклонился и ударил меня острым охотничьим ножом, который я даже не смог заметить у него в руках — настолько стремительными были его движения. Он ударил снизу вверх, по наклонной, и лезвие, войдя в мое тело прямо под ребро, разрезало правое легкое надвое. Я медленно упал поперек стола и в течение нескольких секунд кашлял, а затем почти бесшумно умер.
Сам момент перехода был до некоторой степени болезненным. Казалось, будто неотъемлемая часть меня — моя душа — вдруг резко, в одно мгновение, отделилась от той деформированной вещи, которая неуклюже лежала ничком среди беспорядка на столе; эта вещь называлась моим телом. И тело больше не шевелилось.
Потом то, что продолжало быть мной (хотя оно, конечно, отделилось от того, что было средством выражения меня, от моего тела), непрерывно осознавало происходившее и следило за тем, что случилось далее.
В течение нескольких мгновений стояла полная тишина. Потом Тернер хриплым напряженным голосом прошептал Пилу: «Теперь сам расхлебывай, ты, невообразимый дурак!»
Пил молча сидел, нож, который он машинально вынул из раны, все еще оставался в его руках, и то, что было моей кровью, медленно капало с него и постепенно высыхало, потому что падало на рассыпанную колоду карт. Затем, спокойно и без долгих разговоров, Бейкер взял ситуацию под контроль. На протяжении вечера он оставался очень спокойным и вел весьма сдержанную игру.
— Дело требует тщательной обработки, — произнес он медленно, — и, если вы последуете моему совету, думаю, это можно превратить в простое исчезновение. Беллинджер приехал из Билокси. Его здесь не знают.
Затем, поднимаясь и концентрируя всеобщее внимание, он продолжал:
— Сейчас я спущусь вниз, в кухню, ненадолго. Пока я хожу, держите дверь запертой и сидите тихо, приберитесь в комнате, оставьте это (он указал на мое тело) там, где оно лежит. Ты, Стекпул, расставь мебель в комнате приблизительно так, как она стояла, когда ты пришел сюда. Ты, Тернер, разведи огонь посильнее. Подожди, не сейчас. — Он бросил взгляд на Пила, который начал нервно оттирать кровь с ножа обрывком газеты; и с этим таинственным замечанием судья скрылся за дверью.
Двое названных, казалось, несколько ошеломленные произошедшим, тихо занялись порученными им делами. Пил, который не мог отойти от стола, продолжал бросать на него взгляды и постоянно переставлял стулья, поправлял их, а потом собрал карты и другие остатки со стола и швырнул их в ярко пылавший огонь, в который Тернер быстро подкидывал свежие дрова.
Через несколько минут Бейкер вернулся, так же бесшумно, как и ушел, и, после того как осторожно закрыл дверь и приблизился к столу, собрал трех других вокруг себя и достал из-под полы пальто громоздкую и наскоро собранную пачку газет. Затем он развернул пачку; внутри лежали три больших кухонных ножа. Я видел, как Тернер весь побелел, как только идея Бейкера стала доходить до него. Теперь все поняли, что Бейкер имел в виду, когда посоветовал Пилу подождать с чисткой охотничьего ножа! По-видимому, этот план, который он задумал, часто применялся на практике. Тело — corpus delicti (состав преступления), так, полагаю, вы, люди закона, называете его — было крайне неудобным. По крайней мере, Бейкер ясно осознавал, что не должно быть никакого corpus delicti!
Он вел поспешный, на пониженных тонах, разговор с остальными; выслушав его, даже Пил отшатнулся. Я не буду передавать весь разговор вам. Вы и так уже отгадали, что Бейкер спланировал. В камине трещал огонь. Именно он являлся средством, которое уж точно не должно было оставить никакого corpus delicti в комнате, когда все уйдут. Без такого доказательства, как само тело убитого, не последовало бы, как вы, разумеется, понимаете, и никакого судебного преследования, ибо не было бы ни единого доказательства, что преступление вообще совершено. Я должен был просто «исчезнуть». Он предвидел все это и даже возможность, которую предоставлял камин для исполнения плана, — все сразу. Но пламя было хоть и большим, но все же недостаточно сильным, чтобы полностью поглотить человеческое тело. Вот чем объяснялось спешное и таинственное посещение кухни. Мужчины оглядывались друг на друга. Пил ощутимо дрожал, пот струился с лица Тернера. Стекпул казался неколебимым, но я успел заметить, как тряслась его рука, когда он потянулся за одним из огромных мясницких ножей, к тому же он был первым, кто отвернул голову, когда Бейкер, сам бледный и с каменным лицом, осторожно взялся за первую окоченевшую руку.
В ту ночь камин горел, как сегодня, — за полтора часа не осталось ничего от corpus delicti, за исключением зубов.
Бейкер, казалось, все продумал. Когда огонь уже изрядно прогорел, уничтожив половину того, что в него складывали по частям, он подбросил топлива и стал сжигать сердце, положив его на остатки костей, которые не сгорели с первого раза. В итоге все доказательства преступления были уничтожены. Как будто бы меня никогда и не существовало! Моя одежда, конечно же, тоже была сожжена. Когда эти четверо, уже измученные своими ордалиями, закончили процесс сожжения, они еще раз прибрались и расставили мебель в комнате. Множество газет, принесенных ими в карманах пальто, были использованы для очистки стола. Ножи, включая нож Пила, тщательно вычистили и вымыли, а воду, вылившуюся из раковины, полностью собрали. На ковре не осталось ни капли крови.
Мой немалый выигрыш, и чеки, и валюту — все, что у меня было, — эти жулики хладнокровно разделили между собой, и только в этот короткий отрезок времени они считали меня реальным. Затем возникла проблема распределения других вещей, мне принадлежавших. Это были часы, складной карманный нож и несколько старых брелоков, доставшихся мне от моего деда, которые я привык носить на цепочке в другом кармане, не в том, в котором я носил часы. Еще оставались мои запонки, булавка для галстука, два кольца и, наконец, мои зубы. Последние были отложены в сторону Бейкером, когда он осторожно перемешивал тлеющие угольки после первой части аутодафе.
В этой точке рассказа мистер Беллинджер остановился и в задумчивости поправил волосы на макушке своей выразительной рукой. Коллендеру удалось наконец разглядеть то, что он до этого не улавливал: у его гостя были необычайно длинные, тонкие руки, очень мускулистые. Это были руки художника, руки решительного и активного человека. Коллендер еще заметил, что указательные пальцы были почти такой же длины, как и средние.
Коллендер, не способный ответить на вполне естественный вопрос — кто же все-таки перед ним и почему этот человек излагает столь необычную историю так спокойно и убедительно, — с величайшим интересом рассматривал эти руки, говорившие о силе характера. Мистер Беллинджер тем временем продолжал рассказ:
— Затем они стали обсуждать, как бы избавиться от всех этих вещей. Сошлись на том, что раз уж нельзя их попросту сжечь, то нужно спрятать. Если бы я был одним из них, я бы непременно настоял на том, чтобы выбросить вещи в реку при первой же возможности. Один из них мог бы без малейшего подозрения и чрезвычайно легко вынести их из комнаты, в которой они находились, но этому простейшему плану не суждено было сбыться. Вероятно, их изобретательность иссякла после совершения ужасного дела, и они более всего желали в тот момент побыстрее отсюда выбраться. Поэтому они сумели только спрятать эти безделушки, а само место выбрано было случайно. Они воспользовались способом, который мне не нужно описывать, потому что я лучше вам все покажу.
Мистер Беллинджер поднялся и направился в угол комнаты, за ним последовал изумленный Коллендер. Беллинджер указал прямо в угол.
— Хотя сейчас я и выгляжу как живой, — заметил он, — вы, вероятно, понимаете, что все происходящее подчиняется действию строгих законов физики, в том числе я и мои силы. Я неспособен совершать какие-то реальные действия. Скорее всего, я лишился этой способности после того, как постучал в дверь, но как по-другому было оповестить вас о моем присутствии… Вы окажете мне большую любезность, если приподнимете ковер вот в этом месте.
Мистер Коллендер подхватил дрожащими пальцами угол ковра и потянул. Гвозди после нескольких сильных рывков поддались, и ковер стал отрываться от пола; внизу обнаружился большой кусок тяжелого олова, упиравшийся в старую крысиную нору.
— Не могли бы вы отодвинуть и металл, пожалуйста, — попросил мистер Беллинджер. Справиться с куском олова оказалось труднее, нежели с ковром, но мистер Коллендер, теперь вконец заинтригованный, довольно быстро справился и с ним, хотя и ценой двух сломанных лезвий карманного ножа. Следуя дальнейшим распоряжениям Беллинджера, отдаваемым с помощью жестов, он обнаружил и извлек сверток, который, как оказалось, был сделан из подкладки кармана брюк. Ткань обветшала и разваливалась, мистер Коллендер аккуратно положил ее на стол. Затем, развернув сверток, он обнаружил те самые вещи, которые назвал Беллинджер. Круглые запонки лежали с краю, и в тот момент, когда они оказались у него в руках, он посмотрел на запястье господина Беллинджера. Тот улыбнулся и сорвал свои запонки, и Коллендер снова обратил внимание на его особенность — длинные, мускулистые пальцы особенно выделялись сейчас, в ярком свете электрической лампы. Обе пары запонок были абсолютно одинаковыми.
— Возможно, вы будете так любезны и примете эти вещи от меня в подарок, собрав всю коллекцию, — предложил Беллинджер. Затем добавил, потому что Коллендер, как это ему было свойственно, сомневался: — Возьмите их, дорогой, возьмите их без колебаний. Они мои, и я отдаю их вам!
Коллендер подошел к платяному шкафу, где висела его одежда, и положил сверток в карман пиджака. Когда он вернулся к камину, его гость снова сидел на своем месте.
— Надеюсь, — сказал он, — что, несмотря на исключительность — я бы даже сказал, странность — моего рассказа и в особенности того утверждения, с которого я решил его начать, вы все же мне доверяете. Редко можно столкнуться с изложением тех событий, о которых я поведал вам, не так ли? К тому же далеко не каждый, а только, с позволения сказать, избранный сможет вынести пространную беседу с человеком, который вот уже шестнадцать лет, как мертв.
Моя цель, возможно, уже предстала перед вами во всей своей простоте. Эти люди избежали всех последствий своего злодеяния. Они — думаю, вы не будете этого отрицать — просто четверо отъявленных негодяев. Они на свободе, они занимают ответственные, важные посты, они солидны, им доверяют. Вы — юрист, человек высоко профессиональный и просто честный. Посему позвольте спросить, предпримете ли вы какие-либо меры, чтобы установить справедливость? Вы, должно быть, способны повторить основные моменты моего рассказа. У вас даже есть доказательства в виде тех вещей, которые сейчас лежат в вашем кармане. Факт моего исчезновения известен. В то время было много шума вокруг этой истории, но ее так никто и не объяснил. Существует книга регистрации в отеле, которая доказывает, что я был здесь в тот день, и будет не сложно доказать, что эти мужчины были со мной в одной компании. Но прежде всего я смею надеяться, что для вынесения обвинительного приговора хватит простого пересказа моей истории в присутствии этих четверых, должным образом вызванных в суд. Просто повторите все, что я рассказал вам; это подтвердило бы их вину и удовлетворило бы любого судью или присяжных. Они стали бы просить о помиловании и унижаться в подлом суеверном страхе задолго до того, как вы закончили бы свое описание. Или же троим из них можно было бы организовать очную ставку, сообщив, что четвертый уже сознался. Возьметесь ли вы за исправление этой мучительной несправедливости, мистер Коллендер, и тем самым даруете успокоение моему праху? Ваша профессиональная обязанность, состоящая в поддержании справедливости и расследовании правонарушений, в сочетании с вашим характером, должны заставить вас согласиться.
— Я сделаю это, обещаю от всего сердца, — ответил Коллендер, протягивая свою руку. Но, до того как его собеседник успел пожать ее, вновь раздался стук в дверь гостиничной комнаты. Немного испуганный, Коллендер подошел к двери и распахнул ее. Служащий гостиницы напомнил ему, что он просил постучаться к нему, и как раз настал указанный час. Мистер Коллендер поблагодарил служащего, подал ему чаевые, а когда вновь обернулся, то обнаружил, что находится в комнате один.
Он приблизился к камину, присел и принялся пристально смотреть на тлеющие угли за решеткой. Затем он встал, подошел к платяному шкафу и ощупал карман пальто в поисках свидетельства того, что он просто спал; его рука наткнулась на мешочек из подкладки брючного кармана. Он выложил на стол во второй раз за это утро те вещи, которые были в мешочке.
После раннего завтрака мистер Коллендер попросил разрешения взглянуть на книгу регистрации за 1896 год. Он обнаружил, что Чарльз Беллинджер из Билокси был зарегистрирован в ней после полудня двадцать третьего декабря, и его поселили в комнату номер двадцать восемь. У него больше не было времени для дальнейших запросов, и, поблагодарив услужливого клерка, мистер Коллендер поспешил на железнодорожную станцию, чтобы продолжить свое путешествие на Север.
На протяжении поездки его мысли были заняты только этим странным случаем. В конце концов он всерьез обеспокоился.
Как только ему позволили профессиональные обязанности, он начал делать запросы, отыскивая тех людей, имена которых глубоко запечатлелись в его памяти. Но он был вынужден прервать поиски, так как небывалое количество юридических дел требовало его незамедлительного внимания. Он знал, что этот этап карьеры исключительно важен для его будущего; он старательно трудился нал делами клиентов. Усердие было вознаграждено рядом заметных профессиональных успехов, его репутация значительно укрепилась.
Чрезмерная занятость не могла не заглушить тех сильных впечатлений, которые остались после приключения в номере отеля, и содержимое кармана брюк пребывало нетронутым и запертым в его сейфе в то время, как он занимался делами нефтяной корпорации Рокленда, боролся и подавал апелляции в ходе известного судебного разбирательства между Бернетом и Де Кастро и прочее.
Именно в погоне за доказательствами по вышеназванному делу служебные обязанности и привели его снова на Юг. Получив искомые подтверждения, он направился домой и снова нашел целесообразным прервать свою длинную поездку на Север именно в Джексоне. До тех пор пока он не стал расписываться в книге регистрации посетителей, Коллендер даже не задумывался, что в тот день было двадцать третье декабря, дата, напрямую связанная с необыкновенным рассказом мистера Беллинджера.
На сей раз он не попросил поселить его в какую-то определенную комнату. Он ощущал смутное предчувствие, что его ожидает возмездие за какую-то небрежность, — чувство, изредка возникавшее в далеком детстве. Он улыбался, но эти странные мысли быстро сменились мрачными ожиданиями, которые он никак не мог отбросить; они появились в тот момент, когда по странному стечению обстоятельств ему снова предоставили номер двадцать восемь — комнату с камином. Коллендер подумал было попросить другой номер, но не смог найти ни одного рационального объяснения. Он расписался и ощутил, как забилось сердце, когда он увидел эти цифры, выведенные в конце страницы, — но промолчал. Он согласился поселиться в этом номере, хотя комната и была связана с ужасной тайной, о которой в целом мире знали только он и четверо убийц, все еще остававшиеся на свободе из-за того, что он не смог сдержать обещания. Он был человеком современным и вполне прогрессивным, а желание переменить комнату без каких-либо зримых оснований могло навлечь на него подозрения в чудаковатости.
Он вошел в свою комнату и, поскольку снаружи царила холодная ночь, попросил разжечь в камине огонь…
Когда гостиничный служащий постучал в его дверь утром, ответа не последовало; после нескольких попыток разбудить постояльца он сообщил о неудаче портье. Позже была предпринята еще одна попытка, но поскольку и она оказалась безрезультатной, дверь взломали, прибегнув к помощи слесаря.
Тело мистера Коллендера было найдено около камина, голова лежала за решеткой. Казалось, его задушили, так как следы двух рук глубоко отпечатались на горле. Пальцы буквально впились в посиневшее, безжизненное тело, и понятые, приглашенные следователем, заметили одну особенность, когда составляли описание: следы явно указывали на то, что у убийцы были очень длинные и тонкие пальцы, а указательный палец был почти такой же длины, как и средний.
— Вы верите в привидения? — спросил я Рансимана. Я задал ему этот крайне банальный вопрос скорее оттого, что долго поддерживать разговор с таким собеседником довольно трудно, нежели по какой-либо иной причине. Возможно, вам знакомы книги Рансимана — «Бегущий человек», «Вяз», «Кристалл и горящая свеча», — но, вероятнее всего, нет.
Рансиман — один из тех незаметных писателей, которые выказывают достаточное постоянство в наше время перепроизводства книг: каждую осень они публикуют новый роман, вызывающий бурный восторг и похвалы у критиков определенного рода, имеют небольшую, но преданную читательскую аудиторию, очень мало известны, крайне неинтересны в общении и зачастую застенчивы, нервны, унылы и далеки от повседневной жизни. Такие писатели создают порой чудесные произведения, но не получают признания при жизни и еще лет эдак пятьдесят после смерти, — правда, затем бывают извлечены из забвения каким-нибудь дотошным критиком и становятся кумирами нового поколения.
Я задал Рансиману вопрос о привидениях, ибо по какой-то непонятной мне самому причине пригласил этого человека пообедать к себе домой и теперь оказался перед малоприятной перспективой провести в его обществе длинный вечер за самым утомительным из всех возможных разговоров, который каждые две минуты замирает и возобновляется лишь невероятными усилиями собеседников.
Рансиман чувствовал себя тем более неуверенно в моем обществе, что я, как литературный критик, много раз хвалил его работы. Если бы я ругал их, возможно, мой гость нашел бы много тем для разговора; уж такого рода он был человек. Но вопрос мой оказался удачным. Рансиман мгновенно встрепенулся; его длинное костлявое тело начало с новой силой излучать энергию; взгляд, словно обращенный к неким волнующим событиям прошлого, возбужденно загорелся. Мой гость принялся говорить не останавливаясь, и я постарался не перебивать рассказчика. Безусловно, он поведал мне одну из наиболее удивительных историй, какие мне когда-либо доводилось слышать. Правдива она или нет, я, конечно, судить не могу: истории о привидениях мы почти всегда слышим из вторых или третьих уст. Мне, во всяком случае, посчастливилось в жизни избежать опыта общения с потусторонним миром. Но Рансимана нельзя назвать лжецом: он слишком серьезен для этого. Сам он признал, что по прошествии долгого времени история эта едва ли стала звучать достоверней. Так или иначе, вот рассказ, записанный со слов моего гостя.
— Это случилось около пятнадцати лет назад, — начал он. — Я отправился в Корнуолл погостить у некоего Роберта Ланта. Вы помните это имя? Вероятно, нет. Он написал несколько книг из того неопределенного разряда произведений, который представляет собой нечто среднее между романом и поэмой, пронизан мистическими настроениями, довольно живописен и не приносит автору ровным счетом никакого дохода. «Возвращение» де ла Мара — яркий пример такого рода произведений. Я где-то опубликовал отзыв о последней книге Ланта — отзыв благожелательный — и получил от автора поистине трогательное письмо, из которого становилось ясно, что человек этот страстно нуждается в добром слове и, как мне показалось, в обществе друга. Лант жил в Корнуолле где-то на побережье; жена его умерла год назад. Он писал, что живет там совершенно один, спрашивал, не найду ли я возможности провести с ним рождественские праздники, и выражал надежду, что я не сочту подобное приглашение бестактным. Он предполагал, что я уже получил к этому времени приглашение на Рождество, однако решил все-таки попытать счастья. Что ж, никакого приглашения на Рождество я еще не получил и получить не рассчитывал. Если Лант так одинок, то я тоже. Если он был неудачником — я тоже. Да, меня чрезвычайно тронуло это письмо, и я принял приглашение. Сидя в поезде, шедшем в Пензанс, я пытался представить себе внешность этого человека. Мне никогда не доводилось видеть его фотографий: он не относился к числу авторов, чьи портреты появляются на страницах газет. Я воображал человека приблизительно моего возраста, возможно, несколько старше. Ведь некоторые одинокие люди вечно ждут появления в своей жизни некоего друга, идеального друга, который поймет все их чувства, одарит любовью, далекой от сентиментальности, и примет живое участие в их делах, не становясь при этом навязчивым, — короче, друга, каких не бывает на свете.
Думаю, еще до прибытия в Пензанс я проникся к Ланту совершенно романтическим чувством. Мы, он и я, могли бы обсуждать вдвоем все литературные вопросы, занимавшие в то время мое внимание, могли бы проводить много времени вместе и даже совершать те небольшие поездки за границу, которые так неизбывно печальны, когда человек одинок, и так восхитительны, когда рядом с ним находится близкий друг. Я представлял себе Ланта рассеянным, хрупким и утонченным джентльменом, с некоторой склонностью к меланхолии и по-детски живой фантазией. Оба мы не добились успеха в жизни, думалось мне, но вместе мы сможем творить великие дела.
Когда поезд прибыл в Пензанс, уже почти стемнело, и из низких облаков, весь день грозивших просыпаться снегом, на землю начали робко падать первые пушистые снежинки. В письме Лант сообщал, что у станции меня будет ждать наемный экипаж, — и я увидел его там: нелепую старую, видавшую виды повозку с нелепым старым, видавшим виды кучером. Возможно, сейчас, по прошествии долгих лет, многие вещи я додумываю задним числом, но мне кажется, что, едва дверца экипажа захлопнулась за мной, смутный страх и дурные предчувствия зашевелились в моей душе. Мне кажется, у меня вдруг возникло страстное желание немедленно вылезти вон и вернуться ночным поездом обратно в Лондон — желание, чрезвычайно нехарактерное для меня, ибо я всегда отличался своего рода упрямой решимостью доводить до конца все начатые предприятия. Во всяком случае, я чувствовал себя крайне неуютно в том экипаже; помню, он отвратительно пах внутри плесенью, сырой соломой и тухлыми яйцами и казался закрытым со всех сторон так плотно, словно мне никогда не суждено было выбраться из этой ловушки, раз уж я попался в нее. Кроме того, мне было страшно холодно. Во время той поездки я замерз так сильно, как не замерзал никогда — ни прежде, ни впоследствии. Жгучий мороз пронизывал самый мой мозг, отчего я потерял способность думать о чем-либо ясно и мог лишь снова и снова жалеть о том, что пустился в это путешествие. Конечно, я ничего не видел вокруг, только чувствовал тряску экипажа по неровной дороге и время от времени догадывался, что он движется по каким-то узким темным тропам, ибо слышал, как таинственно стучат по крыше повозки низко свисавшие ветви деревьев, словно срочно пытаются сообщить мне что-то важное.
Впрочем, я не должен делать из этой истории нечто большее, чем мне позволяют факты, и не должен заранее подготавливать слушателя к последующим важным событиям. Вполне определенно могу сказать одно: по мере приближения экипажа к дому Ланта я все больше впадал в уныние — от жуткого холода, от дурных предчувствий и от сознания своего бесконечного одиночества…
Наконец экипаж остановился. Старое пугало с кряхтеньем и тяжелыми вздохами медленно слезло с козел, подошло к двери повозки и с великим трудом открыло ее, действуя с раздражающей неповоротливостью. Я вышел и тут же увидел, что снег теперь валит вовсю и аллея сплошь залита его мягким и таинственным сиянием. Прямо передо мной чернела неясная громада: дом, который ожидал моего прибытия. Разглядеть его в темноте не представлялось возможным, и я просто стоял, дрожа всем телом, пока старик дергал за шнур колокольчика с такой яростью, словно желал как можно скорей освободиться от своей тягостной обязанности и возвратиться домой. Прошла, казалось, целая вечность, но наконец дверь открылась и из нее выглянул старик, который, несомненно, приходился родным братом кучеру. Старики обменялись несколькими словами, в результате чего мой багаж был извлечен из повозки и я получил дозволение войти в дом с ледяного мороза.
Следующее свое чувство я никак не могу отнести к разряду воображаемых. Ни к одному дому я еще ни разу не проникался с первого взгляда столь сильным отвращением, как к жилищу Ланта. Ничего особенно отталкивающего не бросилось мне в глаза в просторном темном холле, освещенном двумя тусклыми лампами, холодном и безрадостном. Но я не успел составить о нем более четкое представление, поскольку старый слуга мгновенно провел меня в какой-то коридор и оттуда в комнату, которая была настолько же тепла и уютна, насколько мрачен и безрадостен холл. Действительно, я так сильно обрадовался при виде ярко пылавшего камина, что тут же направился к нему, в первый момент не заметив присутствия хозяина. Увидев же наконец последнего, я сначала не поверил, что это и есть Лант. Я уже говорил, какого рода человека ожидал встретить, — но вместо рассеянного утонченного художника я обнаружил перед собой дородного мужчину ростом, пожалуй, более шести футов, широкоплечего, явно обладавшего огромной физической силой, и с черной остроконечной бородой, скрывавшей нижнюю часть лица.
Но если меня поразила внешность Ланта, то вдвойне удивился я, когда он заговорил. У него был тонкий писклявый голос, похожий на голос старухи. А мелкие суетливые движения рук делали его еще больше похожим на женщину. Но последнее я отнес на счет волнения, ибо Лант действительно казался чрезвычайно взволнованным. Он подошел ко мне, обеими руками схватил мою руку и долго держал так, словно не собирался выпускать ее вовсе. Позднее тем же вечером хозяин извинился за свое поведение.
— Я так обрадовался вам, — признался он. — Я не смел надеяться, что вы действительно приедете. Вы здесь первый за долгое время гость, которого я могу считать близким по духу человеком. Конечно, мне было неловко приглашать вас, но я решил рискнуть. Ваш приезд значит для меня так много!
Его восторженность внушала мне смутное беспокойство и одновременно вызывала жалость. Лант просто не мог сделать для гостя слишком многого; он провел меня по нелепым старым коридорам, где доски пола скрипели при каждом шаге; по каким-то темным лестницам, где, насколько я мог разглядеть в полумраке, на стенах висели пожелтевшие от времени фотографии с видами разных городов, и наконец пригласил пройти в мою комнату умоляющим нервным жестом, словно ожидая, что при виде ее я сразу повернусь и брошусь прочь. Комната моя понравилась мне не больше, чем остальной дом, но вины хозяина в этом не было. Он сделал для меня все, что мог: в камине ярко полыхал огонь; в большой кровати под одеялом, как пояснил Лант, лежала бутылка с горячей водой; и старый слуга, который открыл мне дверь, уже извлекал мои вещи из саквояжа и убирал их в шкаф. Возбуждение Ланта носило характер почти сентиментальный. Он положил обе руки мне на плечи и сказал, просительно заглядывая в мои глаза:
— Если бы вы знали, что значит для меня ваше присутствие здесь, возможность побеседовать с вами… Ну вот, сейчас я должен покинуть вас. Вы спуститесь и присоединитесь ко мне, как только освободитесь, не правда ли?
Я остался один и именно тогда во второй раз почувствовал острое желание обратиться в бегство. Четыре свечи в старинных серебряных подсвечниках горели ярко и вместе с пылавшим камином давали достаточно света; однако комната казалась сумрачной, словно наполненной прозрачным дымом. И помню, я подошел к одному из забранных решеткой окон и распахнул его, как будто мне вдруг стало душно. Две вещи заставили меня тут же закрыть окно: во-первых, в комнату ворвалась струя ледяного ветра вместе с кружащимся роем снежинок, а во-вторых, оглушительный рев моря ударил мне в лицо, словно желая опрокинуть меня навзничь. Я поспешно захлопнул створку, обернулся и увидел у самой двери старую женщину. Вообще, любая история подобного рода интересна именно своим правдоподобием. Конечно, дабы мой рассказ звучал убедительно, мне следует как-то доказать, что я действительно видел ту старую женщину, — но я не могу этого сделать. Вы знаете, я не пью, никогда не пил, и, самое главное, появление подобной фигуры у двери было для меня полной неожиданностью. Но я ни на миг не усомнился в том, что увидел в комнате именно старую женщину, и никого другого. Вы можете говорить об игре теней, о висевшей на двери одежде и тому подобном. Не знаю. У меня нет никаких теорий, объясняющих эту историю: я не спиритуалист и едва ли верю во что-либо, за исключением красоты прекрасных вещей и явлений. Если угодно, можно сказать так: фигура у двери привиделась мне, но иллюзия эта оказалась настолько полной, что я по сей день весьма подробно могу описать внешность той женщины. Она была в черном шелковом платье с огромной безобразной золотой брошкой на груди. Ее зачесанные назад черные волосы разделял посредине пробор. Шею женщины украшало ожерелье из каких-то белых камней. Лицо ее — неестественно бледное — имело самое злобное и коварное выражение из всех, какие мне приходилось когда-либо видеть. Ныне безнадежно увядшая, дама эта некогда, вероятно, была довольно красива. Она стояла у двери очень тихо, опустив руки вдоль тела. Я подумал, что она экономка или кто-нибудь в этом роде.
— Благодарю вас, у меня есть все необходимое, — сказал я. — Какой замечательный камин!
Я оглянулся на камин, а когда снова повернулся к двери, женщина уже исчезла. Не придав случившемуся никакого значения, я пододвинул к огню старое кресло, обитое выцветшей зеленой тканью, и решил немного почитать привезенную с собой книгу, перед тем как спуститься вниз. Я не спешил оказаться в обществе хозяина, пока меня не вынудят к этому приличия. Лант пришелся мне не по душе. Я уже решил при первом удобном случае уехать обратно в Лондон под каким-нибудь благовидным предлогом.
Не могу объяснить, почему Лант так не понравился мне: разве что сам я человек очень сдержанный и, подобно большинству англичан, крайне недоверчиво отношусь к бурным проявлениям чувств, особенно со стороны мужчин. Мне не понравилось, как Лант клал руки мне на плечи, и, возможно, я не чувствовал себя способным оправдать все восторженные надежды хозяина, связанные с моим приездом.
Я опустился в кресло и раскрыл книгу, но не прошло и двух минут, как в нос мне ударил в высшей степени неприятный запах. На свете существуют самые разные запахи — здоровые и нездоровые, — но самым мерзким из всех мне кажется прохладный затхлый душок, которым тянет из непроветренных помещений с испорченным водопроводом и который встречается порой в маленьких деревенских гостиницах и обветшалых меблированных комнатах. Запах был настолько отчетлив, что я практически мог определить, откуда он доносится: он шел от двери. Я поднялся с кресла, направился туда — и тут же у меня возникло такое чувство, будто я приближаюсь к некой особе, не имеющей обыкновения (извините за грубость) часто принимать ванны. Я отпрянул назад, словно упомянутая особа действительно стояла передо мной. Затем совершенно неожиданно гадкий запах исчез, я почувствовал дуновение свежего воздуха и с удивлением увидел, что одно из окон отворилось и в комнату снова влетает снег. Я закрыл окно и спустился вниз.
За этим последовал довольно странный вечер. Сам по себе мой новый знакомый не производил неприятного впечатления. Лант был человеком утонченной культуры и глубоких познаний, великим знатоком книг. К концу вечера он постепенно развеселился и угостил меня восхитительным обедом в забавной маленькой столовой, на стенах которой висело несколько очаровательных меццо-тинто. За столом нам прислуживал все тот же дворецкий — забавный старик с длинной белой бородой, напоминавшей козлиную, — и, как ни странно, именно он снова пробудил в моей душе прежние дурные предчувствия. Дворецкий только что подал на стол десерт и бросил взгляд в сторону двери. Я обратил на это внимание, поскольку протянутая к тарелке рука старика внезапно задрожала. Слуга явно испугался чего-то. И затем (конечно, это с легкостью можно отнести на счет воображения) я снова почуял в воздухе тот странный, нездоровый запах.
Я забыл об этом незначительном эпизоде, когда мы с хозяином уселись напротив восхитительного, жарко пылавшего камина в библиотеке. У Ланта было чудесное собрание книг, и, подобно любому библиофилу, он находил величайшее удовольствие в беседе с человеком, способным по-настоящему оценить его коллекцию. Мы стояли у книжных полок, разглядывая одну книгу за другой, и оживленно разговаривали о второстепенных английских романистах начала века, которыми я особенно увлекался, — Бейдже, Годвине, Генри Маккензи, миссис Шелли, Мэтью Льюисе и прочих, — когда Лант вновь поразил меня самым неприятным образом, положив руки мне на плечи. Всю жизнь я совершенно не мог выносить прикосновений определенных людей. Полагаю, всем нам знакомо подобное чувство. Это одна из особенностей человеческой психики, не имеющая никакого объяснения. И прикосновение этого человека было настолько неприятно мне, что я резко отпрянул в сторону.
В мгновение ока гостеприимный хозяин превратился вдруг в воплощение яростного и необузданного гнева. Мне показалось, он хочет ударить меня. Лант стоял передо мной, трясясь всем телом, и бессвязные слова потоком лились с его языка, словно он впал в помешательство и совершенно не отдавал себе отчета в своих речах. Он обвинил меня в том, что я оскорбил его, насмеялся над его гостеприимством, презрительно отверг его доброе отношение, и в тысяче других нелепых вещей. И не могу объяснить вам, насколько странно было слышать все эти гневные речи, произносимые пронзительным писклявым голосом, и видеть в то же время перед собой огромное мускулистое тело, непомерно широкие плечи и чернобородое лицо.
Я ничего не сказал. В физическом отношении я трус. Больше всего на свете я не выношу ссор. Наконец я сумел проговорить:
— Мне очень жаль. Я не хотел вас обидеть. Пожалуйста, извините меня. — И повернулся, собираясь покинуть библиотеку.
В тот же миг с Лантом снова произошла разительная перемена: теперь он едва не плакал. Он умолял меня не уходить, обвинял во всем свой ужасный характер, говорил, что глубоко несчастен, покинут всеми, измучен долгим одиночеством и потому совершенно не в силах контролировать свои действия. Он униженно просил меня дать ему возможность оправдаться и выражал надежду, что я отнесусь к нему с большим пониманием, если выслушаю его историю.
Мгновенно (так уж устроен человек!) я переменил свое отношение к Ланту. Мне стало очень жаль его. Я увидел, что он находится на грани нервного срыва, действительно нуждается в помощи и участии и впадет в полное отчаяние, если не получит их. Я положил руку ему на плечо, желая успокоить беднягу и показать, что я не таю против него никакого зла, — и почувствовал, как сотрясается с головы до ног его огромное тело. Мы снова сели в кресла, и хозяин торопливо и бессвязно поведал мне свою историю. Особого интереса она не представляла, и суть ее заключалась в следующем: пятнадцать лет назад Лант — скорее ища спасения от одиночества, нежели следуя порыву страсти — женился на дочери местного священника. Супруги не обрели счастья в браке, и в конце концов, совершенно искренне признался Лант, он возненавидел жену. Женщина эта была злобным, властным и ограниченным существом; и, по словам рассказчика, он испытал облегчение, когда ровно год назад она неожиданно скончалась от сердечного приступа. Тогда Лант решил, что теперь все образуется, но этого не случилось, и с той поры жизнь его разладилась окончательно. Он потерял способность работать, многие друзья перестали навещать его, и даже слуг ему не удавалось удерживать в доме; несчастный изнывал от одиночества, плохо спал, почему и находился сейчас на грани нервного расстройства. В доме с ним жил только старый дворецкий, который, к счастью, умел прекрасно готовить, и мальчик-слуга, внук старика.
— О! — воскликнул я. — А я решил, что этот замечательный обед приготовила ваша экономка.
— Экономка? — переспросил Лант. — Но в доме нет женщин.
— Но какая-то женщина заходила сегодня вечером ко мне в комнату, — ответил я. — Такая пожилая особа вполне благопристойного вида, в черном шелковом платье.
— Вам показалось, — произнес хозяин в высшей степени странным, напряженным голосом — голосом человека, который невероятным усилием воли старается сохранять спокойствие и самообладание.
— Я уверен, что видел ее, — настаивал я. — Здесь не может быть никакой ошибки. — И я описал внешность женщины.
— Вам показалось, — повторил Лант. — Разве может быть иначе, если я ясно сказал: никаких женщин в доме нет.
Я поспешно согласился с ним, опасаясь новой вспышки гнева. Затем хозяин обратился ко мне с чрезвычайно странной просьбой. Самым настойчивым образом — словно речь шла о жизни и смерти — он умолял меня остаться с ним на несколько дней. Лант намекнул (хотя и не вполне определенно), что оказался в страшной беде, но, если я проведу с ним несколько дней, все будет в порядке. Он говорил, что если мне суждено когда-либо в жизни сделать действительно доброе дело, то эта возможность представилась мне именно сейчас. И говорил, что, конечно, он не вправе рассчитывать на мое согласие, но никогда не забудет моей доброты, если я все-таки выполню его просьбу. И такое безысходное отчаяние звучало в молящем голосе Ланта, что я успокоил беднягу, словно ребенка, пообещал остаться, и мы пожали друг другу руки, как если бы скрепляли наш договор торжественной клятвой.
Уверен, вы ждете от меня не отступающего от истины описания событий, и, если финальная катастрофа будет выглядеть совершенно случайной, могу сказать лишь одно: так оно и было на самом деле. В тот вечер я попытался сделать какие-то выводы из имевшихся в моем распоряжении фактов и не преуспел в этом, полагаю, не только по своей вине: такова уж особенность всех подлинных историй о привидениях.
Но, по правде говоря, после той странной сцены в библиотеке я прекрасно провел ночь и спал как убитый в теплой и уютной постели под убаюкивающий шепот моря за окнами. Следующее утро тоже было веселым и ясным: солнце посылало яркие лучи навстречу снегу, и снег ослепительно сверкал в ответ, словно они радовались при виде друг друга. Утро я провел замечательно: рассматривал книги, беседовал с Лантом и написал одно или два письма. Надо сказать, в конце концов я проникся симпатией к своему хозяину. Высказанная им накануне просьба о помощи по-настоящему тронула меня. Видите ли, так мало людей когда-либо обращались ко мне за поддержкой. Лант по-прежнему нервничал и явно томился дурными предчувствиями, однако старался не подавать виду и сделал все возможное, чтобы мое настроение было легким и непринужденным, — таким образом он пытался склонить меня к решению остаться и не лишать его дружеского общения, столь остро необходимого ему в тот момент. Впрочем, когда бы книги не заняли полностью мое внимание, едва ли я испытывал бы такое довольство, ибо стоило замолчать и прислушаться, как сразу становилась заметной странная зловещая тишина, царившая в доме. А один раз, помню, я поднял голову от письма, которое писал, сидя за старым бюро, и случайно встретил взгляд Ланта: последний напряженно следил за мной, словно пытаясь угадать, видел ли или слышал я что-нибудь. Тогда я напряг слух, и мне почудилось вдруг, что кто-то стоит за дверью библиотеки, собираясь постучать. Очень странное и совершенно необоснованное предположение, но в тот момент я мог поклясться, что, если быстро подойти к двери и неожиданно распахнуть ее, за ней непременно кто-то окажется.
Однако все утро я пребывал в добром расположении духа, а после ланча почувствовал себя и вовсе счастливым. Лант предложил мне прогуляться, я согласился, и по хрустящему снегу, сверкавшему под яркими лучами солнца, мы направились к морю. Не помню, о чем мы говорили; всякая неловкость, казалось, исчезла между нами. Мы пересекли поля, остановились на берегу, посмотрели на море — ровное и гладкое, словно шелковое, — и повернули обратно. Помню, у меня стало вдруг так радостно на душе, что будущее начало рисоваться мне в розовом свете. Я принялся доверительно делиться с Лантом своими маленькими планами, надеждами относительно книги, которую писал в то время, и даже робко заговорил о возможности нашей совместной работы: ведь и мне, и ему одинаково не хватало друга и единомышленника. Я продолжал говорить без умолку, и, помню, мы пересекли узкую деревенскую улочку и уже сворачивали в сторону ведшей к дому темной аллеи, когда в моем спутнике произошла неожиданная перемена.
Сначала я заметил, что он не слушает меня и напряженно всматривается в густые заросли деревьев впереди, черневшие на фоне серебристого снега. Я тоже пригляделся. Там, прямо перед деревьями, стояла, словно ожидая нас, та самая женщина, которая накануне вечером появлялась в моей комнате. Я остановился и воскликнул:
— Но послушайте, вот же она! Та женщина, о которой я говорил вам… Это она заходила ко мне в комнату!
Лант схватил меня за плечо.
— Там никого нет. Разве вы не видите сами? Это просто тень. Что с вами? Разве вы не видите, что там никого нет?
Я шагнул вперед, и действительно, там никого не было, но до сего дня я не могу сказать определенно, привиделась мне та женщина или нет. Уверенно могу утверждать лишь одно: с этого момента сумерки начали быстро спускаться на землю. Едва мы вошли в обсаженную деревьями аллею — в молчании, торопливым шагом, словно кто-то преследовал нас по пятам, — вокруг вдруг сгустилась такая тьма, что я с трудом различал перед собой дорогу. Мы оба задыхались от быстрой ходьбы, когда достигли дома. Лант сразу бросился в кабинет, словно забыв о моем присутствии, но я последовал за ним и, закрыв за собой дверь, сказал со всей настойчивостью, на какую был способен:
— Итак, в чем дело? Что тревожит вас? Вы должны довериться мне! Иначе как я могу помочь вам?
И он ответил странным голосом, похожим на голос безумца:
— Говорю вам, все в порядке! Почему вы не верите мне? Со мной все нормально… О боже мой! Боже мой!.. Только не покидайте меня… Сегодня тот самый день… та самая ночь, о которой она говорила… Но я ни в чем не виноват! Поверьте, я ни в чем не виноват… Это только ее ужасная злоба…
Голос Ланта прервался. Несчастный по-прежнему крепко держал меня за руку и другой рукой делал странные нервные движения, словно вытирая обильный пот со лба. Он как будто умолял меня о чем-то, потом вдруг снова впал в ярость и затем опять принял вид жалкий и просительный, словно я отказывал ему в какой-то важной просьбе.
Я увидел, что хозяин мой действительно близок к помешательству, и внезапно сам начал испытывать страх перед этим сырым мрачным домом, перед огромным трясшимся человеком и перед чем-то еще, гораздо более ужасным. Но мне было жалко Ланта. Да и разве любой другой на моем месте смог бы остаться равнодушным? Я заставил беднягу сесть в кресло у потухшего камина, в котором теперь тускло мерцало лишь несколько красных угольков, опустился в кресло рядом с Лантом, позволил ему крепко вцепиться мне в руку и сказал как можно более спокойно:
— Расскажите мне все. Не бойтесь признаться в любом своем поступке. Расскажите, что за опасность внушает вам такой страх, — и тогда мы вместе сможем противостоять ей.
— Страх! Страх! — повторил он и затем с великим усилием, достойным лишь восхищения, взял себя в руки и сказал: — Я схожу с ума от одиночества и тоски. Моя жена скончалась в эту самую ночь ровно год назад. Мы ненавидели друг друга. Я не мог сожалеть о ее смерти, и она знала это. Во время последнего приступа жена, задыхаясь, успела сказать мне, что еще вернется за мной, — и я всегда с ужасом ждал этой ночи. Отчасти поэтому я и попросил вас приехать… чтобы со мной в доме находился кто-то… кто угодно… И вы были очень добры ко мне — гораздо более добры, чем я мог ожидать. Вероятно, вы считаете меня сумасшедшим, но, прошу вас, присмотрите за мной этой ночью — и впоследствии мы сможем замечательно проводить время вместе. Только не оставляйте меня сейчас… именно сейчас!
Я пообещал не оставлять его и, как мог, успокоил несчастного. Не знаю, сколько времени мы сидели так в сгущавшейся тьме; никто из нас не шевелился, огонь в камине потух окончательно, и комнату заливало таинственное приглушенное сияние, исходившее от снежного пейзажа за незашторенными окнами. Сейчас, по прошествии многих лет, сцена эта представляется нелепой. Мы сидели рядом в тесно сдвинутых креслах, держась за руки, словно пара любовников, но на самом деле — двое насмерть перепуганных мужчин, с ужасом ожидавших опасности и не способных никак противостоять ей.
Пожалуй, самым странным в той ситуации было то, что я вдруг впал в какое-то непонятное оцепенение. Как бы любой другой поступил на моем месте? Вызвал дворецкого? Отправился в деревенскую гостиницу? Обратился к местному доктору? Я же не мог сделать ровным счетом ничего — мог лишь смотреть, как отраженный свет снега стекает дрожащими струями со стен и с мебели, да внимать в гробовой тишине приглушенному уханью совы, доносившемуся из далекого леса.
Как ни удивительно, при всем старании я не могу вспомнить, что происходило между часом нашего странного бдения и тем моментом, когда я пробудился от краткого сна, рывком сел в постели и увидел у двери своей комнаты Ланта со свечой в руке. Он был в ночной рубашке и в неверном свете свечи казался просто огромным; борода его густо чернела на белом фоне рубашки. От огня свечи зыбкие тени плясали по комнате. Очень тихо Лант подошел к кровати и заговорил голосом приглушенным и невнятным, почти шепотом:
— Не посидите ли вы со мной полчаса? Всего лишь полчаса? — повторил он, глядя на меня странным, неузнавающим взглядом. — Я боюсь оставаться один… очень боюсь…
Потом Лант испуганно покосился через плечо, поднял свечу над головой и начал пристально всматриваться в темные углы комнаты. Я понял: что-то случилось с ним, он еще на один шаг продвинулся в темную область Страха и тем самым отдалился от меня и любого другого человеческого существа.
— Ступайте тихо, когда пойдете, — прошептал он. — Я не хочу, чтобы кто-нибудь слышал нас.
Я сделал все, что мог: вылез из постели, надел халат и ночные тапочки и попытался убедить Ланта остаться со мной. Огонь в камине почти потух, но я предложил снова развести его и посидеть у очага в ожидании утра. Но нет: он продолжал повторять снова и снова:
— Лучше в моей комнате. Там безопасней.
— О какой опасности вы говорите? — спросил я, вынуждая его взглянуть мне в глаза. — Очнитесь, Лант! Вы как будто спите. Нам совершенно нечего бояться. Здесь нет никого, кроме нас. Давайте останемся в этой комнате, побеседуем до утра и положим конец всему этому вздору.
Но Лант, не отвечая, увлекал меня вперед по темному коридору и наконец свернул в свою комнату, знаком попросив меня последовать за ним. Он забрался в постель и сел там, сгорбившись и обхватив колени руками. Он пристально смотрел на дверь, и легкая дрожь время от времени сотрясала его тело. Комнату освещала только одна свеча, постепенно угасавшая, тишину нарушал лишь тихий, ровный гул моря за окнами.
Казалось, Ланту все равно, нахожусь я рядом или нет. Он не смотрел на меня, ибо не отрывал взгляда от двери, а когда я заговорил с ним, не ответил и, похоже, даже не услышал моих слов. Я опустился в кресло рядом с кроватью и, только чтобы нарушить тягостное молчание, принялся говорить о чем попало, о каких-то пустяках; кажется, я начал постепенно погружаться в какую-то тревожную дремоту, когда вдруг раздался голос Ланта. Очень внятно и отчетливо он произнес:
— Если я и убил ее, то она заслужила это. Она никогда не была мне хорошей женой, с самого начала. Ей не следовало так раздражать меня: она прекрасно знала мой тяжелый нрав. Впрочем, у нее характер был еще хуже. Она не может ничего сделать мне: я не слабее ее.
И именно в этот момент — насколько я помню сейчас — голос говорившего неожиданно упал до мягкого, еле слышного шепота, словно Лант почти обрадовался тому, что страхи его наконец подтвердились.
— Вот она! — прошептал он.
Не могу описать, как при этих словах Страх волной поднялся в моей душе. Я ничего не видел… пламя свечи высоко взметнулось в последние моменты жизни Ланта… Но я ничего не видел. Внезапно Лант испустил страшный пронзительный вопль, подобный воплю смертельно раненного животного в предсмертной агонии.
— Не подпускайте ее ко мне… Не подпускайте ее ко мне! Не подпускайте… не подпускайте!
Он со страшной силой вцепился в меня, ногти его глубоко вонзились мне в кожу; затем — словно неожиданная ужасная судорога свела напряженные мышцы — руки Ланта медленно опустились; он тяжело откинулся на подушку, будто от сильного толчка в грудь, руки его бессильно упали на одеяло, и страшная конвульсия сотрясла все тело несчастного. Потом он перекатился на бок и затих. Я ничего так и не увидел, лишь совершенно явственно ощутил смрадный запах, памятный мне с предыдущего вечера. Я бросился к двери, выскочил в коридор и кричал до тех пор, пока не прибежал старый слуга. Я послал его за доктором, но не нашел в себе сил вернуться в комнату и стоял, не слыша ничего, кроме громкого тиканья часов в холле.
Я рывком открыл окно в конце коридора; рев моря ударил мне в уши, где-то пробили куранты. Затем, собравшись с духом, я все-таки вернулся в комнату Ланта…
— И что же? — спросил я, когда Рансиман на мгновение умолк. — Он был мертв, конечно?
— Да, умер от сердечного приступа, как впоследствии установил доктор.
— И что же? — повторил я.
— Это все. — Рансиман помолчал. — Не знаю, можно ли вообще назвать это историей о явлении призрака. Та старая женщина вполне могла просто пригрезиться мне. Я даже не знаю, так ли выглядела жена Ланта при жизни. Возможно, она была огромной и толстой. Ланта погубила нечистая совесть.
— Да, — согласился я.
— Единственное только… — добавил Рансиман после продолжительной паузы, — на теле Ланта остались следы — в основном на шее и несколько на груди… Следы от чьих-то пальцев, царапины и темные кровоподтеки. В приступе ужаса Лант мог сам вцепиться себе в горло…
— Да, — повторил я.
— Так или иначе… — Рансиман содрогнулся. — Я не люблю Корнуолл. Отвратительное место. Странные вещи случаются там… что-то витает в воздухе…
— Да, говорят… — откликнулся я.