Вопрос о значении государства и об объеме его деятельности в настоящее время выдвинулся на первый план. От него ставится в зависимость решение экономических задач. Он играет главную роль в том общем синтезе общественных наук, о котором мечтают социалисты и социологи. "Я не думаю, — говорит один из социализирующих современных экономистов, Лавелэ, — что уважаемые авторы классической школы, Смит, Рикардо, Милль, ошиблись в своих теоретических выводах. По моему мнению, исключая некоторых исправлений в подробностях, установленные ими истины остаются достоянием науки; но по-моему, недостаточно и ошибочно самое понятие о науке, признанное ими и их последователями. Без сомнения, экономист должен знать так называемые естественные законы, управлявшие производством, распределением и потреблением ценностей, то есть сцепление причин и следствий, проявляющееся в этой области человеческой деятельности. Но это не более как первый шаг и, так сказать, способ изучения науки, подобно чтению в литературе и употребление микроскопа в физиологии. Настоящий же предмет исследования — гражданские законы и их последствия. Экономия может быть названа "политическою" лишь под тем условием, что она будет заниматься государством. Роль государства и общественные распорядки, которые обыкновенно исключались из экономических исследований, составляют в них, напротив, самое существенное дело"[286].
Как же приступить к этому исследованию? Станем ли мы руководствоваться опытом? Но в таком случае мы примем за норму государство, как оно есть, и тогда мы не уйдем от существующего порядка, и социализм останется ни при чем. Вследствие этого социалисты вовсе и не думают держаться указаний опыта. Критикуя современный экономический быт и требуя полного его переустройства, они, напротив, совершенно отрешаются от действительности.
Государству, как оно есть, они противополагают государство, как оно должно быть; факт должен быть пересоздан во имя идеи.
Но откуда же мы возьмем идею государства, особенно если мы отреклись от метафизики? Примем ли мы на веру господствующие современные понятия как последний результат человеческого развития? Но мы встречаем тут столь противоположные мнения, что извлечь из них какую-нибудь общепризнанную истину нет возможности. И где ручательство, что господствующее ныне воззрение завтра не уступит место совершенно иному? На наших глазах происходят такие удивительные скачки из одной крайности в другую, что держаться господствующего мнения весьма опасно: оно как раз ускользнет из рук или превратится в противоположное. Четверть века тому назад в воздухе носилась реакция против государственной опеки; все бредили самостоятельною деятельностью общества. В 1860 г., известный французский ученый и публицист Лабулэ, издавая свое сочинение "Государство и его границы", предсказывал, что не пройдет десяти лет, и все будут признавать истиною, что государство имеет естественные границы, которые оно не должно переступать"[287]. Предсказание однако не сбылось, и в настоящее время многие расширяют деятельность государства далеко за пределы того, что требовали защитники его в прежнее время. Где же уловить идею государства?
Для того чтобы знать, какая именно идея составляет плод человеческого развития, надобно, очевидно, проследить развитие этой идеи в истории. Без этого тщетны будут все ссылки на современность. Взглянем же на историю, ограничиваясь, разумеется, самым кратким очерком. Подробности читатель найдет в сочинении, в котором специально исследуется этот предмет. Здесь мы изложим только главные результаты[288].
Уже древние оставили нам философское учение о государстве. Известно, что древнее государство отличалось от нового тем, что оно в несравненно большей степени подчиняло себе личность. Древний гражданин жил для государства. Частная жизнь, обеспеченная рабством, служила ему только средством для исполнения гражданских обязанностей. Этот характер гражданского быта, проистекавший из всего миросозерцания античного мира, в котором личность не получила еще полного своего развития, отразился и на учениях тех великих мыслителей, которые всего полнее выразили собою античное воззрение. У Платона в особенности государство вполне уподобляется отдельному лицу; идеальное устройство политического тела изображается по аналогии с физическим организмом. В нем являются те же главные составные части и то же отношение членов к целому. Члены не имеют самостоятельного значения, а существуют единственно для исполнения своего общественного призвания. Вследствие этого в государстве Платона воины, которые и суть настоящие граждане, не имеют ни личной собственности, ни семейства. У них не должно быть ничего своего, дабы этим не отвлекать их от служения отечеству. И жены, и дети, и имущество, все должно быть общее.
Однако уже Аристотель заметил, что такое чрезмерное единство противоречит природе вещей. Государство по существу своему должно быть менее едино, нежели семья, и еще менее, нежели отдельный человек. Вследствие этого Аристотель, сообразно с тем, что представляла действительность, признавал частную собственность и семейную жизнь. Но и Аристотель как истинный Грек видел в государстве высшую цель всего человеческого существования. Государство, говорит он, не есть только местный союз, как село; оно образуется не для ограждения людей от обид и не для взаимной помощи, но все это должно предшествовать, для того чтобы существовало государство. Последнее же определяется высшим совершенством жизни: государство есть союз родов и сел для жизни совершенной и самобытной. И хотя по порядку физического происхождения отдельное лицо предшествует государству, однако по природе, или по своей сущности, государство предшествует лицу, ибо природа целого определяет природу частей, а не наоборот. Только в целом каждая часть получает свое назначение. Человек только в государстве, под управлением правды и закона, становится в истинном смысле человеком. Поэтому человек по природе своей есть животное политическое.
Таковы были воззрения глубочайших мыслителей древности. Но уже в то время личность начала предъявлять свои права, и это повело к разложению органического взгляда на государство, а вместе и к падению основанного на нем политического быта. Разложение началось уже с софистов, которые от общего перешли к частному, от идеального к реальному. Проповедь их внесла в греческую жизнь такой разлад, от которого она никогда не оправилась. Тщетно следовавшие за ними великие философы старались в идеальной форме восстановить завещанные преданием начала политического быта; жизнь шла своим чередом, и мысль следовала тому же направлению. Эпикурейцы в более систематической форме возобновили индивидуалистические учения софистов; с своей стороны стоики, исходя от нравственного начала, распространяли политическое общение на все человечество и тем самым подрывали еще более основы государственного союза. Только внешняя власть могла сдержать стремящиеся врозь элементы; но и она наконец оказалась бессильною. Политический быт разлагался более и более, а мышление отвернулось от земли и ушло в область религиозную. Древний мир пал, уступая место новой исторической жизни.
Таково было развитие идеи государства в классической древности. Совершенно обратным порядком идет мышление нового времени. Там мысль исходила от объекта и затем перешла к субъекту; здесь, напротив, она исходит от субъекта и затем переходит к объекту. Там точкою отправления было государство как объективный организм, созданный самою природою вещей; только в дальнейшем движении поглощенная им личность предъявляет свои права и постепенно разлагает этот порядок. Здесь, наоборот, точкою отправления служат субъективные требования лица, которые постепенно ведут к восстановлению необходимого для удовлетворения их общественного строя и, наконец, к идее государства как высшего единства общественной жизни. Таким образом, конец древнего мышления составляет начало нового, и конец нового представляет возвращение к началу древнего. То был процесс разложения; здесь, напротив, мы имеем процесс постепенного сложения разошедшихся врозь элементов, но уже в иной форме, нежели прежде, ибо отдельные элементы, получивши полное развитие, приобрели самостоятельность и не могут уже быть поглощены целым, как в древности. Возвращение к первобытной слитности немыслимо.
В этом новом процессе мысль идет сначала чисто отвлеченным путем. Отправляясь от общих свойств и потребностей человеческой природы, она силою логической необходимости выводит из них один за другим все существенные элементы государственного порядка: власть, закон, свободу и цель, или идею, связывающую все элементы в одно органическое целое. Но этот умственный процесс является вместе и выражением жизненного хода, ибо то, что умозрительно представляется логическою необходимостью, то самое в жизни вырабатывается как практическая потребность. Государство в идее и государство в действительности составляются из одних и тех же элементов, и необходимая связь их и здесь и там одинакова. Разница заключается лишь в том, что одностороннее развитие известного элемента в идее может вести к последствиям, несовместным с требованиями жизни, которая всегда содержит в себе совокупность всех жизненных сил, а потому оказывает противодействие одностороннему направлению. А с другой стороны, данная действительность может заключать в себе условия, дающие преобладание одному элементу преимущественно перед другими и потому не допускающие полного развития остальных: в этом случае идея может обладать большею полнотою, нежели жизнь. Но так как у народов, в среде которых совершается умственный процесс, мысль и жизнь находятся в постоянном взаимодействии, то в общем итоге теоретический ход и практический неизбежно совпадают. Однако мысль идет быстрее, нежели жизнь; поэтому теоретический ее ход представляет собою движение вперед; практические же потребности служат ему, с одной стороны, средством осуществления, с другой стороны задержкою и поправкою.
Первая потребность государственного порядка состоит в установлении власти; это центр, около которого собираются все другие элементы. Государство отличается от других союзов именно тем, что ему принадлежит верховная власть на земле. На практике эта потребность выразилась в том, что на развалинах средневекового порядка, где господствовали частные силы, везде в Европе водворилась абсолютная власть, сосредоточенная главным образом в лице монарха как представителя государственного единства. Чтобы вывести общество из анархии, нужно было прежде всего сдержать стремящиеся врозь элементы внешнею силою, которая не подлежала бы спору. В теории эта потребность выражалась в ряде учений, типическим представителем которых является Гоббс. По его системе, основное свойство человека, вытекающее из его природы, есть стремление к самосохранению. Но так как это стремление одинаково присуще всем, и каждый в естественном состоянии является единственным судьею того, что ему нужно для самосохранения, то отсюда неизбежно рождаются беспрерывные столкновения между людьми; возгорается война всех против всех. Между тем подобное состояние противоречит главной цели человека; при всеобщей войне самосохранение становится невозможным. Следовательно, нужно выйти из анархии и искать мира. А для водворения мира необходимо отказаться от самоуправства и подчинить свою волю воле одного или нескольких лиц, которых решение признавалось бы безусловным законом. Такое устройство и есть государство, в котором правителю принадлежит верховная, абсолютная власть над подданными.
Очевидно однако, что установлением внешнего мира не ограничиваются потребности общежития. Может быть мир, который хуже войны. Если, как заметил Спиноза, под именем мира разуметь рабство, варварство и пустыню, то для человека нет ничего ужаснее мира. Вследствие этого уже в самой школе общежития, признававшей государство необходимым условием самосохранения, явились мыслители, которые восстали против учения Гоббса во имя других элементов государственной жизни. С одной стороны, указывали на то, что необходимая в государстве власть должна руководствоваться не произволом, а высшим законом, охраняющим права и благосостояние всех; с другой стороны, утверждали, что и в государственном порядке должна проявляться неотъемлемо принадлежащая человеку свобода. Эти два начала, закон и свобода, в дальнейшем развитии сделались основаниями двух противоположных школ, нравственной и индивидуалистической, между которыми разделяется политическая мысль в XVIII столетии.
Нравственная школа господствовала в Германии, где типическим ее представителем был Вольф. В этой системе источником юридического и политического порядка является нравственный закон, который государство призвано осуществить. Отсюда смешение права с нравственностью; отсюда система государственной опеки, с целью утвердить нравственный порядок и водворить всеобщее благосостояние; отсюда, наконец, и стремление расширить пределы государства, которое по идее должно обнимать собою все человечество и только в силу практических потребностей ограничивается более тесным пространством. Все эти признаки мы находим не только в теории, но и на практике в политическом быте Германской Империи в XVIII веке.
С другой стороны, индивидуалистическая теория произвела ряд систем, которые нашли свое практическое приложение в революциях английской, американской и, наконец, французской. Всего последовательнее и нагляднее она выразилась в учении о правах человека. Отдельному лицу по этому воззрению приписываются прирожденные ему в качестве человека и неотъемлемо принадлежащие ему права, которых общество не вправе касаться. Государство призвано только охранять их от нарушения. Само оно образуется единственно в силу соглашения отдельных воль; основанием его служит договор, который не только предполагается в начале, но и возобновляется беспрерывно. Из договора же проистекает и власть, которая получает всю свою силу от воли народной, а потому состоит всегда в зависимости от последней.
Таким образом, государство в этом воззрении является не более как договорным соединением лиц; оно низводится на степень простого товарищества. А так как все эти лица сохраняют неотъемлемо принадлежащие им права, которых никто их лишить не может, так как они вследствие того сами всегда остаются судьями своих прав и обязанностей, то ясно, что подобному союзу всегда грозит разрушение. Государство как единое, постоянное целое не может держаться на этих основаниях.
Это и понял Руссо, который первым условием общественного договора положил отречение от всех прирожденных прав и получение их обратно уже из рук государства. Но так как и Руссо в своем общественном договоре все-таки хотел сохранить неприкосновенным верховенство личной свободы, устроивши общество так, чтобы каждый, повинуясь целому, повиновался бы только своей собственной воле, то в изобретенном им политическом порядке не могло оказаться ничего, кроме внутренних противоречий, которые проявились в ряде совершенно немыслимых положений. На почве индивидуалистических теорий XVIII века необходимое для человеческого общежития примирение свободы с порядком не могло совершиться, ибо закон все-таки ставился в полную зависимость от свободы. Чтобы понять внутреннюю, неразрывную связь этих двух начал, надобно было возвыситься к идее государства как высшего союза, сочетающего в себе противоположные элементы. Философское разрешение этой задачи было делом немецкого идеализма.
И тут мысль проходит через различные ступени. Немецкий идеализм исходит от субъективного начала и затем уж возвышается к началам объективным. В школе Канта, положившего основание этому направлению, господствует еще в значительной степени индивидуалистическое воззрение. Государство понимается уже как союз необходимый; вступление в него составляет обязанность для человека. Но эта необходимость ограничивается охранением права. Отсюда распространенное в школе Канта учение о юридическом государстве, которого единственная задача заключается в охранении права. Все остальное выходит из пределов его ведомства и предоставляется свободной деятельности лиц.
Такое ограничение противоречит однако и явлениям истории, и всестороннему развитию идеи государства. И точно, эта узкая точка зрения была оставлена, как скоро идеализм, развивая присущие ему начала, перешел на объективную почву. Государство было понято как организм, носящий в себе внутреннюю свою цель — общее благо, в котором заключается не только охранение права, но и содействие всем другим целям человека. Фихте первый, еще стоя на субъективной точке зрения, назвал государство организмом. Историческая школа с своей стороны высказала мысль, что право и государство суть органические произведения народной жизни. Наконец, высшее свое выражение это воззрение нашло у Гегеля. Он определил государство как полное осуществление нравственной идеи, или как сознающий себя нравственный дух, в котором субъективная воля теснейшим образом связывается с объективною[289]. Расчленяясь на свои моменты, идея образует цельный общественный организм; носителем ее является народный дух, который осуществляет ее в истории. В силу этой верховной идеи в государстве все частные цели подчиняются высшей, общей цели — общественному благу; но подчиняясь, они не поглощаются ею. В пределах государства сохраняются другие союзы, имеющие свои самостоятельные цели и свои сферы деятельности. Таковы семейство и гражданское общество. Самостоятельным союзом является и церковь, в которой воплощается нравственно-религиозное начало. В особенности важно определение гражданского общества, которое Гегель резко отличал от государства. В первом он видел союз, основанный на взаимодействии частных целей, исходящих из отдельных лиц, в последнем — осуществление общественной цели. И хотя частное должно подчиняться общему, однако, говорит Гегель, "конкретная свобода состоит в том, что личная индивидуальность и ее частные интересы должны получить полное свое развитие и признание своего права в системе семейства и гражданского общества", что не мешает им видеть в государстве выражение их собственного духа и действовать для него по собственному побуждению. В этом признании самостоятельности субъективного момента Гегель видел главное отличие нового государства от древнего[290]. Таким образом, возвращаясь к идеальным определениям греческих мыслителей и понимая вместе с ними государство как высшее осуществление нравственного духа, Гегель вполне сознавал необходимость сохранить за личностью ее права и тем упрочить результаты, добытые всем предшествующим ходом всемирной истории.
Но если идеализм в полноте своих определений оставляет должное место и значение каждому из общественных элементов, то при одностороннем понимании он несомненно ведет к поглощению лица обществом. Нужно было сделать еще один шаг, стать на исключительную точку зрения общей идеи, отрешиться вполне от действительности, понять историю как ряд преходящих моментов, не оставляющих никакого положительного результата, и все улетучивалось в идеальном представлении конечной цели, которой все личное и частное должно быть принесено в жертву. Этот шаг сделали гегельянцы, вступившие на почву социализма. Таковы Лассаль и Карл Маркс. Тут уже государство становится всеобъемлющим и всеподавляющим. Лассаль с презрением отзывается о господствующем среди мещанства понятии о государстве, противополагая ему то понятие, которое должно сделаться достоянием рабочего класса. Мещанство, говорит он, не имеет иной нравственной идеи, кроме облегчения каждому лицу беспрепятственного употребления его сил. Сообразно с этим оно цель государства полагает единственно в охранении свободы и собственности, понятие, говорит Лассаль, приличное только ночному сторожу, которого вся задача состоит в ограждении от воров и разбойников. Государство действительно могло бы этим ограничиться, если бы все были равно сильны, равно умны, равно образованны и равно богаты; но так как этого нет, то нравственная идея мещанства ведет неизбежно к тому, что сильнейшие, умнейшие, образованнейшие и богатейшие выжимают соки из слабейших. Напротив, рабочий класс вследствие самого своего беспомощного положения понимает недостаточность мещанской идеи и видит необходимость восполнить личную деятельность солидарностью интересов, общностью и взаимностью развития. В этом он и полагает истинную задачу государства. Последнее представляет собою единение лиц в таком нравственном целом, которое в миллионы раз увеличивает их силы. Поэтому и цель его состоит в том, чтобы соединением сил дать лицам возможность достигнуть таких целей, которых они никогда бы не могли достигнуть собственными средствами. Государство должно воспитать человека к свободе, возвести его на высшую степень образования, сделать истинно человеческую культуру действительностью. Лассаль обещает работникам, что последовательное проведение этого взгляда произведет такой подъем духа и даст человечеству такую сумму счастия, образования, благосостояния и свободы, в сравнении с которою все, что доселе существовало в истории, представляется не более как бледною тенью[291]. Сообразно с этим он утверждает, что столь любимое мещанами понятие о гражданском обществе есть не более как преходящая историческая категория[292]. Все окончательно должно улетучиться в государстве, перед которым бессильны всякие личные и частные права. Личное право получает свое бытие единственно от общего духа и держится только последним; как же скоро общий дух, представляемый государством, требует его отмены, так оно должно исчезнуть, не оставив по себе и следа и не предъявляя притязания ни на какое вознаграждение[293].
С такими же требованиями и ожиданиями обращаются к государству и французские социалисты. Оно должно взять в свои руки все орудия производства и установлением справедливого распределения земных благ уравнять и осчастливить весь человеческий род. Один Прудон, доводя утопию до крайних пределов, воображал, что все общественные отношения могут быть приведены к точности математических формул, с усвоением которых общественным сознанием правительства сделаются излишними. При таком порядке научный социализм должен заступить место власти человека над человеком. Однако и Прудон, объявляя себя анархистом, заменял только государство обществом, которое в его системе является собственником не только всех орудий производства и всех изделий как произведений совокупного труда, но даже и всякой способности, ибо и талант, по его теории, получает свое бытие единственно от общества. Как скоро человек явился на свет, так он себе уже не принадлежит; он играет роль материи в руках мастера. Вследствие этого и произведения труда не принадлежат рабочему; только что они созданы, общество требует их себе. Рабочему не принадлежит и цена их, ибо он состоит в отношении к обществу в положении неоплатного должника[294].
Очевидно, что в этой теории государство уничтожается лишь затем, чтобы восстановиться в исполинских размерах под другим именем. То, что называется анархиею, в сущности не что иное, как самый колоссальный деспотизм. Трудно встретить большую несообразность.
Весь социализм как система представляет собою только доведенный до нелепой крайности идеализм. Таково его место и значение в общем движении человеческой мысли. Все частные силы и цели исчезают здесь в идеальном представлении целого, безусловно владычествующего над частями. Здравый смысл, история и действительность приносятся в жертву утопии. Но самая эта крайность и обнаруживающиеся в ней бесконечные внутренние противоречия должны были произвести реакцию и притом в двояком смысле: реакцию действительности против мечтаний и реакцию свободы против всепоглощающего деспотизма государства. И точно, движение произошло именно в этом направлении: рационализм заменяется реализмом, идее государства противополагается идея общества.
Этот новый период в развитии мысли, который, в противоположность предыдущему ходу, идет не от закона к явлениям, а от явлений к закону, не принес с собою однако новых начал ни в науке, ни в жизни. Начало личности, которое многими противополагалось, как единственно реальное, метафизической идее государства, было уже вполне изведано и исчерпано философиею XVIII века. Понятие об обществе точно так же было всесторонне наследовано в различных школах немецкого идеализма у Краузе, у Гербарта, у Гегеля. Наконец, начало народности, играющее такую видную роль в современной истории, было, как известно, впервые сознано и развито опять же немецким идеализмом. Современные реалисты-практики исполняют на деле только то, что было предначертано их метафизическими предшественниками. Оказалось, что рационализм в своих логических выводах выражал необходимость, лежащую в самой природе вещей. Реализм, развиваясь, в свою очередь становится на различные точки зрения; он переходит один за другим все элементы государства; но все эти шаги представляют только возвращение к тем или другим взглядам, уже известным прежде. И это происходит не от недостатка в исследованиях, а от самого существа дела. Иначе и быть не может, ибо рационализм раскрывает нам то, что лежит в разумной природе человека, а это и составляет источник всех жизненных явлений; следовательно, изучая историю и действительность, мы не найдем ничего другого.
Значение и заслуга реализма состоят не в изыскании новых начал, а в исследовании их приложения. И тут однако он в основных чертах повторяет только то, что уже было добыто его предшественниками. Если были рационалистические школы, которые воображали, что достаточно провозгласить начала, чтобы провести их в жизнь и создать новый порядок вещей, то более зрелый и всесторонний рационализм в себе самом нашел лекарство против столь поверхностного взгляда. Идея развития была со всех сторон разработана метафизикою; опираясь на нее, историческая школа, равно как и философская, вполне выяснили значение места и времени для жизненных явлений. Новому реализму оставалось только следовать по тому же пути. И он сделал это с полною добросовестностью. В настоящее время для всякого, кто имеет какое-нибудь поднятие о науке и практике, стало очевидным, что общие начала не прилагаются к жизни без подготовки, что осуществление их требует местных и временных условий, которые являются плодом народной жизни, а не создаются произвольно. Реалистическою школою эти условия были исследованы с такою полнотою, как никогда прежде. Собрано громадное количество материала; изучен до мельчайших подробностей политический и общественный быт целых стран, которые представляются типическими в том или другом отношении. Реалистическая наука может справедливо гордиться такими произведениями, как сочинение Токвиля об Америке и книга Гнейста об Англии.
Но сильный в исследовании частностей, реализм по самому своему характеру слаб в обработке общих начал, и чем более он отрекается от метафизики, тем он является слабее. Такова судьба всякого одностороннего направления. А между тем именно в общественных науках всего важнее общие начала, ибо они дают смысл явлениям и руководят деятельностью человека. Тут нельзя успокоиться на том, что так делается в мире; надобно знать, действительно ли так делается, как следует? Реалисты не могут избегнуть этого вопроса; но при плохой разработке общих начал нет ничего легче, как дать на него неправильный ответ. И чем более накопляется частностей, тем труднее их осилить и сделать из них верный вывод, тем скорее можно дать неподобающее значение тому или другому явлению. Можно частное принять за общее, временное за вечное, и наоборот. Впасть в ошибку тем легче, что приходится взвешивать выгоды и невыгоды различных учреждений, не имея никакого твердого мерила и никаких признанных всеми весов. Поэтому, на реалистической почве столь же, если не более, возможны односторонние учения, как и на метафизической. Окончательно приходится принимать субъективное мерило за отсутствием объективного, то есть руководствоваться личным вкусом, а вкусы, как известно, разнообразны до бесконечности. Однако и здесь сила вещей берет свое. И тут главные односторонности взглядов определяются присущею самим вещам противоположностью начал. Вследствие этого мы находим здесь ту же самую противоположность, которая является и на рационалистической почве, ибо, как сказано, существенные элементы и здесь и там одинаковы: с одной стороны развивается индивидуалистическая теория, с другой стороны теория нравственная.
Индивидуалистическая теория представляет возвращение к точке зрения XVIII века, но она становится уже на практическую почву. Вместо теоретических разглагольствований о свободе и о правах человека указываются неисчислимые выгоды самодеятельности. Выставляется и типический образец основанного на ней общественного быта — Соединенные Штаты. Эту именно точку зрения во многих своих сочинениях развивал, между прочим, Лабулэ. Все в этой системе предоставляется свободным усилиям общества как совокупности частных лиц; за государством остается только охранение порядка. Это то воззрение, которое Лассаль называл понятиями ночного сторожа и против которого он возражал, что оно было бы приложимо единственно в том случае, если бы все были одинаково сильны, умны, образованны и богаты. Можно прибавить, что оно было бы верно, если бы у всей этой массы лиц, соединенных в общество, не было никаких совокупных интересов, требующих общего управления. Противникам этого взгляда не трудно было исторически и фактически доказать всю пользу, проистекающую от деятельности государства. В такой исключительности это воззрение оказывается вполне несостоятельным. Самодеятельность бесспорно составляет один из существеннейших элементов всякого образованного общежития; но для нее остается весьма значительный простор и без умаления деятельности государства.
В совершенно противоположную крайность впадает нравственная теория. Если в индивидуализме преувеличивается начало свободы, то здесь, напротив, оно чрезмерно умаляется. Нравственная теория, господствующая ныне в Германии, является возвращением на положительной почве к теории Вольфа. Поэтому она страдает теми же коренными недостатками. И в ней происходит смешение нравственности не только с правом, но и с экономическими началами и вследствие того извращение тех и других. Право перестает быть выражением свободы; оно становится орудием для осуществления путем принуждения всех общественных целей, которым во имя нравственного начала вполне подчиняются личные. Это не более как внешняя механика, в которой нуждается нравственность, чтобы осуществиться в мире и найти истинный путь к добру. Право и нравственность представляются с этой точки зрения как две формы одного и того же определения личной воли, одно действующее изнутри, другое извне. Вследствие этого с частным правом произвольно связывается понятие о нравственной обязанности, и частное право возводится на степень публичного. Точно так же и экономическая деятельность перестает быть проявлением личной энергии; она становится исполнением нравственного долга: предприниматель и работник превращаются в должностных лиц, на которых возлагается известное общественное служение. При таком воззрении опека государства принимает все более и более обширные размеры. По выражению Иеринга, одного из главных представителей этого направления, "прогресс в развитии права и государства состоит в постоянном возвышении требований, которые оба предъявляют лицу. Общество становится все прихотливее и взыскательнее, ибо каждая удовлетворенная потребность носит в себе зачаток новой"[295]. Самое государство является здесь только орудием в руках нового Левиафана, Общества, которое представляется столь же беспредельным, сколько неопределенным.
Оно образует цельное органическое или даже сверхорганическое тело, которое простирается на всю землю и заключает в себе все человеческие цели. На возглас лица "мир существует для меня", оно отвечает "ты существуешь для мира! У тебя нет ничего для тебя одного; везде общество является твоим партнером, который требует участия во всем, что ты имеешь, в тебе самом, в твоей рабочей силе, в твоем теле, в твоих детях, в твоем имуществе"[296]. Общество через посредство государства направляет самостоятельные движения всех своих членов и производит из них общее движение, сообразное с сохранением целого и частей, обращая на пользу целого все бесконечное разнообразие случайностей. Оно распределяет каждому права и обязанности, смотря по его призванию и назначение в общем организме, оно устраивает каждый орган и каждое занятие по его внутренней целесообразности в жизни целого. Личный элемент должен быть воспитан для общей задачи, соединен с другими элементами в одну совокупную силу и слит с ними в единое мышление, чувство и волю. Одним словом, отдельное лицо становится тут органом мифического тела; свобода состоит единственно в исполнении общественного назначения. По теории Шеффле. реальною наименьшею единицею является даже вовсе не лицо, а учреждение, составленное из лиц и имуществ; лицо же получается только путем анализа и отвлечения. Это и не более как элемент общественной ткани[297].
Столь чудовищные выводы очевидно совпадают с требованиями социалистов. Нравственный реализм подает руку самому крайнему идеализму. В этом выражается глубочайшее внутреннее его противоречие. В самом деле, эта школа хочет держаться на реальной почве, а между тем исходною точкою служит для нее начало вовсе не реальное, а идеальное, и во имя этого начала она хочет переделать весь действительный мир. Отсюда двойственное направление у представителей этой школы: с одной стороны, они хотят нравственность, а с нею и право превратить, вопреки существу их, в чисто реальные начала; с другой стороны, стараясь уловить нравственность, которая есть обращенное к действительности метафизическое требование, они принуждены возвышаться в покинутый ими идеальный мир и там тщетно искать какой-нибудь твердой опоры для своих представлений. Особенно ярко это противоречие выразилось у Шеффле. Он признает, что "живая этика, сила нравственности и права, имеет свою последнюю опору в неизгладимой отличительной черте нашего человеческого существа. Без действия идеалистических мотивов история культуры не могла бы сообщить нравственное направление нашему эмпирически человеческому общественному быту". Нравственность и право, говорит он далее, "развиваются из своего зародыша, из априорных элементов человеческого духа". Но рядом с этим он утверждает, что "хотя факты этики развиваются под могучим влиянием идеального и религиозного стремления нашей духовной природы, однако же по своему содержанию они принадлежат к эмпирическому развитию нашей общественной природы. Материальные начала этики имеют эмпирический характер". И эта последняя точка зрения приводит его, наконец, к тому, что он прямо отвергает всякие, по его выражению, трансцендентальные подтасовки: "Мы отрекаемся, — говорит он, — от всякого мистического объяснения права и нравственности и основываем оба начала на духовной и физической силе, точнее, на стремлении к самосохранению исторических носителей физического и духовного превосходства"[298]. Выше мы видели у Иеринга вывод права из силы и все проистекающие отсюда несообразности и колебания; здесь же самая нравственность выводится из силы, притом не только умственной, но и физической. Трудно найти пример более уродливого извращения понятий.
Очевидно, что эти две противоположные школы, развивающиеся на почве реализма, представляют собою два противоположные элемента человеческого общежития; ясно и то, что для правильного понимания общественных отношений требуется их сочетание. В действительности это сочетание всегда существует; всесторонне изучая явления, мы найдем в них все то разнообразие отношений, которое вытекает из взаимодействия обоих элементов. Но уже самое это разнообразие указывает на необходимость высшего мерила. Мы не можем довольствоваться действительностью; мы должны обсудить самую закономерность действительности, а для этого необходимо от явлений возвыситься к началам. Сочетание противоположностей с точки зрения чисто практической не в состоянии привести ни к чему, кроме эклектического сопоставления разнородных систем на основании личного вкуса; ибо, как уже было замечено выше, там, где нет общего мерила, от личного вкуса зависит, которому из бесчисленного множества частных соображений мы отдадим предпочтение. Для того чтобы от субъективных взглядов возвыситься к объективным, от случайного и внешнего сочетания элементов к систематическому пониманию внутренней их связи, нужно установить твердые начала, которые могли бы служить нам руководством при обсуждении явлений. А для этого, в свою очередь, необходимо отрешиться от чисто реалистической точки зрения и вступить в область метафизики. Ибо те начала, на которых строится человеческое общежитие, свобода, право, нравственность, суть начала метафизические, имеющие свой корень в метафизической природе человека, раскрываемой нам самосознанием. Только там мы найдем и причину явлений, и мерило для их оценки.
Предшествующее развитие философской мысли дает нам уже все данные для решения этой задачи, а подвинутое реализмом изучение явлений истории и жизни служит им проверкою и подтверждением. Мы имеем тут два пути, восполняющие друг друга, и оба равно необходимые. Ибо только те начала имеют в себе внутреннюю силу, которые способны осуществиться в действительном мире; идеалы не падают с неба, а служат высшим выражением того, что готовится жизнью. А с другой стороны, в бесконечном разнообразии действительности, где в беспрерывно изменяющихся сочетаниях перемешиваются добро и зло, только те явления заслуживают одобрения и подражания, которые соответствуют признанным разумом началам общественного порядка. Только в этих началах человек может обрести руководство и для своей дальнейшей деятельности, ибо они одни указывают ему не только то, что есть, но и то, что должно быть. Таким образом, сочетание умозрения и опыта, восполняющих друг друга, одно в состоянии дать человеку твердые основания как для теоретического понимания явлений, так и для практической деятельности, и только в этом сочетании можно обрести тот высший синтез всех общественных наук, к которому стремится современная мысль.
На этой почве нас занимает прежде всего вопрос о значении государства и об его отношении к обществу. Что же такое государство? Каковы его природа и свойства?
Мы видели, что к обществу вообще и к экономическому обществу в особенности понятие об организме неприложимо. Посмотрим, приложимо ли оно к государству, и если приложимо, то в каком смысле? Идеалистическая философия выработала это понятие, противопоставив его индивидуалистическому взгляду, который видит в государстве одно внешнее соединение лиц, сохраняющих каждое свою самостоятельность и связанных единственно договором. Оправдывается ли это воззрение фактами?
Организмом в собственном смысле мы называем единое тело, которого части служат органами целого или орудиями для его жизненных отправлений. Следовательно, понятие об организме приложимо единственно к такому предмету, который представляется как единое тело, имеющее внутреннюю жизнь, или как живая особь. Таково ли государство?
Государство есть постоянный союз лиц, действующих как одно целое. Это факт. Все государства в мире носят на себе этот признак. В этом смысле можно сказать, что государство составляет единое общественное тело. Но этот термин употребляется здесь только в переносном значении. Телом в собственном смысле называется вещь, которой части имеют постоянную физическую связь. Такой связи нет между особями, образующими государство. Каждая из них живет и движется отдельно от других. Тут связь не физическая, а духовная. Поэтому государство может быть названо телом только в переносном смысле, не как физическое, а как духовное тело. В чем же состоит эта связь?
Она не дается единством физического происхождения. Последнее, бесспорно, рождает общность народного духа, которая составляет важнейшую опору государственного порядка; но само оно не образует политической связи. Люди, принадлежащие к одной народности, могут быть членами разных государств, и наоборот, одно и то же государство может заключать в себе разные народности. Эти два начала не совпадают.
Постоянная связь не дается и единством интересов, хотя последнее составляет также необходимое условие для установления прочного государственного союза. Единство интересов существует и между различными государствами, находящимися в постоянных торговых отношениях или имеющими общих врагов. Для установления политической связи нужно, чтобы к единству интересов прибавилось нечто иное.
Недостаточно и единства мыслей и верований. На этом начале может основаться не конкретный, а отвлеченный человеческий союз, представляющий постоянную связь мыслей и чувств, а не действий. Такова по существу своему церковь; это союз верующих, соединенных общим отношением к Божеству. Однако и церковь не ограничивается такого рода отвлеченным единством; в конкретных своих проявлениях она к единству веры присоединяет единство управления, то есть к общению мыслей присовокупляется союз воль.
Последнее и составляет истинное основание всякого прочного общественного соединения. Общественная связь состоит в том, что люди соединяют свои воли для совокупного действия. Из такого соединения образуется единое целое, когда в нем установляется единая постоянная воля, которая считается волею всего союза и которой подчиняются воли отдельных членов. Подобный союз можно в переносном смысле назвать духовным или нравственным телом, принимая слово "нравственный" в смысле всего, что относится к воле, а таково именно государство.
Отсюда ясно, что понятие об организме приложимо единственно к такому союзу, в котором существует единство воль, ибо только подобный союз образует то, что можно назвать общественным телом. Но при этом всякое уподобление физическому организму, а тем более всякие построения на основании аналогий, совершенно неуместны. Физическая связь, соединяющая части материальной особи, тут не существует, а есть связь совершенно иного рода и связь нравственная, из которой вытекают своего рода отношения, не имеющие ни малейшего подобия в материальном мире.
Сущность этих отношений состоит в том, что соединяются свободные лица, из которых каждое, с одной стороны, является само себе целью и абсолютным центром своих действий, а с другой стороны, признает над собою господство высшего закона, связывающего его волю с волею других. Оба эти начала, свобода с вытекающим из нее правом и господствующий над нею нравственный закон, в основании своем суть начала метафизические, а так как ими определяются все общественные отношения, то очевидно, что мы вращаемся здесь в чисто метафизической области, совершенно выходящей из пределов физических явлений. А потому чем более мы отрекаемся от метафизики, тем менее мы поймем общественные отношения. Отсюда все несообразности современной социологии.
Метафизическими началами определяется и общественное единство. То целое, которого свободные лица являются членами, не есть нечто видимое и осязаемое, как физическое тело; единство тут чисто мыслимое. А между тем мы этому мыслимому существу присваиваем права и обязанности, мы признаем его лицом, мы приписываем ему волю, и хотя в действительности эта воля может выразиться только в воле единичных особей, однако мы волю этих особей признаем волею целого; и только на этом основании мы ей подчиняемся, ибо воля другого единичного существа для нас нисколько не обязательна. Отсюда учение о так называемых юридических или нравственных лицах, которые можно назвать юридическими фикциями, но фикциями, вытекающими из самой природы вещей. Для последователей реализма они остаются совершенно непонятными, а между тем они созданы и поддерживаются жизненною необходимостью.
В самом деле, все это бесконечно сложное метафизическое построение, все это признание невидимых и неосязаемых, реально не существующих, а чисто воображаемых лиц, не есть одно пустое мечтание. Это мировой факт. Человечество этим искони жило, живет и всегда будет жить, ибо эти начала составляют неизгладимую потребность его сверхчувственной природы. Даже в наш реалистический век эта потребность проявляется с неотразимою силою. Господствующее ныне начало народности не что иное, как стремление превратить общую, неопределенную духовную стихию в единое, хотя и мыслимое лицо, представляющее собою всю последовательную цепь сменяющихся поколений. Этому метафизическому лицу под именем отечества человек всегда приносил и готов приносить в жертву все свои блага, даже самую свою жизнь. С этого мирового факта современные социологи взяли и свое понятие об общественном организме; но стараясь метафизический факт низвести на степень физического явления, они извращают его существо, и на место идеальной действительности ставят только уродливые создания собственного воображения. Чем же определяется в человеческих обществах отношение их членов к идеальному целому? Тем началом, которое связывает лица и составляет основание их соединения, а именно, тою целью, которая имеется в виду. Люди соединяют свои воли для совокупного действия, а всякое действие предполагает известную цель; во имя общей цели свобода подчиняется закону. Эти цели могут быть разнообразны; они бывают частные и общие, временные и постоянные. Отсюда бесконечное разнообразие союзов. Временная цель образует случайные и преходящие соединения; постоянная цель создает прочные союзы. Если цель идет на несколько поколений, то установляется юридическое лицо, которое сохраняется неизменным при непрерывной смене входящих в состав его физических лиц. Через это оно получает объективное, независимое от их воли значение. И чем необходимее цель, чем она шире и чем глубже она лежит в потребностях человеческой природы, тем более объективный характер получают основанные на ней союзы. Вновь появляющиеся на свет лица рождаются уже их членами и пребывают в них в течение всей своей жизни. Тут образуются связи, которые, не уничтожая свободы человека, охватывают однако все стороны его существования. Подобные союзы перестают уже быть созданиями субъективной воли; они становятся объективными явлениями всемирного духа, к которым лицо примыкает и в которых оно находит исполнение своего человеческого назначения.
Из всех этих целей высшая — цель государственная; поэтому государство является верховным союзом на земле. Все другие цели — частные и ограниченные. Цель семейного союза состоит в счастии преходящих существ, с смертью которых союз разрушается и заменяется новым. Цели гражданских союзов все имеют характер частный или местный. Цель союза церковного по своему нравственному значению — высшая, какая существует для человека; но она точно так же имеет характер односторонний и отвлеченный: она ограничивается нравственно-религиозною областью и не простирается на то бесчисленное сплетение отношений, которое образует светское общество и управляется началами права. Одна государственная цель совокупляет в себе все общественные интересы. В ней неразрывно связываются оба противоположные начала общежития, нравственность и право. Через это однако нравственность в собственном смысле не делается принудительною, ибо личная нравственность остается вне сферы государственной деятельности. Но осуществляя общее благо, которое есть нравственное начало, государство тем самым дает нравственности объективный характер; оно вносит ее в область юридическую. Для частного лица нравственная деятельность составляет явление его свободы; для государства и его органов осуществление общего блага составляет не только нравственную, но и юридическую обязанность.
Это понятие о государстве как о верховном союзе, соединяющем в себе все общественные цели, было развито идеалистическою философиею, и оно вполне соответствует явлениям жизни. Все государства в мире всегда так понимали свою задачу и действовали в этом смысле. Стремление же ограничить деятельность государства тою или другою областью всегда было плодом одностороннего развития мысли, которое шло наперекор действительности и устранялось более полным пониманием предмета.
Это не значит однако, что цель государства должна поглощать в себе остальные. Напротив, все частные цели остаются каждая в своей сфере, ибо только через это сохраняются и свобода человека, и самостоятельность отдельных союзов. Государство же берет на себя исполнение той совокупной цели, которая осуществляется совокупными силами. Государство есть союз, воздвигающийся над другими, а не поглощающий их в себе. Но для того чтобы сохранялась гармония в целом, необходимо, чтобы частные цели подчинялись общей. Поэтому государство должно властвовать над другими союзами. В этом именно состоит его отличительный признак. Государство есть союз, облеченный верховною властью.
По идее, эта власть принадлежит целому над частями. Именно поэтому она и есть верховная. Но так как целое есть лицо мыслимое, а не реальное, то оно нуждается в органе, выражающем его волю. Это опять одно из тех метафизических представлений, которые необходимо вытекают из самого существа предмета.
Устройство этого органа может быть различно. Власть может сосредоточиваться в одном лице или присваиваться многим; она может даже образовать целую систему учреждений, призываемых к совокупному решению. Об этом будет речь ниже. Но каково бы ни было ее устройство, верховная власть одна не в состоянии осуществлять государственную цель. Она в свою очередь нуждается в органах, из которых каждый имеет свое назначение, сообразно с расчленением самой государственной идеи, или той совокупной цели, которую требуется осуществить. Отсюда возникает система органов, или организм учреждений, замещаемых лицами, которые являются служителями государства, призванными исполнять верховную его волю. Вследствие этого государство может быть названо организмом, причем однако не надобно забывать, что это организм не физический, а нравственный, основанный на единении воль. Идея тут иная, нежели в физическом организме, а потому и расчленение иное. Всякие аналогии тут опять неуместны.
Этим органическим строением не исчерпывается однако существо государства. Кроме органического элемента есть в нем и элемент неорганический. Государство не представляет собою только систему учреждений, это союз свободных лиц, а свобода по существу своему есть начало неорганическое. Свободное лицо не может быть только органом целого, единицею, занимающею указанное ей место и исполняющею указанное ей назначение. Оно — само себе цель и абсолютное начало своих действий. Таковым оно остается и в государстве. Повинуясь верховной его власти, оно сохраняет в значительной степени право действовать по собственному усмотрению и по собственной инициативе. Если это право ему не предоставлено, то свобода исчезает. Поэтому во всяком государстве несмотря на органический его характер всегда существует область, где частное преобладает над общим, и чем шире свобода, тем обширнее эта область. Это относится не только к сферам, принадлежащим к другим союзам, но и к чисто политическим отношениям. Влияние общественного мнения, газеты, политические собрания, партии, все это — явления неорганической стороны политического порядка. Жизнь государства состоит во взаимодействии обоих элементов, причем однако органическое начало всегда должно оставаться преобладающим, ибо оно составляет истинное существо политического союза. Свобода настолько может получить в нем простор, насколько она способна сочетаться с органическим началом. Только в революционные времена неорганический элемент берет перевес; но именно поэтому подобный порядок не может быть продолжителен. Революции являются лишь переходными моментами в государственной жизни и скоро уступают место нормальному ходу, который состоит в правильном развитии законного порядка. Государство как организм держится преобладанием органического строя над бродячими стихиями, а так как этот организм осуществляет в себе высшие цели человека, то прочность органического строения составляет самый существенный интерес граждан.
Таковы основные черты политического союза. Совершенно иной характер имеет гражданское общество. Для того чтобы определить его значение, мы должны прежде всего рассмотреть: что называется обществом в отличие от государства? Этот вопрос имеет существенную важность именно в настоящее время, где под именем общества воздвигаются всякого рода туманные представления, посредством которых стараются уничтожить самостоятельное значение лица. Точное установление понятий тут вдвойне необходимо.
Обществом в обширном смысле называется всякое постоянное и даже временное человеческое соединение, в какой бы форме оно ни происходило. В этом смысле государство будет известного рода обществом. В этом смысле можно говорить о человеческом обществе как о явлении, обнимающем все человечество. Но это не более как самое отвлеченное родовое название, в котором не заключается ничего, кроме обозначения известной связи между людьми. Между тем именно это отвлеченное понятие принимается некоторыми современными писателями за реальное тело, даже за организм, которому приписываются известные требования и права над отдельными лицами.
Это воззрение возникло впервые на почве идеализма. В этой области при некоторой неясности мыслей легко было смешать отвлеченное понятие с действительным предметом. Именно это и произошло в школе Краузе, у которого смутные представления об организме и органических отношениях слишком часто заменяли точность определений. Один из самых выдающихся представителей этой школы, Аренс, видит в обществе внешний организм человечества, который в свою очередь развивается в двойном ряде организмов: с одной стороны, в личных союзах, идущих в восходящем порядке от единичного лица к целому человечеству, с другой стороны, в частных организмах, осуществляющих в себе различные человеческие цели. К числу последних принадлежит и государство, задача которого состоит в осуществлении права. Таким образом, государство является как будто отдельным, частным союзом среди других, и таким именно оно признается Аренсом. Но так как под именем права в этой школе разумеется совокупность всех зависящих от человека условий для осуществления человеческих целей, то с этой стороны государство становится верховным распорядителем всех общественных сфер. Оно не только доставляет им все нужные средства для исполнения их назначения, но оно сохраняет между ними должный порядок, удерживая каждый отдельный организм на принадлежащем ему месте и устанавливая между ними органические отношения. Вследствие этого Аренс прямо говорит, что "конечная цель государства столь же всеобъемлюща и всемирна, как и самое человеческое назначение"[299].
Это идеалистическое воззрение, которое грешит, с одной стороны, смутным представлением об организме, с другой стороны, неверным определением права, а вследствие того и государства, было усвоено реалистами нравственной школы. Но у последних отвлеченное понятие об обществе превратилось уже в общественное тело, развивающее из себя свои элементы и органы наподобие физического организма. Мы видели те безобразные представления, к которым эти аналогии привели Шеффле. Государство является здесь центральным аппаратом, органом воли и силы, аналогическим с центральною частью двигательной нервной системы. Только неполному еще развитию совокупного тела человеческого рода приписывается то, что эти центральные органы являются пока рассеянными и самостоятельными, в виде отдельных государств: с дальнейшим совершенствованием все эти разбросанные части должны совокупиться воедино, и тогда, без сомнения, установится один общий центральный орган для всего человечества[300].
Можно спросить: где же мы обретаем совокупное органическое тело, если все части доселе находятся в разброде? Никто никогда не видал, чтобы руки и ноги или части нервной системы и мускульной возникали отдельно и затем соединялись в общий организм. Сам Шеффле, говоря о развитии человечества, уподобляет его не росту отдельного организма, а развитию целого животного царства, над которым в дальнейшем движении воздвигается новое царство личностей. Но разве животное царство составляет единый организм? Почему же царство личностей вдруг превратилось в единое общественное тело? Напрасно Шеффле ссылается на то, что в человеке заложены такие способности, в силу которых "раздробленное и преходящее единство органической жизни может переходить и действительно переходит в нового рода общение жизни, обнимающее всю землю и не прекращающееся в течении всей земной истории"[301]. В действительности мы не видим такого всеобъемлющего общения, которое бы из всего человеческого рода образовало единое общественное тело. Можно спорить о том, считать ли это представление идеалом будущего или нет, но нельзя говорить о нем как о чем-то существующем и строить на этой гипотезе целое фантастическое здание. И это выдается за реализм!
Того же направления держится и Иеринг. Он определяет общество как "действительную организацию жизни для и через других я — в силу того, что единичное лицо только через других есть лучшее, что оно есть, — вместе с тем как необходимую форму жизни для себя; поэтому оно в действительности составляет форму человеческой жизни вообще. Человеческая и общественная жизнь равнозначительны". Отсюда Иеринг выводит, что "понятие об обществе только отчасти совпадает с понятием о государстве", именно "настолько, насколько общественная цель для своего осуществления нуждается в принуждении. А в этом она нуждается лишь в незначительной степени… Государство с своим правом вмешивается только здесь и там, насколько это неизбежно, чтобы предохранить от нарушения тот порядок, который эти цели сами себе создали"… "Но и географически, — продолжает Иеринг, — области общества и государства не совпадают; последнее кончается пределами своей территории, первое распространяется на всю землю. Ибо положение "каждый существует для других" имеет силу для всего человечества, и направление общественного движения неудержимо идет к тому, чтобы осуществить его географически все в больших размерах". Однако же это самое стремление ведет и к расширению государства. Общество, говорит Иеринг, должно иметь гарантии, что каждый на своем месте будет исполнять то требование, на котором зиждется все бытие общественного союза, требование, выражающееся в формуле "ты существуешь для меня"! Эти гарантии оно находит в принуждении. Поэтому, "собственно говоря, государство и общество должны бы друг друга покрывать, и как последнее распространяет свои руки на всю землю, так и государство, если бы оно захотело быть тем, что оно есть по своей идее, должно бы обнимать весь мир". К этому на деле и стремится государство, которое идет все расширяясь; "будущность человеческого рода состоит в постоянно возрастающем сближении между государством и обществом до тех пор, пока рука об руку с обществом государство распространится на всю землю". Вместе с тем государство должно поглотить в себе и все цели общества. "Если, — говорит Иеринг, — можно сделать заключение от прошедшего к будущему, то в конце вещей оно воспримет в себя совокупное общество". И оба вместе в этом процессе постоянно возвышают свои требования в отношении к лицу; общество становится все прихотливее и требовательнее, пока наконец лицо в отчаянии восклицает: "Довольно притеснения! Я устало быть вьючным скотом общества! Между мною и им должна существовать граница, за которою оно не вправе вмешиваться в мои отношения, область свободы, которая исключительно должна принадлежать мне и которую общество обязано уважать". Но общество, опираясь на реалистическую науку, отвечает, что такой области нет и что напрасно ее искать[302].
Мы видим здесь, каким образом нравственное правило, что каждый существует для других, правило, обращающееся к человеческой совести и осуществляемое посредством человеческой свободы, в руках реалистической науки превращается в собирательное существо, которое предъявляет лицу свои требования и эти требования проводит путем принуждения до тех пор, пока, наконец, охватывая человека со всех сторон и не оставляя ему ни единой точки, где бы он мог свободно вздохнуть, оно душит его в своих объятиях. Подобное общество было бы чем-то ужасающим для свободного существа, если бы оно не было чистым мифом. Это и было замечено Иерингу Даном.
Сам родоначальник или по крайней мере один из родоначальников органической теории, Аренс, в позднейшее время увидел несостоятельность того понятия об обществе, которое он полагал в основание своей системы. Он старался заменить его более конкретным представлением. "Понятие об обществе, — говорит он, — есть нечто туманное, отвлеченное и чисто формальное, которое должно получить свое содержание лишь от живого целого. Это высшее живое целое есть народ в единстве своей естественно-духовной совокупной личности… Государством не исчерпывается весь жизненный порядок народа. Этот порядок образует единый в себе и расчленяющийся совокупный организм; в котором, подобно тому что происходит и в физическом организме человека, существует столько особых организмов с центральными органами, сколько есть существенно различных отправлений для главных жизненных целей. Все эти организмы захватывают друг друга; государство же между ними является как юридический порядок силы и власти, который посредством единства и общности права дает совокупной народной жизни внешним образом познаваемое, единое и замкнутое в себе совокупное устройство"[303].
Как видно, ложный взгляд Аренса на право и государство остался прежний. Но понятие об обществе изменилось значительно к лучшему.
Здесь мы имеем уже осязательный предмет для мысли и исследования; из туманных отвлеченностей мы спускаемся в область действительности. Народ не есть отвлеченное понятие, это живая единица, существующая и действующая в истории. Но тут возникает вопрос: что такое народ в отличие от государства? И можно ли действительно признавать его цельным организмом?
Слово народ, как известно, имеет двоякое значение: этнографическое и политическое. Народом в этнографическом смысле называется совокупность людей, имеющих общее происхождение и говорящих одним языком. Здесь связью единиц является общая духовная стихия, не имеющая никакой внешней организации, но по этому самому подобная единица не может быть названа ни организмом, ни телом. Как уже было замечено выше, одна и та же народность может входить в разные государства, и наоборот, в одном государстве могут быть разные народности. Для того чтобы народ в этнографическом смысле образовал то, что может называться единым телом, или общественным организмом, надобно, чтобы он сделался народом в политическом смысле, то есть чтобы он устроился в государство. Но здесь организация состоит именно в образовании государства, следовательно, она не существует помимо его. Поэтому нельзя говорить о народе как организме, которого государство есть часть, а можно говорить о государстве как организме, в котором проявляется известная народность. Государство есть именно народ как единое целое.
Справедливо однако, что в этом целом кроме государственного устройства есть и другие элементы, и здесь-то мы должны искать истинного понятия об обществе в отличие от государства. Сам Аренс кроме общества в обширном смысле, заключающего в себе все отправления народной жизни, признает и общество в тесном смысле, которое он определяет как договорное соединение лиц для достижения совокупной цели совокупными усилиями[304]. Общественным правом он называет нормы, определяющие деятельность этих мелких единиц. Однако Аренс не развил этой точки зрения, становясь на нее, он усвоил себе только то, что с гораздо большею полнотою было выработано Робертом Молем, который понятие об обществе как совокупности частных союзов противопоставил, с одной стороны, отдельным лицам, с другой стороны, государству как единому целому.
Моль различает в каждом человеческом обществе, составляющем самостоятельный союз, три различные сферы или состояния: 1) многообразие отдельных личностей и их взаимные отношения; 2) организованное их единство, связывающее отдельные воли в совокупную волю, вооруженную совокупною силою и преследующую совокупные цели, это и есть государство; 3) стоящие между обоими постоянные, самородные частные союзы (naturwuchsige Genossenschaften), центром которых служит известный интерес. Эти союзы могут быть организованные и неорганизованные; во всяком случае как самородные создания, группирующиеся около отдельного интереса, они существенно отличаются как от единичного лица, которое всегда остается само себе центром, так и от государства, представляющего единство целого. Совокупность их Моль называет обществом в тесном смысле. Сюда он причисляет сословия, общины, расы, общественные классы, возникающие из отношений труда и собственности, религиозные общества и т. д.[305]
Против этого взгляда последовали однако весьма существенные возражения. Они хорошо изложены у Трейчке[306]. Прежде всего не видать, что есть общего во всех этих союзах? То, что каждый из них представляет собою известный интерес, не может служить связующим признаком, ибо интересы могут относиться к совершенно разнородным сферам, например интересы религиозные и экономические. Не может служить общим признаком и тождественность устройства, ибо одни из них организованы, а другие нет. Наконец, если эти союзы существенно отличаются от государства, то не видать, где граница их в отношении к частной жизни. Выставленные Молем отличительные черты, как то постоянство, значительность, распространение, как чисто количественные определения недостаточны для отделения этих союзов от частных товариществ и соединений, которые управляются началами частного права. В особенности неорганизованные совокупления лиц ничем не отличаются от частных отношений. Отсюда Трейчке выводит, что под именем общества надобно разуметь не одни постоянные союзы, но и всю совокупность частных отношений. В противоположность государству, которое представляет собою единство народной жизни, обществом будет называться совокупность "разнообразных частных стремлений частей народа, та сеть всякого рода зависимостей, которая возникает из оборота" (стр. 81). В государстве господствует начало общее, в обществе — частное. Отсюда и разделение права на публичное и частное. Конечно, граница между ними подвижная: во всякое время могут встретиться посредствующие члены, о причислении которых к публичному или к частному праву можно спорить. Некоторые из них могут даже носить смешанный характер, но из этого не образуется самостоятельная юридическая область, управляемая своеобразными нормами. Существующее и признанное всеми разделение достаточно.
Почти к тем же результатам приходит и Лоренц Штейн в своих исследованиях об обществе. Он точно так же исходит от противоположности между отдельным лицом и единством лиц. Оба элемента являются как постоянные, непреложные факторы общественной жизни, состоящие друг к другу в необходимых отношениях, которые истекают из самой их природы. Лицо представляет самостоятельную единицу, но для достижения своих целей оно нуждается в соединении с другими. Соединение отдельных лиц с отдельными лицами в области материальной образует народное хозяйство, в области духовной — общество. Вследствие органического характера как лица, так и окружающей его внешней природы, общество является организмом, в котором каждое лицо по своей природе остается само себе целью и старается свои отношения к другим обратить на собственную пользу. Это начало, в силу которого каждый член общества все относит к себе, называется личным интересом, оно проникает все общественные отношения. Общество исходит от лица и возвращается к лицу; высшее развитие лица и удовлетворение его интересов составляет здесь верховную цель. Между тем интересы лиц друг другу противоположны. Отсюда возникает борьба, которая неизбежно ведет к распадению общества. А так как подобный исход противоречит собственным задачам человека, то из этого рождается необходимость нового, высшего начала, которое бы сдерживало противоположные интересы и имело в виду благо не частей, а целого. Такое начало является в государстве. В нем осуществляется новый организм, возвышающийся над разнородными стремлениями общества, а потому независимый от последних и имеющий начало в самом себе. Такого рода организм называется личностью. Поэтому можно определить государство как единство людей, ставшее самостоятельною и самодеятельною личностью. Эти два организма, общественный и государственный, неразрывно связаны друг с другом; взаимным их отношением определяется все историческое движение народов[307].
В этом учении Штейна мы видим дальнейшую разработку начал, положенных уже Гегелем, который, как известно, изображал развитие общественных союзов в трех ступенях. Первую составляет семейство, союз естественный, где общее начало и личное находятся еще в состоянии первобытной слитности. Вторую образует гражданское общество, где лицо, выделившись из семейства, становится самостоятельным центром и вместе с тем вступает в частные отношения с другим таковым же лицом. Здесь развивается система частных потребностей, которая определяется правом и завершается возникновением частных союзов, или корпораций. Наконец, третью ступень составляет государство как высший организм, осуществляющий идею общественного единства[308]. Гегель шел чисто умозрительным путем, развивая логически определения идеи, но здесь, как и везде, правильное логическое построение совпадает с действительностью. Изучая фактические явления и распределяя их по внутренним признакам, мы приходим к тем же самым результатам, как и умозрительная философия.
Гегель не назвал однако гражданского общества организмом, подобно Штейну, он это название присвоил исключительно государству, и в этом он был прав. Если гражданское общество представляет некоторые явления, указывающие на распределение различных общественных отправлений между различными группами людей, каковы, например, сословия, то все же нельзя назвать организмом такое устройство, где части преобладают над целым и где отдельное лицо с его частными правами и интересами составляет основное начало. В гражданском обществе неорганический элемент преобладает над органическим, тогда как в государстве, как мы видели, происходит обратное явление.
Точно так же Гегель был прав, когда он в гражданское общество ввел систему экономических отношений, управляемых юридическими нормами. Штейн отделяет экономический порядок от общества, принимая последнее только как известное устройство порядка нравственного, но он тут же признает, что в обществе порядок духовной жизни установляется под влиянием собственности и ее распределения, и сам он далее определяет общество как порядок, возникающий из взаимодействия материального и чисто духовного порядка. Содержание понятия об обществе, говорит он, получается только тогда, когда мы исследуем взаимное отношение обоих его факторов[309].
В противоположную односторонность впадают те, которые понятие об обществе ограничивают исключительно экономическим производством, как делает, например, Эшер[310]. Экономический интерес составляет, бесспорно, один из важнейших элементов в гражданских отношениях, но им не исчерпывается их содержание. Лицо имеет и другие интересы, которые оно осуществляет частным образом под охраною права, и все это входит в область того, что в противоположность государству можно назвать обществом. Если мы, держась опытного пути, отправимся от различения явлений по их существенным признакам, то всего вернее определить общество вместе с Трейчке как совокупность частных отношений, возникающих из свободной деятельности лиц. Но в таком случае следует различить политическое общество и гражданское, ибо и в политическом союзе, как мы видели, есть частные отношения, возникающие из свободной деятельности лиц. С этой точки зрения мы политическим обществом в тесном смысле назовем то, что мы выше назвали неорганическим элементом государства, то есть свободную деятельность лиц на политическом поприще. Гражданским же обществом мы назовем совокупность отношений, принадлежащих к частной сфере и определяемых частным правом. Это и есть область противоположная государству, вследствие чего последнему следует противополагать не общество вообще, а именно гражданское общество. Эта противоположность лежит в самой природе вещей. Философски она полагается логически необходимою противоположностью частного и общего, членов и целого, свободного единичного лица и общего духа, юридически она выражается в признанной всеми мировой противоположности частного права и публичного, наконец, фактически — в противоположении частной жизни общественной. Каждый из этих двух противоположных, но равно необходимых элементов человеческого сожительства образует свой особый мир человеческих отношений: люди, с одной стороны, относятся друг к другу как отдельные лица к отдельным же лицам, с другой стороны, состоя членами общих духовных союзов, они относятся к последним как члены к целому. И эти двоякого рода отношения всегда должны существовать рядом, не уничтожая друг друга. Без первых исчезает самостоятельность, следовательно, и свобода лица, без последних исчезает единство. Мы видим здесь приложение того, что уже было указано выше, когда мы говорили о свободе.
Но так как эти две области находятся в постоянном взаимодействии, то между ними неизбежно образуются посредствующие формации. С одной стороны, из среды гражданского общества возникают частные союзы, имеющие постоянный, а потому более или менее публичный характер, с другой стороны, государство, подпадая под влияние этих союзов или превращая их в свои органы, дает им политическое значение. Отсюда двойственный характер этих союзов, вследствие которого Моль хотел дать им особое место в области юридических наук. Сюда принадлежат, например, сословия, которые отличаются друг от друга и гражданскими, и политическими правами, вследствие чего их относят то к частному, то к публичному праву. Характер их не всегда одинаков. Есть эпохи, когда сословия имеют преобладающее политическое значение, и другие, когда они нисходят на степень простых гражданских состояний, подлежащих общему праву. Точно так же и местные союзы, общины, в течении исторической жизни изменяют свою юридическую природу. Они могут быть патриархальными, когда в обществе господствует родовой быт, договорными, когда отношения зиждутся на частном праве, наконец, государственными, когда они становятся членами и органами высшего политического союза. Все эти изменения проистекают оттого, что исторически изменяются самые отношения гражданского общества к государству. Первое может либо подчиняться последнему до того, что оно теряет свою самостоятельность, либо наоборот, оно может поглощать в себе государство, или же, наконец, оба союза могут стоять рядом, так что гражданское общество подчиняется государству, но сохраняет при этом свою относительную самостоятельность. Об этом мы подробнее поговорим ниже.
Из всех этих свободно возникающих частных союзов есть однако один, который имеет совершенно особенный характер, именно, церковь. Аренс, Моль и Штейн не выделяют ее из ряда других общественных союзов, но уже Трейчке заметил, что если нельзя смешать ее с государством и отнести ее к области политического права, то, с другой стороны, "серьезные сомнения насчет уместности отнесения ее к частному праву возбуждаются и первоначальным соединением права и религии у всех народов, и тою ролью, которую церковь играла и до сих пор играет как политическая сила и, наконец, тою особенностью, которая отличает ее от всех других союзов, обращенных на духовные интересы, ее способностью двигать и управлять массами и даже целыми народами" (стр. 56). В особенности явление римско-католической церкви, существующей в течение тысячелетий как единое, цельное тело, распространяющееся на всю землю и заключающее в себе многие государства, приводит Трейчке к убеждению, что в настоящее время публичное право христианских народов распадается на две параллельных отрасли, на государственное и на церковное право.
Надобно к этому прибавить, что публичность в обоих случаях — совершенно различного рода. Государство обнимает все стороны человеческой жизни, церковь — только одну; государство есть союз принудительный, церковь — союз свободный. С этой стороны церковь имеет признаки общие с гражданским обществом, она стоит с ним на одной почве, и, так же как последнее, она во внешних своих отношениях подчиняется государству. Но, с другой стороны, она является прямо противоположною гражданскому обществу. Там господствует интерес частный, тут — интерес всеобщий; там лица относятся друг к другу как самостоятельные единицы к самостоятельным единицам, здесь все они связываются в единое духовное тело общим отношением к Божеству. По идее, церковь есть установление всемирное, только в силу человеческого несовершенства она распадается на отдельные союзы и в низшей своей форме является даже как частное товарищество. Мы имеем здесь указанную философиею противоположность частного и отвлеченно общего начал, и оба эти начала как сами по себе, в силу внутренней своей ограниченности, так и вследствие противоречий, возникающих из отношения их друг к другу, ведут к необходимости высшего, связующего их единства. Это высшее единство представляется государством, которое, соединяя в себе нравственное начало, осуществляемое церковью, с юридическим началом, которым управляется гражданское общество, подчиняет оба противоположные союза единой общественной цели и тем устанавливает гармонию в человеческой жизни.
Если мы к этим трем союзам прибавим четвертый, семейство, которое составляет первоначальную, естественную основу человеческих обществ и которое, хотя в качестве частного союза входит в состав гражданского общества, но вследствие своего нравственно-органического характера сохраняет самостоятельное значение, то мы получим следующее общее построение человеческого общежития. 1) Низшую ступень составляет союз естественный, семейство, которое в первоначальном единстве содержит все человеческие цели и обнимает всю человеческую жизнь. 2) Среднюю ступень образуют два противоположные союза, отвлеченно общий и частный, церковь и гражданское общество, одна стремящаяся обнять весь мир и выйти даже за пределы земного бытия, другое стремящееся, напротив, к раздроблению на мелкие единицы. 3) Последнюю и высшую ступень составляет опять единый союз, государство, которое призвано объединить всю человеческую жизнь, а потому заключает в себе все человеческие цели, но так, что оно не поглощает в себе другие союзы, а оставляет им надлежащий простор, каждому в его сфере, подчиняя их только высшему общественному единству.
Этим значением государства и положением его среди других союзов определяются как его задачи, так и границы его деятельности. Этот вопрос мы рассмотрим в следующей главе.
В предыдущей главе мы видели, что современная политическая мысль распадается на два главных направления, индивидуалистическое и нравственное, из которых первое старается по возможности стеснить деятельность государства, а второе расширяет его безмерно. Рассмотрим оба воззрения.
Индивидуалистическая теория не нова. Еще Локк выводил государство из потребности охранения собственности и отрицал у него право выходить за пределы предоставленной ему с этою целью власти. Физиократы с экономической точки зрения провозглашали начало правительственного невмешательства (laissez faire, laissez passer), и Адам Смит в своем бессмертном творении проводил тот же взгляд, который остался лозунгом классических экономистов до нашего времени. Из публицистов XVIII века Томас Пейн, указывая на Соединенные Штаты, утверждал, что общество само в состояния делать почти все, что обыкновенно возлагается на правительство. Последнее, по его мнению, большею частью не только не помогает обществу, а напротив, мешает ему развиваться. В действительности оно нужно только для весьма немногих случаев, когда общественная самодеятельность оказывается недостаточною[311]. Мы видели, что и в школе Канта эта индивидуалистическая точка зрения привела к учению о юридическом государстве (Rechtsstaat), которого единственною целью полагается охранение права. Никто с большею полнотою и последовательностью не высказал этого взгляда, как Вильгельм Гумбольдт, в юношеской брошюре, которая осталась неизданною при его жизни и появилась в свет только в 1851 г.[312] Беглый обзор доводов знаменитого писателя всего лучше познакомит нас с идеалистическими основаниями индивидуализма.
Высшая цель человека, по мнению Гумбольдта, состоит в полном и гармоническом развитии его сил. Первое условие для этого есть свобода, а затем неразрывно связанное с свободою разнообразие положений, вследствие которого каждый самобытно усваивает себе окружающее его многообразие жизни. Здесь только может развиваться в человеке та оригинальность, которая делает его самостоятельным лицом, особенным выражением духовного человеческого естества. На этом зиждется его величие. А потому "высшим идеалом человеческого сожительства представляется такой порядок, в котором каждый развивается единственно из себя и для себя". Истинный разум, говорит Гумбольдт, не может желать человеку иного состояния, кроме такого, где не только каждый пользуется самою неограниченною свободою развиваться из себя, в своей особенности, но где и физическая природа получает от человеческих рук именно тот образ, который налагает на нее каждая единичная особь, самостоятельно и произвольно, по мере своих потребностей и своих наклонностей, ограничиваясь только пределами своей силы и своего права. От этого основного правила разум может отступать лишь настолько, насколько это необходимо для его собственного охранения. Оно должно лежать в основании всякой здравой политики.
Государство в своей деятельности может преследовать двоякую цель: отрицательную и положительную. Первая состоит в устранении зла, или в установлении безопасности, вторая в содействии благосостоянию граждан. Но только первая соответствует изложенным выше началам; вторая же, заключающая в себе все меры относительно народонаселения, продовольствия, промышленности, общественного призрения и т. д., вместо ожидаемой пользы приносит только вред.
В доказательство Гумбольдт указывает на те последствия, которые влечет за собою правительственная регламентация. На все отрасли жизни налагается печать однообразия, следовательно, устраняется главное условие развития — многосторонность стремлений. Люди отучаются от самодеятельности и привыкают во всем полагаться на правительство, а это неизбежно влечет за собою ослабление энергии и упадок народных сил. Всякая деятельность вследствие этого превращается в механическую рутину, ибо она совершается не по свободному влечению, а по внешнему принуждению. В особенности полагается преграда развитию индивидуальности, то есть именно тому, что составляет высшую цель человеческого развития. А с другой стороны, этим бездарно осложняется государственное управление; оно превращается в бюрократический механизм, причем правительство, которое по самому своему положению не в состоянии соображать все частные случаи, а может действовать не иначе как общими мерами, беспрерывно и неизбежно впадает в грубые ошибки. В результате оказывается извращение истинного отношения вещей: здесь имеются в виду не люди, призванные действовать, а единственно плоды деятельности. Все направлено на наслаждение; люди же являются не самостоятельными и самодеятельными единицами, а орудиями для достижения цели. Но именно при такой постановке дела цель не достигается, ибо наслаждение испытывается людьми, и если вместо того, чтобы ощущать удовольствие в самодеятельности, они получают его извне, то оно тем самым умаляется. Во имя счастия человек лишается высшего возможного для него счастия, которое состоит в сознании высшего напряжения сил.
Из всего этого Гумбольдт выводит, что государство должно отказаться от всякого попечения о благосостоянии граждан. Единственною его целью должно быть охранение безопасности, то есть обеспеченность законной свободы. Однако и в этом случае оно не должно расширять свою деятельность через меру. Тут необходимо разобрать, какие средства государство вправе употреблять для достижения этой цели.
В видах охранения безопасности государство может 1) довольствоваться пресечением преступлений, это законное его право, и тут деятельность его ограничивается необходимым. 2) Оно может стремиться к предупреждению зла и принимать для этого все нужные меры. 3) Наконец, оно может действовать на самый характер граждан, стараясь дать ему направление, соответствующее цели; это делается посредством воспитания, религии и попечения о нравах. Но последнего рода меры всего стеснительнее для свободы граждан, а потому они должны быть безусловно отвергнуты. Общественное воспитание еще более, нежели забота о благосостоянии, налагает на характеры однообразную печать и мешает многостороннему развитию человека. Притом как средство для достижения безопасности оно несоразмерно с целью. Точно так же вредно действует и вмешательство власти в религиозную сферу. Полная духовная свобода одна способна развить в народе ту силу духа, без которой нет высшего совершенствования. Наконец, и нравы исправляются только свободою; принуждение же превращает народ в толпу рабов, получающих прокормление от господина.
Что касается до предупреждения зла, то здесь надобно различать запрещение опасных действий и предупреждение преступлений. Относительно первого закон должен взвешивать, с одной стороны, величину грозящего вреда, а с другой стороны, зло, проистекающее из стеснения свободы. Так как эти начала изменчивы, то общего правила тут нельзя установить: надобно держаться среднего пути. Предупреждение же преступлений, касаясь не действий, а воли, должно быть совершенно отвергнуто. Все меры правительства, имеющие в виду действовать на волю преступника, могут принести только вред.
Устанавливая эту теорию как норму для деятельности государства, Гумбольдт делает из нее одно только исключение, именно, для малолетних и умалишенных, которые не в состоянии сами собою управлять, а потому нуждаются в чужой опеке. Здесь государство должно вступаться в видах предупреждения злоупотреблений.
Таково учение Гумбольдта. Точка отправления, очевидно, тут чисто индивидуалистическая. Все остальное последовательно выводится из основного начала. Но в этом именно заключается односторонность теории. Несправедливо, что высшая цель человека — развиваться из себя и для себя. Напротив, высшее, разумное начало в человеке проявляется в деятельности на пользу других, в служении общим целям, и только в этой деятельности и в этом служении развиваются высшие его способности. Обособляясь и преследуя эгоистические цели, человек всегда остается на низшей ступени; только в соединении с другими он становится в истинном смысле человеком. Это соединение может совершаться в виде свободных товариществ, что допускает и Гумбольдт; но не эти случайные союзы поднимают человека на настоящую высоту его призвания. Он должен чувствовать себя членом прочного, органического союза, воплощающего в себе те высшие цели, которым он служит, а таким именно является государство. В нем осуществляется идея отечества, для которого лучшие люди во все времена жили и умирали. На политическом поприще проявлялись высшие дары, какими природа наградила человека. Но для того чтобы государство могло быть для гражданина высшею целью его деятельности и стремлений, оно не должно ограничиваться ролью полицейского служителя. За полицию никто добровольно не отдаст своей жизни; она не в состоянии вызвать в людях любовь и самоотвержение. Чтобы воодушевить граждан, нужно иное начало: надобно, чтобы они в государстве видели воплощение тех высших идей, которым человек призван служить; надобно, чтобы они находили в нем поприще, на котором могли бы проявляться их высшие способности.
С другой стороны, если для людей, богато одаренных природою и имеющих все средства для проявления своих способностей, государство представляет высшее поприще как для внутреннего развития, так и для внешней деятельности, то еще необходимее оно для тех, которые относительно средств и способностей стоят ниже среднего уровня. Разнообразие положений, о котором говорит Гумбольдт, ведет к тому, что многие не в состоянии идти наряду с другими, им надобно помочь. Без сомнения, это делается и частными усилиями, но они не всегда достаточны. В особенности когда дело идет о благосостоянии масс, бывают необходимы общие меры, а их может принять только государство.
Наконец, и для среднего уровня людей государство с его широкою деятельностью, с его заботою о благосостоянии всех во многих отношениях представляется необходимым. Не говоря об идее отечества, которая имеет одинаковое значение для всех, для малых и для великих, но и с чисто практической точки зрения восполнение частной деятельности государственною нередко является насущною потребностью граждан. При разделении занятий каждый имеет свою отрасль, в которой он сведущ; в остальном он принужден полагаться на других. А так как он сам не в состоянии все проверять, то во многих случаях весьма полезно иметь гарантии, что он не будет обманут или не подвергнется опасности. Такие гарантии может дать одно государство. Из этой потребности проистекают постановления насчет мер и весов, насчет медиков, аптек, заразительных болезней, опасных построек и т. д.
К этой отрицательной деятельности присоединяется и положительная. Общежитие состоит в соединении сил, есть вещи, которые требуют совокупной деятельности всех или многих. По мнению Гумбольдта, все это следует предоставить свободным товариществам, которые могут простираться даже на целый народ. Подобное товарищество, очевидно, будет иметь цель не случайную, а постоянную; но постоянное товарищество, обнимающее целый народ, и есть государство. Не за чем искать другого, когда оно существует в действительности.
Нет сомнения, что излишняя регламентация со стороны государства и вмешательство его во все дела могут действовать вредно. Гумбольдт прав, когда он говорит, что этим подрывается самодеятельность, и тем самым умаляются материальные и нравственные силы народа, который привыкает во всем обращаться к правительству, вместо того чтобы полагаться на самого себя. Но это доказывает только необходимость рядом с деятельностью государства предоставить возможно широкий простор и личной свободе. Цель общественной жизни состоит в гармоническом соглашении обоих элементов, а не в пожертвовании одним в пользу другого.
К этому привела сама практика. Вследствие того многие из писателей, вышедших из школы Канта, как то Фрис, Круг, Роттек, признавая охранение права существенною целью, государства, рядом с этим допускали ввиду практических потребностей и другие, посторонние цели. Точно так же в позднейшее время Моль несмотря на то, что точка отправления его — чисто индивидуалистическая, прямо отвергает ограничение целей государства охранением права. Определяя существо юридического государства нового времени (название, которое он, впрочем, сам признает весьма неточным), Моль говорит, что здесь человек в противоположность всяким теократическим взглядам становится на точку зрения трезвого благоразумия. Исходное начало составляет единичное лицо с его целями и интересами. Затем там, где личные силы оказываются недостаточными, образуются частные союзы, совокупность которых называется обществом. "Личное обособление, — говорит Моль, — остается правилом, общественный же круг является восполнением по необходимости. И точно то же, — продолжает он, — имеет место ступенью выше относительно государства. Только недостаточность общественных союзов и потребность порядка и охранения права между ними ведет в всеобъемлющему и единому в себе государству. И здесь правилом остается самодеятельность лиц и затем, во второй степени, общественных кругов; но то и другое восполняется и приводится в порядок единою мыслью и совокупною волею государства". Вследствие этого, оставаясь в значительной мере на индивидуалистической точке зрения, Моль приписывает государству не одно охранение права, а содействие всем человеческим целям[313].
Практические потребности новейшего времени неудержимо влекут государство по этому пути. Если, с одной стороны, является реакция против излишней регламентации, против болезненной страсти всем управлять, то, с другой стороны, там, где деятельность государства ограничивалась слишком тесными пределами, практика настойчиво требует ее расширения. Разительный пример в этом отношении представляет Англия. Здесь нелюбовь к вмешательству государства возведена была в догмат; все должно было делаться собственными усилиями общества. А между тем в последние пятьдесят лет под влиянием настоятельной практической необходимости государство постоянно расширяло свое ведомство. Не только по всем отраслям управления издавались новые законы, которыми установлялся контроль государства над частною деятельностью, но создавались и новые учреждения, которые должны были служить органами правительственной власти. Оказалось, что жизнь не все сама разрешает, что нужно иногда и действие сверху[314].
Исключительные сторонники индивидуализма, как Лабулэ, постоянно ссылаются на Соединенные Штаты. Но этот пример может служить лишь весьма недостаточным подтверждением их теории. В Соединенных Штатах, бесспорно, личная самодеятельность достигает таких размеров, как нигде в Европе, и дает в материальном отношении изумительные результаты. Но, во-первых, нельзя упускать из виду, что Америка представляет для этого исключительно благоприятные условия. Громадные пространства и непочатые еще несметные богатства страны доставляют здесь личной самодеятельности такое поприще и такой простор, каких нет в старых государствах Европы. Человек, которому плохо живется в одном месте, легко может уйти в другое, где он всегда найдет и занятие, и средства жизни и даже возможность возвышаться на общественной лестнице. К этому присоединяется, во-вторых, характер народа, одаренного необыкновенною энергиею и предприимчивостью. Государству нет никакой нужды брать на себя то, что уже удовлетворительно исполняется частными усилиями. Поэтому чем предприимчивее народ, тем более оно может ограничивать свою деятельность. Но нельзя возвести это в общее правило: при ином характере народа будет иное отношение. И за всем тем эта изумительная самодеятельность американцев имеет свою оборотную сторону. Она составляет одностороннюю черту характера, которая развивается в ущерб другим человеческим свойствам. Отсюда происходит преобладание материальных стремлений над духовными, на которое жалуются и в Европе, но которое в еще гораздо сильнейшей степени проявляется в Америке. А этим неизбежно устанавливается довольно низкий умственный и нравственный уровень в обществе. Отсюда проистекает преобладание частных интересов над общественными в самой политической жизни. Политика, как и все остальное, становится предметом частной предприимчивости. Главная цель политических деятелей заключается в приобретении выгодных мест. Развиваются подкупы и взятки, составляющие язву управления. При таких условиях только возможно большее ограничение деятельности государства охраняет граждан от невыносимых притеснений. Если бы американские чиновники имели право распоряжаться так, как делается в Европе, то жизнь в Соединенных Штатах сделалась бы нестерпимою. И все-таки даже в Северной Америке государство не ограничивается охранением права. Уединенное положение страны, которой нечего опасаться соседей, дозволяет ему довольствоваться наименьшею тратою сил, что опять способствует развитию личной самодеятельности; но всякий раз, как этого требует действительный или предполагаемый общественный интерес, государство в Соединенных Штатах смело вступается в область частной предприимчивости. Доказательством служит система охранительных тарифов, которые имеют в виду покровительство отечественной промышленности, и притом к выгоде Севера и в ущерб Югу. Последняя война показала также, к чему ведет противоположение частных интересов государственным. Там, где единая государственная власть, каково бы впрочем ни было ее устройство, не возвышается над всеми как абсолютное начало, которому все обязаны повиноваться, там важнейшие внутренние вопросы решаются не мирным гражданским путем, а силою оружия.
Итак, Северная Америка не может служить ни нормою, ни доказательством в пользу индивидуалистической теории. Она доказывает только, что государственную деятельность нельзя подвести под известные, всюду приложимые рамки. При одних условиях ведомство государства будет шире, при других оно может быть теснее. Где есть значительные естественные богатства и обилие капиталов, где народонаселение деятельно и энергично, где государство не опасается могучих соседей, там деятельность его может ограничиваться наименьшими размерами, причем, однако, оно всегда остается представителем совокупных интересов народа, а не одной только какой-нибудь стороны общественной жизни, а потому оно всегда вправе вступаться, там где это требуется общим благом.
Все выше сказанное не позволяет нам согласиться с теми из новейших публицистов, которые уже не во имя идеальных начал, а стоя на почве действительности возвращаются к односторонне индивидуалистической точке зрения и требуют возможно большего ограничения государственной деятельности. Сюда принадлежит Лабулэ в указанном выше сочинении. Он допускает необходимость сильной власти, признавая в государстве высшего представителя народности и правды; но чтобы действовать благотворно, говорит он, государство должно быть введено в свои естественные границы. Когда оно их преступает, оно становится тираниею, оно является зловредным, разорительным и слабым. В чем же состоят эти границы? Они полагаются личными правами граждан, имеющими предметом личную совесть, мысль и деятельность. Это те права, которые освящены "Объявлением прав" Французской революции[315]. Сюда Лабулэ причисляет не только свободу совести, свободу промышленности и гарантии свободы лица, но и свободу печати, свободу товариществ в самом широком размере, свободу преподавания на всех ступенях, наконец, даже свободу муниципальную[316]. И этим правам он придает безусловное значение. Он восстает против теории, соразмеряющей права государства с общественною необходимостью и признающей расширение свободы по мере развития. С этой точки зрения, говорит он, можно всегда отказать народу в свободе под предлогом, что он недостаточно зрел. Надобно, напротив, сказать, что государство вправе касаться личной свободы лишь настолько, насколько она нарушает свободу других. Здесь только можно обрести незыблемую основу, на которой можно построить общественное здание[317].
Очевидно, что эти границы слишком тесны. С одной стороны, свобода печати и свобода товариществ, касаясь политической области, бесспорно входят в круг ведомства государства. Едва ли можно отрицать и то, что свобода преподавания и свобода муниципальная, затрагивая самые существенные государственные интересы, не могут быть вполне предоставлены частной самодеятельности. Муниципальная свобода вовсе даже не принадлежит к области личных прав. С другой стороны, нет сомнения, что местные и временные условия требуют различного вмешательства государства в сферу частной деятельности. Безусловного правила тут установить нельзя, и государство всегда остается судьею этой границы. Становиться на иную точку зрения значит намеренно не понять изменяющихся потребностей истории и жизни; последовательно мы придем к отрицанию самого развития. По мнению Лабулэ, развитие состоит в том, что параллельно усиливаются и самодеятельность лиц, и деятельность государства в принадлежащей ему сфере, как будто это две независимые области, не имеющие между собою ничего общего. Между тем, в действительности, при постоянном взаимодействии обоих элементов, историческое развитие общества как единого целого попеременно ведет к преобладанию то одного, то другого. В своей односторонности Лабулэ возвращается к давно осужденным теориям XVIII века. Этим он думает достигнуть ясности мысли. И точно, односторонняя мысль может быть очень ясна, но единственно вследствие того, что она по своей ограниченности перестает быть верною.
Замечательнее сочинение другого писателя того же направления, именно, венгерского публициста Этвеша, на которого ссылается и Лабулэ. Его взгляды заслуживают внимания как характеризующие движение мысли в современную эпоху. Этвеш прямо становится на точку зрения нашего времени и признает, что существенная его задача заключается в разрешении противоположности между государством и обществом. Социалисты искали решения этой задачи в полном подчинении лица целому; но подобная система, уничтожая свободу, а вместе и возможность прогресса, идет наперекор самым первым потребностям человека; она неосуществима на деле. Поэтому надобно искать другого исхода, а именно: противоположность между государством и обществом может быть уничтожена, если государство будет устроено на тех же самых началах, которые служат основанием современного общества[318]. Какие же это начала?
Исходною точкою для определения их Этвеш принимает два положения, по его мнению несомненные: во-первых, что человек никогда не смотрит на государство как на цель, а всегда видит в нем только средство для достижения своих личных целей; во-вторых, что никто для достижения своих целей не употребляет средств более отдаленных, пока он ближайших не признал недостаточными. Первое положение вытекает из того, что каждый по своей природе сознательно или бессознательно стремится к личному своему счастию, а в остальном видит только средство для достижения этой цели. К числу этих средств принадлежит и государство, которого цель следует искать не в идее, а в реальном начале, именно, в потребностях лица. В действительности так всегда и бывает, доказательством чему служит то, что властвующие в государстве всегда обращали его в орудие для своих личных интересов. Второе же положение ведет к тому, что государство должно рассматриваться только как восполнение того, что не может быть сделано иным путем. Этого нельзя сказать о тех целях, которые обыкновенно ему приписываются, как-то: осуществление нравственного закона, забота о благосостоянии, взаимная помощь. Все это может быть достигнуто и другими союзами. Государству же принадлежит единственно то, что достижимо не иначе как через его посредство и что притом составляет цель для всех и каждого из его членов. Такова безопасность (Sicherheit), под которою однако следует разуметь не одно только ограждение лиц и имущества от внешнего насилия, но охранение всех благ, принадлежащих лицу, духовных так же, как материальных. Таким образом, забота государства распространяется на все человеческие блага, но она заключается не в том, чтобы доставлять их гражданам, а в том, чтобы обеспечить им приобретенное собственными усилиями. А так как приобретение собственными силами возможно только под условием свободы, то главная цель государства состоит в охранении личной свободы граждан. Это и есть владычествующая идея современности. Осуществление этой идеи зависит не от того или другого образа правления; ибо, какое бы участие в правлении ни предоставлялось лицу, это участие во всяком случае ничтожно, и лицо остается безусловно подчиненным государственной власти. Поэтому единственная прочная гарантия личной свободы состоит в том, чтобы круг деятельности государственной власти был по возможности ограничен. Этвеш прямо даже полагает осуществление личной свободы в государстве целью новой цивилизации, в отличие от древней, которая, наоборот, подчиняла лицо государству[319].
Если мы взглянем на основания этого воззрения, то мы увидим в нем те же самые односторонние начала, которые господствовали в XVIII веке: признание лица исходною точкою и целью всего общественного развития и низведение всего остального на степень средства. Но от перенесения на реалистическую почву эти начала не сделались более верными. Несправедливо, что человек по своей природе имеет в виду только собственное счастие, а во всем остальном, в том числе и в государстве, видит только средства для достижения этой цели. Пожертвование жизнью за отечество есть факт, который прямо противоречит такому взгляду. Этвеш признает, что счастие человека состоит не в одних материальных, но и в духовных благах; а к числу этих благ принадлежит величие и благоденствие отечества, которое дорого каждому истинному гражданину, не в личных только видах, а как объективная цель, которой он готов приносить в жертву все, что ему наиболее ценно, даже самую жизнь. А так как в государстве воплощается идея отечества, то очевидно, что оно составляет для человека не только средство, но и цель. Факты показывают притом, что отечество для человека дороже, нежели те мелкие гражданские союзы, к которым он примыкает, как то сословия и общины. А потому государство никак не может рассматриваться лишь как восполнение последних. Ясно также, что нет никакого основания приписывать ему единственно такие цели, которые могут быть достигнуты исключительно им, а никаким другим союзом. Сам Этвеш приписывает государству заботу обо всех интересах человека; но он эту заботу ограничивает единственно их охранением или обеспечением. Но что такое обеспечение? С этим началом можно идти весьма далеко. Известно, что Фихте, отправляясь от обеспечения целей человека, последовательно пришел к чисто социалистическому государству. Когда под именем безопасности разумеется ограждение лиц и имуществ от насилия, то это понятно; но каким образом обеспечиваются человеку духовные блага? К этой категории, по признанию самого Этвеша, принадлежат религия, обычаи предков, воспоминания столетий, крепкая национальность (II, стр. 105). Само государство принадлежит к этим благам, а потому возможно большее ограничение его деятельности никак не может быть выведено из подобного начала. Еще менее можно все это свести к охранению личной свободы. Для этого надобно было бы доказать, что личная свобода составляет единственный источник всех человеческих благ; но сам Этвеш признает, что свобода получает настоящее свое развитие только в обществе, а потому обеспечивается усовершенствованием общественного состояния и прежде всего государства (стр. 182). Справедливо, что человек все лично ему принадлежащее должен приобретать сам, а не получать из рук государства, но есть и такие блага, которые он не может сам себе доставить и которые по самому своему свойству требуют совокупных усилий, а потому и вмешательства государства. Дело в том, что человеческое общежитие создается из двух противоположных начал, личного и общего. Отсюда и противоположность между обществом и государством. Задача как науки, так и практики состоит не в том, чтобы уничтожить одно в пользу другого, а в том, чтобы привести их к гармоническому соглашению, указавши каждому принадлежащее ему место и восполняя одно другим. Устроение же государства на началах, господствующих в обществе, столь же противоречит истинному его существу и ведет к таким же односторонним выводам, как и обратное устроение общества на началах, господствующих в государстве. Первая односторонность однако менее опасна, нежели вторая. Чрезмерное ограничение деятельности государства, чего едва ли следует ожидать на практике, может, имеет некоторые невыгодные последствия, но все же тут сохраняется коренное начало всякой деятельности и всякого развития — свобода. Напротив, распространение на общество начал, господствующих в государстве, и вследствие того чрезмерное расширение деятельности последнего, прямо ведет к подавлению свободы, а потому к уничтожению самого источника жизни и развития. Таков именно характер социализма. Мы видели уже ту идею государства, которую Лассаль считал достоянием рабочего класса. В противоположность индивидуалистической теории здесь гражданское общество как преходящий момент улетучивается в государстве. Последнее является представителем солидарности интересов, общности и взаимности развития, начал, которые должны заменить недостаточную по своей природе личную деятельность. Государство в борьбе человека с природою должно вести его к высшему развитию и к свободе. В одиночестве человек беспомощен; только соединяясь с другими, он может победить бедность, невежество, бессилие, бедствия всякого рода, одним словом, все, что делает человека несвободным, и это соединение людей осуществляется именно в государстве, которого цель состоит поэтому не в том, чтобы защищать свободу и собственность отдельного лица, а в том, чтобы поставить лицо в такое положение, где бы оно могло достигнуть высшего развития. Государство призвано воспитать человеческий род к свободе; в этом состоит нравственное его существо, его истинная и высшая задача[320].
Как видно, Лассаль, развивая эту теорию, также ставил себе целью свободу. Но под этим словом он понимал вовсе не то, что разумеется под ним обыкновенно. Свободою он называл не истекающее из воли начало личной самодеятельности, а избавление человека от гнета внешних условий. Ясно однако, что последнее может быть уделом и рабов. И точно, люди, которые сами по себе ничего не значат и которые все приобретают только в государстве и через посредство государства, находятся в положении рабов. Они подлежат вечной опеке. Нужды нет, что по теории лицо порабощается не частному человеку, как в гражданском рабстве, а целому обществу, которого каждый сам состоит членом: мы знаем, что общество как целое есть не более как идея и что в действительности общественная власть всегда предоставляется известным лицам. Самое демократическое устройство ведет лишь к тому, что Властвует большинство, которое при всепоглощающей силе государства беспрепятственно может поработить себе меньшинство и вымогать из него все, что ему угодно. В этом и заключается вся сущность социализма. Лассаль даже весьма откровенно в этом признается. Не только от государства требуется, чтобы оно всю свою мысль и деятельность обратило на улучшение положения низшего класса, но работникам прямо объявляется, что государство есть их союз, что оно принадлежит им, а не высшим классам, ибо они составляют 96 процентов всего народонаселения[321]. Они прямо призываются к тому, чтобы посредством всеобщей подачи голосов взять власть в свои руки и, орудуя ею, обратить государственные средства в свою пользу. Государственные же средства, по социалистической теории, обнимают собою все, что ныне составляет достояние частных лиц. У последних не остается ничего своего. У них отнимается собственность, ибо орудия производства должны перейти в руки государства. У них отнимается свобода, ибо всякая частная деятельность для них заперта: они волею или неволею принуждены делаться чиновниками государства, вполне зависимыми от своего начальства и без всякой возможности выбора. Если владычествующая партия может утешать себя тем, что, держа власть в своих руках, она извлекает из нее пользу, то меньшинство, которое лишено и этой выгоды, находится уже в состоянии полного порабощения. Частное рабство в сравнении с таким положением может представляться завидным состоянием. В последнем есть по крайней мере личные нравственные связи, которые смягчают жесткость юридического отношения и делают подчас положение раба даже привольным. Социалистическое же устройство душит человека со всех сторон, запирая ему всякий исход.
Таков неизбежный результат поглощения личности государством, поглощения, которое лежит в основании всех социалистических теорий. Те, которые в избежание этого исхода заменяют государство обществом, как Шеффле, или даже проповедуют анархию, как Прудон, сами не понимают, что говорят. Социалистический порядок в отличие от экономического состоит в замене личной собственности общею и частного производства — общественным. Для этого требуется известная организация, которая притом должна быть единою, ибо при разделении труда различные отрасли должны действовать согласно, и каждая из них служит органом общества как цельного организма; организованное же общественное единство и есть государство. Поэтому как скоро мы личную деятельность и личный интерес хотим заменить общественными началами, так мы неизбежно приходим к всемогуществу государства, а с тем вместе к отрицанию человеческой свободы.
К тому же результату приходят и те социал-политики, которые, не выставляя точно формулированной социалистической программы, ограничиваются неопределенным расширением деятельности государства, или общества, во имя все возрастающих нравственных требований. Таков, как мы видели, Иеринг. Тут вместо более или менее ясной цели представляется полный туман, который заслоняет от нас картину будущего. Но и здесь порабощение лица государству сознательно или бессознательно является конечною целью, к которой направлена вся теория. К этому ведет требование, чтобы с частными правами соединялись нравственные обязанности, которые по воле общества могут получить принудительный характер. Еще более к этому ведет возведение частного права на степень общественного и понимание частной деятельности как общественной должности, начала, распространенные во всей этой школе. Отрицание частного права как такового есть уничтожение именно той сферы, которая предоставляется свободе лица; смешение же нравственности с правом есть поражение свободы в самом заветном ее тайнике, в области совести, откуда истекает весь внутренний мир человека. Таким образом, лицо и во внешних своих отношениях, и во внутренних своих помыслах обращается в орудие общества. Мы видели, как у Иеринга измученный и изнемогающий под бременем царь земли восклицает, наконец, что он устал быть вьючным скотом общества, и требует себе хотя малейшей области, где бы он мог быть свободен, и как хозяин этого вьючного скота, налагая на него все большую и большую ношу, безжалостно отвечает ему, что таких границ нет и что никто их не укажет. Всего любопытнее то, что все это совершается для блага того самого лица, которое издыхает под бременем, и притом во имя нравственности, которой неотъемлемое условие есть свобода и которая без свободы исчезает или извращается в противоположное. Бесконечное внутреннее противоречие, лежащее в основании всего этого воззрения, обнаруживается здесь вполне.
Напрасно думают избежать этих последствий, прибегнув к началу пользы и требуя, чтобы в каждом данном случае взвешивались противоположные доводы и на этом основании решалось, что полезнее: взять ли известное дело в руки государства или предоставить его частным лицам[322]? Мы видели уже, что взвешивать доводы можно только имея какое-нибудь общее мерило; если же мерила нет, то мы теряемся среди хаоса разнородных соображений, и все окончательно сводится к личному вкусу. При таких условиях нет ничего легче, как по влечению сердца предъявлять требования, прямо ведущие к уничтожению свободы, как делают социал-политики, которые возлагают на государство осуществление нравственных начал в экономической области. Какая польза в том, что существующие условия жизни представляют, по признанию самих защитников этой теории, неодолимые препятствия практическому приложению их идеала и что вследствие этого осуществление его отдаляется в неопределенное будущее? Важно то, что этот идеал имеется в виду и что мы, по теории, должны идти к нему, а не к чему-нибудь другому. Раз мы двинулись по этому пути, требования общества и государства, как говорит нам Иеринг, будут все возрастать, и лицо неизбежно превратится, наконец, в вьючного скота, издыхающего под бременем. Раньше или позднее совершится с ним этот процесс, это зависит единственно от благоусмотрения государства, которое одно имеет здесь решающий голос ибо, по учению социал-политиков, также как и социалистов, государство есть все и может вступаться во все. Это высказывается ими с полною откровенностью: "как скоро государство, — говорит Брентано, — есть действительно устроение народа, и правительство — естественный центр народной жизни, то не может быть речи о вмешательстве государства, когда государство исполняет народную волю. Ибо ни о каком человеке, действующем сообразно с своею волею, нельзя сказать, что он, не имея на то права, вступается в свои собственные дела. Термин "государственное вмешательство" предполагает поэтому такое состояние государства, каким оно не должно быть, государство, которое есть нечто другое, нежели устроение народа, правительство, которое не составляет естественного средоточия народной жизни, оба нечто народу чуждое"[323].
Когда такие чудовищные положения высказываются писателем, даже непричастным социализму, то они служат обличением того направления, к которому он примыкает. В XVIII веке Руссо утверждал, что закон, исходящий из общей воли, не может быть несправедлив, ибо никто не может быть несправедлив относительно самого себя. Но и Руссо видел необходимость гарантий для лица. Поэтому он законными считал лишь те постановления общества, в которых лично участвуют все; он не допускал решений по частным вопросам и требовал, чтобы закон совершенно одинаково касался всех; он ограничивал верховную власть пределами общих соглашений; он исключал из государства партии, и при всем том он признавал, что народ весьма часто может ошибаться, а потому заявлял о необходимости премудрого законодателя. На деле, те границы, которые Руссо полагал своей общей воле, неосуществимы; они не имеют ни теоретического, ни практического значения; но они свидетельствуют по крайней мере о том, что знаменитый писатель понимал последствия своего требования и старался их избегнуть. Он не останавливался на том, что общая воля всегда права, потому что она решает только собственное свое дело; он видел, что народ состоит из разных частей и что одной части может приходиться весьма плохо от действий другой. Государство точно есть устроение народа, но государство выходит из пределов своего ведомства, когда оно вместо того, чтобы ограничиваться решением государственных дел, вступается в частные. В государстве народ является как единое целое, которому принадлежит верховная власть, оно в общественной жизни верховный распорядитель, но оно не одно существует на земле. В пределах единства есть место для отдельных лиц и для частных союзов; и те и другие требуют свободы и самостоятельности, и эта свобода и самостоятельность должны быть уважаемы. Нарушение этого правила есть деспотизм, то есть выступление власти из законных своих границ. Конечно, формально верховная власть, будучи верховною, может все себе позволить, на нее нет апелляции. Тем не менее в посягательстве на частное право можно видеть только злоупотребление власти. Как бы ни колебалась практика, теоретически мы имеем возможность положить границу государственной деятельности. Но эта граница лежит не в неопределенном начале пользы, а в законных правах заключающихся в государстве лиц и союзов. Здесь только мы находим мерило, на основании которого мы можем решить занимающую нас задачу.
Права отдельных лиц принадлежат им как членам тех или других союзов, семейного, гражданского, церковного. Поэтому вопрос сводится к самостоятельности последних. В истории этот вопрос проходит через различные фазы; мы коснемся этого впоследствии. Здесь же мы ограничимся существующими отношениями; посмотрим, насколько они соответствуют теоретическим требованиям.
Первоначальный, естественный союз есть семейство. В нем как в источнике всего человеческого общежития заключаются уже все элементы последнего. С одной стороны, оно является союзом юридическим и как таковой входит в состав гражданского общества; с другой стороны, оно содержит в себе нравственный элемент и в этом отношении находится под влиянием церкви. На низших ступенях общественного развития семейство играет и политическую роль. Впоследствии это значение его отпадает, и оно становится исключительно частным союзом, но нравственный его характер дает ему особое место в ряду гражданских отношений. Если вступление в брак совершается по воле лиц, то все дальнейшие условия семейной жизни и взаимные права и обязанности членов семьи не зависят уже от их личной воли. Отношения мужа к жене и родителей к детям определяются не договором, а общим законом. Этот закон при разрушении отдельных семейств сохраняет общий тип нравственно-органического союза, вытекающего из самой природы человека и равно необходимого для физического и для нравственного его существования. Но именно потому этот закон установляется не преходящею волею членов семьи, а получается от других, высших союзов, имеющих более постоянный характер, от церкви или от государства.
Нравственный характер семейства ведет к подчинению его церкви. Это мы и видим во всех обществах, где в большей или меньшей степени господствуют теократические начала. Но так как семейство есть вместе с тем гражданский союз, а гражданские отношения в обществах с светским характером не подлежат ведению церкви, то рано или поздно семейные законы переходят в ведомство государства. Последнее, однако, не поступает здесь произвольно. Задача его состоит в том, чтобы согласить нравственный тип семейства, выработанный нравственно-религиозным сознанием общества, с требованиями личной свободы, вытекающими из гражданского порядка. Поэтому какое бы светское направление ни приняло семейное законодательство, государство не может не соображаться с воззрениями церкви, иначе оно посягнет на совесть граждан, на что оно не имеет права. Тип семейства, который лежит в основании всех европейских законодательств, есть все-таки тип христианский. Отсюда, без сомнения, могут произойти столкновения между государством и церковью, но эти столкновения неизбежны при существовании разнородных союзов. Этим ограждается свобода человека; разрешение же их принадлежит не праву, а политике, ибо здесь необходимо принять во внимание существующие условия жизни и нравственное состояние общества.
Устанавливая нормы, которыми определяются права и обязанности членов семьи, государство вместе с тем защищает проистекающие из них права от нарушения. Когда нарушаются права взрослого, защита дается по требованию обиженного судом. Но в семье есть и малолетние, относительно которых могут быть злоупотребления родительской власти и которые сами себя защищать не в состоянии. Тут требуется восполнение этого недостатка. Государство, устанавливающее нормы, берет на себя и защиту. Но вступаясь во внутренние отношения семьи, оно неизбежно приходит в столкновение с семейным началом. Родительская власть составляет необходимую принадлежность семейного союза, а по своему нравственному характеру она в значительной степени руководствуется усмотрением. Поэтому злоупотреблениями могут считаться только самые крайние случаи, и только в этих случаях может быть допущено вмешательство государства. Иначе это будет посягательство на семейное начало, что ведет к разрушению нравственной связи, которою держится союз.
В больших размерах требуется защита малолетних там, где родительская власть исчезла и заменяется опекою. Опекун, которому вверены интересы малолетнего, может обратить их в свою собственную пользу, поэтому здесь необходим контроль. Он может быть вверен тем мелким союзам, к которым принадлежат лица, — сословиям или общинам; но высшую инстанцию и тут составляет государство, которое является верховным хранителем установленных им норм.
Таковы правомерные отношения государства к семейству. Они ограничиваются установлением норм и защитою прав. Всякое дальнейшее вмешательство государства в семейную жизнь есть деспотизм. Основное правило то, что семейный быт должен оставаться неприкосновенным.
То же самое относится и к столь тесно связанному с семейным началом наследственному праву. Последнее касается не одних только членов собственно так называемой семьи, но и всего родства, которое не что иное, как расширенная семья. И то и другое вместе образует созданный самою природою кровный союз, основанный на естественной связи людей. И тут государству принадлежит установление норм и защита вытекающих из них прав. Но и тут, устанавливая нормы, государство должно руководствоваться началами, лежащими в самом союзе. Как уже было указано выше, оно призвано примирить свободу завещания с правами наследников. При этом оно не может не иметь в виду и политические соображения, ибо от гражданского порядка зависит политический быт. Но эти сторонние соображения могут только придать больший вес правам той или другой стороны, но никогда не могут их заменить. Государство, которое из политических видов присвоило бы себе частное наследство, явилось бы грабителем. Даже при разрешении обоюдных притязаний частных лиц первенствующее значение принадлежит не политическим целям, а вырабатывающимся в самой семейной жизни началам, которые выражаются в семейных нравах. Законодательство, которое пошло бы им наперекор, опять же посягнуло бы на самые заветные чувства граждан и рисковало бы даже остаться вовсе без приложения. Такова была судьба, постигшая закон Петра Великого о майоратах.
Итак, в отношении к кровному союзу границы государственной деятельности определяются свойствами этого союза, который создается не государством, а самою природою. Если государству принадлежит определение вытекающих из него гражданских отношений, то развитие высшей, нравственной его стороны, от которой зависят и гражданские права, принадлежит главным образом церкви. Вопрос о границах деятельности государства приводит нас таким образом к вопросу об отношениях государства к церкви.
Тут являются начала совершенно иного рода, нежели те, которыми определяются отношения государства к кровному союзу. Церковь есть тоже союз самостоятельный. Религиозное начало, на котором она зиждется, не подлежит ведению государства. Отношения человека к Богу составляют дело внутреннее, они определяются совестью, и всякое посягательство на них со стороны государственной власти есть деспотизм. И тут основное правило состоит в том, что права совести должны оставаться неприкосновенными. Но эти отношения не ограничиваются одним личным поклонением. Из них образуется постоянный, преемственный союз, связывающий миллионы людей в течение многих веков в одно нравственное целое. Устройство этого целого и отношения его членов в существе своем определяются лежащим в основании их религиозным началом, а потому точно так же не подлежат ведению государства. Последнее не призвано устанавливать здесь нормы, как в семейном праве; церковь сама себе дает закон. Но так как этот закон действует в пределах государства и касается его граждан, то государство как верховный устроитель общественного порядка не может оставить его без внимания. Оно одно может дать ему юридическую силу и оно же властно отвергнуть то, что несовместно с основами гражданского строя. Отсюда право государства не терпеть внутри себя сект и учений, действующих разрушительно на общественный быт. В каких размерах должно прилагаться это право, это вопрос, который зависит от усмотрения. Иные государства допускают в себе большую свободу, другие меньшую; во всяком случае государственная власть является здесь верховным судьею. Отсюда опять же могут произойти столкновения, но где есть самостоятельные союзы, там столкновения неизбежны. И тут вопрос решается не правом, а политикою. Задача состоит в том, чтобы согласить неотъемлемо принадлежащие человеку права совести с неотъемлемо принадлежащею государству охраною общественного порядка. Государство действует здесь не положительно, а отрицательно; оно оставляет неприкосновенными внутренние помыслы, но воспрещает общественное проявление учений, разрушающих существующие основы общежития.
Этою отрицательною деятельностью не ограничиваются однако отношения государства в церкви. Религия составляет один из самых существенных интересов народа, а потому она не может оставаться чуждою государству как верховному блюстителю всех общественных интересов. Государство нуждается в церкви и для себя самого. Политический порядок есть в значительной степени порядок нравственный, ибо таковым является осуществляемое в нем начало общего блага; государство держится не одними юридическими установлениями, но и нравственным духом граждан. Между тем главный источник нравственности, личная совесть, не подлежит его ведению, а напротив, находится под сильнейшим влиянием церкви. Всемирный опыт, так же как и здравая философия, удостоверяют нас, что религия и нравственность находятся в самой тесной связи. И та и другая имеет один источник — совесть. Религия, связывая человека с Богом, вместе с тем подчиняет его нравственному закону и побуждает его к подвигам добра, и наоборот, нравственность, приводя человека к сознанию высшего, господствующего над ним закона, заставляет его обращаться к абсолютному источнику этого закона — к Божеству. Поэтому церковь является союзом не только религиозным, но и нравственным; отсюда и могучее ее действие на человеческие сердца. В особенности эта связь важна для массы, которая в непосредственном своем чувстве не разделяет обоих начал и не может искать опоры в отвлеченных философских понятиях. Она важна и для образованных классов, ибо полнота нравственной жизни дается только совокупностью ее элементов, восполняющих друг друга. Понятно поэтому, что для государства, не имеющего возможности влиять на совесть, в высшей степени важно иметь содействие церкви. Отсюда двоякое положительное отношение государства к церкви: с одной стороны, оно оказывает ей содействие как существенному интересу народа, с другой стороны, оно получает от нее содействие, пользуясь нравственным ее влиянием на верующих.
Этим двояким отношением определяется и положение церкви в государстве. Содействие государства обнаруживается прежде всего в определении юридической стороны церковного союза. Для достижения своих целей церковь нуждается в материальных средствах. Как владелец имущества она может являться юридическим лицом. А так как определение имущественных отношений и в особенности возведение союзов или учреждений на степень юридических лиц зависит от государства, то с этой стороны права церкви установляются государством. Оно по своему усмотрению оставляет церковь на степени простого товарищества или признает ее юридическим лицом; оно же определяет границы и способы приобретения имуществ.
Еще более от него зависит политическое положение церкви, которая может быть либо единственною допущенною в государстве, либо господствующею, либо признанною наравне с другими, либо признанною, хотя и с меньшими правами, либо, наконец, просто терпимою. Церковь может также получать от государства различные льготы и пособия. Во всем этом государство руководствуется тем значением, которое имеет церковь для гражданского и политического строя; определение же степени этого значения зависит исключительно от государства, которое таким образом является верховным судьею в решении всех этих вопросов. Единственную границу его власти составляет внутреннее устроение церкви, которого государство не имеет права касаться самовольно. Смешение этих двух сторон, внутреннего церковного устройства и внешнего положения церкви в государстве, было причиною того противодействия, которое встретило "Гражданское устройство духовенства" во времена Французской революции и которое привело, наконец, к отмене этого закона. С другой стороны, предоставление церкви известного политического положения неизбежно открывает в ней простор влиянию государства. Это выражается особенно в способе назначения членов духовенства. Получая пособия от государства и делаясь некоторым образом должностными лицами, они тем самым становятся от него в зависимость. Но так как церковь есть самостоятельный союз, то подобное вмешательство в ее внутреннее управление не может происходить иначе, как с ее согласия. Разумеется, чем политически слабее церковь, чем более она нуждается в покровительстве государственной власти, тем легче получить это согласие. Фактически возможно даже полное подчинение церкви государству. Напротив, чем устройство церкви самостоятельнее, тем более она относится к государству как равный к равному. В последнем случае определение взаимных отношений совершается в виде формальных договоров, или конкордатов. Таково именно положение католицизма. Характер церкви как независимого от государства союза проявляется в нем вполне. Конечно, государство, пользуясь своею властью, может преступить эти пределы, но такое вторжение в чужую область есть не право, а злоупотребление правом, и когда церковь оказывает сопротивление, то она не может не встретить одобрения со стороны беспристрастной науки.
Наконец, и в своих отношениях к гражданскому обществу государственная деятельность находит себе пределы в началах, вытекающих из самого существа этого союза. Мы видели уже, что гражданское общество должно рассматриваться как союз самостоятельный, образующийся из частных отношений отдельных лиц. Основное правило здесь то, что частная жизнь и частные отношения должны оставаться неприкосновенными. Вторжение государства в эту область опять же есть не более как деспотизм. Если началом самостоятельности церкви охраняется внутренняя свобода человека, то началом самостоятельности гражданского общества охраняется свобода внешняя. Где эта самостоятельность не признается, там свобода обращается в призрак. Но так как частные отношения ведут к беспрерывным столкновениям между людьми, то необходимо установление общих норм, которыми должны определяться взаимные права и обязанности лиц. Эти нормы могут установляться живущим в обществе обычаем, но рано или поздно эта неопределенная форма уступает место исходящему от власти закону, а так как в гражданском обществе нет единой возвышающейся над всеми власти, а именно подобная власть существует в государстве, то последнему принадлежит установление гражданских норм.
Однако и тут государство поступает не произвольно. Оно должно руководствоваться началами, составляющими самое существо гражданского общества. Эти начала, как мы уже видели, суть личность и вытекающие из нее права, то есть свобода и собственность. Государство, которое устанавливает гражданский закон на иных основаниях, поступает деспотически. В действительности именно на этих началах строились законодательства всех образованных народов, не только новых, но и древних. Вся римская юриспруденция представляла собою логическое их развитие. Отсюда ее классическое значение для гражданского права всех новых народов. Мы учимся у римлян правоведению, так же как у греков художеству.
Но устанавливая гражданский закон, государство дает только общую форму, в которую могут вмещаться права и обязанности лиц. Самое же приобретение прав, равно как и их прекращение, совершается свободною деятельностью единичных особей. Одна свобода составляет для человека прирожденное право, ибо она одна прямо вытекает из природы человека; все остальное есть приобретенное, но приобретенное свободою, а не силою государственной власти. Таким образом, государство устанавливает право собственности, но оно никому собственности не дает. Приобретение и отчуждение вещей является действием самих лиц на основании особых юридических актов, совершаемых по их воле в пределах положенной нормы. Точно так же государство устанавливает права по обязательствам, но этими нормами никто ни к чему не обязывается. Для этого нужны особые, добровольно заключаемые сделки, которые и служат основанием обязательств. Общая воля, воплощающаяся в государстве, ставит общие рамки, необходимые для предупреждения столкновений; частная же воля лиц наполняет эти рамки живым содержанием, и это содержание составляет действительность права.
Этому содержанию государство дает защиту. Всякое законное проявление воли на основании установленных норм охраняется государством. Но пока нарушение касается только приобретенного лицом права, защита дается единственно по требованию лица, которому предоставляется доказать нарушение. В этом состоит судопроизводство гражданское. Когда же отрицается не только право лица, но и самая норма, тогда защита принимает иной характер. Тут является посягательство уже на права государства, и тогда последнее берет на себя начинание и ведение защиты. В этом состоит судопроизводство уголовное. В виде исключения государство берет на себя и гражданскую защиту в тех случаях, когда частное лицо само себя защищать не в состоянии. Мы видели это в семейном праве относительно малолетних. То же самое относится к сумасшедшим. Ниже мы увидим и некоторые другие приложения этого начала.
Что касается до частных союзов, возникающих на почве гражданского общества, то они могут быть либо простыми товариществами, либо юридическими лицами, либо постоянными союзами с государственным значением, наконец, они могут иметь и смешанный характер. К первым прилагаются общие законы о гражданских товариществах; чем более они имеют частное значение, тем менее уместно вмешательство государства. Вторые, напротив, получают бытие свое единственно от государства, ибо юридическое лицо, становясь независимым от воли членов, не может получать свое бытие от последней. Но государство дает здесь только высшее юридическое освящение частной инициативе. Частным лицам принадлежит и указание цели, и доставление средств. Наконец, союзы с политическим значением организуются и получают свои права от государства, ибо они в большей или меньшей степени состоят его органами. Государство не входит с ними в соглашения, как с церковью, ибо оно составляет для них высшее единство. Насколько они имеют общественный, а не частный характер, настолько они являются его членами, а потому оно господствует над ними как целое над частями.
Таковы отношения государства к другим союзам. Везде оно является верховным распорядителем, но не с тем, чтобы подчинить все частные союзы своим целям, а с тем, чтобы дать им охрану и защиту на основании начал, присущих собственной их природе и вырабатываемых собственною их жизнью. Если бы этим ограничивалась деятельность государства, то были бы правы те, которые единственною его целью признают охранение юридического порядка. Но кроме этой доставляемой им защиты государство имеет и собственную свою область, исключительно ему принадлежащую. Такова область общих интересов, которые существенно отличаются от частных, хотя находятся в постоянном взаимодействии с последними. Есть интересы чисто личные, которые удовлетворяются самостоятельною деятельностью каждого. Есть и такие, которые требуют частного соединения сил, они составляют предмет деятельности частных товариществ и союзов. Наконец, есть и такие, которые касаются всех и которые по этому самому удовлетворяются совокупною деятельностью общества. Последние естественно состоят в ведомстве государства. Сюда принадлежит прежде всего безопасность, которая необходимо требует общих мер. Сюда же относится попечение о благосостоянии, как материальном, так и духовном. Наконец, сюда же относится все, что касается народа как единого целого, его исторического призвания и его положения среди других.
Насчет последнего пункта разногласия нет. Никто не сомневается в том, что международные отношения должны ведаться государством, а не частными лицами. Точно так же нет сомнения и относительно безопасности. Все признают ее законною целью государственной деятельности. Разногласие существует только насчет попечения о благосостоянии граждан, материальном и духовном. Тут только являются противоположные взгляды: одни хотят слишком малого, другие требуют слишком многого.
Слишком малым ограничивают деятельность государства те, которые совершенно исключают этот предмет из области его ведения. Самая жизнь показывает несостоятельность этого взгляда, ибо есть предметы, которые по существу своему требуют общих и притом принудительных мер. Такова, например, монетная система. Она составляет потребность торгового оборота, а между тем очевидно, нет возможности предоставить ее частным лицам. Таковы же пути сообщения, которые находятся в пользовании всех, а потому неизбежно должны состоять или в ведении, или под контролем общества как целого. Все, что составляет совокупный интерес граждан, должно ведаться совокупным обществом, а совокупное общество и есть государство.
С другой стороны, слишком многого требуют те, которые попечение о благосостоянии распространяют на все частные интересы, так что частная сфера поглощается общественною или по крайней мере вполне подчиняется ей. Таковы стремления социалистов.
Истинное отношение состоит в том, что частная деятельность должна оставаться вполне самостоятельною. Государство только содействует ей и восполняет ее по мере возможности, там где она оказывается недостаточною. Это признают и социалисты кафедры, когда они не совсем последовательно становятся на почву здравой теории и жизненного опыта[324].
Отсюда следует прежде всего, что государство не обязано доставлять гражданам средства существования. Это дело частное. Каждый отыскивает себе работу и добывает себе пропитание сам. Когда в силу несчастного стечения обстоятельств человек не в состоянии пропитаться, он взывает к помощи ближних. Тогда наступает призвание благотворительности, сначала частной, а за недостатком последней, общественной. Государство в видах человеколюбия не может не прийти на помощь страждущим гражданам. Но благотворительность не становится для них правом; она действует по мере сил и возможности. Государственная благотворительность в особенности никогда не должна забывать, что она свои средства получает не добровольно, а принудительно, и что употребление их на пользу отдельных лиц может быть оправдано только крайними обстоятельствами, когда нужда вопиющая, а частные средства оказываются недостаточными. Расширение ее за эти пределы было бы узаконением правила, что частные лица могут жить на счет общества, то есть принудительно на счет своих сограждан, а подобное правило совместно только с социализмом.
Всякое превращение благотворительности в право непременно влечет за собою это последствие; оно возможно только при замене частной промышленности общественною, и окончательно — только при полном порабощении лица. К этому именно ведет провозглашенное в 1848 г. право на труд, или то обеспечение каждому лицу средств существования, на котором Фихте строил свое "замкнутое торговое государство". В самом деле, для того чтобы государство могло доставлять работу всем нуждающимся в ней, надобно, чтобы оно держало всю промышленность в своих руках; необходимо, чтобы оно управляло и сбытом, ибо окончательно всякая работа оплачивается потребителем. Обязаться доставлять всем работу государство может только на счет потребителей, заставляя последних покупать произведения по назначенной им цене, или, что то же самое, платить подати, которыми оплачивается труд. Но очевидно, что потребители могут на это согласиться единственно под условием, что государство обяжется с своей стороны удовлетворять всем их потребностям. Принять же на себя подобное обязательство государство в свою очередь может лишь под условием, что труд сделается принудительным. Чтобы доставлять всем работу и удовлетворять всем потребностям, государство должно сделаться полновластным распорядителем личности и имущества граждан. К этому именно результату пришел Фихте в своем Замкнутом торговом государстве. Все это было с необыкновенною последовательностью выведено из принятого им начала. И точно, как скоро я требую от другого, чтобы он обеспечил мне средства жизни, так я должен предоставить ему распоряжение моим лицом и моею деятельностью. То, что при поверхностном взгляде представлялось правом, на деле оказывается порабощением.
Но если государство не обязано доставлять гражданам работу, то еще менее оно обязано кого-либо наделять землею или давать кому-либо орудия производства. Довольно распространенное у нас мнение, будто государство должно заботиться о том, чтобы каждый крестьянин имел клочок земли, составляет не более как остаток крепостного права. Землею наделяют рабов; свободный человек приобретает ее сам. Пока крестьяне были крепостные, их наделяли землею помещики и государство. При освобождении справедливость требовала, чтобы сословие, которое посвящает себя обработке земли, а между тем в течение нескольких веков было лишено возможности ее приобретать, не было пущено по миру с голыми руками. Тут надел был необходим, но это был последний. С получением свободы наступает для каждого пора самому заботиться о себе и о своем потомстве. Государство столь же мало обязано давать крестьянам землю, как оно обязано давать ремесленникам и фабрикантам орудия производства. Все это чисто социалистические требования, несовместные с существованием свободы и правильного гражданского порядка.
Это не мешает государству, когда у него есть лишние земли, продавать или раздавать их нуждающемуся в них населению. Подобная сделка может быть выгодна для обеих сторон. Такого рода содействие благосостоянию крестьянского населения прямо указано находящимися в руках государства средствами и зависит от их размера. Мы к этому возвратимся ниже; теперь же взглянем на общий характер тех мер, которыми государство может способствовать благосостоянию граждан.
Вообще, содействие государства частным интересам может состоять либо в определении условий для частной деятельности, либо в собственной деятельности государства. Первое имеет целью устранение вреда, могущего произойти для одних от необдуманных или неосторожных действий других. Государство не вмешивается в частную деятельность и не распоряжается ею, но оно полагает некоторые общие ограничения и условия, которые равно относятся ко всем.
Подобные меры могут быть как отрицательные, так и положительные. Первые состоят в воспрещениях всякого рода. Сюда относится множество полицейских мер, принимаемых в видах безопасности, порядка и здоровья. Вторые состоят в предписаниях разного рода. И то и другое бывает равно необходимо для достижения одной и той же цели. Так например, в видах безопасности воспрещается скорая езда на улицах и предписывается ездить ночью с фонарями. В видах чистоты и здоровья воспрещается сваливать нечистоты на площадях и предписывается вывозить их в указанные места.
Государство может положить и особенные условия для занятий, требующих специального приготовления, например для медиков, аптекарей, учителей, адвокатов. От них требуется экзамен как доказательство знания. Причина та, что нуждающиеся в их услугах, не будучи специалистами, не в состоянии судить о степени их способности, а между тем деятельность лиц, не обладающих надлежащею подготовкою, может иметь весьма пагубные последствия для тех, которые им вверяются; Государство в этом случае дает удостоверение, которое служит ручательством и устраняет неспособных.
Во всех этого рода мерах, касающихся частных лиц, государство может держаться двоякого рода политики: оно может действовать либо предупреждением, либо пресечением. Которая из этих двух систем заслуживает предпочтения? Либералы единогласно стоят за систему пресечения; социалисты кафедры, напротив, утверждают, что начало предупреждения должно преобладать в развитом государстве. "Удачное предупреждение, — говорит Ад. Вагнер, — с точки зрения права есть высшее; с точки зрения пользы и практического интереса как отдельных лиц, так и целого народного хозяйства оно точно так же есть важнейшее. Поэтому должно стремиться к тому, чтоб сделать предупреждение возможно правильным и достаточным, с тем чтобы пресечение стало не нужным. Чем выше стоят народное хозяйство и культура, чем более расширяется в особенности разделение труда, народного и международного, чем сложнее становятся отношения и формы оборота, тем необходимее делается предупреждение, ибо наступившее уже нарушение права действует вреднее"[325].
Это воззрение совершенно упускает из виду потребности свободы. Следует сказать наоборот, что именно с точки зрения права, предупреждение несомненно составляет низшую форму, ибо оно более стесняет свободу, которая должна быть правилом, а не исключением. Всеобщая система предупреждения, о которой мечтает Вагнер, была бы равносильна поставлению всего общества под самую невыносимую полицейскую опеку. Но, с другой стороны, столь же несомненно, что точка зрения пользы заставляет иногда отступать от этого начала. Там, где зло неотвратимо и неисправимо, пресечение пришло бы слишком поздно. Так например, когда строится частный пароход, предназначенный для перевозки за море тысяч людей, и от плохого его устройства могут погибнуть экипаж и пассажиры, то правительство вправе требовать, чтобы он был пущен в море не иначе, как с правительственного разрешения, по предварительном осмотре техниками. Сама практика привела к этому английское законодательство. Но если бы правительство вздумало тоже самое правило прилагать ко всем каретам, выезжающим на улицу, то это было бы самое притеснительное и совершенно даже невыполнимое распоряжение. Конечно, тут всегда есть область, предоставленная усмотрению; там, где прилагается начало пользы, нельзя постановить твердых границ. Но основным началом во всяком образованном государстве должно быть то, что предупреждение составляет не правило, а исключение; иначе исчезнет свобода. Поэтому никак нельзя согласиться с Вагнером, что высшее развитие общества требует все большего и большего расширения системы предупреждения. Если высшее развитие осложняет отношения, то оно доставляет вместе с тем большие средства отвращать зло частными усилиями. В публике распространяются разнообразные сведения и вырабатываются известные нравы и привычки, которые заменяют государственную опеку. Последняя нужнее для общества мало образованного, нежели для образованного, так же как частная опека нужна для малолетних, а не для взрослых.
В обеих системах, как предупреждения, так и пресечения, государству принадлежит надзор за исполнением установленных им правил. Этот надзор вверяется или общим правительственным местам, или особым, назначенным к тому органам. Во всяком случае кроме постановлений, ограничивающих частную деятельность, тут является и собственная деятельность органов государства. Но здесь эта деятельность ограничивается наблюдением, преследованием, разрешениями. Гораздо более широкие размеры принимает она там, где самое исполнение принадлежит государству. Это бывает в тех случаях, где принимаются меры общие и отчасти принудительные, например при заразительных болезнях, или когда дается помощь из государственных средств, например в случае голода. Наконец, есть и такие предметы, которые по существу своему находятся в ведении государства. Сюда принадлежит все, что состоит в общем пользовании или требует общей системы, в особенности же то, что по природе своей образуют известного рода монополию. Таковы пути сообщения, почты, телеграфы, монетная система, таможни, карантины, пожарная полиция, водопроводы, благотворительные учреждения и т. д., а в другой области — публичные музеи и учебные заведения. Частью эти предметы находятся в управлении центральных властей, частью в ведении местных. Во всяком случае, тут общественная власть заменяет частную предприимчивость. Спрашивается: в какой мере это должно совершаться?
Этот вопрос относится собственно не к праву, а к политике. Право государства заведовать предметами, которые составляют общую потребность и находятся в пользовании всех, не подлежит сомнению. Но оно может найти более выгодным предоставить их под своим надзором частной предприимчивости, это дело усмотрения. В этом отношении надобно сказать, что государство, вообще, не должно брать на себя то, что может также хорошо быть исполнено частными силами. Если общественная потребность удовлетворяется сама собою, без отягощения публики, то нет нужды употреблять общественные средства. Государство никогда не должно забывать, что оно может поддерживать свои учреждения единственно на счет граждан, с помощью принудительных сборов. Прибегать к этому следует только в случае необходимости. Кроме того полезно, чтобы самодеятельности граждан было предоставлено возможно более обширное поприще. Чем более народ привыкает удовлетворять общие потребности частными средствами, тем более развиваются его силы, тем выше поднимается его благосостояние и тем более само государство находит средств и орудий для исполнения собственно ему принадлежащих задач. Наконец, надобно принять в соображение и то, что государство, действуя по необходимости общими мерами, во многих случаях не в состоянии так приноровиться к потребностям публики, как частные лица, которых вся выгода состоит в правильном удовлетворении этих потребностей. В особенности это относится к тем отраслям, где возможна конкуренция. Последняя, как уже было указано выше, сама собою в большинстве случаев ведет к наилучшему и наиболее дешевому удовлетворению потребителей. Поэтому чем шире конкуренция, тем скорее известная отрасль может быть предоставлена частной предприимчивости.
Мало того: даже там, где предмет по своему свойству составляет монополию, правительство может найти более выгодным отдать его в частные руки. Так, города отдают частным компаниям устройство водопроводов и газового освещения; государство отдает в частные руки железные дороги. Почему это делается? Потому что эти предприятия соединены с промышленною деятельностью, а всякая общественная власть по своей природе плохой промышленник. Но так как предприятие предназначено для удовлетворения общественных потребностей, то отдавая его в частные руки, общественная власть должна смотреть за тем, чтобы потребность действительно была удовлетворена и чтобы частные лица не воспользовались предоставленною им монополиею для получения неправильных выгод в ущерб публике. Поэтому общественной власти принадлежат здесь не только определение условий, но и постоянный контроль. Иначе предприятие может обратиться в орудие вымогательства со стороны владеющих им лиц.
На практике необходимость государственного контроля в железнодорожном деле в настоящее время выяснилась вполне. Нередко даже она выставляется как доказательство против частной предприимчивости. Если этот довод обращается против тех, которые хотят ограничить деятельность государства охранением права, то без сомнения он имеет полную силу. Но если им думают оправдать стремление расширить государственную деятельность в ущерб частной предприимчивости, то он бьет мимо. Железнодорожное дело служит доказательством не в пользу, а против государства как промышленного деятеля. По существу своему оно должно находиться в руках государства: оно составляет монополию; железные дороги состоят в общем пользовании и могут строиться только с помощью принудительного отчуждения земель. Государство дает концессию, обыкновенно на известное число лет, в виде временного владения, после чего дорога возвращается ему как настоящему собственнику. С другой стороны, частная предприимчивость находится здесь в самых невыгодных условиях. Она может действовать только через посредство обширных акционерных обществ, которых недостатки слишком известны. Конкуренция здесь устранена, а с нею вместе устраняется сильнейшее побуждение к хозяйственному ведению дела и к соблюдению интересов публики. Наконец, все дело движется в раз навсегда установленных рамках и под постоянным контролем власти, а нередко и при непосредственном ее вмешательстве. И несмотря на все это частные компании, в общем итоге, все-таки ведут свои дела лучше, нежели государство, когда оно берет предприятие в свои руки. Так например, в Бельгии расходы на казенных дорогах составляют 67 % общей прибыли, на частных — только 56 %; в Германии они составляют на первых 63 %, на вторых — 53, в Австро-Венгрии на первых — 69, на вторых — 63, в Швейцарии на первых — 70, на вторых — 60. В докладе, представленном Бельгийским палатам, это явление объясняется тем, что казенные дороги управляются и контролируются административным путем, а не коммерческим, а это неизбежно ведет к столкновениям и к потере денег[326].
Из этого не следует однако, что государство непременно должно отдавать железные дороги в частные руки. Иногда оно принуждено бывает оставлять их в своем управлении. Многое зависит от состоятельности частных компаний. Могут быть условия, при которых последним даже выгодно вести дело как можно хуже, с тем чтобы получить побольше казенных пособий. Мы это видим на своих глазах. Но в нормальном порядке отдача железных дорог в руки частных компаний под строгим контролем государства все-таки должно быть правилом, а собственное ведение дела исключением.
Обратное отношение представляется там, где дело не имеет коммерческого характера. Как скоро промышленная выгода отходит на задний план и главным началом является общественный интерес, так естественно отдать дело в руки высшего представителя этого интереса — государства. Но здесь возникает вопрос иного рода, именно: насколько государство может допустить конкуренцию частных лиц с учреждениями, находящимися в его ведении?
Поводы к устранению частной конкуренции могут быть разные. Есть предметы, где она устраняется по самому существу дела. Такова, например, монетная система. Государство должно иметь исключительное право чеканки; это составляет необходимое условие правильного оборота.
В других случаях по существу дела могла бы быть допущена конкуренция, но государство устраняет ее по финансовым соображениям. Взявши на себя удовлетворение известной общественной потребности, оно естественно желает, чтобы дело по возможности окупалось, а не падало бременем на плательщиков податей. Между тем, если бы оно допустило частную конкуренцию, то от него ушли бы именно выгоднейшие части дела, а невыгодные остались бы у него на руках. При своей многосложной администрации и неизбежных сопровождающих ее формальностях государство не в состоянии конкурировать с частными лицами, иначе как отказавшись от всякого барыша; но тогда бремя падет на плательщиков. Поэтому без стеснения частной предприимчивости иногда нельзя обойтись. Все, что можно сказать, это то, что следует избегать этой крайности везде, где это можно сделать без ущерба общественным интересам. Слишком стеснительные меры во всяком случае неуместны.
Наконец, частная конкуренция может быть устранена и по соображениям нематериального свойства. Этот вопрос имеет существенную важность для народного просвещения. Должно ли и в какой мере должно государство допускать существование частных учебных заведений рядом с своими?
Некоторые хотят отнять у государства всякое право вмешиваться в учебное дело, утверждая, что эта потребность вполне может быть удовлетворена частными усилиями. Вильгельм Гумбольдт, за которым следует Лабулэ, упрекает общественное воспитание в том, что оно налагает на молодое поколение печать однообразия и втесняет человека в узкие гражданские рамки, чем самым искажается высшая цель развития. Но если правильное воспитание юношества составляет общественную потребность, если эта потребность удовлетворяется главным образом заведениями, открытыми для всех, если, наконец, народное просвещение должно составлять общую систему, то нет сомнения, что оно должно находиться в руках государства. Это тем необходимее, что самое существование политического тела зависит от общего духа граждан, а этот дух всего более создается и поддерживается общественным воспитанием. Цель последнего состоит не в одном развитии духовного многообразия, а еще более в сведении многообразия к единству, необходимому для общественной жизни.
Нельзя однако не согласиться с тем, что при подобной системе на учащееся юношество может быть наложена печать казенного формализма. В общественных заведениях, особенно низших и средних, где по самому возрасту воспитанников допускается менее свободы, это даже в некоторой степени неизбежно. Поэтому весьма полезно рядом с казенными заведениями допускать и частные, облеченные равными правами. Этого требует и самый интерес воспитанников, ибо в частных заведениях возможно более внимательная заботливость о каждом отдельном лице, нежели в общественных заведениях, где неизбежно господствуют общие приемы и однообразные отношения.
Вопрос становится затруднительнее, когда дело идет о заведениях высшего разряда. Высшие школы и университеты не могут учреждаться и содержаться средствами отдельных лиц. Обыкновенно с этою целью составляются постоянные общества; главную же роль играет тут церковь. Частным лицам при хорошем устройстве государственных школ и при надлежащей свободе преподавания нет никакого интереса конкурировать с последними; для церкви же в высшей степени важно иметь влияние на воспитание юношества, особенно там, где светское преподавание идет вразрез с церковными стремлениями. Известно, что по этому поводу во Франции в течение последних пятидесяти лет шла постоянная борьба между католическим духовенством и Университетом. Духовенство и его сторонники, ссылаясь на свободу преподавания, требовали для себя права учреждать особые школы, рядом с государственными. В 1850 г. это стремление осуществилось относительно средних школ, в 1873 г. относительно высших. В Бельгии уже прежде основаны были два свободных университета, католический и либеральный.
Противники этой системы указывают на то, что при таком устройстве высшее преподавание получает крайне одностороннее направление; граждане воспитываются в исключительном духе партий, в ущерб общественному единению. Этому доводу невозможно отказать в значительной вескости. Воспитание в духе партий нельзя признать желательным. Нормальный порядок состоит в том, что образованное юношество стекается в высшие учебные заведения и получает в них воспитание однородное, что не исключает различия направлений в среде преподавателей и учащихся. Дело государства — предоставить преподаванию достаточно широкую свободу, для того чтобы различные взгляды, совместные с общественным порядком, находили в нем своих представителей. Из борьбы мнений вытекает крепкий общий дух, который юноши выносят с собою из школы и переносят в жизнь. Но, с другой стороны, нельзя не признать, что когда раздвоение существует в жизни, трудно помешать ему проявиться и в школе. Свободное государство не может отказать церкви в праве действовать путем свободы на воспитание. При таких условиях допущение конкурирующих школ составляет зло неизбежное, которое имеет однако и свою хорошую сторону, ибо конкуренция заставляет самое государство заботиться о поднятии своих школ, которые при монополии легко могут погрузиться в рутину. И тут надобно сказать, что это вопрос не права, а политики. Право государства не только учреждать высшие учебные заведения, но и не допускать конкуренции в видах общественной пользы, едва ли может быть оспорено. Но не всегда полезно пользоваться своим правом. В свободном обществе исключение свободы может быть оправдано лишь в крайних случаях.
На основании всего сказанного мы можем, наконец, решить вопрос, поставленный в предыдущей книге: каково нормальное отношение государства к промышленности вообще и к интересам рабочего класса в особенности?
Известно, что в прежние времена регламентация промышленности доходила в европейских государствах до крайних размеров. Такой способ действия оправдывался тем, что при цеховом устройстве промышленность составляла привилегию. Раздавая или поддерживая привилегии, государство естественно должно было заботиться о том, чтобы потребности публики удовлетворялись как следует, иначе эта система обратилась бы в орудие вымогательства. Кроме того в правительственной регламентации видели и способ воспитания промышленности. Такова была точка зрения меркантильной системы. Но с водворением промышленной свободы все это миновало. Теперь государство не вмешивается уже в производство. Тем не менее оно сохраняет возможность сильнейшим образом действовать на промышленность теми средствами, которые находятся у него в руках и которых нельзя у него оспаривать. Эти средства суть пути сообщения и международные сношения.
Мы видели уже, что пути сообщения по существу своему должны состоять в управлении или под ближайшим контролем государства. Между тем от них в значительной степени зависит промышленное развитие страны. Производство обусловливается сбытом. Проведение железной дороги поднимает производительность тех местностей, через которые она проходит, направлением ее определяется движение торговли, от высоты тарифов зависит возможность конкуренции. Все это находится в руках государства, которое ввиду поднятия промышленности в будущем нередко налагает на себя даже весьма значительные жертвы в настоящем. Таково значение гарантий, которые даются железнодорожным предприятиям. И тут однако государство не может поступать произвольно, под опасением напрасной потери сил и средств. Оно должно следить за естественным развитием промышленных сил. Его задача — содействовать и предусматривать. Если же оно хочет дать искусственное направление промышленности и торговле, оно вместо пользы принесет стране только вред. Те местности или отрасли, которым следовало содействовать, заглохнут, а вызванные к искусственной жизни не будут процветать. Можно проводить сколько угодно железных дорог и по каким угодно местностям, они не будут приносить дохода и лягут тяжелым бременем на финансы. За примерами ходить не далеко.
То же самое следует сказать и о международных сношениях. И здесь государство имеет в руках могущественный рычаг для действия на промышленные силы. Повышением или понижением таможенных пошлин оно может устранить иностранное соперничество или допустить его в каких угодно размерах; посредством торговых договоров и приобретением колоний оно может открыть туземной промышленности новые пути. Право его оказать покровительство последней едва ли может быть оспорено. Если ограничение внутреннего соперничества представляется несправедливым, как относительно потребителя, которого заставляют покупать дороже, так и относительно устраняемого производителя, которому мешают заниматься тем, чем он хочет, если тут подобное ограничение не может оправдываться даже и общественною пользою, ибо государству все равно, тот или другой из его граждан получает выгоду, то часть по крайней мере этих возражений падает, когда дело идет об иностранном соперничестве. Государство обязано соблюдать выгоды только своих, а не чужеземных производителей и потребителей. Здесь точка зрения национальных интересов вполне приложима, и у государства нельзя отнять право ею руководствоваться. Вопрос состоит лишь в том, насколько она в действительности может оказаться полезною?
Известно, что начало свободы торговли до сих пор одно из самых спорных в экономической науке. Пределы настоящего труда не позволяют нам обсуждать его подробно. Но говоря о деятельности государства в промышленной области, мы не можем не сказать о нем несколько слов.
Защитники свободы торговли несомненно правы, когда они утверждают, что покровительственные пошлины падают тяжелым налогом на потребителя, который составляет все-таки цель всякой промышленной деятельности. Потребитель принужден покупать по дорогой цене нередко даже худшие туземные произведения, тогда как он мог бы купить дешево лучшие иностранные. От этого, без сомнения, выигрывает туземный производитель, в пользу которого установляется известная монополия, но он выигрывает на счет другого, и притом нередко далеко не соразмерно с потерею. Если, например, я могу купить иностранное изделие за 5 рублей, а для того чтобы туземный производитель мог получить 1 рубль барыша, я принужден платить 10, то очевидно, что прибыль будет равняться рублю и потеря пяти. Все это математически верно, а потому всякое ограничение свободы торговли, дающее одним возможность приобретать на счет других, должно рассматриваться как юридическое и экономическое зло.
С другой стороны, столь же несомненно, что всякая вновь зарождающаяся или не достигшая еще надлежащего развития промышленность нуждается в покровительстве. Иначе она не в состоянии выдержать соперничество и должна погибнуть. А так как развитие промышленных сил составляет существенный интерес страны, и этот интерес отражается на благосостоянии всей массы народа, то в этих видах позволительно принести некоторые жертвы. Но именно тут, где жертвы состоят в налогах, взимаемых с одних в пользу других, надобно быть весьма осторожным. Искусственно развиваемая отрасль, для которой нет надлежащих местных условий, составляет чистую потерю для всех, следовательно ведет к общему обеднению. Точно так же и покровительство отрасли, способной стоять на собственных ногах, не только составляет несправедливое отягощение потребителей, но дает искусственное направление промышленным силам, которые естественно стремятся туда, где им представляется более выгоды. Вообще, следует сказать, что свобода торговли составляет идеал промышленного быта, и чем выше стоит производство, тем более оно должно приближаться к этому идеалу. От усмотрения правительства зависит определить в каждом данном случае, насколько существующие условия дозволяют идти в этом направлении.
Кроме указанных средств в руках государства есть и другие орудия, которые могут иметь значительное влияние на промышленное развитие страны. Такова монетная система. От правильности ее зависит верность и устойчивость торговых оборотов. Но здесь вся задача правительства заключается в установлении правильной системы. Всякое от нее уклонение есть зло, которое вредным образом действует на промышленность и которое может быть оправдано только силою обстоятельств. Там, где это уклонение совершилось, главная забота правительства должна состоять в том, чтобы возвратиться по возможности к нормальному пути. Это относится в особенности к заменяющим монету бумажным деньгам, которые доставляют государству весьма легкое средство поддержать свои финансы, но зато падают вдвойне тяжелым бременем на промышленность и на торговлю. Мы возвратимся к этому подробнее в следующей главе.
Не станем говорить об обеспеченности собственности и о юридической верности сделок. Все это начала, которые имеют значение сами по себе и которые только косвенно влияют на промышленность. Во всяком случае, существенная их важность для народного хозяйства не подлежит сомнению.
Что касается до рабочего вопроса, то в этом отношении в настоящее время всего более взывают к помощи государства, но именно здесь оно всего менее может удовлетворить желаниям, особенно в том виде, в каком они формулируются. Выше было доказано, что положение рабочего класса зависит главным образом от отношения капитала к народонаселению. Между тем ни увеличение капитала, ни прирост народонаселения не находятся в руках государства. Над экономическими законами оно не властно. По существу своему оно не призвано быть всеобщим опекуном и благодетелем. Мы видели, что не его дело доставлять людям работу и наделять граждан собственностью. В свободном обществе благосостояние каждого класса зависит от собственной его деятельности. Государство может только оказать содействие и помощь в пределах принадлежащего ему ведомства. Таким образом, разрешить рабочий вопрос оно не в силах: оно может только частными мерами способствовать его разрешению, и в этом отношении, хотя деятельность его по необходимости ограничена, однако она не маловажна.
Прежде всего здесь представляется вопрос об отношении рабочих к хозяевам. Общим правилом должно быть, что государство в частные сделки не вмешивается. Это область гражданских, а не государственных отношений. Частная деятельность определяется частными соглашениями. Однако есть лица, которые сами за себя стоять не могут. Таковы малолетние. Мы видели, что и в семейной жизни государство является их защитником и опекуном. То же самое имеет место и здесь. Отсюда законы, ограничивающие работу детей на фабриках относительно возраста, числа рабочих часов и рода работ. Со стороны государства нередко учреждается и особое наблюдение за исполнением установленных правил. Нет сомнения, что эти законы оказали значительное благодеяние человечеству.
К тому же разряду новейшие законодательства относят и женщин. И им оказывается особая защита ограничением числа рабочих часов и воспрещением работ особенно трудных, например в рудниках. Хотя женщина как взрослая может располагать собою, однако во внимание к слабости пола законодательства не сочли возможным приравнять ее'к мужчинам. И в семейной области, и в политической она пользуется меньшими правами, а потому ей следует оказать большую защиту. Нельзя не сказать однако, что в этом проявляется своего рода опека, которая идет наперекор современным требованиям равноправности женщин.
В совершенно иное отношение государство становится к взрослым мужчинам. Здесь оно обыкновенно берет на себя только ту защиту, которая дается общими юридическими нормами. В пределах же установленных норм каждый должен сам стоять за свои интересы. Положение мужчины может быть весьма тяжелое; он нередко бывает принужден согласиться на невыгодные для него условия. Но государство не поставлено над ним опекуном и не призвано заботиться о его судьбе. Свобода имеет свою оборотную сторону, с которою надобно мириться.
Некоторые законодательства сочли однако возможным и тут положить известные ограничения. Во Франции в 1848 г. под влиянием социалистических требований работа на фабриках и для взрослых мужчин была ограничена 12 часами. В позднейшее время Швейцария последовала тому же примеру: высшим пределом работы на фабриках положено было 11 часов.
Этих постановлений нельзя одобрить. В пользу их говорят, что ограничение числа рабочих часов по необходимости должно быть общею мерою. Частные сделки тут бессильны, ибо при конкуренции производителей одни не могут отставать от других. Но дело в том, что законодательная норма, для того чтобы обнять все случаи и не стеснить жизни, должна ограничиться установлением наивысшего предела, а наивысший предел всегда служит только для исключительных случаев. Поэтому на практике законный размер рабочих часов лишен всякого значения. Так например, во Франции число рабочих часов в действительности не идет выше 10 или 10 1/2, так что закон, в сущности, оказывается безвредным, потому только, что он бесполезен.
Вследствие этого английское законодательство, которое относительно работы детей и женщин шло впереди всех, благоразумно воздержалось от установления каких бы то ни было ограничений для работы взрослых мужчин. Единственное, что оно сочло возможным сделать, это воспретить те способы исполнения обязательств, которые могут вести к обману. Сюда относится обычай платить рабочим предметами потребления, покупаемыми у хозяина (truck system), или рассчитывать их в содержимых хозяином кабаках. Давая защиту юридическим сделкам, государство вправе требовать, чтобы сделки были честны, а потому оно может устранить те способы действия, которые ведут к нарушению этого начала.
Английское законодательство, равно как и французское, пришло, как мы видели, и к установлению третейских судов для разбора пререканий между хозяевами и работниками. Здесь государство поступает совершенно сообразно с своим назначением. Содействовать примирительному решению дел установлением законных правил и придачею юридической силы приговорам — такова истинная задача государства.
Этим не ограничивается его деятельность. Оно может принимать общие и принудительные меры там, где дело идет не о частных сделках, а об общих условиях, среди которых совершается производство. Таковы меры относительно безопасности и здоровья. Мы видели, что они принадлежат к предметам законного ведомства государства. Оно может действовать и запрещениями, и предписаниями, и надзором. С этой стороны законодательной деятельности открывается обширное поле, и то, что сделано до сих пор, послужило к значительному улучшению судьбы рабочего класса.
В связи с этим находится и вопрос об ответственности хозяев за происшедшие в их заведениях несчастия, вопрос, который опять же может быть решен только государством. Это дело законодательства и суда.
В какой степени может и должно государство содействовать учреждениям, имеющим в виду доставлять пособия рабочему классу? И тут оно не может оставаться равнодушным. Всякая мера, клонящаяся к улучшению быта рабочих без ущерба здравым экономическим и политическим началам, должна встретить в нем содействие. Здесь интерес государства усиливается еще тем, что в случае крайности помощь все-таки падет на него. Но необходимо разобрать, что может и должно делать государство и что должно быть предоставлено свободе и частной инициативе?
Есть учреждения, которые по самому их свойству полезно сосредоточить в руках государства. Таковы сберегательные кассы. Здесь не имеется в виду барыш, следовательно, нельзя полагаться на частную предприимчивость. С другой стороны, тут требуется полная обеспеченность вкладов, что опять в частном предприятии не легко достижимо. Вследствие этого государство обыкновенно берет их в свои руки, как учреждения общественной пользы, и жертвует даже более или менее значительные суммы на управление.
В некоторых странах государством учреждены и мелкие ссудные кассы. Таковы во Франции так называемые Monts de Piete. Цель их — давать по умеренным процентам ссуды под залог движимостей, с тем чтобы противодействовать ростовщичеству. Но их операции по необходимости ограничены довольно тесными пределами. Кредит, основанный на доверии к лицу, выходит из нормальной области действия правительственных учреждений, которые по существу своему руководствуются общими началами и не могут входить в соображение личных обстоятельств. Этого рода ссуды, имеющие гораздо более обширное значение, нежели первые, должны поэтому быть предоставлены частным банкам, каковые существуют в Шотландии, или частным товариществам, наподобие тех, которые основаны в Германии Шульце-Деличем. И тут государству позволительно сделать некоторые затраты, когда нужно взять инициативу общеполезного дела или дать ему толчок. Так например, в 1848 г. французское правительство ассигновало 3 миллиона франков для выдачи ссуд возникавшим тогда рабочим товариществам. Но именно неудача этих предприятий показывает, что государство только с крайнею осторожностью должно тратить общественные деньги на помощь, всегда сопряженную с риском, особенно когда она дается лицам малоимущим. Кредит, вообще, служит посредником между желающими поместить свои капиталы и желающими их получить. И тут и там все дело держится коммерческим расчетом и личным доверием. Государство же получает свои средства с плательщиков податей путем принуждения, коммерческий расчет ему чужд, и в рассмотрение личной состоятельности каждого оно входить не может. Поэтому все подобного рода операции в нормальном порядке должны оставаться принадлежностью частной предприимчивости. Как средство подвинуть рабочий вопрос такая система ссуд, если бы она приняла сколько-нибудь обширные размеры, тем менее уместна, что этим установилась бы в пользу рабочих привилегия, которая окончательно пала бы на плательщиков податей. Рабочим не возбраняется конкурировать в предприятиях с капиталистами, но для приобретения капиталов они не должны обращаться к государству и делать податные лица своею дойною коровою. Это было бы обратное отношение против господствовавшего во времена крепостного права, когда низшие классы служили средством для обогащения высших. И то и другое равно противоречит справедливости.
Все эти возражения не прилагаются к вспомогательным кассам, которые составляются взносами самих работников, иногда при участии хозяев и посторонних лиц. Но здесь весьма важно сохранить начало личной инициативы, которое, с одной стороны, развивает предусмотрительность, а с другой стороны, ведет к установлению нравственной связи между различными общественными классами. Замена этих начал государственною опекою вовсе нежелательна. Государство и тут может восполнять недостающее, но оно никак не должно становиться на место общественной самодеятельности. На практике все подобного рода учреждения до сих пор заведуются частными лицами, либо в форме рабочих союзов, как в Англии, либо обществами взаимной помощи, либо, наконец, в виде учреждений, состоящих при фабриках и заводах. Но в последнее время германское правительство заявило намерение вступить на иной путь. Оно предложило парламенту закон об обязательном страховании рабочих от несчастий. По этому проекту все управление этим учреждением должно сосредоточиться в руках государства, которое дает от себя и треть страховой платы; остальные же две трети взимаются с хозяев. Видимая цель предложения состояла в том, чтобы отвлечь рабочих от социализма, показавши им, что государство заботится об их судьбе. В этом смысле предполагается даже принять целый ряд мер, которых означенный закон должен быть только началом. Парламент не утвердил представленного ему проекта; он не согласился принять треть страховой суммы на счет государства и требовал, чтобы она уплачивалась самими рабочими. Но правительство не отказалось от своих планов. На последних выборах этот вопрос был главным центром, около которого вращалась борьба партий. Победа, как известно, осталась пока на стороне оппозиции.
Нельзя не сказать, что германское правительство вступает здесь на весьма опасный путь. Желание отвлечь массы от социализма, без сомнения, весьма законно, но эта цель может быть достигнута только распространением здравых понятий об экономических началах и об отношениях государства к обществу. Когда же правительство, с одной стороны, поддерживает социалистов кафедры, а с другой стороны, внушает работникам, что они всего должны ожидать от государства, то через это зло только усугубляется. Государственный социализм не есть средство бороться с социализмом революционным. Последний настаивает именно на том, что государство призвано удовлетворять всем нуждам; он толкует рабочим, что, взявши власть в свои руки посредством всеобщей подачи голосов, они могут обратить все общественные средства на свою пользу. Современная политика германского правительства, которое одною рукою дарует всеобщее право голоса, а другою обращает государственные деньги на помощь рабочему классу, составляет первый шаг к осуществлению социалистической программы. Всего удивительнее то, что это направление поддерживается охранительною партиею. Когда консерваторы из ненависти к либералам протягивают руку социалистам, то общественному строю грозит опасность в самых его основах.
Общим правилом должно быть, что государственные средства могут идти на помощь частным лицам только в крайних случаях и ограничиваясь возможно тесными размерами. На этом начале должна быть основана общественная благотворительность, имеющая в виду доставление пособий рабочему классу. Всякое отступление от него порождает громадное зло. В этом отношении поучительным примером служат законы о бедных в Англии до реформы 1834 г., которая, наконец, устроила помощь так, что она перестала быть приманкою для праздности или способом переводить деньги плательщиков в руки фабрикантов. Расширение государственной деятельности в этой области всего менее уместно, ибо государство не в состоянии исследовать личные обстоятельства каждого, что именно требуется при благотворительности. Поэтому и здесь частная деятельность должна быть основным правилом; за недостатком же частной благотворительности это дело всего удобнее возложить на мелкие общественные союзы, где люди ближе знают друг друга И лучше могут вникать в частные обстоятельства, именно, на общины и приходы.
Иногда однако же бывает необходимо прибегнуть и к государственной помощи. Когда бедствие значительно и распространяется на обширные пространства, тогда средства мелких союзов становятся недостаточными: нужно принимать общие меры и черпать из государственной казны. Это и делается в случае голода. То же самое происходит, когда вследствие чрезмерного умножения народонаселения рабочие не могут найти на местах достаточных средств пропитания. В таком случае остается один исход — эмиграция. А так как нищенствующее население не имеет возможности выселяться на собственные средства, то приходится опять же прибегать к помощи государства. На этом основании английское правительство в 1847 г. дало значительные суммы на выселение ирландцев. Но и тут надобно сказать, что подобное пособие должно быть не правилом, а исключением. Только значительный размер бедствия оправдывает такое употребление государственных денег. В обыкновенное же время выселение должно совершаться на собственное иждивение переселенцев. Иначе это будет обращение общественных средств на частные нужды.
Есть однако государственные средства, которые по самому своему свойству могут служить пособием нуждающемуся рабочему населению, именно те, которые не получаются с граждан путем принуждения, а состоят в руках государства, иногда даже без всякой пользы. Если у государства есть обширные пустопорожние земли, требующие обработки, то всего полезнее раздавать их на льготных условиях новым поселенцам и в этих видах направить туда избыток рук из слишком густо населенных местностей. Целью должно быть не наделение каждого крестьянина землею: как уже было сказано выше, это — фантастическое представление, унаследованное от крепостного права и неприложимое к свободному обществу. Истинная цель состоит в том, чтобы дать исход избытку сил в известных местностях и тем поднять благосостояние как выселяющихся, которые приобретают новое поле для своего труда, так и остающихся, которые с уменьшением рабочих рук получают возможность повысить заработную плату или снимать земли на более льготных условиях. Государство, имеющее в руках такое орудие, обеспечено против пролетариата. Отсюда важность приобретения колоний, которые открывают новые поприща для свободных сил. Даже завоевание пустынных земель имеет в этом отношении существенное значение: они составляют запас для будущего.
В этих пределах разрешение рабочего вопроса становится в некоторую зависимость от деятельности государства. Последнее не заменяет частной предприимчивости; оно не властно над законами, управляющими экономическим развитием обществ; оно может только в отдельных случаях подать руку помощи и установить те общие условия промышленного быта, которые создаются совокупными средствами союза. В этом отношении влияние государства ограничено. Но своею внешнею деятельностью оно может открывать новые поприща избытку внутренних сил и тем самым уравновешивать их распределение и умерять крайности богатства и бедности. В этом состоит существенная его задача, задача, которую оно может исполнить, не вторгаясь в промышленную область, не посягая на частную предприимчивость, не нарушая экономических законов, наконец, не обирая одних в пользу других. Государство не в состоянии сделать все; но оно может сделать многое, способствуя свободному движению сил, от которого окончательно зависит благосостояние человеческих обществ и решение возникающих в этой области вопросов.
В предыдущей главе мы не раз упоминали о том, что государственные средства суть средства плательщиков. Потребности государства удовлетворяются сборами с частных лиц. Этим путем частная собственность по воле государства превращается в общественную. Спрашивается: на каких началах это совершается и какие тут есть гарантии для граждан? Этот вопрос имеет существенную важность, ибо, как бы ни прочна была собственность, если государство посредством податей может брать все, что ему угодно, то все частное достояние лиц легко может перейти в его руки, и приобретенное одними может быть обращено на пользу других.
Мы коснемся государственных средств только со стороны имущественной, которая одна имеет значение для права собственности. Личные повинности как политические, так и хозяйственные остаются вне пределов нашего исследования. Итак, рассмотрим, какими материальными средствами обладает государство для удовлетворения своих нужд?
Как союз самостоятельный, образующий юридическое лицо, государство имеет свои собственные имущества, некоторые из них составляют источник дохода и таким образом служат средствами для удовлетворения государственных потребностей. Это, так сказать, частнохозяйственный способ получения дохода, которым государство пользуется наравне с частными лицами. Сюда принадлежат главным образом имущества недвижимые, земли, рудники, леса. Некоторые государства имеют и свои фабрики, но последние содержатся не в финансовых видах. Мы видим, что по своей природе государство не промышленник; практика подтверждает это неопровержимым образом. Казенные фабрики обыкновенно служат либо для удовлетворения специальных нужд, например пороховые заводы, либо для производства образцовых изделий, например в иных местах фарфоровые заводы. О монополиях будет речь ниже.
Что касается до означенных трех разрядов недвижимых иму-ществ, то каждый из них имеет свой характер, от которого зависит способность его быть самостоятельным источником государственного дохода.
Земли, по общему признанию, могут служить государству не для собственной обработки, а единственно для раздачи внаймы, Неспособность к промышленному производству устраняет собственное хозяйство. Государство может быть только землевладельцем, получающим известную ренту. Но вопрос заключается в том: выгодно ли ему сохранять земли в своих руках и не полезнее ли продавать их частным лицам, которые могут извлечь из них большую прибыль?
До последнего времени этот вопрос большею частью разрешался теориею в смысле отчуждения. Даже экономисты, вовсе не разделяющие крайних взглядов либеральной школы и вполне сознающие высокое значение государства, склоняются к этому исходу. В финансовом отношении поземельная рента представляет меньший процент с капитала, нежели тот, который государство платит по своим долгам; следовательно, выгодно продать земли и уплатить долги. В экономическом же отношении государству как землевладельцу недостает личного интереса, недостает и хозяйственности; землевладение в его руках не ведет к образованию новых капиталов. "Поэтому, — говорит Лоренц Штейн, — политическая экономия должна требовать то, что допускают финансы, именно, чтобы государственные земли переходили из государственного владения в частное. Для сельскохозяйственных имуществ это можно в настоящее время считать общепризнанным началом". В этих видах управление государственными имуществами должно быть устроено так, чтобы оно "приготовляло переход сельскохозяйственных земель в частную собственность"[327].
В новейшее время против этого взгляда произошла реакция, главным образом с социал-политической точки зрения. Мы рассматривали выше вопрос о национализации поземельной собственности, то есть о переводе ее всецело в руки государства. Те из социалистов кафедры, которые не идут так далеко, считают однако полезным сохранение земель в руках государства в видах ограничения размеров частной собственности[328].
Мы видели уже, что эта социалистическая или полусоциалистическая точка зрения не может быть признана правильною. Частная собственность составляет основание всего гражданского порядка, а потому не должна быть ни ограничена, ни еще менее устранена; напротив, она должна получить полное развитие. Поэтому можно признать, что переход государственных земель в частную собственность составляет идеальную цель государственного хозяйства. Но иной вопрос: когда выгодно и полезно совершить такое отчуждение? В этом отношении и финансовые, и экономические соображения требуют большой осторожности, иначе общественная польза легко может быть принесена в жертву частным интересам.
В финансовом отношении нет сомнения, что доход с государственных земель обыкновенно меньше, нежели тот процент, который государство платит за свои долги. Но, с другой стороны, отчуждая земли, государство лишается того возвышения поземельной ренты, которое происходит вследствие умножения капиталов и народонаселения. Правда, государство в виде подати продолжает получать часть этой возвышенной ренты, на что указывает Штейн; но часть не есть целое. Следовательно, вопрос сводится к тому, когда можно ожидать, что прекратится естественное возвышение ренты? Можно полагать, что этот момент наступает тогда, когда иностранный хлеб в состоянии соперничать на внутренних рынках с туземным. При таком условии конкуренция может поддерживаться только усилением производительности земли и переходом к интенсивному хозяйству, а для этого требуется положение в землю капитала. Но последнее не есть уже дело государства; тут нужен прежде всего хозяйственный расчет. Поэтому как скоро земледелие переходит от экстенсивного хозяйства к интенсивному, так переход государственных имуществ в частные руки становится хозяйственною потребностью. К этому присоединяется и то соображение, что с умножением капиталов и с усовершенствованием средств сообщения, цена иностранного хлеба может еще понизиться, с чем вместе должна понизиться и поземельная рента. Следовательно, государство вместо увеличения доходов может ожидать их понижения. При таких обстоятельствах сохранение земель в руках государства становится безусловно невыгодным.
Против этого можно возразить, что государственные земли составляют достояние не одного, а многих поколений; не следует ли поэтому беречь их для будущего, с тем чтобы постепенно распределять их между нуждающимися в земле? Но мы видели уже, что обращение земель, требующих капитала и интенсивной обработки, в пособие нуждающимся представляет самый невыгодный способ благотворительности. Оно вредно и для народного хозяйства, в котором через это задерживается направление капиталов к земледелию. Наконец, оно несправедливо в отношении к существующему поколению, которое ограничивается в своей деятельности и лишается возможности прилагать свой капитал и труд наиболее производительным способом, чем самым, с другой стороны, уменьшается и достояние будущих поколений. Таким образом, и с экономической точки зрения следует сказать, что с наступлением интенсивной культуры настает пора перехода государственных земель в частные руки.
Все это относится однако единственно к землям обработанным. В ином виде представляется вопрос относительно пустопорожних земель, раздаваемых под новые поселения. Здесь вопрос собственно не финансовый, а экономический, ибо в настоящем эти земли не приносят дохода, а в будущем доход зависит от общего экономического подъема, который может быть только следствием привлечения на место трудолюбивого и промышленного населения. Эта именно цель имеется в виду при раздаче пустопорожних земель. Тут спрашивается: что выгоднее, раздавать их в срочное владение, в потомственное или, наконец, в полную собственность? Выгоднее очевидно то, что наиболее содействует достижению цели, то есть развитию промышленных сил. Нет сомнения, что полная собственность более этому содействует, нежели временное владение, а потому она должна получить предпочтение. Потомственная же аренда, которую в последнее время стали проповедовать некоторые социалисты кафедры[329], есть не более как собственность, лишенная свободы, а потому не удовлетворяющая ни юридическим, ни хозяйственным требованиям. Это возвращение к средневековому порядку.
Раздавая пустопорожние земли, государство должно однако иметь в виду и будущее. Этого требуют равно экономические и финансовые соображения. С одной стороны, полезно сохранить запас для новых поселенцев, с другой стороны, здесь именно государство может ожидать возвышения поземельной ренты, следовательно, приращения доходов. Неразборчивая же раздача земель, особенно лицам, которые не поселяются на месте и не обрабатывают их сами, приносит одинаковый вред и государству, и народному хозяйству. Без сомнения, правительство вправе находящиеся в руках его земли обращать в награду людям, оказавшим услуги отечеству, но когда подобная раздача возводится в систему, то ее нельзя назвать иначе, как расхищением государственной казны.
Итак, мы в обоих рассмотренных нами случаях приходим к одинаковым результатам, именно, что казенные земли должны переходить в частные руки, но не иначе как постепенно, по мере нужды, улучшая время и сохраняя по возможности запас для будущего, там где есть надежда на возвышение цен. Таковы требования здравой экономической и финансовой политики.
Еще менее, нежели землями, государство способно управлять рудниками, здесь промышленный характер становится уже на первый план: требуется приложение значительного капитала, хозяйственное ведение дела, коммерческий расчет. А так как эти качества всего менее можно найти в казенном управлении, то казенные рудники обыкновенно не в состоянии соперничать с частными. Вместо прибыли они приносят убыток. При таких условиях отчуждение их становится требованием не только экономическим, но и финансовым. Это признают даже социалисты кафедры, которые вообще стоят за расширение государственной деятельности в ущерб частной. "Большая деятельность и бережливость, лучшее коммерческое ведение дела, — говорит Адольф Вагнер, — суть специфические преимущества частных предприятий, особенно важные теперь, когда вследствие совершенно изменившейся системы путей сообщения, конкуренция на всемирном рынке становится решающим фактором для рудников и заводов. Неизбежная тяжеловесность казенного производства, ведение дела чиновниками, из которых именно самые дельные при настоящем возвышенном уровне технического образования имеют часто особенную наклонность делать рискованные опыты с казенными деньгами, к чему горное производство представляет столько искушений, огромное значение коммерческой стороны дела и многое другое говорит в итоге за систему отчуждения государственных рудников"[330].
Однако и тут следует поступать с большою осторожностью. Минеральные богатства страны составляют для нее один из важнейших источников благосостояния и дохода; легкомысленное их расхищение не может не считаться величайшим экономическим злом. Осторожность здесь тем нужнее, что раз нанесенное зло неисправимо, ибо минеральные богатства не восстановляются, и разработка их становится все затруднительнее. Лучше сохранять их до поры до времени, нежели истощать их с убытком для себя. Сохранение же их всего надежнее в руках государства. Главные условия частной промышленности заключаются в обилии капиталов, в распространении технического образования и в высоко развитом промышленном духе. Где этих условий нет, передача рудников в частные руки нередко поведет лишь к бесплодной трате денег, к легкой наживе некоторых и к разорению многих. Даже казенное управление лучше частной предприимчивости, не обладающей достаточными средствами и умением.
Нельзя одобрить и отчуждение рудников иностранным компаниям. Это значит делать минеральные богатства страны источником дохода для иностранцев, предоставляя будущей туземной промышленности более бедные и с большим трудом добываемые остатки. Иностранным компаниям можно передавать железные дороги, которые по истечении известного числа лет возвращаются в том же виде государству. Но истощенные минеральные богатства не возвращаются, и если они не превращены в туземные капиталы, то они потеряны для народного хозяйства. Передача же их в срочное владение ведет лишь к тому, что временный обладатель старается извлечь из них возможно большую выгоду в ущерб будущему. Конечно, тут безусловного правила положить нельзя. Где дело идет о пользе, всегда могут встретиться частные соображения, склоняющие весы в противоположную сторону. Могут быть условия, при которых выгодно отдать рудник иностранной компании; но во всяком случае, это должно быть не правилом, а исключением.
Совершенно иной характер, нежели рудники, имеют леса. Можно сказать, что это единственное хозяйственное дело, где казенное управление совершенно уместно. Причина та, что здесь дело идет не столько о получении промышленного дохода, сколько о сохранении лесных богатств страны, к чему государство гораздо способнее, нежели частные лица. Последние всегда увлекаются временною выгодою и готовы даже жертвовать будущим в виду настоящего. Отсюда столь часто встречающееся истребление лесов, которое действует вредно на общее хозяйство, ибо оно уменьшает обилие вод и изменяет самые климатические условия страны. Отсюда стремление европейских государств установить правила даже для частных лесов: предписывается ведение правильных порубок и воспрещается самовольное их уничтожение. Нет сомнения однако, что подобная система составляет вторжение в область частного хозяйства, вторжение, которое может быть оправдано исключительным характером отрасли, но которое во всяком случае является стеснением частной свободы, а потому экономическим злом. Если есть средство избавить себя от необходимости подобной меры, то государство должно к нему прибегнуть, а это средство заключается именно в сохранении за государством количества лесов достаточного для удовлетворения народно-хозяйственной потребности. При таком условии стеснение частной промышленности становится излишним. Для государства же ведение лесного хозяйства не может быть убыточно, ибо тут не требуется ни предприимчивости, ни особенной расчетливости; нужна только однообразно и правильно действующая система, к чему казенное управление весьма способно. Не требуется даже приложение значительных капиталов, доход с лесного хозяйства легко может покрывать издержки. В силу этих соображений желательно не только сохранение значительной части лесов в руках государства, но и по возможности расширение казенного владения.
Таковы главные средства, которые государство почерпает из собственных имуществ. Но так как они совершенно недостаточны для удовлетворения общественных потребностей, то казна волею или неволею принуждена прибегать к сборам с частных лиц. Эти сборы могут получаться двояким путем: или в виде вознаграждения за действия, совершаемые в пользу отдельных лиц (Gebtihren), или в виде налогов, взимаемых для удовлетворения общественных потребностей. Первая форма представляет нечто среднее между частнохозяйственным и истинно государственным способом получения доходов. Вторая же составляет принадлежность государства как верховного союза, в ней выражается власть его над гражданами.
К первому разряду относятся всякого рода сборы и таксы, взимаемые при разных действиях суда и администрации. Здесь имеется в виду, чтобы издержки управления хотя отчасти возмещались теми, которые непосредственно пользуются услугами правительственных лиц и учреждений. Легкость взимания этих сборов делает их удобным средством для получения денег, но так как они одинаково взыскиваются со всех, то размер их должен быть весьма незначителен. Иначе они падали бы невыносимым бременем на бедных. Так например, значительные судебные издержки делают суд недоступным для низшего класса, чем очевидно нарушается справедливость. Вследствие этого вся эта система составляет весьма ничтожную отрасль государственных доходов.
К той же категории следует отнести и разные пошлины, взимаемые при совершении частных актов, как то гербовый сбор, пошлины с отчуждаемых недвижимых имуществ и, наконец, с наследства. Некоторые финансисты отделяют большую часть этих сборов от предыдущего разряда и причисляют их к податям. Признаком различия считают соразмерность взимаемых пошлин с переходящим из рук в руки имуществом. В этом виде пошлина является налогом на оборот[331]. Нельзя отрицать однако, что этот вид пошлин имеет существенную связь с предыдущими. Оборот, с которого они взимаются, есть оборот не экономический, а юридический, и тот же характер носит облагаемое здесь приобретение (Erwerb): тут передается известное право, которое облагается сбором в пользу государства, потому что оно требует защиты, следовательно, издержек. В действительности эта защита может и не потребоваться: пока право не нарушено, государство не вступается. Тем не менее последнее всегда должно быть наготове; учреждения должны существовать, следовательно, и содержаться. Всякий юридический документ представляет собою не только право на вещь, но и право на защиту, и чем более сделок, тем шире и сложнее должна быть организация последней. Поэтому государство имеет право требовать, чтобы всякий, приобретающий право на защиту, уделял что-нибудь на содержание необходимых для нее учреждений. А так как чем больше защищаемое имущество, тем больше интерес в защите, то здесь является возможность соразмерить пошлину с ценностью предмета. Отсюда пропорциональность, которая приближает эти пошлины к системе податей.
Несмотря однако на это внешнее сходство с податями, пошлины с гражданских актов сохраняют свой чисто юридический характер, и в этом состоит существенный их недостаток. Они падают не на доход, а на капитал, следовательно, в экономическом отношении вредны. Мы увидим далее, что экономически могут быть оправданы только подати, падающие на доход, ибо они одни не уменьшают народного богатства и не затрудняют необходимого для экономической жизни оборота. Мало того: даже и в юридическом отношении пошлины, поражающие имущество при его переходе из рук в руки, могут сделаться опасными для частного достояния. Если они достигают значительных размеров, они могут обратиться в средство переводить частное имущество в руки государства. На это именно указывают социалисты и те социал-политики, которые мечтают об ограничении частной собственности. Главным орудием для достижения этой цели должны служить пошлины на наследство. Облагая в значительных размерах прямое наследство и в еще больших размерах наследство боковых родственников, наконец, совершенно устраняя дальние степени, государство может мало-помалу присвоить себе большую часть недвижимых имуществ. Мы уже говорили об этих планах и видели, что они составляют ни более ни менее как систему организованного государственного грабежа. Государство берет себе то, что ему не принадлежит. Оно защиту права обращает в конфискацию права. Без сомнения, оно может, не нарушая справедливости, взимать известную пошлину с наследства, но не более как со всякой другой юридической сделки, требующей защиты. Высший ее размер для боковых линий может равняться годовому доходу, ибо боковой родственник, получающий имущество, которое дотоле ему не принадлежало, легко в состоянии уделить годовой доход государству. В прямой же линии пошлина должна быть по необходимости меньше, ибо иначе наследник может остаться без средств или принужден будет отдать государству часть своего капитала.
Вообще, здравая финансовая политика требует не увеличения, а возможного уменьшения пошлин с юридических актов. Существующие в европейских государствах пошлины не достигают размеров конфискации, но они поражают капитал и затрудняют оборот. Поэтому лучшие финансисты требуют отмены по крайней мере тех из них, которых тяжесть слишком чувствительно падает на отдельные лица. Если государство для защиты прав принуждено содержать сложную и дорого стоящую организацию, то лучше взимать для этого постоянную подать, нежели пользоваться случайными сделками и переходами имущества для получения сборов, которые и без того не могут покрыть всех расходов казны. Во всяком случае все эти доходы составляют для государства не более как подспорье.
Выше в финансовом отношении стоят те таксы, которые взимаются за удовлетворение экономических потребностей общества, но и они имеют ограниченное значение. Сюда принадлежат сборы почтовые, телеграфные, шоссейные, доходы с казенных железных дорог. Здесь могут быть три случая: или эти сборы не покрывают издержек, или они равняются последним, или, наконец, они их превышают. В первом случае недостаток покрывается налогами, это жертва, которая приносится для удовлетворения общественных потребностей. Второй случай выражает собою порядок, который можно назвать нормальным: экономическая потребность должна сама себя окупать, и тут еще более, нежели при частной конкуренции, издержками производства должна определяться цена произведений, ибо государство имеет в виду удовлетворение общественной потребности, а не получение выгоды. Вследствие этого избыток дохода, который является в третьем случае, принимает характер налога на известного рода потребление. Здесь рождается вопрос: составляет ли означенное потребление удобный предмет для обложения и не падает ли сбор неравномерно на жителей? Этот вопрос может быть решен только сравнением со всею остальною системою налогов. Такса, превышающая издержки, может быть оправдана лишь тогда, когда она не стесняет производства и не падает на классы, и без того обремененные податями. Иначе она должна быть понижена.
Это приводит нас к главному источнику государственных доходов, к податям. Они составляют важнейшую отрасль финансового управления, не только в финансовом, но и в экономическом и юридическом отношении, ибо здесь государство приходит в ближайшее столкновение с частным хозяйством и с собственностью граждан.
Общие теоретические основания податной системы весьма просты. Государство есть союз, имеющий целью удовлетворение общих потребностей. Общие потребности очевидно должны удовлетворяться на общие средства. А так как собственных средств государства для этого недостаточно, то удовлетворение должно совершаться посредством сборов с граждан. Эти сборы по самому своему свойству имеют характер принудительный. Каждый член общества обязан участвовать в общих расходах и не может от этого уклоняться. Но по этому самому он имеет право требовать, чтобы сборы шли на удовлетворение общих потребностей, а ни на что другое. Только этим может быть оправдано отнятие частной собственности.
На каких же основаниях распределяются налоги между гражданами?
Налог есть принудительное имущественное отношение граждан к государству; принудительные же отношения граждан как между собою, так и к государству, составляют область права. Основное начало права есть правда; следовательно, правда должна быть определяющим началом в системе налогов. А так как равенство составляет коренной признак правды, то высшее требование правды в этой области заключается в том, чтобы налоги равномерно разлагались на всех.
Какое же равенство имеется здесь в виду? Мы видели, что правда разделяется на два вида: на правду уравнивающую и правду распределяющую. Первая управляется началом равенства арифметического, вторая — началом равенства пропорционального. Которое из двух должно служить основанием системы податей?
От арифметического равенства отправляются те, которые в подати видят плату за оказанные государством услуги. Здесь берется в расчет то самое начало, которое господствует в гражданском обороте, именно, воздаяние равного за равное, за большее — больше, за меньшее — меньше. В приложении к имуществу и это начало ведет к пропорциональности податей, ибо за защиту большего имущества взимается большая плата. Но защита имущества не составляет единственной задачи государства: оно защищает и лица; оно удовлетворяет и другим общим потребностям, к которым понятие о взаимности услуг неприложимо. Вообще, это понятие уместно только там, где дело идет о взаимных отношениях независимых и равных друг другу лиц; между тем государство относится к гражданам не как равное к равному, а как целое к членам. Отношения же целого к членам управляются началом правды распределяющей, следовательно, геометрическая пропорция составляет коренное правило при распределении налогов. А так как налог есть отношение имущественное, ибо им определяется отношение частных имуществ к общим потребностям, то приложение к нему начала правды распределяющей ведет к требованию, чтобы каждый платил подати соразмерно с своим имуществом. Это и есть начало пропорциональности налогов, которое и в науке, и в практике признается идеальным выражением справедливости.
С каким же имуществом должны соразмеряться налоги? Налог есть ежегодно возобновляемый сбор; он составляет постоянный доход государства. Следовательно, он должен падать на ту долю частного имущества, которая возобновляется ежегодно, то есть на доход. Государственный доход извлекается из частного. Отсюда общее правило, что налоги не должны падать на капитал. Подобный налог юридически представляется несправедливым, а экономически вредным: он несправедлив, ибо он падает исключительно на владеющих материальным капиталом, обходя доход, получаемый с капитала духовного, он вреден, ибо он поражает производительность в самом ее источнике и тем умаляет промышленные силы страны. По известному сравнению Монтескье, это — способ действия диких народов, которые рубят дерево, чтобы сорвать плод.
Таковы простые и ясные начала податной системы, начала, признанные наукою и с которыми, по возможности, соображаются законодательства. Видеть в них нечто коммунистическое, как делает, например, Ад. Вагнер[332], значит играть словами. На пропорциональности основаны и акционерные компании, которых однако никто не считает явлениями коммунизма. Те начала, которые проповедуют социалисты, имеют совершенно иной характер. По их теории, средства на удовлетворение государственных потребностей должны получаться не с частных лиц, а из общего дохода. Так как все производство должно сосредоточиваться в руках государства, то последнее имеет полную возможность взять себе предварительно то, что ему нужно, и затем остальное распределить между гражданами соразмерно с их работою. Таким образом, доход каждого уменьшается в совершенно одинаковой степени, и без всяких издержек и хлопот достигается полная пропорциональность[333].
В этой системе не общее хозяйство образуется из частных, а наоборот, частные составляют только остаток общего. Вместо того чтобы государственные потребности удовлетворять взносами частных лиц, здесь частные лица удовлетворяются тем, что им дает государство. Пропорциональность достигается, но единственно уничтожением свободы и самостоятельной деятельности граждан. В таком виде задача, без сомнения, значительно упрощается: уравнять материально рабов не мудрено; трудно уравнять свободных людей. Тут не требуется и особенных издержек для взимания податей, но опять же единственно потому, что тут нет никаких податей. Зато государство берет на себя все издержки производства. А так как в руках казны эти издержки всегда громадны и будут тем больше, чем обширнее производство, то можно полагать, что за вычетом потребного для общества, частным лицам не остается почти ничего. Гражданам не приходится платить податей, потому что они уже заранее кругом обобраны.
Развивая эту систему, Шеффле ссылается на то, что и в настоящее время государство не довольствуется прямыми податями, взимаемыми с частных доходов, а прибегает к косвенным налогам, которые захватывают имущество на пути к потреблению, то есть, по выражению Шеффле, оно, так же как и в социалистической теории, "черпает большими ведрами из социального потока благ" (aus dem socialem Guterstrom) прежде, нежели эти блага распределились между частными лицами, только оно делает это с большими издержками и с нарушением справедливости. Почему же однако это делается с большими издержками и почему тут не может быть соблюдена полная пропорциональность, как в социалистической системе? Именно потому что косвенные налоги, так же как и прямые, берутся не из общего потока, а с имущества частных лиц. Где бы казна ни захватила это имущество, в производстве, в обороте или в потреблении, оно все-таки есть имущество частное, ибо оно произведено частною деятельностью и находится в частных руках; а потому и тут нет того коммунистического характера, который Шеффле приписывает косвенным налогам. Социальный же поток благ, из которого государство черпает полными ведрами, — не что иное, как метафора, а с метафор налоги не взимаются.
Если чисто социалистическая точка зрения ведет к уничтожению налогов вследствие уничтожения самых частных хозяйств, с которых они берутся, то социал-политическая точка зрения преследует иные цели. Она признает самостоятельность частных хозяйств и истекающую отсюда систему податей, но она требует, чтобы государство, распределяя подати, не ограничивалось финансовою задачею, то есть удовлетворением общественных потребностей посредством возможно справедливого распределения тяжестей, а имело бы в виду социальные цели, именно, уравнение имуществ[334].
Можно сказать, что эта последняя точка зрения в некотором отношении даже хуже предыдущей. Та по крайней мере полагает себе идеальною целью справедливость, хотя она осуществляет ее совершенно превратным образом, здесь же сознательно полагается целью несправедливость. Государство должно пользоваться своею властью, для того чтобы отнимать у одних и давать другим. Нельзя не признать, что тут есть фальшь в самом принципе. В истории мы видим классы, обремененные податями, и другие, от них изъятые. Это происходит главным образом оттого, что государство придает последним иное значение, нежели податных сил. Так по средневековому воззрению дворянство давало государству свою службу, духовенство — свои молитвы, третье сословие — свои деньги. Но высшее государственное развитие ведет к уничтожению этих различий и вследствие того к распределению общественных тяжестей равномерно на всех. Это процесс медленный, в котором государство идет, соображаясь с практическою возможностью. Нередко при полном юридическом равенстве главное бремя податей все-таки остается на массе, потому что она в своей совокупности представляет несравненно большую податную силу, нежели ничтожное меньшинство зажиточных классов. Но высшею целью все-таки остается справедливость, то есть пропорциональное равенство. Требовать же, чтобы государство воспользовалось податною системою для уравнения состояний, значит делать его безусловным распорядителем частной собственности и частной жизни, чем оно в благоустроенном обществе никогда не должно быть. Это извращение нравственного существа государства, обращение правомерной и благодетельной власти в насилие и беззаконие.
Поэтому нельзя признать правильным и прогрессивный налог, за который стояли и отчасти доселе стоят некоторые даже значительные экономисты. В пользу его говорят, что богатому легче нести тяжести, нежели бедному. Лишение известной доли дохода для последнего чувствительнее, нежели для первого, ибо он принужден бывает сокращать даже необходимые расходы, тогда как богатый теряет только излишек. Но тяжесть податей не может соразмеряться с субъективным чувством, которое не подлежит оценке. Для человека, стоящего на известном уровне жизни, лишение известной доли дохода может быть даже чувствительнее, нежели для более бедного, не имеющего тех же потребностей. Если основанием для распределения налогов должна служить справедливость, то тяжесть их не может соразмеряться ни с чем иным, кроме имущества. Иначе мы впадем в область чистого произвола, ибо нет причины, почему бы прогрессия остановилась на известном пределе, почему бы она не была больше или меньше. При такой системе от воли государства зависит отнять у зажиточных классов все, что ему угодно. По выражению Милля, это — "обложение пристрастное, которое равнялось бы смягченной форме грабежа"[335].
Нельзя согласиться и с доводом Штейна, который, бывши долго противником прогрессивного налога, окончательно склонился в его пользу, хотя в ограниченном размере. Причину высшего обложения крупных капиталов он полагает в том, что больший капитал, давая больший избыток над потребностями, имеет и большую силу для образования новых капиталов. Эту-то высшую силу следует облагать соразмерно с ее производительностью[336].
Эта теория имеет как будто некоторую заманчивость, а между тем она страдает весьма существенными недостатками. Если сила капитала означает его производительность, то последняя выражается именно в доходе, а потому, когда капитал облагается соразмерно с приносимым им доходом, то он облагается сообразно с своею силою. Это и есть пропорциональный налог. Но если мы под силою капитала будем разуметь не способность его приносить доход и способность давать излишек за удовлетворением потребностей, то мы не только потеряем всякое мерило, но мы будем облагать то, что менее всего подлежит обложению. В самом деле, в силу чего от дохода остается излишек, который обращается в новый капитал? Единственно в силу сбережения. Капитал не сам собою рождает новый капитал, это происходит не иначе, как через посредство человеческой бережливости. Облагать же бережливость и несправедливо, и не хозяйственно. Сколько человеку нужно на удовлетворение его потребностей и сколько он в состоянии сберечь, об этом никто судить не может: это дело чисто личное. А потому государство не имеет ни малейшей возможности установить здесь какое бы то ни было мерило: всякое будет чистым произволом. Но облагать бережливость и притом совершенно произвольным путем в высшей степени вредно для народного хозяйства. Существеннейший интерес как общества, так и государства состоит, напротив, в том, чтобы бережливость по возможности поощрялась: ей следует дать полный простор. Чем быстрее растут в стране капиталы, тем выше общее благосостояние. Сберегаемый излишек заплатил уже государству свою дань, уделивши ему соразмерную часть общей суммы дохода; остальное должно находиться в полном распоряжении лица. Через это накопляемый капитал делается источником нового дохода как для самого владельца, так и для государства, которое с этого нового дохода будет взимать новую подать. Облагая в высшем размере этот излишек, государство тем самым умаляет прирост капиталов и подрывает источник собственных своих будущих доходов. Это опять способ действия диких народов, которые рубят дерево, чтобы сорвать плод.
Рядом с усиленным обложением крупных доходов социальная точка зрения требует и освобождения мелких. Еще Бентам предлагал изъять от податей наименьший размер дохода, необходимый для существования, и ту же сумму вычитывать и из всех высших доходов, признавая ее свободною от подати. Милль поддерживает это предложение, считая несправедливым облагать в одинаковой мере необходимое и излишек. За то же начало стоит и Штейн, который существенным требованием свободы признает возможность возвышаться по общественной лестнице и видит противоречие этому требованию в податной системе, облагающей необходимое и тем лишающей человека возможности приобретать излишек. Это освобождение наименьшего размера средств существования он называет "социальным изъятием от податей" (die sociale Steuerfreiheit)[337].
Этот последний довод нельзя признать основательным. Возможность для рабочих классов возвышаться по общественной лестнице должна вытекать из всего экономического быта, а не из дарованной им привилегии. Главным определяющим началом является здесь не податная система, а отношение капитала к народонаселению, от чего зависит высота заработной платы. Изъятие пролетариев от податей может даже идти наперекор цели, способствуя их умножению. Вообще, влияние государства в этом деле должно быть более отрицательное, нежели положительное. Первая и главная его задача состоит в том, чтобы относительно всех соблюдать справедливость, открывая равное поприще для всех и не обременяя одних в ущерб другим. Как же скоро мы становимся на точку зрения справедливости, так нет сомнения, что богатые и бедные равно должны нести общественные тяжести, каждый соразмерно с своими средствами, ибо все равно суть граждане государства. Привилегированного изъятия от податей не должно быть ни для кого, ибо оно составляет изъятие от гражданских обязанностей. Как все одинаково призываются к защите отечества, так все одинаково должны помогать ему своими средствами. В этом состоит достоинство гражданина, которого не должен быть лишен и пролетарий. С другой стороны, однако, нельзя не согласиться, что уплата податей может быть чрезвычайно обременительна для человека, едва имеющего насущный хлеб. Если во имя справедливости все должны быть обложены равномерно, то человеколюбие может требовать изъятия. Но тут уже мы становимся не на точку зрения государственных финансов, а на точку зрения благотворительности.
Благотворительность же касается не целых классов, а отдельных лиц. Во имя человеколюбия можно, конечно, допустить изъятие от налогов для тех лиц, которых крайняя бедность будет доказана. Здесь вопрос переносится на практическую почву. Он решается участием местных органов в распределении податей.
При существовании косвенных налогов, падающих преимущественно на низшие классы, вопрос об изъятии наименьшего необходимого дохода от прямых податей может представляться и требованием справедливости. Тут уже дело идет не о привилегии, а об уравнении. В действительности косвенные налоги весьма часто имеют именно этот характер; в таком случае, справедливо снять с низших классов соответствующее бремя прямых податей. Такая замена прямых налогов косвенными в обложении низших классов представляет, как мы увидим далее, весьма существенные выгоды. К этому рано или поздно склоняется финансовая система, соображающая идеальные требования справедливости с действительными средствами плательщиков.
Мы приходим здесь к вопросу об отношении теоретических начал финансового управления к практическому их приложению. В теории все кажется просто и ясно: надобно взимать налоги пропорционально доходу каждого, таково высшее требование правды. Но как скоро мы хотим осуществить это начало в действительном мире, так перед нами возникают бесчисленные затруднения. Если мы взглянем на то, что происходит в жизни, мы увидим, что расстояние между теориею и практикою весьма значительно. Теория отправляется от чистых начал справедливости, практика же берет деньги там, где их можно найти. Между этими двумя направлениями происходит взаимодействие, которого история чрезвычайно поучительна. Случалось, что практика, откинув в сторону всякие понятия о соразмерности податей, старалась взвалить все бремя на те классы, которые менее всего были в состоянии за себя стоять. Но через это государство уничтожало главные источники своих доходов, а так как с неимущих ничего не возьмешь, то с возрастанием расходов оно все-таки принуждено было искать денег там, где они обретались, то есть приблизиться к требованиям справедливости. С другой стороны, случалось и то, что государство, совершенно покинув практическую почву, задавалось чисто идеальными требованиями. Такое явление было в первую Французскую революцию. Но тут настоятельная нужда заставляла его снова возвратиться на землю и принять в соображение жизненные условия. Из этого двоякого течения возникла в европейских государствах система податей, которая, далеко не представляя осуществление идеала, приближается к нему однако настолько, насколько позволяют существующие практические данные и местные особенности каждой страны.
Главная трудность для установления пропорционального налога заключается в невозможности определить доход каждого. Есть доходы, которые подлежат приблизительно верной оценке, но другие совершенно ей не поддаются. Если правительство захочет само определить все доходы, то обложение будет и стеснительно, и произвольно, и неравномерно. Свободное движение жизни с ее бесконечным разнообразием ускользает от правительственного контроля. Вследствие этого законодательства, устанавливающие общую подать с дохода, принуждены довольствоваться собственным показанием лиц. Но тут является другого рода препятствие. Так как проверить собственные показания в большинстве случаев весьма затруднительно, то в результате честные граждане облагаются в большей мере против бесчестных. Терпимою эта неравномерность становится только тогда, когда подать поглощает собою лишь весьма небольшую часть дохода: тогда нет слишком больших побуждений к утайке. К этому и приходят современные законодательства. Но в таком случае подоходный налог не в состоянии удовлетворить всем потребностям государства. По общему признанию, он может только восполнять, а не заменять другие налоги. Следовательно, надобно искать иного пути.
Этот путь состоит в разделении податей по источникам дохода. Надобно взять каждую отрасль отдельно и по некоторым внешним признакам стараться определить ее доходность. Разумеется, тут можно принять в расчет только среднюю доходность производства. Но именно это определение средней доходности по внешним признакам представляет громадные затруднения. Отсюда рождается сложная система податей, которая старается обнять все источники дохода, но может сделать это лишь весьма неравномерно, ибо они неодинаково поддаются определению. Теоретическое требование остается идеалом для законодателя, но практика приближается к нему только издалека. Она должна принять в соображение и возможность справедливой оценки, и большую или меньшую стеснительность взимания, и необходимые при этом издержки, и, наконец, экономические требования общества. Подать должна быть не только справедлива, но и возможно менее стеснительна для промышленности и для частной жизни. Иначе она может обратиться в невыносимый полицейский гнет и парализовать все промышленное развитие страны. Здесь область, где вторжение государства в частную жизнь и в частную деятельность грозит серьезною опасностью свободе граждан.
Из различных источников дохода всего более, по-видимому, поддается правильной оценке земля. Она представляет объект видимый и неизменный, производство здесь однообразное и явное. Однако и тут определение настоящего дохода сопряжено с значительными затруднениями. Точное определение совершается посредством кадастра, операции сложной и трудной, требующей громадных издержек и возможной только при весьма искусном личном составе. Во Франции кадастрация земель продолжалась более сорока лет, поглотила 150 миллионов франков и все-таки не привела к удовлетворительным результатам. Оказалось, что сделанные в начале оценки были весьма неточны. Кроме того, с течением времени в доходности земель произошли значительные перемены, вследствие которых кадастральные цифры перестали соответствовать действительности. Требовался пересмотр, но тут представилось новое затруднение. Поземельный налог менее всех допускает изменение цифр. Он поглощает известную часть дохода, доходом же определяется самая ценность земли, которая представляет соответствующий доходу капитал. Вследствие этого налог ложится на землю как постоянная гипотека, на столько уменьшающая ценность и доходность участка; при переходе имений из рук в руки уплачивается ценность, соответствующая доходу за вычетом подати. Если подать низка, покупщик платит больше, если она высока, он платит меньше. При таких условиях всякое изменение подати несправедливо изменяет положение владельца: возвышение налога отнимает у него часть капитала, понижение составляет для него чистый подарок. Точно так же и при разделах, когда выделяемая сумма остается долгом на имении, всякое возвышение подати несправедливо поражает остающегося владельца, ибо она падает на него целиком, тогда как в сущности он владеет только частью ценности имения. К этому надобно прибавить, что земледелие требует долгосрочного кредита, а чтобы пользоваться им, надобно рассчитывать на постоянство дохода, следовательно и на постоянство податей. По всем этим причинам некоторые весьма значительные экономисты, например Ипполит Пасси, безусловно противятся всякому изменению поземельного налога, как бы он ни был неравномерен. Они утверждают, что эта неравномерность сделалась уже достоянием жизни и что всякое ее изменение будет нарушением приспособившихся к ней интересов.
Законодательства, как французское, так и прусское, стараются разрешить вопрос тем, что поземельный налог обращается в подать, взимаемую путем распределения. Общая сумма налога остается неизменною, приблизительно неизменным остается и распределение ее по областям, внутри же областей распределение по округам, общинам и, наконец, по отдельным лицам предоставляется местным комиссиям, которые принимают за основание кадастральные данные, но соображаются и с изменяющимися обстоятельствами. Таким образом, колебания происходят лишь в ограниченных размерах, через что уменьшается их вредное действие. Но настоящее уравнение через это все-таки не достигается, и вопрос о пересмотре кадастра остается открытым. Во Франции он возбужден, но ввиду значительных представляющихся при этом затруднений, к нему доселе не решаются приступить.
Теоретически, конечно, невозможно стоять за безусловную неизменность налога. Это значило бы признать раз установившуюся случайность за норму и лишить государство законно принадлежащего ему источника дохода. Но ввиду того что интересы приспособляются к существующему порядку, нельзя не признать, что тут следует поступать с крайнею осторожностью и постепенностью. Иначе вместо желанной равномерности получится несправедливое отягощение одних и облегчение других.
Гораздо меньше затруднений представляет подать с строений, тесно связанная с поземельным налогом. Она имеет в виду обложение дохода, получаемого с домов. Поэтому она должна сообразоваться с наемною платою, за вычетом издержек и погашения. Но так как дома отдаются внаймы и составляют предмет дохода главным образом в городах, то это подать по существу своему городская. В селах же, за исключением пригородных дач, она естественно должна соединяться с поземельным налогом.
Подать с жилищ может однако иметь и другое значение. Даже когда законодатель прямо имеет в виду обложить доход домовладельца, она легко может быть перенесена на нанимателя посредством возвышения наемной платы. Против этого законы бессильны. Но иногда законодатель прямо имеет в виду обложить не хозяина, а нанимателя. В таком случае налог перестает быть податью с недвижимого имущества, он становится налогом на движимость. И тут он падает на доход, а так как этот доход может проистекать либо от промышленного капитала, либо от личной деятельности владельца, то и налог на наемное помещение принимает двоякий характер: налог на промышленные помещения составляет существенный элемент общего промышленного налога, налог же на жилые помещения составляет форму личного налога на хозяина. Через это мы от недвижимой собственности переходим к другим источникам дохода.
Промышленным налогом облагается доход с промышленного капитала. Если по внешним признакам нелегко определить доходность земли, то здесь эта трудность несравненно больше. Один стоячий капитал подлежит оценке, оборотный же капитал ускользает от всякого определения. Поэтому чем больше в предприятии преобладает последний, тем менее оно подлежит правильному обложению. Торговые обороты и кредитные операции, которые приносят иногда громадные доходы, можно сказать, менее всего участвуют в удовлетворении государственных потребностей. Самый доход с стоячего капитала до такой степени зависит от состояния рынка и от более или менее хозяйственного ведения дела, что постоянной нормы тут установить невозможно, а потому государство принуждено довольствоваться весьма слабым обложением. Сравнительно с земледелием промышленность несет мало тяжестей.
Главная форма, в которой совершается обложение, есть патент. Установляются многочисленные разряды, отчасти по местностям, отчасти по объему производства, и по ним распределяются различные предприятия. Местные разряды имеют значение преимущественно для ремесел, которые пользуются местным сбытом и которых доходность зависит поэтому от густоты населения. Для фабрик и заводов, сбывающих свои произведения на дальних рынках, местное положение не имеет значения. Тут принимаются в расчет обширность помещения, количество машин и орудий, число рабочих. Во Франции, где это законодательство получило наибольшее развитие, к постоянной цифре поразрядного налога прибавляется изменяющаяся такса, соразмерная с наемного ценностью помещения. Из всего этого образуется весьма сложная система, которой затруднительность в применении видна из того, что пререкания по патентному сбору количеством дел превышают вдвое пререкания по всем остальным прямым податям, а если принять в расчет сумму тех и других, то превышение оказывается в 14 раз. И при всем том равномерность все-таки не достигается, и значительнейшая часть промышленных доходов почти совершенно ускользает от обложения.
Совершенно не подлежат патентному сбору те доходы с капиталов, которые получаются с долговых обязательств, частных или государственных. Спрашивается: не следует ли обложить их особым налогом?
Что касается до частных ссуд, то в огромном большинстве случаев они делаются для промышленных целей, все равно происходит ли это путем личных сделок <или> через посредство банков. Ссужаемый капитал помещается в промышленное предприятие и облагается вместе с последним. Поэтому особый налог на ссуды равнялся бы двойному обложению. Уплачивать его приходилось бы все-таки заемщику, ибо неизбежным последствием подобного налога было бы возвышение процента. А так как, с другой стороны, этому налогу не подлежали бы промышленники, работающие с своим собственным капиталом, то очевидно, что тут водворилась бы неравномерность самого худшего свойства. Бремя пало бы единственно на нуждающихся, и кредит сделался бы дороже.
Несправедливость двойного обложения не имеет места там, где промышленный налог взимается с дохода за вычетом долгов. Если в акционерном предприятии облагается дивиденд, то нет причины не облагать и облигации, ибо дивиденд получается за вычетом процентов по облигациям. Но так как акционерные предприятия через это были бы поставлены в иные условия, нежели другие, то обыкновенно этот способ обложения к ним не применяется. Доход с акций облагается только общим подоходным налогом.
Наконец, вовсе не входит в состав промышленных предприятий капитал, ссужаемый государству. Но тут возникает вопрос: насколько государство имеет право облагать налогом своих собственных кредиторов? Нет сомнения, что особого налога на доход с государственных кредитных бумаг не может быть. Государство обязалось платить известный процент по заключаемым им займам, облагать этот доход налогом значит произвольно уменьшать процент, то есть отказываться от исполнения своих обязательств. Но, с другой стороны, если все доходы одинаково облагаются общим налогом, то несправедливо делать исключение для государственных кредиторов. Через это они были бы поставлены в более выгодное положение, нежели прежде, ибо кредит, даваемый государству, соразмеряется с тою прибылью, которую можно получить в других отраслях производства. Если последние облагаются новым налогом, то нет причины делать изъятие для первого. Надобно только заметить, что подобное обложение может невыгодно отразиться на будущем кредите государства. При заключении новых займов кредиторы будут принимать во внимание не только существующее обложение, но и возможность повышения налога. В особенности это невыгодно для государств, которые заключают займы иностранные.
В общем итоге очевидно, что по самому свойству капитала, обложение его всегда незначительно. Государство не может существенно увеличить промышленные налоги, иначе как в ущерб и самому себе и экономическому развитию общества. И чем выше налог, тем скорее большинство капиталов ускользнет от обложения. Подать будет падать крайне неравномерно, промышленность будет стеснена и получит неправильный ход, кредит вздорожает, капитализация сократится, а между тем государство с огромными издержками все-таки получит лишь весьма небольшой доход. Вследствие этого легкость обложения составляет здесь коренное начало финансового управления.
Совершенно иной характер имеют подати на труд. Тут можно опасаться лишь одного, именно, чтобы они не были слишком тяжелы. Таковыми, действительно, они обыкновенно бывают в странах, где при недостатке капиталов и при обилии земли труд составляет главный источник дохода.
Правомерность обложения труда не подлежит сомнению. Мы видели уже, что все граждане должны нести свою долю тяжестей, следовательно, и трудящиеся. И чем большее участие в производстве падает на долю труда в сравнении с землею и капиталом, тем эта тяжесть должна быть больше. Поэтому в бедных странах главное бремя податей неизбежно лежит на рабочем классе. Это бремя может быть чрезвычайно велико; тут главный вопрос состоит в том: каким образом можно сделать его возможно более равномерным?
Самую обыкновенную форму обложения труда составляет поголовная подать. Основание ее заключается в том, что физические силы людей приблизительно равны, а потому и получаемый с них доход облагается одинаково. Сама практика приводит к этому законодательства, которые значительную часть податного бремени возлагают на физический труд. В этом отношении история русской податной системы весьма поучительна. В древности у нас существовала посошная подать. При подвижности населения иная система была неприложима, ибо земля составляет постоянный, видимый податной объект, а бродячие рабочие силы уловить было невозможно. Но, с другой стороны, земля получала хозяйственное значение единственно вследствие приложения к ней рабочих рук. Громадные пустынные пространства не приносили никакого дохода. Отсюда необходимость облагать только обработанные земля. Но так как при беспрерывных переходах населения количество обработанных земель постоянно менялось, то из этого не могло выработаться никакой правильной системы. Вследствие того с развитием государственных потребностей пришлось искать иного исхода и перенести податное бремя на настоящий предмет обложения, то есть на рабочие руки. И точно, Московское государство, с одной стороны, прикрепляет рабочих к местам, с другой стороны, заменяет постепенно поземельную подать иными формами, падающими на лица. Первым шагом в этом направлении было введение подворной подати. Двор был центром обработанного пространства земли, а потому, казалось, мог служить единицею обложения. Но при переходах или побегах крестьян самые дворы нередко оставались пусты. Притом же для избежания налога в одних дворах сосредоточивалось много рабочих рук, а другие покидались. Поэтому законодательство силою вещей окончательно принуждено было сделать податным объектом то, что приносило настоящий доход, то есть рабочую силу. При Петре введена была подушная подать, причем, однако, душа была принята только за единицу обложения, самое же распределение было предоставлено обществам. Таким образом, земля обратилась в придаток к рабочей силе; а так как души, или тягла, облагались одинаково, то каждая единица наделялась равным с другими количеством земли.
Все это однако могло быть более или менее разумно, только пока земли было много и она не имела самостоятельной цены. С увеличением же народонаселения и с соответствующим уменьшением свободных земель распределение податей единственно на основании рабочей силы должно было сделаться весьма неравномерным. В одном месте земли было мало, в другом много; в одном месте она почти без труда давала обильную жатву, в другом и при значительном труде получался скудный урожай. Вследствие этого физический труд перестал быть настоящим мерилом дохода.
К неравномерности при изменившихся условиях присоединяется и стеснительность подати. Поголовная, или подушная, подать уместна там, где податные лица прикреплены к месту жительства, ибо тут их легко найти. Но как скоро в обществе водворяется свобода, так взимание личной подати значительно затрудняется. Надобно следить за лицами во всех их передвижениях, а это возможно только при весьма стеснительной системе, ограничивающей свободу движения граждан и подвергающей их обременительным формальностям.
Тем не менее сразу отменить личную подать не представляется ни справедливым, ни полезным для государства. Пока земля в сравнении с народонаселением находится в изобилии, а капиталы, напротив, скудны, труд занимает в производительности такое место, что снять с него податное бремя и перенести его на землю и промыслы нет возможности. Только при относительно высоком промышленном развитии и при умножении капиталов можно обойтись без прямых налогов на рабочую силу, ограничиваясь одними косвенными податями. Труд и в последнем случае продолжает подлежать налогу, ибо совершенное его изъятие было бы несправедливостью, но он облагается иным путем, о котором будет речь ниже. Самые прямые подати на труд не совершенно исчезают даже при высшем экономическом развитии, но они ограничиваются наименьшим размером. Так например, во Франции еще со времени Революции установлена личная подать (contribution personnelle), равняющаяся цене трехдневной работы с каждого лица. Этим утверждается коренное начало, что каждый гражданин должен не только косвенно, но и прямо участвовать своими средствами в удовлетворении общественных нужд.
Существенный недостаток всякой поголовной подати состоит в том, что она все лица облагает одинаково, а потому может постигнуть только низшую форму труда, физическую работу. Между тем высший труд дает и высший доход, и этот доход должен по справедливости был обложен. Но по каким признакам возможно это сделать? В самом лице нет признаков, по которым можно было бы судить о большей и меньшей доходности его работы. Чтобы прийти в этом отношении хотя бы к отдаленно верной оценке, существует только одно средство: надобно принять в соображение то, что человек на себя расходует. Это и стараются делать законодательства. Французский закон с личною податью соединяет так называемую подать с движимости (contribution mohiliere), которая соразмеряется с наемного платою за лично занимаемую владельцем квартиру. В Пруссии в 1820 г. взамен отмененных личных податей введена была классная подать (Klassensteuer), распределяющая податные лица по классам, сообразно с оценкою их хозяйственных расходов.
Французская система имеет ту выгоду, что она основывается на простом и ясном признаке, не требующем стеснительного вмешательства в частное хозяйство. Но как французская, так и прусская системы имеют ту невыгоду, что люди семейные, которых расходы увеличиваются несоразмерно с доходами, обременены более других. Кроме того обе системы поражают не один доход с труда, а также и всякие другие, уже обложенные податью. Очевидно, что землевладелец, капиталист, фабрикант, ремесленник производят свои расходы точно так же, как художник, врач или адвокат, хотя первые уже уплатили государству часть своих доходов, а вторые нет. Вследствие этого классная подать, падающая на потребление, является как бы видом общего подоходного налога. Так она и была понята в Пруссии, когда в 1857 г. там введен был подоходный налог. Классная подать, соразмеряющаяся с потреблением, оставлена была для доходов ниже 1000 талеров; доходы же, превышающие 1000 талеров, подчинены подоходному налогу.
Мы видели уже, что последний во всесторонне развитой финансовой системе может рассматриваться лишь как восполнение других. Только там, где прямые налоги почти не существуют, как в Англии, он заменяет их все. Здесь это ничто иное, как грубый способ оценки, первоначально введенный в виде временной меры вследствие финансовых нужд государства, но к которому общество более или менее привыкло. Там же, где существуют прямые подати, исчисляемые на основании более или менее точного измерения предполагаемого дохода, этот налог получает иное значение. По определению Штейна, он должен взиматься с разницы между исчисляемым и действительным доходом[338]. Эта разница происходит главным образом от личного элемента, от которого окончательно зависит большая или меньшая доходность предприятия. Это та часть, которую мы выше назвали прибылью предпринимателя. Но так как эта часть не может быть определена на основании внешних признаков, то здесь приходится прибегать к собственному показанию податного лица. В этом заключается отличительная черта подоходного налога. С другой стороны, однако, нет возможности ограничиться одними собственными показаниями облагаемых, через это открылся бы слишком большой простор бесчестности, которая прямо извлекала бы отсюда свои выгоды. Поэтому необходима проверка. Но эта проверка должна совершаться с крайнею осторожностью и с большим тактом, иначе она может обратиться в орудие притеснений и сделаться невыносимым вторжением в частную жизнь. Нет подати, которая нуждалась бы в более утонченном внимании к разнообразию жизненных обстоятельств, как именно эта. По выражению Штейна, она требует высокого политического развития граждан, она требует и чиновничества, равно одаренного высоким образованием и безупречною честностью; в этом смысле, говорит Штейн, "подоходный налог составляет идеал податной системы"[339].
Нет однако же необходимости облагать этот источник дохода отдельно от прочих. Прибыль предпринимателя не составляет отдельной отрасли производства, обыкновенно она входит как составная часть в другие отрасли. Поэтому и подоходный налог может не составлять особой подати, а входит в состав других податей. Это делается или в виде местной раскладки общей податной суммы по средствам плательщиков, или в виде особого прибавления к исчисляемой правительством подати, или, наконец, как особая форма обложения, в которую входит собственное показание лица. Если же устанавливается отдельный налог на все отрасли дохода, то справедливость требует, чтобы из действительного дохода, определенного на основании собственного показания лица, вычитался доход, облагаемый в прямых податях, иначе будет двойное обложение. Так и делается в Австрии. Установленный там в 1849 г. подоходный налог падает на землевладельцев в виде известной процентной прибавки к поземельному налогу; при исчислении же платы с промышленных предприятий вычитывается патентный сбор, и только излишек является в виде подоходного налога. Полностью облагаются только не подлежащие прямым податям доходы с личной деятельности и ренты с капиталов. В Пруссии таких исключений не делается, вследствие чего поземельный доход облагается вдвойне. На это в настоящее время ссылается прусское правительство как на доказательство в пользу повышения пошлин, покровительствующих земледелию. Но какой смысл в том, чтобы один и тот же предмет облагать вдвойне и затем для уравнения давать ему особые привилегии в виде покровительственных пошлин?
Во всяком случае, как уже было замечено, подоходный налог вследствие низкого обложения может дать государству лишь сравнительно небольшой доход, и чем беднее страна, чем меньше в ней капиталов, тем этот доход будет меньше. В Англии, где он заменяет почти все прямые налоги, он давал в 1879 г. 9.250.000 фунтов на слишком 83 миллиона фунтов государственного дохода. Размер обложения здесь не более 1 1/5 % с дохода. В Австрии в 1878 г. этот налог давал 20 миллионов гульденов на слишком 325 миллионов гульденов дохода, в Пруссии — 30 миллионов марок на 713 миллионов марок дохода. А так как и другие прямые подати, в особенности падающие на промышленный капитал и на личный труд, облагают действительный доход лишь в весьма небольшой пропорции, то оказывается, что вся сумма прямых податей далеко не соответствует тому, что государство могло бы получать при равномерном обложении всех источников дохода. Поэтому при одних прямых податях государство не в состоянии справиться с своею задачею, они не доставляют ему достаточных средств для удовлетворения его потребностей. Опять, следовательно, нужно искать иных путей.
Кроме дохода предметом обложения может быть расход. Он производится из дохода, следовательно, указывает на средства плательщика. Мы видели уже, что в податях, падающих на лицо, государство имеет это в виду. Но всякая попытка прямого обложения расхода дает лишь весьма небольшие результаты. Уловить расход в частном хозяйстве нет никакой возможности, а всякое усиление фискальной деятельности в этом смысле ведет к такому невыносимому вмешательству в частную жизнь, что государство должно от этого безусловно отказаться. Есть некоторые предметы потребления, которых прямое обложение относительно легко. Таковы выставлявшиеся на показ предметы роскоши: лошади, экипажи, прислуга. Именно вследствие этого законодательства не раз пытались облагать их податями. Но только в очень богатых странах эти налоги дают суммы, хотя сколько-нибудь окупающие хлопоты и издержки. В Англии они сохранились до сих пор. Во Франции же, где они были установлены во времена Революции, они по своей бездоходности были отменены уже при Наполеоне I, в 1806 г. В Пруссии этот налог был введен в 1810 г., после Иенского погрома, когда государство принуждено было напрягать все свои средства для своего возрождения, но он приносил так мало, что причиненные им стеснения вовсе не окупались, а потому он был отменен в 1814 г., еще до окончания войны с Наполеоном, как скоро обстоятельства приняли благоприятный оборот.
Чтобы обложить надлежащим образом потребление, надобно застигнуть его прежде, нежели предметы перешли в руки потребителей. Такова цель косвенных налогов, которые взимаются с предметов потребления при производстве, провозе или продаже. Косвенными они называются потому, что они по своему назначению должны падать на потребление, но уплачиваются производителем или продавцом, которые вознаграждают себя в цене произведений.
Косвенные налоги во всех государствах составляют один из важнейших источников дохода. Они служат необходимым восполнением прямых податей и только с их помощью государство в состоянии удовлетворять своим потребностям. В первую Французскую революцию Учредительное Собрание во имя теоретических начал отменило их, но Наполеон, который держался практики, принужден был их восстановить. В самом деле, выгоды их громадны как для казны, так и для плательщиков. Несмотря на значительные издержки взимание их не представляет особенного труда и дает весьма крупные суммы. Плательщикам же эта система доставляет то преимущество, что они не связаны срочною уплатою. Исключая предметы первой необходимости, которые всегда нужны, потребитель волен распоряжаться своими издержками. Он покупает, когда ему удобно, он может даже сокращать свои расходы. Входя в цену произведений, подать становится незаметною.
Есть однако и оборотная сторона, которая заставила многих даже значительных экономистов выступить противниками косвенных податей. Если бы налог мог распространяться на все предметы потребления, соразмерно с их ценностью, то он падал бы равномерно на всех потребителей. Но именно этого невозможно достигнуть. Обложение всех предметов совершенно немыслимо, надобно довольствоваться теми, которые находятся в наибольшем употреблении. Но так как потребление последних не увеличивается соразмерно с доходом и налог фактически не может соразмеряться с ценою произведений, то некоторые по крайней мере из этих податей падают тяжелее на низшие классы, нежели на высшие. Социалисты воспользовались этим обстоятельством, чтобы провозгласить незаконность всех косвенных податей. Лассаль объявил, что они составляют злокозненное изобретение достигшего власти мещанства, которое этим путем сваливает все податное бремя на рабочие классы[340]. Внимательное рассмотрение предмета убеждает нас однако, что при надлежащем устройстве косвенных податей большая часть этих возражений падает; возгласы же социалистов, по обыкновению, оказываются пустою декламациею. Главные формы косвенных налогов суть таможенные пошлины и акциз. Иногда они принимают и форму казенной монополии, в каком случае они перестают уже быть чистым налогом, а составляют нечто среднее между податью и собственным производством.
Таможенные пошлины могут взиматься со всех предметов, привозимых из-за границы, причем государство может соразмерять налог с качеством и ценою произведения. Тут, следовательно, понятие о неравномерности налога вовсе не прилагается. Государство может даже совершенно освободить от пошлин предметы первой необходимости, потребляемые низшими классами, и обложить главным образом предметы роскоши. Но здесь являются соображения совершенно иного рода, которыми определяется таможенная политика.
Относительно предметов, которые не производятся внутри государства, надобно принять в расчет, что возвышение цены ведет к сокращению потребления; следовательно, при высокой пошлине казна получит менее, нежели при низкой. От этого, конечно, не выиграет ни государство, ни потребитель, оба, напротив, будут в чистом убытке. Отсюда ясно, что высота таможенной пошлины в этом случае не произвольна, она должна соразмеряться с потреблением. С чисто финансовой точки зрения пошлина должна быть понижена настолько, чтобы она не мешала потреблению; в этом заключается вместе с тем и выгода потребителя.
Что касается до предметов, которые производятся внутри страны, то здесь надобно постоянно иметь в виду, что всякая таможенная пошлина возвышает цену внутренних произведений, следовательно, тут является двойственный налог, один в пользу казны, другой в пользу туземного производителя. Но если налог в пользу государства составляет требование справедливости, то никак нельзя сказать того же о налоге в пользу частного производителя. Подобный налог может оправдываться экономическими соображениями, о чем было уже сказано выше, но целью все-таки должно быть возможное понижение пошлины. К этому ведет и сама покровительственная система, если она действует правильно; ибо по мере того как цель ее достигается и туземная промышленность развивается настолько, что она может соперничать с иностранною, ввоз иностранных изделий сокращается, а при таких условиях понижение пошлины становится необходимостью, иначе казна не получит дохода и потребитель будет только напрасно обложен в пользу производителя.
В предыдущие века таможни существовали и внутри государств. Но они до такой степени стесняли промышленность, что отмена их может считаться одною из важнейших мер, содействовавших экономическому развитию новых обществ. В настоящее время внутренние таможни сохраняются в некоторых государствах только вокруг более или менее значительных городов для взимания городских пошлин с ввозимых предметов потребления. Во Франции этот налог носит название octroi. Хотя он падает на предметы первой необходимости, но так как жительство в больших городах не обязательно и поселяются в них только те, которым это выгодно или приятно, то и этот налог нельзя признать неравномерным. Происходящее от него вздорожание предметов потребления падает главным образом на зажиточные классы, которые принуждаются более дорогою ценою оплачивать необходимую для них прислугу и работу. В экономическом же отношении эта пошлина имеет ту выгоду, что она противодействует чрезмерному привлечению народонаселения к большим городам. Следовательно, и эта форма косвенного налога не может быть осуждена.
Остается акциз, от которого не может уйти ни один потребитель. О равномерном обложении потребления тут не может быть речи, ибо огромное большинство предметов потребления ему не подлежит. Акциз по необходимости должен ограничиться немногими статьями и притом такими, которых потребление весьма распространено. Иначе доход не окупит издержек и не вознаградит за стеснения. Но здесь надобно различать, на какие предметы падает акциз: на предметы необходимости или на такие, которые могут считаться излишком?
Акциз, падающий на предметы необходимости, бесспорно составляет весьма тяжелое бремя для низших классов, тем более что он падает неравномерно. Потребление этих предметов не возрастает соразмерно с доходом. Здесь вполне применимы возражения экономистов. Поэтому надобно прийти к заключению, что подобные налоги или вовсе должны быть отменены или должны взиматься в весьма небольших размерах. Наиболее легкий из них есть налог на соль. Людьми она потребляется в небольшом количестве, а потому оплачивается без затруднения, употребление же ее для скотоводства составляет самый удобный способ взимания налога с этой отрасли промышленности. Конечно, и соляной налог, если он достигает значительных размеров, может сделаться тяжелым бременем для народа. Таковым он был в старой Франции, где он к тому же сопровождался неслыханными фискальными притеснениями. Учредительное Собрание отменило его вместе с другими косвенными налогами, но Наполеон его восстановил, и самые демократические правления не пытались его уничтожить. Для государства он составляет весьма важное подспорье. В особенности там, где финансы находятся не в цветущем состоянии, отмена этого налога не может не считаться ошибкою.
Если предметы необходимости должны облагаться акцизом в возможно меньших размерах, то нельзя сказать того же о предметах, составляющих излишек. Здесь возражения, предъявляемые против косвенных налогов, теряют большую часть своего значения. Главные из этих предметов суть сахар, табак и вино.
Что сахар должен быть отнесен к предметам роскоши, в этом едва ли может быть сомнение. Ссылаться на то, что он входит в обычное потребление рабочего класса, как делает Лассаль, значит утверждать, что уровень жизни рабочего класса так высок, что он включает в себе и предметы роскоши. Во всяком случае, если бы налог сделался тяжел, то весьма легко сократить потребление без всякого ущерба для каких бы то ни было существенных потребностей жизни. С другой стороны, столь же несомненно, что потребление этого предмета возрастает по мере дохода. Конечно, точных статистических цифр привести невозможно, но достаточно сравнить потребление сахара в богатых домах и в бедных, чтобы в этом убедиться. Следовательно, это предмет во всех отношениях удобный для акциза. И тут здравая финансовая политика должна соображаться с интересом потребителей. Цель казны состоит в том, чтоб получить как можно более дохода, но эта цель достигается не чрезмерным повышением налога, которое ведет к совращению потребления, а такою цифрою, которая, не стесняя плательщиков, оставляет достаточный простор для развития потребления.
Еще в большей степени все эти соображения применяются к табаку. Тут уже нет ничего, кроме чистой прихоти. А так как эта прихоть весьма распространена, то нет предмета, который представлял бы лучший источник дохода для государства. Поэтому правительства обращают на него особенное внимание. Но здесь является трудность двоякого рода: с одной стороны, нелегко соразмерить налог с ценностью произведения, что необходимо для равномерного обложения, с другой стороны, при высокой пошлине развивается контрабанда, за которою мудрено уследить. Избежать этих затруднений можно только системою монополии. Казна берет продажу табака в исключительное свое ведение. Ввиду финансовых целей делается в этом случае изъятие из начала свободной промышленности. Государство присваивает себе известную отрасль, с тем чтобы облегчить тяжесть, падающую на остальные. Без сомнения, производство в этой отрасли через это значительно стесняется; частные лица, возделывающие табак, могут продавать его только в казну, а потому все производство должно состоять под его надзором. Но это жертва, которую промышленность приносит государству и. которая до некоторой степени искупается для производителей возможностью правильного сбыта, а вследствие того и более постоянным доходом. Во всяком случае, казенная монополия является только в виде изъятия из общего порядка, а так как эта система всего удобнее прилагается к табаку, который не составляет предмета необходимости и которого продажа не требует особенного коммерческого расчета, то многие значительные финансисты, не только практики, но и теоретики, высказываются за эту меру[341].
Наконец и вино, а в особенности спиртные напитки, только в весьма небольших размерах могут считаться жизненною необходимостью. Более значительное их потребление составляет излишек, нередко даже и порок. Хотя государство, вообще, не призвано искоренять пороки, да и не в состоянии этого сделать, но когда собственная его финансовая выгода совпадает с ограничением порочной наклонности, то этим преимуществом нельзя пренебрегать. Вредною эта система может сделаться лишь в том случае, когда правительство, вместо того чтобы ограничивать порочную наклонность, старается ее развивать в видах финансовой прибыли. Но это дело уже не теории, а приложения. Теория говорит только, что крепкие напитки составляют один из лучших предметов обложения, наиболее выгодный для казны и наименее стеснительный для граждан, которые поражаются в своем излишке и притом добровольно.
Можно спросить: не падает ли этот налог неравномерно на граждан? Спиртные напитки, которые, особенно в странах, не производящих виноградного вина, составляют главный источник казенного дохода, потребляются преимущественно низшими классами; налог же на вина высшего качества весьма трудно соразмерить с их ценностью. Нет сомнения однако, что при обложении напитков высшие классы несут свою весьма значительную долю налога, особенно там, где потребляются главным образом иностранные вина, которые оплачиваются таможенного пошлиною. Когда Лассаль ссылается на то, что таможенные пошлины, например с шампанского, составляют весьма ничтожную сумму общего налога, он упускает из виду численное отношение различных классов народонаселения. Если из 17 миллионов жителей Пруссии в 1863 г. только 11400 человек имели более 2000 талеров дохода, то мудрено ли, что налог на шампанское давал ничтожный доход, а налог на водку весьма значительный? И тут государство не вольно взимать ту сумму, какую ему угодно. Возвышая пошлину, оно сокращает потребление и тем делает подрыв самому себе, с отягощением потребителей. В косвенных налогах в конце концов распоряжается не государство, а потребитель. Если получаются большие суммы с продажи спиртных напитков, то это происходит единственно оттого, что низшие классы много пьют, а так как никто их к этому не принуждает, то несправедливого тут нет ничего. Значительность суммы служит только признаком, что у рабочего класса есть значительные излишки.
Из всего этого ясно, что косвенные налоги, падающие на предметы услаждения, не могут считаться обременительными для низших классов. Напротив, они составляют один из лучших источников государственных доходов и всего более облегчают тяжесть податей. Прямые подати скорее даже могут сделаться обременительными для граждан, ибо они способствуют возвышению цен на предметы первой необходимости. Так, высота поземельной подати отражается на цене земледельческих произведений. Промышленный налог принимается в расчет фабрикантом как издержка производства, которая должна оплачиваться прибылью. Вследствие этого Лассаль, ополчаясь против косвенных налогов, причислял к ним и все прямые подати, утверждая, что окончательно они все там падают на рабочие классы. Исключение он делал только для подоходного налога, который, по его мнению, один несется теми самыми лицами, которые им обложены[342]. Как будто подать с дохода землевладельца, взимаемая на основании предварительного исчисления, непременно должна возмещаться в цене произведений, а та же подать, взимаемая на основании собственного показания владельца, не может иметь этого действия! Подобные доводы сами себя опровергают.
Верно здесь то, что прямые налоги, точно так же как и косвенные, могут возмещаться возвышенною ценою произведений и вследствие того оплачиваться не теми лицами, с которых они взимаются, а окончательно потребителями. В этом состоят перемещение податей, вопрос, над которым нередко задумывались и экономисты, и финансисты. Государство, по общему признанию, должно заботиться о справедливом распределении тяжестей; но какая есть возможность справедливого распределения, когда то лицо, которое облагается податью, имеет возможность свалить ее на другого, возвысив цену пускаемого в оборот предмета? Многие ввиду этого старались выяснить, при каких именно условиях возможно перемещение и какие подати окончательно падают на самих плательщиков. Другие экономисты, напротив, утверждают, что всякая подать составляет часть издержек производства, ибо она принимается в расчет производителем, точно так же как процент с капитала и заработная плата, а потому она непременно входит в цену произведений и окончательно оплачивается покупателем. При таком взгляде весь вопрос о перемещении податей становится праздным, он заменяется вопросом о производстве податей. Каждый производитель, по этой теории, должен в цене своего произведения воспроизвести все издержки производства, в том числе и подати; если он не в состоянии это сделать, то он продает в убыток, и подать не окупается. В этом состоит начало и конец всей податной политики[343].
Справедливо ли однако, что всякая подать в конце концов непременно оплачивается потребителем? В действительности это далеко не всегда бывает. Если поземельный налог, как признается и защитниками этой теории, ложится на землю в виде гипотечного долга, которым на столько уменьшается капитальная ценность имения, то очевидно, что он не возмещается в цене произведений: иначе он не имел бы никакого влияния на ценность земли. Верно то, что всякий, платящий подати с своего производства, старается вознаградить себя в цене произведений, но это не всегда удается. Надобно знать, готовы ли потребители платить высшую цену за то же количество произведений. Обыкновенно повышение цены ведет к сокращению потребления. В таком случае часть податного бремени непременно падает на производителей. Чтобы повысить цену, надобно уменьшить предложение, то есть сократить производство, а на это требуется время. Чем больше стоячий капитал, тем труднее это сделать. Надобно притом, чтоб существовали другие, более выгодные отрасли, в которые капиталы могли бы переходить. Однако, если подать тяжела, то в течение более или менее продолжительного времени это непременно совершится, ибо капиталы всегда стремятся туда, где получается более дохода. Тогда действительно ценность произведений возвысится, и подать падет на потребителей.
Таким образом, вопрос о перемещении податей сводится к вопросу о перемещении промышленных сил. Каковы бы ни были подати, промышленность всегда к ним окончательно приспособляется. Как вода, вытесняемая плывущим по ней судном, она по своей природе стремится к известному уровню. В земледельческой промышленности это делается отчасти через сокращение производства, отчасти через то, что с доходом соразмеряется самая ценность земли. В других отраслях это совершается перемещением капиталов. Подать является здесь как лишняя издержка или как отягчающее условие, с которым соображается распределение промышленных сил. И этим самым достигается справедливость, ибо несмотря на неравное бремя податей доходы окончательно уравновешиваются. Чего государство с своим грубым и однообразно действующим механизмом не в состоянии достигнуть, то делается свободным передвижением бесконечно разнообразных и всюду проникающих промышленных сил, действующих под влиянием личного интереса. Финансовая система находит здесь необходимую поправку, без которой даже приблизительное осуществление требований справедливости осталось бы не более как мечтою.
Приспособление промышленности к податной системе требует однако же времени. Перемещение сил совершается не вдруг, равновесие установляется постепенно. Когда же оно установилось, то всякий новый налог, нарушая его, вместе с тем нарушает и справедливость. Тут требуется новое перемещение сил, и пока оно не совершилось, одни через меру отягчены против других. Иногда подать с формальной стороны представляется неоспоримым требованием уравнительного обложения, а в приложении она имеет совершенно обратное действие. Что может, например, казаться справедливее, как обложить податью земли, дотоле от нее изъятые? Но на деле промышленность приспособилась уже к этому изъятию, соображаясь с ним, покупатели дороже платили за привилегированные земли и в результате получают с своего капитала совершенно одинаковый доход с другими. Следовательно, обложение их налогом, лишивши их части обычного дохода, будет равносильно отнятию у них части капитала. Очевидно, что вместо справедливого уравнения тут происходит несправедливое отягчение. На этом основании когда в Пруссии в 1851 г. поземельная подать была распространена на привилегированные земли, то владельцы получили от государства вознаграждение.
Отсюда проистекает и часто повторяемое правило, что всякая старая подать хороша, а всякая новая дурна, правило, которое можно принять однако не иначе, как с ограничениями. Справедливо, что промышленность приспособляется ко всякой податной системе, но если податная система дурна, то и промышленность получает ложное направление, а это не может не действовать вредно как на экономический быт, так и на финансовое положение страны. Всякая подать составляет лишнее неблагоприятное условие для той отрасли, на которой она лежит; она действует как препятствие, и чем она тяжелее, тем более задерживается правильное развитие. Поэтому существенная задача государства состоит в установлении возможно уравнительной и легко переносимой системы податей. Но стремясь к этой цели, оно должно действовать с крайнею осторожностью. Оно никогда не должно забывать, что оно имеет дело с свободными силами, которые следуют собственным своим законам и в значительной степени ускользают от его влияния. Устанавливая новую подать или повышая старую, государство не может даже знать, на кого окончательно падет бремя, ибо перемещение податей зависит от экономических отношений, которые не только не поддаются регулированию, но не могут даже быть предусмотрены. Во всяком случае новая подать является злом, ибо она нарушает установившееся экономическое равновесие, а через это она неизбежно ведет к несправедливому обложению и к потере сил и капиталов. Только время исправляет эти недостатки. При таких условиях коренным правилом финансовой политики должно быть, с своей стороны, приспособление к экономическому развитию общества. Где есть взаимодействие двух самостоятельных элементов, там необходимо должно быть обоюдное приспособление. В приложении к финансам это требование заключается в том, что возвышение податей должно следовать за развитием благосостояния. Где увеличиваются доходы, могут увеличиваться и подати. В этом отношении косвенные налоги имеют огромное преимущество перед прямыми. Они без всякого повышения цифры платежа растут сами собою вследствие увеличивающегося потребления. Правительству не нужно исследовать состояние плательщиков, оно обнаруживается само собою в возрастании доходов казны. Поэтому возрастающая доходность косвенных налогов служит самым верным мерилом благосостояния общества.
Означенное правило финансовой политики прилагается и к обложению различных общественных классов. На низших ступенях экономического развития, где капитал почти не существует, а земля имеет значение только вследствие приложения к ней рабочих рук, главное податное бремя естественно падает на труд, который служит здесь важнейшим деятелем производства. А так как при отсутствии капитала добровольное привлечение труда к производству немыслимо, то на этих ступенях установляется рабство. Свободный труд является только с умножением капитала, вместо насилия труд привлекается платою. Однако и здесь пока капитал еще незначителен и в народном хозяйстве количественное начало преобладает над качественным, главное податное бремя все-таки остается на рабочих классах. На это именно, как мы видели, указывает Лассаль, который приписывает этот порядок эгоизму мещанства, желающего свалить податное бремя на других. Но им же самим приведенные цифры обнаруживают истинную причину этого явления. Там, где рабочие составляют 96 % всего народонаселения, а люди, имеющие доход свыше 2000 талеров, не достигают и 0,07 %, там податное бремя, падающее на зажиточные классы, естественно должно составлять самую ничтожную долю государственных доходов, и если бы государство несмотря на то захотело увеличить это бремя, облегчив низшие классы, оно достигло бы результатов совершенно противоположных тем, которые оно имело в виду.
Облегчение низших классов бесспорно составляет одну из важнейших задач финансовой политики. Но когда снимается тяжесть, надобно знать, на что пойдет образующийся через это излишек? Если на возвышение бытового уровня рабочего класса, то цель достигнута. Но возвышение бытового уровня составляет плод медленного развития нравов. У классов, не имеющих привычки к сбережениям, внезапно приобретенный избыток обыкновенно идет либо на излишества, либо, что еще хуже, на умножение народонаселения. В таком случае получится обратное действие против того, которое предполагалось. Через некоторое время количество рабочих рук увеличится, заработная плата понизится, и положение будет хуже, нежели прежде. Выше мы видели, что главное условие для развития благосостояния заключается в том, чтобы капитал возрастал быстрее, нежели народонаселение. В этом отношении податное бремя, лежащее на низших классах, служит для них сдержкою размножения, а для высших побуждением к капитализации. Если эта сдержка будет снята, то народонаселение умножится. А между тем возрастание капитала не только не получит соразмерного ускорения, а напротив, замедлится. Ибо снятое с низших классов бремя падет на высшие, то есть именно на те, которые, по признанию самих социалистов, имеют привычку капитализировать[344]. Напрасно ожидать, что это поведет к сокращению проистекающих от излишка ненужных расходов. И у зажиточных классов есть свой бытовой уровень, который установляется нравами и который понижается лишь тогда, когда пресекается самый источник доходов. В общем итоге расходы высших классов сократятся только тогда, когда не будет более излишка, то есть когда прекратится умножение капитала. Между тем не только прекращение, но даже всякое замедление в приращении капитала составляет бедствие для страны. Если умножению народонаселения дан будет толчок, а умножению капитала положено будет препятствие, то в конце концов окажется всеобщее разорение. Это и есть единственный плод ложно понятого человеколюбия, или стремления к отвлеченной справедливости, не соображающегося с действительными условиями жизни.
Здравая финансовая политика и тут должна следовать за ходом экономического развития. Облегчение низших классов может быть только результатом умножения капиталов. Чем меньше народный капитал, тем медленнее он растет, ибо тем менее остается избытка. Напротив, чем он значительнее, тем быстрее его рост и тем более он может принять на себя общественных тяжестей. Когда же вследствие приращения капитала в государственных доходах оказывается избыток, тогда является возможность облегчить бремя низших классов, отменив все те подати, которые поражают необходимое, и оставив лишь те, которые падают на излишек. Этим достигается справедливость и вместе с тем установляется такая финансовая система, которая при разнообразии обложения легко падает на все общественные классы. Полная соразмерность обложения с чисто финансовой точки зрения и тут не достигается, ибо никакая финансовая система при существующих у государства средствах не в состоянии ее достигнуть; но промышленность и потребление, не стесненные в своих действиях, приспособляются к неизбежным неравенствам закона и производят то равномерное распределение общественных тяжестей, которое составляет идеальную цель всякой правильной финансовой политики.
С обложением высших классов связан и политический вопрос. Налогом отнимается у частных лиц известная доля их собственности. Если это делается помимо их воли, то частная собственность, составляющая неотъемлемое достояние лиц, находится в полном распоряжении государственной власти. Такой порядок противоречит правомерным отношениям между государством и гражданским обществом. Идеально правомерный порядок устанавливается лишь там, где обе заинтересованные стороны участвуют в решении. Если, с одной стороны, частная собственность составляет неотъемлемое право граждан и если, с другой стороны, оказывается необходимым удалить часть ее на государственные нужды, то плательщики должны призываться к обсуждению этих нужд, и подати должны взиматься не иначе, как с их согласия. Таково чисто теоретическое требование, которое выражается в известном английском изречении, что представительство должно соответствовать обложению. Однако же это требование является не более как выражением отвлеченной теории, или идеального порядка. Даже в Англии оно не прилагается вполне. В действительности оно встречается с другим столь же существенным требованием, которое значительно его видоизменяет. А именно, для того чтобы решить, что нужно для государства, необходимо основательно понимать государственные потребности, а это невозможно без более или менее широкого теоретического и практического образования. Низшие классы, которые несут значительную часть податного бремени, не обладают этим качеством, поэтому, только на весьма высокой степени политического развития является возможность распространить на них право голоса. Пока они к этому не приготовлены самою политическою жизнью, представительство по необходимости ограничивается высшими классами. Вследствие этого отношение представительства к обложению на практике получает иное значение: установление или поддержание представительного порядка становится в зависимость от обложения высших классов.
Там, где подати более или менее равномерно разлагаются на всех, где нет различия податных и неподатных сословий, там высшие классы, подчиняясь налогу, естественно стремятся к тому, чтобы их призывали к совету при обложении. При таком порядке для взимания податей обыкновенно требуется согласие плательщиков. Из этого правила вытекла вся конституционная жизнь Англии. Наоборот, где высшие классы вследствие исторических и политических условий лишены представительного права, там они в силу означенного начала освобождаются и от платежа податей. Тут является различие между податными сословиями и неподатными. Все бремя податей ложится на низшие классы, и граница обложения определяется единственно невозможностью брать с них более, нежели они могут дать. Вместе с тем здесь открывается обширное поле всякого рода притеснениям и злоупотреблениям. Беззастенчивое правительство может довести народ до нищеты. Старый порядок во Франции служит тому живым примером. Но это бедственное положение народа проистекает не столько от преимуществ, дарованных высшим классам, сколько от беззащитности низших. При данных началах политического быта уравнение было бы только распространением одинакового деспотизма на всех. Привилегии служат здесь убежищем свободы. Они должны пасть только тогда, когда развитие политической жизни дозволяет введение представительного порядка. Только при этом условии равенство, сочетаясь с свободою, не является выражением общего бесправия.
Мы приходим к коренному вопросу о значении свободы в государстве, но прежде, нежели мы им займемся, мы должны бросить взгляд на государственный кредит, который находится в тесной связи со всею финансового системою и оказывает значительное влияние на развитие промышленности. На нем всего яснее отражается отношение государства к промышленным силам страны.
Кредит нужен государству в двояком отношении: для расплат и для расходов. Для расплат он требуется там, где текущие расходы предшествуют доходам, и нужно только выиграть срок. Это делается посредством временных займов. Отсюда проистекает текущий долг, которого форма есть краткосрочный вексель.
Совершенно иное значение имеют займы, которые делаются для расходов чрезвычайных. Этого рода затраты производятся не только для настоящего, но и ввиду будущего, а потому уплата их распределяется на многие лета. Наличным плательщикам было бы слишком тяжело нести на себе все это бремя. А так как государство запасных капиталов не держит, ибо это было бы совершенно непроизводительным сбережением, то оно принуждено бывает опять же прибегать к займам. Оно ищет капиталов там, где они обретаются, то есть у частных лиц, обязываясь платить только проценты, и погашая долг постепенно, по мере возможности. Отсюда проистекает долг утвержденный, который во всех европейских государствах достигает громадных сумм.
При такой системе на текущие доходы падает только уплата процентов и погашения. Но эта уплата все-таки должна производиться путем налогов, ибо у государства нет иного источника для покрытия своих расходов. Если проценты по займам уплачиваются посредством новых займов, то государство идет в разорение. Отсюда ясно, что всякий заем оправдывается только тогда, когда финансовая система дозволяет возвышение податей или когда естественное их приращение дает избыток, из которого могут уплачиваться проценты.
Конечно, это правило не безусловно. Есть обстоятельства, когда государство вынуждено приносить всевозможные жертвы, предоставляя будущему выпутываться из денежных затруднений. Когда дело идет о защите отечества, правильность финансовой системы становится задачею второстепенною. Точно так же, когда решаются мировые вопросы, от которых зависит судьба человечества, или когда в международном обществе происходит перемещение политических сил, которое отражается на малом и на великом, государство, играющее историческую роль, не может оставаться безучастным. Франция вытерпела страшное нашествие, потеряла две области и заплатила пять миллиардов контрибуции за то, что дозволила невыгодное для нее изменение политического равновесия. Но вне этих случаев крайней нужды, требующих напряжения всех наличных средств, всякий чрезвычайный расход должен сопровождаться соответствующим возвышением податей. Иначе он ведет к разорению. Предприятие, которое не в состоянии уплачивать своих процентов из текущих доходов, дает не прибыль, а убыток. Точно так же и война, которая затевается для поддержания или для расширения внешнего влияния, если она не оплачивается приростом податей, обыкновенно ведет к умалению этого влияния. Даже временная удача не приносит пользы. Фактически влияние всегда соразмеряется с средствами, если средства умаляются, то умаляется и влияние. Можно сказать, что только то влияние прочно, которое опирается на прочную финансовую систему.
Едва ли нужно распространяться о том, как часто правительства грешат против этих начал. Вместо возвышения податей для уплаты долгов, они делают все новые долги. Но так как явные займы не всегда возможны, ибо капиталы или вовсе не идут на вызов или идут на весьма невыгодных условиях, то прибегают к другому средству: и капитал и проценты падают на текущий долг, который находится в полном распоряжении правительства. Временно затруднение таким способом устраняется, но зато производится расстройство не только всей финансовой системы, но и всего экономического быта страны.
Текущий долг, как сказано, уплачивается векселями. Они могут быть срочные или на предъявителя, процентные или беспроцентные. Из этих различных видов беспроцентные векселя на предъявителя имеют совершенно иной характер, нежели другие. Все векселя, в большей или меньшей степени, могут заменять собою денежное обращение; но это свойство принадлежит по преимуществу беспроцентным векселям на предъявителя. В этом именно заключается существенное их значение, ибо вексель, представляющий не денежный знак, а ссуду, всегда приносит проценты. Обращение беспроцентных векселей основано единственно на том, что за них всегда можно получить металлические деньги, а между тем они для обращения удобнее звонкой монеты.
Подобные векселя могут выпускаться и частными банками. Защитники неограниченной свободы кредита утверждают даже, что это составляет такую же совершенно законную банковую операцию, как и все другие, а потому они требуют, чтобы выпуск беспроцентных билетов на предъявителя был предоставлен частной предприимчивости. Но против этого справедливо возражают, что все обыкновенные банковые операции основаны на взаимном доверии банкового учреждения и тех лиц, которые дают или получают от него ссуды, билеты же, обращающиеся в публике в качестве монеты, имеют совершенно иной характер: публика не знает ни банков, ни их дел, и весьма часто может потерпеть от легкомысленного выпуска, как это доказывается многочисленными примерами. Беспроцентные билеты на предъявителя по существу своему составляют не ссуды, а часть монетной системы; а так как монетная система находится в руках государства, то и выпуск этого рода билетов должен составлять монополии государства. Последнее одно в состоянии сделать их настоящею заменою звонкой монеты. Сообщая им законную ценность, принимая их в уплату податей, наконец, обеспечивая их всем своим достоянием, оно возводит их на степень настоящих денежных знаков. Вместо металлических денег являются бумажные, более дешевые и удобные.
Понятно, что через это государству открывается новый, самостоятельный источник дохода. В случае недостатка денег ему не нужно прибегать к обременительным займам: стоит напечатать бумажек и пустить их в обращение. Этим и пользуются нередко правительства, чтобы выйти из денежных затруднений. Но самая легкость этого средства делает его крайне опасным. Нет более верного способа прийти к финансовому и экономическому расстройству.
Количество денежных знаков, требующихся в обращении, зависит от количества оборотов. При металлическом обращении, если рынок переполнен, монета дешевеет и уходит в другие страны, где она более требуется. Бумажные же деньги в другие государства уходить не могут, ибо они не имеют там хода, или по крайней мере они уходят в весьма ограниченном количестве, насколько они нужны для расплат с выпускающим их государством. Поэтому если рынок переполнен, то они предъявляются к обмену на звонкую монету, и тогда последняя отсылается за границу в размере, необходимом для восстановления равновесия между требованием и обращением.
Отсюда ясно, что первое и необходимое условие правильного выпуска бумажных денег состоит в возможности постоянно обменивать их на звонкую монету. А для этого надобно всегда иметь в запасе известное количество металлических знаков, которое должно соразмеряться с потребностями рынка. Это именно и делают банкиры при выпуске векселей: беспрерывно получая и выдавая ссуды, они соображают свои выдачи и свои денежные запасы с ходом промышленности. То же самое должно иметь место и при выпуске беспроцентных билетов на предъявителя. Если, с одной стороны, эти билеты носят на себе характер денег, то, с другой стороны, они все-таки не перестают быть векселями, и в этом отношении они тесно связаны с рыночным обращением и составляют предмет банкирских операций. Количество их должно постоянно приспособляться к потребностям оборота, то увеличиваясь, то уменьшаясь, что производится посредством выдачи ссуд и обратного их получения. Таким образом, государство, выпускающее бумажные деньги, должно само сделаться банкиром.
Между тем государство по своей природе вовсе не призвано быть банкиром. В этом деле более всего требуется коммерческий расчет, который совершенно ему чужд. Тут необходимо также личное доверие и знание частных отношений, которые могут быть только достоянием коммерческих людей, а никак не чиновничества, имеющего другие свойства и иное призвание. Таким образом, если монетная сторона бумажных денег ведет к тому, что они становятся монополиею в руках государства, то коммерческая их сторона, напротив, делает государство неспособным к правильному ведению этого дела.
Мало того: самая цель, которую государство имеет в виду при выпуске бумажных денег, противоречит требованиям правильного денежного обращения. Государство выпускает кредитные билеты не с тем, чтобы удовлетворить потребностям оборота, а с тем чтобы облегчить себе расплату при производстве своих расходов. Но тут-то именно кроется крайне опасная сторона этого дела. Когда банкир выпускает беспроцентные бумаги, он делает это не иначе, как под учет верных векселей, следовательно, он получает в другой форме то, что он выдает. И если он при этом имеет еще достаточный металлический запас, который образуется путем вкладов, то обеспечение здесь двойное. Государство же выпускает бумажные деньги не взамен того, что оно получает, а для уплаты расходов. Тут ничего не остается для обеспечения выдаваемого векселя; а так как государственные расходы все растут и в затруднительных обстоятельствах достигают громадных размеров, то государство вынуждено бывает наконец прекратить обмен своих кредитных билетов на звонкую монету. Бумажные деньги получают принудительное обращение. К этому рано или поздно приходят все правительства, прибегающие к этому средству.
Если эта мера служит только временною передышкою, если она является способом перенести внезапно нагрянувший кризис, то она производит лишь некоторое экономическое замешательство, не оставляя по себе дурных следов. Но весьма часто при бумажноденежном обращении прекращение обмена на звонкую монету становится хроническим недугом, и тогда все народное хозяйство, пораженное в своем регуляторе, получает неправильное развитие. Прекращение обмена означает, что звонкой монеты стало слишком мало в сравнении с количеством выпущенных бумажных денег. Поэтому цена последних падает, а так как по закону они ходят наравне с металлическими, то платить ими выгоднее, нежели металлом. Вследствие этого звонкая монета уходит из обращения, и водворяется чисто бумажно-денежное хозяйство. Низкая же цена бумажных денег естественно ведет к вздорожанию всех покупаемых на них предметов. А с другой стороны, уменьшаются доходы государства, ибо подати уплачиваются потерявшими цену бумажками. Вследствие этого правительство принуждено прибегать к новым выпускам, что вызывается и потребностями оборота, ибо при уменьшенной цене знаков требуется их большее количество. Но эти новые выпуски ведут к дальнейшему падению курса. Крайним пределом этого движения является полное банкротство, какое пережила Франция во времена Революции, когда за тысячу франков ассигнациями нельзя было купить пары сапог.
Этот крайний предел разорения, конечно, наступает редко. Но если нет полного разорения, то всегда есть соразмерное с падением курса общее обеднение. Всякий, у кого в руках находятся денежные капиталы, лишается части своего достояния. Это касается не только владельцев государственных облигаций, но и всех частных кредиторов, имеющих суммы в банках или у частных лиц. Должники, напротив, выигрывают, ибо они могут заплатить дешевыми деньгами те суммы, которые они получили по настоящей цене. Понижение курса действует как перевод имущества из рук настоящих собственников в руки заемщиков. А так как капитал составляет плод труда и сбережений и правильный его прирост является существеннейшею потребностью народного хозяйства, то понятно, что этою системою экономическое развитие народа поражается в самом своем корне. Кто трудился и сберегал, кто накопил себе капитал для будущего, тот внезапно, вследствие финансовых операций казны, лишается, может быть, половины своего достояния. Если же государство, пришедши к более правильному взгляду на денежное обращение, хочет восстановить упавший курс, то происходит обратное явление: выигрывают кредиторы, а теряют должники, которые принуждены заплатить вдвое против того, что они получили. Колебание мерила, которым измеряются все сделки, вносит полный хаос во все юридические и экономические отношения.
Этим поражается и торговля, для которой правильная монетная система составляет насущную потребность. Вся торговля зиждется на расчете, а где нет прочного мерила, нет и верного расчета. Место правильной торговли заступают риск и спекуляция. Иностранцы от этого выигрывают, ибо вследствие упадка цены денег все туземные произведения продаются дешевле, а иностранные покупаются дороже; но соответственно этому теряют туземные производители и потребители. А так как правильное развитие торговли и возможно выгодный сбыт составляют первое условие экономического развития, то и в этом отношении система бумажно-денежного обращения действует пагубным образом на народное хозяйство.
Понятно поэтому, что все государства, которые имеют в виду сохранение твердой финансовой системы, отказываются от такого обоюдоострого оружия. "Это было бы самым опасным подарком, — говорит по этому поводу французский министр финансов Фульд в 1849 г., - и вы не найдете благоразумного человека, который захотел бы его принять. Как! Вы дали бы нам власть фабриковать монету: но тут-то мы бы и стали печатать ассигнации! И как скоро мы были бы вооружены этою машиною, вы каждый день приставляли бы нам пистолет к горлу, чтобы употребить ее для той или другой потребности, и тогда никто не захотел бы брать вашу бумагу… Вы сказали: "Государство дает другим право делать то, чего оно не хочет делать само". Конечно, мы не хотим делать это сами, и я не думаю, чтобы нашелся благоразумный государственный человек, который захотел бы взять на себя управление финансами с тою страшною властью, которую вы хотите ему дать… Если бы мы согласились, уступая всем побуждениям, исходящим от единого собрания, оставаться обладателями того рокового орудия, которое вы нам предлагаете, мы скоро разрушили бы кредит государства".
Невозможно утверждать, как иногда делают у нас, что правительство, пользующееся полным доверием народа, может в этом отношении позволить себе более, нежели другое. Чем больше доверия, тем опаснее каждый шаг, ибо всего легче идти по наклонной плоскости, где нет никаких препятствий. Доверие не заменяет математики, а здесь именно нужна математика. Оборот требует прочного мерила ценностей, а таким мерилом может быть единственно товар, имеющий ценность сам по себе, а не бумага, произвольно размножаемая типографским станком. Последняя может заменить денежные знаки лишь в той мере, в какой обеспечено постоянное превращение ее в звонкую монету. Как же скоро это условие нарушено, и бумаги выпущено более, нежели требуется законами денежного обращения, то никакая сила не помешает уходу звонкой монеты и упадку ценности бумаг. Капиталист, оказавший доверие своему правительству, все-таки потеряет значительную часть своего состояния, между тем как скептик, который доверия не оказал и поместил свои сбережения в иностранных металлических фондах, не только сохранил свое состояние, но даже его сравнительно увеличил. Как уже было замечено выше, тут всего яснее обнаруживается, что экономические законы независимы от воли государственной власти.
Но если государство в видах прочности финансовой и денежной системы должно отказаться от выпуска бумаг, заменяющих деньги, и если, с другой стороны, подобный выпуск не может быть предоставлен частной конкуренции, которая в свою очередь может вести к разорению, то кому же должна быть вверена эта операция? Замена части звонкой монеты кредитными знаками представляет существенную экономическую выгоду, которой государство не может себя лишить; каким же образом осуществить это требование без ущерба для государства и для общества? Современные европейские государства разрешают эту задачу тем, что выпуск беспроцентных билетов на предъявителя разрешается привилегированному банку, находящемуся под контролем правительства. Этим способом коммерческая сторона дела, состоящая в кредитной операции, связывается с административною стороною, заключающеюся в требовании единства и прочности монетной системы. Банк выпускает кредитные знаки только при учете, следовательно соображаясь с требованиями рынка и обеспечивая себя верными бумагами. Если бы он захотел расширить свои выпуски более, нежели следует, то контроль государства может положить этому предел. И наоборот, если бы государство захотело воспользоваться банковыми операциями для своих собственных целей, то в независимом положении банка оно встретит отпор. Значительность банкового капитала, дарованная ему привилегия и самое свойство его действий служат ручательством за основательность его операций, а с другой стороны, обоюдная сдержка, проистекающая из совместного существования правительственной деятельности и частного предприятия, составляет возможно надежную гарантию против увлечений.
Против этого говорят, что, даруя банку такую привилегию, государство обращает в частную пользу то, что должно принадлежать обществу как целому. Через это не только частные интересы получают перевес над общественным, но создается привилегированная денежная аристократия, которая становится регулятором денежного обращения и вследствие того владыкою промышленного мира.
Что дарованная банку привилегия составляет значительную выгоду для акционеров, в этом не может быть сомнения. Исключительное право выпускать беспроцентные бумаги становится источником прибыли, которая принадлежала бы государству, если бы последнее сохранило это право в своих руках. Но дело в том, что государство не может получить эту прибыль иначе, как с величайшею опасностью для кредита и для торговли; предоставление же ее банку сторицею окупается теми выгодами, которые привилегированный банк доставляет и обществу и государству. Этим не только дается твердое основание монетной системе, но вместе с тем упрочивается и удешевляется торговый кредит. Имея в своей привилегии особый источник барышей, банк может держать свой учет ниже, нежели при иных условиях, а это отражается на всех промышленных предприятиях. Кроме того, становясь общим регулятором денежного обращения, он может воздерживать легкомысленные увлечения частного кредита. Наконец, он приходит на помощь частным банкам, когда последние колеблются или нуждаются в поддержке. С другой стороны, привилегированный банк оказывает значительные услуги и государству. Последнее не только возлагает на него попечение о правильности денежного оборота, но оно может сделать его своим кассиром, как это водится, например, в Англии. Банк выгодно учитывает текущий долг правительства, а в трудные времена приходит ему на помощь своими ссудами. Государство может даже взамен дарованной банку привилегии выговорить себе те или другие выгоды, например известное количество беспроцентных ссуд, как предлагает Милль, или известную долю чистой прибыли, как это делается в Пруссии. Где все дело основано на взаимном соглашении, там всегда возможно соблюсти обоюдную пользу.
Что касается до создания денежной аристократии, то подобная аристократия составляет необходимое произведение и условие всякого высоко стоящего промышленного быта. Мы видели уже, что все развитие промышленности зависит от накопления капиталов; с накоплением же капиталов и с расширением предприятий необходимо рождается денежная аристократия, которая становится во главе промышленного мира. Это делается само собою, даже без всяких привилегированных банков. Дом Ротшильда не пользуется никакими привилегиями, а между тем это сила, с которою должны считаться европейские державы. Когда же эта аристократия, вступая в союз с правительством, становится посредником между ним и промышленным обществом, то это именно та роль, которая принадлежит ей по самому ее существу. Этим государству и обществу оказывается услуга, а не наносится вред. Поэтому в самых демократических странах люди, понимающие дело, не только не восстают против подобной привилегии, а напротив, дорожат ею как самым верным оплотом общественного благосостояния. "Я думаю без сомнения, что мы — демократия, — говорил в 1848 г. Леон Фоше, — но я не хотел бы, чтобы эта демократия оставалась в состоянии пыли. Я желаю, чтобы в стране возникали могущественные товарищества и чтобы эти товарищества становились средством группировать рассеянные силы; я желаю, чтобы перед правительством было, когда нужно, нечто такое, что сопротивляется и что держится крепче, нежели отдельные лица. Я думаю, что в демократии есть нечто более опасное, нежели самые могущественные товарищества, — это зависть, которая отвергает всякое возвышенное положение в порядке политическом, в порядке промышленном, в организации кредита".
Заметим однако, что если прочная денежная аристократия составляет один из важнейших элементов экономического быта и во многих случаях является наиболее надежным посредником между государством и обществом, то этим элементом можно пользоваться только там, где он существует. Денежная аристократия, как и всякая другая, не создается произвольно, а вырабатывается жизнью. Созданные государством аристократии представляют мимолетные явления, на которых ничего нельзя основать и которые исчезают при первом дуновении ветра. Прочно только то, что стоит на своих собственных ногах. Для возникновения подобной аристократии недостаточно даже одного денежного богатства: нужны прочные коммерческие нравы, широкое образование, ясное сознание государственных и общественных потребностей. Где этих условий нет, там и учреждение привилегированного банка будет только дутым предприятием, которое послужит к обогащению некоторых и к ущербу всех. Если же в стране недостает денежных капиталов даже для обыкновенных промышленных предприятий, если не только казна с своими займами, но и частные лица принуждены обратиться к иностранным капиталистам и от них заимствовать нужные фонды, то о привилегированном банке еще менее может быть речи. Это значило бы прямо отдать себя в руки иностранных капиталистов, чего независимое государство, разумеется, потерпеть не может.
При таких условиях государству остается только взять бумажно-денежное обращение в свои руки, несмотря на все сопряженные с этим делом опасности и неудобства. Оно принуждено действовать таким образом, уступая необходимости. В отношении к младенческой промышленности оно играет роль опекуна и должно брать на себя то, что оно, в сущности, не в состоянии исполнить надлежащим образом. В таком положении государство неизбежно наталкивается на бумажно-денежное хозяйство со всеми его пагубными последствиями. И чем обширнее его власть, чем менее развиты его силы, тем искушение больше и тем труднее ему противостоять. Единственное, что остается гражданам, это надеяться на благоразумие правительства, на его бережливость и на усвоение им здравых экономических начал.
Но если практика заставляет иногда отступать от требований теории, то никогда не следует забывать, что подобное отступление вызывается несостоятельностью практики, а не теории. Сосредоточение кредита в руках государства служит признаком младенческого состояния промышленного быта, оно составляет принадлежность низших ступеней экономического развития. На высших же ступенях, когда промышленность становится самостоятельною силою, она вступает и в принадлежащие ей права: тогда государство слагает с себя неподобающее ему бремя. Совершенно отказаться от него оно не может, ибо вопрос здесь не только коммерческий, но и административный. Но по этому самому этот вопрос не может быть решен ни исключительною деятельностью государства, ни свободою частной предприимчивости, а единственно взаимодействием и взаимным ограничением обоих элементов, государственного и общественного.
Мы видели, что цель государства ограниченная: оно вращается в области общих интересов и не должно вторгаться в частную жизнь. Отдельные союзы, в которые слагается человеческое общежитие, должны сохранять свою самостоятельность. Между тем государство владычествует и над частною жизнью, и над отдельными союзами. Что же ручается за то, что оно не переступит своих пределов и не явится распорядителем в принадлежащей ему области?
Опасность в этом отношении увеличивается тем, что и в собственной сфере государство нуждается в средствах, и эти средства оно получает сборами с частных лиц. А так как исключительно от его воли зависит определение общественных нужд и количества потребных на них средств, то оно является полным владыкою собственности. Государство может брать у частных лиц все, что оно считает нужным, и употреблять деньги по своему усмотрению. Где же гарантия права собственности?
Этой гарантии нельзя искать в правах частных лиц и союзов. Хотя теоретически ведомство государства ограничивается этими правами, но формально отдельные лица и союзы подчинены ему безусловно. Учение о неотчуждаемых и ненарушимых правах человека, которые государство должно только охранять, но которых оно не смеет касаться, есть учение анархическое. Необходимым его следствием является постановление французской конституции 1793 г., что как скоро права народа нарушены, так восстание составляет не только для всего народа, но и для каждой части народа священнейшее из прав и необходимейшую из обязанностей. При таком порядке каждый делается судьею своих собственных прав и обязанностей, начало, при котором общежитие немыслимо. В здравой теории, так же как и в практике, свобода тогда только становится правом, когда она признается законом, а установление закона принадлежит государству. Поэтому от государства зависит определение прав как отдельных лиц, так и входящих в него союзов. По своей природе оно является верховным союзом на земле.
Необходимость такого верховного союза вытекает из самого существа человеческого общежития. Для того чтобы в обществе было единство, чтобы оно не раздиралось противоборствующими друг другу стремлениями, требуется установление единой, владычествующей воли, которой все безусловно должны подчиняться. На нее не может быть апелляции, ибо в таком случае явилась бы новая, высшая воля, которой приговор был бы все-таки окончательным. Эта воля должна быть едина, как едино самое общество. Все заключающиеся в нем частные лица и союзы обязаны ей повиноваться, ибо частное должно подчиняться общему. Иначе общество распадется врозь.
Но где же при таком порядке гарантия свободы? А гарантия нужна, ибо без нее свобода перестает быть правом. Свободою по милости хозяина могут пользоваться и рабы; полноправные лица должны быть ограждены законом. В частных правах эта гарантия заключаться не может, ибо они подчиняются праву общему, следовательно, обеспечение может лежать только в самом общем праве, именно, в таком устройстве, которое давало бы заинтересованным лицам известное влияние на решение общих дел.
Подобная гарантия не представляет собою нечто искусственное, напротив, она вытекает из самой природы государственного союза. Государство не есть только система правительственных учреждений, это живое единство народа. Народ же, по крайней мере на высших ступенях развития, состоит из свободных лиц, а как скоро является союз свободных лиц, так отсюда вытекает участие каждого из них в общих решениях. Личная свобода состоит в праве человека распоряжаться собою и своими действиями; свобода в союзе с другими, или свобода общественная, выражается в праве совокупно с другими участвовать в решении общих дел. Никакое отдельное лицо, если оно не признается представителем всех, не может иметь притязания решать по своему усмотрению то, что касается других, но каждый свободный член общества вправе участвовать в решениях, которые касаются и его. В частных товариществах это признается безусловно, точно так же и в соединениях людей, имеющих характер постоянных союзов, каково государство, это требование логически вытекает из начала свободы, как необходимое его следствие. Свобода политическая является завершением и восполнением свободы личной.
Политическая свобода имеет однако совершенно иной характер, нежели свобода личная. Последняя дает право распоряжаться собою, первая дает право распоряжаться другими. В совокупном решении меньшинство обязано подчиняться большинству. Голос призванных к совету имеет влияние на судьбу всех. Очевидно, что тут являются отношения совершенно иного рода, нежели в области личных прав. Отдельное лицо может распоряжаться собою как ему угодно; если оно ведет порочную жизнь, если оно разоряется, то последствия его поведения падают на него одного: другим до этого нет дела. Но от несправедливого или необдуманного решения общего дела страдают и те, которые не принимали в нем участия, даже и те, которые ему противились. И чем выше союз, тем больше опасность, ибо тем сложнее дела и тем затруднительнее их решение. Особенно в союзе, имеющем всеобщий и принудительный характер, каково государство, решение общих дел может иметь роковое значение для всех членов. В частном товариществе меньшинство точно так же обязано подчиняться большинству, и необдуманное решение может иметь последствием разорение многих. Но здесь каждый волен вступать или не вступать в товарищество. Кто недоволен решением собрания акционеров, тот может продать свои акции и не вверять обществу своих капиталов. Тут все основано на частном соглашении, и каждый получает голос соразмерно с своим вкладом. В государстве же отношения совершенно иные: это не добровольно составляемое товарищество, в нем люди рождаются и умирают. Государство служит связью многих следующих друг за другом поколений. Самые интересы его имеют бесконечно высшее значение, нежели те, которые связывают частные товарищества. Как верховный союз на земле, оно является носителем всех высших начал человеческой жизни, исторических преданий, права, нравственности, материального и духовного благосостояния масс, всемирно исторического призвания живущего в нем народа. Государство не есть случайное создание субъективной воли, оно представляет собою объективный организм, который воплощает в себе мировые идеи, развивающиеся в истории человечества. Понятно, что для обсуждения всех возникающих отсюда вопросов недостаточно быть свободным членом союза: надобно понимать сущность этих вопросов, для того чтобы быть в состоянии их обсуждать. Иначе все высшие интересы человечества подвергаются опасности. Из всего этого следует, что для участия в решении государственных дел кроме свободы требуется и способность. Если свобода составляет источник политического права, то способность является необходимым его условием. А так как способность к обсуждению государственных вопросов не прирождена человеку, так как для этого необходимы и образование и знакомство с государственными делами, качества, которые не находятся у всех и всего менее распространены в массе, то очевидно, что не может быть речи о всеобщем праве голоса как неотъемлемом политическом праве граждан. Призвание способных к участию в решениях государственной власти является вопросом исторического развития. Оно определяется степенью умственного и политического образования народа. Чем скуднее это образование, чем более оно сосредоточивается в небольшом кружке лиц, тем труднее призвать даже последних к участию в решении общих дел, ибо через это общий интерес легко может обратиться в орудие частных видов. Именно вследствие этого массы охотнее вверяют свою судьбу одному лицу, высоко стоящему над всеми, нежели немногим. В этом заключается значение самодержавной монархии. Политическая свобода представляет идеал государственного развития, но она не может считаться постоянною его принадлежностью.
Поэтому не может быть речи и о замене личной свободы политическою. Мы видели, что Руссо требовал, чтобы члены общества передали последнему все свои права, с тем чтобы получить их обратно в виде участия в совокупных решениях. Это значит отречься от основания, для того чтобы получить частное и условное следствие. Свобода составляет принадлежность лица, поэтому истинная свобода есть свобода личная: она вытекает из природы человека как разумно-нравственного существа и дает ему право распоряжаться собою независимо от чужой воли. Политическая же свобода рождает не отношения независимости, а отношения власти и подчинения, причем доля власти ничтожная, а подчинение всецелое. Какою заменою утраты независимости может служить человеку приобретение десяти или двадцатимиллионной доли власти, соединенной с обязанностью безусловно повиноваться тому, что решат другие? Политическая свобода может быть не заменою, а лишь гарантиею и восполнением свободы личной. Свобода, которой корень лежит в самоопределяющейся воле отдельного лица, переносится здесь в новую область, где человек перестает быть независимым лицом, а становится частицею целого. И тут он сохраняет свою свободу, ибо он не перестает быть человеком, но эта свобода по необходимости стесняется и ограничивается этими новыми отношениями.
Из этого опять же очевидно следует, что свобода гражданская по существу своему должна быть шире свободы политической. А потому нельзя не признать проявляющегося у социалистов и полусоциалистов стремления стеснить гражданскую свободу и расширить свободу политическую извращением истинных начал общественной жизни. Требовать, чтобы промышленность подчинялась государству, и вместе с тем стремиться к тому, чтобы политическое право распространялось на всех и общие дела решались собором, значит идти наперекор самым явным указаниям здравого смысла. С точки зрения политической науки это должно быть признано абсурдом. Можно проповедовать расширение государственной деятельности в области частных интересов, но тогда не надобно говорить о свободе, следовательно, и о расширении вытекающего из свободы политического права. Как же скоро мы требуем расширения права, так мы прежде всего должны позаботиться об ограждении настоящего его источника, свободы, а для этого необходимо ограничить деятельность государства чисто политическою областью. Одна система исключает другую. В приложении к жизни эти противоречащие требования ведут к беспредельному деспотизму толпы, то есть к худшему политическому устройству, какое только способен изобрести человеческий ум. В действительности такое устройство, о каком мечтают социалисты, никогда не существовало. Везде, где прочно установлялась широкая политическая свобода, она водворялась на основании еще более широкой свободы гражданской. Таков закон в особенности для новых народов. Примером могут служить Соединенные Штаты.
Личное право не исчезает однако и в области государственной. Человек как свободное существо никогда не может быть только членом целого, он всегда остается вместе и самостоятельным лицом. На политической почве это начало проявляется в двояком виде: как гарантия права гражданского и как выражение того, что мы выше назвали неорганическим элементом государственной жизни.
К первому разряду относятся все те постановления, которыми обеспечивается неприкосновенность личности и собственности. Эта неприкосновенность, разумеется, не может быть безусловною. И личная свобода и собственность подвергаются стеснениям и ограничениям во имя государственных требований. Но важно то, чтобы это совершалось по закону, а не по произволу, чтобы стеснение происходило в силу действительных потребностей, а не по прихоти власти. Для этого и нужны гарантии.
Главная состоит в том, что личность и собственность ставятся под защиту независимого суда, и гражданин получает право требовать этой защиты. Таков смысл знаменитейшего в этом роде постановления, английского habeas corpus. В Англии, как и везде, полиция не может быть лишена права арестовать людей по подозрению, иначе она не могла бы исполнять своих обязанностей. Но арестованный имеет право обратиться к судье, который посредством предписания habeas corpus требует, чтобы заключенный был ему предъявлен для рассмотрения причин ареста.
Защита, даруемая судом, имеет то значение, что суд в своих действиях обязан руководиться законом, тогда как администрация руководствуется усмотрением. Последней по самой ее задаче всегда необходимо присуща известная доля произвола: она имеет в виду не охранение права, а достижение практических целей. Но и суд тогда только в состоянии служит действительною гарантиею для лица, когда он является вполне независимым как от правительственной власти, так и от владычествующей партии. Отсюда высокое значение несменяемости судей. Нарушение этого начала составляет первый шаг к деспотизму, а установление его служит признаком появления в обществе свободы. Это начало может существовать даже при отсутствии настоящей политической свободы. Самоограничение самодержавной власти равно благодетельно и для нее самой, и для подданных. Оно служит доказательством, что правительство имеет в виду не собственную только прихоть, а истинную пользу страны.
Что же ручается однако за то, что власть не будет действовать помимо суда? Есть случаи, когда это бывает даже необходимо. Именно потому, что суд обязан держаться строгих начал закона, он не может отвечать всем изменчивым потребностям жизни. Как скоро в обществе являются смуты, так рождается необходимость большего стеснения свободы, нежели то, которое допускается в нормальном порядке. Власть при таких обстоятельствах должна не только пресекать, но и предупреждать преступления, а это можно делать, только действуя по усмотрению. Тут временно устраняются гарантии, которые даются судебного защитою, и администрация вступает в свои права. Это признается во всех государствах в мире, каково бы ни было их политическое устройство. В настоящее время в Ирландии приостановлены гарантии личных прав, а в Германии в силу данного парламентом полномочия административным путем высылаются социалисты. Ненормальное состояние общества всегда вызывает чрезвычайные меры. Протестовать против этого и требовать, чтобы правительство держалось строго законного пути, когда в обществе господствует смута, значит не понимать первых условий общественного порядка. Но там, где есть представительные собрания, правительство принимает эти меры не иначе, как с их согласия и с ответственностью за их приложение. Политическая свобода дает личному праву новую, высшую гарантию, которой нет при ином устройстве. Без нее есть больше опасности, что административная власть, которая по необходимости должна часто руководствоваться указаниями низших органов, может злоупотреблять своими полномочиями. Тут можно советовать только большую осторожность, которая всего нужнее именно там, где злоупотреблений может быть больше.
Точно так же политическая свобода дает высшую гарантию и собственности, особенно относительно обложения граждан податями. Об этом мы уже говорили выше, а потому не станем возвращаться к этому вопросу. Заметим только, что эта гарантия, для того чтобы она могла служить действительною охраною интересов различных общественных классов, требует весьма сложного политического устройства. С одной стороны, там, где высшие классы в силу принадлежащей им способности одни призываются к решению государственных дел, легко может случиться, что податное бремя при господстве частных интересов падет преимущественно на низшее народонаселение. Наоборот, при всеобщем праве голоса, которое придает решающее значение демократической массе, высшие классы лишаются гарантии. Тут податное бремя может быть взвалено главным образом на последних, посредством прогрессивного налога или иным путем. Вопрос разрешается тем, что между противоположными элементами должен быть высший судья. Таков монарх, которого всегдашнее призвание состоит в сохранении равновесия и справедливости между различными частями государственного организма.
Итак, гарантии личных прав возможны и без политической свободы, но последняя дает им высшее обеспечение. Политические права составляют завершение всего юридического здания.
Совершенно иное значение имеют те личные права, которые являются выражением неорганического элемента государственной жизни. Таковы свобода печати, свобода собраний и товариществ, наконец, право прошения. Тут дело идет уже не об обеспечении гражданской свободы, а о деятельности в политической области. Пользуясь этими правами, граждане получают возможность влиять на решение государственных вопросов, но не посредством обсуждения их в организованных учреждениях, а путем свободного выражения мыслей. Они действуют тут не как члены целого в органической связи с другими, а как отдельные лица, самостоятельно выступающие на политическом поприще. Но именно вследствие своего политического характера все эти права могут получить сколько-нибудь широкое развитие единственно на почве политической свободы, только при ней они приобретают настоящее свое значение. Это значение заключается в том, что в неорганической деятельности вырабатываются элементы, которые должны занять свое место в организованных учреждениях. Для того чтобы граждане, призванные к выборам, сознательно исполняли свои обязанности, необходимо, чтобы они были к тому приготовлены, а приготовление совершается путем свободного обмена мыслей. Но если организованных учреждений нет, то неорганизованная деятельность производит лишь брожение, которому нет исхода. Свобода, которой не дано правильного течения, становится революционною. И наоборот, только при свободных учреждениях гласное обсуждение практических государственных вопросов может совершаться с некоторою основательностью, ибо тут только самая государственная жизнь течет гласно и все элементы суждения находятся на лице. Где этого нет, неорганическая деятельность превращается в праздную болтовню, которая скорее может сбить общество с толку, нежели приготовить его к здравому обсуждению общественных дел.
Все это вполне прилагается к свободе печати. Многие воображают, что она возможна всегда и везде и что она всегда и везде действует благотворно. Это значит держаться чисто отвлеченных начал и не принимать во внимание условий действительной жизни. Такого рода общие положения менее применимы к политическому быту, который необходимо соображается с состоянием среды и с изменяющимися обстоятельствами.
Свобода мысли и слова, без сомнения, составляет одно из драгоценнейших достояний человечества. Без нее нет настоящего умственного развития и те правительства, которые ее подавляют, действуют во вред духовной жизни народа и подрывают собственную свою силу, ибо они лишают себя образованных орудий. Но истинная свобода мысли, приносящая плод, проявляется в зрелых и обдуманных произведениях, требующих знаний и труда. Такой характер имеют главным образом книги. Только ими подвигается умственное развитие человечества. Совершенно иной характер носит на себе журнал. Это не столько выражение зрелой мысли, сколько орудие борьбы. Журнал день за днем следит за текущими событиями, стараясь угодить публике, произнося свои суждения на лету. И эта деятельность имеет свою полезную сторону там, где люди, обладающие основательным политическим образованием и знакомые с практическим делом, становятся руководителями общества и приготовляют его к решению подлежащих его суждению вопросов. Но непременное для этого условие заключается в том, чтобы политическое образование было распространено в обществе и чтобы государственные дела были ему знакомы. А то и другое возможно единственно при политической свободе. Здесь поэтому журнализм имеет настоящую свою почву, и здесь он необходим, ибо иначе нельзя действовать на общественное мнение, хотя и тут он всегда имеет свои весьма непривлекательные стороны. Из массы журналов, появляющихся в свободных странах, немногие приобретают действительный вес и значение. Большинство же составляют летучие предприятия, которые стараются поддержать себя тем, что приходится по вкусу неразборчивой публике; скандалами, задором, потачкою страстям. Только широко разлитое политическое образование и окрепшие политические нравы в состоянии исправить проистекающее отсюда зло. Чем ниже, напротив, умственное состояние общества и чем моложе в нем политическая жизнь, тем это зло опаснее и тем труднее приложить к нему лекарство. Нужны прочные органические учреждения для того, чтобы рядом с ними могло быть допущено широкое развитие элемента неорганического.
Безусловные друзья журнализма любят ссылаться на то, что истина всегда торжествует, но истина нередко торжествует только после кровавых испытаний, которые показывают народу, что он сбился с настоящего пути. Способность убеждаться не жизненным опытом, а отвлеченными доводами, составляет плод высшего умственного образования, для этого требуется не только ширина взгляда, способного охватить различные стороны вопроса, но также искренняя любовь к истине, составляющая достояние немногих. Масса же публики убеждается тем, что ей по плечу и что говорит ее минутному настроению. Когда же известные доводы повторяются ей ежедневно, настойчиво и страстно, с недобросовестным умолчанием обо всем, что им противоречит, то увлечь ее на ложный путь весьма немудрено. Нет более сильного орудия разрушения, как журнализм среди неустановившегося общества.
Но если и при политической свободе журнализм имеет свои опасные стороны, то эти стороны выступают еще ярче там, где нет органических учреждений, которые вводят свободу в правильную колею. Здесь уже свобода печати превращается в хаотическое брожение мыслей, лишенных всякой твердой опоры. Тут нет ни политических нравов, ни политического образования, способных служить противовесом этой бесконечной безурядице. Те немногие люди, которые среди малообразованного общества приготовлены к обсуждению политических вопросов и которые могли бы быть руководителями общественного мнения, предпочитают всякое другое поприще, где деятельность не ограничивается пустыми словами, а представляет собою настоящее дело. При таких условиях журналистика в огромном большинстве случаев попадает в руки людей, не имеющих ни практических знаний, ни теоретического образования, и для которых ежедневная болтовня составляет выгодное ремесло. Из этого ремесла они стараются извлечь наибольшую пользу, давая публике пищу весьма невысокого качества, но приходящуюся по ее вкусу и приправленную пряностями, возбуждающими неприхотливый аппетит. Этим самым публика более и более приучается к пошлости и отвыкает от более возвышенных требований. Легкое чтение журналов заменяет всякую другую умственную пищу, требующую некоторого труда и размышления. Если при политической свободе журнализм в малообразованном обществе может обратиться в орудие разрушения, то без политической свободы он становится орудием умственного разврата.
Как же помочь этому злу, там где оно уже вкоренилось и вошло в общественные нравы? Правительства прибегают иногда к системе предостережений, за которыми следует закрытие журналов. Но практика показывает, что с этим оружием обращаться нелегко. Мысль принимает тончайшие извороты и ускользает от преследования. Если при самодержавном правлении невозможно отказаться от этого средства, то и полагаться на него слишком нельзя. Истинное лекарство лежит опять же единственно в свободных учреждениях. Только развитие органической стороны государственной жизни может дать правильное движение неорганическим ее элементам. Политическая свобода одна в состоянии распространить в обществе политическое образование и утвердить в нем политические нравы, способные противостоять ежедневному натиску неорганических начал. В свободных учреждениях общество обретает Центр, откуда исходит политическая жизнь. Вместо того чтобы довольствоваться пустою болтовнею журналов, оно призывается к настоящему делу. Руководителями его являются уже не самозванцы и неприготовленные писатели, потакающие страстям и расточающие лесть, а государственные люди, обсуждающие вопросы совокупно с народными представителями. Журналы отходят на задний план, они перестают быть просто частными предприятиями, а становятся органами партий, во главе которых стоят лица, облеченные доверием общества. Одним словом, органический рост заменяет неорганическое брожение. Свобода вводится в правильную колею, где мысли дается исход, а воле направление.
Еще более все эти соображения применяются к свободе собраний и товариществ. Живое слово действует еще сильнее, нежели печатное, а потому опасность для государственного порядка тут еще больше. Даже при свободных учреждениях эти права обыкновенно сдерживаются в весьма тесных пределах. Нужны крепкие политические нравы, чтобы допустить подобные проявления неорганических сил. Особенно свобода политических товариществ представляет для государства такие опасности, которые редко делают их терпимыми. Революционные клубы служат тому явным доказательством. Здесь неорганический элемент сам организуется и вступает в борьбу с элементом органическим. Является новое, самозванное государство, и первое, если не всегда побеждает, то всегда производит в обществе смуты и потрясения. Поэтому даже при самой широкой политической свободе здесь требуются значительные ограничения.
Таким образом, в области государственных отношений личное право получает настоящее свое развитие только при праве политическом. Неорганический элемент служит здесь не более как придатком элемента органического. Он приготовляет общество к тому, что оно призвано исполнить путем политического права. Коренное же значение свободы в государстве заключается в призвании граждан к участию в решении общественных дел.
Это участие имеет свои степени. Низшую ступень составляет участие в местном управлении, высшую — участие в делах государственных. Последнее называется политическою свободою в собственном смысле. Первое же может существовать при всяком правлении, величайший деспотизм соединяется иногда с значительною автономиею общин. Чем мельче единицы, чем менее в них самостоятельной силы и государственного значения, тем легче предоставить им заведование их внутренними делами. Но как скоро эти единицы становятся крупнее, как скоро они делаются местными центрами независимых сил, так они не могут уже быть безразличными для государственной власти, и тут рождается вопрос об отношении местного самоуправления к центральному правительству.
Этот вопрос, особенно в последнее тридцатилетие, подвергся тщательной разработке. В местном самоуправлении многие видели главную опору политической свободы. Отсутствию его во Франции приписывали крушение представительных учреждений при второй Империи. Наоборот, на Англию указывали, как на страну, где все парламентское правление вытекло из местных прав. Гнейст присоединил к этому учение о необходимости безвозмездного отправления местных должностей высшими классами; по его мнению, только этим путем последние могут приобрести достаточно силы, чтобы противостоять напору бюрократии и взять в свои руки парламентское правление. В исполнении общественных обязанностей он видит единственное твердое основание политических прав.
В этих воззрениях есть доля истины; но, по обыкновению, начало, на которое впервые обращено внимание, значительно преувеличивается. Нет сомнения, что местное самоуправление составляет существенную опору политической свободы. В нем образуются местные влияния, которые дают силу в политических выборах и служат преградою давлению власти. Там, где местное управление вполне находится в руках правительства, последнее приобретает возможность направлять политические выборы согласно с своими видами, вследствие чего самостоятельность представительного собрания исчезает. Мы видели тому пример во Франции во времена второй Империи. Несомненно также, что местное самоуправление служит весьма хорошею приготовительною школою для политической свободы. В нем граждане привыкают к совместному обсуждению и ведению общих дел, образуются политические нравы, выделываются люди. Но ни той, ни другой выгоде не следует придавать чрезмерного значения, во всяком случае от этого далеко до признания местного самоуправления главным источником политической свободы.
На практике представительные учреждения могут существовать и без всякого местного самоуправления. Это доказала та же Франция в самую блестящую эпоху своей парламентской жизни. Во времена Реставрации местные жители не имели никаких выборных прав, а при Людовике-Филиппе весьма не обширные. Централизация была всепоглощающим началом французской администрации, а между тем правительство все-таки не могло направлять выборы по своему усмотрению. Последние палаты времен Реставрации доказали это неопровержимым образом. Зажиточные классы, которые в то время исключительно пользовались политическими правами, всегда сохраняют известную независимость и нелегко поддаются давлению власти, идущей наперекор их политическим стремлениям. Если же при таком порядке произошли две революции, то виною тому было не отсутствие самоуправления: пала не свобода, лишенная корней, пали правительства, которые не находили поддержки в обществе. Впоследствии рушилась и свобода, но опять же по причинам чисто политическим: французское общество, испуганное социализмом, бросилось в объятия диктатуры и принесло ей в жертву все свои права.
Франция доказала также, что политические нравы и государственные люди могут вырабатываться помимо местных учреждений. Последние, бесспорно, составляют хорошую школу для представительного порядка, но нельзя признать эту школу безусловно необходимою.
С другой стороны, несправедливо, что вся политическая свобода Англии вытекла из местного самоуправления. История доказывает, что она явилась результатом борьбы аристократии с королем. Краеугольным камнем представительного порядка была Великая Хартия, вырванная баронами у Иоанна Безземельного. Конечно, бароны имели и местную силу, но таковую же, даже в гораздо больших размерах, имела аристократия на всем европейском материке, а между тем из этого никакой политической свободы не. выработалось. Разница заключалась именно в том, что английская аристократия домогалась не местной автономии, а политических прав, с помощью которых она сохранила и местную автономию; в других же странах она главным образом дорожила своею местною властью, вследствие чего она потеряла сперва политическое право, а затем и все остальное.
Из этого видно, что если местное самоуправление служит некоторою поддержкою политического права, то еще в гораздо большей степени политическое право служит опорою местного самоуправления. Которое из этих двух начал является преобладающим, это зависит от характера всего государственного строя. Преобладание местной автономии было господствующим началом в средние века: в то время общество дробилось на бесчисленные местные центры с самостоятельною жизнью. Преобладание центрального элемента составляет, напротив, отличительную черту государственной жизни нового времени. Здесь поэтому местное самоуправление отходит на второй план, иногда даже в слишком значительной степени. И чем упорнее в историческом движении местная жизнь сопротивлялась требованиям центра, тем беспощаднее она была подавлена. Отсюда развитие централизации на европейском материке. В Англии, напротив, местные центры никогда не стремились к обособлению; с самого начала королевская власть имела первенствующее значение, и вопрос шел не об отношении центра к областям, а об отношении центральной власти к центральному представительству. Именно потому политическая свобода пустила здесь прочные корни.
В настоящее время при громадном развитии государственной деятельности не может уже быть речи о том, чтобы основать политическую свободу на местных правах. Задача заключается лишь в соглашении обоих элементов, и в этом отношении местный элемент должен сообразоваться с центральным, а не центральный с местным. Последний может получить настолько развития, насколько это может быть допущено характером и значением центральной государственной власти.
Наибольший простор может быть предоставлен местному самоуправлению в федеративной республике. Здесь государственная деятельность доводятся до наименьших размеров, все идет снизу и по возможности предоставляется личной инициативе. Тут самое государство является не более как союзом отдельных местностей. Таким образом, и в центре, и на местах господствует один и тот же элемент, проникнутый одним и тем же духом. Однако и тут неизбежно является противоположность направлений. И в федеративной республике общее государственное начало имеет существенное значение, а с развитием общественной жизни это значение возрастает. Поэтому здесь рано или поздно возгорается борьба между двумя противоположными течениями, центральным и местным. На этом вращалась вся политика партий в Соединенных Штатах с самой первой поры их существования. История привела наконец к победе центра, однако же без уничтожения местной самостоятельности, которая при таком устройстве всегда остается одним из коренных начал политической жизни. То же самое явление повторилось и в Швейцарии.
Широкое развитие местное самоуправление может получить и при господстве аристократии. Связующим элементом государства служит здесь владычествующее сословие, которое, смыкаясь в центре, имеет преобладающее влияние и на местах. И тут опять местная автономия возможна потому, что и здесь, и там господствует один и тот же элемент, вместо противоположности направлений является взаимная поддержка. Можно сказать, что аристократия есть по преимуществу сословие, опирающееся на местное влияние. Главную его материальную опору составляет крупное землевладение, которое делает его средоточием областной жизни. Иногда этот местный характер получает перевес над государственными стремлениями, и тогда он ведет к разложению государства. Отсюда историческая борьба королей с аристократиею, борьба, которая в значительной степени оправдывается противогосударственными стремлениями последней. Если же аристократия, вместо того чтобы стремиться к обособлению, сохраняет политический дух и пользуется своим местным значением только как опорою для своей государственной деятельности, то она может сделаться преобладающею и в центре, и на местах, и тогда широкая местная автономия служит ей самым крепким оплотом как против вторжений бюрократических начал, так и против натиска демократии. Но для этого необходимо, чтобы местное управление носило аристократический характер. Здесь приложимо то начало, которое Гнейтс считает нормою для всякого местного самоуправления, именно, безвозмездное отправление общественных должностей высшим классом. С одной стороны, этим самым устраняются низшие слои, не обладающие достаточными средствами для того, чтобы посвящать себя общественной деятельности без вознаграждения, а с другой стороны, добросовестным исполнением общественных обязанностей аристократия приобретает себе право на преобладающее общественное положение. В свободном государстве она не может держаться ничем другим.
Типом подобного устройства является Англия, и заслуга Гнейста состоит в том, что он вполне это разъяснил. Но именно в этой типической форме обнаруживается свойство этой организации. Выборное начало, которым обыкновенно характеризуется самоуправление, здесь совершенно устранено или является элементом, разлагающим установленный веками порядок. Главный центр местного управления в английских графствах составляют мировые судьи, которые определяются правительством по представлению назначаемого пожизненно лорда-лейтенанта. Мировые судьи, безвозмездно отправляющие свою должность, заведуют и местными податями, и администрациею, и судом. А так как их может быть неопределенное количество, то в этом учреждении соединяется центр местной аристократии, которая таким образом держит все областное управление в своих руках. Понятно однако, что подобный порядок возможен только под двумя условиями: во-первых, чтобы деятельность государственной власти ограничивалась наименьшими размерами и, во-вторых, чтобы центральное правительство было устроено так, чтобы назначения всегда делались в духе преобладающего класса. Последнее достигается тем, что в центре владычествует тот самый элемент, который господствует и на местах. И тут, следовательно, ключ лежит в политической свободе, без нее все это здание обратилось бы в орудие центральной власти. Но политическая свобода должна иметь здесь аристократический характер, с ослаблением же аристократического элемента весь этот порядок неизбежно изменяется. Это мы и видим в Англии. Стремление новейшего законодательства состоит в том, чтобы управление мировых судей заменить выборным началом. А с другой стороны, с усилением государственных потребностей развивается деятельность центрального правительства, которое мало-помалу подчиняет областные власти своему контролю. Прежняя широкая местная автономия оставляла в запущении многие существенные стороны управления, вследствие чего потребовалось более энергическое действие сверху. Таким образом, областное управление в Англии постепенно приближается к тому типу, который господствует на европейском материке, именно, к сочетанию выборного начала с правительственным, хотя еще в значительной степени сохраняются старые аристократические учреждения. Пока аристократия сильна, эти учреждения продолжают быть необходимым звеном местной жизни.
В некоторых других государствах сохранились также следы аристократического самоуправления, но при отсутствии политической свободы они приняли иной характер. В Пруссии ландраты первоначально были выборные от дворянства для заведования местными делами, но правительство воспользовалось ими для своих целей, вследствие чего они превратились в коронных чиновников, однако с местным значением, ибо кандидаты на эту должность представляются землевладельцами или окружными собраниями, и при небольшом жаловании должность считается более почетною, нежели доходною. Через это ландратам обеспечивается некоторая независимость и сохраняется связь их с местною жизнью. Это учреждение оказало государству существенные услуги.
Еще более независимый характер имеют наши предводители дворянства. И на них правительство возлагает многие служебные обязанности. Можно сказать, что в настоящее время на предводителях дворянства лежит главным образом управление уездов. Но это должность чисто выборная и вполне безвозмездная. Аристократическое ее значение сохранилось неприкосновенным. С этим неизбежно соединены некоторые неудобства, ибо от безвозмездной и почетной службы нельзя требовать того же, что требуется от службы коронной. Тем не менее подобными остатками исторического права следует дорожить. Пока есть сословие, выставляющее среди себя людей, готовых бескорыстно нести общественную службу, его услугами надобно пользоваться. Тут есть элемент независимости и местного влияния, который дает местному самоуправлению особенный вес и который нельзя заменить ничем другим.
В особенности там, где выборные учреждения еще недостаточно окрепли, эти исторические элементы играют весьма важную роль. Они связывают прошедшее с будущим.
Но если этого рода должности, носящие аристократический характер, важны и как выражение исторических начал и как форма, в которой проявляется участие аристократического элемента в самоуправлении, то не в них все-таки лежит главный центр местных учреждений нового времени. Эти учреждения как в республиках, так и в монархиях слагаются из двух начал: выборного и правительственного. От правильного их сочетания зависит в значительной степени достоинство управления.
Это сочетание может быть двоякого рода: или управление остается нераздельным в руках государства и учреждаются только выборные советы при назначаемых правительством администраторах, или же дела разделяются между правительственными и выборными органами, так что последним предоставляется особый круг действия. В первом случае все исполнение сосредоточивается в руках правительственных чиновников, выборные же получают совещательный или решающий голос по делам, касающимся местности, причем иногда права их ограничиваются изданием общих постановлений, исходящих от временно созываемых собраний, как было в прежнее время во Франции, иногда же им предоставляется и участие в исполнительных действиях, в каком случае при местном правителе учреждается постоянный выборный совет, как установлено ныне во Франции по примеру Бельгии. При второй системе, то есть при раздельности ведомств, выборные представители, заведуя местными делами, сами выбирают из себя исполнительные органы, но круг их действия неизбежно теснее, ибо все, что составляет правительственный интерес, от них отходит. Таковы наши земские учреждения.
Которая из этих двух систем заслуживает предпочтение? Первая обеспечивает большее единство управления, вторая дает более самостоятельности местным элементам, суживая однако их круг действия. Перевес той или другой точки зрения зависит от местных и временных условий, но главным образом от развития политической свободы. В странах, где установилось облеченное широкими правами народное представительство, из которого исходит самая правительственная власть, нет необходимости разъединять местное управление. Здесь правительственный элемент и выборный не являются противоположными друг другу, ибо оба истекают из одного начала. При зависимости бюрократии от центрального представительства существенный интерес ее состоит в том, чтобы жить в согласии с представительством местным. А с другой стороны, при полной независимости местных учреждений они легко могут сделаться средоточием враждебной правительству оппозиции. Поэтому здесь французско-бельгийская система совершенно уместна. Напротив, там, где нет политической свободы, совместное заведование делами чиновничеством и земством неизбежно должно повести к преобладанию первого и к умалению последнего. Чтобы дать выборному началу некоторую самостоятельность, необходимо отвести ему особый круг действия. Но этот круг не может идти далее местных хозяйственных дел. Расширение ведомства будет иметь своим последствием не усиление, а опять же умаление местного самоуправления, ибо этим необходимо вызывается вмешательство правительственной власти, следовательно, подчинение выборного начала бюрократическому. Те, которые при таких условиях мечтают о возможно большем расширении местного самоуправления, упускают из виду самые существенные потребности государственной жизни. Правительство не может отказаться от заведования делами, которые принадлежат ему по самой природе государства, оно не может предоставить свою власть местным учреждениям. Правительство, бессильное на местах, будет бессильно и в центре. И если бы нашелся государственный человек, который решился бы на такую уступку, то за этим, как и за всякою ложною мерою, неминуемо должна последовать реакция. В конце концов, выборные убедятся, что, захотевши большего, они лишились меньшего.
Когда в обществе, обладающем уже достаточною долею местного самоуправления, является стремление к расширению свободы, то это стремление должно искать себе исхода не в местном самоуправлении, которое при развитии государственной жизни необходимо ограничивается более или менее тесными пределами, а единственно в политическом праве. Последнее составляет верховную цель для всех друзей свободы, понимающих потребности государства; но тут возникает вопрос иного рода: надобно знать, достаточно ли общество к этому приготовлено и не поведет ли подобный переворот к ослаблению власти, а вследствие того к анархическому состоянию, которое в свою очередь неминуемо должно вызвать сильнейшую реакцию?
Когда дело идет о признании свободы личной, для граждан не требуется особенного приготовления. Каждый взрослый человек вправе располагать собою, как ему угодно, и если он причиняет себе зло, то другим до этого нет дела. Однако и при водворении гражданской свободы необходимо переходное положение, для того чтобы не порвать установившихся отношений и постепенно перевести один экономический порядок в другой. Политическая же свобода требует гораздо большего. Мы видели, что тут нужна способность, а способность не приобретается по желанию, она вырабатывается жизнью. И чем выше государственный строй, чем сложнее отношения, тем самая способность должна быть больше. Поэтому свобода, пригодная для низших ступеней развития, оказывается непригодною для высших. Вследствие этого мы замечаем, что в историческом своем движении политическая свобода не идет равномерно упрочиваясь. За периодами процветания следуют периоды упадка. Иногда в течение целых веков политическая свобода исчезает, пока жизнь не подготовит новой, высшей ее формы. Беглый взгляд на историю покажет нам причины этих явлений.
Политическая свобода была и в древности, и в средние века, и в новое время. Мы находим ее даже у первобытных народов. Участие граждан в общественных делах свойственно человеческому общежитию, и когда эти дела весьма несложны, то ничто не мешает каждому подавать свой голос при их решении. Но вопрос состоит в том, до какой степени возможно согласовать это право с потребностями высшего государственного порядка, и тут мы видим, что для приготовления к этому человеческих обществ требуется долгий исторический процесс. Развитие государственной жизни начинается на Востоке, но Восток политической свободы не знал и доселе не знает. Она появляется только у классических народов, как результат всей предшествующей истории человечества. И здесь еще она заключается в весьма тесных границах. Это свобода городская, она основана на непосредственном участии каждого в общих делах. А так как в государственном строе для этого требуется высшая способность, то гражданин является лицом, специально посвящающим себя этим занятиям. Он всецело живет для государства, удовлетворение же частных потребностей возлагается на рабов. Политическая свобода в древних республиках вся покоилась на рабстве. Но самый этот узкий ее характер делал ее пригодною только для известной ступени развития. Она могла процветать, пока государственная жизнь вращалась в тесном городском кругу, и самые интересы при простоте отношений были несложны. Как же скоро неудержимое течение истории вывело классические государства на более широкое поприще, как скоро осложнились и интересы и отношения, так политическая свобода древнего мира оказалась неспособною к исполнению своей задачи. Римские граждане могли управлять Римом, но они не в состоянии были управлять целым завоеванным ими миром. При изменившихся условиях политическая свобода не могла удержаться, она по необходимости пала и уступила место единовластию.
Снова она возникла в средние века, но опять при иных условиях. Средневековая жизнь гораздо ближе подходила к тому, что могли дать люди при весьма невысокой степени образования. Государство разложилось, и на место его установился порядок, основанный на взаимных отношениях частных сил. Политическое право возникло здесь не из государственных требований, а из частного права. Но по этому самому это было право сильнейшего. Оно носило преимущественно аристократический характер, ибо военная аристократия завоевала себе высшее положение в обществе. Мало-помалу рядом с нею, хотя и на втором плане, становятся города, которые силою оружия умели отстоять свою независимость. А так как и землевладельцы, и города были рассеяны по всей земле, то для совокупных решений необходимо было представительство. Но представительное начало было здесь не более как сделкою между частными элементами. Каждый считал себя верховным владыкою у себя дома; подчинение общему центру, королю, основывалось не на государственных требованиях, а на частных отношениях и привилегиях. Вся средневековая жизнь состояла таким образом в бесконечных частных сделках и соглашениях. Вследствие этого Монтескье, который в необходимости сделок между независимыми элементами видел существо конституционного правления, утверждал, что эта система была изобретена в лесах Германии. Основанный германцами средневековый быт действительно представлял тому зачатки, но зачатки свойственные не государственному, а противогосударственному порядку. Система частных сделок, без высшей владычествующей над всеми власти, могла повести лишь к всеобщей анархии; и точно, такова картина, которую представляют нам средние века. Но именно поэтому подобный порядок не мог быть прочен. Политическая свобода, основанная на частном праве, в свою очередь пала и уступила место новому единовластию. Снова она возникла в средние века, но опять при иных условиях. Средневековая жизнь гораздо ближе подходила к тому, что могли дать люди при весьма невысокой степени образования. Государство разложилось, и на место его установился порядок, основанный на взаимных отношениях частных сил. Политическое право возникло здесь не из государственных требований, а из частного права. Но по этому самому это было право сильнейшего. Оно носило преимущественно аристократический характер, ибо военная аристократия завоевала себе высшее положение в обществе. Мало-помалу рядом с нею, хотя и на втором плане, становятся города, которые силою оружия умели отстоять свою независимость. А так как и землевладельцы, и города были рассеяны по всей земле, то для совокупных решений необходимо было представительство. Но представительное начало было здесь не более как сделкою между частными элементами. Каждый считал себя верховным владыкою у себя дома; подчинение общему центру, королю, основывалось не на государственных требованиях, а на частных отношениях и привилегиях. Вся средневековая жизнь состояла таким образом в бесконечных частных сделках и соглашениях. Вследствие этого Монтескье, который в необходимости сделок между независимыми элементами видел существо конституционного правления, утверждал, что эта система была изобретена в лесах Германии. Основанный германцами средневековой быт действительно представлял тому зачатки, но зачатки свойственные не государственному, противогосударственному порядку. Система частных сделок, без высшей владычествующей над всеми власти, могла повести лишь к всеобщей анархии; и точно, такова картина, которую представляют нам средние века. Но именно поэтому подобный порядок не мог быть прочен. Политическая свобода, основанная на частном праве, в свою очередь пала и уступила место новому единовластию.
Потребность усиления монархического начала была вызвана государственными стремлениями нового времени. Возрождающееся <государство> вело борьбу против анархических средневековых сил и наконец подчинило их себе. Очевидно, что это подчинение могло совершаться только в ущерб политической свободе. Вследствие этого первый период в истории нового времени характеризуется развитием абсолютизма.
Этот период для различных европейских народов был более или менее продолжителен, смотря по тому, насколько общественные элементы были подготовлены к государственной жизни, а с тем вместе и к политической свободе. Ранее всего он прекратился и наиболее поверхностные следы он оставил там, где уже в средние века вследствие дружного действия сословий успело сложиться прочное центральное представительство. Так было в Англии. Мы видели уже, что здесь аристократия была наиболее проникнута государственным духом и менее всего дорожила своими частными правами. Она не отделялась от народа, не стремилась к местной власти, а вкупе с городами отстаивала общие права против королевской власти. Поэтому здесь даже во времена самого сильного развития единодержавия, при Тюдорах7, представительные учреждения не исчезли совершенно. И когда наконец установившийся государственный порядок дозволил снова возвратиться к завещанным веками началам политической свободы, аристократия в союзе с городами сломила стремившуюся к абсолютизму королевскую власть и водворила то парламентское правление, которое поныне господствует в Англии. Но именно вследствие этого раннего развития политической свободы и связи ее с средневековыми учреждениями государственная жизнь Англии всего более сохранила следов средневекового порядка. Свобода водворилась в ущерб равенству; перевес аристократического начала повел к обездолению низших классов, и только громадное богатство, приобретенное всемирным владычеством на морях, могло служить противовесом этому злу.
Совершенно иной был ход политического развития во Франции. Здесь в аристократии преобладали противогосударственные стремления, усиливающаяся королевская власть вела против нее борьбу в союзе с горожанами. Борьба кончилась полною победою королей. Основанная на средневековых привилегиях политическая свобода рушилась окончательно, и когда она возникла снова, то уже на совершенно иной почве и из иной среды. Представителями ее явились прежние союзники королей, средние классы, которые во имя общих начал свободы и равенства требовали для народа политических прав. За средними классами последовали и низшие, вооруженные тем же началом общего права. Это и привело окончательно к водворению республики.
Наконец, в Германии, преобладание средневековой аристократии повело к полному бессилию центральной власти, вследствие чего Империя превратилась в союз разнородных владений. Но здесь сами местные владельцы, восторжествовавшие над центром, сделались представителями нового государственного начала. Вследствие этого и тут водворился абсолютизм, однако с сохранением исторических прав, насколько они были совместны с новым порядком. Отсюда двоякое течение жизни, которым определяется новейшее развитие политической свободы в Германии. С одной стороны, так же как во Франции, являются новые требования политической свободы, исходящие из средних классов, в 1848 г. эти стремления получили наконец верх и повели к повсеместному установлению конституционного порядка на почве общей гражданской свободы. С другой стороны, представители исторического права оказывают противодействие этому движению, и если они не в состоянии его остановить, то они в значительной степени могут его ослабить. Отсюда происходит шаткость политической свободы в Германии[345].
Таков всемирно-исторический ход развития свободы. Из него нетрудно усмотреть тот закон, которым управляется это движение Государство имеет свои требования, и политическая свобода может быть допущена в нем настолько, насколько она в состоянии им удовлетворить. Первое требование заключается в единстве управления, без которого общество распадается. Именно эту задачу призвана исполнить господствующая в государстве верховная власть. Наибольшим единством она несомненно обладает, когда она сосредоточивается в одном лице. Отсюда всемирное значение монархического начала для государственной жизни. Политическая же свобода может заменить его лишь в той мере, в какой она способна создать из себя требуемое государством единство управления. Иначе власть, разделяясь, слабеет, и в обществе водворяется анархия.
В некоторой степени политическая свобода всегда приносит с собою внутреннее разделение. Власть в свободных государствах распределяется между различными органами, и это служит важнейшею гарантиею свободы, ибо взаимное ограничение властей воздерживает произвол. С политическою свободою неразлучно связана и борьба партий, ибо здесь неизбежно обнаруживается различие взглядов на государственное управление, и от победы того или другого направления зависит самый ход государственных дел. Но эта борьба может быть плодотворна или пагубна смотря по тому, какой характер она на себе носит. Она плодотворна, если она выражает собою только неизбежное разномыслие при стремлении совокупными силами достигнуть общей государственной цели. Напротив, она становится источником неисцелимого разлада, как скоро она доходит до размеров крайнего ожесточения, и в особенности если она касается не подробностей управления, а самых основ государственного или общественного строя. Именно в свойствах этой борьбы проявляется политическая способность общества, от которой зависит и возможность политической свободы. Для того чтобы необходимое в государственной жизни единство управления не разрушилось приобщением к нему свободных элементов, надобно, чтобы в самых этих элементах единство преобладало над различиями. Где этого нет, там водворение политической свободы немыслимо. Из этого можно вывести общий закон, что чем меньше единства в обществе, тем сосредоточеннее должна быть власть. Этим законом управляется все государственное развитие древних и новых народов.
Отсюда ясно, почему в больших государствах водворение политической свободы встречает более препятствий, нежели в малых. Чем обширнее пространство, чем рассеяннее народонаселение, чем разнообразнее местные условия и общественные элементы, тем труднее установление внутренней их связи. Недостаток внутреннего единства должен заменяться единством внешним. Вследствие этого Монтескье утверждал, что большим государством свойственно деспотическое правление.
Ясно также, почему политическая свобода скорее водворяется там, где государство состоит из одной народности, нежели там, где их несколько. Господство одной народности над другими легче совмещается с самодержавием, нежели с представительным порядком, который призывает к политической деятельности подчиненные элементы. Конечно, если господствующая народность имеет значительный перевес и количеством и образованием, то она справится с своею задачею. Но там, где свободные учреждения еще юны и политическая жизнь еще не окрепла, сплоченное и враждебное государству меньшинство может причинить неисчислимый вред.
Наконец, тем же законом объясняется и отношение к политической свободе различных общественных классов. Последний вопрос — самый существенный из всех. Давно повторяют, что политическая свобода не висит на воздухе, что она должна иметь корни в народной жизни. Это сделалось даже общим местом. Но почва, на которой произрастают эти корни, не составляет однородной массы, она разделяется на слои, и каждый из этих слоев дает им особое питание. Наслоение же зависит от распределения собственности, которое, в свою очередь, определяется движением промышленных сил. Мы приходим здесь к вопросу о влиянии промышленного быта на государство и об отношении гражданской свободы и ее последствий к свободе политической.
Всякое общество вследствие естественного движения промышленных сил и происходящего отсюда неравенства разделяется на возвышающиеся друг над другом слои, все равно, смыкаются ли эти слои в определенно организованные сословия или остаются они в виде общественных классов с неопределенными и подвижными границами. Таков общий закон человеческой жизни, закон, которого действие может прекратиться только при совершенно немыслимом всеобщем уничтожении свободы. Пока на земле существует свободная промышленная деятельность и порождаемая ею собственность, до тех пор будут и различные общественные классы, каждый с своим особенным характером, проистекающим из его положения. Не только количество, но и виды собственности влияют на этот характер. Из различных деятелей производства землевладение имеет значение по преимуществу аристократическое, капитал и умственный труд свойственны средним классам, наконец, физическая работа составляет принадлежность демократической массы. Как же скоро существуют в обществе различные классы с определенными свойствами, так необходимо принять их в расчет и уделить им сообразное с этими свойствами место в государственном организме. Только поверхностная теория делает свои вычисления с отвлеченными единицами. Истинная наука, равно как и здравая практика, отправляются от конкретных явлений; там, где есть различие элементов, они признают различие и в их действии, а равно и в той роли, которая уделяется им в общем движении. Сама жизнь ведет к этому неудержимо. История руководствуется не отвлеченным схематизмом: деятелями в ней являются различные классы с их особенностями, из которых рождается различное их отношение как друг к другу, так и к политической свободе.
Из этих классов наиболее государственное значение имеет аристократия. Это сословие по преимуществу политическое, и таковым оно было во все времена истории. Аристократия способна иметь в себе и наиболее внутреннего единства. Состоя из относительно небольшого количества лиц, связанных общими интересами, а нередко и общею организациею, она представляет такую среду, которая при всегда господствующем в ней охранительном духе является самою твердою опорою государственного порядка. Вместе с тем она составляет независимую силу, сдерживающую произвол административных властей. Аристократия, проникнутая истинно политическим духом, не отделяющаяся от других сословий, а напротив, подающая им руку, становится вождем народа в приобретении политических прав. Такую роль она играла в Англии, и именно при таком условии политическая свобода всего легче может водвориться в обществе.
Но аристократия имеет и свою оборотную сторону. Привилегированное ее положение нередко ведет к тому, что она свои частные интересы предпочитает общественному. И чем она могущественнее, чем менее она встречает перед собою преград, тем эта опасность больше. Вместо соединения с другими классами во имя общих интересов является сословная рознь, вместо внутреннего единства — взаимное соперничество и вражда. При таком направлении аристократия перестает быть опорою государственного порядка, она становится враждебным ему элементом. Таковою именно в значительной степени была средневековая аристократия: она дорожила не столько общим правом, сколько своими частными привилегиями, отсюда борьба королей с вельможами. Там, где победа осталась за последними, государство или разложилось, или пало. Польша служит тому живым примером. Там же, где государственные требования взяли верх, аристократия покорилась своей участи, отказалась от политических прав, но зато она с тем большим упорством <боролась> за неприкосновенность своих сословных преимуществ. Между тем именно эти преимущества, разделяя сословия и возбуждая вражду низших, служат главным препятствием дружной их деятельности, а потому и развитию политической свободы. Как скоро аристократия променяла политические права на привилегии, так она перестает уже быть вождем народа на пути политического развития. Эта роль выпадает на долю средних классов.
Через это однако не уничтожается значение аристократического начала в политической жизни. Аристократия может потерять свое первенствующее положение, она может даже перестать быть отдельным сословием, она все-таки не перестает быть одним из существенных составных элементов государства и общества. Материальною ее основою служит крупная поземельная собственность, которая обладающему ею классу дает особенный характер и особое назначение в общественном строе. В нем развивается тот охранительный дух, который в соединении с высшим образованием и с независимостью положения составляет отличительную черту аристократического образа мыслей. Тут является, с одной стороны, сознание высших законов жизни, уважение к историческим началам, преданность престолу и религии, с другой стороны, чувство собственного достоинства, высоко развитые понятия о чести, привычка к возвышенному положению, ширина и изящество жизни при отсутствии всяких мелочных расчетов, одним словом, тут возникает целый нравственный мир с своим типическим характером, которого ничто не может заменить. Нет сомнения, что не всегда и не везде эти высокие свойства составляют принадлежность землевладения. Для этого кроме обладания имуществом требуется нравственная и умственная работа, которую не всякая аристократия на себя берет. Но верно то, что именно в этой среде и при таких условиях развиваются эти качества, которые делают аристократический элемент необходимою принадлежностью всякого просвещенного общественного быта. Если бы осуществилась мечта социалистов и социал-политиков насчет национализации земли, то государство, а с ним вместе и политическая свобода лишились бы в крупном землевладении одной из важнейших своих опор. Ниже это еще яснее окажется в приложении.
Но если землевладение составляет материальную основу аристократии, то историческая роль поземельной собственности в промышленном развитии человеческих обществ сама собою ведет к тому, что этот элемент, сначала первенствующий, впоследствии отодвигается на второй план и уступает первенство и инициативу политического движения все более и более развивающимся средним классам. Землевладение только на низших ступенях экономического быта составляет господствующий элемент народного хозяйства. Высшее развитие, как мы видели, основано на умножении капитала, а капитал находится в руках средних классов. Последние поэтому естественным ходом жизни выдвигаются вперед и рано или поздно непременно приходят к требованию политических прав. Промышленная свобода, накопляющееся богатство и развитие образования неминуемо к этому ведут. По своему положению, связывающему низшие классы с высшими, по вызываемой в них промышленного жизнью самодеятельности, по тем теоретическим требованиям, которые рождаются в них вследствие умственного труда, средние классы являются главною опорою конституционного порядка нового времени. От них исходило конституционное движение, охватившее Европу с конца прошедшего столетия. Даже в Англии в силу неотразимого хода вещей аристократический элемент стал отходить на задний план, и главными деятелями на политическом поприще являются средние классы. В настоящее время это яснее, нежели когда-либо.
Нет сомнения однако, что средние классы в общем итоге обладают меньшим политическим смыслом, нежели аристократия. Последняя есть сословие по существу своему государственное, первые же составляют сословие преимущественно промышленное. Между тем самый характер промышленной деятельности, исходящей из личной инициативы и требующей полной свободы, делает их менее способными понимать истинные потребности государства как высшего органического союза. Средние классы слишком склонны предаваться одностороннему и отрицательному либерализму, вести оппозицию, вместо того чтобы поддерживать власть. Как же скоро промышленный порядок подвергается малейшей опасности, так они охотно готовы отдать все свои права в руки неограниченного правительства, лишь бы оно доставило им возможность спокойно заниматься своими частными делами. С другой стороны, отвлеченный умственный труд нередко порождает чисто теоретическое направление, которое вредно, а иногда разрушительно действует на практику. Наконец, самая неопределенность границ, отделяющих средние классы от высших и низших, делает то, что они менее всех обладают внутренним единством. Средние классы несравненно рассыпчатее и подвижнее, нежели аристократия и даже нежели демократия. Для того чтобы победить все эти недостатки и сделать средние классы способными быть носителями государственных начал, нужно не только широко разлитое образование, но необходима и практическая школа, которая сделала бы государственные требования доступными массе средних людей. С этой стороны весьма важны отношения, в которых средние классы находятся к другим, как высшим, так и низшим.
Самое выгодное условие то, когда средние классы проходят свою практическую школу под руководством аристократии. Тогда они постепенно проникаются тем государственным смыслом, которым обладает последняя, и когда они наконец, оттесняя ее, выдвигаются на первый план, то они уже вполне в состоянии занять ее место в общем политическом движении. Таково именно было развитие политической свободы в Англии. И это долговременное шествие рука об руку, скрепляя союз обоих классов, служит самою надежною опорою представительных учреждений. Вместо взаимной вражды сословий, которая составляет главную помеху политической свободе, тут укореняется привычка входить в сделки, делать друг другу уступки и таким образом сохранять внутреннее единство, необходимое для государственного управления.
Можно сказать, что везде, где высшие и средние классы, которые составляют мыслящую часть общества, призываются к совокупной деятельности, их согласие служит важнейшим условием успеха. Счастлив тот народ, в котором аристократия и горожане подают друг другу руку для общего дела! Но не всегда это согласие возможно. Где исторически выработалась резкая противоположность взглядов, понятий, стремлений и чувств, там напрасно мечтать о союзе. Отсюда бессилие всех попыток так называемого слияния (fusion) во Франции. Дело состоит здесь не в примирении династий, что не имеет существенного значения, а в примирении стоящих за этими династиями высших и средних классов, что несравненно важнее. После крушения, постигшего Июльскую монархию, вожди прежнего большинства поняли необходимость искать опоры в других общественных классах. Наиболее охранительные из них затеяли с этою целью сближение с приверженцами старой законной монархии. Но предшествующая история провела слишком глубокую черту между этими двумя направлениями, и несмотря на внешнее примирение августейших особ вся эта попытка ограничилась лишь бесплодными интригами небольшого кружка людей. Огромное большинство средних классов обратилось в иную сторону.
Там, где история положила между высшими и средними классами такую грань, что всякий союз оказывается невозможным, последним остается либо держаться собственною силою, либо искать опоры в демократии. Но исключительное владычество средних классов столь же мало способно упрочить свободные учреждения, как и господство всякого другого общественного элемента, который захотел бы обойтись без союза с другими. И тут повторяется общий закон, что политическая свобода может поддерживаться только дружным действием различных общественных сил. Пренебрежение к этой истине именно и повело к падению Июльской монархии. Казалось, трудно было найти большее соединение талантов, как то, которое в то время выставили из себя средние классы, достигшие политического преобладания во Франции. А между тем все это здание рухнуло разом. Оказалось, что оно висело на воздухе. Замкнувшись в себе, средние классы лишились почвы. И этот исход неизбежно постигнет их всякий раз, как они захотят действовать особняком.
Что касается до опоры демократической массы, то невозможно отрицать, что она представляет значительные опасности. Низшие классы вообще менее других дорожат политическими правами. Занятые более материальными, нежели умственными интересами, они довольно равнодушны к политической свободе, и охотно сдают ее в руки власти, обеспечивающей их материальный быт. Единоличному управлению они часто более доверяют, нежели высшим и средним классам, с которыми разъединяет их противоположность богатства и бедности. Когда же демократическая масса выступает на сцену с своими собственными требованиями и интересами, то она является элементом разрушительным. Первая Французская революция представляла тому пример. Только долговременный жизненный опыт и широкое распространение в народе приобретенного веками умственного и материального богатства способны ввести демократию в условия правильной государственной жизни и сделать ее опорою политической свободы. Более всех она нуждается в школе, а потому когда средние классы, сами еще не искушенные в политической жизни, принуждены искать в ней поддержки, то государству грозит постоянная смена революций и диктатуры. Такова именно была судьба Франции с конца прошедшего столетия. Нужен был почти вековой процесс, чтобы образумить демагогов и скрепить союз демократии с средними классами на почве общей политической свободы. Отсюда произошла нынешняя мещанская республика. Можно предвидеть, что она продержится настолько, насколько будет прочен этот союз. Как же скоро демократия, забывши предшествующий опыт, захочет выступить на сцену с своими исключительными требованиями и стремлениями, так политическая свобода снова рушится, и Францию могут постигнуть кровавые перевороты, превосходящие все, что человечество видело до сих пор. Демократия, как и все другие общественные элементы, подлежит общему закону: в своей исключительности она бессильна и только в соединении с другими классами она способна создать прочный государственный порядок.
В результате мы видим, что общественная рознь подрывает политическую свободу, и только согласная деятельность различных общественных классов способна ее поддержать. Что же нужно для установления этого согласия?
Первое условие заключается в водворении общей гражданской свободы, или равноправности. Мы указали на то, что сословные привилегии, разъединяя общественные классы, составляют существенное препятствие развитию политической свободы. То же следует сказать и о крепостной зависимости. При средневековом порядке могущественная аристократия, опирающаяся на свою клиентелу, могла стоять во главе общества; в новом государственном строе это немыслимо. Как скоро приходится вступать в сделки с другими сословиями и действовать совокупными силами во имя свободы, так необходимо стать на почву общего права. Умаление и еще более угнетение других классов возбуждают вражду, притесненные обращаются к центру и там ищут защиты против удручающего их гнета и неравенства. В своей борьбе с аристократиею абсолютные монархи всегда находили самую сильную поддержку в средних и низших классах. Наоборот, английская аристократия обязана своим политическим положением именно тому, что она никогда не замыкалась в себе, не присваивала себе исключительных прав, не уклонялась от равного с другими сословиями несения общественных тяжестей и еще в средние века дала свободу своим крепостным. Старшие сыновья пэров наследуют их звание, но младшие совершенно приравниваются к остальным гражданам и сливаются с массою.
В государствах с сословным устройством водворение равноправности знаменует переход от одной общественной формации к другой. Вместо разъединенных элементов, связанных общим подчинением стоящей над ними власти, установляется слияние их на почве общей гражданской свободы. Необходимым последствием такого порядка рано или поздно является свобода политическая. Для высшего сословия в особенности она одна может заменить отмененные привилегии. Мы видели уже, что высшие классы, которые в большей или меньшей степени всегда носят на себе государственный характер, непременно стремятся или к привилегиям, или к политическим правам. Где нет ни того, ни другого, там властвует чистый деспотизм, явление редкое в истории и обыкновенно переходное. В правильном государственном порядке с отменою привилегий наступает пора развития политических прав, но уже не для одного высшего сословия, которое потеряло свою замкнутость и сливается с другими, а для всех классов, обладающих достаточною политическою способностью. Общегражданская свобода рождает в дальнейшем историческом движении свободу политическую.
В этом выражается опять тесная связь между государством и гражданским обществом. Каждый гражданский строй имеет соответствующий ему строй политический. Сохранить ту же самую политическую власть при совершенно изменившемся гражданском порядке нет возможности.
Не вдруг однако политическая перемена следует за преобразованием гражданским. Всякий новый быт должен упрочиться, для того чтобы принести свои плоды. Общегражданская свобода требует целой системы учреждений и гарантий, с которыми общество должно свыкнуться. Неизбежно разыгрывающиеся при всяком общественном переломе страсти должны улечься, изменившиеся отношения должны войти в нормальную колею. В такую пору в высшей степени важно иметь нераздельную и не подлежащую колебаниям власть, которая, стоя выше всяких частных интересов и партий, дает взволнованному обществу возможность успокоиться под ее сенью. При таких условиях требование политической свободы не может быть признано разумным и своевременным. История показывает, что народы, которые вместе с гражданскими преобразованиями приступали и к изменению политического строя, производили только всеобщий хаос. Разнузданные страсти разыгрывались на просторе, и государственный порядок подвергался полному крушению. Такова была судьба Франции во времена Революции.
Избегнуть подобной катастрофы можно только свойственною всем человеческим делам постепенностью хода. После водворения общей гражданской свободы естественною ступенью к новой политической жизни должно быть соединение различных общественных классов в общих местных учреждениях. Здесь они знакомятся друг с другом и привыкают действовать вместе. Здесь выделываются люди, образуются местные влияния, вырабатываются общие интересы, здесь практические потребности жизни возводятся в общественное сознание. Это необходимая ступень к политическому праву, но ступень, которая не может заменить последнего. Долговременное и исключительное погружение в местные интересы дает и людям и самому делу мелочной характер. Пока учреждения еще юны и требуют усиленного радения для приведения их в действие, они в состоянии воодушевить общество и дать ему толчок. Но как скоро дело вошло в обычную колею, так неизбежно наступает пора, когда внедряется рутина и начинают господствовать личные пререкания и дрязги. Чем ниже общественный уровень, тем с большею ясностью выступают эти явления. Вывести общество из этой душной атмосферы могут только политические права. Они самим местным учреждениям сообщают новую жизнь и новое значение. Местные интересы связываются с общими и через это получают несравненно большую ширину. Люди ищут местного влияния для политической деятельности, установляется живое взаимодействие между центром и окружностью. Одним словом, в общество вселяется новый дух, который поднимает его на новую высоту.
По каким же признакам можно судить, что настала пора сделать этот решительный шаг?
Так как способность составляет необходимое условие политического права, то надобно прежде всего знать, в какой мере она проявляется в ведении местных дел. Если выборные учреждения идут успешно и во главе их стоят люди даровитые, честные и образованные, то можно сказать, что общество созрело для политической свободы. Если же, наоборот, самоуправление движется хромая, если недостает людей и на местах, то трудно ожидать успеха от призвания их к высшей деятельности. Государство ничего не выиграет, а местные учреждения проиграют вследствие отвлечения к центру и без того уже слабых сил.
Эти признаки имеют однако лишь относительное значение. Чтобы прийти к правильному выводу, надобно сравнить выборные учреждения с правительственными и посмотреть, лучше ли ведутся дела чисто бюрократическим путем. Если в центре оказывается еще большее оскудение, нежели на местах, то государству может быть весьма полезно привлечение свежих элементов, ближе стоящих к действительной жизни, нежели столичное чиновничество. Этою выгодою, с которою связана и потребность политического воспитания общества, может уравновешиваться недостаток местных сил. Все, что следует в этом случае сказать, это то, что при невысоком уровне местного управления политическое право не может быть дано обществу в широких размерах. Тут необходимо весьма тщательное соблюдение постепенности.
Важнее вопрос: в какой мере местные деятели проникнуты охранительным духом и готовы поддерживать государственную власть? Если во всякую пору единство действия между органами власти и представителями общества составляет существенное условие правильного развития свободных учреждений, то тем более это условие необходимо там, где эти учреждения только что водворяются. Правительство, призывающее общество к содействию, должно быть уверено, что оно найдет в нем помощь, а не оппозицию; иначе в государстве водворится еще больший разлад, и новые учреждения не только не упрочатся, но неизбежно наступит сильнейшая реакция. Власть, обманутая в своих ожиданиях, разгонит не успевшее еще окрепнуть представительство, и на место свободы водворится чистый деспотизм. К этому именно ведет отрицательный либерализм: он способен разрушить, но он не в силах ничего создать. Прочный представительный порядок создается и утверждается лишь охранительными элементами, которые одни в состоянии установить требуемое единство власти и представительства. Поэтому распространение в обществе отрицательного либерализма служит сильнейшею помехою политической свободе, и та печать, которая действует в этом смысле, оказывает плохую услугу защищаемому ею делу.
По той же причине с введением свободных учреждений несовместны сколько-нибудь широкие преобразования в гражданской и административной области. Мы видели уже, что там, где общественные отношения изменяются, власть должна оставаться непоколебимою; наоборот, где власть изменяется, все остальное должно оставаться неприкосновенным. Для того чтобы дружным действием правительства и общества совершить какое-нибудь преобразование, надобно, чтобы оба элемента предварительно спелись, чтобы между ними установились прочные отношения, чтобы они привыкли к согласному движению. При введении представительного порядка именно на это должны быть устремлены все внимание и все усилия государственных людей и общественных деятелей. Все остальное должно быть отложено до более благоприятного времени, когда центр прочно усядется на своих новых основах и в состоянии будет правильно действовать на окружность.
Многое зависит и от самой правительственной власти. До сих пор мы говорили о необходимости внутреннего единства общественных элементов, но когда речь идет о согласном действии власти и представительства, то задача является обоюдною. Если призываемые к политическому праву общественные элементы должны поддерживать власть, то и власть с своей стороны должна относиться к обществу с доверием, а не враждебно. От этого в значительной степени зависит успех свободных учреждений. Там, где правительство смотрит на политическую свободу чисто отрицательно, где оно видит в ней не поддержку, а единственно отрицание своей воли, там очевидно новый порядок может водвориться лишь революционным путем, а это имеет неисчислимые последствия для всего политического развития народа. Тогда наступает тот внутренний разлад, который влечет за собою постоянные смены переворотов и реакций, до тех пор пока общество снова не обретет своего потерянного равновесия. Такой ход был почти неизбежен в ту пору, когда политическая свобода появилась на свет как новое начало, долженствующее разрушить весь старый порядок и создать новый мир. Но приобретенный человечеством опыт учит смотреть на дело иначе. Если, следуя указаниям истории и логики, мы будем видеть в политической свободе не вредное или разрушительное начало, а естественный и необходимый плод народного развития, тогда нет необходимости дожидаться, чтобы она стала силою, с которою надобно считаться, или, пожалуй, необузданною стихиею, которой приходится делать уступки. При таком взгляде на вещи власть сама может воспитывать народ к политической свободе, так же как она воспитывает его к гражданскому порядку, и чем правительство сильнее, тем легче это сделать. Вопрос сводится лишь к тому, достаточно ли зрело общество, для того чтобы вступить в этот высший фазис своей государственной жизни?
Этот вопрос решает сама власть, когда она провозглашает начало общей гражданской свободы и сообразно с этим переустраивает весь общественный быт. Этим самым порвана связь с прошедшим и указана дорога в будущее. И если разумная политика требует, чтобы новый быт упрочился прежде, нежели приняться за дальнейшую работу, то каждый истекший год и каждый сделанный в этом направлении шаг приближает народ к свободным учреждениям.
Само правительство, если оно понимает свое положение, начинает чувствовать в этом потребность. Свободным обществом невозможно управлять так же, как крепостным. Тут являются независимые элементы, с которыми надобно уметь справляться. Руководство сверху все-таки необходимо, и чем радикальнее изменились прежние отношения, тем оно нужнее. Общество без руководства бродит наобум, а естественный его руководитель есть правительство. Но руководить свободным обществом можно, только состоя с ним в живом общении, а это возможно единственно при свободных учреждениях. Чисто бюрократическое отношение к обществу ведет лишь к формальным заявлениям преданности и покорности, в которых одинаково отсутствуют и мысль и чувство. Только стоя лицом к лицу с представителями общества и совокупно с ними обсуждая государственные дела, правительство может дать им направление и получит от них поддержку. Власть, которая не захочет употреблять этого орудия, неизбежно упустить общественное руководство из своих рук. Оно достанется тем самозванным писателям, которые, обладая бойким пером и не пренебрегая никакими средствами, путем ежедневного повторения одних и тех же поверхностных суждений сумеют овладеть не созревшим еще сознанием публики. Тогда правительство, потерявши старые орудия и не создавши новых, будет тщетно искать магического слова, могущего угомонить вызванные им подземные силы.
Только в свободных учреждениях могут вырабатываться и люди, способные управлять свободным народом. Здесь только политические деятели научаются обращаться с независимыми силами и устремлять должное внимание на совокупность общественных интересов, здесь в постоянной борьбе мнений изощряются все высшие способности человека. Бюрократия может дать сведущих людей и хорошие орудия власти, но в этой узкой среде, где неизбежно господствуют формализм и рутина, редко развивается истинно государственный смысл. Образованные же бюрократы, одаренные более широким взглядом, сами обыкновенно бывают друзьями свободных учреждений. Вследствие этого в среде своих собственных слуг самодержавное правительство нередко находит затаенных врагов. Что касается до аристократии, то на почве гражданской свободы она может держаться лишь с помощью политических прав. К ним поэтому неизбежно будет стремиться всякая аристократия, понимающая свое государственное положение. Власть, отменившая привилегии и не заменившая их правами, встретить в ней не поддержку, а противодействие. Новые силы и новые орудия, необходимые для обновленного государственного строя, правительство может найти лишь в глубине общества, а для этого необходимо не только их вызвать, но и воспитать их, ибо государственные люди не создаются по мановению волшебного жезла: им нужна среда, в которой они вырабатываются, а такою средою в свободном обществе могут быть только свободные учреждения.
Наконец, нет сомнения, что политическая свобода, поднимая общественный дух и разливая к массе сознание государственных интересов, придает обществу новые силы и возводит народную жизнь на высшую ступень развития. Власть при самых благоприятных условиях может дать только то, что в состоянии дать власть, но она не может дать то, что дает свобода. А потому государство, которое хочет идти в уровень с другими, умевшими сочетать оба начала, волею или неволею должно вступить на тот же путь. Иначе оно останется побежденным в неравной борьбе. Правительство, которое заботится об истинных интересах государства, не может упускать этого из виду. Без сомнения, приобщение свободы к власти не всегда полезно для государства. Если между обоими элементами существует разлад, то вместо возрастающей силы произойдет обратное действие. Но задача политической жизни состоит именно в том, чтобы эти элементы действовали согласно, и эта задача, как показывает опыт, вовсе не может считаться неразрешимою: она зависит главным образом от доброй воли сторон, от взаимного уважения и от взаимных уступок.
Во всяком случае к этой цели следует стремиться, ибо она составляет высший цвет политической жизни и высший плод общественного развития. Политическая свобода не может считаться непременным требованием всякого разумного общественного быта, она не всегда и не везде применима. Участие общества в решении государственных дел возможно лишь под условием способности и внутреннего единства, которые не везде обретаются. Но высшее развитие общества само собою устраняет препятствия и восполняет недостатки. Особенно в наше время этот ход необыкновенно ускоряется материальными условиями жизни. При железных дорогах и телеграфах пространства исчезают, люди, прежде разъединенные, сходятся и узнают друг друга, в обществе установляется живой обмен мыслей, богатство растет и разливается в массах, образование становится более и более доступным всем, государственные и общественные вопросы обсуждаются на всех перекрестках. Необходимым условием и вместе естественным плодом такого порядка вещей является большее и большее развитие свободы, венец которой образует свобода политическая. Если на практике требование политической свободы не всегда может быть оправдано, то нельзя не признать, что она составляет идеал, который непременно ставит себе всякое развивающееся общество.
В какой же форме следует представить себе этот идеал? Об этом мы поговорим в следующей главе.
Политический идеал есть представление о наилучшем государственном устройстве при существующих условиях человеческой жизни.
Такого рода идеалы существуют всегда. Они не только витают в голове теоретиков, но они составляют ближайшую или отдаленную цель государственного развития каждой эпохи и каждого народа. Без идеалов нет человеческого развития, нет движения вперед, ибо когда преследуются даже чисто практические цели, все-таки надобно знать, к чему они ведут и к какому идеальному быту они нас приближают. Как разумное существо, человек непременно ставит себе эти вопросы и всегда по-своему на них отвечает.
В чем же состоит политический идеал, который может поставить себе образованный человек в наше время?
Разбирая этот вопрос, надобно прежде всего спросить: имеет ли каждый народ свой особый идеал или есть идеалы общие всему образованному человечеству?
Известно, что теократическая школа с де Местром во главе утверждала, будто каждый народ имеет свой особый, ему именно свойственный политический строй, которого зачатки вложены в него Провидением и который он призван развивать в течении всей своей истории. В доказательство ссылались на английскую конституцию, первоначальные элементы которой можно найти уже во времена переселения народов. На этот пример опирались, чтобы доказать всю тщету заимствованных и сочиненных конституций, которые являются как готовая рамка в голове мыслителя или законодателя и затем прилагаются к вовсе неприготовленной к ним жизни. Если это учение верно, то у каждого народа есть и свой политический идеал, ибо отрешиться от себя, выйти из своей природы он не может. Ему остается только осуществлять то, что вложено в него с самого начала и что представляется ему высшим совершенством человеческой жизни.
История однако обнаруживает несостоятельность этих воззрений. У весьма немногих народов можно в самом начале их существования найти зачатки того политического быта, который они устанавливают у себя в свою зрелую пору, а где есть эти зачатки, они до такой степени отличаются от позднейшего развития, что они почти неузнаваемы. Огромное большинство развивающихся народов проходит через различные гражданские состояния, которым соответствуют различные образы правления. Это мы видим и в древности, и в новое время. Так, Рим в течении своей истории прошел через монархию, аристократию, демократию и империю. А между тем римляне были одним из тех народов, которые крепче всего держались преданий и которые с наибольшею осторожностью изменяли свой гражданский и политический строй. Из новых же народов, если мы возьмем французов, которые играли столь видную роль в истории человечества, то мы увидим, что средневековая, аристократическая, раздробленная на мелкие единицы Франция вовсе не похожа на монархию времен Людовика XIV, и последняя столь же мало похожа на современную демократию, хотя все эти три формы политического быта составляют принадлежность одного и того же народа, который во всех этих фазах своего существования проявляется с своим особенным духом и с своим национальным характером.
Столь же существенные различия можно найти и у других народов. Все эти перемены определяются главным образом историческим развитием свободы, а так как каждому народу не уделен с самого начала известный размер свободы, от которого он не может отступить, так как свобода расширяется и суживается сообразно с духовным ростом народа и с развивающимися в нем потребностями, то очевидно, что народ не может быть связан каким бы то ни было образом правления. Политический быт, свойственный младенческому состоянию, столь же мало приходится зрелому возрасту, как одежда мальчика приходится взрослому. И если исторически развившиеся учреждения, игравшие первенствующую роль в истории народа, всегда имеют право на глубокое уважение, если существование их составляет для народа драгоценный клад, от которого он не может отрекаться, не отрекаясь от части самого себя, то из этого отнюдь не следует, что эти учреждения не могут видоизменяться и приспособляться к новым жизненным потребностям. Напротив, в этой эластичности заключается главное их достоинство. Руководить обществом может только правительство, которое умеет применяться к изменяющимся условиям жизни. Если бы власть осталась неизменною, когда все вокруг нее изменилось, то она тем самым показала бы себя неспособною идти вслед за развитием общества и была бы окончательно унесена неудержимым потоком событий. Такова была старая монархия во Франции.
Дух народный шире, нежели все гражданские и политические формы. Таковым он оказывается в своем внутреннем развитии, и еще более таковым он является в своей всемирно-исторической роли. Исторические народы суть носители тех идей, которые в преемственном порядке управляют судьбами человечества. Каждая из этих идей в свой черед находит в них свое отражение и всякий раз требует новых жизненных форм. Невозможно утверждать, как делала некогда немецкая философия, что каждый народ, выступающий на историческое поприще, представляет собою только один известный момент в развитии человечества. Факты доказывают несостоятельность этого взгляда. Если он до некоторой степени приложим к древности, то он совершенно опровергается историею нового времени. Христианские народы не один за другим, а совокупными силами разрешают общие задачи человечества, и когда новый народ вступает в их семью и становится историческим деятелем, он необходимо приобщается к общим воззрениям и к идеалам, господствующим в современном человечестве, что не мешает ему прилагать эти идеалы к жизни сообразно с своим характером и с своими местными условиями. Если же он свой собственный, выработанный им идеал вносит в общую жизнь человечества, то это может быть лишь такой идеал, на котором не лежит чисто народная печать, а который имеет общее значение для всех. Народ, который замкнулся бы в своих собственных понятиях и бытовых условиях, не придавая им общего значения и не видоизменяя их под влиянием общей жизни, тем самым перестал бы быть историческим народом. Он задохнулся бы в своей душной атмосфере, и вместо развития он погрузился бы в застой. Таковы именно племена Востока.
В действительности все европейские народы, не исключая и русского, прошли, как уже было указано выше, через три последовательные ступени общественного развития: через период средневековых вольностей и частных прав, через период подчиненного самодержавию сословного быта, наконец, через период общегражданской свободы, которая и есть господствующее в настоящее время начало. У каждого народа сочетание общественных элементов под влиянием владычествующих в данное время идей принимало своеобразный характер, но у всех в основании проглядывают общие черты. Русская история представляет в этом отношении наибольшие местные особенности, однако и тут при сколько-нибудь внимательном изучении невозможно не видеть аналогичного хода. Средневековые вольности служилых людей и городов, сословный быт, подчиненный самодержавной власти, наконец, столь недавно насажденная у нас общегражданская свобода, таковы три начала, которые последовательно управляют движением русской истории. Как же скоро общегражданская свобода становится основанием всего общественного быта, так неизбежно идеалом государственного устройства является свобода политическая. Жизненные условия и состояние общества могут не допускать осуществления ее в данную минуту, но идеалом она все-таки остается, ибо насажденное в жизненную почву начало должно дать свои плоды. На практике свобода может требовать значительных ограничений, но возведенная в идеал, она представляется во всей своей полноте, а эта полнота заключает в себе и свободу политическую, которая является как необходимый венец всего здания.
Понятно однако, что этот идеал не одинаково доступен высшим классам и низшим. Для идеального представления общественного быта недостаточно одних инстинктов, нужно разумное сознание. Притом инстинкты руководятся потребностями, а потребность политической свободы не одинакова для различных классов общества. Мы видели, что политическая свобода требует государственной способности, а эта способность даже у народов, стоящих на высокой степени образования, долго ограничивается одними высшими классами, низшие приобретают ее только медленно и постепенно. Вследствие этого последние довольствуются общегражданскою свободою, когда первые стремятся уже к свободе политической. Между общественным сознанием тех и других происходит разрыв, но разрыв неизбежный, ибо он вытекает из самого исторического развития народной жизни. Сетовать на это безрассудно, укорять же высшие классы за то, что они отторглись от народа и заимствовали чужеземные идеалы, значит обвинять их в том, что в них развивается высшее сознание, в силу которого они являются носителями общечеловеческих начал, изменяющих условия народного быта. В этом именно состоит настоящее их призвание и возложенное на них духовное служение обществу.
Конечно, когда дело идет о приложении, нельзя не принять во внимание требований, стремлений и инстинктов народных масс. Они составляют существеннейший элемент государственного строя, и все, что идет им наперекор, не может иметь надежды на прочный успех. Водворяясь в обществе, политическая свобода должна тщательно избегать всего, что может оскорбить народное чувство. Всего менее позволительно пренебрежение к тому, что дорого для масс. Презрение к своему и погоня за чужим служат признаком легкомыслия. Всякий, кто изучал условия политического быта, знает, что самое изящное чужеземное растение не пересаживается по произволу в новую среду: для него нужно приготовить почву; где ее нет, растение быстро погибнет. Но иное дело приложение, иное — идеал. Вполне сознавая всю трудность водворения политической свободы, образованные классы все-таки не могут не видеть в ней высшей цели народного развития, и если они от этого идеала отрекаются и довольствуются идеалом простонародья, то они отказываются именно от того, что ставит их выше масс и что составляет истинное их значение в государстве: они отказываются от умственного развития и от высших духовных потребностей человечества. Государство живет не одними делами рабочих рук и не одними инстинктами масс; ему столь же, если не более, необходим тот духовный элемент, который развивается в среде образованных классов, а этот элемент имеет свои идеальные требования, без которых он всегда остается на низшей ступени развития. К числу этих требований принадлежит идеальное представление свободы, которого нельзя отнять у образованных людей, иначе как низведя их на степень простонародья. Служа всем сердцем своему отечеству и вполне понимая его особенности и насущные его потребности, истинный гражданин никогда не откидывает от себя того высшего сознания общечеловеческих начал, которое одно делает образованного человека вполне человеком и которого присутствие в обществе дает высшую цену самой народной жизни.
Итак, вглядываясь в историю, мы должны признать, что все предшествующее развитие европейских народов делает государственное устройство, вмещающее в себе политическую свободу, идеалом для современного человека. Но может быть, это идеал только временный, соответствующий известному периоду исторического развития? Может быть, будущее готовит нам новые государственные формы, из которых политическая свобода будет исключена? Чтобы ответить на этот вопрос, надобно обратиться уже не к истории, а к теории государственного права. Возможно ли теоретически допустить, чтобы государственное устройство, вмещающее в себе политическую свободу, взятое отвлеченно, стояло ниже государственного устройства, исключающего это начало?
Многие у нас представляют себе политический идеал в такой форме, что государством управляет единая, нераздельная, неограниченная власть, всем распоряжающаяся по своему усмотрению; общество же ограничивается нравственным влиянием, с которым правительство, имеющее в виду благо народа, всегда должно соображаться. Через это избегаются все вредные последствия, проистекающие от разделения власти, устраняются борьба и владычество партий, интриги, взаимное недоверие, слабость правительства, одним словом, все то, что составляет оборотную сторону свободных учреждений в конституционных государствах; а между тем значение общественного мнения сохраняется во всей своей силе. Ссылаются на то, что самое неограниченное правительство не может нарушить коренных убеждений народа, не встретив сопротивления и не подвергая опасности собственное свое существование. С высшим развитием это влияние народной мысли должно сделаться прочнее и распространиться на все общественные интересы. При этом считают возможным допустить самую широкую свободу мнений, которым дается право беспрепятственно выражаться в печати и иным путем, лишь бы власть всегда сохраняла за собою право окончательного решения по всем вопросам.
Это воззрение грешит тем, что в нем и существо государства и взаимное отношение его элементов понимаются крайне поверхностно. Государство не есть чисто нравственный союз, как церковь; это союз по существу своему юридический, а потому все установляющиеся в нем отношения тогда только получают силу и прочность, когда они облекаются в юридические формы. Нет сомнения, что и в государстве нравственный элемент всегда сохраняет существенное свое значение; кто пренебрегает им, тот рискует возбудить всеобщее неудовольствие. Но постоянным деятелем в государственной жизни этот элемент становится только тогда, когда он соединяется с элементом юридическим. Общество, которое ограничивается одним нравственным влиянием, отказывается от участия в решении государственных вопросов.
Против этого нельзя ссылаться на то, что власть, посягающая на основы народной жизни, непременно встретит сопротивление. Конечно, если бы какое-либо правительство вздумало уничтожить народную религию или повально рубить головы по своей прихоти, то граждане, доведенные до отчаяния, пожалуй, схватились бы даже за оружие, чтобы положить конец невыносимому порядку вещей. Но из того, что безумствующая власть может довести подданных до отчаяния, нельзя сделать никакого вывода относительно правильного государственного порядка и ежедневного действия государственных учреждений. В минуты опасности народ готов подняться как один человек, но в обыкновенном течении жизни, если общество не имеет своих постоянных и законных органов, оно остается бессильным.
Нельзя ожидать, чтобы при высшем развитии было иначе. Высшее развитие ведет к тому, что политические вопросы более и более становятся доступны всем, они обсуждаются во всех слоях общества и из этого образуется то, что называют общественным мнением. Но как скоро общественное мнение приобретает известную силу, так оно необходимо требует себе исхода. Политическая мысль не то, что философское учение, которое ограничивается проповедью <и> убеждением. Политическая мысль имеет значение существенно практическое, она стремится действовать на волю. Поэтому как скоро в обществе является политическая мысль, так неизбежно рождается и стремление участвовать в решении дел. Воображать, что в каком бы то ни было обществе мысль и воля могут распределяться между различными органами, что мысль может принадлежать народу, а воля правительству, значит представлять себе народный дух в каком-то немыслимом раздвоении. И в отдельном лице, и в целом обществе мысль и воля тесно связаны и постоянно находятся во взаимодействии. В этом состоит нормальный порядок человеческой жизни, всякое между ними разделение есть признак слабости и внутреннего разлада. Распределять в государстве мысль и волю по различным органам, все равно что разрезать народную душу на две половины и сделать из государства нравственного урода.
В приложении это может повести лишь к извращению как мысли, так и воли. Общественная мысль, не находящая правильного исхода в организованных учреждениях, превращается в хаотическое брожение, среди которого истинными ее выразителями считаются те, которые кричат громче других. Результатом является владычество неорганического элемента государственной жизни над органическим. Там, где есть организованные учреждения, которые вводят общественную мысль в правильную колею, самый неорганический элемент получает свое место и значение в целом. Здесь же он должен заменить собою все, а потому становится на неподобающую ему высоту. А так как при таком порядке у представителей общественного мнения нет настоящего дела, и ответственности они не несут никакой, вследствие чего им не нужно ни сдержанности, ни дисциплины, так как все ограничивается случайным выражением личных мнений, то понятно, что из такого общественного быта ничего не может выйти, кроме полнейшего хаоса. С своей стороны правительство, принужденное соображаться с этими бродячими стихиями и не находя в них точки опоры, будет также бродить наобум, представляя непривлекательное зрелище государственных людей, выплясывающих либеральную или консервативную пляску перед самыми популярными или бойкими журналистами. Когда подумаешь, что серьезные люди могут, не шутя, признавать высшим политическим идеалом неограниченную власть, смягченную необузданною журналистикою, то в этом можно видеть только признак совершенно младенческого состояния политической мысли.
Столь же мало может служить заменою политического права какое бы то ни было расширение местного самоуправления. Если местные учреждения должны получить политический характер, то это поведет к раздроблению государства. Даже в свободных странах им запрещается выражать мнения по политическим делам, ибо это искажает истинное их значение и вносит политическую агитацию туда, где ее не должно быть. Всякий политический интерес есть общий всему государству, а потому как скоро допускается его обсуждение общественными органами, так следует требовать, чтобы это обсуждение происходило в центре. Если же местное самоуправление в нормальном порядке должно ограничиваться административною областью, то именно при самодержавном правлении всего менее можно допустить значительное его расширение. Мы уже видели, что это можно сделать только за счет правительственной власти, а в самодержавии требуется прежде всего сильная правительственная власть, которая составляет существенную принадлежность этого образа правления. Невозможно лишать его местных орудий, не исказивши самого его характера. Поддерживать неограниченную силу власти в центре и ослаблять ее на местах, значит задаваться двумя противоречащими друг другу целями. Это все равно, что если бы мы в животном организме стали безмерно развивать голову и сокращать руки и ноги. Власть нужна затем, чтобы действовать, а не затем, чтобы бездействовать.
Вообще, все эти старания заменить мировое развитие мысли и опыта веков чем-нибудь новым и небывалым ничто иное, как праздные фантазии. Можно в своем кабинете сочинять какие угодно проекты, будто бы приноровленные к народному духу; и действительная жизнь, равно как и здравая теория, не придадут этим измышлениям ни малейшей цены. И теория, и опыт равно говорят, что если для известного общества требуется самодержавная власть, то нечего толковать о широком развитии свободы. Самодержавная власть, которая дала бы значительный простор свободе, не вводя ее в организованные учреждения, тем самым вызвала бы в обществе полнейший хаос, подорвала бы собственные свои основы и в конце концов, для того чтобы дать правильный исход возбужденному ею волнению, принуждена была бы даровать народу политические права. Оставаться при таком порядке нет возможности.
Теория и опыт говорят нам также, что если народу нужно самодержавие, то рядом с этим необходим общественный быт, основанный на сословных привилегиях. Мы видели уже, что последние служат единственною возможною заменою политического права. Только исторические привилегии крепкого и связанного внутри себя аристократического сословия могут при неограниченном правлении сдерживать произвол бюрократии и доставлять некоторое ограждение свободе. А с другой стороны, они же служат поддержкою власти, которая в привилегированном сословии всегда видит первую опору престола и самого верного защитника государственных интересов против всяких бродячих стихий, легко находящих доступ в чиновничью среду. Из истории мы знаем, что прочное самодержавие никогда иначе и не существовало, как при сословном порядке. Неограниченная же власть при общем гражданском равенстве есть демократический цезаризм, правление, которое исторически вызывалось иногда временными потребностями общества, расшатанного внутренними переворотами, но которое никогда никакого прочного порядка вещей создать не могло. Всемогущая власть наверху и под нею безразличная и бесправная масса — это такой общественный быт, при котором немыслимы ни твердый порядок, ни правильное развитие учреждений, ни какие бы то ни было гарантии свободы. Всего более здесь приносятся в жертву интересы высших, образованных классов, то есть именно тех, которые дают государству и мысль, и волю, и орудия. Они раздавлены между деспотизмом сверху и демократиею снизу. Когда демократический цезаризм появлялся на политическом поприще, он всегда был орудием масс против высших классов. Но так как подобное орудие может быть только временною потребностью, то он исчезал при более спокойном состоянии общества, если не падал от собственной неустойчивости.
Вследствие этого диктаторы, мечтавшие об основании прочных династий, всегда старались окружить себя аристократическими элементами. Величайший представитель демократического цезаризма нового времени, Наполеон I, доказывая необходимость аристократии, говорил, что для управления государством нужно иметь двоякую точку опоры, так же как кораблю необходимы парус и кормило; если же правительство имеет только одну, то оно или опрокидывается или несется по воле волн. Но аристократии нельзя создать по произволу, ее создает история. Если же предшествующая история народа привела к такому общественному строю, в котором существуют только две силы, всемогущая власть и народная масса, то из подобного порядка вещей надобно как можно скорее искать исхода, ибо он не только не обеспечивает будущего, но не дает даже возможности разумным образом жить в настоящем. Единственный же из него исход заключается в политической свободе. Равенство, неуместное при самодержавии, при свободе получает настоящее свое значение.
Итак, с какой бы стороны мы ни рассматривали вопрос, всегда идеалом представляется нам такое государственное устройство, которое вмещает в себе политическую свободу. Спрашивается: какую же роль должно играть в государстве это начало? Должно ли оно служить основанием всего политического быта, или должно оно входить в него как один из составных элементов, сочетаясь с другими коренными началами государственной жизни? В первом случае идеалом будет демократическая республика, во втором — ограниченная монархия. Который же из этих двух образов правления в теории заслуживает предпочтение?
С первого взгляда может показаться, что если говорить об идеале, то нельзя признать иного, кроме демократической республики. Здесь только вполне осуществляются начала свободы и равенства, которые представляются плодом высшего политического развития; здесь все граждане как члены государства участвуют в общественных делах и интересы всех равно защищены; здесь самая власть не имеет иного источника, кроме народной воли, а потому никогда не может служить преградою требованиям последней; общее благо никогда не подчиняется частному. Если установлению демократической республики мешает политическая неспособность масс, то эта неспособность исчезает с успехами просвещения. Мы должны ожидать, что с совершенствованием человечества достаток и образование все более и более будут распространяться в массах, а потому чем выше будет общий уровень, тем более народная воля будет разумна и справедлива, следовательно, тем менее она будет нуждаться в каких-либо сдержках и преградах. С этой точки зрения демократическая республика представляется окончательною формою, к которой рано или поздно должны прийти все развивающиеся народы.
В этом взгляде есть известная доля истины, но еще большая доля односторонности. Нет сомнения, что с совершенствованием жизни и с распространением достатка и образования политическая способность масс должна увеличиваться. При таких условиях демократическая республика, немыслимая прежде в большом государстве, становится приложимою. Она может даже играть значительную историческую роль, ею могут воодушевляться благородные души, для которых свобода и равенство представляются высшими началами политической жизни. Но возвести ее в идеал все-таки нельзя иначе, как упустивши из виду самые существенные стороны человеческого общежития.
Человеческие общества составляются не из отвлеченных единиц, равных между собою. Эти единицы имеют различное содержание и различные интересы, которые соединяют их в отдельные группы и дают им различное значение в общем государственном организме. Какое бы мы ни представили себе высокое развитие человечества, непременное его условие заключается в свободе, а свобода, как мы видели, неизбежно ведет к неравенству как имущества, так и образования. Отсюда различие классов и противоположность интересов. Мы видели и назначение различных классов в общей жизни человечества. Есть классы, посвящающие себя физическому труду, и классы, преданные труду умственному, одни представляющие количественный, другие качественный элемент человеческих обществ, оба равно необходимые и восполняющие друг друга. Если же эти два элемента существуют в обществе и не могут быть уничтожены, то им необходимо предоставить различное положение в политическом строе. Уравнять их, подвести их под одну мерку, взявши за основание количество народонаселения, значит пожертвовать качеством количеству. Это и делает демократическая республика: она всем дает одинаковые права, причем меньшинство безусловно подчиняется большинству. Через это начало способности, составляющее первое требование государственного порядка, устраняется совершенно, и низшие классы становятся владыками высших. Каково бы ни было практическое приложение этих начал, нельзя не признать, что такое устройство по самой своей идее составляет извращение истинного отношения государственных элементов. В государстве, как и во всех человеческих учреждениях, высшее должно владычествовать над низшим, а не наоборот: таково необходимое условие правильного и успешного развития человеческих обществ.
Против этого нельзя возразить, что в представительном устройстве низшим классам предоставляется не решать самим дела, а только выбирать людей, на что они гораздо более способны, нежели на первое. В действительности, они выбирают людей не по их внутренним качествам, а сообразно с теми мнениями, которых держатся избираемые; следовательно, избиратели должны быть судьями мнений, а в демократии всегда перевес будет иметь то мнение, которое нисходит до понимания толпы или говорит ее страстям. Если в великие минуты народной жизни пробуждающиеся инстинкты масс иногда вернее указывают путь, нежели односторонние увлечения высших классов, то об обыкновенном течении государственных дел этого никак нельзя сказать. Тут требуется не инстинкт, а разумное исследование и обсуждение вопросов, а именно к этому масса совершенно неспособна.
Нельзя ссылаться и на то, что высшие массы, для того чтобы сохранить свой вес и свое положение, должны действовать путем убеждения. Способность убеждаться разумными доводами составляет редкий дар природы, требующий высокого развития ума и характера. Обыкновенно же люди убеждаются тем, чем они хотят убедиться, то есть тем, что льстит их наклонностям или их интересам. Путь убеждения во всяком свободном общественном порядке играет некоторую роль в приготовительных действиях, но не он решает дело. Существенное значение имеет тут не возможность убеждать, а право произносить окончательный приговор. Поэтому все политическое устройство сводится к вопросу: кому присваивается верховная власть, которой принадлежит окончательное решение? А так как в демократии власть по самому принципу принадлежит наименее образованной части общества, то ни при каком общественном развитии этот образ правления не может считаться политическим идеалом.
Это не мешает демократии занимать видное место в ряду политических учреждений. В историческом развитии человеческих обществ и особенно в практическом приложении важную роль играют не одни идеальные порядки, но также и даже еще более односторонние начала, которые приходятся к данному времени и месту. Есть народы, которые как бы по самой своей природе предназначены к демократическому устройству. Мы указывали уже на Соединенные Штаты. Где история не выработала аристократического элемента, а средние классы сливаются с массою, где довольство и образование распространены во всех слоях, а с другой стороны государство ограничивается весьма тесными пределами и все по возможности предоставляется личной самодеятельности, там демократия составляет единственный возможный образ правления. Однако и тут владычество наименее образованной части населения отзывается в одностороннем развитии всего общественного быта. Вследствие этого высшие классы большею частью удаляются от политического поприща, и на место их выступает особенный класс беззастенчивых аферистов, которых вся задача состоит в том, чтобы обрабатывать толпу. Уровень политической мысли и еще более политической нравственности значительно понижается. Вообще, демократия представляет собою по преимуществу господство посредственности, положение, которое с таким блеском было доказано Токвилем. Конечно, при энергическом и предприимчивом характере народа такого рода общественный быт может иметь свои хорошие стороны, но он никак не может быть предметом удивления и подражания.
Есть и такие народы, которых не собственная их природа, а история неотразимым ходом привела к демократии. Такова Франция. Когда аристократический элемент, привязанный к отжившему порядку, оказывается неспособным вступить на новую почву, когда и средние классы в свою очередь, пытавшись основать государственный строй на исключительном своем господстве, обнаружили свою несостоятельность, когда, наконец, и демократическая диктатура пала под бременем собственных ошибок, тогда народу не остается ничего более, как взять правление в свои руки. Все другие элементы износились, сохранилась неприкосновенною одна масса, которой естественно достается власть. Эта необходимость была понята тем великим государственным человеком, который не во имя убеждений, а во имя практической потребности, сделался основателем нынешней республики во Франции. Но провозглашая торжество демократии, он хорошо понимал и те единственные условия, при которых оно возможно. "Республика будет охранительною или ее вовсе не будет", — сказал он, завещая следующим за ним поколениям плоды своей многолетней опытности.
И точно, республика возможно лишь там, где демократия обладает высокою степенью сдержанности и самоограничения. И тут повторяется общий закон, что политическая свобода держится только при внутреннем единстве общества. В демократии это внутреннее единство требуется даже в большей мере, нежели где-либо, ибо политическая свобода составляет здесь начало и конец всего государственного строя. Поэтому республика возможна лишь там, где низшие классы, которые являются в ней владычествующими, не отделяются от других, не выступают с своими особенными интересами, а действуют заодно с высшими. Республика должна быть достаточно широка, чтобы меньшинству предоставлен был в ней полный простор. А это возможно только на почве свободы. Мало того: республиканское государство, так же как и все другие, не может обойтись без способности, способность же принадлежит не количеству, а качеству. А так как юридически качество подчиняется здесь количеству, то последнее должно добровольно признать над собою чужое руководство, иначе государство опять-таки не может держаться. Руководство со стороны аристократического элемента здесь немыслимо: аристократия слишком противоположна демократии, и преобладание ее повело бы к совершенно иному государственному строю, нежели республика. Но предводительство средних классов весьма возможно. Последние ближе стоят к демократии, они совершенно сливаются с нею низшими своими слоями, а потому являются естественными ее вожатаями. Демократия, которая признает над собою это руководство, имеет в себе залог прочности. Свобода для высших классов и предводительство средних, таковы необходимые условия всякой демократии, способной к государственной жизни. Это и есть та либеральная и мещанская республика, которая водворилась во Франции под председательством Тьера и которая одна имеет в себе условия существования. Всякое отступление от этих начал, всякое посягательство на свободу, всякое уничтожение сдержек умаляет эти условия, а потому ведет в падению республики. Власти, достигшие неоспоримого преобладания, обыкновенно воображают, что они усиливают себя тем, что уничтожают перед собою всякие преграды; но именно этим они себя подрывают.
Если бы вместо либеральной и мещанской республики провозглашена была республика демократическая, а тем паче социальная, то это было бы сигналом падения. Демократическая республика означает, что низшие классы хотят выступить на сцену сами по себе, с своими особенными интересами; социальная республика означает, что они хотят употребить принадлежащую им государственную власть для того, чтобы обратить богатство высших классов в свою пользу. Результатом подобной политики может быть только внутреннее разделение общества. И высшие и средние классы неизбежно сделаются врагами такого порядка вещей, который грозит самым существенным их интересам, они будут противодействовать ему всеми силами. И чем более в обществе разлиты богатство и образование, тем более сторонников будут иметь враги республики. Но как скоро на одной стороне является духовный элемент, а на другой только материальная сила, то исход не может быть сомнителен. Победа количества над качеством может повести лишь к временным судорогам, прочного порядка из этого выйти не может. Сила вещей возьмет свое, и неумолимый исторический закон восстановит те правильные отношения общественных элементов, которые никогда не должны были нарушаться, но он восстановит их в ущерб нарушителям, которые, показавши свою неспособность пользоваться властью, должны будут потерять свое преобладание. Трудно однако ожидать, чтобы в государстве, где власть имеет такую силу, как во Франции, самообладание масс могло долго держаться, и не явилось бы в них поползновение извлечь из нее всевозможные выгоды. Суровые уроки истории заставили французскую демократию быть сдержанною, но нет большего искушения, как обладание неограниченною властью. Нужны крепкие предания и высокое нравственное развитие, чтобы противостоять этому соблазну, ни тем, ни другим современные массы не отличаются. Немудрено, что униженная демократия сдерживает свои порывы; надобно знать, что с нею станется, если она сделается торжествующею вовне, так же как она сделалась господствующею внутри. Свойства парижского населения немного обещают для будущего. Появление демократии на политическом поприще бесспорно имеет глубокое историческое значение: демократия может оказать значительные услуги человечеству, разрушая отжившие порядки, поддерживая человеческие права, поднимая низшие классы; но противоестественный порядок вещей, подчиняющий высшее низшему, непременно возьмет свое и проявится в общественных потрясениях, которые поведут к восстановлению нормального политического быта.
Можно думать, что современное преобладание демократических стремлений в европейских обществах вообще составляет временное историческое явление. Оно обозначает постепенное поднятие низших классов, прежде обделенных; в этом состоит законное его значение в истории. Но человеческое развитие обыкновенно идет от одной крайности к другой. Развиваясь, одностороннее начало доходит наконец до той точки, когда оно из отрицаемого делается отрицающим. То, что было внизу, оказывается наверху. А так как это положение еще более неестественно, нежели первое, то вскоре обнаруживается его несостоятельность, и тогда начинается обратный ход, который вводит наконец данное начало в надлежащую колею. Можно предвидеть, что именно это и будет с демо-кратиею. В настоящее время она многим представляется идеалом; история низведет ее с этого подножия и поставит ее на то место, которое принадлежит ей по праву: из идеала она сделается одним из существенных, хотя не первенствующих элементов политического порядка.
В нормальном государственном устройстве количество не может властвовать над качеством. Последнее должно иметь свое собственное место и значение в целом. Голоса, по известному выражению, должны не только считаться, но и взвешиваться. Как же это устроить?
История представляет примеры республик, в которых аристократический элемент и демократический имели каждый свои особые органы и соединялись в общих учреждениях. Самым знаменитым и типическим образцом подобного устройства был Рим. Но история же показывает, что там, где рядом существуют два элемента без всякого посредствующего между ними звена, неизбежно происходит между ними постоянная борьба. Эта борьба не мешала Риму крепнуть, развиваться и наконец покорить вселенную. Но мы знаем, при каких политических условиях это могло совершиться. Во главе правления долго стояла могущественная аристократия, привязанная к законному порядку и одаренная необыкновенным политическим смыслом. Демократия только медленно и постепенно приобретала себе права, и в этой школе сама проникалась политическим духом. И несмотря на то как скоро главный центр государственной жизни от аристократии перешел к демократии, дело приняло совершенно иной оборот. Возбужден был аграрный вопрос, вместо закономерного хода явились революционные движения, и республика пала среди кровавых распрей.
Там, где два противоположных элемента должны действовать согласно, необходим между ними третий, посредствующий, который бы разрешал споры и смягчал столкновения. Посредником между противоположными элементами, на которые разделяется общество, может быть только стоящая над ними единая государственная власть, которая, имея в виду общую цель, взвешивает противоборствующие интересы, сдерживает неумеренные стремления и дает каждому подобающее ему место в общем организме. Но для того чтобы играть эту роль, власть должна быть независима от общественных стихий. Каждая из последних стремится к преобладанию и хочет обратить государственную деятельность на свою пользу, сдержать эти стремления и ввести их в должные границы может только власть, стоящая над ними. А так как эта власть по существу своему должна быть едина, то она воплощается в лице монарха, царствующего по собственному праву, а не по выбору той или другой части общества, что повело бы только к большему владычеству одного класса над другим.
Отсюда всемирное значение монархического начала в государственном быте. Общество по своей природе разделяется на противоположные элементы; свобода, как мы видели, не уменьшает, а увеличивает разнообразие жизни. Монарх же представляет непоколебимый центр, охраняющий интересы не той или другой только части, а всего государства, которое в нем сознает себя как единое тело. Власть составляет первое и основное начало государственного устройства, к ней примыкают уже все остальные. Поэтому монархия в истории была зачинательницею всего государственного развития. В течение многих веков она господствовала одна, и только мало-помалу к ней приобщались другие элементы, по мере того как они в свою очередь оказывались способными поддерживать необходимое в государстве единство. Когда же эти элементы из подчиненных становились владычествующими и, вступая друг с другом в борьбу, доводили государство до полного расстройства, то монархия воздвигалась опять как спасительница погибающего общества и снова занимала первенствующее место в государственном организме.
Таково политическое значение монархии. Отсюда то глубокое уважение, которое питали и питают к ней народы. Они видят в монархе представителя высшего порядка и единой общественной цели, беспристрастного судью, возвышающегося над частными интересами; он является для них высшим символом отечества. Отсюда и тот религиозный характер, который получает царская власть в глазах церкви и общества, которые в живом своем чувстве связывают все высшие начала жизни с верховным источником всякой жизни. Отсюда, наконец, уважение к монархическому началу всех тех мыслителей, которые глубже понимают задачи государства. Только легкомыслие может относиться к нему с пренебрежением.
Власть составляет однако же только первую, но не единственную потребность государства. Сильная власть всегда необходима, полезно, чтобы она имела свой особый орган, не подверженный колебаниям, но высшее общественное развитие требует, чтобы она уделяла возле себя место и свободе. Вследствие этого к монархическому началу присоединяется элемент народный, выражающийся в представительстве. И тут невозможно допустить совместное существование двух противоположных сил без всякой между ними связи. Нужно посредствующее звено, где же его найти? Оно дается самим общественным бытом, который, как мы видели, разделяется на противоположные элементы, аристократический и демократический. Если монарх является посредником между аристократию и демократиею, то с своей стороны аристократия является посредником между монархом и демократиею. Отсюда образ правления, смешанный из трех. В нем монарх представляет преимущественно начало власти, аристократия — начало закона и порядка, демократия — начало свободы. Если идеалом государственного быта должно считаться такое устройство, в котором все политические и общественные элементы призываются к совокупной деятельности для общей цели, то он осуществляется именно в этой форме. Нельзя выбросить ни одного из них, без того чтобы не оказался где-нибудь недостаток, и все устройство не приняло бы одностороннего характера.
Это идеальное значение смешанного правления было понято уже в древности. Платон в своих "Законах" говорит, что наилучшим в приложении к настоящей человеческой жизни правлением должно считаться смешанное из монархического и демократического. Полибий и Цицерон, как уже и прежде них некоторые пифагорейцы, прямо выставляли политическим идеалом смешение трех чистых форм, указывая на то, что здесь избегаются недостатки присущие каждой, и отдельные элементы, воздерживая друг друга, совокупными силами достигают общей цели. Но только в новое время это учение получило полное свое развитие и практическое приложение в государственной жизни. Только у новых народов монархическое начало выработалось в высшем своем значении не как замена свободы, а как совместное с свободою. Здесь только выработалось и представительство, которое заступило место господствовавшего у древних непосредственного участия народа в решении государственных дел. Теоретическое развитие этого учения принадлежит французам, прежде всего Монтескье, практический же образец смешанного правления в полном своем виде представила Англия, где из взаимодействия различных общественных элементов само собою вытекло то политическое устройство, которое всего более соответствует теоретическому идеалу. Отсюда то удивление, которое с половины прошедшего столетия возбуждала английская конституция на европейском материке. Это удивление нередко вело к легкомысленному подражанию и к перенесению английских учреждений на совершенно неприготовленную к ним почву, где будучи лишены корней, они не могли держаться, но оно имеет свое основание в идеальных требованиях политической жизни.
Существо этого образа правления состоит в том, что здесь верховная власть вверяется королю и парламенту, состоящему из двух палат, верхней и нижней.
Король является наследственным главою государства. В нем соединяются все отрасли власти. Он утверждает законы, которые без его согласия не имеют силы. Он назначает и сменяет министров. Он же назначает судей, и от его имени отправляется правосудие. Король есть лицо безответственное; ответственность же за все действия управления принимают на себя министры, которые поэтому должны скреплять своею подписью всякий правительственный акт.
В руках министерства находится правительственная власть. Палатам же предоставляется законодательная деятельность, рассмотрение бюджета и контроль над управлением. Из них верхняя палата представляет собою аристократическое начало. Всего более она носит на себе этот характер, когда она состоит из наследственных членов, как в Англии, что дает ей вместе с тем и наиболее независимое политическое положение. Но наследственная аристократия создается историею; там, где она потеряла свой вес и свое значение, ее нельзя ни искусственно восстановить, ни еще менее создать. Тогда остается составить верхнюю палату из пожизненных членов, назначаемых королем, как было во Франции во времена июльской монархии, или сделать ее выборною, как в Бельгии, хотя выборное начало по существу своему более свойственно демократии. Наконец, верхняя палата может иметь и смешанный характер, как в Пруссии. Во всяком случае здесь важно присутствие двоякого элемента: высших государственных сановников и крупного землевладения. Первые приносят сюда тот высший политический разум, который дается опытом в государственных делах, второе же составляет то общественное начало, которое по преимуществу носит на себе аристократический характер. И здесь опять оказывается существенная важность крупной поземельной собственности для государственной жизни. Она одна в состоянии дать обладающему ею классу то прочное и независимое положение, которое в соединении с образованием и с охранительным духом составляет самую надежную преграду как произволу власти, так и увлечениям толпы. Там, где крупная поземельная собственность лишена политического значения, государству трудно сохранить в себе равновесие. Если бы когда-либо все земли сделались достоянием казны, то о конституционной монархии не могло бы уже быть речи. Тут оставался бы только выбор между самодержавием, лишенным самой существенной нравственной задержки и опоры, и <бюрократией,> в руках которой находилось бы громадное государственное достояние с всеподавляющим влиянием на весь промышленный быт. И то и другое политически немыслимо.
Нижняя палата представляет собою демократическое начало. Однако и тут не должна владычествовать толпа, но главное место должно принадлежать средним классам. Последние не могут иметь своих представителей в верхней палате, ибо в таком случае демократия, оставленная без руководителей, будет источником смут и разлада. Мы видели уже, что только под руководством средних классов она способна быть правильным органом политической жизни. Это верно особенно в приложении к такому порядку, где требуется согласное действие различных общественных элементов. Поэтому нельзя признать нормальным устройство выборов в нижнюю палату на чисто демократическом начале всеобщей подачи голосов. Здесь средние классы лишаются своей самостоятельности и поглощаются массою. Правительство, которое из ненависти к обыкновенно господствующему в этих классах либерализму хочет опереться на толпу и вводит всеобщее право голоса, готовит государству неисчислимые затруднения в будущем. Мы говорим о Германии.
Гораздо более согласно с истинною целью государства, хотя также не может быть признано безусловно нормальным, совершенно обратное устройство, то есть исключение чистой демократии из политического представительства и призвание к нему одних средних классов на основании более или менее высокого ценза. Так как политическое право требует способности, а способность менее всего распространена в массе, то очевидно нельзя вручить этого права низшим классам, пока они не получили надлежащего развития. При зачинающихся свободных учреждениях основанный на цензе порядок можно считать вполне уместным. Но тут необходимо иметь в виду, что цена должен понижаться по мере распространения политической жизни в народе. Иначе представительство не достигнет настоящей цели. Вместо того чтобы собрать все политические силы страны в организованные учреждения, где они воспитываются и привыкают к совокупной деятельности, часть их оставляется вне всякой организации и через это становится источником брожения. Если эта часть велика, то все здание может опрокинуться, как и случилось во Франции с июльскою монархиею. Понижение ценза может дойти наконец до того, что вся масса граждан будет приобщена к политическому праву; но в таком случае необходимо разделение их на разряды по состоянию или по количеству платимых податей, с предоставлением каждому разряду особого участия в выборах, как делается в Пруссии. Только этим способом средние классы могут сохранить свое значение и не будут поглощены массою.
Таково устройство властей в конституционной монархии. Как же они действуют? Как скоро власть распределяется между различными, независимыми друг от друга органами, так является возможность столкновений; а между тем государственное управление требует единства. Как. же разрешается эта задача?
Управление, как сказано, находится в руках назначаемых королем министров, следовательно, вопрос сводится к тому, каким образом установить согласие между министерством и палатами?
Если противодействие государственным целям исходит из верхней палаты, то король имеет в руках самое действительное средство сломить сопротивление. Он может назначить такое количество новых членов, которое изменит большинство. Правительство, вооруженное таким правом, всегда имеет возможность, даже и не прибегая к нему, склонить верхнюю палату на необходимые уступки. А большего не требуется, ибо верхняя палата имеет скорее значение сдержки, нежели органа, облеченного инициативою.
Совершенно иное положение нижней палаты. И тут король имеет в руках средство побороть ее противодействие: он может распустить палату и произвести новые выборы. А так как это право ничем не ограничено, то всякая новая палата, в которой правительство встречает сопротивление, может подвергнуться той же участи. Ясно однако, что управление не может идти, если избиратели постоянно будут посылать в палату враждебное правительству большинство. Как же быть в таком случае? Вековая практика политической жизни привела англичан к единственному средству разрешить эту задачу: оно состоит в призвании к управлению вождей большинства. Кто требует известного направления политики, тот должен нести за нее ответственность. Оставить же министерство перед враждебным ему большинством, в котором оно встречает не опору, а противодействие, — это такой порядок вещей, с которым можно временно помириться как с печальною необходимостью, но который, продолжаясь, неизбежно вносит разлад не только в управление, но и в целый государственный строй. С другой стороны, составить министерство из так называемых деловых людей, чуждых всякой партии, значит обречь управление на бессилие. Если правительство, как и требуется конституционным порядком, должно опираться на общество, то единственное средство установить прочное согласие состоит в возложении власти и ответственности на вождей большинства. Это и есть то, что называется парламентским правлением, которое существует везде, где политическая свобода пустила глубокие и прочные корни.
Но если таков результат, к которому одинаково пришли и теория и практика, то обе убеждают нас, что этот порядок не везде приложим. Парламентское правление возможно лишь там, где образовались крепкие и проникнутые государственным духом партии, способные стать во главе управления. Если бы правительство должно было падать в руки каждого случайно составляющегося большинства, то оно сделалось бы игралищем страстей и предметом личных интриг и соискательств, а это быстро привело бы государство к полному расстройству. В организации обладающих государственным смыслом партий проявляется главным образом политическая способность общества. Где они слишком шатки и слабы или где они основаны не на твердых политических началах, а на личных отношениях, там общество до парламентского правления не доросло. Владычество парламентского большинства составляет венец политической жизни свободного народа, а никак не шаблон, одинаково прилагающийся всюду.
Из этого не следует, что там, где нет прочно установившихся партий, вовсе не может быть парламентской жизни. Только при парламентском устройстве партии могут приобрести надлежащую организацию и дисциплину, ибо здесь только является настоящая политическая деятельность и ответственность. Парламент нужен еще более для политического воспитания народа, нежели для государственного управления. Но там, где общественное сознание стоит еще на низкой ступени, где различные политические направления не установились, там и права парламента не могут быть широки. При таких условиях правительственная власть, зависящая от короля, неизбежно будет иметь преобладающее значение.
Нельзя не признать однако, что и при высоко развитом политическом быте господство партий имеет свои невыгоды. Политика через это получает одностороннее направление; заводится систематическая оппозиция, которая все свои усилия направляет к тому, чтобы действия правительства представить в невыгодном, а нередко даже и ложном свете; внутренняя борьба принимает острый характер; дух партии слишком часто заслоняет собою справедливость и патриотизм. Но все это составляет неизбежное последствие свободы, с которою всегда неразлучна борьба с своим ожесточением и с своими крайностями. Кто хочет не принадлежать ни к какой партии, тот должен отказаться от борьбы. Стоять вне партий может только человек, который не принимает участия в действии, а обсуждает его со стороны как беспристрастный наблюдатель. Да <и> тот неизбежно становится на ту или другую сторону, если у него является сколько-нибудь последовательный взгляд на предмет. Политические партии в зрелом обществе обозначают различные направления политической мысли, господство той или другой определяется отношением общественного сознания к современным задачам государственной жизни. Правительство, которое захотело бы стоять выше партий, должно было бы отказаться от всякого последовательного взгляда на свое дело, ему пришлось бы бродить ощупью или руководствоваться грубым эмпиризмом. Оно принуждено было бы довольствоваться и самыми посредственными орудиями; устраняя людей с убеждениями, оно должно было бы ограничиваться теми, которые за отсутствием мысли и характера безразлично относятся ко всякому делу. Нейтральность обыкновенно служит признаком бесцветности и бездарности. Проповедовать ее как высший плод политической мудрости значит обрекать государство на господство пошлости.
Это сделается еще яснее, если мы взглянем на существо тех партий, на которые обыкновенно разделяется общественное мнение. В каждом обществе политические партии имеют, без сомнения, свои особенности и свои оттенки, проистекающие из местных условий. Однако же везде есть некоторые общие черты, которые вытекают из самой природы развивающегося общества. Каждое общество имеет свой установленный строй жизни, которым оно держится, и везде вследствие движения человеческих дел в этом строе оказывается потребность перемен. Эта потребность не всеми чувствуется одинаково. Те, которых направление и интересы тесно связаны с господствующим порядком, стараются по возможности сохранить его неприкосновенным. Другие, напротив, более обращают внимание на недостатки существующего и придают преимущественное значение нововведениям. Отсюда две главные партии, на которые естественно разделяется всякое общество: партия охранительная и партия прогрессивная. Последняя обыкновенно именует себя либеральною, ибо свобода составляет главное орудие прогресса. Когда стремление к преобразованиям превращается в требование коренного изменения всего общественного строя, тогда прогрессивное направление становится радикальным. А с другой стороны, когда охранение принимает вид возвращения к отжившему порядку, тогда охранительная партия становится реакционною.
Таковы четыре главные направления, на которые обыкновенно разбивается общественная мысль. Они в большей или меньшей степени существуют везде, ибо они вытекают из самых условий общежития. Из этих партий две средние, охранительная и прогрессивная, принадлежат к нормальному течению политической жизни, крайние же выступают на сцену главным образом во времена смут и переворотов. Нормальный порядок состоит в том, что общественный строй изменяется постепенно. Всякое слишком быстрое движение неизбежно влечет за собою попятный ход: таков закон человеческого развития. Глубокие преобразования, для которых время приспело, всего легче совершаются неограниченною властью, стоящею выше общественных страстей и способною воздержать ожесточение борьбы. Как же скоро общество берется за них само, так неизбежны колебания из одной крайности в другую. В такие эпохи радикальная партия, в обыкновенное время удаленная от дел, становится иногда во главе правления и проводит свои идеалы; но это означает только, что вскоре затем наступит реакция. История не представляет примера господства радикалов, за которым не последовало бы обратное движение. Нередко реакция вызывается даже просто появлением радикализма на политическом поприще. Охраняя свои основы от его посягательств, общество готово поступиться даже законно приобретенными правами. Существенная задача реакционной партии состоит в том, чтобы восстановить преждевременно разрушенное и возвратить в правильную колею выбитое из нее общество. Это может сделать только сильная власть, вследствие чего реакционная партия всегда опирается на власть. Но когда эта задача совершена, реакция теряет свой смысл. Тогда наступает пора для господства средних направлений.
Охранительная партия, главный страж законного порядка, необходима во всяком обществе, прочно сидящем на своих основах. Где эта партия слаба, там общественный быт подвергается беспрерывным колебаниям и может рушиться со дня на день. Государственная жизнь вся основана на человеческой воле, а потому, где нет воли, твердо направленной на охранение существующего строя, там этот строй разваливается сам собою, от недостатка поддержки. В особенности это необходимо для учреждений новых, не успевших еще пустить глубокие корни. Юная свобода всего более нуждается в охранительных началах. Если в истории либералы нередко водворяли свободные учреждения, то упрочивали их всегда консерваторы. И сама либеральная партия, достигшая торжества, если она обладает политическою мудростью, всегда выдвигает из себя консервативный элемент, который охраняет приобретенное как от посягновений реакции, так и от нетерпеливых порывов толпы. Таковы были знаменитые вожди вигов в XVIII веке; таков был во Франции Казимир Перье. С другой стороны, охранительная партия, стоящая на высоте своего политического призвания, не должна оставаться глуха к новым потребностям жизни. Она должна обладать достаточною шириною и эластичностью политической мысли, для того чтобы понять, когда приспело время для нового движения вперед. Слишком упорное охранение существующего порядка может ускорить его падение, что и случилось во Франции с июльскою монархиею. Английская охранительная партия, напротив, представляет в этом отношении образец политической мудрости. Она не только всегда делала своевременные уступки, но и сама брала на себя почин преобразований. Она провела в 1829 г. билль об эманципации католиков и новейшую реформу избирательной системы. В свободном государстве только та охранительная партия способна стоять во главе управления, которая сама проникнута либеральным духом и понимает потребность прогресса.
Этому сочетанию охранительных начал с либеральными Англия обязана своей аристократии, которая, оберегая существующий общественный строй, всегда умела следовать за потребностями времени. Мы уже заметили, что в крупном землевладении охранительная партия всегда находит главную свою опору. Поземельная собственность по самой своей природе развивает в людях охранительный дух. Она связывает их интересы с вечными основами общежития, она приучает их к прочному порядку жизни и подчиняет их действию однообразных законов природы. Но мелкая собственность лишена обыкновенно тех высших духовных сил, которые требуются для политического руководства. Она слишком упорно держится старины, а иногда способна увлечься и в другую сторону. Крупная же поземельная собственность составляет главный духовный и материальный центр истинно охранительной партии. И здесь мы опять приходим к тому заключению, что требуемое социалистами уничтожение личной поземельной собственности лишило бы государство одной из самых существенных политических сил и важнейшей охраны порядка. Сосредоточение поземельной собственности в руках государства предало бы его на жертву всем потрясениям.
Совершенно иной характер имеет партия прогрессивная, или либеральная. Главную ее опору составляют промышленные состояния. Во все времена свобода исходила из городов. Основанная на капитале промышленность развивает в человеке ту предприимчивость и ту самодеятельность, главное условие которых заключается в свободе. Эти начала переносятся и на политическую область, где поэтому промышленные состояния и связанные с ними либеральные профессии являются главными двигателями прогресса. Но то, что дает им силу, составляет вместе и их слабость. В государственной жизни требуются иные свойства, нежели на промышленном поприще. Тут необходимы ширина взгляда, твердость характера, привязанность к порядку, умение соображать интересы целого, одним словом, нужны охранительные свойства, которыми либеральная партия не всегда обладает. Промышленные состояния скорее склонны к оппозиции, нежели к поддержанию власти, разве когда подвергаются опасности их материальные интересы. Дорожа свободою, они обыкновенно готовы все распускать и не понимают потребности общественных сдержек. Сливаясь, с одной стороны, с демократическою массою, а с другой, проникая и в аристократические слои, они имеют мало внутренней связи, а потому гораздо менее аристократии способны к необходимой в политических партиях дисциплине. Между тем, для того чтобы играть политическую роль и еще более для того чтобы управлять государством, необходимо высшее сознание государственных потребностей. Если охранительная партия должна быть проникнута либеральным духом, то еще более либеральная партия должна быть проникнута охранительным духом. Только при этом условии она способна стоять во главе управления. И чем моложе свободные учреждения, тем эта потребность сильнее, ибо тем более политический строй подвержен колебаниям и тем более здесь нужно сдержанности и осторожности. Либеральная партия, вечно волнующаяся, все критикующая, не умеющая ни оказать поддержку власти, ни умерить свои притязания, совершенно неспособна установить в обществе порядок, основанный на свободе. Напротив, она является главною ему помехою, ибо от преобладания ее ничего нельзя ожидать, кроме разлада.
И в этом отношении либеральная партия в Англии может служить образцом. Как уже было указано выше, главная причина ее политической зрелости заключается в том, что она прошла свою политическую школу под руководством аристократии, которая воспитала в ней истинно политический дух. Этой школы ничто не может заменить, и менее всего журнализм. Там, где либеральная партия воспитывается к политической жизни под руководством журнализма, в ней развиваются именно все те свойства, которые делают ее неспособною к государственной деятельности. Верхоглядство, раздражительность, нетерпимость, доведенный до уродливой крайности дух партии, полное отсутствие справедливости к противникам, намеренное искажение мыслей и фактов, одним словом, все, что характеризует ежедневную журнальную полемику, особенно в странах, где мало развита политическая жизнь, все это, как яд, всасывается читающею публикою и убивает в ней те здоровые качества ума и сердца, которые одни делают человека способным к плодотворной политической деятельности. Кто воображает себе, что общество может приготовиться к политической жизни и приобрести свободу под руководством журнализма, тот имеет весьма поверхностное понятие о политических делах. В войске нужны застрельщики и партизаны, но не под их предводительством ведутся кампании и выигрываются сражения. Свободные учреждения необходимы именно затем, чтобы эти разнузданные привычки заменить настоящею политическою школою.
Из всего этого ясно, что для юной свободы не может быть ничего вреднее, как распространение в обществе демократического чувства зависти и неприязни к высшим сословиям, чувства, которое столь часто раздувается беззастенчивым журнализмом. Общий закон, что политическая свобода возможна только при внутреннем единстве общества, всего более приложим к такому общественному состоянию, в котором свобода только что насаждается, а потому требует особенного ухода. Все, что разъединяет общественные классы, действует на нее гибельно, и чем менее общество политически зрело, тем более оно нуждается в руководстве и тем важнейшую роль играют в нем высшие классы, в особенности аристократия. Только дружным действием различных общественных элементов под руководством высших свобода может утвердиться в государстве и получить в нем правильное развитие.
Но еще <более> опаснейшим врагом политической свободы, нежели демократическая неприязнь низших к высшим, являются социальные стремления. Социальные идеалы совершенно противоположны идеалам политическим. Последние имеют в виду завершить основанное на самой природе человека здание свободы, первые же уничтожают свободу в самом ее корне. В этом фантастическом представлении личное начало совершенно устраняется, человек становится подчиненным звеном в общем механизме, чиновником, несущим государственную службу и вечно прикованным к своим обязанностям. Выхода для него нет, о самоопределении, о собственных планах, о самостоятельном устройстве своей жизни не может быть речи. Гражданское общество как самостоятельный союз исчезает, государство поглощает его всецело, проникая всюду, властвуя над всем. При таком порядке всякий разумный образ правления становится невозможным. Аристократическое начало уничтожено, устанавливается всеобщее равенство; следовательно, устраняется и то сочетание различных общественных элементов, которое лежит в основании смешанного правления. С другой стороны, немыслимо и соединение монархического начала с демократическим, ибо монархия перед безразличною, однородною массою, без всякого посредствующего звена, есть политическое создание, которое не в состоянии продержаться даже на короткое время. Вследствие этого социалисты самым решительным образом высказываются против всякого смешанного правления. "Из двух вещей одна! — восклицает Лассаль. — Или чистый абсолютизм, или всеобщая подача голосов! Об этих двух вещах можно при различии воззрений спорить; но то, что лежит между ними, во всяком случае невозможно, непоследовательно и нелогично"[346].
Не за тем однако же социалисты хотят установить всеобщее равенство, и формальное и материальное, чтобы сделать граждан слепыми орудиями единоличной воли. Идеал их составляет чистая демократия. Но именно при социалистическом порядке чистая демократия была бы самым ужасным деспотизмом, какой только может представить себе человеческое воображение; это деспотизм толпы, безгранично властвующей не только в области общественных отношений, но и над всею частною жизнью человека, над всеми его потребностями, средствами и деятельностью. Выше было доказано, что демократия терпима только при самой широкой свободе и при возможно большем ограничении государственной деятельности; здесь же происходит совершенно обратное: всякая свобода уничтожается, а деятельность государства расширяется безмерно. Всеобщее рабство соединяется с полновластием толпы. История никогда не представляла ничего подходящего к столь безобразному устройству. Несравненно сноснее деспотизм одного человека, ибо он всегда отдаленнее и мягче. Но возможно ли представить себе человека, в руках которого сосредоточивались бы не только все силы государства, но и все существующие в обществе материальные средства и руководство всею частною деятельностью граждан? Таким руководителем могло бы быть только Божество; вверенная же слабому человеку, подобная власть обратится в орудие самого нестерпимого гнета. А так как одному лицу подобное полновластие очевидно не по силам, то здесь неизбежно образуется привилегированное сословие мандаринов, в руках которых будет находиться действительное управление и которые будут неограниченно распоряжаться лицом и имуществом всех и каждого.
Но стоит ли говорить о несообразностях основанного на социализме политического быта, когда весь социализм ничто иное, как чистая несообразность? Мы вращаемся здесь в области утопий. Социализм опасен не с этой стороны, ибо утопии никогда не найдут приложения: он опасен тем, что устремляя мысли людей на фантастические цели, он извращает их понятия и возбуждает в них несбыточные надежды. Для правильного развития не только государственного строя, но и всей общественной жизни в высшей степени важно, чтобы был порядок в умах, чтобы люди смотрели на вещи, как они есть, и искали бы только возможного. В особенности это важно для политической свободы, которая, как мы видели, требует прежде всего внутреннего согласия общества. Это согласие может установиться только на почве теоретической возможности и практической осуществимости. Если же в призванных к политической жизни гражданах господствует полнейший хаос понятий, если они на задачи государства смотрят с совершенно превратной точки зрения, если они гоняются за неосуществимым и видят умножение богатства там, где есть только источник бедности, если вместо расширения свободы они готовы отдать ее на жертву общественному деспотизму, то выгоды от призвания общества к политической деятельности не будет никакой, и в результате окажется только разочарование всех здравомыслящих людей и полное расстройство государственного организма.
И этот умственный разлад не составляет еще главного зла, проистекающего от социальных стремлений. К хаосу умственному присоединяется хаос нравственный. Социализм не довольствуется идиллическим изображением будущего блаженства человеческого рода, он хочет провести свои идеалы в жизнь, а так как этому противится весь существующий общественный строй, то вся его деятельность направляется к устранению этого препятствия, то есть к разрушению установленного порядка. Тут он не ограничивается уже научною проповедью, он прямо взывает к страстям и к страстям самого низкого свойства. Он старается возбудить зависть и ненависть низших классов против высших, указывая бедным на богатых как на главную преграду их благосостоянию. Отсюда те чудовищные явления, которые у нас на глазах, отсюда те проповеди всеобщего убийства, при которых невольно спрашиваешь себя: каким образом подобные мысли и чувства могли когда-нибудь запасть в человеческую душу, не только что появиться на свет Божий? Отсюда те страшные злодеяния, которые наполняют скорбью сердца народов. Исступленный фанатизм соединяется с полнейшим безумием. Тут исчезают уже всякие следы умственного и нравственного развития, человек превращается в дикого зверя, жаждущего крови и истребляющего все, что попадается ему под руку.
Возможно ли думать о политической свободе, когда подобные явления становятся в обществе обычным делом? Политическая свобода требует внутреннего единства общественных элементов, а тут водворяется полный разлад; она требует дружного действия общественных классов, а тут поселяется между ними ненависть; она требует законного порядка и на улице, и в умах, а тут полный беспорядок мыслей переходит в беспорядок на площади. Пока социализм составляет общественное явление, с которым надобно бороться, о гарантиях свободы не может быть речи; только когда он сделается безвредным, может восстановиться правильное течение жизни. Внутренняя борьба, как уже было замечено, составляет необходимую принадлежность свободы, но борьба на общей почве и во имя общей цели; когда же борьба идет о самых основах общежития, то свобода исчезает. Тут приходится уже браться за оружие и защищать общество от разрушения. А так как военные действия требуют сосредоточенной власти, то при таких условиях естественно водворяется деспотизм. Этим объясняется то явление, что как скоро социализм выступает на политическое поприще, испуганное общество кидается в объятия диктатуры. Это мы видели во Франции в 1848 г. Тут действует не один близорукий страх, хотя есть за что бояться, когда все, что дорого человеку, может подвергнуться гибели. Истинная причина та, что диктатура всегда вызывается общественною опасностью. У самого практического и наименее боязливого народа в мире, у римлян, это было возведено даже на степень необходимого общественного учреждения: как скоро являлась опасность, провозглашалась диктатура. Но величайшая опасность та, которая грозит разрушением всему общественному строю, а именно это сулит социализм. Поэтому всякое усиление социалистического движения всегда непременно будет вызывать диктатуру. Общество зрелое, окрепшее умственно и политически может еще вынести борьбу мыслей, но как скоро борьба переходит в дело, так является необходимость практических мер, из которых наименьшая состоит в прекращении гарантий свободы.
Что касается до обществ, политически не созревших, то для них опасность от социализма, очевидно, еще больше. И тут надобно повторить неоднократно замеченное выше, что чем моложе свобода, чем новее учреждения, тем более они требуют защиты и тем менее они могут выносить внутренней борьбы. В несозревших еще обществах все, что вносит в них смуту, что колеблет умы, что сеет раздор между общественными классами, вместе с тем подрывает и свободные учреждения. Юная свобода не имеет большего врага, как социализм. А потому те, которые легкомысленно ему потакают, несут на себе тяжелую ответственность перед отечеством и перед свободою. Они отодвигают общество назад, воображая, что они подвигают его вперед. Когда в общество вселилось это зло, первая потребность состоит в том, чтобы вести с ним неустанную войну, и мыслью и делом, к этому должны быть направлены все общественные силы. О мирном развитии, о законном порядке, о расширении свободы может быть речь только тогда, когда противогражданские элементы окончательно побеждены, и в умах водворилось успокоение.
Таким образом, между политическими идеалами и социальными происходит борьба, которая особенно ярко выступает в наше время. Результатом ее не может быть победа социального идеала, который противоречит и логике и природе человека и на деле неосуществим, но она легко может повести к падению идеала политического. Однако это падение может быть только временное. Неудержимый ход истории возьмет свое. Во все времена бывали эпохи внутреннего разлада, которые как бы отодвигали человеческие общества назад. Но в своем закономерном движении человечество одолевает эти внутренние препятствия и постепенно осуществляет то, что искони лежит в его природе и что составляет цель его развития. Мы видели уже, что это искони присущее ему начало есть свобода, поэтому и целью развития не могут быть социальные утопии, уничтожающие ее в самом корне.
Что таков именно ход истории, что она ведет к осуществлению политических, а не социальных идеалов, это мы постараемся доказать в следующей главе, которою завершается наше исследование.
Учение об историческом развитии человечества с прошедшего столетия сделалось достоянием науки. В прежнее время, если были попытки окинуть взором весь преемственный ход всемирной истории, то общий закон этого движения не был раскрыт. Некоторые, как Боссюэ, указывали на пути Провидения, руководящего человечеством на его историческом поприще; но так как пути Провидения остаются для нас тайною, то этим началом ничего не выясняется. Другие, стараясь отыскать в истории внутренние законы, останавливались на повторяющемся круговороте жизненных форм. Таково было воззрение знаменитого Вико, который первый пытался построить всемирную историю на разумных началах. Сравнивая новую историю с древнею, он и здесь и там видел повторение одного закона, движущего народы по известным ступеням и смыкающего конец с исходною точкою. Но и в этой теории отсутствует начало совершенствования, составляющее самую сущность исторического процесса. Оно было внесено в историю писателями XVIII века, исполненными надежд на будущее и веры в человечество. Перед ними впервые открылась перспектива бесконечного развития.
Это учение одновременно водворилось во Франции и в Германии, несмотря на противоположность направлений философской мысли в этих двух странах. Французская сенсуалистическая школа указывала преимущественно на успехи разума. В человечестве, так же как и в отдельном лице, она признавала постепенное изощрение разумных способностей и вследствие того совершенствование мышления, начиная с простейших ощущений и кончая сложнейшими научными задачами. Но в отдельном человеке изощрению есть предел, полагаемый самою жизнью, тогда как в человеческом роде развитие может простираться в неопределенную даль. Совершенствование же разума влечет за собою, с одной стороны, развитие нравственного сознания, с другой стороны, большее и большее покорение природы, следовательно, и распространение благосостояния, с которым сопряжено, наконец, и развитие политическое. С течением времени и с успехами цивилизации на все народы должны распространиться права человека, все должны сделаться причастны свободе и равенству. В своем знаменитом сочинении "Картина успехов человеческого разума" (Tableau des progres de l'esprit humain), которое было высшим выражением этого взгляда, Кондорсе утверждал, что при нынешнем состоянии человечества невозможно уже торжество старых врагов разума, предрассудков и тирании, а потому человечеству предстоит все большее и большее совершенствование, которому нельзя назначить предела.
Глубже взглянула на этот вопрос немецкая школа, которая в лице Гердера положила истинное основание философии истории. Вместо внешнего совершенствования, проистекающего от изощрения умственных способностей, исторический процесс был понят как развитие внутреннее, или как углубление в себя. Человечество, по этому учению, составляет одно целое, которое постепенно совершенствуется с самого начала своего существования. Задача истории — развить то, что составляет сущность природы человека, человечность (Humanitat), то есть свободу, разум и правду. Человек должен стать в полном смысле человеком. Это и есть осуществление отпечатленного на нем образа Божьего. Высшим выражением человечности является религия, связывающая человека с Божеством, и преимущественно высшая из всех религий, христианская. Она носит в себе тот идеал человечности, который человек призван осуществить. Однако полное достижение этой цели невозможно на земле, человек может только постепенно к ней приближаться. Но земная жизнь служит приготовлением к новой жизни, где человек явится уже в своем истинно человеческом виде, как подобие Божества.
И это воззрение несмотря на высоту мысли и на широкую постановку задачи страдает односторонностью. Внутреннее развитие понимается чисто с нравственной стороны, а потому оно прилагается только к совершенствованию отдельного лица, и цель полагается ему за гробом. Между тем, если человечество развивается как одно целое, то движущею пружиною и целью развития должна быть не природа единичного существа, а природа духа как общей субстанции, проявляющейся в совокупности единичных существ. Этот общий дух выражается в системе объективных определений, осуществление которых на земле составляет задачу истории. Отдельные же лица собственною деятельностью устанавливают эти определения и таким образом являются орудиями этого процесса. Так именно было понято историческое развитие немецкою идеалистическою школою, которая завершает собою все предшествующее развитие философии истории.
Начало этой теории положил Кант. В своей "Идее всеобщей истории с всемирно-гражданскою целью" (Idee zu einer allgemeinen Geschichte in weltburgerlicher Absicht) он исходит от того положения, что каково бы ни было понятие о свободе, явления свободы, как и все другие явления, подлежат общим законам. И отдельные лица и целые народы преследуют свои частные цели, но они бессознательно служат общим целям природы, которые достигаются в преемственном движении поколений. Основной закон природы, вытекающий из понятия о внутренней цели, состоит в том, что способности каждого существа назначены к тому, чтобы когда-нибудь достигнуть полного развития. Без этого они не имели бы смысла. Между тем способности человека могут достигнуть полного развития не в отдельных лицах, а лишь в целом роде. Эта задача и должна быть целью преемственной деятельности поколений. Одаривши человека разумом и неразлучною с ним свободною волею, природа тем самым указала ему, что он сам должен сознать и исполнить свою задачу, создавши из себя все то, чем он возвышается над механическим порядком жизни. Средством для достижения этой цели служит противоборство стремлений, которое, изощряя силы и способности человека, является главною движущею пружиною развития. Конечная же цель, к которой ведет это противоборство, состоит в установлении вполне правомерного гражданского порядка, основанного на взаимном ограничении свободы. Только при таком порядке возможно и осуществление вечного мира посредством общего союза государств. Это и есть идеал, к которому стремится человечество и к которому оно рано или поздно неизбежно должно прийти.
Эти мысли Канта, в которых исходную точку составляет еще субъективное начало, получили дальнейшую разработку в различных отраслях идеалистической школы. Вопрос об историческом развитии был исследован со всех сторон.
У последователей Шеллинга, согласно с общим направлением натурфилософии, преобладало понятие о развитии органическом. Так, Баадер противополагал эволюцию революции; в первой он видел органическое развитие положительных начал жизни, в последней — отрицательное направление, вызванное задержкою правильного движения. Задача политики состоит в том, чтобы, содействуя эволюции, уничтожить революцию. Идея органического развития была усвоена и историческою школою, которая, прилагая его к правоведению, рассматривала право как органическое проявление народной жизни.
С другой стороны, уже в философии Шеллинга выработалось понятие о диалектическом развитии, идущем от первоначального единства к раздвоению и от раздвоения обратно к единству. В теократической школе, составляющей нравственную отрасль идеализма, это понятие было связано с религиозным началом. По учению последователей этого направления человек первоначально находился в полном единении с Богом, затем произошло отпадение, после чего действием Духа Божьего снова постепенно восстановляется в нем утраченный образ Божества. На этом воззрении была построена философия истории Шлегеля.
Иначе взглянула на этот вопрос либеральная школа. Она сравнивала развитие человечества с различными возрастами лица. В младенчестве человек еще не отрывается от материи, в нем господствуют чувственные наклонности, для обуздания которых необходимо установление деспотической власти. В юности, напротив, преобладают идеальные стремления, с чем связано и восприятие высших начал безотчетным внутренним чувством. Это пора веры, вследствие чего здесь господствует теократия. Наконец, в зрелом возрасте развивается разум, и установляется основанный на разумных началах свободный гражданский порядок.
В системе Гегеля все эти различные отрасли идеализма нашли высшее свое средоточие, и понятие об историческом развитии человечества достигло самого полного своего философского выражения. По учению Гегеля, всемирная история представляет собою изображение мирового духа, который в этом процессе вырабатывает высшее самосознание. Существо духа, в отличие от материи, заключается в том, что он сам себе служит началом и сам из себя развивает свое содержание. В этом состоит его свобода, которая постепенно осуществляется во всемирной истории. В себе самом, по своей природе, дух свободен с самого начала своего существования, но на низших ступенях он погружен еще в материю и не сознает своей природы. Чтобы достигнуть самосознания, он должен оторваться от этого первоначального определения и сам себя сделать тем, что он есть уже в себе самом. Он должен свободною деятельностью перевести в жизнь свою внутреннюю природу. В этом состоит историческое развитие. Средством для осуществления этой цели служит свободная деятельность отдельных лиц. Каждое из них самопроизвольно полагает себе цели и стремится к их достижению, но бессознательно оно служит высшей цели духа, и те люди, которые лучше других понимают эту задачу, становятся главными историческими деятелями, это герои истории. Таким образом, субъективная свобода является средством, или орудием, исторического движения, цель же этого движения состоит в осуществлении объективных определений свободы, которых высшим выражением является государство. Однако и субъективная свобода, будучи принадлежностью человека как разумного существа, никогда не может быть низведена на степень простого средства, она всегда остается сама себе целью. Поэтому высшее историческое значение имеют только те объективные определения свободы, которые дают должное место субъективному элементу. Задача истории состоит в сочетании обоих начал. Осуществление этой задачи совершается не в виде простого органического роста, как в материальной природе; развитие духа представляет упорную борьбу с самим собою: он должен оторваться от первоначальных своих естественных определений и завоевать себе то, что лежит в его внутренней природе. В этом процессе он проходит через различные ступени, из которых каждая выражает собою известный результат, или известное выработанное духом сознание свободы. Затем этот результат, в свою очередь оказывается неполным и недостаточным, а потому уступает место новому, высшему. Говоря философским языком, данный исторический момент снимается и переходит в высший. Но через это он не уничтожается, снимание как деятельность мысли есть вместе сохранение и очищение. Историческое движение не есть отрицание прошедшего, а возведение его на высшую ступень. Содержание духа вечно, а потому прошедшее является вместе и настоящим. "Жизнь современного духа, — говорит Гегель, — представляет круговращение ступеней, которые с одной стороны стоят еще рядом, и только с другой стороны являются прошедшими. Те моменты, которые, по-видимому, дух оставит уже позади себя, он содержит и в настоящей своей глубине"[347].
Таковы были результаты, к которым пришел идеализм в своем развитии. Можно сказать, что человеческая мысль никогда не производила ничего глубокомысленнее этого воззрения, в котором охранительные начала и прогрессивные, субъективная свобода и объективный порядок жизни сочетаются в высшем философском синтезе. Фактическое изучение истории более и более подтверждает этот взгляд, и только современное отчуждение от философии, которое понизило в умах самую способность понимания, заставило исследователей обратиться к иным началам. Те социалисты, которые вышли из школы Гегеля и которые одни в настоящее время могут иметь притязание на некоторое философское значение, и не думают отвергать этих результатов, но они стараются приспособить их к своим целям, исказивши основные мысли великого философа и превративши исторический процесс в чистое отрицание.
Это ясно обнаруживается у Лассаля. Знаменитый агитатор объявляет философию Гегеля "квинтэссенциею всякой научности". Его основные начала и его метода, говорит он, должны остаться достоянием науки. Но он упрекает Гегеля в непоследовательном проведении своих начал. Вместо того чтобы признать выработанные историею формы преходящими моментами развития, Гегель понял их как моменты логические, то есть необходимые и вечно присущие духу. Вследствие этого он в свою философию права ввел категории собственности, договора, семейства, гражданского общества и т. д., как будто они составляют необходимые требования разума, между тем как все это не более как исторические категории, которые должны исчезнуть с высшим развитием[348]. Лассаль хотел даже написать философию истории в этом смысле, но он не успел этого сделать и вероятно никогда бы и не сделал. На деле, он довольствовался голословным объявлением собственности, договора, гражданского общества и т. д. историческими категориями. Только наследству он посвятил более обстоятельное исследование, но именно здесь требуемое доказательство им не представлено.
Смысл того упрека, который Лассаль делает Гегелю, весьма понятен, но понятна и вся его односторонность. Историческое развитие, как и всякое движение, заключает в себе двоякое начало: положительное и отрицательное. Положительную сторону составляют те элементы, которые лежат в природе духа и которые подлежат развитию. Отрицательное же начало является источником движения: оно переводит положительные элементы из одного состояния в другое, возводя их на высшую и высшую ступень, до тех пор пока не будет достигнута полнота определений. У Гегеля оба эти начала сочетаются неразрывно, а так как отрицание есть действие разума, то историческое развитие является вместе и развитием логическим. Но именно вследствие этого исторические категории необходимо суть вместе и категории логические. Они выражают собою различные стороны самой развивающейся сущности, которая постепенно излагает свои определения, восполняя одно другим и возводя их к конечной цели, состоящей в гармонии целого. Как же скоро эти определения понимаются только как исторические категории, так развитие положительного содержания исчезает, и остается одно отрицательное начало, которое одну за другою разбивает все жизненные формы и все улетучивает в неопределенном будущем. Такое понимание истории как чисто отрицательного процесса, конечно, не могло прийти в голову не только такому глубокому мыслителю, как Гегель, но даже и никакому философу, задающему себе целью понимание, а не отрицание явлений. Упрекая Гегеля в непоследовательном проведении своих собственных начал, Лассаль забывает коренное положение Гегеля, состоящее в том, что высшее отрицание есть отрицание отрицания, то есть восстановление в высшей форме первого положения. На этом основан весь исторический процесс. Путем отрицания одно определение переводится в другое, но одностороннее отрицание в свою очередь отрицается, вследствие чего на высшей ступени первоначальное определение снова появляется в иной форме, и этот процесс продолжается, пока не будет достигнута полнота определения.
Только при таком положительном взгляде на предмет история получает смысл, и начала, управляющие человеческою жизнью, находят в ней настоящую свою почву. Одностороннее же отрицание ведет к искажению явлений, к шаткости понятий, а вследствие того к колебанию всех основ общежития. Последовательно проводя этот взгляд, приходится вместе с Дюрингом разделить всю историю человечества на два периода: на прошедшее, которое должно быть уничтожено, и на будущее, которое должно когда-нибудь осуществиться. Но так как каждое поколение в свою очередь повторяет тот же прием, то создаваемое одним является на свет лишь затем, чтобы разрушиться другим. Всякая общая связь и всякая преемственность развития исчезают, следующие друг за другом поколения перестают быть звеньями общей исторической цепи. Каждое является оторванным от своего прошлого; начиная исключительно с себя, оно создает жизненные формы, которые так же бренны и преходящи, как оно само. История перестает быть изображением единого духа, она представляет не более как случайную последовательность исчезающих мгновений. Положительное содержание улетучилось, осталось одно бессмысленное и бесцельное отрицание.
Понятно, что социалисты могут держаться этого взгляда. Вращаясь в области утопий, они должны относиться отрицательно ко всей действительной человеческой жизни и ко всему, что выработано человечеством. Из исторического процесса они выхватывают одно отрицательное начало и им в своем безумии думают опровергнуть все существующее. Но если это понятно у социалистов, то что сказать о тех современных ученых, которые, не познакомившись даже с системою Гегеля и не потрудившись с своей стороны положить какое бы то ни было философское или историческое основание своему воззрению, без всякого смысла заимствуют у Лассаля выражение "историческая категория" и им пересыпают свои экономические и юридические рассуждения? Не есть ли это верх научного легкомыслия? И когда подобный прием употребляется людьми, занимающими видное место в ученой литературе, то не обозначает ли он прискорбный упадок современной науки?
Последовательно проведенное, отрицание должно привести к чистому нулю. Но такая последовательность уничтожила бы самую теорию, обнаруживши ее несостоятельность. Поэтому защитники отрицательного начала в истории употребляют его только как диалектическое орудие против всего существующего, к будущему оно не должно прилагаться. В будущем исторические категории должны исчезнуть, уступая место осуществлению того идеала, во имя которого отрицается все прошлое. Но идеал, который является не завершением, а отрицанием всего предыдущего хода, сам необходимо носит на себе отрицательный характер. И точно, социалисты берут одну только сторону человеческой природы и во имя ее отрицают все остальное как преходящее. Берется общее и отрицается все особенное, то есть именно то, что делает человека человеком. Вследствие этого должны исчезнуть собственность, договор, наследство, гражданское общество, одним словом, все, что истекает из деятельности единичного лица. Категория особенного как произведение средневекового порядка, по мнению Лассаля, должна быть искоренена. Понятно, что через это самое должна исчезнуть личность, а с нею вместе и свобода. На развалинах созданного человеком исторического мира воздвигается одна категория, которую Лассаль почему-то не считает чисто историческою, хотя она стоит совершенно наряду с другими и к ней могли бы прилагаться те же начала. Эта категория есть государство. У Гегеля государство является высшим из человеческих союзов, завершением общественного здания. У Лассаля же государство предназначено поглотить все остальное, кровля должна уничтожить здание. От государства требуется, чтобы оно сосредоточило в своих руках все находящееся ныне в частном владении, все частное должно сделаться общим.
В этом выводе мы опять видим прямое противоречие основным положениям Гегеля, которые признаются Лассалем за исходную точку и которые подтверждаются не только строго научным анализом, но даже простым здравым смыслом. По учению Гегеля, истинно общее есть то, которое совмещает в себе частное; общее же, отрицающее все частное, само ничто иное, как одностороннее, следовательно частное определение, которое как таковое в свою очередь отрицается. Государство, как оно было понято Гегелем, есть то государство, которое развивается в истории и существует в действительности; государство же в том виде, как оно понимается Лассалем, ничто иное, как отвлечение, лишенное и теоретического основания и жизненной почвы, а потому не заключающее в себе ни малейших условий существования.
Это отвлеченное понятие о государстве, отрицающем все частные категории, Лассаль связывает с наступающим владычеством низших классов. Он изображает историю как последовательную смену господствующих классов, смену, проистекающую от развития экономического быта. В средние века главным деятелем производства была поземельная собственность. Вследствие этого вершину общественного здания занимала поземельная аристократия, которая в силу присущего всем владычествующим классам стремления, присваивала себе все преимущества, а тяжести возлагала на других. Но с XVI века растет капитал, и эта новая промышленная сила производит наконец государственный переворот, вследствие которого власть переходит в руки средних классов. С Французскою революциею водворяется господство мещанства, которое в свою очередь присваивает политические права исключительно себе, а все тяжести посредством косвенных налогов сваливает на низшие классы. Наконец, с Февральскою революциею наступает новая, современная эра, которая знаменуется владычеством демократии. Но последняя в отличие от своих предшественников не исключает уже никого из своей среды. Рабочий класс заключает в себе всех, ибо все суть работники на общую пользу. Поэтому интересы его не противоречат требованиям нравственности и общего блага, как интересы высших классов; он не грязнет в эгоизме и не принужден заглушать в себе голос разума и совести. Рабочий является истинным представителем общего дела человечества. У него вырабатывается и совершенно иное понятие о государстве, нежели у мещанства. Последнее видит в государстве только ночного сторожа, ограждающего личность и собственность, рабочие же по самому своему беспомощному положению сознают недостаток единичных сил, а потому обращаются к государству с высшими требованиями. В их глазах оно представляет солидарность всех интересов, общность и взаимность развития, оно должно избавить человека от гнета бедности, невежества и нужды, оно должно воспитать его к свободе. Государство есть союз лиц, образующих одно нравственное целое, союз, который в миллионы раз умножает их силу. Осуществление этой идеи и есть задача настоящей эпохи, в этом состоит высокое призвание рабочего класса, который приобрел для этого и надлежащее орудие — всеобщее право голоса[349].
Несостоятельность этого исторического взгляда очевидна для всякого, кто знаком с действительным ходом истории. Справедливо, что в средние века господствовала поземельная аристократия, но и тогда уже в городах не только возрастало могущество средних классов, но отчасти водворялась и чистая демократия. Затем, с наступлением нового времени и аристократия, и города равно подчинились верховной государственной власти, которая потому именно возвысилась над всеми, что она представляла не интересы одного какого-либо сословия, а всех в совокупности. Даже там, где, как в Англии, аристократия сохранила свое политическое могущество, она могла стоять во главе государства лишь потому, что она не присваивала себе исключительных податных привилегий и не сваливала все тяжести на других, а подчинялась общему праву. Точно так же и средние классы, которые возрастали под сенью монархической власти, являлись представителями интересов всего народа. Третье сословие во Франции заключало в себе не одних горожан, но и все низшие классы. Таким оно и выступило во времена Французской революции, которая в "Правах человека и гражданина" провозгласила не сословное начало, а общее право. Выставлять Французскую революцию чисто мещанским переворотом, который перенес только политическую власть от одного сословия к другому, значит идти наперекор исторической очевидности. Последующее сосредоточение политического права в руках среднего класса было реакциею против революционных начал и сделкою с законною монархиею. Мало того: еще прежде Французской революции в Северной Америке водворилась чистая демократия на началах всеобщего права. Для приобщения низших классов к политической жизни не нужно было дожидаться 24 февраля 1848 г., оно совершилось уже в XVIII веке и притом с гораздо большею прочностью, нежели в Европе. Но Соединенные Штаты Лассаль как будто намеренно обходит, потому что североамериканская демократия, единственная, на которую можно, в сущности, ссылаться, ибо она одна имеет столетнее существование, вовсе не подходит под его идеал. В Америке демократия нисколько не разделяет взглядов Лассаля на государство, а напротив, держится именно тех понятий, которые Лассаль называет мещанскими, тогда как в Европе государственная деятельность расширялась главным образом под влиянием средних классов. Последнее совершалось однако же далеко не в тех размерах, как требует Лассаль, ибо средние классы никогда не делали государство орудием для обращения чужого достояния в свою пользу, к чему именно Лассаль побуждает низшие классы, несмотря на лицемерные уверения, что их интересы сливаются с интересами всех. Государство есть ваш союз, говорит он рабочим, ибо вы составляете 96 1/2 процентов всего населения, поэтому вы вправе пользоваться им для своих выгод. Мещанство может довольствоваться защитою, ибо оно стоит на своих ногах, но рабочие, которые ничего не имеют, должны всего ожидать от государства, и чтобы получить желаемое, они должны воспользоваться принадлежащим им правом голоса, которое обеспечивает за ними большинство.
Оказывается, следовательно, что рабочие, составляющие господствующий элемент современной эпохи, имеют и права и политическую власть, но лишены материальных средств и находятся в таком бедственном положении, что одно государство в состоянии подать им руку помощи. Откуда же такое противоречие? По теории Лассаля, обладание властью составляет плод предшествующего экономического развития. И точно, когда средние классы выступили на смену аристократии, то на их стороне был перевес и богатства и образования. Но в силу чего водворилось господство низших классов? Экономические ли успехи общества привели к тому, что рабочие руки сдвигались господствующею промышленного силою? Приобрели ли рабочие в свою очередь политическое первенство богатством и образованием? Ничуть не бывало: социалисты твердят постоянно, что свобода их мнимая, что они порабощены капиталом и находятся в более бедственном состоянии, нежели когда-либо. Но если так, то откуда же у них политическая сила? Каким образом фактически порабощенные могут юридически иметь в руках своих верховную власть?
Дело в том, что все это порабощение мнимое. Здесь обнаруживается коренная фальшь, заключающаяся в этих возгласах. Низшие классы выступили на политическое поприще и приобрели власть вовсе не вследствие каких-либо экономических перемен и не потому, что они приобретенным ими материальным и духовным достоянием стоять выше других и являются первенствующим элементом в государстве, а единственно в силу провозглашенного средними классами начала общей свободы, равной для всех. Это начало из области промышленной и гражданской было наконец перенесено в область политическую, и тогда демократия естественно сделалась преобладающею в государстве. Но по этому самому она возможна единственно под условием свободы. Всякая власть держится тем началом, которое дает ей бытие. Свобода, рождающая общее право, ограждает вместе с тем высшие классы от посягательства со стороны низших. В этом состоит вся сила североамериканской демократии. Напротив, если бы низшие классы, следуя внушениям социалистов, вздумали отрицать то начало, во имя которого они призваны к политическому праву, если бы они захотели воспользоваться властью для своих частных целей, то дело немедленно приняло бы иной оборот. Тут в острых явлениях обнаружилось бы противоречие между обладанием верховною властью и фактически низшим положением облеченного ею класса. В результате не фактическое положение было бы поднято к уровню права, что немыслимо и что при малейшей попытке повело бы к разрушению общества, а наоборот, право низошло бы на уровень фактического положения, что одно согласно с устройством человеческих обществ и с законами человеческого развития. Естественный перевес богатства и образования непременно возьмет свое, и тогда окажется еще раз, что появление на сцену социализма служит знаком падения демократии. Таков единственный исход, к которому может привести мнимое историческое преобладание низших классов. В действительности низшие классы только до тех пор способны сохранить за собою политическое право, пока они добровольно подчиняются руководству высших; в противном случае все это здание должно рухнуть.
Таким образом, исторические взгляды социалистов-метафизиков со всех сторон оказываются несостоятельными. Их исторические начала представляют извращение метафизики, из которой они извлечены, а в приложении они являются искажением истории и посягательством на здравые основания политики. Насколько истинно философские воззрения на историю, выработанные идеалистическою школою, глубоки и плодотворны, настолько одностороннее развитие их социалистами ведет к превратному пониманию вещей. Вместо положительного развития является отрицание всего прошлого, а вместе и всего существующего порядка вещей, вместо завершения общественного здания государством получается извращенный идеал государства, поглощающего все частные элементы, следовательно, отрицающего и свободу, и собственность, и наследство, и гражданское общество, одним словом, весь тот общественный быт, который служит ему основанием и без которого оно останется на воздухе. Противоречие господствует тут с начала до конца.
Посмотрим теперь, что скажет нам реализм.
Отвергнув метафизику, реализм не отверг однако раскрытого метафизикою закона исторического развития. Факты слишком громко подтверждают в этом случае результаты умозрительной философии. Но отнявши у этого начала метафизическое его основание, реализм тем самым лишил его внутреннего смысла. Вследствие этого последователи чистого опыта, когда они пытаются объяснить проистекающие из этого начала исторические явления, принуждены прибегать к самым невероятным натяжкам или запутываются в безвыходных противоречиях.
Провозглашение исторического развития как верховного закона, управляющего всем движением человеческих обществ, мы находим уже у первого представителя современного реализма, у Огюста Конта. "Понятие, которое наиболее отличает собственную социологию от простой биологии, — говорит он, — есть основная идея безостановочного прогресса, или, лучше, постепенного развития человечества"[350]. Это развитие состоит в том, что высшие способности человека, "сначала сравнительно дремлющие, мало-помалу принимают вследствие более и более широкого и правильного упражнения все более и более полный полет в общих границах, положенных основным организмом человека". Огюст Конт предпочитает слово "развитие", означающее простое действие основных способностей, вечно присущих человеку и составляющих совокупность его природы, слову "совершенствование", которое слишком неопределенно и подлежит ложным толкованиям, хотя он признает, что развитие влечет за собою улучшение как самых способностей, так и проистекающего из них быта, следовательно, совершенствование человека (IV, стр. 378–387).
Как же объясняется этот закон? Несмотря на то что по теории Конта мы внутренней природы вещей не знаем и можем исследовать только управляющие ими законы, то есть постоянную последовательность и сходство явлений (I, стр. 4–5; VI, стр. 702-7), однако при определении развития он считает нужным отправиться от природы человека. Всякий закон общественной последовательности, говорит он, даже указанный со всевозможным авторитетом историческою методою, может быть окончательно принят только тогда, когда он рационально связан, прямо или косвенно, с положительною теориею человеческой природы (IV, стр. 466). Сущность этой природы определяется тем свойством, которое отличает человека от животных, то есть разумом. Вследствие этого Конт преобладающим началом исторического развития признает развитие разума. История общества есть главным образом история человеческого разума (IV, стр. 647–649).
Все это, хотя не совсем последовательно, но совершенно верно. Но вот в чем состоит затруднение: именно эта высшая способность, которая должна владычествовать над всеми другими, первоначально находится в состоянии оцепенения. Она выступает с достаточною силою только на высокой ступени общественного развития, для которой, говорит Конт, она очевидно предназначена (стр. 624). Мало того: по природе не только влечения имеют "энергическое преобладание" над умственными способностями, но последние, говорит Конт, "естественно наименее энергичны из всех, и деятельность их, чуть она продолжается одинаковым образом в известных размерах, производит у большинства людей настоящую усталость, скоро становящуюся невыносимою". И тем не менее, замечает Конт, именно от упорной деятельности этих способностей зависят все изменения человеческого существования, "так что вследствие печального совпадения (par une deplorable coincidence) человек всего более нуждается в той деятельности, к которой он наименее способен" (стр. 543–544).
Такое же противоречие обнаруживается и в практических свойствах человека. "В совокупности нашего нравственного организма, — говорит Конт, — наименее возвышенные и наиболее специально эгоистические инстинкты имеют несомненный перевес над более благородными наклонностями, прямо относящимися к общежитию". А между тем, хотя "наши общежительные влечения и постоянством и энергиею, к несчастью, гораздо ниже влечений личных", общее счастие зависит именно от удовлетворения первых (стр. 550–551).
Вследствие этого, по признанию Конта, человеческое развитие только отчасти может называться естественным, отчасти же оно носит на себе характер искусственный. Оно "естественно тем, что оно стремится дать большее и большее преобладание существенным свойствам человечества в сравнении с животною природою, установивши владычество способностей, очевидно предназначенных управлять всеми другими; но вместе с тем оно является в высшей степени искусственным, ибо оно состоит в том, чтобы дать посредством надлежащего упражнения наших способностей тем большее преобладание каждой из них, чем она первоначально менее энергична" (стр. 630–631). Отсюда вечная и необходимая борьба между человеческою и животною природою, борьба, которою наполняется история.
Таким образом, по теории Конта, развитие состоит в том, чтобы поставить наверх то, что находится внизу, дать силу тому, что слабо, и наоборот, оттеснить вниз то, что стояло наверху, ослабить то, что было сильно. Если таково проявление природы развивающегося существа, то нельзя не сказать, что это проявление есть вместе полное ее извращение. И к довершению трудности эту искусственную операцию должна произвести сама эта природа над собою. В то время как в ней преобладают одни наклонности, она должна дать перевес другим. Каким же образом это возможно?
При объяснении этого явления недостаточно ссылаться на необходимое изощрение способностей вследствие упражнения: умственные способности, говорит нам Конт, по природе лишены энергии и употребление их человеку неприятно. Состояние диких фактически доказывает, что они могут вечно оставаться неподвижными. Для того чтобы изощрение было плодотворно, надобно, чтобы оно было направлено разумною волею к разумной цели, но это составляет уже плод развития: это именно то, чего недостает и что требуется получить.
Недостаточно ссылаться и на основной инстинкт, который влечет человека к беспрерывному улучшению своего состояния, инстинкт, из которого Конт мимоходом выводит все человеческое развитие (стр. 364). Улучшение состояния представляется всегда в виде удовлетворения наклонностей; если же преобладают наклонности неразумные, то подавление их и развитие других способностей, находящихся в состоянии оцепенения, никак не может представляться человеку желанною целью.
Что подобные объяснения не затрагивают существа дела, видно уже из того, что развитие существует и там, где нет ни изощрения способностей, ни стремления к улучшению своего состояния. Развивается и животный организм, а так как сам Конт признает человеческое развитие высшею ступенью развития органического, то очевидно, что для установления основного понятия о развитии необходимо принять в соображение оба элемента. Надобно объяснить, каким образом низшее состояние может переходить в высшее и каким образом природа данного существа, излагая собственные свои определения, может в конце явиться совершенно иною, нежели в начале. Реализм не в состоянии разрешить этой задачи. Он может только описать процесс или указать частные причины, ровно ничего не объясняющие.
Истинное объяснение заключается в метафизическом понятии о силе, действующей по внутренней цели. Это то, что в метафизике называется идеею, а в действительном мире, в единичном существе — душою, а в высшем своем проявлении, то есть в собрании разумных существ, внутренне связанных между собою, — духом. Идея как внутренняя природа вещи, долженствующая осуществиться, а потому составляющая цель развития, является сначала в смутном состоянии, где все определения содержатся только в возможности; затем она сама, пользуясь внешними условиями, излагает свои определения, до тех пор пока не будет достигнута та полнота, соединенная с высшим единством, которая представляет совершенство данной природы. В силу этих начал истинная природа развивающегося существа раскрывается только в конце, а отнюдь не в исходной точке, которая обозначает лишь первую границу движения. В органическом существе простая клеточка заключает уже в себе в скрытом виде весь последующий организм, но для физического глаза это скрытое содержание недоступно, и никакой опыт ничего тут не может обнаружить. Все это раскрывается только последующим развитием. Живущая в клеточке душа, то есть сила, действующая по внутренней цели, сама, пользуясь окружающею ее средою, создает для себя органическое тело, и это развитие продолжается до тех пор, пока не будет достигнуто полное изображение скрывавшегося в клеточке типа. Духовное развитие отличается от органического тем, что здесь тот же самый процесс совершается через посредство сознания и свободы. Поэтому движущая историею идея, которая на низших ступенях является только в виде смутного инстинкта, по мере развития сознается человеком и становится свободно избираемою целью его деятельности. Первоначально дух погружен еще в природу и находится под влиянием ее определений, но с течением времени он отрывается от этих определений и создает свой собственный духовный мир, осуществляя путем свободы то, что он есть в себе самом. На высших ступенях человек сознательно является тем, чем он инстинктивно был с самого начала своего существования, носителем идеальных начал. Человек по природе своей есть метафизическое существо, и таковым он является в истории.
Понятно, что отрицая метафизику, позитивизм не в состоянии постигнуть смысл развития. Вследствие этого и выведенный им закон исторического движения оказывается ложным. Мы видели, что Огюст Конт требует, чтобы этот закон согласовался с положительным понятием о природе человека, а так как это положительное понятие у него совершенно превратно, то и согласованный с ним закон должен быть также неверен. По учению Конта, этот закон состоит в последовательности трех периодов умственного развития: богословского, метафизического и положительного. Первый представляет младенчество человеческого рода. У человека в эту пору опытности еще нет, воображение преобладает над разумом. Поэтому он склонен представлять себе все вещи по аналогии с своею собственною личностью. Сначала он самые неодушевленные предметы принимает за живые существа. Отсюда первая ступень богословского миросозерцания — фетишизм. Впоследствии, по мере развития способности к обобщению, человек живыми существами признает уже не отдельные вещи, а общие господствующие над ними силы; это — период многобожия. Наконец, все эти отдельные силы сводятся к единству, и тогда над всем воздвигается единое, всемогущее и разумное Существо, которому поклоняется человек. Однако и тут сохраняется тот же антропоморфический характер миросозерцания, который господствовал вначале. Только по мере развития разума человек приходит к убеждению, что явления природы управляются не подобными ему существами, а вечными и неизменными законами, которых исследование одно доступно нашему разуму, тогда как причины вещей от нас скрыты. В этом состоит истинно научная точка зрения, к которой разум приходит в высшем своем развитии. Но прежде, нежели он достиг этой высоты понимания, он проходит через посредствующую ступень, где представление об управляющих явлениями живых существах заменяется смутным представлением метафизических начал, которые, однако, по самой своей шаткости и неопределенности не способны дать какую бы то ни было твердую точку опоры человеческому разуму. Значение метафизики заключается единственно в том, что она служит переходом от богословского миросозерцания к положительному. Только в последнем человеческий разум находит наконец настоящее свое средоточие[351].
Эта теория подверглась критике со стороны самих защитников опыта. Спенсер заметил, что хотя мы признаем первую причину вещей непознаваемою для разума, но это не мешает ей оставаться предметом религиозного чувства в настоящее время, так же как и в первые времена человечества. Наука никогда не может вытеснить религию, ибо отношение разума к познаваемому никогда не может заманить отношение чувства к непознаваемому[352].
Это замечание совершенно верно относительно немыслимой замены религии наукою, но оно страдает тем же недостатком, как и теория Конта, в том отношении, что она столь же мало объясняет историческое значение религии. Когда Конт выдает религию за пустой призрак, и затем распространяется о благодетельных последствиях этого призрака для первых ступеней человеческого развития, то это одна из тех несообразностей, в которые так часто впадает реализм. Пустой призрак не может быть двигателем исторического развития, ибо ничто ничего не производит. Поставить религию наряду с астрологиею и алхимиею значит ничего не понять в ее исторической роли. В религии нет даже того практического интереса, который побуждал астрологов и алхимиков к исследованиям и наблюдениям; вера в сверхъестественное действие невидимых существ избавляла, напротив, человека от необходимости изучать действительную связь явлений. Но точно так же ничего не выходит и из отношения неопределенного чувства к непознаваемому предмету. И при таком взгляде неоспоримое значение религии как великой исторической силы остается непонятным.
Это значение объясняется единственно тем, что религия есть не пустой призрак или смутное чувство чего-то неизвестного, а живое отношение человеческой души к познаваемому абсолютному. Отсюда та всеобъемлющая сила, с которою она охватывает человека, поэтому только она может сделаться началом исторического движения. И это значение не есть нечто преходящее. Религиозное стремление вытекает из глубочайших основ человеческой природы. Как метафизическое существо, которое и разумом и чувством возвышается над всем относительным, человек жаждет единения с тем абсолютным, на которое указывает ему все его естество. Поэтому религия всегда была, есть и будет коренным началом человеческой жизни.
Всего менее она может быть вытеснена опытною наукою, которая вращается в совершенно иной, гораздо более низменной сфере. Когда Конт признает познание относительного высшею ступенью человеческого развития, то это опять же идет наперекор самым коренным требованиям человеческой природы, требованиям, которые заявляются с неотразимою силою, как только человек начинает думать о себе и о мире. "Замечательно, — говорит Конт, — что вопросы наиболее радикальным образом недоступные нашим средствам: внутренняя природа существ, начало и конец всех явлений, суть именно те, которые наш ум полагает себе прежде всего в этом первоначальном состоянии, тогда как действительно разрешимые задачи считаются почти недостойными серьезных размышлений"[353]. Что же это доказывает, как не вечную принадлежность этих вопросов человеческому разуму с самых первых ступеней его развития? Во всяком случае, что бы мы ни думали о возможности удовлетворения этих требований, мы не можем не признать, что устранение их было бы подавлением не животной стороны нашего естества, как требуется указанным Контом законом развития, а именно того, что возвышает нас над животными и что связывает нас с высшим, духовным миром. Чем совершеннее человек, тем менее он может отказаться от этого глубочайшего стремления своей природы, от этой высшей печати своего духовного естества. Поэтому преобладание опытного знания никогда не может быть признано венцом человеческого развития. Оно может явиться только переходною ступенью в истории человеческой мысли, признаком, характеризующим те несчастные посредствующие эпохи, когда известное миросозерцание уже не удовлетворяет человека и вырабатывается другое, которое еще не выяснилось вполне.
Это до такой степени верно, что самое опытное знание несмотря на то, что оно отрекается от познания абсолютного, неизбежно, силою вещей отправляется от начал, которые оно признает абсолютными. Без этого никакое научное познание невозможно. По теории Конта, познание причин, первоначальных и конечных, должно замениться исследованием законов, управляющих вселенною. Но эти законы признаются вечными, неизменными и непреложными: такова исходная точка всей системы, без чего нет опытной науки. Следовательно, это законы абсолютные; вытолкнутое в одну дверь, абсолютное возвращается в другую. И когда идеалом познания выставляется сведение всех законов к единому, верховному закону, из которого все остальное выводится как последствие, то этим самым признается, что эти абсолютные законы образуют единую разумную систему, ибо логически выводить можно только то, что заключает в себе логическую связь. Если же все законы вселенной составляют единую непреложную и разумную систему, то в основании их лежит единая, абсолютная и разумная сила, ибо закон ничто иное, как способ действия силы, и когда мы познаем закон, мы тем самым познаем и природу проявляющейся в нем силы.
Это познание разумных сил, лежащих в основании явлений, составляет именно задачу метафизики, которая, однако, по самому существу дела принуждена отправляться не от внешних явлений, а от разума и его законов, ибо для того чтобы понять разумность явлений и управляющих ими законов, необходимо предварительно иметь мерило в самом испытующем разуме. Без этого наука превращается в груду несвязанных фактов. Связать явления можно лишь логическою связью, а логическая связь дается законами разума. Если же разум понимается как чисто страдательная способность, воспринимающая лишь чуждое ей содержание, то связь будет исключительно фактическая, и тогда не будет ни разумной системы, ни непреложных законов, ни строгой науки. Тогда действительно все будет представляться относительным, то есть случайным и колеблющимся. Всякая твердая точка опоры исчезнет.
Таким образом, метафизика представляет не переход от богословия к положительной науке, а начало и конец положительной науки. Преобладающее значение чистого опыта может быть лишь переходною ступенью умственного развития. Это и подтверждается историею. О науке нового времени мы фактически судить не можем, ибо именно в настоящее время мы находимся в одной из таких переходных эпох. Но в истории древнего мышления мы имеем уже законченный цикл, что же она говорит нам в этом отношении? Подтверждает ли она закон, выведенный Контом? Ничуть не бывало. Греческая мысль действительно перешла от первоначального, богословского миросозерцания к метафизическому, после чего она, откинув метафизику, устами софистов провозгласила явление истиною и относительное единственным предметом познания; но затем, вместо того чтобы остановиться на этой свойственной созревшей мысли точке зрения, она снова погружается в метафизику и от метафизики опять переходит к богословию. Мы имеем тут самое яркое фактическое опровержение всей теории позитивизма.
Как же выпутывается из этого Конт? Он все развитие греческой мысли, обнимавшей собою и философию, и математику и даже опытные науки, относит к богословскому периоду и притом даже не к высшей, а к средней его эпохе, которая характеризуется многобожием; а так как за Грециею следовал Рим с своею воинственною политикою, которая, по теории Конта, тоже составляет принадлежность богословского периода, то греческая наука оказывается у него переходною формою между египетскою теократиею и римским военным духом. Теократия уже ослабла, а военный дух еще не вполне развился; а потому умственные силы, которым некуда было деваться, бросились на науки и на искусство!![354]. И такие несообразные объяснения, которыми можно разве морочить детей, выдаются за высший плод созревшего опыта! Тут невольно возникает вопрос: отчего же мысль, которая от нечего делать кинулась в науку и нечаянно наткнулась не только на метафизику, но даже на математику и на опытное знание, не продолжала идти тем же путем? Поворот ее от опыта к метафизике и от метафизики к богословию все-таки служит неопровержимым доказательством против выведенного Контом преемственного движения человеческого ума через последовательные три периода: богословский, метафизический и положительный.
Итак, провозглашенный с таким треском закон исторического развития оказывается мнимым. Одностороннее понимание человеческой природы повело к ложному пониманию управляющего ею закона. Пока мы не признаем кидающегося в глаза факта, что человек по природе своей есть метафизическое существо, мы ничего не поймем в его развитии, и еще менее мы в состоянии будем постигнуть тот идеал, к которому он должен направлять свой путь. В этом отношении учение Конта весьма поучительно. Несмотря на отрицание конечных причин он считает возможным указать не только закон, которым управляется движение человеческих обществ, но и ту цель, к которой должно привести человечество развитие положительной философии. У него также есть свой общественный идеал, но так как этот идеал составляет логический вывод из односторонних воззрений, то и он не представляет ничего, кроме чистых фантазий. Положительная философия в результате своем приходит к воздушным замкам.
Идеальное устройство общества, по теории Конта, должно состоять в замене религии положительною наукою и военной силы промышленностью. На место церкви ставится корпорация ученых. Подобно средневековой церкви эта корпорация стоит на высшей ступени общественной лестницы, ей не присваивается государственная власть, но она заведует воспитанием, сдерживает умственную анархию и дает нравственное направление обществу. Светская же область, где владычествует промышленность, устраивается иерархически, согласно с общим началом положительной философии, которая везде признает восхождение от низшего к высшему и подчинение первого последнему. Низшую ступень общественной лестницы занимают рабочие, над ними возвышаются предприниматели, наконец, высшее место занимают банкиры, которые обладают наибольшими капиталами и составляют истинный центр промышленного мира. Этим однако не устанавливается владычество денег. Нравственное влияние корпорации ученых дает нравственное направление и употреблению богатства. Каждый рассматривает себя как должностное лицо, обязанное служить обществу, вследствие чего граждане обращают свои средства на общую пользу. В этом, по мнению Конта, состоит истинное разрешение социального вопроса и удовлетворение справедливых требований пролетариата. При таком порядке низшие классы будут видеть своих естественных защитников в корпорации ученых, и установится прочный союз между положительною философиею и демократиею[355]. Что касается до законов и учреждений, которыми должно управляться это общество, то Конт придает им весьма мало значения. Юристов вместе с метафизиками он относит к переходной эпохе. Они занимают такое же посредствующее место между военною силою и промышленностью, как метафизика между богословием и положительною философиею. Государство, таким образом, совершенно улетучивается.
Очевидно, что все это устройство ничто иное как сколок с средневекового порядка, в котором с формальной стороны Огюст Конт видел верх человеческой мудрости. Изменяется только содержание: на место церкви надобно поставить науку, а на место феодализма промышленность; то есть надобно устроить церковь без религии и военную иерархию без военной силы, и тогда все будет хорошо. А что иное содержание требует и иной формы, об этом, по-видимому, основатель положительной философии не догадывался. Всего менее было ему доступно понятие о государстве, в котором метафизические начала являются преобладающими. Поэтому он и не придавал ему никакого значения.
Если мы сравним этот детский бред с тем глубоким пониманием общественного быта, которое мы находим у метафизических философов, то мы увидим все бесконечное превосходство последних. Казалось бы, что именно опытная философия должна дать нам истинное познание действительности, а на деле выходит совершенно обратное. И это объясняется самым свойством предмета. Так как человек по природе своей есть метафизическое существо, то вся человеческая действительность является созданием метафизики. Поэтому когда метафизическая философия обращается к этой действительности, она узнает в ней самое себя и понимает ее так, как она есть. Напротив, так называемая положительная философия начинает с отрицания метафизики, но именно вследствие этого она не в состоянии ничего понять ни в природе человека, ни в управляющих им законах, ни в созданном им общественном быте. Существующую действительность она отрицает, а на место ее она воздвигает собственные идеалы, которые, не имея корня в человеческой природе и будучи основаны лишь на крайне одностороннем понимании явлений, лишены всякой внутренней состоятельности и представляют не более как праздные фантазии. Весь их интерес заключается в совершенной их пустоте, обличающей ложную точку исхода.
Учением Конта не исчерпывается однако содержание реалистической философии. Даже среди приверженцев реализма это учение нашло себе мало последователей. Так, Герберт Спенсер заявил, что он не согласен ни с одним из основных положений Конта. По его мнению, опытное знание должно иметь в виду не одни законы, но главным образом причины вещей, причем, однако, первая причина должна вечно оставаться для нас непознаваемою. В действительности причины всегда составляли настоящий предмет человеческих исследований. В более и более полном их познании состоит умственный прогресс человечества, прогресс, который не проходит через три различные фазы, как утверждает Конт, а всегда следует одному и тому же пути, так же как и самое опытное знание. "Неверно и то, что умственный прогресс является верховным деятелем в человеческом развитии; напротив, он сам состоит под влиянием других элементов. Мир, — говорит Спенсер, — управляется и разрушается не идеями, а чувствами, идеи же служат им только путеводителями. Общественный механизм держится не на мнениях, а на характере. Известное общественное состояние, проистекающее из совокупности существующих в нем влечений, порождает известные идеи, а не наоборот. Поэтому за теориею прогресса надобно обратиться не к умственному развитию, а к совершенно иным началам"[356].
Собственную свою теорию развития Спенсер первоначально изложил в статье под заглавием "Прогресс, его закон и причина"[357]. Она появилась в 1857 г. Здесь Спенсер пытался свести прогресс к общему закону, управляющему всем мирозданием. Отправляясь от эмбриологических исследований Бэра, он определял прогресс вообще как превращение однородного в разнородное и указывал присутствие этого начала во всех явлениях мира. Причину же подобного превращения он полагал в общем законе, в силу которого всякая причина производит более, нежели одно действие, а так как всякое действие в свою очередь становится причиною нового действия, то отсюда проистекает постоянное осложнение вещей.
Скоро однако сам Спенсер заметил, что умножение различий далеко не всегда означает прогресс. У Бэра взята была формула, но у нее отнят был смысл. В организме переход от однородного к разнородному потому только является признаком развития, что это разнородное служит общей цели организма; явление же разнородного, которое противоречит этой цели, вовсе не может считаться признаком прогресса. Всякая болезнь есть появление новой разнородности, но никто не признает ее прогрессом. То же самое относится и к разложению. Надобно было, следовательно, искать точнейших определений. Это Спенсер и старался сделать в своих "Первых началах" (First Principles), которые содержат в себе основание всей его философской системы.
Здесь вместо прогресса является уже более общий термин "эволюция", которой противополагается диссолюция. Эволюция в самом общем своем значении есть интеграция, или сосредоточение, материи с сопровождающею <ее> потерею, или рассеянием, движения; диссолюция, напротив, есть восприятие, или прибавление, движения, с сопровождающим его рассеянием материи. Эти два противоположные процесса разделяют между собою всю вселенную, которая и в целом, и в частях представляет последовательные периоды эволюции и диссолюции.
Спенсер подробно анализирует все стадии этих процессов, начиная с сосредоточения материи, которое служит первою причиною происхождения вещей. Он указывает присутствие этого начала во всех мировых явлениях: в образовании Солнечной системы через постепенное охлаждение и уплотнение вращающейся туманной массы, согласно с известною астрономическою гипотезою; в проистекшем от той же причины образовании земной поверхности; в органическом развитии, которое происходит посредством вбирания рассеянной прежде пищи; в большем и большем сосредоточении органов на высших ступенях животного царства; в появлении общежительных стремлений у животных; наконец, в прогрессе человеческих обществ, которые от соединения мелких племен идут к образованию больших государств и окончательно к международной федерации. Такая же интеграция происходит и внутри каждого общества, где отдельные части получают более и более сосредоточенную организацию. То же самое мы видим в языке, в науке, в искусстве. Одним словом, везде повторяется один и тот же основной закон.
Рядом с этим идет и другой процесс, который сопровождает первый, но занимает второстепенное место в общем эволюционном движении, а именно дифференциация, или переход от однородного к разнородному. И этот процесс можно фактически проследить в тех же явлениях: Солнечная система из однородной массы разбивается на отдельные, связанные законами тяготения светила; земная поверхность, охлаждаясь, получает бесконечно разнообразные формы и виды; организм в своем развитии приобретает разнообразно устроенные органы. Тот же переход от однообразия к разнообразию мы замечаем и в совокупном развитии животного царства. Но всего более он обнаруживается в человеке: племена расходятся; общество по мере совершенствования жизни получает более разнообразное строение, является различие правительства и подданных, разделение классов, сложная промышленная организация; в языке, в науке, в искусстве оказывается все большая и большая дифференциация частей, а вместе и осложнение целого.
Однако же не всякий переход от однородного к разнородному служит признаком эволюции. Болезни, разложения, внутренние возмущения и бедствия суть явления разнородного, которые принадлежат диссолюции. Признаком эволюции, по мнению Спенсера, служат лишь те разности, которые имеют определенность, строго отличающую их от других частей, тогда как разности, порожденные диссолюциею, напротив, уничтожают определенность границ. Высшее развитие состоит именно в большей и большей определенности частей.
Наконец, ко всем предыдущим признакам, относящимся к распределению материи, надобно прибавить еще распределение остающегося в теле движения. Если часть движения теряется при интеграции, то остающаяся часть следует внутреннему распределению материи: так же как последняя, внутреннее движение становится более сосредоточенным, более разнообразным и более определенным. Частичное движение при интеграции материи переходит в движение масс и притом в прогрессивном порядке, каждая же часть приобретает свое особенное, именно ей свойственное движение. Это мы видим и в образовании Солнечной системы, где бесконечно разнообразные движения частиц получают сначала общее вращательное движение, а затем разбиваются на определенные движения светил, и в образовании земной поверхности, где установляется постоянное распределение климатов и воздушных течений, и в организме, где с высшим строением появляются более сосредоточенные, определенные, но вместе и сложные отправления, и, наконец, в человеке, как со стороны развития его душевных способностей, так и в общем ходе истории, в котором разобщенные прежде действия людей все более и более связываются и подчиняются общему направлению.
На основании всех этих признаков Спенсер определяет эволюцию следующим образом: "…эволюция есть интеграция материи и сопровождающие ее рассеяния движения, в течении которых материя переходит от неопределенного, бессвязного однообразия к определенному и связному разнообразию, а остающееся движение подвергается параллельному превращению".
Откуда же проистекает этот закон? Спенсер приводит разные причины, которые однако окончательно все сводятся к одной, именно, к постоянству силы, составляющему основной закон вселенной. Первая причина заключается в неустойчивости однородного (the instability of the homogeneous). Равновесие однородной массы при малейшем внешнем влиянии нарушается, и проистекающее отсюда разнообразие идет увеличиваясь. Самое же это свойство однородного происходит оттого, что различные его части, внутренние и внешние, ближайшие и отдаленные, в разной степени подвергаются действию всякой внешней силы, разные же действия сил имеют различные последствия, которые и производят разнообразие в строении и деятельности вещей.
К этому присоединяется другая причина, проистекающая из того же источника. Так как по основному закону силы действие всегда равно противодействию, то действующая сила, производя различные действия в однородной массе, в свою очередь претерпевает различные воздействия со стороны последней, а потому раздробляется на группы разнородных сил. Отсюда общий закон, что действие всегда сложнее причины.
Этими двумя законами объясняется увеличение разнообразия; определенность же разнообразного объясняется тем, что когда известная сила действует на предмет, состоящий из разнородных частей, то сходные между собою части подвергаются одинаковому действию, а потому отделяются от других. Так например, когда ветер или вода уносит предметы, имеющие различную тяжесть, то ближе всего падают тяжелейшие, дальше менее тяжелые, а далее всех самые легкие. Таким образом, действие внешней силы не только производит разнообразие в однородном, но и вносит в него определенность, отделяя разнородные части одну от другой. И все это составляет последствие единого начала — постоянства силы.
Каков же результат этого процесса? Очевидно, что постепенная потеря движения, сопровождающая интеграцию материи, должна наконец привести к полному его прекращению. Всякое движение в пространстве, встречая постоянное сопротивление, хотя бы и самое нечувствительное, непременно когда-нибудь приходит к концу. Точно так же и начало внутреннего движения, теплота, улетучиваясь вследствие влияния окружающей среды, производит наконец полное охлаждение. Поэтому Солнце должно когда-нибудь померкнуть, и все планеты с своими спутниками должны с ним соединиться. Прекращение движения составляет естественный конец и всякого органического существа. Смерть есть то окончательное равновесие, к которому стремится всякая эволюция. Но прежде, нежели эта цель достигнута, наступает период подвижного равновесия, которое есть пора высшего совершенства данного предмета. Оно состоит в том, что внутренние силы и внешние, действие и противодействие, находятся в равновесии, вследствие чего прекращаются всякие частные движения, проистекающие из отношения к внешним силам, и остается только общее движение частей в отношении друг к другу, что всего яснее выражается в вращающемся шаре. В животном организме это подвижное равновесие проявляется в том, что в период зрелости ежедневная потеря сил совершенно уравновешивается ежедневным их возобновлением посредством пищи и сна. В человеческих же обществах это идеальное состояние должно водвориться с полным уравновешением потребностей и внешних условий. Однако это подвижное равновесие не может продолжаться вечно. Так как внутреннее движение все теряется, то наступает минута, когда внешние силы берут перевес, и это ускоряет окончательную остановку внутреннего движения. Тогда для существа наступает смерть; последствием же смерти является беспрепятственное действие внешних сил, которые, внося движение в остановившиеся частицы, подвергают их разложению. За сосредоточением материи и соответствующим рассеянием движения следует усиление движения и соответствующее рассеяние материи, за эволюцию — диссолюция. Сплотившиеся тела опять возвращаются в то разреженное состояние, из которого они вышли, но это разреженное состояние в свою очередь заключает в себе начало новой эволюции. Таким образом, все мироздание должно представлять постоянные смены периодов эволюции и диссолюции.
Такова теория Спенсера. При поверхностном взгляде она представляется достаточно округленною и последовательною. Но если мы вглядимся в нее поближе, мы увидим, что она не содержит в себе ничего, кроме совершенно произвольно подобранных фактов и выводов, в которых можно найти все, исключая логику. Последуем за нею шаг за шагом.
Для того чтобы существовала какая бы то ни было материальная вещь, без сомнения, необходимо соединение материи, причем соединившиеся частицы естественно теряют то движение, которое произвело их соединение. Но из этого отнюдь не следует, чтобы основным законом каждого материального существования было постоянно увеличивающееся сосредоточение материи с соответствующим уменьшением движения, до тех пор пока не наступит обратный порядок. Факты не подтверждают подобного взгляда.
Конечно, если мы остановимся на весьма вероятной гипотезе происхождения Солнечной системы, а вместе и земной поверхности путем постепенного охлаждения раскаленной массы, то мы найдем здесь этот закон. И не мудрено: он отсюда и взят. Но невозможно прилагать его к единичным существам иначе, как с помощью величайших натяжек. В кристаллах, очевидно, нет ничего подобного: мы не видим в них постепенного уплотнения материи с соответствующею потерею движения. Они в течение тысячелетий могут оставаться в совершенно одном положении, до тех пор пока не будут разрушены внешнею силою. Поэтому Спенсер осторожно их обходит, хотя закон эволюции, как мировой закон, вытекающий из постоянства силы, должен бы был проявляться и в них.
Столь же мало этот закон прилагается и к развитию организмов. Материя, из которой образуется тело цыпленка, не находится в рассеянном виде, она заключена в яйце. Можно, пожалуй, превращение ее из неорганизованной формы в организованную назвать интеграциею, но тогда мы под именем интеграции будем разуметь самые разнородные процессы, и никакого общего закона из этого не выйдет. При переходе из неорганизованной формы в организованную материя яйца частью уплотняется, частью разряжается, ибо в теле являются пустые промежутки. Во всяком случае, тут не происходит никакой потери движения. Напротив, весь этот процесс требует усиленного внутреннего движения, вследствие чего он совершается под влиянием постоянно прибывающей извне теплоты. В цыпленке, очевидно, более движения, нежели в только что снесенном яйце. И то же повторяется при дальнейшем его росте. Зерна, которые он клюет, не теряют, а напротив, приобретают движение: они перевариваются желудком и в виде крови разносятся по всем частям тела.
Точно так же закон эволюции не прилагается к иерархическому порядку единичных существ. Принявши теорию Спенсера, мы должны бы были сказать, что чем выше строение тела, тем больше в нем плотности и тем меньше движения. Дерево должно иметь большую плотность и меньшую внутреннюю подвижность, нежели металл, животное — нежели растение. Известно, что в действительности существует обратное отношение, с чем вместе вся эта теория оказывается построенною на воздухе.
Наконец, и к развитию человечества этот закон совершенно не приложим. Прежде всего заметим, что в духовных организмах, которые сам Спенсер считает высшими, интеграция материи (если только можно назвать это интеграциею) несравненно меньше, нежели в физических организмах. Люди, принадлежащие к одному государству, не сливаются в одно тело как органические клеточки, а действуют на расстоянии. Рассеяние служит даже признаком внутренней силы, доказательством чему служит колонизация, которая производится именно во времена наибольшего роста народов. Затем историческое развитие вовсе не состоит, как уверяет Спенсер. в "том процессе, посредством которого мелкие владения соединяются в феоды, феоды в провинции, провинции в королевства, и. наконец, смежные королевства в одно государство, и который медленно завершается уничтожением первоначальных границ разделения"[358]. Мы видим, что нередко именно на низших ступенях развития разом образуются громадные государства, чему даже в новой истории примером служат Монголы. Но безмерное расширение всегда влечет за собою внутреннюю слабость, а потому распадение. Даже те государства, которые расширяются путем постепенного роста, как древняя Римская Империя, падают и заменяются дробными силами. По теории Спенсера выходит, что деспотические монархии Востока представляют высшую форму общественной эволюции: в них мы замечаем наиболее интеграции и наименее внутреннего движения, известно однако, что при столкновении громадной Персидской монархии с мелкими греческими республиками, в которых было мало интеграции и много внутреннего движения, последние получили перевес и явились представителями высшей ступени человеческого развития.
Таким образом, первый закон мировой эволюции оказывается мнимым. Таковым же является и переход от однородного к разнородному. Как уже было замечено выше, этот переход может считаться признаком развития, только когда в нем есть смысл, то есть когда разнородное служит высшей цели. Простое же умножение различий вовсе не означает движения вперед, и еще менее может быть признано общим законом мировых явлений.
Не станем говорить о кристаллах, в которых нет никакого движения от однородного к разнородному. Если они переходят в жидкое состояние или растворяются в воде, то при охлаждении или осадке они снова возвращаются в то однородное состояние, из которого они вышли. Тут усиливающейся дифференциации не оказывается, вследствие чего она не может быть признана мировым законом.
Что касается до органического развития, то здесь мы действительно замечаем переход от однородного к разнородному, но отнюдь не как постоянный закон, действующий безостановочно, а только до известной ступени, пока не достигнута полнота типа. Жеребенок, появляющийся на свет, имеет уже все готовые органы, и дальнейшей дифференциации не происходит, хотя рост продолжается. Если бы на самом деле движение к разнородному было общим законом, проистекающим из постоянного осложнения следствий, то оно должно было бы идти усиливаясь, но этого мы не видим. Позднее всего в развивающемся организме появляются половые отправления, но это не простая дифференциация, а завершение развития воспроизведением его начала.
Точно так же и в восходящей лестнице животного царства мы не находим подтверждения этого закона. У низших животных есть метаморфозы и перемены поколений, которых нет у высших. У насекомых кроме различия полов встречаются и средние типы, даже в нескольких формах, чего у позвоночных нет.
Наконец, всего менее этот закон приложим к человеку. Конечно, в сравнении с первобытною слитностью устройство развитых обществ представляется разнообразным и сложным, но это разнообразие не идет увеличиваясь. Если на высших ступенях является несуществовавшее прежде разделение правительства и подданных, то еще позднее является участие подданных в правительстве, и это слияние обоих элементов не представляется шагом назад. Точно так же разделение на сословия уступает место свободному слиянию классов. Спенсер считает это явление переходным; по его мнению, оно означает разрушение одного устройства и замену его другим. Но нет ни малейших данных, которые указывали бы на то, что в новом устройстве раздельность должна быть больше, нежели в прежнем. Напротив, мы знаем, что раздельность всего ярче выступает на относительно низких ступенях, которые характеризуются существованием каст. И если в дальнейшем движении эта раздельность исчезает, уступая место хотя бы и временному слиянию, то все же это доказывает, что прогрессивная дифференциация вовсе не есть постоянный закон человеческих обществ. Столь же неудачна и ссылка Спенсера на языки: в развитии языков мы не замечаем осложнения, а напротив, видим упрощение форм. Новые языки в этом отношении далеко уступают классическим, и когда Спенсер выше всех ставит английский язык как заключающий в себе наиболее различий, то можно только удивляться смелости этого положения. Точно так же и в письменах высшая форма, фонетический алфавит, несомненно проще иероглифов. В искусстве специализация и осложнение никак не могут служить признаками высшего развития. Греческое искусство остается вечным образцом изящного, именно по своей простоте. Наконец, в религии мы не замечаем движения от единобожия к многобожию, и последнее отнюдь не может считаться высшим началом.
Сам Спенсер чувствовал, что один внешний признак дифференциации ровно ничего не означает. Выдавать появление бородавки за высшую ступень эволюции слишком уже нелепо. Поэтому он старался искать более точных определений. Но за отсутствием тех начал, которые дают смысл явлениям, он принужден был все-таки ограничиться чисто внешними свойствами; в своих поисках он остановился на определенности.
Нельзя было сделать более неудачного выбора. Нарост может иметь весьма определенную форму, отличающую его от всего остального тела. Шестой палец, который иногда воспроизводится даже наследственно, имеет совершенно такую же определенность, как и другие, и если при этом он одарен еще какою-нибудь кривою формою, то по теории Спенсера он несомненно должен служить признаком высшей эволюции. Тот же характер следует признать и за всяким нарушением симметрии. Человек, у которого одна нога короче другой, у которого рот кривой или один глаз выше другого, должен считаться существом высшего разряда. В приложении же к человеческому общежитию мы должны признать, что чем резче различие между правительством и подданными, чем менее допускается участие последних в общественных делах, тем выше общественная организация. Устройство каст должно считаться идеалом человеческого общежития, а всякое от него уклонение признаком диссолюции.
Наконец, если мы взглянем на последнее свойство эволюции, на внутреннее распределение движения, сопровождающее распределение материи, то здесь мы уже в самом основании найдем полное противоречие. Можно себе представить, что однородные частицы материи, соединяясь, почему-либо становятся более разнообразными, но нельзя себе представить, чтобы разнообразные движения, сливаясь в одно общее движение, через это самое становились более разнообразными. Если, как говорит Спенсер, "процесс идет от движения простых частиц к движениям сложных частиц, от частичных движений к движениям масс и от движений меньших масс к движениям больших масс" (§ 139), то здесь оказывается постепенное уменьшение, а не увеличение разнообразия; если же появляется увеличение разнообразия, то закон последовательного слияния движений неверен. И точно, подобный закон в действительности не существует. Не ходя за дальними доказательствами, мы никак не можем сказать, чтобы, например, в человеческих обществах уничтожение своеобразного действия свободных сил было признаком высшего развития. Напротив, именно на низших ступенях они подчиняются тяготеющему над ними влиянию однообразных и непреложных обычаев, позднее они сдерживаются деспотизмом, и только на высших ступенях предоставляется им надлежащий простор. Вытекающее из свободы своеобразие движений составляет высший плод человеческого развития, между тем как по теории Спенсера идеалом представляется полное господство массы над лицом. Как типический пример высокой интеграции движений он приводит армию, в которой все повинуется единой воле, и постоянная выправка сообщает должную точность всем движениям (§ 144). Но если это действительно может служить примером высокой интеграции, то никак нельзя назвать армию высшим типом человеческого общежития. При таком взгляде пришлось бы полчища Чингисхана поставить выше республики Соединенных Штатов. Ниже мы увидим, почему сам Спенсер в своем идеале человеческого общежития, по-видимому, уклоняется от этого типа.
Итак, индуктивная часть учения Спенсера вовсе не оправдывает выводимых им законов. Нет ничего легче, как подобрать несколько фактов, более или менее близко подходящих к заранее изобретенной теории, и опустивши все, что ей противоречит, воздвигать на этом шатком основании целые мировые системы; но подобный прием всего менее может иметь притязание на научное значение. Приверженцы опыта более, нежели кто-либо, должны бы были настаивать на строгом соблюдении правил научного наведения, а между тем в своих теоретических выводах они всего чаще от них уклоняются.
Но если индуктивная сторона учения оказывается крайне слабою, то дедуктивная не выдерживает уже ни малейшей критики. Она представляет тщетную и не согласную не только с строго научною логикою, но и с простым здравым смыслом попытку построить теорию развития чисто на основании действий внешних сил, без всякого внутреннего начала. Не мудрено, что выводимые отсюда законы оказываются чистыми призраками.
Об интеграции материи Спенсер не распространяется, хотя это основной факт эволюции. В предшествующих главах своего сочинения он старался доказать, что мы по свойству нашего ума не можем представить себе частицы материи иначе как одаренными взаимным притяжением и отталкиванием: причина та, что мы материю познаем по сопротивлению, которое она нам оказывает, а сопротивление предполагает, с одной стороны, взаимное сцепление частиц, с другой стороны, противодействие внешней силе (§ 74). Но не говоря уже о ложных основаниях этого вывода, о которых здесь не место распространяться, не говоря о том, что сцепление и сопротивление вовсе не тождественны с притяжением и отталкиванием, нельзя не заметить, что этим все-таки не объясняется та интеграция материи, которая лежит в основании развития. Неужели в самом деле претворение яичного желтка в организм цыпленка или добывание пищи хищным животным объясняется взаимным притяжением частиц, составляющим коренное свойство материи? Очевидно нет. Итак, объяснение основного факта требуется, но оно не дано. Вместо того чтобы из постоянства силы вывести различные явления интеграции, как следовало бы для логической цельности системы, Спенсер прямо начинает с того, что он называет неустойчивостью однородного, начало, которое составляет источник дифференциации. Посмотрим, существует ли в действительности подобный закон?
Если мы взглянем, например, на пирамиды, которые, состоя из однородных масс, стоят ненарушимо в течение нескольких тысячелетий, между тем как однодневное насекомое при весьма сложном и разнообразном внутреннем строении появляется только на мгновение, то мы неизбежно придем к заключению, что говорить о неустойчивости однородного как об общем законе природы по меньшей мере смело. Пирамиды имеют и внутреннюю сторону и внешнюю, и верх и низ, которые различно подвергаются действию внешних сил, и все-таки они не поддаются малейшему влиянию, как весы, готовые опрокинуться от ничтожнейшей тяжести. Точно так же в другой области мы видим, что дикие племена с весьма однородным внутренним строением остаются неподвижны в течении веков и скорее даже вымирают, нежели поддаются цивилизации, тогда как высоко стоящие народы, заключающие в себе самые разнообразные элементы, быстро развиваются и легко воспринимают в себя внешние влияния. Самый закон, в том виде, как он формулирован Спенсером, вовсе не относится специально к однородному, он прилагается ко всему на свете, ибо всякий материальный предмет имеет внутренние части и наружные, имеет стороны, обращенные к различным направлениям пространства, а потому подлежащие различному действию приходящих извне сил. К разнородному это относится даже в большей степени, нежели к однородному, ибо чем разнообразнее части, тем разнообразнее будет и действие. Это признает сам Спенсер, когда он говорит, что "разнообразие действий увеличивается в геометрической прогрессии с разнообразием предмета, подверженного действию" (§ 158). Но если так, то невозможно утверждать специальную неустойчивость однородного. Надобно, напротив, сказать, что все материальные предметы, состоя из различно расположенных частей, различным образом подвергаются внешним влияниям, но однородные — в меньшей степени, нежели разнородные, ибо различий в них меньше. Однако и это заключение будет неверно, ибо способность предмета противостоять внешним влияниям зависит не столько от большей или меньшей однородности его частей, сколько от внутренней их связи. Однородная масса в газообразном состоянии очевидно менее устойчива, нежели та же масса в твердом состоянии. Сила и орудия, которые могут разрезать яблоко, не в состоянии разрезать металл. Следовательно, все тут зависит от внутренней силы, если же мы устраним последнюю или оставим ее без внимания, то мы волею или неволею принуждены будем формулировать законы, не имеющие основания ни в логике, ни в опыте.
То же самое относится и к закону умножения следствий. По теории Спенсера выходит, что действующая извне причина, встречая различные противодействия, сама разбивается на различные группы сил, которые, продолжая действовать и в свою очередь раздробляясь, производят возрастающее в геометрической прогрессии разнообразие. Между тем, в действительности, мы этого не видим. Если мы возьмем основной тип, с которого взята вся теория эволюции, Солнечную систему, то вместо возрастающего в геометрической прогрессии разнообразия мы найдем, напротив, постоянный и неизменный порядок. Спенсер указывает на всю бесконечную цепь последствий, проистекающую от пертурбаций в ходе планет вследствие их взаимного притяжения, которое то увеличивается, то уменьшается с изменением расстояний между ними при круговом движении. Но вся эта бесконечная цепь последствий не производит ни малейшей перемены в общем устройстве Солнечной системы, которая остается совершенно такою же, какою она была тысячи лет тому назад. Дело в том, что вместо прогрессивного умножения причин и следствий, тут действует единая и постоянная внутренняя причина, которая и сохраняет неизменный порядок системы.
Точно так же и в развитии организма мы не видим, чтобы разнообразие шло увеличиваясь. Как уже было указано выше, достигнув известных пределов, оно останавливается. Неужели мы скажем, что с осуществлением типической формы, постоянство силы прекращается и проистекающий из него мировой закон умножения следствий внезапно перестает действовать? Это было бы нелепо. Мы не видим также, чтобы увеличение разнообразия происходило здесь от внешней причины. При высиживании яиц внешняя причина есть прибывающее извне тепло, оно прежде всего действует на скорлупу, которая однако остается неизменною, затем на белок, который тоже не развивается, далее на желток, который точно так же не подвергается развитию, и только зародыш под этим влиянием начинает разнообразиться, причем однако происходящие в нем изменения никоим образом не могут быть объяснены действием тепла. Если вслед за разделением первоначальной клеточки в зародыше птицы появляется желобок, зачаток будущего спинного хребта, и затем к одному концу этот желобок расширяется, и в этом расширении появляются утолщения, представляющие части будущего мозга, то никто, конечно, не станет утверждать, что тепло в состоянии произвести подобные явления. Между тем Спенсер уверяет, что "всякое движение вперед в усложнении зародыша проистекает от действия привходящих сил (incident forces) на прежде существовавшее усложнение. Ибо, — говорит он, — так как доказано, что никакой зародыш, животный или растительный, не содержит в себе ни малейшего зачатка, следа или признака будущего организма, так как микроскоп показал нам, что первый процесс всякого оплодотворенного зародыша есть процесс повторенных, самопроизвольных разделений, кончающийся произведением массы клеточек, из которых ни одна не представляет специального характера, то, по-видимому, нет иной альтернативы, как заключить, что частная организация, существующая в каждый данный момент в развивающемся зародыше, превращается действующими на нее силами в следующую фазу организации, а последняя опять в следующую до тех пор, пока через постоянно увеличивающиеся осложнения достигается конечная форма" (§ 159).
Почему же однако нет другой альтернативы? Единственно потому, что логика плоха. Конечно, старание отыскать в зародыше будущую органическую форму есть самый грубый логический прием. Сила, образующая организм, столь же мало может быть видима в микроскоп, как и сила притяжения или химического сродства. Она постигается умом и недоступна зрению. Но ум наш вовсе не требует, чтобы мы последовательный ряд состояний какого бы то ни было существа непременно приписывали последовательному действию внешних, изменяющихся причин. Такой логический прием немного выше первого и обличает весьма низкую ступень философского мышления. Логика говорит нам, напротив, что чисто внешнее действие сил никогда не может произвести внутреннего единства и связной организации; если же оказывается внутреннее единство в конце развития, то оно должно быть и в начале, а потому мы необходимо должны предположить единую внутреннюю силу, которая проявляется во всем последовательном ряде состояний и своим постоянным действием переводит одно состояние в другое с помощью столь же постоянного взаимодействия с окружающими условиями. Этим только объясняется, почему развитие есть именно развитие зародыша, который заключает в себе эту силу, а не развитие яичной скорлупы, белка или желтка, которые подвержены тем же внешним влияниям. Этим объясняется и то, что развитие наконец останавливается: внутренняя сила дает только то, что в ней заключается, и не может дать ничего другого, тогда как внешние силы продолжают действовать непрерывно.
Факты так громко говорят в пользу этого взгляда, что сам Спенсер принужден признать недостаточность своего объяснения. "Несомненно, — говорит он, — мы все еще обретаемся во тьме относительно тех таинственных свойств, которые заставляют зародыш, когда он подвергается надлежащим влияниям, испытывать специальные перемены, начинающие этот ряд превращений. Все, что здесь доказывается, это то, что <когда> даны эти таинственные свойства, эволюция организма зависит отчасти от того умножения следствий, которое, как мы видели, составляет одну из причин эволюции вообще" (§ 159). В другом месте он прямо признает, что выставленное им начало "не дает ключа к подобным явлениям органического развития. Оно совершенно не объясняет родовых и видовых особенностей и равным образом оставляет нас в неведении относительно тех более важных различий, которыми обозначаются семейства и порядки. Почему два яйца, одинаково положенные в то же болото, становятся одно из них рыбою, а другое пресмыкающимся, оно не может нам сказать. Что из двух различных яиц, положенных под одну курицу, происходят из одного утенок, а из другого цыпленок, — это факт, который не объясняется вышеизложенною гипотезою. У нас нет другой альтернативы, как сослаться на необъясненное начало наследственной передачи. Способность неорганизованного зародыша развиться в сложную взрослую особь, которая повторяет черты предков в мельчайших подробностях, даже когда она была поставлена в условия совершенно несходные с теми, в которых находились предки, есть свойство, которое мы в настоящее время понять не можем. Что микроскопическая частица по-видимому бесформенной материи заключает в себе такого рода влияние, что происходящий из нее человек через пятьдесят лет сделается подагриком или сумасшедшим, — это истина, которая была бы невероятна, если бы она не оправдывалась ежедневно" (§ 152).
В этом случае действительно альтернативы другой нет. Но именно эта таинственная способность опровергает всю теорию, ибо она доказывает неопровержимым образом, что выведенные законы вовсе не суть законы и ровно ничего не объясняют. Тут нельзя ссылаться на то, что сущность наследственного начала остается нам неизвестною. Мы знаем самым положительным образом, что развитие зависит от этой внутренней силы, а не от внешних условий, и этого совершенно достаточно для того, чтобы вся мировая теория Спенсера разлетелась в прах.
Если мы вглядимся в это таинственное начало и сравним его с тем, что нам указывает разум, не в низшей, опытной его форме, а в высшей, философской, то мы увидим, что оно не так загадочно, как оно представляется мыслителям, для которых вытекающие из разума способы понимания явлений остаются закрытою книгою. Свойства этого начала дадут нам вместе с тем и ключ к пониманию развития.
Раскрываемый опытом факт состоит в том, что зародышу передается от родителей сила, воспроизводящая тип. Это не есть передача готовой уже формы: такой формы мы в зародыше не видим, да и предполагать не можем. Форма является уже результатом развития. Это не есть также передача движения, которое должно произвести будущий тип, хотя некоторые естествоиспытатели считают передачу движения единственным научным объяснением этого явления[359].
Микроскоп, на который ссылаются в доказательство, что в зародыше нет предопределенной формы, столь же мало открывает нам движение, способное произвести будущую форму. В простой клеточке нет даже присущего различным частям организма неравенства роста, на которое напирают защитники этого взгляда и из которого они стараются вывести особенности типа. Все это явления позднейшие. Первое же движение оплодотворенного зародыша состоят в том, что клеточка делится и таким образом производит другие, себе подобные, и это движение совершенно одинаково у всех животных. Позднее, когда этот процесс совершился и происшедшая от одной клеточки масса распалась на два листика, у позвоночных животных внезапно появляется желобок, который затем к одному концу расширяется, после чего в этом расширении появляются три утолщения, все явления новые, для которых предшествующее развитие готовило только материал и которые сами по себе не имеют никакого смысла, а объясняются лишь тем, что из них со временем должны образоваться спинной хребет и головной мозг. Очевидно, что движение, ведущее к форме, равно как и самая форма, содержится в зародыше не в действительности, а в возможности, подобно тому как и всякая не проявившаяся еще сила содержит в себе будущее свое действие. Эти логические категории возможности и действительности (δΰναμια, ενέργεια, potentia, actus) давным-давно установлены философиею как необходимые способы понимания вещей. Они до такой степени присущи нашему разуму, что даже философы, которые придерживаются опытной методы, когда они говорят о силах, признают, что мы должны представлять их не иначе, как в форме напряжений, хотя они вместе с тем сознаются, что с точки зрения чистого опыта подобное представление лишено смысла[360]. И точно, возможное не подлежит опыту, оно раскрывается только разуму.
Но в отличие от других сил в зародыше нам представляется сила, действующая целесообразно. Это фактически доказывается тем, что она производит целесообразную форму, результат, который может быть достигнут только целесообразно действующею силою. Цель состоит в воспроизведении типа, снабженного всеми органами, необходимыми для существования, и эту задачу заключающаяся в зародыше сила исполняет постепенно, употребляя как средство находящийся в ее распоряжении материал и подчиняясь законам, которыми управляется этот материал. Сила бессознательно действует так же, как человек действует сознательно, когда он осуществляет известную цель: поэтому мы должны признать, что она проникнута разумом. Это то, что Аристотель называл разумом, присущим вещам. В общежитии подобная сила называется душою. Но цель, к которой она стремится, не есть цель внешняя, а внутренняя; она состоит в осуществлении собственной ее природы, которая вначале находится в состоянии возможности, а в конце должна явиться как действительность. В этом и состоит существо развития. Этим объясняется, почему истинная природа вещи является только в конце, а также почему родительские свойства воспроизводятся иногда в позднее время. Все это факты, но факты, которые совершенно совпадают с выводами философии и объясняются только ею. На этих началах еще Аристотель строил свою систему, а новейший идеализм развил их с удивительным блеском и последовательностью. С другой стороны, так понимают развитие и величайшие естествоиспытатели. Знаменитейший из эмбриологов, фон Бэр, в предсмертном сочинении провозгласил стремление к цели неотъемлемою принадлежностью всякого организма[361]. Эти истины отвергаются только современным реализмом, который в своей односторонности, будучи не в состоянии объяснить явления, намеренно отвертывается от них или хватается за объяснения, одинаково противоречащие логике и фактам. Для низшего понимания душа есть явление тела, для высшего понимания тело есть явление души.
Механическое воззрение на развитие приводит Спенсера и к механическому объяснению постепенного совершенствования организмов в царстве природы. Несмотря на то что он наследственность объявил таинственным началом и признал, что эволюция организма только частью объясняется умножением следствий, он решительно заявляет, что весь последовательный ряд органических форм есть создание окружающих сил (§ 152, 159). Производя всякого рода перемены по закону умножения следствий, эти силы между прочим производят и такие, которые делают организм более способным к жизни в окружающей среде. Эти более приспособленные особи вследствие своего преимущества переживают других и передают свои свойства потомству. Отсюда прогресс, который однако может сделаться и попятным движением, как скоро условия жизни требуют не высших, а низших способностей. Это именно оказывается у паразитов.
Таким образом, внутренней силе, проявляющейся в наследственности, предоставляется лишь воспроизводить то, что создано силою внешнею. Но так как следующие непрерывною нитью произведение и воспроизведение органических форм логически должны быть признаны действием одной и той же силы, то подобное воззрение, не имеющее за себя ни единого факта, очевидно грешит и против логики. Необходимость признать наследственность посредствующим звеном органического развития уничтожает всякую возможность приписать его действию внешних сил.
Ниже мы возвратимся к этому учению, занимающему столь видное место в современном умственном движении; теперь же посмотрим на третью изобретенную Спенсером причину разнообразия, именно на происходящее от внешних причин выделение однородного, чем сообщается определенность различиям. И это начало столь же мало выдерживает критику, как и предыдущие. Если мы взглянем на приведенные Спенсером примеры действия ветра и воды, то мы увидим, что тут столь же часто происходит смешение разнородного. Вихрь самые разнообразные предметы сваливает в кучу, то же делает наводнение. Вода, растворяя различные вещества, вместе с тем производит смешение растворенного. С другой стороны, если мы обратимся к различиям органического строения, то мы легко убедимся, что разнообразие органов состоит вовсе не в том, что однородные частицы соединяются с однородными и становятся особо. Анаксагор мог таким образом объяснять строение вселенной, но современной науке совершенно известно, что руки, ноги, туловище и голова животного состоят из одних и тех же тканей, которые получают только разное устройство вследствие различия отправлений, к которым предназначены органы. Известно также, что кровеносная и нервная системы распространены по всем частям тела, так что ссылаться на механическое отделение однородного для объяснения определенности органических различий по меньшей мере странно. Очевидно, что существующая в организме определенность различий имеет иную причину, которую надобно искать внутри, а не вне его.
Тем же внешним причинам, которые производят эволюцию, Спенсер приписывает и ее прекращение. Всякое движение, говорит он, встречает сопротивление, на одоление которого употребляется сила, а так как сопротивление действует постоянно, то сила постепенно истощается, и рано или поздно движение должно прекратиться (§ 176). Это конечное равновесие составляет последовательный результат всей предшествующей эволюции; жизнь — ничто иное, как постепенная потеря движения, а потому полное прекращение движения представляется достижением цели, высшею ступенью эволюции. Вследствие этого Спенсер называет постепенное уменьшение движения "прогрессом к равновесию" (§ 170). При всем том он не решается признать смерть высшим венцом жизни. Таковым он считает состояние предсмертное, когда большая часть жизненных движений прекратилась и остается только общее круговорот-ное движение массы, которое, встречая наименее сопротивления, сохраняется, когда остальное уже исчезло. В приложении к человеческому роду Спенсер признает это предсмертное состояние периодом высшего блаженства. Люди потеряли уже все свои личные наклонности и желания и добровольно, без всякого внешнего принуждения вступают в круговорот общего движения. При таких условиях действие правительства, конечно, становится излишним. Свободе можно предоставить полный простор, ибо она даруется уже не живому существу, а умирающему, потерявшему все свои самобытные силы и ставшему страдательною частицею материи, увлекаемою общим движением.
О прелестях подобного состояния можно спорить, но прежде всего надобно спросить: каким образом оно вяжется с законами, управляющими эволюциею? Основной закон эволюции состоит, как мы видели, в постепенной интеграции материи с сопровождающею <ее> потерею движения. В этом процессе подвижное равновесие составляет предсмертный момент, когда вследствие постоянного действия внешних сил значительнейшая часть внутреннего движения уже потеряна; почему не этот момент вдруг получает устойчивость? Казалось бы, что чем более потеряно внутреннего движения, тем менее предмет может противостоять внешним влияниям, следовательно, и уравновесить последние и тем с большею быстротою он должен приближаться к смерти. Не видать также, почему тут должна прекратиться прогрессивная дифференциация, которую Спенсер выводит из вечного закона постоянства силы. Если под влиянием закона умножения следствий движения дробятся все более и более, пока наконец они <ни> делаются совершенно нечувствительными (§ 170), то каким образом возможно при этих условиях достигнуть равновесия? Если же, как говорит Спенсер, движения, встречающие наиболее сопротивления, исчезли, а остались только те, которые способны одолевать препятствия (§ 176), то прогрессивная дифференциация не составляет общего закона эволюции. В таком случае равновесие достигается уменьшением различий и приближением к однообразию. Но тут, с другой стороны, мы встречаем закон неустойчивости однородного. Или мы должны отказаться от этого закона, и тогда не будет эволюции, или мы должны его признать, и тогда не будет равновесия.
При постоянном действии внешних сил равновесие достижимо только в одном случае, именно, если теряющиеся силы будут постоянно возобновляться из той самой среды, которая их разрушает. Это то, что Спенсер называет зависимым равновесием. Примером служат животные, которые восприятием пищи постоянно возобновляют утраченные силы. Но здесь не видать, почему равновесие может когда-либо прекратиться. Если животное посредством пищи постоянно восстановляет утраченное им внутреннее движение, то почему же в первый период его существования это извне приходящее движение дает избыток, который идет на рост, в следующий период оно только уравновешивает утраченное движение, а под конец оно не в состоянии даже восстановить потерянное? Очевидно, что и тут мы должны признать внутреннюю силу, которая независимо от воспринимаемой пищи имеет свои периоды возрастания и упадка, периоды, которые столь же мало, как и наследственность, объясняются выведенными Спенсером законами.
Наконец, всего менее понятие о подвижном равновесии прилагается к развитию человеческих обществ. Неподвижность целого при однообразном круговороте внутренней жизни есть состояние, в котором находятся многие народы, но никак нельзя сказать, чтобы оно было признаком высшего развития, и еще менее, чтобы это было состояние полного блаженства и свобода. Ни быт диких племен, ни восточный деспотизм, ни устройство каст к этому понятию не подходят. История представляет также примеры народов, которые умерли более от внутреннего расслабления, нежели от внешнего напора, но едва ли их предсмертное состояние может в ком-либо возбудить зависть. Вообще, подведение идеала человеческого развития под одну категорию с круговращением шара и обращением волчка составляет одну из самых смелых и оригинальных мыслей современной философии, но трудно приписать ей научное значение. Она, скорее, даже похожа на бред больного, нежели на произведение зрелого ума.
Таким образом, знаменитейшая в наше время теория эволюции, построенная на реалистических началах, при ближайшем рассмотрении оказывается только сплетением несообразностей. Задача поставлена мировая, но Спенсер не в состоянии был объяснить даже малейшую ее частицу. И жизнь и смерть, и процветание и упадок равно им не поняты, ибо нет возможности объяснить действие внутреннего, живого, духовного начала движением внешних, механических сил. Учение Спенсера служит только знаменьем времени; оно обозначает то печальное состояние человеческого ума, когда мысль, вместо того чтобы поднять глаза к небу, зарывается в землю и старается вывести самые высокие явления из самых низменных причин.
Тем же механическим взглядом на вещи страдает и другое современное учение, в некотором отношении сродное с системою Спенсера, но имевшее еще большее влияние на умы, учение, которое зародилось в среде естествознания, но которое приверженцы его стараются приложить и к развитию человечества. Я говорю о теории Дарвина.
Сущность этой теории известна. В отличие от Спенсера, Дарвин приписывает весьма небольшое значение прямому действию внешних сил. Но он признает известную изменчивость организма как факт, удостоверяемый искусственным подбором, с помощью которого человек развивает в домашних животных нужные ему качества. Такого же рода подбор, но производимый естественным путем, Дарвин отыскивает и в природе. Здесь вследствие стремления органических существ к безмерному размножению повсюду кипит борьба за существование. Огромное большинство организмов погибает, остаются только те, которые способнее других выдержать борьбу: они по закону наследственности передают свои свойства потомкам. Поэтому если в силу изменчивости организма в какой-либо органической особи явилось качество для нее полезное, помогающее ей выдержать борьбу за существование, то это качество сохраняется и упрочивается в следующих поколениях. А так как этот процесс продолжается беспрерывно, то отсюда медленно, путем незаметных переходов происходит постепенное совершенствование организмов. Можно даже предположить, что все организмы таким путем развились из простейших форм, в течении тысячей веков накопляя полезные признаки и передавая их своим потомкам.
Последователи Дарвина развили эту теорию в чисто механическое миросозерцание. Они возвестили как несомненную истину, что все в мире совершается действием физических и химических сил, которые с помощью приспособления и наследственности и под влиянием борьбы за существование постепенно ведут организмы к большему и большему совершенствованию. С своей стороны социологи не преминули воспользоваться этим воззрением для своих целей. Ланге провозгласил борьбу за существование основным законом истории, Шеффле старался на этом начале построить целую теорию исторического развития.
Все это учение, по общему признанию, имеет только значение гипотезы. Фактических доказательств тут нет и не может быть. Действительного превращения одной породы животных в другую никто никогда не видал, для того чтобы подобное превращение совершилось, как признают сами последователи этой теории, нужны тысячи и даже сотни тысяч лет. Все, следовательно, ограничивается логическим построением, а потому эта система может держаться лишь настолько, насколько она соответствует строгим требованиям логики. Но именно этого соответствия мы в ней не видим.
Прежде всего нельзя не заметить, что весь процесс развития представляется здесь произведением случайности. Ланге с торжеством заявляет, что новейшей науке удалось доказать то, что предчувствовали некоторые из древних философов, именно, что целесообразное устроение вещей может быть делом случая. В силу борьбы за существование только целесообразное способно сохраняться и воспроизводиться. Если представить себе природу слепо творящею, то все же через бесконечно великие промежутки времени целесообразное, несмотря на свою редкость, получит перевес. Эта идея, говорит Ланге, разом полагает конец всем выводам, которые делаются из целесообразности творения; чтобы опровергнуть их, достаточно простого замечания, что если бы это творение не было целесообразно, то его бы вовсе не было[362]. Однако тут же, в следующей фразе Ланге прибавляет: "…мы ежедневно еще видим нецелесообразное рядом с целесообразным и рядом с здоровым больное и неспособное к жизни, а что в этом отношении могло существовать прежде в еще больших размерах и что не могло сохраниться, того мы не знаем". Оказывается, следовательно, что нецелесообразное может существовать даже рядом с целесообразным, почему же оно не может существовать одно? Ничто не мешает нам представить себе мир в виде полнейшего хаоса. Пускай нецелесообразное непрочно, оно заменится другим таковым же. Целесообразного из этого все-таки не выйдет, ибо целесообразное предполагает цель и силу, ведущую к цели. Люди, не привыкшие к точному мышлению, воображают, что, нагромоздивши миллионы на миллионы веков, дело решается само собою. Но это значит вместо мысли пробавляться воображением. Если устранена причина, ведущая к цели, то никакое течение времени ее не заменит. Для того чтобы целесообразное строение, хотя бы в малейших размерах, могло проявиться в организме, надобно, чтобы последнему присуща была сила, производящая это целесообразное строение. Зародыш глаза может явиться только там, где есть стремление к созданию глаза. Еще яснее это обнаруживается на произведениях человека, к которым эта теория равно приложима, ибо если случай может сделать то же самое, что делает целесообразно действующая сила, то это одинаково относится к произведениям природы и к произведениям человека. По понятиям Ланге выходит, что, например, сочинения Шекспира могли бы через несколько миллионов лет появиться совсем отпечатанными, хотя бы никогда не существовали ни Шекспир, ни изобретатель книгопечатания, ни изобретатель бумаги, ни фабрикант, ни типографщики. Неизвестно откуда происшедшие буквы по воле случая сами когда-нибудь расположатся в требуемом порядке на неизвестно откуда явившихся листах. И это создание случая имело бы более шансов на продолжительное существование, нежели другие, ему подобные, ибо случайно появившиеся на свет люди, столь же случайно научившиеся английскому языку, бережно сохраняли бы эту книгу, тогда как бессмысленные сочетания букв оставлялись бы без внимания. Подобные выводы, логически вытекающие из принятых начал, обличают их несостоятельность. Если нет производящей причины, то никогда не будет и следствия, сколько бы веков ни повторялась игра случая.
Столь же противоречит требованиям мысли и прибежище к бесконечно-малым. Если известный результат представляется невозможным по существу дела, то нельзя вопрос разрешить тем, что это делается понемножку. А именно к такой аргументации прибегает Дарвин. Он прямо говорит, что предположение, будто глаз со всеми его изумительными приспособлениями сложился в силу естественного подбора, может показаться в высшей степени нелепым, но стоит предположить постепенность, и все объясняется очень легко[363]. На этом доводе держится вся его система. А между тем это чистый софизм. Этим способом можно доказать, например, что человек в состоянии поднимать горы. Стоит только приучать его понемножку, прибавляя песчинку к песчинке: при изменчивости организма и наследственной передаче приобретенных привычек, через несколько тысяч поколений он будет уже нести Монблан. В действительности постепенность — не что иное, как известный способ действия; результат же получается только тогда, когда есть причина, способная его произвести. Поэтому при объяснении явления надобно прежде всего исследовать свойства причины, постепенность же сама по себе ровно ничего не объясняет.
Точно так же и борьба за существование — не что иное, как известный способ действия, который сам по себе не способен служить объяснением явлений. Причина может произвести данный результат путем борьбы или без борьбы, сущность дела состоит в причине, а не в борьбе, которая сама по себе ничего не производит. Дарвин уверяет, что именно вследствие всеобщей борьбы за существование сохраняются лишь наиболее приспособленные к ней организмы. Но в таком случае должны бы были исчезнуть все низшие формы, а между тем они существуют рядом с высшими. Если они сохраняются, то значит, между ними и высшими борьбы нет, и тогда борьба не может быть признана всеобщим законом. Против этого нельзя возразить, как делает Дарвин, что существующие низшие формы и высшие так разошлись, что они могут жить рядом, не оспаривая друг у друга условий существования, тогда как промежуточные формы, приходя в ближайшее столкновение с высшими, скорее исчезают. В силу борьбы за существование прежде, нежели исчезли промежуточные формы, они должны были уничтожить низшие; если последние не уничтожились, то это опять означает, что борьбы не было и что тем и другим было достаточно просторно. Когда же затем вновь нарождающиеся высшие формы начинают теснить промежуточные, то последние в свою очередь должны теснить низшие, которые все-таки, по этому предположению, уничтожатся прежде, нежели непосредственно над ними стоящие и имеющие над ними превосходство в строении.
Борьба за существование не объясняет и превращения органов, которые, для того чтобы перейти из одного полезного состояния в другое, должны пройти через промежуточное бесполезное состояние, где носитель их будет находиться в худшем положении, нежели прежде. Так например, предполагают, что крыло птицы развилось из лапы пресмыкающегося. Очевидно, что для подобного превращения нужны сотни тысяч лет, в течение которых превращающийся орган не будет ни лапою, ни крылом, следовательно, не будет служить ни к чему. В борьбе за существование обладатель его, имея более несовершенные орудия, нежели другие, непременно погибнет, а потому крыло никогда не разовьется. Польза крыла может оказаться только в конце развития, а потому и здесь необходимо предположить целесообразно действующую силу, которая достигает своей цели не с помощью борьбы за существование, а напротив, несмотря на борьбу за существование. Последняя может служить только препятствием, ибо она ставит животное, находящееся в переходном состоянии, в невыгодные условия.
Даже первоначальное развитие органов при таком взгляде становится невозможным. Дарвинисты в доказательство своей теории ссылаются на зачаточные органы, которые, будучи бесполезными, объясняются лишь тем, что они суть унаследованные остатки прежде полезных органов. Но каковыми эти органы являются в конце, таковыми же они должны были быть и в начале, ибо все, по этой теории, развивается путем незаметных переходов от меньшего к большему. Если же они в самом начале, пока они находятся в зачаточном состоянии, бесполезны, а всякое развитие зависит от приносимой органом пользы, то почему же они развились? Возьмем, например, крылья насекомых. У многих жуков они находятся в зачаточном состоянии и не служат ни к чему. Это объясняется тем, что они недоразвились. Но, по гипотезе дарвинистов, они и в самом начале были таковыми; полезными они могли сделаться лишь тогда, когда они достигли достаточных размеров, чтобы служить летанию, то есть через сотни тысяч лет. Как же они могли развиваться? В борьбе за существование они никакой выгоды не приносили.
Дело в том, что во всяком развивающемся органе польза, им приносимая, то есть известное его отправление, так же как и полнота строения, от которой зависит это отправление, является не в начале, а в конце процесса. Если эта польза составляет только случайный результат предшествующего движения, то она представляется следствием, но тогда развитие не от нее зависит. Если же самый процесс определяется пользою, то есть если начало определяется концом, то подобное отношение носит название цели. В этом смысле можно сказать, что польза составляет главную пружину органического развития, но единственно как внутренняя цель, а не как механическая причина. Только при таком воззрении объясняются явления развития, только в силу этого начала самое развитие рода подчиняется тем же законам, которые управляют и развитием особи, ибо при этом только условии наследственность, составляющая необходимое звено в этой цепи, не идет вразрез с принятыми основаниями общего развития. В яйце развитие очевидно происходит не в силу борьбы за существование, в нем создаются органы, которые только в будущем сделаются полезными. Зачем же нам в развитии рода предполагать иные начала и законы, нежели в развитии особи? Это тем менее уместно, что мы развитие особи все-таки принуждены сделать посредствующим звеном в развитии рода. Если в одном случае все происходит без борьбы за существование, то к чему же она служит в другом?
Сами дарвинисты при построении основанной на трансформизме мировой системы отодвинули борьбу за существование на задний план. У Геккеля первенствующее значение получают приспособление и наследственность. С точки зрения отвлеченно логической это составляет, без сомнения, шаг вперед, ибо способ действия заменяется внутренними силами. Но, с другой стороны, нелепо выдавать приспособление и наследственность за чисто механические причины. Мы уже видели, что все значение наследственности заключается в воспроизведении типа, который составляет цель развития единичной особи. Что же касается до приспособления, то самое его название показывает, что тут есть отношение цели к средствам. Приспособление может быть двоякого рода: отрицательное и положительное. Отрицательное состоит в создании или в развитии различных способов защиты от угрожающих внешних влияний. Таков мех для защиты от холода, рога у животных, жидкость, которую испускают некоторые из них, когда они преследуются врагами. Положительное же приспособление состоит в создании или в развитии органов для пользования внешними условиями. Таковы глаз и ухо как органы зрения и слуха, желудок как орган пищеварения. В обоих случаях ясно, что не внешние влияния создают эти органы и орудия. Свет не производит глаза, звук не строит уха, пища не создает желудка, хищное животное не награждает другого рогами или жидкостью, которые служат для его отражения. Сам организм строит себе органы и орудия, которые имеют для него значение средств для достижения его целей. Но если тут есть средства и цель, то очевидно, что приспособление есть действие целесообразное, а не просто механическая причина. Если же мы скажем, что тут действуют одни механические причины, то это будет уже не приспособление как постоянное свойство организма, а просто игра природы. Следовательно, признавши приспособление и наследственность движущими причинами органического развития, мы тем самым говорим, что источником развития служит присущая организму целесообразно действующая сила, идущая из поколения в поколение; но в таком случае к чему тут борьба за существование? Борьба может быть одним из способов действия этой силы; но если последняя обладает способностью к приспособлению, доходящею до создания самых сложных и совершенных орудий, то она может обойтись и без борьбы за существование. Необходимости тут не видать. С этой точки зрения, развитие рода может совершаться по тому же самому закону, как и развитие особи, именно, действием внутренней движущей силы, стремящейся осуществить в действительности то, что содержится в ней как возможность. Внешние же условия служат ей только средством и материалом, которыми она пользуется, подчиняясь их законам, но которые собственному ее движению не дают закона.
В этом состоит истинная сторона теории дарвинистов. Если мы очистим это учение от узости и односторонности взгляда, низводящей его на степень чисто механического миросозерцания, то мы в результате найдем то самое начало, которое давно уже добыто умозрительною философией и к которому приводит нас с другой стороны изучение фактов. Закон наследственности несомненно удостоверяет нас, что единичная сила, проявляющаяся в органической особи, сама составляет частное проявление более общего начала.
Сила, которая передается преемственно и переходит из рода в род, в существе своем есть одна и та же сила. Вследствие этого она и воспроизводит постоянно один и тот же тип, хотя она проявляется в отдельных особях. Из этого ясно, что понятие об общей субстанции, живущей в отдельных особях, столь же мало может быть признано простым обобщением человеческого разума, как и понятие о единстве силы, превращающейся из одной формы в другую и переходящей через различные сочетания материальных частиц. А так как мы не только в рождающихся друг от друга поколениях, но и в разных родах и видах органических существ, не связанных между собою наследственным преемством, видим повторение одного и того же типического строения, так как и в целом ряде организмов мы замечаем постепенное совершенствование, то мы должны заключить, что в основании всех их лежит общее живое, творческое начало, которое дает материи все высшее и высшее строение, приготовляя ее к восприятию духа. Эта животворная сила в настоящее время та же самая, какою она была искони, ибо для сохранения бытия нужна та же сила, какая необходима и для того, чтобы дать вещи бытие; но создание новых форм прекратилось, потому что с появлением человека присущая органическому миру творческая сила исполнила свою задачу и осуществила то, что в ней заключалось. Дальнейшее движение предоставляется другой, высшей силе, духовной.
Из этого можно видеть, до какой степени с научной точки зрения допустимо существование мировой души, понятие, которое, как известно, лежит в основании некоторых идеалистических систем, все улетучивающих в начале конечной цели. Если, как сказано выше, мы душою называем силу, действующую по внутренней цели, то мы единую душу должны видеть лишь в органическом мире, который воздвигается над миром механических и химических сил как новое, высшее творение, носящее в себе самом начало развития, и который в свою очередь служит только приготовительною ступенью для появления совершенно иной силы, бесконечно возвышающейся над всем материальным миром, силы, имеющей своим содержанием само бесконечное, — для духа.
С переходом к духу мы вступаем уже в совершенно новую область. Хотя физически человек весьма мало отличается от других животных, но в духовном отношении между ними лежит целая бездна. В человеческих обществах господствуют начала неизвестные материальному миру: наука, искусство, религия, право, нравственность, политика. Человек, с одной стороны, покоряет своим целям внешнюю природу, с другой стороны, он возвышается разумом и чувством к абсолютному источнику всего сущего и сознает вечные законы, управляющие вселенною. Это и составляет содержание истории. Человеческий род подобно органической природе подлежит развитию; он также развивает свою сущность в ряде ступеней, идущих от низших форм к высшим; но сообразно с природою духа в этом процессе развиваются не материальные, а духовные начала, которыми и определяется весь последовательный ход истории.
И тут однако же, как и во всяком развитии, истинная природа развивающегося существа раскрывается не в начале, а в конце, она обнаруживается по мере осуществления ее во внешнем мире и перехода ее из возможности в действительность. В начале же духовная природа человека находится в скрытом состоянии, она погружена в материю, от которой она должна оторваться, чтобы проявить истинную свою сущность. Мы видели, что таково именно свойство всякого развития. Поэтому нет ничего превратнее, как сравнение низших ступеней человеческой жизни с высшими ступенями животного царства с целью доказать, что первая составляет лишь продолжение последнего. В этом обнаруживается только полное непонимание предмета. В зародыше человек даже ниже всякого животного: зародыш Шекспира, Рафаэля или Ньютона по физическому строению не может сравниться с вполне развившимся слизняком или насекомым; но в этой простой клеточке заключается возможность таких дивных созданий, которым вся материальная природа не представляет и тени подобия.
Поэтому и перенесение на историю тех законов развития, которые коренятся в свойствах материи, не имеет никакого смысла. Сюда принадлежит, между прочим, борьба за существование. Если в органическом мире это начало не может считаться движущею пружиною развития, то тем менее оно способно управлять историек" человечества. Дух развивается путем борьбы, и эта борьба нередко принимает материальный характер, ибо поприщем духа служит физический мир, но последний дает ему только материалы и орудия, а не управляющие начала. Движущую пружину развития духа надобно искать в том, что составляет собственную его природу, его отличительное свойство. Это свойство заключается в тех началах разума, которые, с одной стороны, связывают человека с Божеством, а с другой стороны, определяют всю его практическую деятельность. Их развитие составляет существенное содержание истории.
Это до такой степени верно, что даже те писатели, которые всего более толкуют о борьбе за существование, принуждены признать эти высшие начала главными двигателями исторического развития. "В то время, — говорит Ланге, — как растение бессознательно, а животное обыкновенно вполне повинуясь естественному инстинкту, страдательно покоряются этим законам природы, в человеке последнею ступенью этого естественного процесса совершенствования является способность подняться над его жестоким и бездушным механизмом, заменить слепо совершающееся устроение рассчитанною целесообразностью и с бесконечным сбережением страданий и смертных мучений достигнуть поступательного движения, которое идет быстрее, вернее и безостановочнее, нежели то, которое производят слепо властвующие законы природы посредством борьбы за существование"[364]. "Мы требуем для человека, — говорит он в другом месте, — иную природу, нежели та, которая принадлежит животным, и все великие усилия и стремления человечества имеют целью создать такое состояние, в котором живущий, наслаждаясь бытием, достигает возможного совершенства и не падает жертвою ни внезапного уничтожения, ни медленно грызущего зуба нищеты"[365].
Таким образом, провозглашая борьбу за существование общим законом природы и истории, защитники этого начала стараются избавить от него человечество. Таков обыкновенный прием современных мыслителей в отношении ко всем естественным законам. Ланге ограничился, впрочем, общими фразами, из которых никакой теории нельзя вывести. Подробнее развил это начало Шеффле, который борьбу за существование возвел в основной закон исторического развития, причем однако он до такой степени расширил это понятие, что оно теряет у него всякий смысл и обнаруживает только полную несостоятельность всей этой попытки.
Уже сам родоначальник этой теории, говоря о борьбе за существование, заявил, что он принимает этот термин в обширном и метафорическом значении. Но прилагая это начало к истории человечества, Дарвин заметил, что даже в обширном и метафорическом значении оно не объясняет множества явлений. Он признал, что у высоко образованных народов постоянный прогресс только в малой мере зависит от естественного подбора, ибо образованные народы не уничтожают друг друга, как дикие племена. У них главными двигателями развития являются хорошее воспитание, законы, обычаи, предания, симпатия, общественное мнение, все начала, не подходящие под понятие о борьбе за существование. Приводя это мнение, Шеффле упрекает Дарвина в том, что он подобными уступками подвергает опасности всю последовательность своего учения. Естественный подбор, по уверению Шеффле, заключает в себе все эти начала, а потому следовало бы сказать, что "прогресс и в цивилизации производится естественным подбором; но при ином, более широком сцеплении внешних условий существования и при деятельном влиянии высших телесных и духовных сил социальная борьба за существование переходит от истребительной войны к ненасильственному ведению спора и имеет последствием взаимно-полезное приспособление, образование общества, цивилизацию. Через это, — замечает Шеффле, — все эти явления общественного развития подводятся под закон подбора"[366]. Пожалуй, подводятся, но лишь тем, что понятие лишается смысла. Если мирное соглашение называть борьбою за существование, то чего нельзя подвести под это начало?
Сообразно с таким взглядом Шеффле признает, что социальный подбор, проистекающий из борьбы за существование, имеет свои особенности. Тут субъекты иные, нежели в животном царстве: борются не отдельные лица, а соединенные силы. Тут с самого начала "является факт общества, а с ним дары разума и речи, которыми обладает способный к цивилизации человек… Общество как целое выступает со всею своею мощью, чтобы регулировать борьбу за существование в интересах сохранения целого. Специфическим атрибутом человеческого ведения борьбы за существование служит установленный для нее посредством права и нравственности общественный порядок". Общежительный, а потому обладающий даром слова человек, продолжает Шеффле, ведет свою борьбу и особенным оружием, а именно, все более и более оружием духа. Здесь и цели и интересы иные, нежели в животном царстве: только на низших ступенях идет борьба за материальные потребности и за половые наклонности; с дальнейшим же развитием люди борются уже за избыток внешних благ, за честь, за власть, за превосходство знания и образования, за значение и за распространение идей, и чем выше цивилизация, тем более выступает эта борьба за высшие блага, между тем как пошлый характер борьбы за удовлетворение животных чувств отступает назад. Точно так же изменяется и форма борьбы: самоуправство и физическая сила заменяются обоюдным соглашением или решением третьих. Наконец, и результаты тут совершенно иные, нежели в животном царстве: проистекающая из борьбы за существование высшая цивилизация ведет к большему и большему общению людей; они становятся восполняющими друг друга членами всемирного общества, которое является высшим и последним продуктом необходимых законов развития (II, стр. 47–52).
Спрашивается: что же во всем этом есть общего с выведенным Дарвином законом естественного подбора, в силу которого при избытке производимых природою зародышей все слабейшие особи погибают и только сильнейшие остаются? Но несмотря на эти очевидные несообразности Шеффле храбро уверяет, что весь этот процесс в человеке, так же как и в животном царстве, имеет единственным источником стремление к самосохранению (II, стр. 28) и единственным результатом победу сильнейшего (стр. 56). Отсюда он выводит и право, и нравственность, и даже самую религию, в которой он видит "осадок" чувств, накопляемых борьбою за существование. Проистекающее из этой борьбы сознание человеческого несовершенства и неудовлетворенность существующим порождают, по его мнению, желание блаженства и единения с Божеством; они вызывают мысли "о вечном покое и вечном мире, о совершенствовании и святости, об искуплении и примирении, о воздаянии и суде, наконец, о вечном, блаженном общении с Богом" (IV, стр. 145–146). Чем же однако, спрашивает себя читатель, может быть не удовлетворён сильнейший, когда он всегда остается победителем, и от него зависит не только устроение человеческих дел, но и все направление мыслей и воли людей? И каким образом может понятие о Божестве родиться из стремления к самосохранению и вытекающей отсюда борьбы?
Разгадку этой задачи можно найти у самого Шеффле: громоздя противоречия на противоречия, он тут же сам себя обличает. Сказавши, что единственный источник совершенствования заключается в стремлении к самосохранению, он рядом с этим признает, что "ведущие к величайшему прогрессу приспособления принесены в мир бескорыстными идеалистами"; он заявляет, что "верность долгу и добродетель сохраняют многие существования на уровне способного к жизни приспособления" (II, стр. 194). Не одни животные побуждения и эгоизм, говорит он, но и "движущий вперед общественный дух" производит напряжения сил, имеющие последствием победу наиболее приспособленных (стр. 229). Борьба же. вызванная эгоизмом, ведет лишь к "усовершенствованию порожденных им дурных качеств". Шеффле прямо даже объявляет, что "внутренняя война является главною причиною и весьма общею формою общественного упадка и погибели. Искусства мошенничества, обмана, лизоблюдства, лести и клеветы, искажение общественного мнения и прав свободы, подкуп и софистика, раболепство и лицемерие, с одной стороны, жестокость и несправедливость, с другой, формально подвергаются подбору" (стр. 3–7). Вследствие этого война "часто становится источником попятного движения как для победителя, так и для побежденного" (стр. 250, 251). Она уничтожает именно лучшие силы (стр. 388). Победитель же нередко пользуется своею властью вовсе не для усовершенствования человеческого рода, а для извращения как права, так и морали. При таких условиях, говорит Шеффле, "само собою разумеется, что господствующий элемент, всплывающий кверху, будет вовсе не наиболее приспособленный и ценный. Производящая социальный подбор борьба за существование через это превращение отвлекается от своего совершенствующего направления и становится причиною упадка народов" (стр. 385).
Оказывается, следовательно, что естественный и мировой закон может быть отклонен от своего истинного назначения и обращен в противоположную сторону лукавством именно тех, кого он выдвигает вперед! Казалось бы, после этого трудно утверждать, что борьба за существование всегда дает победу "духовно сильнейшим и нравственно здоровейшим" элементам, и что естественный подбор сам собою ведет к совершенствованию человечества. И точно, несмотря на свои уверения, Шеффле признает, что могут быть даже весьма продолжительные периоды упадка, однако он надеется, что рано или поздно снова появятся условия, делающие возможным лучшее приспособление, и тогда опять начнется движение вверх. Поэтому, заключает он, историю человечества надобно представить себе в виде неравномерного прогресса, который лучше всего изображается кривою линиею, постоянно поднимающеюся, несмотря на многочисленные уклонения вниз (стр. 445–447).
В силу чего же однако можно ожидать возобновления прогресса, если основной закон развития, борьба за существование, к нему не ведет, а нередко производит совершенно обратное действие? Причины нет никакой, а потому и вера в совершенствование ни на чем не основана. Истинный источник этой веры лежит в идеальных стремлениях человека, но для того чтобы она могла осуществиться на деле, надобно прежде всего устранить именно борьбу за существование. Если бы действительно это начало играло в истории такую первенствующую роль, какую ему приписывают, то человечество не только не подвинулось бы вперед, а напротив, вечно осталось бы на степени животных. Это весьма ясно доказывается самим Шеффле, когда он говорит о развращающем действии междоусобной войны, которая истребляет лучшие силы и развивает именно самые дурные свойства людей. Чем ниже цель, за которую борются люди, тем ниже возбуждаемые борьбою страсти, а потому тем хуже будет результат. Борьба за существование ничего не может развить, кроме животных инстинктов. Значение борьбы зависит от той цели, за которую она ведется. Только прогрессивные цели способны дать прогрессивный характер и борьбе, из чего ясно, что развитие человечества определяется развитием целей, борьба же служит только средством.
Действительно, дух развивается путем борьбы, в этом состоит его сущность, ибо орудиями его являются свободные лица, которые в силу своей свободы неизбежно приходят в столкновение друг с другом. На это давно уже указала философия. Подобная борьба плодотворна и возвышает человека, ибо она ведется за духовные цели и преимущественно духовным оружием, хотя нередко употребляется и оружие материальное, вследствие того что дух осуществляет свои цели в материальном мире. В этой борьбе человек духовно крепнет и мужает, а потому подвигается вперед как в уразумении целей, так и в их осуществлении. Низводить же эту борьбу разумно-свободных существ на степень животной борьбы за существование, в которой сильнейший остается в живых, а остальные истребляются, значит совершенно не понимать существа духа и законов его развития. Это легкомысленное заимствование модной теории у обретающихся ныне в моде естественных наук составляет, можно сказать, одну из самых позорных страниц в истории современной мысли. Кроме чудовищных противоречий, она ничего не могла произвести.
В чем же состоят цели духа, которыми определяется его развитие? Сведенные к общему их началу, они состоят в раскрытии внутренней его природы, или совокупности его сил. Как и всякая развивающаяся сущность, дух осуществляет в действительности то, что заключается в нем в возможности. И если в органическом мире мы из преемственности поколений и последовательности органических типов могли заключить о единой, лежащей в основании их сущности, то в еще большей степени подобное заключение приложимо к духу. Здесь единство выражается явным образом в духовном общении людей, здесь и духовное наследие передается не только от одного поколения другому, но и от одних народов другим, как современным, так и позднейшим. То, что было добыто духовною деятельностью греков и римлян, служит для новых народов источником дальнейшего, высшего развития, сами же греки и римляне получили начало своей духовной жизни от мудрости восточных народов. Таким образом, несмотря на видимые перерывы вся история человечества представляет одно преемственное движение, управляемое общими законами и ведущее к одной цели, к раскрытию существа духа.
Это умственное общение, связывающее не только современников, но и отдаленнейшие поколения и народы, составляет отличительную черту духовного мира, самую сущность духовного естества. Источник его лежит в той коренной силе, которою человек отличается от животных, в разуме. Человек есть разумное существо и как таковое имеет язык, посредством которого он может сообщаться со всеми другими людьми. И хотя разнообразие духовных особенностей различных племен и народов, а равно окружающих их условий и степени их развития ведет к тому, что в человечестве господствует не один язык, а многие, однако все эти языки, будучи явлением единого разума, могут сделаться понятными для всех других и служить средствами духовного общения. Образованный человек способен вполне изучить и понимать язык диких, стоящих на самой низкой ступени умственной лестницы, но как бы он по физическому строению ни подходил близко к обезьянам, он ни в каком духовном общении с ними находиться не может. Между ними лежит непроходимая бездна.
Эта коренная сила духа составляет вместе с тем главную пружину исторического развития. В человеке развитие происходит не бессознательно, как в органическом царстве, а через посредство сознания. В этом отношении Огюст Конт был прав, когда он развитие разума поставил во главе всего исторического движения, хотя он по ограниченности своей точки зрения не в состоянии был понять законы этого движения. Несправедливо возражение Спенсера, что главными двигателями человеческого развития являются чувства, наклонности, интересы, а идеи служат им только путеводителями. Чувства, наклонности, интересы тогда только способны двигать человечество вперед, когда они проникнуты разумом и подчиняются его руководству. Путеводитель указывает, куда и как идти, он ставит или, во всяком случае, одобряет или осуждает цель, он изыскивает и средства. Без него все обратилось бы в хаотическое блуждание без всякого общего плана и без всякого исхода. Для разумного существа, каков человек, недостаточна одна внутренняя, целесообразно действующая сила, направляющая движение. В отличие от органической природы в духе эта внутренняя движущая сила возводится на степень сознания, по мере развития сознания она раскрывается в большей и большей полноте, давая для каждой последующей ступени ту идею, которая служит путеводною нитью живущим на ней поколениям. Значение разумных начал человеческого духа состоит именно в том, что они вносят свет в хаос борющихся сил и стремлений, которые тем самым становятся способными служить высшим целям человечества.
В своей чистоте, или в идеальной форме, эта разумная сторона человеческой природы, кроме языка, который служит орудием разума, выражается в науке, в искусстве, в религии. Во всех этих явлениях духа отражается двоякое присущее ему стремление, одно, обращенное к миру, другое, обращенное к Богу. С одной стороны, человек познает внешний мир и воспроизводит его в художественной форме, с другой стороны, он возвышается к абсолютному началу всего сущего, от которого происходят и разум, и жизнь, и природа. А так как единственно возведением мировых явлений к их верховному источнику является возможность связать их в единое, гармоническое целое, то познание абсолютного становится началом и концом всякого человеческого миросозерцания. От понятия, которое человек составляет себе об абсолютном, зависит все его воззрение на относительное. Отсюда проистекают и те идеи, которые служат ему путеводителями в жизни. Вследствие этого развитие идеи абсолютного в человеческом сознании представляет умозрительное изображение всего хода человеческой истории.
Это развитие совершается в двоякой форме, религиозной и философской. Религиозное миросозерцание представляет собою установившуюся систему человеческого сознания, когда принявшая определенную и прочную форму идея Божества охватывает всю человеческую душу и становится для нее источником духовной жизни и деятельности. Философское сознание, напротив, составляет прогрессивное начало исторической жизни. Оно представляет движение от одной установившейся системы к другой посредством постоянной смены вытекающих друг из друга понятий и направлений мысли. Господством религии характеризуются синтетические эпохи всемирной истории, преобладанием философии — эпохи аналитические. И те и другие равно составляют принадлежность исторического развития; и если для людей, живущих в одной из них, состояние человеческого духа в другой представляется или отсталостью или упадком, то для научного взгляда, обнимающего все пройденное пространство, и те и другие образуют в своей совокупности одно стройное движение, управляемое единым законом и ведущее к одной верховной цели — к полному развитию и гармоническому соглашению всех элементов человеческого естества в связи как с природою, так и с Божеством[367].
Но эта умозрительная сторона исторического развития изображает его, можно сказать, в отвлечении. Этим оно не исчерпывается. Существо духа состоит не только в том, что он сознает и себя, и природу, и Божество: он сознанные им начала прилагает к жизни, из области сознания он переводит их в действительность. Эта вторая, практическая сторона духа имеет двоякую сферу деятельности: покорение природы и создание нравственного порядка.
Покорение природы целям человека составляет необходимое условие развития, ибо поприщем духа служит материальный мир. Это сторона, противоположная идеальному миросозерцанию: там все происходит в сфере чистой мысли или отвлеченного чувства, здесь, напротив, человек погружается в материю и действует как физическое существо на окружающую его физическую среду. Ближайшую цель этой деятельности составляет удовлетворение материальных потребностей, но покорение природы необходимо и для развития высших элементов духовной жизни. Гармоническое сочетание этих двух противоположных сторон человеческого естества, материальной и духовной, составляет именно конечную цель человеческого духа, который, будучи связан с плотью, стоит на границе двух миров и имеет задачею осуществить идеальные начала в материальной области, и наоборот, сделать материю изображением идеальных начал.
Исполнение этой задачи принадлежит человеку, не в отдельности взятому, а в союзе с другими. Только совокупными силами возможно покорить природу, и только в общении с другими развивается сознание высших начал. Поэтому правильно устроенное общежитие является необходимым условием духовного развития. Оно же вместе с тем составляет и высшую его цель, ибо в нем только осуществляется полное взаимное проникновение материи и разума: здесь идеальные начала из области сознания переходят в действительность и воплощаются в союзе единичных, материальных существ, связанных духовными целями. Общая субстанция духа получает здесь видимый образ.
Материальная сторона союза выражается в единичных особях. Но в лице человека материя перестает уже иметь чисто служебное значение. Она становится сосудом высшего начала, которое сообщает ей высшее достоинство. В единичном материальном существе живет разум, сознающий не только законы вселенной, но и абсолютное начало всего сущего, живет чувство, которое непосредственно связывает эту бренную особь с самим Божеством. Единичное существо, одаренное разумом, является носителем абсолютного, сосудом божественного. В этом именно состоит его человеческое достоинство, бесконечно возвышающее его над уровнем животных. В силу этого свойства и только в силу его человек никогда не может быть низведен на степень простого средства, а всегда является сам себе целью и должен быть признан таковым. Отсюда вытекает и то коренное начало, которое лежит в основании всей его деятельности, — свобода. Как носитель абсолютного человек является абсолютным началом своих действий. Всякое внешнее определение должно пройти через внутреннее самоопределение разумного существа, не связанного никакими частными побуждениями и способного возвыситься над всем относительным, к безусловному отрицанию, так же как и к безусловному положению. Это начало, вытекающее из самой глубины духа, составляет неотъемлемую принадлежность всякого существа, входящего в состав духовного мира. Мы находим здесь в конце, на высшей ступени духовного развития то, что было положено в основание всего нашего исследования.
Этим началом определяются и отношения человеческих особей как между собою, так и к тому целому, в состав которого они входят. Источником этих определений является опять разум, но уже не как отвлеченное сознание, а как деятель в действительном мире. Это и есть воля, высший элемент человеческой природы, высший однако же единственно тогда, когда он является новою формою разума, а не результатом слепых влечений. Последние, так же как и разум, служат источником человеческих действий, но это именно тот материальный элемент, который в самом человеке должен быть покорен духовному началу и действительно покоряется ему высшим развитием духа. Только приобщением своим к духу этот элемент получает высшее значение и право на признание своих требований. Только через это он может сделаться и орудием развития. Разумная воля подвигает человечество вперед, господство слепых влечений отодвигает его назад.
Коренное, неотъемлемое свойство разумной воли есть свобода, которая поэтому является определяющим началом всякого истинно-человеческого общежития. А так как отношение свободных воль есть то, что в обширном смысле называется отношением нравственным, то всякое человеческое общежитие изображает собою известный нравственный порядок. Различные стороны этого порядка суть право как выражение свободы личной и внешней, нравственность как выражение свободы внутренней, сознающей абсолютный закон, который связывает все разумно-свободные существа между собою, наконец, как высшее сочетание того и другого — те союзы, в которых осуществляется свобода общественная посредством соединения разумных существ в одно нравственно-юридическое целое, и тут однако же, как и во всяком развитии, истинная природа человека, а вместе и установление вполне разумного нравственного порядка, является не началом, а плодом исторического движения. В этом состоит высшая цель всемирной истории. Свобода постепенно вырабатывается из несвободы, составляющей закон материального мира.
Отсюда ясно, что никакой общественный идеал не мыслим иначе, как на почве свободы, это единственный порядок, совместный с существом духа. Субъективное начало, выражающееся в природе, свойствах и деятельности единичного лица, не может, конечно, считаться высшим в развитии духа; если дух составляет единую сущность, последовательно развивающуюся в целом раде поколений, то высшим выражением этой сущности может быть не отдельное лицо, а то, что связывает лица, то есть общий, объективный строй, в который отдельные лица входят как члены. Вследствие этого преходящее лицо считает высшим своим призванием служить отечеству или человечеству, и чем значительнее личность, тем более она посвящает себя этому служению. Но при всем том объективный строй в высшем своем значении не должен развиваться в ущерб самостоятельности отдельных лиц, ибо природа духа состоит в том, что он развивается путем сознания и свободы, а сознание и свобода принадлежат не объективной сущности, а субъективным единицам. В этом отношении лицо стоит выше общества и составляет для него цель. В этом заключается непреходящее значение индивидуализма. Дух потому именно завершает собою все мировое развитие, что в нем и целое и члены одинаково являются сосудами абсолютного. То начало, которое обыкновенно выставляется признаком организма, именно, что все его части взаимно друг для друга служат целью и средством, в духе проявляется в возвышенной степени. Здесь лицо, служа обществу как высшему целому, никогда не может быть низведено на степень простого средства, а всегда остается само себе целью и абсолютным началом своих действий. Соединение свободных лиц в едином общественном строе и разрешение этим путем самой упорной из мировых противоположностей, противоположности между абсолютною самостоятельностью, вытекающею из свободы лица, и абсолютными требованиями, вытекающими из существа объективного духа, такова задача духовного развития и высшая цель всемирной истории.
Эта задача разрешается тем, что создается ряд общественных союзов, в которые свобода входит как составное начало, проявляя в них различные свои стороны. На свободном соединении лиц основан уже первоначальный союз, указанный самою природою как источник физической преемственности поколений, союз семейный. Согласно с духовною природою человека здесь с естественною связью соединяется связь нравственная, которая дает первой более прочности и высшее значение. Однако духовное начало находится здесь еще под влиянием естественных определений. Взаимное влечение полов составляет данное природою основание союза, и такой же естественный характер носит связь между родителями и детьми. Ребенок не по своей воле вступает в семейный союз и не по своей воле состоит под опекою родителей. Союз не простирается далее тесного круга естественных уз и прекращается со смертью тех физических лиц, которые дали ему бытие. С расширением же родства установленная природою связь слабеет, и союз распадается. Лицо отрывается от своих естественных определений и становится самобытным источником силы и деятельности. Оно создает свой собственный мир общественных отношений, в которых оно само уже является определяющим началом. Это составляет вторую ступень общественного развития, ступень, на которой выступает начало субъективное. Сообразно с двоякою формою субъективной свободы, внешнею и внутреннею, из которых вытекают право и нравственность, эта ступень представляет противоположность двух союзов, гражданского общества, основанного на начале юридическом, и церкви, основанной на начале нравственно-религиозном. Но самая эта противоположность указывает на потребность высшего единства. Оно достигается тем, что субъективное начало в обеих своих формах, отвлеченно-общей и частной, как нравственное сознание и как личное требование, снова подчиняется началу объективному. Это последнее выражается в верховном союзе, в государстве, которое возвышается над остальными, но не поглощает их в себе, ибо поглощение было бы уничтожением самостоятельных сфер свободы, то есть отрицанием самой природы духа, которого государство является высшим видимым воплощением. И в государстве осуществляется свобода, но уже в новой форме, которая обозначает подчинение ее объективным определениям духа. Здесь свобода является уже не как абсолютное самоопределение лица, а как участие в совокупных решениях. На высшей ступени духовного развития, где объективное начало по необходимости становится владычествующим, субъективное сохраняет свое значение как часть, живущая общею жизнью с целым. Идеалом государства может быть только свободное государство.
Таковы логические требования, вытекающие из самой природы духа, и таков же результат всемирно-исторического развития человечества. Это развитие идет от первоначального единства к раздвоению, после чего оно снова от раздвоения возвращается к высшему единству, сохраняя однако относительную самостоятельность выделившихся элементов. В истории это движение обозначается в ясных чертах.
Первоначальное единство означает нераздельность союзов, образующих человеческое общежитие. На низшей ступени господствует союз кровный. Но как скоро человечество выходит из первобытной дикости и вступает на историческое поприще, так выдвигаются один за другим и все остальные союзы, завершаясь высшим из них, государством. Все это однако находится еще в состоянии безразличия. Государство непосредственно сливается и с религиозным обществом и с гражданским, самые кровные союзы входят в него как составной элемент. Эта первоначальная слитность всех сторон общественной жизни характеризует весь древний мир, хотя в различные периоды развития перевес склоняется то на сторону одного союза, то на сторону другого. За господством родового начала в первобытные времена следует владычество теократии, которая налагает свою печать и на самое государство. Позднее последнее выступает с своим преимущественно светским значением, и тогда религия, так же как и вся частная жизнь, становятся к нему в служебное отношение. В классических государствах появляется и свобода, но свобода не частная, а политическая. Гражданин весь принадлежит государству и живет единственно для него, частные же его потребности удовлетворяются рабством. Но так как частные интересы составляют неотъемлемую принадлежность человеческой природы, то рано или поздно они выступают на сцену, и тогда начинается разложение не признающего их порядка. С развитием общественной жизни неизбежно является различие богатых и бедных, а вместе с тем и борьба между ними за власть, борьба, которая на почве рабства не имеет исхода, ибо тут закрыт источник самодеятельности, который один дает человеку возможность возвышаться по общественной лестнице. Древний гражданин мог обращаться с своими требованиями только к государству, а так как последнее с своей стороны не в состоянии было их удовлетворить, ибо государство личной самодеятельности заменить не может, то подобный общественный быт по самой своей природе обречен был на падение. Это падение ускоряется столкновениями с другими народами, вторжение чуждых элементов разлагает цельность народного духа, которою сдерживалось развитие частных интересов. Таким образом, здесь образуется двоякое течение, которое ведет к развитию противоположных начал человеческого естества, а вместе и человеческой свободы: с одной стороны, развитие материальных интересов влечет за собою большее и большее обособление личности в ее частной сфере, с другой стороны, развитие умственное, расширяя узкую рамку народных воззрений, приготовляет появление общечеловеческого, чисто нравственного начала. Во времена Римской Империи, на последней ступени развития древнего мира, это двоякое течение обозначилось весьма ясно. С одной стороны, под влиянием римских юристов развивается частное право, с другой стороны, все более растет и крепнет выделяющаяся из государства христианская церковь. Подверженное этому двоякому разлагающему течению, древнее государство наконец рушилось, и на развалинах его воздвигся новый, средневековой порядок.
Этот порядок представляет совершенную противоположность древнему. Вместо единства здесь господствует раздвоение. Государство как цельный организм народной жизни перестало существовать. Что сохранилось из преданий Римской Империи, то преобразилось в идею всемирной власти, отчасти с нравственно-религиозным, отчасти с феодальным характером. В первом отношении светская власть более или менее подчинялась церкви, во втором она стояла во главе гражданского общества. Эти два противоположные союза воздвигаются на развалинах разложившегося государства: с одной стороны, церковь, основанная на нравственно-религиозном начале и во имя этого начала заявляющая притязание на абсолютное нравственное господство в светской области, с другой стороны, гражданское общество, основанное на частном праве, а потому внутри себя дробящееся до бесконечности. При такой системе государственное право поглощается частным, общественные должности принимают характер собственности, вместо общего права везде являются отдельно приобретаемые и охраняемые вольности и привилегии. О государственном подданстве нет уже помину: вольный человек не считает себя никому подвластным и вступает в обязательства только на основании свободного договора, состоящий же в постоянном подчинении находится в частной зависимости под той или другою формою. Все средневековые европейские общества, восточные и западные, несмотря на различие внутреннего устройства, носят на себе один общий тип.
Такое одностороннее развитие крайностей не могло однако породить ничего, кроме внутренних противоречий и беспрерывной борьбы. По своей идее церковь как носительница нравственно-религиозного начала должна была служить убежищем внутренней свободы человека. Таковою она и являлась в первую эпоху развития христианства. Именно она выше всего подняла нравственное достоинство человеческой личности, провозглашая связь ее с Божеством и вечное ее назначение, независимое от разнообразных условий земной жизни. Но мы заметили уже, что одностороннее развитие внутренней свободы ведет к отрицанию свободы внешней, а вследствие того наконец и к отрицанию самой себя. Средневековая церковь тем легче могла идти по этому пути, что она заступала место государства, а через это отчасти приняла на себя его характер. Вследствие этого нравственно-религиозное начало получает юридическое значение и становится принудительным. Свобода совести изгоняется, человек под страхом смерти обязан верить в свое бесконечное достоинство и в свое вечное спасение.
С другой стороны, свобода внешняя без высшего, сдерживающего ее закона точно так же сама себе противоречит, ибо безграничная свобода одного приходит в столкновение с таковою же свободою других. При отсутствии власти, которой все безусловно должны подчиняться, борьба решается силою, и тогда слабейший покоряется сильнейшему. Отсюда нескончаемая цепь частной зависимости в разнообразнейших формах, которая опутывает весь средневековой порядок. Там же, где человек довольно силен, чтобы отстоять свою самостоятельность, неизбежно является непрестанная война. Средневековая история наполнена внутренними междоусобиями, которые составляют характеристическую ее черту.
Ко всему этому присоединяется, наконец, борьба между двумя противоположными обществами, светским и церковным, борьба, которая на Западе принимает характер мировой борьбы между папами и императорами. Средневековая жизнь протекла среди этих противоречий и столкновений, которым внутри ее не было исхода.
Исход мог быть только один: надобно было над противоположными союзами, осуществляющими в себе крайние элементы общежития, воздвигнуть новый, высший союз, представляющий общественное единство и сдерживающий противоборствующие стремления, то есть надобно было восстановить разложившееся государство. Это и было совершено историею. На заре нового времени из среды дробных средневековых сил, поддержанная церковью, возникает новая государственная власть, которая мало-помалу сводит к единству стремящиеся врозь элементы, укрощает борьбу, ставит каждого на свое место, отнимая у него то, что ему не принадлежит, и таким образом водворяет внутренний мир и порядок, составляющие необходимые условия правильной гражданской свободы. В этом состоит исторический процесс нового времени. Это было возвращение к древности, но возвращение уже на иной почве и при иных условиях. Единство не поглощает уже в себе различий, верховный союз воздвигается над другими, оставляя им должную самостоятельность, каждому в своей области, и подчиняя их только высшим требованиям целого. Через это достигается полнота жизни и согласное действие частей. Каждый элемент получает все то развитие, которое совместно с существованием других, он остается вполне самостоятельным в своей сфере, но восполняется другими, где нужно, и подчиняется общему порядку.
Таков общий ход истории. В нем выражается тот мировой диалектический закон, который управляет разумом во всех его проявлениях. Везде развитие исходит от первобытного единства, разбивается на противоположности и затем опять идет от противоположностей к высшему единству. Первобытное единство представляет то состояние слитности, в котором разнообразные определения предмета не получили еще раздельного бытия. Развитие противоположностей состоит в выделении и противоположении основных элементов, присущих природе вещей и в особенности природе разумного существа, именно отвлеченно-общего и частного. Наконец, высшее единство завершает собою процесс, не простым возвращением к первоначальной слитности, а восстановлением единства при сохранении относительной самостоятельности противоположностей. Этим достигается, с одной стороны, полнота, а с другой, гармония всех определений.
Высшее единство жизни и гармоническое соглашение всех ее элементов не установляются однако разом. И тут, как и во всяком историческом развитии, происходит медленный процесс созидания, проходящий через различные ступени. Шаг за шагом строится здание нового государства и вырабатываются различные его элементы, сначала власть, первейший из всех, к которому примыкают остальные, затем закон и свобода, наконец, государственная цель, или идея, совокупляющая разъединенные части в одно стройное целое. И после того, как долгою и упорною историческою борьбою создана политическая форма, остается еще разрешение другой задачи — определение отношения этой формы к содержанию, то есть к живущим под нею разнообразным общественным силам.
Эта задача ставится уже с самого возникновения государственного порядка и получает то или другое решение сообразно с историческим изменением политических начал и жизненных потребностей. На первых порах, пока юному государству приходилось бороться с средневековыми стихиями, отбирать у них то, что им не принадлежало, и создавать новый порядок вещей, оно должно было вмешиваться во все и всему давать направление. Усиление власти было насущною потребностью общества. Но по мере того, как прекращалось острое состояние борьбы и установлялся новый жизненный строй, в котором общественные силы могли развиваться мирно, не уничтожая друг друга, явилось совершенно обратное стремление к возможно большему ограничению государственной деятельности и к предоставлению самого широкого простора свободе. Это направление формулировалось сначала в теории, а затем перешло и в практику. Последствием его было уничтожение множества стеснений и значительное расширение частной деятельности, перед которою открылись все поприща. Вместе с тем с развитием политической свободы получившие голос общественные силы настойчивее выступили с своими требованиями и стремлениями. Но по мере того, как общество приобретало самостоятельность, в нем самом все более и более обнаруживалась противоположность, которая повела к новой борьбе. Мы видели, что двоякая общественная деятельность, умственная и материальная, влечет за собою образование классов, высших и низших. Первые, обеспеченные материально, предаются умственной работе, вторые добывают себе пропитание физическим трудом. Отсюда противоположность интересов, которой последствием при развитии свободы является борьба. В этом именно заключается характеристическая черта нашего времени. А так как в этой борьбе верховный судья есть государство, то обе стороны обращаются к нему, одни за защитою, другие за удовлетворением их требований. Отсюда реакция в пользу расширения ведомства государственной власти. Социалисты в особенности ожидают от нее полного осуществления своих мечтаний. Самые умеренные из них видят в этом историческую необходимость. Ссылаются на раскрывающийся в истории "закон возрастающего расширения государственной деятельности", утверждают, что развитие человеческих обществ неудержимо ведет к осуществлению требований социализма и что рано или поздно, хотя может быть и через весьма отдаленное время, человечество непременно к этому придет.
Из предыдущего ясно, что этот мнимый "закон возрастающего расширения государственной деятельности" вовсе не оправдывается историею. В древности государство имело несравненно большее значение, нежели в новое время, и два века тому назад сфера его деятельности была шире, нежели в настоящую пору. Адольф Вагнер, который хочет вывести этот закон сравнительно-историческим путем, хотя при этом он никаких фактических сравнений не делает, ссылается в доказательство на постоянное увеличение государственных смет и расходов, увеличение, которое вызывается не только военными потребностями, но и осложнением внутреннего управления[368]. Нет сомнения, что с развитием жизни и с умножением и усовершенствованием средств деятельность государства в собственной его сфере принимает все большие размеры, но вопрос состоит не в этом, а в том, действительно ли эта деятельность расширяется на счет деятельности частных лиц и союзов и точно ли государственная опека становится все более и более захватывающею и вглубь и вширь? На этот вопрос можно дать только отрицательный ответ. Сам Вагнер признает, что в области промышленного производства "можно усмотреть совершенно противоположный ход развития. Земля, — говорит он, — все более и более и притом вследствие внутренних причин, связанных с возрастающею интенсивностью хозяйства, переходит в частные руки, а с тем вместе и в полную частную собственность. Ремесла, фабрики, торговые обороты почти исключительно ведаются частными хозяйствами. Самое финансовое управление получает свои доходы все менее и менее хозяйственным способом, а главным образом посредством податей; точно так же и реальная потребность государства в известных материальных предметах, например для военной силы, весьма часто удовлетворяется уже не собственною его деятельностью, а покупкою от других производителей на деньги, полученные путем налогов. Из такого рода наблюдений, — замечает Вагнер, — выводили даже иногда закон уменьшающейся государственной деятельности в развитом народе" (§ 176).
К этому надобно прибавить совершенно изменившееся отношение государства к частной промышленности. В XVII веке под влиянием меркантильной системы государство определяло и орудия, и образцы, и цену произведений, регламентация доходила до мельчайших подробностей, в настоящее время обо всем этом нет и помину. Свобода расширилась не только на счет правительственной опеки, но и на счет тех мелких общественных союзов, которые в прежнее время были столь же стеснительны для частной предприимчивости, как и самое вмешательство государства. С падением цехового устройства личная самодеятельность получила безграничный простор. И если с умножением средств государственная деятельность в принадлежащей ей области постоянно возрастает, то с своей стороны частная деятельность приобретает такие исполинские размеры, как никогда прежде. Ныне частные компании совершают предприятия, о которых государства не только в прежнее время, но и в настоящее не смеют даже мечтать. Достаточно вспомнить прорытие Суэцкого перешейка. И после всего этого возможно ли говорить об историческом законе "возрастающего расширения государственной деятельности" и на нем основывать какие бы то ни было выводы?
Вагнер уверяет однако, что все это касается исключительно промышленного производства. "Во всех других областях, — говорит он, — стремление к экстенсивному и интенсивному усиленно государственной деятельности обнаруживается совершенно несомненным образом" (§ 177). Так ли это? Точно ли государственная опека над умственною деятельностью граждан принимает все большие размеры? Точно ли с развитием жизни все более и более стесняются свобода мысли, свобода совести, свобода преподавания? Точно ли новое государство все более и более вмешивается в дела церкви? Достаточно, кажется, поставить эти вопросы, чтобы получить на них ответы. Весь этот мнимо-исторический "закон возрастающего расширения государственной деятельности", которым думают подкрепить требования социализма, при ближайшем рассмотрении оказывается мифом. И это, в сущности, признается самими защитниками этой теории. Характеристическою чертою новейшего времени они считают господство индивидуализма, против которого они ратуют, выдавая его за преходящую историческую категорию; но что такое индивидуализм, как не начало личной свободы? Если это начало именно в новейшее время сделалось преобладающим, то никак нельзя рядом с этим утверждать, что оно движением истории и развитием жизни все более и более стесняется.
Если же прошедшее не дает нам ни малейшего ручательства за возможность осуществления социалистических требований, то на каком основании можем мы ожидать этого осуществления в будущем, хотя бы самом отдаленном? Будущее приготовляется прошедшим, ибо оно составляет плод того самого процесса, который совершается в историческом движении. В настоящем, прошедшем и будущем развивается единая духовная сущность, которая постепенно раскрывает внутреннюю свою природу. Поэтому невозможно предполагать, что когда-нибудь человечество изобретет нечто такое, чего никогда еще не бывало. Легкомысленно повторяемое социалистами кафедры выражение Книса, что человечество не всегда же осуждено быть обезьяною, есть отрицание истории и ее законов. Обезьяна подражает другим, человечество же, как и всякое существо, неизбежно всегда подражает себе, ибо оно от собственной природы отрешиться не может. Подобно тому, как в зародыше позвоночного животного с первых ступеней обозначаются уже позвоночный столб и голова, которые с дальнейшим развитием приобретают все более и более определенные формы, в человеческом роде прошедшим намечается будущее, и каждый последующий шаг, составляя звено единой, непрерывной цепи, все глубже и полнее раскрывает то, что лежит в существе духа. А так как весь этот процесс представляет развитие собственной природы человека, то это предварительное обозначение пути, эта зависимость будущего от прошедшего, никогда не может быть для него стеснением. Именно в этих формах и в этом движении проявляется бесконечная его сущность. Напротив, осуществление социалистических мечтаний, будучи отрицанием истории, было бы вместе с тем отрицанием развивающейся в ней человеческой природы. Социализмом уничтожается именно высшее свойство этой природы, то, что неотъемлемо принадлежит духу и что составляет главную движущую пружину исторического развития, — свобода. И умозрение и опыт, и философия и история, и внутренний голос человека и внешнее течение событий равно убеждают нас, что будущее совершенствование человечества возможно только на почве свободы, а потому мы на основании всех имеющихся у нас данных должны признать социалистические требования неосуществимыми.
Социалисты, которые знают, чего хотят, вовсе и не думают полагаться на историческое развитие и утешать своих последователей тем, что когда-нибудь медленным, но неотразимым ходом событий исполнится то, чего они желают. Они понимают, что осуществление их мечтаний никогда не может быть плодом развития существующего порядка. Чтобы достигнуть своей цели, они должны предварительно все разрушить, а затем все начать сызнова по совершенно новому плану. Отсюда проповедь всеобщего разрушения, которая составляет крайнее, но последовательное развитие социалистических начал. Но так как в стремлениях, имеющих целью земные блага, невозможно совершенно оторваться от земли и ее порядков, то и эта безумная теория думает опираться на историю. За отсутствием всяких положительных данных хватаются за отрицательные. Указывают на те революции, которые, уничтожив весь старый исторический строй, явились началом обновления человечества, ссылаются на то, что все великие идеи пролагали себе путь в мир не иначе, как посредством упорной борьбы и ценою крови. Этими примерами стараются оправдать самые фантастические требования и самые хладнокровно рассчитанные злодеяния.
Подобный взгляд обличает только полное презрение к истории. Действительно, в судьбах народов совершаются иногда переломы, которые сопровождаются кровавыми событиями. Но для того чтобы из этого что-нибудь вышло, необходимо, чтобы новый порядок вещей был приготовлен веками предшествующего развития. Кровавый перелом обозначает только последний кризис, период окончательно обострившейся борьбы, когда давно потерявший свои основы старый общественный строй рушится, и на место его воздвигается новый, выработанный жизнью. Таков именно был тот переворот, на который обыкновенно указывают защитники этой теории. Французская революция 1789 г. действительно разрушила старый порядок, но этот порядок разрушался уже в течение столетий и окончательно отжил свой век. В нем воплощались средневековые начала, которые мало-помалу уступали место новому государственному быту. Его падение было приготовлено всею предшествующею историею Франции. Сама королевская власть, стоя во главе третьего сословия, в течение нескольких веков совершала это дело, и когда наконец ослабевшие короли упустили движение из своих рук, оно было довершено третьим сословием, представлявшим собою не какой-либо отдельный класс, а совокупность народа. На стороне приверженцев нового порядка были и богатство и образование, вся философия XVIII века поддерживала их требования, с ними рука об руку шли самые просвещенные люди из привилегированных сословий. Притом идеи, которые они проводили, вовсе не были чем-то новым и небывалым. Северная Америка представляла уже полное их осуществление на деле. И несмотря на все это именно потому, что при проведении этих начал не остановились перед потоками крови, исторически созревшее дело было задержано, и на развалинах свободы водворился военный деспотизм. Доселе Франция под влиянием этих событий, попеременно кидаясь от революции к диктатуре и от диктатуры к революции, не может обрести своего равновесия. При несовершенстве человека великие исторические перевороты нередко проходят через кровавую купель. Но не кровь составляет движущую пружину развития, а те идеи, которые, созревши в общественной мысли, подготовлены и всею предшествующею жизнью. Видеть в пролитии крови необходимое условие прогресса, смешивать идеи с теми преступлениями, которые во имя их совершаются, могут только безумцы, требовать крови для крови и разрушения для разрушения могут только изверги. Когда этот исступленный бред прикрывается знаменем науки и выдает себя за нечто высокое и святое, то это служит лишь доказательством того безграничного умственного и нравственного извращения, до которого доводит человека слепой фанатизм.
Существенная задача настоящего времени состоит не в разрушении, а в созидании. Человечеству предстоит завершить все государственное и общественное развитие нового времени. С XV века на развалинах средневекового порядка постепенно воздвигается новый жизненный строй. Все элементы его уже налицо: и государство со всеми своими формами и общественные силы с их разнообразными стремлениями. Теперь предстоит все это свести к единству не разрушением созданного предшествующею историею порядка, не уничтожением одного элемента в пользу другого, а постановкой каждого на свое место и приведением их к гармоническому соглашению. Одно государство не в силах это сделать. Как верховный общественный союз, оно стоит во главе общественного движения, ему принадлежит руководство. Но именно потому, что оно составляет только вершину, а не заключает в себе все, оно одними собственными средствами не в состоянии установить всеобщую гармонию. Эта задача тем менее для него исполнима, что здесь дело идет не об утверждении внешнего порядка, а о внутреннем единении свободных человеческих сил. Необходимым для этого условием является живое содействие самих этих сил. Внутреннее соглашение государства и общества может быть только плодом постоянного и живого взаимодействия между обоими. А так как подобное взаимодействие возможно единственно при свободных учреждениях, то и с этой стороны свободное государство представляется высшим идеалом общественного быта. Оно одно способно исполнить предстоящую современному человечеству задачу.
Но одних свободных учреждений мало, они дают не более как форму, в которой должно вырабатываться внутреннее соглашение общественных элементов. Самое же соглашение зависит от того духа, которым наполняется и движется эта форма. Без него последняя, совмещая в себе все общественное разнообразие, может стать источником большого разлада. Дух же, который дает жизнь общественным учреждениям, направляется к цели присущим ему разумом, указывающим путь и средства. Поэтому первое и необходимое условие внутреннего соглашения состоит в развитии разумения. Для того чтобы было согласие в жизни, надобно, чтобы оно установилось в умах.
В этом именно состоит главная предварительная задача, а вместе и существеннейший недостаток нашего времени. Насущная потребность европейских народов заключается вовсе не в поднятии материального уровня низших классов, о котором ныне так много хлопочут, а в поднятии умственного и нравственного уровня высших классов, без которого невозможно никакое дальнейшее развитие. Мы видели уже, что поднятие материального уровня низших классов совершается само собою с помощью труда и сбережений, на это нужны только время и свобода. Поднятие же умственного и нравственного уровня высших классов требует несравненно большей работы. Надобно вырвать человеческую мысль из той низменной области, в которую она в настоящее время погружена и где за бездною частностей исчезает из виду общее. Отсюда проистекает господствующий ныне разлад и в мысли и в жизни, падение веры, презрение к философии, отрицание всех высших начал человеческого духа, скептическое отношение к благороднейшей способности человеческого разума, к познанию абсолютного, а вследствие того извращение истинного отношения вещей и подчинение высших начал низшим как в теории, так и в практике, как в природе, так и в человеке. Такова картина современного состояния человечества, состояния, при котором немыслимо правильное решение не только высших задач, представляющихся человеческому разуму, но даже и простейших практических вопросов, как скоро они имеют нравственный характер. Совершенствование техники может делать изумительные успехи, накопление умственного материала может быть громадное, но светлой мысли, озаряющей этот хаос, нигде не видать, и душа человеческая, блуждающая в дебрях опытного мира, тоскует по высшем своем призвании. Вопль отчаяния может вырваться из груди современного человека, который не отрекся от благороднейшей части своего естества, и только непоколебимая вера в силы духа и в непреложные законы истории поддерживает его среди господствующей умственной и нравственной неурядицы. Эта вера не есть только смутное чаяние, она опирается на законы разума и на факты истории. Все прошедшее человеческого рода яркими чертами свидетельствует о развивающемся в нем духе и ручается за то, что спустившись в низменности, где как будто теряется всякая путеводная нить, он снова взойдет на высоту, откуда окидывается взором вся вселенная и где ясно становится для человека и собственное его призвание и его отношение к Божеству. Вооруженные этим убеждением, мы можем смело сказать, что весь современный разлад представляет лишь преходящее явление, которое будет осилено человеческим родом в его дальнейшем движении. Но для совершения этого дела требуется громадная работа: нужно совладать со всем накопившимся материалом и свести его к общему синтезу. А для этого недостаточно одного опыта, необходима философия, которая одна может озарить светом разума все изведанное и испытанное человеком. В этом и состоит задача современных поколений, задача высокая и трудная, способная заманить человека, но которая не свыше человеческих сил.
Каждому народу на этом пути предстоит исполнить свою долю в совокупном деле, каждый по-своему разрешит и общую задачу гармонического соглашения общественных элементов. Человеческий дух един в своем существе, но он живет среди бесконечного разнообразия естественных условий и сам под их влиянием проявляет внутреннее свое разнообразие, которое воплощается в различии народных свойств и характеров. А где есть различие внутренних свойств и внешних условий, там есть и различное строение общественных элементов, требующее каждый раз и своего особенного способа соглашения. Однако и тут за разнообразием мы не должны забывать единства. Народ составляет только отдельное выражение общей духовной сущности, и чем выше историческое его призвание, тем ближе он стоит к этой единой сущности и тем полнее он ее отражает. Поэтому для всех народов, подвизающихся на историческом поприще, путеводного звездою должны быть общечеловеческие начала, которые, составляя собственную природу духа, выясняются самосознанием и осуществляются движением всемирной истории.
И нам, позднее всех явившимся на поле истории, предстоит та же мировая задача. Глубокий разлад, разъедающий современные общества, отражается у нас в потрясающих явлениях и порождает страшные события. И нам предстоит его осилить не только борьбою внешней силы с безумными страстями, но и борьбою разума с окружающим нас мраком. Таково истинное призвание всех, кто в России способен мыслить и чувствовать; к тому же призываются и молодые поколения, которые должны приготовить отечеству более светлое будущее. Для исполнения этой задачи мы должны не отрекаться от всемирной истории как от чего-то нам чуждого, не отвращаться от ясной области разума, возлагая все свои надежды на темные инстинкты масс, а напротив, устремлять свои взоры на то, что добыто мировым развитием духа, а потому составляет достояние всего человечества: только в живом взаимодействии с общечеловеческими началами, проникая ими свои особенности и возводя свои особенности на степень общечеловеческих начал, мы можем не только стать в уровень с другими, но и принести свою дань общему делу человечества. Именно к этому приготовила нас вся наша история. Такова была задача новой России, введенной гением Петра в семью европейских народов, таков смысл и тех великих и дорогих всякому русскому преобразований минувшего царствования, которые окончательно поставили нас на общеевропейскую почву, перестроив весь наш общественный быт на началах свободы. Смело идти вперед по тому же пути, дружным действием правительства и граждан победить гнетущий нас внутренний разлад, поднять умственный и нравственный уровень русского общества — вот что предстоит нам в ближайшем будущем и к чему должны быть направлены все лучшие силы русской земли. Что мы совершим этот подвиг, в том ручается нам все наше прошлое, в том ручаются и те великие дары, которые кроются в глубине русского духа и которые поставили Россию наряду с могущественнейшими и образованнейшими европейскими государствами. Эти дары могут временно затмиться, но они не могут исчезнуть.