Александру Блоку –
Нечаянной Радости
В златотканные дни Сентября
Мнится папертью бора опушка.
Сосны молятся, ладан куря,
Над твоей опустелой избушкой.
Ветер-сторож следы старины
Заметает листвой шелестящей.
Распахни узорочье сосны,
Промелькни за березовой чащей!
Я узнаю косынки кайму,
Голосок с легковейной походкой…
Сосны шепчут про мрак и тюрьму,
Про мерцание звезд за решеткой,
Про бубенчик в жестоком пути,
Про седые бурятские дали…
Мир вам, сосны, вы думы мои,
Как родимая мать, разгадали!
В поминальные дни Сентября
Вы сыновнюю тайну узнайте,
И о той, что погибла, любя,
Небесам и земле передайте.
Весна отсняла… Как сладостно больно,
Душой отрезвяся, любовь схоронить.
Ковыльное поле дремуче раздольно,
И рдяна заката огнистая нить.
И серые избы с часовней убогой,
Понурые ели, бурьяны и льны
Суровым безвестьем, печалию строгой —
«Навеки», «Прощаю», — как сердце полны.
О, матерь-отчизна, какими тропами
Бездольному сыну укажешь пойти;
Разбойную ль удаль померять с врагами,
Иль робкой былинкой кивать при пути?
Былинка поблекнет, и удаль обманет,
Умчится, как буря, надежды губя;
Пусть ветром нагорным душа моя станет
Пророческой сказкой баюкать тебя.
Баюкать безмолвье и бури лелеять,
В степи непогожей шуметь ковылем,
На спящие села прохладою веять
И в окна стучаться дозорным крылом.
Наша радость, счастье наше
Не крикливы, не шумны,
Но блаженнее и краше,
Чем младенческие сны.
В серых избах, в казематах
В нестерпимый крестный час
Смертным ужасом объятых
Не отыщется меж нас.
Мы блаженны, неизменны,
Веря любим и молчим,
Тайну Бога и вселенной
В глубине своей храним.
Тишиной безвестья живы,
Во хмелю и под крестом,
Мы — жнецы вселенской нивы
Вечеров уборки ждем.
И хоть смерть косой тлетворной
Нам грозит из лет седых,
Он придет, нерукотворный
Век колосьев золотых.
Вечер ржавой позолотой
Красит туч изгиб.
Заболею за работой
Под гудочдый хрип.
Прибреду в подвальный угол —
В гнилозубый рот.
Много страхов, черных пугал
Темень приведет.
Перепутает с просонка
Стрелка ход минут…
Убаюкайте совенка,
Сосны, старый пруд!
Мама, дедушка Савелий,
Лавка глаже щек…
Темень каркнет у постели:
«Умер паренек».
«По одежине — фабричный,
Обликом — белес»…
И положат в гроб больничный
Лавку, старый лес.
Сказку мамину на сердце,
В изголовье — пруд,
Убиенного младенца
Ангелы возьмут.
К деду Боженьке, рыдая,
Я щекой прильну:
«Там, где гарь и копоть злая,
Вырасти сосну!»
«Страшно, дедушка, у домны
Голубю-душе…»
И раздастся голос громный
В Божьем шалаше:
«Полетайте, серафимы,
В преисподний дол!
Там для пил неуязвимый
Вырастите ствол.
Расплесните скатерть хвои,
Звезды шишек, смоль,
Чтобы праведные Нои
Утолили боль.
Чтоб от смол янтарно пегий,
Как лесной закат,
Приютил мои ковчеги
Хвойный арарат».
Я говорил тебе о Боге,
Непостижимое вещал
И об украшенном чертоге
С тобою вместе тосковал.
Я тосковал о райских кринах,
О берегах иной земли,
Где в светло-дремлющих заливах
Блуждают сонно корабли.
Плывут преставленные души
В незатемненный далью путь,
К Материку желанной суши
От бурных странствий отдохнуть.
С тобой впервые разгадали
Мы очертанья кораблей,
В тумане сумеречной дали,
За гранью слившихся морей.
И стали чутки к откровенью
Незримо веющих сирен,
Всегда готовы к выступленью
Из Лабиринта бренных стен.
Но иногда мы чуем оба
Ошибки чувства и ума:
О неужель за дверью гроба
Нас ждет неволя и тюрьма?
Все так же будет вихрь попутный
Крутить метельные снега,
Синеть чертою недоступной
Вдали родные берега?
Свирелью плачущей сирены
Томить пугливые сердца,
И океан лохмотья пены
Швырять на камни без конца?
(1908)
Вы на себя плетете петли
И навостряете мечи.
Ищу вотще: меж вами нет ли
Рассвета алчущих в ночи?
На мне убогая сермяга,
Худая обувь на ногах,
Но сколько радости и блага
Сквозит в поруганных чертах.
В мой хлеб мешаете вы пепел,
Отраву горькую в вино,
Но я как небо мудро-светел,
И не разгадан как оно.
Вы обошли моря и сушу,
К созвездьям взвили корабли,
И лишь меня — мирскую душу,
Как жалкий сор пренебрегли.
Работник Господа свободный
На ниве жизни и труда,
Могу ль я вас, как терн негодный,
Не вырвать с корнем навсегда?
Я был прекрасен и крылат
В Богоотеческом жилище,
И райских кринов аромат
Мне был усладою и пищей.
Блаженной родины лишен
И человеком ставший ныне,
Люблю я сосен перезвон,
Молитвословящий пустыне.
Лишь одного недостает
Душе в подветренной юдоли,
Чтоб нив просторы, лоно вод
Не оглашались стоном боли,
Чтоб не стремил на брата брат
Враждою вспыхнувшие взгляды,
И ширь полей как вертоград
Цвела для мира и отрады,
И чтоб похитить человек
Венец Создателя не тщился,
За что, отверженный навек,
Я песнокрылия лишился.
Вы — отгул глухой, гремучей,
Обессилевшей волны,
Мы — предутренние тучи,
Зори росные весны.
Ваши помыслы — ненастье,
Дрожь и тени вечеров,
Наши — мирное согласье
Тяжких времени шагов.
Прозревается лишь в книге
Вами мудрости конец, —
В каждом облике и миге
Наш взыскующий Отец.
Ласка матери-природы
Вас забвеньем не дарит, —
Чародейны наши воды
И огонь многоочит.
За слиянье нет поруки,
Перевал скалист и крут,
Но бесплодно ваши стуки
В лабиринте не замрут.
Мы как рек подземных струи
К вам незримо притечем,
И в безбрежном поцелуе
Души братские сольем.
Просинь — море, туча — кит,
А туман — лодейный парус.
За окнищем моросит
Не то сырь, не то стеклярус.
Двор — совиное крыло —
Весь в глазастом узорочьи.
Судомойня — не село,
Брань — не щекоты сорочьи.
В городище, как во сне,
Люди — тля, а избы — горы.
Примерещилися мне
Беломорские просторы
Гомон чаек, плеск весла,
Вольный промысел ловецкий:
На потух заря пошла,
Чуден остров Соловецкий.
Водяник прядет кудель,
Что волна, то пасмо пряжи…
На извозчичью артель
Я готовлю харч говяжий.
Повернет небесный кит
Хвост к теплу и водополью…
Я как невод, что лежит
На мели, изьеден солью.
Не придет за ним помор —
Пододонный полонянник…
Правят сумерки дозор,
Как ночлег бездомный странник.
(1911)
Осенюсь могильною иконкой,
Накормлю малиновок кутьей,
И с клюкой, с дорожною котомкой
Закачусь в туман вечеровой.
На распутьях дальнего скитанья,
Как пчела медвяную росу,
Соберу певучие сказанья
И к тебе, родимый, принесу.
В глубине народной не забытым
Ты живешь, кровавый и святой…
Опаленным, сгибнувшим, убитым,
Всем покой за дверью гробовой.
В морозной мгле, как око сычье,
Луна-дозорщица глядит;
Какое светлое величье
В природе мертвенной сквозит.
Как будто в поле, мглой объятом,
Для правых подвигов и сил,
Под сребротканным снежным платом
Прекрасный витязь опочил.
О кто ты, родина? Старуха?
Иль властноокая жена?
Для песнотворческого духа
Ты полнозвучна и ясна.
Твои черты январь-волшебник
Туманит вьюгой снеговой,
И схимник-бор читает требник,
Как над умершею тобой.
Но ты вовек неуязвима
Для смерти яростных зубов.
Как мать, как женщина любима
Семьей отверженных сынов.
На их любовь в плену угрюмом,
На воли пламенный недуг
Ты отвечаешь бора шумом,
Мерцаньем звезд да свистом вьюг.
О изреки: какие боли,
Ярмо какое изнести,
Чтоб в тайники твоих раздолий
Открылись торные пути?
Чтоб, неизбывная доселе,
Родная сгинула тоска
И легкозвоннее метели
Слетела песня с языка?
Сердцу сердца говорю:
Близки межи роковые,
Скоро вынесет ладью
На просторы голубые.
Не кручинься и не плачь.
Необъятно и бездумно,
Одиночка и палач —
Все так ново и безумно.
Не того в отшедшем жаль,
Что надеждам изменило,
Жаль, что родины печаль
Жизни море не вместило.
Что до дна заметено
Зарубежных вьюг снегами,
Рокоча как встарь, оно
Не заспорит с берегами.
Холодное как смерть, равниной бездыханной
Болото мертвое раскинулось кругом,
Пугая робкий взор безбрежностью туманной,
Зловещее в своем молчаньи ледяном.
Болото курится как дымное кадило,
Безгласное как труп, как камень мостовой.
Дитя моей любви, не для тебя ль могилу
Готовит здесь судьба незримою рукой!
Избушка ветхая на выселке угрюмом
Тебя изгнанницу святую приютит,
И старый бор печально-строгим шумом
В глухую ночь невольно усыпит.
Но чуть рассвет затеплится над бором,
Прокрякает чирок в надводном тростнике,
Болото мертвое немерянным простором
Тебе напомнит вновь о смерти и тоске.
Ты все келейнее и строже,
Непостижимее на взгляд…
О кто же, милостивый Боже,
В твоей печали виноват?
И косы пепельные глаже,
Чем раньше, стягиваешь ты,
Глухая мать сидит за пряжей
На поминальные холсты.
Она нездешнее постигла,
Как ты, молитвенно-строга…
Блуждают солнечные иглы
По колесу от очага.
Зимы предчувствием объяты,
Рыдают сосны на бору;
Опять глухие казематы
Тебе приснятся ввечеру.
Лишь станут сумерки синее,
Туман окутает реку, —
Отец, с веревкою на шее,
Придет и сядет к камельку.
Жених с простреленною грудью,
Сестра, погибшая в бою, —
Все по вечернему безлюдью
Сойдутся в хижину твою.
А Смерть останется за дверью,
Как ночь, загадочно темна.
И до рассвета суеверью
Ты будешь слепо предана.
О ризы вечера, багряно-золотые,
Как ярое вино пьяните вы меня!
Отраднее душе развалины седые
Туманов — вестников рассветного огня.
Горите же мрачней, закатные завесы!
Идет Посланец Сил, чтоб сумрак одолеть;
Пусть в безднах темноты ликуют ночи бесы,
Отгулом вторит им орудий злая медь.
Звончее топоры поют перед рассветом,
От эшафота тень черней — перед зарей…
Одежды вечера пьянят багряным цветом,
А саваны утра покоят белизной.
Двор, как дно огромной бочки,
Как замкнутое кольцо;
За решеткой одиночки
Чье-то бледное лицо.
Темной кофточки полоски,
Как ударов давних след,
И девической прически
В полумраке силуэт.
После памятной прогулки,
Образ светлый и родной,
В келье каменной и гулкой
Буду грезить я тобой.
Вспомню вечер безмятежный,
В бликах радужных балкон,
И поющий скрипкой нежной
За оградой граммофон.
Светло-крашеную шлюпку,
Весел мерную молву,
Рядом девушку-голубку —
Белый призрак наяву…
Я все тот же — мощи жаркой
Не сломил тяжелый свод…
Выйди, белая русалка,
К лодке, дремлющей у вод!
Поплывем мы… Сон нелепый!
Двор, как ямы мрачной дно,
За окном глухого склепа
И зловеще и темно.
(1907)
Я надену черную рубаху,
И вослед за мутным фонарем
По камням двора пройду на плаху
С молчаливо ласковым лицом.
Вспомню маму, крашеную прялку,
Синий вечер, дрему паутин,
За окном ночующую галку,
На окне любимый бальзамин,
Луговин поемные просторы,
Тишину обкошенной межи,
Облаков жемчужные узоры
И девичью песенку во ржи:
Узкая полосынька
Клинышком сошлась, —
Не во-время косынька
На две расплелась,
Развилась по спинушке,
Как льняная плеть, —
Не тебе-детинушке
Девушкой владеть.
Деревца вилавого
С маху не срубить, —
Парня разудалого
Силой не любить.
Белая березынька
Клонится к дождю…
Не кукуй, загозынька,
Про судьбу мою…
Но прервут куранты крепостные
Песню-думу боем роковым…
Бред души! То заводи речные
С тростником поют береговым.
Сердца сон кромешный как могила!
Опустил свой парус рыбарь-день.
И слезятся жалостно и хило
Огоньки прибрежных деревень.
(1911)
Темным зовам не верит душа,
Не летит встречу призракам ночи.
Ты как осень ясна, хороша,
Только строже и в ласках короче.
Потянулися с криком в отлет
Журавли над потусклой равниной.
Как с природой, тебя эшафот
Не разлучит с родимой кручиной.
Не однажды под осени плач,
О тебе — невозвратно далекой,
За разгульным стаканом палач
Головою поникнет жестокой.
«Безответным рабом
Я в могилу сойду,
Под сосновым крестом
Свою долю найду».
Эту песню певал
Мой страдалец-отец,
И по смерть завещал
Допевать мне конец.
Но не стоном отцов
Моя песнь прозвучит,
А раскатом громов
Над землей пролетит.
Не безгласным рабом,
Проклиная житье,
А свободным орлом
Допою я ее.
(1905)
Есть на свете край обширный,
Где растут сосна да ель,
Неисследный и пустынный, —
Русской скорби колыбель.
В этом крае тьмы и горя
Есть забытая тюрьма,
Как скала на глади моря,
Неподвижна и нема.
За оградою высокой
Из гранитных серых плит,
Пташкой пленной, одинокой
В башне девушка сидит.
Злой кручиною объята,
Все томится, воли ждет,
От рассвета до заката,
День за днем, за годом год.
Но крепки дверей запоры,
Недоступно страшен свод,
Сказки дикого простора
В каземат не донесет.
Только ветер перепевный
Шепчет ей издалека:
«Не томись, моя царевна,
Радость светлая близка.
За чертой зари туманной,
В ослепительной броне,
Мчится витязь долгожданный
На вспененном скакуне».
По тропе-дороженьке
Могота ль брести?..
Ой вы, руки, ноженьки, —
Страдные пути!
В старину по кладочкам
Тачку я катал,
На привале давеча
Вспомнил, — зарыдал.
На заводском промысле
Жизнь не дорога…
Ой вы, думы-розмысли,
Тучи да снега!
Я пришел к тебе убогий,
Из отшельничьих пустынь,
От родимого порога
Пилигрима не отринь.
Слышишь, — пеною студерой
Море мечет в берега…
Приюти от ночи темной,
Обогрей у очага:
Мой грозою сорван парус,
И челнок пучиной взят, —
Отложи на время гарус,
Подыми от прялки взгляд…
Расскажи про край родимый,
Хорошо ль живется в нем,
Все лежит он недвижимый
Под туманом и дождем?
Как и прежде, мглой повиты,
В брызгах пенистых валов,
Плачут серые граниты
У пустынных берегов?
Если «да» в ответ услышу
Роковое от тебя, —
Гробовую буду нишу
Я готовить для себя.
Если ж «нет»… Рокочет злая
Непогода без конца.
Ты молчишь, не подымая
Бездыханного лица.
К заповедному приходу
Роковое допряла,
И орлиную свободу
Раньше родины нашла.
Старый дом зловеще гулок,
Бел под лунным серебром.
Час мечтательных прогулок,
Встреч и вздохов о былом.
Но былому неподвластны —
Мы в грядущее глядим,
Замок сказочно прекрасный
Под луною сторожим.
Выйдем в сад, с тобою рядом
Мне так ново, так светло.
Под луны волшебным взглядом
Ты как белое крыло.
Оттого ли, как в темнице,
Сердцу плачется с утра,
Что тебе — урочной птице
Отлететь на Юг пора?
Иль душе поверить тяжко,
Что, забыт в саду глухом,
Твоего возврата, пташка,
Не дождется лунный дом?
Любви начало было летом,
Конец — осенним Сентябрем.
Ты подошла ко мне с приветом
В наряде девичьи-простом.
Вручила красное яичко,
Как символ крови и любви:
Не торопись на Север, птичка,
Весну на Юге обожди!
Синеют дымно перелески,
Настороженны и немы,
За узорочьем занавески
Не видно тающей зимы.
Но сердце чует: есть туманы,
Движенье смутное лесов,
Неотвратимые обманы
Лилово-сизых вечеров.
О не лети в туманы пташкой!
Года уйдут в седую мглу —
Ты будешь нищею монашкой
Стоять на паперти в углу.
И может быть, пройду я мимо,
Такой же нищий и худой…
О дай мне крылья херувима
Лететь незримо за тобой!
Не обойти тебя приветом,
И не раскаяться потом…
Любви начало было летом,
Конец — осенним Сентябрем.
(1908)
Не оплакано былое,
За любовь не прощено.
Береги, дитя, земное,
Если неба не дано.
Об оставленном не плачь ты» —
Впереди чудес земля,
Устоят под бурей мачты,
Грудь родного корабля.
Кормчий молод и напевен,
Что ему бурун, скала?
Изо всех морских царевен
Только ты ему мила. —
За глаза из изумруда,
За кораллы на губах…
Как душа его о чуде,
Плачет море в берегах.
Свой корабль за мглу седую
Не устанет он стремить,
Чтобы сказку ветровую
Наяву осуществить.
(1912)
Если б ведать судьбину твою,
Не кручинить бы сердца разлукой,
И любовь не считать бы свою
За тебя нерушимой порукой.
Не гадалося ставшее мне,
Что, по чувству сестра и подруг»,
По своей отдалилась вине
Ты от братьев сурового круга.
Оттого, как под ветром ковыль,
И разлучная песня уныла,
Что тебе побирушки костыль
За измену судьба подарила.
И не ведомо, я ли не прав,
Или сердце к тому безучастно,
Что, отверженной облик приняв,
Ты как прежде, нетленно прекрасна.
Ты не плачь, не крушись.
Сердца робость избудь,
И отбыть не страшись
В предуказанный путь.
Чем ущербней зима
К мигу солнечных встреч,
Тем угрюмей тюрьма
Будет сказку стеречь.
И в весенний прилет
По тебе лишь одной
У острожных ворот
Загрустит часовой.
Сегодня небо, как невеста,
Слепит венчальной белизной,
И от ворот — до казни места
Протянут свиток золотой.
На всем пути он чист и гладок,
Печатью скрепленный слегка,
Для человеческих нападок
В нем не нашлося уголка.
Так отчего глядят тревожно
Твои глаза на неба гладь
Я обещаюсь непреложно
Тебе и в нем принадлежать.
Ласкать как в прошлом, плечи, руки
И пряди пепельные кос…
В неотвратимый час разлуки
Не нужно робости и слез.
Лелеять нам одно лишь надо:
По злом минутии конца,
К уборке трав и винограда
Прибыть в обители Отца.
Чтоб не опали ягод грозди,
Пока отбытья длится час,
И наших ног, ладоней гвозди
Могли свидетельствовать нас
Я — мраморный ангел на старом погосте,
Где схимницы-ели да никлый плакун,
Крылом осеняю трухлявые кости,
Подножья обветренный, ржавый чугун;
В руке моей лира, и бренные гости
Уснули под отзвуки каменных струн.
И многие годы, судьбы непреклонней,
Блюду я забвение, сны и гроба.
Поэзии символ — мой гимн легкозвонней,
Чем осенью трав золотая мольба…
Но бдите и бойтесь! За глубью ладоней,
Как буря в ущельи, таится труба!
(1912)
Нам закляты и заказаны
К пережитому пути,
И о том, что с прошлым связано,
Ты не плачь и не грусти:
Настоящего видениям —
Огнепальные венки,
А безвестным поколениям —
Снежной сказки лепестки.
Не говори — без слов понятна
Твоя предзимняя тоска,
Она как море необъятна,
Как мрак осенний глубока.
Не потому ли сердцу мнится
Зимы венчально-белый сон,
Что смерть костлявая стучится
У нашей хижины окон?
Что луч зари ущербно-острый
Померк на хвойной бахроме…
Не проведут ли наши сестры,
Как зиму — молодость в тюрьме?
От их девического круга,
Весну пророчащих судьбин,
Тебе осталася лачуга,
А мне — медвежий карабин.
Но, о былом не сожалея,
Мы предвесенни как снега…
О чем же, сумеречно тлея,
Вздыхает пламя очага?
Или пока снегов откосы
Зарозовеют вешним днем —
Твои отливчатые косы
Затмятся зимним серебром?
Я за гранью, я в просторе
Изумрудно-голубом,
И не знаю, степь иль море
Расплеснулося кругом.
Прочь ветрила размышленья,
Рифм маячные огни,
Ветром воли и забвенья
Поле-море полыхни!
Чтоб души корабль надбитый,
Путеводных волен уз,
Не на прошлого граниты
Драгоценный вынес груз!..
Колыбельны трав приливы,
Кругозор, как моря дно.
Спит ли ветер? Спят ли нивы? —
Я уснул давно… Давно.
Мы любим только то, чему названья нет,
Что как полунамек, загадочностью мучит:
Отлеты журавлей, в природе ряд примет
Того, что прозревать неведомое учит.
Немолчный жизни звон, как в лабиринте стен,
В пустыне наших душ бездомным эхом бродит;
А время, как корабль под плеск попутных пен,
Плывет и берегов желанных не находит.
И обращаем мы глаза свои с тоской
К Минувшего Земле — не видя стран грядущих…
. . . . . .
В старинных зеркалах живет красавиц рой,
Но смерти виден лик в их омутах зовущих.
Я обещаю вам сады…
Вы обещали нам сады
В краю улыбчиво-далеком.
Где снедь — волшебные плоды,
Живым питающие соком.
Вещали вы: «Далеких зла
Мы вас от горестей укроем,
И прокаженные тела
В ручьях целительных омоем».
На зов пошли: Чума, Увечье,
Убийство, Голод и Разврат,
С лица — вампиры, по наречью —
В глухом ущелье водопад.
За ними следом Страх тлетворный
С дырявой Бедностью пошли, —
И облетел ваш сад узорный,
Ручьи отравой потекли.
За пришлецами напоследок
Идем неведомые Мы, —
Наш аромат смолист и едок,
Мы освежительней зимы.
Вскормили нас ущелий недра,
Вспоил дождями небосклон,
Мы — валуны, седые кедры.
Лесных ключей и сосен звон.
На песню, на сказку рассудок молчит,
Но сердце так странно правдиво, —
И плачет оно, непонятно грустит,
О чем? — Знают ветер да ивы.
О том ли, что юность бесследно прошла,
Что поле заплаканно-нище?
Вон серые избы родного села,
Луга, перелески, кладбище.
Вглядись в листопадную странничью даль,
В болот и оврагов пологость,
И сердцу-дитяти утешной едва ль
Почуется правды суровость.
Потянет к загадке, к свирельной мечте,
Вздохнуть, улыбнуться украдкой —
Задумчиво-нежной небес высоте
И ивам, лепечущим сладко.
Примнится чертогом — покров шалаша,
Колдуньей лесной — незабудка,
И горько в себе посмеется душа
Над правдой слепого рассудка.
Я молился бы лику заката,
Темной роще, туману, ручьям,
Да тяжелая дверь каземата
Не пускает к родимым полям
Наглядеться на бора опушку,
Листопадом, смолой подышать,
Постучаться в лесную избушку,
Где за пряжею старится мать…
Не она ли за пряслом решётки
Ветровою свирелью поет…
Вечер нижет янтарные четки,
Красит золотом треснувший свод.
(1912)
Верить ли песням твоим —
Птицам морского рассвета,
Будто туманом глухим
Водная зыбь не одета?
Вышли из хижины мы,
Смотрим в морозные дали:
Духи метели и тьмы
Взморье снегами сковали.
Тщетно тоскующий взгляд
Скал испытует граниты, —
В них лишь родимый фрегат
Грудью зияет разбитой.
Долго ль обветренный флаг
Будет трепаться так жалко?..
Есть у нас зимний очаг,
Матери мерная прялка.
В снежности синих ночей
Будем под прялки жужжанье
Слушать пролет журавлей,
Моря глухое дыханье.
Радость незримо придет
И над вечерними нами
Тонкой рукою зажжет
Зорь незакатное пламя.
Я болен сладостным недугом —
Осенней, рдяною тоской.
Нерасторжимым полукругом
Сомкнулось небо надо мной.
Она везде, неуловима,
Трепещет, дышит и живет;
В рыбачьей песне, в свитках дыма,
В жужжаньи ос и блеске вод.
В шуршаньи трав — ее походка,
В нагорном эхо — всплески рук,
И казематная решетка —
Лишь символ смерти и разлук.
Ее ли косы смоляные,
Как ветер смех, мгновенный взгляд…
О, кто Ты: Женщина? Россия? —
В годину черную собрат!
Поведай: тайное сомненье
Какою казнью искупить,
Чтоб на единое мгновенье
Твой лик прекрасный уловить?
Простятся вам столетий иго,
И все, чем страшен казни час,
Вражда тупых, и мудрых книги,
Как змеи, жалящие нас.
Придет пора, и будут сыты
Нездешней мудростью умы,
И надмогильные ракиты
Зазеленеют средь зимы.
В час зловещий, в час могильный
Об одном тебя молю:
Не смотри с тоской бессильной
На восходную зарю.
Но, верна словам завета,
Слезы робости утри,
И на проблески рассвета
Торжествующе смотри.
Не забудь за далью мрачной,
Средь волнующих забот,
Что взошел я новобрачно
По заре на эшафот;
Что, осилив злое горе,
Ложью жизни не дыша,
В заревое пала море
Огнекрылая душа.
«Братские песни» — не есть мои новые произведения. В большинстве они сложены до первой моей книги «Сосен перезвон», или в одно время с нею. Не вошли же они в первую книгу потому, что не были записаны мною, а передавались устно или письменно помимо меня, так как я, до сих пор, редко записывал свои песни, и некоторые из них исчезли из памяти.
Восстановленные уже со слов других, или по посторонним запискам, песни мои и образовали настоящую книжку.
Николай Клюев
«Я был в духе в день воскресный».
Я был в духе в день воскресный,
Осененный высотой,
Просветленно бестелесный
И младенчески простой.
Видел ратей колесницы,
Судный жертвенник и крест,
Указующей десницы
Путеводно-млечный перст.
Источая кровь и пламень,
Шестикрыл и многолик,
С начертаньем белый камень
Мне вручил Архистратиг.
И сказал: «Венчайся белым
Твердо-каменным венцом,
Будь убог и темен телом,
Светел духом и лицом.
И другому талисману
Не вверяйся никогда —
Я пасти не перестану
С высоты свои стада.
На крылах кроваво-дымных
Облечу подлунный храм,
И из пепла тел невинных
Жизнь лазурную создам».
Верен ангела глаголу,
Вдохновившему меня,
Я сошел к земному долу,
Полон звуков и огня.
Я бежал в простор лугов
Из-под мертвенного свода,
Где зловещий ход часов —
Круг замкнутый без исхода.
Где кадильный аромат
Страстью кровь воспламеняет,
И бездонной пастью ад
Души грешников глотает.
Испуская смрад и дым,
Всадник-смерть гнался за мною,
Вдруг провеяло над ним
Вихрем с серой проливною —
С высоты дохнул огонь,
Меч, исторгнутый из ножен, —
И отпрянул Смерти конь,
Перед Господом ничтожен.
Как росу с попутных трав,
Плоть томленья отряхнула,
И душа, возликовав,
В бесконечность заглянула.
С той поры не наугад
Я иду путем спасенья,
И вослед мне: свят, свят, свят, —
Шепчут камни и растенья.
Костра степного взвивы,
Мерцанье высоты,
Бурьяны, даль и нивы —
Россия, — это ты!
На мне бойца кольчуга,
И подвигом горя,
В туман ночного луга
Несу светильник я.
Вас люди, звери, гады
Коснется-ль вещий крик:
Огонь моей лампады —
Бессмертия родник.!
Все глухо. Точит злаки
Степная саранча…
Передо мной, во мраке,
Колеблется свеча; —
Роняет сны-картинки
На скатерчатый стол, —
Минувшего поминки,
Грядущего символ.
(Зачало. Возглас первый.).
Всенощные свечи затеплены,
Златотканные подножья разостланы,
Воскурен ладан невидимый,
Всколыбнулося било вселенское,
Взвеяли гласы серафимские;
Собирайтесь-ка, други, в Церковь Божию,
Пречудную, пресвятейшую.!
Собираючись, други, поразмыслите,
На себя поглядите оком мысленным,
Не таится ли в ком слово бренное,
Не запачканы ль где ризы чистые,
Легковейны ль крыла светозарные?
Коль уста — труба, ризы — облако,
Крылья — вихори поднебесные,
То стекайтесь в Храм все без боязни!
(Лик голосов)
Растворитеся врата
Пламенного храма,
Мы — глашатаи Христа,
Первенцы Адама.
Человечий бренный род
Согрешил в Адаме, —
Мы омыты вместо вод
Крестными кровями.
Нам дарована Звезда,
Ключ от адской бездны,
Мы порвали навсегда
Смерти плен железный.
Вышли в райские луга,
Под живые крины,
Где не чуется Врага
И земной кручины.
Где смотреть Христу в глаза —
Наш блаженный жребий,
Серафимы — образа,
Свечи — зори в небе.
(Конец. Возглас второй).
Наша нива — тверди круг,
Колосится звездной рожью,
И лежит вселенский плуг
У Господнего подножья.
Уж отточены серпы
Для новины лучезарной,
Скоро свяжется в снопы
Колос дремлюще-янтарный.
(Лик голосов).
Аминь!
(1912)
Есть то, чего не видел глаз,
Не уловляло вечно ухо:
Цветы, лучистей, чем алмаз,
И дали призрачнее пуха.
Недостижимо смерти дно,
И реки жизни быстротечны, —
Но есть волшебное вино
Продлить чарующее вечно.
Его испив, не меркнущ я,
В полете времени безлетен,
Как моря вал из бытия —
Умчусь певуч и многоцветен.
И всем, кого томит тоска,
Любовь и бренные обеты,
Зажгу с высот Материка
Путеводительные светы.
Кто-то стучится в окно:
Буря ли, сучья ль ракит?
В звуках, текущих ровно —
Топот поспешных копыт.
Хижина наша мала,
Некуда гостю пройти;
Ночи зловещая мгла
Зверем лежит на пути.
Кто он? Седой пилигрим?
Смерти костлявая тень?
Или с мечом Серафим,
Пламеннокрылый, как день?
Никнут ракиты, шурша,
Топот как буря растет…
Встань, пробудися, душа —
Светлый ездок у ворот!
Спят косогор и река
Призраком сизо-туманным.
Вот принесло мотылька
Ночи дыханьем медвяным.
Шолом избы, как челнок,
В заводи смерти глядится…
Ангелом стал мотылек
С райскою ветвью в деснице.
Слышу бесплотную весть —
Голос чарующе властный:
«Был ты, и будешь, и есть —
Смерти во-век непричастный».
За лебединой белой долей,
И по лебяжьему светла,
От васильковых меж и поля
Ты в город каменный пришла.
Гуляешь ночью до рассвета,
А днем усталая сидишь,
И перья смятого берета
Иглой неловкою чинишь.
Такая хрупко-испитая
Рассветным кажешься ты днем.
Непостижимая, святая, —
Небес отмечена перстом.
Наедине, при встрече краткой,
Давая совести отчет,
Тебя вплетаю я украдкой
В видений пестрый хоровод:
Панель… Толпа… И вот картина,
Необычайная чета:
В слезах лобзает Магдалина
Стопы пречистые Христа.
Как ты, раскаяньем объята,
Янтарь рассыпала волос, —
И взором любящего брата
Глядит на грешницу Христос.
Позабыл, что в руках:
Сердце, шляпа иль трость?..
Зреет в Отчих садах
Виноградная гроздь.
Впереди крик: «нельзя»,
Позади: «воротись».
И тиха лишь стезя,
Уходящая ввысь.
Не по ней ли идти?
Может быть, не греша,
На лазурном пути
Станет птицей душа.
(1912)
Заревеют нагорные склоны,
Мглистей дали, туманнее бор.
От закатной черты небосклона
Ты не сводишь молитвенный взор.
О туманах, о северном лете,
О пустыне моленья твои,
Обо всех, кто томится на свете,
И кто ищет ко Свету пути.
Отлетят лебединые зори,
Мрак и вьюги на землю сойдут,
И на тлеюще-дымном просторе
Безотзывно молитвы замрут.
(1912)
Белому брату
Хлеб и вино новое
Уготованы.
Помолюсь закату,
Надем рубище суровое,
И приду на брак непозванный.
Ты узнай меня, Братец,
Не отринь меня, одноотчий,
Дай узреть Зари Твоей багрянец,
Покажи мне Солнце после Ночи,
Я пришел к Тебе без боязни,
Молоденький и бледный как былинка,
Укажи мне после тела казни
В Отчие обители тропинку.
Божий Сын, Невидимый Учитель,
Изведи из мира тьмы наружной
Человека — брата своего!
Чтоб горел он, как и Ты, Пресветлый,
Тихим светом в сумраке ночном,
Чтоб белей цветов весенней ветлы
Стала жизнь на поприще людском!
Белому брату
Хлеб и вино новое
Уготованы.
Помолюсь закату,
Надем рубище суровое,
И приду на брак непозванный.
«Не бойтесь, убивающих тело,
Души же не могущих убитъ».
.
Как вора дерзкого, меня
У града врат не стерегите,
И под кувшинами огня
Соглядатайно не храните.
Едва уснувший небосклон
Забрезжит тайной неразгадной,
Меня князей синедрион
Осудит казни беспощадной.
Обезображенная плоть
Поникнет долу зрелым плодом,
Но жив мой дух, как жив Господь
Как сев пшеничный перед всходом.
Еще бесчувственна земля,
Но проплывают тучи мимо,
И тонким ладаном куря,
Проходит пажитью Незримый.
Его одежды, чуть шурша,
Неуловимы бренным слухом.
Как одуванчика душа,
В лазури тающая пухом.
Дремны плески вечернего звона,
Мглистей дали, туманнее бор.
От закатной черты небосклона
Ты не сводишь молитвенный взор.
О туманах, о северном лете,
О пустыне моленья твои,
Обо всех, кто томится на свете,
И кто ищет ко Свету пути.
Отлетят лебединые зори,
Мрак и вьюги на землю сойдут,
И на тлеюще-дымном просторе
Безотзывно молитвы замрут.
Не верьте, что бесы крылаты, —
У них, как у рыбы, пузырь,
Им любы глухие закаты
И моря полночная ширь.
Они за ладьею акулой,
Прожорливым спрутом плывут;
Утесов подводные скулы —
Геенскому духу приют.
Есть бесы молчанья, улыбки,
Дверного засова, и сна…
В гробу и в младенческой зыбке
Бурлит огневая волна.
В кукушке и в песенке пряхи
Ныряют стада бесенят.
Старушьи, костлявые страхи —
Порука, что близится ад.
О, горы, на нас упадите,
Ущелья, окутайте нас!
На тле, на воловьем копыте
Начертан громовый рассказ.
За брашном, за нищенским кусом
Рогатые тени встают…
Кому же воскрылья с убрусом
Закатные ангелы ткут?
Вы деньки мои — голуби белые,
А часы — запоздалые зяблики,
Вы почто отлетать собираетесь,
Оставляете сад мой пустынею?
Аль осыпалось красное вишенье,
Виноградье мое приувянуло,
Али дубы матерые, вечные,
Буреломом как зверем обглоданы?
Аль иссякла криница сердечная,
Али веры ограда разрушилась,
Али сам я — садовник испытанный
Не возмог прикормить вас молитвою?
Проворкуйте, всевышние голуби,
И прожубруйте, дольние зяблики,
Что без вас с моим вишеньем станется:
Воронью оно в пищу достанется.
По отлете ж последнего голубя
Постучится в калитку дырявую
Дровосек с топорами да пилами,
В зипунище, в лаптищах с оборами.
Час за часом, как поздние зяблики,
Отлетает в пространство глубинное…
Чу! Как няни сверчковая песенка
Прозвенело крыло голубиное.
«Не жди зари — она погасла,
Как в мавзолейной тишине
Лампада чадная без масла»…
Могильный демон шепчет мне.
Душа смежает робко крылья,
Недоуменно смущена,
Пред духом мрака и насилья
Мятется трепетно она.
И демон сумрака кровавый
Трубит победу в смертный рог.
Смутился кубок брачной славы
И пуст украшенный чертог.
Рассвета луч не обагрянит
Вино в бокалах круговых,
Пока из мертвых не восстанет
Гробнице преданный Жених.
Пока же камень не отвален
И стража тело стережет, —
Душа безмолвие развалин
Чертога брачного поет.
Отвергнув мир, врагов простя,
Собрат букашке многоногой,
Как простодушное дитя,
Сижу у хижины порога.
Смотрю на северный закат,
Внимаю гомону пингвинов,
Взойти на Радужный Фрегат
В душе надежды не отринув.
Уже в дубраве листопад
Намел смарагдов, меди груду…
Я здесь бездумен и крылат
И за морями светел буду.
Помню я обедню раннюю,
Вереницы клобуков,
Над толпою покаянною
Тяжкий гул колоколов.
Опьяненный перезвонами,
Гулом каменно-глухим,
Дал обет я пред иконами
Стать блаженным и святым.
И в ответ мольбе медлительной,
Покрывая медный вой,
Голос ясно-повелительный
Мне ответил: «ты не Мой».
С той поры я перепутьями
Невидимкою блуждал,
Под валежником и прутьями
Вместе с ветром ночевал.
Истекли грехопадения,
И посланец горних сил
Безглагольного хваления
Путь заблудшему открыл.
Знаки замысла предвечного —
Зодиака и Креста,
И на плате солнца млечного
Лик прощающий Христа.
Отгул колоколов, то полновесно-четкий,
То дробно-золотой, колдует и пьянит.
Кто этот, в стороне, величественно-кроткий,
В одежде пришлеца, отверженным стоит?
Его встречаю я во храме, на проселке,
По виду нищего, в лохмотьях и в пыли,
Дивясь на язвы рук, на жесткие иголки,
Что светлое чело короной оплели.
Ужели это Он? О, сердце — бейся тише!
Твой трепетный восторг гордынею рожден:
По Ком томишься ты, Тот в полумраке ниши,
Поруганный мертвец, ко древу пригвожден.
Бесчувственному чужд Пришелец величавый,
Служитель перед Ним тимьяна не курит,
И кутаясь во мглу, как исполин костлявый,
С дыханьем льдистым смерть очей Его бежит.
Лестница златая
Прянула с небес,
Вижу, умирая,
Райских кринов лес.
В кущах духов клиры, —
Светел лик, крыло…
Хмель вина и мирры
Ветром донесло.
Лоскуты рубахи
Треплются у ног…
Камни шепчут в страхе:
«Да воскреснет Бог».
Гвоздяные ноют раны,
Жалят тернии чело.
Чу! Развеяло туманы
Серафимское крыло.
К моему ли, горний, древу
Перервать томленья нить, —
Иль нечающую деву
Благовестьем озарить?
Ночь глуха и безотзывна,
Ко кресту утрачен след.
Где ты, светлая отчизна —
Голубиный Назарет?
О поспешите, братья, к нам,
В наш чудный храм, где зори — свечи,
Где предалтарный фимиам —
Туманы дремлющих поречий!
Спешите к нам, пока роса
Поит возжаждавшие травы,
И в заревые пояса
Одеты дымные дубравы.
Служить Заутреню любви,
Вкусить кровей, живого хлеба…
Кто жив, души не очерстви
Для горних труб и зовов неба!
В передрассветный тайный час,
Под заревыми куполами,
Как летний дождь, сойдет на нас
Всеомывающее пламя.
Продлится миг, как долгий век, —
Взойдут неведомые светы…
У лучезарных райских рек
Сойдемся мы, в виссон одеты.
Доверясь радужным ладьям,
Мы поплывем, минуя мысы…
О поспешите, братья, к нам
В нетленный сад, под кипарисы!
(1912)
Поручил ключи от ада
Нам Вселюбяший стеречь.
Наша крепость и ограда —
Серафима грозный меч.
Град наш тернием украшен,
Без кумирен и палат.
На твердынях светлых башен
Братья-воины стоят.
Их откинуты забрала,
Адамант — стожарный щит,
И ни ад, ни смерти жало
Духоборцев не страшит.
Кто придет в нетленный город, —
Для вражды неуязвим.
Всяк собрат нам — стар и молод,
Земледел и пилигрим.
Наш удел — венец терновый,
Ослепительней зари. —
Мы — соратники Христовы,
Преисподней ключари.
Ада пламенные своды
Разомкнуть дано лишь нам,
Человеческие роды
Повести к живым рекам.
Крест целящий, крест разящий,
Нам водитель и завет.
Брат, на гноище лежащий,
Подымись, Христос грядет!
Он не в нищенском хитоне,
И не с терном вкруг чела…
На рассветном небосклоне
Плещут ангелов крыла.
Их заоблачные гимны
Буреветрами звучат…
Звякнул ключ гостеприимный
У предвечных светлых врат.
(1911)
В Моем раю обитель есть,
Как день лазурно беспотемна,
Где лезвия не точит месть,
Где не выносят трупов волны.
За непреклонные врата
Лишь тот из смертных проникает,
На ком голгофского креста
Печать высокая сияет.
Тому в обители Моей
Сторицей горести зачтутся,
И слезы выспренних очей
Для всезабвения утрутся.
Он не воротится назад —
Нерукотворных сеней житель,
И за него в тиши палат
Не раз содрогнется мучитель
Он придет! Он придет! И содрогнутся горы
Звездоперстой стопы огневого Царя,
Как под ветром осока, преклонятся боры,
Степь расстелет ковры, ароматы куря.
Он воссядет под елью, как море гремучей,
На слепящий престол, в нестерпимых лучах,
Притекут к Нему звери пучиной рыкучей,
И сойдутся народы с тоскою в очах.
Он затопчет, как сор, вероломства законы,
Духом уст поразит исполинов-бойцов,
Даст державу простым, и презренным короны,
Чтобы царством владели во веки веков.
Мы с тобою, сестра, боязливы и нищи,
Будем в море людском сиротами стоять:
Ты печальна, как ивы родного кладбища,
И на мне не изглажена смерти печать
Содрогаясь, мы внемлем Судьи приговору:
Истребися, воскресни, восстань и живи!
Кто-то шепчет тебе: «к бурь и молний собору
Вы причислены оба — за подвиг любви».
И пойму я, что минуло царство могилы,
Что за гробом припал я к бессмертья ключу…
Воспаришь ты к созвездьям орлом буйнокрылым,
Молоньей просияв, я вослед полечу.
(1912)
Как звезде, пролетной тучке,
Мне отчизна — синева.
На терновника колючке
Кровь, заметная едва.
Кто прошел стезею правой,
Не сомкнув хвалебных уст?
Шелестит листвою ржавой
За окном колючий куст:
«Чтоб на Божьем аналое
Сокровенное читать,
Надо тело молодое
Крестным терном увенчать».
(1912)
Ах вы други — полюбовные собратья,
Обряжайтеся в одежу — в цветно платье.
Снаряжайтесь, умывайтеся беленько,
Расцвечайтеся, как зорюшка, аленько.
Укрепитеся, собратья, хлебом-солью,
Причаститеся незримой Агнчьей кровью!
Как у нас ли, други, ныне радость:
Отошли от нас болезни, смерть и старость.
Стали плотью мы заката зарянее,
Поднебесных облак-туч вольнее.
Разделяют с нами брашна серафимы,
Осеняют нас крылами легче дыма,
Сотворяют с нами знамение-чудо,
Возлагают наши душеньки на блюдо.
Дух возносят серафимы к Саваофу,
Телеса на Иисусову голгофу.
Мы в раю вкушаем ягод грозди,
На земле же терпим крест и гвозди.
Перебиты наши голени и ребра…
Ей, гряди ко стаду, Пастырь добрый!
Аминь.
(1912)
Мне сказали — Света век не видать, —
Белый Светик и поныне во глазах.
Я возьму каленовострую стрелу,
На полете звонкоперой накажу.
«Не кровавь, стрела зубчата, острия,
Ни о зверя, ни о малого червя».
Не послушалась каленая меня,
Полетела за туманные моря.
За морями синий камешек лежит,
Из-под камня быстра реченька бежит,
Вдоль по речке лебедь белая плывет,
Выше берега головушку несет,
Выше леса крылья взмахивает,
На себя водицу вспляскивает.
Угодила звонкоперая стрела
В жилу смертную лебяжьего крыла.
Дрогнул берег, зашаталися леса,
Прокатилися по взгорьям голоса:
«Ныне, други, сочетался с братом брат:
С белой яблоней — зеленый виноград!»
Ты взойди, взойди, Невечерний Свет,
С земнородными положи завет!
Чтоб отныне ли до скончания
Позабылися скорби давние,
Чтоб в ночи душе не кручинилось,
В утро белое зла не виделось,
Не желтели бы травы тучные,
Ветры веяли б сладкозвучные,
От земных сторон смерть бежала бы,
Твари дышущей смолкли б жалобы.
Ты взойди, взойди, Невечерний Свет —
Необорный меч и стена от бед!
Без Тебя, Отец, вождь, невеста, друг,
Не найти тропы на животный луг.
Зарных ангельских не срывать цветов,
Победительных не сплетать венков,
Не взыграть в трубу, в гусли горние,
Не завихрить крыл ярче молнии.
(1912)
Путь надмирный совершая,
Посети меня родная,
И с любовью
К изголовью,
Как бывало, припади,
Я забуду смерти муку,
С жизнью скорую разлуку,
Прозревая,
С верой чая,
Кущи рая впереди.
Не отринь меня, Царица,
Ангел, Дева, Дух и Птица,
Одиноким не оставь!
Предавая тело Змею,
Я затишья вожделею
Кипарисовых дубрав
Нераздельные судьбою,
Мы увидимся с Тобою
Средь лазоревых полей
И, грозя кровавым жалом,
На триумфе запоздалом
Зашипит тлетворно Змей.
(1912)
Под ивушкой зеленой,
На муравчатом подножьи травном
Где ветер-братик нас в уста целует,
Где соловушко-свирель поет-жалкует,
Доберемся-ка мы, други-братолюбцы,
Тихомудрой, тесною семейкой
Всяк с своей душевною жилейкой.
Мы вспоем-ка, друженьки, взыграем,
Глядючи друг другу в очи возрыдаем
Что-ль о той приземной доле тесной,
Об украшенной обители небесной,
Где мы в Свете Неприступном пребывали,
Хлеб животный, воду райскую вкушали,
Были общники Всещедрой Силы,
Громогласны, световидны, шестикрылы…
Серафимами тогда мы прозывались,
Молоньею твари трепетной казались…
Откликались бурей-молвью громной,
Опоясаны броней нерукотворной.
Да еще мы, братики, воспомним,
Дух утробу брашном сладостным накормим,
Как мы, духи, человечью плоть прияли,
Сетовязами, ловцами в мире стали,
Как рыбачили в водах Генисарета
Где Ты — Альфа и Омега, Отче Света?..
Свет явился, рек нам «мир вам, други!»
Мы оставили мережи и лачуги,
И пошли во след Любови-Света,
Воссиявшего земле от Назарета.
Рек нам Свете «с вами Я во веки!
Обагрятся кровью вашей реки,
Плотью вашей будут звери сыты,
Но в уме вы Отчем не забыты»,
Ныне, братики, нас гонят и бесчестят,
Тем Уму Христову приневестят.
Мы восплещем, други, возликуем,
Заодно с соловкой пожалкуем
С вешней ивой росно прослезимся,
В серафимский зрак преобразимся:
Наши лица заряницы краше,
Молоньи лучистей ризы наши,
За спиной шесть крылии легковейных,
На кудрях венцы из звезд вечерних!
Мы восплещем зарными крылами
Над кручинными, всерусскими полями,
Вдунем в борозды заплаканные нови
Дух живой всепобеждающей любови —
И в награду, друженьки, за это
Вознесут нас крылья в лоно света
(1912)
Ты не плачь, моя касатка,
Что на Юг лететь пора,
Мне уснуть зимою сладко
Под фатой из серебра.
Снежный бор от вьюг студеных
Сироту оборонит,
Сказкой инеев узорных
Боль — любовь угомонит.
И когда метель-царица
Допрядет снегов волну,
О невесте-голубице
Я под саваном вздохну. —
Бор проснется, снег растает,
Улыбнется небосвод,
Сердце зимнее взыграет,
Твой предчувствуя прилет.
Иисуса крест кровавый —
Наше знамя, меч и щит,
Зверь из бездны семиглавый
Перед ним не устоит.
Братья-воины, дерзайте
Встречу вражеским полкам!
Пеплом кос не посыпайте,
Жены, матери, по нам.
Наши груди — гор уступы,
Адаманты — рамена.
Под смоковничные купы
Соберутся племена.
Росы горние увлажат
Дня палящие лучи,
Братьям раны перевяжут
Среброкрылые врачи…
В светлом лагере победы,
Как рассветный ветер гор,
Сокрушившего все беды
Воспоет небесный хор, —
Херувимы, Серафимы…
И как с другом дорогим,
Жизни Царь Дориносимый
Вечерять воссядет с ним.
Винограда вкусит гроздий,
Для сыновних видим глаз…
Чем смертельней терн и гвозди.
Тем победы ближе час…
Дух животными крылами
Прикоснется к мертвецам,
И завеса в пышном храме
Раздерется пополам…
Избежав могильной клети,
Сопричастники живым,
Мы убийц своих приветим
Целованием святым:
«Мир вам, странники-собратья
И в блаженстве равный пай,
Муки нашего распятья
Вам открыли светлый рай.»
И враги, дрожа, тоскуя,
К нам на груди припадут…
Аллилуя, аллилуя!
Камни гор возопиют.
(1912)
Пашни буры, межи зелены,
Спит за елями закат,
Камней мшистые расщелины
Влагу вешнюю таят.
Хороша лесная родина:
Глушь да поймища кругом!
Прослезилася смородина,
Травный слушая псалом.
И не чую больше тела я,
Сердце — всхожее зерно…
Прилетайте, птицы белые,
Клюйте ярое пшено!
Льются сумерки прозрачные,
Кроют дали, изб коньки,
И березки — свечи брачные
Теплят листьев огоньки.
(1914)
Сын обижает, невестка не слухает.
Хлебным куском да бездельем корит…
Чую — на кладбище колокол ухает,
Ладаном тянет от вешних ракит.
Вышла я в поле, седая, горбатая, —
Нива без прясла, кругом сирота…
Свесила верба сережки мохнатые
Меда душистей, белее холста.
Верба-невеста, молодка пригожая,
Зеленью-платом не засти зари!
Аль с алоцветной красою не схожа я —
Косы желтее, чем бус янтари.
Ал сарафан с расписной оторочкою,
Белый рукав и плясун-башмачок…
Хворым младенчиком всхлипнув над кочкою,
Звон оголосил пролесок и лог.
Схожа я с мшистой, заплаканной ивою,
Мне ли крутиться в янтарь-бахрому?
Зой-невидимка узывней, дремливее,
Белые вербы в кадильном дыму.
Ах, кому судьбинушка
Ворожит беду:
Горькая осинушка
Ронит лист-руду.
Полымем разубрана,
Вся красным-красна,
Может быть, подрублена
Топором она.
Может, червоточина
Гложет сердце ей,
Черная проточина
Въелась меж корней.
Облака по просини
Крутятся в кольцо.
От судины-осени
Вянет деревцо.
Ой заря-осинушка,
Златоцветный лет,
У тебя детинушка
Разума займет!
Чтобы сны стожарные
В явь оборотить,
Думы — листья зарные
По ветру пустить.
(1913)
Я люблю цыганские кочевья,
Свист костра и ржанье жеребят,
Под луной как призраки — деревья,
И ночной железный листопад.
Я люблю кладбищенской сторожки
Нежилой пугающий уют,
Дальний звон и с крестиками ложки,
В чьей резьбе заклятия живут.
Зорькой тишь, гармонику в потемки,
Дым овина, в росах коноплю…
Подивятся дальние потомки
Моему безбрежному «люблю».
Что до них? Улыбчивые очи
Ловят сказки теми и лучей…
Я люблю остожья, грай сорочий,
Близь и дали, рощу и ручей.
(1914)
Собиралися в ночнину,
Становились в тесный круг:
«Кто старшой, кому по чину
Повести за стругом струг?
Есть Иванко Шестипалый,
Васька Красный, Кудеяр,
Зауголыш, Рямза, Чалый
И Размыкушка-гусляр.
Стать не гоже Кудеяру,
Рямзе с Васькой-яруном!
Порешили: быть Гусляру
Струговодом-большаком!
Он доселе тешил братов,
Не застаивал ветрил, —
Сызрань, Астрахань,
Саратов В небо полымем пустил».
В япанчу, поверх кольчуги,
Оболок Размыка стан
И повел лихие струги
На слободку — Еруслан.
Плыли долго аль коротко,
Обогнули Жигули,
Еруслановой слободки
Не видали — не нашли.
Закручинились орлята:
Навожденье чем избыть? —
Отступною данью-платой
Волге гусли подарить…
Воротилися в станища, —
Что ни струг, то сирота:
Буруны разъели днища,
Червоточина — борта.
Объявилась горечь в браге.
Привелось, хоть тяжело,
Понести лихой ватаге
Черносошное тягло.
И доселе по Поволжью
Живы слухи: в ледоход
Самогуды звучной дрожью
Оглашают глуби вод.
Кто проведает — учует
Половодный вещий сказ,
Тот навеки зажалкует,
Не сведет с пучины глаз.
Для того туман поречий —
Стружный парус; гул валов —
Перекатный рокот сечи,
Удалой повольный зов.
Дрожь осоки — шепот жаркий
Огневая вспышка струй —
Зарноокой полонянки
Приворотный поцелуй.
(1913)
В просинь вод загляделися ивы,
Словно в зеркальце девка-краса.
Убегают дороги извивы,
Перелесков, лесов пояса:
На деревне грачиные граи,
Бродит сонь, волокнится дымок;
У плотины, где мшистые сваи,
Нижет скатную зернь Солнопек:
— Водянице стожарную кику, —
Самоцвет, зарянец, камень-зель…
Стародавнему верен навыку,
Прихожу на поречную мель.
Кличу девушку с русой косою,
С зыбким голосом, с вишеньем щек.
Ивы шепчут: «Сегодня с красою
Поменялся кольцом Солнопек.
Подарил ее зарною кикой,
Заголубил в речном терему»…
С рощи тянет смолой, земляникой,
Даль и воды в лазурном дыму.
(1912)
Как сладостный орган, десницею небесной
Ты вызван из земли, чтоб бури утишать,
Живым дарить покой, жильцам могилы тесной
Несбыточные сны дыханьем навевать.
Твоих зеленых волн прибой тысячеустный
Под сводами души рождает смутный звон.
Как будто моряку, тоскующий и грустный,
С родимых берегов доносится поклон.
Как будто в зыбях хвои рыдают серафимы
И тяжки вздохи их, и гул скорбящих крыл
О том, что Саваоф броней неуязвимой
От хищности людской тебя не оградил.
Прохожу ночной деревней.
В темных избах нет огня.
Явью сказочною, древней
Потянуло на меня.
В настоящем разуверясь,
Стародавних полон сил,
Распахнул я лихо ферязь,
Шапку-соболь заломил.
Свистнул, хлопнул у дороги
В удалецкую ладонь,
И, как вихорь, звонконогий
Подо мною взвился конь.
Прискакал. Дубровым зверем
Конь храпит, копытом бьет;
Предо мной узорный терем,
Нет дозора у ворот.
Привязал гнедого к тыну;
Будет лихо, али прок, —
Пояс шелковый закину
На точеный шеломок.
Скрипнет крашеная ставнями!
«Что, разлапушка, — не спишь?
Неспроста повесу-парня
Знают Кама и Иртыш!
Наши хаживали струги
До Хвалынщины подчас, —
Не иссякнут у подруги
Бирюза и канифас…»
Прояснилися избенки,
Речка в утреннем дыму.
Гусли-морок, всхлипнув звонко,
Искрой канули во тьму.
Но в душе как хмель струится
Вещих звуков серебро —
Отлетевшей жаро-птицы
Самоцветное перо.
(1912)
Певучей думой обуян,
Дремлю под жесткою дерюгой.
Я — королевич Еруслан
В пути за пленницей-подругой.
Мой конь под алым чепраком,
На мне серебряные латы…
А мать жужжит веретеном
В луче осеннего заката.
Смежают сумерки глаза,
На лихо жалуется прялка…
Дымится омут, спит лоза,
В осоке девушка-русалка.
Она поет, манит на дно
От неги ярого избытка…
Замри, судьбы веретено,
Порвись, тоскующая нитка!
(1912)
Тучи, как кони в ночном,
Месяц — грудок пастушонка.
Вся поросла ковылем
Божья святая сторонка.
Только и русла, что шлях —
Узкая, млечная стёжка.
Любо тебе во лесях,
В скрытой избе, у окошка.
Светит небесный грудок
Нашей пустынной любови.
Гоже ли девке платок
Супить по самые брови?
По сердцу ль парню в кудрях
Никнуть плакучей ракитой?
Плыть бы на звонких плотах
Вниз по Двине ледовитой!
Чуять, как сказочник-руль
Будит поддонные были…
Много б Устёш и Акуль
Кудри мои полонили.
Только не сбыться тому, —
Берег кувшинке несносен…
Глянь-ка, заря бахрому
Весит на звонницы сосен.
Прячется карлица-мгла
То за ивняк, то за кочку.
Тысяча лет протекла
В эту пустынную ночку.
Я борозду за бороздою
Тяжелым плугом провожу
И с полуночною звездою
В овраг молиться ухожу.
Я не кладу земных поклонов
И не сплетаю рук крестом, —
Склонясь над сумрачною елью,
Горю невидимым огнем.
И чем смертельней лютый пламень,
Тем полногласней в вышине
Рыдают ангельские трубы
О незакатном, райском дне.
Но чуть заря, для трудной нови
Я покидаю дымный лог, —
В руке цветок алее крови —
Нездешней радости залог.
Ноченька темная, жизнь подневольная…
В поле безлюдье, бесследье да жуть.
Мается душенька… Тропка окольная,
Выведи парня на хоженый путь!
Прыснул в глаза огонечек малешенек,
Темень дохнула далеким дымком.
Стар ли огневщик, младым ли младешенек,
С жаркою бровью, с лебяжьим плечом, —
Что до того? Отогреть бы ретивое,
Ворога тезкою, братом назвать…
Лютое поле, осочье шумливое
Полнятся вестью, что «умерла мать».
«Что не ворохнутся старые ноженьки,
Старые песни, как травы, мертвы»…
Ночь — домовище, не видно дороженьки,
Негде склонить сироте головы.
(1914)
Изба-богатырица,
Кокошник вырезной,
Оконце, как глазница,
Подведено сурьмой.
Кругом земля-землища
Лежит, пьяна дождем,
И бора-старичища
Подоблачный шелом.
Из-под шелома строго
Грозится туча-бровь…
К заветному порогу
Я припадаю вновь.
Седых веков наследство,
Поклон вам, труд и пот!..
Чу, песню малолетства
Родимая поет:
Спородила я сынка-богатыря
Под потокою на сиверке,
На холодном полузимнике,
Чтобы дитятко по матери пошло,
Не удушливато в летнее тепло,
Под морозами не зябкое,
На воде-луде не хлябкое!
Уж я вырастила сокола-сынка
За печным столбом на выводе,
Чтоб не выглядел Старик-Журавик,
Не ударил бы черемушкой,
Не сдружил бы с горькой долюшкой!
(1914)
Месяц — рог олений,
Тучка — лисий хвост.
Полон привидений
Таежный погост.
В заревом окладе
Спит Архангел Дня.
В Божьем вертограде
Не забудь меня.
Там святой Никита,
Лазарь — нищим брат.
Кирик и Улита
Страсти утолят.
В белом балахонце
Скотий врач — Медост…
Месяц, как оконце,
Брезжит на погост.
Темь соткала куколь
Елям и бугру.
Молвит дед: «не внука ль
Выходил в бору?»
Я в ответ: «теперя
На пушнину пост,
И меня, как зверя,
Исцелил Медост».
Я пришел к тебе, сыр-дремучий бор,
Из-за быстрых рек, из-за дальних гор,
Чтоб у ног твоих, витязь-схимнище,
Подышать лесной древней силищей.
Ты прости, отец, сына нищего,
Песню-золото расточившего!
Не кудрявичем под гуслярный звон
В зелен терем твой постучался он.
Богатырь душой, певник розмыслом,
Раздружился я с древним обликом,
Променял парчу на сермяжину,
Кудри-вихори на плешь-лысину.
Поклонюсь тебе, государь, душой —
Укажи тропу в зелен терем свой!
Там, двенадцать в ряд, братовья сидят —
Самоцветней зорь боевой наряд…
Расскажу я им, баснослов-баян,
Что в родных степях поредел туман,
Что сокрылися гады, филины,
Супротивники пересилены,
Что крещеный люд на завалинах,
Словно вешний цвет на прогалинах…
Ах, не в руку сон! Седовласый бор
Чуда-терема сторожит затвор:
На седых щеках слезовая смоль,
Меж бровей-трущоб вещей думы боль.
(1911)
Галка-староверка ходит в черной ряске,
В лапотках с оборой, в сизой подпояске,
Голубь в однорядке, воробей в сибирке,
Курица ж в салопе — клеваные дырки.
Гусь в дубленой шубе, утке ж на задворках
Щеголять далося в дедовских опорках.
В галочьи потемки, взгромоздясь на жердки,
Спят, нахохлив зобы, курицы-молодки;
Лишь петух-кудесник, запахнувшись в саван,
Числит звездный бисер, чует травный ладан.
На погосте свечкой теплятся гнилушки,
Доплетает леший лапоть на опушке,
Верезжит в осоке проклятый младенчик…
Петел ждет, чтоб зорька нарядилась в венчик.
У зари нарядов тридевять укладок…
На ущербе ночи сон куриный сладок:
Спят монашка-галка, воробей-горошник…
Но едва забрезжит заревой кокошник —
Звездочет крылатый трубит в рог волшебный:
«Пробудитесь, птицы, пробил час хвалебный!
И пернатым брашно, на бугор, на плёсо,
Рассыпает солнце золотое просо!»
Как лестовка в поле дорожка,
Заполье ж финифти синей.
Кручинюсь в избе у окошка
Кручиной библейских царей.
Давид убаюкал Саула
Пастушеским красным псалмом,
А мне от елового гула
Нет мочи ни ночью, ни днем.
В тоске распахнула оконце:
Все празелень хвои да рябь вод.
Глядь — в белом, худом балахонце
По стежке прохожий идет.
Помыслила: странник на Колу,
Подпасок, иль Божий Бегун, —
И слышу: «я Вешний Никола» —
Усладней сказительных струн.
Было мне виденье, сестрицы,
В сне тонцем, под хвойный канон.
С того ль гомонливы синицы,
Крякуши и гусь-рыбогон.
Плескучи лещи и сороги
В купели финифтяных вод…
«Украшенны вижу чертоги» —
Верба-клирошанка поет.
От кудрявых стружек тянет смолью,
Духовит, как улей, белый сруб.
Крепкогрудый плотник тешет колья,
На слова медлителен и скуп.
Тепел паз, захватисты кокоры,
Крутолоб тесовый шоломок.
Будут рябью писаны подзоры
И лудянкой выпестрен конек.
По стене, как зернь, пройдут зарубки:
Сукрест, лапки, крапица, рядки,
Чтоб избе-молодке в красной шубке
Явь и сонь мерещились легки.
Крепкогруд строитель-тайновидец,
Перед ним щепа, как письмена:
Запоет резная пава с крылец,
Брызнет ярь с наличника окна.
И когда оческами кудели
Над избой взлохматится дымок —
Сказ пойдет о Красном Древоделе
По лесам, на запад и восток.
Посмотри, какие тени
На дорогу стелют вязы!
Что нам бабушкины пени,
Деда нудные рассказы.
Убежим к затишью речки
От седой, докучной ровни…
У тебя глаза, как свечки
В полусумраке часовни.
Тянет мятою от сена,
Затуманились покосы.
Ты идешь, бледна как пена,
Распустив тугие косы.
Над рекою ветел лапы,
Тростника пустые трости.
В ивняке тулья от шляпы:
Не вчерашнего ли гостя?
Он печальнее, чем ели
На погосте, в час заката…
Ты дрожишь, белей кудели,
Вестью гибели объята.
Ах, любовь, как воск для лепки,
Под рукою смерти тает!..
«Святый Боже, Святый крепкий» —
Вяз над омутом вздыхает.
(1915)
Разохалась старуха
Про молодость, про ад.
В зените горы пуха
Пролиться норовят.
Нет моченьки на кроснах
Ткать белое рядно.
Расплакалося в соснах
Пурги веретено.
Любовь, как нитку в бёрде,
Упустишь — не найдешь.
Запомнилося твердо,
Что был матер, пригож.
Под таежным медведем
Погиб лихой лесник…
Плакучих дум соседям
Не вымолвил язык.
Все выплакано кроснам —
Лощеному рядну.
Не век плясать по соснам
Пурги веретену.
Изба — гнездо тетерье,
Где жизнь, как холст доткать…
А тучи ронят перья
В лесную темь и гать.
Дымно и тесно в избе,
Сумерки застят оконце.
Верь, не напрасно тебе
Грезятся небо и солнце.
Пряжи слезой не мочи,
С зимкой иссякнет куделя…
Кот, задремав на печи,
Скажет нам сказку про Леля.
«На море остров Буян,
Терем Похитчика-Змея»…
В поле редеет туман,
Бор зашептался, синея.
«Едет ко терему Лель,
Меч-кладенец нагот-еве»…
Стукнул в оконце Апрель —
Вестник победной любови.
Невесела нынче весна:
В полях безголосье и дрема,
Дымится, от ливней черна,
На крышах избенок солома.
Окутала сизая муть
Реку и на отмели лодку.
Как узника, тянет взглянуть
За пасмурных облак решётку.
Душа по лазури грустит,
По ладану ландышей, кашек.
В лиловых потемках ракит
Не чуется щебета пташек.
Ужель обманула зима
И сны, что про солнце шептали?
Плывут облаков терема
В рябые, потусклые дали.
(1911)
Талы избы, дорога,
Буры пни и кусты.
У лосиного лога
Четки елей кресты.
На завалине лыжи
Обсушил полудняк.
Снег дырявый и рыжий,
Словно дедов армяк.
Зорька в пестрядь и лыко
Рядит сучья ракит.
Кузовок с земляникой —
Солнце метит в зенит.
Дятел — пущ колотушка —
Дразнит стуком клеста,
И глухарья ловушка
На сегодня пуста.
Ветхая ставней резьба,
Кровли узорный конек.
Тебе, моя сказка, судьба
Войти в теремок.
Счастья-Царевны глаза
Там цветут в тишине,
И пленных небес бирюза
Томится в окне.
По зиме в теремок прибреду
Про свои поведать вины,
И глухую старуху найду
Вместо синей звенящей весны.
(1912)
Мне сказали, что ты умерла
Заодно с золотым листопадом,
И теперь, лучезарно светла,
Правишь горним неведомым градом.
Я нездешним забыться готов, —
Ты всегда баснословной казалась,
И багрянцем осенних листов
Не однажды со мной любовалась.
Говорят, что не стало тебя.
Но любви иссякаемы ль струи:
Разве зори — не ласка твоя,
И лучи — не твои поцелуи?
(1913)
Косогоры, низины, болота,
Над болотами ржавая марь.
Осыпается рощ позолота,
В бледном воздухе ладана гарь.
На прогалине теплятся свечи,
Озаряя узорчатый гроб,
Бездыханные девичьи плечи
И молитвенный с венчиком лоб.
Осень — с бледным челом инокиня —
Над покойницей правит обряд.
Даль мутна, речка призрачно-синя,
В роще дятлы зловеще стучат.
(1915)
Октябрь — петух медянозобый
Горланит в ветре и в лесу:
Я в листопадные сугробы
Яйцо снеговое снесу
И лес под клювом петушиным
Дырявым стал. Курятник туч
Сквозит пометом голубиным, —
Мол Духа Божьего не мучь,
Снести яйцо на первопутки
Однажды в год тебе дано.
Как баба, выткала за сутки
Реченка сизое рядно
Близки дубленые Покровки,
Коровьи свадьбы, конский чес,
И к звездной кузнице для ковки
Плетется облачный обоз.
Болесть да засуха,
На скотину мор.
Горбясь, шьет старуха
Мертвецу убор.
Холст ледащ наощупь,
Слепы нить, игла…
Как медвежья поступь
Темень тяжела.
С печи смотрят годы
С карлицей-судьбой.
Водят хороводы
Тучи над избой
Мертвый дух несносен,
Маята и чад.
Помялища сосен
В небеса стучат.
Глухо Божье ухо,
Свод надземный толст.
Шьет, кляня, старуха
Поминальный холст.
(1915)
Чу! Перекатный стук на гумнах
Он по заре звучит как рог.
От бед, от козней полоумных
Мой вещий дух не изнемог.
Я все такой же, как в столетьях,
Широкогрудый удалец…
Знать, к солнцепеку на поветях
Рудеет утренний багрец.
От гумен тянет росным медом,
Дробь молотьбы — могучий рог
Нас подарил обильным годом
Сребробородый древний Бог.
Снова поверилось в дали свободные,
В жизнь, как в лазурный, безгорестный путь.
Помнишь ракиты седые, надводные,
Вздохи туманов, безмолвия жуть?
Ты повторяла. «Туман — настоящее,
Холоден, хмур и зловеще глубок,
Сердцу пророчит забвенье целящее
В зелени ив пожелтевший листок».
Явью безбольною стало пророчество:
Просинь небес и снега за окном
В хижине тихо. Покой, одиночество —
Веют нагорным, свежительным сном.
Набух, оттаял лед на речке,
Стал пегим, ржаво-золотым.
В кустах затеплилися свечки
И засинел кадильный дым.
Березки — бледные белички,
Потупясь, выстроились в ряд.
Я голоску веснянки-птички,
Как материнской ласке, рад.
Природы радостный причастник,
На облака, молюся я.
На мне иноческий подрясник
И монастырская скуфья.
Обету строгому неверен,
Ушел я в поле к лознякам,
Чтоб поглядеть, как мир безмерен,
Как луч скользит по облакам,
Как пробудившиеся речки
Бурлят на талых валунах,
И невидимка теплит свечки
В нагих, дымящихся кустах.
(1912)
Пушистые, теплые тучи,
Над плесом соловая марь.
За гатью, где сумрак дремучий,
Трезвонит Лесной Понамарь.
Плывут вечевые отгулы…
И чудится: витязей рать,
Развеся по ельнику тулы,
Во мхи залегла становать.
Осенняя явь Обонежья
Как сказка, баюкает дух.
Чу, гул… Не душа ли медвежья
На темень расплакалась вслух?
Иль чует древесная сила,
Провидя судьбу наперед,
Что скоро железная жила
Ей хвойную ризу прошьет.
Зовут эту жилу Чугункой, —
С ней лихо и гибель во мгле…
Подъёлыш с Ольховой лазункой
Таятся в родимом дупле.
Тайга — Боговидящий инок,
Как в схиму, закуталась в марь.
Природы великий поминок
Вещает Лесной Понамарь.
Возят щебень, роют рвы,
Понукают лошаденок.
От встревоженной травы
Дух идет, горюч и тонок.
В лысый пень оборотясь,
На людей дивится леший:
Где дремали топь и грязь,
Там снуют ездок и пеший.
И береза, зелень кос
Гребню ветра подставляя,
Как вдова, бледна от слез:
Тяжела-де участь злая.
Камни-очи луговин
От тоски посоловели,
Прячут изморозь седин
Под кокошниками ели.
И звериный бог Медост
Пришлецам грозит корягой:
Мол пробыть до первых звезд,
Опосля уйти ватагой.
Вот и звезды, как грибы,
На опушке туч буланых.
Вторя снам лесной избы,
Дед бранит гостей незваных:
«Принесло лихую рать,
Зайцу филина-соседа!..»
И с божницы Богомать
Смотрит жалостно на деда.
А над срубленной сосной,
Где комарьи зой и плясы,
«Со святыми упокой»
Шепчет сумрак седовласый.
Обозвал тишину глухоманью,
Надругался над белым «молчи»,
У креста простодушною данью
Не поставил сладимой свечи.
В хвойный ладан дохнул папиросой
И плевком незабудку обжег;
Зарябило слезинками плесо,
Сединою заиндевел мох.
Светлый отрок — лесное молчанье,
Помолясь на заплаканный крест,
Закатилось в глухое скитанье
До святых, незапятнанных мест.
Заломила черемуха руки,
К норке путает след горностай…
Сын железа и каменной скуки
Попирает берестяный рай.
От дремы, от теми-вина
Накренились деды-овины.
Садится за прясло луна,
Как глаз помутнело-совиный.
На просини елей кресты,
Узорно литье и чеканка…
Пробрезжило. Будит кусты
Заливчатым криком зарянка.
Загукала в роще желна,
Витлюк потянул на болото…
В избе заслюдела стена
Как риза, рябой позолотой.
Встречая дремучий рассвет,
В углу, как святой безымянный,
По лестовке молится дед,
Белесым лучом осиянный.
(1914)
Радость видеть первый стог,
Первый сноп с родной полоски,
Есть отжиночный пирог
На меже, в тени березки,
Знать, что небо ввечеру
Над избой затеплит свечки,
Лики ангелов в бору
Отразят лесные речки…
Счастье первое дитя
Усыплять в скрипучей зыбке,
Темной памятью летя
В край, где песни и улыбки,
Уповать, что мир потерь
Канет в сумерки безвестья,
Что как путник, стукнет в дверь
Ангел с ветвью благовестья.
(1913)
Запечных потемок чурается день:
Они сторожат наговорный кистень, —
Зарыл его прадед-повольник в углу,
Приставя дозором монашенку-мглу.
И теплится сказка… Избе лет за двести,
А все не дождется от витязя вести,
Монашка прядет паутины кудель…
Смежает зеницы небесная бель.
Изба засыпает… С узорной божницы
Взирают Микола и сестры Седьмицы,
На матице ожила карлиц гурьба,
Топтыгин с козой — избяная резьба.
Глядь, — в горенке стол самобранкой накрыт,
На лавке разбойника дочка сидит,
На ней пятишовка, из гривен блесня,
Сама же понурей осеннего дня.
Ткачиха-метель напевает в окно:
На саван повольнику ткися рядно, —
Лежит он в логу, окровавлен чекмень,
Не выведал ворог про чудо-кистень…
Колотится сердце… Лесная изба
Глядится в столетья, темна как судьба,
И пестун былин, разоспавшийся дед,
Спросонок бормочет про Тутошний Свет.
Сготовить деду круп, помочь развесить сети,
Лучину засветить, и слушая пургу,
Как в сказке, задремать на тридевять столетий,
В Садко оборотясь, иль в вещего Вольгу.
«Гей, други! Не в бою, а в гуслях нам удача, —
Соловке-игруну претит вороний грай…»
С палатей смотрит Жуть, гудит, как било, Лаче,
И деду под кошмой приснился красный рай.
Там горы-куличи и сыченые реки,
У чаек и гагар по мисе яйцо…
Лучина точит смоль, смежив печурки-веки,
Теплынью дышит печь — ночной избы лицо.
Но уж рыжеет даль, пурговою метлищей
Рассвет сметает темь, как из сусека сор,
И слышно, как сова, спеша засесть в дуплище,
Гогочет и шипит на солнечный костер.
Почуя скитный звон, встает с лежанки бабка,
На ней пятно зари, как венчик у святых,
А Лаче ткет валы размашисто и хлябко,
Теряяся во мхах и в далях ветровых.
В овраге снежные ширинки
Дырявит посохом закат,
Полощет в озере, как в кринке,
Плеща на лес, кумачный плат.
В расплаве мхов и тине роясь, —
Лесовику урочный дар, —
Он балахон и алый пояс
В тайгу забросил, как пожар.
У лесового нос — лукошко,
Волосья — поросли ракит…
Кошель с янтарного морошкой,
Луна забрезжить норовит.
Зарит… Цветет загозье лыко,
Когтист и свеж медвежий след,
Озерко — туес с земляникой,
И вешний бор — за лаптем дед.
Дымится пень — ему лет со сто,
Он в шапке, с сивой бородой…
Скрипит лощеное бересто
У лаптевяза под рукой.
(1915)
Черны проталины. Навозом,
Капустной прелью тянет с гряд.
Ушли Метелица с Морозом,
Оставив Марту снежный плат.
И за неделю Март-портняжка
Из плата выкроил зипун,
Наделал дыр, где пол запашка,
На воротник нашил галун.
Кому достанется обнова?..
Трухлявы кочки, в поле сырь,
И на заре, в глуши еловой,
Как ангелок, поет снигирь.
Капели реже, тропки суше,
Ручьи скатилися в долок…
Глядь, на припеке лен кукупщй
Вздувает сизый огонек.
(1913)
Облиняла буренка,
На задворках теплынь.
Сосунка-жеребенка
Дразнит вешняя синь.
Преют житные копны,
В поле пробель и зель…
Чу! Не в наши ли окна
Постучался Апрель?
Он с вербой монашек,
На груди образок,
Легкозвоннее пташек
Ветровой голосок.
Обрядись в пятишовку,
И пойдем в синь и гать
Солнце-Божью коровку
Аллилуйем встречать,
Прослезиться у речки,
Погрустить у бугров…
Мы — две белые свечки
Перед ликом лесов.
(1915)
Осинник гулче, ельник глуше,
Снега туманней и скудней.
В пару берлог разъели уши
У медвежат ватаги вшей.
У сосен сторожки вершины,
Пахуч и бур стволов янтарь.
На разопрелые низины
Летит с мошнухою глухарь.
Бреду зареющей опушкой, —
На сучьях пляшет солнопек.
Вон, над прижухлою избушкой
Виляет беличий дымок.
Там коротают час досужий
За думой дед, за пряжей мать…
Бурлят ключи, в лесные лужи
Глядится пней и кочек рать.
(1913)
Я дома. Хмарой тишиной
Меня встречают близь и дгиЫ.
Тепла лежанка, за стеной
Старухи-ели задремали.
Их не добудится пурга,
Ни зверь, ни окрик человечий…
Чу/ С домовихой кочерга
Зашепелявили у печи.
Какая жуть… Мошник-петух
На жердке мреет как куделя,
И отряхает зимний пух —
Предвестье буйного Апреля.
(1913)
Не в смерть, а в жизнь введи меня,
Тропа дремучая лесная!
Привет вам, братья-зеленя,
Потемки дупел, синь живая!
Я не с железом к вам иду,
Дружась лишь с посохом да рясой,
Но чтоб припасть в слезах, в бреду
К ногам березы седовласой,
Чтоб помолиться лику ив,
Послушать пташек-клирошанок,
И, брашен солнечных вкусив,
Набрать младенческих волвянок.
На мху, как в зыбке, задремать,
Под баю-бай осиплой ели…
О пуща-матерь, тучки прядь,
Туман, пушистее кудели, —
Как сладко брагою лучей
На вашей вечери упиться,
Прозрев, что веткою в ручей
Душа родимая глядится!
(1915)
Растрепало солнце волосы —
Без кудрей, мол, я пригоже,
На продрогший луг и полосы
Стелет блесткие рогожи.
То обшарит куст ракитовый,
То распляшется над речкой!..
У соседок не выпытывай,
Близко милый, аль далечко.
За Онежскими порогами
Есть края, где избы — горы,
Где щетина труб с острогами
Застят росные просторы.
Там могилушка бескрестная
Безголосьем кости нежит,
И луна, как свечка местная,
По ночам над нею брезжит.
Привиденьем жуть железная,
Запахнувшись в саван бродит…
Не с того ль, моя болезная,
Солнце тучи хороводит?
Аль и солнышко отмыкало
Болесть нив и бездорожий,
И земле в поминок выткало
Золоченые рогожи.
(1915)
На темном ельнике стволы берез —
На рытом бархате девические пальцы.
Уже рябит снега, и слушает откос,
Как скут струю ручья невидимые скальцы.
От лыж неровен след; покинув темь трущоб
Бредет опушкой лось, вдыхая ветер с юга,
И таежный звонарь — хохлатая лешуга, —
Усевшись на суку, задорно пучит зоб.
(1915)
Под низкой тучей вороний грай,
За тучей брезжит Господний рай.
Вороньи пени на горний свет
Под образами прослышал дед.
Он в белой скруте, суров пробор,
Во взоре просинь и рябь озер…
Не каркай, ворон, тебе на снедь
Речное юДо притащит сеть!
Поделят внуки счастливый лов,
Глазастых торпиц, язей, сигов…
Земля погоста — притин от бурь, —
Душа, как рыба, всплеснет в лазурь.
Не будет деда, но будет сказ,
Как звон кувшинок в лебяжий час,
Когда в просонки и в хмару вод
Влюбленный лебедь подруг ведет…
Дыряв и хлябок небесный плат,
Лесным гарищем чадит закат.
Изба, как верша… Лучу во след
В то-светный сумрак отходит дед.
(1916)
Лесные сумерки — монах
За узорочным часословом.
Горят заставки на листах
Сурьмою в золоте багровом.
И богомольно старцы-пни
Внимают звукам часословным.
Заря, задув свои огни,
Тускнеет венчиком иконным.
Лесных погостов старожил,
Я молодею в вечер Мая,
Как о судьбе того, кто мил,
Над палой пихтою вздыхая:
Забвенье светлое тебе,
В многопридельном хвойном храме»
По мощной жизни, по борьбе,
Лесными ставшая мощами!
Смывает киноварь стволов
Волна финифтяного мрака,
Но строг и вечен часослов
Над котловиною, где рака.
(1915)
Оттепель — баба хозяйка
Лог, как беленая печь.
Тучка — пшеничная сайка —
Хочет сытою истечь.
Стряпке все мало раствора,
Лапти в муке до обор.
К посоху дедушки-бора
Жмется малютка-сугор:
«Дед, пробудися, я таю!
Нет у шубейки полы».
Дед же спросонок: «Знать к Маю
Смолью дохнули стволы».
«Дедушка, скоро ль сутёмки
Косу заре доплетут?..»
Дед же: «Сыреют в котомке,
Чай, и огниво и трут.
Нет по проселку проходу,
Всюду раствор, да блины…»
В вешнюю полую воду
Думы как зори ясны.
Ждешь, как вестей, жаворонка,
Ловишь лучи на бегу…
Чу! Громыхает заслонка
В теплом, разбухшем логу.
Льнянокудрых тучек бег —
Перед ведреным закатом.
Детским телом пахнет снег,
Затененный пнем горбатым,
Луч — крестильный образок —
На валежину повешен,
И ребячий голосок
За кустами безутешен.
Под березой зыбки скрип,
Ельник в маревных пеленках…
Кто родился иль погиб
В льнянокудрых сутемёнках?
И кому, склонясь, козу
Строит зорька-повитуха?..
«Поспрошай куму-лозу»,
Шепчет пихта, как старуха.
И лоза, рядясь в кудель,
Тайну светлую открыла:
«На заранке я Апрель
В снежной лужице крестила».
(1916)
Теплятся звезды-лучинки,
В воздухе марь и теплынь.
Веселы будут отжинки,
В скирдах духмянна полынь.
Спят за омежками риги,
Роща — пристанище мглы.
Будут пахучи ковриги,
Зимние избы теплы.
Минет пора обмолота,
Пуща развихрит листы.
Будет добычна охота,
Лоски на слищах холсты.
Месяц засветит лучинкой,
Скрипнет под лаптем снежок…
Колобы будут с начинкой,
Парень матер и высок.
(1913)
Сегодня в лесу именины,
На просеке пряничный дух,
В багряных шугаях осины
Умильней причастниц-старух,
Пышней кулича муравейник,
А пень, как с наливкой бутыль.
В чаще именинник-затейник
Стоит, опершись на костыль.
Он в синем, как тучка, кафтанце,
Бородка — очесок клочок:
О лете, сынке-голодранце,
Тоскует лесной старичок.
Потрафить приятельским вкусам
Он ключницу-осень зовет…
Прикутано старой бурнусом
Спит лето в затишье болот.
Пусть осень густой варенухой
Обносит трущобных гостей, —
Ленивец, хоть филин заухай,
Не сгонит дремоты с очей!
(1915)
Уже хоронится от слежки
Прыскучий заяц… Синь и стыть,
И нечем голые колешки
Березке в изморозь прикрыть.
Лесных прогалин скатеретка
В черничных пятнах; на реке
Горбуньей-девушкою лодка
Грустит и старится в тоске.
Осина смотрит староверкой,
Как четки, листья обронив;
Забыв хомут, пасется Серко
На глади сонных, сжатых нив.
В лесной избе покой часовни —
Труда и светлой скорби след..
Как Ной ковчег, готовит дровни
К веселым заморозкам дед.
И ввечеру, под дождик сыпкий,
Знать, заплутав в пустом бору, —
Зайчонок-луч, прокравшись к зыбке,
Заводит с первенцем игру.
(1915)
Туча — ель, а солнце — белка
С раззолоченным хвостом.
Синева — в плату сиделка
Наклонилась над ручьем.
Голубеют воды-очи,
Но не вспыхивает в них
Прежних удали и мочи,
Сновидении золотых.
Мамка кажет: «Эво, елка!
Хворь, дитя, перемоги…»
У ручья осока — челка,
Камни — с лоском сапоги.
На бугор кафтан заброшен,
С чернью петли, ал узор,
И чинить его упрошен
Пропитуха мухомор
Что наштопает портняжка,
Все ветшает, как листы,
На ручье ж одна рубашка
Да посконные порты.
От лесной, пролетней гари
Веет дремою могил..
Тише, люди, тише, твари, —
Светлый отрок опочил!
(1915)
Ель мне подала лапу, береза серьгу,
Тучка канула перл, просияв на бегу,
Дрозд запел «Блажен муж» и «Кресту Твоему».
Утомилась осина вязать бахрому
В луже крестит себя обливанец-бекас,
Ждет попугного ветра небесный баркас
Уж натянуты снасти, скрипят якоря,
Закудрявились пеной Господни моря,
Вот и сходню убрал белокрылый матрос
Не удачлив мой путь, тяжек мысленный воз"
Кобылица-душа тянет в луг, где цветы,
Мята слов, древозвук, купина красоты
Там, под Дубом Покоя, накрыты столы,
Пиво Жизни в сулеях, и гости светлы —
Три пришельца, три солнца, и я — Авраам,
Словно ива ручью, внемлю росным словам
«Родишь сына — звезду, алый песенный сад.
Где не властны забвенье и дней листопад,
Где береза серьгою и лапою ель
Тиховейно колышут мечты колыбель».
В этот год за святыми обеднями
Строже лики и свечи чадней,
И выходят на паперть последними
Детвора да гурьба матерей.
На завалинах рать сарафанная,
Что ни баба, то горе-вдова;
Вечерами же мглица багряная
Поминальные шепчет слова.
Посиделки, как трапеза братская, —
Плат по брови, послушней кудель,
Только изредка матерь солдатская
Поведет причитаний свирель:
«Полетай, моя дума болезная,
Дятлом-птицею в сыр-темен бор…»
На загуменьи ж поступь железная —
Полуночный Егорьев дозор.
Ненароком заглянешь в оконницу —
Видишь въявь, как от северных вод
Копьеносную звездную конницу
Страстотерпец на запад ведет…
Как влачит по ночным перелесицам
Сполох-конь аксамитный чепрак,
И налобником ясным, как месяцем.
Брезжит в ельник, пугаючи мрак.
1915
Что ты, нивушка, чернешенька,
Как в нужду кошель порожнешенька,
Не взрастила ты ржи-гуменницы,
А спелегала — к солнцу выгнала
Неедняк-траву с горькой пестушкой?
Оттого я, свет, чернотой пошла,
По омежикам замуравела,
Что по ведру я не косулена,
После белых рос не боронена,
Рожью низовой не засеяна…
А и что ты, изба, пошатилася,
С парежа-угара, аль с выпивки,
Али с поздних просонок расхамкавшись,
Вплоть до ужина чешешь пазуху,
Не запрешь ворот — рта беззубого,
Креня в сторону шолом-голову?
Оттого я, свет, шатуном гляжу,
Не смыкаю рта деревянного,
Что от бела дня до полуночи
«Воротись» вопю доможирщику,
Своему ль избяному хозяину.
Вопия, надорвала я печени:
Глинобитную печь с теплым дымником.
Видно, утушке горькой — хозяюшке
Вековать приведется без селезня…
Ты, дорога-путинушка дальняя
Ярый кремень да супесь горючая,
Отчего ты, дороженька, куришься,
Обымаешься копотью каменной?
Али дождиком ты не умывана,
Не отерта туманом-ширинкою,
Али лапоть с клюкой-непоседою
Больно колют стоверстную спинушку?
Оттого, человече, я куревом
Замутилась, как плесо от невода,
Что по мне проходили солдатушки
С громобойными лютыми пушками.
Идучи, они пели: «лебедушку
Заклевать солеталися вороны»,
Друг со другом крестами менялися,
Полагали зароки великие:
«Постоим-де мы, братцы, за родину,
За мирскую Микулову пахоту,
За белицу-весну с зорькой свеченькой
Над мощами полесий затепленной!..»
Стороною же, рыси лукавее,
Хоронясь за бугры да валежины,
Кралась смерть, отмечая на хартии,
Как ярыга, досрочных покойников.
Ах ты, ель-кружевница трущобная,
Не чета ты кликуше осинушке,
Что от хвойного звона да ладана
Бьет в ладошки и хнычет по-заячьи;
Ты ж сплетаешь зеленое кружево
От коклюшек ресниц не здымаючи,
И ни месяц-проныра, ни солнышко
Не видали очей твоих девичьих.
Молви, елушка, с горя аль с устали
Ты верижницей строгою выглядишь?
Не топор ли тебе примерещился,
Печь с беленым, развалистым жарником:
Пышет пламя, с таганом бодается,
И горишь ты в печище, как грешница?
Оттого, человече, я выгляжу
Срубом-церковкой в пуще забытою,
Что сегодня солдатская матушка
Подо мною о сыне молилася:
Она кликала грозных архангелов,
Деву-Пятенку с Теплым Николою,
Припадала как к зыбке, к валежине,
Называла валежину Ванюшкой,
После мох, словно волосы, гладила
И казала сосцы почернелые…
Я покрыла ее епитрахилью,
Как умела родную утешила…
Слезы ж матери — жито алмазное,
На пролете склевала кукушица,
А склевавши она спохватилася,
Что не птичье то жито, а Божие…
Я считаю ку-ку покаянные
И в коклюшках как в требнике путаюсь.
(1915)
Без посохов, без злата
Мы двинулися в путь;
Пустыня мглой объята, —
Нам негде отдохнуть.
Здесь воины погибли:
Лежат булат, щиты…
Пред нами Вечных Библий
Развернуты листы.
В божественные строки,
Дрожа, вникаем мы,
Слагаем, одиноки,
Орлиные псалмы.
О, кто поймет, услышит
Псалмов высокий лад?
А где-то росно дышит
Черемуховый сад.
За створчатою рамой
Малиновый платок, —
Туда ведет нас прямо
Тысячелетний рок.
Пахнуло смольным медом
С березовых лядин…
Из нас с Садко-народом
Не сгинет ни один.
У Садко — самогуды,
Стозвонная молва;
У нас — стихи-причуды,
Заморские слова.
У Садко — цвет-призорник,
Жар-птица, синь-туман;
У нас — плакун-терновник
И кровь гвоздинных ран.
Пустыня на утрате,
Пора исчислить путь,
У Садко в красной хате
От странствий отдохнуть.
(1912)
Как у кустышка у ракитова,
У колодечка у студеного,
Не донской казак скакуна поил, —
Молодой гусар свою кровь точил,
Вынимал с сумы полотенышко,
Перевязывал раны черные…
Уж как девять ран унималися,
А десятая словно вар кипит…
С белым светом гусар стал прощатися,
Горючьми слезьми уливатися:
«Ты прощай-ка, родимая сторонушка,
Что ль бажоная теплая семеюшка!
Уж вы ангелы поднебесные,
Зажигайте-ка свечи местные, —
Ставьте свеченьку в ноги резвые,
А другую мне к изголовьицу"
Ты, смеретушка — стара тетушка,
Тише бела льна выпрядь душеньку».
Откуль-неоткуль добрый конь бежит,
На коне-седле удалец сидит,
На нем жар-булат, шапка-золото,
С уст текут меды — речи братские:
«Ты признай меня, молодой солдат,
Я дозор несу у небесных врат,
Меня ангелы славят Митрием,
Преподобный лик — Свет-Солунскивш.
Объезжаю я Матерь-Руссию,
Как цветы вяжу души воинов…
Уж ты стань, солдат, быстрой векшею,
Лазь на тучу-ель к солнцу красному.
А оттуль тебе мостовичина
Ко Маврийскому дубу-дереву, —
Там столы стоят неуедные,
Толокно в меду, блинник масленый;
Стежки торные поразметены,
Сукна красные поразостланы».
(1915)
Луговые потемки, омежки, стога,
На пригорке ракита — сохачьи рога,
Захлебнулась тальянка горючею мглой,
Голосит, как в поминок семья по родной:
«Та-ля-ля, та-ля-ля, ти-ли-ли.
Сенокосные зори прошли.
Август-дед, бородища снопом,
Подарил гармониста ружьем.
Эх-ма, старый, не грызла б печаль,
Да родимой сторонушки жаль.
Чует медное сердце мое,
Что погубит парнюгу ружье,
Что от пули ему умереть,
Мне ж поминные приплачки петь.
Луговые потемки, как плат;
Будет с парня пригожий солдат,
Только стог-бородач да поля
Не услышат ночного «та-ля»…
Медным плачем будя тишину,
Насулила тальянка войну,
Скучно молодешеньке у свекра жить в дому,
Мне питье в досадушку, еда не по уму,
Русы мои косыньки повысеклися,
Белые руки примозолилися,
Животы-приданое трунь взяла!
Погляжу я, беднушка, в стекольчато окно, —
Не увижу ль милого за рядой во торгу.
Ах, не торг на улице, не красная гульба,
А лежит дороженька Коломенская!
Как по этой ли дороге воевать милой ушел,
Издалеча слал поклоны, куньей шапкою махал,
На помин зеленой иве часто ветье заломал:
«Мол, пожди меня, сударка, по куль ива зелена,
А как ива облетит, втымеж я буду убит,
Меня ветер отпоет, полуночь глаза сомкнет,
А поплачут надо мной воронье с ковыль-травой!»
(1914)
В красовитый летний праздничек,
На раскат-широкой улице
Будет гульное гуляньице —
Пир — мирское столованьице.
Как у девушек-согревушек
Будут поднизи плетеные,
Сарафаны золоченые.
У дородных добрых молодцев, —
Мигачей и залихватчиков,
Перелетных зорких кречетов,
Будут шапки с кистью до уха,
Опояски соловецкие,
Из семи шелков плетёные.
Только я, млада, на гульбище
Выйду в старо-старом рубище,
Нищим лыком опоясана…
Сгомонятся красны девушки —
Белолицые согревушки,
Как от торопа повального
Отшатятся на сторонушку.
Парни ражие, удалые
За куветы станут талые.
Притулятся на завалины
Старики, ребята малые —
Диво-дивное увидючи,
Промежду себя толкуючи:
«Чья здесь ведьма захудалая
Ходит, в землю носом клюючи?
Уж не горе ли голодное,
Лихо злое, подколодное,
Забежало частой рощею,
Корбой темною, дремучею, —
Через лягу — грязь топучую,
Во селенье домовитое,
На гулянье круговитое?
У нас время не догуляно,
Зелено вино не допито,
Девицы не доцелованы,
Молодцы не долюбованы,
Сладки пряники не съедены,
Серебрушки не доменены…»
Тут я голосом, как молотом,
Выбью звоны колокольные:
Не дарите меня золотом,
Только слухайте, крещеные:
Мне не спалось ночкой синею
Перед Спасовой заутреней.
Вышла к озеру по инею,
По росе медвяной, утренней.
Стала озеро выспрашивать,
Оно стало мне рассказывать
Тайну тихую, поддонную
Про святую Русь крещеную.
От озерной прибауточки,
Водяной потайной басенки
Понабережье насупилось,
Пеной-саваном окуталось.
Тучка сизая проплакала —
Зернью горькою прокапала,
Рыба в заводях повытухла,
На лугах трава повызябла…
Я поведаю на гульбище
Праздничанам-залихватчикам,
Что мне виделось в озерышке,
Во глуби на самом донышке:
Из конца в конец я видела
Поле грозное, убойное,
Костяками унавожено.
Как на полюшке кровавоём
Головами мосты мощены.
Из телес реки пропущены,
Близ сердечушка с ружья паля,
О бока пуля пролятыва,
Над глазами искры сыплются…
Оттого в заветный праздничек,
На широкое гуляньице
Выйду я, млада, непутною,
Стану вотдаль немогутною,
Как кручинная кручинушка,
Та пугливая осинушка,
Что шумит-поет по осени
Песню жалкую свирельную,
Ронит листья — слезы желтые
На могилу безымянную.
Не гуси в отлет собирались,
Не лебеди на озере скликались, —
Подымались мужики — Пудожане,
С заонежской кряжистой Карелой,
С Каргопольскою дикой Лешнею,
Со всею полесной хвойною силой,
Постоять за крещеную Землю,
За зеленую матерь-пустыню,
За березыньку с вещей кукушкой…
Из-под ели два-десять вершинной
От сиговья Муромского плёса,
Подымался Лазарь преподобный
Ратоборцам дать благословенье,
Провещать поганых одоленье…
Вопрошали Лазаря Лешане,
Каргополы, Чудь и Пудожане:
«Источи нам, Лазаре всечудный,
На мирскую думу сказ медвяный:
Что помеха злому кроволитью, —
Ум-хитрец аль песня-межеумка,
Белый воск, аль черное железо?»
Рек святой: «Пятьсот годин в колоде
Почивал я, об уме не тщася;
Смерть моих костей не обглодала,
Из телес не выплавила сала,
Чтоб отлить свечу, чей брезг бездонный
У умерших теплится во взоре,
По ночному кладбищу блуждает,
Черепа на плитах выжигая;
А железо проклято от века:
Им любовь пригвождена ко древу,
Сожаленью ребра перебиты,
Простоте же в мир врата закрыты.
Белый воск и песня-недоумка
Истекли от вербы непорочной:
Точит верба восковые слезы
И ведет зеленый тайный причит
Про мужицкий рай, про пир вселенский,
Про душевный град, где «Свете Тихий».
И тропарь зеленый кто учует,
Тот на тварь обуха не поднимет,
Не подрубит яблони цветущей,
И веслом бездушным вод не ранит…»
Поклонились Лазарю Лешане,
Каргополы, Лопь и Пудожане:
«Сказ блаженный, как баю над зыбкой,
Что певала бабка Купариха
У Дедери Храброго на свадьбе».
Был Дедеря лют на кроволитье,
После ж песни стал, как лес осенний,
Сердцем в воск, очами в хвои потемки,
А кудрями в прожелть листопада.
Кабы я не Акулиною была,
Не Пахомовной по батюшке слыла,
Не носила б пятишовки с галуном,
Становицы с оподольником,
Еще чалых кос под сборником, —
Променяла бы я жарник с помелом
На гнедого с плящим огненным ружьем,
Ускакала бы со свекрова двора
В чужедалыцину, где вражьи хутора,
Где станует бусурманская орда,
Словно выдра у лебяжьего гнезда;
Разразила бы я огненным ружьем
Супротивника с нахвалыциком-царем.
«Не хвались-де, снаряжаючись на рать,
На крещеную мирскую благодать?
Лучше выдай-ка за черные вины
Из ордынской, государевой казны
На мужицкий полк алтынов по лубку,
А на бабий чин камлоту по куску,
Старикам по казинетовым портам,
Бабкам-клюшницам по красным рукавам,
Еще дитятку Алешеньке
Зыбку с пологом алешеньким,
Чтобы полог был исподом канифас,
На овершьи златоризый чудный Спас,
По закромкам были б рубчаты мохры,
Чтобы чада не будили комары,
Не гусело б его платьице
В новой горенке на матице!»
Покойные солдатские душеньки
Подымаются с поля убойного:
До подкустья они — малой мошкою,
По надкустью же — мглой столбовитою,
В Божьих воздухах синью мерещатся,
Подают голоса лебединые,
Словно с озером гуси отлетные,
С свято-русской сторонкой прощаются.
У заставы великой, предсолнечной
Входят души в обличие плотское,
Их встречают там горние воины
С грознокрылым Михаилом архангелом,
По три-краты лобзают страдателен,
Изгоняют из душ боязнь смертную.
Опосля их ведут в храм апостольский —
По своим телесам окровавленным
Отстоять поминальную служебку.
Правит службу им Аввакум пророк,
Чтет писание Златоуст Иван,
Херувимский лик плещет гласами,
Солнце-колокол точит благовест.
Как улягутся вей сладкие,
Сходит Божий Дух на солдатушек,
Словно теплый дождь озимь ярую,
Насыщая их брашном ангельским,
Горечь бренных дней с них смывают,
Раны черные заживляючи…
На последки же громовник Илья
Со Еремою запрягальником,
Снаряжают им поезд огненный, —
Звездных меринов с колымагами,
Отвезти гостей в преблаженный рай,
Где страдателям уготованы
Веси красные, избы новые,
Кипарисовым тесом крытые,
Пожни сенные — виноград-трава,
Пашни вольные, бесплатежные —
Всё солдатушкам уготовано,
Храбрым душенькам облюбовано.
Гей, отзовитесь, курганы, —
Клады, седые кремли, —
Злым вороньем басурманы
Русский рубеж облегли!
Чуется волчья повадка,
Рысье мяуканье, вой…
Аль булавы рукоятка
С нашей не дружна рукой?
Али шишак златолобый
Нам не по ярую бровь?
Пусть богатырские гробы
Кроет ковыльная новь, —
Муромцы, Дюки, Потоки
Русь и поныне блюдут…
Чур нас! Вещуньи-сороки
Щокот недобрый ведут,
В сутемень плачут гагары,
Заяц валежник грызет, —
Будут с накладом товары,
Лют на поганых поход.
Гром от булатных ударов
Слаще погудной струны…
Радонеж, Выгово, Сэров, —
Наших имен баюны.
Гей, отзовитеся, деды, —
Правнуков меч не ослаб!
Витязю после победы
Место в светелке у баб.
Ждут его сусло, что пенник,
Гребень-шептун перед сном,
В бане ж духмянистый веник,
Шайка с резным ободком.
Хата чужбины не плоше,
К суслу кто ж больно охоч, —
С первой веселой порошей
Зыбку для первенца прочь.
Ярого кречета раны
Сыну-орлу не в изъян…
Мир вам, седые курганы,
Тучи, сказитель-бурьян!
1915
По крещеному Белому Царству
Пролегла великая дорога,
Протекла кровавая пучина —
Есть проход лихому человеку,
Чтоль проезд ночному душегубу.
Только нету вольного проходу
Тихомудру Божью пешеходу.
Как ему — Господню — путь засечен,
Завален проклятым Черным Камнем.
Из песен олонецких скрытников
Не осенний лист падьмя падает,
Не березовый наземь валится,
Не костер в бору по моховищам
Стелет саваном дымы-пажегу, —
На Олон-реку, на Секир-гору
Соходилася нища братия.
Как Верижники с Палеострова,
Возгорелыцики с Красной Ягремы,
Солодяжники с речки Андомы,
Крестоперстники с Нижней Кудамы,
Толоконники с Ершеедами,
Бегуны-люди с Водохлёбами,
Всяка сборица-Богомолыцина:
Становилася нища братия
На велик камень, со которого
Бел плитняк гагатят на могилища,
Опосля на нем — внукам памятку —
Пишут теслами год родительский,
Чертят прозвище и изочину,
На суклин щербят кость Адамову…
Не косач в силке ломит шибанки,
Черный пух роня, кровью капая,
Не язвец в норе на полесника
Смертным голосом кличет Ангела, —
Что ль звериного добра пестуна, —
Братья старища свиховалися,
О булыжину лбами стукнули, —
Уху Спасову вестку подали:
«Ты, Пречистый Спас, Саваофов Сын, —
Не поставь во грех воздыхания:
Али мы тебе не служители,
Нищей лепоты не рачители,
Не плакиды мы, не радельщики,
За крещеный мир не молельщики,
Что нашло на нас время тесное,
Негде нищему куса вымолить,
Малу луковку во отишьи съесть?
Во посад идти, — там табашники,
На церковный двор, — всё щепотники,
В поле чистое, — там Железный Змий,
Ко синю морю, — в море Чудище.
Железняк летит, как гора валит,
Юдо водное Змию побратень:
У них зрак — огонь, вздохи — торопы,
Зуб — литой чугун, печень медная…
Запропасть от них Божью страннику,
Зверю, птичине на убой пойти,
Умной рыбице в глубину спляснуть!»
Покуль старища Спасу плакались,
На кажину тварь легота нашла:
Скокнул заюшка из-под кустышка,
Вышел журушка из болотины,
Выдра с омута наземь вылезла,
Лещ по заводи пузыри пустил,
Ель на маковке крест затеплила.
Как на озере Пододонница,
Зелень кос чеша, гребень выронит,
И пойдет стозвон по зажоринам,
Через гатища, до матерых луд,
Где судьба ему в прах рассыпаться,
Засинеть на дне ярым жемчугом, —
Так молельщикам Глас почуялся:
«Погублю Ум Зла Я Умом Любви,
Положу препон силе Змиевой,
Проращу в аду рощи тихие,
По земле пущу воды сладкие, —
Чтобы демоны с человеками
Перстнем истины обручилися,
За одним столом преломляли б хлеб,
И с одних древес плод вкушали бы!..»
Старцы Голосу поклонилися,
Обоюдный труд взяли в розмысел:
Отшатиться им на крещену Русь, —
По лугам идти — муравы не мять,
Во леса ступить — зверю мир нести,
Не держать огня, трута с плоткою,
Что ль того ножа подорожного,
Когда Гремь гремит, Тороп с Вихорем
В грозовом бою ломят палицы
Норовят сконать Птицу-Фиюса,
Вьюжный пух с нее снегом выперхать,
Кровь заре отдать, гребень — сполоху,
А посмертный грай волку серому, —
Втымеж пахарю тайн не сказывать.
Им тогда вести речи вещие,
Когда солнышко засутемится,
И черница-темь сядет с пяльцами
Под оконце шить златны воз духи, —
Чтоб в простых словах бранный гром гремел,
В малых присловьях буря чуялась,
В послесловии ж клекот коршуна,
Как душа в груди, ясно слышался, —
Чтоб позналась мочь несусветная,
Задолело бы гору в пястку взять,
Сокрушить ее, как соломину.
(1914)
Не пава перо обронила,
Обронила мать солдатская платочек,
При дороженьке слезный утеряла.
А и дождиком плата не мочит,
Подкопытным песком не заносит…
Шел дорогой удалый разбойник,
На платок, как на злато, польстился —
За корысть головой поплатился.
Проезжал посиделец гостиный,
Потеряжку почел за прибыток —
Получил перекупный убыток…
Пробирался в пустыню калика
С неугасною свеченькой в шуйце,
На устах с тропарем перехожим;
На платок он умильно воззрился,
Величал его честной слезницей:
«Ай же плат, много в устье морское
Льется речек, да счет их известен,
На тебе ж, словно рос на покосе,
Не исчислить болезных слезинок!
Я возьму тебя в красную келью
Пеленою под Гуриев образ,
Буду Гурию-Свету молиться
О солдате в побоище смертном, —
Чтобы вражья поганая сабля
При замашке закал потеряла,
Пушки-вороны песенной думы
На вспугнули бы граем железным,
Чтоб полесная яблоня-песня,
Чьи цветы плащаницы духмянней,
На Руси как веха зеленела,
И казала бы к раю дорогу!»
(1916)
Не косить детине пожен,
Не метать крутых стогов, —
Кладенец из красных ножен
Он повынул на врагов.
Наговорна рукоятка,
Лезвие — светлей луча,
Будет ворогу не сладко
От мужицкого меча!
У детины кудри — боры,
Грудь — Уральские хребты,
Волга реченька — оборы,
Море синее — порты.
Он восстал за сирых братов,
И, возмездием горя,
Пал на лысину Карпатов
Кладенец богатыря.
Можно б вспять, поправши злобу,
Да покинешь ли одну
Русь Червонную — зазнобу
В басурманском полону!
Гоже ль свадебную брагу
Не в Белградской гридне пить,
Да и как же дружку-Прагу
Рушником не подарить!
Деду Киеву похула
Алый краковский жупан…
Словно хворост, пушек дула
Попирает великан.
Славься, Русь! Краса-девица,
Ладь колечко и фату, —
Уж спрядает заряница
Бранной ночи темноту.
Вспыхнет день под небосклоном, —
Молодых в земле родной
Всеславянским брачным звоном
Встретит Новгород седой!
1914
Как по озеру бурливому,
По Онегушку шумливому,
На песок-луду намойную,
На коряжину надводную,
Что ль на тот горючий камешек, —
Прибережный кремень муромский, —
Птицы вещие слеталися,
От туманов отряхалися.
Перва птица — Куропь снежная,
Друга — черная Габучина,
А как третья птица вещая —
Дребезда золотоперая.
Взговорила Куропь белая
Человечьим звонким голосом:
Аи же, птицы вы летучие, —
Дребезда и ты Габучина,
Вы летели мимо острова,
Миновали море около,
А не видли ль змея пестрого,
Что ль того Лихого Сокола?
Отвечали птицы мудрые:
Аи же, Куропь белокрылая,
Божья птица неповинная,
У тебя ль перо Архангела,
Голос грома поднебесного, —
Сокол враг, змея суровая,
Та ли погань стоголовая,
Обрядился не на острове,
Схоронился не на ростани,
А навис погодной тучею,
Разметался гривой долгою
Надо свят-рекой текучею —
Крутобережною Волгою.
От налета соколиного,
Злого посвиста змеиного
Волга-реченька смутилася,
В сине море отшатилася…
Ой, не звоны колокольные
Никнут к земи, бродят около, —
Стонут люди полоненные
От налета злого Сокола.
И не песня заунывная
Над полями разливается, —
То плакун-трава могильная
С жалким шорохом склоняется!..
Мы слетелись птицы умные
На совет, на думу крепкую,
Со того ли саду райского —
С кипариса — Божья дерева.
Мы удумаем по-птичьему,
Сгомоним по-человечьему:
Я — Габучина безгрешная,
Птица темная, кромешная,
Затуманю разум Соколу,
Очи выклюю у серого,
Чтоб ни близ себя, ни около
Не узнал он света белого.
Дребезда тут речь сговорила:
Я развею перья красные
На равнины святорусские,
В буруны озер опасные,
Что ль во те ли речки узкие.
Где падет перо небесное,
Там слепые станут зрячими,
Хромоногие — ходячими,
Безъязыкие — речистыми,
Темноумные — лучистыми.
Где падет перо кровавое,
Там сыра земля расступится,
Море синее насупится,
Вздымет волны над дубравою —
Захлестнет Лихого Сокола,
Его силищу неправую,
Занесет кругом и около
Глиной желтою, горшечною,
И споет с победной славою
Над могилой память вечную.
Прибредет мужик на глинянник,
Кирпича с руды натяпает
На печушку хлебопечную,
На завалину запечную,
Станет в стужу полузимнюю
Спину греть да приговаривать:
Вот те слава Соколиная —
Ты бесславьем опозорилась.
Напоследок слово молвила
Куропь — птица белоперая:
А как я, росой вспоенная,
Светлым облаком вскормленная, —
Возлечу в обитель Божию,
К Саваофову подножию,
Запою стихиру длинную,
Сладословную, умильную.
Ту стихиру во долинушке
Молодой пастух дослушает,
Свесит голову детинушка,
Отмахнет слезу рубахою,
И под дудочку свирельную
Сложит новую бывальщину.
Аминь.
Солетали ко мне други-воины
С братолюбным уветом да ласкою,
Приносили гостинцы небесные,
Воду, хлеб, виноградье Адамово,
Благовестное ветвие раево.
Вопрошали меня гости-воины:
Ты ответствуй, скажи, добрый молодец,
Отчего ты душою кручинишься,
Как под вихорем ель, клонишь голову?
Износилось ли платье стожарное,
Загусел ли венец зарнокованный,
Али звездные перстни осыпались,
Али райская песня не ладится?
Я на спрос огнекрылым ответствовал:
Аи же други — небесные витязи,
Мое платье — заря, венец — радуга,
Перстни — звезды, а песни, что вихори,
Камню, травке и зверю утешные;
А кручинюсь, сумлююсь я, друженьки,
По земле святорусския-матери:
На нее века я с небес взирал,
К ней звездой слетев, человеком стал;
Двадцать белых зим, весен, осеней
Я дышу земным бренным воздухом,
Вижу гор алтарь, степь-кадильницу,
Бор — притин молитв, дум убежище, —
Всем по духу брат, с человеками
Разошелся я жизнью внутренней…
Святорусский люд темен разумом,
Страшен косностью, лют обычаем;
Он на зелен бор топоры вострит,
Замуруд степей губит полымем.
Перед сильным — червь, он про слабого
За сивухи ковш яму выроет,
Он на цвет полей тучей хмурится,
На красу небес не оглянется…
Опустив мечи и скрестив крыла,
Мой навет друзья чутко слушали.
Как весенний гром на поля дохнет,
Как в горах рассвет зоем скажется,
Как один из них взвеял голосом:
Мир и мир тебе, одноотчий брат,
Мир устам твоим, слову каждому!
Мы к твоим речам приклонили слух,
И дадим ответ по разумию.
Тут взмахнул мечом светозарный гость,
Рассекал мою клеть телесную,
Выпускал меня, словно голубя,
Под зенитный круг, в Божьи воздухи.
И открылось мне: Глубина Глубин,
Незакатный Свет, только Свет один!
Только громы кругом откликаются,
Только гор алтари озаряются,
Только крылья кругом развеваются?
И звучит над горами: Победа и Мир!
В бесконечности духа бессмертия пир.
(1911)
«Его же в павечернее междучасие
пети подобает, с малым погрецом
ногтевым и суставным».
Из Отпуска — тайного свитка
олонецких сказителей-скрытников
По рожденьи Пречистого Спаса,
В житие премудрыя Планиды,
А в успенье Поддубного старца, —
Не гора до тверди досягнула,
Хлябь здынула каменного плешью,
В стороне, где солнышко ночует
На кошме, за пологом кумачным,
И где ночь-горбунья зелье варит,
Чернит косы копотью да сажей,
Под котлом валежины сжигая, —
Народилось железное царство
Со Вильгельмищем, царищем поганым.
У него ли, нечестивца, войска — сила,
Порядового народа — несусветно;
Они веруют Лютеру-богу,
На себя креста не возлагают,
Великого говения не правят,
В Семик-день веника не рядят,
Не парятся в парной паруше,
Нечистого духа не смывают,
Опосля Удилёну не кличут:
«Матушка ржаная Удилёна,
Расчеши солому — золот волос,
Сдобри бражкой, патокою колос…»
Не сарыч кричит за буераком,
На свежье детенышей сзывая,
И не рысь прыскучая лесная
В ночь мяучит, теплой кровью сыта, —
То язык злокозненный глаголет,
Царь железный пыхает речами:
«Голова моя — умок лукавый,
Поразмысли ты, пораскумекай,
Мне кого б в железо заковати?
Ожелезил землю я и воды,
Полонил огонь и пар шипучий,
Ветер, свет колодниками сделал,
Ныне ж я, как куропоть в ловушку,
Светел Месяц с Солнышком поймаю:
Будет Месяц, как петух на жердке,
На острожном тыне перья чистить,
Брезжить зобом в каменные норы
И блюсти дозоры неусыпно?
Солнцу ж я за спесь, за непокорство
С ног разую красные бахилы,
Желтый волос, ус лихой косатый
Остригу на войлок шерстобитам;
С шеи Солнца бобчатую гривну
Кобелю отдам на ожерелок,
Повалю я красного спесивца
На полати с бабой шелудивой —
Ровня ль будет соколу ворона?»
Неедуча солодяга без прихлебки,
Два же дела без третьего не гожи,
Третье ж дело — гуменная работа,
Выжать рожь на черниговских пашнях,
Волгу-матку разлить по бутылям,
С питухов барыши загребая,
С уха ж Стенькина славного кургана
Сбить литую куяшную шапку,
А с Москвы, боярыни вальяжной,
Поснимать соболью пятишовку,
Выплесть с кос подбрусник златотканный,
Осыпные перстни с ручек сбросить.
На последки ж мощи Макавея
Истолочь в чугунной полуступе,
Пропустить труху через решета
И отсевком выбелить печища,
А попов, игуменов московских
Положить под мяло, под трепало —
Лоско ль будет черное мочало!..
Не медушник-цветик поит дрема
Павечерней сыченой росою,
И не крест — кладбищенский насельник,
Словно столпник, в тайну загляделся —
Мать-Планида на Руси крещеной
От страды келейной задремала.
Был ли сон, аль малые просонки,
Только въявь Планидушке явились
Петр апостол с Пятенкою-девой.
И рекли святые: «Мать-Планида,
Под скуфьей уснувши стопудовой,
За собой и Русь ты усыпила!
Ты вставай-ка, мать, на резвы ноги,
Повести-ка Русь о супостате.
Не бери в гонцы гуляку-Вихря,
Ни сестриц Сутемок чернокосых,
Ни Мороза с Зоем перекатным:
Вихрю пляс, присвистка да присядка,
Балалайки дробь — всего милее;
Недосуг Сутемкам, — им от Бога
Дан наказ Заре кокошник вышить,
Рыбьи глазки с зеньчугом не спутать,
Корзным стегом выпестрить очелье.
У Мороза же не гладки лыжи,
Где пройдет, там насты да суметы,
В теплых пимах, в малице оленьей
На ходе Морозушко сопреет,
А сопрев, по падям, по низинам
Расплеснется речкой половодной
Звонаря же Зоя брать негоже, —
Без него трущоба — скит без била,
Зой ку-ку загозье, гомон с гремью
Шаргунцами вешает на сучья;
Ввечеру ж монашком сладкогласным
Часослов за елями читает…
Ты прими-ка, матушка Планида,
Во персты отмычки золотые,
Пробудившись, райскими ключами
Отомкни синь-камень несекомый,
Вызволь ты из каменной неволи
Паскарагу, ангельскую птицу,
Супротив стожарной Паскараги
Бирюча на белом свете нету!..»
От словес апостольских Планида
Как косач в мошище, встрепенулась,
Круто буйну голову здынула,
Откатила скуфью за Онего.
Кур-горой скуфья оборотилась,
Опушь стала ельником кромешным,
А завязка речкою Сорогой…
Ой люди крещеные,
Толико ученые,
Слухайте-внимайте,
На улицу баб не пускайте,
Ребят на воронец —
Дочуять песни конец,
На лежанку старух,
Чтобы голос не тух!
Господи благослови,
Царь Давид помоги,
Иван Богослов,
Дай басеньких слов,
В подъязычный сустав
Красных погрецов-слав,
А с того, кто скуп,
Выпеть денежек рубь!..
Тысчу лет живет Макоша-Морок,
След крадет, силки за хвоей ставит,
Уловляет души человечьи,
Тысчу лет и Лембэй пущей правит,
Осенщину-дань сбирая с твари:
С зайца — шерсть, буланый пух с лешуги,
А с осины пригоршню алтынов,
Но никто за тысчу зим и весен
Не внимал напеву Паскараги!
Растворила вещая Планида,
Словно складень, камень несекомый,
И запела ангельская птица,
О невзгоде Русь оповещая:
Первый зык дурманней кос девичьих
У ручья знобяник-цвет учуял, —
Он поблек, как щеки ненаглядной
На простинах с воином-зазнобой —
Вещий знак, что много дроль пригожих
На Руси без милых отдевочат.
Зык другой, как трус снегов поморских,
Как булатный свист несметных сабель,
Когда кровь, как жар в кузнечном горне,
Вспучив скулы, Ярость раздувает,
И киркою Смерть-кладоискатель
Из сраженных души исторгает.
Третий зык, как звон воды в купели,
Когда Дух на первенца нисходит,
В двадцать лет детину сыном дарит,
Молодицу ж горлинку — в семнадцать.
Водный звон учуял старичище
По прозванью Сто Племен в Едином,
Он с полатей зорькою воззрился
И увидел рати супостата.
Прогуторил старый: «эту погань,
Словно вошь на гаснике, лишь баней,
Лютым паром сжить со света можно…»
Черпанул старик воды из Камы,
Черпанул с Онеги ледовитой,
И дополнив ковш водой из Дона,
Три реки на каменку опружил.
Зашипели Угорские плиты,
Взмыли пар Уральские граниты,
Валуны Валдая, Волжский щебень
Навострили зубья, словно 1ребень,
И как ельник, как над морем скалы,
Из-под камней сто племен восстало…
Сказанец — не бабье мотовило,
Послесловье ж присловьем не станет.
А на спрос: «откуль» да «что в последки»
Нам програет Кува — красный ворон;
Он гнездищем с Громом поменялся,
Чтоб снести яйцо — мужичью долю.
1915
Ax вы, цветики, цветы лазоревы,
Алоцветней вы красной зорюшки,
Скоротечней вы быстрой реченьки!
Как на вас, цветы, лют мороз падет,
На муравушку белый утренник, —
Сгубит зябель цвет, корень выстудит!
Ах ты, дитятко, свет Миколушка,
Как дубравный дуб — ты матёр-станлив,
Поглядеть кому — сердцу завистно,
Да осилит дуб душегуб-топор,
Моготу твою — штоф зеленого!
На горе стоит елочка,
Под кудрявою — светелочка,
Во светелке красны девушки сидят,
На кажинной брилянтиновый наряд,
На единой дочке вдовиной —
Посконь с серою мешковиной.
Наезжали ко светлице соколья, —
Всё гостиные купецки сыновья,
Выбирали себе женок по уму,
Увозили распригожих в Кострому,
Оставляли по залавочкам труху —
Вдовью дочерь Миколашке-питуху.
(1914)
Вы белила-румяна мои,
Дорогие, новокупленные.
На меду-вине развоженные,
На бело лицо положенные,
Разгоритесь зарецветом на щеках,
Алым маком на девических устах,
Чтоб пригоже меня, краше не было,
Супротивницам-подруженькам на зло.
Уж я выйду на широкую гульбу —
Про свою людям поведаю судьбу:
«Вы не зарьтесь на жар-полымя румян,
Не глядите на парчевый сарафан,
Скоро девушку в полон заполонит
Во пустыне тихозвонный белый скит».
Скатной ягоде не скрыться при пути, —
От любови девке сердца не спасти.
(1912)
Западите-ка, девичьи тропины,
Замуравьтесь травою-лебедой, —
Молоденьке зеленой не топтати
Макасатовым красным сапожком.
Приубавила гульбища-воленья
От зазнобушки грамотка-письмо
Я по зорьке скорописчату читала,
До полуночи в думушку брала.
Пишет девушке смертное прощенье
С Ерусланова, милый, городка, —
На поминку шлет скатное колечко,
На кручинушку бел-гербовый лист.
Я ложила колечко в изголовье, —
Золотое покою не дает.
С ранней пташкою девка пробудилась! —
Распрощалася с матерью, отцом.
Обряжалася черною монашкой,
Расставалась с пригожеством-красой…
Замуравьтеся, девичьи тропины,
Смольным ельником, частою лозой.
(1912)
Я сгорела, молоденька, без огня,
Без присухи сердце высушила,
Уж как мой-то муж недобрый до меня,
Не купил мне-ка атласного платка,
А купил злодей, коровушку —
Непорядную работушку!..
Лучше пуд бы мне масла купил,
Подрукавной муки бы мешок, —
Я бы пояс с япанечкой продала,
На те деньги бы стряпейку наняла,
Стряпея бы мне постряпывала,
Я б младешенька похаживала,
Каблучками приколачивала:
Ах вы, красные скрипучи каблучки,
Мне-ка не с кем этой ноченькой легчи —
Нету деда, родной матери с отцом,
Буду ночку коротати с муженьком!
Муженечек на перинушке лежит,
А меня, младу, на лавочку валит,
Изголовьицем ременну плеть кладет,
Потничком велит окутаться:
«Уж ты спи, моя лебедушка, усни,
Ко полуночи квашонку раствори,
К петухам парную баню истопи,
К утру-свету лен повыпряди,
Ко полудню вытки белые холсты,
К сутеменкам муженьку сготовь порты,
У портищ чтоб были строчены рубцы,
Гасник шелковый с кисточкою,
Еще пугвица волжоная…»
Молода жена — ученая.
(1914)
На малиновом кусту
Сладки ягоды в росту,
Они зреют, половеют
На заманку-щипоту.
Затрудила щипота
От калинова моста,
От накладины тесовой,
Молодецка долота.
Малец кладочку долбил,
Долотешко притупил,
На точило девку милу
Ненароком залучил.
Я не ведала про то,
В моготу ли долото,
Зарудело, заалело
Камень — тело молодо…
У малинова куста
Нету плодного листа,
Ах, в утробе по зазнобе
Зреет ягода густа.
На реке калинов мост
В снежный кутается холст,
Девке торный, незазорный
Первопуток на погост.
На погосте мил дружок
Стружит гробик-теремок…
Белый саван, сизый ладан —
Светлый девичий зарок.
Как по реченьке-реке
В острогрудом челноке,
Где падун-водоворот,
Удалой рыбак плывет.
У него приманно-рус
Закудрявлен лихо ус,
Парус-облако, весло —
Лебединое крыло.
Подмережник — жемчуга,
Во мереже два сига,
Из сиговины один —
Рыбаку заочный сын.
В прибережной осоке,
В лютой немочи-тоске
Заломила руки мать.
Широка речная гладь;
Желтой мели полоса,
Словно девичья коса,
Заревые янтари —
Жар-монисто на груди.
С рыболовом, крутобок,
Бороздит янтарь челнок.
Глуби ропщут: так иль сяк —
Будешь ты на дне, рыбак.
Я вечор, млада, во пиру была,
Хмелен мед пила, сахар кушала;
Во хмелю, млада, похвалялася
Не житьем-бытьем — красной удалью.
Не сосна в бору дрожмя дрогнула,
Топором-пилой насмерть ранена,
Не из невода рыба шалая,
Извиваючись, в омут просится, —
Это я пошла в пляску походом:
Гости бражники рты разинули.
Домовой завыл — крякнул под полом,
На запечье кот искры выбрызнул:
Вот я —
Плясея —
Вихорь, прах летучий,
Сарафан —
Синь-туман,
Косы — бор дремучий!
Пляс-гром,
Бурелом,
Лешева погудка,
Под косой —
Луговой
Цветик незабудка!
Ой, пляска приворотная,
Любовь — краса залетная,
Чем вчуже вами маяться,
На плахе белолиповой
Срубить бы легче голову!
Не уголь жжет мне пазуху,
Не воск — утроба топится,
О камень — тело жаркое
На пляс — красу орлиную
Разбойный ножик точится!
(1912)
На припеке цветик алый
Обезлиствел и поблек, —
Свет-детина разудалый
От зазнобушки далек.
Он взвился бы буйной птицей, —
Цепи-вороги крепки,
Из темницы до светлицы
Перевалы велики:
Призапала к милой стежка,
Буреломом залегла,
За окованным окошком
Колокольная игла.
Все дозоры да запоры,
Каземат — глухой капкан…
Где вы, косы — темны боры,
Заряница-сарафан?
В белоструганной светелке
Кто призарился на вас,
На фату хрущата шелка,
На узорный канифас?
Заручился кто от любы
Скатным клятвенным кольцом, —
Волос — зарь, малина — губы,
В цвет черемухи лицом?..
Захолонула утроба,
Кровь, как цепи тяжела…
Помяни, душа-зазноба,
Друга — сизого орла!
Без ножа ему неволя
Кольца срезала кудрей,
Чтоб раздольней стало поле,
Песня-вихорь удалей.
Чтоб напева ветровова
Не забыл крещеный край…
Не шуми ты, мать-дуброва,
Думу думать не мешай!
(1913)
Ах, подруженьки-голубушки,
Луговые серы утушки,
Вы берите-ка скорешенько
Пялы новые, точеные,
Еще иглы золоченые,
Шелк бурмитчатый, наводчатый,
Мелкий бисер с ясным золотом,
Расшивайте к сроку-времени
Разузорчатую завесу!
На одном углу — скради глаза,
Наведите солнце с месяцем,
На другом углу — рехнись ума,
Нижьте девушку с прилукою!
Как наедут сват со свахою,
Поезжане с девьим выкупом,
Разглядятся и раззарятся
На мудрены красны шитипы,
А раззарясь, с думы выкинут
Сватать павушку за ворона,
Ощипать перо лазорево,
Довести красу до омута!
(1914)
Не шуми, трава шелкова,
Бел-призорник, зарецвет,
Вышиваю для милова
Левантиновый кисет.
Я по алу левантину
Расписной разброшу стёг,
Вышью Гору Соколину,
Белокаменный острог.
Неба ясные упеки
Наведу на уголки,
Бирюзой занижу реки,
С Беломорьем — Соловки.
Оторочку на кисете
Литерами обовью:
«Люди с титлою», «Мыслете»,
Объявилося: «Люблю».
Ах, не даром на посаде
Грамотеей я слыву…
Зелен-ветер в палисаде
Всколыхнул призор-траву.
Не клонись, вещунья-травка,
Без тебя вдомек уму:
Я — посадская чернавка,
Мил жирует в терему.
У милого — кунья шуба,
Гоголиной масти конь,
У меня — сахарны губы,
Косы чалые в ладонь.
Не окупит мил любови
Четвертиной серебра…
Заревейте на обнове,
Расписные литера!
Дорог камень бирюзовый,
В стёг мудреный заплетись,
Ты, муравонька шелкова,
Самобранкой расстелись.
Не завихрился бы в поле
Подкопытный прах столбом,
Как проскачет конь гоголий
С зарнооким седоком.
(1912)
Баба Василиста
Хороша, грудиста,
Голова кувшином
С носом журавлиным,
Руки — погонялки,
Ноги — волчьи пялки.
Как пошла Васиха
Слободе на лихо
Бёрда наживати,
Самобранку ткати.
Дали ей бердище
По колу зубище…
На повозной паре
Ехали бояре,
Охобни бобровы,
Сами чернобровы:
«Помогай-те Боже
Вытыкать рогожи!»
Баба Василиста
На язык речиста,
Как выжлец у сала,
Мерином заржала.
«Аи да баба-пава,
Гридняя забава…
Быть тебе, Васиха,
В терему ткачихой,
За глумство-отвагу
Трескать солодягу,
За кудель на тыне
Окрестить отныне
Красную Слободку
В Лешеву Находку!»
Как во нашей ли деревне —
В развеселой слободе,
Был детина, как малина,
Тонкоплеч и чернобров;
Он головушкой покорен,
Сердцем-полымем ретив,
Дозволенья ожениться
У родителя просил.
На кручинное моленье
Не ответствовал отец, —
Тем на утреннем пролете
Сиза голубя сгубил:
У студеного поморья,
На пустынном берегу,
Сын под елью в темной келье
Поселился навсегда.
Иногда из кельи строгой
На уклон выходит он
Поглядеть, как стелет море
По набережью туман,
Как плывут над морем тучи,
Волны буйные шумят,
О любови, о кручине,
О разлуке говорят.
(1912)
Страховито деревинке под грозой стояти,
Листопадные волосья по ветру трепати,
Таково ли молоденьке за неладным мужем,
Как за вороном касатке, годы коротати.
Надоумилося птахе перышки оправить, —
Молодешеньке у мужа спеси приубавить.
Я рядилася в уборы — в дорогую кику,
Еще в алу косоплетку — по любезну память,
Улещала муженечка в рощу погуляти,
На заманку посулила князем величати.
Улучала молоденька времени маленько, —
Привязала лиходея ко дремучей ели.
Я гуляла-пировала круглую неделю
С кудреватым, вороватым, с головой разбойной.
По разлуке, по гостибью разума хватилась,
Заставала душу в теле — муженька у ели:
«Еще станешь ли, негодный, любу веселити?»
— Ой, сударыня-жена, буду забавляти!
«Еще станешь ли, негодный, на гульбу возити?»
— Ой, боярыня-жена, буду на пеганке."
«Ах, пегана у цыгана, сани на базаре,
Крутобокое седельце у дружка в промене,
Погонялочка с уздицей — в кабаке на спице».
(1913)
Я ко любушке-голубушке ходил,
Голубую однорядку износил,
Шубу беличью повыволочил,
Коробейку мелких денег издержал,
Разлюбезной воркованьем докучал:
Я куплю тебе гостинец — скатну нить,
Буду баско оболоченой водить,
Разлюби ты дегтегона-лесника,
Лаптевяза, да Мирона-резчика,
Не подмигивай торговому в ряду,
Не обранивай платочка на ходу,
Протопопу белой ручкой не маши,
Не заглядывай в рыбачьи шалаши,
У калачника не мешкай в куреню,
Не давай овса гонецкому коню,
На гонца крутую бровь не наводи,
Чтобы сердце не кровавилось в груди!
У гонца не застоялая душа, —
В торбе ложка и походная лапша.
Он тебя за белояровый овес
Доведет до неуемных горьких слез,
Что ль до зыбки — непотребного лубка,
До отцовского глухого кулака,
Будет зыбочка поскрипывать,
Красна девушка повздыхивать!
(1914)
Не по зелену бархату,
Не по рытому, черевчату,
Золото кольцо катается,
Красным жаром распыляется, —
По брусяной новой горнице,
По накатаной половичине,
Разудалый ходит походом,
Голосит слова ретивые:
Ах, брусяные хоромы,
В вас кому ли жировати,
Красоватися кому?
Угодити мне из горниц,
С белоструганных половиц,
В поруб — лютую тюрьму!
Ax вы, сукна-заволоки,
Вами сосны ли крутити,
Обряжать пути-мосты?
Побраталися с детиной
Лыки с белою рядниной, —
Поминальные холсты!
Ах ты, сад зеленотемный,
He заманивай соловкой,
Духом-брагой не пои:
У тебя есть гость захожий,
Под лозой лежит пригожий,
С метким ножиком в груди!
Ой, не в колокол ударили,
Не валун с нагорья ринули,
Подломив ковыль с душицею,
На отшибе ранив осокорь, —
Повели удала волостью,
За острожный тын, как ворога,
До него зенитной птахою
Долетает причит девичий:
Ой, не полымя в бору
Полыхает ало —
Голошу — утробой мру
По тебе, удалый.
У перильчата крыльца
Яровая мята
Залучила жеребца
Друга-супостата.
Скакуну в сыром лугу
Мята с зверобоем,
Супротивнику-врагу
Ножик в ретивое.
Свянет мятная трава,
Цвет на бересклете…
Не молодка, не вдова —
Я одна на свете.
Заторится стежка-вьюн
До девичьей хаты,
И не вытопчет скакун
У крылечка мяты.
Из-за леса — лесу темного,
Из-за садика зеленого,
Не ясен сокол вылетывал, —
Добрый молодец выезживал
По одежи он купецкий сын,
По обличью — парень-пахотник
Он подъехал во чистом поле
Ко ракитовому кустику,
С корня сламывал три прутика,
Повыстругивал три жеребья.
Он слезал с коня пеганого,
Становился на прогалине,
Черной земи низко кланяясь:
«Ты ответствуй, мать-сыра земля,
С волчняком-травой, с дубровою,
Мне какой, заочно суженый,
Изо трех повыбрать жеребий?
Первый жребий — быть лапотником,
Тихомудрым, черным пахарем,
Средний — духом ожелезиться,
Стать фабричным горемыкою,
Третий — рай высокий, мысленный,
Добру молодцу дарующий,
Там река течет животная,
Веют воздухи безбольные,
Младость резвая не старится,
Не седеют кудри-вихори».
(1912)
Меня матушка будит спозаранья,
Я поздёшенько, девушка, встаю.
Покуль белое личко умываю —
Мне изюмный калачик испечен,
Покуль в цветное платье обряжаюсь,
Мне-ка чарочка меду подана,
Пока медом калачик запиваю, —
На работу подруженьки уйдут…
От крестьянской работки-рукоделья
У подруженек рученьки болят,
Болят спинушка с буйной головою,
Ретивому сердечку тяжело…
Мне ж едина работушка далася —
Шить наводы по алому сукну.
Ах, с сиденья, с девичьего безделья
Сполюблю я удала паренька, —
С распригожим не будет девке тошно
До замужества время коротать, —
До того ли замужества-разлуки,
До проклятого бабьего житья!
Распроклятое бабье жированье,
Расхорошее девичье житье:
Уж я высплюся девушкой досыта, >
Нагуляюся красной до люби.
Как у нашего двора
Есть укатана гора,
Ах, укатана, увалена,
Водою полита.
Принаскучило младой
Шить серебряной иглой, —
Я со лавочки встала,
Серой уткой поплыла,
По за-сенцам — лебедком,
Под крылечико — бегом.
Ах, не ведала млада,
Что гора — моя беда,
Что козловый башмачок
По раскату — не ходок!
Я и этак, я и так —
Упирается башмак.
На ту пору паренек
Подал девушке платок.
Я бахромчат плат брала»,
Парню славу воздала:
«Ты откуль изволишь быть,
Чем тебя благодарить:
Золотою ли казной,
Али пьяною гостьбой?»
Раскудрявич мне в ответ,
«Я по волости сосед;
Приурочил для тебя
Плат и вихоря-коня,
Сани лаковые,
Губы маковые».
(1912)
Как родители-разлучники
Да женитьба подневольная
Довели удала молодца
До большой тоски-раздумьица!
Допрежь сердце соколиное
Черной немочи не ведало, —
Я на гульбищах погуливал,
Шапки старосте не ламывал
А тепереча я, молодец,
Словно птаха-конопляница,
Что по зорьке лет направивши,
Птицелову в сеть сгодилася.
Как лихие путы пташицу,
Так станливого молодчика
Завязала и запутала
Молода жена-приданница.
Ты, судинушка — чужая сторона,
Что свекровьими попреками красна,
Стань-ка городом, дорогой столбовой,
Краснорядною торговой слободой!
Было б друженьке где волю волевать,
В сарафане-разгуляне щеголять,
Краснорядцев с ума-разума сводить,
Развеселой слобожанкою прослыть,
Перемочь невыносимую тоску —
Подариться нелюбиму муженьку!
Муж повышпилит булавочки с косы,
Не помилует девической красы.
Сгонит с облика белила и сурьму,
Не обрядит в расписную бахрому.
Станет друженька преклонливей травы,
Не услышит человеческой молвы,
Только благовест учует по утру,
Перехожую волынку в вечеру.
(1912)
Не под елью белый мох
Изоржавел и засох,
Заростала сохлым мхом
Пахотинка-чернозем.
Привелося на грехи
Раскосулить белы мхи,
Призасеять репку
Не часту, не редку.
Выростала репа-мед
Вплоть до тещиных ворот…
Глядь, в осенний репорез
Вор на репище залез.
Как на воре тещин плат
Красной вышивкой назад,
Подзатыльник с галуном…
Неподатлив чернозем.
Зять воровку устерег,
Побивало приберег,
Что ль гужину во всю спину,
На затылицу батог.
Завопила теща-мать:
«Государь — любимый зять,
Погоди меня казнить
Вели говор говорить!
Уж как я, честна вдова,
Как притынная трава,
Ни ездок, ни пешеход
Муравы не колыхнет,
Потоптал тимьян-траву
Ты на студную молву,
Я за студную беду
Дочку-паву уведу!
Ах, без павушки павлин —
Без казны гостиный сын,
Он в зеленый сад пойдет —
Мелко листье опадет,
Выйдет в красный хоровод —
Отшатится весь народ.
Ему тамова житье,
Где кабацкое питье,
Где кружальный ковш гремит,
Ретивое пепелит,
Ронит кудри на глаза
Перегарная слеза!»
(1914)
Ивушка зелененька —
Девушка молодёнька.
Стали иву ломати —
Девку замуж отдавати.
Красна девушка догадалась,
В нову горницу, свет, кидалась:
«Ах ты, горенка — светлая сидельня,
Мне-ка нонева не до рукоделья,
А еще не до смирныя беседы!
Ах вы, пялы мои золочены,
Ворота ли вами подпирати?
Вы, шелки мои — бобчаты поясья,
По сугорам ли вас расстилати?
Уж вы плящие, ярые свечи,
Темны корбы ли вами палити?
Ты согрева — муравчата лежанка,
Не смолой ли тебя растопити?»
Отвечала лежанка-телогрейка
Она речью крещеной человечьей:
«Лучше б тебе, девушке, родиться
Во сыром болоте черной кочкой,
Чем немилу сапог разув ати,
За онучею гривну искати,
За нее лиходея целовати!»
Сизый голубь ворковал,
Под оконце прилетал;
Он разведал, распознал,
Что в светлице говорят.
Ухитряют во светлице
Сиза в клетку залучить,
Чтобы с голубем девице
Красоту-любовь делить,
Обряжатися-крутиться
В алый кемрик, в скатну нить.
Буйноперый под окном
Обернулся пареньком, —
Очи — ночка — день — лицо…
Хлипко девичье крыльцо.
Тесовая дверь бела,
Клетка-горенка мала,
На лежанке пуховик —
Запрокинуть девий лик,
С перелету на груди
Птичьим пылом изойти.
Летел орел за тучею,
В догонку за гремучею,
Он воздухи разреживал,
А туч не опереживал.
Упал орел на застреху
Кружала затрапезного,
Повыглядел в оконницу
Становище кабацкое.
Он в пляс пошел — завихрился,
Обжег метельным холодом,
Нахвалыциков — кудрявичей
Притулил на залавицы…
Ой, яра кровь орлиная,
Повадка-поступь гульная,
Да чарка злая, винная,
Что песенка досюльная,
Не мимо канет-молвится,
Глянь, пьяница-пропойщина,
Мирская краснобайщина,
Тебе ль попарщик сиз орел,
Что с громом силой мерялся,
С крыла дожди отряхивал,
С зениц стожары-сполохи,
Ан он за красоулею
Погнавшись, стал вороною,
Каркуньей загуменною.
А и всё-то она, ворона, грает,
На весь свет растопорха пеняет:
«Извели меня вороги-люди,
Опризорили зависть да лихо,
Разлучили с невестой-звездою,
Подружили с вороньею жирой,
С загуменною, пьяною долей!»
На селе четыре жителя,
Нет у девки уважителя, —
Как у Власа-то савраса борода,
У Никиты нос подбитый завсегда,
У Савелья от безделья чернота, —
Не выводится цыгарка изо рта,
У Ипата кудревата голова,
Да пронесена недобрая молва:
Будто ночкою Ипатушка
Загубил свою разлапушку, —
Вышибал ей печень черную
За повадку непокорную,
За орехи, за изюмные стручки,
За ручные мелкотравчаты платки,
На платочках красны литеры —
Подарил купец из Питера.
Кабы я Ипату любушкой была,
Не такое бы бесчестье навела,
Накурила бы вина позеленей,
Напекла бы колобов погорячей,
Угостила б супостата-миляша,
Чтобы вышла из постылого душа!..
Ах, тальянка медносборчатая,
Голосистая, узорчатая,
Выдай погрецы детинушке —
Ласкослову сиротинушке,
Чтобы девку не сушила сухота,
Без жалобного не сгибла б красота,
Не палила б мои кречетьи глаза
Неуемная капучая слеза!
(1914)
Недозрелую калинушку
Не ломают и не рвут, —
Недорощена детинушку
Во солдаты не берут.
Придорожну скатну ягоду
Топчут конник, пешеход, —
По двадцатой красной осени
Парня гонят во поход.
Раскудрявьтесь, кудри-вихори,
Брови — черные стрижи,
Ты, размыкушка-тармоника,
Про судину расскажи:
Во незнаемой сторонушке
Красовита ли гульба?
По страде свежит ли прохолодь,
В стужу греет ли изба?
Есть ли улица расхожая,
Девка-зорька, маков цвет,
Али ночка непогожая
Ко сударке застит след?
Ах, размыкушке-гармонике
Поиграть не долог срок!..
Придорожную калинушку
Топчут пеший и ездок.
(1912)
Жила душа свято, праведно;
Во пустыне душа спасалася,
В листвие нага одевалася,
Во бересто боса обувалася,
Притулья-жилья душа не имала,
За застольным брашном не сиживала,
Куса в соль не обмакивала.
Утрудила душа тело белое
Что ль до туги-издыхания смертного,
Чаяла душа, что в рай пойдет,
А пошла она в тартарары.
Закрючили душеньку два огненных пса,
Учали душеньку во уста лакать…
Калыгеря-бес да бес-едун
К Сатане пришли с судной хартией…
Надевал Сатана очки геенские,
Садился на стуло костеножное,
Стал житие души вычитывать:
Трудилась душа по-апостольски,
Служила душа по-архангельски,
Воздыхала душа по-Адамову —
Мукой мучиться душе не за что.
Айв чем же душа провинилася,
В грабеже ль, во разбое поножевничалв,
Мостовую ли гривну утаивала,
Аль чужие силки оголаживала,
Аль на уду свят артос насаживала?
Неповинна душенька и в сих грехах…
А как была душа в плоти-живности,
Что ль семи годков без единого,
Так в Страстной Пяток она стреснула,
Не покаявшись, глупыш масленый…
Не суди нас, Боже, во многом,
И спаси нас, Спасе, во малом.
Аминь.
Не отказна милостыня праведная,
На помин души родительской
По субботним дням подавана
Нищей братьи со мостинами…
А убогому Пафнутьюшке
Дан поминный кус в особицу.
Как у куса нутра ячневы,
С золотой наводной корочкой,
Уж как творен кус на патоке,
Испечен на росном ладане,
А отмяк кусок под образом,
Белым воздухом прикутанный…
Спасет Бог, воз благодарствует
Кормящих, поящих,
Одевающих, обувающих,
Теплом согревающих!
Милостыня сота —
Будет душеньке вольгота;
Хозяину в дому,
Как Адаму во раю,
Детушкам в дому,
Как орешкам во меду"
Спасет Бог радетелей,
Щедрых благодетелей!
Аверкий — банный согреватель,
Душ и телес очищатель,
Сесентий-калужник,
Олексий — пролужник,
Все святые с нами
В ипостасном храме.
Аминь.
Памяти матери
Четыре вдовицы к усопшей пришли…
(Крича бороздили лазурь журавли,
Сентябрь-скопидом в котловин сундуки
С сынком-листодером ссыпал медяки).
Четыре вдовы в поминальных платках,
Та с гребнем, та с пеплом, с рядниной в руках,
Пришли, положили поклон до земли,
Опосле с ковригою печь обошли,
Чтоб печка-лебедка, бела и тепла,
Как допреж, сытовые хлебы пекла.
Посыпали пеплом на куричий хвост,
Чтоб немочь ушла, как мертвец, на погост.
Хрущатой рядниной покрыли скамью, —
На одр положили родитель мою.
Как ель под пилою, вздохнула изба,
В углу зашепталася теней гурьба,
В хлевушке замукал сохатый телок,
И вздулся, как парус, на грядке платок, —
Дохнуло молчанье… Одни журавли,
Как витязь победу, трубили вдали:
«Мы матери душу несем за моря,
Где солнцеву зыбку качает заря,
Где в красном покое дубовы столы
От мис с киселем словно кипень белы.
Там Митрий Солунский, с Миколою Влас
Святых обряжают в камлот и атлас,
Креститель-Иван с ендовы расписной
Их поит живой Иорданской водой…»
Зарделось оконце… Закат золотарь
Шасть в избу незваный: — «Принес-де стихарь —
Умершей обнову, за песни в бору,
За думы в рассветки, за сказ ввечеру,
А вынос блюсти я с собой приведу
Сутемки, зарянку и внучку-звезду,
Скупцу ж листодеру чрез мокреть и гать
Велю золотые ширинки постлать».
(1916)
Лежанка ждет кота, пузан-горшок хозяйку, —
Объявятся они, как в солнечную старь,
Мурлыке будет блин, а печку-многознайку
Насытят щаный пар и гречневая гарь.
В окне забрежжит луч — волхвующая сказка,
И вербой расцветет ласкающий уют;
Запечных бесенят хихиканье и пляска,
Как в заморозки ключ, испуганно замрут.
Увы, напрасен сон. Кудахчет тщетно рябка,
Что крошек нет в зобу, что сумрак так уныл —
Хозяйка в небесах, с мурлыки сшита шапка,
Чтоб дедовских седин буран не леденил.
Лишь в предрассветный час лесной, снотворной влагой
На избяную тварь нисходит угомон,
Как будто нет Судьбы, и про блины с котягой,
Блюдя печной дозор, шушукает заслон.
(1915)
Осиротела печь, заплаканный горшок
С таганом шепчутся, что умерла хозяйка,
А за окном чета доверчивых сорок
Стрекочет: «близок май, про то, дружок, узнай-ка!
Узнай, что снигири в лесу справляют свадьбу,
У дятла-кузнеца облез от стука зоб,
Что, вверивши жуку подземную усадьбу,
На солнце вылез крот — угрюмый рудокоп,
Что тянут журавли, что проболталась галка
Воришке-воробью про первое яйцо»…
Изжаждалась бадья… Вихрастая мочалка
Тоскует, что давно не моется крыльцо.
Теперь бы плеск воды с веселою уборкой,
В окне кудель лучей и сказка без конца…
За печкой домовой твердит скороговоркой
О том, как тих погост для нового жильца,
Как шепчутся кресты о вечном, безымянном,
Чем сумерк паперти баюкает мечту.
Насупилась изба, и оком оловянным
Уставилось окно в капель и темноту.
(1914)
«Умерла мама» — два шелестных слова.
Умер подойник с чумазым горшком.
Плачется кот и понура корова,
Смерть постигая звериным умом:
Кто она? Колокол в сумерках пегих,
Дух живодерни, ведун-коновал,
Иль на грохочущих пенных телегах
К берегу жизни примчавшийся шквал?
— Знает лишь маковка ветхой церквушки,
В ней поселилась хозяйки душа,
Данью поминною — рябка в клетушке
Прочит яичко, соломой шурша.
В пестрой укладке повойник и бусы
Свадьбою грезят: «Годов пятьдесят
Бог насчитал, как жених черноусый
Выменял нас — молодухе в наряд».
Время, как шашель, в углу и за печкой
Дерево жизни буравит, сосет…
В звезды конек и в потемки крылечко
Смотрят и шепчут: «вернется… придет…»
Плачет капелями вечер соловый,
Крот в подземельи и дятел в дупле…
С рябкиной дремою, ангел пуховый
Сядет за прялку в кауровой мгле.
«Мама в раю», — запоет веретенце,
«Нянюшкой светлой младенцу-Христу…»
Как бы в стихи, золотые как солнце,
Впрясть волхвованье и песенку ту?
Строки и буквы — лесные коряги,
Ими не вышить желанный узор…
Есть, как в могилах, душа у бумаги —
Алчущим перьям глубинный укор.
(1915–1916)
Шесток для кота, что амбар для попа,
К нему не заглохнет кошачья тропа;
Зола, как перина, — лежи, почивай, —
Приснятся снетки, просяной каравай.
У матери-печи одно на уме:
Теплынь уберечь да всхрапнуть в полутьме;
Недаром в глухой, свечеревшей избе
Как парусу в ведро, дремотно тебе.
Ой, вороны-сны, у невесты моей
Не выклевать вам беспотемных очей;
Летите к мурлыке на теплый шесток,
Куда не заглянет прожорливый рок,
Где странники-годы почили золой,
И бесперечь хнычет горбун-домовой;
Ужели плакида — запечный жилец
Почуял разлуку и сказки конец?
Кота ж лежебока будите скорей,
Чтоб был на стороже у чутких дверей,
Мяукал бы злобно и хвост распушил,
На смерть трясогузую когти острил!
(1916)
Весь день поучатися правде Твоей,
Как вешнюю озимь, ждать светлых гостей,
В раю избяном, и в затишьи гумна
Поплакать медово, что будет «она».
Задремлется деду, лучина замрет —
Бесплотная гостья в светелку войдет,
Поклонится Спасу, погладит внучат,
Как травка лучу, улыбнется на плат:
Висит, дескать, сирый, хозяйке взамен.
Повыкован венчик из облачных пен:
Очелье — алмаз, по бокам — изумруд.
Трех отроков пещных и ангелов труд.
Петух кукарекнет, забрезжит светец,
В дверях засияет Медостов венец;
Пречудный святитель войдет с посошком,
В пастушьих лапотцах, повитый лучом.
За ним, умеряючи крыл паруса,
Предстанет Иван — грозовая краса:
Он с чашей крестильной, и голубь над ним…
Всю ночь поучаюсь я тайнам Твоим.
Заутро у бурой полнее удой,
У рябки яичко, и весел гнедой.
А там, где святые росою прошли,
С курлыканьем звонким снуют журавли:
Чтоб сизые крылья и клюв укрепить,
Им надо росы благодатной испить.
(1915–1916)
Хорошо в вечеру, при лампадке,
Погрустить и поплакать втишок,
Из резной, низколобой укладки
Недовязанный вынуть чулок.
Ненаедою-гостем за кружкой
Усадить на лежанку кота,
И следить, как лучи над опушкой
Догорают виденьем креста,
Как бредет позад дремлющих гумен,
Оступаясь, лохмотница-мгла…
Все по старому: дед, как игумен,
Спит лохань и притихла метла.
Лишь чулок, как на отмели верши,
И с котом раздружился клубок.
Есть примета: где милый умерший,
Там пустует кольцо иль чулок,
Там божничные сумерки строже,
Дед безмолвен, провидя судьбу,
Глубже взор и морщины… О Боже —
Завтра год, как родная в гробу!
(1914)
Заблудилось солнышко в корбах темнохвойных,
Износило лапчатый золотой стихарь:
Не бежит ли красное от людей разбойных,
Не от злых ли кроется в сутемень да в марь.
Али корба хвойная с бубенцами шишек,
С рушниками-зорями просини милей,
Красики с волвянками слаще звездных пышек
И громов размычливей гомон журавлей?
Эво, на валежине, словно угли в жарнике,
Половеет лапчатый золотой стихарь…
Потянули за море витлюки-комарники,
Нижет перелесица бляшки да янтарь.
Сядь, моя жалобная, в сарафане сборчатом,
В камчатом накоснике за послушный лен, —
Постучится солнышко под оконцем створчатым —
Шлет-де вестку матушка с Тутошних сторон:
Мы в ответ: радехоньки говору то-светному,
Ходоку от маминой праведной души,
Здынься по крылечику к жарнику приветному,
От росы да мокрети лапти обсуши!
Полыхнувши золотом, прянет гость в предызбицу,
Краснобайной сказкою пряху улестит.
Как игумен в куколе, вечер, взяв кадильницу,
Складню рощ финифтяных ладаном кадит.
В домовище матушка… Пасмурной округою
Водит мглу незрячую поводырка-жуть,
И в рогожном кузове, словно поп за ругою,
В Сторону то-светную солнце правит путь.
(1915)
От сутемок до звезд, и от звезд до зари
Бель бересты, зыбь хвои и смолы янтари,
Перекличка гагар, вод дремучая дремь,
И в избе, как в дупле, рудо-пегая темь,
От ловушек и шкур лисий таежный дух,
За оконцем туман, словно гагачий пух,
Журавлиный пролет, ропот ливня вдали,
Над поморьем лесов облаков корабли,
Над избою кресты благосенных вершин…
Спят в земле дед и мать, я в потемках один.
Чую, — сеть на стене, самопрялка в углу,
Как совята с гнезда, загляделись во мглу,
Сиротеют в укладе шушун и платок,
И на отмели правит поминки челнок,
Ель гнусавит псалом: «яко воск от огня…»
Далеко до лесного железного дня,
Когда бор, как кольчужник, доспехом гремит —
Королевну-Зарю полонить норовит.
(1918)
Бродит темень по избе,
Спотыкается спросонок.
Балалайкою в трубе
Заливается бесенок:
Трынь, да брынь, да тере-рень…
Чу! Заутренние звоны!
Богородицына тень,
Просияв, сошла с иконы.
В дымовище сгинул бес,
Печь, как старица, вздохнула.
За окном бугор и лес
Зорька в сыту окунула.
Там, минуючи зарю,
Ширь безвестных плоскогорий,
Одолеть судьбу-змею "
Скачет пламенный Егорий.
На задворки вышел Влас
С вербой, в венчике сусальном…
Золотой, воскресный час,
Просиявший в безначальном.
(1915)
Зима изгрызла бок у стога,
Вспорола скирды, но вдомек
Буренке пегая дорога
И грай нахохленных сорок.
Сороки хохлятся — к капели,
Дорога пега — быть теплу.
Как лещ наживку, ловят ели
Луча янтарную иглу.
И луч бежит в переполохе,
Ныряет в хвои, в зыбь ветвей…
По вечерам коровьи вздохи
Снотворней бабкиных речей:
«К весне пошло, на речке глыбко,
Буренка чует водополь»…
Изба дремлива, словно зыбка,
Где смолкли горести и боль.
Лишь в поставце, как скряга злато,
Теленье числя и удой,
Подойник с крынкою щербатой
Тревожат сумрак избяной.
(1916)
В селе Красный Волок пригожий народ,
Лебедушки девки, а парни как мед,
В моленных рубахах, в беленых портах,
С малиновой речью на крепких губах;
Старухи в долгушках, а деды — стога,
Их россказни внукам милей пирога:
Вспушатся усищи, и киноварь слов
Выводит узоры пестрей теремов.
Моленна в селе — семискатный навес:
До горнего неба семь нижних небес,
Ступенчаты крыльца, что час, то ступень,
Всех двадцать четыре — заутренний день.
Рундук запорожный — пречудный Фавор,
Где плоть убедится, как пена озер,
Бревенчатый короб — утроба кита,
Где спасся Иона двуперстьем креста.
Озерная схима и куколь лесов
Хоронят село от людских голосов.
По Пятничным зорям, на хартии вод
Всевышние притчи читает народ:
«Сладчайшего Гостя готовьтесь принять!
Грядет Он в нощи, яко скимен и тать;
Будь парнем женатый, а парень, как дед…»
Полощется в озере маковый свет,
В пеганые глуби уходит столбом
До сердца земного, где праотцев дом.
Там, в саванах бледных, соборы отцов
Ждут радужных чаек с родных берегов;
Летят они с вестью, судьбы бирючи,
Что попрана Бездна и Ада ключи.
(1918)
Коврига свежа и духмяна,
Как росная пожня в лесу,
Пушист у кормилицы мякиш,
И бел, как береста, испод.
Она — избяное светило,
Лучистее детских кудрей:
В чулан загляни ненароком —
В лицо тебе солнцем пахнет.
И в час, когда сумерки вяжут,
Как бабка, косматый чулок,
И хочется маленькой Маше
Сытового хлебца поесть —
В ржаном золотистом сияньи
Коврига лежит на столе,
Ножу лепеча: «я готова
Себя на закланье принесть».
Кусок у малютки в подоле —
В затоне рыбачий карбас:
Поломана мачта, пучиной
Изгрызены днище и руль, —
Но светлая радость спасенья,
Прибрежная тишь после бурь
Зареют в ребяческих глазках,
Как ведреный, синий Июль.
(1916)
Вешние капели, солнопек и хмара,
На соловом плесе первая гагара,
Дух хвои, бересты, проглянувший щебень,
Темью — сон-липуша, россказни да гребень.
Тихий, мерный ужин, для ночлега лавка,
За оконцем месяц — Божья камилавка,
Сон сладимей сбитня, петухи спросонок,
В зыбке снигиренком пискнувший ребенок,
Над избой сутемки — дедовская шапка,
И в углу божничном с лестовкою бабка,
От печного дыма ладан пущ сладимый,
Молвь отшельниц-елей: «иже херувимы»…
Вновь капелей бусы, солнопека складень…
Дум — гагар пролетных не исчислить за день.
Пни — лесные деды, в дуплах гуд осиный,
И от лыж пролужья на тропе лосиной.
(1914)
Ворон грает к теплу, а сорока к гостям,
Ель на полдень шумит — к звероловным вестям.
Если полоз скрипит, конь ушами прядет —
Будет в торге урон и в кисе недочет.
Если прыскает кот и зачешется нос —
У зазнобы рукав полиняет от слез.
А над рябью озер прокричит дребезда —
Полонит рыбака душегубка-вода.
Дятел угол долбит — загорится изба,
Доведет до разбоя детину гульба.
Если девичий лапоть ветшает с пяты, —
Не доесть и блина, как наедут сваты.
При запалке ружья в уши кинется шум —
Не выглаживай лыж, будешь лешему кум.
Семь примет к мертвецу, но про них не теперь,
У лесного жилья зааминена дверь,
Под порогом зарыт «Богородицын Сон», —
От беды-худобы нас помилует он.
Памяти матери
То было лет двадцать назад,
И столько же зим, листопадов,
Четыре морщины на лбу
И сизая стежка на шее —
Невесты-петли поцелуй.
Закроешь глаза, и Оно
Родимою рябкой кудахчет,
Морщинистым древним сучком
С обиженной матицы смотрит,
Метлою в прозябшем углу
На пальцы ветловые дует.
Оно не микроб, не Толстой,
Не Врубеля мозг ледовитый,
Но в победья час мировой,
Когда мои хлебы пекутся,
И печка мурлычет, пьяна
Хозяйской, бобыльною лаской,
В печурке созвездья встают,
Поет Вифлеемское небо,
И Мать пеленает меня —
Предвечность в убогий свивальник.
Оно нарастает, как в темь
Измученный, дальний бубенчик,
Ныряет в укладку, в платок,
Что сердцу святее иконы,
И там серебрит купола,
Сплетает захватистый невод,
Чтоб выловить камбалу-душу,
И к груди сынишком прижать,
В лесную часовню повесть,
Где Боженька книгу читает,
И небо в окно подает
Лучистых зайчат и свистульку.
Потом черноусьем идти,
Как пальчику в бороду тятьке,
В пригоршне зайченка неся —
Часовенный, жгучий гостинец.
Есть остров — Великий Четверг
С изюмного, лакомой елью,
Где Ангел в кутейном дупле
Поет золотые амини, —
Туда меня кличет Оно
Воркующим, бархатным громом,
От Ангела перышко дать.
Сулит — щекотать за кудряшкой,
Чтоб Дедушка-Сон бородой
Согрел дорогие колешки.
Есть град с восковою стеной,
С палатой из титл и заставок,
Где вдовы Реснииы живут
С привратницей-Родинкой доброй,
Где коврик моленный расшит
Субботней страстною иглою,
Туда меня кличет Оно
Куличневым, сдобным трезвоном
Христом разговеться и всласть
Наслушаться вешних касаток,
Что в сердце слепили гнездо
Из ангельских звонких пушинок.
То было лет десять назад,
И столько же весен простудных,
Когда, словно пух на губе,
Подснежная лоснилась озимь,
И Месяц — плясун водяной
Под ольхами правил мальчишник,
В избе, под распятьем окна
За прялкой Предвечность сидела,
Вселенскую душу и мозг
В певучую нить выпрядая.
И Тот, кто во мне по ночам
О печень рогатину точит,
Стучится в лобок, как в притон,
Где Блуд и Чума потаскуха, —
К Предвечности Солнце подвел
Для жизни в лучах белокурых,
Для зыбки в углу избяном,
Где мозг мирозданья прядется.
Туда меня кличет Оно
Пророческим шелестом пряжи,
Лучом за распятьем окна,
Старушьей блаженной слезинкой,
Сулится кольцом подарить
С бездонною брачной подушкой,
Где остров — ржаное гумно
Снопами, как золотом, полон.
И в каждом снопе аромат
Младенческой яблочной пятки,
В соломе же вкус водяной
И шелест крестильного плата…
То было сегодня… Вчера…
Назад миллионы столетий, —
Не скажут ни святцы, ни стук
Височной кровавой толкуши,
Где мерно глухие песты
О темя Земли ударяют, —
В избу Бледный Конь прискакал,
И свежестью горной вершины
Пахнуло от гривы на печь, —
И печка в чертог обратилась:
Печурки — пролеты столпов,
А устье — врата огневые.
Конь лавку копытом задел,
И дерево стало дорогой,
Путем меж алмазных полей,
Трубящих и теплящих очи,
И каждое око есть мир,
Сплав жизней и душ отошедших.
«Изыди» — воззвали Миры,
И вышло Оно на дорогу…
В миры меня кличет Оно
Нагорным пустынным сияньем,
Свежительной гривой дожди
С сыновних ресниц отряхает.
И слезные ливни, как сеть,
Я в памяти глубь погружаю,
Но вновь неудачлив улов,
Как хлеб, что пеку я без Мамы, —
Мучнист стихотворный испод
И соль на губах от созвучий,
Знать, в замысла ярый раствор
Скатилась слеза дождевая.
На дне всех миров, океанов и гор
Хоронится сказка — алмазный узор, —
Земли талисман, что Всевышний носил
И в Глуби Глубин, наклонясь, обронил.
За ладанкой павий летал Гавриил
И тьмы громкокрылых взыскующих сил, —
Обшарили адский кромешный сундук,
И в Смерть открывали убийственный люк,
У Времени-скряги искали в часах,
У Месяца в ухе, у Солнца в зубах;
Увы! Схоронился «в нигде» талисман,
Как Господа сердце — немолчный таран!..
Земля — Саваофовых брашен кроха,
Где люди ютятся средь терний и мха,
Нашла потеряжку и в косу вплела,
И стало Безвестное — Жизнью Села.
Земная морщина — пригорков мозоли,
За потною пашней — дубленое поле,
За полем лесок, словно зубья гребней, —
Запуталась тучка меж рябых ветвей;
И небо — Микулов бороздчатый глаз
Смежает ресницы — потемочный сказ;
Реснитчатый пух на деревню ползет —
Загадок и тайн золотой приворот.
Повыйди в потемки из хмарой избы —
И вступишь в поморье Господней губы,
Увидишь Предвечность — коровой она
Уснула в пучине, не ведая дна.
Там ветер молочный поет петухом,
И Жалость мирская маячит конем,
У Жалости в гриве овечий ночлег,
Куриная пристань и отдых телег:
Сократ и Будда, Зороастр и Толстой,
Как жилы, стучатся в тележный покой.
Впусти их раздумьем — и вьявь обретешь
Ковригу Вселенной и Месячный Нож —
Нарушай ломтей, и Мирская душа
Из мякиша выйдет, крылами шурша.
Таинственный ужин разделите вы,
Лишь Смерти не кличьте — печальной вдовы…
В потемки деревня — Христова брада,
Я в ней заблудиться готов навсегда,
В живом чернолесьи костер разложить
И дикое сердце, как угря, варить,
Плясать на углях, и себя по кускам
Зарыть под золою в поминок векам,
Чтоб Ястребу-духу досталась мета —
Как перепел алый, Христовы уста!
В них тридцать три зуба — жемчужных горы,
Язык — вертоград, железа же — юры,
Где слюнные лоси, с крестом меж рогов,
Пасутся по взгорьям иссопных лугов…
Ночная деревня — преддверие Уст…
Горбатый овин и ощеренный куст
Насельников чудных, как струны, полны…
Свершатся ль, Господь, огнепальные сны!
И морем сермяжным, к печным берегам
Грома-корабли приведет ли Адам,
Чтоб лапоть мозольный, чумазый горшок
Востеплили очи — живой огонек,
И бабка Маланья, всем ранам сестра,
Повышла бы в поле ясней серебра
Навстречу Престолам, Началам, Властям,
Взывающим солнцам и трубным мирам!..
О, ладанка Божья — вселенский рычаг,
Тебя повернет не железный Варяг,
Не сводня-перо, не сова-звездочет —
Пяту золотую повыглядел кот,
Колдунья-печурка, на матице сук!..
К ушам прикормить бы зиждительный Звук,
Что вяжет, как нитью, слезинку с луной
И скрип колыбели — с пучиной морской,
Возжечь бы ладони — две павьих звезды,
И Звук зачерпнуть, как пригоршню воды,
В трепещущий гром, как в стерляжий садок,
Уста окунуть, и причастьем молок
Насытиться всласть, миллионы веков
Губы не срывая от звездных ковшов!..
На дне всех миров, океанов и гор
Цветет, как душа, адамантовый бор, —
Дорога к нему с Соловков на Тибет,
Чрез сердце избы, где кончается свет,
Гда бабкина пряжа — пришельцу веха:
Нырни в веретенце, и нитка-леха
Тебя поведет в Золотую Орду,
Где ангелы варят из радуг еду, —
То вещих раздумий и слов пастухи,
Они за таганом слагают стихи,
И путнику в уши, как в овчий загон,
Сгоняют отары — волхвующий звон.
Но мимо тропа, до кудельной спицы,
Где в край «Невозвратное» скачут гонцы,
Чтоб юность догнать, душегубную бровь…
Нам к бору незримому посох — любовь,
Да смертная свечка, что пахарь в перстах
Держал пред кончиной, — в ней сладостный страх
Низринуться в смоль, в адамантовый гул…
Я первенец Киса, свирельный Саул,
Искал пегоухих отцовских ослиц
И царство нашел многоценней златниц:
Оно за печуркой, под рябым горшком,
Столетия мерит хрустальным сверчком.
Судьба-старуха нижет дни,
Как зерна бус — на нить:
Мелькнет игла — и вот они,
Кому глаза смежить.
Блеснет игла — опять черед
Любить, цветы срывать…
Не долог день, и краток год
Нетленное создать.
Всё прах и дым. Но есть в веках
Богорожденный час.
Он в сердобольных деревнях
Зовется Светлый Спас.
Не потому ль родимых сел
Смиренномудрей вид,
Что жизнедательный глагол
Им явственно звучит,
Что небо теплит им огни,
И Дева-благодать
Как тихий лен спрядает дни,
Чтоб вечное соткать?
(1915)
Рыжее жнивье — как книга,
Борозды — древняя вязь,
Мыслит начетчица-рига,
Светлым реченьям дивясь.
Пот трудолюбца Июля,
Сказку кряжистой избы, —
Всё начертала косуля
В книге народной судьбы.
Полно скорбеть, человече,
Счастье дается в черед!
Тучку — клуб шерсти овечьей —
Лешева бабка прядет.
Ветром гудит веретнище,
Маревом тянется нить:
Время в глубоком мочище
Лен с конопелью мочить.
Изморозь стелет рогожи,
Зябнет калины кора:
Выдубить белые кожи
Деду приспела пора.
Зыбку, с чепцом одеяльце
Прочит болезная мать —
Знай, что кудрявому мальцу
Тятькой по осени стать.
Что начертала косуля,
Всё оборотится в быль…
Эх-ма! Лебедка Акуля,
Спой: «не шуми чернобыль!»
(1915)
Так немного нужно человеку:
Корова, да грядка луку,
Да слезинка в светлую поруку,
Что пробьет кончина злому веку,
Что буренка станет львом крылатым,
Лук же древом, чьи плоды — кометы…
Есть живые, вещие приметы,
Что пройдет Господь по нашим хатам:
От оконца тень крестообразна,
Задремала тайна половицей,
И душа лугов парит орлицей
От росы свежительно-алмазна.
Приходи, Жених дориносимый, —
Чиста скатерть, прибрана светелка!..
Есть в хлевушке, в сумерках проселка,
Золотые Китежи и Римы.
Уврачуйте черные увечья,
О святые грады, в слезном храме!..
У коровы дума человечья,
Что прозябнет луковка громами.
Вылез тулуп из чулана
С летних просонок горбат:
Я у татарского хана
Был из наряда в наряд.
Полы мои из Бухары
Род растягайный ведут,
Пазухи — пламя Сахары
В русскую стужу несут.
Помнит моя подоплека
Желтый Кашмир и Тибет,
В шкуре овечьей востока
Теплится жертвенный свет.
Мир вам, Ипат и Ненила,
Печь с черномазым горшком!
Плеск звездотечного Нила
В шорохе слышен моем.
Я — лежебок из чулана
В избу зазимки принес…
Нилу, седым океанам,
Устье — запечный Христос.
Кто несказанное чает,
Веря в тулупную мглу,
Тот наяву обретает
Индию в красном углу.
Печные прибои пьянящи и гулки,
В рассветки, в косматый потемочный час,
Как будто из тонкой серебряной тулки
В ковши звонкогорлые цедится квас.
В полях маята, многорукая жатва,
Соленая жажда и оводный пот.
Квасных переплесков свежительна дратва,
В них раковин влага, кувшинковый мед.
И мнится за печью седое поморье,
Гусиные дали и просырь мереж.
А дед запевает о Храбром Егорье,
Склонив над иглой солодовую плешь.
Неспора починка, и стёг неуклюжий,
Да море незримое нудит иглу:
То Индия наша, таинственный ужин,
Звенящий потирами в красном углу.
Печные прибои баюкают сушу,
Смывая обиды и горестей след…
«В раю упокой Поликарпову душу»,
С лучом незабудковым шепчется дед.
Под древними избами, в красном углу,
Находят распятье, алтын и иглу —
Мужицкие Веды: мы распяты все,
На жернове мельник, косарь на косе,
И куплены медью из оси земной,
Расшиты же звездно Господней иглой.
Мы — кречетов стая, жар-птицы, орлы,
Нам явственны бури и вздохи метлы, —
В метле есть душа — деревянный божок,
А в буре Илья — громогласный пророк…
У Божьей иглы не измерить ушка,
Мелькает лишь нить — огневая река…
Есть пламенный лев — он в мужицких кресцах,
И рык его чуется в ярых родах,
Когда роженичный, заклятый пузырь
Мечом рассекает дитя-богатырь…
Есть черные дни — перелет воронят,
То Бог за шитьем оглянулся назад —
И в душу народа вонзилась игла…
Нас манят в зенит городов купола,
В коврижных поморьях звенящий баркас
Сулится отплыть в горностаевый сказ,
И нож семьянина, ковригу деля,
Как вал ударяет о грудь корабля.
Ломоть черносошный, — то парус, то руль,
Но зубы, как чайки, у Степ и Акуль, —
Слетятся к обломкам и правят пиры…
Мы сеем, и жнем до урочной поры,
Пока не привел к пестрядным берегам
Крылатых баркасов нетленный Адам.
Потные, предпахотные думы
На задворках бродят, гомонят…
Ввечеру застольный щаный сад
Множит сны — берестяные шумы.
Завтра вёдро… Солнышко впряглось
В золотую, жертвенную соху.
За оконцем гряд парному вздоху
Вторит темень — пегоухий лось.
Господи, хоть раз бы довелось
Видеть лик Твой, а не звездный коготь!
Мировое сердце — черный деготь
С каплей пота устьями слилось.
И глядеться в океан алмазный —
Наша радость, крепость и покой.
Божью помощь в поле, за сохой
Нам вещает муж благообразный.
Он приходит с белых полуден,
Весь в очах, как луг в медовой кашке…
Привкус моря в пахотной рубашке,
И в лаптях мозольный пенный звон,
Щаный сад весь в гнездах дум грачиных,
Древо зла лишь призрачно голо.
И как ясно-задремавшее стекло —
Жизнь и смерть на папертях овинных.
Пушистые горностаевые зимы,
И осени глубокие, как схима.
На палатях трезво уловимы
Звезд гармошки и полет серафима.
Он повадился телке недужной
Приносить на копыто пластырь —
Всей хлевушки поводырь и пастырь
В ризе непорочно-жемчужной.
Телка ж бурая, с добрым носом,
И с молочным, младенческим взором.
Кружит врачеватель альбатросом
Над избой, над лысым косогором.
В теле буйство вешних перелесков:
Под ногтями птахи гнезда вьют,
В алой пене от сердечных плесков
Осетры янтарные снуют.
И на пупе, как на гребне хаты,
Белый аист, словно в свитке пан,
На рубахе же оазисы-заплаты,
Где опалый финик и шафран.
Где араб в шатре чернотканном,
Русских звезд познав глубину,
Славит думой, говором гортанным
Пестрядную, светлую страну.
О ели, родимые ели,
Раздумий и ран колыбели,
Пир брачный и памятник мой,
На вашей коре отпечатки,
От губ моих жизней зачатки,
Стихов недомысленный рой.
Вы грели меня и питали,
И клятвой великой связали —
Любить Тишину-Богомать.
Я верен лесному обету,
Баюкаю сердце: не сетуй,
Что жизнь, как болотная гать.
Что умерли юность и мама,
И ветер расхлябанной рамой,
Как гроб забивают, стучит,
Что скуден заплаканный ужин,
И стих мой под бурей простужен,
Как осенью листья ракит —
В нем сизо-багряные жилки
Запекшейся крови; подпилки
И критик ее не сотрут.
Пусть давят томов Гималаи, —
Ракиты рыдают о рае,
Где вечен листвы изумруд.
Пусть стол мой и лавка-кривуша
Умершего дерева души
Не видят ни гостя, ни чаш, —
Об Индии в русской светелке,
Где все разноверья и толки,
Поет, как струна, карандаш.
Там юных вселенных зачатки —
Лобзаний моих отпечатки,
Предстанут, как сонмы богов.
И ели, пресвитеры-ели,
В волхвующей хвойной купели
Омоют громовых сынов.
Утонувшие в океанах
Не восходят до облаков,
Они в подземных, пламенных странах
Средь гремучих красных песков.
До второго пришествия Спаса
Огневейно крылаты они,
Лишь в поминок Всадник Саврасый
На мгновенье гасит огни.
И тогда прозревают души
Тихий Углич и праведный Псков,
Чуют звон колокольный с суши,
Воск погоста и сыту блинов.
Блин поминный круглый не даром:
Солнце с месяцем — Божьи блины,
За вселенским судным пожаром
Круглый год ипостась весны.
Не напрасны пшеница с медом —
В них услада надежды земной:
Мы умрем, но воскреснем с народом,
Как зерно, под Господней сохой.
Не кляните ж, ученые люди,
Вербу, воск и голубку-кутью —
В них мятеж и раздумье о чуде
Уподобить жизнь кораблю,
Чтоб не сгибнуть в глухих океанах,
А цвести, пламенеть и питать,
И в подземных, огненных странах
К небесам врата отыскать.
Осенние сумерки — шуба,
А зимние — бабий шугай,
Пролетние — отрочьи губы,
Весна же — вся солнце и рай.
У шубы дремуча опушка,
Медвежья, лесная душа,
В шугае ж вещунья-кукушка
Тоскует, изнанкой шурша.
Пролетье с весною — услада,
Их выпить бы бражным ковшом…
Есть в отроках хмель винограда,
Брак солнца с надгубным пушком.
Живые, нагие, благие,
О, сумерки Божьих зрачков,
В вас желтый Китай и Россия
Сошлися для вязки снопов."
Тучна, златоплодна пшеница,
В зерне есть коленце, пупок…
Сгинь Запад — Змея и Блудница, —
Наш суженый — отрок Восток!
Есть кровное в пагоде, в срубе —
Прозреть, окунуться в зенит…
У русского мальца на губе
Китайское солнце горит.
Олений гусак сладкозвучнее Глинки,
Стерляжьи молоки Вердена нежней,
А бабкина пряжа, печные тропинки
Лучистее славы и неба святей.
Что небо — несытое, утлое брюхо,
Где звезды роятся глазастее сов.
Покорствуя пряхе, два Огненных Духа
Сплетают мережи на песенный лов.
Один орлеокий, с крылом лиловатым
Пред лаптем столетним слагает свой щит,
Другой тихосветный и схожий с закатом,
Кудельную память жезлом ворошит:
«Припомни, родная, карельского князя,
Бобровые реки и куньи леса»…
В державном граните, в палящем алмазе
Поют Алконосты и дум голоса.
Под сон-веретенце печные тропинки
Уводят в алмаз, в шамаханский узор…
Как стерлядь в прибое, как в музыке Глинки
Ныряет душа с незапамятных пор.
О, русская доля — кувшинковый волос,
И вербная кожа девичьих локтей,
Есть слухи, что сердце твое раскололось,
Что умерла прялка и скрипки лаптей,
Что в куньем раю громыхает Чикаго,
И Сиринам в гнезда Париж заглянул.
Не лжет ли перо, не лукава ль бумага,
Что струнного Спаса пожрал Вельзевул?
Что бабкина пряжа скуднее Вердена,
Руслан и Людмила в клубке не живут…
Как морж в солнопек, раздышалися стены, —
В них глубь океана, забвенье и суд.
Оттого в глазах моих просинь,
Что я сын Великих Озер.
Точит сизую киноварь осень
На родной, беломорский простор.
На закате плещут тюлени,
Загляделся в озеро чум…
Златороги мои олени —
Табуны напевов и дум.
Потянуло душу, как гуся,
В голубой полуденный край;
Там Микола и Светлый Исусе
Уготовят пшеничный рай!
Прихожу. Вижу избы — горы,
На водах — стальные киты…
Я запел про синие боры,
Про Сосновый Звон и скиты.
Мне ученые люди сказали:
«К чему святые слова?
Укоротьте поддевку до талии
И обузьте у ней рукава!»
Я заплакал Братскими Песнями,
Порешили: «в рифме не смел!»
Зажурчал я ручьями полесными
И Лесные Были пропел.
В поучение дали мне Игоря
Северянина пудреный том.
Сердце поняло: заживо выгорят
Те, кто смерти задет крылом.
Лихолетья часы железные
Возвестили войны пожар,
И Мирские Думы болезные
Я принес отчизне, как дар.
Рассказал, как еловые куколи
Осеняют солдатскую мать,
И бумажные дятлы загукали:
«Не поэт он, а буквенный тать!
«Русь Христа променяла на Платовых,
Рай мужицкий — ребяческий бред»…
Но с Рязанских полей коловратовых
Вдруг забрезжил конопляный свет.
Ждали хама, глупца непотребного,
В спинжаке, с кулаками в арбуз, —
Даль повыслала отрока вербного
С голоском слаще девичьих бус.
Он поведал про сумерки карие,
Про стога, про отжиночный сноп;
Зашипели газеты: «Татария!
И Есенин — поэт-юдофоб!»
О, бездушное книжное мелево,
Ворон ты, я же тундровый гусь!
Осеняет Словесное дерево
Избяную, дремучую Русь!
Певчим цветом алмазно заиндевел
Надо мной древословный навес,
И страна моя, Белая Индия,
Преисполнена тайн и чудес/
Жизнь-Праматерь заутрени росные
Служит птицам и правды сынам;
Книги-трупы, сердца папиросные —
Ненавистный Творцу фимиам!
(1917)
Изба — святилище земли,
С запечной тайною и раем;
По духу росной конопли
Мы сокровенное узнаем.
На грядке веников ряды —
Душа берез зеленоустых…
От звезд до луковой гряды —
Всё в вещем шёпоте и хрустах.
Земля, как старище-рыбак,
Сплетает облачные сети,
Чтоб уловить загробный мрак
Глухонемых тысячелетий.
Провижу я: как в верше сом,
Заплещет мгла в мужицкой длани;
Золотобревный отчий дом
Засолнцевеет на поляне.
Пшеничный колос-исполин
Двор осенит целящей тенью…
Не ты ль, мой брат, жених и сын,
Укажешь путь к преображенью?
В твоих глазах дымок от хат,
Глубинный сон речного ила,
Рязанский, маковый закат —
Твои певучие чернила.
Изба — питательница слов
Тебя взрастила не напрасно:
Для русских сел и городов
Ты станешь Радуницей красной.
Так не забудь запечный рай,
Где хорошо любить и плакать!
Тебе на путь, на вечный май,
Сплетаю стих — матерый лапоть.
У тебя, государь, новое ожерельице…
Елушка-сестрица,
Верба-голубица,
Я пришел до вас:
Белый цвет-Сережа,
С Китоврасом схожий
Разлюбил мой сказ!
Он пришелец дальний,
Серафим опальный,
Руки — свитки крыл.
Как к причастью звоны,
Мамины иконы
Я его любил.
И в дали предвечной,
Светлый, трехвенечный,
Мной провиден он.
Пусть я некрасивый,
Хворый и плешивый,
Но душа, как сон.
Сон живой, павлиний,
Где перловый иней
Запушил окно,
Где в углу, за печью,
Чародейной речью
Шепчется Оно.
Дух ли это Славы,
Город златоглавый,
Савана ли плеск?
Только шире, шире,
Белизна псалтири —
Нестерпимый блеск.
Тяжко, светик, тяжко!
Вся в крови рубашка…
Где ты, Углич мой?..
Жертва Годунова,
Я в глуши еловой
Восприму покой.
Буду в хвойной митре,
Убиенный Митрий,
Почивать, забыт…
Грянет час вселенский,
И Собор Успенский
Сказку приютит.
Бумажный ад поглотит вас
С чернильным черным сатаною,
И бесы: Буки, Веди, Аз,
Согнут построчников фитою.
До воскрешающей трубы
На вас падут, как кляксы, беды,
И промокательной судьбы
Не избежат бумагоеды.
Заместо славы будет смерть
Их костяною рифмой тешить,
На клякс-папировую жердь
Насадят лавровые плеши.
Построчный пламень во сто-крат
Горючей жюпела и серы.
Но книжный червь, чернильный ад
Не для певцов любви и веры.
Не для тебя, мой василек,
Смола терцин, устава клещи,
Ржаной колдующий восток
Тебе открыл земные вещи:
«Заря-котенок моет рот,
На сердце теплится лампадка».
Что мы с тобою не народ —
Одна бумажная нападка.
Мы, как Саул, искать ослиц
Пошли в родные буераки,
И набрели на блеск столиц,
На ад, пылающий во мраке.
И вот, окольною тропой,
Идем с уздой и кличем: сивка!
Поют хрустального трубой
Во мне хвоя, в тебе наливка, —
Тот душегубный варенец,
Что даль рязанская сварила.
Ты — коловратов кладенец,
Я — бора пасмурная сила.
Таран бумажный нипочем
Для адамантовой кольчуги…
О, только б странствовать вдвоем,
От Соловков и до Калуги.
Через моздокский синь-туман,
На ржанье сивки, скрип косули!..
Но есть полынный, злой дурман
В степном жалеечном Июле.
Он за курганами звенит
И по-русалочьи мурлычет:
«Будь одиноким, как зенит,
Пускай тебя ничто не кличет».
Ты отдалился от меня
За ковыли, глухие лужи…
По ржанью певчего коня
Душа курганная недужит.
И знаю я, мой горбунок
В сосновой лысине у взморья,
Уж преисподняя из строк
Трепещет хвойного Егорья.
Он возгремит, как Божья рать,
Готовя ворогу расплату,
Чтоб в книжном пламени не дать
Сгореть родному Коловрату.
На овинной паперти Пасха,
Звон соломенок, сдобный дух:
Здесь младенцев город, не старух,
Не в косматый вечер злая сказка.
Хорошо с суслоном «Свете» петь,
С колоском в потемках повенчаться,
И рукою брачной постучаться
В недомысленного мира клеть.
С древа жизни сиринов вспугнуть,
И под вихрем крыл сложить былину.
За стихи свеча Садко-овину…
Скушно сердцу строки-дуги гнуть.
Сгинь, перо и вурдалак-бумага!
Убежать от вас в суслонный храм,
Где ячменной наготой Адам
Дух свежит, как ключ в глуши оврага.
Близок к нищим сдобный, мглистый рай,
Кус сиротский гения блаженней…
Вседержитель! Можно ль стать нетленней,
Чем мирской, мозольный каравай?
Я потомок лапландского князя,
Калевалов волхвующий внук,
Утолю без настоек и мази
Зуд томлений и пролежни скук.
Клуб земной — с солодягой корчагу
Сторожит Саваофов ухват,
Но, покорствуя хвойному магу,
Недвижим златорогий закат.
И скуластое солнце лопарье,
Как олений, послушный телок,
Тянет желтой морошковой гарью
От колдующих тундровых строк.
Стих — дымок над берестовым чумом,
Где уплыла окунья уха,
Кто прочтет, станет гагачьим кумом
И провидцем полночного мха.
Льдяный Врубель, горючий Григорьев
Разгадали сонник ягелей;
Их тоска — кашалоты в поморьи —
Стала грузом моих кораблей.
Не с того ль тянет ворванью книга,
И смолой запятых табуны?
Вашингтон, черепичная Рига
Не вместят кашалотной волны.
Уплывем же, собратья, к Поволжью,
В папирусно-тигриный Памир!
Калевала сродни желтокожью,
В чьем венце ледовитый Сапфир.
В русском коробе, в эллинской вазе,
Брезжат сполохи, полюсный щит,
И сапфир самоедского князя
На халдейском тюрбане горит.
Чтобы медведь пришел к порогу
И щука выплыла на зов,
Словите ворона-тревогу
В тенета солнечных стихов.
Не бойтесь хвойного бесследья,
Целуйтесь с ветром и зарей,
Сундук железного возмездья
Взломав упорною рукой.
Повыньте жалости повязку,
Сорочку белой тишины,
Переступя в льняную сказку
Запечной, отрочьей весны.
Дремля, присядьте у печурки —
У материнского сосца,
И под баюканье снегурки
Дождитесь вещего конца.
Потянет медом от оконца,
Паучьим лыком и дуплом,
И весь в паучьих волоконцах
Топтыгин рявкнет под окном.
А в киновареном озерке,
Где золотой окуний сказ,
На бессловесный окрик зорко
Блеснет каурый щучий глаз.
Гробичек не больше рукавицы,
В нем листочек осиновый, белый.
Говорят, что младенческое тело
Легкокрылей пчелки и синицы.
Роженичные ж боли — спицы,
Колесо мученицы Екатерины,
Все на свете кошмы и перины
От кровей Христовы багряницы.
Царский сын, на вымени у львицы
Я уснул, проснулся же поэтом:
Вижу гробик, листиком отпетым
В нем почили горькие страницы.
Дайте же младенчику водицы,
Омочите палец в синем море."..
Уши мира со стихами в споре:
Подавай им строки, как звоницы.
Гробичек не больше рукавицы,
Уплывает в сумерки и в свечи…
Не язык ли бедный человечий
Погребут на вечные седьмицы?
Есть каменные небеса
И сталактитовые люди,
Их плоскогорья и леса
Не переехать на верблюде.
Гранитоглавый их король
На плитняке законы пишет;
Там день — песчаник, полночь — смоль,
И утро киноварью дышит.
Сова в бычачьем пузыре
Туда поэта переносит,
Но кто о каменной заре
Косноязыкого расспросит?
И кто уверится, что Ной
Досель на дымном Арарате,
И что когда-то посох мой
Сразил египетские рати?
Хитрец и двоедушный плут —
Вот Боговидящему кличка…
Для сталактитовых Иуд
Не нужно красного яичка.
Им тридцать сребренников дай,
На плешь упроченные лавры;
Не Моисею отчий край
Забьет в хвалебные литавры.
Увы, и шашель платяной
Живет в порфирном горностае!
Пророк, венчанный купиной,
Опочивает на Синае.
Каменнокрылый херувим
Его окутал руд наносом,
Чтоб мудрецам он был незрим,
Простым же чудился утесом.
Свить сенный воз мудрее, чем создать
«Войну и Мир», иль Шиллера балладу.
Бредете вы по золотому саду,
Не смея плод оброненный поднять.
В нем ключ от врат в Украшенный Чертог,
Где слово — жрец, а стих — раджа алмазный,
Туда въезжают возы без дорог
С билетом: Пот и Труд многообразный.
Батрак, погонщик, плотник и кузнец
Давно бессмертны и богам причастны:
Вы оттого печальны и несчастны,
Что под ярмо не нудили крестец.
Что ваши груди, ягодицы, пятки
Не случены с киркой, с лопатой, с хомутом.
В воронку адскую стремяся без оглядки,
Вы Детство и Любовь пугаете Трудом.
Он с молотом в руках, в медвежьей дикой шкуре,
Где заблудился вихрь, тысячелетий страх,
Обвалы горные в его словах о буре,
И кедровая глубь в дремучих волосах.
Громовые, владычные шаги,
Пята — гора, суставы — скал отроги,
И вопль Земли: Всевышний, помоги!
Грядет на ны Сын Бездны семирогий!
Могильный бык, по озеру крыло,
Ощерил пасть кромешнее пещеры:
«Мне пойло — кровь, моя отрыжка — зло,
Утроба — ночь, костяк же — камень серый».
Лев четырех ветров залаял жалким псом:
Увы! Увы! Разбиты семь печатей…
И лишь в избе, в затишье вековом,
Поет сверчок, и древен сон палатей.
Заутра дед расскажет мудрый сон
Про Светлый град, про Огненное древо,
И будет строг высокий небосклон,
Безмолвен труд, и зелены посевы.
А ввечеру, когда тела без сил,
Певуча кровь и сладкоустны братья, —
Влетит в светелку ярый Гавриил
Благословить безмужние зачатья.
Два юноши ко мне пришли
В Сентябрьский вечер листопадный,
Их сердца стук, покой отрадный
К порогу милому влекли.
Я им писание открыл,
Купели слез глагол высокий,
«Мы приобщились к Богу сил» —
Рекли пророческие строки.
«Дела, которые творю,
И вы, птенцы мои, — творите…»
Один вскричал: «я возгорю»,
Другой аукнулся в зените.
И долго я гостей искал:
«Любовь, явись! Бессмертье, где ты?..»
«В сердечных далях теплим светы» —
Орган сладчайший заиграл.
И понял я: зачну во чреве,
И близнецов на свет рожу:
Любовь отдам скопца ножу,
Бессмертье ж излучу в напеве.
Братья, это корни жизни —
Воскресные умытые руки,
Чистая рубаха на отчизне,
Петушиные, всемирные звуки!
Дагестан кукарекнул Онеге,
Литва аукнулась Якутке:
На душистой, сеновозной телеге
Отдохнет Россия за сутки.
Стоголовые Дарьи, Демьяны
Узрят Жизни алое древо:
На листьях роса — океаны,
И дупло — преисподнее чрево.
В дупле столетья — гнилушки,
Помет судьбы — слезной птицы.
К валдайской нищей хлевушке
Потянутся зебры, веприцы.
На Таити брякнет подойник,
Ольховый, с олонецкой резьбою,
Петроград — благоразумный разбойник
Вострубит архангельской трубою:
«Помяни мя, Господи,
Егда приидеши во Царствие Твоё!»
В пестрядине и в серой поскони
Ходят будни — народное житье.
Будни угрюмы, вихрасты,
С мозольным горбом, с матюгами.,
В понедельник звезды не часты,
В субботу же расшиты шелками…
Воскресенье — умытые руки,
Земляничная, алая рубаха…
Братья, корни жизни — не стуки,
А за тихой куделью песня-пряха.
Миллионам ярых ртов,
Огневых, взалкавших глоток,
Антидор моих стихов,
Строки ярче косоплеток.
Красный гром в моих крылах,
Буруны в немолчном горле,
И в родимых деревнях
Знают лёт и клекот орлий.
В черносошной глубине
Есть блаженная дубрава,
Там кручинятся по мне
Две сестры: Любовь и Слава.
И вселенский день придет, —
Брак Любви с орлиным словом;
Вещий, гусельный народ
Опочиет по дубровам.
Золотые дерева
Свесят гроздьями созвучья,
Алконостами слова
Порассядутся на сучья.
Будет птичница-душа
Корм блюсти, стожары пуха,
И виссонами шурша,
Стих войдет в чертоги духа.
Обезглавит карандаш
Сводню старую — бумагу,
И слетятся в мой шалаш
Серафимы слушать сагу.
Миллионы звездных ртов
Взалчут песни-антидора…
Я — полесник хвойных слов
Из Олонецкого бора.
По Керженской игуменьи Манефе,
По рассказам Мельникова-Печерского
Всплакнулось душеньке, как дрохве
В зоологическом, близ моржа Пустозерского.
Потянуло в мир лестовок, часословов заплаканных,
В град из титл, где врата киноварные…
Много дум, недомолвок каляканных
Знают звезды и травы цитварные!
Повесть дней моих ведают заводи,
Бугорок на погосте родительский;
Я родился не в башне, не в пагоде,
А в лугу, где овчарник обительский.
Помню Боженьку, небо первачное,
Облака из ковриг, солнце щаное,
В пеклеванных селениях брачное
Пенье ангелов: «чадо желанное».
На загнетке соборы святителей,
В кашных ризах, в подрясниках маковых,
И в творожных венцах небожителей
По укладкам келарника Якова.
Помню столб с проволокой гнусавою,
Бритолицых табашников-нехристей;
С «Днесь весна» и с «Всемирною славою»
Распростился я, сгинувши без вести.
Столб-кудесник, тропа проволочная, —
Низвели меня в ад электрический…
Я поэт — одалиска восточная
На пирушке бесстыдно языческой.
Надо мною толпа улюлюкает,
Ад зияет в гусаре и в патере,
Пусть же Керженский ветер баюкает
Голубец над могилою матери.
Я — древо, а сердце — дупло,
Где сирина-птицы зимовье,
Поет он — и сени светло,
Умолкнет — заплачется кровью.
Пустынею глянет земля,
Золой власяничное солнце,
И умной листвой шевеля,
Я слушаю тяжкое донце.
То смерть за кромешным станком
Вдевает в усновище пряжу,
Чтоб выткать карающий гром —
На грешные спины поклажу.
Бередят глухие листы;
В них оцет, анчарные соки,
Но небо затеплит кресты —
Сыновности отблеск далекий.
И птица в сердечном дупле
Заквохчет, как дрозд на отлете,
О жертвенной, красной земле,
Где камни — взалкавшие плоти.
Где Музыка в струнном шатре
Томится печалью блаженной
О древе — глубинной заре,
С листвою яровчато-пенной.
Невеста, я древо твое,
В тени моей песни-олени;
Лишь браком святится жилье,
Где сиринный пух по колени.
Явися, и в дебрях возляг,
Окутайся тайной громовой,
Чтоб плод мой созрел и отмяг —
Микулово, бездное слово!
Есть горькая супесь, глухой чернозем,
Смиренная глина и щебень с песком,
Окунья земля, травяная медынь,
И пегая охра, жилица пустынь.
Меж тучных, глухих и скудельных земель
Есть Матерь-земля, бытия колыбель,
Ей пестун Судьба, вертоградарь же Бог,
И в сумерках жизни к ней нету дорог.
Лишь дочь ее, Нива, в часы бороньбы,
Как свиток являет глаголы Судьбы, —
Читает их пахарь, с ним некто Другой,
Кто правит огнем и мужицкой душой.
Мы внуки земли и огню родичи,
Нам радостны зори и пламя свечи,
Язвит нас железо, одежд чернота, —
И в памяти нашей лишь радуг цвета.
В кручине по крыльям, пригожих лицом
Мы «соколом ясным» и «павой» зовем.
Узнайте же ныне: на кровле конек
Есть знак молчаливый, что путь наш далек.
Изба — колесница, колеса — углы,
Слетят серафимы из облачной мглы,
И Русь избяная — несметный обоз! —
Вспарит на распутья взывающих гроз…
Сметутся народы, иссякнут моря,
Но будет шелками расшита заря, —
То девушки наши, в поминок векам,
Расстелют ширинки по райским лугам.
(1917)
Как гроб епископа, где ладан и парча
Полуистлевшие смешались с гнилью трупной,
Земные осени. Бурее кирпича
Осиновая глушь. Как склеп, ворам доступный,
Зияют небеса. Там муть, могильный сор,
И ветра-ключаря гнусавый разговор:
«Украден омофор, червонное кадило,
Навек осквернена святейшая могила:
Вот митра — грязи кус, лохмотья орлеца…»
Земные осени унылы без конца.
Они живой зарок, что мира пышный склеп
Раскраден будет весь, и без замков и скреп
Лишь смерти-ключарю достанется в удел.
Дух взломщика, Господь, и туки наших тел
Смиряешь Ты огнем и ранами войны,
Но струпья вновь мягчишь бальзамами весны,
Пугая осенью, как грозною вехой,
На росстани миров, где сумрак гробовой!
Счастье бывает и у кошки —
Котеночек — пух медовый,
Солнопек в зализанной плошке,
Где звенит пчелой душа коровы.
Радостью полнится и рябка,
Яйцом в пеклеванной соломе,
И веселым лаем Арапка
В своей конуре — песьем доме.
Горем седеет и муха —
Одиночкой за зимней рамой…
Песнописцу в буквенное брюхо
Низвергают воды Ганг и Кама.
И внимая трубам вод всемирных,
Рад поэт словесной бурной пене, —
То прибой, поход на ювелирных
Мастерочков рифм — собак на сене.
Гам, гам, гам, — скулят газеты, книги,
Магазины Вольфа и Попова…
Нужны ль вам мои стихи-ковриги,
Фолиант сермяжный и сосновый?
Расцветает скука беленою
На страницах песьих, на мольбертах;
Зарождать жар-птицу, роха, сою
Я учусь у рябки, а не в Дерптах.
Нежит солнце киску и Арапка,
Прививает оспу умной твари;
Под лучами пучится, как шапка,
Мякоть мысли. Зреет гуд комарий.
Треснет тишь — булыжная скорлупка,
И стихи, как выводок фрегатов,
Вспенят глубь, где звукоцвета губка
Тянет стебель к радугам закатов…
Счастье быть коровой, мудрой кошкой,
В молоке ловить улыбки солнца…
Погрусти, мой друг, еще немножко
У земного, тусклого оконца.
Шепчутся тени-слепцы:
«Я от рожденья незрячий».
«Я же ослепла в венцы,
В солнечный пир новобрачий».
«Дед мой бродяга-фонарь,
Матерь же искра-гулеха»…
«Помню я сосен янтарь,
Росные утрени моха».
«Взломщик походку мне дал,
Висельник — шею цыплячью».
Призраки, вас я не звал
Бить в колотушку ребячью!
Висельник, сядь на скамью,
Девушке место, где пряжа.
Молвите: в Божьем раю
Есть ли надпечная сажа?
Есть ли куриный Царьград,
В теплой соломе яичко,
Сказок и шорохов клад,
Кот с диковинною кличкой?
Бабкины спицы там есть,
Песье ворчанье засова?..
В Тесных вратах не пролезть
С милой вязанкой былого.
Ястреб, что смертью зовут,
Город похитил куриный,
Тени-слепцы поведут
Душу дорогою длинной.
Только ужиться ль в аду
Сердцу теплее наседки;
В келью поэта приду
Я в золотые последки.
К кудрям пытливым склонюсь,
Тайной дохну на ресницы,
Та же бездонная Русь
Глянет с упорной страницы.
Светлому внуку незрим,
Дух мой в чернильницу канет,
И через тысячу зим
Буквенным сирином станет.
Виктору Шимановскому
Будет брачная ночь, совершение тайн,
Все пророчества сбудутся, камни в пляску пойдут,
И восплачет над Авелем окровавленный Каин,
Видя полночь ресниц, виноград палых уд.
Прослезится волчица над костью овечьей,
Зарыдает огонь, что кусался и жег,
Станет бурей душа, и зрачок человечий
Вознесется, как солнце, в небесный чертог.
И Единое око насытится зреньем
Брачных ласк и зачатий от ядер миров,
Лавой семя вскипит, изначальным хотеньем
Дастся солнцу — купель, долу — племя богов.
Роженица-земля, охладив ложесна,
Улыбнется Супругу крестильной зарей…
О пиры моих уд, мрак мужицкого сна, —
Над могилой судеб бурных ангелов рой!
Октябрьское солнце, косое, дырявое,
Как старая лодка, рыбачья мерда,
Баюкает сердце незрячее, ржавое,
Как якорь на дне, как глухая руда.
И очап скрипит. Пахнет кашей, свивальником,
И чуется тяжесть осенней земли:
Не я ли — отец, и не женским ли сальником
Стал лес-роженица и тучи вдали?
Бреду к деревушке мясистый и розовый,
Как к пойлу корова — всещедрый удой;
Хозяйка-земля и подойник березовый —
Опалая роща лежит предо мной.
Расширилось тело коровье, молочное,
И нега удоя, как притча Христа:
«Слепцы, различаете небо восточное.
Мои же от зорь отличите ль уста!»
Христос! Я — буренка мирская, страдальная, —
Пусть доит Земля мою жизнь-молоко…
Как якорь на дне, так душа огнепальная
Тоскует о брачном, лебяжьем Садко.
Родить бы предвечного, вещего, струнного,
И сыну отдать ложесна и сосцы…
Увы! От октябрьского солнца чугунного
Лишь кит зачинает, да злые песцы.
Аннушке Кирилловой
Эта девушка умрет в родах…
Невдогад болезной повитухе,
Что он был давяще-яр в плечах
И с пушком на отроческом брюхе,
Что тяжел и сочен был приплод —
Бурелом средь яблонь белоцветных…
Эта девушка в пространствах межпланетных
Родит лирный солнечный народ.
Но в гробу, червивом как валежник,
Замерцает фосфором лобок.
Огонек в сторожке и подснежник —
Ненасытный девичий зрачок.
Есть в могилах роды и крестины
В плесень — кровь и сердце — в минерал.
Нянин сказ и заводи перины
Вспенит львиный рыкающий шквал.
И в белках заплещут кашалоты,
Смерть — в моржовой лодке эскимос…
Эту девушку, душистую как соты,
Приголубит радужный Христос.
Улыбок и смехов есть тысяча тысяч.
Их в воск не отлить и из камня не высечь,
Они как лучи, как овечья парха,
Сплетают то рай, то мережи греха.
Подснежная озимь — улыбка ребенка,
В бесхлебицу рига — оскал старика,
Издевка монаха — в геенну воронка,
Где дьявола хохот — из трупов река.
Стучит к потаскухе скелет сухопарый,
(А вербы над речкой как ангел белы),
То Похоть смеется, и души-гагары
Ныряют как в омут, в провалы скулы.
Усмешка убийцы — коза на постели.
Где плавают гуси — пушинки в крови,
Хи-хи роженицы, как скрип колыбели,
В нем ласточек щебет, сиянье любви.
У ангелов губы — две алые птицы,
Их смех огнепальный с пером не случить:
Издохнут созвучья, и строки-веприцы
Пытаются в сердце быдлом угодить.
Мое ха-ха-ха — преподобный в ночлежке,
Где сладостней рая зловонье и пот,
Удавленник в церкви, шпионы на слежке…
Провижу читателя смех наперед.
О борозды ртов и зубов миллионы,
Пожар языков, половодье слюны,
Вы ярая нива, где зреют законы
Стиха миродержпа и струнной весны!
О скопчество — венец, золотоглавый град,
Где ангелы пятой мнут плоти виноград,
Где площадь — небеса, созвездия — базар,
И Вечность сторожит диковинный товар:
Могущество, Любовь и Зеркало веков,
В чьи глуби смотрит Бог, как рыбарь на улов!
О скопчество — страна, где бурый колчедан
Буравит ливней клюв, сквозь хмару и туман,
Где дятел-Маята долбит народов ствол
И Оспа с Колтуном навастривают кол,
Чтобы вонзить его в богоневестный зад
Вселенной матери и чаше всех услад!
О скопчество — арап на пламенном коне,
Гадательный узор о незакатном дне,
Когда безудный муж, как отблеск Маргарит,
Стокрылых сыновей и ангелов родит!
Когда колдунью-Страсть с владыкою-Блудом
Мы в воз потерь и бед одрами запряжем,
Чтоб время-ломовик об них сломало кнут.
Пусть критики меня невеждой назовут.
Всё лики в воздухе, да очи,
В пустынном оке снова лик….
Многопудовы, неохочи,
Мы — за убойным пойлом бык.
Объемист чан, мучниста жижа,
Зобатый ворон на хребте
Буравит клювом войлок рыжий —
Пособье скотской красоте.
Поганый клюв быку приятен,
Он песня, арфы ворожба.
И от пометных, смрадных пятен
Дымится луг, ручья губа.
И к юду, в фартуке кровавом,
Не раз подходит смерть-мясник,
Но спит душа под сальным сплавом
Геенских лакомок балык.
Убойный молот тяжко-сладок —
Обвал в ущельях мозговых…
О, сколько в воздухе загадок,
Очей и обликов живых!
В зрачках или в воздухе пятна,
Лес башен, подобье горы?
Жизнь облак людям непонятна,
Они для незрячих — пары.
Не в силах бельмо телескопа
Небесной души подглядеть.
Драконовой лапой Европа
Сплетает железную сеть:
Словлю я в магнитные верши
Громовых китов и белуг!
Земля же чешуйкой померкшей
Виляет за стаей подруг.
Кит солнце, тресковые луны
И выводку звезд-осетров
Плывут в океанах, где шхуны
Иных, всемогущих ловцов.
Услышат Чикаго с Калугой
Предвечный полет гарпуна,
И в судоргах, воя белугой,
Померкнет на тверди луна.
Мережи с лесой осетровой
Протянут над бездной ловцы:
На потрохи звездного лова
Свежатся кометы-песцы.
Пожрут огневую вязигу,
Пуп солнечный, млечный гусак.
Творец в Голубиную книгу
Запишет: бысть воды и мрак.
И станет предвечность понятна,
Как озими мать-борозда.
В зрачках у провидца не пятна,
А солнечных камбал стада.
Полуденный бес, как тюлень,
На отмели греет оплечья.
По тяге в сивушную лень
Узнаешь врага человечья.
Он в тундре оленем бежит,
Суглинком краснеет в овраге,
И след от кромешных копыт
Болотные тряские ляги.
В пролетье, в селедочный лов,
В крикливые гагачьи токи,
Шаман заклинает бесов,
Шепча на окуньи молоки:
«Эй, эй! Юксавель, ай-наши!»
(Сельдей, как бобровой запруды),
Пречистей лебяжьей души
Шамановы ярые уды.
Лобок — желтоглазая рысь,
А в ядрах — по огненной утке, —
Лишь с Солнцевой бабой любись,
Считая лобзанье за сутки.
Чмок — сутки, чмок — пять, пятьдесят —
Конец самоедскому маю.
На Солнцевой бабе заплат,
Как мхов по Печенгскому краю.
Шаману покорствует бес
В раю из оленьих закуток,
И видит лишь чума навес
Колдующих, огненных уток.
Городские, предбольничные березы
Захворали корью и гангреной.
По ночам золотарей обозы
Чередой плетутся неизменной.
В пухлых бочках хлюпает Водянка,
На Волдырь пеняет Золотуха,
А в мертвецкой крючнику цыганка
Ворожит кули нежнее пуха:
«Приплывет заморская расшива
С диковинным, солнечным товаром…»
Я в халате. За стеною Хива
Золотым раскинулась базаром.
К водопою тянутся верблюды,
Пьют мой мозг аральских глаз лагуны
И делить стада, сокровищ груды
К мозжечку съезжаются Гаруны.
Бередит зурна: любовь Фатимы
Как чурек с кашмирским виноградом…
Совершилось. Иже Херувимы
Повенчали Вологду с Багдадом.
Тишина сшивает тюбетейки,
Ковыляет Писк к соседу-Скрипу.
И березы песенку Зюлейки
Напевают сторожу Архипу.
Я уж больше не подрасту, —
Останусь лысым и робко сутулым,
И таким прибреду ко кресту,
К гробовым, деревянным скулам.
В них завязну, как зуб гнилой;
Лязгнет пасть — поджарая яма…
А давно ли атласной водой
Меня мыла в корытце мама?
Не вчера ли я стал ходить,
Пугаясь бороды деда?
Или впрямь допрялась, как нить,
Жизнь моя и дьячка-соседа?
Под окном березка росла,
Ствол из воска, светлы побеги,
Глядь, в седую губу дупла
Ковыляют паучьи телеги.
Буквы Аз и Буки везут
Весь алфавит и год рожденья…
Кто же мозгу воздаст за труд.
Что тесал он стихи-каменья?
Где подрядчик — пузатый журнал?
В счете значатся: слава, тений…
Я недавно шутя хворал
От мальчишеской, пьяной лени.
Тосковал, что венчальный наряд
Не приглянется крошке-Марусе…
Караул/ Ведь мне шестьдесят,
Я — закладка из Книжной Руси."
Бередит нафталинную плешь,
Как былое, колпак больничный…
Кто-то черный бормочет: съешь
Гору строк, свой обед обычный.
Видно я, как часы, захворал,
В мироздании став запятою,
И дочитанный Жизни журнал
Желтокожей прикрыл рукою.
«Я здесь», — ответило мне тело, —
Ладони, бедра, голова, —
Моей страны осиротелой
Материки и острова.
И, парус солнечный завидя,
Возликовало Сердце-мыс:
«В моем лазоревом Мадриде
Цветут миндаль и кипарис».
Аорты устьем красноводным
Плывет Владычная Ладья;
Во мгле, по выступам бесплодным
Мерцают мхи да ягеля.
Вот остров Печень. Небесами
Нам ним раскинулся Крестец.
В долинах с желчными лугами
Отары пожранных овец.
На деревах тетерки, куры,
И души проса, пухлых реп.
Там солнце — пуп, и воздух бурый
К лучам бесчувственен и слеп.
Но дальше путь, за круг полярный,
В края Желудка и Кишек,
Где полыхает ад угарный
Из огнедышащих молок.
Где салотопни и толкуши,
Дубильни, свалки нечистот,
И населяет гребни суши
Крылатый, яростный народ.
О, шготяные Печенеги,
Не ваш я гость! Плыви ладья
К материку любви и неги,
Чей берег ладан и кутья."
Лобок — сжигающий Марокко,
Где под смоковницей фонтан
Мурлычет песенку востока
Про Магометов караван.
Как звездотечностью пустыни
Везли семь солнц — пророка жен —
От младшей Евы, в Месяц Скиний,
Род человеческий рожден.
Здесь Зороастр, Христос и Брама
Вспахали ниву ярых уд,
И ядра — два подземных храма
Их плуг алмазный стерегут.
Но и для солнечного мага
Сокрыта тайна алтарем…
Вздыхает судоржно бумага
Под ясновидящим пером.
И возвратясь из далей тела,
Душа, как ласточка в прилет,
В созвучий домик опустелый
Пушинку первую несет.
Звук ангелу собрат, бесплотному лучу,
И недруг топору, потемкам и сычу.
В предсмертном «ы-ы-ы!..» таится полузвук —
Он каплей и цветком уловится, как стук, —
Сорвется капля вниз и вострепещет цвет,
Но трепет не глагол, и в срыве звука нет.
Потемки с топором и правнук ночи, сыч,
В обители лесов подымут хищный клич,
Древесной крови дух дойдет до Божьих звезд,
И сирины в раю слетят с алмазных гнезд;
Но крик железа глух и тяжек, как валун,
Ему не свить гнезда в блаженной роще струн.
Над зыбкой, при свече, старуха запоет:
Дитя, как злак росу, впивает певчий мед,
Но древний рыбарь-сон, чтоб лову не скудеть,
В затоне тишины созвучьям ставит сеть.
В бору, где каждый сук — моленная свеча,
Где хвойный херувим льет чашу из луча,
Чтоб приобщить того, кто голос уловил
Кормилицы мирской и пестуньи могил, —
Там отроку-цветку лобзание даря,
Я слышал, как заре откликнулась заря,
Как вспел петух громов и в вихре крыл возник
Подобно рою звезд, многоочитый лик…
Миг выткал пелену, видение темня,
Но некая свирель томит с тех пор меня;
Я видел звука лик и музыку постиг,
Даря уста цветку, без ваших ржавых книг!
(1917)
Мужицкий лапоть свят, свят, свят!
Взывает облако, кукушка,
И чародейнее чем клад,
Мирская потная полушка.
Горыныч, Сирин, Царь Кащей, —
Всё явь родимая, простая,
И в онемелости вещей
Гнездится птица золотая.
В телеге туч неровный бег,
В метелке — лик метлы небесной.
Пусть черен хлеб, и сумрак пег, —
Есть вехи в родине безвестной.
Есть мед и хмель в насущной ржи,
За лаптевязьем дум ловитва.
«Вселися в ны и обожи» —
Медвежья умная молитва.
Где пахнет кумачом — там бабьи посиделки,
Медынью и сурьмой — девичий городок…
Как пряжа мерен день, и солнечные белки,
Покинув райский бор, уселись на шесток.
Беседная изба — подобие вселенной:
В ней шолом — небеса, палати — млечный путь,
Где кормчему уму, душе многоплачевной,
Под веретенный клир усладно отдохнуть.
Неизреченен Дух и несказанна тайна
Двух чаш, двух свеч, шести очей и крыл!
Беседная изба на свете не случайна,
Она Судьбы лицо, преддверие могил.
Мужицкая душа, как кедр зеленотемный,
Причастье Божьих рос неутолимо пьет;
О радость быть простым, носить кафтан посконный
И тельник на груди, сладимей диких сот!
Индийская земля, Египет, Палестина —
Как олово в сосуд, отлились в наши сны.
Мы братья облакам, и савана холстина —
Наш верный поводырь в обитель тишины.
(1917)
У розвальней — норов, в телеге же — ум,
У карего много невыржанных дум.
Их ведает стойло, да дед дворовик,
Что кажет лишь твари мерцающий лик.
За скотьей вечерней в потемках хлева,
Плачевнее ветра овечья молва.
Вздыхает каурый, как грешный мытарь:
«В лугах Твоих буду ли, Отче и Царь?
Свершатся ль мои подъяремные сны,
И, взвихрен, напьюсь ли небесной волны?..»
За конскою думой кому уследить?
Она тишиною спрядается в нить.
Из нити же время прядет невода,
Чтоб выловить жребий, что светел всегда.
Прообраз всевышних, крылатых коней
Смиренный коняга, страж жизни моей.
С ним радостней труд, благодатней посев,
И смотрит ковчегом распахнутый хлев.
Взыграет прибой и помчится ковчег
Под парусом ясным, как тундровый снег.
Орлом огнезобым взметнется мой конь,
И сбудется дедов дремучая сонь!
(1917)
Плач дитяти через поле и реку,
Петушиный крик, как боль, за версты,
И паучью поступь, как тоску,
Слышу я сквозь наросты коросты.
Острупела мать-сыра-земля,
Загноились ландыши и арфы,
Нет Марии и вифанской Марфы
Отряхнуть пушинки с ковыля, —
Чтоб постлать Возлюбленному ложе
Пыльный луч лозою затенить.
Распростерлось небо рваной кожей, —
Где ж игла и штопальная нить?
Род людской и шила недомыслил,
Чтоб заплатать бездну или ночь;
Он песчинки по Сахарам числил,
До цветистых выдумок охоч.
Но цветы, как время, облетели.
Пляшет сталь и рыкает чугун.
И на дымно закоптелой ели
Оглушенный плачет Гамаюн.
Где рай финифтяный и Сирин
Поет на ветке расписной,
Где Пушкин говором просвирен
Питает дух высокий свой,
Где Мей яровчатый, Никитин,
Велесов первенец Кольцов,
Туда бреду я, ликом скрытен,
Под ношей варварских стихов.
Когда сложу свою вязанку
Сосновых слов, медвежьих дум?
«К костру готовьтесь спозаранку» —
Гремел мой прадед — Аввакум.
Сгореть в мятельном Пустозерске
Или в чернилах утонуть?
Словопоклонник богомерзкий,
Не знаю я, где орлий путь.
Поет мне Сирин издалеча:
«Люби, и звезды над тобой
Заполыхают красным вечем,
Где сердце — колокол живой».
Набат сердечный чует Пушкин —
Предвечных сладостей поэт…
Как Яблоновые макушки,
Благоухает звукоцвет.
Он в белой букве, в алой строчке,
В фазаньи-пестрой запятой.
Моя душа, как мох на кочке,
Пригрета пушкинской весной.
И под лучом кудряво-смуглым
Дремуча глубь торфяников.
В мозгу же, росчерком округлым,
Станицы тянутся стихов.
Оскал Февральского окна
Глотает залпы, космы дыма…
В углу убитая жена
Лежит строга и недвижима.
Толпятся тени у стены,
Зловеще отблески маячат…
В полях неведомой страны
Наездник с пленницею скачет.
Хватают косы ковыли,
Как стебли свесилися руки,
А конь летит в огне, в пыли,
И за погоню нет поруки.
Прости, прости! В ковыль и мглу
Тебя умчал ездок крылатый…
Как воры, шепчутся в углу
Кирка с могильною лопатой.
(1913)
Вышел лен из мочища
На заезженный ток —
Нет вернее жилища,
Чем косой солнопек.
Обсушусь и провею,
После в мяло пойду,
На порты Еремею
С миткалем на ряду.
Будет малец Ерема
Как олень, белоног —
По опушку — истома,
После — сладкий горох.
Волосок подколенный,
Кресцовой, паховой,
До одежды нетленной
Обручатся со мной.
У мужицкого Спаса
Крылья в ярых кресцах,
В пупе перьев запасы,
Чтоб парить в небесах.
Он есть Альфа, Омега,
Шамаим и Серис,
Где с Ефратом Онега
Поцелуйно слились.
В ком Коран и Минея,
Вавилон и Сэров
Пляшут пляскою змея
Под цевницу веков.
Плоти громной, Господней,
На порты я взращен,
Чтоб Земля с Преисподней
Убедились как лен.
Чтоб из Спасова чрева
Воспарил об-он-пол
Сын праматери Евы —
Шестикрылый Орел.
Я родил Эммануила —
Загуменного Христа,
Он стоокий, громокрылый,
Кудри — буря, меч — уста.
Искуплением заклятый,
Он мужицкий принял зрак;
На одежине заплаты,
Речь — авось, да кое-как.
Спас за сошенькой-горбушей
Потом праведным потел,
Бабьи, дедовские души
Возносил от бренных тел.
С белопахой коровенкой
Разговор потайный вел,
Что над русскою сторонкой
Судный ставится престол.
Что за мать, пред звездной книгой,
На слезинках творена,
Черносошная коврига
В оправданье подана.
Питер злой, железногрудый
Иисусе посетил,
Песен китежских причуды
Погибающим открыл.
Петропавловских курантов
Слушал сумеречный звон,
И Привал Комедиантов
За бесплодье проклял Он.
Не нашел светлей, пригоже
Загуменного бытья…
О мой сын, — Всепетый Боже,
Что прекрасно без Тебя?
И над Тятькиной могилой
Ты начертишь: пел и жил.
Кто родил Эммануила,
Тот не умер, но почил.
Я родился в вертепе,
В овчем, теплом хлеву,
Помню синие степи
И ягнячью молву.
По отцу-древоделу
Я грущу посейчас —
Часто в горенке белой
Посещал кто-то нас.
Гость крылатый, безвестный,
Непостижный уму, —
Здравствуй, тятенька крестный,
Лепетал я ему.
Гасли годы, всё реже
Чаровала волшба,
Под лесной гул и скрежет
Сиротела изба.
Стали цепче тревоги,
Нестерпимее страх,
Дьявол злой, тонконогий
Объявился в лесах.
Он списал на холстину
Ель, кремли облаков;
И познал я кончину
Громных отрочьих снов.
Лес, как призрак, заплавал,
Умер агнчий закат,
И увел меня дьявол
В смрадный, каменный ад.
Там газеты-блудницы,
Души книг, души струн…
Где ты, гость светлолицый,
Крестный мой — Гамаюн?
Взвыли грешные тени:
Он бумажный, он наш…
Но прозрел я ступени
В Божий певчий шалаш.
Вновь молюсь я, как ране,
Тишине избяной,
И к шестку и к лохани
Припадаю щекой:
О, простите, примите
В рай запечный меня!
Вяжут алые нити
Зори — дщери огня.
Древодельные стружки
Точат ладанный сок,
И мурлычит в хлевушке
Гамаюнов рожок.
В дни по Вознесении Христа
Пусто в горнице, прохладно, звонко,
И как гробная прощальная иконка,
Так мои зацелованы уста.
По восхищении Христа
Некому смять складок ризы.
За окном, от утренника сизы,
Обнялися два нагих куста.
Виноградный Спас прости, прости.
Сон веков, как смерть, не выпить горсткой.
Кто косматой пятернею жесткой
Остановит душу на пути?
Мы Тебе лишь алчем вознести
Жар очей, сосцов и губ купинных.
В ландышевых горницах пустынных
Хоть кровинку-б-цветик обрести.
Обойти все горницы России
С Соловков на дремлющий Памир,
И познать, что оспенный трактир
Для Христов усладнее Софии.
Что как куща, веред-стол уютен,
Гнойный чайник, человечий лай,
И в церквах обугленный Распутин
Продает сусальный, тусклый рай.
Неугасимое пламя,
Неусыпающий червь…
В адском, погибельном храме
Вьется из грешников вервь.
В совокупленьи геенском
Корчится с отроком бес…
Гласом рыдающе женским
Кличет обугленный лес:
Милый, приди! О, приди же…
И, словно пасечный мед,
Пес огнедышащий лижет
Семени жгучий налет.
Страсть многохоботным удом
Множит пылающих чад,
Мужа зовет Изумрудом,
Женщину — Черный Агат.
Сплав Изумруда с Агатом —
Я не в аду, не в раю, —
Жду солнцеликого брата
Вызволить душу мою:
Милый, явись, я — супруга,
Ты же — сладчайший жених,
С Севера, с ясного ль Юга
Ждать поцелуев Твоих?
Чрево мне выжгла геенна,
Бесы гнездятся в костях.
Птицей — волной белопенной
Рею я в диких стихах.
Гибнут под бурей крылатой
Ад и страстей корабли…
Выведи, Боже распятый,
Из преисподней земли.
Мои уста — горючая пустыня,
Гортань — русло, где камни и песок,
Сгораю я о Златоризном Сыне,
Чьи кудри — запад, очи же — восток…
О сыне мой, возлюбленное чадо,
Не я ль тебя в вертепе породил…
Твои стопы пьянее винограда,
Веянье риз свежительней кропил.
Испечены пять хлебов благодатных,
Пять тысяч уст в пылающей алчбе,
Кошница дев и сонм героев ратных
В моих зрачках томятся по Тебе.
Убелены мое жилье и ложе,
Раздроблен агнец, целостно вино,
Не на щеколде дверь… О стукни, Сыне Божий,
Зиждительным перстом в Разумное окно!
Я солнечно брадат, розовоух и нежен,
Моя ладонь — тимпан, сосцы сладимей сот,
Будь в ласках, как жена, в лобзании безбрежен,
Раздвигни ложесна, войди в меня, как плод!
Я вновь Тебя зачну, и муки роженицы,
Грызь жил, последа жар стеня перетерплю…
Как сердцевину червь, и как телков веприцы,
Тебя, мое дитя, супруг и Бог — люблю.
Господи, опять звонят,
Вколачивают гвозди голгофские
И Тобою попранный починяют ад
Сытые кутейные московские!
О душа, невидимкой прикинься,
Притаись в ожирелых свечах,
И увидишь, как Распутин на антиминсе
Пляшет в жгучих, похотливых сапогах.
Как в потире купаются бесенята,
Надовратный голубь вороном стал,
Чтобы выклевать у Тебя, Распятый,
Сон ресниц и сердце-опал.
Как же бежать из преисподней,
Где стены из костей и своды из черепов?
Ведь в белых яблонях без попов
Совершается обряд Господний.
Ведь пичужка с глазком васильковым
Выше библий, тиар и порфир…
Ждут пришельца в венце терновом
Ад заводский и гиблый трактир.
Он же, батюшка, в покойчике сосновом,
У горбатой Домны в гостях,
Всю деревню радует словом
О грядущих золотых мирах.
И деревня — Красная ляга
Захмелела под звон берез…
Знать, и смертная роспита баклага
За Тебя, буревестный Христос.
Войти в Твои раны — в живую купель,
И там убедиться, как вербный Апрель,
В сердечном саду винограда вкусить,
Поющею кровью уста опалить.
Распяться на древе — с Тобою, в Тебе,
И жил тростники уподобить трубе,
Взыграть на суставах: Или — Элои,
И семенем брызнуть в утробу Земли:
Зачни, благодатная, пламенный плод, —
Стокрылое племя, громовый народ,
Сладчайшее Чадо в моря спеленай,
На очапе радуги зыбку качай!
Я в пупе Христовом, в пробитом ребре,
Сгораю о Сыне — крылатом царе,
В пяте Иисусовой ложе стелю,
Гвоздиною кровью Орленка кормлю.
Пожри меня, Чадо, до ада проклюй,
Геенское пламя крылами задуй,
И выведи Разум и Деву Любовь
Из чревных глубин на зеленую новь!
О Сын мой, краснейшая гроздь и супруг,
Конь — тело мое не ослабит подпруг.
Воссядь на него, натяни удила,
И шпорами нудь, как когтями орла,
Об адские камни копыта сломай,
До верного шляха в сияющий рай!
Уплыть в Твои раны, как в омут речной,
Насытиться тайною, глубью живой,
Достать жемчугов, золотого песка,
Стать торжником светлым, чья щедра рука.
Купите, о други, поддонный товар —
Жемчужину-солнце, песчинку-пожар!
Мой стих — зазыватель в Христовы ряды —
Охрип под туманами зла и беды,
Но пуст мой прилавок, лишь Дева-Любовь
Купила повязку — терновую кровь,
Придачей покупке, на вес не дробя,
Улыбчивой гостье я отдал себя.
Что напишу и что реку, о Господи!
Как лист осиновый все писания,
Все книги и начертания:
Нет слова неприточного,
По звуку неложного, непорочного;
Тяжелы душе писанья видимые,
И железо живет в буквах библий!
О душа моя — чудище поддонное,
Стоглавое, многохвостое, тысячепудовое,
Прозри и виждь: свет брезжит!
Раскрылась лилия, что шире неба,
И колесница Зари Прощения
Гремит по камням небесным!
О ясли рождества моего.
Теплая зыбка младенчества,
Ясная келья отрочества,
Дуб, юность мою осеняющий,
Дом крепкий, пространный и убранный,
Училище красоты простой
И слова воздушного, —
Как табун белых коней в тумане,
О родина моя земная, Русь буреприимная!
Ты прими поклон мой вечный, родимая,
Свечу мою, бисер слов любви неподкупной,
Как гора необхватной,
Свежительной и мягкой,
Как хвойные омуты кедрового моря!
Вижу тебя не женой, одетой в солнце,
Не схимницей, возлюбившей гроб и шорохи
часов безмолвия.
Но бабой-хозяйкой, домовитой и яснозубой
С бедрами, как суслон овсяный,
С льняным ароматом от одежды…
Тебе только тридцать три года —
Возраст Христов лебединый,
Возраст чайки озерной,
Век березы, полной ярого, сладкого сока!..
Твоя изба рудожелта,
Крепко срублена, смольностенна,
С духом семги и меда от печи,
С балагуром-котом на лежанке
И с парчевою сказкой за пряжей.
Двор твой светл и скотинушкой тучек,
Как холстами укладка невесты;
У коров сытно-мерная жвачка,
Липки, сахарно-белы удои,
Шерсть в черед с роговицей линяет,
А в глазах человеческий разум;
Тишиною вспоенные овцы
Шелковистее ветра лесного;
Сыты кони овсяной молитвой
И подкованы веры железом;
Ель Покоя жилье осеняет,
А в ветвях ее Сирин гнездится;
Учит тайнам глубинным хозяйку, —
Как взмесить нежных красок опару;
Дрожжи звуков всевышних не сквасить,
Чтобы выпечь животные хлебы,
Пищу жизни, вселенское брашно…
Побывал я под чудною елью
И отведал животного хлеба,
Видел горницу с полкой божничной,
Где лежат два ключа золотые:
Первый ключ от Могущества Двери,
А другой — от Ворот Воскрешенья…
Боже, сколько алчущих скрипа петель,
Взмаха створов дверных и воротных,
Миллионы веков у порога,
Как туманов полки над поморьем,
Как за полночью лед ледовитый!..
Есть вода черноводнее вара,
Липче смол и трескового клея,
И недвижней стопы Саваофа:
От земли, словно искра из горна,
Как с болот цвет тресты пуховейной,
Возлетает душевное тело,
Чтоб низринуться в черные воды —
В те моря без теченья и ряби;
Бьется тело воздушное в черни,
Словно в ивовой верше лососка;
По борьбе же и смертном биеньи
От души лоскутами спадает.
Дух же — светлую рыбью чешуйку,
Паутинку луча золотого —
Держит вар безмаячного моря:
Под пятой невесомой не гнется
И блуждает он, сушей болея…
Но едва материк долгожданный
Как слеза за ресницей забрезжит —
Дух становится сохлым скелетом,
Хрупче мела, трухлявее трута,
С серым коршуном-страхом в глазницах,
Смерть вторую нежданно вкушая.
Боже, сколько умерших миров,
Безымянных вселенских гробов!
Аз Бог Ведаю Глагол Добра —
Пять знаков чище серебра;
За ними вслед: Есть Жизнь Земли —
Три буквы — с златом корабли,
И напоследки знак вита —
Змея без жала и хвоста…
О Боже сладостный, ужель я в малый миг
Родимой речи таинство постиг.
Прозрел, что в языке поруганном моем
Живет Синайский глас и вышний трубный гром;
Что песню мужика: «Во зеленых лузях»
Создать понудил звук, и тайнозренья страх?!
По Морю морей плывут корабли с золотом:
Они причалят к пристани того, кто братом
зовет Сущего,
Кто, претерпев телом своим страдание,
Все телесное спасет от гибели
И явится Спасителем мира.
Приложитесь ко мне, братья,
К язвам рук моих и ног:
Боль духовного зачатья
Рождеством я перемог!
Он родился — цветик алый,
Долгочаемый младень!
Серый камень, сук опалый
Залазурились как день.
Снова голубь Иорданский
Над землею воспарил:
В зыбке липовой крестьянской
Сын спасенья опочил.
Бельте, девушки, холстины.
Печь топите для ковриг;
Легче отблеска лучины
К нам слетит Архистратиг.
Пир мужицкий свят и мирен
В хлебном Спасовом раю,
Запоет на ели Сирин:
Баю-баюшки-баю.
От звезды до малой рыбки
Все возжаждет ярых крыл,
И на скрип вселенской зыбки
Выйдут деды из могил.
Станет радуга лампадой,
Море — складнем золотым,
Горн потухнувшего ада —
Полем ораным мирским.
По тому ли хлебоборью
Мы, как изморозь весной,
Канем в Спасово поморье
Пестрядинною волной.
Красный рык
Три огненных дуба на пупе земном,
От них мы три жолудя-солнца возьмем;
Лазоревым — облачный хворост спалим,
Павлиньим — грядущего даль озарим,
А красное солнце — мильонами рук
Подымем над Миром печали и мук.
Пылающий кит взбороздит океан,
Звонарь преисподний ударит в Монблан;
То колокол наш — непомерный язык.
Из рек бичеву свил Архангелов лик.
На каменный зык отзовутся Миры
И демоны выйдут из адской норы,
В потир отольются металлов пласты,
Чтоб солнца вкусили народы-Христы.
О Демоны-братья, отпейте и вы
Громовых сердец, поцелуйной молвы!
Мы, рать солнценосцев, на пупе земном
Воздвигнем стобашенный, пламенный дом;
Китай и Европа, и Север, и Юг
Сойдутся в чертог хороводом подруг,
Чтобы Бездну с Зенитом в одно сочетать:
Им Бог — восприемник, Россия же — мать.
Из пупа вселенной три дуба растут:
Премудрость, Любовь и волхвующий Труд…
О, молот-ведун, чудотворец-верстак.
Вам ладан стиха, в сердце сорванный мак;
В ваш яростный ум, в многострунный язык,
Я пчелкою-рифмой, как в улей, проник,
Дышу восковиной, медынью цветов,
Сжигающих Индий и Волжских лугов!..
Верстак — Назарет, наковальня — Немврод,
Их слил в песнозвучье родимый народ:
«Вставай, подымайся» и «Зелен мой сад» —
В кровавом окопе и в поле звучат…
«Вставай, подымайся» — старуха поет,
В потемках телега и петли ворот;
За ставней береза и ветер в трубе
Гадают о вещей народной судьбе…
Три жулудя-солнца досталися нам —
Засевный подарок взалкавшим полям:
Свобода и Равенство, Братства венец —
Живительный выгон для ярых сердец;
Тучнейте, отары голодных умов,
Прозрений телицы и кони стихов!
В лесах диких грив, звездных рун и вымян
Крылатые боги раскинут свой стан,
По струнным лугам потечет молоко
И певчей калиткою стукнет Садко:
«Пустите Баяна — Рублевскую Русь,
Я Тайной умоюсь, а Песней утрусь,
Почестному пиру отвешу поклон,
Румянее яблонь и краше икон»:
«Здравствуешь, Волюшка-мать,
Божьей Земли благодать,
Белая Меря, Сибирь,
Ладоги хлябкая ширь.
Здравствуйте, Волхов-гусляр,
Степи Великих Бухар,
Синий Моздокский туман,
Волга и Стенькин курган!
Чай стосковались по мне,
Красной поддонной весне,
Думали — злой водяник
Выщербил песенный лик?
Я же — в избе и в хлеву
Ткал золотую молву,
Сирин мне вести носил
С плах и бескрестных могил.
Рушайте ж лебедь-судьбу,
В звон осластите губу,
Киева сполох-уста
Пусть воссияют, где Мета.
Чмок городов и племен
В лике моем воплощен,
Я — песноводный жених,
Русский, яровчатый стих!»
(1918)
Распахнитесь, орлиные крылья,
Бей набат и гремите, грома, —
Оборвалися цепи насилья
И разрушена жизни тюрьма!
Широки Черноморские степи,
Буйна Волга, Урал златоруд, —
Сгинь, кровавая плаха и цепи,
Каземат и неправедный суд!
За Землю, за Волю, за Хлеб трудовой
Идем мы на битву с врагами, —
Довольно им властвовать нами!
На бой, на бой!
Пролетела над Русью жар-птица,
Ярый гнев зажигая в груди…
Богородица наша Землица, —
Вольный хлеб мужику уроди!
Сбылись думы и давние слухи, —
Пробудился народ-Свято гор;
Будет мед на домашней краюхе,
И на скатерти ярок узор.
За Землю, за Волю, за Хлеб трудовой
Идем мы на битву с врагами, —
Довольно им властвовать нами!
На бой, на бой!
Хлеб да соль, Костромич и Волынец,
Олончанин, Москвич, Сибиряк!
Наша Волюшка — Божий гостинец, —
Человечеству светлый маяк!
От Байкала до теплого Крыма
Расплеснется ржаной океан…
Ослепительней риз серафима
Заревой Святогоров кафтан.
За Землю, за Волю, за Хлеб трудовой
Идем мы на битву с врагами, —
Довольно им властвовать нами!
На бой, на бой!
Ставьте ж свечи мужицкому Спасу!
Знанье — брат и Наука — сестра, —
Лик пшеничный, с брадой солнцевласой, —
Воплощенье любви и добра!
Оку Спасову сумрак несносен,
Ненавистен телец золотой;
Китеж-град, ладан Саровских сосен —
Вот наш рай вожделенный, родной.
За Землю, за Волю, за Хлеб трудовой
Идем мы на битву с врагами, —
Довольно им властвовать нами!
На бой, на бой!
Верьте ж, братья, за черным ненастьем
Блещет солнце — Господне окно;
Чашу с кровью — всемирным причастьем
Нам испить до конца суждено.
За Землю, за Волю, за Хлеб трудовой
Идем мы на битву с врагами, —
Довольно им властвовать нами!
На бой, на бой!
1917
Двенадцать месяцев в году,
Посланец бурь — Февраль;
Он полуночную звезду
Перековал на сталь.
И сталь поет ясна, остра,
Как половодный лед.
Не самоцветов ли гора
Из сумрака встает?
То огнепальное чело,
Очей грозовый пыл
Того, кто адское жерло
Слезою угасил.
Чей крестный пот и серый кус
Лучистей купины.
Он воскрешенный Иисус,
Народ родной страны.
Трепещет ад гвоздиных ран,
Тернового чела…
В глухой степи, где синь-туман,
Пылают купола.
То кровью выкупленный край,
Земли и Воли град,
Многоплеменный каравай
Поделят с братом брат:
Литва — с кряжистым Пермяком,
С Карелою — Туркмен;
Не сломят штык, чугунный гром
Ржаного Града стен,
Не осквернят палящий лик
Свободы буревой…
Красноголосый вечевик,
Ликуй, народ родной!
Алмазный плуг подымет ярь
Волхвующих борозд.
Овин — пшеничный государь
В венце из хлебных звезд.
Его сермяжный манифест —
Предвечности строка…
Кто пал, неся кровавый крест,
Земля тому легка.
Тому овинная свеча,
Как Спасу, зажжена…
Моря мирского калача
Без берега и дна.
В них погибают корабли:
Неволя, лихо, сглаз, —
То Царь Морской — Душа Земли —
Свершает брачный пляс.
1917
Солнце Осьмнадцатого года,
Не забудь наши песни, дерзновенные кудри.
Славяно-персидская природа
Взрастила злаки и розы в тундре.
Солнце Пламенеющего лета,
Не забудь наши раны и угли-кровинки,
Как старого мира скрипучая карета
Увязла по дышло в могильном суглинке.
Солнце Ослепительного века,
Не забудь Праздника великой коммуны…
В чертоге и в хижине дровосека
Поют огнеперые Гамаюны.
О шапке Мономаха, о царьградских бармах
Их песня? О, солнце, — скажи!..
В багряном заводе и в красных казармах
Роятся созвучья-стрижи.
Словить бы звенящих в построчные сети,
Бураны из крыльев запречь в корабли…
Мы — кормчие мира, мы — боги и дети,
В пурпурный октябрь повернули рули.
Плывем в огнецвет, где багрец и рябина,
Чтоб ран глубину с океанами слить;
Суровая пряха — бессмертных судьбина —
Вручает лишь Солнцу горящую нить.
1918
Пулемет… Окончание — мед.
Видно сладостен он для охочих
Пробуравить свинцом народ —
Непомерные, звездные очи.
Ранить Глубь, на божнице вербу,
Белый сон купальских березок.
Погляди за суслонов гурьбу:
Сколько в поле крылатых повозок.
То летучий Христов Лазарет
Совершает Земли врачеванье,
И как няня, небесный кларнет
Напевает седое сказанье:
«Утолятся твои вереда,
Раны, пролежни, злые отеки;
Неневестная, будь же тверда
До гремящей звезды на востоке!
Под Лучом заскулит пулемет,
Сбросит когти и кожу стальную…»
Неспроста буреломный народ
Уповает на песню родную.
Революцию и Матерь света
В песнях возвеличим,
И семирогие кометы
На пир бессмертия закличем.
Ура, Осанна — два ветра-брата
В плащах багряных трубят, поют…
Завод железный, степная хата
Из ураганов знамена ткут.
Убийца красный — святей потира,
Убить — воскреснуть, и пасть — ожить…
Браду морскую, волосья мира
Коммуна-пряха спрядает в нить.
Из нитей невод сплетет Отвага,
В нем затрепещут стада веков.
На горной выси, в глуши оврага
Цветет шиповник пурпурных слов.
Товарищ ярый, мой брат орлиный,
Вперяйся в пламя и пламя пей!..
Потемки шахты, дымок овинный
Отлились в перстень яснее дней!
А ночи — вставки, в их гранях глуби
Стихов бурунных, лавинных строк…
Мы ало гибнем, прибойно любим,
Как злая клятва — любви зарок.
Как воск алтарный — мозоль на пятке,
На ярой шее — веревки след,
Пусть в Пошехоньи чадят лампадки,
Пред ликом Мести — лучи комет.
И лик стожарный нам кровно-ясен,
В нем сны заводов, раздумье нив…
Товарищ верный, орел прекрасен,
Но ты — как буря, как жизнь красив!
(1918)
Из подвалов, из темных углов,
От машин и печей огнеглазых
Мы восстали могучей громов,
Чтоб увидеть всё небо в алмазах,
Уловить серафимов хвалы,
Причаститься из Спасовой чаши!
Наши юноши — в тучах орлы,
Звезд задумчивей девушки наши.
Город-дьявол копытами бил,
Устрашая нас каменным зевом,
У страдальческих теплых могил
Обручились мы с пламенным гневом.
Гнев повел нас на тюрьмы, дворцы,
Где на правду оковы ковались…
Не забыть, как с детями отцы
И с невестою милый прощались…
Мостовые расскажут о нас,
Камни знают кровавые были…
В золотой победительный час
Мы сраженных орлов схоронили.
Поле Марсово — красный курган,
Храм победы и крови невинной…
На державу лазоревых стран
Мы помазаны кровью орлиной.
1917
Боже, Свободу храни —
Красного Государя Коммуны,
Дай ему долгие дни
И в венец лучезарные луны!
Дай ему скипетр-зарю,
Молнию — меч правосудный!..
Мы Огневому Царю
Выстроим терем пречудный:
Разум положим в углы,
Окна — чистейшая совесть…
Братские груди-котлы
Выварят звездную повесть.
Повесть потомки прочтут, —
Строк преисподние глуби…
Ярый, строительный труд
Только отважный полюбит.
Боже, Коммуну храни —
Красного мира подругу!
Наши набатные дни —
Гуси, летящие к югу.
Там голубой океан,
Дали и теплые мели…
Ала Россия от ран,
От огневодной купели.
Сладко креститься в огне,
Искры в знамена свивая,
Пасть и очнуться на дне
Невозмутимого рая.
Пусть черен дым кровавых мятежей
И рыщет Оторопь во мраке, —
Уж отточены миллионы ножей
На вас, гробовые вурдалаки!
Вы изгрызли душу народа,
Загадили светлый Божий сад,
Не будет ни ладьи, ни парохода
Для отплытья вашего в гнойный ад.
Керенками вымощенный проселок —
Ваш лукавый искариотский путь;
Христос отдохнет от терновых иголок,
И легко вздохнет народная грудь.
Сгинут кровосмесители, проститутки,
Церковные кружки и барский шик,
Будут ангелы срывать незабудки
С луговин, где был лагерь пик.
Ьедуинам и желтым корейцам
Не будет запретным наш храм…
Слава мученикам и красноармейцам,
И сермяжным советским властям!
гусские юноши, девушки, отзовитесь:
Вспомните Разина и Перовскую Софию!
В львиную красную веру креститесь,
В гибели славьте невесту-Россию!
1918
Жильцы гробов, проснитесь! Близок
Страшный Суд!
И Ангел-истребитель стоит у порога!
Ваши черные белогвардейцы умрут
За оплевание Красного Бога.
За то, что гвоздиные раны России
Они посыпают толченым стеклом.
Шипят по соборам кутейные змии,
Молясь шепотком за романовский дом.
За то, чтобы снова чумазый Распутин
Плясал на иконах и в чашу плевал…
С кофейником стол, как перина, уютен
Для граждан, продавших свободу за кал.
О племя мокриц и болотных улиток!
О падаль червивая в Божьем саду!
Грозой полыхает стоярусный свиток,
Пророча вам язвы и злую беду.
Хлыщи в котелках и мамаши в батистах,
С битюжьей осанкой купеческий род,
Не вам моя лира, — в напевах тернистых
Пусть славится гибель и друг-пулемет!
Хвала пулемету, несытому кровью
Битюжьей породы, батистовых туш!..
Трубят серафимы над буйною новью,
Где зреет посев струннопламенных душ.
И души цветут по родным косогорам
Малиновой кашкой, пурпурным глазком…
Боец узнается по солнечным взорам,
По алому слову с прибойным стихом.
1918
Грохочет Балтийское море,
И пенясь в расщелинах скал,
Как лев, разъярившийся в ссоре,
Рычит набегающий вал.
Со стоном другой, подоспевший,
О каменный бьется уступ,
И лижет в камнях посиневший,
Холодный, безжизненный труп.
Недвижно лицо молодое,
Недвижен гранитный утес…
Замучен за дело святое
Безжалостно юный матрос.
Не в грозном бою с супостатом,
Не в чуждой, далекой земле, —
Убит он своим же собратом —
Казнен на родном корабле.
Погиб он в борьбе за свободу,
За правду святую и честь…
Снесите же, волны, народу,
Отчизне последнюю весть.
Снесите родной деревушке
Посмертный рыдающий стон,
И матери, бедной старушке,
От павшего сына поклон!
Рыдает холодное море,
Молчит неприветная даль,
Темна, как народное горе,
Как русская злая печаль.
Плывет полумесяц багровый,
И кровью в пучине дрожит…
О где же тот мститель суровый,
Который за кровь отомстит!
На божнице табаку осьмина
И раскосый вылущенный Спас,
Не поет кудесница-лучина
Про мужицкий сладостный Шираз.
Древо песни бурею разбито,
Не Триодь, а Каутский в углу.
За окном расхлябанное сито
Сеет копоть, изморозь и мглу.
Пучит печь свои печурки-бельма:
«Я ослепла, как скорбящий дед…»
Грезит парень стачкой и Палермо,
Президентом, гарком кастяньет…
Сказка — чушь, а тайна — коршун серый,
Что когтит, как перепела, ум.
Облетел цветок купальской веры
В слезный рай, в озимый древний шум!
Кто-то черный, с пастью яро-львиной
Встал на страже полдней и ночей.
Дед как волхв, душою пестрядинной
Загляделся в хляби дум-морей.
Смертны волны львиного поморья,
Но в когтисто-жадной глубине
Серебрится чайкой тень Егорья
На бурунном гибельном коне.
«Страстотерпец, вызволь цветик маков!
Китеж-град ужалил лютый гад…»
За пургой же Глинка и Корсаков
Запевают: «Расцветай мой сад!»…
(1918)
В избе гармоника: «накинув плащ с гитарой…»
А ставень дедовский провидяще грустит:
Где Сирин — грасный гость, Вольга с Мамелфой
старой,
Божниц Рублевский сон, и бархат ал и рыт?
«Откуля, доброхот?» «— С Владимира-Залесска…»
«Сгорим, о братия, телес не посрамим!..»
Махорочная гарь, из ситца занавеска
И оспа полуслов: — «валета скозырим».
Под матицей резной (искусством позабытым)
Валеты с дамами танцуют «валц-плезир»,
А Сирин на шестке сидит с крылом подбитым,
Щипля сусальный пух, и сетуя на мир.
Кропилом дождевым смывается со ставней
Узорчатая быль про ярого Вольгу,
Лишь изредка в зрачках у вольницы недавней
Пропляшет царь морской и сгинет на бегу.
Уму — республика, а сердцу — Матерь-Русь.
Пред пастью львиною от ней не отрекусь.
Пусть камнем стану я, корягою иль мхом, —
Моя слеза, мой вздох о Китеже родном,
О небе пестрядном, где звезды — комары,
Где с аспидом дитя играют у норы,
Где солнечная печь ковригами полна,
И киноварный рай дремливее челна…
Упокой Господи, душу раба Твоего!..
Железный небоскреб, фабричная труба,
Твоя ль, о родина, потайная судьба!
Твои сыны-волхвы — багрянородный труд
Вертепу Господа иль Ироду несут?
Пригрезятся ли им за яростным горном
Сад белый восковой и златобревный дом, —
Берестяный придел, где отрок Пантелей
На пролежни земли льет миро и елей…
Изведи из темницы душу мою!..
Под красным знаменем рудеет белый дух,
И с крыльев Михаил стряхает млечный пух,
Чтоб в битве с Сатаной железноперым стать, —
Адама возродить и Еву — жизни мать,
Чтоб Дьявол стал овцой послушной и простой,
А Лихо черное — граченком за сохой,
Клевало б червяков и сладких гусениц
Под радостный раскат небесных колесниц…
Свят, свят Господь Бог Саваоф!
Уму — республика, а сердцу — Китеж-град,
Где щука пестует янтарных окунят,
Где нянюшка-Судьба всхрапнула за чулком,
И покумился серп с пытливым васильком.
Где тайна, как полей синеющая таль…
О тысча девятьсоть семнадцатый Февраль!
Под вербную капель и под грачиный грай
Ты выпек дружкин хлеб и брачный каравай,
Чтоб Русь благословить к желанному венцу…
Я запоздалый сват, мне песня не к лицу,
Но сердце — бубенец под свадебной дугой —
Глотает птичий грай и воздух золотой…
Сей день, его же сотвори Господь,
Возрадуемся и возвеселимся в онь!
1917
Низкая деревенская заря, —
Лен с берестой и с воском солома.
Здесь всё стоит за Царя
Из Давидова красного дома.
Стог горбатый и лог стоят,
Повязалася рига платом:
Дескать, лют окромедшый ад,
Но и он доводится братом.
Щиплет корпию нищий лесок,
В речке мокнут от ран повязки.
Где же слез полынный поток
Или горести книжные, сказки?
И Некрасов, бумажный лгун, —
Бог не чуял мужицкого стона?
Лик Царя и двенадцать лун
Избяная таит икона.
Но луна, по прозванью Февраль,
Вознеслась с державной божницы —
И за далью взыграла сталь,
Заширяли красные птицы.
На престоле завыл выжлец:
«Горе, в отпрысках корень Давида!»
С вечевых Новгородских крылец
В Русь сошла золотая Обида.
В ручке грамота: Воля, Земля,
На груди образок Рублевский.
И, Карельскую рожь меля,
Дед учуял ладон московский.
А в хлевушке, где дух вымян,
За удоем кривая Лукерья
Въявь прозрела Индийских стран
Самоцветы, парчу и перья.
О колдуй, избяная луна!
Уж Рублев, в пестрядном балахонце,
Расписал, глубже смертного сна,
У лесной церквушки оконце.
От зари восковой ветерок
Льнет как воск к бородам дубленым:
То гадает Сермяжный Восток
О судьбе по малиновым звонам.
1917
Я — посвященный от народа,
На мне великая Печать,
И на чело свое природа
Мою прияла благодать.
Вот почему на речке ряби
В ракитах ветер-Алконост
Поет о Мекке и арабе,
Прозревших лик Карельских звезд.
Все племена в едином слиты:
Алжир, оранжевый Бомбей
В кисете дедовском зашиты
До золотых, воскресных дней.
Есть в сивке доброе, слоновье,
И в елях финиковый шум, —
Как гость в зырянское зимовье,
Приходит пестрый Эрзерум.
Китай за чайником мурлычет,
Чикаго смотрит чугуном…
Не Ярославна рано кычет
На зоборале городском, —
То богоносный дух поэта
Над бурной родиной парит,
Она в громовый плащ одета,
Перековав луну на щит.
Левиафан, Молох с Ваалом —
Ее враги. Смертелен бой.
Но кроток луч над Валаамом,
Целуясь с Ладожской волной.
А там, где снежную Печору
Полою застит небосклон,
В окно к тресковому помору
Стучится дед — пурговый сон.
Пусть кладенечные изломы
Врагов, как молния, разят, —
Есть на Руси живые дремы —
Невозмутимый, светлый сад.
Он в вербной слезке, в думе бабьей,
В Богоявленьи наяву,
И в дудке ветра об арабе,
Прозревшем Звездную Москву.
Нила Сорского глас: «Земнородные братья,
Не рубите кринов златоствольных,
Что цветут, как слезы в древних платьях,
В нищей песни, в свечечках юдольных.
Низвергайте царства и престолы,
Вес неправый, меру и чеканку,
Не голите лишь у Иверской подолы,
Просфору не чтите за баранку.
Причта есть: просфорку-потеряжку
Пес глотал, и пламенем сжигался.
Зреть красно березку и монашку —
Бель и чернь, в них Руси дух сказался.
Не к лицу железо Ярославлю, —
В нем кровинка Спасова — церквушка:
Заслужила ль песью злую травлю
На сучке круживчатом пичужка?
С Соловков до жгучего Каира
Протянулась тропка — Божьи четки,
Проторил ее Спаситель мира,
Старцев, дев и отроков подметки.
Русь течет к Великой Пирамиде,
В Вавилон, в сады Семирамиды;
Есть в избе, в сверчковой панихиде
Стены Плача, Жертвенник Обиды.
О познайте, братия и други,
Божьих ризниц куколи и митры —
Окунутся солнце, радуг дуги
В ваши книги, в струны и палитры.
Покумится Каргополь с Бомбеем,
Пустозерск зардеет виноградно,
И над злым похитчиком-Кащеем
Ворон-смерть прокаркает злорадно».
Меня Распутиным назвали,
В стихе расстригой, без вины,
За то, что я из хвойной дали
Моей бревенчатой страны,
Что души печи и телеги
В моих колдующих зрачках,
И ледовитый плеск Онеги
В самосожженческих стихах.
Что, васильковая поддевка
Меж коленкоровых мимоз,
Я пугачевскою веревкой
Перевязал искусства воз.
Картавит дружба: «святотатец».
Приятство: «хам и конокрад».
Но мастера небесных матиц
Воздвигли вещему Царьград.
В тысячестолпную Софию
Стекутся зверь и человек.
Я Алконостную Россию
Запрятал в дедовский сусек.
У Алконоста перья — строчки,
Пушинки — звездные слова;
Умрут Кольцовы-одиночки,
Но не лесов и рек молва.
Потомок бога Китовраса,
Сермяжных Пудов и Вавил,
Угнал с Олимпа я Пегаса,
И в конокрады угодил.
Утихомирился Пегаске,
Узнав полеты в хомуте…
По Заонежью бродят сказки,
Что я женат на Красоте.
Что у меня в суставе — утка,
А в утке — песня-яйцо…
Сплелась с кометой незабудка
В бракоискусное кольцо.
За Евхаристией шаманов
Я отпил крови и огня,
И не оберточный Романов,
А вечность жалует меня.
Увы, для паюсных умишек
Невнятен Огненный Талмуд,
Что миллионы чарых Гришек
За мной в поэзию идут.
1918
Владимиру Кириллову
Мы — ржаные, толоконные,
Пестрядинные, запечные,
Вы — чугунные, бетонные,
Электрические, млечные.
Мы — огонь, вода и пажити,
Озимь, солнца пеклеванные,
Вы же тайн не расскажете
Про сады благоуханные.
Ваши песни — стоны молота,
В них созвучья — шлак и олово;
Жизни дерево надколото,
Не плоды на нем, а головы.
У подножья кости бранные,
Черепа с кромешным хохотом;
Где же крылья ураганные,
Поединок с мечным грохотом?
На святыни пролетарские
Гнезда вить слетелись филины;
Орды книжные, татарские,
Шестернею не осилены.
Кнут и кивер аракчеевский,
Как в былом, на троне буквенном.
Сон Кольцовский, терем Меевский
Утонули в море клюквенном.
Баша кровь водой разбавлена
Из источника бумажного,
И змея не обезглавлена
Песней витязя отважного.
Мы — ржаные, толоконные,
Знаем Слово алатырное,
Чтобы крылья громобойные
Вас умчали во всемирное.
Там изба свирельным шоломом
Множит отзвуки павлинные…
Не глухим, бездушным оловом
Мир связать в снопы овинные.
Воск с медыныо яблоновою —
Адамант в словостроении,
И цвести над Русью новою
Будут гречневые гении.
Или муза — котельный мастер
С махорочной гарью губ…
Заплутает железный Гастев,
Охотясь на лунный клуб…
Приведет его тропка к избушке
На куриной, заклятой пяте;
Претят бунчуки и пушки
Великому сфинксу — красоте.
Поэзия, друг, не окурок,
Не Марат, разыгранный по наслышке.
Караван осетинских бурок
Не согреет муз в твоей книжке.
Там огонь подменен фальцовкой,
И созвучья — фабричным гудком,
По проселкам строчек с веревкой
Кружится смерть за певцом.
Убегай же, Кириллов, в Кириллов,
К Кириллу — азбучному святому,
Подслушать малиновок переливы,
Припасть к неоплаканному, родному.
И когда апрельской геранью
Расцветут твои глаза и блуза,
Под оконцем стукнет к зараныо
Песнокудрая девушка-муза.
Проснуться с перерезанной веной,
Подавиться черным смерчем…
Наши дни багровы изменой,
Кровяным, веселым ключем.
На оконце чахнут герани:
У хозяйки — пуля в виске…
В маргариновом океане
Плывут корабли налегке.
Неудачна на Бога охота,
Библия дождалась пинка.
Из тверского ковша-болота
Вытекает песня-река.
Это символ всерусской доли,
Черносошных, пламенных рек,
Где цветут кувшинки-мозоли,
И могуч осетр-человек.
Не забыть бы, что песня — Волга,
Бурлацкий, каганный сказ!
Товарищи, ждать недолго
Солнцеповоротный час.
От Пудожа до Бомбея
Расплеснется злат-караван,
Приведет Алисафия Змея,
Как овцу, на озимь полян.
То-то, братцы, будет потеха —
Древний Змий и Смерть за сохой!
Океан — земная прореха
Потечет стерляжьей ухой.
Разузорьте же струги-ложки,
Сладкострунный, гусельный кус!
Заалеет герань на окошке,
И пули цветистей бус.
Только яростней солнца чайте,
Кумачневым буйством горя…
Товарищи, не убивайте,
Я — поэт!.. Серафим!.. Заря!..
На лежанку не сядет дед,
В валенках-кораблях заморских,
С бородищей — пристанью лет,
С Индией узорною в горстках.
В горенке Сирин и Китоврас
Оставили помет, да перья.
Не обрядится в шамаханский атлас
В карусельный праздник Лукерья.
И «Орина, солдатская мать»,
С помадным ртом, в парике рыжем…
Тихий Углич, брынская гать
Заболели железной грыжей.
В Светлояр изрыгает завод
Доменную отрыжку — шлаки…
Светляком, за годиною год,
Будет теплиться Русь во мраке.
В гробе утихомирится Крупп,
И стеня, издохнет машина;
Из космических косных скорлуп
Забрезжит лицо Исполина:
На челе прозрачный топаз —
Всемирного ума панорама,
И «в нигде» зазвенит Китоврас,
Как муха за зимней рамой.
Заслюдеет память-стекло,
Празелень хвои купальских…
Я олонецкий Лонгфелло
С сердцевиной кедров уральских.
Смертельны каменные обноски
На Беле-озере, где Синеус…
Облетают ладожские березки,
Как в былом, когда пела Русь.
Когда Дон испивался шеломом,
На базаре сурьмился медведь.
Дятлом — стальным ремингтоном
Проклевана скифская медь.
И моя пестрядная рубаха,
Тюлень на Нильских песках…
В эскимосском чуме, без страха,
Запевает лагунный Бах.
На морозном стекле Менделеев
Выводит удельный вес, —
Видно, нет святых и злодеев
Для индустриальных небес.
(1918)
Се знамение: багряная корова,
Скотница с подойником пламенным.
Будет кринка тяжко-свинцова,
Устойка с творогом каменным.
Прильнул к огненному вымени
Рабочий-младенец тысячеглавый.
За кровинку Ниагару выменять —
Не венец испепеляющей славы.
Не подвиг — рассекать ущелья,
Звезды-гниды раздавить ногтем,
И править смертельное новоселье
Над пропастью с кромешным дегтем.
Слава — размерить и взбить удои
В сметану на всеплеменный кус.
В персидско-тундровом зное
Дозревает сердце-арбуз.
Это ужин янтарно-алый
Для демонов и для колибри;
От Нила до кандального Байкала
Воскреснут все, кто погибли.
Обернется солнце караваем,
Полумесяц — ножик застольный,
С избяным киноварным раем
Покумится молот мозольный.
Подарится счастье молотобойцу
Отдохнуть на узорной лавке,
Припасть к пеклеванному солнцу,
Позабытому в уличной давке.
Слетит на застреху Сирин,
Вспенит сказка баяновы кружки,
И говором московских просфирен
Разузорится пролетарский Пушкин.
Мой же говор — пламенный подойник,
Где удои — тайна и чудо;
Возжаждав, благоразумный разбойник
Не найдет вернее сосуда.
Незабудки в лязгающей слесарной,
Где восемь мозолей, рабочих часов,
И графиня в прачешной угарной,
Чтоб выстирать совесть белей облаков.
Алмазный король на свалке зловонной,
В апостольском чертоге бабий базар,
На плошади церковь подбитой иконой
Уставилась в сумрак, где пляшет пожар.
Нам пляска огня колыбельно-знакома,
Как в лязге слесарной незабудковый сон;
Мы с радужных Индий дождемся парома,
Где в звездных тюках поцелуи и звон.
То братьев громовых бесценный подарок…
Мы ранами Славы корабль нагрузим.
У наших мордовок, узорных татарок
В напевах Багдад и пурговый Нарым.
Не диво в батрацкой атласная дама,
Алмазный король за навозной арбой,
И в кузнице розы… Печатью Хирама
Отмечена Русь звездоглазой судьбой.
Нам Красная Гибель соткала покровы…
Слезинка России застынет луной,
Чтоб невод ресниц на улов осетровый
Закинуть к скамье с поцелуйной четой.
От залежей костных на Марсовом Поле
Подымется столб медоносных шмелей
Повысосать розы до сладостной боли,
О пляшущем солнце пируюших дней.
(1918)
Говорят, что умрет дуга,
Лубяные лебеди-санки,
Уж в стальные бьют берега
Буруны избяной лоханки.
Переплеск, как столб комаров,
Запевает в ушах деревни;
Знать, пора крылатых китов
Родить нашей Саре древней.
Песнолиственный дуб облетел,
Рифма стала клокочуще бурна…
Кровохарканьем Бог заболел, —
Оттого и Россия пурпурна.
Ощенилась фугасом земля,
Динамитом беременны доли…
Наши пристани ждут корабля
С красным грузом корицы и соли.
Океан — избяная лохань
Плещет в берег машинно-железный,
И заслушалась Мать-глухомань
Бунчука торжествующей бездны.
Не хочу Коммуны без лежанки,
Без хрустальной песенки углей!
В стихотворной тягостной вязанке
Думный хворост, буреломник дней.
Не свалить и в Красную Газету
Слов щепу, опилки запятых,
Ненавистен мудрому поэту
Подворотный, тявкающий стих.
Лучше пунш, чиновничья гитара,
Под луной уездная тоска.
Самоцвет и пестрядь Светлояра
Взбороздила шрифтная река.
Не поет малиновкой лучина,
И Садко не гуслит в ендове.
Не в тюрбанах гости из Берлина
Приплывут по пляске и молве.
Их дары — магнит и град колбасный,
В бутербродной банке Парсифаль,
Им навстречу, в ферязи атласной,
Выйдет Лебедь — русская печаль.
И атлас с васяжскою кольчугой
Обручится вновь, сольет уста…
За безмерною зырянской вьюгой
Купина горящего куста.
То моя заветная лежанка,
Караванный аравийский шлях, —
Неспроста нубийка и славянка
Ворожат в олонеиких стихах.
Господи! Да будет воля Твоя
Лесная, фабричная, пулеметная.
Руки устали, ловя
Призраки, тени болотные.
Революция не открыла Врат,
Но мы дошли до Порога Несказанного,
Видели Пламенной зрелости сад,
Отрока — агнпа багряного.
На отроке угли ран,
Ключи кровяные, свирельные, —
Уста народов и стран
Припадали к ним в годы смертельные.
Вот и заветный Порог,
Простой, как у часовни над речкою,
А за ним предвечный чертог
Серебрится заутренней свечкою.
Господи! Мы босы и наги,
На руках с неповинною кровью…
Шелестят леса из бумаги,
«Красная Газетд» мычит по-коровьи:
«Мм-у-у!» Чернильны мои удои,
Жирна пенка — построчная короста…
По-казенному, в чинном покое,
Дервенеют кресты погоста.
Как и при Осипе патриархе,
В набойчатом плату просвирня,
И скулит в щенячьей лютой пархе
Меднозвоном древняя кумирня.
На ущербе красные дни,
Наступают геенские серные, —
Блюдите на башнях огни,
Стражи — товарищи верные!
Слышите лающий гуд,
Это стучится в ад Григорий Новых..
У Лючифера в венце изумруд,
Как празелень рощ сосновых.
Не мой ли Сосен перезвон
И радельных песен свирели
Затаили Распутинских икон
Сладкий морок, резьбу и синели?
В наговорной поддевке моей
Хлябь пурги и просинь Байкала.
За пляской геенских дней
Мерещится бор опалый.
В воздухе просфора и кагор,
(Приобщался Серафим Саровский)
И за лаптем дед-Святогор
Мурлычет псалом хлыстовский.
Ковыляет к деду медведь,
Матер от сытной брусники…
Где ж индустриальная клеть,
Городов железные лики?
На ущербе красные дни,
К первопутку лапти — обнова,
Не тревожит гуд шестерни
Рай медвежий и сумрак еловый.
Только где-то пчелой звенят
Новобрачных миров свирели,
И душа — запричастный плат —
Вся в резьбе, жемчугах и синели.
Есть в Ленине Керженский дух,
Игуменский окрик в декретах,
Как будто истоки разрух
Он ищет в Поморских Ответах.
Мужицкая ныне земля,
И церковь — не наймит казенный.
Народный испод шевеля,
Несется глагол краснозвонный.
Нам красная молвь по уму, —
В ней пламя, цветенье сафьяна;
То Черной Неволи Басму
Попрала стопа Иоанна.
Борис — златоордный мурза,
Трезвонит Иваном Великим,
А Лениным — вихрь и гроза
Причислены к Ангельским ликам.
Есть в Смольном потемки трущоб
И привкус хвои с костяникой,
Там нищий колодовый гроб
С останками Руси великой.
«Куда схоронить мертвеца» —
Толкует удалых ватага…
Поземкой пылит с Коневца,
И плещется взморье-баклага.
Спросить бы у тучки, у звезд,
У зорь, что румянят ракиты…
Зловещ и пустынен погост,
Где царские бармы зарыты.
Их ворон-судьба стережет
В глухих преисподних могилах…
О чем же тоскует народ
В напевах татарско-унылых?
1918
Братья, сегодня наша малиновая свадьба —
Брак с Землей и с орлиной Волей!
Костоедой обглоданы церковь и усадьба,
Но ядрено и здраво мужицкое поле.
Не жалейте же семени для плода мирскова,
Разнежьте ядра и случкой китовьей
Порадуйте Бога — старого рыболова,
Чтоб закинул он уду в кипяток нашей крови!
Сладко Божью наживку чуять в заводях тела,
У крестца, под сосцами, в палящей мошонке:
Чаял Ветхий, что выловит Кострому да иконки,
Ан леса, как наяда, бурунами запела.
Принапружь, ветробрадый, судьбу-удилище!
Клев удачен, на уде молот-рыба и кит.
На китовьей губе гаги-песни гнездище,
И пята мирозданья — поддонный гранит.
Братья, слышите гулы, океанские храпы!
(Подавился Монбланом земледержец титан)
Это выловлен мир — искрометные лапы,
Буйно-радостный львенок народов и стран.
Оглянитесь, не небо над нами, а грива,
Ядра львиные — солнце с луной!..
Восшумит баобабом карельская нива,
И взрастет тамарис над капустной грядой.
С Пустозерска пригонят стада бедуины,
Караванный привал узрят Кемь и Валдай,
И с железным Верхарном сказитель Рябинин
Воспоет пламенеющий ленинский рай.
Ленин, лев, лунный лен, лучезарье:
Буква «Люди» — как сад, как очаг в декабре…
Есть чугунное в Пуде, вифанское в Марье,
Но Христово лишь в язве, в пробитом ребре.
Есть в истории рана всех слав величавей, —
Миллионами губ зацелованный плат…
Это было в Москве, в человечьей дубраве,
Где идей буреломы и слов листопад.
Это было в Москве… Недосказ и молчанье —
В океанах киты, погруженные в сон.
Ленин — Красный олень, в новобрачном сказаньи,
Он пасется меж строк, пьет малиновый звон.
Обожимся же, братья, на яростной свадьбе
Всенародного сердца с Октябрьской грозой,
Пусть на полке Тургенев грустит об усадьбе,
Исходя потихоньку бумажной слезой.
Смольный, — в кожаной куртке, с загаром на лбу,
Юный шкипер глядится в туманы-судьбу…
Чу! Кричит буревестник… К Гороховой 2
Душегубных пучин докатилась молва.
Вот всплеснула акула, и пролежни губ
Поглотили, как чайку, Урицкого труп.
Браунинговый чех всколыхнул океан, —
Это ранен в крыло альбатрос-капитан.
Кровь коралловой пеной бурлит за рулем —
Знак, что близится берег — лазоревый дом,
Где столетия-угли поют в очаге
О космической буре и черном враге.
Где привратники — Радий, плечистый Магнит
Провожают пришельцев за полюсный щит;
Там долина Титанов, и яственный стол
Водрузил меж рогов Электричество-вол.
Он мычит Ниагарой, в ноздрях Ливерпуль,
А в зрачках петроградский хрустальный Июль,
Рог — подпора, чтоб ветхую твердь поддержать,
Где живет на покое Вселенская мать.
На ущербе у мамушки лунный клубок
Довязать краснозубому внуку чулок,
Он в истории Лениным звался, никак,
Над пучиной столетий воздвигши маяк.
Багряного Льва предтечи
Слух-упырь и ворон-молва.
Есть Слово — змея по плечи
И схимника голова.
В поддевке синей, пурговой,
В испепеляющих сапогах,
Пред троном плясало Слово,
На гибель и черный страх.
По совиному желтоглазо
Щурилось солнце с высоты,
И, штопая саван, Проказа
Сидела у Врат Красоты.
Царскосельские помнят липы
Окаянный хохот пурги;
Стоголовые Дарьи, Архипы
Молились Авось и Низги.
Авось и Низги — наши боги
С отмычкой, с кривым ножом;
И въехали гробные дроги
В мертвый Романовский дом.
По козьи рогат возница,
На запятках Предсмертный час.
Это геенская страница,
Мужицкого Слова пляс.
В Багряного Льва Ворота
Стучится пляшущий рок…
Книга «Ленин» — жила болота,
Стихотворной Волги исток.
Октябрьские рассветки и сумерки
С ледовитым гайтаном зари,
Бог предзимний, пушистый Ай-кюмерки,
Запевает над чумом: фью-ри.
Хорошо в теплых пимах и малице
Слышать мысль — горностая в силке;
Не ужиться с веснянкой-комарницей
Эскимосской, пустынной тоске.
Мир — не чум, не лосиное пастбище,
Есть Москва — золотая башка;
Ледяное полярное кладбище
Зацветет голубей василька.
Лев грядет. От мамонтовых залежей
Тянет жвачкой, молочным теплом,
Кашалоты резвятся, и плеск моржей,
Как тальянка помора «в ночном».
На поморские мхи олениха-молва
Ронит шерсть и чешуйки с рогов…
Глядь, к тресковому чуму, примчалась Москва
Табунами газетных листов!
Скрежет биржи, Словаки и пушечный рык,
Перед сполохом красным трепещут враги,
Но в душе осетром плещет Ленина лик,
Множа строки — морские круги.
Стада носорогов в глухом Заонежьи,
Бизоний телок в ярославском хлеву…
Я вижу деревни седые, медвежьи,
Где Скрябин расставил силки на молву.
Бесценна добыча: лебяжьи отлеты,
Мереж осетровых звенящая рябь.
Зурна с тамбурином вселились в ворота,
Чтоб множились плеск и воздушная хлябь.
Удойны коровы, в кокосовых кринках
Живет Парсифаля молочная бель.
К Пришествию Льва василек и коринка
Осыпали цвет — луговую постель.
У пудожской печи хлопочет феллашка,
И в красном углу медноликий Будда.
Люба австралийцу московка-фуражка:
То близится Лев — голубая звезда.
В желтухе Царь-град, в огневице Калуга,
Покинули Кремль Гермоген и Филипп,
Чтоб тигровым солнцам лопарского юга
Сердца врачевать и молебственный хрип.
К Кронштадтскому молу причалили струги, —
То Разин бурунный с персидской красой…
Отмерили год циферблатные круги,
Как Лев обручился с родимой землей.
Сегодня крестины. — Приплод солнцеглавый
У мамки-Истории спит на руках.
Спеваются горы для ленинской славы,
И грохот обвала роится в стихах.
Нора лебединого отлета,
Киноварно-брусничные дни,
В краснолесьи рысья охота,
И у лыж обнова — ремни.
В чуме гарь, сладимость морошки,
Смоляной канатной пеньки,
На гусином сале лепешки
Из оленьей костной муки.
Сны о шхуне, песне матросов
Про «последний решительный бой»,
У пингвинных, лысых утесов
Собирались певцы гурьбой.
Океану махали флагом,
(По-лопарски флаг — «юйнаши»)
Косолапым пингвинам и гагам
Примерещился Нил, камыши.
От Великого Сфинкса к тундре
Докатилась волна лучей,
И на полюсе сосны Умбрий
Приютили красных грачей.
От Печоры слоновье стадо
Потянулось на водопой…
В очаге допели цикады,
Обернулася сказка мглой.
Дымен чум и пустынны дюны,
Только, знак брусничной поры —
На скале задремали руны:
Люди с Естью, Наш, Иже, Еры.
Октябрь — месяц просини, листопада,
Тресковой солки и рябиновых бус.
Беломорское, Камское сердце-громада —
Всенародная руга — малиновый кус.
Кус принесен тебе, ягелей володыка,
Ледовитой зари краснозубый телок;
Над тобой кашалот чертит ластами Ни-Ка,
За ресницей моржи вскипятили белок.
Ты последыш медвежий, росток китобойца,
(Есть в сутулости плеч недолет гарпуна,
За жилетной морщинкой просветы оконца,
Где стада оленят сторожит Глубина).
Ленин — тундровой Руси горячая печень,
Золотые молоки, жестокий крестец,
Будь трикраты здоров и трикраты же вечен,
Как сомовья уха, как песцовый выжлец!
Эскимосскую кличку запомнит гагара;
На заре океан плещет «Ленин» скалам,
Лебединая матка, драчлива и яра,
Очарована плеском, гогочет: «он-сам».
Жизни ухо подслушало «Люди» и «Енин».
В этот миг я сохатую матку доил, —
Вижу кровь в молоке, и подойник мой пенен, —
Так рождается Слово — биение жил.
Так рождается Слово. И пуля в лопатке —
Двоеточье в строке, вестовые Конца…
Осыпайся, Октябрь, и в тресковые кадки
Брызни кровью стиха — голубого песца.
Я построил воздушный корабль,
Где на парусе Огненный лик.
Слышу гомон отлетных цапль,[2]
Лебединый хрустальный крик.
По кошачьи белый медведь,
Слюня лапу, моет скулу…
Стихотворная, трубная медь
Оглашает журнальную мглу.
Я под Смольным стихами трубил,
Но рубиново-красный солдат
Белой нежности чайку убил
Пулеметно-суровым «назад».
Половецкий привратный костер,
Как в степи, озарял часовых.
Здесь презрен ягелевый узор,
Глубь строки и капель запятых.
С книжной выручки Бедный Демьян
Подавился кумачным хи-хи…
Уплывает в родимый туман
Мой корабль — буревые стихи.
Только с паруса Ленина лик
С укоризной на Смольный глядит,
Где брошюрное море на миг
Потревожил поэзии кит.
Я — посол от медведя
К пурпурно-горящему Льву;
Малиновой китежской медью
Скупаю родную молву.
Китеж, Тайна, Финифтяный рай,
И меж них ураганное слово:
Ленин — кедрово-таежный май,
Где и солнце, как воин, сурово.
Это слово кровями купить,
Чтоб оно обернулось павлином…
Я — посол от медведя, он хочет любить,
Стать со Львом песнозвучьем единым.
1918–1919.
Объявится Арахлин-град,
Украшенный ясписом и сардисом,
Станет подорожник кипарисом,
И кукуший лен обернется в сад.
Братья, это наша крестьянская красная культура,
Где звукоангелы сопостники людских пабедок
и просонок!
Карнаухий кот мудрей, чем Лемура,
И мозг Эдиссона унавозил в веках поросенок.
Бодожёк Каргопольского Бегуна — коромысло
весов вселенной,
И бабкино веретено сучит бороду самого Бога.
Кто беременен соломой, — родит сено,
Чтоб не пустовали ясли Мира — Великого Единорога.
Чтобы мерна была жвачка Гималайнозубых полушарий,
(Она живет в очапе и в ткацком донце.)
Много на Руси уездных Татарии
От тоски, что нельзя опохмелиться солнцем.
Что луну не запечь, как палтосу, в тесто,
И Тихий океан не влить в самовар.
Не величайте революцию невестой,
Она только сваха, принесшая дар —
В кумачном платочке яичко и свечка,
(Газеты пищат, что грядет Пролеткульт.)
Изба — Карфаген, арсеналы же — печка,
По зорким печуркам не счесть катапульт.
Спешите, враги — легионы чернильниц,
Горбатых вопросов, поджарых тире,
Развеяться прахом у пахотных крылец,
Где Радужный Всадник и конь в серебре!
Где тропка лапотная — план мирозданья,
Зарубки ступеней — укрепы земли,
Там в бухтах сосновых от бурь и скитанья
Укрылись родной красоты корабли.
Вон песни баркас — пламенеющий парус,
Ладья поговорок, расшива былин…
Увы! Оборвался Дивеевский гарус,
Увял Серафима Саровского крин.
На дух мироварниц не выйдет Топтыгин,
Не выловит чайка леща на уху…
Я верю вам, братья Есенин, Чапыгин, —
Трущобным рассказам и ветру-стиху:
Инония-град, Белый скит — не Почаев,
Они — наши уды, Почаев же — трость.
Вписать в житие Аввакумов, Мамаев,
Чтоб Бог не забыл черносошную кость.
И вспомнил Вселюбящий, снял семь печатей
С громовых страниц, с ураганных миней,
И Спас Ярославский на солнечном плате
Развеял браду смертоноснее змей: —
Скуратовы очи, татарские скулы,
Путина к Царьграду — лукавый пробор…
О горе! В потире ныряют акулы,
Тела пожирая и жертвенный сор.
Всепетая Матерь сбежала с иконы,
Чтоб вьюгой на Марсовом поле рыдать
И с Псковскою Ольгой, за желтые боны,
Усатым мадьярам себя продавать.
О горе, Микола и светлый Егорий
С поличным попались: отмычка и нож…
Смердят облака, прокаженные зори —
На Божьей косице стоногая вошь.
И вошь — наша гибель. Завшивело солнце,
И яростно чешет затылок луна.
Рубите ж Судьбину на баню с оконцем,
За ним присносущных небес глубина!
Глядите в глубинность, там рощи-смарагды,
Из ясписа даль, избяные коньки, —
То новая Русь — совладелица ада,
Где скованы дьявол и Ангел Тоски.
Вперяйтесь в глубинность, там нищие в бармах
И с девушкой пляшет Кумачневый Спас.
Не в книгах дозреет, а в Красных Казармах
Адамотворящий, космический час.
Погибла Россия — с опарой макитра,
Черница-Калуга, перинный Устюг!
И новый Рублев, океаны — палитра,
Над Ликом возводит стоярусный круг —
То символы тверди плененной и сотой
(Девятое небо пошло на плакат),
По горним проселкам, крылатою ротой
Спешат серафимы в Святой Петроград.
На Марсовом Поле сегодня обедня
На тысяче красных, живых просфорах,
Матросская песня канонов победней,
И брезжат лампадки в рабочих штыках.
Матросы, матросы, матросы, матросы —
Соленое слово, в нем глубь и коралл;
Мы родим моря, золотые утесы,
Где гаги — слова для ловцов — Калевал.
Прости, Кострома в душегрейке шептухи!
За бурей «прости» словно саван шуршит.
Нас вывезет к солнцу во Славе и Духе
Наядообразный, пылающий кит.
В 1954 году, в издательстве имени Чехова, в Нью Йорке, вышло под ред. Бориса Филиппова «Полное собрание сочинений» Николая Клюева в двух томах. Названо «полным» оно было издательством, хотя сам редактор указывал на неполноту этого собрания — в предисловии к первому тому. Но, конечно, это было наиболее полное собрание произведений Клюева из всех, к тому времени вышедших: оно включало в себя и впервые в нем опубликованную поэму «Погорельщина», и много стихотворений, не входивших ни в один из сборников Клюева. Был и еще один изъян в чеховском собрании произведений Клюева: редакторы издательства исключили несколько строк Клюева — по соображениям моральным.
Никак нельзя утверждать, что это наше издание представляет полное собрание произведений поэта: нами не разыскано несколько его стихотворений, опубликованных в редких и недоступных нам сборниках и газетах, едва ли можно считать, что исчерпаны все возможности для нахождения и еще никогда неопубликованных стихов и прозаических вещей Клюева. Найдено, главным образом г. Гордоном Мак-Вэем, много, может быть, все, что находится в литературных архивах Москвы и Ленинграда. Но многое может еще быть найдено в частных литературных собраниях, многое еще может быть обнаружено в провинциальных архивах.
Во всяком случае, наше собрание произведений поэта возросло, по сравнению с «полным собранием сочинений», почти в полтора раза. За пятнадцать лет, прошедших со времени выхода чеховского издания, возросло и количество книг, статей, заметок о Клюеве. Библиография публикаций Клюева и литературы о нем также чрезвычайно выросла по сравнению с чеховским изданием. Изменилось многое и в части биографических данных о поэте: опубликован ряд воспоминаний, документов, писем. Все это заставило основательно переработать и дополнить наши «Материалы к биографии» Клюева, в частности, и внести в них большинство тех выдержек из рецензий о его книгах, которые в издании 1954 года были включены в примечания к отдельным книгам (разделам нашего собрания сочинений). В настоящем собрании произведений поэта в примечаниях даются только цитаты из рецензий, не помещенных в «Материалах», или другие цитаты из тех же рецензий и статей, не те, что включены в «Материалы».
Издание дополненного, пересмотренного и исправленного собрания сочинений Николая Клюева осуществлено благодаря помощи ряда библиотек и отдельных лиц. Редакторы благодарят за помощь Л.А. Алексееву-Иванникову. Хелен Диксон, Гордона Мак-Вэя, В.Ф. Маркова, А.К. Раннита, Т.О. Федорову и художника Николая Сафонова.
Как уже указывалось во вступительной статье, Клюев до сих пор — полузапретный, а в ряде своих произведений — запретный автор в СССР. Бели его упоминают — в связи с Блоком, с Есениным, с клеймящимся в Советском Союзе «модернизмом», — то только для того, чтобы подчеркнуть, что «"глубины духа", которые открывались в поэзии Клюева, оказывались всего лишь настроениями зажиточного мужичка, принимавшего революцию лишь постольку, поскольку она освободила его от царя и помещика и дала ему землю, но упорно сопротивлявшегося социалистическим преобразованиям деревни». Так пишет о Клюеве в статье «Кровное, завоеванное» один из наиболее тупых ортодоксов-критиков, А. Метченко («Октябрь», 1966, № 5, стр. 199). Но и один из наиболее «академических» критиков и литературоведов СССР, Вл. Орлов, в менее трафаретных выражениях, все же говорит почти что то же самое: «…о чем бы ни писал Клюев, он всегда оставался самим собой — "певцом мистической сущности крестьянства", по характеристике Горького. Приветствуя революцию, прославляя даже революционный террор, Клюев и не думал отказываться от того, что кровно было близко и дорого его сердцу: ни от религии, ни от народной мистики "чарых Гришек", предтечей которых он себя считал, ни от любезного ему благостного лампаднозапечного быта. Он хотел, чтобы революция не только пощадила, но и упрочила стародавние заветы и уставы — даже церковь, которая теперь, после свержения самодержавия, уже не "наймит казенный", а духовный оплот "сермяжного Востока", живущего якобы божественной "извечной тайной"». («Николай Клюев». — «Литературная Россия», № 48, 25 ноября 1966, стр. 17). Все здесь — и правда, и неправда: правда, ибо Клюев, конечно, был против уничтожения, подавления религии, народной мистики, бытового уклада и издавна идущих культурно-исторических традиций. Неправда, потому что Клюев смотрел отнюдь не назад, а вперед, но понимал, что быть передовым — отнюдь не значит — отказываться от традиций. Неправда, ибо рассматривать Клюева только как «крестьянского» поэта — по меньшей мере смешно. Хорошо говорит об этом Роман Гуль: Искусство, увы, социальным происхождением не интересуется, и нарочитое подчеркивание "мужиковства" Клюева вряд ли имеет отношение к искусству» («Николай Клюев. Полное собрание сочинений» — рец. — «Новый Журнал», Нью Йорк, № 38, 1954, стр. 291). «"Крестьянский поэт", — пишет Юрий Иваск, — но, ведь, вместе с тем и декадент, даже почище многих других декадентов… …Все-таки был он поэт настоящий, и конечно лирический…» («Ник. Клюев. Поли. собр. соч.» — рец. — «Опыты», Нью Йорк, № 4, 1955, стр. 104). «Среди своих современников Н. Клюев обладал тем, чего многим и многим не хватало (и не хватает, и будет не хватать), а именно: силой, — как человек — силой внутренней убежденности в своей правде, как поэт — силой образа (пусть часто непривычного)». (Борис Нарциссов. Николай Клюев. «Новое Русское Слово», Нью Йорк, 12 сентября 1954). «Клюев — величайший в русской поэзии мастер орнамента, который в более поздних вещах уже начинает перегружать стиховую ткань» (Вл. Марков. Приглушённые голоса. Поэзия за железным занавесом. Изд. им. Чехова, Нью Йорк, 1952, стр. 16). «В его поэзии — прохладная нежность, ласковость. Он многим любуется, но мало что любит или даже ничего не любит страстно. Он кажется бесполым. Есть в нем что-то рыбье. Но иногда он вспыхивает — как сырые дрова, как костер под моросящим дождиком. Это случается, когда он говорит об утаенных своих реальностях — о материнстве, о братстве-сестричестве, и об одиночестве…А тайная тайных Клюева не хлыстовская полу-духовность, а скопческая — пусть ложная, но тотальная духовность и духовный рай — "то-светеая сторона"… Клюевский рай этот — очень экзотичен. Это фантастическая, улучшенная воображением Русь Светлояра, Китежа. Но клюевский рай все-таки завораживает…» (Юрий Иваск. Клюев. «Опыты», Нью Йорк, № 1, 1953, стр. 83, 85). «Раскольничья стихия, как это ни парадоксально, сожгла революционные мотивы поэзии Клюева. Путь к воскрешению идет через смерть. В сердце поэта кипит кровь старообрядцев, которые сжигали себя в срубах. Не революционные чувства, а мистический восторг самосожжения — вот чем сильны стихи Клюева о революции» (В. Завалишин. Николай Клюев. «Новое Русское Слово», Нью Йорк, 15 августа 1954).
Но, говоря словами «младшего брата» Клюева — Сергея Есенина, «истинный художник не огобразитель и не проповедник каких-либо определенных в нас чувств, он есть тот ловец, о котором так хорошо сказал Клюев:
В затонах тишины созвучьям ставит сеть».
(«Отчее слово». — Собр. соч. в 5 тт., т. 5, ГИХЛ, Москва, 1962, стр. 63–64).
(АВТОБИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА): «Мне тридцать пять лет…» Записана со слов поэта в 1922 г. П. Н. Медведевым и опубликована в книгах: Современные рабоче-крестьянские поэты в образцах и автобиографиях, с портретами, составил П.Я. Заволокин. Изд. «Основа», Иваново-Вознесенск, 1925, и Русская поэзия XX века. Антология русской лирики от символизма до наших дней. Составили И.С. Ежов и Е.И. Шамурин. Изд. «Новая Москва», Москва, 1925.
«Пещное действо» — или «Семь отроков в пещи огненной» — русская мистерия XVI–XVII века, исполнявшаяся молодыми диаконами и «певчими дьяками» в московских храмах времен царя Алексея Михайловича. В музыкальной редакции Каратыгина исполнялась в дореволюционные годы и в 1920-х годах в Академической (бывшей Придворной) Капелле в Петербурге. Палеостров, Выговская обитель — духовные исторические центры староверов.
(АВТОБИОГРАФИЧЕСКАЯ ЗАМЕТКА): «Говаривал мне…» Опубликована в отделе «Литераторы о себе» еженедельного журнала «Красная Панорама», Ленинград, № 30 (124), 23 июня 1926, стр. 13.
Сопель, шин, гривна, графья, ассис — см. словарь.
Автобиографическая заметка эта заставляет предположить, что жизненные пути поэта шли от Коневецкого монастыря (на острове Коневец, на Ладожском озере) до… Индии («до порфирного быка Сивы» = Шивы).
В этот раздел, в основном, вошли стихи из одноименной книги стихов поэта, вышедшей в самом конце 1911 года (на титульном листе — 1912 г.). В «Песнослове» поэт перенес в этот раздел еще и стихи из «Братских песен», «Лесных былей», зато из стихов «Сосен перезвона», в свою очередь, перенес часть стихов в «Братские песни», «Мирские думы», а одно стихотворение вообще в «Песнослов» не включил. Так как «Песнослов» является собранием избранных стихотворений поэта, все исключенные поэтом из его предшествующих «Песнослову» книг стихи нами публикуются в составе соответствующих разделов. Но стихи, перенесенные поэтом в другие разделы, публикуются по тому, как и где они помешены в «Песнослове».
Авторское посвящение первой книги стихов: «Александру Блоку — Нечаянной Радости». В книге «Сосен перезвон» блоковские влияния весьма ощутимы. Много и общих мест символистской поэзии тех лет. Но уже очень много и своеобычного, чисто клюевского. Перед первым разделом книжки, названным — так же, как и вся книжка, — «Сосен перезвон» — эпиграф из Тютчева: «Не то, что мните вы, природа…» Второй раздел книги был назван «Лесными былями».
Первая книга Клюева была очень хорошо встречена и читателями, и критикой. Приведем полностью рецензию Н. Гумилева, небольшой отрывок из которой включен во вступительную статью: «Эта зима принесла любителям поэзии неожиданный и драгоценный подарок. Я говорю о книге почти не печатавшегося до сих пор Н. Клюева. В ней мы встречаемся с уже совершенно окрепшим поэтом, продолжателем традиций Пушкинского периода. Его стих полнозвучен, ясен и насыщен содержанием. Такой сомнительный прием, как постановка дополнения перед подлежащим, у него вполне уместен и придает его стихам величавую полновесность и многозначительность. Нечеткость рифм тоже не может никого смутить, потому что, как всегда в большой поэзии, центр тяжести лежит не в них, а в словах, стоящих внутри строки. Но зато такие словообразования, как "властноокая" или "многоочит" — с гордостью заставляют вспомнить о подобных же попытках Языкова. Пафос поэзии Клюева редкий, исключительный — это пафос нашедшего.
Недостижимо смерти дно
И реки жизни быстротечны,
Но есть волшебное вино
Продлить чарующее вечно…
говорит он в одном из первых стихотворений, и всей книгой своей доказывает, что он и испил этого вина. Испил, и ему открылись райские крины, берега иной земли и источающий кровь и пламень шестикрылый Архистратиг. Просветленный, он по новому полюбил мир, и лохмотья морской пены, и сосен перезвон в лесной блуждающий пустыне, и даж! золоченые сарафаны девушек-согревушек или опояски соловецкие дородных добрых молодцев, лихачей и залихватчиков. Но…
Лишь одного недостает
Душе в изгнания юдоли:
Чтоб нив просторы, лоно вод
Не оглашались стоном боли…
…И чтоб похитить человек
Венец Создателя не тщился,
За что, посрамленный навек,
Я рая светлого лишился.
Неправда ли, это звучит как: Слава в вышних Богу, и на земле мир и в человецех благоволение? Славянское ощущение светлого равенств! всех людей и византийское сознание золотой иерархичности при мысл! о Боге. Тут, при виде нарушения этой чисто русской гармонии, поэт впервые испытывает горе и гнев. Теперь он видит странные сны:
Лишь станут сумерки синее,
Туман окутает реку —
Отец с веревкою на шее
Придет и сядет к камельку.
Теперь он знает, что культурное общество — только "отгул глухой, гремучей, обессилевшей волны". Но крепок русский дух, он всегда найдет дорогу к свету. В стихотворении "Голос из народа" звучит лейт-мотив всей книги. На смену изжитой культуры, приведшей нас к тоскливому безбожью и бесцельной злобе, идут люди, которые могут сказать про себя: "Мы — предутренние тучи, зори росные весны… в каждом облике и миге наш взыскующий Отец… Чародейны наши воды и огонь многоочит" 1 Что же сделают эти светлые воины с нами, темными, слепо-надменными и слепо-жестокими? Какой казни подвергнут они нас? Вот их ответ:
Мы — как рек подземных струи
К вам незримо притечем
И в безбрежном поцелуе
Души братские сольем.
В творчестве Клюева намечается возможность большого эпоса». («Аполлон», 1912, № 1, стр. 70–71; перепеч.: Н. Гумилев. Собр. соч. в 4 тт., под ред. Г.П. Струве и Б.А. Филиппова, т. 4, изд. В.П. Камкина, Вашингтон, 1968, стр. 281–283).
В. Львов-Рогачевский писал о первой книге Клюева: «Н. Клюев приносит в строгую размеренную поэзию ту свежую струю, тот аромат полей и сосен, которых не знают поэты-эрудиты и которым так богата поэзия Ив. Бунина». («Современный Мир», 1912, № 1, стр. 343). В левонароднических «Заветах» О. Колбасина писала два месяца спустя: «Неожиданная радость — этот маленький сборничек В нем много "своего", неповторяемого, много яркого и значительного и неожиданно прекрасны многие стихотворения». («Заветы», 1912, № 3, стр. 190).
№ 1. В ЗЛАТОТКАНЫЕ ДНИ СЕНТЯБРЯ. В кн. «Сосен перезвон» разночтения:
Стих 7. Из-за полога выглянь сосны,
«10. Грудь и профиль задумчиво-кроткий.
«13. Про бубенчик в изгнанья пути,
«14. Про бегущие родины дали.
№ 3. НАША РАДОСТЬ, СЧАСТЬЕ НАШЕ. В кн. «Сосен перезвон» помещено в виде стихотворного пролога, напечатано курсивом под названием «Жнецы» и предварено эпиграфом из А.В. Кольцова:
Сладок будет отдых
На снопах тяжелых.
№ 5. Я ГОВОРИЛ ТЕБЕ О БОГЕ. Впервые: «Золотое Руно», 1908, № 10. Разночтение (оно же — в «Сосен перезвоне»):
Стих 2. Картины неба рисовал.
№ 6. ПАХАРЬ. В «Медном Ките», 1919, цензурная «поправка»:
Стих 17. Работник родины свободный
№ 7. Я БЫЛ ПРЕКРАСЕН И КРЫЛАТ. В «Сосен перезвоне» под названием «Изгнанник». Разночтения:
Стих 2. В надмирном ангелов жилище,
«8. В лесной блуждающий пустыне.
«10. Душе в изгнания юдоли,
«19. За что, посрамленный навек,
«20. Я рая светлого лишился.
№ 8. ГОЛОС ИЗ НАРОДА. В «Сосен перезвоне» разночтение:
Стих 13. Ласка девичья природы
№ 10. ОСЕНЮСЬ МОГИЛЬНОЮ ИКОНКОЙ. Перенесено из «Братских песен».
№ 11. В МОРОЗНОЙ МГЛЕ, КАК ОКО СЫЧЬЕ. В «Сосен перезвоне» под названием «К родине» и с эпиграфами из А.В. Кольцова:
Поднимись, что силы
Размахни крылами.
Может, наша радость
Живет за горами.
В мечтах не разуверюсь я.
Разночтение:
Стих 11. Для поэтического слуха
Одно из наиболее «блоковских» стихотворений Клюева.
№ 12. СЕРДЦУ СЕРДЦА ГОВОРЮ. Перенесено автором из книги «Братские песни», в ней — разночтение:
Стих 7. Крест, голгофа и палач –
№ 15. О, РИЗЫ ВЕЧЕРА, БАГРЯНО-ЗОЛОТЫЕ. Перенесено из «Братских песен».
№ 16. ПРОГУЛКА. Впервые: «Трудовой Путь», 1908, № 1, стр. 35, за подписью: «Крестьянин Николай Олонецкий». В журнальной публикации стихотворение это длиннее на 12 строк, чем в «Сосен перезвоне» (в «Песнослов» оно не включено). После строки 20-й («Белый призрак наяву») в журнале следует:
И суровый плен нежданный
Вспомню я наедине;
Зал торжественно-парадный,
Где так страшно было мне.
Где, как воры, люди робко
Совещание вели,
По-военному, коротко
Смертный приговор прочли.
Может быть на казни место
Поведут меня сейчас;
Посмотри, моя невеста,
На меня в последний раз.
Я все тот же — мощи жаркой — и т. д.
В журнале стихотворение «посвящается дорогой сестре».
№ 17. Я НАДЕНУ ЧЕРНУЮ РУБАХУ. В «Сосен перезвоне» под названием «Под вечер». Разночтения:
стих 2. Опояшусь кожаным ремнем,
«6. Синий вечер, дрему светлых стен.
«8. На окне любимый бальзамен,
«33. Сердца сон неистово-нелепый!
«34. По оврагам бродит ночи тень,
«35. И слезятся жалобно и слепо
Первая публикация редакции «Песнослова» (и нашей) — в «Медном Ките». Дата (1911) — в публикации Вл. Орлова: «Литературная Россия», 1966, № 48, стр. 17.
№ 18. ТЕМНЫМ ЗОВАМ НЕ ВЕРИТ ДУША. Перенесено из «Братских песен».
№ 19. БЕЗОТВЕТНЫМ РАБОМ. Перенесено из кн. «Братские песни». Впервые: «Волны», Москва, 1905, стр. 2. Разночтение:
Стих 7. И в наследство отдал
«Ранние стихи Клюева совсем еще незрелы, наивны и подражательны, но порой в них звучит, слабая, впрочем, нота социального протеста, разбуженная революционными событиями тех лет:
…не стоном отцов
Моя песнь прозвучит,
А раскатом громов
Над землей пролетит. —»
(Вл. Орлов. Ник. Клюев. «Литер. Россия», 1966, № 48, стр. 16).
№ 20. ЕСТЬ НА СВЕТЕ КРАЙ ОБШИРНЫЙ. У нас — по тексту «Избы и поля». В «Песнослове» разночтение:
Стих 19. Эхо дикого простора
№ 21. ПО ТРОПЕ-ДОРОЖЕНЬКЕ. Перенесено из «Братских песен».
№ 22. Я ПРИШЕЛ К ТЕБЕ УБОГИЙ. В «Сосен перезвоне» под названием «Пилигрим». Разночтение:
Стих 31. И лазурную свободу
№ 23. СТАРЫЙ ДОМ ЗЛОВЕЩЕ ГУЛОК. Перенесено из «Братских песен».
№ 24. ЛЮБВИ НАЧАЛО БЫЛО ЛЕТОМ. Впервые — «Золотое Руно», 1908, № 10. Разночтения (они же в «Сосен перезвоне»):
Стих 4. В наряде девичьем простом.
«11. Сквозь паутину занавески
«17. О не лети в тумане пташкой!
№ 25. НЕ ОПЛАКАНО БЫЛОЕ. Перенесено из «Братских песен». Впервые — «Новая Земля», 1912, № 9-10, стр. 8. Разночтения только в пунктуации и в том, что первые две строки стихотворения и слово «он» в стихе 18-м набраны в журнале курсивом.
№ 27. ТЫ НЕ ПЛАЧЬ, НЕ КРУШИСЬ. В «Сосен перезвоне» под названием «На отлете».
№ 28. СЕГОДНЯ НЕБО, КАК НЕВЕСТА. В «Сосен перезвоне» под названием «На пороге жизни» и с разночтением:
Стих 23. И наших рук пробитых гвозди
№ 29. Я — МРАМОРНЫЙ АНГЕЛ НА СТАРОМ ПОГОСТЕ. Перенесено из книги «Лесные были». Впервые — «Гиперборей», №, 1912,
стр. 16. Разночтение — в журнале и «Леон, былях»:
Стих 11. Но бдите и бойтесь! В изваянном лоне,
№ 30. НАМ ЗАКЛЯТЫ И ЗАКАЗАНЫ. В «Сосен перезвоне» с разночтением (с этим же разночтением перепечат. в «Северной Звезде», 1916, № 4, стр. 32):
Стих 6. Скорбь и траура венки,
№ 31. НЕ ГОВОРИ — БЕЗ СЛОВ ПОНЯТНА. В «Сосен перезвоне» под названием «У очага» и с разночтениями:
Стих 10. На елей меркнет бахроме…
«16. А мне умолкший карабин.
«24. Зимы затмятся серебром.
Чем-то, каким-то внутренним звучанием позднее стихотворение Федора Сологуба (1923) перекликается с этими ранними стихами Клюева:
Не слышу слов, но мне понятна
Твоя пророческая речь.
Свершившееся — невозвратно,
И ничего не уберечь…
№ 32. Я ЗА ГРАНЬЮ, Я В ПРОСТОРЕ. Перенесено из «Братских песен».
№ 35. НА ПЕСНЮ, НА СКАЗКУ РАССУДОК МОЛЧИТ. У нас — по «Избе и полю». В «Сосен перезвоне» разночтения:
Стих 9. Вглядись в эту дымно-лиловую даль,
«13. Потянет к загадке, к туманной мечте,
Разночтение в «Песнослове»:
Стих 2. Но сердцу так странно-правдиво,
№ 36. Я МОЛИЛСЯ БЫ ЛИКУ ЗАКАТА. Перенесено из «Лесных былей». Впервые — «Новая Жизнь», 1912, № 10, стр. 44.
№ 37. ВЕРИТЬ ЛИ ПЕСНЯМ ТВОИМ. В «Сосен перезвоне» разночтения:
Стих 2. Птицам звенящим рассвета,
«4. Моря лазурь не одета?
«7. Злые метели зимы
«10. Шхер испытует граниты, –
№ 38. Я БОЛЕН СЛАДОСТНЫМ НЕДУГОМ. В «Сосен перезвоне» разночтения:
Стих 2. Багряной осени тоской.
«11. И свод тюрьмы, окна решетка –
№ 39. ПРОСТЯТСЯ ВАМ СТОЛЕТИЙ ИГО. Перенесено из «Лесных былей».
№ 40. ЗАВЕЩАНИЕ. Многократно перепечатывалось, в частности, в «Северной Звезде», 1916, № 4, стр. 39. В. Львов-Рогачевский видел в этом стихотворении «кольцовскую силу, кипучую и огненную» и утверждал, что оно «задумано в эпоху казней, расправ и расстрелов 1906–1907 гг.» («Поэзия новой России. Поэты полей и городских окраин». Книгоизд. Писателей в Москве, 1919, стр. 49).
В 1912 г. вышли «Братские песни», сначала в виде 16-страничной брошюры, изд. журн. «К Новой Земле», затем, в виде книги под тем же названием, с большим предисловием В. Свенцицкого (XIV стр.; тексты Клюева — 62 стр.), в изд. журнала «Новая Земля». В авторском предисловии Клюев пишет о том, что эти стихи написаны ранее, чем стихи «Сосен перезвона», но не вошли в первую книгу потому, что автором не записывались, а передавались устно или письменно помимо автора.
Это предисловие возмутило В. Львова-Рогачевского: «г. Клюев, только что вступивший в литературу, заявляет…» («Современный Мир», 1912, № 7, стр. 325). Гумилев, напротив, процитировав часть авторского предисловия, пишет: «Именно так и складываются образцы народного творчества, где-нибудь в лесу, на дороге, где нет возможности, да и охоты записывать, отделывать, где можно к удачной строфе приделать неуклюжее окончание, поступиться не только грамматикой, но и размером»… «До сих пор, начинает свою статью Гумилев, — ни критика, ни публика не знает, как относиться к Николаю Клюеву. Что он — экзотическая птица, странный гротеск, только крестьянин — по удивительной случайности пишущий безукоризненные стихи, или провозвестник новой силы, народной культуры? По выходе его первой книги "Сосен перезвон", я говорил второе; "Братские песни" укрепляют меня в моем мнении Пафос Клюева — все тот же, глубоко религиозный:
Отгул колоколов, то полновесно-четкий,
То дробно-золотой, колдует и пьянит.
Кто этот, в стороне, величественно-кроткий,
В одежде пришлеца, отверженным стоит?
Христос для Клюева — лейтмотив не только поэзии, но и жизни. Это не сектантство отнюдь, это естественное устремление высокой души к небесному Жениху… Монашество, аскетизм ей противны; она не позволит Марии обидеть кроткую Марфу:
Не оплакано былое,
За любовь не прощено,
Береги, дитя, земное,
Если неба не дано.
Но у нас есть гордое сознание, ставящее ее над повседневностью:
Мы — глашатаи Христа,
Первенцы Адама.
Вступительная статья В. Свенцицкого грешит именно сектантской узостью и бездоказательностью. Вскрывая каждый намек, философски обосновывая каждую метафору, она обесценивает творчество Николая Клюева, сводя его к простому пересказу Голгофской церкви». («Аполлон», 1912, № 6, стр. 53; перепеч.: Н. Гумилев. Собр. соч. в 4 тт., под ред. Г.П. Струве и Б.А. Филиппова, т. 4, изд. В.П. Камкина, Вашингтон, 1968, стр. 298–300).
В. Свенцицкий, в своей вступит, статье, писал: «"Песни" Клюева по содержанию своему имеют еще два основных начала: Вселенское, в том смысле, что в них выражается не односторонняя правда того или иного "вероисповедания", а общечеловеческая правда полноты вселенского религиозного сознания. Национальное, в том смысле, что раскрывается это вселенское начало в чертах глубоко русских, если можно так выразиться, плотяных, черноземных, подлинных, национальных…Мировой процесс, — это постепенное воплощение "Царствия Божия на земле", — постепенное освобождение земли от рабства внешнего: господства страдания, зла и смерти. "Освобождение земли" на языке религиозном должно быть названо искуплением. Путь к этому освобождению должен быть назван голгофским. Не дано "искупление", как подвиг единого Агнца — оно дастся, как усилие всей земли. Голгофа же Христова — первое слово освобождения, первый Божественный призыв, обращенный к земле: — взять крест и идти на распятие, — не в муку вечную, а в жизнь вечную»… (стр. VI–VII). Подзаголовок книги в первом ее, брошюрочном, сокращенном виде, — недаром — «Песни голгофских христиан».
Еще более восторженно приветствовал «Братские песни» их издатель, редактор и издатель «Новой Земли» и «Нового Вина», Иона Брихничев: «Пока жизнь продолжает стремиться мутным потоком и человек в борьбе за лучшее будущее, — неведомое и непонятное, — нагромождает одну неправду на другую, — Бог, незаметно для него, готовит себе вестника, — там, где он не ожидает… Великое, мировое — всегда зачинается в маленьком Назарете… Пусть вокруг нас объюродели мудрые и великие — олонецкий мужик скажет, что повелел ему Вышний…» (Поэт голгофского христианства. «Новая Земля», 1912, № 1–2, стр. 3). А в том же номере «Новой Земли» Сергей Городецкий приветствовал Клюева стихами (стр. 5):
Как воду чистую ключа кипучего
Твою любовь, родимый, пью,
Еще в теснинах дня дремучего
Провидев молонью твою.
Ой, сосны старые, ой, звоны зарные.
Служите вечерю братам!
Подайте, Сирины, ключи янтарные
К заветным рая воротам!
В «Новом Вине», пришедшем на смену закрытой цензурой «Новой Земле», столь же восторженный панегирик «Братским песням» пропела Любовь Столица (О певце-брате. «Новое Вино», 1912, № 1, стр. 13–14).
«В том-то и состояло различие между Клюевым и большинством крестьянских авторов, что последние во всю "крестились" и "причащались" не в силу глубокой внутренней потребности, а, так сказать, по традиции, "для виду", с целью передать свою "лапотность", "сермяжность", "народность", которая нередко понималась ими до крайности упрощенно, в соответствии с привычными штампами, механически усвоенными у тех же символистов. Тут действует не крестьянское мировоззрение, а поэтический "канон", насаждаемый "учителями"», — говорят А. Меньшутин и А. Синявский (Поэзия первых лет революции. 1917–1920. Изд. «Наука», 1964, стр. 77), резко выделяя Клюева с его неколебимым религиозным мировоззрением. «Не буду приводить цитат из этих "христианских" стихов Клюева, настолько они кощунственны и бесстыдны», — пишет поэт Вл. Смоленский (Мысли о Клюеве. «Русская Мысль», Париж, 15 октября 1954). Вообще, к религиозным мотивам в творчестве Клюева многие подходили по-разному… В. Львов-Рогачевский, в цитированной уже выше рецензии, жалуется: «Новый сборник нас разочаровал. Несмотря на истерически приподнятое, крикливое предисловие г. В. Свенцицкого, в котором Николай Клюев производится в пророки, а его песни превращаются в "пророческий гимн Голгофе", тощую, претенциозную "вторую книгу" Николая Клюева трудно дочитать до конца. Слишком он "велегласно возопил"Не пристало носить терновый венок набекрень и кричать о своих крестных муках» («Современный Мир», 1912, № 7, стр. 325–326).
Последнее замечание вызвано стихотворением Клюева «На кресте» и «Радельными песнями» с их «скачущим» мотивом. Плохо знающий русскую литературу, Львов-Рогачевский не принял во внимание мелодики «христовских» (хлыстовских) песнопений и того обстоятельства, что эти песни Клюева — хлыстовские песни. «То-то пивушко-то, — говорят хлысты, особенно после радения, и поясняют посторонним: — человек плотскими устами не пьет, а пьян бывает» (о. Ив. Сергеев. Изъяснение раскола, именуемого христовщина или хлыстовщина. Цитирую по В.В. Розанову: Апокалипсическая секта. СПб, 1914, стр. 10–11). Песни радельные распеваются во время верчения, в вакхическом экстазе, и мотив их всегда несколько плясовой, например:
Ай, кто пиво варил,
Ай, кто затирал?
Варил пивушко Сам Бог,
Затирал Святой Дух.
Сама Матушка сливала,
Вкупе с Богом пребывала;
Святы Ангелы носили,
Херувимы разносили;
Серафимы подносили.
Скажи ж, Батюшка Родной,
Скажи, Гость дорогой!
Отчего пиво не пьяно?
Али я гостям не рада?
Рада, Батюшка родной,
Рада, Гость дорогой,
На святом кругу гулять,
В золоту трубу трубить,
В живогласну возносить!
Богу слава и держава
Bo-веки, аминь.
(Исследование о скопческой ереси (Надеждина). СПб, 1845. Приложение).
«Старинные хлысты складывали и певали свои гимны на манер простонародных русских песен, — пишет Ф.В. Ливанов, — а у новейших сектаторов песнопение их сложено уже по версификации Ломоносова и Державина, книжным литературным языком, иногда же состоит из переводов со псалм французских, немецких и английских поэтов» («Раскольники и острожники», т. 1, изд. 4-е, СПб, 1872, стр. 63). Ну, а в 20-м веке V Клюева старораскольничьи и народные песни чередуются (а иногда и скрещиваются) с поэтикой символизма и даже футуризма.
Раздел второй «Песнослова» — «Братские песни» — состоит, в основном, из стихов одноименной второй книги Клюева (стихотворение «Что вы, друга, приуныли», заключающее брошюру «Братские песни», как не включенное автором во «вторую книгу стихов», нами перенесено во второй том, в раздел стихов, не включенных Клюевым в его книги). Однако, как мы видели, некоторые стихи из этой книги в «Песнослове» перенесены в раздел «Сосен перезвон»; с другой стороны, ряд стихотворений из «Сосен перезвона» перенесены автором в раздел «Братские песни». Из этой книги, при включении ее в «Песнослов», автор изъял наибольшее количество стихотворений (частично также и для того, чтобы несколько ослабить религиозную окраску собрания своих стихов, выходившего уже в1919 году).
№ 41. В БЫЛ В ДУХЕ В ДЕНЬ ВОСКРЕСНЫЙ. Перенесено из «Сосен перезвона». Разночтение:
Стих 22. Облечу вселенной храм,
№ 42. БЕГСТВО. Перенесено из «Сосен перезвона».
№ 44. ПОЛУНОЩНИЦА. Впервые — «Новая Земля», 1912, № 19–20, стр. 3.
№ 45. ЕСТЬ ТО, ЧЕГО НЕ ВИДЕЛ ГЛАЗ. Перенесено из «Сосен перезвона». Разночтение:
Стих 15. Зажгу с Земли материка
№ 46. ОЖИДАНИЕ. Перенесено из «Сосен перезвона». Разночтения:
Стих 10. Смерти ль костлявая тень?
«12. В ризах огнистых как день?
№ 47. СПЯТ КОСОГОР И РЕКА. Перенесено из «Сосен перезвона», где было под названием «У окна». Разночтения:
Стих 2. Платом закрыты туманным.
«5. Сердцу полей ветерок
«6. Смерти дыханием мнится…
№ 48. ЗА ЛЕБЕДИНОЙ БЕЛОЙ ДОЛЕЙ. Перенесено из «Сосен перезвона», где было под названием «Грешница». Разночтения:
Стих 1. Бледна, со взором полным боли,
«2. С овалом вдумчивым чела –
«3. От мирных хижины и поля
«4. Ты в город каменный пришла.
«23. И взором милующим брата
№ 49. ПОЗАБЫЛ, ЧТО В РУКАХ. Впервые — «Новая Земля», 1912, № 5–6. Расхождения только в пунктуации.
№ 50. ВАЛЕНТИНЕ БРИХНИЧЕВОЙ. Впервые — «Новая Земля», 1912, № 9-10, стр. 8.
№ 52. КАК ВОРА ДЕРЗКОГО, МЕНЯ. Перенесено из «Сосен перезвона», где было под названием «Мученик» (так же и в «Медном Ките»).
№ 56. НЕ ЖДИ ЗАРИ, ОНА ПОГАСЛА. В «Братских песнях» разночтение:
Стих 10. Трубит победу в смерти рог.
№ 58. ПОМНЮ Я ОБЕДНЮ РАННЮЮ. Перенесено из «Сосен перезвона». Разночтения:
Стих 17. Дни свершилися падения,
«23. И на диске солнца млечного
№ 60. ЛЕСТНИЦА ЗЛАТАЯ. В «Братских песнях» разночтения:
Стих 5. В кущах братья-духи,
«7. Ладан черемухи
«8. С ветром донесло.
№ 61. ГВОЗДЯНЫЕ НОЮТ РАНЫ. В «Братских песнях» разночтения:
Стих 3. Чу! провеяло в тумане
«12. Мой Фавор и Назарет?
№ 62. О ПОСПЕШИТЕ, БРАТЬЯ, К НАМ. Впервые — «Новая Земля», 1912, № 17–18, стр. 4, в составе цикла «Братские песни» (наши №№ 62, 67, 69, на стр. 4, б, 8), под названием «Утренняя». Разночтения только в пунктуации.
№ 63. БРАТСКАЯ ПЕСНЯ. Впервые — «Новая Земля», 1912, № 1–2, стр. 3.
В журнале — ряд эпиграфов:
Смерть, где твое жало?
Ад, где твоя победа?
И подобно камням в венце
Они воссияют на земле Его.
Ты светись, светись, Иисусе,
Ровно звезды в небесах,
Ты восстани и воскресни
Во нетленных телесах.
(В «Братских песнях» эпиграфы сняты). Разночтения:
Стих 4. Заревой, палящий меч.
«10. На кольчугах крест горит.
«33. Наши битвенные гимны
«34. Как прибой морей звучат…
Стихов 17–20, 25–32 — в «Песнослове» нет. Нами они восстановлены по журнальной публикации и «Братским песням», поскольку их исключение произведено, главным образом, по цензурным соображениям.
№ 65. ОН ПРИДЕТ! ОН ПРИДЕТ! И СОДРОГНУТСЯ ГОРЫ. Впервые — «Новая Земля», 1912, № 13–14, стр. 6, под названием «Сестре» (в «Братских песнях» название снято). Разночтения:
Стих 2. Под могучей стопою Пришельца-Царя!
«19. Кто-то шепчет тебе: «к серафимов Собору
«22. Что за гробом припал я к живому ключу.
«23. Воспаришь ты к лазури, светла, шестикрыла,
№ 66. КАК ЗВЕЗДЕ, ПРОЛЕТНОЙ ТУЧКЕ. Впервые — «Новая Земля», 1912, № 3–4, стр. 11. Разночтения:
Стих 1. Как звезде, крылатой тучке,
«8. За окном осенний куст…
№ 67. АХ ВЫ ДРУГИ — ПОЛЮБОВНЫЕ СОБРАТЬЯ. Впервые — «Новая Земля», 1912, № 17–18, стр. 6, в составе цикла «Братские песни» (стр. 4, 6, 8, наши №№ 62, 67, 69), под названием «Полуденная». Разночтения только в пунктуации.
№ 69. ТЫ ВЗОЙДИ, ВЗОЙДИ, НЕВЕЧЕРНИЙ СВЕТ. Впервые — «Новая Земля», 1912, № 17–18, стр. 8, в составе цикла «Братские песни» (стр. 4, 6, 8, наши №№ 62, 67, 69), под названием «Вечерняя».
Разночтения только в пунктуации.
№ 70. ПУТЬ НАДМИРНЫЙ СОВЕРШАЯ. Впервые — «Новая Земля», 1912, № 14–15, под названием «Змей». Разночтения:
Стих 7. С жизнью тяжкую разлуку
«15. Я бессмертья вожделею
«19. Средь немеркнущих полей.
Кроме того, после второй строфы, в журнале следует еще одна — пропущенная в «Братских песнях» (в «Песнослов» вообще эта песня не входит) — строфа:
До зари во мгле суровой
Буду грезить жизнью новой
В царстве благостных теней.
Просветленный, не услышу,
Как крылом неволи нишу
Осенит Убийца-Змей.
Не отринь меня, Царица… —
В журнальной публикации подзаголовок: «Из серии "Тюрьма"».
№ 71. УСЛАДНЫЙ СТИХ. Впервые — «Новая Земля», 1912, № 11–12, стр. 2, под названием «Вечерняя песня». В «Песнослове» стихи 34–35:
Ныне, братики, нас гонят и бесчестят,
Тем Уму Христову приневестят. —
исключены — по цензурным соображениям.
№ 72. ТЫ НЕ ПЛАЧЬ, МОЯ КАСАТКА. В «Братских песнях» — как третья часть триптиха «На отлете» (I. «Старый дом зловеще-гулок»; II. «Темным зовам не верит душа»; III. «Ты не плачь…»)
№ 73. ПЕСНЬ ПОХОДА. Впервые — «Новая Земля», 1912, № 7–8, стр. 3, под названием «Песнь — братьям». В «Песнослове» исключены совсем четверостишия первое (стихотворение сразу начинается со слов «Братья-воины, дерзайте»), и девятое («Мир вам, странники-собратья») и последние две строки стихотворения.
В том же 1912 году, что и «Братские песни», вышла — в издании журнала «К Новой Земле» — брошюра (16 стр.) «Лесные были». А в следующем, 1913 году, — третья книга стихов Клюева — «Лесные были», в издательстве К.Ф. Некрасова (78 стр.). В третью книгу поэта вошло 38 стихотворений, из которых 2 стихотворения было перепечатано из «Сосен перезвона». При распределении стихов из этой книги по разделам «Песнослова», автор оставил в одноименном разделе всего 15 стихотворений из этой книги, а 3 перенес в раздел «Сосен перезвон», 4 — в раздел «Мирские думы» и 15 стихотворений — в раздел «Песни из Заонежья». Таким образом, в этом разделе собрания стихотворений из 55 стихотворений 40 включены из журнальных и газетных публикаций.
Третья книга поэта — несомненно, лучшая из всех предреволюционных книг его. Но встречена она была более, чем сдержанно. От поэта ждали больше не чистой поэзии, а пророчеств, политических намеков, мистики с налетом сельской буколики. «Лесные были», поэтому, не произвели такого впечатления — в особенности на критику. Еще сравнительно сдержанно (если припомнить его последующие хвалебные оды Клюеву!) встречает новую книгу поэта Иванов-Разумник. Всем трем его первым книгам посвящает он в своем журнале — цитадели будущих «Скифов» — статью «Природы радостный причастник»: «Николай Клюев — поэт "из народа", пришедший в нашу сложную "культуру" из далеких архангельских и олонецких лесов. "Культура" часто обезличивает; и вот почему так, сравнительно, много у Н. Клюева стихотворений, принадлежащих не ему, а какому-то общему безликому поэту наших дней…К счастью для Клюева…подлинная поэзия составляет его сущность, его душу; увидев, почувствовав ее — навсегда забываешь все "чужие" его стихи, все резиновые штампы и общие места; начинаешь ценить только подлинно его стихотворения, — а их, к счастью, тоже не мало в небольшом собрании его стихов. Целая книжка стихов его посвящена перепевам на религиозные, полу-"сектантские" темы ("Братские песни"). Но не в этом сила его. Храм его — лес, и здесь, воистину, ему
В златотканные дни Сентября
Мнится папертью бора опушка;
Сосны молятся, ладан куря…
И в храме этом не звон колоколов, а "сосен перезвон" слышит и любит он — Адам, изгнанный из рая и обретший свой храм на земном лоне… Здесь он становится зорок, смел, силен; слова его становятся яркими, образы — четкими, насыщенными; он заставляет видеть и нас, как "у сосен сторожки вершины, пахуч и бур стволов янтарь", как "по оврагам бродит ночи тень, и слезятся жалостно и слепо огоньки прибрежных деревень", — он заставляет слышать и нас "лесных ключей и сосен перезвон". Здесь — подлинный его "религиозный экстаз"… …Вот одно из лучших его стихотворений:
Набух, оттаял лед на речке,
Стал пегим, ржаво-золотым…
…Природы радостный причастник,
На облака молюся я…
"Природы радостный причастник" — вот где подлинный поэт Николай Клюев, вот место его среди других современных поэтов……Вечную победу жизни, сквозь смерть и поражения, легче других может чувствовать поэт, который в природе видит нерукотворный храм и радостно приобщается к жизни в этом храме. Так приобщается к жизни подлинный "народный поэт", "природы радостный причастник" Николай Клюев». («Заветы», 1914, № 1, отд. III, стр. 45–49).
Даже принявший книгу более чем осторожно, Чешихин-Ветринский все-таки не мог не сказать: «В литературе г. Клюев счастливо занял место, аналогичное месту в русской живописи поэта религиозного Севера — Нестерова; картины его невольно вспоминаются под тихий "Сосен перезвон"». («Вестник Европы», 1913, № 4, стр. 386). «У Клюева в каждой песне слышится "псалмов высокий лад"», — пишет В. Львов-Рогачевский («Поэзия новой России…», Москва, 1919, стр. 80). Позднее, в статье «Клюев» («Литература и революция», 2-е изд., ГИЗ, 1924, стр. 47–48) Лев Троцкий заметит: «Всякий мужик есть мужик, но не всякий выразит себя.
Мужик, сумевший на языке новой художественной техники выразить себя самого и самодовлеющий свой мир, или, иначе, мужик, пронесший свою мужичью душу через буржуазную выучку, есть индивидуальность крупная — и это Клюев…Клюев не мужиковствующий, не народник, он мужик (почти). Его духовный облик подлинно-крестьянский, притом северно-крестьянский. Клюев по-крестьянски индивидуалистичен: он себе хозяин, он себе и поэт. Земля под ногами и солнце над головою. У крепкого крестьянина запас хлеба в закроме, удойные коровы в хлеву, резные коньки на гребне кровли, хозяйское самосознание плотно и уверенно. Он любит похвалиться хозяйством, избытком и хозяйственной своей сметкой, — так и Клюев талантом своим и поэтической ухваткой: похвалить себя так же естественно, как отрыгнуть после обильной трапезы или перекрестить рот после позевоты». «Его лесная олонецкая Русь враждебна не только коммунизму, но всякой городской цивилизации — и советской Москве и императорскому Петербургу». «…Но зто все вопросы исторические, политические и к искусству они имеют только косвенное отношение. А Клюев прежде всего поэт…», — пишет Юрий Иваск («Клюев». «Опыты», Нью Йорк, № 2, 1953, стр. 81).
«Известная парадоксальность литературной судьбы Клюева заключалась в том, что при всей своей ненависти к дворянско-буржуазной интеллигенции и книжной культуре как поэт он учился именно у самых рафинированных интеллигентов — у символистов», пишет Вл. Орлов («Николай Клюев». — «Литературная Россия», № 48, 25 ноября 1966, стр. 16).
№ 74. ПАШНИ БУРЫ, МЕЖИ ЗЕЛЕНЫ. Впервые — «Северные Записки», 1914, № 5, в составе цикла «Из северных лесов» (наши №№ 74, 188, 187). У нас — по тексту «Избы и поля». В «Песнослове» разночтение:
Стих 16. Теплят листья огоньки.
№ 75. СТАРУХА. Впервые — «Русская Мысль», 1912, №Ю.
№ 76. ОСИНУШКА. Впервые — «Заветы», 1913, № 8.
№ 77. Я ЛЮБЛЮ ЦЫГАНСКИЕ КОЧЕВЬЯ. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1914, № 2, стр. 6, с мелкими разночтениями в пунктуации.
№ 78. ПОВОЛЖСКИЙ СКАЗ. Впервые — «Заветы», 1913, № 2. Разночтение:
Стих 17. В есаулову кольчугу
№ 79. В ПРОСИНЬ ВОД ЗАГЛЯДЕЛИСЯ ИВЫ. Впервые — «Заветы», 1912, № 4. У нас по тексту «Избы и поля». В «Песнослове» разночтение:
Стих 6. Бродит сон, волокнится дымок;
№ 80. ЛЕС. Перенесено из «Братских песен».
№ 81. ПРОХОЖУ НОЧНОЙ ДЕРЕВНЕЙ. Впервые — «Заветы», 1912, № 2.
В «Лесных былях» под названием «А. Городецкой» и еще с одной строфой, исключенной в «Песнослове»: после строки 28-й («Бирюза и канифас») следует:
Обвила руками шею,
Косы-тучи, темный бор…
Изумрудно розовея,
Прояснился кругозор:
Поруделые избенки,
Речка в утреннем дыму… —
№ 82. ПЕВУЧЕЙ ДУМОЙ ОБУЯН. Впервые — «Нива», 1912, № 45, стр. 891, под названием по первой строке. Разночтение:
Стих 4. В пути за Ладою-подругой.
№ 85. НОЧЕНЬКА ТЕМНАЯ, ЖИЗНЬ ПОДНЕВОЛЬНАЯ. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1914, № 4, стр. 5.
№ 86. ИЗБА-БОГАТЫРИЦА. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1914, № 7, стр. 5.
№ 88. Я ПРИШЕЛ К ТЕБЕ, СЫР-ДРЕМУЧИЙ БОР. Впервые — «Гиперборей», №, 1912, стр. 15–16, и, одновременно, «Заветы», 1912,
№ 1; и в журнальн. публикациях, и в «Лесных былях» под названием «Лесная».
№ 91. РОЖЕСТВО ИЗБЫ. Название дано в «Избе и поле».
№ 92. ПОСМОТРИ, КАКИЕ ТЕНИ. Впервые — «Биржевые Ведомости», утренний выпуск, 27 сентября 1915, под названием «Речная сказка».
№ 95. НЕВЕСЕЛА НЫНЧЕ ВЕСНА. Впервые — «Современный Мир», 1913, № 4.
№ 97. ВЕТХАЯ СТАВНЕЙ РЕЗЬБА. Впервые — «Современник», 1912, № 12.
Несколько иная первая строфа:
Ветхая ставен резьба,
Кровли узорной конек.
Тебе, голубка, судьба
Войти в теремок.
В журнале под названием «Сказка», в «Лесных былях» под названием «Сказке».
№ 98. МНЕ СКАЗАЛИ, ЧТО ТЫ УМЕРЛА. Впервые — «Ежемесячные Литературные и Популярно-Научные Приложения к "Ниве"», 1913, № 2, столб. 357. Разночтение (оно же и в «Лесных былях»): Стих 11. Разве ветер — не ласка твоя,
№ 99. КОСОГОРЫ, НИЗИНЫ, БОЛОТА. Впервые — «Северная Звезда», 1915, № 14, декабрь, стр. 26, без разделения на строфы.
№ 101. БОЛЕСТЬ ДА ЗАСУХА. Впервые — «Огонек», 1915, № 47.
№ 104. НАБУХ, ОТТАЯЛ ЛЕД НА РЕЧКЕ. Впервые — «Русская Мысль», 1912, № 10.
№ 106. ВРАЖЬЯ СИЛА. Название дано в «Избе и поле».
№ 108. ОТ ДРЕМЫ, ОТ ТЕМИ-ВИНА. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1914, № 1, стр. 2.
№ 109. РАДОСТЬ ВИДЕТЬ ПЕРВЫЙ СТОГ. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1914, № 1, стр. 2, с посвящением Надежде Яковлевне Брюсовой.
№ 112. В ОВРАГЕ СНЕЖНЫЕ ШИРИНКИ. Впервые — «Голос Жизни», № 20, 13 мая 1915; перепечатано, под названием «В овраге», — «Биржевые Ведомости», 25 декабря 1916 (утренний выпуск).
№ 113. ЧЕРНЫ ПРОТАЛИНЫ. НАВОЗОМ. Впервые — «Заветы», 1914, № 1. Последняя строфа в журнале:
Изба руда (чепец старуший —
Облез сурмленый шеломок).
И на припеке лен кукуший
Янтарный треплет огонек.
№ 114. ОБЛИНЯЛА БУРЕНКА. Впервые — «Северные Записки», 1915, № 4, в составе диптиха (наши №№ 114 и 121) под названием «Перед ликом лесов», с подзаголовком «Памяти матери». Разночтение:
Стих 11. И узывнее пташек
№ 115. ОСИННИК ГУЛЧЕ, ЕЛЬНИК ГЛУШЕ. Впервые — «Заветы», 1914,
№ 1. У нас — по тексту «Избы и поля». Разночтения:
Стих 12. Соловый хохлится дымок.
«13. В избе потемки, смачный ужин,
«14. Медвежья пряжа, сказка, мать…
«16. Глядится пень и кочек рать. («Песнослов»).
№ 116. Я ДОМА. ХМАРОЙ ТИШИНОЙ. Впервые — «Заветы», 1914, № 1. Разночтение:
Стих 10. На жердке хохлится куделей,
№ 117. НЕ В СМЕРТЬ, А В ЖИЗНЬ ВВЕДИ МЕНЯ. Впервые — «Голос Жизни», № 20, 13 мая 1915, под названием «Памяти матери»; перепечатана — «Биржевые Ведомости», утренний выпуск, 13 ноября 1916, с разночтением:
Стих 15. О пуща-матерь, тучка-прядь,
№ 118. РАСТРЕПАЛО СОЛНЦЕ ВОЛОСЫ. Впервые (без разделения на строфы) — «Ежемесячный Журнал», 1915, № 11, стр. 7.
№ 119. НА ТЕМНОМ ЕЛЬНИКЕ СТВОЛЫ БЕРЕЗ. Впервые — «Голос Жизни», № 20, 13 мая 1915.
№ 120. ПОД НИЗКОЙ ТУЧЕЙ ВОРОНИЙ ГРАЙ. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1916, № 9-10, стр. 10, под названием «Смерть деда», без разделения на строфы. Разночтение:
Стих 11. Земля погоста притин от бурь, –
№ 121. ЛЕСНЫЕ СУМЕРКИ — МОНАХ. Впервые — «Северные Записки», 1915, № 4, в составе диптиха: «Перед ликом лесов. Памяти матери» (наши №№ 114 и 121).
№ 123. ЛЬНЯНОКУДРЫХ ТУЧЕК БЕГ. Впервые — «Биржевые Ведомости», утренний выпуск, 3 апреля 1916, Разночтения:
Стих 11. Кто родился, аль погиб
«13. И кому, клонясь, козу
«14. Кажет зорька-повитуха?
№ 124. ТЕПЛЯТСЯ ЗВЕЗДЫ-ЛУЧИНКИ. Впервые — «Заветы», 1914, № 1.
№ 125. СЕГОДНЯ В ЛЕСУ ИМЕНИНЫ. Впервые — «Биржевые Ведомости», утренний выпуск, 25 декабря 1915, под названием «Сегодня в лесу», с разделением не на четырехстрочия, а восьмистрочиями, с четырьмя строками (после стиха «Спит лето в затишьи болот»), исключенными в «Песнослове»:
Ему нипочем именины
Без зорь, без русалок-подруг;
Пусть мгла, словно пух из перины
Ложится на речку и луг.
Пусть осень густой варенухой… —
№ 126. УЖЕ ХОРОНИТСЯ ОТ СЛЕЖКИ. Впервые — «Голос Жизни», № 20, 13 мая 1915.
№ 127. СМЕРТНЫЙ СОН. Впервые, под названием «Смерть ручья», сохраненном и в «Песнослове», — «Ежемесячный Журнал», 1915, № 8, стр. 4. В журнале — разночтение в последней строке:
Отрок-ручей опочил!
Четвертая книга стихов Клюева вышла через три года после выхода третьей — в 1916 г. Разделена была на два раздела: в первом — «Мирские думы» — с авторским посвящением: «Памяти храбрых», — 12 стихотворений (наши №№ 129–130, 132–134, 136–139, 141–142, 145); во втором — «Песни из Заонежья» — 13 стихотворений (наши №№ 146, 149, 166,154, 156, 159, 162, 164, 172, 167, 173, 170, 140). Всего в книге 25 стихотворений. Цикл «Песни из Заонежья» выделен в «Песнослове» (и у нас) в особый раздел (за исключением № 140, оставленного в «Мирских думах»), а в четвертый раздел «Песнослова» (и наш) введены из других книг поэта 4 стихотворения: 2 из «Сосен перезвона» (№№ 135, 143) и 2 из «Лесных былей» (№№ 131, 144). Таким образом, в разделе «Мирские думы» у нас всего 17 стихотворений, но большинство из них — небольшие поэмы.
После выхода «Мирских дум» П. Сакулин в «Вестнике Европы» (1916, № 5) поместил статью «Народный златоцвет», посвященную Клюеву и Есенину и доказывающую что «это — голос из народа»… «родник народного творчества не иссяк». Подчеркивая самобытность «Мирских дум» и огромный рост клюевского дарования, Натан Венгров цитирует отрывок из стихотворения «Что ты, нивушка, чернешенька» и говорит: «"Мирские думы" посвящены "памяти храбрых". И из большой любви, которой любит Клюев Русь и ее деревню — поэт создает долго незабывающиеся образы, воистину трогающие, как настоящее доподлинное чувство…У Клюева намечается тяготение к эпосу. И такая вещь, как "Наигрыш", кстати сказать, несколько растянутый — имеет, кроме художественного, еще и этнографический интерес. Такое устремление уже намечалось и в "Лесных былях", но в последней книге Клюева — куда тверже, как в лирике, так и в опытах эпического творчества» («Современный Мир», 1916, № 2). На эпос, как основную дорогу для клюевского творчества, указывали и указывают многие. «Несмотря на прелесть многих ранних лирических стихотворений Клюева, Гумилев сразу почувствовал, что не лирика подлинный путь этого поэта. Гумилев указал Клюеву другую дорогу: эпос. Но развернуться этой силе Клюева помешали "всероссийские обстоятельства"» (Р. Гуль. Ник. Клюев. Полн. собр. соч. — рецензия — «Новый Журнал», Нью-Йорк, № 38, 1954, стр. 293). Другие, с неменьшей убедительностью, пишут, что «был он поэт настоящий, и, конечно, лирический. Ведь вся его пестрая "эпика" неубедительна. А песенная лирика — очень даже хороша…» (Ю. Иваск. Ник. Клюев. Пол. собр. соч. — рецензия — «Опыты», Нью-Йорк, № 4, 1955, стр. 104). Думается, что подходить к Клюеву с мерилом чистого эпоса или чистой лирики не совсем основательно: ведь и большие его поэмы пронизаны лиризмом, являются, по большей части, развернутым лирическим стихотворением.
Во вступительной статье приведено немало свидетельств того, что именно эту книгу поэта большевистская критика использовала для «доказательства» «империалистических» настроений поэта. «Накануне и во время империалистической войны Клюев, впавший в воинствующий квасной патриотизм и писавший лубочные "беседные наигрыши" о "Вильгельмище, царище поганом", прямиком и быстро шел к сближению с наиболее темными и реакционными силами. От его бунтарских настроений к тому времени не осталось и следа». (В. Орлов. Ник. Клюев. «Литературная Россия», № 48, 25 ноября 1966, стр. 16). Но не только критики и литературоведы советского лагеря писали и пишут об этом: «младший брат» Клюева, его «жавороночек» — Сергей Есенин, — сам в те годы писавший и патриотические стихи, и читавший свои стихи царице, желая обособиться от «реакционера» Клюева, писал в своих «Ключах Марии»: «Уходя из мышления старого капиталистического обихода, мы не должны строить наши творческие образы так, как построены они хотя бы, например, у того же Николая Клюева:
Тысячу лет и Лембэй пущей правит,
Осеныцину дань собирая с тварей:
С зайца шерсть, буланый пух с лешуги,
А с осины пригоршню алтынов.
Этот образ построен на заставках стертого революцией быта; в том, что он прекрасен, мы не можем ему отказать, но он есть тело покойника в нашей горнице обновленной души и потому должен быть предан земле». (Собр. соч. в 5 тт., т. 5, ГИХЛ, 1962, стр. 51–52).
И.Н. Розанов в статье «Есенин и его спутники» (сборн. «Есенин…», под ред. Е.Ф. Никитиной, изд. «Работник Просвящения», Москва, 1926, стр. 175) рассказывает о том огромном впечатлении, какое производило публичное чтение Клюевым его стихов. В особенности «Беседного наигрыша», большой сказовой поэмы.
№ 129. В ЭТОТ ГОД ЗА СВЯТЫМИ ОБЕДНЯМИ. Впервые — «Биржевые Ведомости», утренний выпуск, 1915, номер и точная дата не установлены (номер этот не найден). В «Мирских думах» разночтение:
Стих 22. Сполох-конь аксамитный чапрак,
№ 130. ЧТО ТЫ, НИВУШКА, ЧЕРНЕШЕНЬКА. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1915, № 12 (и в том же журн. — 1916, № 12, стр. 7, под назв. «Мирская дума»); одновременно — «Речь», 6 декабря 1915. В журнале с эпиграфом:
Мирских умильных думушек
В долгий летний день не высказать,
В ночь осеннюю не выслухать.
Разночтения (у нас — по тексту «Избы и поля»):
Стих 25. Вековать придется без селезня! (Песнослов)
«31. Не отерта тумана ширинкою, (Ежем. Журн.)
№ 131. БЕЗ ПОСОХОВ, БЕЗ ЗЛАТА. Перенесено из «Лесных былей».
Впервые — «Заветы», 1912, № 7, с посвящением «Сергею Городецкому». Разночтение (в журн. и «Лесн. былях»):
Стих 12. Лазурные псалмы.
№ 132. НЕБЕСНЫЙ ВРАТАРЬ. Впервые — «Биржевые Ведомости», утренний выпуск, 15 февраля 1915, без деления на строфы и с разночтением (в 3-й строфе):
Стих 17 III строфы: Стежки торные поразметаны,
№ 134. СОЛДАТКА. Впервые — «Биржевые Ведомости», утренний выпуск, 14 декабря 1914. Разночтение:
Стих 8. Ах, в торгу на улице — не красная гульба,
№ 135. ОБИДИН ПЛАЧ. Впервые — в «Сосен перезвоне»; перепечатано в «Лесных былях». Перенесено в «Мирские думы» — раздел «Песнослова». Перепечатана и в «Избе и поле». Разночтения:
Стих 22. За куветы встанут талые. (Изба и поле)
«67. Царство белое, кручинное (Сосен перезвон)
«68. Все столбами огорожено… (—» —)
«69–72. (строчки точек) (—» —)
«73–74. — в «Сосен перезвоне» отсутствуют.
В «Сосен перезвоне» и «Лесных былях» это стихотворение под
названием «Лесная быль».
№ 139. ГЕЙ, ОТЗОВИТЕСЬ, КУРГАНЫ. Впервые — «Биржевые Ведомомости», утренний выпуск, 21 марта 1915.
№ 140. СКРЫТНЫЙ СТИХ. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1914, № 6, стр. 4, без разделения на строфы. Разночтение (оно же и в «Мирских думах»):
Стих 1. Не осенний лист падьмя-падет,
№ 141. СЛЕЗНЫЙ ПЛАТ. Впервые — «Биржевые Ведомости», утренний выпуск, 10 апреля 1916.
№ 142. РУСЬ. Впервые — «Биржевые Ведомости», утренний выпуск, 25 декабря 1914. В «Песнослов» не вошло.
№ 143. ПЕСНЯ О СОКОЛЕ И О ТРЕХ ПТИЦАХ БОЖИИХ. Перенесено из «Сосен перезвона». Разночтения: в «Песнослове» пропущено 7 стихов после стиха 25-го («Голос грома поднебесного»):
Мы летели мимо острова,
Миновали море около,
А не видли змея пестрого.
Что ль того лихого Сокола,
Только волны говорливые
Принесли нам слухи верные,
Вой гулкие пещерные:
И разночтение в самом конце (4-я строка с конца):
Стих 97. Подотрет слезу рубахою,
Перепечатана была и в «Лесных былях», уже в редакции «Песнослова», но последние стихи — по «Сосен перезвону».
№ 144. СВЯТАЯ БЫЛЬ. Перенесена из «Лесных былей». Впервые — без названия — «Гиперборей», №, 1912, стр. 17–19. Разночтение в «Гиперборее» и «Лесных былях»:
Стих 8. Отчего ты утробой кручинишься,
№ 145. БЕСЕДНЫЙ НАИГРЫШ. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1915, № 12. Разночтения в части, начинающейся со стиха «Тысчу лет живет Макоша-Морок» (счет стихов ведется тут, начиная с этой строки):
Стих 20. Зык другой — как трус снегов полярных,
«51. Он гнездом с громами поменялся
В основу этого раздела положен одноименный цикл, завершающий книгу «Мирские думы» (в нашем собрании это стихи №№ 146, 149, 154, 156, 159, 162, 164, 166–167, 170, 172–173), всего 12 песен; одно стихотворение (наш № 161) перенесено из «Братских песен»; остальные 15 песен — из «Лесных былей» (наши №№ 147–148, 150–153, 155, 157–158, 160, 163, 165, 168–169, 171).
Первоначально Клюев думал выпустить эти песни отдельной книгой в издательстве Цеха Поэтов «Гиперборей». Так, в объявлениях о книгах, подготовленных к изданию, в № 5 журнала акмеистов «Гиперборей» (1913) значится книга Клюева «Плясея». Но книга в свет не вышла.
Еще в 1912 г., в рецензии на альманах «Аполлон», В. Львов-Рогачевский выделил помещенные там две песни Клюева: «Из стихов выделяются многокрасочные песни Николая Клюева, в которых нет подделки под народное творчество и чувствуется сила и свежесть, но этим стихам не место в книжном "Аполлоне"». («Современный Мир», 1912, № 1, стр. 342). Р. Иванов-Разумник, в статье о творчестве Клюева «Природы радостный причастник», писал: «Есть еще одна область, в которой Н. Клюев является несомненным "мастером", это — "народные песни", которыми заполнена его последняя книжка стихов "Лесные были". целый ряд этих народных песен обрисовывает новую сторону таланта этого поэта, сторону, тесно связанную с основной "стихией" его творчества. Природы радостный причастник не может не быть радостным выразителем души народной, ибо душа народная — та же "природа" в ином ее проявлении. Радостная вера в народ, вера в жизнь и вера в будущее — глубочайшее ощущение этого подлинно народного поэта». («Заветы», 1914, № 1, стр. 48). В рецензии на «Мирские думы» Натан Венгров укорял Клюева: «Только совершенно напрасно поэт не указывает в своей книге, что, например, "Песни из Заонежья" — обработка народной песни, что чересчур чувствуется под стихами. Вещи от этого только выиграли бы, но к творчеству Клюева отношение было бы значительно доверчивее. Так — неудобно…» («Современный Мир», 1916, № 2). Замечание несправедливое: песни Клюева замечательны именно тем, что они не стилизация, не обработка, а подлинно народные песни. Недаром многие из них расходились в народе и распевались еще до их записи (см. авторское предисловие к «Братским песням»). Вместе с тем, формальное сходство в песнях ограничивается, главным образом, совпадением первых строк при полной самостоятельности дальнейшего развития песни. «Клюев не подражал русской народной песне, — замечает Борис Нарциссов, — он просто был одним из тех, кто эту песню создавал» («Николай Клюев». «Новое Русское Слово», Нью-Йорк, 12 сентября 1954).
№ 146. АХ ВЫ, ЦВЕТИКИ, ЦВЕТЫ ЛАЗОРЕВЫ. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1914, № 2, стр. 6, с посвящением Надежде Васильевне Плевицкой (посвящение это сохранено и в «Мирских думах»). Разночтение (или опечатка?) в журнале: Стих 15. На кажинной брелянтиновый наряд,
№ 147. ВЫ БЕЛИЛА-РУМЯНА МОИ. Впервые в альманахе «Аполлон», 1912, под названием «Девичья». Под тем же названием в «Лесных былях». Перепечатано в журн. «Северная Звезда», 1916, № 1, январь, стр. 31, без разделения на двустишия.
№ 148. ЗАПАДИТЕ-КА, ДЕВИЧЬИ ТРОПИНЫ. Впервые — «Заветы», 1912, № 5, под названием «Девичья» (то же название в «Лесных былях»).
№ 149. Я СГОРЕЛА, МОЛОДЕНЬКА, БЕЗ ОГНЯ. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1914, № 11, стр. 3 (без деления на строфы), в составе цикла «Песни из Заонежья» (наши №№ 149, 166, 154). Разночтения: Стих 17. Буду ночку коротать с муженьком!
«30. Еще пугявица волжоная…»
№ 150. НА МАЛИНОВОМ КУСТУ. В «Лесных былях» под названием «Полюбовная», с разночтением (а, вернее, опечаткой, так как дальше куст — малиновый): Стих 1. На калиновом кусту
№ 151. КАК ПО РЕЧЕНЬКЕ-РЕКЕ. В «Лесных былях» под названием «Рыбачья».
№ 152. ПЛЯСЕЯ. Впервые — альманах «Велес», 1912–1913, с разночтением (или опечаткой?): первая строка слов «Парня-припевалы»:
Ой, пляска проворотная,
Вслед за первым куплетом «Парня-припевалы» («Ой, пляска…) в «Велесе» еще куплет (второй):
Ой, люба — птица вьюжная,
Присуха — боль недужная,
Блесни, взгляни на молодых,
Развей, как тучи, розмысли,
Размыкай душу черную!
Не уголь жжет мне пазуху… —
Предпоследняя строка припева «Парня-припевалы» в «Велесе»:
На грудь твою орлиную
Приводим один из распространенных вариантов параллельной «посадской» (городской окраинной) песни:
Я вечор, млада, во пиру была,
Во пиру была — во беседушке;
Во пиру была, пиво-мед пила,
Пиво-мед пила, сладку водочку.
Во пиру была — похвалялася,
Уж как полем шла — не качалася;
Уж как полем шла — не качалася,
А домой пришла — зашаталася;
До двора дошла — пошатилася,
За вереюшку ухватилася:
— Ты вереюшка, верея моя,
Поддержи меня, бабу пьяную,
Бабу пьяную, разудалую…
(Записана в г. Ставрополе Кавказском Б.А. Филипповым).
№ 153. НА ПРИПЕКЕ ЦВЕТИК АЛЫЙ. Впервые — «Заветы», 1913, № 8, под названием «Острожная», сохраненном в «Лесных былях». В «Заветах», очевидно, опечатка:
Стих 23. Волос — гад, малина — губы,
№ 154. АХ, ПОДРУЖЕНЬКИ-ГОЛУБУШКИ. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1914, № 11, стр. 4 (без разделения на строфы), в составе цикла «Песни из Заонежья» (наши №№ 149, 170, 159, 166, 154).
№ 155. ПОСАДСКАЯ. Впервые — «Заветы», 1912, № 6, сентябрь.
№ 157. СЛОБОДСКАЯ. Впервые — альманах «Аполлон», 1912, стр. 37–38, под названием «Теремная» (в «Лесных былях» — «Слободская»). Для того, чтобы показать, насколько песни Клюева не являются «стилизацией» народных, приведем наиболее близкий на первый взгляд «слободской» романс — «трагическую мещанскую балладу» (по характеристике В.И. Чернышева), из сборника Истомина и и Дютша «Песни русского народа», стр. 182, № 21:
Как во нашей во деревне,
Во веселой слободе
Жил мальчишка лет в семнадцать
Неженатой, холостой.
Как любил-то свою девку,
Обещался замуж взять.
Его люди научили:
«Ты спросись-ко у отца». —
«Позволь, батюшка, жениться,
Позволь взять, кого люблю».
Отец сыну не поверил,
Что любовь на свете есть:
«Есть на свете люди равны,
Надо всех равно любить».
Отвернулся сын, заплакал —
Прямо к Саше в теремок.
Под окошком постучался:
«Выйди, Саша, на часок.
Дай мне руку, дай мне праву,
С руки перстень золотой.
Не отдашь с руки перстенька,
Не увидимся с тобой».
Пошел, вышел на крылечко,
Востру саблю обнажил;
Обнаживши востру саблю,
Себе голову срубил.
«Покатись, моя головка,
По шелковой по траве!»
Тогда отец сыну поверил,
Что любовь на свете есть.
Что же общего между примитивным мещанским «страдательным» романсом и клюевскои «Слободской»? Г. Адамович полностью приводит «Слободскую» Клюева в «Литературных беседах» («Звено», Париж, 1926, № 203) и говорит: «Оно необычайно прекрасно по существу, по той глубокой внутренней музыке, которая, конечно, важнее всего в стихотворении… В то же время это стихотворение фальшивит во всю»… (стр. 2).
№ 158. БАБЬЯ ПЕСНЯ. Впервые — «Заветы», 1913, № 8. Разночтение («Лесные были» тоже):
Стих 2. Замурудные волосья по ветру трепати,
Ср. «Хороводную», из сборника Смирнова «Песни крестьян Владимирской и Костромской губернии», Москва, 1847, стр. 142:
…А пришлося негодяю мимо идти рощи.
Привязала негодяя к белой березе,
А сама-то ли пошла загуляла,
Ровно девять денечков к нему не бывала,
На десятый-ет денечек жена стосковалась,
Стосковалась, стосковалась, стала тужить плакать:
«Сходить было, подти к негодяю!»
Не дошедши негодяя, жена остановилась,
Низехонько ему поклонилась.
«Хорошо ли ти, негодный, в пиру пировати?»
«Государыня-жена, мне-ка не до пира…»
…«Уж и станешь ли, негодный, меня кормить хлебом?»
«Государыня-жена, стану калачами!»
«Уж и станешь ли, негодный, меня поить квасом?»
«Государыня-жена, все стану сытою,
Я сытой, сытою, сладкой, медовою!»
«Уж и станешь ли, негодный, меня пущать в гости?»
«Государыня-жена, ступай хоть и вовсе!»
№ 159. Я КО ЛЮБУШКЕ-ГОЛУБУШКЕ ХОДИЛ. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1914, № 11, стр. 3, в составе цикла «Песни из Заонежья» (наши №№ 149, 170, 159, 166, 154).
№ 160. ДОСЮЛЬНАЯ. Впервые, очевидно, в «Лесных былях».
№ 161. ПЕСНЯ ПРО СУДЬБУ. Перенесена из «Братских песен». Впервые — «Заветы», 1912, № 2, май, с разночтениями (есть разночтение и в «Братских песнях»):
Стих 8. Ко ракитовому кустышку,
«9. С корня сламывал три прутышка,
«14. «Прореки-ка, мать сыра-земля, (и в «Брат, песнях»).
№ 163. КРАСНАЯ ГОРКА. Впервые — «Заветы», 1912, № 8, ноябрь.
№ 165. СВАДЕБНАЯ. Впервые — «Современник», 1912, № 8, совершенно отличный от окончательной редакции вариант. Приводим его полностью:
Ты, судинушка — чужая сторона,
Необорная, острожная стена,
Стань-ка стежкою — дорогой столбовой,
Краснорядною торговой слободой!
Было б девушке где волю волевать,
В сарафане-разгуляне щеголять,
Краснорядцев с ума-разума сводить,
Развеселой слобожанкою прослыть.
Не послухала боярыня-судьба.
За гулёного повыслала раба.
Раб повышпилит булавочки с косы,
Не помилует девической красы,
Сгонит с облика белила и сурьму,
Захоронит в грановитом терему.
Станет девушка приземнее травы,
Не услышит человеческой молвы,
Только благовест учует по утру,
Перехожую волынку в вечеру.
В «Лесных былях» — редакция «Песнослова».
№ 166. НЕ ПОД ЕЛЬЮ БЕЛЫЙ МОХ. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1914, № 11, стр. 4 (без разделения на двустишия), в составе цикла «Песни из Заонежья» (наши №№ 149, 170, 159, 166, 154).
№ 168. СИЗЫЙ ГОЛУБЬ. Из «Лесных былей». Частое начало скопческих песен — с подслушивающим голубем — использовано Клюевым для любовной темы. Приводим духовный стих скопцов (Надеждин. Исследование о скопческой ереси. СПб, 1845, Приложение, № 5):
Уж ты, белый голубок,
Мой сизенький воркунок,
По саду ты летишь, воркуешь,
Припал к терему, послушал.
Что в тереме говорят?
Волю Божию творят.
Да поди, братец, порадей,
Живым Богом завладей!
Да пошел братец, порадел,
Живым Богом завладел:
Он пословичку сказал,
Свою братью величал,
Сестриц-братьев обличал.
Красны девушки сошлися,
Они Батюшку созвали.
Сударь Батюшка пошел,
К братцу с песенкой подшел:
«Уж ты братец молодец,
Ты неправдой, брат, живешь,
Непорядки, брат, ведешь;
Божью книгу ты читал,
Свою братью величал,
Сестриц, братцев обличал.
Почему их обличал?
Ведь над ними есть начал,
Кто им ризушки тачал,
И добру их научал!»
Богу слава и держава,
Во веки веков.
Аминь!
Ср. также песню № 164 — «Девка голубя купила» — в сборн. «Русская баллада», под ред. В.И. Чернышева. Больш. серия «Библиотеки Поэта», изд. «Советский Писатель», Ленинград, 1936, стр. 176–177.
№ 169. ЛЕТЕЛ ОРЕЛ ЗА ТУЧЕЮ. В «Лесных былях» под названием «Кабацкая».
№ 170. НА СЕЛЕ ЧЕТЫРЕ ЖИТЕЛЯ. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1914, № 11, стр. 3, в составе цикла «Песни из Заонежья» (наши №№ 149, 170, 159, 166, 154). Разночтения:
Стих 17. Кабы я Никите любушкой была,
«23. Ах, тальянка мелкосборчатая,
№ 171. НЕДОЗРЕЛУЮ КАЛИНУШКУ. Впервые — «Заветы», 1912, № 6, под названием «Рекрутская» (под тем же названием в «Лесных былях»).
№ 172. СТИХ О ПРАВЕДНОЙ ДУШЕ. Навеян стихами духовными. Ср. след. строки из «Стиха о грешной душе» («Русь страждущая», стихи народные о любви и скорби. Венец многоцветный. Собр. Е.А. Ляцкий. Изд. 2-е, «Северные Огни», Стокгольм, 1920, стр. 39):
Еще душа Богу согрешила:
— Середы и пятницы не пащивалась,
— Великого говления не гавливалась,
— Заутрени, вечерни просыпывала я,
— В воскресный день обедни прогуливала.
Пост строго соблюдается раскольниками и хлыстами. В послании основателя скопчества Кондратия Селиванова, как всегда написанном полустихами, наказывается строго-настрого: «А притом и должен кушать хлеб с водой, чтоб не жить с бедой, да третью — соль на подкрепление членов; а от других прохлад бывает душам наклад» (Послания Кондратия Селиванова, в прилож. к вып. 3-му В. Кельсиева, Лондон, 1862). Ср. также строки о царище Вильгельмище и немцах в «Беседном наигрыше» Клюева: немцы «великого говения не правят»…
№ 173. ПРОСЛАВЛЕНИЕ МИЛОСТЫНИ. Навеяно стихами нищих, «калик перехожих». Ср. также с составленными по Бессонову В.И. Вельским хорами нищих в «Сказании о Невидимом Граде Китеже и деве Февронии» Римского-Корсакова:
А и тем пристанище бывает, —
На земли Ерусалим небесный, —
Кто душою восскорбя в сем мире,
Сердце взыщет тишины духовной…
…Кормильцы вы милостивые,
Батюшки родные!
Сошлите нам милостыньку
Господа для ради.
Бог даст за ту милостыньку
Дом вам благодатный.
Покойным родителям
Царствие небесное…
Раздел «Сердце Единорога» составлен Клюевым из стихов, впервые опубликованных в альманахах, сборниках, журналах. После «Песнослова» часть стихов этого раздела опубликована отдельной брошюрой в Берлине в 1920 г. издательством «Скифы» — под названием «Избяные песни».
«Избяные песни», наряду с «Песнями на крови» и поэмами Клюева, — лучшее, что написал поэт. Тем более странным явился для поэта отрицательный (в печати? или устный? — нами не установлено) отзыв об этих стихах Валерия Брюсова, укорявшего поэта за «техническую слабость» его стихов, банальность образов, слабую и плохую «слаженность» рифм. Брюсов писал, что обманулся в ожиданиях, что Клюев в «Сосен перезвоне» обещал много больше… Оценка Брюсова больно задела Клюева. В «Львином Хлебе» (1922) он ругается с Брюсовым:
…Погребают меня так рано.
Тридцатилетним бородачом,
Засыпают книжным гуано
И Брюсовским сюртуком.
Сгинь, поджарый!..
«Если Клюеву покажется, что в городе его не ценят, то он, Клюев, тут же обнаружит нрав и накинет цену своему пшеничному раю по сравнению с индустриальным адом, — писал про поэта Л.Д. Троцкий. — И если его в чем укорят, то он за словом в карман не полезет, противника обложит, себя похвалит крепко и убежденно» («Литература и революция», изд. 2-е, ГИЗ, 1924, стр. 50). В той же книге Троцкого, в статье «Сергей Есенин», автор писал: «Есенин и вся группа имажинистов — Мариенгоф, Шершеневич, Кусиков — стоят где-то на пересечении линий Клюева и Маяковского…Неправильно говорят, будто избыточная образность имажинистов вытекает из индивидуальных склонностей Есенина. На самом деле мы ту же черту находим и у Клюева. Его стих отягощен образностью еще более замкнутой и неподвижной. В основе своей это не индивидуальная, а крестьянская эстетика. Поэзия повторяющихся форм жизни мало подвижна в своих основах и ищет путей в сгущенной образности» (стр. 51–52). Поэт Владимир Смоленский («Мысли о Клюеве»), напротив, утверждает: «Клюев совсем не представлял собою русское крестьянство, в большинстве своем православное ("Никоньянское", как его презрительно называет Клюев) или старообрядческое, разделившееся на несколько толков, но все же цельное и чистое в своих глубинах. Представляет он собой очень немногочисленную, изуверскую и истерическую часть русского крестьянства, предавшихся радениям, воображавших себя в гордыне и глупости Христами и Богородицами» («Русская Мысль», Париж, 15 октября 1954). В. Друзин («Стиль современной литературы», Ленинград, 1929, стр. 90) пишет: «Можно доказать, что весь инвентарь развернутых метафор Есенина заимствован в порядке почтительного усвоения у Клюева». Б.В. Михайловский писал об «Избяных песнях» Клюева: «Удовлетворенность действительностью, нежелание никаких изменений, утверждение, что "вес благостно и свято"…..Клюев изображал и прославлял деревню сытую, сонную, застойную — "избяной рай"» («Русская литература XX века. С 90-х гг. до 1917 года», Учпедгиз, Москва, 1939, стр. 345). «Но до этих стихов Клюева-поэта, трепетных, беззащитных и волшебных, кажется, никому никакого дела нет. Говорят, спорят о его "мировоззрении", т. е. о клюевщине: и если бы ее не было, о Клюеве едва ли вспомнили», — справедливо жалуется Юрий Иваск (рецензия: Ник. Клюев. Поли. собр. соч. «Опыты», Ныо Йорк, № 4, 1955, стр. 104).
«Этот вот образ его рая-Руси может "соперничать" с цыганским раем Блока (Кармен):
Есть град с восковою стеной,
С палатой из титл и заставок,
Где вдовы Ресницы живут,
С привратницей-Родинкой доброй,
Где коврик моленный расшит
Субботней страстною иглой,
Туда меня кличет Оно… —
Сейчас сердце наше — на романтику не отзывается, но все-таки колется эта субботняя страстная игла и хочется внимать этому чуть дребезжащему напеву. И какая счастливая "находка" вдовы-Ресницы и привратница-Родинка добрая. Это не экзотика, а прежде всего — поэзия. В некоторых лучших вещах самая экзотичность не мешает и иногда даже обостряет чувство соприкосновения с мирами иными (напр, в стихотворении — Заблудилось солнышко в корбах темнохвойных). При всей декоративности есть в них воздух иного бытия. Мы все теперь очень протрезвели и недоверчивы к любым вещаниям. Но признаем, что Клюев о последних вещах знал не меньше Сологуба, В. Иванова, даже Блока» (Юрий Иваск. Клюев. «Опыты», Нью Йорк, № 2, 1953, стр. 85–86).
№ 174. ЧЕТЫРЕ ВДОВИЦЫ К УСОПШЕЙ ПРИШЛИ. Впервые— «Страда», (кн. 1), Петроград, 1916, в составе диптиха «Памяти матери» (наши №№ 174 и 178), без разделения на строфы. Затем — «Скифы», сборн. 2-й, СПб, 1918, в составе цикла «Избяные песни» (наши №№ 174, 175, 182, 180, 178, 176, 179, 184–187, 183, 191, 192). Перепечатано в кн. «Избяные песни». Разночтение (или опечатка) в «Скифах» и отд. издании «Изб. песен»: Стих 8. А после с ковригою печь обошли…
Кроме того, в «Изб. песнях» почти все слова-имена, как «Листодер», «Молчанье», «Заря» — с заглавной буквы…
Клюевский пантеон мужицких святых имеет много народно-поэтических параллелей — как в народном быту, народном календаре, так и в стихах духовных, особенно раскольничьих и сектантских. Приведем, для примера, песню, взятую из дела о скопце, унтер-офицере Морской типографии Мироне Данильчикове (Кельсиев, вып. 3, Лондон, 1862, прилож., стр. 73, № 37):
Ой, спасибо тому, кто в Божием дому!
А в начале спасибо Небесному Царю;
И спасибо хозяину с хозяюшкою,
На хлебушке, на соли и на жалованье!
Что поил, кормил, сударь, нас много жаловал;
Что поели, попили, побеседовали,
Мы про Исуса про Христа Бога советывали!
А Илья, сударь, Енох — всю вселенную прошел,
Всю вселенную прошел, на Седьмо Небо взошел;
А Василий-то Велик — на Собор идти велит;
А Григорий Богослов — читал книгу Родослов;
А Иван-то Златоуст — учит верных изо уст;
А Борис, сударь, и Глеб — сосылал нам сущий хлеб.
Савватий и Зосим — свет у Господа просил,
Свет у Господа просил, это дар нам разносил;
А Архангел Михаил — всех недругов победил,
Всех недругов победил, со Седьмого Неба сбил;
А великий Николай — своей помощи подал;
Илья, сударь, Пророк — по Седьмому Небу катал,
Грозны тучи наводил, сильны дожжики спустил,
На сырой-то на земле, сущий хлебушка родил,
Сущий хлебушка родил, верных праведных кормил,
Он поил, кормил, сударь, нас много жаловал!
Что поели, попили, побеседовали,
Про Исуса про Христа советовали:
А и братцам и сестрицам по поклону всем! Аминь!
№ 175. ЛЕЖАНКА ЖДЕТ КОТА. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1915, № 3, стр. 3, в составе цикла «Избяные песни» (наши №№ 175, 180, 183), и с посвящением: «Памяти матери». Затем — «Скифы», сборник 2, 1918.
№ 176. ОСИРОТЕЛА ПЕЧЬ, ЗАПЛАКАННЫЙ ГОРШОК. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1914, № 4, стр. 5. Затем — «Скифы», сборн. 2, 1918. У нас — по тексту «Избы и поля». Разночтения:
Стих 5. Узнай, что снигири в саду справляют свадьбу, (Ежем. Журн.)
«11. Изождалась бадья… Вихрастая мочалка (Песнослов)
«18. Чем сумрак паперти баюкает мечту. (Ежем. Журн.)
№ 178. ШЕСТОК ДЛЯ КОТА, ЧТО АМБАР ДЛЯ ПОПА. Впервые — «Страда» (кн. 1), Петроград, 1916, в составе диптиха «Памяти матери» (наши №№ 174, 178); затем — «Скифы», сборн. 2, 1918.
№ 179. ВЕСЬ ДЕНЬ ПОУЧАТИСЯ ПРАВДЕ ТВОЕЙ. Впервые — «Скифы», сборн. 2, 1918.
№ 180. ХОРОШО В ВЕЧЕРУ, ПРИ ЛАМПАДКЕ. Впервые — «Ежемесячном Журнале», 1915, № 3, стр. 3, в составе цикла «Избяные песни» (наши №№ 175, 180, 183); затем — «Скифы», сборн. 2, 1918.
№ 181. ЗАБЛУДИЛОСЬ СОЛНЫШКО В КОРБАХ ТЕМНОХВОЙНЫХ. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1915, № 5, стр. 4. Сопровождено примечаниями Н. Клюева: «Корба — чаща (Олон. губ.). Красик — гриб подосиновик. Жарник — костер, сильный огонь. Жадобный — желанный, сердце мое, любимый. Здынуться — подняться, вздыматься. Домовище — гроб».
№ 182. ОТ СУТЕМОК ДО ЗВЕЗД. Впервые — «Скифы», сборн. 2, 1918.
№ 183. БРОДИТ ТЕМЕНЬ ПО ИЗБЕ. Впервые — «Ежемесячный Журнал», 1915, № 3, стр. 3, в составе цикла «Избяные песни» (наши №№ 175, 180, 183); затем — «Скифы», сборн. 2, 1918.
№ 184. ЗИМА ИЗГРЫЗЛА БОК У СТОГА. Впервые — «Новый Журнал для Всех», 1916, № 1; затем — «Скифы», сборн. 2, 1918. Разночтение в журнале: Стих 18. Теленья числя и удой,
№ 185. В СЕЛЕ КРАСНЫЙ ВОЛОК. Впервые — «Скифы», сборн. 2, 1918. Строки: «Сладчайшего Гостя готовьтесь принять!.. Будь парнем женатый, а парень, как дед», — ср. с «посланиями» и «страдами» «батюшки» Кондратия Селиванова, основателя русского скопчества: «Ибо единые девственники предстоят у Престола Господня, и чистые сердцем зрят на Бога Отца моего лицем к лицу; в чистых же и непорочных сердцах любезно присутствует благодать Божия»… («Послания», в приложениях к «Исследованию о скопческой ереси» (Надеждина), СПб, 1845).
№ 186. КОВРИГА. Впервые — «Новый Журнал для Всех», 1916, № 1, без названия (название дано в «Избе и поле»), с разночтениями. Затем — «Скифы», сборн. 2, 1918. Разночтения в журнале:
Стих 12. Сытявого хлебца поесть –
«17. Кусок у мамашки в подоле –
№ 187. ВЕШНИЕ КАПЕЛИ, СОЛНОПЕК И ХМАРА. Впервые — «Северные Записки», 1914, № 5, в составе цикла «Из северных лесов» (наши №№ 74, 188, 187); затем — «Скифы», сборн. 2, 1918.
№ 188. ВОРОН ГРАЕТ К ТЕПЛУ. Впервые — «Северные Записки», 1914, № 5, в составе цикла «Из северных лесов» (наши №№ 74, 188, 187).
№ 189. БЕЛАЯ ПОВЕСТЬ. Об апокалипсическом значении Избы — творческого труда на земле — и о «путях возрастания» души в дух: творческом, духовном понимании христианства. Не вчера свершилось Искупление. Оно для каждого и каждый раз совершается в духе его и благодатию Духа Святого: «То было сегодня… Вчера… Назад миллионы столетий… В избу Бледный Конь прискакал… И печка в чертог обратилась»… Тут все и вся сливаются в Пли-рому, божественную Полноту и Единство бытия, полноту и единство в Боге: и Земля-Богородица, и сам поэт, и изба с ее сердцем — хлебопечною печью, пекущей причастие земли… Духоборческие течения в русском расколе склонны вообще к трактовке Евангелия только как символического образа, притчи для всякого человека; искупление — не совершившийся раз и навсегда исторический, неповторимый акт, а «притча» — для духовного окормления и восхождения каждой души к Богу-Отцу в качестве Сына, Христа тож. «Смерть Лазарева — грехи. Сестры Лазаревы — плоть и душа; плоть — Марфа, душа — Мариа. Гроб — житейские попечения. Камень на гробе — окаменение сердечное». — Так рассказывает о русских духоборах XVII столетия св. Димитрий Ростовский в «Розыске о Брынской Вере». У Клюева — и так — и принципиально иначе. Символ, идея — реальны, вещны, более того, они — домашняя реальность. Конь Бледный врывается в мир не только в конце исторического процесса: «времени больше не будет» для всякой души и ныне и присно, и во веки веков. Эти мотивы отныне многократно будут звучать у Клюева. Последняя книга его — «Изба и поле», 1928, составленная, главным образом, из старых, прежде опубликованных стихов, прямо подобрана для доказательства этого положения. А. Холодович, в статье «Язык и литература» («Звезда», 1933, № 1) писал, разбирая последнюю книгу поэта: «Возьмем Клюева. Это поэт кулацкий. Его мировоззрение враждебно нашей советской поэзии. Между тем его художественная система, его язык, созданная им поэтическая образность сохраняют огромную впечатляемость. В его поэзии художественный язык является действительно необходимым элементом художественного целого, а не простым привеском, созданным по принципу "пять хороших слов и девяносто пять плохих". В языке идеология Клюева развертывается столь же закономерно, как и в сюжете, теме, так что между всеми этими элементами нет противоречия. В основе клюевского мировоззрения лежит некоторая религиозно-мифологическая концепция, согласно которой мир, вселенная представляется как макроскопическая изба и, наоборот, изба представляется как микроскопический мир, космос. Так происходит невероятная гиперболизация, мифологическое разрастание своей околицы до мировых пределов и одновременно мифологическое сужение мира до пределов своей хаты…Как бы окончательно утверждая великолепие своего космического мировоззрения, своей курной философии, поэт дает нам понять, что дело не в том, что одна часть мира — скит, а другая часть мира — изба, а в том, что за скитом в мире прозревается изба, а за избою мерещится скит и что эти "два" — в "одном" или "одно" — в "двух лицах"». (Стр. 234–235, 236). Язык Клюева, его зрелое мастерство привлекает внимание исследователей. О языке Клюева пишет (очень слабо и неубедительно, хотя и восторженно) М.А. Рыбникова: Книга о языке. Изд. 3-е, «Работник Просвещения», Москва, 1926, стр. 40–47. Якубинский пишет: «Поэтический язык по Аристотелю должен иметь характер чужеземного, удивительного… Сейчас…русский литературный язык, по происхождению своему для России чужеродный, настолько проник в толщу народа, что уровнял с собой многое в народных говорах, зато литература стала проявлять любовь к диалектам (Ремизов, Клюев, Есенин…) и варваризмам… Таким образом просторечие и литературный язык обменялись своими местами». («Поэтика», стр. 112–113).
Раздел «Долина Единорога» составлен из стихов, опубликованных ранее в книге Клюева «Медный Кит», 1919 (наши №№ 192, 212, 216, 240, 247, 249); в «Скифах», сборн. 1, 1917 (наши №№ 203, 219, 234, 236, 237); в «Скифах», сборн. 2, 1918 (наши №№ 191, 192). Эти же стихи, частично, были опубликованы ранее в журналах «Голос Жизни» (наши №№ 191, 192) и «Заветы» (наш № 240). Из 60 стихотворений этого раздела, таким образом, нами не установлены в отношении 48 стихотворений их более ранняя, нежели в «Песнослове», 1919, — публикация. Вполне возможно, что, по крайней мере, большая часть этих стихотворений и опубликована в первый раз в «Песнослове»: то время часто называют «кафейный периодом русской поэзии», так как в те годы книг и журналов издавалось чрезвычайно мало, и поэты читали свои произведения в различных кафе: правда, и «кафе» эти были кофе и почти без еды…
Поэтому и отзывов на книги было немного: их попросту было негде печатать: так мало было органов печати. Хвалебную рецензию на «Песнослов» дал в петроградском библиографическом журнале «Книга и Революция» (1920, №б) Иннокентий Оксенов (см. вступит, статью Б. Филиппова). По поводу «иноземщины» в словесной орнаментике Клюева Есенин говорит в «Ключах Марии»: «Туга по небесной стране посылает мя в страны чужие", — отвечал спрашивающим себя Козьма Индикоплов на спрос, зачем он покидает Россию. И вот слишком много надо этой "туги", чтоб приобщиться…Но как к образу, а именно, как к неводу того, что "природа тебя обстающая — ты", и среди ее ущелий тебе виден Младенец.
Потому и сказал Клюев:
Приложитесь ко мне, братья,
К язвам рук моих и ног, —
Боль духовного зачатья
Рождеством я перемог…
"Слова поэта уже суть дела его", — писал когда-то Пушкин…» (С. Есенин. Собр. соч. в 5 тт., т. 5, ГИХЛ, 1962, стр. 65–66).
«Читая произведения Н. Клюева, нетрудно убедиться в исключительной приверженности поэта к неподвижно-патриархальному укладу русской деревни. Поэтизация "естественности", "нетронутости" быта и психики крестьян, сельской природы, противопоставление нравственной "чистоты" деревни "развращенному" городу, боязнь осквернения этого мира цивилизацией — вот наиболее характерные мотивы стихотворений (особенно ранних) Клюева. Вся Россия видится ему прежде всего, как правильно отмечала и критика тех лет, деревенской Бабой-Хозяйкой, живущей в добротной избе, окруженной тучными коровами, осененной Елью Покоя, с которой птица Сирин учит хозяйку глубинным тайнам. А народ — это Садко, воспевающий "цветник, жар-птицу и синь-туманы". Сами представления Клюева о жизни, его характер мышления ("хлеб — дар Божий" и т. п.) связаны с представлениями отсталых слоев крестьянства. Чем дальше, тем все более усиливается в его творчестве влияние книжно-религиозных, мистических премудростей. "Правда пахотная" облекается в различного рода теософические одежды». Так пишет в своей обширнойкниге «Русская советская поэзия и народное творчество» П.С. Выходцев, утверждая далее, что у него «народно-поэтическая стихия захлестывалась, подавлялась религиозной образностью, в общем не свойственной произведениям народного творчества трудовых масс». И всю эту длиннейшую галиматью (546 стр.) издала в 1963 г. Академия Наук СССР! (Цитировались стр. 59–60).
«Может быть даже он сам никогда не радел — только романтически мечтал, — пишет Ю. Иваск. — Но мог быть и настоящим хлыстом. Хлысты никого в частности, в особенности, не любят — любят весь свой хоровой пляшущий Корабль (это угадал Розанов). Полу-духовен, полуэротичен их совместный пожар — то разгорающееся, то затихающее горение. У Клюева не только хлыстовские, но и скопческие мотивы…По Розанову… — скопчество есть логическое завершение хлыстовства. Хлыстовское братство осуществляется преимущественно во время радений, в экстазе (при этом т. н. свальный грех вовсе для них не типичен, обязателен, как многие думают). Хлысты стремятся к духовному, не к плотскому восторгу. И в лучшие минуты они доплясываются до "преображения эроса", сублимируют эротику, а в худшие минуты — впадают в свальный грех. Скопцы же всегда чисто духовны. В лучезарных очах великого скопца Кондратия Селиванова — то солнце духа, то духовное небо, о котором хлысты тщетно мечтают, как о чем-то недостижимом! Как ни судить о скопцах — они "народные таланты", народная элита. По Розанову — они то же, что для образованного общества — художники, музыканты, поэты! Пусть — заблудшие овцы, но самые лучшие, тонкорунные! И у Клюева, конечно, есть какая-то связь с этой народной аристократией духа — если не биографическая, то творческая…
Любовь отдам скопца ножу,
Бессмертье ж излучу в напеве.
Или
О, скопчество — венец, золотоглавый град,
Где ангелы пятой мнут плоти виноград.
Скопец физически бесплоден, но у него ученики-сыновья:…безудный муж, как отблеск Маргарит, стокрылых сыновей и ангелов родит… Или родит Сына-Спасителя — Эммануила, "загуменного Христа" Яркая звукопись (эвфония) — от декадентов…Смелая его метафоричность — очень своеобразна… Своеобразна также живописная нелогичность изложения. Вот последние стихи Белой Индии:
Нам к бору незримому посох-любовь,
Да смертная свечка, что пахарь в перстах
Держал пред кончиной, — в ней сладостный страх
Низринуться в смоль, в адамантовый гул…
Я первенец Киса, свирельный Саул,
Искал пегоухих отцовских ослиц
И царство нашел многоцветней златниц:
Оно за печуркой, под рябым горшком,
Столетия мерит хрустальным сверчком.
Девять строк, одна за другой, без типографских "пролетов", и в них уместились три картины — деревенское предсмертье (5 строк), Клюев-Саул (3 строки), печурка, горшок, сверчок (2 строки). У всех старых символистов было больше логики, их романтическая задняя мысль, их декадентский умысел — очевиднее… …Отрывочность удачно нарушает монотонию клюевских ритмов, особенно длинных трехсложников». (Клюев. «Опыты», № 2, 1953, стр. 83–84, 87). Иваск правильно отмечает также наличие очень большого количества отроков в клюевских стихах.
№ 190. БЕЛАЯ ИНДИЯ. Эта небольшая поэма является как бы продолжением «Белой повести», заканчивающей предыдущий раздел. Та же система образов, та же словесная ткань. «И бабка Маланъя, всем ранам сестра» — образ, навеянный сказкой Н.С. Лескова «Маланья — голова баранья»: «Так прозвали ее потому, что считали ее глупою, а глупою ее почитали за то, что она о других больше, чем о себе, думала» (Собр. соч., изд. А.Ф. Маркс, 1903, т. XXXIII, стр. 196). «Я первенец Киса, свирельный Саул» — взято из глав 9 и 10-й Первой Книги Царств, повествующих о том, как Саул, сын Киса, в поисках ослиц своего отца, пришел к городу пророка Самуила, помазавшего его — после беседы с ним — на царство. В «Белой Индии», как и во многих других произведениях Клюева, — предельная «физиологизация» мира, как целого, вызванная сознанием полной слиянности человеческого «я» с Я божественным — и с «большим» «я» — «я» всей твари. По словам покойного С.А. Алексеева-Аскольдова, Клюев хорошо знал «Аврору» и «Христософию» Якова Беме и творения мистиков Запада и Востока.
№ 191. СУДЬБА-СТАРУХА НИЖЕТ ДНИ. Впервые — «Голос Жизни», № 20, 13 мая 1915; затем — «Скифы», сборн. 2, 1918, в составе цикла «Избяные песни. Памяти матери» (наши №№ 174–175, 182, 180, 178, 176, 179, 184–187, 183, 191, 192).
№ 192. РЫЖЕЕ ЖНИВЬЕ — КАК КНИГА. Впервые — «Голос Жизни», № 20, 13 мая 1915; затем — «Скифы», сборн. 2, 1918, и «Медный Кит», 1919.
№ 203. ОТТОГО В ГЛАЗАХ МОИХ ПРОСИНЬ. Впервые — «Скифы», сборн. 1, 1917, в составе цикла «Земля и Железо» (наши №№ 219, 237, 234, 236, 203), под названием «Прекраснейшему из сынов крещеного царства, крестьянину Рязанской губернии, поэту Сергею Есенину».
№ 205. ЕЛУШКА-СЕСТРИЦА. Эпиграф взят «Клюевым из сказания об убиении царевича Дмитрия, в котором, в частности, рассказывается о том, что Борис Годунов через подставных лиц подкупил Битяговского, предложив ему убить царевича Дмитрия. В день убийства сообщница Битяговского, мамка Волохова, вывела Дмитрия гулять на крыльцо. К царевичу подошел убийца Волохов и спросил его: "Это у тебя, государь, новое ожерельице?" — "Нет, старое", — ответил Дмитрий и, чтобы показать ожерелье, поднял голову. В это время Волохов ударил царевича по горлу…В самом стихотворении Клюев, сравнивая Есенина с Годуновым, себя уподобляет его жертве — Дмитрию-царевичу…» (В. Вдовин. Документы следует анализировать. «Вопросы Литературы», 1967, № 7, стр. 194).
№ 206. БУМАЖНЫЙ АД ПОГЛОТИТ ВАС. «Мы, как Саул, искать ослиц» — ал. примеч. к стих. 190.
№ 208. Я ПОТОМОК ЛАПЛАНДСКОГО КНЯЗЯ. Горюний Григорьев — худ. Борис Дмитриевич Григорьев (1886–1939), рисовал, в частности, портрет Клюева. С 1920 гг. — эмигрант. Автор замечательной книги рисунков «Расея» (изд. С. Ефрон, Берлин, 1922), открывающейся стилизованным портретом Клюева — в виде пастуха. «У Григорьева, — пишет в той же книге А.Н. Толстой, — много почитателей и не меньше врагов. Иные считают его "большевиком" в живописи, иные оскорблены его "Расеей", иные силятся постичь через него какую-то знакомую сущность молчаливого, как камень, загадочного славянского лица, иные с гневом отворачиваются: — это ложь, такой России нет и не было…В этой России есть правда, темная и древняя. Это — вековечная, еще до-петровская Русь…» (стр. 5 и 6 ненумер.).
№ 212. ТРУД. Опубликовано в «Медном Ките», 1919 (первая публикация?).
№№ 213–214. ГРОМОВЫЕ, ВЛАДЫЧНЫЕ ШАГИ. — ДВА ЮНОШИ КО МНЕ ПРИШЛИ. Тут и хлыстовские и скопческие реминисценции, и влечение Клюева к отрокам, при этом окрашенное в мистико— эротические тона. По хлыстовским и скопческим представлениям всякая душа (в том числе и мужская) — дева, ждущая Жениха Небесного и соединения с Ним. Чувство это и вера в это так сильны и ярки, что воплощаются в подчеркнуто эротической форме. Сравни, напр., скопческую песню, приведенную под № 16 в приложениях к «Исследованию о скопческой ереси» (Надеждина), СПб, 1845:
Утенушка по речушке плывет,
Выше бережку головушку несет;
Про меня младу худу славу кладет,
Будто я млада в любви с Богом жила
Со Христом в одном согласьице.
Я спать лягу, мне не хочется,
Живот скорбью осыпается,
Уста кровью запекаются:
Мне к Батюшке в гости хочется,
У родимова побывать, побеседовать.
На беседушку апостольскую,
И где ангелы пиршествуют,
И где Дух Святой ликуется.
№ 216. МИЛЛИОНАМ ЯРЫХ РТОВ. Опубликовано в «Медном Ките», 1919 (первая публикация?).
№ 219. ЕСТЬ ГОРЬКАЯ СУПЕСЬ, ГЛУХОЙ ЧЕРНОЗЕМ. Впервые — «Скифы», сборн. 1, 1917, в составе цикла «Земля и Железо» (наши №№ 219, 237, 234, 236, 203).
№ 227. О СКОПЧЕСТВО — ВЕНЕЦ, ЗОЛОТОГЛАВЫЙ ГРАД. «И Вечность сторожит диковинный товар» — ср. в «Страдах» у Кондратия Селиванова: «Еще я пишу вам. Когда я шел в Иркутской, было у меня товару за одной печатью: из Иркутска пришел в Россию, — вынес товару за тремя печатями… Я товар обывал все трудами своими; свечи мне становили — по плечам и по бокам все дубинами, а светильни были — воловые жилы» (В. Кельсиев, вып. 3, 1862, приложение). «Товар», дающий свободу, могущество, смирение и чистоту — «оскопления: "малая печать" — отрезание ядер; "большая печать" —…всей детородной системы»… (В. Розанов. Апокалипсическая секта. СПб, 1914, стр. 142). Перед оскоплением — «прощальная» молитва: «Прости меня, Господи, прости меня Пресвятая Богородица, простите меня Ангелы, Херувимы, Серафимы и вся Небесная Сила, прости небо, прости земля, прости солнце, прости луна, простите звезды, простите озера, реки и горы, простите все стихии небесные и земные!» (Кельсиев, вып. 3, 1862, стр. 138–139).
№ 233. ПУТЕШЕСТВИЕ. Название дано стихотворению впервые в «Избе и поле». В этой последней книге поэта в стихотворении опущены четверостишия 9, 10 и 11 — вопросы пола в СССР уже в 1928 г. стали табу. Одно из характернейших стихотворений Клюева этой поры.
№ 234. ЗВУК АНГЕЛУ СОБРАТ. Впервые — «Скифы», сборн. 1, 1917, в составе цикла «Земля и Железо» (наши №№ 219, 237, 234, 236, 203). В «Избе и поле» разночтения, не введенные нами в основной корпус, так как они вызваны не художественными соображениями, а стремлением автора (вернее, цензора) смягчить церковную окраску словообразов:
Стих 8. В обители лесов поднимут хищный клич,
«19. Чтоб напоить того, кто голос уловил
№ 236. ГДЕ ПАХНЕТ КУМАЧОМ. Впервые — «Скифы», сборн. 1, 1917, в составе цикла (см. прим. к № 234).
№ 237. У РОЗВАЛЬНЕЙ — НОРОВ. Там же (см. прим. к № 234).
№ 240. ОСКАЛ ФЕВРАЛЬСКОГО ОКНА. Впервые — «Заветы», 1914, № 1 (другая редакция стихотворения); в новой редакции — «Пламя», 1918, № 27, октябрь; наш текст по «Медному Киту», 1919.
Редакция «Заветов»:
В белесоватости окна
Макушки труб и космы дыма,
На лавке мертвая жена
Лежит строга и недвижима.
Толпятся тени у стены.
Как взоры, отблески маячат…
Дальше — как в нашем тексте. Разночтение в «Пламени»:
Стих 1. Оскал октябрьского окна
№ 242. Я РОДИЛ ЭММАНУИЛА. «Привал Комедиантов, кафе-клуб писателей, музыкантов, художников я кабарэ и кафе-клуб писателей, музыкантов, художников, артистов, организованный артистом Борисом Прониным в Петербурге.
№ 247. ГОСПОДИ, ОПЯТЬ ЗВОНЯТ. Опубликовано в «Медном Ките», 1919 (может быть, первая публикация).
№ 249. ПОДДОННЫЙ ПСАЛОМ. Опубликован в «Медном Ките», 1919 (первая публикация?). Разночтение:
III строфа:
Стих 1. Есть моря черноводнее вара,
Сочетание мистики русского древлего благочестия и «Философии Общего Дела» Н.Ф. Федорова, с его учением о всеобщем воскрешении нами самими всех наших покойников, как основном общем деле человечества. И об окончательной победе над смертью.
В последний раздел «Песнослова» автор включил свои стихи 1917–1919 гг., часть из которых уже была собрана в книге 1919 г. — «Медный Кит» (наши №№ 250–252, 254, 256–261, 263–265, 267, 279, 289, — всего 16 стихотв.). 5 стихотворений (наши №№ 253, 255, 268, 272, 274) включены из публикаций в журнале «Пламя». Остальные 19 стихотворений этого раздела или впервые опубликованы в «Песнослове» (1919), или их первые публикации остались нам неизвестными. Сборник Клюева «Медный Кит», 1919, предварялся авторским «присловием», помещенным нами в начале нашего собрания, и был разделен на три раздела: «Судьба-гарпун», «Поддонный псалом» и «Медный Кит». Кроме того, в 1917 г. вышла отдельно, в виде листовки, «Красная песня» Клюева.
Критика народнического и марксистского толка очень высоко расценивала революционную музу Клюева. Никого не смутила даже ее — необычная для поэта — формальная слабость, доходящая до прямых провалов, до уровня творений П. Лаврова, Е. Нечаева или Ф. Шкулева… Такие вещи Клюева, как «Матрос» или «Коммуна», поражают своей беспомощностью. Но В. Львов-Рогачевский писал: «Сила революционной поэзии Клюева в ее сплетении с революционными настроениями восставшего народа» («Поэзия новой России. Поэты полей и городских окраин». Москва, 1919, стр. 61). В статье «Творчество Клюева» в «Книге для чтения по истории новейшей русской литературы», ч. 1, изд. «Прибой», Ленинград, 1926, тот же Львов-Рогачевский писал: «Порой поэт портит сбои стихи хлестко полемическими газетными выпадами против газетных врагов и занят не столько революцией, сколько Клюевым. Это к "смиренному Миколаю" совсем не идет» (стр. 138). Таким образом, Львов-Рогачевский осудил как раз лучшие из вещей Клюева, помещенные им в его пореволюционных сборниках: вещи тоскующие, сомневающиеся — и просто отчаявшиеся, — вещи полемические. А именно среди этого разряда вещей поэта — самые лучшие его стихи того времени в «Красном Рыке». Иванов-Разумник, идеолог «Скифов», поднимает Клюева на щит. В трижды опубликованной в 1918 г. статье «Поэты и революция» (в газ. «Знамя Труда», во 2-м сборнике «Скифов» и в «Красном Звоне») Иванов-Разумник писал: «Клюев — первый народный поэт наш, первый, открывающий нам подлинные глубины духа народного. До него, за три четверти века, Кольцов вскрыл лишь одну черту этой глубинности, открыл перед нами народную поэзию земледельческого быта. Никитин, более бледный, Суриков, Дрожжин, совсем уже поэтически беспомощные — вот и все наши народные поэты. Клюев среди них и после них — подлинно первый народный поэт; в более слабых первых его сборниках и во все более и более сильных последних — он вскрывает перед нами не только глубинную поэзию крестьянского обихода (напр., в "Избяных песнях"), но и тайную мистику внутренних народных переживаний ("Братские песни", "Мирские думы", "Новый псалом"). И если не он, то кто же мог откликнуться из глубины народа на грохот громов и войны и революции?» («Скифы», сборн. 2, 1918, стр. 1). Эта статья Иванова-Разумника встретила заслуженную отповедь М. Цетлина, писавшего в статье «Истинно народные поэты и их комментатор» («Современные Записки», № 3, Париж, 2 февр. 1921): «Как мог г. Иванов-Разумник не увидеть "стилизации", принять картон за металл, не расслышать звука подделки, смещать слово-подвиг со словом-игрой?» (стр. 251). Все это пишется как-раз о слабейших вещах Клюева… Всеволод Рождественский тоже отрицательно расценивает революционные стихи Клюева: «Сложности и схематичности метафор обречены последующие сборники, в особенности там, где Клюев, чувствуя себя обязанным быть современным, возводит идеологические терема и крылатую легкость слова отягчает смысловой нагроможденностью. "Медный Кит" и "Львиный Хлеб", при всех своих ярких достоинствах характерны именно для этой, "трудной" поры творчества…Поэзия его прежде всего не проста, хотя и хочет быть простоватой. При большой скудости изобразительных средств (без устали повторяющаяся метафора-сравнение) и словно нарочитой бедности ритмической Клюев последних лет неистощим в словаре. Революцию он воспринял с точки зрения вещной, широкогеографической пестрословности. "Интернационал" поразил его воображение возможностью сблизить лопарскую вежу и соломенный домик японца, Багдад и Чердынь. Вся вдохновенная реторика "Медного Кита" именно в таких неожиданных современных сопоставлениях. Хорош бы был сам Клюев в его неизменной поддевке где-нибудь на съезде народов Востока! Пестроте головокружительных дней созвучны его яркие, как одеяло из лоскутов, стихи. Он наш, он глубоко современен но только в те минуты, когда сам меньше всего об этом думает». («Мать-Суббота», «Книга и Революция», 1923, № 2 (26), стр. 62). На всех «космически-революционных», «евразийских» стихах Клюева отразилась левоэсеровская идеология «скифства». В 1917 г. Иванов-Разумник писал в статье «Третий Рим»: «"Москва" нашла свой конец в Петербурге 27 февраля 1917 года. Так погиб "третий Рим" идеи самодержавия, "а четвертому не быть"… Мир вступает ныне в новую полосу истории, новый Рим зарождается на новой основе, и с новым правом повторяем мы теперь старую формулу XVI века, только относим ее к идее не автократии, а демократии, не самодержавия, а народодержавия. "Два Рима пали, третий стоит, а четвертому не быть". В папе, в патриархе, в царе выражалась идея "старого Рима", старого мира; в идее Интернационала выражается социальная идея демократии, идея мира нового»… («Новый Путь», журнал левых социалистов-революционеров, 1917, № 2, октябрь. стр. 3). Иванов-Разумник рассматривает Третий Рим, как Третий Интернационал, как дружную семью братских народов, клюевский хоровод племен и наций…
Большевики весьма настороженно отнеслись к революционному «баловству» Клюева. Л.Д. Троцкий, расценивая талант Клюева очень высоко, посмеивался: «У него много пестроты, иногда яркой и выразительной, иногда причудливой, иногда дешевой, мишурной — все это на устойчивой крестьянской закладке. Стихи Клюева, как мысль его, как быт его, не динамичны. Для движения в клюевском стихе слишком много украшений, тяжеловесной парчи, камней самоцветных и всего прочего. Двигаться надо с осторожностью во избежание поломки и ущерба». Рассказывая далее, что Клюев принял все-таки революцию на ее первых порах, принял по-крестьянски, Троцкий отмечает специфический характер «коммуны» Клюева: «Клюев поднимается даже до песен в честь Коммуны. Но это именно песни "в честь", величальные. "Не хочу коммуны без лежанки". А коммуна с лежанкой — не перестройка по разуму, с циркулем и угломером в руках, всех основ жизни, а все тот же мужицкий рай… …Не без сомнения допускает Клюев в мужицкий рай радио и плечистый магнит и электричество: и тут же оказывается, что электричество — это исполинский вол из мужицкой Калевалы, и что меж рогов у него — яственный стол… …Клюев ревнив. Кто-то советовал ему отказаться от божественных словес. Клюев ударился в обиду: "Видно нет святых и злодеев для индустриальных небес". Неясно, верит он сам или не верит: Бог у него вдруг харкает кровью, Богородица за желтые боны отдает себя какому-то венгру. Все это выходит вроде богохульства, но выключить Бога из своего обихода, разрушить красный угол, где на серебряных и золоченых окладах играет свет лампад — на такое разорение Клюев не согласен. Без лампады не будет полноты… …Вот поэтика Клюева целиком. Какая тут революция, борьба, динамика, устремление к будущему? Тут покой, заколдованная неподвижность, сусальная сказочность, билибинщина: "алконостами слова порассядутся на сучья". Взглянуть на это любопытно, но жить в этой обстановке современному человеку нельзя. Каков будет дальнейший путь Клюева: к революции или от нее? Скорее от революции: слишком он уж насыщен прошлым. Духовная замкнутость и эстетическая самобытность деревни, несмотря даже на временное ослабление города, явно на ущербе. На ущербе как будто и Клюев» («Литература и революция», изд. 2-е, ГИЗ, 1924, стр. 49–51).
В рецензии на «Медный Кит», в пролеткультовском журнальчике «Грядущее» (1919, № 1, стр. 23), Бессалько, процитировав из «Поддонного псалма»:
Что напишу и что реку, о Господи!
Как лист осиновый все писания…
…Нет слова непроточного,
По звуку не ложного, непорочного… —
иронизировал: «Но что поделаешь — взялся за гуж! Нужно писать, пусть знает земля, что вмещает в себе чрево "медного кита". "Есть в Ленине Керженский дух, /Игуменский окрик в декретах!!!" Ну, уж зарапортовались, пророк, от этого греха вас и пребывание "во чреве" не отучило. Но катайте дальше! "Боже, Свободу храни — / Красного Государя Коммуны…" — Какая архаическая лесть! Пророк не догадывается, что слово "парь", хоть и с прилагательным "красный", теперь совсем не в моде. Но послушаем, как относится Николай Клюев, то бишь Иона, к республике. "Свят, Свят, Господь Бог-Саваоф!/ Уму республика, а сердцу — Китежград…" — Хоть пророку и не мило это слово "республика", но "Сей день, его же сотвори Господь, / Возрадуемся и возвеселимся в онь!"… …"Медный Кит1 — книга нездоровая. Да это и понятно: как можно было автору написать здоровую, ясную, солнечную книгу, когда он пробыл такое продолжительное время в свалочном месте прожорливого кита?» Борис Гусман писал о Клюеве еще сравнительно положительно («Сто поэтов. Литературные портреты». Изд. «Октябрь», Тверь, 1923, стр. 135–136). Зато В. Тарсис в подобной же книжке — «Современные русские писатели», под ред. и с дополнениями Инн. Оксенова, Изд. Писателей в Ленинграде, 1930, — пишет прямо, что Клюев — классовый враг, кулак: «мировоззрение Клюева — идеология певца патриархальной кулацкой деревни, выразителя ее устремлений» (ст. 109). Доходило до курьезов: пресловутая Е. Усиевич, критик-доноситель, придиралась даже к пейзажной лирике вообще, как к чему-то, что не подходило под требования «индустриальных небес»: «На весь предыдущий период развития послеоктябрьской поэзии можно распространить то положение, что о природе писали главным образом поэты нам враждебные или чуждые (Клюев, Есенин, Орешин, Клычков)…» («Писатели и действительность», ГИХЛ, Москва, 1936, стр. 106). Зато Виссарион Саянов в «Очерках по истории русской поэзии XX века» (Рабочая литстудия «Резец»), изд. «Красная Газета», Ленинград, 1929, — писал: «Значение литературной деятельности Клюева исключительно велико. Он является одним из самобытнейших русских поэтов. Все то поколение крестьянских писателей, которое выступило одновременно с ним, во многом от него зависело». Ольга Форш, в документальной повести «Сумасшедший Корабль» (изд. МЛС, Вашингтон, 1964, стр. 187), писала: «Гаэтан (Блок, БФ), Еруслан (Горький, БФ), Микула (Клюев, БФ) и Инопланетный Гастролер (А. Белый, БФ) — собирательные исторические фигуры, — опустили в землю старую мать-Русь мужицкую, Русь интеллигентски-рабочую…., чей петербургский период закончился Октябрем». А Клюев — по Форш — «матерой мужик Микула, почти гениальный поэт, в темноте своей кондовой метафизики, берущий от тех же народных корней, что и некий фатальный мужик, тяжким задом расплющивший трон» (там же, стр. 165).
Все эти — столь противоречивые — оценки весьма характерны: «…важно подчеркнуть, — пишут А. Меньшутин и А. Синявский, — широкий общественный резонанс полемики вокруг Клюева, выходившей за рамки групповой борьбы и в то же время столкнувшей между собою ряд очень отличных, противоположных друг другу эстетических платформ. В этом, казалось бы, частном эпизоде литературной жизни тех лет отразились чрезвычайно важные противоречия, касающиеся коренных проблем современной поэзии и, шире, современной действительности. За идейно-художественной доктриной Клюева, так же, как за выступлениями его антагонистов, вырисовываются, по сути дела, противоположные классовые интересы, разные представления об исторических судьбах современной России. Так литературные дискуссии непосредственно перерастали в явление большого социального масштаба, и здесь уже решающую роль имели не столько индивидуальные склонности и вкусы Клюева… сколько принципиальные вопросы идеологии и культуры, выступившие в этих спорах на передний план и поэтому привлекшие внимание многих деятелей литературы, искусства. Это была борьба не только против Клюева, но против всего старого, ветхозаветного уклада, который он защищал и навязывал революционной совести. В стихотворном послании "Владимиру Кириллову" Клюев писал:
Твое прозвище — русский город.
Азбучно-славянский святой,
Почему же мозольный молот
Откликается в песне простой?
Или муза — котельный мастер
С махорочной гарью губ
Там огонь подменен фальцовкой,
И созвучья — фабричным гудком,
По проселкам строчек с веревкой
Кружится смерть за певцом.
Убегай же, Кириллов, в Кириллов,
К Кириллу, азбучному святому…
Так, обыгрывая совпадение фамилии пролетарского поэта с названием древнерусского города, пытается Клюев переубедить своих литературных противников, отстоять художественную систему, которой вполне отвечали "азбучная святость" и "переливы малиновок", но решительно не соответствовали "фальцовка", "фабричный гудок". И не случайно в этой полемике возникало также имя Маяковского…» («Поэзия первых лет революции. 1917–1920». Изд. «Наука», Москва, 1964, стр. 118–119). Любопытен и ответ Вл. Кириллова на обращенные к нему стихи Клюева. Стихотворение так и называется — «Николай Клюев»:
Певец глухого Заонежья,
Как листья обрывая дни,
Глядишь, кедровый и медвежий,
На доменные огни.
И видишь, как на склон брусничный,
На бархат заповедных мхов
Ступает тяжко мир кирпичный
С гудящей армией станков.
И песнями твоими плачут,
Твоею древнею тоской,
О том, что близко всадник скачет
С огнепылающей косой,
Что Русь, разбуженная кровью,
Срывает дедовский наряд,
Что никогда за росной новью
Не засияет Китеж-Град.
(Владимир Кириллов. Голубая страна. ГИЗ, Москва-Ленинград, 1927, стр. 23–24).
Все эти разглагольствования о том, глядит ли Клюев «вперед» или «назад», основаны, понятно, на чистом наукобесии, примитивной вере в «прогресс» и в то, что все, что наступает позже, является более перередовым и положительным. При этом приходится иной раз морщиться, если вслед за веймарской, как-никак, демократией — в Германии к власти приходит Гитлер. Но и тут есть оправдание: «в конечном, мол, счете — история не идет вспять». Но Клюев вообще никак не глядел вспять. Пишущий эти строки хорошо запомнил один разговор с Клюевым: «— Отлетает Русь, отлетает… — Широкий крест над скорбным позевком рта с длинными моржовыми усами: — Было всякое. Всяко и будет. Не в прошлое гляжу, голубь, но в будущее. Думаешь, Клюев задницу мужицкой истории целует? Нет, мы, мужики, вперед глядим. Вот, у Федорова — читал ты его, ась? — "город есть совокупность небратских состояний". А что ужасней страшной силы небратства, нелюбви? К братству — и из городов!» (Б. Филиппов. Кочевья. Вашингтон, 1964, стр. 38–39; разговор записан почти дословно). Прав Клюев или не прав, но уже сейчас лучшие умы думают о том, как бы бороться со злом гипертрофированной урбанизации и механизации, грозящей вконец обезличить человека…
№ 250. ПЕСНЬ СОЛНЦЕНОСЦА. Впервые — «Скифы», сборн. 2, 1918, с предваряющей восторженной статьей А. Белого: «Слышит Клюев, народный поэт, что — Заря, что огромное солнце всходит над "белой Индией"… И его не пугает гроза, если ясли младенца — за громом: Дитя-Солнце родится» и т. д. Затем — «Медный Кит», 1919. На «Песни Солнценосца» отразились не только неонароднические («Скифы»), но и славянофильские увлечения Клюева, в частности, стихи Хомякова и Тютчева. Отразились и хлыстовские представления о «народах-Христах» и аналогичные воззрения Достоевского. Ср. также «соборную» духовную песню хлыстов (Кельсиев, вып. 3, 1862, прилож., стр. 72–73, № 36):
Как не золота трубушка жалобнешенько
Вострубливала, аи! жалобнешенько:
Восставали, восставали духи бурные;
Заходили, заходили тучи грозные.
Соберемтесь, братцы, во един Собор,
Посудимте, братцы, такую радость.
Уж вы, верные, избранные!
Вы не знаете и не ведаете,
Что у нас ныне, на сырой земле,
Катает у нас в раю птица,
Летит, в тую сторону глядит,
Где трубит труба златая, там наш Батюшка…
На слова этой весьма аляповатой оды Клюева написана оратория, исполнявшаяся в Ленинградской Гос. Академической Капелле, под управлением М.Г. Климова, 18 ноября 1928: А.Ф. Пащенко. Песнь Солнценосца. Героическая поэма для солистов, хора и оркестра, 1924.
№ 251. КРАСНАЯ ПЕСНЯ. Впервые — «Дело Народа», 4 июня 1917; затем — отдельная листовка: Ник. Клюев. Красная Песня. Изд. Художественного комитета при Комиссии по организации духа при Комитете технической помощи. Напечатана была в Синодальной типографии, летом 1917 г. (2 ненумер, страницы). Перепечатана в «Знамени Труда» 30 декабря 1917 (12 января 1918 — нов. стиля), в «Вестнике Жизни», 1918, № 1 (декабрь), в сборнике «Красный Звон», 1918, и, наконец, в «Медном Ките», 1919. Написана на мотив «Русской Марсельезы» П.Л. Лаврова.
«Богородица наша землица» и «Китеж-град, ладан Саровских сосен» — характерные мотивы в революционных стихах Клюева. Борис Гусман назвал эту песню «тальяночной деревенской марсельезой» («Сто поэтов. Литературные портреты», Тверь, 1923, стр. 136). В рецензии на «Красный Звон» Фома Верный писал о «Красной песне» и «Из подвалов…»: «Сборник открывается двумя "красными песнями" Николая Клюева. Они прекрасны, как и все, созданное этим поистине "первым" народным тайновидцем-поэтом… Но тем не менее, ничего нового к художественному облику нашего удивительного поморского гусляра они не прибавляют. Жаль, что определенное настроение сборника не позволило включить сюда еще далеко не всеми понятые и оцененные жемчужины поэзии Николая Клюева "Беседный наигрыш" и "Новый псалом", вещи, которым предстоит занять место не только в русской, но и в мировой сокровищнице искусства». («Знамя Труда», 3 марта/18 февраля 1918, стр. 4). «Новый псалом» — первоначальное название «Поддонного псалма». Не знаем, кто укрылся под псевдонимом «Фома Верный» (не Андрей Белый ли?). Но сам псевдоним характерен: он как бы противоставляет себя «Фоме Неверному»: под этим псевдонимом писали прогрессивные и народнические литераторы второй половины XIX и начала XX века (см. Словарь псевдонимов Масанова).
№ 252. ФЕВРАЛЬ. Впервые — «Знамя Труда», 28 декабря 1917 (10 янв. 1918); затем, без названия, «Скифы», сборн. 2, 1918; «Медный Кит», 1919. Разночтение в «Скифах»: Стих 30. Свободы золотой…
№ 253. СОЛНЦЕ ОСЬМНАДЦАТОГО ГОДА. Впервые — «Пламя», 1918, № 31, 8 декабря, стр. 15. Разночтения в журнале и кн. Клюева «Ленин», 1924:
Стих 2. Не забудь наши песни, бесстрашные кудри! (Ленин)
«3. Славяно-персидская порода (Пламя)
№ 254. ПУЛЕМЕТ. Опубликовано в «Медном Ките», 1919 (первая публикация?)
№ 255. ТОВАРИЩ. Впервые — «Пламя», 1918, № 27, октябрь (7 ноября), стр. 2. В «Ленине», 1924, без названия и с разночтением: Стих 19. Потемки шахты, дымок овина
№ 256. ИЗ ПОДВАЛОВ, ИЗ ТЕМНЫХ УГЛОВ. Впервые — «Знамя Труда», 30 декабря 1917 (12 января 1918); затем — «Красный Звон», 1918; «Медный Кит», 1919. По «Медн. Киту» и «Кр. Звону» нами исправлена явная опечатка «Знамени Труда» и «Песнослова»: Стих 16. И с невестою милой прощались…
Марсово Поле — площадь в Петербурге-Ленинграде, одно время переименованная в «Площадь Жертв Революции». В центре обширнейшей площади — братские могилы погибших в 1917 г. революционеров. Мих. Цетлин справедливо писал об этом стихотворении, что оно невольно напоминает «сборник революционных песен, где были, помнится, строки "О, не плачь, невеста, о студенте"… …Разумеется, такими стихами не исчерпывается творчество Клюева. Он — очень даровитый поэт». («Истинно-народные» поэты и их комментатор. «Современные Записки», № 3, Париж, 1921, стр. 241).
№ 257. КОММУНА. «Медный Кит», 1919, на мотив «Боже, Царя храни», с некоторым нарушением размера. Набрасываясь на подобные вирши Клюева и Есенина, Мих. Платонов, в альманахе правых эсеров «Мысль», 1, 1918, все-таки отмечает, что поэтов этих тянет к другому, своему, не большевистскому. При этом автор вспоминает и стихи Клюева «Февраль»: «Даже Клюев, занимающий место "придворного пииты" Державина, неосторожно мечтает вслух о времени, когда "Не сломит штык, чугунный град /Ржаного Града стен…"» (стр. 287).
№ 258. ПУСТЬ ЧЕРЕН ДЫМ КРОВАВЫХ МЯТЕЖЕЙ. Впервые — «Красная Газета», Петроград, 1918 (№нами не найден — и дата не установлена). Затем — «Медный Кит», 1919.
№ 259. ЖИЛЬЦЫ ГРОБОВ, ПРОСНИТЕСЬ! Впервые — «Красная Газета», 1918 (№нами не найден). Затем — «Медный Кит», 1919. «Строки эти направлены против духовенства, "черных белогвардейцев", как их называет Клюев, оказавших отчаянное сопротивление советской власти. Им он и пророчит гибель…». (В. Вдовин. Документы следует анализировать. «Вопросы Литературы», 1967, № 7, стр. 195).
№ 260. МАТРОС. «Медный Кит», 1919.
№ 261. НА БОЖНИЦЕ ТАБАКУ ОСЬМИНА. Впервые — «Знамя Труда», 9 (22) мая 1918; затем — «Медный Кит», 1919. В газете под названием «Республика».
№ 262. В ИЗБЕ ГАРМОНИКА: НАКИНУВ ПЛАЩ С ГИТАРОЙ… «Накинув илащ, с гитарой под полою» — начало популярного романса на слова гр. В. А. Соллогуба (1814–1882). «Вольга с Мамелфой старой» — Вольга, он же Волх (в) — один из «старших» богатырей русского эпоса; Мамелфа, Мемелфа или Амелфа, часто Тимофеевна — мать богатыря новгородского Василия Буслаева (см., напр., «Древние Российские Стихотворения» Кирши Данилова, № 10),
№ 263. УМУ — РЕСПУБЛИКА, А СЕРДЦУ — МАТЕРЬ-РУСЬ. «Медный Кит», 1919 (первая публикация?). Написано, судя по строчке «О, тысча девятьсот семнадцатый февраль», не позже конца 1917 г. Нами так и датировано. В этом замечательном стихотворении особенно сильно звучат мотивы Китежа. Представление о земном рае пришло, отчасти, и из старых лубочных картин. «Лубочная карта, известная под заглавием "Книга, глаголемая Козмография, переведена бысть с римского языка", представляет круглую равнину земли, омываемую со всех сторон рекою-океаном; на восточной стороне означен "остров Макарийский, первый под самым востоком солнца, близь блаженного рая; потому его так нарицают, что залетают в сий остров птицы райские Гомоюн и Финикс и благоухание износят чудное… тамо зимы нет"». (А.Н. Афанасьев. Поэтические воззрения славян на природу. Т. 2, Москва, 1868, стр. 135). Преображенная мужицкая, христовская (хлыстовская) Русь у Клюева — то Белая Индия, то — пиршественные столы под дубом Ма/м/врийским. Преображенная Русь — и стан Авраамов под дубом Мамврийским, и Невидимый Град Китеж, цветущий Вечностью и Божественной Полнотой жизни, — и «райский крин благоухающий» — сад лилейный, — и райски преображенное Человечество, София, Мать Сыра-Земля — все это одновременно. В «Сказании о Невидимом Граде Китеже» Римского-Корсакова-Бельского:
А и сбудется небывалое:
Красотою все изукрасится,
Словно райский крин процветет Земля
И распустятся крины райские…
…Время кончилось — вечный миг настал…
А в хлыстовской и скопческой песне, записанной — по показаниям скопцов — в Соловецком монастыре (Кельсиев, 3, прилож., стр. 35, № 6), поется:
Аи, нуте-тка, други, порадейте-тка,
Вы у Батюшки-сударя во зеленом саду!
Сия милость Его Божья, благодать Его Святая,
Уж и этой благодатью вы умейте повладать:
А золоты коренья вы не стаптывайте,
А серебряны веточки вы не обламывайте,
А бумажные листочки вы не осыпывайте.
А нуте-тка, други, порадейте-тка,
И вы Батюшку-сударя поутешьте-тка,
И нас многогрешных порадывайте.
№ 264. РЕВОЛЮЦИЯ. «Медный Кит», 1919: «В Русь сошла золотая Обида»: «Уже бо, братие, не веселая година въстала, уже пустыни силу прикрыла. Въстала обида в силах Дажьбога внука, вступила девою на землю Трояню, въсплескала лебедиными крылы на синем море у Дону плещучи, упуди жирня времена. Усобица князем на поганыя погыбе…» (Слово о полку Игореве. Изд. Академии Наук СССР, «Литературн. Памятники», 1950, стр. 17). «Автор "Слова" говорит здесь об обиде всей Русской земли в целом… …Образ девы-обиды, лебеди-девушки, плещущей лебедиными крыльями — типично фольклорный» (там же, комментарии Д. С. Лихачева, стр. 418). Датируется нами 1917 годом, так как строка «Но луна, по прозванью Февраль» и связанные с нею — не могла быть написана позже конца 1917 г.
№ 265. Я — ПОСВЯЩЕННЫЙ ОТ НАРОДА. «Медный Кит», 1919. Валаам — монастырь на одноименном острове Ладожского озера.
№ 266. НИЛА СОРСКОГО ГЛАС. Преп. Нил Сорский (ум. 1508) — «постриженник Кириллова Монастыря… долго жил на Афоне, наблюдал тамошние и цареградские скиты и, вернувшись в отечество, на реке Соре в Белозерском краю основал первый скит в России. Скитское жительство — средняя форма подвижничества между общежитием и уединенным отшельничеством. Скит похож и на особняк своим тесным составом из двух-трех келий, редко больше, и на общежитие тем, что у братии пища, одежда, работы — все общее. Но существенная особенность скитского жития — в его духе и направлении…"Кто молится только устами, а об уме небрежет, тот молится воздуху: Бог уму внимает". Скитский подвиг — это умное или мысленное делание, сосредоточенная внутренняя работа духа над самим собой, состоящая в том, чтобы "умом блюсти сердце" от помыслов и страстей, извне навеваемых или возникающих из неупорядоченной природы человеческой. Лучшее оружие в борьбе с ними — мысленная, духовная молитва и безмолвие, постоянное наблюдение над своим умом». (В.О. Ключевский. Курс русской истории, часть II, переиздание, Госсоцэкгиз, Москва, 1937, стр. 299–300). Преп. Нил Сорский — основоположник русского старчества.
№ 267. МЕНЯ РАСПУТИНЫМ НАЗВАЛИ. «Медный Кит», 1919. «И не оберточный Романов» — самооправдание Клюева, бывшего в царской семье — и одновременно — в социалистических, революционных организациях, близко, судя по всему, знакомого и с Распутиным (см. вступ. статью). «Не случайно Клюева даже возили в Царское Село, где он читал свои стихи императрице и был принят благосклонно. Об этом сказано, между прочим, у самого Клюева, в "Четвертом Риме"…» (Вл. Орлов. Николай Клюев. «Литературная Россия», № 48, 25 ноября 1966, стр. 17). «Утихомирился Пегаске» — не опечатка и не описка Клюева, а упорное клюевское написание, да еще подтвержденное рифмой: «сказки».
№ 268. МЫ — РЖАНЫЕ, ТОЛОКОННЫЕ. Впервые — «Пламя», 1918, № 27, октябрь (7 ноября), под назв. «Владимиру Кириллову». См. об этом стихотворении во вступит, статье Б. Филиппова и во вступит, примечаниях к разделу «Красный рык». Владимир Дмитриевич Кириллов (1890–1943) — поэт, родившийся в крестьянской семье. Был матросом, участвовал в революционном движении. В печати выступил впервые в 1913. Член большевистской партии. Сначала — один из столпов «Пролеткульта», затем, с 1920 г. — один из руководящих членов «Кузницы». В 1937 г. арестован, как «кровавый пес империализма» и погиб где-то в лагерях НКВД. «Посмертно реабилитирован». А был он и председателем Всесоюзной ассоциации пролетарских писателей (ВАПП), и руководящим работником Коммунистической партии, и воевал за советскую власть… Кириллову, между прочим, принадлежит и «программное» стихотворение пролетарских писателей — «Мы»:
…Мы во власти мятежного, страстного хмеля;
Пусть кричат нам: «Вы палачи красоты»,
Во имя нашего Завтра — сожжем Рафаэля,
Разрушим музеи, растопчем искусства цветы…
Стихи — конца 1917 года. (Вл. Кириллов. Стихотворения. ГИХЛ, Москва, 1958, стр. 41).
№ 269. ТВОЕ ПРОЗВИЩЕ — РУССКИЙ ГОРОД. См. примечания к разделу «Красный рык». "Марат, разыгранный по наслышке» — в 1919–1922 гг. на всех клубных и провинциальных сценах шла глупейшая пьеска «Марат — Друг Народа». Написал ее некий Антон Амнуэль, подписавший ее «Красный Петроград, май 1919» (опубликована в журнальчике Пролеткульта «Грядущее», как раз в том же № 5–6, 1919, где и напечатан «Красный Конь» Клюева). Но пьеса — в ее первоначальной редакции — была написана и разыгрывалась еще в 1918 г.
№ 270. ПРОСНУТЬСЯ С ПЕРЕРЕЗАННОЙ ВЕНОЙ. «Приведет Алисафия Змея» — мотив из духовного стиха «О спасении Елисафии Арахлинской царевны» Егорием Храбрым. Царевна Е/А/лисафия, обреченная на съедение Змеем, спасена св. Георгием Победоносцем (см., напр., «Русь Страждущая. Стихи народные о любви и скорби. Венец многоцветный», Е.А. Ляцкого, Стокгольм, 1920, стр. 103–110).
№ 272. РЕСПУБЛИКА. Впервые — «Пламя», 1918, № 29, 17 октября, стр. 5. «Керженец в городском обноске» — характерный образ Руси тех лет. Река Керженец в Заволжье, в Семеновском уезде — центр древлего благочестия, скитов староверья. Неподалеку и озеро Светлояр — местонахождение легендарного Китежа.
№ 274. НЕЗАБУДКИ В ЛЯЗГАЮЩЕЙ СЛЕСАРНОЙ. Впервые — «Пламя», 1919, № 37, 19 января, стр. 7. Марсово Поле — см. примеч. К стих. № 256.
№ 278. НА УЩЕРБЕ КРАСНЫЕ ДНИ. Григорий Новых — Григорий Распутин. См. во вступит, статье. Опять мотивы революции переплетаются с хлыстовством, распутинщиной и былевыми крестьянскими мотивами. И основной лейтмотив — переход революции в дни «серные геенские». Мотив — общий для «скифов» (см., напр., лево-эсеровский журнал под ред. М. Спиридоновой — «Наш Путь», особенно №№ 1 и 2 за 1917 г. — статьи о «спасении революции»), для близкого к «скифам» А. Блока: «Большевизма и революции нет ни в Москве, ни в Петербурге. Большевизм — настоящий, русский, набожный — где-то в глуби России, может быть в деревне»; новый — неосуществленный — сборник стихов Блок предполагал озаглавить «Черный день»… (См. статью «Александр Блок» Вл. Орлова, в кн. Ал. Блок. Стихотворения. — Поэмы. — Театр. Редакция Вл. Орлова, ГИХЛ, Ленинград, 1936, стр. 43–44).
№ 279. ЕСТЬ В ЛЕНИНЕ КЕРЖЕНСКИЙ ДУХ. Впервые — «Знамя Труда», журн., 1918, № 1, стр. 15; затем — «Медный Кит», 1919. О стихах Клюева, посвященных Ленину, много писал, когда они вышли отдельной книжкой, Г. Лелевич. Он прямо утверждал, что клюевский «Ленин» — кулацкий Ленин, и с революцией Клюеву не по пути (рецензия: Н. Клюев. Ленин. «Печать и Революция», 1924, № 2; статья: Окулаченный Ленин, в кн. «На литературном посту», изд. «Октябрь», Тверь, 1924; отдельные замечания в кн. «Литературный стиль военного коммунизма», 1928). Троцкий говорил, как уже сказано раньше, что у Клюева не поймешь — Ленин это — или Анти-Ленин?
№ 281. СМОЛЬНЫЙ, — В КОЖАНОЙ КУРТКЕ. В «Ленине», 1924, разночтение:
Стих 24. Над пучиной столетий грозовый маяк.
Гороховая 2 — дом ЧК-ГПУ-НКВД в Петрограде-Ленинграде.
«Урицкого труп» — первый председатель ЧК Урицкий был убит в 1918 г. членом партии социалистов-революционеров — поэтом Леонидом Каннегиссером.
№ 286. ОКТЯБРЬ — МЕСЯЦ ПРОСИНИ, ЛИСТОПАДА. В «Ленине», 1924, разночтение:
Стих 16. Как сомовья икра, как песцовый выжлец!
№ 287. ВОЗДУШНЫЙ КОРАБЛЬ. В «Ленине», 1924, без названия — и совсем в иной редакции:
Я построил воздушный корабль,
Где на парусе Огненный лик.
Слышу гомон отлетных цапль,
Лебединый, хрустальный крик.
По кошачьи белый медведь,
Слюня лапу, моет скулу…
Самоедская рдяная медь
Небывалую трубит хвалу.
Я под Смольным стихами трубил,
Где горящий, как сполох, солдат
Пулеметным пшеном прикормил
Ослепительных гаг и утят.
Там ночной звероловный костер,
Как в тайге, озарял часовых…
Отзвенел ягелевый узор,
Глубь строки и капель запятых.
Только с паруса Ленина лик
Путеводно в межстрочья глядит,
Где взыграл, как зарница, на миг
Песнобрюхий лазоревый кит.
Строфа с Демьяном Бедным (предпоследняя) исключена вовсе, а остальные искажены до неузнаваемости цензурой (или автором — под давлением цензуры). «С книжной выручки Бедный Демьян подавился кумачным хи-хи» — уже в те годы началось чудовищное массовое производство стихов, плакатов, брошюр, фельетонов в стихах, басен и песен — и чудовищное обогащение Демьяна Бедного. 30 августа 1918 эсерка Дора Каплан стреляла в Ленина, а уже 7 сентября 1918 Демьян Бедный писал на разудалый мотив: «Мы раны нашего вождя слезами ярости омоем» (Демьян Бедный. Избр. произведения. Больш. серия «Библиотеки Поэта», изд. «Совет. Писатель», Ленинград, 1951, стр. 94).
№ 288. ПОСОЛ ОТ МЕДВЕДЯ. В «Ленине», 1924, название снято.
№ 289. МЕДНЫЙ КИТ. В одноименной книге Клюева, может быть, первая публикация этой небольшой поэмы. Арахлин-град — апокрифический град-царство, который Господь покарал за грехи, послав на него дракона-Змея, пожиравшего девиц. Очередную жертву — Алисафию-царевну — спас Егорий Храбрый (св. Георгий Победоносец). Дивеево — женский монастырь, основанный преп. Серафимом Саровским неподалеку от Саровской обители, в Темниковском уезде Костромской губернии, у северных ее границ с губернией Нижегородской. Чапыгин, Алексей Павлович (1870–1937), родившийся в Каргопольском уезде Олонецкой губернии, превосходный прозаик («Белый скит», «Разин Степан», «Гулящие люди», и т. д.), — земляк Клюева, одно время близкий к «Скифам». «Инония» — «скифская» программная поэма Есенина (1918):
Языком вылижу на иконах я
Лики мучеников и святых.
Обещаю вам град Инонию,
Где живет божество живых!
Плачь и рыдай, Московия!..
Кострома — и название города, и русско-славянское божество смерти и зимы: Кострому жгут — в виде снопа — или топят в реке, озере, пруде — в Иванову ночь