МАЛЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ 1445 — 1447 годов

О СОКРЫТОМ БОГЕ

Диалог двух собеседников, из которых один язычник, другой христианин

Язычник. С каким благоговением ты простерся ниц и льешь слезы, вижу я, не лицемерные, а идущие от сердца. Скажи, пожалуйста, кто ты?

Христианин. Я христианин.

Язычник. Чему ты поклоняешься?

Христианин. Богу.

Язычник. Кто этот Бог, которому ты поклоняешься?

Христианин. Не знаю.

Язычник. Что же ты с таким жаром поклоняешься, кому не знаешь?

Христианин. Поскольку не знаю — поклоняюсь.

Язычник. Удивительно мне смотреть, как человек привязан к тому, чего не знает.

Христианин. Удивительнее, когда человек привязывается к тому, что он, как ему кажется, знает.

Язычник. Почему это?

Христианин. Потому что он меньше знает то, что будто бы знает, чем то, что явно сознает неизвестным.

Язычник. Пожалуйста, разъясни.

Христианин. Всякий думающий, что знает нечто, когда ничего знать нельзя, кажется мне безумным.

Язычник. Кажется мне, ты совершенно лишен рассудка, раз говоришь, что ничего знать нельзя.

Христианин. Я понимаю под знанием обладание истиной. Кто говорит, что знает, говорит, что обладает истиной.

Язычник. Так же и я считаю.

Христианин. Но как можно обладать истиной, если не в ней самой? Нельзя ею обладать и в том случае, если прежде будет обладатель, а потом обладаемое[340].

Язычник. Я не понимаю это — что истиной можно обладать только в ней самой.

Христианин. Думаешь, ею можно обладать извне и в чем-то другом [по отношению к ней]?

Язычник. Да.

Христианин. Явно ошибаешься. Вне истины нет истины, — вне округлости нет круга, вне человечества нет человека. Ни помимо истины, ни извне ее, ни в чем-то другом [по отношению к ней] истины нет.

Язычник. Откуда же мне известно, что такое чело век, что такое камень и все остальное, что я знаю?

Христианин. Ты ничего из этого не знаешь, а только думаешь, что знаешь. Ведь если я тебя спрошу о сути того, что тебе будто бы известно, ты подтвердишь, что саму истину человека или камня выразить не можешь. А твое знание, что человек — это не камень, идет не от знания человека, знания камня и знания их различия, а от опознания привходящих признаков, различия действий и фигур, распознавая которые ты налагаешь различные имена. Имена налагает движение различающего разума.

Язычник. Истина одна или их много?

Христианин. Только одна. Есть только одно единство, и истина совпадает с единством, если истинно то, что единство едино[341]. Как в числе не найти ничего, кроме единственной единицы, так в множестве вещей — только одна-единственная истина. Кто не понимает единицу, никогда поэтому не поймет числа, и кто не схватывает истину в единстве, не может знать ни чего истинного, и хоть думает, что знает истинно, но явно может еще истиннее познать вещи, которые яко бы знает. Вот ведь все видимое можно видеть истиннее, чем видишь ты: более острое зрение увидит истиннее. Стало быть, ты не видишь видимое таким, каково оно в истине; то же о слухе и других чувствах. Но раз все, что люди знают, да не всем тем знанием, каким можно знать, они знают не в истине, а извне и с инаковостью, — тогда как извне и иным образом, чем тот, который есть сама истина, истину не познать, — то безумен думающий, будто он что-то знает истинно, не зная истины. Разве не безумным сочтут слепца, который вздумает, что знает различия цветов, не зная цвета?

Язычник. Кто же тогда из людей знает, если ничего нельзя знать?

Христианин. Знает по-настоящему тот, кто знает свое незнание. И тот почитает истину, кто знает, что без нее не может ни чем бы то ни было обладать, ни существовать, ни жить, ни понимать.

Язычник. Это, наверное, и влечет тебя к поклонению ей — желание быть в истине.

Христианин. Именно так. Я почитаю Бога, не того, которого твое язычество ложно думает, будто знает и именует, а самого Бога, саму невыразимую Истину.

Язычник. Скажи, брат, если ты чтишь Бога, который есть истина, а мы не намерены чтить Бога, который не есть истинно Бог, какая разница между вами и нами?

Христианин. Разниц много. Но одна и главная в том, что мы чтим саму абсолютную, несмешанную, вечную, невыразимую истину, а вы чтите ее не как она пребывает абсолютно в самой себе, а как она проявляется в своих действиях, почитаете не абсолютное единство, а единство в числе и множестве, — и заблуждаетесь, потому что к истине, которая есть Бог, не может приобщиться что-то другое.

Язычник. Прошу тебя, брат, наведи меня на какое-то понимание твоего представления о Боге. Отвечай мне: что ты знаешь о Боге, которому поклоняешься?

Христианин. Знаю, что все, что я знаю, не есть Бог, и все, что себе представляю, не подобно Ему, но Он все превосходит.

Язычник. Значит, Бог — ничто!

Христианин. Не есть Он ничто, потому что это ничто имеет имя: ничто.

Язычник. Раз не ничто, значит, нечто.

Христианин. И не нечто, ведь нечто не есть все, а Бог не больше нечто, чем все.

Язычник. Чудно говоришь: Бог, которому ты поклоняешься, и не ничто и не нечто. Этого не вмещает никакой разум.

Христианин. Бог выше ничто и нечто, потому что ничто повинуется Ему, превращаясь в нечто.[342] Таково Его всемогущество; этим всемогуществом Он превосходит все существующее и несуществующее, и то, чего нет, повинуется Ему так же, как то, что есть. По Его велению небытие переходит в бытие, а бытие переходит в небытие, и ничто — в числе подчиненных вещей, которым предшествует Его всемогущество. По этой причине нельзя говорить, что Бог есть скорее это, чем то: все от Него.

Язычник. Можно ли Его именовать?

Христианин. Именуются малые вещи. Тот, чье величие нельзя представить, остается невыразимым.

Язычник. Так, значит, все-таки Он — невыразимый?

Христианин. Он не невыразим, а только выше всего выразим как причина всякого именования.[343] Кто дает имена другим, неужели сам безымянен?

Язычник. Стало быть, Он и выразим и невыразим.

Христианин. И не это. Бог — не корень противоречивых [понятий]; Он сама простота, которая прежде всякого корня. Так что нельзя сказать и того, что Он вместе выразим и невыразим.

Язычник. Что же ты о Нем скажешь?

Христианин. Что Он ни именуется, ни безымянен, ни именуется и безымянен вместе; никакие взаимоисключающие и сочетаемые через согласование или противопоставление выражения не отвечают всепревосходству Его бесконечности.[344] Так что Он — единое начало, предшествующее всякому соображению, какое можно о Нем построить.

Язычник. Так и бытие не будет Ему отвечать!

Христианин. Верно.

Язычник. Следовательно, Он — ничто.

Христианин. Он ни ничто, ни не ничто, ни ничто и не ничто вместе, Он — источник и происхождение всех начал бытия и небытия.

Язычник. Бог есть источник начал бытия и небытия?

Христианин. Нет.

Язычник. Ты только что это сказал.

Христианин. Сказав, говорил истину; и теперь говорю истину, отрицая. Потому что, если есть какие бы то ни было начала бытия и небытия, Бог им предшествует. Только все-таки у небытия нет начала небытия, у Него — начало бытия, ведь небытие нуждается в начале бытия, чтобы быть, и бытие — начало небытия, раз небытия без Него нет.[345]

Язычник. Не есть ли Бог истина?

Христианин. Нет. Но Он предшествует всякой истине.

Язычник. Он — нечто иное от истины?

Христианин. Нет, потому что инаковость не может быть Ему свойственна. Но Он с бесконечным превосходством, опережает все то, что мы представляем и именуем истиной.

Язычник. Не именуете ли вы Бога — Богом?

Христианин. Именуем.

Язычник. Истину вы при этом говорите или ложь?

Христианин. Ни то, ни другое, ни то и другое. Не истинно сказать, что это Его имя, но и не ложно, потому что не ложно то, что есть Его имя. Истину и ложь [вместе] мы тоже тут не говорим, потому что Его простота предваряет все как именуемое, так и не именуемое.

Язычник. Почему вы называете Богом того, чье имя не знаете?

Христианин. Из-за подобия [Ему означаемого этим именем] совершенства.[346]

Язычник. Пожалуйста, разъясни.

Христианин. Слово «Бог», deus, идет от Θεωρέω, то есть «вижу». Бог в нашей области — как видение в области цвета. В самом деле, цвет нельзя уловить иначе как видением, а для того, чтобы оно могло свободно улавливать всякий цвет, центр видения бесцветен. В области цвета поэтому не найти видения, раз оно бесцветно. Если судить по области цвета, видение — скорее ничто, чем нечто; ведь область цвета вне своей области не постигает никакого бытия, утверждая, что все существующее существует в Его области, где видения не находит. Видение, существуя вне цвета, в области цвета поэтому неименуемо, поскольку никакое наименование цвета ему не соответствует; но как раз видение благодаря своей различительной силе дало имя всякому цвету. От видения зависит всякое наименование в области цвета, но имя самого видения, от которого всякое имя, оказывается скорее никаким, чем каким-то. Вот, Бог относится ко всему, как видение к видимым вещам.

Язычник. Мне по душе все сказанное тобой, и я ясно понимаю, что во всей сотворенной области не найти ни Бога, ни Его имени; что Бог скорее должен ускользать от всякого понимания, чем допускать о себе утверждения, поскольку, не обладая свойствами твари, Он не обретается в области творений. В области составов не найти несоставного, а все именуемые имена суть имена составных вещей. Сложное существует не от себя, а от того, что предшествует всякому составу, и, хотя область составного и все составное есть то, что оно есть, через Бога, все же, не будучи составным, в области составов Он неведом. Да будет же Бог, сокрытый от глаз всех мудрецов мира, вовеки благословен.

ОБ ИСКАНИИ БОГА

Удовлетворяя в меру сил твоему желанию, досточтимый брат во Христе, вкратце попытаюсь теперь ясно повторить на письме то, что я старался рассказать народу на Богоявленье о смысле имени Бога; пусть это подтолкнет нас обоих к размышлению, и да преображается в постепенном умном восхождении от света к свету внутренний человек, пока в ясном знании через свет божественной славы не войдет в радость своего Господа.

1

Прежде всего, любезный брат, как тебе хорошо известно, апостол Павел, — который признается, что был восхищен на третье небо и видел сокровенные тайны, — возвещая в Ареопаге истину знаменитейшим тогда в Афинах философам, в начале своей речи сказал, что несет им благую весь о неведомом Боге, которому сами язычники посвятили жертвенник. Приступив к объяснению этой мысли, он объявил сперва, что Бог от одного человека сотворил всех и дал им определенное время обитать в этом мире, чтобы они искали Бога, не ощутят ли они и не найдут ли Его; впрочем, добавил апостол, Бог недалеко от каждого из нас, ибо мы в Нем существуем, живем и движемся. Потом, обличая идолопоклонничество, он продолжал, что в человеческом помысле не может быть ничего подобного божественному.[347]

Всякий раз, читая Деяния апостолов, я удивляюсь этому переходу. В самом деле, Павел хочет открыть философам неизвестного Бога, а потом утверждает, что Его невозможно постичь никаким человеческим умом! Бог открывается в знании того, что любое понятие бессильно Его изобразить и представить, а при всем том апостол называет Его «Богом», или по-гречески Θεός. Если человек пришел в этот мир для того, чтобы искать Бога, найдя, прилепиться к Нему и успокоиться в Его близости, но искать Его и ощущать в этом чувственном и телесном мире не может, раз Бог есть дух, а не тело, и постичь Его в отвлечении разума тоже не может, раз, как говорит апостол, нельзя помыслить ничего подобного Богу, то как можно искать Его и найти? Поистине, если этот мир бесполезен ищущему, человек напрасно был бы послан в него для искания Бога. Значит, в мире обязательно должна быть какая-то помощь для искателя. В то же время искатель должен знать, что ни в мире, ни во всем том, что человек способен помыслить, ничего подобного Богу нет.

Теперь посмотрим, не послужит ли нам здесь помощью это имя Θεός, или Бог (deus). Само имя Θεός не есть имя Бога; Бог выше всякого понятия, а что невозможно помыслить, то остается невыразимым. Высказать — значит словесными или другими символическими знаками показать вовне внутреннюю мысль, и чье подобие нельзя помыслить, того и имя неизвестно. Значит, Θεός есть имя Бога, лишь поскольку человек ищет Его в этом мире. Поэтому ищущий должен внимательно рассмотреть, как в этом имени, Θεός, свернуто содержится некий путь искания, идя которым, можно ощутимо найти Бога. Слово Θεός происходит от Θεωρώ, что значит «видеть» и «бежать».[348] Ищущий должен бежать взором, чтобы приблизиться к всевидящему Богу. Зрение представляет, таким образом, подобие пути, по которому должен идти искатель. Мы должны поэтому развернуть перед умственным взором природу чувственного видения, построив из него как бы лестницу восхождения.

Наше видение возникает от нисхождения некоего светлого и чистого духа из высшей части мозга в орган зрения и от размножения (multiplicatio) расцвеченным предметом в тот же орган видов своего подобия при содействии внешнего света.[349] В области видимого нет ничего, кроме цвета. Зрение не от области видимого; оно стоит выше всего видимого. Не принадлежа к области цветного, зрение не имеет цвета. Чтобы видеть любой цвет, оно не определено (contractus) ни в один из них; чтобы его суждение было истинным и свободным, оно ни одному цвету не ближе, чем другому; чтобы его потенция распространялась на всякий цвет, оно не ограничено никаким: зрение не смешано с цветом, и потому его видение истинно. Мы знаем на опыте, что зрение обманывается, когда смотрит через цветную среду, стекло, прозрачный камень или что другое. Зрение настолько чисто и не запятнано ничем из видимого, что все видимое в сравнении с ним есть некий мрак, и в сравнении с духом зрения как бы телесная густота.

Но если мы рассмотрим умом видимый мир и спросим, есть ли у него знание зрения, окажется, что всему миру цвета зрение неведомо, потому что он не улавливает ничего не-цветного. Если мы скажем, что зрение существует и что оно не цветное, мир видимых вещей, желая создать себе о нем уподобительный образ, не найдет ни в одном своем понятии ничего подобного зрению, ведь его понятие не может быть без цвета, и, не находя во всем пространстве своей области ни зрения, ни чего-либо подобного и сообразного ему, мир цвета не может его и постичь. Больше того, ничего не постигая вне цвета, он не может постичь даже того, что зрение есть, а считает, что не-цветное вообще не есть нечто.[350] Зрению не подходит поэтому ни одно из имен, какие могут быть даны в области видимого: ни имя белизны, ни черноты, ни каких-либо смешанных цветов, раз уж [не подходит имя] ни белизны и небелизны вместе (copulative), ни черноты и не-черноты вместе. Перечислять ли все имена этой области по отдельности как взаимоисключающие (disiunctive), брать ли названия противоположных цветов в сочетании, рассматривать ли сочетание всех возможных имен — ничто из этого не будет именем и сущностью зрения.

Если мы обнаружим таким путем, что цвет различается и познается не сам собой, а от более высокой причины, зрения, и спросим у всех вещей видимого мира, верно ли это и как они понимают такую причину, они ответят, что наделившее их именами высшее начало, каковым является зрение, есть нечто наилучшее и прекраснейшее во всех мыслимых отношениях. Но, приступая к понятию этого наилучшего и прекраснейшего, они снова возвращаются к цвету, без которого не могут построить ни одного понятия, почему и говорят, что зрение прекраснее, чем любой ясный цвет, раз в области цвета нет столь прекрасного цвета, чтобы не могло быть прекраснее, и столь сияющего и яркого, чтобы не могло быть ярче. Видимый мир не сочтет своим царем никакой из цветов своей области, актуально существующий среди видимого в этой области, а скажет, что этот царь есть высшая потенция красоты яснейшего и совершеннейшего цвета.[351]

Ты видишь, брат, истину всего этого, как и многих подобных вещей. От зрения в сходном соотношении перейди к слуху, вкусу, обонянию, осязанию, потом к общему чувству[352], которое расположено над всяким чувством, как слух над слышимым, вкус над вкушаемым, обоняние над обоняемым, осязание над осязаемым.

Затем поднимись к интеллекту, который выше всего понимаемого, то есть рационального (rationabilia). Рациональное понимается интеллектом, но интеллекта в области рационального не найти, ведь интеллект — тоже как бы глаз, а рассудочное — цвета. При желании рассмотри это подробнее и ясно увидишь, что интеллект есть как бы свободное видение, истинный и простой судья всех рассуждений, не смешанный ни с какими видами рассуждений, так что его интуитивное суждение разнообразием рациональной области не замутняется.[353] Интеллект судит и заключает, что это вот рассудочное положение необходимо, другое возможно, третье случайно, четвертое невозможно, пятое доказательно, шестое софистично и мнимо, седьмое представляет собой общее место и так далее, подобно тому как зрение судит и заключает, что этот вот цвет светлый, другой не светлый, а темный, третий скорее светлый, чем темный, и так далее. Ничто во всей области рассуждений не видит интеллекта, но если мир, или Вселенная рассудочных сущностей, пожелает вообразить этого своего правителя, главу и судью, то назовет его пределом и крайней вершиной совершенства.

Однако духовные интеллектуальные природы тоже не могут отрицать, что над ними главенствует свой царь и правитель. И как зримые природы называют этим стоящим над ними царем крайнюю вершину всякого зримого превосходства, так интеллектуальные природы, то есть природы, способные к созерцанию истинного, объявляют этим своим правителем и царем вершину всякого совершенства всевидения и именуют ее Θεος, Богом, который есть как бы само созерцание или умозрение в полноте своего всевидящего совершенства. Во всей области интеллектуальных сил нет вещи, которой был бы подобен этот царь и правитель, и во всей области разума не может возникнуть понятия о том, чему Он может быть подобен: Бог выше всего, что можно помыслить и понять, и Его имя непостижимо, хотя оно все именует и различает в умной области. Его природа бесконечно превосходит всякую интеллектуальную мудрость глубиной, простотой, силой, потенцией, красотой и благом, а все обитатели интеллектуальной природы в сравнении с ним тень, скудость потенции, нищета знания и так далее без конца.

Итак, ты можешь пробегать этим путем, на котором Бог открывается выше всякого видения, слышания, вкуса, осязания, обоняния, слова, чувства, рассудка и интеллекта — открывается, что Бог богов и царь царей не что-либо из всего этого, но над всем, ибо царь интеллектуального мира есть царь царей и господь господствующих во Вселенной. В самом деле, Он царь интеллектуальной природы, а она правит в рациональной; в свою очередь рациональная природа правит в чувственной, а чувственная — в мире ощущаемых вещей, где главенствуют как правители зрение, слух, вкус, осязание и обоняние. Все эти цари занимаются различением, рассуждением или созерцанием вплоть до царя царей и господа господствующих, который есть само по себе созерцание, сам по себе vεός, или Бог, который держит в своей власти всех царей и правителей и от которого все цари и правители имеют то, что имеют: власть, красоту, бытие, веселье, радость, жизнь и всякое благо.

Поэтому всякое украшение видимых форм в царстве верховного и величайшего царя — пестрота цвета, приятная соразмерность, блеск драгоценных камней, зелень трав, жар золота, вообще все, что услаждает взор и в чем взор черпает радость, успокаиваясь как бы в созерцании сокровищ своего царства, — все при дворе великого царя почитается ни во что, как последняя рассыпанная под ногами солома. Точно так же согласное звучание всевозможных голосов и их сладостная в царстве слуха гармония, неисчислимое разнообразие всевозможных музыкальных орудий, мелодии золотых труб, пение сирен. Филомелы и все прочие изысканные богатства царства слуха — сор, прибитый к мостовой во дворе великого и превосходного царя царей. И так же вся сладость, терпкость и приятность для вкуса огромных райских яблок, сочных плодов, Енгедского винограда, кипрского вина, аттического меда[354], пшеничного хлеба, масла и всего, что предлагают для освежения и вкушения Индия и весь этот мир, его рощи и воды, ничего не стоят во дворце могущественного государя Вселенной. И запахи умащений, ладана, смирны, мускуса, все благовония, обитающие в царстве обоняния, не имеют никакой ценности в великом чертоге высочайшего царя, тем более — все то, что своей мягкостью услаждает чувство осязания, ибо широкой и простершейся по Вселенной кажется держава царя осязания, но она не представляет и едва ощутимого булавочного укола рядом с царством господина Вселенной. Великим кажется царь, который правит всеми сказанными царями и у которого они служат вассалами, то есть общее чувство, в своем владычестве свертывающее всю власть упомянутых царей, но он — купленный раб и последний служитель в царстве всевидящего и вседержащего царя.

Интеллектуальной природе досталось в удел царство, несравненно возвышающееся над всем только что сказанным; от ее силы зависят все названные и описанные царства, и она властно правит ими. Однако правители интеллектуальной природы ходят в дворне величайшего государя, рады записаться в его воинство и не хотят ничего иного, кроме как получить какой-либо чин при дворе своего господина, где они могли бы в интеллектуальном созерцании питаться от того, чье имя Θεός. И все населяющее перечисленные царства ни о чем не заботится, кроме блага, которое видит в своем государе, равно как и ничего собой не представляет в сравнении с ним. В нем достигает полноты, божественного и всесовершенного пребывания в самом себе все то, что у других царей не только существует несовершенным образом и вовне себя, как тень и подобие, но и ограничено в несравнимо и несоизмеримо далеком [от истины] определении.

Цвет, ощущаемый зрением в видимом царстве, не видит, а только видим; у него нет жизни и жизненного движения, то есть нет ни полноты жизненного корня[355], ни самостоятельной — формы. Наоборот, располагающиеся в царстве общего чувства органы ощущения, частные чувства, имеют природу, свертывающую внутри себя в жизненности и познавательной силе ощущающего духа форму ощущаемого мира. Поэтому царство чувств не беднее царства ощущаемого, а только все, что развернуто существует в царстве ощущаемого, более сильным, жизненным и совершенным образом свернуто пребывает в царстве чувств, где царство ощущаемого приходит к успокоению. Точно так же все принадлежащее царству чувств более чистым и совершенным образом пребывает в том царстве, где оно существует интеллектуально, и цвет, имеющий в интеллектуальном бытии умного царства нетленную природу, отличается совершенством от цвета ощущаемого мира, как вечное от преходящего, умная жизнь от смерти и свет от тьмы.[356]

Но в царстве всемогущего владыки, где царство есть царь; где все жители всех царств суть сам оный царь; где цвет не есть цвет ощущаемый или умопостигаемый, а божественный, вернее же, сам Бог; где все лишенное движения и жизни в ощущаемом мире и все имеющее растительную, чувственную, рассудочную или разумную жизнь есть сама божественная жизнь, то есть само бессмертие, в котором обитает только Бог, а все вещи суть в Нем Он сам, — там веселье всех радостей, почерпаемых взором, слухом, осязанием, обонянием, чувством, жизнью, движением, рассудком и интеллектом, веселье вечное, божественное и невыразимое, покой, полный всевозможного ликования и наслаждения, ибо там все есть сам Θεός, Бог — видение и бег, который все видит, во все проникает, все обегает (discurrit). На Него все взирает как на царя, по Его велению все бежит и движется, и всякий бег — к Нему, цели успокоения, так что все — Θεός, начало похождения (effluxus), средина, в которой мы движемся, и конечная цель возвращения (refluxus).

На таком-то пути, брат мой, в неустанном размышлении с высшим старанием ищи Бога, потому что, если правильно искать, нельзя не найти того, кто везде. И тогда мы поистине будем искать Бога сообразно Его имени, чтобы сообразно Его имени и слава Его простиралась до конца потенции нашей земной природы.[357]

2

Теперь, обратившись ко второй половине нашего вопроса[358], рассмотрим подробнее, каким же образом мы придем к восхождению по ступеням упомянутого созерцания, если ничто совершенно неизвестное привлекать нас не может.[359] И в этом разыскании тоже возьмем пример зрения.

Прежде всего, для различающего восприятия видимого зрению нужен двоякий свет. В самом деле, не дух зрения дает имена цветам, а дух его отца, который в нем[360]: этот дух, нисходящий из мозга через зрительные жилы (venas) в глаз, сталкивается с встречным видом (species) объекта, и возникает слитное ощущение; жизненная сила души удивляется (admiratur) этому ощущению и стремится различить его. Не тот дух различает, который в зрительном органе, но через него производит различение (discretionem) более высокий дух. Мы убеждаемся, что это так, на повседневном опыте: например, занятые другим, мы часто не замечаем прохожих, виды которых, множась, доходят (multiplicatae) до глаза, пока не обратим на них внимания; а когда с нами говорят сразу многие, мы понимаем только кого слушаем. Это подтверждает нам ту истину, что дух в органе чувства достигает актуальности своего действия благодаря более высокому свету, свету рассудка, и когда глаз называет одно красным, другое синим, то говорит не глаз, а в нем говорит дух его отца, то есть жизненный дух, орудием которого служит глаз.

Но и так цвет еще не становится видимым, даже при внимании желающего видеть; надо, чтобы само видимое стало видимым благодаря другому, освещающему его свету. Во тьме и во мраке видимое не способно быть увиденным, эту способность ему дает освещающий свет. Раз видимое способно быть видимым только в свете, поскольку само не может преднестись (se ingerere) взору, то оно и нуждается в освещении, потому что у света природа, предносящаяся взору сама по себе[361]; видимое предносится взору, лишь оказавшись в свете, в силах которого предноситься взору самостоятельно. Цвет, однако, пребывает в свете не как в ином, а как в своем начале, потому что цвет есть лишь предел. (terminus) света в прозрачной среде, как видим на примере радуги: из-за того, что солнечный луч определяется (tenninatur) в водянистом облаке везде по-разному, возникает везде иной цвет. Цвет становится тем самым видимым в своем начале, свете[362], поскольку внешний свет и зрительный дух сообщаются по своему блеску; свет, освещающий видимое, предносится сродному с ним свету [глаза] и доводит до него предстоящий (obiectam) зрению вид цвета.

Отсюда, брат, выведи путь твоего бега в исследовании того, как неведомый нам Бог доставляет все средства для влечения к Нему. В самом деле, хотя, как тебе уже ясно, жизненный дух действует как различительная сила в духе зрения, а внешний свет дает видимому способность быть видимым, однако зрение не воспринимает ни самого этого действующего в нем духа, ни света: свет не из области цвета, раз он не цветной, и поэтому его нет нигде в подначальной глазу области. Свет оку неведом; тем не менее он приятен для взора. Как сила, различающая в зрении видимые вещи, есть способный к различению рассудок, так понимающая сила в рассудке есть интеллектуальный дух, а то, чем освещается интеллект, — божественный дух. Различительный жизненный дух в зрении, слухе, на языке, в носу и в осязательном нерве есть единый свет, разнообразно принятый разными органами, чтобы соответственно различию органов разнообразно различать вещи ощущаемого мира. Этот свет есть начало, середина (medium) и конечная цель чувства: у чувств нет другой цели, кроме распознания ощущаемого, они существуют не от чего иного, как от этого духа, и движутся не в иной среде, как в нем. В нем же все чувства и живут[363]; ведь жизнь зрения есть видение, жизнь слуха — слышание, и совершенство этой жизни зависит от различительной способности чувств — скажем, зрение, более совершенное в различении видимого, совершенней, то же слух, — так что жизнь и совершенство, радость, успокоение и все желанное каждому чувству заключено в различающем духе. От него чувства имеют все, что имеют, и, когда их органы поражены и в них иссякает деятельная жизнь, она не иссякает в различающем духе, откуда они снова принимают ту же жизнь, когда проходят помрачение или болезнь.

Равным образом думай то же об интеллекте, который есть свет различающего рассудка, а от него восходи к Богу, свету интеллекта.

Двигаясь так в своем беге путем, открывшимся на примере зрения, ты обнаружишь, что наш вовеки благословенный Бог есть так же все бытие любой существующей вещи, как различительный свет есть все бытие ощущений, а интеллектуальный свет — все бытие рациональной сферы; что только от него у творения есть существование, жизнь и движение. Через его свет — и все наше познание, так что не мы по-настоящему познаем, а скорее он в нас. И когда мы восходим к его познанию, то хоть он нам неведом, однако мы движемся не в чем ином, как в его свете, предносящемся нашему духу, а в его свете приступаем и к нему. От него зависит не только бытие, но равным образом и познание, как от телесного света зависит бытие цвета и от того же света зависит познание цвета, о чем сказано выше.

Заметим себе, что среди своих чудных дел Бог создал свет, превосходящий простотой прочие телесные создания и служащий той серединой между духовной и телесной природой, через посредство которой этот телесный мир, как бы через свое простое [начало], восходит в духовный мир. В самом деле, свет переносит образы в зрение, благодаря чему форма чувственного мира восходит к рассудку и интеллекту и через интеллект достигает в Боге своей цели. Исхождение мира в бытие тоже произошло таким образом, что этот телесный мир стал чем он есть через причастность свету, и телесные вещи считаются тем более совершенными в телесном роде, чем больше они причастны свету, как видно в четырех первоэлементах. Точно также творение, обладающее духом жизни, тем совершеннее, чем больше причастно свету жизни, а творение, [обладающее духом] интеллектуальной жизни, — чем больше причастно свету интеллектуальной жизни. Бог есть неприобщаемый бесконечный свет, так же светящий во всем, как различительный свет в чувствах; и разнообразное определение (terminatio) этого неделимого и беспримесного света являет разнообразие творений так же, как разнообразное определение света в прозрачной среде являет разнообразные цвета, хотя сам свет с цветом не смешивается.

3

Отсюда, брат, тебе, конечно, легко прийти к пониманию того, что, как цвет видим только через посредство света, или, иначе сказать, как цвет приходит к успокоению, к своей конечной цели, только в свете своего начала, так наша интеллектуальная природа не может достичь блаженного успокоения иначе чем в свете своего интеллектуального начала. Как не зрение различает, а через него различает различительный дух, так в нашем интеллекте, имеющем способность понимать от озарения божественным светом, его началом, не мы понимаем и не мы сами собой живем интеллектуальной жизнью, а в нас живет Бог, бесконечная жизнь. И вечное блаженство в том, что вечная духовная жизнь, превосходящая в несказанном ликовании всякий помысел живых существ, теснейше соединившись с нами, живет в нас так, как в наших совершеннейших чувствах живет различающий рассудок, а в чистейшем рассудке — интеллект.

Нам ясно, что неведомый Бог влечет пас к себе, побуждая светом своей благодати. Его невозможно обрести иначе, чем если Он явит себя сам. Но Он хочет, чтобы Его искали, и хочет дать ищущим свет, без которого они не могут Его искать. Хочет, чтобы искали, и хочет, чтобы нашли, поскольку хочет открыться ищущим и явить сам себя. Его поэтому ищут тоже с желанием обладать, и бег умозрительного искания ведет бегущего к покою и конечной цели движения тогда, когда желание ищущего максимально. Мы верно идем к достижению премудрости, лишь если полны величайшего стремления к ней; ища так, мы ищем на верном пути, где она несомненно откроется, явив сама себя[364]. И нам не дано никакого иного пути, и никакого другого пути не завещано нам во всем учении стяжавших премудрость святых.

Гордые, самонадеянные, мудрецы в собственных глазах, полагавшиеся на свой разум, в надменной заносчивости считавшие себя равными всевышнему, замахнувшиеся на божественное познание, — все они заблудились, потому что преградили себе путь к премудрости, решив, что в ней нет ничего неизмеримого их умом, обессилели в своем суемудрии, привязались к древу познания, не поняв древа жизни. И для философов, не почтивших Бога, не было иного конца, кроме гибели в своем тщеславии.

Но кто понял, что достичь премудрости и вечной духовной жизни можно, лишь если она будет дана даром благодати, и что по великой благости всемогущего Бога он услышит призывающих Его имя и они будут спасены, — тот достиг смирения, признал свое незнание и устроил свою жизнь как подобает стремящимся к вечной премудрости, а это — прославленная святыми жизнь добродетельных, неотступных в стремлении к другой жизни. У святых пророков и у получивших в этой жизни благодать божественного света нет иного учения, кроме того, что желающий прийти к духовной жизни и бессмертной божественной премудрости прежде всего должен верить в Бога, подателя совершенных благ, в чьем страхе надо жить и чьей любви держаться, от кого со всем смирением надо просить бессмертной жизни, с высшим благоговением и искреннейшим поклонением привязываясь ко всему служащему ее достижению.

Ты понимаешь тем самым, брат, что никакая добродетель, никакое благочестие, никакой закон, никакой образ жизни не дает нам праведности, при которой мы по заслуге получали бы этот высочайший дар. При всем том добродетельность жизни, соблюдение заповедей, ощутимое благочестие, умерщвление плоти, презрение к миру и другие такие вещи сопутствуют правильно ищущему божественную жизнь и вечную премудрость; и у кого этого нет, тот явно стоит не на пути, а вне его. Из трудов, сопутствующих верному подвижнику, мы можем почерпать знаки, по которым узнается не блуждающий, а идущий по пути. Кто всем желанием стремится познать вечную премудрость, тот ничего не любит больше ее, боится пренебречь ею, в сравнении с ней все считает ничтожным, вменяет ни во что и презирает, все силы посвящает тому, чтобы угодить возлюбленной премудрости, зная, что ей нельзя угодить, если связать себя другой, преходящей мирской премудростью или чувственными удовольствиями. Оставляя все, он поэтому спешит к ней в пылу любви; как лань стремится к потокам вод, так подобная душа к Богу. Тогда не за какие-то совершенные нами дела мы удостаиваемся несравненного сокровища Его славы, но Он любит любящих Его, потому что Он есть милость и любовь, и отдает себя душе, чтобы она вовеки обладала (fruatur) им, наилучшим благом.

Понимаешь ты теперь, брат, и для чего пришел в этот мир, как мы говорили в самом начале: чтобы искать Бога. Из Его имени у ищущих, Θεός, ты видишь, что какой-то путь Его поисков существует. Если вступишь на него, это будет твой путь и ты лучше поймешь, как он отраден своей высшей красотой и обилием увенчивающих его плодов. Упражняйся же в непрестанных делах и созерцательных (theoricis) восхождениях, и найдешь пажити все более богатые, подкрепляющие тебя в пути и день ото дня все более воспламеняющие твое стремление. Наш разумный дух несет в себе силу огня, он послан Богом на землю не для чего другого, как чтобы пылать и возрастать в своем горении. Он возрастает тогда, когда пробуждается удивлением[365], подобно тому как ветер, вея на огонь, раздувает его и переводит его возможность в действительность: постигая деяния Бога, мы удивляемся Его вечной премудрости, и внешний ветер этих деяний и творений столь различной силы и действенности превращает наше стремление в любовь к создателю и в созерцание Его премудрости, чудесно устроившей все.

Когда мы рассматриваем крохотное (minimum) горчичное зерно и зрением ума видим его способность и потенцию, то это нам повод пробудиться в удивлении перед нашим Богом. При столь малом теле его сила не имеет предела: в этом зернышке огромное дерево с листвой, ветвями и множеством новых семян, в которых подобным же образом заключена та же сила сверх всякого числа. Такой я вижу силу горчичного зерна в уме: если бы ему предстояло развернуться в действительности, не хватило бы этого чувственного мира, да что я говорю, не хватило бы ни десяти, ни тысячи, ни стольких миров, сколько можно перечислить.

Кто в подобных раздумьях не исполнится удивлением, если еще прибавить сюда, что человеческий интеллект охватывает всю силу зерна и понимает истину этого, тем самым превосходя по своему охвату любую способность всего чувственного мира и не одного нашего, а бесконечных миров? Сила нашего интеллектуального понимания так же охватывает и всякую телесную и измеримую природу. Какое же величие в нем! А если точечная величина интеллектуального духа охватывает, бесконечно превосходя вместимостью, всевозможную чувственную и телесную величину, то сколь велик и славен господь, чье величие бесконечно выше интеллектуальной величины! Из-за того, что он так велик, в сравнении с ним все ничто и не может быть в нем ничем, кроме как самим вовеки благословенным Богом. В подобном восхождении ты сможешь потом исходить из силы просяного зерна и равным образом из силы всякого растительного и животного семени. Сила любого семени не меньше силы горчичного семени, и число подобных семян бесконечно.

О как велик наш Бог, действительность всякой потенции, ибо предел всякой потенции, а не только потенции, определившейся в горчичном зерне, или просяном зерне, или пшеничном зерне, или семени нашего отца Адама, или других существ и так далее до бесконечности! Ведь если в каждом из них неизмеримая сила и потенция определены (contracta) сообразно роду каждого, то в Боге вне какого бы то ни было ограничивающего определения заключена абсолютная потенция, которая есть вместе и бесконечная действительность. Кто не придет в удивленное смущение, исследуя таким путем силу Бога? Кто не воспламенится величайшим пламенем страха и любви к всемогущему? Кто, рассмотрев потенцию малейшей искры огня, не удивится Богу выше всяких слов? Ведь если потенция искры такова, что, делаясь действительной, — а потенциальная искра переводится в действительность трением железа о кремень — способна все разрешить в свою природу, переведя в действительность потенциальной огонь везде, где он только есть в этом мире и во всех бесконечных мирах, то какова же потенция нашего Бога, огня, поедающего огонь? Если рассмотришь природу и состояния огня числом двадцать четыре, как это делает высочайший созерцатель божественного Дионисий в книге об ангельской иерархии[366], тебе откроется удивительный путь искания и обретения Бога. Читай там — и исполнишься изумлением.

4

Если ищешь еще и другого пути к премудрости нашего Учителя, заметь вот что. Оком ума ты видишь, что в малом куске дерева, этом небольшом камне, или в меди, или в слитке золота, либо же в горчичном или просяном зерне потенциально заложены все искусственные телесные формы: внутри любого явно заключены круг, треугольник, квадрат, шар, куб и вообще все, о чем идет речь в геометрии, а также формы всех животных, всех плодов, всех цветов, кустарников, деревьев, то есть подобие любых форм, существующих в этом мире и могущих существовать в бесконечных мирах. И вот, если велик даже художник, который сумеет произвести из малого куска дерева лик царя, либо царицы, или муравья, или верблюда, то как велик искусник, могущий в действительности создать все, что есть в любой потенции? Тот Бог, который из любого малого тела способен сделать все по подобию любых форм, какие только мыслимы в этом мире и в бесчисленных мирах, удивителен тонкостью своего искусства. Но еще удивительнее потенцией и знанием тот, кто создал просяное зерно и вложил в него такую силу. Поражает величием премудрость, способная пробудить в зерне все возможные формы не в случайном подобии, а в истине существования. И превышает всякое понимание и несказанно изумляет то, что Бог может не только произвести живых людей из камней, но и создать людей — из ничего, и вызвать к бытию несуществующее так же, как существующее. Если несомненно то, что всеми тварными искусствами достигается лишь нечто в чем-то (нечто — то есть нечто от подобия не без изъяна; в чем-то — то есть в чем-либо сотворенном, например в материн меди, из которой делается статуя, как-то похожая на человека), то каков же художник, производящий в бытие не подобие с изъяном, а истинную сущность без всякой исходной материи?

Подобными вот путями восходят к Богу среди потрясающего удивления, и дух будет непрестанно гореть тогда стремлением найти Его и томиться любовью, пока ему не будет явлено высшее спасение.

5

Есть, наконец, и еще путь искания Бога внутри тебя — путь снятия всего определенного (ablationis terminatorum). Когда художник ищет в массе дерева лицо царя, он отбрасывает все определенное другим образом, чем это лицо. Через замысел веры[367] он видит в дереве лицо, которое его глаз хочет увидеть присутствующим явно; для глаза будущим является лицо, которое благодаря вере уже присутствует в интеллектуальном замысле для ума. Мысля Бога лучшим из всего, что можно помыслить, ты отбрасываешь все определенное и ограниченное. Отбрасываешь тело, говоря, что Бог не есть тело, то есть нечто определенное количеством, местом, фигурой, положением. Отбрасываешь чувства, раз они определенны: не видишь Бога ни на горе, ни в потаенных глубинах земли, ни в образе солнечного блеска; то же в отношении слуха и прочих чувств, поскольку все они определенны в потенции и силе, а значит, не суть Бог. Отбрасываешь общее чувство, представление и воображение, поскольку они не выходят за пределы телесной природы и воображение не постигает ничего нетелесного. Отбрасываешь рассудок, потому что он часто отказывает и постигает не все: хочешь знать, почему это — чело век, почему это — камень, и не находишь никакого рассудочного основания всех деяний Бога; значит, сила рассудка мала и Бог не есть рассудок. Отбрасываешь интеллект, раз интеллект тоже определен в своей силе: хоть он охватывает все, однако чистую суть ни одной вещи он не может постичь в совершенстве и видит, что все постигаемое им можно постичь еще более совершенным образом; значит, Бог не есть интеллект. Продолжая искания дальше, ты не находишь в себе ничего подобного Богу и утверждаешь только, что Бог — над всем этим как причина, начало и свет жизни твоей мыслящей души.

В веселии ты убедишься, что Он к тебе ближе сокровеннейших глубин твоего существа как источник блага, из которого тебе изливается все, что имеешь. Ты обращаешься к Нему, день ото дня вступая все глубже в самого себя и оставляя все внешнее, чтобы оказаться на том пути, на котором обретается Бог, и чтобы потом суметь обладать Им в истине, что да пошлет тебе и мне Он сам, вовеки благословенный, щедро дающий самого себя любящим Его.

О БОГОСЫНОВСТВЕ

Собрату Конраду Вартбергу, канонику Майнфельдского монастыря, благочестивому священнику и проч.

Горячность, с какой ты предаешься занятиям, заставила меня наконец откликнуться на твои частые увещания. Ты настойчиво допытываешься от меня предположений относительно богосыновства, которое глубочайший богослов Иоанн объявляет подарком вечного света, когда говорит: «Всем, кто принял Его, Он дал власть быть сынами Божиими, — верующим во имя Его».[368] Досточтимый собрат, прими то, что пришло мне в голову, с уговором не думать, будто я что то прибавил к читанному тобой в моих прежних рассуждениях; и в тайниках души у меня не осталось ничего такого, чего я не доверил бы уже той моей книге, где изложено общее искусство предположений. Ты сможешь убедиться в этом из нижеследующего.

1

Если сказать одним словом, то сыновство Богу, по-моему, надо считать не чем иным как обожением, которое именуется еще греческим словом «теосис». Теосис, как сам знаешь, есть высшая полнота совершенства, называемая также познанием (notitia) или созерцательным видением (visio intuitiva) Бога и Слова, Мысль Иоанна Богослова я вижу в том, что Логос, или вечный разум, который был вначале у Бога, дал человеку разумный свет, вложив в него дух по своему подобию, а потом через многообразные напоминания провидцев-пророков и, наконец, через явившееся в мире Слово засвидетельствовал, что свет этого разума есть жизнь духа и что, если мы принимаем это божественное Слово в нашем разумном духе, верующим дается власть богосыновства.

Достойна бесконечного удивления эта причастность божественному достоинству, благодаря которой наш разумный дух в своей интеллектуальной силе достигает такой власти. Интеллект — как бы божественное семя, чье действие в верующем способно возрасти настолько, что он достигнет обожения, то есть высшего духовного совершенства и обладания самой истиной не как она омраченно существует в символе, намеке и разнообразной инаковости внутри этого чувственного мира, а как она духовно созерцается в самой себе. Это и есть та достоверная способность (sufficientia), которую наша интеллектуальная сила имеет от Бога.[369] Она переходит в действительность у верующих, пробужденная божественным словом, потому что, кто не верит, тот никогда не узнает восхождения: сам о себе решив, что восхождение невозможно, он сам себе преградил путь. Ничто не достигается без веры, которая впервые ставит путника[370] на путь, поэтому наша духовная сила способна восходить к совершенству интеллекта в той мере, в какой она верит; а если есть вера, то путь восхождения не закрыт вплоть до богосыновства.

Поскольку лишь это богосыновство есть вершина всякой человеческой потенции, наша интеллектуальная сила не исчерпывается ничем по сю сторону теосиса; ни в какой мере она не достигает и ступени своего высшего совершенства, пока остается по сю сторону успокоения в сыновстве бесконечному Свету и вечной радости жизни. Но думаю, что обожение превосходит пределы всякого способа осмысления. Все, что в этом мире может представиться, помыслиться или прийти на ум сколь угодно глубокому и возвышенному человеку, остается внутри известных определений, и никакой помысел радости, веселья, истины, сущности, силы, самосозерцания или чего бы то ни было не свободен от ограниченности — этот помысел у каждого различно, смотря по обстоятельствам здешнего мира, но все-таки окажется привязан к воображению, — так что, даже когда мы отрешимся от мира и наш поднявшийся над омрачающими ограничениями и освободившийся от частных состояний интеллект обретет в своем духовном свете как свое высшее счастье божественную жизнь и в ней возвысится к созерцанию истины, само это созерцание, пускай свободное от относительности символов чувственного мира, все-таки не останется вне модуса этого мира.[371] В самом деле, Богослов говорит, что свет разума имеет силу делать сынами Бога всех принимающих Слово и верующих. Значит, одно и то же сыновство будет у многих сынов, которые окажутся причастны ему в разной мере и разными способами; ведь множество в своем многообразном различии — а все существующее в другом обязательно существует с различием — поразному приобщается к единству, и сыновство многих осуществится поэтому в каком-то модусе, который можно, наверное, называть приобщением по усыновлению.[372] Наоборот, сыновство единородного Сына, пребывая вне всякого модуса тождественным природе Отца, есть то сверхабсолютное сыновство, в котором и через которое обретают сыновство Богу все сыны по усыновлению.

2

Теперь ты, наверное, ждешь, что я каким-то об разом подведу тебя к пониманию существа этой не сказанной радости богосыновства. Хотя ты не должен надеяться, будто я способен достаточно описать то, что превосходит всякое понятие, — тем более что, опираясь на предположения, мы не в силах выйти за пределы символических модусов, — и мне стыдно быть пойманным на самонадеянной дерзости, с какой я, грешный человек, берусь за дело, посильное лишь самым чистым душам, однако немалое желание угодить тебе не позволяет мне молчать. Вот тебе вкратце мои предположения.

По-моему, мы становимся сынами Бога не так, что делаемся тогда чем-то другим, чем теперь, но мы будем тогда по-другому тем, чем, каждый на своей ступени, являемся ныне. Сила интеллекта, принимая животворящий ее действительный божественный свет, через веру привлекает на себя его постоянное влияние, чтобы вырасти в совершенного мужа.[373] Мужество не от мира младенчества, где человек еще растет, а от мира совершенства. Отрок то же, что и муж, но сыновство раскрывается не в отроке, которого причисляют к рабам, а в зрелом возрасте, когда он соцарствует с Отцом[374]. Ученик, проходящий сейчас школу, чтобы достичь зрелости, — тот же, который приобретает потом степень учености. В здешнем мире мы учимся, в нем приходим к этой степени. Учимся же мы способом, каким говорит богослов: принимаем слово разума от учителя, в истинность учительства и в правду учения которого верим, и твердо надеемся, что можем достичь зрелости, а принимая слово и веря ему, открываем себя божественному научению. Таким путем в нас возникает способность достичь той степени знания, какой является богосыновство.

Живописец учит ученика начертывать стилем многие частные формы, только потом наступает переход от упражнений к науке художества. Наука есть воз ведение частных знаний во — всеобщее искусство, и одно с другим несоизмеримо. В этом мире мы учимся через посредничество чувств, постигающих только частное; от чувственного мира частностей мы перейдем к всеобщему искусству, которое коренится в интеллектуальном мире, потому что всеобщее (universaje) существует в интеллекте и принадлежит к духовной области. В этом мире наше ученье идет среди разнообразных частных объектов, как бы среди разнообразных книг; в духовном мире только один объект интеллекта, истина, где интеллект обретает универсальную науку. В разнообразных частных объектах этого мира посредством чувств он искал тем самым не что иное, как свою жизнь и хлеб жизни, истину, которая есть жизнь интеллекта.

Вот наука, которую он ищет, пока учится в этом мире: понимать истину; больше того, обладать наукой истины; больше того, быть учителем истины; больше того, быть самим искусством истины. Он находит здесь не это искусство, а только его части, создания искусства [истины]. Но он переносится из школы этого мира в область полноты знания и сам делается художником, или искусством создания этого мира. Школа жизни и совершенства кончается, и всякое движение интеллекта успокаивается, когда он видит себя в той области, где пребывает учитель и художник всех возможных созданий, Сын Бога, Слово, которым образованы небеса и всякое творение, и видит, что сам подобен ему. Богосыновство возникает в нем тогда, когда он обладает этим искусством; больше того, сам есть это божественное искусство, в котором и через которое все существует; больше того, сам есть Бог и все вещи в той мере и тем способом, какими Им приобретена эта степень.

Рассмотри это во внимательном размышлении.

Познание (scientia) своей универсальной всеохватностью обнимает все познаваемое, то есть Бога и все сущее. Ученый книжник, достигший степени универсальной науки, имеет сокровище, из которого может выносить новое и старое[375]; его интеллект сообразно его степени обнимает Бога и Вселенную, так что от него ничто не ускользает и не остается вовне: все становится в нем самим же интеллектом. У другого ученого книжника то же самое в его меру, и так у каждого. Кто с большим старанием в школе чувственного мира будет упражняться в духовном ученичестве при свете Слова божественного учителя, тот достигнет более совершенной степени.

И еще. Поскольку наука, которую мы ищем и в которой блаженство интеллектуальной жизни, есть знание истинных и вечных вещей, то наш интеллектуальный дух, если только ему дано подняться к совершенному знанию и в самом себе вечно обладать всесладостной духовной жизнью, должен не прилепляться своими стремлениями к временным теням чувственно го мира, а пользоваться ими в меру потребности для духовного научения, как ученики в школах пользуются чувственной материальностью письмен. Они изучают не сами по себе материальные фигуры букв, а их разумный смысл, и звучание речей наставника они воспринимают интеллектуально, а не чувственно, стараясь через словесные знаки уловить мысль учителя; кто, наоборот, находит больше удовольствия в самих по себе знаках, не достигает философской степени, но, как невежда, вырождается в писца, рисовальщика, чтеца, певца или музыканта.

Такого рода уподобление побуждает нас, стремящихся к богосыновству, не прилепляться к чувственным вещам, намекающим знакам истины, но, не впадая в замутняющую привязанность к ним, пользоваться ими ради нашей слабости так, как если бы через них с нами говорил учитель истины и они были книгами, содержащими выражение его мысли. Тогда мы в чувственном увидим духовное и путем некоего не соизмеримого сравнения от преходящего, текучего, временного, существующего в неустойчивом потоке поднимемся к вечности, где всякая последовательность восторгнута (rapta est) в непоколебимое постоянство покоя, отдадимся созерцанию истинной, справедливой и радостной жизни, расстанемся со всякой тянущей вниз грязью и, отрешившись от этого мира, с пылким желанием научения сможем устремиться к божествен ному учителю и через усыновление его учительству войти в саму жизнь. Вот радость господня, которую никто не сможет отнять у нас, когда мы духовным вкуплением[376] ощутим, что прикоснулись к нетленному бытию. И это — высшее наслаждение, как если бы, пользуясь полным здравием чувства, мы вкушали желанный хлеб жизни, по которому изголодались. Больной с поврежденным вкусом ест изысканную пищу, но, поскольку нет живости чувства, ощутившего бы сладость яств, он пребывает в муке среди скорби, тоски и боли и пережевывать свою пищу для него мучение; но с наслаждением и радостью вкушает пищу тот, кто алчет, обладая чистым и здравым вкусом. Вот пример — пусть отдаленный — непрестанной радости сынов Бога, когда жизнь интеллекта не только не разрушается гибелью по нетленности своей природы, но и, вечно питаемая чистой истиной, вечно наслаждается интеллектуальным вкушением, ощущая себя тем самым истинной духовной жизнью.

3

Тебе, наверное, часто приходится слышать, что Бог непознаваем и что богосыновство как обладание истиной, какой является сам Бог, недостижимо. Думаю, ты хорошо понимаешь, что его истина воспринимается в другом только с различием. И все-таки образы богоявления (modi theofanici) имеют интеллектуальную природу, так что пускай Бог и не постигается как Он есть, однако в чистоте интеллектуального духа Он откроется без всяких символических фигур в ясном интеллектуальном видении лицом к лицу. Этот способ явления абсолютной истины, будучи высшим блаженством интеллектуальной жизни, приходящей к обладанию истиной, есть Бог, без которого ум не может быть счастлив.

Ты не должен забывать, что успокоение всякого движения интеллекта есть последняя истина[377]. Вне области истины нет уже никаких следов интеллектуальной природы, и, по суждению самого ума, вне сферы истины не может быть совершенно ничего. Но если рассмотреть внимательно, то, как мы разъясняли в других наших книжках, истина есть не Бог, как Он торжествует в себе, а модус Бога, каким Он сообщает себя интеллекту в вечной жизни. Торжествующий в себе Бог не есть ни умопостигаемый, ни познаваемый, не есть ни истина, ни жизнь, ни даже бытие, но как единое простейшее начало опережает все умопостигаемое.

Поскольку Бог превосходит таким образом всякое понятие, то Он и не находится в области, или сфере, интеллекта; интеллект не видит и того, что Он вне этой сферы. Раз Бога нельзя постичь вне интеллектуальной области иначе как негативно, то Он постигается через наслаждение пребыванием в истине и жизни среди мира и покоя в небе эмпирея, то есть высшего восторга нашего духа, когда дух насыщается этим явлением божией славы. Высшая радость интеллекта в знании, что его начало, середина и конец превосходит всякую высоту постижения, и в созерцании его в своей собственной последней цели, чистой истине. И это — постижение им самого себя в истине и в таком изобилии славы, что, понимает он, не может быть ничего вне его, но все в нем — он сам.[378]

Ты, конечно, знаешь — наведу тебя сравнением, — что формы кажутся равными себе в прямых зеркалах и ущербными (minores) в кривых. Возьмем высшее сияние нашего начала, славного Бога, в каковом сиянии является сам Бог, и пусть это будет у нас беспорочное, прямейшее, бесконечное и совершеннейшее зеркало истины, а все творения пусть будут конкретно определившимися и разнообразно искривленными зеркалами. Интеллектуальные природы будут среди них живыми, более ясными и прямыми зеркалами, причем представь, что в качестве живых, разумных и свободных они способны искривлять, выпрямлять и очищать сами себя. И вот я говорю: единая зеркальная ясность разнообразно светится в отражениях этих зеркал, но в первой, прямейшей зеркальной ясности все зеркала светятся как они есть (подобное можно наблюдать, поставив вещественные зеркала в круг одно перед другим), а во всех других, ограниченных и кривых, все предстает не как оно есть, но смотря по устройству принимающего зеркала, то есть ущербным из-за отступления этого принимающего зеркала от прямизны. Если теперь какое-то разумное живое зеркало перенесется к первому зеркалу истины, в котором все без ущерба светится истинно как есть, то зеркало истины вместе со всеми принятыми им в себя зеркалами перельется в разумное живое зеркало и та кое разумное зеркало примет в себя зеркальный луч зеркала истины, несущего в себе истину всех зеркал, — конечно, примет в своей мере, но в тот момент вечности это живое зеркало, как бы живой глаз, вместе с принятием лучей сияния от первого зеркала в нем же, зеркале истины, увидит само себя, как оно есть, и в себе — опять-таки по-своему — увидит все другие зеркала. Чем оно само будет проще, свободнее, яснее, чище, прямее, правильнее и истиннее, тем чище, радостнее и истиннее оно будет созерцать в себе божественную славу и всю Вселенную, Так в первом зеркале истины, которое можно назвать также Словом, Логосом, или Сыном божиим, умное зеркало обретает сыновство так, что оно — все во всем, и все — в нем, и его царство — обладание Богом и всем в блаженной жизни.[379]

Теперь отбрось количественные определения чувственных зеркал и освободи свое понятие от пространства, времени и всего чувственного, поднимаясь к разумным зеркальным ясностям, где наша мысль в чистом смысле отражает истину, — ибо мы исследуем потемки сомнения ясностью разумного зеркала и знаем, что истинно то, что доказывает нам разум, — словом, перенеси вышеописанный образ в интеллектуальную область, чтобы возвыситься над нашим плохим примером к созерцанию богосыновства. В каком-то таинственном проблеске ты сможешь предвкусить, что богосыновство есть не что иное, как переход от туманных символов и видимостей к единению с бесконечным разумным смыслом, в котором и через который дух живет и понимает себя живущим, причем так, что ничего не видит живущим вне его и живым, — все, что есть в нем он сам, узнавая в себе такое изобилие жизни, что все могло бы вечно жить в нем, причем не какие-то другие вещи дают ему жизнь, но он сам есть жизнь всего живого. Потому что Бог не будет по отношению к самому этому духу другим, разнящимся или отличным, и но будут другими ни божественный смысл, ни божественное Слово, ни божественный Дух: всякие инаковости и различия много ниже богосыновства.

Чистейший интеллект делает все понимаемое своим пониманием (intellectum), раз все понимаемое в интеллекте есть сам же интеллект. Все истинное истинно и тем самым понятно через саму истину; одна только истина есть понятность всего понимаемого. Свободный и яснейший из всего, интеллект делает истину понимаемого своим понятием, чтобы жить интеллектуальной жизнью, которая есть понимание; и если сама истина есть в нем его понимание, интеллект будет понимающим и живым вечно, причем, понимая истину, которая есть в нем он сам, интеллект будет понимать тогда не что иное, как сам себя. Вне понимаемого ничто не понимается, а между тем понимаемое есть в интеллекте сам интеллект. Для него, не могущего понять, как может существовать что бы то ни было вне понимаемого, не останется ничего, кроме самого по себе чистого понимания, а если так, интеллект не будет понимать понимаемое как что-то иное и собственное действие понимания тоже не будет ему чем-то иным, но в единстве сущности соединятся он сам, понимающий, то, что им понимается, и акт понимания. Истина не будет внешней для интеллекта, и жизнь, которой он живет, тоже не будет иной ему, живущему во всю силу сообразно природе интеллектуальной энергии, все по-своему охватывающей и все пре вращающей в себя, когда все в интеллекте — он сам.

Богосыновство есть, таким образом, снятие всякой инаковости и всякого различия и разрешение (reso lutio) всего в единое, или, что то же, переливание (transfusio) единого во все вещи. Это и есть теосис. Если Бог есть единое, в котором все единится, и Он же есть переливание единого во все вещи, делающее вещи тем, что они суть, а в интеллектуальном созерцании быть единым, в котором все, и быть всем, в котором единое, совпадают, то мы подлинно обоживаемся, когда возвышаемся до того, что становимся в едином Им самим, в котором все, и во всем — единым.

Не считай только эти выражения точными; несказанного не охватить никакими словами. В глубокой медитации тебе предстоит поэтому подняться над всеми противоположениями, фигурами, пространствами, временами, образами и определениями, над различиями, разделениями, сочетаниями, утверждениями и отрицаниями, если тебе предстоит, шагнув к духовной жизни за пределы всех соизмеримостей, сравнений и умозаключений, сыном жизни преобразиться в жизнь, А мои слова пусть послужат пока неким временным предположением о теосисе, откуда и ты, несмотря на их приблизительность, по возможности в чистой простоте предположи, каким должно быть описание неизмеримой глубины восхождения над всякой рациональностью к чему-то превышающему все, что можно объяснить какими бы то ни было знаками.

4

Не сомневаясь, что тебе очень хотелось бы узнать мое представление о пути, каким среди текучести нашего времени, я предполагаю, надо идти в стремлении к богосыновству, попробую изложить еще и это, как приходит на ум.

Начну с того, что приемы разрешения (resolutorias scholas)[380] избавляют нас от многосложного разнообразия, если мы обратимся к единому и модусам единого. Конечно, абсолютное единство, возвышающееся над всеми рассуждениями и умозаключениями, начало, середина и конец всего, да просто все во всем, ничто в ничем, никаким образом не соупорядочено (coordinatum) с интеллектуальными, рациональными или чувственными вещами (как я излагал в «Ученом незнании», восхождение или нисхождение вещей никак не может вести к простому максимуму, вознесшемуся выше всякого порядка и всякой ступени), но тем не менее первоединое, хотя и остается непостижимым, есть то самое единое, которое постигается во всем постижимом. Единое оказывается тем же, что и все: то же самое непостижимое единое вместе и постигается во всем. Это как если назвать неисчисляемой единицу (monadem), хотя в ней все число, и в любом числе исчисляется та же неисчисляемая единица. Никакое число и не может быть ничем другим, как единицей. Скажем, у десятки все, что она есть, от единицы, без которой десятка не была бы ни единым числом, ни десяткой: совершенно все, что есть десятка, у нее от единицы; она настолько не есть что-то отличное от единицы, что даже нельзя говорить, будто она что-то принимает от единицы, — нет, все, что она есть, есть единица. Причем число десятки не исчисляет единицу и единица остается неисчислима ни десяткой, ни каким-либо другим числом: над всяким числом возвышается одна неисчисляемая единица. И еще. Поскольку шестерка не есть семерка, они будут двумя разными числами, хотя единица шестерки не есть что-то другое рядом с единицей семерки, ведь в них по-разному обретается одна и та же единица. Итак, единицу, начало числа, не обнаружить с помощью числа, но одно и то же единство, выступая в числе числовым порядком, в единице неисчисляемо. Между числовым и неисчисляемым, абсолютным и определившимся тем или иным образом (modaliter) не существует никакой соупорядоченности, или соизмеримости.

Сходным образом тебе следует предполагать, что то единое, которое есть начало всего, будучи началом всего выразимого, само несказанно. Ничто сказанное не выражает несказанного, а несказанное сказывается во всем говоримом: единое, Отец, или родитель Слова, есть все то, что сказывается во всяком слове и означивается во всяком знаке. И так далее.

Вот тебе еще пример для руководства. Ничто в рассудочной и чувственной областях не способно уловить мысли учителя. Полнотой своего знания и силы или благости его ум побуждается к тому, чтобы привлечь к подобию себе другие умы. Он порождает из себя мысленное слово — простое и совершенное слово его знания, или само искусство учителя в его полно те, — и хочет вдохнуть это искусство в умы учеников. Поскольку, однако, оно не может проникнуть в их умы иначе как через посредство чувственных знаков, он вдыхает воздух и образует из него звучащее слово, которому придает разнообразную форму и выражение, чтобы таким путем поднять умы учеников до равенства своему учительству. Опять-таки все слова учителя способны обнаружить автора слов, интеллект, толь ко через мысленное понятие, или то интеллектуальное слово, которое есть образ ума. В подобном выражении учения учителя отражается чувство учителя, светящееся в его голосе, притом различно, смотря по различию способов выражения; чтобы слово принесло плоды, мысль учителя светится в значении слов; светится [в речи] и само учительство, изливаясь так изобильно и с таким учительским достоинством. Однако никакие способы произношения не исчерпывают чувство, ибо оно таково, что не может вполне излиться в голосе; никакое разнообразие речей не исчерпывает мысли, плодотворность которой невыразима, ибо она есть само искусство учительства; никакая речь вместе с произношением и их всевозможными приемами не могут выразить само по себе интеллектуальное искусство учителя, хотя в каждом слове не оказывается и не сказывается ничего, кроме самопроявления учителя, с целью преобразить ученика в подобное же учительское достоинство.

Сходным образом наше триединое начало своей благостью сотворило для разумных духов этот чувственный мир и его материю как голос, в котором оно заставило разнообразно светиться умопостигаемое слово, сделав все чувственные вещи звуками разнообразных речений, развернутых Богом-Отцом через Сына Слово во вселенском Духе с тем, чтобы наука высшего учительства через чувственные знаки переливалась в человеческие умы и усовершающе преображала их в подобное учительство, так что весь этот чувственный мир существует для интеллектуального, человек есть цель чувственных созданий, и препрославленный Бог — начало, середина и цель всей его деятельности.

Стремящиеся к богосыновству учатся поэтому понимать, что все выразимое идет от несказанного, несоупорядоченного и всепревознесенного; что это несказанное стоит выше всякого интеллектуального бытия; что оно — начало, середина и конечная цель всего понимаемого интеллектом и первоединое есть неприобщаемым образом источник умопостигаемого бытия и вся его суть. Так мысленное слово есть источник звучащего и вся его суть, но означивается звучащим словом без смешения с ним и без своего разделения, поскольку звучащее слово не в состоянии ни участвовать в мысли, ни как-то достичь ее. В свою очередь интеллектуальное слово есть интеллектуальное принятие несказанного слова. Всякое интеллектуальное слово поэтому свободно (absolutum) от любой его чувственной конкретизации. Всю свою суть интеллектуальное слово интеллектуально берет от невыразимого. Если интеллект дает имя невыразимому, это происходит в модусе его абсолютности, поскольку модус интеллекта абсолютно свободен в порядке отношения к чувственным конкретностям. Оттого именовать или постичь невыразимое никак нельзя. Абсолютное имя — сущность, или божество, или благо, или истина, или еще сила и любое другое имя — никак не именует неименуемого Бога, а только выражает Его разными доступными интеллекту способами. Но этим способом несказанный выражается, неприобщаемый приобщается и превосходящий всякий модус модифицируется. Бог есть возвышающееся над единым и модусами единого начало, которое дает приобщиться к себе в едином и модусе единого. Делаю отсюда предположение, что, может быть, школа, путем которой мы стремимся в этом мире подняться к обретению богосыновства, располагается в ином [Богу], и наше рассмотрение должно вращаться вокруг единого и Его модуса.[381]

5

Чтобы уловить мою мысль на более конкретном примере, приложи единое и модус к чему-то такому, чье существование и действие ты видишь во всем; а мы видим, что во всем действует некая сила. Соответственно освободи в интеллектуальном понятии ее сущность [от ее проявлений], рассмотрев силу в модусе абсолютной отрешенности. Эта абсолютная сила будет некоей соупорядоченной [с вещами] максимальностью, которая на универсальной высоте и в единстве интеллектуальной простоты содержит в себе все степени и модусы силы. И она же будет высшим модусом, каким интеллектуально постигается всепревосходящая причина всякой силы, сама по себе невыразимая и совершенно непостижимая: ведь Бог не есть сила, но господь сил. Потом заметь, что Бог, будучи выше всего и абсолютного и конкретно определенного, постигается в любой сколь угодно высокой абсолютизации[382] не как Он есть, а только вместе с самим этим модусом абсолютности. Конечно, в модусе абсолютности интеллектуальные природы интеллектуально приобщаются к неприобщаемому — скажем, как силы, поднявшиеся над всякой ограниченной конкретизацией силы в тени чувственного мира. Но и абсолютность имеет свои модусы, ведь вне какого-то модуса нельзя приобщиться к самой абсолютизации. Соответственно разнообразие модусов абсолютной силы обнаруживает и разнообразие приобщающихся к ней сил. Интеллектуальные духовные сущности, приобщающиеся к силе в разных модусах абсолютности, поэтому различны, причем все абсолютные духи, по-разному приобщающиеся к единой силе, суть не что иное, как абсолютная сила в разных модусах приобщения к ней. Ты ясно видишь, как велика потенция духа: он есть сила, вознесшаяся над всякой силой чувственного мира, и в потенции его силы свернуто заключена вся сила небес и всего, что ниже; всякая заключенная в вещах сила есть не кое развертывание силы интеллектуального духа. Но этот чувственный мир в разнообразии своих модусов чувственно причастен той же самой силе, которой интеллектуальный мир причастен интеллектуально. Та же самая абсолютная сила интеллектуального мира конкретизуется в чувственном мире, кроме того, через разные модусы приобщения: небесно — на небе, одушевленно — у живых существ, растительно — у растений, неодушевленно — у минералов, и так далее. При внимании ты во всем находишь силу и ее модус. Сила есть тем самым единое[383], которое во всем есть все то, что в своем модусе причастно этому единому.

О бытии, благе, истине строй предположение точно так же, как о силе. Скажем, бытие есть то же самое единое, которому причастно все существующее. Так же благо и истина. Мудрый законодатель Моисей говорит, что Бог сотворил Вселенную и образовал человека, словно Бог есть творящая или образующая сила, хотя Он над всем этим; но Моисей лишь старается внушить нам, что все вещи вышли в бытие через приобщение к его силе в том модусе, в каком к нему можно по-разному приобщаться. Точно так же, говорит он, Бог увидел, что все созданное — благо, и показывает этим, что Бог есть источник блага, из которого возникает все благое в модусе, в каком к нему можно по-разному приобщаться; так что [благо] есть не что иное, как единое, приобщение к которому возможно лишь в том или другом модусе.

Чтобы еще яснее раскрыть тебе это мое предположение, скажу: все, что богословствующие или философствующие стремятся выразить в разнообразии модусов, есть единое. Едино царство небесное, и его уподобление — тоже одно, но развернуть его можно только в разнообразии способов, как показывает Учитель истины.[384] И Зенон не говорил одно, а Парменид, Платон или кто бы то ни было из повествовавших об истине — другое, но, имея в виду единое, они только выражали одно и то же в разных модусах. Пускай эти способы выражения противоположны и кажутся несовместимыми, однако каждый по-своему — один утвердительно, другой отрицательно, третий обоюдно — они пытались развернуть одно и то же единое, недостижимо вознесшееся над всяким противоположением. Ибо едина и утвердительная теология, все утверждающая о едином, и отрицательная, все отрицающая о нем же, и двоякая, ни утверждающая, ни отрицающая, и разделительная, одно утверждающая, другое отрицающая, и сочетательная, в утверждении связующая противоположности или в отрицании совершенно отбрасывающая оба взаимно отрицающих противоположения. В единую теологию входят, таким образом, все возможные модусы выражений, которыми стремятся как-то выразить одно и то же невыразимое.

6

Итак, вот путь стремящихся к теосису: среди разнообразия любых модусов обращаться к единому. Когда ищущий по тщательном рассмотрении замечает, что единое, всеобщая причина, не может не сказаться в любом высказывании, — как говорящий не может но высказаться, все равно, скажет ли он, что говорит нечто, или скажет, что не говорит, — то ему становится ясно, что сила несказанного охватывает все, что может быть сказано, и нельзя сказать ничего, в чем по-своему не светилась бы единая первопричина и всякого говорящего, и всего говоримого.[385] Поэтому верно богословствующий ученик во всем разнообразии человеческих предположений не найдет ничего способного его смутить. Для него утверждающий, что Бог не есть совершенно ничто из того, чем Он представляется, говорит не хуже, чем утверждающий, что Бог есть все это; и говорящий, что Бог есть все, не менее прав, чем говорящий, что Бог есть ничто пли вообще не есть. Он знает, что несказанный Бог выше всякого утверждения и отрицания, кто бы и что бы о нем ни говорил, и все кем бы то ни было говоримое о Боге есть лишь некий модус говорить о несказанном. Так два вида живых существ, человек и осел, в разных модусах — человеческий вид в разумном, ослиный в неразумном — выражают единый род живых существ. Судя по его выражению в человеке, этому роду, кажется, присуща разумность; судя по его выражению в осле — неразумность. Но кто, вглядевшись в самый род, увидит, что он просто возвышается над этими различиями и что ему не присуще поэтому ни одно из различных определений, тот заметит, что выражение в человеке есть некий различительный модус рода, возвышающегося над различиями, и таково же его выражение в осле. Словом, противоположность выражений противоположных различительных модусов не препятствие для того, кто рассматривает единый под нимающийся над этим род.

Стремящийся к теосису не должен забывать, наконец, что в этой школе чувственного мира среди разнообразия модусов ищут единое, которое является всем, но с обретением степени знания в небе чистого интеллекта все вещи, наоборот, познаются в едином. Как это получается, предположи, исходя из предыдущего. А именно, мысль движется тогда к пониманию уже не в рассудочной дискурсии, отправляясь от воспринятого чувствами, а постольку, поскольку мысль интеллектуально приобщается к абсолютной силе и по изобильной мощи ее природы становится неким знанием всего умопостигаемого. В этом мире человек стремился перевести потенциальную силу мысли в акт через чувственные побуждения. Когда затем эта сила, приведенная в действие (actuata) рассуждением и освободившаяся от необходимости поддерживать жизнь тела, которому она дала приобщиться к себе, возвращается внутрь себя в живительной интеллектуальной сосредоточенности, она видит себя той силой, которая есть актуальное знание вещей. В самом деле, как Бог есть актуальная сущность всех вещей, так отделившийся (separatus), живительно и сосредоточенно возвратившийся в себя интеллект есть живое подобие Бога; и как Бог есть сущность всех вещей, так интеллект, подобие Бога, есть подобие всех вещей. Но через подобие совершается познание; и поскольку интеллект — живое подобие Бога, познавая себя, он познает в себе как едином все. Причем себя он познает, когда созерцает в Боге себя как есть, а это бывает тогда, когда Бог есть в Нем Он сам. Познать все есть для него поэтому не что иное, как увидеть себя подобием Бога. Это и есть богосыновство. В едином простом познающем созерцании он видит тогда все вещи. Здесь, наоборот, он разыскивает единое среди разнообразия его модусов. Соответственно, когда интеллектуальная сила, которая для своей охоты[386] в этом мире распространилась рассудочно и чувственно, перенесется отсюда, она соберется внутри себя; интеллектуальные силы, распределившиеся по органам чувств и рассудочным умозаключениям, возвратятся в свое интеллектуальное средоточие, чтобы жить духовной жизнью в единстве своего источника. Тебе, наверное, уже хорошо известно, что, согласно моему предположению, интеллектуальная природа есть универсальность вещей в интеллектуальном модусе. Проходя школу этого мира, она стремится претворить свою потенцию в акт, уподобляя себя частным формам. Актуально уподобляясь понятой ею вещи, она из своей силы, в которой потенциально несет интеллектуальным образом универсум вещей, производит понятие той или иной вещи. Эта уподобительная потенция, достигавшая так актуальности в частных вещах, потом вполне переходит в акт, то есть в совершенное искусство высшего знания, познавая себя в сфере интеллекта подобием всех вещей. Будучи различительным знанием (discretiva notio) всего, интеллект становится тогда в акте интеллектуальной универсальностью всех вещей.

При всем том интеллект не созерцает тогда чего бы то ни было вне интеллектуального неба своего успокоения и своей жизни: временные вещи мира он видит не временно в неустойчивой последовательности, а в неделимом настоящем; настоящее же, или свертывающее в себе все времена теперь, непостижимое чувством, принадлежит не этому чувственному, а интеллектуальному миру. Точно так же количественные вещи он видит не в протяженной делимой телесности, а в неделимой точке, интеллектуальной свернутости всякого протяженного количества. Различия вещей он тоже видит не в численном разнообразии, а в простейшей единице, интеллектуальной свернутости любого числа. Словом, интеллект обнимает все интеллектуально, над всяким модусом отвлекающей и затемняющей чувственности; весь чувственный мир созерцается им не в чувственном, а в более истинном, интеллектуальном модусе. Это совершенное познание называется созерцанием (intuitio) потому, что между таким присущим интеллектуальному миру познанием и познанием, доступным в чувственном мире, существует такое же различие, как между знанием увиденного и знанием услышанного. Насколько порожденное видением знание вернее и яснее знания о том же понаслышке, настолько созерцательное познание другого мира лучше и превосходнее познания в этом ми ре. Так что созерцательное познание можно назвать знанием «почему», поскольку знающий понимает здесь основание вещи, а знание понаслышке — знанием «что»[387].

Прошу благосклонно принять эти краткие, как позволило время, и несовершенные заметки о затронутом тобой вопросе. Если в другой раз Бог внушит мне что-то лучшее, это не останется тебе неизвестным. Будь же здоров, любимый собрат, и сделай меня причастником своих молитв, чтобы, перенесшись отсюда, мы обрели богосыновство в единородном Сыне божием Иисусе Христе, вечно благословенном.

О ДАРЕ ОТЦА СВЕТОВ

Хоть уже давно, мой отец, вам известна темнота моего ума, вы все же попытались благожелательными расспросами отыскать в нем свет, и, когда однажды при собирании трав нам пришло на память то воскресное чтение, где апостол Иаков провозглашает, что «всякое даяние наилучшее, всякий дар совершенный свыше, от Отца светов»[388], вы заставили меня записать мое предположение относительно смысла этих слов. Знаю, отец, что вы цепко удерживаете в памяти писания ученейших богословов, а я очень недостаточно вчитывался в их книги, и мне пришлось бы прямо краснеть, если бы я не знал вашего простосердечия. Читайте же, истолковывая мою мысль, как она того требует.

1

Намерением блаженнейшего апостола, думаю, было легким путем[389] привести нас ко всему желанному. Всякий разумный дух стремится познавать, потому что понимание есть жизнь интеллекта и оно же есть его желанное бытие. Но к постижению премудрости не может подняться не знающий ее света. Нуждающийся нуждается в том, чего ему недостает; нужно поэтому, чтобы нуждающийся сознал себя нуждающимся и жадно устремился к тому, кто способен восполнить недостаток. Если нуждающийся в мудрости будет просить ее у того, чьи сокровища суть полнота премудрости, кто, черпая из них, накопляет и чья бережливость есть расточительнейшая щедрость, то ему будет невозможно не достичь этой премудрости, раз она сама льется в умы ищущих ее. Таково глубочайшее свидетельство мудрого Филона, который говорит, восхваляя премудрость, что она сама первой спешит проникнуть в умы ищущих ее.[390] Просить — значит искать в неослабной вере с непоколебимой надеждой на обретение. Премудрость, как чтимая мать, сама выйдет навстречу тому, кто, еще не зная ее, пылко стремится к ней.

И вот, желая исключить всякое заблуждение, апостол показывает, у кого надо просить премудрость, путеводный свет и светильник нашим стопам, смысл и жизнь души, говоря: «Всякое даяние наилучшее и всякий дар совершенный — свыше». Если все существующее считает себя тем самым благим, не желая ничего другого, как только быть всегда самим собой, притом наилучшим образом, каким допускает устройство его природы, то всякая сила, знающая, что имеет свое бытие от наилучшего, знает, что существует наилучшим образом. Она знает, что ее бытие, никакого уничтожения или изменения которого в другое бытие вне собственного вида она никак и никогда не пожелала бы, поистине дано ей не чем иным, как тем, что свыше, над всем, на высоте всякой благости. Скажем, человеческий ум не верит, что его природа могла быть дана ему кем-то, чья благость не была бы наивысшей, выше всякого блага. Да ничто сущее и не успокоилось бы в данной природе, если бы получило ее от какого-то ограниченного, сотворенного бытия: только потому, что все существующее получило свое бытие от наилучшего величайшего творца, оно покоится в природе своего вида как наилучшей и от наилучшего дарованной. Итак, по суждению всего существующего, успокаивающегося в своем бытии как наилучшем, любое природное даяние во всем том, что оно есть, есть даяние наилучшее. Оно происходит свыше, от бесконечной всемогущей потенции, величие искусства и премудрости которой делают ее всецело самодовлеющей (sufficientissima), всеобразующей силой.

С другой стороны, поскольку никакая данная природа не достигает актуально ступени наивозможного совершенства своего вида, но всякое индивидуальное определение вида — кроме как в едином господе нашем Иисусе Христе — оказывается далеким от последней актуальной полноты своей потенции, то интеллект, чья потенция обнимает все, что не есть его создатель, нуждается для актуализации этого своего всепонимания в даре благодати творца. Разумное творение несет в себе различительный свет рассудка, но в этом чувственном теле он очень слаб и омрачен многими тенями, как взор совы[391]; его потемки просвещаются, когда веяние духа божественного слова выводит его в акт. Ученик просвещается словом учителя, когда разумная способность ученика постепенно переводится в действительность благодаря дару просвещенной мысли учителя, внедряющейся через дух слова. Но все это актуализирующее просвещение, будучи даром свыше, нисходит от Отца всех даров, чьи дары суть светы, или теофании.[392] Так, Соломон в том, что касается природы души, получил от Бога наилучший дар, но не по этому дару душа его была лучше души другого человека, а по дару просвещения его душа оказалась такой, что ее интеллектуальная сила поднялась к актуальному постижению выше, чем у всех царей иудейских; опять-таки этот дар премудрости сошел в него свыше от Отца светов, поскольку он просил Его. Так мы видим, что сила семени, дарованная тем отцом светов, каким является Солнце, не переходит в действительность, пока им же не будет ей даровано еще и это: растение начинает развиваться из потенции семени, лишь когда позволит Солнце, чьим даром является уже и скрытая в семени сила.

Апостол хотел исключить заблуждения и тех, кто считал причиной зла Бога, и тех, кто самонадеянно возомнил, будто кто-то из людей сам собой тоже может прийти к постижению премудрости без дара благодати, или привлечения Отцом. Таков был высокомерный трех отдельного (separati) разумного духа Люцифера, своей силой попытавшегося подняться до подобия Всевышнему и внедренного в тело (incorporati) разумного духа прародителей, которые, напитавшись чувственным плодом дерева, надеялись прийти к совершенству божественного знания. Апостол учит нас тут, что ни от нас самих, ни от низшей чувственной жизненности не может прийти актуального обладания премудростью, в которой животворящий свет и славный покой стремлений нашего духа, но что все это от Отца, дарителя форм, единого свершителя. Апостол также опрокидывает заблуждения тех, кто, минуя Отца светов, просил помощи у Минервы, Аполлона, Юпитера и прочих богов: если и общее мнение всех язычников утверждает, что нет творца, кроме единого беспредельного Бога богов[393], то, показывает апостол, всякий усовершающий (perfectivum) дар надо просить только от Него, не от них, пускай они и обоготворяются ради их особенных качеств: кто сам не имеет ничего, кроме полученного от всеобщего Отца, тот не способен и дарить, ведь ничего своего у него нет. Всякий дар, с чьей бы помощью ни приобщаться к нему, есть дар Отца, кому принадлежит все, что есть, и от кого все неизбежно происходит. Все наши заступники, достигшие обладания премудростью, просят поэтому, чтобы им был дарован свет от Отца светов; не сами они дарят, а только тот, кто сам и даритель и дар.

Видимо, апостол хочет сказать именно это, недаром он зовет нас, оставив всякое колебание, с крепкой верой упорно молиться в неложном уповании на успех, потому что Отец наш «дает всем просто и без упреков»[394].

Вот что мы скажем тут о мысли апостола.

2

Теперь еще больше подивимся таящемуся в апостольских словах чудному свету. Чтобы как-то прояснить его, я по мере сил попытаюсь раскрыть значение (proprietatem) слов.

Апостол говорит: «Всякое даяние наилучшее...» u проч. Явно получается, что всякое творение есть неким образом Бог! Ведь наиболее благой, или наилучший, — один Бог, и, если творение есть наилучшее даяние — раз всякое творение «хорошо весьма», — оно оказывается как бы данным Богом (deus datus)[395]. В самом деле, ничто не в силах раздавать то, что не подлежит Его потенции: даримое обязательно должно быть в потенции дающего. В потенции блага — благо. Но наилучшее благо может быть только единым, простым, неделимым, раз оно наилучшее; значит, оно может давать только само себя. Наилучшее есть изливающее само себя[396], но не частично, ведь наилучшее не может быть ничем, кроме как наилучшим: оно есть все то, чем может быть, потому его бытие и есть его высшая благость, или вечность. Словом, оно и сообщает себя без умаления и искажения. Следовательно, Бог и творение оказываются одним и тем же — в модусе дарителя Богом, в модусе данного творением. Выходит, есть лишь единое, соответственно различию модусов получающее разные имена: одно и то же вечно в модусе дающего и временно в модусе данного, одно и то же создатель и создание, и так далее.

Этот способ выражения, конечно, лишен точности, но будем искать понимания истины: философы говорят, что форма дает бытие вещи. Сказать так будет неточным. Ведь нет никакой вещи, которой форма давала бы бытие, раз без формы вещь ничто. Не вещь принимает свое бытие от формы — иначе она была бы до того, как ей быть, — но «форма дает бытие вещи» значит: форма есть само бытие у всякой существующей вещи, так что данность (esse datum) вещи есть сама дающая бытие форма[397]. Но абсолютная форма бытия есть Бог, и апостол свидетельствует здесь об этом: раз все бытие всего дано от Отца, а бытие дается формой, то, значит, Бог, дающий бытие всему, есть универсальная форма бытия. Поскольку, однако, форма дает бытие всякой частной вещи — вернее, форма есть само бытие вещи, — то Бог, дающий само бытие, справедливо именуется обычно дарителем форм. Соответственно Бог не форма земли, воды, эфира или чего бы то ни было другого, а абсолютная форма формы земли, или воздуха. Земля поэтому ни Бог, ни что-то другое, но она есть земля, и воздух есть воздух, и эфир — эфир, и человек — человек, каждое сообразно своей форме: форма любой вещи есть нисхождение от универсальной формы, так что форма земли есть ее форма, а не чего-то другого, и так далее.

Апостол выражает нам это с чудной глубиной, когда говорит, что даяние наилучшее «нисходит» свыше, как бы желая сказать: даритель форм дает не что-то другое, отличное от себя, но его дар — наилучший, то есть само его абсолютное и универсально величайшее благо; оно только не может быть принято как дается, раз принятие даруемого совершается в нисходящем порядке. Бесконечное принимается конечным, универсальное — частным, абсолютное — ограниченным, а такое принятие, отпадая от истины сообщающего себя начала, отклоняется к подобию и образу. Оно не истина дарителя, а его подобие. Поистине он не может быть принят в другом иначе как с различием. Скажем, твое лицо, многократно размножая из себя равенство своего поверхностного очертания, по-разному принимается каждым зеркалом, смотря по различию зеркал, то есть принятий, — одним яснее, потому что зеркальное восприятие здесь яснее, другим туманнее, но никогда и ни одним зеркалом не так, как оно есть: в другом оно обязательно принимается с различием. Только одно зеркало безупречно, сам Бог, которым все принимается как есть, потому что это зеркало ни для чего существующего не другое[398], а то самое, что есть во всем, что есть. Потому что Он — универсальная форма бытия.

Разные примеры помогут нам понять сказанное. Так, свет есть некая универсальная форма любого видимого бытия, то есть всякого цвета. Цвет есть конкретно определившееся принятие света. Но свет не смешивается с вещами, а принимается в нисходящем порядке сообразно той или иной ступени нисхождения. Являясь ограничением (terminatio) света в прозрачной среде, цвет в одном случае красный, в другом — голубой, но все бытие цвета дается нисходящим светом, так что все то, что есть во всех цветах, есть свет, чья природа — чистое излияние из своей благости. Сообщая себя, он дает себя в чистоте, однако от разного принятия при нисхождении возникает разнообразие цветов. Причем цвет — не свет, а свет, таким-то конкретным образом принятый. По этому же подобию, как форма света относится к форме цветов, так Бог, бесконечный свет, в качестве универсальной формы бытия относится к формам творений.

Сходным образом субстанциальная форма Сократа есть единая, простая, нераздельная, цельная в целом и в любой части форма, в силу которой есть Сократ и все, что Сократово. Скажем, то, что рука Сократа есть рука именно Сократа, а не кого-то другого, она имеет от формы Сократа. Но поскольку рука принимает форму Сократа не в той простоте и универсальности, в какой существует форма Сократа, а в частном нисхождении, то есть в качестве такого-то члена, рука Сократа не есть Сократ, и то же в отношении остальных членов.

Наша душа есть универсальная различительная сила, единая и простая, цельная в целом и в каждом органе, так что, например, вся различающая сила глаза дана ему душой, отдающейся зрению. Но глаз принимает различительную силу души лишь в нисхождении, потому что принимает ее уже не как универсальную различительную силу. Недаром глаз не распознает звуки и вкусы: он принимает универсальную силу души конкретно для различения видимого. Видящий, или различающий, глаз — не душа, хотя все то, что в нем различает, дано душой. То же в отношении слуха и других.

Субстанциальная форма универсальным образом дает бытие субстанции. Это бытие принимается в нисхождении, то есть как количество, качество, отношение, действие, страдание, положение, отношение, пространство и время, — простое единство принимается девятью способами, так что все в целом исчисляется десяткой. Но раз в количестве, например, субстанция принимается не в чистой субстанциальности, а лишь в нисхождении от нее и в какой-то определенности, то количество уже не субстанция, хотя все бытие количества дано субстанцией и все, что есть в количестве, не другое для субстанции, и количество есть количество субстанции. То же об остальных акциденциях.

Опираясь на примеры, наша мысль сможет немного проникнуть в слова апостола и увидеть, что Бог есть та универсальная форма бытия всех форм, которую видовые формы принимают в порядке нисхождения не универсально и абсолютно, как она есть и как она себя дарит, а лишь в том или ином видовом определении. Скажем, ангельство принимает универсальную форму бытия в том ее нисхождении, которая называется ангельской природой; человечество конкретизирует универсальную форму бытия в том ее нисхождении, которое называется человечеством; львиность причастна абсолютной форме на своей ступени нисхождения. И хотя Бог есть, таким образом, все во всем, но человечество не есть Бог, пусть и допустимо при здравом понимании согласиться с изречением Гермеса Трисмегиста, что Бог именуется именами всех вещей, а все вещи — именем Бога, так что человека можно было бы назвать очеловечившимся Богом (deus humanatus), а этот мир — чувственным Богом, как думал и Платон[399]. И поскольку сам Бог есть конечная цель своих деяний, ведь Он сделал все ради самого себя, Он дал себе чувственный мир, чтобы чувственный мир существовал ради Него, чтобы его нисходящее принятие, отклоняющееся к чувственной ступени, ощутимо постигало Его благость и чтобы бесконечный свет ощутимо светил чувственным вещам, равно как животворно — живым существам, осмысленно — осмысленным и духовно — духовным. Так мы сказали бы здесь об этом.

3

Замечу еще, как предусмотрительно апостол выражает, что всякое творение в дарителе вечно и есть сама вечность, — ведь всемогущество дающего совпадает с вечностью. Всемогущий мог давать всегда. Поэтому всякий дар был в вечности у Отца, от которого он нисходит, когда принимается. Даритель давал всегда и вечно, но принимался он только в нисхождении от вечности, а такое нисхождение есть определение вечности в имеющую начало длительность.

Это легко понять, рассмотрев следующее. От вечного основания (ratione) нисходит множественность вещей. Но множественность есть число, и для творца творить есть то же самое, что для рационального основания рассуждать, или исчислять. Нисходя от рационального основания, число имеет начало, то есть единицу, однако оно не имеет конца, поскольку нельзя задать такого числа, чтобы нельзя было задать другого, большего. Число есть как бы начавшаяся вечность, а абсолютное основание — абсолютная вечность: основание есть причина, и абсолютное основание, будучи абсолютной причиной, не может иметь начала, или причины. Творение нисходит от вечности, в которой оно было всегда. Но поскольку дарованная вечность была принята лишь в конкретной определенности, то безначальная вечность после своего принятия оказалась начавшейся. Мир не имеет начала постольку, поскольку вечность есть в нем все его бытие; но поскольку вечность принята нисходящим миром как начавшаяся, постольку мир — не абсолютная вечность, а вечность, определившаяся через начало. Вечность мира имеет начало, и вечный мир создан. И не так, что один мир вечно пребывает у Отца, а другой создан через нисхождение от Отца, но один и тот же мир и безначален и принят в своем собственном бытии через нисхождение как начавшийся. У Отца он неизменен и с вечным постоянством в высшем сиянии без всякой омрачающей превратности пребывает тождественным Отцу. Как принятый в своем же собственном бытии через нисхождение от Отца, он переменчив и неустойчиво колеблется в омрачающей превратности. Мир в омрачающей превратности есть как бы переменчивый Бог, а мир неизменный, не знающий превратной омраченности, — вечный Бог.

Это выражения интеллектуальной сферы, лишенные всей точности, хотя в модусе сообщения интеллектуальных понятий о Боге и мире они приближаются к точности. Точнее о невыразимом Боге говорит тот, кто называет Его живущим в неприступном свете духовности над всяким утверждением и отрицанием, над всяким полаганием и снятием, над всяким противоположением, изменением и неизменностью, о чем подробнее в другом месте[400]. Но так говорить о несказанном Боге — значит говорить на языке, который выше всякой речи и всякого молчания и в котором молчание говорит, а этот язык не от мира сего, но от вечного царства. Поэтому в выражениях, какими мы сообщаем свои понятия в нашем мире, апостол говорит, что Богу несвойственно изменение и превратная омраченность, потому что Он есть вечный свет, в котором нет никакой тьмы.

4

Теперь нам остается продумать то выражение апостола, где он называет Бога Отцом светов. Он не говорит, что Бог есть свет, но — Отец светов; и конечно, он не хочет сказать, что тот, кого он считает Отцом светов, есть тьма, но Он — источник светов.

Мы считаем существующим то, что достигает нашего сознания; мы не воспринимаем бытия того, что нам никак не является. Тем самым все вещи суть явления, или некие светы. Но поскольку Отец и источник светов един, все вещи суть явления лишь единого Бога, который, хотя Он и един, не может являться иначе как в разнообразии, — ибо как может проявиться бесконечная сила, если не в разнообразии? Если у ученого, например, мощный и деятельный интеллект, он не может проявиться иначе как в разнообразии многих рассуждений; от такого интеллекта, как бы от Отца светов, нисходят разнообразные светы разумных суждений, чтобы он мог так явить себя[401].

Единица, простое начало числа, обладает величайшей и необъятной силой, явление которой обнаруживается только в разнообразии нисходящих от этой силы чисел. Простейшая точка обладает необъятной силой, которая дает о себе знать — как бы в разнообразных светах — только в нисходящих от этой простейшей точки количествах. Настоящее (praesentialitas) обладает простейшей необъятной силой, которая может быть охвачена только во временной последовательности. Со своей стороны все вещи по числу — в единице, по количеству — в точке, по временной последовательности — в теперь настоящего момента, а по всему тому, что они суть, чем они были и могут быть, — в бесконечной силе всемогущества. Ибо наш Бог есть абсолютно бесконечная, полностью актуальная сила, которая, желая по благости своей природы явить себя, дает нисходить из себя разнообразным светам, так называемым теофаниям, и во всех светах делает известными богатства сияния своей славы.

Это рождение, которое происходит, таким образом, «по воле»[402], не имея другой причины, кроме благости Бога, совершается «словом истины». Слово истины есть абсолютное разумное основание, или абсолютное искусство, или логос, который можно называть светом всякого смысла. Отец светов по воле родил в этом свете — Слове, первородном Сыне, высшем явлении Отца, — все нисходящие явления так, что [в Сыне] как высшей силе и крепости единения явлений свернуто заключены все явленные светы. В абсолютном сыновстве — как бы любое могущее развернуться сыновство, в универсальнейшем искусстве — все, что только может быть развернуто искусством, в абсолютном основании, или различительной способности, — какой угодно различительный свет.

Родил Он нас в этом слове вечного искусства и явленности для того, чтобы, принимая в нисхождении являющий Его свет, бесконечное Слово, насколько можем такое принять, мы были «неким начатком Его творения». Принятие явления Отца в Слове при нисхождении представляет, таким образом, начаток творения. Мы суть некоторый начаток Его творения благодаря тому, что по-своему принимаем слово истины, в котором Он нас родил. Выше достаточно показано[403], что благодаря принятию в нисхождении вечный и универсальный свет становится начатком частного творения, и так возникает творение, имеющее некий первичный начаток в Слове истины. Мы род Бога, потому что Он нас родил; но Он родил всех нас в едином Сыне, который есть Слово истины. В нем Он и дал нам иметь «некий начаток Его творения». Так в слове, логосе или искусстве человечности все люди рождены таким образом, что через рождение человечности принимают себя самих как некий начаток частного человеческого существования. И так же через рождение универсальной истины все истинное рождено таким образом, что является неким начатком сотворенных родителем вещей[404]. Или еще. Все вещи, какие только существуют, существуют постольку, поскольку истинны, — ведь ложное не существует, — а тем самым при вечном рождении истины они рождены вечно и, как таковые, суть сама вечная сила истины. От нее они принимают, являясь во временной последовательности, себя самих как «некий начаток творения» порождающего Отца. Это подобно тому, как ветвь дерева, которая теперь вот начала расти на дереве, была еще прежде рождена в семени не в виде ветви, а в виде семени: в истине логоса семени была истина ветви; истина семени есть истина ветви[405]. Соответственно истина силы [семени] вмещает начаток становления семени в качестве чего-то [определенного], например ветви, которая, происходя из силы семени, есть как бы Его творение. Истина ветви, которая всегда была рождена в истине семени вместе с семенем, достигает теперь явленности, обнаруживая своим явлением силу семени, своего отца.

Итак, мы ясно видим, что Сын божий есть истинное обнаружение (ostensio) Отца в Его абсолютном всемогуществе и бесконечном свете. А всякое творение есть обнаружение Отца лишь в меру своей разнообразной и конкретно ограниченной причастности явлению Сына, причем одни творения обнаруживают Его туманнее, другие отчетливее, соответственно разнообразию теофаний, или богоявлений.

5

Прибавлю еще одну необходимую вещь о самих дарах просвещении. Это — разные дары единого всесовершающего божественного духа. Бог, чистейший акт, есть тем самым и бесконечное совершенство. В нисхождении Он принимается не как Он есть, а лишь в потенции. Так, при нисходящем рождении рождаемое не принимает от отца совершенную зрелость человека, но в семени отца человек лишь в потенции; [зрелое] дерево тоже не принимается нисходящим от него плодом, а пребывает в своем семени лишь потенциально. И вот как Отец в Слове истины порождает все, так в Духе, исходящем от Отца и Сына, все достигает совершенства зрелости. Ведь именно Дух «наполняет», то есть приводит к совершенной полноте, «Вселенную и все, также и обладающее знанием слова»[406]. В Отце все вещи — пребывают отче, в Сыне — сыновне, в святом Духе — усовершительно; в Отце все вещи имеют сущность, в Сыне — потенцию, в святом Духе — действование (operationem). Бог-Отец есть все во всем, Бог-Сын может все во всем, Бог-Дух делает все во всем. Причем действование Духа исходит от этого бытия и этой возможности.

Дух производит совершенную полноту бытия в существующем, совершенную полноту жизни в живущем, совершенную полноту сознания в разумных существах. Единый Дух, Бог преблагословенный, производит все это так, что каждое творение через усовершение поднимается, насколько допускает устройство его природы, к обожению[407], то есть к пределу своего успокоения. Темное и телесное бытие успокаивается в живом, живое в интеллектуальном, интеллектуальное — в истине, которая есть Бог, так что все телесные сущности снова стекаются в своем начале через посредство живущих, а живущие — через посредство интеллектуальных. Интеллектуальные сущности суть те, через которые низшее проистекает от Бога и снова востекает к нему. Сама по себе интеллектуальная природа тоже имеет разные ступени нисходящего принятия, как в числе простое числовое нисхождение достигает полноты в десятке (а десятая ступень нисхождения есть начало составного числа, конец простого и второе единство); словом, есть десять ступеней интеллектуальной природы, и первая — свободнее и намного яснее в акте обладания Богом, последняя погружена в телесную тьму, почему и называется человеческой (humanus); она минимальна в акте, но велика в своей виртуальной потенции[408]. И поскольку наш интеллектуальный дух не достигает покоя, пока не воспримет своей интеллектуальной природой того, для чьего восприятия принял интеллектуальное бытие, то, чтобы он мог перейти от силы своей потенции к действительности, усовершающий дух представляет ему многие светы. Ведь все сотворенные вещи суть некие светы для выведения интеллектуальной силы в акт, чтобы в дарованном ей таким образом свете она могла прийти к источнику светов.

Человек видит, что творения разнообразны, и само это разнообразие просвещает его, ведя к сущностному свету всех творений. Так, когда он видит, что одно творение существует без жизненного движения, другое живет, третье мыслит, его тотчас озаряет, что абсолютная сущность творений и не существует, и не живет, и не мыслит таким-то вот образом: ведь если бы сущности творения была присуща жизнь, не было бы неживых творений, а если бы сущности творения было присуще мышление, среди творений не было бы камня или дерева. Значит, понимает он, среди всего воспринимаемого в разнообразии творений нигде нет этой сущности; и поскольку всякое творение есть нечто конкретно определенное, то сущность всего есть не нечто, а лишенное определений ничто из всего.

Точно так же ты видишь разнообразие форм; и значит, сущность не есть ни одна из таких вот форм.

Одни творения велики, другие малы, одни выше, другие ниже, одни были, другие будут, одни здесь, другие далеко, и так далее в отношении любого мыслимого различия; значит, сущность ни протяженна, ни велика, ни мала, ни в высоком или низком месте, ни в прошлом или будущем времени, и так далее.

Ты видишь, что многие вещи входят в род элементов, многие в растительный, многие в ощущающий род, и что эти роды различны; значит, сущность не есть ничто из них.

Внутри каждого рода ты видишь многие виды, например в роде живых существ вид людей, львов, лошадей и так далее; значит, сущность рода живых существ не есть какой-то из всех их видов, но — ни один из этих видов.

Ты видишь, что люди разные, — этот был, тот рож дается, этот молод, тот стар, этот немец, тот француз, этот мужчина, та женщина, этот высок, тот мал, этот слеп, тот зряч, этот белый, тот черный, и так далее о всех прочих, потому что в каждом, кого ни рассмотреть, есть различие; значит, ничто ощущаемое, зримое, осязаемое и так далее не принадлежит к сущности человека. Человечность не есть поэтому ничто из того, что можно постичь в каждом человеке, но человечность есть простейшая сущность, которая в своем видовом определении принимает родовую сущность [живых существ] и в которой как в простейшей силе заключено все то, чему индивидуально причастно разнообразие людей. Человечность есть как бы отец светов разных людей, и одна и та же сущность [частного человека] Платона пребывает в человечности над всякой чувственной и временной относительностью, а в Платоне — в чувственной и временной относительности. И так далее в отношении всего.

Или еще. Сущности ощущаемого пребывают в видах неощущаемо, сущности видов пребывают в родах вне видовых определений, а родовые сущности пребывают в абсолютной сущности, которая есть Бог преблагословенный, без родовых определений.

Есть и другие светы, которые льются через божественное просвещение и ведут интеллектуальную потенцию к совершенству. Таков свет веры, которым просвещается интеллект, чтобы он мог подняться над всякой рассудочностью к постижению истины. Ведомый этим светом и веря, что он может достичь истину, которую не в силах достичь с помощью рассудка, этого как бы своего орудия, ум в некоем боговдохновенном порыве оставляет свою немощь и слепоту, ради которых опирался на посох рассудка, и убеждается, что, укрепленный словом веры, сам может двигаться в неложной надежде достичь обетований своей крепкой веры, к обладанию которыми он устремляется по пути любви. В этом — озарение апостола, без колебаний провозглашающего, что верующий и просящий достигнет премудрости[409].

Наша интеллектуальная сила потенциально обладает поистине несказанными богатствами света. Поскольку они в потенции, мы не знаем, что они у нас есть, пока какой-нибудь интеллектуальный свет, выступивший в акт, не откроет их нам и не покажет способ претворения их в действительность. Так на поле бедняка лежат в потенции большие богатства, которые он нашел бы, если бы знал, что они там есть, и должным образом искал их. Там и шерсть, и хлеб, и вино, и мясо, и все прочее, чего он желает, а глазами он этого не видит. Но вот рассудок, как бы свет откровения, дает ему понять, что они там есть, то есть что с помощью овечки он получит шерсть, с помощью коровы — молоко, с помощью виноградной лозы — вино, с помощью пшеницы — хлеб, а разные опытные земледельцы открывают, ему свет науки о том, как надо хорошо возделывать поле. В свете их науки бедняк с верой приступает к делу и приобретает плод чувственной жизни.

Подобно этому в потенции интеллектуального поля есть все, что питает интеллектуальную жизнь, лишь бы правильно возделывать его, то есть должными упражнениями и приемами приводить к выражению его силы; а для культуры возделывания нам завещаны разнообразные озарения теми, кто ревностно старался о таком духовном возделывании (intellectuali culturae), — посвятившими себя добродетели мужами, оставляющими тьму этого мира и полагающимися на интеллектуальный свет. Через них податель светов открыл нам потаенное сокровище, открыл способ хранить наше поле — то есть законы и заветы, — вырывать сорные травы, не приносящие плода жизни, а мешающие и вредящие его плодородию, и насаждать и выращивать на этом поле дерево жизни. Таковы Моисей, пророки, философы и апостольские мужи.

Но слово всех их есть свет, принятый лишь через нисхождение абсолютного Слова. И не было такого света, который был бы самим бесконечным светом Отца, пока это Слово без всякого ограничивающего определения не явилось чувственно в господе нашем Иисусе Христе. Мы рождены в этом «Слове истины» как сыны света, потому что Он открыл, что в нас, внутри нас есть богатства славы вечного царства, научил нас через умерщвление чувственного мира достигать духовного бессмертия и явил нам самого себя, чтобы в Его свете — а Он есть «Слово, ставшее плотью» — мы обрели свет Отца нашей жизни, ведь Иисус и есть Отчий свет, просвещающий всякого человека и восполняющий своим светом то, чего нам недостает для достижения сладостной жизни успокоения в Нем и через Него, вовеки благословенного[410].

ДИАЛОГ О СТАНОВЛЕНИИ

1

Конрад. Часто нам бывают приятнее разнообразные, пускай не такие уж ценные блюда. Поэтому, хоть ты уже преподнес щедрый дар, доставляющий душе способ к неиссякаемому пропитанию, не сочти, пожалуйста, за труд, если я потребую еще другой вкусной для меня пищи.

Николай. Ты уже давно знаешь про меня, Конрад, что я с неслабеющим влечением стремлюсь к непостижимому и рад, когда меня или подстегивают вопросами, или раззадоривают возражениями. Так что говори.

Конрад. Сразу приходит в голову много важных и трудных вещей. Извини, если буду говорить не по порядку.

Николай. Твоя воля, поступай как хочется.

Конрад. Во-первых. Не знаю, правильно ли мое предположение, что предел разысканий у всех мудрецов — единое начало: когда в своем восхождении через разные потоки и озера они приходят к источникам, то останавливаются, а у предела так же нет предела, как у начала — начала.[411] Но где начало и предел совпадают, там ведь и середина обязательно должна с ними совпасть, а серединой представляется опять то же самое, в котором все — оно же, как говорит пророк Давид: «В начале Ты основал землю, и небеса — дело Твоих рук; они погибнут, но Ты — тот же»[412]. Скажи, верно ли такое предположение.

Николай. Как нельзя больше. Но остается узнать, что ты имеешь в виду.

Конрад. Мне кажется удивительным, что тот же — причина всех вещей, а они так разнообразны и противоречивы. Словом, вопрос касается становления всех вещей, и мне очень хотелось бы услышать от тебя об этом что-нибудь, по возможности краткое и легкое.

Николай. Хочешь, чтобы труднейшую и непонятнейшую вещь, от которой отступились все древние, я, самый недалекий из всех, сразу разъяснил тебе в легком сокращении?

Конрад. Я знаю, что по твоему учению ничего нельзя ни постичь, ни выразить как оно есть, — тем более о становлении (genesi) и божественный Моисей, и многие другие говорили по-разному, так что трудность получилась уже от разнообразия предположений, — но все-таки надеюсь услышать что-нибудь питательное.

Николай. Писавшие о становлении разнообразно выразили, говоришь, то же. Зачем же удивляться, что то же — причина разнообразных вещей?

Конрад. Потому что для того же представляется естественным производить при становлении то же[413].

Николай. Правильно. Вот и получается, что от абсолютного того же все вещи суть именно то, что они суть, и так, как они суть.

Конрад. Не понимаю, разве что объяснишь полнее.

Николай. Ты раньше говорил, Конрад, что знающим делает вдумчивое внимание.

Конрад. Да, признаться, я всегда считал, что разницу между невеждой и знающим создает только вдумчивость и внимание.

Николай. Так вдумайся в абсолютное то же, и сразу увидишь, что это абсолютное то же, поскольку оно то же, постольку вечно. Абсолютное то же не может быть от другого; ведь если, как говоришь, тому же естественно производить при становлении то же, другому [естественно производить] другое, так что из другого никак не может получиться абсолютное то же.

Конрад. Понимаю.

Николай. Поэтому оно вечно, просто, беспредельно, бесконечно, неизменно, неразмножимо и так далее.

Конрад. Если внимательно подумать, то действительно, невозможно этого отрицать. То же обязательно вечно, раз то же не может происходить ни от чего другого. А беспредельно оно потому, что вечно. Так и с бесконечностью и неизменностью: изменение — от другого, а то же само по себе означает невозможность изменения. Так и с неразмножимостыо, раз множество без появления других невозможно. Я, конечно, это утверждение принимаю; оно самоочевидно.

Николай. Обрати еще, пожалуйста, внимание, что в другом месте Бог называется «один и тот же»[414]. Глубоко вникли в значение слов те, кто предпослал «тому же» «одно», как бы давая понять, что тождество ниже единого.[415] В самом деле, всякое то же — единое, но не наоборот. И бытие, и вечность, и вообще все не-единое они ставили поэтому после простого единого, особенно платоники. И все-таки попытайся, поднявшись над тем же, как мы рассматриваем его в этом выражении, помыслить абсолютное то же, о каком говорит пророк, — абсолютное то же, стоящее над всяким различием и противоположением, поскольку [даже они в нем] суть то же. Невыразимое то же ни для чего другого поэтому и не тождественно и не отлично, ведь в нем все — то же: универсальное и частное в том же — то же самое; единство и бесконечность в том же — то же самое, равно как действительность и возможность, сущность и бытие. Даже бытие и небытие в абсолютном том же с необходимостью суть то же самое.

Конрад. Когда внимательно продумываю, мне это делается ясно; ведь действительно, если многие люди называют вещь существующей, они говорят то же, и подобным образом они скажут то же, если назовут ее несуществующей. Я поэтому понимаю абсолютное то же таким, что в нем нельзя обнаружить противоположность, которая тому же несвойственна, так что все другое, разное, противоположное, составное, определенное, общее, видовое и прочее этого рода следует далеко позади его тождества.

Николай. Верно понято, Конрад. Ведь когда мы говорим, что разное разно, мы утверждаем, что разное тождественно себе самому; поистине разное только и может быть разным через абсолютное то же, в силу которого все существующее есть то же самое для себя и другое для другого. Но все, что то же самое для себя и другое для другого, не есть абсолютное то же, которое для другого и не то же, — потому что как сочетать то же для другого с абсолютно тем же? — и не отлично, — потому что как разность может быть присуща абсолютному тому же, которое предшествует всякому различию и инаковости?

Конрад. Понимаю. Ты имеешь в виду, что нет такого сущего в мире, которое не было бы тем же для себя и другим для другого, а значит, ничто такое не есть абсолютное то же, — хотя само это абсолютное то же не отлично ни от чего, тождественного себе и отличного от другого.

Николай. Правильно. Абсолютное то же, которое Мы и называем Богом, не состоит в числовой соразмерности ни с чем другим; например, нельзя сказать, что Бог и небо — это несколько вещей, или две, или неодинаковые, или разные, равно как небо не есть абсолютное то же, раз в качестве неба оно другое для земли. Но абсолютное то же есть актуально форма всякой формируемой формы, и форма не может поэтому быть вне того же. Что вещь та же самая для себя, тому причиной форма, а другая для другого она из-за того, что ее форма не есть само по себе абсолютное то же, то есть форма всякой формы. Начало, середина и конец всякой формы — абсолютное то же, и абсолютный акт всякой возможности — опять-таки безотносительное, неизменное то же, в котором универсальное не противоположно частному, раз то и другое идет уже после него: ведь универсальное есть то же для самого себя и другое для частного, и частное так же. Словом, абсолютное то же возносится и над всеми универсалиями интеллектуальной области, и над реально существующими индивидами.

Конрад. Когда думаю о несомненном самотождестве (esse idem sibi ipsi) каждой вещи, вижу, что абсолютное то же дает приобщаться к себе всему. Если бы абсолютное то же было для вещей другим и отличным, они не были бы тем, что они суть, потому что разве каждая из них была бы тем же для себя самой, если бы абсолютное то же было для них отличным, отдельным или другим? А с другой стороны, если бы вещь, причастная тому же, стала тем же, чему она причастна, то как она могла бы оставаться отличной от другой, которая для самой себя ведь то же?

Николай. Остро схвачено. И пусть, как оно ни глубоко, тебя не сбивает с толку соображение платоников, что первое неприобщаемо поднимается над всем: пойми, что вещи тождественно приобщаются к абсолютному единому в тождестве, которое, как они говорят, идет за первым абсолютным единым. Достаточно тебе того, что, как бы ни совершалось приобщение, все тождественно себе самому только от того, от кого все, то есть от абсолютно того же. Впрочем, поскольку ты и раньше уже часто слышал от меня подобные вещи, будем считать, что в легком сокращении абсолютное то же я тебе изложил.

Попробую теперь еще прояснить кое-что из сказанного. Ты говорил, что для того же естественно производить при становлении то же. Я, согласившись, вывел отсюда то обстоятельство, что все как угодно несхожие и разные вещи суть то, что они суть, и тем способом, каким они суть. Наверное, это тебя удивило, но легко и с краткостью постараюсь тебя из этого удивления вывести.

Конрад. О, ты меня очень обрадуешь, если, как обещают твои слова, сделаешь это понятным для меня образом.

Николай. Сам рассудишь, исполню ли обещание. Так вот, во-первых, нельзя сомневаться, что то же отождествляет (identificare); и в самом деле, разве то же могло бы как таковое разнообразить, если даже различие в абсолютном том же, далеко опережающем всякое различие, есть то же? Словом, тому же естественно при становлении только отождествлять, или делать тем же самым. Недаром и всякая вещь, поскольку она та же для себя самой, отождествляет; скажем, понимание понимает, видение видит, жар греет, и так далее. Но то же неразмножимо, и всякое отождествление происходит поэтому в уподоблении ему: то же зовет не то же к тому же. Поскольку то же неразмножимо и для нетождества недосягаемо, не то же возникает в обращении к тому же.[416] Оно обнаруживается тем самым в уподоблении: когда абсолютное бытие, которое есть абсолютное то же, зовет не-сущее к тому же, то из-за недосягаемости неразмножимого абсолютного бытия для не-сущего оказывается, что несущее возникло в обращении к абсолютному бытию, то есть в уподоблении тому же.[417] Но уподобление означает некое совпадение нисхождения того же к не тому же и восхождения не того же к тому же. Творение, или возникновение (genesis), можно поэтому считать таким уподоблением абсолютному бытию, когда последнее в качестве того же, отождествляя, зовет ничто, или небытие, к себе. Поэтому святые и называли творение подобием и образом Бога.

Опять-таки поскольку единство, совпадающее с абсолютно тем же, неразмножимо — ведь то же есть и единство, — то из-за недосягаемости абсолютного неразмножимого тождества для неединого последнее может существовать только в множестве. Когда абсолютное то же, которое есть и бытие, и единое, и бесконечность, зовет к себе не то же, уподобление ведет к возникновению множества, разнообразно приобщающегося к тому же. Иначе говоря, множественность, инаковость, разнообразие, отличие и прочее подобное возникает из-за того, что то же отождествляет. Отсюда и порядок, то есть причастность к тому же в разнообразии; отсюда гармония, разное воспроизведение того же. Все, как ни полно различий, созвучно и согласно тому же, и в этом созвучном возглашении — уподобление.

Так космос, или красота, — другое название мира — возник в порыве к более ясному воспроизведению недостижимого того же. Разнообразие вещей, тех же самых для себя и других для другого, обнаруживает недосягаемость непостижимого того же, потому что то же просвечивает в них тем больше, чем в большем разнообразии вещей развертывается его недостижимость; недостижимость совпадает с абсолютно тем же.[418] Так что я правильно сказал: все вещи суть то, что они суть, способом, каким суть, потому что то же отождествляет. Вот тебе совершенное логическое следование: абсолютное то же есть, и, значит, все вещи суть то, что они суть, способом, каким суть, так что нет никакого другого основания или причины всех вещей, кроме того, что то же отождествляет. Поистине, видя, что бесчисленные вещи причастны этому абсолютному основанию, раз каждая вещь та же для себя самой и обладает тем более совершенной способностью делать все тем же, чем сама более та же, и одновременно замечая, что каждая вещь другая для другой, ты легко понимаешь, что все вещи суть то, что они суть, поскольку, призываемые абсолютным тем же к недостижимости того же самого, они в стремлении уподобиться ему оказываются именно такими, каковы суть.

Можешь теперь к той же причине, то есть к тому же, в меру сил ума возвести совершенство ступеней сущего, его сил и действий, его число, вес, меру и таким путем убедиться, что порождения, уничтожения, изменения и прочее в этом роде происходят оттого, что то же отождествляет. Когда для яснейшего воспроизведения недосягаемости, которая совпадает с абсолютным тем же, сущее соревнуется в уподоблении тому же путем отождествления себя с самим собой и, значит, резкого расподобления с каждым другим, так что бесконечность, или недосягаемость, развертывается в максимально доступной для природы приобщающихся яркости этого расподобления, то получается, что приобщение к одной и той же сущности развивает у них противонаправленность сил. Сохраняя тождество самим себе, они в свою очередь стремятся отождествлять — скажем, горячее стремится горячить, холодное охлаждать, — и, поскольку горячее зовет негорячее к тождеству с собой, а холодное зовет нехолодное к тождеству с собой, возникает борьба и с ней становление, разрушение и всякая подобная временность, текучесть, неустойчивость и разнообразие движений. Так что, видишь, у всего одна причина.

Если тебе кажется иначе, опровергни сказанное мной ясными доводами. С радостью поучусь. Может быть, в своем беглом, как обещал, обзоре я не все учел, а это часто бывает причиной ошибки.

2

Конрад. Ответ более чем удовлетворительный, и не приходит в голову ничего возразить. Больше того, следя за ходом твоих рассуждений, я на опыте ощутил, что непостижимый свет знающего незнания, один и тот же во всем, что ты говорил и сейчас, и неоднократно прежде, становится для меня яснее, когда отражается в многообразии способов объяснения. Во всех твоих учениях дает о себе знать то же самое искусство, приближениями которого они являются, и я узнал сегодня именно только то же самое, что уже часто слышал в других видах. Ведь абсолютное то же и есть твой абсолютный максимум, невыразимый и неприступный, причем это невыразимое — причина всего, что можно высказать, и это неприступное — причина всего постигаемого.

Из твоих слов я теперь совершенно ясно понял, что бесконечность, совпадая с непостижимым абсолютно тем же, яснее отражается в бесчисленном множестве отдельных вещей: когда количество отдельных вещей, из которых любая — та же самая для себя n другая для другого, превышает всякое исчислимое число, хоть и не достигает недостижимой бесконечности, эта недостижимость бесконечного абсолюта обнаруживается ярче. А поскольку абсолютное то же пребывает во всем, раз все тождественно себе самому, то все исполнено разнообразными универсальными, родовыми или видовыми согласиями, а значит, и различиями, обязательно сопровождающими эти согласия из-за недостижимости первоединого. Так, я вижу вечность, непостижимо тождественную абсолютному тому же, и происходящее от нее неисчислимое разнообразие длительностей, превышающее всякую рациональную меру, с тем чтобы непостижимость вечно того же отразилась в них с большим совершенством. В неспособности учесть это я усматриваю возможную причину неудач всех исследователей становления вещей. В самом деле, понимая, что длительность мира неизмерима разумом, некоторые сочли его вечным, тогда как вечность — это абсолютное то же, не охватываемое ни какой длительностью и лучше обнаруживающее свою неприступность в неизмеримой длительности. По-моему, они обманываются, подобно тому как если бы глаз решил, что какое-то тело, причастное сферической форме в своей видимой части, есть совершенная сфера, поскольку он не видит, что это не сфера, — ведь одним взглядом разглядеть сферу глаз не может. Но как воспринять зрением сферичность мы можем только с помощью сопоставительных действий рассудка, так и здесь мы обязательно должны прибегнуть к помощи высокого интеллекта, который показал бы нам, что рациональная мера действует лишь по сю сторону вечности и настолько далека от всякой соизмеримости с ней, что из непостижимости той или иной длительности для рассудка еще вовсе не следует вечность обладающей этой длительностью вещи. Рациональные мерки, охватывая временное, не улавливают вещей, свободных от времени, как слух не улавливает ничего неслышимого, хотя в свою очередь рациональность рассудка тоже неуловима для чувственного постижения.

Николай. Прекрасный вывод. Впрочем, что я думаю об этом, ты слышал в другом месте[419]. Пока пусть будет достаточно, что мы признаем абсолютное то же всеобщей причиной; что абсолютная вечность не охватывается никаким разнообразием неизмеримых длительностей; что в неизмеримости этих длительностей мы узнаем сияние непостижимой вечности и что хотя положение перипатетиков о вечности мира верно, поскольку вечностью они называют нечто недостижимое для измеряющего рассудка, но ближе к истине платоники,[420] которые называют мир рожденным и считают вечное то же его абсолютным первоначалом, не отрицая в то же время, что неизмеримость его длительности совпадает с его порожденностью. Это и наши святые как нельзя более ясно сказали: мир создан «в начале», то есть в истоке. Начало, или исток мира, явно не в чем-то другом, но само абсолютное то же есть начало, середина и конец мира, причем Бог, конечно, сделал началом как длительности мира, так и мира, а через мир и всего существующего в мире не что иное, как абсолютное то же. Как любую часть мира можно постичь как она есть только в абсолютном тождестве, так и его длительность как она есть не может быть охвачена никакой мерой, — ведь разве можно постичь то же через другое иначе чем по-другому? Как мерой длительности одного можно измерить длительность другого, когда обе неизвестны и несоизмеримы? Поистине только абсолютное то же — точнейшая мера всего измеримого каким бы то ни было образом.

Конрад. Я легко бы согласился со всем, но только меня останавливает то, что при тщательном сопоставлении всего, о чем повествуется в Моисеевой книге Бытия, можно вывести меру начала мира во времени, придя к тому, что он не достиг еще семи тысяч лет. Хотя в «Естественной истории» Плиния и еще у многих читаем другое.

Николай. Я глубоко чту писания Моисея и сознаю их величайшую истинность, когда сосредоточиваюсь на намерении писавшего. Что Бог сотворил мир и человека по своему образу и «хорошо весьма»; что грех вошел в человеческий род через человека, а не через творца и Бог многими посредствами, пророчествами, обетованиями и дарами старался отозвать человека с дурного пути, на который его толкнули первые родители, не Бог; что призванного Им человека Он вооружил законами для сопротивления испорченной наклонности; что сверх всего этого Он дал ему еще и обетование богосыновства в своем Сыне, — все это, когда думаю о самом Боге, в чьих руках обожение, я совершенно и со всем постоянством признаю и подтверждаю, и вовсе не потому, что христианин или связан законом, а потому, что думать иначе запрещает разум. Но там, где Моисей по-человечески выражает способ, каким Бог это сделал, я считаю, что он применил искусство и выразил его тем способом, каким истина может восприниматься человеком. Впрочем, обычно пользуясь человечески доступными способами с целью по-человечески наставить человека, Моисей иногда, как ты знаешь, выразившись применительно к человеку, добавляет в своем месте вещи, по которым понимающие могут понять, что выражения применительно к человеку — это просто человеческое уподобление непостижимого способа божественного творения. Например, когда он открывает, что Бог никак не принадлежит к вещам, которые можно увидеть, изобразить или изваять, что человеку Он видим только по последствиям, которые суть «задняя Его», и что при Его бесконечном могуществе Его деяния не имеют временной продолжительности[421], то это достаточно показывает, что Моисей описывал невыразимый способ божественного творения фигурально, применительно к человеку. Мудрецы, говорящие о сотворении невидимым Богом сразу всего, не противоречат поэтому мысли законодателя Моисея, как не противоречат ему и многие другие, придумавшие другие способы выражения. Такому пониманию он сам как нельзя больше способствует тем, что, говоря о человеке, называет его Адамом — название, свертывающее в своем значении человека вообще, будь то мужчина или женщина[422].

Из-за вышесказанного и еще многого другого, что уместнее было бы рассмотреть в другом месте, иудеи постановили хранить начало книги Бытия мудрецам, чтобы его буквальная поверхность[423] не смущала новичков. Более опытные в богословствовании и знающие непостижимость способов божественного бытия мудрецы не смущаются, если способ изображения оказывается уподобительным и приспособленным к ограниченному пониманию слушателей. Сами они, насколько для них возможно, освобождают его от этой ограниченности и начинают видеть во всем только абсолютное то же и его отождествление; их поэтому нисколько не смущает ни расхождение историй, обоснований, сроков, имен, лиц, людей, ни противоположность течения рек, согласно повествованию вытекающих из середины рая, ни что бы то ни было другое, пусть даже и более абсурдное. Наоборот, чем абсурднее вещи, тем более сокровенные тайны они из них извлекают, как сможешь найти у занимавшихся этой частью книги Бытия святых величайшего ума, если почитаешь Амвросия «О рае», его же толкование на Шестоднев, Василия, Августина, Иеронима и подобных. Все они хотя, кажется, и расходятся во многом, но в главном заметно сходятся, подобно философам, пускай не все принимают принятого там способа повествования буквально. Все их соображения относительно этого способа я принимаю в качестве [необходимо разных] у разных мудрецов представлений о невыразимом божественном способе, но только в случае, если сам обращаюсь к тому же, что каждый пытался уподобительно изобразить, и успокаиваюсь в нем.

3

Конрад. Очень приятно слышать от тебя это о начале Книги Бытия. Иначе говоря, замысел законодателя, как я понял, был единым, его высшую истинность ты признаешь вслед за всеми мудрецами и только не отрицаешь повествовательную историчность способа выражения, поскольку говоришь, что ради слушателей, для принесения плода, он был приведен к такой историчности (historice redactum), хотя ни помыслить, ни выразить способ божественного творения человеку невозможно иначе как с помощью разнообразных уподоблений.

Но вот наш пророк Давид, чьи слова об абсолютном том же ты подробно объяснил, в другом месте говорит, что «словом Господа сотворены небеса, и духом уст Его — вся их сила» .[424] Очень прошу тебя истолковать мне его, если это уподобление уместно, тем более что оно не кажется слишком уж в корне отличным от Моисеевых изображений.

Николай. Предположение о способе, каким все существует, пытался высказывать каждый, но мудрейшие философы говорят, что от Бога, чистейшего интеллекта, вполне и совершенно выступившего в акт, природные формы вещей возникли так же по решению воли, как по решению архитектора, которому повинуются Его инструменты, возникает форма здания. Да, впрочем, если на то пошло, выше было показано, что всякий деятель, будучи тем же для самого себя, отождествляет; значит, всякий вообще деятель в своей деятельности в какой-то степени уподобления воспроизводит (repraesentat) творение.

Конрад. Разумеется, но в одном действии яснее, чем в другом, и поэтому прошу у тебя для руководства какое-нибудь более близкое подобие.

Николай. С удовольствием, насколько сейчас приходит в голову. Ты, наверное, видел, как художник-стеклодув делает вазу.

Конрад. Видел.

Николай. Вот тебе хорошее руководство. Стеклодув подбирает материю. Потом он с помощью огня делает ее в печи пригодной для обработки. После через посредство железной трости, к которой присоединяется материя для принятия благодаря воздействию художника задуманной в уме учителя формы, мастер вдувает свой дух, входящий в материю, и через посредство такого духа, производящего в материи движение в соответствии с замыслом учителя, художник делает стеклянную вазу из материи, которая была лишена какой бы то ни было формы вазы. Форма образует материю до той определенности, когда возникает такая-то ваза такого-то вида, так что материя, подчинившись теперь форме, лишается универсальной возможности стать какой угодно формой вазы, — эта универсальная возможность теперь связана действительностью ее вида. Впрочем, если художник из такой вазы такого вида вознамерится сделать другую другого вида, убедившись, что ни эта ваза, ни ее части, поскольку они ее части, не находятся в отношении возможности к тому, что он замыслил, — из-за того, что любая законченная вещь представляет цельную завершенность и ее части суть части ее цельности, — то он заставляет эту вазу или ее обломки вернуться в первоначальную материю, устраняя связывавшую ее действительность формы, и когда после этого материя благодаря расплавлению придет к текучести, то есть к универсальной возможности, снова делает из нее другую вазу.

Вот подобие, пусть очень отдаленное, того, как Бог произвел в бытие все вещи, — хотя Он, конечно, не берет возможность вещей из чего-то не Им созданного. Если вдуматься, природа при создании чувственно постижимых форм так же пользуется солнечным теплом, как стеклодув — огнем; она действует так же, как дух стеклодува; и природа так же управляется умом всевышнего художника, как дыхание мастера — его замыслом. Легко можешь вывести отсюда и это, и многое другое.

Конрад. Ты дал прекрасное подобие происхождения чувственных вещей; я как бы в наглядном примере вижу, что природа — начало движения, что тепло — инструмент природы, что место есть как бы печь; тепло есть как бы нож, а место — ножны. Начинаю понимать отсюда многое о природе: она находится внутри, в центре. Если можешь, приведи здесь, пожалуйста, более универсальное уподобление.

4

Николай. Если подумать, могут представиться многие достаточно уместные примеры. Но все-таки, по-моему, среди известных нам действий обучение — очень близкое подобие универсального способа творения, недаром и Моисей, и Давид, и другие пророки брали его как близкое изображение божественного творчества. Чтобы призвать необученного ученика к тождественности знания, учитель призывает молчание к тому, чтобы оно стало словом (vocem) по подобию его замысла, — и в уподоблении замыслу наставника возникает молчание[425]. Это уподобление есть интеллектуальное слово, изображаемое в рассудочном слове, которое изображается в чувственно воспринимаемом. Чувственно воспринимаемое слово как звучащее возникает из того молчания, проходя ступени от смутного звука до отчетливого членораздельного голоса. На большем отдалении от голоса учителя слышен соответственно только некий смутный звук. Звук представляет возможность, или подходящую материю для звучащего слова. Когда из молчания вызывается звучащее слово, сперва возникает поэтому звук в качестве возможности голоса, причем эта возможность, звук, не есть ни молчание, ни сформировавшееся слово, а только формируемое. После из смутного Звука возникают элементы, затем — комбинация элементов в слоги, слогов в речения, речений в речь. Все это при вызывании звучащего слова из молчания явно возникает в таком порядке, хотя слух не улавливает как следует различий предшествования и последования[426].

Дальше. Произносимое наставником слово заключает в себе трехсложный порядок. А именно, одно и то же слово, во-первых, чувственно; совершенно не знающие языка воспринимают его только чувственным слухом. Это — способ восприятия животных; все животные наравне с не знающим языка человеком не улавливают ничего, кроме членораздельного звука. Потом, то же самое слово осмысленно, поскольку понимается знающими язык. Язык доступен только разуму, и речь наставника внятна только человеку, но не животным. С другой стороны, грамматик может воспринимать только речь, а не мысль учителя, пытающегося в этой речи объяснить какое-нибудь математическое или богословское понятие. Это тебе второй, рассудочный порядок существования единого слова учителя. Наконец, из того, что математик или богослов видят в слове учителя его мысль, ты заключаешь об интеллектуальном слове, слове третьего порядка, которое несет ближайшее подобие мысли учителя.

Со стороны звучания слова ты видишь еще, что у учителя есть некая сила дыхания, из которой обязательно должны происходить разнообразные движения языка, губ и других орудий, чтобы получилось звучащее слово. Таким образом, двигатели — у поэтов они называются Музами — горла, языка, губ, челюсти разнообразно приобщаются к дыханию произносящего, становясь разнообразно движущимися орудиями дыхания, служащими тому же самому замыслу произносящего.

Так что пророк уместнейшим образом уподобляет творение «слову и духу уст». Наверное, это имеет в виду и сам святой Моисей, когда тоже изображает сотворение мира по подобию словесного изречения. «Сказал Бог: да будет свет, и стал свет», — говорит он, приравнивая легкость, с которой творит Бог, произнесению слова. Кроме того, и несказанное максимально таинственное имя Бога, называемое у греков тетраграммой, потому что его начертание состоит из четырех еврейских букв, и произносимое как Иегова, считается несказанным, может быть, потому, что свертывает в себе всякое звучание голоса наподобие источника всякого могущего быть сказанным слова; несказанное слово как бы светится во всяком говоримом слове как причина.[427]

Этот уподобительный образ истечения сущего из первоначала дает возможность добывать чрезвычайно полезное знание обо всем, что представляется достойным рассмотрения в различии, порядке, движении и так далее, если кто вдумается с глубиной и старанием. Или тебе представляется иначе?

Конрад. Не знаю, кому может казаться иначе, чем так, что есть огромная разница — вдумываться в простые плодотворнейшие предания святых пророков или в исхищрения философов. Поистине с великой легкостью это подобие коротким путем привело меня к созерцанию прекраснейшего порядка вещей — того, что телесное существует ради чувственного различения, чувственное различение — ради рационального, рациональное — ради интеллектуального, интеллектуальное — ради истинной причины, сотворительницы Вселенной. Как раз в этом сравнении (paradigmate) я самым явственным образом вижу, что всякая природа служит интеллектуальной сообразно ступеням уподобления ей. Интеллектуальная — печать[428] истинной и абсолютной причины; всякое сущее через ее посредство достигает источника своего бытия. Ведь чего ищет всякое беспокойство чувств, если не различения, или рассуждения? Чего ищет всякое рассуждение. если не понимания? Чего ищет всякое интеллектуальное понимание, если не истинной абсолютной причины? Все ищут того же, абсолютной сути (quid), а ее печати не найти вне интеллектуальной области. Поистине, суть (quiditas) речи учителя можно найти только в интеллекте, где светится истинная причина. Когда математик говорит, что всякий треугольник имеет три угла, равные двум прямым, то даже если ученик усвоил, что это фактически так (quia est), до постижения истинной причины у него еще нет понимания; ум начинает видеть суть с обнаружением причины. А первопричина светится в области интеллекта. Только интеллект имеет глаза для видения сути, и он способен увидеть ее только в истинной причине, источнике всякого желания. Раз все сущее стремится существовать, во всем есть это желание, идущее от источника всякого желания, в котором совпадают в тождестве бытие и влечение. Желание в каждом соответствует его бытию — скажем, рациональное стремится существовать рационально, чувственное — чувственно и так далее, причем наилучшим возможным образом. Все стремится поэтому к наилучшему, но каждое своим способом. Абсолютное благо — одно и то же; присущее всем вещам желание показывает, что все призвано к нему.

Вот что я с удовлетворением вывел из твоих слов, радуясь возможности по объясненному мне подобию добывать многие и великие истины о становлении и природе. Но некоторые святые сравнивают мир с письменами книги; расскажи, пожалуйста, что тебе здесь представляется.

Николай. Ни одного создателя изображений (pictorem) не отвергаю, у каждого понимаю то же. Мне кажется очень уместным это уподобление мира письменам книги, в которой ни язык, ни начертания букв не известны. Это как если бы немцу какой-нибудь грек подарил книгу, где Платон развернул силы своего ума. Внимательно изучая фигуры знаков, немец может по различию и совпадению начертаний догадаться о некоторых буквах, а по их комбинациям — о разнообразных звучаниях, но о сути в целом или в части — никоим образом, пока ему не откроют его (reveletur). Чем-то таким я представляю мир. В нем скрыто символическое изображение божественной силы, но пускай даже после старательного исследования через пропорции, различия и соответствия и тщательное рассуждение можно прийти к фактическому знанию (ad quia est) элементов и их комбинаций, ни один ищущий сам собой все равно не найдет ни одного имени, никакого собственного смысла букв, слов или их сочетаний, а просто рассудок припишет обнаруживаемым вещам какое-нибудь различительное имя.[429] Моисей прекрасно выражает это, описывая, как Адам, то есть человек, налагает имена вещам, и по ходу истории давая понять, что причиной имени всегда является определенное рассудочное основание.[430] Из-за этого у вещей оказываются разные имена, смотря по различию рассудочного основания, а у одной вещи [разные имена] — от различия в рассудочных предположениях. Эта книга единственно только открывает нам, что написавший все своим перстом «велик и высок», выше всего, что можно высказать; что величию, мудрости и могуществу его «нет конца»[431]; что, если он не откроет, ничего совершенно познать невозможно и что если ум не сообразуется с ним, то ничего не поймет, ибо, только взирая на абсолютное то же, можно понять его уподобительные изображения. Никто не может, познакомившись с изображением Сократа, искать по нем причину Сократова знания, если Сократа не знаешь.

Скажи, пожалуйста, если изобретатель какого-нибудь, скажем живописного, искусства, не имея достойных преемников и учеников, захочет оставить людям свое искусство и от невозможности лучше передать неизобразимое искусство живописания обрисует его в книге, — то разве в этой книге ты увидишь не разнообразные фигуры, из которых сможешь предположительно догадаться, что искусство художника было чудным и неведомым? Но само это искусство, простую форму всех фигур, выраженную во всех и в каждой в отдельности, как ты сможешь постичь его зрением, если его нельзя видеть, а можно только понимать умом? А понимания этого искусства у тебя нет. Разве Бог-Отец — не источник искусства отождествления, искусства, которое свернуто заключает в себе все искусства и есть абсолютная формирующая суть (for malis quiditas) всех формируемых вещей, именуемая Сыном, Словом, могуществом или премудростью Отца и многими другими именами? Как же это искусство бытия во всем, что Им развернуто, может представить себе не имеющий понимания такого искусства, поскольку обладает им только ум Бога-Отца, который сам и есть это искусство? Человек явно не может сколько-нибудь постичь эту суть ни отчасти, ни в целом. Когда человеческая мысль доискивается до нее, она отбрасывает свои силлогистические приемы и послушно обращается к светам пророческого откровения и таким путем, презрев полное бессилие своего познания, проникает в то, чего ищет. Так познание своего незнания смиряет, а смирив, возвышает и дает познание. Это великолепно выразил Моисей, описав, как падение человека в незнание, то есть духовную смерть, произошло оттого, что он своей силой попытался сравняться с Богом в знании. Может быть, тебе будет полезно продумать это.

5

Конрад. Даже очень, потому что здесь мне видится вершина всего. Но раз уж мы затронули столько вещей, которые заключены в словах пророка, а от меня ускользали, то не сочти, пожалуйста, за труд прибавить еще, почему, говорит пророк, небеса сотворены словом, а силы — духом, хотя Бог есть абсолютное то же, которое и творит все тождественным образом.

Николай. Опыт научил меня, что авторитетность писателя чрезвычайно способствует успеху нашего исследования. Если кто принимает чье-нибудь слово как некое откровение божественной истины и всеми силами стремится увидеть умом то, во что верит, то, каким бы ни было это слово, в нем повсюду непостижимо приоткрываются сокровища смысла. Недаром глубочайшая вера ведет к высочайшим вершинам, как ты слышал в «богосыновстве».[432] Вот и эти слова пророка я с верой принимаю как близко изображающие становление вещей, стремясь умом рассмотреть его в таком уподоблении, хотя оно остается невидимым. Пророк говорит: «Словом Господа сотворены небеса, и духом уст Его — вся сила их», причем, где у нас «Господа», в греческом оригинале стоит невыразимое имя Бога, о котором я уже кратко упоминал, что оно произносится Иегова.[433] Он показывает, стало быть, что от Иеговы, то есть как бы от отца слова, — поскольку оно свернуто содержит все гласные, без которых невозможно никакое звучащее слово, — происходит слово, и от пего же и от слова происходит дух, раз говорится о «духе уст Его»; «уста» есть как бы совпадение произносящего начала и слова в происходящем от них обоих духе. Вот троица в абсолютном том же, без которой то же не могло бы отождествлять. Абсолют, таким образом, троичен и един, и мы убеждаемся в этом по его отождествляющему действию. Всякий деятель так же причастен к троичной и единой природе, без чего не был бы деятелем. Об этом ты мог подробно читать в первой книге «Ученого незнания», где мы развернули понимание своего малого ума — но все равно наилучшего даяния божия[434] — относительно Троицы. Многие другие разбирали ее сходным образом, и каждый по-своему превосходно.

Но вернемся к становлению. Пророк, я говорю, дает нам понять, что небеса и что бы то ни было, пришедшее к бытию под именем, по подобию или в смысле неба, произошло как слово господина и повелителя, которое не медлит исполнением, в котором смысл есть повеление и повеление — смысл, которое говорит — и все сделано, повелевает — и все сотворено без малейшего промежутка. Потом, когда небо призвано к существованию, Он вдыхает в него действенную силу, — призванность из ничего есть как бы внешнее (extrinsecum) всякой вещи, наподобие покрывающего и облекающего неба, а ее внутреннее (intrinsecum) — обращенность к творцу, как бы выражение богоподобия твари. В действенной силе вещи светится сила Бога, которую Он словно вдохнул в вещь, и выражение Подобия творцу в этой силе действеннее, чем в ее внешнем образе, в котором она призвана из ничего. Так у живого существа, надо думать, важнее животворная и чувствующая сила, которую вдохнул в него Бог, чем облекающее душу небо, то есть тело, призванное из ничего. И так во всем сотворенном мы должны видеть, поскольку оно есть уподобление, внешнее, то есть призванность из ничего, и внутреннее, то есть причастность к истинному бытию. Сущность всякого творения как бы несет в себе эти три: возможность в силу призванности из ничего, действительность в силу причастности к божественной силе и связь обеих.

Это и Моисей выражает в своих прекрасных словах: «Образовал Бог человека из праха земного и вдохнул в лицо его дыхание жизни, и стал человек душой живой»[435], — давая понять в таких выражениях, что земной человек, который называется поэтому Адамом, то есть как бы «земным», в своем внешнем теле призван из праха земного, то есть из природы [четырех] стихий, а в своей внутренней жизненной силе происходит от вдунутого в него (inspiratione) божественного духа, то есть от причастности божественной силе, причем живой человек становится, таким образом, благодаря тому и другому единым подлинным человеком.

Пожалуй, не будет совсем уж нелепым под именем неба понимать некий видовой модус, охватывающий [все разнообразное] движение причастной к нему силы. Возьмем пример силлогистической способности рассудка, которая в своей дискурсии конкретизована как вид внутри определенных [силлогистических] модусов так, что первая фигура есть как бы область, сфера или небо этого модуса, и в небе первой фигуры, как бы во вселенском модусе, располагаются круги внутривидовых различий, теснее определенные модусы. Так и другие фигуры. Всякий вид есть, таким образом, как бы небо, внутри своих пределов охватывающее невидимую вдунутую в него силу, к которой по-разному причастны обитатели такого неба. Вне своего неба эта причастность иметь место не может, как комбинация силлогизма из трех общих утверждений не может составиться вне первой фигуры. Всякое творение движется и приходит к успокоению внутри своего неба, как ты об этом слышал в другом месте[436].

Конрад. Слышал и раньше, и как ты только что сказал, но вот последнее не совсем понимаю. Если мы, люди, при рассуждении обязательно применяем модусы, о которых ты говоришь, то причина их в рациональных закономерностях силлогизма. Через сочетания возникают разные модусы [силлогизмов] в пределах единого вида, и мы сами в свете рациональности видим, что силлогистическими комбинациями можно пользоваться только так. Другое дело Бог, у которого воля совпадает с разумом, так что желаемое и есть рациональное основание!

Николай. Я хотел тебе сказать только одну вещь: что небо можно понимать как свойственный определенному виду законченный, замкнутый или охватывающий модус уподобления тому же. Фигуры силлогизма я привлек как не совсем неуместный пример. Ты возражаешь, что одно дело модусы силлогизма, которые в определенных сочетаниях разумно обоснованы, в других нет, и другое — Бог, чья воля есть разумное основание (ratio). Отвечаю, что это же и я имел в виду: именно, поскольку видовой (specialis) модус уподобления от Бога, постольку Он разумно обоснован. В самом деле, то же отождествляет; все существующие модусы, охватываемые определенными образами [причастности], воспроизводя в своем уподоблении то же, называются видовыми как бы в том смысле, что они вылились в определенный вид и модус такого воспроизведения. Поскольку то же отождествляет, вне области уподобления ему его не найти. И вот, как гармония имеет виды [музыкально-числовых] соотношений, в которых она может существовать и к которым возможно разнообразное приобщение, а вне этих модусов созвучия, пли гармонии, мы слышим диссонанс, так то же надо представлять в виде согласия, или гармонии: то же не диссонирует и не чуждо вещам. Как гармония требует особых видов пропорций, вне которых ее не может быть, так в отношении всех вещей — абсолютное то же, причем воля того же, которая не волит иного, совпадает с разумным основанием в нем, поскольку принцип того же не может допустить иного. В абсолютно том же разумное основание совпадает поэтому с волей, как изображает сравнение с природой гармонии и ее закономерностями: виды вещей таковы, как они суть, поскольку быть иначе не могут. Если происходит отклонение от них, вторгается противоестественность (monstrum), или диссонанс, неспособный образовать вида в собственном смысле слова. Отклониться от вида, который есть уподобление тому же таким-то образом, — значит сбиться с прекрасной формы свечения того же, абсолютного источника всей красоты и блага.

Конрад. Не могу не согласиться; на мой суд, это разумно обосновано. Но вот еще что. Пророк Давид приписывает небесам силы и ангелов: «Хвалите Господа с небес, хвалите Его в вышних; хвалите Его, все ангелы Его, хвалите Его, все воинства Его».[437] Скажи одно слово, стоят ли ангелы во главе небес, о которых мы сейчас говорили. Потом я уж перестану тебе докучать, тем более что опускается ночь и зовет нас к покою.

Николай. Против правила ты и теперь опять вводишь сразу много вопросов, требующих места для более глубокого рассмотрения. Но чтобы отпустить тебя, одно слово скажу. Все движение всех разумно обоснованных видов тяготеет к абсолютному тому же. Мы говорим, что такое движение — духовное и разумное; его дух есть как бы вдунутая из уст божиих сила, которая неослабно подает всему такое отождествляющее движение; это действие самого Бога, направляющего и движущего все причастное Ему к тому же. Когда мы видим, например, что все львы, сколько их было и есть, ведут себя по-львиному (leonizare), то мы представляем сферу, или область, то есть определенное небо, охватывающее своим содержанием эту видовую силу, и ставим во главе ее отграничивающий и отличающий ее от других, управляющий движением данного неба дух. Он есть как бы божественная сила, свернуто заключающая в себе всякую подобную силу, развертываемую таким движением вида, так что служебный дух есть некий помощник (minister) создателя и управитель в области этого движения, осуществляющий руководство в своем полномочном посольстве. Так ученый, ректор университета, через одного подчиненного профессора стоит во главе школы грамматиков, через другого — во главе школы риторов, через третьего — школы логиков, через четвертого — школы математиков. В свою очередь грамматическая школа есть как бы небо определенного вида причастности к науке ученого, ректора университета; ученики грамматической школы — обитатели этого неба, в видовом модусе своего, то есть грамматического, обитания причастные всей науке ученого; а разум подчиненного профессора — управитель и двигатель такого неба и обитателей этого неба.

Или, может быть, еще удачнее сравнение ты найдешь в себе самом. Твой интеллект в высшей степени тождествен себе самому как печать абсолютного того же. Интеллект отражается только в рассудке. Разнообразие рассуждений по-разному уподобляется единству интеллекта: одни, называемые поэтому остенсивными, или доказательными, прозрачно и ясно, другие, убеждающие или риторические, слабо и затемненно, третьи средним образом. Когда интеллект, отождествляя, стремится призвать к себе ощущаемый мир, поднимая его к уподоблению с собой, он стремится привлечь его через сферу рассудка. И вот, поскольку различающиеся по видам подразделения, или рациональные основания ощущаемых вещей, могут быть разными, так что ощущаемое может подняться к уподоблению интеллекту, скажем, или в модусе видимого, или в модусе слышимого, или вкушаемого, или обоняемого, или осязаемого, то возникает небо зрения, небо слуха и так далее. Чувственный мир подвергается различению, то есть поднимается к уподоблению с интеллектом, в модусе видения, что происходит благодаря [общей способности] различения, проявляющейся в зрении [в частном виде] зрения; соответственно небо зрения, полное зрительной силы, управляется и приводится в движение своим особым рассудочным и различительным духом, так что благодаря интенции присутствующего в нем духа глаз обладает способностью зрительного различения, в котором живет сладостной для себя жизнью как причастный к интеллекту. Так же представляй и другие чувства.

Впрочем, этот предмет требует и более полного разъяснения, и другого, более удобного времени, поэтому пусть будет пока достаточно сказанного у нас о становлении вещей. Петух давно уж позвал нас на покой. Прощай.

Загрузка...