Сегодня дежурю в приемном. Я здесь на подмоге, временно переброшен со «Скорой».
За окном ночь. И темнота пугливо жмется к окну. Районная больница перегружена. Больные лежат в коридорах, ванных, холлах, везде, где только есть возможность поставить койку, раскладушку или же кинуть матрац. Всему причиной весна, в этот период обостряются многие заболевания, да и в придачу замучила эпидемия гриппа, столько осложнений, ну просто ужас.
Я без медсестры, она на больничном с почечной коликой. Два дня назад на все приемное была одна санитарка, да и та уволилась. Крохи ей платили в больнице. Сейчас она на заводской проходной, сидит себе, носочки вяжет и в ус не дует, каждый месяц ей за такое вот сидение сотенка в карман перепадет, а в приемном она без сна день и ночь трудилась, а платили восемьдесят рэ, да и то не всегда, в основном семьдесят. Короче, верчусь я один. Сам диагностику больным делаю, переодеваю их в больничную одежду и сопровождаю в палаты. Кроме всего, я должен заполнять врачебный журнал дежурств, делать скоропомощные инъекции и прочее, включая, конечно, и хирургические обработки. Контроль за температурой в больничных палатах тоже на мне. Сегодня только пришел на дежурство, как забарахлила кочегарка. Я обратился за помощью к кочегарам. А они на меня с лопатой да как заорут: «Мы не виноваты. Это уголь такой непутевый, вместо орешника привезли сыпун. Даже на максимальном поддуве он еле тлеет».
Вместе с ними иду к шефам на заводскую проходную и прошу их, чтобы, они дали больнице взаймы двадцать пять ведер хорошего угля. Всем палатам нужно тепло как воздух. Ночью обещали заморозки до минус десяти. А главная сестра больницы, как назло, обрадовавшись первым солнечным денькам, выставила из всех окон вторые рамы. Больничные кочегары любят, чтобы за них хлопотали. Вот один из них, с торчащими из-под кепки седыми прядями, участливо посмотрел на меня и сказал:
— Молодец доктор, хоть ты побеспокоился. Мы сегодня сказали завхозу, уголь непутевый. А он говорит, топите… Да пойми ты, доктор. Как так можно землей топить. Другое дело бы — люди у нас здоровые были, а то ведь все больные. А болезням только этого и надо… И вновь тогда врачам по утрянке придется лечить больных от новых болячек, в результате холода возникших.
«Эх, если бы все понимали нас, как этот кочегар…» — подумал я.
Кроме кочегарки на мне и пищеблок. Вовремя надо снять пробу, проверить чистоту, закладку пищи на будущий день. Короче, работы невпроворот, больше, чем на «Скорой».
Я сижу за столом и, наклонившись над журналом дежурств, заполняю его. Вдруг скрипнули тормоза за окном. Вздрогнув, кинулся к окну. «Могущественный» белый автомобиль задом подъезжал к дверям. Опять «скорая». Я поправил на голове шапочку, взял в руки фонендоскоп, ощупью проверил наличие шариковой ручки в кармане. Через минуту дверь отворилась, и врач с фельдшером на носилках внесли молодого парня в белом халате. Всего перевидал я за свои два года врачебной практики, но такое видел впервые. На носилках лежал мой коллега, да мало того — бывший однокурсник. В направлении подозревался инфаркт. Я удивился.
— Алексей, что случилось?
Он был бледен, молчал. Рукой чуть шевельнул и отвел в сторону голову. Видимо, острая боль в сердце не давала говорить.
Отпустив «скорую», я быстро прослушал его сердце, измерил давление, оно было под двести. Тут же, на месте, сделал внутривенное вливание и обезболивающий укол, снял электрокардиограмму. На электрокардиограмме диагноз подтвердился, у Алексея оказался инфаркт. Очень осторожно с помощью хирургической сестры мы переправили его в изолятор. Там было тихо, а для инфарктников тишина и неподвижность в первые дни болезни есть немаловажный фактор в успешном выздоровлении. Чтобы не тревожить его, я не задавал ему вопросов. Делал все быстро. Поставил капельницу. Из дома вызвал лаборантку и главного терапевта. Я волновался за Алексея всю ночь. Ведь он как-никак тоже врач «Скорой», только в отличие от меня работает на Второй подстанции, обслуживающей новый микрорайон города. На следующий день, когда я утром, сдав дежурство, зашел к нему поинтересоваться его состоянием, он, немного окрепший, тихо рассказал мне о том, что с ним случилось.
На «Скорую» поступил вызов: человек умирает. Очередь ехать была его. Шофер мчался как ветер. Три раза они с риском, для себя нарушили правила уличного движения при переезде перекрестка, А на одной из загородных колдобин «уазик» так шибануло, что открылись все дверцы. Чудом доктор не выпал из машины.
Он торопливо бежал и по лестничным ступенькам на четвертый этаж. И откуда у него тогда силы взялись? Видимо, врачебный долг был превыше всего. Он жаждал спасти больного во что бы то ни стало. Наконец нужная дверь близка. Он нажимает кнопку звонка.
Женщина в модном атласном халате за руку вводит его в богато меблированную залу. Увидев человека, он вздрагивает. Перед ним не больной, перед ним высокопоставленнейший человек города, без пяти минут мэр. На душе у доктора становится страшно.
Сидящий перед ним человек пьян.
— Это вы вызвали?.. — тихо спросил он, и обида, горькая, злая, охватила его. Ему хотелось крикнуть этому суперчиновнику: «Да как вы смеете в таком виде «скорую» вызывать? Наша станция задыхается. Сорок два вызова не обслужено, а вы…»
Высокопоставленная личность поднялась из-за стола и, пошатываясь, подошла к доктору.
— Парень, если бы ты знал, как у меня голова болит… — И дружески хлопнул его по плечу. — Короче, я знаю, что у тебя кое-что есть… Ну чего ты, расстегивай сумку…
Врач до последней минуты был мужественен.
— Магазины закрыты… — как ни в чем не бывало продолжил он. — А голова болит, нет мочи…
Его сытое лицо выражало торжественность и высокомерие. Доктор был для него ничтожеством.
В каком-то отчаянии, чувствуя, как неимоверно сильно нарастает боль в сердце, Алексей тихо сказал:
— И вам не стыдно?..
Лицо у высокопоставленной личности судорожно задергалось, но не смутилось. Через минуту, абсолютно уверенный в безнаказанности своего поступка, он, не сдерживая себя, расхохотался.
— Это надо же, он меня еще и винит. У меня горло болит, у меня ангина. У меня к лекарствам аллергия. Завтра же я вызову на ковер твоего главврача…
Алексей, крепко держа в руках медицинскую сумочку, с трудом вышел из подъезда. Липкий пот заливал лоб и лицо. Словно примирившись с ситуацией, он повалился тут же на скамейку у подъезда.
В этот же день, узнав фамилию высокопоставленной личности, я решил ему позвонить, я хотел сообщить ему, сказать, что доктор, которого он вызвал вчера поздно вечером, в очень тяжелом состоянии. Но секретарша то и дело заявляла, что шеф не отвечает на посторонние звонки. Я кинулся к главврачу больницы, начал умолять и просить его, чтобы он соединил меня с высокопоставленной личностью. Тот под моим неимоверным нажимом сделал это. И когда я, волнуясь, рассказал этому великому человеку, в каком состоянии находится доктор со «Скорой», которого он вчера вызывал, тот вдруг, вместо того чтобы посочувствовать, самодовольно хмыкнул:
— А я думал, доктора не болеют… — и положил трубку.
В травмпункте не хватает врачей. И меня на недельку направили помочь в приеме травматологических больных. Травмпункт одна из горячих точек больницы. Он расположен по соседству с приемным покоем. Площадь его большая. Он имеет операционную, предоперационную, приемную и крохотную комнату отдыха. Я попал в подчинение старейшего травматолога города Иван Ивановича Спичкина. Он всегда защищал молодых врачей. Его маленькая медицинская шапочка сидела на голове набекрень. Почти всегда, задумываясь перед сложным случаем, чесал он затылок, и поэтому она сама сползала на лоб. За каждым ухом у него торчали сигареты. Он считал, что так их удобно брать, всегда они под рукой, на подхвате, да и с пачкой возиться не надо. При разговоре руки держал на широких поясных тесемках хирургического халата. И хотя Иван Иванович был маленького роста, но именно эта поза придавала ему солидность и несколько сантиметров роста.
— Ну привет… — вежливо поздоровался он со мной в первый день. — Когда кончил?..
— Два года назад… — как можно спокойнее ответил я и спросил: — А вы?..
— Давно это было… — и вдруг поморщился. — Ты у нас «выкать» брось… У нас все травматологи мужики. Только «ты» говорим друг другу, это выравнивает.
Когда мы вышли с ним в холл, он, подойдя к окну, закурил. А потом вдруг с облегчением сказал:
— Вовремя ты подошел. Меня сейчас срочно в хирургию вызывают. Так что за меня оставайся командовать. Понял?..
— Понял… — гордо произнес я.
И только он ушел, как два милиционера, неизвестно откуда взявшиеся, ощущение было такое, словно они специально дожидались, когда уйдет Иван Иванович, втащили в травмпункт пьяного парня с окровавленной головой. Он еле держался на ногах, то и дело мычал, выпускал изо рта слюну. Старший милиционер положил на стол какой-то акт и произнес:
— Доктор, окажите, пожалуйста, ему помощь и дайте справку, что он до утра может находиться в медвытрезвителе… — И, присев вместе со своим товарищем на кушетку, добавил: — Чтобы выйти из ресторана по-людски, он не в дверь пошел, а на витрину. Когда вели его сюда к вам, замучились мы с ним… На каждом углу останавливается и трубит бог весть что.
Я подал милиционерам графин с водой, и они с жадностью осушили по стакану. Парень насупившись сидел на стуле, изредка двигая руками и ногами.
Я быстро осмотрел раны на голове, две были рваные, в одной торчал осколок стекла. Я без труда вытащил его, и парень даже не пошевельнулся. Раны надо было шить. Швов десять требовалось наложить. Заведя парня в предоперационную, я спросил его:
— Товарищ, как ваша фамилия?
А он как фыркнет да как замахнется на меня:
— Да пошел… Да я таких, как ты…
«Вот так дела…» — подумал я. Позвал санитарку, чтобы она подержала его. А он, как назло, еще сильнее замотал головой да в придачу стал плеваться на пол.
— Да кто же за тобой убираться будет? — одернула его санитарка.
А он и на нее:
— Пошла ты… Выполняй свою работу…
— А ну прекрати сейчас же!.. — крикнул на него вошедший в предоперационную милиционер. — Люди тебе помощь оказывают, а ты…
Парень небрежно посмотрел на него и ничего не сказал.
Вокруг ран надо было выстричь волосы. На две наложить мазевые повязки, а остальные зашить. Милиционер и санитарка держали парня за плечи и шею, а я, ножницами и бритвой быстренько убрав волосы вокруг ран, обработал их перекисью и приготовился шить. Надежды на обезболивающий эффект новокаина, даже если туда добавить адреналин, слабые, алкоголь противодействует обезболивающему эффекту, ослабляет его, а порой и нейтрализует. Однако только я сделал укол, как парень, оттолкнув санитарку и милиционера, встал со стула.
— Да я вас всех в порошок сотру… — И затряс над головой кулаками. — Нынче же всех вас не будет…
Прибежал второй милиционер, и с его помощью, уже втроем, вновь усадили парня, и я продолжил обкалывание раны новокаином. Как я и предполагал, он действовал слабо. На первом шве чуть было не поломал иглу, парень чувствовал боль да в придачу то и дело дергался и орал благим матом. При таком состоянии больного я не мог шить раны. В растерянности положил на стол зажим с иглой. Старший милиционер, словно поняв меня, сказал:
— Доктор, да напишите ему справку без обработки ран. Кровь у него запеклася, не сочится. А ваше шитье ему не поможет, он завтра опять где-нибудь напьется…
Парень, весь вспотевший, лишь внешне казался уставшим, внутренне же он был не на шутку возбужден. «Чего доброго, и ударит…» — подумал я, не зная, как с ним дальше быть.
— Товарищ, да разве можно себя так вести… — попытался я образумить его.
— Вы меня кровью не испугаете!.. — закричал он. — Вот вам… вот… — и сорвал с головы повязки, которые я наложил.
— Да что вы с ним чикаетесь?! — вспыхнул, глядя на него, милиционер и пояснил мне: — Выписывайте справку…
— Я не имею права выписать справку, покуда не будут зашиты раны, — ответил я, не зная, как мне дальше и быть. Чувствую, что потерял я, еще в самом начале приема, очень нужную и необходимую в данной ситуации приказную врачебную назидательность и строгость. Посмотрев на часы, сказал милиционерам: — Скоро кончится наверху операция, и я попрошу, чтобы анестезиолог дал ему общий наркоз.
И тут же послал санитарку узнать, как идут дела в хирургическом отделении. А сам в растерянности присел перед пьяным парнем. Он все так же сидел молча, изредка водя по сторонам головой. Раны не кровили, но зиять зияли.
Минут через пять вместе с санитаркой пришел Иван Иванович. Милиционеры, увидев его, обрадовались, они, наверное, приняли его за анестезиолога. Видимо, санитарка рассказала ему, что парень буйствует. Поэтому он сразу же подошел к нему и, подперев руками бока, хмыкнул:
— Милый мой, и где это тебя угораздило?..
— Да пошел ты!.. — крикнул на него парень. — Да я таких, как ты…
— Не знаю, как я, но ты скоро пойдешь… — улыбнулся Иван Иванович и, помыв руки, проверил наличие хирургического инструмента на столе.
А мне сказал:
— Будешь помогать его держать…
Он не сердился на вызывающее поведение парня. Внимательно осмотрев раны и взяв в руки иглодержатель с иглой, сделал нам знак головой. Санитарка, два милиционера и я в том числе зажали парня в тиски. Однако только Иван Иванович попытался проколоть кожу на голове, как парень, заорав: «Не трогайте меня!..» — так ударил Иван Ивановича ногой, что тот отлетел в угол. Но он опять не рассердился, а, моментально придя в себя, сделал замечание милиционерам:
— Если мы его сейчас не скрутим, то он до самого утра будет нас мучить.
Милиционеры поняли замечание доктора как сигнал к атаке. Да притом, если врач приказывает, они за свои действия не отвечают. Парень не успел даже пикнуть, как с него мигом слетели брюки, рубашка и остался он в чем мать родила. Руки его, заведенные за спину, зафиксировали ремнем. Он не ожидал, видимо, такой атаки.
— И не вертитесь, пожалуйста… — сказал ему Иван Иванович, вновь приготовившись шить. — А то вместо раны могу иглой в глаз попасть…
Однако, как только опять Иван Иванович попытался проколоть кожу, парень так дернулся, что все, и я в том числе, разлетелись по сторонам.
— Прежде, чем шить, обезболивать надо!.. — закричал он.
Иван Иванович был неумолим. Он вновь попросил нас подержать парня. Мы держали его очень крепко четырьмя парами рук, а он все равно, дергался на стуле и вырывался.
— Ребятки, держите до последнего… — попросил Иван Иванович.
Как это держать до последнего, я не знал. Но, видимо, знали милиционеры. Один из них что-то шепнул мне на ухо. И когда парень опять при прикосновении иглы к коже дернулся, два милиционера вдруг сдернули его со стула и, повалив на пол, прижали его своими телами. Вот в таком положении, стоя перед парнем на коленях, продолжил Иван Иванович шитье.
— Больно!.. — кричал парень.
— На то она и больница, от слова «боль»… — успокаивал его доктор и добавлял: — Меньше пить будешь, и боли не будет…
За десять минут раны были зашиты, обработаны и перевязаны. Милиционеры, в удовлетворении получив справку, быстро подняли парня с пола и одели его. Он что-то зло пробурчал нам, но мы не разобрали его слов. Милиционеры быстро увели его.
Иван Иванович спокойно сидел и записывал произведенную хирургическую обработку ран в журнал.
— А как же вежливость? — подсаживаясь к нему, тихо спросил я. — Ведь с больным так грубо нельзя обходиться…
— А с нами ему, выходит, можно обходиться как только ему заблагорассудится. Так, что ли, выходит? — впервые за все время вспыхнул Иван Иванович. — Да мало того, он еще пьян. Другой бы на его месте помолчал, а он… — И, ловко достав из-за уха сигаретку, закурил.
Руки его белые чуть вздрагивали. Он смотрел на меня с внимательной задумчивостью, видно, представляя, что бы произошло со мной дальше, если бы он вовремя не пришел.
Вот он нежно и даже как-то невинно улыбнулся и, выпустив дымок в сторону приоткрытой форточки, сказал:
— С некоторыми больными не всегда надо обходиться ласково, особенно в травматологии, когда поступают вот такие…
В знак согласия я повинно кивнул головой и подумал: «Да, с Иван Ивановичем не пропадешь…»
В отделение центральной районной больницы с диагностической целью поступила больная с подозрением на сложнейшее гинекологическое заболевание. О ее поступлении к нам был заранее оповещен весь медперсонал. Специально был проведен субботник по наведению чистоты в больнице. «Блатная» отказалась переодеваться в больничное белье, и в палату ее положили в цветастом платье с огромным вырезом на груди. А сколько золота было на ней, ну это просто не счесть. Кроме широкого обручального кольца на пальцах блистали три дорогих перстня, в ушах сияли на цыганский манер серьги, а полненькую, гладенькую шею обхватывал фигурный кулон, вколоченный в широкую цепь. Короче, дама смотрелась на фоне драгоценностей впечатляюще. Палата была на двоих. Но к ней, конечно, даже и при нехватке мест, из простого люда никого не положили. Ибо каприза у «блатной» не занимать. Вроде и должность у нее была пустячная — секретарь райисполкома, но ее почему-то все боялись. Главврач перед ней трепетал. Главный гинеколог и врачи-ординаторы дрожали, а о молодых врачах и говорить не приходится, они выглядели перед ней немыми истуканами. Ибо все прекрасно понимали, что если они хоть в чем-то не угодят или обозлят «Алису из страны чудес», так все подпольно ее звали в городе, то квартиры им не видать как своих ушей. Алисой ее прозвали за крупные махинации, совершенные на глазах общественности; своему сыну-студенту она сделала двухкомнатную квартиру, сама же она жила в трехкомнатной, ибо ей нужна была дополнительная площадь для приема гостей, разведенная дочь ее жила рядом с райисполкомом в двухкомнатной квартире расширенного образца. Короче, весь ее близкий родственный коллектив, состоящий из двенадцати человек, занимал двести квадратных метров жилой площади. Комиссий она не боялась, обкома или ЦК профсоюза тоже. А о крупных связях ее с верхами все говорили с трепетом. Тридцать лет она работала на одном и том же месте. И за это время всех сумела опутать и запутать.
В отделение она поступила на три дня. У нее, по рекомендации клиники, надо было срочно взять биопсию, то есть крохотный кусочек ткани из больного органа, и, исследовав его, сказать: доброкачественная ли опухоль у больной или нет.
— Только бы биопсия не подвела… — трепетал главврач.
Дочь его в этом году заканчивала институт. И он так мечтал пробить ей через Алису однокомнатную квартиру. Главврач, стараясь прослыть самым уважаемым в глазах Алисы, заранее предупредил весь персонал больницы, и в особенности санитарок, чтобы они, заходя к Алисе в палату, ласково улыбались ей. На весь трехдневный срок, в течение которого должна была пролежать в больнице Алиса, срочно был снят из центрального ресторана шеф-повар, мастер кухонного дела. Снабженный необходимыми продуктами, он на больничном пищеблоке за отдельной плитой готовил Алисе особые блюда, ибо больничной едой она как самый что ни на есть порядочный человек не могла питаться.
В день взятия биопсии в операционную, в нарушение всех законов, ее повезли в наимоднейшей одежде. А чтобы ну хоть как-то снять предоперационное волнение, она попросила главврача накинуть на себя шаль.
Если бы Алиса пожелала въехать в операционную в кирзовых сапогах и в полушубке, то и это ей было бы позволено. Так велик был ее авторитет.
— До чего же богатая женщина… — часто говорили о ней городские жители. — Она не то что от болезни, от смерти откупится.
— А если ей наскучит жить? Что тогда?.. — спрашивал кто-нибудь в сердцах.
— Вот это, наверное, и есть тот единственный вариант, когда она действительно может уйти из жизни, а так она будет жить в веках…
Денег у Алисы были горы. За внеочередные выдачи квартир ей давали взятки. И она их брала. «В наш век не брать то, что дают, стыд и позор…» — любила она шутливо произносить и смеялась, радуясь тому, как она легко из простых слов составляла мудрость.
Молоденький анестезиолог-ястребенок, еще толком не знавший Алису, попытался возразить появлению ее в операционной в таком виде. Но главврач так одернул его, что он надолго притих.
— Если будешь и далее так выступать… — сочувственно прошептала ему санитарка, — то всю жизнь проживешь в сарае…
Анестезиолог удивленно смотрел, как огромная делегация врачей, то и дело кланяясь, подкатила Алису на каталке к операционному столу. Главврач и заведующий осторожно переложили красавицу на стол. Операционная сестра и кандидат наук, которому было поручено взять биопсию у больной, начали торопливо шептать ей на ухо ласковые слова. Алиса, внимательно слушая их, смотрела в потолок и улыбалась. Минут через пять главврач вновь подозвал к себе молодого анестезиолога и приказал ему приступить к даче наркоза.
— Наркоз ей категорически противопоказан… — попытался он возразить. — При поступлении я смотрел эту больную, у нее выраженный бронхит, да притом с температурой, после дачи наркоза обязательно разовьется тяжелое осложнение. Бронхит перерастет в воспаление легких, а затем могут быть и всякие другие последствия.
Но, увы, Алиса уже лежала в операционной. И о возврате ее в палату не могло даже быть и речи. Главврач был человеком решительным, если уж что пообещал сделать, то сделает обязательно. И если биопсию он назначил на сегодня, то она будет сделана, невзирая ни на что, именно сегодня.
— Я приказываю вам… — закричал он на молодого анестезиолога. — А если вы не выполните приказ, я уволю вас…
— Это дело ваше… — гордо произнес анестезиолог. — Но я никогда не буду делать наркоз, заведомо зная, что он может повредить больному. А экстренных показаний для дачи наркоза у этой больной нет. Биопсия не срочная процедура. Пусть терапевты подлечат бронхит, и недельки через две я без всякого риска для легких проведу наркоз.
— Вы не представляете, что вас ждет в будущем… — вспыхнул главврач.
— Как не представляю, я все представляю… — вздохнул анестезиолог. — Меня ждет сарай… — и, посмотрев в налитые злостью глаза главврача, добавил: — Понимаете, при всем уважении к вам, я не могу этого сделать. Дать наркоз больному с заболеванием верхних дыхательных путей, когда нет для этого показаний, есть преступление.
Главврач спорить с молодым анестезиологом не стал. По его приказу был срочно вызван из соседней больницы другой анестезиолог, который за получение квартиры мог сделать наркоз по просьбе главврача кому угодно и как угодно. Последствия от дачи наркоза его не интересовали. Главное, лишь бы угодить начальству, а там будь что будет, таков был его жизненный идеал.
— Это кто такой?.. — подозрительно посмотрев на нового анестезиолога, настороженно спросила у главврача Алиса.
Главврач торопливо объяснил ситуацию замены.
— Хорошо… — согласилась Алиса. — Если он мастерски проведет наркоз, я позабочусь и о нем… А если вдруг после окончания процедуры у меня откроется рвота, то оставлю его в хвосте…
«Э-э… миланка, меня ты не проведешь… — подумал про себя анестезиолог. — Если и откроется у тебя рвота, то только в палате. А за палатные дела отвечаю уже не я, а лечащий врач…» — и он тут же строго предупредил медсестру, чтобы она после окончания наркоза, когда Алиса начнет приходить в себя, сделала ей тройную дозу снотворного.
Процедура в операционной прошла удачно. Из нужного участка ткани, хотя и с трудом, была взята биопсия. Целые сутки спокойно проспала счастливая Алиса. Это анестезиолог постарался. И главврач, радуясь его стараниям, заранее поздравлял себя с успехом.
Но когда проснулась Алиса, всю больницу вдруг охватила паника. Пришел результат биопсии: вместо доброкачественной опухоль у Алисы оказалась злокачественной. Как быть? Говорить или не говорить об этом Алисе? Если не сказать ей, то она, все равно узнав результат, озлобится на всех и обидится, почему, мол, вы, такие-сякие, ей сразу о результате не доложили. А если сказать правду, то она может не поверить, обзовет весь персонал дураками, проклянет, и тогда уж лучше ей на глаза не попадайся. Паника среди врачей нарастала. Искался выход из создавшейся сложной ситуации и, как назло, не находился. Однако здравый смысл восторжествовал. Посоветовавшись между собой, врачи решили Алисе объявить правду. А чтобы обезопасить себя от грехов, для объявления результата послали к ней пенсионера-лаборанта, который ни в чем не нуждался и для которого все люди были равны.
Он зашел к ней в палату со знанием дела и, осторожно положив на тумбочку заключение биопсии, сказал:
— Дамочка, прошу вас не волноваться, всякое в жизни бывает.
— Не тяните резину, говорите скорее… — вспыхнула Алиса. — И почему главврач не подошел? При чем вы здесь, в таких делах… я знаюсь только с ним.
— Его в военкомат вызвали… — соврал лаборант. — Поэтому он велел мне доложить… — и, откашлявшись, добавил: — Опухоль оказалась у вас сложной. Короче, злокачественная. Но расстраиваться нет смысла, по размерам она крохотулечка, и рост ее приостановить в наших силах…
— Вон, вон отсюдова… — вспыхнула Алиса. — Вы все это врете… Вас специально подослал ко мне главврач, чтобы не травмировать меня. Я думала, он меня уважает, а он, оказывается, мне смерти желает. Проходимец, вор, столько я дел ему добрых сделала, а он. Не верю я вашей биопсии, она все врет. Нету у меня опухоли и никогда не будет. Это вы сами все придумали… Чтобы после этого я хоть когда-нибудь кому-нибудь из ваших врачей помогла — не будет этого никогда. Я сегодня же поеду и лягу в другую больницу, там сделают мне повторную биопсию, после чего ее результат я положу вам на стол, и вы тогда убедитесь, что у меня нет никакой опухоли. У меня просто полип, доброкачественный полип.
Лаборант в растерянности развел руками. Он не знал, что и ответить неожиданно налетевшей на него женщине. А Алиса, тут же быстро собравшись, покинула нашу больницу навсегда. Совсем в другой клинике ей сделали биопсию, и она была очень довольна. Ей не объявили истинный диагноз, а, для вида успокоив и подыграв ей, написали, как она и хотела, что у нее биопсия нормальная, а вместо опухоли полип.
Она кинула эту бумажку на стол главврачу в присутствии врачей и сказала:
— Больше чтобы ни вы, ни ваши медики ко мне с просьбами не обращались… — и, хлопнув дверью, ушла.
Клиника, не сообщив Алисе истинный диагноз, сообщила его главному онкологу района. Тот попытался вызвать ее на прием, чтобы заодно поставить на учет и назначить лечение, но и он получил такой нагоняй, что даже и пикнуть об Алисином диагнозе не мог. Мало того, был вновь обвинен наш главврач в том, что он возглавляет кампанию против Алисы. И тогда весь райисполком пошел на него в атаку. Чудом он удержался.
Через год Алиса умерла. На вскрытии оказалось, что у нее была злокачественная опухоль.
Когда восторжествовала справедливость и все стало на свои места и когда квартиры на больницу посыпались точно дождь, кому-то из медиков была предложена и квартира умершей Алисы. Но никто не захотел въезжать в нее. Видимо, не так просто жить в квартире царицы-воровки. В ней и воздух, и дух не тот.
Рано утром отвез я в больницу женщину с переломом ребер. А вечером она босиком и в одном лишь халатике заявляется к нам на «Скорую». На глазах слезы. Волосы растрепаны. От волнения стучит зубами.
— Что с вами? — оторопело спрашиваю я.
А она пуще прежнего как заплачет.
— Не лягу я больше в больницу… — и в отчаянии продолжает: — Вы меня первый начали лечить, так что и долечивайте…
— Да в чем дело, объясните все по порядку… — И, чтобы успокоить ее, наливаю ей сердечных капель. Она присела на стульчик в холле. И, дыша поверхностно, уперлась руками в колени. Затем, посмотрев в приоткрытое окно, начала рассказывать.
— Как только вы привезли в отделение, у меня боль адская появилась. Целый час я кричала, объясняла докторам, что ребра напротив сердца болят. Наконец через час сделали мне укол, а мне почему-то от него еще хуже. Я докторов опять начала звать. А они мне, мол, вы не расстраивайтесь, минут через пять вам получшает. Час прошел, два, а мне все хуже и хуже, боль в ребрах, особенно при вдохе, такая, словно их живьем пилят. Да мало того, вслед за ребрами и сердце стало колоть. Никогда оно у меня не болело, а тут, гляжу, заболевает. Сделали они мне повторный укол, а мне все хуже, от боли я двинуться не могу. Пользы от их лечения никакой. Вот когда вы в машине укол сделали, мне сразу же полегчало. А от больничных уколов еще хуже становится. Да мало того, кругом врачи такие грубые, не дозовешься их, — и больная вдруг заплакала. — Доктор, миленький, терпения нет никакого. Все тело, весь позвоночник от болей раздирает. Я успокаиваю больную.
— Вам какие укольчики делали? — ласково спрашиваю я ее.
— Анальгин, — с трудом отвечает она.
Даже при поверхностном дыхании ее тело пронизывает острая боль.
Когда я приехал к ней на вызов, я сделал тот же самый анальгин, его я делал и в машине. Почему он тогда ей сразу помог, а потом вдруг перестал действовать? Боль у женщины нарастала, и, чтобы хоть как-нибудь снять ее, я, как и раньше, сделал ей три кубика анальгина. И чудо, минут через десять ей вдруг полегчало, боль хотя и не уменьшилась, но стала терпимей.
— Спасибо… — поблагодарила она меня.
А я стоял и не понимал, почему мой анальгин ей помогает, а больничный нет. «Неужели все дело во внимании… — подумал я. — Грубое, невнимательное отношение к больному может парализовать действие назначенных ему лекарств. Больной антагонистически настраивается и начинает не доверять врачу. И тогда все лечение идет насмарку…»
Работал на нашей «скорой» фельдшер Коля. Парень тихий, неповоротливый и какой-то вялый. Не по характеру он, видно, таким был, а по болезни. Он страдал врожденным пороком сердца. Все его поначалу жалели, а затем перестали жалеть. Работа есть работа, тем более на «скорой», где только быстрота, решительность и смелость в самых критических ситуациях могут принести авторитет.
Почти со всеми врачами он не сработался. И только я нашел с ним общий язык. Я не принуждал его делать те или иные обязательные фельдшерские процедуры. Если он не мог их делать или терялся, то я делал их сам, успокаивая его при этом:
— Ты не волнуйся, все наладится.
— Доктор… — запнувшись на полуслове, волнительно произносил он и внимательно смотрел на меня. Чувствовалось, что человек он душою добрый, таким только и быть в медицине. Я вижу, с какой всегда радостью он едет на вызов. Как глубоко задумывается у постели больного, стараясь быстро вместе со мною поставить диагноз. Однако не так страшна была его медлительность, как нерешительность. Вырвать его из нее и было моей задачей. Я старался полностью во всем ему доверять. И, словно понимая, он тихо улыбался, взгляд его теплел, и, выполнив вдруг удачно ту или иную процедуру, он спрашивал: — Доктор, а вдруг я ошибусь, что тогда?
— Не волнуйся, ошибку любую можно поправить. При условии, если ты сообщишь о ней вовремя… — успокаивал я его.
Постепенно он приглянулся мне, я привык к нему, и многие вызовы уже обслуживал только с ним. Я не грубил и не кричал на него, если он медлил. Я старался уважить его и, уважая, подбадривал как только мог. И постепенно осознанная торопливость начала приходить к нему.
Поехали мы раз с ним поздно вечером на вызов. На одной из загородных дач произошла драка. К жене пришел любовник. А муж застал их. И, не долго думая, схватил топор и начал кромсать все вокруг, а потом взял и кинул его в жену. Топор чуть-чуть поранил ей бровь, зато полностью отсек левое ухо. Мужа-дебошира забрала милиция. Весь пол в комнате был усеян окровавленными битыми стеклами. Женщина лежала на них распластавшись и стонала. Кровотечение из раны было сильным. Я кинулся оказывать помощь. Женщина была молода и красива. Поэтому травма для нее была ужасной. Из-за большой кровопотери пульс стал нитевидным и резко упало давление. Двумя зажимами остановив кровотечение и наложив на рану тугую повязку, мы с Колей быстренько на носилках погрузили женщину в машину.
Больница была почти рядом, и водитель без всякого труда за каких-то пять минут добрался до приемного покоя. В приемном покое женщина молчала, видимо, ей было стыдно, что ее личная жизнь стала известна посторонним лицам. Но не это интересовало дежурных врачей, а потом и меня, вдруг неожиданно очухавшегося. После травмы прошло двадцать минут. И отсеченное ухо можно было пришить без всякого труда, и оно прижилось бы. Но, увы, уха нигде не было. Вначале подумали, что женщина зажала его в руке, но это был носовой платок с запекшейся кровью.
— Доктор, неужели ты не сообразил ухо подобрать… — пристыдил меня заведующий.
— Да разве в таком хламе можно его найти?.. — попытался оправдаться я, потом сказал: — А во-вторых, не до уха мне было, кровотечение было сильным и надо было спешить.
И тут вдруг все это время молчавший Николай подошел ко мне и, достав из кармана завернутое в бумажку ухо, сказал:
— А вот оно. Я его случайно среди стекол нашел…
«Вот так Коля!..» — подумал я и после этого стал относиться к нему как к равному.
Поздней ночью я вез в больницу тяжелого больного с неснимающимся приступом бронхиальной астмы. Бедняга, как он хрипел. Ну а какая боль его мучила, трудно передать. Словно тисками зажата грудная клетка. Дыхание поверхностное и частое. Больной не надеялся на мою помощь, ибо прекрасно знал все лекарства, которые врачи возят во врачебной сумке. До этого у него дома я переколол ему все, что мог, но приступ удушья так и не снялся. Я сидел рядом и не знал, чем ему помочь. Единственное, что было в моих силах, это поторапливать водителя. На мои поднукивания он отвечал браво:
— Будет сделано… — и выжимал из «уазика» все, что мог. На улице была весна и уже вовсю текли ручьи.
Все как будто было хорошо, мы приближались к больнице. До нее оставалось семь километров. И тут вдруг, надо же такому случиться, при въезде в город прокололи колесо. Больной испугался, не менее испугался и я. Приступ у него усилился, и он, вдруг весь побледнев, обхватил руками грудь.
— Доктор, помогите… — прошептал он.
Я знал, что приступ бронхиальной астмы часто усиливается у чувствительных и впечатлительных людей, стоит им только понервничать. К такой категории людей относился и мой больной. Он испугался, что мы не довезем его до больницы и он умрет в нашей машине. Бронхорасширяющих средств в сумке не было, я их все переколол больному. И тогда, чтобы хоть как-нибудь облегчить ему страдания, я сделал промедол, строгоучетный препарат, но очень эффективный при снятии боли. Буквально через пять минут боль у больного прекратилась. Однако я знал, что через полчаса, когда действие препарата ослабнет, она вновь появится.
Приближался вечер, а вместе с ним и холод. Ручейки по краям прихватывало, и новый тоненький ледок красиво лоснился, отражая в себе тучевое небо и спину водителя. Расстелив фуфайку и став на нее коленями, он, пыхтя, откручивал болты на спустившем колесе.
— Как назло, домкрат заедает, — сказал он. — Масло подтекает, — а затем вдруг настороженно спросил: — Как больной?
— Приступ продолжается, но боль утихомирилась… — ответил я и начал помогать ему.
— Страшная болезнь… — чуть погодя сказал он. — У меня мать от нее умерла… На глазах, можно сказать, задохнулась.
Подложив камни под домкрат, мы кое-как приподняли машину и с трудом сняли спущенное колесо. Иногда, бросая помогать водителю, я, открыв дверцу в салоне, спрашивал больного, как у него дела. Но что он мог мне ответить? Он продолжал задыхаться. Воздух плохо шел ему в бронхи. И он все заглатывал и заглатывал его. Наряду с приступом бронхиальной астмы начала развиваться дыхательная недостаточность. Лицо и руки у больного посинели. Блеск глаз стал выразительным, он пугал, он настораживал. Смерть любит больных, которым врачи не помогают.
Покуда меняли колесо, мы потеряли больше получаса. Больному срочно был нужен ингалятор, бронхорасширяющий коктейль, кислород и все прочие процедуры и аппараты, которые только есть в стационаре.
— Доктор, скоро поедем? — с трудом спрашивает меня больной.
— Готово… — довольно произносит водитель и, ударив ногой по новому колесу, в сердцах добавляет: — Только, не дай бог, снова бы не проколоться… — И, не вытирая мазутных рук, сел за руль и лихо рванул с места.
— Долго еще? — то и дело спрашивал меня больной.
— Потерпите немножко… — успокаивал я его.
И вновь приступ боли охватил его. Промедола, сильнодействующего обезболивающего средства, у меня уже не было. Я сделал больному несколько кубиков анальгина, но он ему не помог. Стараясь успокоить его, я говорил ему теплые и нежные слова. Однако понимал, что больной в душе зол и на меня, и на водителя, да и на всю медицину из-за непредвиденного прокола колеса.
И лишь когда наш «уазик» подкатил к стационару, я с облегчением вздохнул. Прямо здесь же, в приемном покое, дежурные врачи начали проводить мероприятия по снятию приступа бронхиальной астмы. Были вызваны реанимационная бригада и заведующий бронхолегочным отделением. Больной остался жив.
Однако на следующее утро меня вызвала главврачиха.
— На каком основании вы сделали больному с бронхиальной астмой промедол? — строго спросила она. — Вы разве не знаете, что это строгоучетный препарат, мало того, он относится к ряду наркотиков…
— Я сделал это строго по показаниям… — попытался оправдаться я. — Кроме приступа бронхиальной астмы у больного был выраженный болевой синдром, а из-за боли в области легких и в бронхах, вы ведь сами знаете, в любой момент могла наступить остановка дыхания.
— У вас был для этого анальгин… — вспыхнула она. — Почему вы его не сделали?
— Я делал его, и не один раз… — сказал я. — В вызывной карточке отмечено…
Она покрутила карточку и, прочитав в ней все мои назначения, хмыкнула:
— Это надо же, промедол больному с бронхиальной астмой сделал. Да если, врачи подряд всем астматикам будут делать его, то наркотиков для других медицинских целей вообще не будет хватать… — И, опять строго посмотрев на меня, добавила: — Я работаю на «скорой» двадцать один год. И никто никогда еще не делал промедол таким больным. А астматики, я скажу вам, были у нас еще и похуже.
— Я сделал промедол строго по показаниям… — попытался я вновь объяснить. — У больного начался приступ болей, мало того, он нарастал…
— А я еще раз вам говорю, — вспыхнула главврачиха, — что астматикам промедол никогда не делается. Он показан лицам с запущенным раком или с сильными травмами. А вы промедол ввели совсем другому больному и не подумали, что списать эту ампулу никак нельзя. Из-за вашего халатного поступка мне теперь придется составлять проверочную комиссию, чтобы как следует разобрать весь этот ваш случай, мало того, придется ехать к больному и опрашивать его, действительно ли вы сделали ему промедол. Кроме всего, с этого дня я должна вас взять под контроль. Всех наставлений, что я вам сделала сегодня, мало. Все вызывные карточки после каждого дежурства вы должны приносить ко мне, и я буду их вместе с вами проверять на наличие правильности и обоснованности всех ваших медикаментозных назначений. А перед этим вам будут даны десять проверочных дежурств. Вот какие хлопоты вы наделали своим промедолом.
— Вы не правы… — попытался вновь возразить я. — Промедолом я облегчил страдания больного. Я ослабил приступ. И, не сделай его, неизвестно, жив ли бы он остался или нет.
— Меня не интересует ваш больной… — вспыхнула главврачиха. — Меня интересует промедол… А во-вторых, я уже говорила вам, что у нас его при бронхиальной астме никто не делал.
Спорить с главврачихой было бесполезно. Я в растерянности вышел из кабинета. «Выходит, лучше было бы, если не больной остался бы живым, а промедол…»
Своим ходом неделю назад привела мать-старушка в роддом. Передавая нам пакет с направлениями, просила и умоляла сохранить дочери ребенка.
— Разве можно быть бабе на земле без ребенка… — то и дело говорила она и, раскрасневшись, виновато поджимала губы и терла кулачком запотевший лоб. Дочь ее, белая, стояла рядом.
— А ты чего молчишь? — приглядываясь к ней, спросили доктора. — Ведь не матери придется рожать, а тебе.
Та в растерянности развела руками. И прошептала:
— Помогите, ради бога… — и заплакала.
А когда повнимательнее рассмотрели врачи все ее бумажки-направленьица, то поняли, что местные врачи направили женщину в роддом не для приема родов, а для прерывания беременности. Оказывается, она страдала тяжелым врожденным пороком сердца, что является противопоказанием не только для родов, но и для больших сроков беременности. В возрасте около года ей сделали первичную операцию по ушиванию сердечной перегородки. Через три года надо было сделать операцию вторично, но мать везти дочь в Москву отказалась, и вот теперь из-за этого ее дочь уже никогда не сможет испытать радость материнства. Мало того, что женщина истощена, но при прослушивании сердца определяется «ритм галопа», то есть сердце бьется очень поверхностно и часто — признак выраженной сердечной недостаточности.
— Ради бога, помогите… — просила она нас. И в глазах ее было столько жалости, что видавшие виды врачи терялись. Если пожалеть ее, уступить ее просьбе родить, то она умрет, а родится ли живым ребенок, это тоже под вопросом. А может даже быть и такое, что во время родов и она и ее ребенок окажутся мертвыми.
Завотделением ее успокаивает, и она, надеясь на него, заранее благодарит за помощь.
— Мне бы ребеночка… — шепчет она. Из-под подушки выглядывает красивая кукла, которую, оставила ей мать.
Всем нам хотелось ей помочь. Сочувствуя ей и чтобы снять с души грех, мы вызвали из Москвы профессора. Он внимательно осмотрел ее, выслушал. И когда собрался консилиум, с горечью сказал:
— Дальнейшее развитие беременности бессмысленно. Только немедленное, а точнее, срочное искусственное ее прерывание может сохранить женщине жизнь. А о ребенке не может быть даже и речи.
Под общей анестезией ей был сделан аборт. Когда она пришла в себя, то не знала, куда деть свой взгляд. Он был полон обиды на нас. На другой день пришла ее мать и, узнав обо всем, начала кричать на нас:
— Что же вы за врачи, если тяжелых родов принять не можете?!
Ей объясняли, доказывали, что все дело не в беременности и не в родах, а в сердце. А она все равно ругала нас, оскорбляла, пугала следствием.
— Идолы!.. — кричала она с презрением на нас. — Зачем сердце винить, если у вас не получается?..
В день выписки женщина вышла из палаты. Ее черные большие глаза были полны слез. Пальцами она то и дело перебирала прижатые к груди вещички.
Никто ничего ей не мог сказать. Все молча смотрели ей вслед.
У самого выхода она, оперевшись на стул, в каком-то испуге обернулась в нашу сторону и сказала:
— Мне муж сказал, если я не рожу ребенка, то он уйдет от меня… — и горько заплакала.
Неизвестно откуда появившаяся мать спешно заторопила ее. Она холодно отстранила ее. Постояв с минутку, медленно пошагала одна.
Глубокой ночью выезжали в гинекологию. Предстояла операция по поводу внематочной беременности, и мне велено было оказывать помощь в даче наркоза, раньше я прошел специализацию по анестезиологии. Женщина слабая, бледная, потеряла очень много крови. По моим подсчетам, не менее двух литров. Периферические вены у нее спавшие. Я с трудом выделяю вену, катетеризирую ее. Через нее быстро ввожу инъекционные обезболивающие средства. Затем ввожу препараты, расслабляющие дыхательную мускулатуру, чтобы после этого перейти на масочную подачу наркоза. Подношу маску к лицу. Проверяю наличие кислорода. Все нормально. Кислород есть. Включив аппарат искусственной вентиляции легких, нажимаю кнопку экстренной подачи кислорода. Вдруг вижу, женщина, захрипев, начинает синеть. Смотрю на шкалу дозиметра: поплавок, показывающий уровень кислорода, безжизненно завис на нулевой отметке. Все ясно, в системе неожиданно исчез кислород. В данной ситуации это трагедия.
— Доктор!.. — вскрикнула анестезистка. — Делайте «рот в рот», иначе она умрет… — и от испуга так затряслась, что задрожал операционный стол.
Препараты, расслабляющие дыхательную мускулатуру, действуют четыре минуты. Если я за это время не спасу женщину, она, умрет, и я буду виноват в ее смерти. Прежде чем дать наркоз, я должен был как следует проверить в системе кислород. Но ведь он только что был, а куда исчез, неизвестно. Ссылки на срочность ситуации неубедительны. Разве больная виновата в том, что ее привезли в гинекологию в тяжелом состоянии? Болезнь есть болезнь. И больница есть больница. И врачи в ней всегда должны быть готовы безотлагательно начинать борьбу за спасение человека.
Санитарка побежала за дежурным слесарем.
— Доктор, это не вы, это он виноват… — прокричала она мне напоследок.
Но разве больной от этого легче? Я начинаю делать дыхание «рот в рот», а она синеет пуще прежнего. Слабенькая она, да еще в придачу крови много потеряла. И, чтобы «завести» ее легкие, нужны силы, и силы немалые. Я стараюсь раздышать ее.
Хирург, чтобы хоть как-нибудь помочь мне, вместе с попавшейся в это позднее время выздоравливающей больной побежал на первый этаж за запасным баллоном.
В эти минуты я не думал ни о кровопотере, хотя больная продолжала кровить, ни об отсутствии пульса, меня интересовало, только дыхание.
Прошло две минуты, а результатов никаких. Закидывая голову назад, заглатываю как можно больше воздуха и со всей силы вдыхаю его в рот больной. Я устал. От статичности позы у меня начали болеть ноги, а от однообразных глотательных движений губы. В силу того что я мало оставлял для себя кислорода, у меня закружилась голова. А тут еще и анестезистка, чтобы поддержать меня, бегая вокруг стола, вскрикивала:
— Все, все, больше, она, наверное, не поднимется…
В операционной было прохладно. Но я готов сорвать с себя халат, до того мне жарко. Пот заливал лицо: Он солил и разъедал мне губы.
«Лучше бы я сейчас умирал, чем она…» — в каком-то ожесточении, граничащем с бессилием, подумал я. Вцепившись руками в край операционного стола, я продолжал вдыхать больной воздух. Вот уже самопроизвольно упала под стол и повисла в воздухе ее левая рука. Анестезистки рядом не было. Выбежав в предоперационную комнату, она, плача, вскрикивала по-бабьи:
— Ох, господи!..
Краем глаза смотрю на часы. Скоро будет пять минут. Осталось несколько секунд.
«После четырех минут заканчивается действие препаратов, расслабляющих дыхательную мускулатуру. И все мышцы, вновь сжавшись, должны помочь мне. Только бы не прозевать этот момент. Их сжатие, а моя подача кислорода должны «завести» больную, и тогда до оживления останется мизерный шаг…»
Я уже не замечал, как за моей спиной подключили запасной баллон. Как слесарь ругался и материл неизвестно кого. Он был в операционной в мохнатой шапке, на шапке был грязный снег, но хирург не ругался на него, он только просил:
— Скорее, скорее…
Когда прошло шесть минут и я уже совсем обессилел, женщина вдруг задышала сама.
Хирург успокаивал меня, хвалил. Анестезистка, что-то ласково шепча мне на ухо, заботливо растирала мне спиртом лоб. В руки дала несколько спиртовых шариков, чтобы я их нюхал, а я их уронил. Женщина, раздышавшись и придя в себя, поглядывала по сторонам и не понимала, что вокруг нее происходит.
— Готово… — сказал слесарь и, посапывая, приоткрыл редуктор на всю мощь. Шланги дернулись, кислород пошел. И маска, подтравливая, напряглась, поползла по скатерти вниз.
У нас не оставалось времени для рассуждений. Оказывается, кислород в баллоне, из которого питалась аппаратура, был, только почему-то не было его в трубопроводе, подходящем к моему аппарату. Так и не выяснив, в чем причина, пришлось взять кислород из запасного баллона, который был установлен тут же, в операционной, в метре от моего аппарата, и подсоединен, минуя трубопровод, напрямую.
Хирург быстро помылся. Операция ему была знакома. И он провел ее мастерски. Это его умение на некоторое время отвлекло меня от страха за случившееся, который продолжал держать меня. После операции, когда хирург, пригласив меня в ординаторскую, пошел готовить чай, ко мне зашла в предоперационную анестезистка и, испытующе посмотрев на меня, сказала:
— И зачем вам эта универсальность? Тем более анестезиология. Не знаю, как вас, но меня до сих пор всю колотит… — Она сняла косынку с головы и добавила: — Не знаю, как вы, но я с завтрашнего дня ухожу в поликлинику.
И слезы вдруг как хлынут из ее глаз. Еле успокоил я ее. Хотя мне самому так хотелось, чтобы меня кто-нибудь успокоил.
На другой день я взял у заведующего отделением недельный отпуск за свой счет.
А вскоре выяснилась и причина неожиданного исчезновения кислорода. Оказывается, внутри трубопровода, проходящего по больничному потолку, в труднодоступном, но продуваемом морозным ветром участке образовалась неизвестно от чего внутри влага, которая, моментально превратившись в ледышку, перекрыла доступ кислорода в мой аппарат.
Пришлось заново заменить и утеплить трубопровод. А по приказу главврача, на всякий случай, в предоперационной комнате был поставлен запасной баллон с кислородом. Ибо зима в то время была сорокаградусная.
Она приехала вечером, хотя все ее ждали с утра. Важные лица завалили звонками роддом, прося, чтобы все было сделано, как велено. Она поспешно вышла из длинной черной машины и, поздоровавшись с главврачом роддома, который тоже, как и все, дожидался ее с утра, деликатно поджала губы. А потом сказала:
— Пусть лучше мама с вами обо всем поговорит. Я устала. Да и тошнота меня замучила.
Мама была дама строгая, страшно влюбленная в себя и «вся из себя». Она; нервно пробуравив огненными глазами главврача, передала ему сложенную вдвое записку от какого-то «особого лица» и добавила:
— Здесь весь план действий… — И нежно притянув его к себе за пуговку на пиджаке, прошептала: — Обо всем этом никому ни слова. Не вздумайте сказать отцу. Если он узнает, сойдет с ума. Я сама, как видите, дрожу.
Ей было двадцать лет. И она очень была красива собой. Даже когда ее переодели в больничное и лицо ее стало рассеянно-удивленным, от ее тела все равно веяло какой-то необыкновенной упругостью и нежностью. Длинная шея и страстные пухлые губы говорили о том, что женщина она не простая, а таинственная. Не каждый имел право соблазниться на такую.
Она была студенткой. И не так велика была ее мама, как велик был папа. Говорили, что он был очень крупный военный начальник. Конечно, не радость, а горе привело эту девицу в наш загородный и, можно сказать, примитивный роддом.
Врачи и акушерки старались. Были введены лучшие медикаментозные средства. Ибо, чего греха таить, все мы прекрасно понимали, в какую сложную ситуацию попала эта молодая красавица. Если мы не поможем, кто же ей тогда поможет…
Главврач с ее матерью стояли за дверью родильного зала и, то и дело приоткрывая ее, настороженно смотрели на нас. Через полчаса лекарства подействовали, и начались роды. Беременная вдруг возбудилась, стала кричать, дергаться.
Наконец появился плод. Увидев его, мы так и ахнули. Родилась не мертвая, а живая девочка-мулатка. Она была недоношенная, голос был писклявый, и дышала быстро-быстро, словно в последний раз.
Ребенка увидела мать роженицы. Залетев в родильный зал без всякого на то разрешения, она закричала:
— Прикончите его сейчас же!..
Санитарки стали выводить ее из родзала. Тогда она кинулась к дочери:
— Кто отец?
— Его нет, — пролепетала та.
— Как?.. — удивилась мать.
— А вот так… — в огорчении хмыкнула дочь. — Их было несколько. — Как-то по-особому подчеркнуто произнесла она эту фразу, мол, она не с одним жила, а с несколькими, а нам показалось, что, использовав более звучную интонацию, она просто насмехалась над нами.
— Если отец твой узнает, он убьет меня… — захныкала мать. И, ссутулившись, вдруг сделалась очень жалкой и болезненной на вид.
Молодой роженице было все равно, случившееся ее не трогало. Она равнодушно смотрела на всех нас и не понимала, а может, не хотела понять, чего от нее все хотели.
Девочка-мулатка продолжала жить и через три часа, и через пять. Мы перенесли ее в палату для недоношенных. Здесь она пробудет ночь, а утром ее увезут в детский приемник.
Роженица уехала из роддома рано утром. С нами не попрощалась. Только мать ее просила и умоляла нас, чтобы мы ничего не сообщали ее отцу.
Через месяц я позвонил в приемник. Мне сообщили, что девочка жива и прекрасно себя чувствует.
Не всегда прекрасна врачебная работа. Бывают и горести.
Совсем недавно вызвали на дом ночью. Взволнованный голос сообщил по телефону:
— Спасите, человек погибает.
Узнав адрес, мы помчались что есть мочи. Когда едешь на такой вызов, то не до разговорчиков. Вся врачебная бригада напряжена. Внимателен взгляд и у шофера. Не отвлекаясь, он смотрит на дорогу, раскочегарив «уазик» на всю катушку.
Смотрю на часы. Полпервого ночи. В такое время только бы спать. Но ни о каком сне не может быть и речи. Образ умирающего человека перед глазами будоражит, зовет к себе, и ты полон желания спасти его.
Я оглянулся. Санитар и молоденький фельдшер ошалело смотрели на дорогу. «Скорее, скорее!..» — торопил их взгляд.
Наконец нужный дом. Мы все втроем поднимаемся на третий этаж. Нажимаем кнопку звонка. За дверью слышны пьяные возбужденные голоса. На некоторое время они утихают. Дверь открывается, и на пороге появляется женщина. От нее пахнет спиртным. Как-то неохотно пропускает она нас в комнату.
— Вызывали?.. — спрашиваю я. Но никто не отвечает. В комнате дым, полумрак, электрическая настольная лампа еле горит. Весь стол в бутылках.
— С кем плохо?.. К кому вызывали?.. — спрашиваю я. А женщина стоит в каком-то испуге и дрожит. Вдруг из-за перегородки, придерживая рукой живот, выходит мужчина.
— Помогите… — прохрипел он. — Сын в живот ударил, а за что, я сам не знаю…
Он прижимает рану рукой, а кровь все равно вытекает струйкой. Осмелев в нашем присутствии, он прокричал:
— За что собрался резать, за что-о-о?.. Отец я тебе или нет…
Я быстро уложил мужчину на диван и начал осматривать рану. Фельдшер раскрыл сумку, достал вату, зажимы. И только водитель спросил меня о носилках, как из-за перегородки вышел по пояс голый верзила.
— А ну, кыш все за борт… — И, взяв меня за плечо, оттолкнул. — Если сейчас же не исчезнете, я всех вас переколю…
И преступление сделать ему сущий пустяк. Больной и женщина безмолвствовали, видно, сами не на шутку перепугались случившимся. Рана у больного кровила.
— Я приехал оказывать помощь!.. — заорал я на парня. — И вы не имеете права препятствовать мне в этом.
— А я говорю, катись ко всем чертям, — разозлился он и схватил со стола огромный нож-тесак. — Считаю до трех, если не исчезнете, то я вас всех кокну…
Фельдшер с водителем выбежали из комнаты, да так лихо, что дверь захлопнулась. Видя, что я не ухожу, парень пошел на меня с ножом. Я начал отступать. О больном не могло быть и речи. Главное спастись самому. Парень в два раза выше меня ростом, в три раза шире в плечах. В руках окровавленный нож, видно, он несколько минут назад ударил им отца.
— Вы не имеете права этого делать!.. — кричу я. Криком я хотел взять его на испуг. — Я к вам не по своей воле приехал, вы сами же меня вызвали.
Он, пошатываясь, идет на меня. В правой, напряженной до белизны в пальцах руке торчит острый нож. Вот он уже в трех шагах от меня. Я прижат к двери. Правым плечом ощущаю замок, но боюсь открыть его, ибо, если повернусь к нему спиной, он меня точно ударит. И тут я, находясь в состоянии предсмертного страха, не на шутку взрываюсь.
— Ах, черт возьми!.. — взвизгиваю я и, схватив недалеко от меня стоящую табуретку, первым кидаюсь на парня и со всей силы ударяю его по лбу. Он, видимо, не ожидал такого «выхода» с моей стороны. Его все боялись до этого, а я вдруг взял и напал на него, и удар мой, как ни странно, оказался для него очень чувствительным.
— Да ты что? — прокричал он в страхе и, выпустив из рук нож, грохнулся у моих ног.
Он был оглушен, но не менее был оглушен и я. С трудом открыл я дверь, с трудом спустился к машине. Навстречу мне бежали фельдшер и водитель.
— Жив… — в каком-то испуге прошептали они. — А мы милицию вызвали. Те его знают, он рецидивист.
Оперевшись на плечо фельдшера, я с трудом прошептал:
— Иди останови кровотечение… двумя зажимами… сосуд виден… передави. — И, потеряв сознание, упал на асфальт.
Как после рассказали мне на станции, фельдшер, молоденький парнишка, не поднялся на третий этаж, он принялся приводить меня в чувство. Водитель вызвал вторую бригаду, и те вместе с подоспевшей милицией поднялись в квартиру, остановили кровотечение у мужчины и госпитализировали его. А парень как лежал у двери, так и продолжал еще долго лежать. Табуретка то ли от моего удара, то ли от его лба рассыпалась вдребезги.
Мне объявили на «Скорой» благодарность за самоотверженность. А в милиции через месяц вручили ценный подарок, оказывается, этого рецидивиста несколько лет искали и не могли найти. А я мало того что нашел его, но и обезвредил. Такой вот горький случай произошел со мной на «Скорой».
Молоденького вихрастого машиниста мы взяли со станции ночью. Говорят, поначалу он был в сознании, но потом, когда потерял много крови, оно пропало. Шел мелкий дождик. И он, переходя железнодорожные пути, поскользнулся. А в это время с горки спускался пустой вагон. В шуме дождя он не заметил его.
Прибыв на место происшествия, я остановил кровь наложением жгутов и кроме сердечных средств сделал ему все обезболивающие, какие только были в моей сумке.
Такие травмы очень тяжелы. Люди, и даже станционные работники, в испуге смотрели на нас со стороны, боясь подойти поближе. И лишь когда мы погрузили его на носилки и прикрыли окровавленные, вывернутые по сторонам ноги плащом, к нам подошли двое в форме станционных начальников. Один из них в растерянности спросил:
— Жить будет?
На что шофер, опередив меня, прокричал ему:
— Что же вы не помогаете?.. Человеку ноги оторвало, а вы даже жгута не наложили. А ну, берись за носилки.
— А мы думали, что он уже все… — пролепетал второй и, ухватившись за носилки, стал помогать нам. Фуражка упала с его головы, и он не поднял ее.
— Думал, думал! — опять прокричал на него шофер. — А человек живым все это время был. И вы, вместо того чтобы помочь, дожидались, когда он умрет.
Дождь усилился. Он шуршал по одежде. Заливал лица. Мы торопились как могли. До машины метров сто. И хотя я на весу держал капельницу, обезболивающих средств у меня больше не было. А болевой шок, от которого часто умирают такие больные, мог начаться в любую минуту. Да и кровопотеря была чувствительной.
Я торопил всех, мне жаль было парня, он был еще такой молодой.
— Пожалуйста, простите… — пролепетали почти хором станционные начальники, как выяснилось после, это были дежурные по станции. — Если бы знали, разве не помогли.
Шофер шел первым. Мускулистая его спина, обтянутая рубахой, бугристо вздрагивала и парила. Руки были в крови. Он помогал мне накладывать жгуты. И времени, как всегда в таких случаях, не было, чтобы смыть кровь. С плеч вода стекала на руки и вместе с новыми влившимися дождевыми каплями растворяла в себе кровь, делая ее при фонарном и лунном свете мутной и ржавой.
— Бог простит… — прохрипел он и, выругавшись, добавил: — Если уж родились мужиками, так и будьте ими.
Наконец мы у машины. Шофер, опустив на землю носилки, открывает заднюю дверь. С помощью все тех же начальников загружаем парня в салон. Носилки немного перекосились, и спекшаяся кровь вместе с дождевой водой обдала одного из начальников. Он упал.
— Обморок!.. — прокричал водитель.
Я быстро достал нашатырь из сумки, протер ему виски и поднес к носу. Секунд через пять мой новый пациент зашевелился, потом, чихнув, открыл глаза. Я быстро нащупал его пульс. Он был нормальным.
— Если что случится, вызывайте «скорую»… — сказал я его товарищу и, оставив необходимые медикаменты, побежал к «уазику», который водитель привел в боевую готовность.
— Я думал, он действительно помощничек. А он при виде крови чуть было не помер, — вздохнул водитель и, удостоверившись, что я закрыл за собой дверь, включил мигалку, и мы что есть мочи понеслись в стационар, который находился в десяти километрах. Подвешенная капельница болталась из стороны в сторону. Чтобы игла не выскользнула из вены, я как следует прижал ее лейкопластырем и для страховочки прибинтовал к локтевому сгибу. Больной не приходил в себя. Но не это волновало меня. Я знал, что парень останется без ног. Размозжение было очень мощным, почти все магистральные сосуды лопнули и затромбировались, кости раздробились.
Когда я привез парня в приемный покой, дежурный хирург, ни о чем не спрашивая меня, быстренько приподнял плащ и, бегло осмотрев ноги больного, приказал медсестре:
— После определения крови срочно в операционную… Заодно позвоните анестезиологам, пусть готовятся к ампутации. — И, сказав все это, с грустью посмотрел на меня: — Хоть он и молоденький, а побороться за него придется. Уж больно много крови потерял. Да и как бы гангрена не началась.
Санитарки и медсестры завозились возле больного. Хирург, стараясь выглядеть мужественно, прямо тут же в приемном закурил.
Мы с водителем переживали за парня. Ведь он всего три месяца назад женился, и вдруг такая травма.
Врачам на операции пришлось повозиться. Два раза останавливалось у него сердце. Три раза делалось ему экстренное переливание крови, Ампутация обеих ног операция хотя и не сложная, но запоминается надолго. К утру больной пришел в себя. Рядом с ним были отец и мать. Они ухаживали за сыном и тогда, когда его привозили из операционки после второй и третьей дополнительных ампутаций. Неизвестно откуда появившаяся гангрена захватила ткани, и, чтобы избавиться от нее, приходилось ампутировать и здоровые ткани бедра.
Я как сейчас помню его. Лицо мужественное. Глаза простые, без всякой утайки. С особым нетерпением он все кого-то дожидался. И очень часто прислушивался к шагам в коридоре, к звукам и шорохам за палатным окном.
— Мамань, — часто шептал он матери. — Если бы ты знала, как обидно. И надо же мне было на таком месте упасть…
— Не волнуйся… — любовно успокаивала та его, но скорбь все равно, как ни прятала она ее, проступала на лице.
День и ночь ему ставились капельницы. Через тоненькие пластмассовые зонды в места ампутаций вводились антибиотики. Почти каждый день в вену вводились медикаментозные средства, предотвращающие тромбообразование, частый бич больших ампутаций. Парня и морально поддерживали как могли. Хвалили за мужество, успокаивали, уверяли, что все наладится, а главврач пообещал даже раньше времени договориться с протезным заводом, чтобы ему сняли мерку. Но, увы, парень все равно был грустен.
Наконец пришла Нина, его жена. Модненькая, хрупкая, какая-то вся нервная. Все вышли из палаты, решив оставить их одних. Однако парень не мог ее встретить, он после обезболивающих крепко спал. Но она не зашла в палату. Всего минуту постояла у порога и, бегло посмотрев на туго забинтованные культи обеих ног и ничего не сказав ни врачам, стоявшим недалеко, ни родителям, жадно ловившим ее взгляд, ушла из больницы и больше к нему никогда не приходила. Как выяснилось после, она бросила парня. По долгому отсутствию жены он, видно, все понял сам. Внешне оставался мужественным. Хотя чувствовалось, что волновался как никогда сильно. Врачи ему назначили двойную дозу обезболивающих и успокаивающих средств, но они, что очень редко бывает в медицине, не помогали ему.
В день выписки, когда он прощался со всеми, слезы стояли в его глазах.
— Не волнуйся, сынок… — успокаивала его мать. — Ты никого не убил… А горя у кого не хватает… — И, прижимая платочек к щекам, свободной рукой держалась за сынов костыль.
Врачи были в трансе. Сколько они промучились, сколько они отдали сил, чтобы спасти парня. И невзирая ни на что, они его вылечили. Но кто вылечит его душевную рану, которая намного страшнее и тяжелее травмы физической?
Заболели у нас сразу два водителя. Чтобы машины не простаивали, главврач попросил с хлебокомбината, он находился рядом со «Скорой», двух шоферов для временной подмоги. Мне пришлось ездить с маленьким вихрастым парнишкой. Звали его Федей. Чудной он был, все как-то сторонился меня.
Вызов, бывало, обслужим, приедем на станцию, а он в комнату отдыха, предназначенную специально для шоферов, не идет, а сидит в кабине, книжку читает или газетку просматривает.
— Что с тобой?.. — спросил я его. — Почему всех сторонишься?
— А зачем мне с вашим народом дружить, если я есть временщик, — буркнул он. — Недельку поработаю с вами, а потом опять на хлебокомбинат уйду. Меня на линию ставят, хлеб вечерами развозить.
А один раз, когда мы возвращались с тяжелого вызова, я спросил его:
— Ты, наверное, раньше думал, что больных возить сущий пустяк?
— А мне все равно кого возить, — спокойно ответил он. — Только бы машинка тянула. А насчет жалости, мне и хлеб, и больных одинаково жалко. Все ведь так взаимосвязано.
Он был крепкий, жилистый парень. Водил машину легко и умело. В городе знал все потайные дороги, и благодаря его дорожным «секретам» мы на некоторые дальние вызовы вместо двадцати минут добирались за пять.
Но вот, гляжу, приболел он. То и дело кашляет и не успевает носовые платки менять, видно, насморк крепко его мучил. Я предложил свои услуги.
— Федя, разреши, я твои легкие прослушаю…
А он:
— Ну уж нет, как-нибудь сам обойдусь. Подышу над картошкой, мать-и-мачеху заварю.
— Ты не прав… — возмутился я. — Как так можно заниматься самолечением, если не установлен точно диагноз?
— А вот так… — вдруг в какой-то грусти усмехнулся он и добавил: — С вами, медиками, нельзя дружить.
— Да ты в своем уме? — возмутился пуще прежнего я.
— А как же, слава богу, еще не заговариваюсь… — спокойно произнес он. И, откашлявшись, отвернулся от меня, не желая, видно, разговаривать. «Что-то непонятное с парнем происходит…» — подумал я. Но когда мы прибыли на станцию, я вновь, как прежде, начал настаивать на обследовании его легких и обязательном осмотре. А он опять в ответ:
— Я без вас, сам выздоровлю…
— Что за дикость… — возмутился я не на шутку. — Ты что, сектант?
А он меня вдруг резко как оборвет:
— Хватит. Здоровье есть мое личное дело. Как захочу, так им и распоряжусь… — А потом в каком-то новом приливе злобы оттого, что его потревожили, он, побледнев, прижал руки к груди и взволнованно-исповедальчески заговорил:
— Аллергия у меня к врачам, понимаете ли вы это или нет, аллергия. А во-вторых, я уже говорил, что с вами, медиками, нельзя дружить. Сколько я ради вашей заботливости горечи пережил, одному богу известно… И наказывал себе я не один раз ни в коем случае не связываться с вашим братом. Так нет же, наоборот, к врачам лез, словно кто меня в спину подталкивал. Один раз приехал к нам на хлебозавод хирург за изюмом. Разговорились. Я попросил его левое колено мне подремонтировать. У меня работенка, сами ведь знаете, не шуточная, по целым суткам то и дело педали приходится нажимать. А как их нажимать, если с каждым годом сустав костенеет и движения ограничиваются. Он согласился меня прооперировать. Я думал, выпишусь от него через месяц, а выписался через год. Он мне такую операцию сделал, что у меня ногу вообще заклинило. После него мне шесть операций сделали, ох и намучился я.
Два года назад подселили ко мне на площадку врачиху-терапевта. Подружились семьями. Стала она по-дружески наблюдать меня. Все делает любя, соседка все же. Я ей хлебца свеженького, а она мне давленьице измерит, сердце послушает. Короче, лучшего врача не встречал. И все бы хорошо было. Но вдруг в одну из весен она заявляет мне: «У тебя, мол, Федя, кровоточащая язва желудка начинается, и тебе, мол, надо срочно оперироваться. Иначе…» — и так смотрит на меня, словно я вот-вот должен умереть. Растерялся я. Домой прибежал, жене рассказал. И запаниковал. Открытки от врачихи с направлением на операцию дождем сыпались на меня. Наконец насильно привезли меня в стационар. Жена расписку дала, что, мол, не возражает против удаления моего желудка. А сам я возразить не могу, потому что под уколами нахожусь, притупили они мою волю, боятся, вдруг я убегу. За время нахождения в стационаре три раза меня поднимали в операционную, и все три раза операцию откладывали, то ли диагноз не подтверждался, то ли расхождения в анализах какие-то были. Короче, с язвой непрооперированной я до сих пор хожу.
А полгода назад пришла к моей соседке подруга-невропатолог, познакомился я с ней. А на следующий день меня скрутил такой радикулит, что я два месяца пролежал в неврологии, а потом еще месяц с палочкой в поликлинику ходил. Совсем недавно по пути на работу подвез стоматолога. Познакомился. Парень ушлый, бойкий, все время смеется. Я помог ему машину отремонтировать. И вдруг на следующий день после ремонта зуб у меня как заболит. Я к нему. А он вместо больного здоровый зуб вырвал и лишь после этого для профилактики вырвал и больной. Двух зубов лишился. Раньше я хлеб обеими сторонами жевал, теперь одной. Вот такие-то дела, — и, вздохнув, он хрипло добавил: — Нельзя с вами, медиками дружить, плохая это примета…
Легкие его шумят. И он не успевает вытирать свой нос платком. Я ничем не могу ему помочь. Мне жалко парня. Стараюсь его переубедить, объяснить, что все то, что с ним произошло, чистая случайность. Но он не поддается моим уговорам. Так и расстались мы с ним, он больным, я здоровым.
Через недельку, обслуживая вызовы уже совсем с другим шофером и находясь недалеко от хлебокомбината, я заехал к Федьке. Его крытый грузовик загружали хлебом. Он, стоял рядом и все так же, как и прежде, кашлял.
— Федя… — окликнул я его.
Вздрогнув, он посмотрел на меня, но сделал вид, что не узнал. Понимая, что он болен, я подошел к нему.
— Федь, ну как?..
А он вдруг в какой-то злости как крикнет:
— Помирать буду, а к врачам больше никогда не обращусь, — и отвернулся. Так я и уехал ни с чем.
Он приходит на «Скорую», чтобы ему сделали сосудорасширяющий укол. В городе его все зовут человеком, который пережил всех. Он «патриарх», возраст его приближается к сотенке. Годы и время скрутили его в вопросительный знак. Голова и шея подались вперед, и он не может ими двигать из-за огромных окостенений позвоночника, сильно сгорбативших спину. Волосы на голове у него седые, борода серебристая, а мохнатые брови, наоборот, темные, как уголь. Они красиво очерчивают запавшие внутрь глазниц бесцветные глаза. На улицу он не выходит, а все время сидит в тени на крылечке дома. И, наверное, от этого его кожа, много лет не видевшая солнца, молочная, а мышцы недоразвитые, детские. Он следит за своим туалетом и денег на одежду не жалеет. Вот и сегодня явился в новом костюме и при модном широком галстуке, в простонародье называемом «селедкой». Бородка у него аккуратно расчесана, для особого приличия он то и дело достает из кармана пахнущий духами носовой платок и протирает им лоб и виски. Зубы у него золотые. И когда он открывает рот, то все забывают, что ему скоро девяносто, — блеск золота удивительно молодит его.
Он знает свои болезни, знает, чем их лечить. Достав из кармана нужное лекарство, всегда по нескольку раз убедительно просит сестру как следует протереть спиртом место укола.
Его любят на «Скорой» и уважают. И втайне завидуют, что вот, мол, ему повезло — столько лет на земле пожить.
— Дедушка?.. — сделав укол, спрашивает его медсестра. — А у вас дети есть?
— Детей нет, одни правнуки… — бодро отвечает он, благоухая свежестью.
Многие врачи удивляются его чистоплотности. Ведь в этом возрасте многие старички расслабляются, в одежде становятся неприхотливыми, а этот форсит, да не просто форсит, все сверкает на нем и горит.
— И как же вы себя в таком возрасте обслуживаете? — удивленно спрашивают его врачи.
— Очень просто… — отвечает он. — Руками… — И с улыбкой добавляет: — Они, эти ручки мои, и обстирывают меня, и кормят, и поят… Только они, родненькие, и ухаживали за мной все эти годы. Они спасли меня на фронте от смерти. Если бы вы знали, как я благодарен им… — и, расчувствовавшись, он целовал их.
— Дедушка, поделись секретом, как и нам столько прожить?.. — улыбаются молоденькие сестрички. Хрупкие они на вид, но трудяги отменные.
Старичок непринужденно усмехается. И, поправив галстук, с ходу отвечает:
— Положа руку на душу, скажу вот что… В жизни надо так жить, чтобы никогда не болело у вас сердце по каждому жизненному пустяку. То есть не надо умножать и развивать в себе, будь то чужое, будь то свое, горе. Я вот, например, как жил… В пятнадцать лет лишился отца и матери, голод их съел. Особо не тосковал по ним, подумал, поразмышлял и решил: так и должно быть, смерть есть смерть и никуда от нее не уйдешь… В двадцать лет женился, первый ребенок мой утонул в реке, перекрестил я его, похоронил. Затем и жена умерла, я и ее без слез похоронил… Зачем переживать? Подумал, поразмышлял, всем ведь умирать. Вот я и преспокойненько живу всю жизнь, потому что не принимаю к себе чужого горя. Злятся на меня почти все соседи — вот, мол, все его ровесники и родственники умерли, а он, черт, живой. Да пропади все пропадом, я один раз на земле живу, буду я еще через кого-то расстраиваться. Была бы жизнь вечной, другое дело… А времянка есть времянка. Сегодня ты жив, а завтра тебя нет. Если душа будет в чистоте сохраняться и от переживаний охраняться, то каждый человек может преспокойненько прожить до ста лет… Так что, детки, вот вам мой совет: не приумножайте в себе ни свое, ни чужое горе… — И, с солидностью крякнув, старичок взял свою палку и пошагал домой.
Притихли после этих слов врачи и медсестры. Да и что же это за жизнь без переживаний, без волнений, без любви к ближнему, без добрых дел. И что это за врач, который не умножает в себе чужое горе. Каждый день он встречается с больными людьми и за каждого переживает, страдает. Человек должен жить не для себя, а для других.
Была полночь, и после операции я устал. Перед заполнением операционного журнала решил прилечь на кушетку. Спать не хотелось, но тело все ныло, и кратковременным отдыхом я надеялся снять усталость. Вентилятор приятно жужжал. В приоткрытое окно ночной ветерок неслышно влетал в ординаторскую и освежал ее. Я находился в полудреме, хотелось полностью отключиться от всего на свете. Но этого не удавалось мне сделать. В больнице, а тем более в хирургическом отделении, где всегда очень много тяжелых больных, слышны шорохи, стуки, звоны, крики, стоны. Санитарок нет, и медсестры, а иногда и родственники ухаживают за больными.
— Доктор, можно позвонить?.. — и, не дожидаясь моего ответа, а если честно сказать, я и не хотел ждать этот ответ, в ординаторскую очень медленно, прихрамывая на правую ногу вошла внешне очень симпатичная женщина. Белый халатик с отделенческим штампиком у ворота говорил о том, что она больная. Мне некогда было присматриваться к ней. Скорее бы ушла усталость, а там пропади все пропадом. И я как можно равнодушнее произнес:
— Пожалуйста, звоните… — и закрыл чуть было приоткрывшиеся глаза.
Свет в ординаторской горел. И поэтому не темнота была перед моими глазами, а буро-красное поле, такого цвета, наверное, была кровь моих век.
Как ни откидываю в сторону мысли, а они все равно лезут. Вспоминалась операция. У больной были камни желчного пузыря. Они так сдавили окружающие ткани, что пришлось пойти на удаление пузыря. Пять часов длилась операция. И два раза по ходу ее пришлось переливать кровь. Омертвение соединительной ткани передалось на крупные сосуды, и они рвались и кровили. Пришлось перевязывать их, но узлы тут же слетали. И хотя все это позади, ход операции не забылся. Он стоит в голове, создавая тревогу. «И долго я еще буду присужден к этой операции?..» — вздохнув, я чуть приоткрыл глаза. Поле зрения, огражденное частоколом ресниц, было небольшим. Я видел, как указательный женский палец торопливо набрал номер. Прошло примерно около двух минут, никто не отвечал. После некоторых пауз, положив трубку, затем вновь поднимая ее, женщина торопливо продолжала набирать все тот же номер. И как только я увлекся этим наблюдением, как операция тут же забылась, а вместе с этим и усталость понемногу стала притупляться. «Какие знакомые руки…» — до лица же я не мог добраться: для этого мне надо было приподняться, что делать не хотелось. Наконец телефон ответил. И она обрадованно произнесла:
— Сынок, это ты?.. — А потом как-то взволнованно: — А где дядя? Ушел?.. Как ушел… Когда придет, ты скажи, что меня прооперировали, пять часов шла операция. Все хирурги были в мыле, а я, слава богу, ничего. Вот даже позвонить решилась…
Я вздрогнул. Вновь, как и прежде, ход операции стал прокручиваться в голове.
— Что будет завтра, не знаю… — продолжала она более спокойно. — Вещи в субботу вы с Ваней привезите, я вместе с вами убегу. Перевязки можно и в поликлинике делать. Самое главное, камни удалены. Слабость, конечно, и муторность есть, но я терплю…
И тут кто шилом меня кольнул. Я вскочил с кушетки и всмотрелся в звонившую женщину. Да, это была она, та самая, которую я три часа назад с горем пополам прооперировал. Поначалу у меня не мог повернуться язык. Трудно было даже представить, чтобы человек после такой тяжелейшей операции мог без всякого труда встать и пройти десять метров, такое было расстояние от ее палаты, не говоря уже о том, чтобы в данную минуту стоять и звонить. Все в моей врачебной жизни было, но такие чудеса в первый раз встречал. Я растерянно прошептал:
— Вы?..
А потом, придя в себя, но еще продолжая оставаться в превеликом волнении, прохрипел:
— Вы в своем уме? Операция только что закончилась. А вы, вместо того чтобы лежать, нарушили строгий постельный режим. У вас после этого может быть шок, обморок, расхождение швов, отрыв тромба, и тогда вас никто не спасет.
Стараясь не обращать на меня внимания, она что-то нервно-торопливо сказала в трубку и мужественно, а точнее, отчужденно посмотрела на меня. Лицо ее побледнело.
— У меня двое детей. Один в первый класс ходит, а второму три годика. Отец им неродной. Вот я и решила узнать, как они там…
— Да при чем здесь они?.. — взорвался я. — Разговор идет о вас. Как вы смели нарушить режим?.. Я еще раз вам говорю, что такое ваше поведение может в любой момент привести к смерти. И уж тогда вы никогда не узнаете, как они там.
— Доктор, да они ведь без меня и дня не смогут… — отрешенно прошептала она и, вдруг обхватив живот, согнулась. Скривив губы, затравленно посмотрела на меня и заплакала. Видно, обезболивающие средства перестали действовать и приступ боли, что бывает почти всегда после таких операций, охватил ее.
Я вызвал постовую медсестру и с ее помощью кое-как довел больную до палаты. У нее не было сил говорить. Не успели мы уложить ее, как страшный озноб охватил ее. Пришлось срочно сделать обезболивающие и противошоковые средства, поставить капельницу. Я боялся за расхождение швов Но при осмотре успокоился, рана была в порядке.
— Позвоните к ним утром и узнайте, пришел он или нет… — шептала она и мне и медсестре. — А то, не дай бог, уйдет…
Чувствовалось, что обезболивающий укол начал действовать. И едва заметная поначалу, вынужденная улыбка на ее лице постепенно стала более естественной. В душе женщина, наверное, счастлива была как никогда, ведь, невзирая ни на что, она смогла поговорить с детьми и успокоить их. Удостоверившись, что состояние ее улучшилось, я вернулся в ординаторскую. Но ни спать, ни отдыхать не хотелось. Перед глазами была больная с непонятным и недоступным беспокойством. Через несколько минут вошла медсестра. И, словно понимая меня, сказала:
— Материнское сердце любую боль переломит… Себя поранит, а ребеночка пожалеет…
За окном сказочно сияли звезды. Вечер был как никогда приятен и свеж. И операция, и ее план — все вдруг забылось.
Вечером пришел на дежурство. И не успел переодеться, как в ординаторскую вбежала медсестра. Глаза выпученные, вся дрожит.
— Максим Иванович, ваш Переверткин бушует, бросается на больных. Вы его отпускали, чтобы он съездил на работу отвез больничный, а он…
Кто-то громко позвал ее из коридора, и она выбежала. Сестры в работе обычно не признают официальность, поэтому говорят врачам не больной такой-то, а ваш. Как говорят «ваши дети», «ваш отец». Словно он на самом деле твой родственник. Хотя, по идее, врач и больной в лечении болезни должны быть родственниками, так легче побеждать болезнь.
Я быстро бегу по устланному синим линолеумом межпалатному коридору к двенадцатой палате, на ходу представляя, как я буду усмирять Переверткина. Он, видно, услыхал мои шаги и вышел из палаты. Глаза мутные. На лице равнодушная улыбка. На улице нет дождя, а он почему-то одет в плащ, на голове шляпа, которая сидит боком, готовая вот-вот упасть. В руках сеточка с вещичками. Он, наверное, знал, что я его выпишу за нарушение больничного режима, и дожидался меня лишь для того, чтобы получить необходимые документы.
— Максим Иванович… — пролепетал он улыбаясь. Шляпа упала с головы, и он, пошатываясь, поднял ее.
— Я вас отпустил как человека… А вы…
От него несло одеколоном. А когда он поворачивался или наклонялся вперед, в карманах звенели пузырьки.
— Сумасшедший, ведь у тебя опять может развиться отравление… — И, взяв его под руку, повел в ординаторскую.
Месяц назад он поступил к нам с тяжелейшим отравлением, выпив шесть флаконов жидкости, предназначенной для чистки стекол. Неделю находился в реанимационной палате, затем его перевели в терапию. Но, вместо того чтобы сделать для себя надлежащий вывод, он начал пить одеколон.
В ординаторской свежо. Окно открыто, и запах одеколона очень резок. Он садится в кресло, понуро опустив голову. Я торопливо подготавливаю документы к выписке.
Уставившись в пол, он бормочет:
— У меня не отравление было, я просто надорвался. Мы вагон разгружали с лесом. А начальник станции взял и обидел нас. Своим железнодорожникам заплатил по пятнашке, а нам, чужакам, по червонцу. Где же справедливость… Ох и злость же меня взяла. Чтобы не ударить его, я взял и толстенное бревно с земли поднял, вот у меня желудок после этого и опустился. А отравления быть не могло. Я ведь раньше скипидар пил, и ничего… И древесный спирт с этикеточкой «яд» мы, как молоко, прямо из горла. И ничего… Голова, правда, опосля раскалывается, искрит, словно гробовой доской пришибло. Мне и Ефремовна, лекарка наша, тоже сказала, что у меня не отравление, а опущение… Она врать не будет, я ей за правду четвертак дал. А вы отравление придумали. А чтобы перестраховать себя, к смертникам меня сунули, словно я беглый какой…
И умолкнув, как-то тревожно смотрит на меня, а затем, крикнув:
— Я такой человек, если работать, так работать… — и встав с кресла, он, приподняв руки над головой, показывает, как он тянет бревно. Но, не удержавшись, падает на пол, корчится в судорогах и хрипит так, словно кто ему гортань сдавливает. Оставив бумаги, подбегаю к нему. Фонендоскопом прослушивая сердце, одновременно определяю частоту пульса. Он напряжен и учащен. «Опять начинается интоксикация…» — быстро заключаю я. Вызвав медсестру, препровождаю больного в процедурную палату, где ему вновь придется делать дезинтоксикационные уколы и ставить капельницу. Потребуется кислород, ибо дыхание у больного не в меру быстро учащается. Больной лежит на кушетке вытянувшись. Плащ и пижаму медсестра с него сняла, и он по пояс голый. Находясь в сознании, наигранно смотрит на нас и смеется.
— Рано меня, доктор, выписывать, да и ни к чему…
— Да помолчите вы… — одергивает его сестра. — Людей пожалейте. Тихий час, а вы шумите…
Он не слушает ее. Мне кажется, что он не чувствует и уколов, его тело не вздрагивает, когда я прокалываю кожу и вхожу в вену.
Почти все алкоголики, когда прилично выпьют, становятся крайне дурашливыми. Вот и Переверткин сейчас такой же.
— Все это ваше лечение чепуха… Главное мое желание. В том, что алкоголик, грешен сам. Руки мои золотые никаким трудам не брезгуют. Поставьте на стол пять бутылок водки, она мне нипочем. Но стоит мне только намочить губы, как я сразу же кончаю донышком… А после донышка так завожусь, что могу выпить любую жидкость, пахнущую спиртом. Куда меня только не посылали лечить, и почти все в один голос заявляют, что я неизлечим… У меня мозговые извилины специально на алкоголь настроены. Так сказать, аллергия к трезвости. Если водку выпускают, значит, кто-то должен ее пить. А на работе меня держат за то, что я грузчик безотказный. Могу грузить и разгружать вагоны в любое время суток, и в дождь, и в грязь. Даже когда я в запоях, ко мне начальник станции приходит, и просит, и умоляет, чтобы я поскорее на работу вышел… Народ сейчас чистенький, погрузочно-разгрузочные работы ненавидит, считает, что в этом труде много пережитков прошлого, а если точнее выразиться, содержит в себе элемент рабства…
— Ну ты и загнул… — фыркнула на него медсестра. — Пропащий человек, а рассуждаешь… — И бегло сказала мне: — Надо жену позвать, пусть за ним сама ухаживает, а то от его говорильни с ума сойдешь.
На что Переверткин ляпнул:
— Жена есть бревно, которое всегда надо вовремя распиливать, иначе сгниет оно…
Медсестра мрачно посмотрела на него, но ничего не сказала. Ей неприятно было подсоединять капельницу человеку, который был во хмелю и который, вместо того чтобы молчать, нарушал больничные законы и выступал, стараясь создать о себе представление как бог весть о ком.
— Доктор, как думаете, можно его вылечить?.. — тихо спросила сестра.
Я устало присел у окна. Снял с головы шапочку, расстегнул на груди халат. Она в скорби дожидалась от меня вопроса. Видно, ей тоже жаль его. Когда Переверткин трезв — душа человек. Всем помогает в больнице, ходит в палаты к тяжелобольным, читает им книги. И почти все свободное время пропадает на пищеблоке, там погрузочно-разгрузочных работ уйма, а это ему нравится.
Медсестра дожидается ответа, а я и не знаю, что и сказать. Больной хотя и пьян, но приутих и насторожился.
— Все зависит от его желания, он ведь сам так сказал… — тихо отвечаю я, а про себя думаю: «Видно, не зря люди говорят, что в водке утонуло больше людей, чем в море…»
Больной начинает хохотать и дурачиться. Медсестра, с трудом сдерживая себя, выходит из палаты.
Петя Уколов, молодой врач, работал после института второй год, но авторитетом уже пользовался, особенно среди старушек. А они в плане лечения народ битый, их так просто не проведешь. Если помогли им твои таблетки, значит, хорош, а если мимо прошли — врагом становишься.
По идее, у Пети и фамилия была не в его пользу. Произнеси ее как следует вслух, да не просто так, со звуковым оттенком, и задрожит любой, ведь уколы принимать никому не хочется, а детям тем более. Петя и сам особо не любил свою фамилию, хотя по смыслу она была чисто медицинской, но с другой, с лечебной стороны дела, являлась отпугивающей, то есть не медицинской. Однако фамилия ломает любые преграды. На обходах Петя, внимательно выслушивая жалобы, подолгу сидел у постели больного.
И даже самого безнадежного убеждал, что он обязательно выздоровеет. Кроме этого лечения к успеху приводили и его теплые, обнадеживающие слова. У больного ухудшение, а Петя говорит: «У вас сегодня состояние лучше, чем вчера. И все ваши дела идут на поправку. Не волнуйтесь, вы выздоровеете, обязательно выздоровеете…»
И расстроившийся было больной оживал. А это ох порой какая важная штука в лечении. Больные любили и уважали Петю больше всех. Даже к профессору с таким уважением не относились, как к нему. И если он порой задерживался на операции, они скучали.
— И где же это наш доктор, Укольчик-колокольчик, делся?.. — спрашивали они друг друга. — Что случилось с ним? Он обещал к нам в палату зайти…
И как они радовались, если он приходил. Замечая его послеоперационную усталость, старались не жаловаться на свои болячки, а больше хвалили его лечение и почти все отмечали улучшение своего состояния.
А когда он вел приемы в поликлинике, многие выздоровевшие больные приходили к Пете не на прием, а просто так, посидеть у его кабинета. Любимый доктор принимает совсем других, новых больных, но им почему-то легко становится на душе, когда они просто сидят у его кабинета. Заведующая поликлиникой на одной из пятиминуток шутя всем так и сказала, что больные у врача Уколова кроме основного лечения заодно проходят и профилактическое, коридорное лечение.
Вот так вот на удивление всем и вразрез лечебному звучанию облагородил Петя свою фамилию.
После тяжелых вызовов я часто выхожу в больничный двор передохнуть. Напротив общежитие медиков. В нем живет в основном молодежь, за исключением, конечно, Матрены Ивановны. Ей шестьдесят пять, но она продолжает фельдшерить. Все ее знают в городе, все уважают, а отдельную квартирку почему-то не дают.
Вот и сегодня она подходит ко мне грустная. От тоскливых глаз глубокими бороздками разбегаются по щекам морщины. Она пытается улыбнуться, стараясь доказать тем самым, что ничего особого с ней не случилось. Но как ни пытается она это сделать, глаза все равно в печали.
— Перекурчик, значит, у вас… — улыбчиво произносит она и, поправив на голове платок, садится рядом.
— Ну, как насчет ордера?.. — спрашиваю я. Мне жаль старушку коллегу и обидно, что я, молодой специалист, ничем не могу ей помочь. Разве только что посочувствую.
Оперев на палочку руки, а на руки уложив свой подбородок, она, вздохнув, отвечает:
— Сегодня опять на жилищной комиссии была. Толстенький мальчик, типа вот тебя, начал кое-как читать мою справку о здоровье. Тогда я взяла и попросила его, чтобы он как следует прочитал ту графу, в которой отмечено, что я на передовой при выносе раненых была ранена в левую руку, у меня ведь след от пулевого ранения до сих пор остался. Он побурчал, побурчал, но прочел все, как я велела. А потом возраст мой зачитал, да с таким удареньицем, словно мне не квартира нужна, а гробовые доски. На награды не взглянул. Я ему тогда начала рассказывать про похоронку, которую на меня прислали из-под Сталинграда… А он нос воротит, вижу, неинтересно ему. Затем спрашиваю его: «Когда квартиру мне дадите?..» А он: «Ждите…» — «Сколько ждать? — возмутилась я. — Второй десяток жду, а вы все не даете…» А он мне: «Кто живет в общежитии, к остронуждающимся не относится…»
Так и ушла ни с чем. Обидно на душе стало, ох как обидно. Не пойду я больше на эту комиссию. Приходишь к ним словно просительница какая. Словно я никогда и не работала, и не воевала. Да я ему опосля стала доказывать, что у меня чистого рабочего стажа сорок три года. А он мне: можете и не работать, вас никто не заставляет, вы пенсионерка… Вот и поговори с ним, — вздохнув и бессмысленно смотря куда-то в землю, Матрена Ивановна нахмурила брови. — Без толку мне с этой комиссией говорить. Вроде сейчас я и по-человечески с ними веду себя, раньше ведь, бывало, бранилась. Не люди, а какие-то бездушные конторщики, им гвозди надо считать, а им народ доверили… Ну и паразиты, знала бы, что за таких придется воевать, не воевала бы… Может, я его отца спасла, из-под огня вынесла, а он со мной хамит. За что? Неужели я уже не человек… — И на какое-то время она замолкает.
— Действительно, почему так происходит? — удивляюсь я вслух. Мне непонятна бездушность и черствость работников, занимающих крупные посты. Врач всегда ко всем относится с душой. Точно так же поступать и они должны. Люди ведь к ним, как и к врачу, на прием идут.
Матрена Ивановна в изумлении смотрит на меня.
— Неужели не знаешь? — удивляется она.
— Не то что не знаю… — оправдываюсь я. — Я не пойму их…
— Изволь, скажу… — И, довольная тем, что я замолчал, она начинает объяснять: — Когда голодный сытому был товарищ?.. Никогда. Так и они. Вся причина отчужденности в зазнайстве. Раньше у нас в деревне особого богатства не было. Приедут к нам, допустим, гости, и все жители поселка к нам приходят просто так, выразить уважение, а это и нам приятно и гостям. То есть все мы жили одной семьей, потому что не богаты были… А сейчас люди заелись, вот поэтому и сторонятся друг друга, зависть их берет. Надо по-доброму жить, уважать друг друга. Жизнь коротка, поэтому надо поспешать делать добро, а не отказывать, тем более если заслуженно положена квартира… — Матрена Ивановна вздохнула, затем, сняв косынку, поправила гребешок на голове и добавила: — Нелегкая, видно, у меня судьба. И все, видно, из-за моей простоты. Как и все русские бабы, без хитринки жила, на зло злом не отвечала, всем прощала. В молодости все для дома старалась, работала в здравпункте на полторы ставки. А мой муж красавец в это время рыбу ловил да к соседке бегал. Вечером приду домой, а его нет. Как узнала об этом, молча оставила я ему нажитое богатство, взяла детей и ушла. Жила на квартирах, бедствовала, но не сдавалась. Муж опосля грозился, говорил, мол, все равно придешь обратно, в ногах будешь ползать, а я ноги о тебя, стерву, буду вытирать. Понес он кару за это. Избила его в старости новая жена с неродными детьми. Приполз он ко мне вот в эту самую общагу без угла и без рубля в кармане. За все это время, что гулял, из богатыря в хлюпика превратился, плечи коромыслом, мышцы тряпки. Но не выгнала я его, приютила, обмыла, переодела. Любила ли я его?.. Конечно, любила. Ведь мы с ним с фронта вместе пришли, мечтали дружно жить. Любовь, доктор, один раз бывает, а остальное привычка… — Расчувствовавшись, Матрена Ивановна торопливо вытирает с глаз слезинки. Выговориться, видно, ей хочется, и она вновь продолжает: — На свете два раза бывает правда, когда человек рождается и когда умирает, остальное время ложь. Я ему, толстенькому «попику», копию похоронки своей показала, а он оттолкнул ее, словно она чепуха какая-то… Сама же похоронка в рамке застекленной над кроватью висит. Когда трудно бывает, я взгляну на нее, и легче на душе становится. Ведь я, можно сказать, с того света пришла, а он меня еще этим укорит, вместо того чтобы поддержать, пенсионеркой обзывает. Я без сознания целые сутки присыпанная землей лежала, а когда пришла в себя, поползла к деревне… Ползу и не знаю, наши там или немцы. Подползла, слышу, не по-нашему говорят, значит, немцы. Подползла к другой деревне, слышу — два мужика по-русски друг дружку матюкают, я как заплачу, я как закричу… Они меня и подобрали. На минутку опоздай я — и навсегда бы пропала, отступали они…
А сколько я раненых из-под огня вынесла, скольким помощь оказала, мне сейчас даже трудно представить, откуда у меня тогда силы брались. До сих пор вся грудь и живот в шрамах, потому что ползать приходилось и по гвоздям, и по камням, и по горячим осколкам. Думала, что и не доживу до конца войны, убьют, ведь многие мои раненые снова в бой шли, а врагу разве это понравится… Немцы людей с красным крестом без всякой жалости убивали. Домой прихожу, а на меня похоронка. Родители вещи мои все пораспродали. А в память обо мне девчонку из детдома взяли… — Умолкнув, она дрожащими руками достала из кофточки платочек и, вытерев запотевший лоб, с каким-то уже новым для себя восторгом продолжила: — А после войны на параде я вдруг встречаю своего командира… Он как увидит меня да как заплачет: «Ты ли это или не ты?..» И на глазах всего люда как обнимет меня, товарищи его подбежали и в воздух стали меня подбрасывать да что есть мочи кричать: «Да здравствует спасительница! Слава ей! Слава ей!» А потом, когда они успокоились, мне командир рассказал, что после немецкого артобстрела они, не найдя меня, вместе с погибшими нашими бойцами положили мою медицинскую сумку, она вся осколками разорвана была и кровью залита… На Волге под Сталинградом есть братская могила, так там на дощечке и моя фамилия выбита.
На войне, доктор, все душа в душу жили. Каждый стремился отдать часть души ближнему, помочь, а сейчас… — И, запнувшись, закрыла глаза. Затем, достав из маленького карманчика таблетку валидола, сунула ее под язык. — Может, когда этот полненький умрет, другие будут получше… — И с тихой грустью улыбнулась. — Только жаль, меня уже не будет…
На прошлом дежурстве отвез больного в терапию с гипертоническим кризом. Давление у него за двести. Но не прошло и трех дней, как звонят на «Скорую», мол, срочно перевозите его в инфекционное отделение, у него грипп. В это время я оказался в диспетчерской. А раз это мой был больной, то я и поехал его перевозить. Приезжаю в приемное. Он сидит на кушетке, не в больничной одежонке, а уже в той, в которой я три дня назад привозил его. На нем старенький пиджак, под ним красный свитер. Глаза у больного длинные, узкие, спрятанные. То ли оттого, что он опух, то ли еще отчего-то, но он похож на корейца, хотя, безусловно, он русский. Я с сожалением смотрю на него. Он сморкается в платок и плачет Оказывается, покуда я ехал за ним, он поскандалил с врачами. Те говорят, что он грипп из дому в больницу принес. А мой больной доказывает, что он гриппом не болел, а грипп в больницу принесли посетители, да и могли сами врачи грипп занести. И вот из-за этого гриппа, неизвестно откуда и как взявшегося, он не сможет долечить гипертонию. ЧП и для больницы, ведь теперь из-за этого больного, у которого был констатирован грипп, первую и вторую терапию, а затем и всю больницу закрывают на карантин.
— Да поймите же вы, я не виноват… — доказывает больной. — Я был до этого здоров и никаким гриппом не болел, а вот у вас полежал и был готов…
Но врачи хором ему в ответ: «Да как вы смеете нас так осуждать. Наша больница на всю область известна как школа передового опыта. В коллективе все ударники, так что, уж извините, наша больница гриппом вас, да и всех остальных, ну никак не могла наградить. Слава богу, мы не отсталые и гриппы, как некоторые завалюхи, не раздаем…»
В споре больному не победить. Среди медперсонала, атакующего его, находится главврач, на вид культурный и очень чистенький. На его носу фирменные очки. А красный галстук, длинный и широкий, до самого пояса.
Делать нечего. Я забираю больного. В машине ему становится вновь плохо, как и три дня назад, давление переваливает за двести. Торопливо делаю инъекции. И всеми силами, точно обманщик какой, успокаиваю его и уговариваю, чтобы он не сердился на врачей, они не виноваты и карантин есть карантин, против него, увы, не попляшешь. Уговариваю, а сам тихо, чтобы не слышал больной, приказываю водителю, чтобы он поскорее вез нас в ближайшую какую-нибудь больничку-завалюху. Там, безусловно, может быть и беспорядок, и больные лежат не только в палатах, но и в коридорах, в ваннах и во всех других подсобных комнатах, где только можно лежать. Но зато там, я знаю, не спорят. Там нет времени для споров. Там лечат.
Скоро пересменка. И этот вызов последний. Машина несется по потускневшим от дождя улицам. Растопырив уставшие пальцы рук, я сквозь открытое окно подставляю их ветерку. Ветер охлаждает их. И усталость проходит. Если подсчитать общую сумму уколов, которые мне пришлось переделать за сегодняшнее дежурство, то цифра, наверное, перевалит за восемьдесят. А сколько раз мне пришлось открыть и закрыть дверцу автомашины. А сколько раз я, словно отъявленный санитар, брался за носилки и вместе с водителем спускал тяжелобольных с пяти-, а то и шестиэтажных домов при неработающем лифте, или же, наоборот, поднимал их. Руки ноют. Ноги ноют. Голова шумит. Все тело кажется застывшим. Неповоротливо оно, еле-еле слушается. Скорее бы пересменка. И скорее бы упасть в постель.
Рослый молчаливый водитель, плотно сжав губы, смотрит вдаль. На нем сермяжная поддевка, шея обмотана шарфом. Ровной рысцой несется «уазик» по колдобинам, и волнующе сипит его выхлопная труба, да порой, чуть прибуксовав в какой-нибудь яме-канаве, в непонятной радости вдруг завизжит, закричит облегченно мотор.
— Но, но, бодливый!.. — зачмокав губами, прокричит водитель и вот так вот, словно лошадку, три раза подбодрив свой «уазик», выедет из лужи, в которой он чуть было не споткнулся, а затем вновь понесется лихо и быстро, раскидывая грязь по сторонам. Белой пеной забивает двигающиеся по стеклу щетки-дворники дождик. В коротком промежутке очищенного от капель стекла вижу домик, а рядом на хрупкой ножке аист-колодец. Ведро, потемневшее от времени, точно маятник, болтается на веревке, лаская воздух и дождевые капли. Водитель, обозрев домик, остановил машину.
— Все, кажись, приехали… — И, выйдя из машины, пошел к колодцу попить.
Я пошагал в дом. Дверь приоткрыта, видно, меня ждут Прошел одну комнату, затем другую.
— Есть ли здесь кто?.. — спросил я.
— Здеся… — откликнулся молодой голосок из боковой комнатки.
Я вошел в нее. В левом углу лежит аккуратно выбритый и причесанный парень лет двадцати пяти, не больше. Он сиротливо посмотрел на меня и, указав на рядом стоящий с ним стул, сказал:
— Садитесь… Я сел.
Был он весь бледный. И очень уж сильно как-то опухли руки и ноги. Я спросил:
— Что у вас болит?..
Он с грустью посмотрел на меня и ответил:
— Вот холодный, голодный, с голыми опухшими пятками здеся лежу… — И добавил: — Отэкспериментировался… Служил студентам-медикам как подопытный кролик. А точнее, был для них экспонатом. Вместо того чтобы лечить, врачи с одной лекции на другую волоком таскали… Человек по сто в день мои суставы щупали, одних учебных историй болезни что-то около сорока на мне написали. Утром, бывало, проснусь, а практиканты тут как тут и ну давай меня из кабинета в кабинет таскать… Я говорю им, возьмите другого, я уже устал. А они хором, мол, нам другие не нужны, нам ты нужен. Во-первых, молодой, а во-вторых, с болезнью страшно запущенной, так что лучшего случая для истории болезни и не предвидится. И вот таскали, таскали они меня, по телевизору два раза показывали, на симпозиум я идти не мог, так на носилках принесли… И вот лишь после того, как со мной на двух лекциях кряду плохо с сердцем стало, перестали таскать… Отвоевался, говорят, и объясняют, что, мол, по науке так должно с моей болезнью и быть. Прогрессирование, мол, началось. Поступал-то я, доктор, к ним, суставы чуть-чуть болели, без красноты были, а тут словно култышки до помидорного цвета раздулись — и не встать, не лечь. Я им в день выписки говорю: вы хоть каких-нибудь таблеток мне выпишите, а они мне о своем горе, мол, кто же их теперь на лекциях будет выручать. Вот и лежу теперь один в доме, маюсь… — И больной, побледнев, вздохнул. — Шаг ступну, боль жуткая. Два ступну, падаю… Да и студентики-ловкачи, когда нужен был им для истории болезни, приходили, а сейчас забыли…
Тут я начал больного успокаивать, что, мол, не надо быть таким пессимистом, все скоро наладится в его здоровье и болезнь пройдет. Он, прищурив глаза, слушал меня. И я, к сожалению, понимал, что не помогают ему эти мои слова, потому что вместе с болезнью въелась в его душу обида. Обида к единственным на земле целителям — врачам.
— На кой мне их наука… — немного отойдя, доказывал он мне. — Я ведь тоже человек и тоже, как все, жить хочу… Вот вы говорите, что я пессимист. Попробуйте поживите, как я… — И голова его качалась от волнения, и от волнения изо рта выбегала тоненькой струйкой слюна, и он конфузливо вытирал ее, да какой там вытирал, просто размазывал по щекам.
Я сделал два укола. И он даже не среагировал на прокол ягодицы и не чертыхнулся, как некоторые полиартритики.
Я сопереживал ему.
— Держи лапу… — ободряюще произнес я и протянул ему руку, чтобы помочь встать. — Отвезу тебя в участковую больничку, где нет студентов. Короче, не волнуйся.
Я улыбался, я хлопал его по плечу. Сел вместе с ним в машину и положил свою руку на его неподвижную руку. Конечно, я только внешне бодрился, хотя внутри души моей ох как было тяжело, ведь я прекрасно понимал, что суставы его теперь никто никогда не вылечит и неподвижность их, а точнее тугоподвижность, ничем не уберешь.
Когда выехали на шоссе, больной попросил у водителя закурить. Я не отругал его, как обычно ругал за курево некоторых больных. Он прижег сигаретку и, раза два затянувшись, больше курить не стал, а держал ее в нервно дрожащей руке до самой больницы. Она затухла, а он все держал ее. Свободной рукой ощупывал коленки и прижимал их друг к дружке, словно они могли вырваться и убежать.
— Охламоны. Кандидаты во врачи… Дать бы им в рожу разок… — осматривая в приемном покое больного, ругался дежурный врач. И, точно соли переев, жадно пил из стакана воду, которую подавала ему сестра. Он шумел, не унимался. А она, подавая ему стакан, шептала:
— Да тише вы, доктор, тише. Впервой, что ли… — и, словно сама что-то осознавая, вздыхала.
— Я тебе дам тише… Я докажу… — не унимался врач.
И хотя на улице еще было светло, в моих глазах был туман. Мне было не по себе и на станции «Скорой», и уже после, дома. В этом случае в некоторой степени я чувствовал себя виноватым. Как-часто порой, будучи еще студентом, ради учебных историй болезни я гонялся за больным с тяжелым диагнозом. И я даже желал, чтобы его страдания и его болезнь продлились, и за время, на которое они продлятся, я смог бы написать историю болезни.
Я был заинтересован только историей болезни, а не больным. Я описывал его симптомы, я все описывал, но, увы, не лечил.
Приехал к больной. Вызов — острая дизентерия. Маленький деревянный забор огораживает частный домик. На калитке щеколды нет, а просто веревочка, за веревочку потянул — и калитка открылась. Вхожу во двор. За спиной санитарка, однако ориентируется в транспортировке здорово. Знает, как, куда, кого и зачем, в чем везти и все остальное в том же духе. С ней чувствую себя намного увереннее.
И вот только вошел во двор, как мне стало не по себе. Вызвали «скорую» к больному человеку, а во дворе музыка играет. Да еще какая музыка: треск, гам, шум какой-то. Четверо ребят, смеясь, бегают вокруг магнитофона, позы боксеров делают.
— А ну, доктора, поторапливайтесь. Ждали мы вас… заждались. Ха-ха-ха… Шумел под брянью лес… — и вновь пустились в пляс, поднимая вокруг пыль.
— Бесстыдники! Да разве так можно?.. — прикрикнула на них санитарка.
— А зачем нам стыд, бабуль? Со стыдом сейчас пропадешь. Нагишом останешься. По нахалке жить надо… Вот тогда лет двести проживешь. Ха-ха-ха… — И, наклонившись головами вперед, так затопали и завыбрыкивали ногами, что на некоторое время пыль и прочий мусор скрыли их из виду. — Хаю-хаю-хаюду… Поняла, бабка. Да здравствует серенький козлик. Если вам в жизни не везло, нам повезет…
Переступив через магнитофон, я зашел в коридор, а затем и в саму комнату. Низенькой она мне показалась и обшарпанной, давным-давно не ведавшей ремонта. Больная женщина лежала на постели скорчившись, поджав под себя ноги. Здесь же рядом с постелью стоял стол, на котором книги и пустые пакеты из-под молока.
— Мамань… ау, ты жива? — Это забежали в комнату двое ребят, наверное, ее сыновья. Она, неопределенно вздохнув, махнула на них рукою и отвернулась. Я попросил их выйти. У больной действительно оказалась дизентерия. Санитарка захлопотала, поставила чайник и стала готовить отвар из трав.
— Ничего, дочка, это поначалу лицо от дизентерийки темнеет. А стоит отварик из коры дуба выпить, так оно сразу розовеет. — И, присев рядышком, тихонько спросила: — Что же твои сыновья так разгулялись?
Женщина приподнялась на локтях. Наверно, она прислушивалась к шуму и гаму за окном. В горле ее засипело. Упав на постель, она вытянула вперед руки и, ничего не сказав, заплакала.
— Ну что ты? — успокоила ее санитарка. — Будет тебе. Да не бери ты все это в голову. Рано или поздно они поймут. А сейчас дети они еще. А раз дети, то пусть и повеселятся…
Женщина, приободренная словами санитарки, улыбнулась. Я же побежал к машине и, созвонившись по рации со станцией, выяснил, что за больной должна прибыть специальная эпидемиологическая «скорая», которая по моему диагнозу ее и госпитализирует.
Когда мы уходили, женщина кушала приготовленный санитаркой геркулесовый супчик. Она попросила назвать ей наши фамилии.
— Да что ты, милая, — возразила ей санитарка и, поправив постель, добавила: — Ты вот лучше ешь, ешь геркулес. Если будешь есть, быстро выздоровеешь. А ты небось, дуреха, думаешь, что фамилии лечат, да? Ну нет, фамилии не лечат. Это геркулес лечит… Поняла?
— Поняла… — улыбнулась женщина и, в радости ткнувшись в ложку, испачкала нос.
Чуть не споткнувшись о магнитофон, мы вышли из дома. Здесь, во дворе, музыка сотрясала все вокруг.
«Помирает невестка…» Да, такой вызов получил я в один из поздних вечеров осени. Адрес был где-то на окраине города. И мы несколько минут кряду, плутая по оврагам, разыскивали его. Наконец из темноты выглянула крохотная улочка, состоящая из пяти частных домиков. Светя верхней фарой, водитель нашел нужный номер. Но не успел я выйти из машины, как передо мною оказался деревянный забор высотою в два человеческих роста. Громко залаяла собака.
— Кто там? — раздался старушечий голос.
— Врача вызывали? — спросил я.
— Нечего зря стоять… — буркнул тот же голос. — Толкай калитку, и все твои дела…
Пугаясь захлебистого собачьего лая, я толкнул калитку. Порядка во дворе не было. Пуками лежала рядом с калиткой солома. А у самого крыльца огромная лужа и свалка коровьего навоза. Чуть левее я заметил небольшой деревянный навес, под которым стояла корова, рядом с нею шевелился поросенок, а под самым навесом кудахтали куры, да так громко и шумно, что мне показалось, что по количеству их было сотни три.
— Ну чего ногами взбрыкиваешь? А ну давай проходи… — и из-за моей спины, точно гром с ясного неба, появился какой-то черт-пузан. Я опешил. Но, видно, это и была та самая старуха, которая только что разговаривала со мною. Однако как это она могла так быстро оказаться рядом. Самих сумерек еще не было, и, хотя небо по краям хмурилось, синева в центре сохранялась. Огромная тень, одновременно падающая и от забора и от самого дома, создавала несуразно густую темноту. Старуха с птичьим клювом-носом осмотрела меня, а затем вымолвила:
— Ты откуда? Со «скорой»?
— Со «скорой», — пролепетал я, ибо, если честно сказать, не она сама меня пугала, а зловещий лай овчарки да ее страстные прыжки в мою сторону, то и дело растягивающие крохотную цепь.
— Ты че это, хозяйку не признаешь?.. — шикнула на нее старуха и, зачавкав по луже (она была в сапогах, в фуфайке с широким врезным клином на спине и в новом пуховом платке), палкой загнала овчарку в конуру, а чтобы она не вылезла, перекрыла ей выход огромным корытом, на которое сама же лихо и уселась.
— Это вы меня вызывали?.. — спросил я, когда лай утих.
Старуха, почесав пальцем нос, в изумлении посмотрела на меня, но затем, не поверив чему-то, прыснула. Но не долгим был этот ее благороднейший вид. В ту же минуту она нахохлилась и надулась. Затем, подобрав под себя руки, указала на дверь:
— Туда иди, там ее и найдешь… — И, высморкавшись в лужу, небрежно заправила под платок жидкие пряди и, что-то проворчав про себя, отвернулась. Теперь со спины она не чертом мне показалась, а огромным медведем, только, конечно, не добрым, как в сказке, а злым подранком, у которого нет и никогда не будет ни к чему жалости. Я толкнул дверь и вошел в комнату. Стены и потолок одинаковы по размеру и покрашены одной и той же краской. Напротив окна на диване лежала молодая женщина. Лицо показалось мне знакомым. Но работа есть работа, и здесь, конечно, не до лиц. Я как следует осмотрел больную. У нее было нервное истощение. В соседней комнате, почти рядом с ее диваном, за огромным дубовым столом сидел высокий мужик и с жадностью ел курицу, одновременно смотря телевизор. Я попросил приглушить звук, так как женщине при ее нервном истощении это только принесет вред. Однако он неприлично фыркнул и, махнув рукой в ее сторону, выпалил:
— А че сбавлять-то его, ишь, звук ей мешает. Да мне, может быть, весь белый свет мешает, но я же звук не сбавляю…
И подчинился лишь тогда, когда я вновь повторил свою просьбу.
— Ладно, вы уедете, я с ней сам разберусь… — И, наклонившись над курицей, стал с пущей жадностью в ней копаться.
Шприцы я мыл у рукомойника, еле протиснулся к нему, ибо весь проход был заставлен мешками. Мне некому было полить на руки, чтобы отмыть их от крови. Я возился один.
В комнату вошел мужик. Это был ее муж.
— Доктор, а доктор… — небрежно произнес он. — Вы что, в больницу ее забираете?
— Да, в больницу… — ответил я, хотя в больницу забирать ее и не думал. Я стоял и смотрел на него. Какой ужасный тип. Вместо рук какие-то щупальца. Ах да, я чуть было не забыл, у меня ведь близорукость. Надев очки, стараюсь с оптимизмом смотреть на него. Нет, руки у него, наоборот, большие.
— Ну вот, слава богу, дожился… — произнес он вяло и, плюхнувшись на кровать, стоящую напротив меня, побледнел. Прежнее упрямое лицо стало обиженным.
За окном возник далекий гул самолета.
— Увезите меня отсюда… Прошу вас… — прошептала она мне, но так, чтобы он не услышал.
«Неужели это та самая женщина?..» Я вздрогнул. В неврологию я мог госпитализировать кого угодно и без всякого труда. Там работал мой друг. Не теряя времени, я кликнул водителя. И, к удивлению старухи и ее сына, на носилках, конечно лишь только для виду, загрузил больную в машину.
— Доктор, о чем задумались?.. — спросил меня водитель, когда мы, покинув овраг, выехали на асфальт.
Что я мог ему ответить? Да и поймет ли он меня?
— Зачем думать зря?.. — добавил он. — Вызов обслужили, и ладно… Сколько их, вызовов. Если обо всех думать… — и вдруг, осекшись, усмехнулся, потупился. Мне надо было что-то отвечать. Скрыв истинную причину волнения, я между прочим сказал:
— Такое хозяйство, какое у старухи, требует, наверное, много кормов…
На что он с ходу ответил:
— Сейчас хлеба в магазинах много. Так что прокормит. Я в заборную щелочку заприметил, как бабка размачивала в воде белый хлеб… — и подмигнул мне. — А что, доктор, разве жизнь плоха, если и мясо, и молоко, и яичко свое? Одного бычка кокнул, и вот тебе на целых полгода тушенка… — И, заулыбавшись во весь рот, еще что-то проговорил.
А потом начал хвалиться своими познаниями по ведению домашнего хозяйства. Но я не слушал его. Образ счастливой девушки, давным-давно звонившей кому-то из телефонной будки, не выходил из моей головы. Ведь я тогда стоял рядом с ней. И она мне так нравилась. Улыбаясь, она все звонила и звонила кому-то, может, даже этому парню, сожравшему курицу, и указательным пальчиком, точно гадая, чертила по окну телефонной будки крестики-нолики. Когда она вышла, я спросил:
— У вас есть две копейки?..
— А что, если есть… — и засмеялась, снимая с головы платок.
— Ну что вы за мной гонитесь? — спросила она через некоторое время. — Вы же собирались звонить кому-то…
И тогда я растерялся, не сообразил, что и ответить… И отстал… А она, забавно помахав мне на прощание рукой, села в трамвай и уехала. А потом я, кажется, вновь увидел ее. Ах да, один раз, когда я еще только начинал работать врачом и жил бедно, не имея даже комнаты, не говоря уже о прочих житейских вещах. Я встретился с нею в продовольственном магазине. Я, кажется, купил тогда пятьдесят граммов сливочного масла. Продавщица, удивившись незначительному весу моей покупки, хмыкнула:
— Сколько лет работаю, но так мало еще никто не брал…
Я оглянулся. И, оглянувшись, вздрогнул. Рядом стояла она. И она засмеялась так громко, что я чуть было не упал.
А один раз, когда я приехал на срочный вызов в театр, кажется, было плохо с вахтером, на мне был короткий халат. Это был самый «большой» халат, который смогла подобрать мне сестра-хозяйка на мой двухметровый рост. Ведь все врачи на «Скорой» были маленькие, а главврачиха тем более была гномом. Поначалу я возмутился такой крохотности халата. Но меня успокоили, что, пока наша заведующая будет маленькой, до тех пор и не будет больших халатов. И вот, увидев меня в театре в таком халате, она, находясь в каком-то восторге, может быть, даже оттого, что на ней было белое как снег платье, вдруг, строго посмотрев на меня, спросила:
— Вы что, прикидываетесь или на самом деле чудак?
Я опешил. И хотя мне не до нее было, больной задыхался и мы осторожно перекладывали его на носилки, я все же сказал ей:
— Для врача не халат важен…
И она вновь с какой-то прежней бесстрастностью хмыкнула:
— Э-э, вы ошибаетесь, мой дорогой…
И, произнеся все это, скрылась в беспорядочно снующей из угла в угол зрительской толпе.
Я искал ее глазами. Надеялся, что она появится. Да пусть даже если не появится, то оглянется из толпы на меня.
Я помогал нести больного на носилках. Вокруг меня хлопотали администраторы, они что-то говорили мне и что-то доказывали. Но я не замечал их. Мне ни до кого не было дела.
«Черт возьми, это не женщина, а какое-то привидение!..» — думал я после, трясясь в машине.
«Хорошо бы встретиться с ней в такой ситуации, когда надо было бы ее срочно спасти. Вот тогда бы она поняла, кто я такой». Так думал я тогда. Давным-давно это было.
— Ой, доктор, у тебя лицо все серое… — внимательно посмотрев на меня, произнес водитель. — Приоткрой форточку, будет легче…
Я приоткрыл форточку. Мы неслись по шоссе во всю прыть. Сегодня как никогда быстро наступила темнота. Но ушедший вечер почему-то не выходил из моей головы. Дружно и счастливо освещали асфальт фонари. Иногда, когда машина останавливалась у перекрестка, я смотрел в салон. Он слабо освещался. Но я все равно хорошо видел ее, особенно ее лицо. Как жаль, что она не узнала меня. И не успеет теперь узнать. Скоро я привезу ее в приемный покой, где сдам дежурным врачам. И, сдав, умчусь на новый вызов.
Так душно мне никогда не было. Я смотрю на нее сбоку. Вот она уселась поудобнее, оперлась подбородком о колени и с некоторым интересом посмотрела на меня. Нет, нет, она все равно не узнает меня… «Ну почему, почему ты не узнаешь меня, — хочется мне крикнуть и, тут же остановив машину, деликатно войти в салон и, сев рядом с ней, сказать: — Я всю жизнь мечтал… Понимаете? Мне хотелось спасти вас, спасти геройски, невзирая ни на что… И я, кажется, спас вас…» — нет, здесь я скажу ей «ты». Но вот уже огни стационара. Перед нами обтянутое марлей, покосившееся и чрезвычайно мрачное окно приемного отделения. Тормоза скрипнули. И все кончилось…
Иногда, когда проведешь больного до самой палаты, а затем возвращаешься в приемный покой, то на миг замираешь, вдруг в комнате отдыха видишь бывших своих больных, преспокойненько сидящих в креслах и смотрящих телевизор. Как радуешься в эти минуты за них и как легко и свободно чувствуешь себя от этого.
Я вовремя им помог. И они уже поправляются. Не замечаемый ими, замираю у стены. Я не могу смотреть на них спереди и потому смотрю на них со спины или же сбоку.
Полуярким светом дрожит экран телевизора. И в такт ему небрежно, но в какой-то нежной преданности помаргивает на потолке маловаттная лампочка. Идет легкий фильм. Но все равно как хороши в это мгновение мои больные.
Вот мужчина-кочегар, я привез его в отделение с приступом аппендицита, по-хозяйски свободно сидит в кресле и, царственно сложив руки на животе, смотрит на экран, улыбаясь. Чуть левее от него, прямо на полу, присел молоденький парнишка, у него был перелом трех правых ребер, сейчас он восклицает: «Вот дает!.. Вот дает!..» И после восклицаний этих, сожалея о чем-то, важно, точно старичок, кряхтит. А рядом с ним полная женщина в отглаженном халате, вместо пояска к нему прилажена красная тесемка, кажется, ее зовут Галей, когда я вез ее, она все время стонала: «Доктор, миленький, я не выдержу ножа, отвезите меня обратно, отвезите, умоляю вас, миленький…» Я успокаивал ее как мог, хотя сам в душе все же не верил, что такая молодая сильная женщина могла испугаться хирургического ножа. Но, увы, как только мы приехали в больницу и она увидела хирурга, то тут же грохнулась в обморок.
Подперев подбородок и откинув назад голову, смотрела она сейчас строго и величаво на экран, то и дело моргая глазами. Из-под платка выбились на лоб русые волосы. Она белая, румяная, одухотворенная и счастливая.
Осторожно скрипнула дверь в палате, находящейся рядом с комнатой отдыха. Кто-то из смотрящих телевизор оглянулся вначале на скрип, потом на меня. Но, посмотрев на меня, парнишка лишь вздрогнул и, вновь уныло заморгав глазами, видно, он не узнал меня, уж очень было сумрачно, вновь воткнулся в экран телевизора. Я быстро прошел холл и вышел в приемное отделение.
Прежнее ощущение не покидало меня. Радость оттого, что я вовремя помог людям, вновь как никогда обуяла меня. Водитель, увидев меня, рассмеялся.
— Ну и видок же, доктор, у тебя, словно со свадьбы…
— А что ж, разве это не свадьба?.. — сказал я и, усевшись в машину, добавил: — Если все больные, которых мы в этот месяц привезли, выжили…
И он, поняв меня, улыбнулся.
Уже темнело, когда выехали к душевнобольному. Старичок, весь желтенький, полулежит на топчане окруженный родственниками и трясется. Огромный парень, видно его племяш, держит его руками и изредка произносит:
— Ну ладно, будет тебе, батя…
Глаза у старика возбужденно пыхают, и порой кажется, что они вот-вот выскочат из орбит. Сильно скрежещет он зубами, изредка шепча:
— Он стоял у той двери, в сером мундире и в серых штанах…
Я пытался успокоить старика как только мог. Но, видно, ранее исполосованная губительными тюремными страданиями душа давала знать голове, и вот теперь она, колдовски воспалившись, смешала и спутала и его здравое сознание, и его здравый ум. Неумело, точно малец, припадал он к подушке, когда я делал внутривенные вливания, Худенькая шея, придавленная книзу плоская грудь, ну все, абсолютно все говорило о том, что он за свою долгую жизнь не один раз разговаривал со смертью.
Вдруг кто-то брякнул за моею спиною:
— Доктор, вы его увезете?
А кто-то потише с женским причитающим всхлипом добавил:
— И зачем только нужна ему эта дурацкая больница. Умереть бы тебе сейчас, родимый, сердешный, чем вот так вот маяться…
И тут у меня опять спросили:
— Доктор, ну чего же вы молчите?
И, в волнении потерев ладонью висок, я ответил, что минут через десять уколы начнут действовать, вот тогда и посмотрим. И действительно, минут так через десять — пятнадцать старичок как-то обмяк, успокоился, взгляд его стал более осознанным. Вот он погрузил в меня свои старческие глаза и, приподнявшись, сказал:
— Доктор… — и, взяв за руку, без всякого сдерживания начал рассказывать: — Послал я, значит, старуху в магазин, для отвода глаз, конечно. А сам в погребок полез, капустки, моченых яблок достал. Короче, чекушечку припрятанную из валенка взял и, не сдержавшись, одним махом ее вылакал… Много ли мне, старому, надо… И тут… глядь, не успел и глаза как следует протереть, Сталин заходит… Вот та-ак, вот та-а-ак, ка-к и ты-ы… Прости меня, доктор, прости. Не надо, наверное, мне больше об этом говорить, да и не нужно…
Старичок обхватил руками голову. И видно было, как вновь задрожали выбившиеся из его рукавов совершенно нагие локти.
— У-у как… — взвыл он, и глаза забегали по окружавшим его лицам.
— Господи! Ты небось устал, да, да, устал… усни, миленький, усни… — посыпалось на него со всех сторон. И тут вдруг погас в комнате свет.
Кто-то, чиркнув спичкой, прикурил сигаретку, и от этого освещенное огоньком и смотревшее на старичка лицо стало походить на прокаженное; кто-то с трудом сдерживал себя от волнения, чтобы не разрыдаться. Но недолго длилось это, огонек от сигаретки приугас, и черты стали менее видимы.
— Простите, доктор, это, наверное, свет погас, в нашем районе часто такое бывает… — И мужчина-богатырь вновь чиркнул спичкой и, прикрывая ладонью огонек, понес его к керосиновой лампе, одиноко стоящей под висящими в углу иконами.
Уколы продолжали свое действие, и старичок, вдруг складно поджав под себя ноги, вновь замолчал, притаился, а затем сонно замигал глазками.
— Может быть, доктор, все это у него пройдет?.. — тихо спросил меня племяш.
— Да хватит тебе… — забурчали на него окружающие. — Ну вспомнил старик, ну привиделось, с кем не бывает. Зачем же его запекать на веки вечные? Чай, не безродный он тебе…
Я успокоил парня, пообещав, что у старика больше такого не повторится, но при условии, конечно, если он не будет пить.
— Доктор, насчет этого не волнуйтесь, с завтрашнего дня я его так в руки возьму, что и не выпущу…
Люди молча расходились. И не успели мы отъехать от дома, как вновь вспыхнул электрический свет и нахлынувшая было на дом темнота отступила.
Целый день метет пурга. Страшно, не по-человечьи, отчаянно кружит и свистит ветер. Наш «уазик» и все мы в нем кажемся потерявшимися, да, мало того, не в этом мире, а в колючем, чужом и страшном. Властно, ни на что невзирая пробивают снежную заволоку две фары, и, покорно подчиняясь им, в страхе рулит водитель. Не дай бог, обочина, и тогда, дернувшись раз-другой, «уазик» колесами уйдет под снег. «Все, отработались», — скажет тогда водитель, и целый час или два придется ждать, когда нас кто-нибудь вытащит. Змейками вьется пурга к небу и змейками спускается к земле.
— Дальше не проехать… — властно произносит водитель, упираясь в огромный посеребренный сугроб, представляющий из себя огромную снежную стену. Натянув поглубже шапку и откатив воротник, бреду к нужному адресу. Снег по пояс. Благо, что я не взял еще с собой чемоданчик, а то пришлось бы его держать на вытянутой руке, сугробы по пояс и выше. Сегодня день перевозок, и медикаменты почти не нужны.
— Доктор, чтобы не заблудиться, идите по направлению света фар!.. — кричит водитель. И пурга, словно огромный сутулый великан, без всякой церемонии заглушает голос. Перевозной вызов краток, нужно взять старушку, у которой подозревается опухоль, и отвезти в больницу.
Наконец под воздыхания низкосводной пурги проглянулся свет, а затем и домик, крыша и стены которого парили и дымились. Снег скользил по лицу, забивал ноздри. Но я, невзирая ни на что, шел вперед, словно собирался кому-то доказать, что нет на свете никакой пурги и что она вообще не существует. А ее белоснежные подушки, с которых она то и дело вздымалась и вонзалась во все живое, есть обыкновенный пух, теплый и скучный, который даже от самого легкого дуновения рта может отнестись и отвьюжиться. Подойдя к домику, вздрогнул. Буквально в двух-трех шагах от меня стояли старик со старушкой. Все какие-то мшистые, все какие-то беленькие. Видно, давно меня дожидались. Пурга завернула их своей снежной бечевой и, словно добившись своего, ликующе кадила над ними, то и дело тлинькая не полностью прикрытой ставенкой на чердачном окне.
Я назвал фамилию, указанную в вызове.
— Да, да… это мы… мы это… — произнес старичок и заботливо взял старушку под руку. Он был в тряпочной шапке, плотно подвязанной у подбородка, одной рукой опирался на тоненькую палочку, которая проваливалась в снег. Старушка при виде меня улыбнулась и начала что-то торопливо говорить старичку. Ветер относил слова, но я все же расслышал:
— Меня, уж больше не заберет Коля нянчить его детей…
Эту фразу она повторила раза три за все время, покуда мы шли к машине. Старичок поцеловал ей руку и подсадил в машину.
— Не беспокойся, завтра приеду…
— Да уж чего там. Да и как тебе обратно идтить, не дай Бог, пропадешь… — и протянула ему свою белоснежную руку.
— Доктор, а можно и я с вами поеду? — спросил меня старичок.
— Можно!.. — перекричал я пургу.
И не успел захлопнуть дверь, как старушка крикнула:
— Держи, лови ее… шапку!..
Не знаю, как это вышло, но налетевший крепкий порыв ветра сорвал со старичка шапку, и она исчезла в снежной пропасти-яме. Я дал старичку одеяло, Он, накрыв голову, сел в машину.
— Вот так ночь… — произнес водитель, лихо врубая скорбеть. — Возвращаться, обратно всегда легче.
Машина тронулась неслышно. Из-за воя пурги мотора почти не слыхать. Зато слышно, как старушка произносит:
— Меня уже больше не заберет Коля нянчить его детей…
«Что за Коля? Что за дети?.. Тут пурга проходу не дает, а она о каком-то Коле думает».
— Доктор, можно я ей снежку дам немного, а то у нее всегда в это время изжога…
— Можно, можно, но только немного…
И разрешаю старичку приоткрыть форточку в салоне. Протянув руку навстречу пурге, он сам небось удивляется, ибо она тут же залепляется снегом, да так, что он с трудом возвращает ее в салон.
— Полегчало?..
— Чуть-чуть…
— Ну и ладно…
Накрывшись одеялом, он подышал на руки.
— Ох и представляю, как разоспишься ты в больнице…
Старушка, положив свою руку на его руку, улыбнулась.
Пурга за окном визжала, скрипела — порой казалось, что она и нашу машину и всех нас раздирает по косточкам.
Снег забивает лобовое стекло, щетки не успевают его смахивать. Не утихает пурга, а еще более закипает, зверски взбивая все вокруг. Нам оставалось километров десять до города, как вдруг свет фар «уазика» погас, да и сам мотор, раз-другой что-то запутанно пробурчав, тут же замолк. Водитель в испуге приподнял капот, секунду-другую повозился в моторе и, закрыв его, в сердцах ударил по нему кулаком.
— Кажется, генератор накрылся. И аккумулятор, как назло, слабый…
И тут же пропал в снежном пекле — пошел в город искать машину, которая возьмет нас на буксир. А еще он должен обязательно позвонить на «Скорую», и если там есть свободная машина, то она должна обязательно примчаться за нами.
Я перебрался в салон. Прижавшись друг к другу, мы сидим словно обреченные на что-то неведомое и страшное.
За каких-то минут пять тепла в салоне как не бывало.
Холод остер. Мы еще сильнее прижимаемся друг к другу, попеременно дыша на заледеневшие руки. Где-то совсем недавно я в какой-то монографии читал, что в некоторых странах опухоли лечат холодом: если она наружная, то подвязывают к ней ледышку, а если внутренняя, то минут на пять — десять заходят в морозильную камеру или же нагишом выходят на мороз. Может, старушке это и на пользу, но зачем холод мне?..
Старик и старушка засыпают. Опомнившись, я трясу их, бью по щекам. Накрываю своим пальто, они словно в каком-то забытьи, глаз не открывают и ничего, ну ничего не говорят.
Надо срочно развести костер прямо здесь, в машине. Собираю все свои бинты, вату, обливаю их спиртом, одновременно мну металлическую шину, ведь на ней тоже есть тоненькая ткань. Но где спички? Спичек ни у кого из нас нет.
«Все, крышка…» — вздыхаю я и, откатив воротник, снимаю с головы закоченевшую шапку. И в эти предсмертные минуты тишины явился звук. С тайным наслаждением впиваюсь в него. Мне хочется с кем-то переглянуться, но я не могу, нет сил. Я замерзаю. С превеликим трудом доползаю до двери, открываю ее и вываливаюсь в снежную пургу почти прямо под гусеницы оранжевого, рявкающего по-звериному трактора. А вот, кажется, и водитель, но почему вместо головы у него огромная груша? Мое лицо и руки начинает кто-то растирать хрустящим, очень горячим снегом. Затем мне в рот вливают теплый чай. Я пожираю его с аппетитом. Мимо меня в огромную кабину «Кировца» поволокли старика и старушку, видно, их тоже приводят в чувство.
— Ничего, доктор, пурга еще часок-другой пофорсит, а потом мы с ней сторгуемся… — говорит тракторист.
Мы набились в его кабину точно яблоки: красные и живые… И старушка, гляжу, опять зашептала старичку:
— Меня уж больше не заберет Коля нянчить его детей…
— Да какие тут могут быть няньки… — отвечает ей тот. — Слава богу, сами чуть было не отнянчились… — И от жары, печка у тракториста аховая, расстегивает на груди пальто.
— Пой, пой, потом доскажешь… — гаркнул пурге чумазый тракторист, уперся сапогом в педаль, пустил свой трактор навстречу ветру.
Был он без шапки, в одном свитере, то и дело улыбался, наслаждаясь отражением в стекле яркого огонька сигаретки, лихо раскуренной им.
— Я, братцы, лучше профессии, чем медицина, и не представляю… — вдруг тихо сказал он. — Люблю и ее, и людей-медиков, в ней работающих, тоже люблю. А еще больных люблю. Что-то есть в них святое-святое…
Старушка улыбнулась. О чем она думала, трудно сказать. Но не это было главное.
Главное, мы победили пургу, а может, и опухоль.
— Ишь, гудит, точно шмель… — усмехнулся тракторист и, бодро добавив газку, произнес: — Ничего, ребятки, не волнуйтесь. Вы со мной, а не с кем-нибудь. Уж кто-кто, а я не расшибу, в целости и сохранности всех довезу…
В один из дней вместо вызовов послали дежурить к церкви. Рождество было морозным, народу в этот праздник около церкви — не протолкнешься: люди в основном пожилые и всякое среди них случается. И хотя на улицах полно снега, ветер его не кружит. Тишина удивительная, каждый звук, каждый шорох, да что там шорох, абсолютно все улавливал мой слух. Был вечер, электрические фонари на столбах, облепленные пушистым снежком, казались застенчивыми и неловкими. Они серебрили снег, дорогу, медленно ползущие по ней машины, шапки и платки прохожих.
— Часов шесть придется торчать… — сказал водитель.
И от этих слов я на некоторое время стал беззаботным и свободным. Да вы сами посудите, разве можно сравнить лавину тревожных вызовов с этим стоянием у храма; ведь не исключено, что ни с кем ничего не случится и мы простоим, как говорится, для блезиру, а точнее, передохнем. Перед белым переездом нас поприветствовал стрелочник, тоже весь белый, с огромной, почти до самого пояса, белой бородой, и лишь умные глазки его, точно две черные пуговки, да желтый флажок в руке придали разнообразие рождественской белизне, а заодно доказали, что человек не спит, а трудится. Почти рядом от переезда привалились друг к дружке две снежные бабы, их метлы тоже белые. Рядом стоит лошадь, выказывая огромные белые зубы, она ласково слизывает снег с ведра, торчащего на голове одной из снежных баб, морковных носов нет, она их сгрызла.
Лобовое стекло помутнело. Водитель включил щетки. Снежинки крупные-прекрулные падают на землю не сразу, а все кружат и кружат в воздухе. Может, снег шел и до этого, да я просто его не замечал.
А вот и деревянная церковь. Стены окрашены синей краской. Пять куполов, колокольня. Мы остановились у ворот. Водитель, довольный тем, что ему придется передохнуть, закрыв глаза, зевнул, потянулся, а затем, включив в кабине свет, достал потрепанный детектив и, усевшись поудобнее, принялся за чтение.
— Если что случится, я буду в церкви у выхода… — тихо сказал я. Он молча кивнул.
Народу на церковном дворе мало. Все в храме. У церковных порожков на валенке сидит старуха, держит в одной руке кружку, а в другой красную рукавичку. Монетки сыпятся и в кружку, и в рукавичку.
Над входом табличка, что такой-то и такой-то храм является архитектурным памятником и охраняется государством. Я зашел внутрь. В храме жарко. Народ толпится. Иконы с возвышенными строгими ликами красиво убраны. То и дело загорались новые свечи. Дьяк, точно негр загоревший, растопырив смоляные усы, лихо поет, и все подпевают ему. Благополучной и полной покоя была обстановка в храме. Хотя исподволь я видел, как кто-то то и дело вздыхал или же опускал глаза. Нежданно, словно из какого-то невольничьего стана, я увидел страшно лукавый и хитрый взор, положа руки на сердце, этот человек с нежно-розовыми щечками и круглым мясистым подбородком ко всем, да какой там ко всем, абсолютно ко всем, был полон злобы. Увидев меня, отошел к стене, в темноту. Кто это был? Я так и не распознал его.
Непокрытые головы, большинство из которых седые, вздрагивали и дивно менялись в поклонах. Пальцы рук, щепотками берущие над головами воздух, осторожно подносили его ко лбу, к груди, к правому плечу и со вздохом облегчения выпускали на левом плече. Многие лица показались мне знакомы. Их болезненность напомнила моих пациентов. Вот поп, старательно обмахав себя кадилом, пошел по храму. На его пути включали электрический свет. Я непредвиденно оказался на его пути. Растерялся, не зная, как и быть. И тут от старух мне последовала куча советов: «Не сходи с пути, мил человек, он тебя кадилом окропит, а это для здоровья знаешь как здорово!», «Не стесняйся, не стесняйся, у меня тоже сын молодой…», «Ты небось первый раз в церкви, это ничего… главное, по своей душе пришел…».
Поп приближался ко мне. Стоящий впереди меня низенький дед с заостренным подбородком и носом, видно, давно познавший законы церкви, при виде попа упал на колени и начал молиться.
Я, как чудак, метнулся в сторону от попа, тем самым вызвав оживление среди старух. «Молодой, небось первый раз все видит…» — залепетали в довольствии они. Видно, они устали стоять и им захотелось поговорить. Мимо меня прошли три лысеньких старичка с металлическими баллончиками в руках, похожими на самодельные рукомойники, в черную щелочку люди бросали монеты. На что они все кланялись и хором кричали: «Спасибо вам от самого господа!..» И так три раза: «Спасибо вам от самого господа!..» Я нагнал их и тоже бросил две монетки. И они, вдруг подозрительно осмотрев меня, замерли, а потом набожно поклонились и хором три раза прокричали: «Спасибо вам от самого господа!..» Удивленный всем этим, я вышел на воздух. Так же сидела на дырявом валенке старушка и так же держала в одной руке кружку, а в другой красную рукавичку. Только в отличие от прежней картины я хорошо теперь видел ее страшно толстые отечные ноги, а рядом самодельный костыль. Все это увидел благодаря свече, которая ярко горела перед ней на снегу, кто-то вынес ее, видно, из храма и поставил в стаканчике перед калекой. Ветерок носился по порожку. Пламя шаталось и не задувалось. Я оглянулся. Водитель, опершись о баранку локтями, задумчиво смотрел на старуху. Свет в кабине погасил и поэтому смотрел из темноты.
— Никто не обращался? — спросил я его.
— Нет, нет… — тихо произнес он и, вздохнув, добавил: — Через пять минут наступит Рождество. И там, глядишь, народ начнет потихонечку расходиться. А вслед за ним через часок уедем и мы…
Через пять минут зазвонили колокола. И какой-то чудак-мальчишка, наверно сын звонаря, по лесенке взобравшись на самый главный купол, в радости что-то крича отцу и смеясь, начал лопатой сбрасывать снег.
— Эй, доктор!
Я оглянулся. Из крохотной часовенки вышла круглолицая молодка, румянощекая, в бархатном платке и платье. И только я оглянулся, как она снежком сбила с моей головы шапку.
— Ай да девка! — засмеялся водитель, и прежняя таинственная задумчивость исчезла, сменившись довольством, радостью и лихостью.
— Не уйдешь… — добавил он и выпрыгнул из кабины. Вместе с ним мы ответили ей по снежку.
— Два против одного не считается!.. — закрывая руками лицо, прокричала она. И исчезла.
Снег скользил, снег падал. Звезды светились. И мне было радостно. Как хорошо, что сейчас нет больных! Как хорошо, что сейчас все здоровы!
И довольный собой месяц ковшом Большой Медведицы хлебал свекольные небесные щи. За куполами полоска ночного неба, в которое опустилась не одна пара звезд, была багрово-красной, словно кто небо подпоясал алым праздничным пояском.
Самый старый шофер на «Скорой» Петр Федорович. Душа человек, безотказный. Порой, когда ни попросят его молодые ребята выйти на поддежурство, он всегда выйдет. Да и врачей он никогда в беде не оставлял, всегда помогал погрузить или выгрузить носилочного больного и, не дожидаясь санитарок из приемного покоя, нес его вместе с врачом. В его машине тепло и уютно. Машину он зовет «барыней» и всем говорит, что ей сам бог велел больных возить.
— Жаль вот только, дороги грязноваты маненько… — часто вздыхал он, но тут же, ободряюще встряхнув головой, добавлял: — Ну ничего, никуда они у меня не денутся. Не дам я им избаловаться. У моей «барыни» одна нога на этой улице, а другая на той, только ее и видели. По любой колейке брыкает…
И вот за особые заслуги на «Скорой», наградили Петра Федоровича летней путевкой в самый что ни на есть крупнейший южный санаторий.
— Ну так что, поедешь? — ласково переспросила его перед самым отъездом председательша месткома.
— А чего ж не поехать… коли позволяете… — по-солдатски ответил Петр Федорович и, за день лихо собравшись, на другой отправился в путь-дорожку.
Но получилось так, что приехал он в санаторий рано утром. Регистратура была закрыта. Походил, походил он вокруг корпусов, но так ничего и не выходил. Затем лег на красавицу скамейку и задал храпака. Через час санаторный дворник разбудил его.
— Ты чего здеся лежишь? Небось пьяный?
— Какой я пьяный? — обиделся Петр Федорович и легонько двинул ему по носу путевкой. — Видал? — И добавил: — Разберись, а потом груби. Свой я. И приехал по закону.
— Нет, нет… не свой ты!.. — заорал не на шутку дворник. — Свои по корпусам лежат, а ты… Ну а ежели даже по закону, то у нас на ней больные после ужина отдыхают. А ты…
— Регистратура закрыта, — обиженно промолвил Петр Федорович.
— Мало ли чего… — перебил его дворник и добавил: — А ну давай-ка, черт ты этакий, улепетывай к регистратуре и сиди там и жди. Не дай бог, главврачиха тебя уже видела. Грехов не оберешься.
— Пойми… да по закону… я, — начал вновь доказывать ему Петр Федорович. — Вот путевка. Регистратура была закрыта, ну и решил я придремнуть. Ехал в жестком вагоне, если бы знал, как умаялся…
— Да чхал я на твою путевку и на твой вагон!.. — опять заорал дворник. — Мне не это нужно, мне порядок нужен. Ты небось думал, что у нас тут тюха-матюха, больничная чехарда. Ну нет уж, у нас фирма, санатория высшая класса. По чистоте на первом месте…
— Понятно… — вздохнул Петр Федорович. — Понятно, а я-то думал, что санаторий — это простор, ну, как летом в поле… или как в детстве… Помнишь…
Дворник грозно посмотрел на него.
И от еще большего волнения Петр Федорович взял чемодан не за ручку, а под руку и насупленный, угрюмо посматривая на красивые клумбы и фонтаны, потопал в сторону регистратуры. Но не зашел он в нее. А зашагал прямо на станцию, где взял билет и уехал обратно домой.
И больше в санатории он никогда не ездил.
Смешной он был человек. И не каждый мог его понять.
В сырую осень вызовов много. Порой все сутки проходят в автомашине. Вокруг болезни с неизбежными муками, и нет от них продыху ни больным, ни врачам.
— Доктор, ты что это точно пьяный… — смеется водитель. Он бывший артиллерист, с малолетства познавший роль запаса, сидит в расстегнутой телогрейке, разложив на баранке сверток с едой, и обсасывает куриные косточки. Пока я обслуживал вызов, он насытился. А вот я свой живот не скоро успокою. Буквально сейчас, следом за мной, поддерживаемая соседями, спустится больная, а в такие грустные минуты, сами понимаете, есть как-то неприлично.
И вот уже водитель что есть мочи гонит машину.
Голод не дает покоя. И если раньше придорожные березы казались красавицами, теперь же они все какие-то тощие, сутуловатые, макушки их угрюмы и жалки, а стволы все в грязи. Пивная бочка, стоящая у перекрестка, похожа на свинью. Солнечный диск теплится еле-еле, словно угасающая лампадка. Облака в крапинках, точно их кто-то подолбил из мелкашки. Пытаюсь насильственно заставить себя думать о чем-либо другом, но в желудке опять «скоблит» ножик. Глотаю слюну. Из-за долгой тряской езды по вызовам в животе все сбивается, как в маслобойке.
— Как себя чувствуете?.. — тихонько спрашиваю я больную, стараясь выглядеть перед ней как можно ласковее.
— Хорошо… — отвечает она и смотрит на меня довольно долго и странно. Может быть, своим женским чутьем угадывает во мне юного, незрелого докторишку, еще многому в жизни не научившегося и также многого не понявшего в этой суетной медицинской работе.
Я смотрю на нее. Нет, нет, ее лицо благородно, и в нем не просматривается насмешки ко мне, наоборот, оно полно сострадания.
Быстро нащупываю ее пульс. Затем пересматриваю электрокардиограмму. «Стенокардия. Блокада левой ножки». Тоны сердца ритмичные. Все пока хорошо.
Влетевший в дверную форточку ветерок освежил меня. Его поток совпал с томным, особым урчанием мотора на повороте и с щелканьем замочка на сумочке у больной.
— Доктор, кажись, приехали… — в радости произнес водитель и, застучав сапогами, приоткрыл дверцу.
— А это вот вам… — и больная протянула мне конфетку. Я вздрогнул.
— Нет… нет… — отказываюсь я и, отводя в сторону руки, выпускаю электрокардиограмму на пол.
— Да какой там нет-нет. Я же вижу, вас мучает голод. Берите, берите. Пустышка-ледышка, а жажду утоляет…
Мне почему-то стыдно.
— Спасибо… — благодарю я ее и, чтобы не оскорбить ее, тут же забрасываю пустышку-ледышку в рот. И помогаю больной выйти из салона.
Она маленького роста, с длинными локонами, с карими глазами, с родинкой на левой щеке. Губы от сердечной ноющей боли то и дело слегка раскрываются. У приемного покоя, когда я подал ей вторую руку, чтобы помочь ей взойти на крылечко, она, крепко сжав мои пальцы, произнесла:
— В следующий раз обязательно приглашу вас к себе на обед. Покушаете у меня аппетитно… — И с улыбкой добавила: — Сделаю ложный вызов, ей-богу, сделаю…
Я оступился. В который раз это неумение скрыть себя от больного подводило меня.
Она придержала мой шаг, видимо, ожидая ответа. И я, словно и дожидавшийся этого ее предложения, ответил как можно ласковее:
— Не волнуйтесь, я обязательно, обязательно к вам приеду…
В распутицу почти у самого вокзала прокололи колесо.
— Эхма!.. — вздохнул молоденький водитель и, выпрыгнув из кабины, кинул на сиденье кепку и, с печалью даванув по колесу ногой, по-мужицки стал закатывать брюки.
Мы возвращались с вызова. Так что не было тех забот и волнений, которые бывают, если, наоборот, мчишься на вызов.
День был солнечным. И точно зеркало было небо. И кружились, и пели в нем птицы.
— Что, дел много? — спросил я водителя и подошел к нему, чтобы хоть чем-нибудь помочь.
Он мотнул головой. Потом, стерев пот с мелких веснушек, добавил:
— Колесо заменить — дело простое… — И, быстренько открутив гайки со ступицы, заворчал: — Ох и надоели ж мне эти гвозди. Никогда раньше не ловил, а тут вдруг… — и пассатижами выдернул из баллона проржавленный гвоздь. — Вот из-за него, доктор, мы с тобой и лишились запаски. Ну а без запаски езда, сами небось знаете, дело последнее.
Затем, вдруг пожав плечами, на мгновение затих, а потом, блеснув зубами, с нежностью сказал:
— Слышите, проводы… — Прикурив папироску, радостно улыбнулся. — А гармонист, гармонист-то… Вы только посмотрите, как наяривает…
Я осмотрелся. И поначалу услыхал лишь один только тонкий, жалобный звук гармоники. А потом вдруг там, у старых берез, что росли почти рядом с платформой, увидел толпу народа. Да, это были проводы. Худенький, наголо остриженный парнишка в глубоком раздумье стоял в середине толпы и, слушая гармониста и поглядывая на девушку, видимо, невесту, стоящую рядом с ним, с расстановкой мял в руках сигарету, все никак не решаясь прикурить ее.
Ну а гармонист, то и дело приподнимая брови, тряс головой, а то порой, вдруг полусогнувшись, задыхаясь, так растягивал мехи, что цветастая материя на них, казалось, вот-вот лопнет, и тогда антоновские яблоки, нарисованные на ней, вдруг оживут и посыпятся провожающим прямо под ноги.
Гармонист невысок ростом. Худощавый, с обветренным, загорелым лицом, он не представлял особого интереса, не считая, конечно, его бархатных розовых шаровар, мастерски заправленных в коротенькие кирзовые полусапожки. Медаль «За отвагу» на его груди от времени так натерлась мехами, что солнце и в тени вспыхивало на ней.
Трудно сказать, что это была за компания. И был ли приглашен сюда гармонист по заказу, или же он был свой человек, а может, просто случайно встретился на платформе с провожающими.
Водитель попросил меня смотаться в станционный буфет и купить пирожков. Буфет рядом с платформой. Поднявшись по ступенькам, я почти совсем поравнялся с толпой.
Как быстро течет жизнь. Когда-то этот парень был мальчишкой, юношей, а теперь будущий солдат. Его девчушка-невеста с розовой ленточкой в волосах, то и дело всхлипывая, прижимается к его груди, лицо ее покраснело, хотя и чувствуется, что она почему-то теперь и не придает особого значения своему внешнему виду.
Толстоватый, солидный человек, наверное, его отец, весь напомаженный и накрахмаленный, с галстуком-бабочкой на шее, уже пьян. Увидав в моих руках пирожки, усмехнулся.
Свистнула подошедшая электричка, и от толпы повеяло тоской.
— Ну вот и все… — усмехнулся гармонист и, прекратив играть, откинул рукой с лица волосы.
Медаль на его груди занырнула в мехи гармошки, и те зажали ее, беднягу, защемили, с треском натянув планочку. Но гармонист не долго молчал. Выпив чарку, за ней другую, он тылом ладошки промокнул лицо и, жадно затянувшись папироской, заиграл что-то чистое и хорошее. Девчонки, поправляя в смехе брюки, закружились с парнями в танце. Мужики, и среди них молодой кореец, лихо открыли зубами три бутылки пива и по очереди, по кругу пили из единственного стакана.
— Все опять как не у добрых людей… — проворчала какая-то старушка и, достав из сумки алюминиевую кружку, попросила, чтобы и ей налили пива. Но она все не выпила. Лишь чуть отхлебнула.
Невеста обняла парня.
— Я скоро, скоро… ты только не плачь… — с напускной строгостью успокаивал он ее и чмокал то в щеку, то в губы. — Всего два годика, всего два…
— А если твои узнают?
— Ну знаешь… — сердито буркнул он, хотя и сконфузился. — Если стариков вводить в курс дела, то это не жизнь будет, а мука. Говорю тебе, рожай, и никаких гвоздей. А я им опосля-а… напишу…
Стоявшая до этого электричка приоткрыла двери и, воинственно присвистнув, чуть дернулась, видимо, лишь для того, чтобы поправить вагоны.
Кто-то крикнул:
— Братцы-ы, полундра! Братцы-ы, в ружье!..
И толпа, смешно закопошившись, ринулась занимать места.
Он, прижимая, прикрывал ее. Но она уж очень как-то резво лезла вперед.
Мой водитель, подбежав ко мне, выпалил:
— Ну ты, доктор, и даешь, тебя только за смертью посылать… — И, выхватив из моих рук пирожки, стал с жадностью их заглатывать.
Впереди блеснул зеленый глазок светофора. Двери закрылись. И электричка, выбравшись на простор, сопровождаемая ровным стуком, вольно рассекая воздух, понеслась к горизонту.
Платформа опустела. Я остался один. Осмотревшись, вздрогнул. Внезапно увидел гармониста. Бедняга. Все побежали садиться в вагон, а о нем позабыли. Но он не унывал Расставив ноги и в откровении, в такт своей задушевной мелодии так двигал и дергал головой, что дежурный по станции, усатый старик, высунувшись из окна и сдвинув на затылок форменную фуражку, в блаженстве смотрел на него.
— Эх как разыгрался… — произнес водитель, вытирая масло с запупырившихся губ. А потом, отряхнувшись, спросил меня: — Ты чего это уставился? Давно проводов, что ли, не видел?
— Да… — произнес я.
— Э-э… Сразу видно, не служил.
Но я не слушал его. Загадочная манерность гармониста, пустынная платформа, парень, уехавший служить, не давали покоя. Вся эта крохотная, почти сиюминутная сценка из жизни показалась мне самой любовной и самой простой.
Машина взревела, и водитель, уже в который раз проклиная проржавленный гвоздь, вырулил на дорогу.
Все исчезло. Лишь звук гармоники грохочущей волной откуда-то извне падал на меня и подхватывал и уносил вслед за ним. И в который раз я понял, что моя жизнь, такая никчемная и легонькая, подталкивается и двигается вперед благодаря жизни других людей.
Я посмотрел в боковое зеркало. Солнце светило и улыбалось.
Опять вызывает он. А ведь парню всего тридцать пять. То ли по молодости, то ли по неразумности врач-рентгенолог делая ему снимок груди, позабыл, в какой его положил проявитель. И когда снимок проявлялся, то по привычке взял первый с краю снимок какого-то старичка.
— Батюшки… — прошептал врач, выйдя на свет.
— Что случилось? — спросил его парень.
— Если я не ошибаюсь, то у тебя опухоль… — И чтобы укрепить свое предположение, стал объяснять: — Вот видишь, в четвертом межреберье пятно. А это жилочки от него идут к метастазам…
Парень снимок свой не взял, ушел. И за какую-то неделю слег. А за полгода так исхудал, что на него страшно было взглянуть.
На другой день врач-рентгенолог разобрался в снимках, стал дозваниваться к парню на работу, объяснять, разъяснять, что, мол, так-то и так, мол, не опухоль у него, дурачка, а самая что ни на есть отличнейшая норма.
Но на работе подумали так: «Ишь какой врачишка шустренький. Проболтался, а теперь изворачивается. Зубы заговаривает. Мол, никакой у него не рак. Ну уж нет, слава богу, сейчас люди не валенки, все понимают…» — и послали рентгенолога куда следует.
Что и говорить, дело приняло серьезный оборот. Десятка два врачей, обследовав парня, по нескольку часов кряду вдалбливали ему, что у него, мол, нет и никогда не будет ни какого рака. А он, их внимательно выслушав, в конце говорил: «Знаю я вас. Врач-рентгенолог проболтался. А вы за него меня успокаиваете. Так сказать, прикрываете. Нет, не выйдет. Я сам все видел. Он мне целый час про это пятно рассказывал…»
— Да поймите, снимок был не ваш, снимок был чужой, деда одного… Вот посмотрите…
— А что смотреть? Разве долго вам подсунуть другой снимок?
Не убедил его и главный онколог. В итоге все врачи отказались от него, лишь мы на «скорой» жалели его. Вот и сейчас, вызвав меня, он будет со слезами на глазах просить, чтобы я ему сделал морфий или промедол. По его понятиям, если почти всем онкологическим больным делают обезболивающие средства, значит, и ему надо их делать. И не сделав инъекции, от него не уедешь, уж больно жалко его, парень стонет, кричит, ну точь-в-точь как самый что ни на есть настоящий онкологический больной. Сделаешь ему пустяковый анальгин или даже хотя бы тот же самый кордиамин, и, глядишь, ему сразу легчает.
— Ну как, боль прошла? — спрашиваю я, не успев еще убрать из мышцы иглу.
— Да-да… прошла… — радостно шепчет он и, весь как-то обновившись, смотрит на меня так, словно я и есть его тот самый единственный спаситель.
— А вы и завтра приедете? — с мольбой притрагивается он к моему халату.
Ком подходит к моему горлу. Мне жалко его. Ну почему, почему абсолютно здоровый человек ни с того ни с сего заживо загоняет себя в могилу? Грудь его хрипит, под сиреневатой кожей на шее нервно пульсируют вены. Несуразно заострившийся лик бледен. И лишь в беззвучно шевелящихся веках да в мутных глазах еще теплится надежда. Неужели случайно оброненное слово может так ранить человека. Перевернуть душу, тело, разбить жизнь. Да, к сожалению, в медицинской практике нередки случаи иатрогении — заболевания, возникшего и развившегося от самовнушения, поводом для которого в данном случае послужило пятнышко с прожилочками.
Завтра он опять будет кричать от боли, до крови покусывать губы, изгибаться от судорог. И после сделанной пустячной инъекции дистиллированной воды прямо на игле успокоится.
— Доктор, ну что вы молчите? — вскрикивает он.
— Завтра утром я обязательно к вам заеду… — виновато произношу я и смотрю на его белые руки, прижавшиеся к груди. Мне жалко его, и мне стыдно за себя.
Заболел мой друг по «скорой» Васька Липкин. Я сижу у его койки. Он лежит и тонкими пальцами теребит лоскут больничной рубахи.
Жалость к другу щемит сердце.
Неделю назад я отдыхал дома после дежурства. Вдруг он ворвался ко мне.
— Все, решено!.. — крикнул он. — Завтра свадьба.
— Красивая?
— Очень…
В день свадьбы ярко светит солнце.
Машины ловко подъезжают к двухэтажному зданию загса, где при входе стоит праздничный светловолосый старичок сторож, только что отдежуривший ночь.
Под звуки свадебного гимна разливают шампанское. Молодоженам надевают кольца. Поздравляют. Потом в зал зашел старичок. Налили и ему в кружку. Он выпил, не икнув.
Кто-то предложил:
— Возьмем отца с собой…
— Возьмем…
И его усадили рядом с молодоженами.
Когда город кончился, перед глазами вспыхнуло зеленое поле, рассеченное грунтовкой. Стая воробьев закружилась над машинами, с криком и гомоном расклевывая брошенную булочку. В низине старик попросил остановиться.
Слева наклоненный столбик с табличкой. Внизу зелень, вверху синь. И ветерок.
— Степняк… — сказал старик, подставив ему лицо. — Он всегда с дорогой дружит, потому что пыль — его невеста.
Все засмеялись. Старичок предложил:
— Айда пехом…
— С удовольствием, но ведь дождик обещали, — вспомнил кто-то.
— Чепуха, мы разуемся и босиком.
— Это как босиком?
— А вот так… — и старичок, сняв парусиновые тапки и носки, закатал до колен штанины и так засверкал пятками, что только его и видели.
— Ать-два, ать-два… — отпустив машины, затопали все мы.
Шли бойко. Но, пройдя с километр, устали. Солнце жгло. Ветер с духотой не справлялся.
Жених посмотрел в небо.
— Дождика б…
Фата у невесты сползла.
— Какие удивительные волосы у тебя! — прошептал он.
— Сейчас у многих такие волосы, мой милый… — засмеялась она.
Навстречу солнцу выползли две дождевые тучки.
— У тебя есть зонтик? — спросила она.
Он улыбнулся.
— Откуда…
А когда загрохотал гром, она вздрогнула.
— Что с тобой? — спросил он.
— Ты почему зонтик не нашел? Почему? — прошептала она.
Мы шли, не обращая внимания на дождик. Мы пели, и плясали, и, смеясь, растирали дождевые капли по лицу.
Ветер гнул кусты. Дождь хлестал по лицу. Из-за старого забора доносился трезвон. Свадебные перчатки и фата свисали со столба.
Споткнувшись о камень, он упал. Попытался подняться, но, как муха в паутине, запутался в струях дождя. А когда освободился, замер. Ее глаза в сине-черных кругах. Вместо губ пепельные валики. Брови и ресницы отклеились. Сняв с головы мокрый парик, она начала выжимать его. Инстинктивно защищаясь, он поднял руку. Захотелось куда-нибудь провалиться. Но ощущение было таким, словно проволокой подвешен к облаку.
— Прости… — улыбнулась она и сделала полушаг к нему.
— Нет, нет!.. — вскрикнул он и, с трудом вырвавшись из ее объятий, побежал.
— Милый, что с тобой?..
Он оглянулся. Это опять была не она.
— Спасите-е-е!..
Но люди, услышав его зов, с места не двинулись. Рады были, что молодые, не откладывая на будущее, ищут деток в капусте.
Он подбежал к даче, в которой они собирались прожить все лето. По дощатой стене забрался на крышу. Раздвинув шифер, попал на второй этаж. На первом шумно. Дожидаясь молодых, веселятся друзья.
Под кроватью чемодан с вещами. Он достал его, быстро открыл и опять, как там, в поле, замер. Чемодан был набит флакончиками, баночками, черными и синими париками, полиэтиленовыми мешочками с искусственными бровями, ресницами, родинками.
В дверь застучали. Кинувшись к окну, он поскользнулся на разлитой по комнате туши. Падая, губами ощутил ее горечь. Но тут же встав и обхватив руками рюкзак с бельем, сиганул через окно на клумбу.
«Она опаздывает… — подумал он, прощаясь с дачей. — Видно, забежала к соседке, чтобы привести себя в порядок».
Он бежал быстро. Рюкзак оказался не в меру тяжел. Бедный, он не знал, что вместо белья в нем лежали все те же свертки с париками и коробочками с тушью.
У шоссе в размытой колдобине он присел. Целая вереница свадебных машин пронеслась в трех шагах от него. Красная ленточка, оторвавшись от самой лучшей по красоте машины, хлестанула его по губе. И он вновь, как и прежде, ощутил горечь туши.
Так заболел мой друг. Всякий раз, возвращаясь от него, я вспоминаю, что туалетный столик у моей жены забит тушью. Каждый день она красит брови, ресницы. Мы живем хорошо. И лишь иногда, когда на улице летом начинается дождь и она приглашает меня пройтись вместе с нею, я, ссылаясь на занятость, почему-то отказываюсь от ее приглашения.
…Вызвали на завод. Какой-то посторонний залез на заводскую трубу и пытался рубашкой перекрыть выход дыма. Диспетчерша попросила меня не волноваться, так как его уже связали и задача «скорой» всего лишь переправить его куда следует.
— Не было печали, так черти накачали… — вздохнул водитель и предупредил: — Доктор, вы как хотите, но я вылезать из машины не буду. У этих сумасшедших один бог знает что на уме. Ни с того ни с сего вдруг как полоснет тебя кулаком, вот тогда и узнаете.
Он прав. Душевные болезни страшнее и опаснее физических. Порой встретишься с душевнобольным, и душа враз опустевает. Потому что понимаешь, что не так просто излечить его.
…Художник, молодой человек, узкоголовый, с длинными волосами и коротенькой бородкой, рисовал картину. Необыкновенное до этого вдохновение овладело им. День на картине клонился ко второй половине. У самого горизонта он сделал несколько мазков, и через минуту вспыхнул осенний закат. Золотисто-красные облака, вспыхнув, засияли и ожили. А через какое-то мгновение уже новое закатное солнце со всех сторон пронзило жидкую голубизну волшебным блеском. Внимательно всмотревшись в линию горизонта, он вздрогнул.
Густой дым перед глазами. Без конца и края. Словно массу трупов мокрых галок в страшных корчах кто-то взял и наклеил на закат осеннего солнца.
Заводские трубы каждый вечер выпускали дым. И от этого небо по вечерам становилось точно резиновый мячик, который, проколов, подпалили, как ненужную вещь.
Протянув вперед руки, он пальцами прикоснулся к черноте, и в тот же миг все его пальцы, а вместе с ними и обе руки оголились и стали черными и неестественно твердыми. Он отнял руки, и вот уже вместо рук от его плеч отходят две блестящие черные ножки от старого довоенного рояля Во время войны бабушка весь рояль изрубила на дрова, а две ножки уцелели. Они были так тверды, что никаким топором не расколоть их.
Эти ножки от рояля, если их перевернуть и поставить на ровную плоскость, точь-в-точь напоминают трубы химзавода.
Заводские трубы, упав на землю, начали пускать дым на клены, на засыпающих птиц и поющих сверчков. Птицы умирали от дыма и как камни падали с деревьев. Сверчки, подняв вверх лапки, умолкали. Прохожие, сделав всего лишь один вдох, тут же чернели и валились на бок.
Затем трубы приблизились к балкону, где он стоял, и черный грязный дым сажей покрыл его руки, щеки, глаза и губы. Люди в бессилии увязали в саже, которая засыпала улицы в человеческий рост.
Не выдержав всего этого, он, выскочив из дома, ринулся в сторону горизонта. Он бежал к трубам. Он кричал, он звал народ за собой. Но люди испугались разбоя. Они мигом сообразили, как надо поступить с сумасшедшим.
Кто-то ударил его палкой по голове. Затем его повалили наземь. А заводской сторож даже пытался натравить собак.
Находясь у основания самой крупной заводской трубы, он хмельными полудетскими глазами смотрел на окружившую его толпу и понимал, что он бессилен. Однако упрямство взяло свое. Раскидав всех, он кинулся на трубу и стал подниматься по ней. Ему казалось, что, если, он не остановит дым, его убьют.
Пришлось два цеха временно остановить, чтобы перестал идти дым. С сумасшедшим вступили в переговоры. А уж потом, исстрадавшегося душой и обессиленного физически, его с трудом сняли пожарники.
…Шел мелкий дождь. В черном беззвездном небе то и дело грохотал гром. Грозный ночной ветер гнул деревья и как пьяный цеплялся за водосточные трубы, разбрызгивая по сторонам непрерывно журчавшую дождевую воду.
— Открывайте! Вы слышите? Открывайте!
Я стучал в намокшую дверь с табличкой «Приемное отделение». Наконец-то в зарешеченных окнах вспыхнул свет, но дверь не открывали.
— Вы в окно им потарабаньте, да посильнее… — посоветовал шофер и засигналил.
Я подошел к закрашенному окну и начал стучать согнутыми пальцами сильно и непрерывно. Почему-то я не обращал внимания на то, что мои новенькие чешские туфельки давным-давно промокли, а наглаженные брюки превратились бог знает во что, они липли к ногам, точно лейкопластырь.
Через две минуты в коридоре затарахтело ведро и грубый женский голос прокричал:
— Ладно, слышим, не глухие! Толком поесть не дадите! Все везете и везете, завозили уже все, ведьмяки…
Щелкнул замок. Заскрежетал и по-мышиному пискнул засов. Дверь открылась. Толстая высокая баба в длинном халате и в белом, бантиком повязанном платке на голове, накинув на себя клеенку, переступила лужу и вышла на свет.
— Чего привезли? — посмотрев на меня, спросила она. — Буйного, пьяного или спокойного? А то, может, вы не к нам привезли, так я в другой корпус пошлю.
— У нас галлюцинаторный синдром. Вот здесь все записано, — ответил я и мокрыми руками подал сопроводительный лист.
Выглядывая из узкой щели клеенки, санитарка попыталась что-то прочесть на бумажке, а затем передумала и соглашающе кивнула:
— Коль с бумажкой, то к нам…
Дождь полил сильнее. Красный крест на самой верхней фаре автомашины давным-давно промок и теперь походил на свежую человеческую кровь. Угловатая тень выделилась на одном из зарешеченных окон, затем исчезла.
— Чай, городские будете? — спросила она.
— Да нет, из поселка, — ответил я, выводя из машины больного.
— Где химзавод, что ли?
— Да… да… где химзавод.
— Ну ладно, давайте его мне…
И толстая баба, цепко взяв больного за руку, перепрыгнула булькающую лужу и оказалась на сухом порожке.
— Минуточку… — попросил я ее и протянул санитарке две черные ножки от рояля. — Возьмите, это с ним. Он все время говорил, что это его руки.
— Что-о? — вскипела та и, емко задышав, вылупила глаза. — Еще чего не хватало… Видите ли, он больных слушает. Да наши больные вам чего угодно наговорят. Даром что безголовые, а они усе… усе… могут…
Однако она все же взяла ножки и, взяв их, заметила, что больной успокоился и перестал дрожать.
Больной не заметил, как омытые дождем деревья необыкновенно нежно наклонились над ним.
Санитарка заставила больного постоять в луже, помыть туфли, а затем пропустила его вперед. Две черные ножки от рояля она, хмыкнув, сунула в свой огромный карман.
— Вот ведь чепуха какая, вроде и руки у него на месте, а он рояльные ножки заместо рук с собой приволок… — удивилась она и толкнула больного в узенький коридор.
Наступало утро. А мелкий дождик продолжал шуметь.
— Пьяный небось? — как-то насмешливо-грустно спросил меня шофер.
— Да нет… нет… он абсолютно трезв… — ответил я ему.
Он в удивлении посмотрел на меня.
— Доктор, ну так отчего ж тогда все это произошло? — видимо, случай этот тронул его не на шутку.
Я не знал, что и ответить ему.
Дождевые капли, ритмично разбиваясь о лобовое стекло, падали вниз под колеса. Сгорбившиеся телефонные столбы, сопровождающие лесополосу по правой стороне, плыли в воздухе и дрожали. А вдали, ближе к горизонту, неподвижно стояло над зеленым лесом большое черное облако. А под ним, точно мумии, крохотные трубы.
Водитель пристально посмотрел на них, а потом, вытерев нос, с обидой опустил свой взгляд куда-то вниз.
Вырвавшись на асфальт, мы лихо обогнали водовоза на лошадке. Он неумело поприветствовал нас рукой, потом что-то крикнул и вскоре совсем исчез в мягком теплом сумраке.
Везу женщину с головными болями в больницу. Ее сопровождает муж. Он сидит в машине и нервно указывает мне, какие инъекции надо делать и какие давать таблетки.
Превозмогая головную боль, женщина шепчет:
— Доктор, вы представляете, ощущение такое, словно кто-то кипятком обварил мне мозг…
Не лицо у нее, а маска, полная глубокой печали. После обезболивающих инъекций она еще более застонала и надсадно заскрежетала зубами.
Всю дорогу я только и видел перед собою ее голову с то и дело слипающимися глазами и ее руки, которыми она с жадностью обхватывала виски. На пухлых пальчиках ее блестели кольца, перстни, а на правом указательном у нее было два кольца, одно простенькое, другое с бриллиантами. Цельным желтым цветом блистало золото, и разноцветные камни ярко светились у ее головы. Муж ее, в туго-натуго застегнутой на груди шинели с новенькими майорскими погонами, громко требовал, чтобы я не тянул зря время, а поскорее делал больной морфий или что-нибудь в этом роде.
Я подчинялся ему. Я делал все, что мог. Ведь мне тоже, как и ему, было жаль ее красоту, маленький дамский лобик, чуть прикрытый взъерошенными локонами, остренький нос и глаза, добрые-добрые, словно и нет никакой внутри ее боли. Иногда она, откидывая в сторону голову, кому-то улыбалась, но не кричала благим матом и не орала, что вот, мол, я все — умираю, погибаю и вы все срочно спасите меня. Видно, она научилась терпеть.
— Крошка, что с тобой, крошка… — суетился вокруг нее майор, то и дело прикрывая ей ноги одеялом.
В салоне летала из угла в угол белая бабочка. Вот она преспокойно, невзирая на то что машину качало из стороны в сторону, села на укладку шприцев. Она могла перепрыгнуть на стерильную иглу. Я поднял руку, чтобы прихлопнуть ее.
Но женщина сжала мою руку:
— Доктор, не надо…
И от этой ее просьбы я совсем обессилел. В душе я так увлекся ее спасением, что готов был отдать за нее свою жизнь. Выписка из ее прежней истории болезни, которую неожиданно показал мне майор и в которой было указано, чем страдала больная, не на шутку насторожила меня. Видно, он знал латынь, а может быть, сам интуитивно что-то чувствовал. Намокшие усики под его носом нервно задергались, он рукою рванул запаренный ворот гимнастерки, и одна пуговичка тотчас сорвалась с ворота, а другая осталась висеть на оттянутых ниточках.
Так скованно, находясь в необыкновенной растерянности, я и просидел несколько минут, покуда мы не уперлись в дверь приемного покоя.
Когда ее переложили на носилки, она попросила:
— Доктор, пусть муж понесет…
Но он не смог нести. Не на шутку разнервничавшись, точно пьяный, качнулся.
— Доктор, я не могу видеть эти больницы. Они не помогают, они…
— Да будет тебе, Федя, будет… — прошептала она. — Я тебя очень прошу… — и потеряла сознание.
В приемный покой был вызван невропатолог.
— У нее раньше приступы были… — торопливо начал объяснять ему майор. — Но не такие… А тут вдруг начался приступ, ну а после приступа она как начала кричать… да как кричать, вы даже не можете себе представить… — И, видно, по своей старой привычке он тут же начал давать советы: — Учтите, вы сами ничего не делайте. Пусть первым долгом ее нейрохирург осмотрит… Все с ним согласовывайте, все с ним.
— А мы и не собираемся ей ничего такого и делать… — спокойно произнес тот. — Мы просто сделаем ей обзорный снимок, за что нейрохирург только благодарить будет…
— Нет, нет… — вспыхнул майор. — У нее не опухоль. У нее не опухоль. У нее нервное истощение… Она раньше не кричала, а тут вдруг кричать начала. Понимаете ли вы это или нет?
Майор, с пеной у рта доказывающий какую-то свою версию, был, может быть, и прав, по простоте души своей желавший скорейшего выздоровления своей супруге.
— Да вы что, врач?.. — вдруг резко остановил его невропатолог.
— Нет, не врач… — пролепетал тот и, нервно, с дрожью в голосе проглатывая звуки, долепетал: — Но вы… должны… помочь… — И в ту же секунду, как и все мы, он на некоторое время стал истуканом.
К вечеру больная потеряла сознание. Не вернули ее к жизни ни реанимационная бригада, ни даже нейрохирург, на оперативную помощь которого так надеялся майор.
На вскрытии у больной оказалась опухоль мозга. Патологоанатом, выйдя после к майору, переодетому почему-то в штатское, начал в чем-то его переубеждать, на что тот, то и дело дергал ворот рубахи и шептал:
— Да ничего мне теперь не нужно…
Так и остались по его просьбе неснятыми кольца на ее пальцах.
Иногда, когда посылают на перевозку тяжелобольных, в подмогу дают санитарку Полю. Сухонькая она, на один глаз подслеповата, но работу свою знает. Рукава на ее халате коротко подрублены, белая косынка повязана по-старинному — концами наперед. Карманы забиты бинтами, ватой, бумазейными тряпочками, все это нужно ей. Ведь она не только убирает за больными в машине, но и по пути в больницу лишний раз пожалеет его: вытрет пот со лба или же, наоборот, намочив тряпицу в прохладной воде, приложит ее к голове или к груди больного. Бинтиками она умело подвязывает тоненькие шланги-трубочки капельницы; и как порой ни мотает из стороны в сторону машину, они, как следует закрепленные ею, не двигаются, и игла в вене сидит надежно.
Когда едешь с Полей в больницу, она молчит. Но когда дело сделано и ты возвращаешься холостяком на подстанцию, тут уж она как начнет говорить, только слушай ее. Она любит повторять фразу, на которую почти все мы, и врачи, и медсестры, сочувствующе вздыхаем. Прежде чем ее произнести, она как-то завороженно притихает, а потом вдруг, глубоко вздохнув, говорит:
— Ну вот скажите мне, кто в этом виноват?.. Ведь я, почитай, шесть десятков все санитарю и санитарю. И всего за каких-то семьдесят пять рублей. Каждый год все жду и жду, покудова зарплату мне набавят. А если и набавят, то всего лишь пятерку. А что по нынешним временам на пятерку купишь? Да ничего.
Водитель по кличке Бык, вздыхая, молчит. В одной руке держит руль, в другой платочек, которым то и дело стирает с лица пот. Жара на улице невыносимая. Люди одеты легко. Многие из них спешат на пляж. Наша машина спускается вниз к реке. Поля, приоткрыв окно, недоверчиво посматривает на отдыхающих.
— Эх, воля вольная, — вздыхает она, и, взглянув на меня, а потом на водителя, добавляет: — И для чего все это? Ведь и я девочкой раньше была… Но чтоб так ходить. Юбки не юбки, дудочки не дудочки… Колени до бедра до самого-самого вылупили… Стыдно глядеть. А вместо бровей синяки к глазам приделали, идут улыбаются…
— Свобода… — сказал ей водитель и впервые за все время рассмеялся.
— Да пошел ты со своей свободой… — вспыхнула Поля и заворчала: — Сколько раз я тебе говорила, что от скуки все это происходит. Скука, она ведь черт знает что с человеком делает…
Водитель молчал. А Поля продолжала:
— Ребята волосы отрастили… Космачи проклятые. И уж лимонад пить не будут, подавай им водочку… Я своему сыну говорю: Володя, подстрижи волосы. А он ни в какую… Говорит, что, мол, я старая, ничего не понимаю.
Водитель улыбнулся. А потом сказал:
— А как же Гоголь, бабуль?
— Гоголь… Гоголь… — и рассердилась. — Ну то вон когда было. Да и Гоголь попроще с людьми был, не то что сейчас некоторые. Я вот своему сыну говорю, давай, мол, Володя, в деревню съездим, родных проведаем. А он ни в какую. Говорит, что в деревне пыльно… А ведь сам, постреленок, из деревни. Деревня его выходила, выкормила. Ну и дуреха я, возьми и в город электриком его устрой.
Наконец подъезжаем к «Скорой». Мигом умолкнувшая Поля всматривается в знакомое здание. Она выходит из машины, в руках узел с грязными простынями.
— Ты, бабуля, устарела, — усмехается водитель.
— Чего?.. — повышает она голос. — Это я устарела… Ты лучше на себя посмотри. К больным людям, а в чем ездишь. Джинари все в заплатах. Они небось давным-давно сопрели, а ты, как бродяга, в них днюешь и ночуешь.
Водитель шарахнулся от Полины и, не оглядываясь, торопливо побежал в шоферскую.
На порожках стоял расстроенный главврач.
Увидев его, Полина не смутилась. Наоборот, заулыбалась.
— Доктор?.. — спросила она меня. — А у нас много еще перевозок?
— Три… — ответил я.
Подойдя к главврачу, она неодобрительно посмотрела на него и сказала:
— Евсеич, ты вроде хозяином считаешься, а время зря убиваешь. Дороги в нашем поселке тряские. А ты, чтобы тяжелобольных пожалеть, вместо хороших подушек суешь нам рваные. Я даже не знаю, как их больным и под голову ложить… Видно, лень тебе получить хорошие, заелся. Ну, если нету новых, черт ты этакий, то отдал бы мне порватые на дом, я бы их подлатала…
Главврач смутился, а затем как можно миролюбивее сказал:
— Не сердись, Поля, завтра все улажу… Просто дел много, не успеваю.
Его ответ понравился ей.
— Знать, не только мне, но и тебе тяжело… — произнесла она и, поправив платочек, добавила: — Эх, ну раз так, то ладно. Я покудова своими подушками, те что из дома принесла, обойдусь.
И пошагала в здание. Фигура ее на вид слабоватая. Походка робкая, года берут свое. Но зато дух, ох же и дух у нее! Так и кажется, что она никогда не умрет. Один раз напали на нее бандиты. После работы возвращалась она через парк домой и видит, трое ребят к девушке пристают. Она закричала: «Что вы делаете? Отпустите девушку, иначе я милицию вызову!»
— И кого это ты вызовешь?.. — засмеялись ребята и, оставив девушку, подошли к Поле.
— Фень… — говорит вдруг один другому. — Подбрось бабку… Пусть полетает…
И видит Поля, что один из парней нож из-за пазухи длинный достал и к ее груди точно шпагу стал направлять. Но не растерялась Поля, свисток у ней в кармане был, она тогда еще в охране на полставке работала, «медтехнику» сторожила. И знала, как милицию на себя звать. Думает: «Нож-то он ножом, и хоть глубоко он меня пропорет, а дыхание все равно сохранится, чтобы свист как следует произвести».
Чудачка Поля. Ей ножик к груди приставляют и велят кошелек доставать, а она как ни в чем не бывало из кармана свисток достает и что есть мочи как засвистит.
Ребята не предполагали такого поворота дела. Трухнули не на шутку. Увидев бегущий народ, тут же смылись. Затем приехала к Поле и милиция. Спрашивает милиционер:
— И каких размеров ножик у них был?
— Тебе по пояс, — отвечает Поля, а сама оглядывается, ведь точно помнит, что они без ножа убежали. Видно, если их отыщут и начнут обыскивать, а они преспокойненько скажут, что, мол, не было у них никакого ножа и бабка все придумала.
— Выходит, он больше метра? — удивился милиционер.
— Да, больше метра… — ответила Поля и, став на колени, начала копаться в траве.
— Выходит, сабля у них была?
— А может, даже и пика… — И вдруг засмеявшись, Поля крикнула: — Да вот она!
Смотрят все в траву и видят, что из земли еле заметно рукоятка торчит. Стали тянуть — не вытягивается. Милиционер взял лопату, чуть подкопал вокруг и с силой выдернул из земли шашку. Откуда она взялась у ребят, трудно сказать. Только ясно одно, чтобы следы замести, хулиганы затолкали ее в землю.
— Да… бабка… — вздохнул милиционер. — Если бы не свисток, трудно сказать, что бы они с тобой сделали.
— Я и без свистка свистеть могу… — улыбнулась Поля и, по-мужски скривив набок губы, вдруг так засвистела, что милиционер глаза на лоб выкатил.
Вот такая смелая у нас санитарка Поля.
Раньше я и представить себе не мог, как это можно рвать зубы на «скорой». А вот пришлось и это сделать. Правда, был я тогда на вызове не один, а вместе с докторшей, маленькой, худенькой пенсионеркой Александрой Александровной. У больного опухла щека и с трудом открывался рот. Вместо слов он издавал какое-то несуразное мычание и захлебывался слюной. До этого ему в поликлинике сделали по внутренней стороне щеки два разреза. Но гной почему-то из них не шел. Была полночь. И мела пурга. Мы находились в двадцати километрах от города. Парень-то, можно сказать, героем был: невзирая на температуру, периодически сменяющуюся ознобом, и припухлость, то и дело вызывающую не только боль, но и затрудняющую прием пиши, он работал — развозил на тракторной тележке корма по фермам. Вызвали нас доярки, ибо парень сам почему-то все чего-то стеснялся, а может, терпеливый был, как и все сельские труженики.
— Вся загвоздка в зубе… — сделала заключение Александра Александровна. — Выдернем его, и гной вылетит…
Зубы я никогда не рвал, а Александра Александровна, оказывается, рвала. Поэтому мы решили так. Она будет тянуть зуб, а я держать больного.
Парня усадили на стул в красном уголке. Простыней шею обмотали и приготовились. А он вдруг как замычит. Мы его спрашиваем, в чем, мол, Вася, дело, его Васей звали. А он опять мычать. Тут доярки перевели, они разбирали его мычание: мол, Вася спрашивает, вы как зуб собираетесь дергать, с новокаином или без новокаина.
— Насчет новокаина не волнуйся… — успокоила его Александра Александровна, набирая в шприц новокаин.
Проклятый зуб. За него почти и не ухватиться. Полусгнившие края шаткие. Такой зуб дернешь, верх слетит, а корни как были, так и останутся.
— А может, отвезти его в больницу… — предложил я, ведь у нас не было даже зубных щипцов.
— В такую пургу и за столько кэмэ трясти больного с такой чепухой… — возмутилась старушка и, словно разгадав мою последнюю мысль, добавила: — А мы его зажимчиком Кохера деранем. А если Кохера не подойдет, кривым сосудистым кокнем…
Метель за окном продувала все щели в красном уголке. Изморозь на них парила, а из-под подоконника тоненькой струйкой клубился мелкий снежок. Он кружил над полом и долго не падал, словно отыскивал, куда ему лучше упасть: то ли на лавку, то ли на связку газет или же на аккордеон, лежавший на целой горе телогреек. Совсем близко поревывали коровы. Спертый запах навоза, пота, плесени, соли, смешанный с прочими непередаваемыми приправами молочнотоварных ферм, висел в воздухе.
— Рвать зуб в таких антисанитарных условиях… — пролепетал я.
— Ну, если вы не желаете, то я буду делать это сама… — буркнула Александра Александровна и добавила: — Тоже мне, гуманист нашелся. У больного все показания для экстренной экстракции зуба, а он…
Я не стал более протестовать. Александра Александровна была старше меня и по титулу, и по возрасту, так что я просто обязан был ей подчиниться. Выпроводив доярок из комнаты и подставив табуретку под ноги, она потянулась к Васькиному зубу. Ей трудно было как следует ухватиться зажимом за основание зуба. Да еще и свет был плохим. Пришлось вновь позвать доярок, и они, принеся две переносные лампы, подняли их над головой, направляя свет на Васин рот.
Ох и чудная же старушка Александра Александровна, ей зуб тянуть, можно сказать, нечем, а она шутит. И все говорит, говорит, не дает больному от боли вздрогнуть. То есть мастерски захватила его чувства, мысли и душу в руки и вяжет из них веревки, какие ей только угодна А как ласкова она. Да при такой ласковости с ее стороны любой зуб ей доверишь. Под ее говорок я позабыл о всех сложностях данной нашей ситуации.
Я держу больного за плечи. А Александра Александровна говорит ему:
— И не уходи от меня, Васенька, не уходи. Не уходи, хорошенько дыши, хорошенько… Ну, а теперь слюнку сплюнь, быстренько сплюнь. Тазик крепенько в руке держи, чтобы он не упал. Ох и чудачок же ты, жаль, у тебя ни сестренок, ни братишек нет, чтобы они за тебя слюну сплюнули… Дыши, Вася, глубоко дыши. А теперь ротик сделай пошире…
И Александра Александровна, собравшись вся в комочек, что есть силы дергает зуб на себя. Вслед за зубом огромный фонтан гноя, смешанного с кровью, вылетает изо рта. И она, да и я, прилично испачкались. Но ничего, абсолютно ничего — ни запахов, ни холода, ни дрожи — не замечается — радость от того, что больному облегчено страдание, все затмевает.
— Не уходи, миленький, не уходи… — просит Александра Александровна Васю. — Рот открой пошире и дыши… — Она промокает лунку ваткой, смоченной в перекиси. — Сейчас я сменю ваточку и расскажу тебе, как тебе дальше следует себя вести…
— Кровь по горлу течет… — уже членораздельно произносит Вася.
— Не разговаривать, я ватку меняю. Жми ее зубами, посильнее жми. Молодец…
Щека у Васи спадает лишь наполовину. Он не сразу поправится. Отек тканей будет давать о себе знать дней шесть. Но сделано самое главное — выпущен гной, источник инфекции, которая вот-вот могла доставить больному самые большие неприятности.
Доярки несут нам теплой воды, но как ни моемся мы в ней, а отмыться от крови никак не можем.
— Ну и не надо… — облегченно вздыхает Александра Александровна. — Зато согреемся, руки у меня, доктор, ох как озябли… — И тихо толкает меня: — Только вам открою секрет — зуб я первый раз в своей жизни дергала, представляете, первый раз…
Я опешил, глядя на нее. А она хоть бы что, стоит передо мною точно Дед Мороз, раскрасневшаяся, свежая, снежная.
Выходит, она обманула меня. Обманула ради спасения больного, ради врачебного долга. В растерянности сажусь я на стул и смотрю на Ваську. Он натянуто, то и дело улыбаясь, удовлетворенно посапывает носом.
Я изнашиваю много халатов. И все потому, что почти все они мне малы. Нет, я не слишком высок, хотя рост выше среднего.
Вот и сейчас я говорю сестре-хозяйке:
— Простите, но вы мне дали халат, которым я едва ли повяжу свою голову.
Сестра-хозяйка, с горечью смотря на меня, вздыхает, а потом говорит:
— Это все потому, что заведующая наша маленькая, а раз маленькая, то и халатов больших нет. Да и врачи разве все такие, как вы… — И, забрав из моих рук халат, она вдруг разом решает вопрос: — Лучше я вам выдам четыре простыни, и вам по вашему вкусу и комплекции в нашем ателье сошьют модные халаты…
Делать нечего. Я беру простыни и иду в ателье, где на меня уже без всякой примерки шьют халаты.
Мне хочется, чтобы на моем врачебном халате было как можно больше карманов, в которые бы я мог положить что угодно, включая, конечно, широкую укладку шприцев для внутривенных вливаний и толстенные справочники-пособия. Но, увы, мода есть мода. А еще есть такое понятие, как «внешний вид».
— Три кармана, ну четыре, но, учтите, не более… ведь у нас тоже госстандарт… — ворчит закройщик и улыбается.
Препроводив больного на второй этаж, я медленно спускался вниз. У гардероба меня окликнули:
— Доктор, чай, не узнали…
Я оглянулся. Пожилая женщина, худенькая, темноволосая, с улыбкой смотрела на меня. Она стояла у гардеробной обитой кожей и войлоком двери. Рядом с нею ведро с землистого цвета водой, совок и веник. Она грудью опиралась на швабру.
Как ни пытался я ее припомнить, она все никак не вспоминалась.
— Конец месяца, вот и приходится генералить… — сказала она нерешительно, а затем вдруг продолжила более уверенно: — Да вы что, не узнаете меня? Прошлым летом вы меня сюда с радикулитом привозили. Спина у меня болела, и вы мне в машине сделали укол от боли… И часу не прошло, как мне полегчало. С той поры я все бегаю и бегаю… Если больного ночью ходячего привезут, я ему и халат на плечи накину, и тапки надену да наверх провожу…
Она улыбалась. Улыбался и я, почесывая затылок. Да разве всех упомнишь. Сколько их, больных, за свою жизнь перевозил. Сотни. Тысячи.
Я попрощался, поблагодарил ее за память.
— Давай лечи, помогай людям, как мне помог… — улыбнулась она.
С радостным чувством покидал я забрызганный угол и гардеробщицу, нежную, добрую, в руках которой была истертая до блеска швабра.
Ночью в машине умер больной. Мы уже были на полпути к больнице, как у него вдруг повторно усилился приступ бронхиальной астмы. Я делал что мог, но ни внутривенные вливания, ни внутримышечные инъекции, ни даже ингаляции не помогли.
Время, только время могло нас спасти. Нужна была реанимация, нужен был кислород, теплый коктейль. Не один раз спасали мы этого больного в больнице.
Приближалась весна, и снежок кое-где подтаивал. Находясь в двух километрах от больницы, на повороте наша машина остановилась. Оказывается, прокололи колесо, наехав на незаасфальтированные бракованные плиты, темные прутья которых чуть-чуть выступали из застывшего цемента. Ни попутных, ни встречных машин не было. Я связался по рации со «Скорой», и мне ответили, что при всех моих желаниях помощь к нам может прибыть лишь через полчаса.
Мне не верилось, что так вот могло случиться. Пока меняли колесо, прошло десять минут, а вперед этим путем ехать нельзя, вся дорога в этих плитах, зимой, когда снег твердый, по ней можно ездить, а весной нельзя. На объезд микрорайона мы потратили полчаса. Я спасал больного. Я спешил. Я переделал все мероприятия по его оживлению. Но время, потерянное впустую, делало свое дело. Больной, вдруг захрипев, судорожно раз-другой передернулся и заснул навеки. Кто виноват в его смерти — плиты, которые кое-как кинули прошлым летом дорожники, или же мы, врачи?..
Водитель после этого случая стал возить с собой две запаски. И порой вздыхая, он часто, глядя на дорогу, вдруг вспоминая об этом случае, умерший был его сосед, говорил мне:
— Это что же, доктор, выходит, мы, вместо того чтобы помочь больному, наоборот, помогли ему умереть…
Я молчал. А он все вздыхал и вздыхал.
Свежий, бодрый, я сижу в кабинете для приема амбулаторных больных и, посматривая на часы, жду больную, ту, которую лечил еще студентом.
Вот скрипнула дверь, и худая, стройная женщина боязливо спросила: «Можно?»
Тот же широкий белый лоб, умные глаза и тот же серебряный перстенек.
— Вы!.. — радостно воскликнул я. — Сколько лет сколько зим… — И подбежал к ней, элегантно взял за руку, усадил.
— Ну как?
— Да все так же… — ответила она, аккуратно промокнув платочком запотевший лобик.
— Неужели?
— Да какое там неужели. Совсем расклеилась. Ну да что без толку говорить… — и кинула на стол справку-выписку. — Вы вот лучше на это посмотрите. А то ведь восемь лет не виделись…
Я, с улыбкой вздохнув, смотрю на нее и не верю глазам. Как быстро прошло время. Лет восемь назад, а может быть, и меньше, эта женщина была молода, красива и во всей ее фигуре и движениях чувствовалась грациозность.
«Отчего так быстро летит время?» — думаю я и небрежно отодвигаю выписку.
— Почему вы раньше ко мне не обратились? — И, посмотрев на нее, вздрогнул. Она торопливо засовывала в конвертик деньги. — Как вы смеете! После всего, что было между нами. Как вы смеете!..
И на какое-то мгновение мы замолчали. Наконец она сказала:
— К тебе ведь сюда не просто попасть.
— Но ты ведь знаешь мой домашний телефон. Могла бы в крайнем случае оформить вызов на дом.
— Но и ты ведь знаешь, что самая большая глупость, когда женщина звонит женатому мужчине домой… — с гордостью произнесла она.
Я встал, точнее, нашел повод, чтобы встать. Пошел закрыть окно, так как залетевший в кабинет ветерок сорвал с ее головы косынку и распушил волосы.
Потом я подошел к ней и сел рядом. Вся сжавшись, она внимательно начала рассматривать меня. Маленькие пальчики ее были боязливыми и худыми.
— Знаешь, друг… — вздохнув, вдруг вымолвила она: — Я все никак не могу успокоиться после всего того, что было в моей жизни. Может быть, я говорю глупости. Но все-таки мне кажется, что только я одна должна быть вечно красивой, сильной, здоровой… — И, по-детски откинув голову, она улыбнулась.
— Ты не сердишься на меня? — тихо спросил я.
— Сейчас не надо об этом… — прошептала она. — Да и ни к чему…
— Как это ни к чему. Ведь мы можем, как и прежде, продолжить дружбу…
Она ласково похлопала меня по щеке.
— А ты по-прежнему и мил, и глуп. Живешь в каком-то радужном медицинском мирке… — и впервые за все это время она попыталась засмеяться, но смех ее тут же прервался тяжелым кашлем. Откашлявшись, она указала на грудь. — Раньше я пела, а теперь вот…
Я налил ей чаю. И она уже с какой-то новой для меня старческой осторожностью отпила глоток и тут же его отставила, Мне было непонятно ее беспокойство. Если честно сказать, я не верил, что она могла так заболеть. Словно в оправдание моих мыслей, она положила на колени сумочку.
— Чуть не забыла… — прошептала она и, открыв ее, достала таблетки и выпила их.
— И много ты их перепила? — спросил я.
— Не считала… — и с какой-то иронией начала поспешно перечислять: — Коробок двести анальгина, около ста — пентальгина, триста — супрастина, двести — тавегила…
Я в испуге поднялся. «Восемь лет я не видел, и эти восемь лет она пила всякую дрянь». Ну а когда она начала перечислять инъекции, которые ей пришлось сделать, я, позабыв о том, что я медик, не выдержал и прокричал на весь кабинет: «Господи, и ты еще жива?» Но первая любовь с таким недоверием посмотрела на меня, словно я был не врач.
Мой Ваня, молодой фельдшер, бывает резок. Но эта резкость не озлобляет больных, а, наоборот, успокаивает. Например, везем мы больного, И вот прямо в машине необходимо сделать ему укол. Салон трясет, качает, так что укол получается не из легких. Больной ворчит:
— Да ты что же это, парень? Все равно что лопатой долбанул…
— Простите, пожалуйста… — кротко извиняется перед ним Ваня и добавляет: — А если честно сказать, то у зубного врача и похуже бывает.
Больной, растерявшись, забывает про больной укол и уже смотрит на Ваню так, словно он действительно спас его этим уколом-колом.
А один раз везем мы алкоголика. Шумит он и что-то кому-то доказывает, мол, я и в училище не учился, и в самодеятельности не участвовал, а танцевать могу. На поворотах он не удерживается на салонной скамейке и падает на Ваню. Наконец терпение у Вани лопается и он, схватив за грудки алкаша, говорит ему:
— Если ты, дядя, не прекратишь свой дебош, то я дам тебе ремня. Ты слышишь или нет…
Но алкаш не слушается. Шумит пуще прежнего. Мало того, начинает протягивать руки. И тогда Ваня снимает с себя брючный ремень и, обмотав им руку, показывает его алкашу.
Тот, увидев ремень, морщит нос и, поняв, что Ваня не шутит, утихает. И мы спокойно доезжаем к месту нашего назначения.
Он всегда любил защищать стационарных врачей. И часто, везя больных на госпитализацию в ту или иную больницу, любил говорить им:
— В нашем городе больницы не то что в некоторых. Везем мы вас порой холодненькими, и без пульса, и без давления. А больничным врачам хоть бы что. Раз-два — и глядишь, раздышались вы. Так что стационар, дорогие товарищи больные, вам позарез необходим…
Он все говорил и говорил. Водитель вез. Я заполнял на ходу вызывную карточку. И под его монотонный говорок время быстро пролетало. Да и больной духом не падал. Знал, что везут его туда, куда надо.
В трудных ситуациях Ваня, почесав свой затылок, говорил:
— Раньше старики время лаптями измеряли и ведь точно угадывали, а я вот… — и сердился на себя за то, что в некоторых случаях помочь человеку ничем не может.
Иногда он просил помощи у меня. И если в силах я был помочь, то он внимательно запоминал мои советы и назначения. А если и я был бессилен, то вздыхал, все лицо его кривилось. И, словно чего-то лишившись на свете, он с грустью, по-детски страдальчески смотрел то на меня, то на безнадежно лежащего перед ним больного.
— Лучше бы меня задушила эта болезнь, чем его… — часто шептал он. — Ибо нет худшего, когда ты, медик, в белоснежном красивом халате сидишь перед ним. Он с надеждой смотрит в твои глаза. А ты, наоборот, в его смотреть не можешь…
Один раз он заболел. Пошел к участковому врачу в поликлинику. Но на другой день вновь вышел на работу. Был чем-то расстроенный.
— Что с тобой? — спросил я, первым почувствовав, что он не в своей тарелке.
Мало того, его беспокоил насморк, да и глаза были воспаленные. Они слезились. Он очень равнодушно посмотрел на меня. А затем вдруг резко произнес:
— Эх вы, тоже мне врачи. Да разве я, фельдшер «Скорой», зря в поликлинику пойду? За пять лет первый раз пришел, и вот тебе на. Я говорю им, кашель душит меня, по вечерам ознобы, в бронхах хрипы. А они заявляют мне хором, мол, для того, чтобы выдать больничный, нам нужен не кашель, а температура или хотя бы температурка… Был бы я врач, может быть, они и снизошли бы, а то я ведь фельдшер… — и, вздохнув, он засопел своим простуженным носом.
Его сопение походило на всхлипывание. Чтобы хоть как-нибудь успокоить, я, прописав ему лечение, отпустил его домой. Он сопротивлялся и не желал уходить с работы, но лишь после того, как я объяснил ему, что он может запустить болезнь и тогда ему придется пропускать не один день, а недели, а может, даже и месяц, да и разве можно больным медикам выезжать к больным, он утих — верный признак того, что понял меня.
— Только учтите… — добавил он. — Я не жаловался на вашего брата. Просто все это я рассказал вам по дружбе, понимаете, по дружбе…
И, приложив руку к груди, закашлял.
Поступив в мединститут, он все равно продолжал подрабатывать на «скорой».
— Вот так Ваня! — обрадовались мы все, когда узнали, что он все вступительные экзамены сдал на пятерки. — Это надо же! С первых дней, и ты уже на коне въезжаешь…
— А как же… — улыбался он и шутя отвечал: — Я ведь тоже, как и вы, хочу денежку заколачивать. Вы деньгу отхватываете, точно помещики, не то что мы, бедные фельдшера… Так что я, чтобы озолотиться, решил стать врачом и стану им…
Но не из-за денег, конечно, собирался он стать врачом. И он стал врачом. Да каким еще врачом. Сейчас он профессор, заведует крупной клиникой.
К вечеру, когда обслужено двадцать вызовов, не только я устаю, но устает и водитель. Переправив очередного больного в стационар, мы свободны. От нашего здания «Скорой» мы находимся примерно в пятнадцати километрах. Водитель, маленький, щупленький, со шрамом на левой щеке, следствие ранения на фронте, включает рацию. Он намного старше меня. Обветренное морщинистое лицо его, когда он берет трубку, замирает. И глаза, прежде доступные, вдруг становятся чужими.
— Я одиннадцатая, ответьте, «Планета»…
— «Планета» отвечает… — раздается в ответ.
И тут вдруг водитель, то ли от усталости, то ли еще от чего-то, весь натужившись и полусогнувшись у трубки, точно он находится в окопе, с хрипотцой и с какой-то застоявшейся болью в голосе, начинает поливать:
— Эй вы там, наверху, вы что, разве забыли, что мне до пенсии четыре года осталось. Э-э… ну и черти… Вам, видно, в горсобесе там хоть бы что. Курить не полагается, то не полагается, другое не полагается. Короче, все не полагается… А вот взяли бы вы и, вместо того чтобы болтать, ветеранам войны пенсию назначили бы с пятидесяти пяти. Особенно тем, кто все пять лет провоевал. Положено нам или не положено, я вас спрашиваю, за все эти пять лет отдохнуть?..
Я толкаю водителя в бок.
— Вы куда это звоните?
— Диспетчерше… — в растерянности произносит он и выпускает из рук трубку. — Простите, доктор… — тихо произносит он. И, откачнувшись от руля, ищет в окружающих предметах опору. — Это надо же… — удивляется он немного погодя. — Почти все тайные мысли, которые иногда мне проходу не дают, я взял и диспетчерше выпалил. Это надо же!.. Что она теперь подумает обо мне?
И он просит меня, чтобы я позвонил на «Скорую» и объяснил диспетчерше, что Иван Иванович от усталости взял и слегка пошутил.
Работала у нас на «Скорой» врач Марина Викторовна. Уколы и внутривенные вливания она так делала, что трудно себе даже и представить. Не успеет больной от боли ахнуть, а она, глядишь, уже в вене. Одевалась всегда аккуратненько, чистенько. Никогда ни с кем не грубила, потому что очень вежлива была. Но больные, невзирая на все ее положительные факторы, почему-то ее невзлюбили. И все, наверное, потому, что лицом она походила на мужика. Нос картошкой. Под глазами темные мешки. Правый угол рта ниже левого. Даже щеками ее бог не наградил, впалые они, особенно под скулами.
Но ведь не лицо главное. Главное душа. И не знаю, как поступили бы другие врачи, но лично я в трудные минуты неожиданно свалившейся на меня болезни доверил бы свое здоровье только Марине Викторовне. Не красотою лечат больного, а душою. Но больным разве это докажешь? Короче, после первого вызова второй раз Марину Викторовну больные обычно не вызывали. А некоторые избалованные пациенты без всякого стыда звонили в диспетчерскую или даже к главврачу и предупреждали:
— Учтите, к нам ее больше не присылайте! — И выговаривали: — У вас что, покрасивей баб нету?
Мы жалели Марину Викторовну, успокаивали. Она, через силу улыбаясь, отвечала нам:
— Главное — не унывать. Поклюют-поклюют, а там глядишь, и перестанут…
Но больные не унимались. Еще обостреннее стали воспринимать ее приезд на вызовы. И Марина Викторовна с болью в сердце ушла работать в поликлинику.
Вызвали к семидесятичетырехлетней женщине. Меня никто не встретил. Я сам зашел в дом.
У женщины инсульт. С трудом она рассказывает:
— Я, значит, готовила… И вдруг на тебе, упала… А потом меня дед волоком до койки тянул.
Дед стоит со мной рядом, в ночной рубахе навыпуск и кальсонах, на ногах старые черные валенки. Вот он показал мне листочек бумажки из-под порошков, на котором старческим корявым почерком написано название лекарства, которое посоветовала пить соседка. Над койкой, где лежит старуха, на медном гвоздике висят настенные часы и картина, на которой цветы и дорога.
Робкое немое выражение лица старика и его дрожащая рука с протянутой бумажкой-запиской усиливают мою тоску. Что я могу сделать при инсульте в таком возрасте? Что?..
— Па-азвольте узнать… — вежливо обращается ко мне старичок. — А можно ее… в больницу…
— Нет, сейчас пока нежелательно… — отвечаю я. — При таком заболевании нужен длительный домашний покой (акцентирую слово «домашний»). И лишь месяца через два-три, как только понизится и успокоится давление, можно подумать и о стационаре.
Старичок умолк. Бумажка в его руке продолжала дрожать.
Я сделал несколько инъекций старушке. Прописал необходимое лекарство, объяснил, как его принимать.
Когда я уезжал, старичок все так же, в своей прежней серо-белой одежде, сидел у окна и с какой-то жуткостью и выпрыгивающим из глаз страхом смотрел в широкое окно, за которым снежинки, бесовски кружась, все сильнее и сильнее опутывали оконные синие стекла…
В сельской амбулатории заболел врач. И всеми делами в ней заправляет молоденький, в неумело застегнутом халатике фельдшер Коля. Он окончил стоматологическое училище. Но вот уже больше месяца, как он осваивает и познает незубные болезни. Благо хотя бы этих болезней десятка два было. А то ведь их сотни, и одна сложней другой. На дворе осень, праздник простуд и прочих обострений.
Я приехал, когда Коля бинтовал голову молоденькой женщине. Он бинтовал, а кровь из раны все равно сочилась через все слои бинта. Женщина смотрелась в маленькую косметичку и, отыскивая в зеркальце свой лоб, просила:
— Доктор, сделайте, пожалуйста, так, чтобы раны не видно было…
— Сделаем… сделаем… — обнадеживающе шептал ей Коля, и руки его обессиливающе дрожали и часто выпускали из рук бинтовой валик.
Коля вызвал меня к двум старушкам, лежавшим в амбулатории прямо в холле на двух самодельных, сколоченных из досок кушетках. Указав на них, он вздохнул:
— Не пойму, что им, этим двойняшкам, от меня надо… — И уже более серьезно добавил: — А может быть, и у той, и у другой аппендицит. Короче, нахожусь в тупике…
Женщина с полузабинтованной головой взвизгнула:
— Я же просила вас все сделать так, чтобы не видно было раны. А вы…
— Простите, подзакрутился я… — как-то отрешенно произнес Коля. И начал заново перебинтовывать ей голову.
Передо мною две старушки. Обеим за шестьдесят. Вначале я осматриваю одну из них. Пальпирую живот, проверяю симптомы и признаки острых заболеваний органов брюшной полости.
— Здесь больно?.. — спрашиваю я.
— Больно… — отвечает она.
— А здесь?
— И здесь больно… — Старушка, назвав меня «отцом-благодетелем», в волнении задрожала. — Все больно…
И действительно, в каком бы я месте ни нажимал на живот, она охала и ахала. Мало того, краем глаза изредка поглядывая на вторую старушку, я замечал, что она, только стоит мне нажать на живот первой, ойкает и кряхтит точно так же, как и первая. Симметрично дергались их лица. Симметрично дрыгали они ногами. Прав был Коля, развезло старушек не на шутку. Наконец разобравшись с первой старушкой и поставив ей диагноз нетипичного аппендицита, я решил ее срочно госпитализировать. И вот как только мы с Колей и с водителем погрузили ее (она была очень тучной,) в машину, подойдя ко второй старушке, я заметил, что она вдруг перестала ойкать. При виде меня она как ни в чем не бывало привстала с кушетки. Болезнь первой как-то психологически повлияла и на нее, и, видимо, посматривая на нее, она внушала себе те же самые симптомы.
Коля выпучил глаза. Его руки зашуршали в карманах его крайне узенького халатика.
— Вот те раз… — пролепетал он. — Только что бабка умирала, а тут на тебе, воскресла…
Старушка, изредка поглядывая на нас, ловко поправляла юбку и платочек.
— Окаянная, да как же можно так… — вспыхнул Коля. — Ну если бы ее бес попутал, то зачем меня, и особенно вас, врача, путать… Мало того, из такой дали вызывать и от срочных дел отрывать…
Он забыл, видно, о том, что первая старушка действительно была больна. Я успокоил его. И уже собрался было уходить, как вдруг старушка, боком подойдя ко мне, приостановила меня рукой и погрозила пальцем:
— Сынок, учти, кого-кого, а меня ты под нож никогда не заманишь. Таблетками лечи, а под нож, умирать буду, не дамся…
Вот тебе на! И я и Коля так и раскрыли рты.
На старших курсах мединститута я подрабатывал на «скорой» в качестве медбрата. И меня часто посылали на вызовы со старейшим в то время врачом «Скорой» Верой Давидовной. Небольшого роста, полненькая, с виду подумаешь, что она вялая, неповоротливая, но, увы, она была очень подвижная, По этажам, разыскивая нужный адрес, так носилась, что я еле поспевал за ней. Халат у нее всегда отглажен и накрахмален. Коротенькая прическа заправлена под шапочку, а чтобы волосы при езде не выбивались, она сзади чуть-чуть подкалывала их к шапочке. Лицо ее было зеркалом. Я часто видел в нем и радость, и счастье, а порой грусть и непомерное горе. И все эти перемены в нем обязательно связывались с ее врачебной работой.
— Запомни, сынок… — часто говорила она мне. — В нашу работу за деньги, как некоторые работники, не нанимаются. В нашей работе нужна душа. Вот и все условия…
На вызовах она не грубила, была очень ласковой. Обращаясь к пациенту, называла его «товарищ больной», тем самым подчеркивая и сохраняя за ним прежнюю гражданскую значимость. Если больному требовалась госпитализация, она, помогая ему собраться, приговаривала:
— Ты думаешь, миленький, я в больницу тебя везу для того, чтобы тебе там уколы делали? Ну нет уж, насчет уколов не беспокойся, пустяшка все это. Я-то везу тебя туда совсем по другому поводу. Я везу тебя туда для того, чтобы ты там еще больше добреньким сделался. В нашей жизни, сам ведь знаешь, добреньких людей не хватает…
Если я не мог попасть иглой в вену, она не осуждала меня, а, наоборот, успокаивала.
— К венкам привыкнуть надо. Благодаря венам мы спасаем человека. Иголку коли не в небо, а всегда осмысливай, зри. Пусть венка самая худенькая, самая тоненькая, а ты ощупью, сверху не идет, сбоку попробуй. Всегда чувствуй и ощущай вену, точно свою. Жгут накладывай не туго. По локтевому сгибу постучи, три шлепка сделай.
Она говорила мне все это на ухо. И действительно, я смелел, а за смелостью появлялось спокойствие. И я легко попадал в вену.
Я рад. Рада и Вера Давыдовна.
Коротки подработки. Да и не всегда я попадал на дежурства вместе с Верой Давыдовной.
Потом мы расстались с нею. Мне предстояли госэкзамены.
И вот один раз я, уже молодой дипломированный врач, жадно хлебая зимний воздух, мчался на свидание к девушке. Я ничего не замечал. В моих ушах был ее тонкий смех и ее поблескивающие молодые глаза. Шел снежок. И ветерок сливался с поземкой. Вдруг блеснул ледок. И, не удержавшись на ногах, я грохнулся, растянувшись во весь свой двухметровый рост. Шапка с головы слетела. Портфель раскрылся, и белый халат, вывалившись из него, стал походить на снег.
Я был в нескольких метрах от места моего свидания. И я увидел, как моя красавица, с улыбкой посмотрев на меня, отвернулась. Нет, нет, она не ушла, она просто отвернулась, а может, мне просто показалось, что она отвернулась, ведь поземка без всякого приличия кружила перед моими глазами и поле зрения могло восприниматься не как поле зрения, а черт знает что. С трудом приподнялся я.
Кое-как затолкал в портфель халат. Вдруг голос, страшно знакомый голос, раздался за моей спиной:
— Доктор, разрешите я вас отряхну.
Я оглянулся и вздрогнул. Передо мною стояла Вера Давыдовна, прежняя, скромная, в белоснежном пуховом платке.
— Извините… — пролепетал было я.
Она принялась отряхивать меня от снега.
— Я вижу, вы все такой же… — И, застегнув ворот моего пальто, поправила на голове шапку.
С помощью Веры Давыдовны я добрался домой. А красавица? А что красавица. Я как-то неожиданно забыл о ней… Выздоровев, я вновь назначил ей свидание. Была предновогодняя неделя, и мальчишки пускали фейерверки, их искры подолгу кружились в воздухе точно бабочки.
Вновь то самое место. Ветер продувает его. И, наверное, поэтому здесь очень холодно. В нетерпении осматриваю прохожих. А ее все нет и нет.
Трудно осуждать своих коллег.
В час ночи поступил вызов на железнодорожный вокзал. Взволнованная женщина, дежурная по вокзалу, сообщила следующее: «Девчонка пятнадцати лет зашла на вокзал и, упав, начала от родовых схваток корчиться».
За окном автомашины было свежо. Наступала весна. Сонный водитель то и дело шмыгал веснушчатым носом. Широкоскулый, удивительно здоровый парень. Я по глазам его уже знал, что, когда мы будем грузить эту девчонку в машину, он обязательно вставит ей пику в бок. «Ишь ты… — продекламирует он. — Какая шустренькая… — И добавит: — Небось думала, что это дело все равно что палец в варенье сунуть».
У входа в вокзал нас встречают дежурная и нахрапистый наблюдательный лейтенантик. На устах у обоих все те же слова: «Такая-сякая… Видно, тайком от родителей собралась тут у нас родить…»
Я ничего не ответил. Да и что я мог ответить, ибо слова, которые они произносили, почти каждому нормальному человеку, имеющему дочерей, будут не по душе.
В центре зала ожиданий толпился народ. Увидев меня, люди стали раздвигаться. Маленькая худая женщина, держа два огромных узла в руках, вся какая-то возбужденная, перегородила мне дорогу.
Милиционер одернул ее и отстранил. Все мое внимание было обращено на распластавшуюся на полу девочку. Я вгляделся. А когда наклонился, то прежние мысли вылетели из головы. Ни вторичных, ни даже первичных признаков беременности у девочки я не нашел. А о родах и вообще не могло быть речи. Видно, то, что девочка чересчур часто обхватывала низ живота и стонала, словно при родовых схватках, и показалось дежурной, что девочка беременна и должна вот-вот родить.
Увидев меня, девочка прошептала:
— Пить, пить…
Дежурная, теребя в руках сигнальные флажки, спросила меня:
— Доктор, ну как?
— Вы ошиблись. Здесь или кишечная непроходимость, или перитонит… — резко ответил я и попросил лейтенантика помочь погрузить девочку на носилки.
Тогда я не придал значения, почему так все время настойчиво тянулась ко мне девочка. Правда, один раз в машине я с трудом разобрал ее младенчески тихую мольбу: «Доктор. Нет, нет… меня не возьмут…»
— Взять-то тебя возьмут, никуда не денутся. Вот только бы нам по пути не улететь… — успокоил я ее, с трудом всадив в ее спавшуюся вену иглу, чтобы подсоединить капельницу.
Водитель, четко выполняя мой срочный приказ насчет скорой езды, давным-давно пришел в себя.
— Ну и ведьма… — почти всю дорогу шумел он. — Как можно ее ставить дежурной по вокзалу, если она не может беременную от небеременной отличить.
Девочка, заплакав, вновь потянулась ко мне.
— Да не бойся, дуреха… — успокоил я ее. — Возьмут тебя. Обязательно возьмут.
Что-то пробормотав, она свободной рукой достала из карманчика бумажку и, отвернув от меня лицо, протянула ее мне. Да, все верно, Маше Кольцовой пятнадцать лет. Поднеся поближе к салонному фонарику направление, я повнимательнее осмотрел его. В больницу Маша была направлена фельдшером детдома с предположительным диагнозом острый гастрит, осложненный кишечными болями. И тут я опешил. Черным резким почерком по левому краешку направления было дописано другой рукой: «Отказано от госпитализации из-за вшивости», а чуть ниже строгая приписка: «Вначале излечите ее от вшей, а потом вновь направляйте».
Детдом находился в тридцати километрах от города. И добираться до него надо было электричкой, а потом еще на двух автобусах.
От какого-то незначительного толчка в салоне направление выскользнуло из моих рук. Водитель позвал меня. Но я не откликнулся.
Последняя термометрия у девочки уже в приемном покое показала температуру за сорок. Диагноз прободной язвы был отвергнут, врачи поставили диагноз кишечной непроходимости, начавшейся в детдоме и развившейся уже в городе. Почти все сотрудники приемного отделения в каком-то недоумении смотрели на знакомую им по первому обращению девочку. И вдруг взоры их сделались нервно-пронзительными. Нет, не вшивость, отмеченная дежурными врачами в левом уголке направления, пугала их. Разлитое воспаление брюшины — вот что вызывало дрожь в их теле.
— А мы думали?.. — первой нарушила молчание пожилая сестра, а потом вдруг вся затерзалась, стала тискать руками полотенце. — Это надо же, вшей испугались… — и, быстренько намочив под краном полотенце, начала растирать свое лицо.
— Думали, думали, вот и додумались… — пробурчал сквозь нос молоденький, элегантно-чистенький врач и непонимающе посмотрел на меня, словно только я и мог его помиловать и спасти.
Я поставил себя на его место. Трудно сказать, как бы я поступил. Может быть, тоже, заприметив на девочкином теле вшей, не стал бы далее осматривать ее, а, с пренебрежительной барственной раздражительностью фыркнув, произнес бы: «Не хватало нам, чтобы от нее вся больница завшивела…» — и отфутболил бы ее обратно к фельдшеру в детский дом. А может быть, все же, не пугаясь вшей, осмотрел бы ее живот до конца и тогда, наверное, девочка была бы спасена, ведь от ее первого обращения в приемный покой прошло как-никак шесть с половиной часов, время, за которое многое можно сделать для спасения. Врачебная халатность равносильна беде…
— Уж больно чистенькие мы, медики, стали, культурненькие, порой боимся пальчики о больного замарать… — часто кричит пронзенный какой-нибудь обидой наш самый старый доктор, фронтовик Архипыч. И весь набычившись, припомнив нам и этот случай с вшивостью, вдруг разрядит закипевшую злобу на врачебную нерадивость:
— Эх вы-ы! Заразы-ы! Что же это вы?.. Рано позабыли окопы. От этой нечисти на фронте порой некуда было и ногой ступить. Но мы ступали. И ничего, как видите, выжили. А тут испугались. Да взяли бы бритву, три куска мыла.
Его слова подбадривают. Зажигают.
Но, увы, все это слова. Как говорится, после драки кулаками не машут.
Пятнадцатилетней девочки, которую я повторно привез в приемный покой, уже нет и никогда не будет…
Женщина проглотила кость. Я приехал на вызов, осмотрел горло. Тоненькая рыбная кость впилась в заднюю стенку глотки. «Пустяки… — решил я. — Вытащу ее прямо здесь, на дому».
Но не тут-то было. Только я начинаю просить женщину приоткрыть рот, как она кричит: «Ой, больно. Ой, не могу…»
Я успокаиваю ее. А она вновь при виде в моей руке блестящего зажима: «Ой, больно! Ой, не могу!..» — и в слезы.
— Да поймите вы… — в который раз объясняю я ей. — Кость чепуховая. Да притом не вся впилась, имеется хвостик.
А она опять, словно ее режут: «Ой, больно! Ой, не могу!» — и от какого-то непонятного мне страха задыхается и хрипит.
«Лучше бы я ее в стационар отвез, чем вот так вот маяться. А может, у нее слизистая такая чувствительная?» Я даю ей успокоительные таблетки, а для уверенности дела орошаю слизистую новокаином.
Наступает пауза.
— Доктор, а может, мне хлебный мякиш проглотить? — тихо спрашивает женщина, и я вновь чувствую, что ее дыхание опять становится поверхностным, нервным.
— Да на кой вам хлебный мякиш… — объясняю я. — Кость ваша на виду. Я ее запросто вытащу. Секундочку…
Зажим уже почти наполовину в ее полости рта. А она опять: «Ой, больно! Ой, не могу!..»
Наконец мое терпение лопается. Я теряю контроль над собой и начинаю со злостью доказывать:
— Да разве так можно при вашем-то возрасте себя так вести. Вы взрослая, а ведете себя хуже малого ребенка. Чего орете, что вам больно? Кость вашу я вижу, и не вкалывать я ее собираюсь, а, наоборот, вытаскивать. Облегчить ваше страдание. Понимаете, облегчить. Так что ничего здесь нет страшного. Другое дело, когда зубы рвут или спинной мозг дрелью сверлят — там, конечно, не до смеха. Или живот вдруг ни с того ни с сего вскроют, а потом его три часа зашивают.
При слове «живот вскроют» она вздрогнула, быстренько смахнула с глаз слезы и, живехонько пододвинувшись, уверенно как-то вдруг произнесла:
— Ладно, будет вам. Я согласна. Вытаскивайте…
«С чего бы это она!..» — удивился я и без всякого труда вытащил кость из ее теперь уже широко раскрытого рта. Она с любопытством осмотрела кость.
— Ну вот и раскулачил я вас… — прошептал я в растерянности, вытирая бинтиком потный лоб.
Я никак не мог понять, как это она после такой вот, можно сказать, изнурительной маеты вдруг спокойно позволила вытащить кость.
— Ну вот, а вы боялись… — произнес я.
— Да, вы правы… — примирительно сказала она и добавила: — Ведь я намного большую боль раньше перенесла, мне на операции случайно живот вскрыли.
Я улыбнулся. Вот что значит случайно оброненное слово. Не будь его, я, может быть вконец измучившись, повез бы ее в стационар.
С некоторыми больными, которые часто вызывают «скорую», знакомишься на всю жизнь. Очень часто к нашей помощи обращался шестидесятилетний Арсений. Семья у него большая, и хлопот ему хватает. Широкая выпуклая его спина, тучное лицо с постоянной поспешливостью в глазах и каким-то немым горьким криком на губах — все говорило, что он человек крайне грустный и нелюбимый.
Я часто встречался с ним то в магазине, то на улице, а то и в аптеке. Он вежливо снимал передо мною свою шляпу.
Он завидовал моему одиночеству и какой-то даже бесшабашности, так свойственной порой молодым докторам.
— Добрый вечер… — говорил он.
— Добрый вечер… — отвечал я и тихонько, с сочувствием спрашивал: — Ну, как ваши дела?
Поправив на носу очки, он отвечал:
— Да как вам сказать. Я ведь почти все время болею…
— Как это? — удивлялся я.
— Да так вот… — вздыхал он. — Больше болею за других. То дети болеют, то жена, то брат…
Раздобревшее от откровения лицо его без всякой застенчивости начинает сиять. Он рад, что я его выслушиваю до конца.
Кончив говорить, он вдруг спохватывается:
— Ой, доктор! Чуть было не забыл. Мне ведь в аптеку надо. Соседка болеет…
И, уже забыв про меня и даже не попрощавшись со мною, он бойко шатает к аптеке.
И хотя мы случайно с ним встречаемся, он мне очень дорог и близок. Ведь я тоже, как и он, болею, покуда не придет смерть.
Один за другим следуют вызовы. И почти в каждом нужен разбор, что-то требуется уточнить, выяснить. Ибо от этого первого телефонного знакомства с больным порой многое зависит.
Звонок. Диспетчерша торопливо подняла трубку.
— Алло, «Скорая» вас слушает. Так. Хорошо… Ну, а все же, что у вас болит? Как это… все болит?.. Непонятно. Если можно, поконкретнее. Хорошо, выезжаем… — И, вздохнув, она протягивает мне вызывной лист.
— Что случилось? — спрашиваю я.
— Не знаю, говорит, все болит…
— Как это? А вы пробовали ее расшевелить?..
— Пробовала. Она говорит, что у нее и голова, и рука, и нога, и спина. Короче, все болит…
«Да… — вздыхаю я. — Попробуй разберись».
Диспетчерша, сочувствующе посмотрев на меня, вновь взяла трубку. «Алло, «Скорая» слушает…»
Я в растерянности иду к машине. Потому что абсолютно нет никакой надежды разобраться по такому звонку, что же на самом деле хотя бы предположительно болит у больной.
— Тихий ужас… — говорю я водителю. — Лес болезней Все болит…
— Как это?
— А так. Все болит…
— И сколько лет?
— Сорок…
— Ну знаете… — бурчит водитель. — Делать ей нечего. Вот и болтает…
Он оказался прав. Вызвавшая нас женщина оказалась здоровой. На мой вопрос, для чего же она вызывала «скорую», ответила, что в тот период, когда вызывала, у нее «все болело», а когда мы приехали, «все перестало болеть».
«Слава богу… — подумал я. — А то попробуй разберись, когда «все болит».
С Анной Петровной, передовым фельдшером «Скорой», я ездил на вызовы не один раз. С ней не скучно работать. Я ни разу не видел ее сердитой.
Анна Петровна любит давать советы молодым фельдшерам, которых каждый год направляют к нам на работу. Они приходят на «Скорую» модные, разнаряженные, с широченными серьгами, бусами-плетями, перстеньками, кольцами. Анна Петровна, тут же заметив их парадно-праздничную расфуфыренность, скажет: «Девоньки, больному не браслеты ваши нужны, а знание и умение… Да и как можно в таком блескучем виде у постели больного появляться… Поскромнее надо внешне выглядеть, скромность родственница врачевания…»
Часть девчонок слушалась ее, часть нет. Характерно все же было отметить то, что больные сразу же почему-то любили тех молоденьких фельдшериц, которые приезжали на вызовы без украшений.
Высказывала замечания Анна Петровна и насчет обувки.
«Вызова, девоньки, обслуживайте в простеньких туфельках, но ни в коем случае не на каблуке. Каторгу ногам зря не делайте. Подниматься на дальние этажи на каблучке вроде легко, а спускаться хужего не придумаешь, как по льду идешь…»
Поначалу девки не слушались. Обслуживали вызовы в моднейших туфельках, каблучок у которых тоненький и острый как игла. Но затем через неделю многие из них взяли больничные: кто пятки повыворачивал, кто мозоли натер, а у некоторых икры стали болеть и судорогой стопы сводить.
На свой первый вызов я поехал с Анной Петровной. Что и говорить, мне было очень страшно. Да и, как назло, первый вызов был ночным. За окном темень, и холодный, пронизывающий ветер гудел и метался.
Под колесами «уазика» асфальт скрипел, ветер усиливал звуки. С напряжением я всматривался в улицы, в номера домов.
— Не волнуйтесь, доктор… — шутила Анна Петровна. — Больных много, а вы один. Тем более вновь прибывшее пополнение надо жалеть… — И, подмигнув шоферу, смеялась вместе с ним.
«Сейчас им весело… — думал я. — А если на вызове ошибусь, они осудят меня… Ведь и так порой средние медработники на врачей, только что окончивших институт, настороженно смотрят. Проверяют, выпытывают грамотность, знания… Чтобы осмеять, так и ждут ошибки…»
У крыльца дома, в который нас вызвали, Анна Петровна остановила меня:
— Разрешите я первой войду… — И приветливо добавила: — Ведь я женщина…
Дом был деревянный, одноэтажный и многоквартирный. С Трудом мы нашли больную. Оказывается, боясь одна оставаться в своей комнате, она перебралась к соседям. По возрасту больная была молодой, однако состояние ее оказалось тяжелым. Давление было за двести. Мало того, оно осложнилось сильным носовым кровотечением. Кровотечение было для меня неожиданностью. Я перебирал в голове новейшие кровоостанавливающие губки, импортные зажимы, чего, безусловно, не было в моей сумке. Как оказать помощь простыми средствами, я не знал. Чем бы кончилась вся эта моя растерянность, если бы не Анна Петровна, я не знаю. В отличие от меня, она не растерялась, быстро внутривенными вливаниями снизила у больной давление и мастерски, словно заправский отоларинголог, затампонировала ватой нос, остановив тем самым кровотечение. Жильцы квартиры, а потом и сама больная стали называть Анну Петровну доктором, а меня медбратом.
Затем мы погрузили больную на носилки и отвезли в стационар. А когда возвращались на станцию, Анна Петровна стала благодарить меня за то, что я полностью доверил ей больную.
— Только не осуждайте меня… — сказала она. — Новое пополнение врачей надо жалеть… А во-вторых, вызов ночной. А ночью девушка всегда чуть впереди юноши должна идти, — и, прижавшись ко мне, она очень ласково улыбнулась.
— А вы знаете… — волнительно произнес я. — Если бы не вы, я пропал бы… При таком крохотном количестве медикаментов и вдруг такое обширное кровотечение.
— Глупости все это… — засмеялась она и, хитро улыбнувшись, добавила: — Если будете ездить со мной, всему научитесь…
В вечернем свете лицо ее красиво светилось. А руки, которыми она поправила мне ворот халата, были очень теплыми, нежными. Она сняла с головы шапочку.
«Чудесная девушка!..» — подумал я. И лицо мое загорелось.
Старший врач жалуется младшему.
— У меня голова раскалывается…
— Ну а что я сделаю?.. — возмущается тот. Но потом вдруг советует: — Сходи к Анюте, может, она что даст.
Тот идет к Анюте, фельдшеру сумочной, у которой хранятся почти все медикаменты. Анюта, отыскав анальгин, советует выпить. Он принимает враз три таблетки, затем еще две. Проходит час. Но голова, как и прежде, болит, раскалывается. Не зная, как унять боль, он вновь идет к врачам.
— Ну что? — спрашивают те.
— Вот она боль, вот она… — жалуется старший врач, показывая на лоб.
Тогда младший врач, найдя медицинский справочник, начинает рыться в нем. Но медицинский справочник не справочник автомобилиста, и, тут же кинув его в сторону, с грустью смотрит на старшего врача, который так обхватил руками голову, что со стороны кажется, что это не голова у него, а шар, готовый в любую минуту вырваться и улететь.
— Слышишь, а слышишь… — советует вдруг он. — А ты сходи к Пахомовне, может, она что посоветует…
Пахомовна старушка махонькая, ветхозаветная, в школе не училась. Она у нас работает по вечерам на так называемой подработке, а днем санитарит в районной больнице.
— Бога ради, Пахомовна, выручи… — застонал врач, переступив ее порог. — Голова болит, раскалывается.
Пахомовна, со смущением привстав из-за стола, поправила на голове беленький платочек:
— Ой, да что же ты, миленький, стоишь как купец. Присаживайся… — и подала табуретку.
Он сел. Тоскливо, измученными глазами посмотрел на махонькую, в два раза меньше его старушенцию. А та, понимающе закивав льняной головой, предложила:
— Выпей лимонной водицы, небось горло-то пересохло…
— Спасибо… — прошептал он, с жадностью припав к ковшу. А про себя подумал: «Меньше крохи, а сочувствует!»
— Боль твою я мигом на мороз выгоню, вот увидишь… — по-воробьиному нахохлившись, с уверенностью произносит Пахомовна. И, поправив медное колечко на пальчике, раза три ладошкой погладила доктора по голове. — Рука у меня, сыночек, тепленькая… — И добавила: — Голова — это ерунда. Вот коли ногу или руку подвернешь, это другое дело…
А потом она пожевала воздух губами и произнесла:
— Сыночек, а ведь это у тебя не головка болит, а душонка. Выхода она просит. Тоска ее нагнала. Вот она и выхода просит. Смикитил, сыночек…
— Смикитил… — засмеялся доктор.
А Пахомовна тут же:
— А хочешь, я тебя бульончиком попотчую? А потом чайком мятным.
— Еще бы… — улыбается он и чувствует, что головная боль уменьшается.
— …Алло. Говорите громче. Плохо слышно. Стасова, 3… Квартира. Алло… Вы кто ей будете?.. Хорошо. Встречайте…
— Сложный вызов? — спросил я диспетчершу.
— Да нет… ничего особенного… — успокаивающе проговорила она. — Сосед вызывает. То ли соседка упала, то ли кто приложил ее. Никак не пойму. Он захлебывается, все проглатывает. Единственно, поняла, что просит как можно скорее приехать…
И вот мы мчимся на вызов. Водитель весь какой-то маленький, похожий на ушастого зайчонка, совершенно не обращая на меня внимания, со страхом рассматривает своими крохотными глазами темноту. Дорога ужасная, буквально только что при минусовой температуре прошел дождик. Так что гололедица отменная. Я смотрю на водителя с уважением Он со всей силы впился руками в баранку и, включив дальний свет и сирену, пилит без передыха, почти не сбавляя скорости на поворотах. Впереди нет-нет да появится огонек, но, подрожав, тут же исчезает. И тогда кажется, что эта темень не отступится и будет вот так вот всю жизнь.
— Ничего… — окидывая меня взглядом, произносит водитель. — Скоро приедем… — И, жадно вдохнув из приоткрытой форточки свежего воздуха, улыбнется призрачной темноте.
Машина плавно останавливается у нужного дома. Где-то наверху слышится шум. Я поднимаюсь на третий этаж и захожу в приоткрытую квартиру. И тут…
— Зачем вы приехали? Зачем? Кто вас вызвал?.. — кричит на меня худенькая женщина в длинном не по росту халатике и прикрывает рукой рассеченную кожу на лбу. Рана кровоточит. Тряпица, которой она пытается остановить кровь, промокла, и при надавливании ткань сама уже кровит похлеще раны. А вот и прибежал сосед, весь какой-то затравленный, белобрысенький и в очках.
— Это ты вызвал? — кинулась она к нему. — А-а-а… Другого выхода не мог найти. Да ты знаешь, что за это тебя придушить мало…
Я пытаюсь поставить сумку на стол, снять пальто. Уж больно рана опасная, и она меня пугает не только большим размером, но и своим обильным кровотечением. Однако больная как ни в чем не бывало выпроваживает меня из квартиры вон.
— Уходите сейчас же. Уходите. Я не хочу, чтобы о моем скандале с мужем узнал весь город. Из-за вас разговоры пойдут. Он занимает пост… Что вы наделали?.. Вы даже не представляете… И зачем вы только приехали.
Я пытаюсь успокоить ее. Она ни в какую, орет на меня, уходите, и все. Рана продолжает кровоточить, и руки ее, которыми она прикасается ко лбу, стали от крови шоколадными.
Сосед уже и не рад, что вызвал «скорую». Хотел сделать как лучше, а вышло, что он своим вызовом оповестил о трагедии весь дом.
— Вас надо срочно госпитализировать… — объясняю я ей. Но она продолжает меня выталкивать. — Тогда обратитесь хотя бы в травмпункт, — упираясь, кричу я ей, не понимая, что уже давным-давно нахожусь на лестничной площадке.
— Пошел ты вон! Вон… вон!.. — в истерике кричит и рыдает она. — Вы меня опозорили… Вы… — заикается она. — Если бы вы только знали, что наделали. Он не простит… не простит… Понимаете ли вы это или нет?
— У вас обильное кровотечение… — доказываю я ей свое. — И вам надо срочно обратиться в приемный покой. Придется наложить три шва. Это минимум. Понимаете, минимум…
— Дурак… — бросает она мне и захлопывает дверь перед моим носом.
Я оглядываюсь по сторонам. Почти изо всех квартир вышли люди. Они в ужасе смотрят на испачканный кровью мой халат. «Если она вдруг умрет от кровотечения, они подпишутся… они… заступятся за меня… Спасибо, что хоть вышли».
Люди в испуге смотрят на меня. «Неужели я так страшен?.. — я креплюсь, хотя от слова «дурак» звенит в ушах. — Нет, не годится… — вздыхаю я. — Люди могут струсить, не подпишутся и не заступятся. Мало того, еще обвинят, скажут, что, мол, не разобрался в ситуации, не настоял и прочее, прочее».
Кто-то из толпы, глядя на меня, фыркнул. А косопузый малец, стоящий впереди всех, вдруг, поковырявшись пальцем в носу, произнес:
— А чего тогда по телевизору говорят, что дяди доктора все могут.
«Это надо же, хилоногий, весь рот в повидле, а царапнул до потрохов». Я краснею. А ему хоть бы что. Вот он достал откуда-то капустную кочерыжку и, посматривая на меня на самом деле чуть как не на дурака, стал хрустеть ею и улыбаться. «Нет, нет… не годится…» — вздыхаю я, от злости не зная, куда себя деть.
Терпение во мне лопается. «Эх, была не была!»
И вот я, уже объятый каким-то беспамятством, бросаюсь на обтянутую дерматином дверь. Стучу в нее так, что покалывает в обеих лопатках. Фасонно сшитый мой халатик с треском расползается на спине. Наконец, безъязыко морщась, она открывает дверь. Вижу, что перетрухнула. И тут, не теряя и доли секунды, сграбастываю ее в охапку и, не дав ей даже опомниться, прямо в халатике и в комнатных тапках на руках несу к машине. Шофер с ходу понял меня. Его мотор взревел. Взвизгнула сирена, и отработанно в такт ей кроваво-красно задрожала мигалка.
— Что вы делаете? — опомнившись, закричала она, уже находясь в машине. — Это самоуправство. И вы за это ответите…
Но я не слушаю ее. Дело сделано, женщина будет спасена. Водитель едет как надо, обгоняя всех подряд и справа, и слева.
— Вы хам… — продолжает она с прежним неотразимым напором. Но тут же, достав перевязочный пакет, я подавляю весь ее этот напор остановкой кровотечения.
Упершись в стенку салона, она смотрит на меня как на быка, не зная, то ли ей радоваться, то ли вновь плакать.
— Ну ладно, будет тебе… — нашептываю я ей и от волнения сам себе пошмыгиваю носом. Кое-как полубантиком завязав кончики бинта на ее голове, добавляю: — Вот окажу тебе скорую помощь, и тогда живи как хочешь… А пока… — И, утерев остатками бинта слюну с ее рта и пройдясь ласковым взглядом по всей ней, я вновь запальчиво нашептываю ей: — Ну ладно, будет тебе… будет…
Она взъерошенно смотрит на меня. И я замечаю, что уже нет у нее той прежней нервной судороги и захлеба, от которого я поначалу растерялся и струхнул.
Был я знаком со знахаркой, высокой, тучной старухой, вечно ходившей в мужской соломенной шляпе и в широкой, защитного цвета юбке, шитой из солдатского сукна.
— Ольга Даниловна, — часто спрашивал я ее, — и на кой ляд вам воду мутить?
— Как на кой… — фыркнула она. — Если б вы, врачи на «скорой», были б как врачи, а то ведь вы все как один калачи. Как только часы свои отработаете, тут же сматываетесь. А покинутых больных только я и досматриваю…
— Вот как… — удивлялся я и спрашивал: — Бабуль, а это правда, что вы им пупки заговариваете?
— Чего… — сердилась она. — Сам ты пупок. Дипломов нахапали, а чтобы у столетнего запор вылечить, ну ни в зуб ногой…
— Да вы поймите, бабуль, я специалист не по запорам, а по скорой и неотложной помощи… — говорил я.
Но она перебивала:
— Знаю я вашу механику… — И добавляла: — Перебывал у меня после вашего скоропомощного обслуживания всякий люд. Только вот я одна с этим людом и маюсь… — И, еще разок вздохнув, она строго осматривала меня. — Не знаю я покудова, сынок, какая там у вас медицинка будет лет через десять. Но покудова у вас одни лишь ошибки. — И, сожалеючи смотря на меня, объясняла: — Я-то, сынок, вот этой самой надеждой да верой в ваши врачебные ошибки почти всех больных и вылечиваю… — И, вдруг засмеявшись, хлопала меня по плечу. — Теперь понял, в чем секрет мой… — И подтягивала юбку на пузатенький живот.
— Понять-то я понял… — в огорчении отвечал я ей. — Только, бабуль, насчет врачебных ошибок как-то уж у тебя получается несерьезно. Редко они в наш век, эти самые врачебные ошибки, случаются…
Но она не слушала меня. Опять строчила свое:
— Ну и работнички, креста на вас нет. Вместо того чтобы лечить, носитесь на машине день и ночь…
Я вздыхал. А она торжествующе смотрела на меня.
Один раз вызвала меня хроническая больная, жена одного офицера. Женщина истеричная, чуть что не так, чуть что не по ее, сразу же пишет жалобу. Я, зная ее нрав, без всякого осмотра поставив ей диагноз — хроническая пневмония, отвез ее в областную клинику. Областные врачи за каких-то пару-тройку деньков, тоже разузнав нрав больной, недолго думая, переправили ее в институт. Ну а там ей то ли с «потолка», то ли не с «потолка» поставили серьезный диагноз, короче, туберкулез.
Грустная, непричесанная, вся какая-то растрепанная, зашла она к нам на «Скорую». Прочтя ее выписки, мы развели руками. Мол, так-то и так, болезнь серьезная. И на врачей вам, дамочка, обижаться нечего, а лучше возьмите и попейте рекомендованные институтом таблетки.
Она рассердилась, мол, как это так, пить в таком огромном количестве таблетки, и, обругав нас, кинулась к знахарке. Ну а та, недолго думая, отодвинула в сторону все выписки и говорит:
— Таблетки выкинь. И, как прежде, пей да гуляй…
— А как же туберкулез? — удивилась та.
— Дурочка, да не съест тебя этот туберкулез… — захохотала знахарка. — Надо же кому, врачам поверила. Никогда им не верь. Уж коли сказала я тебе, что не съест он тебя, то и не съест. Я с недельку бога помолю, чтобы вместо туберкулеза у тебя ошибка вышла… И все у тебя пройдет…
Жена офицера, доверившись знахарке, вновь, как и прежде, повеселев и вновь, как и прежде, исполнившись радости, забросила таблетки и стала пить и гулять. В гарнизоне на танцах, опьянев от сухого вина, она, яро танцуя твист с молодым прапорщиком, с чувством прикусывала зубами свой ярко-красный платок, то и дело спадающий с ее плеч. Ну а после танца, смеясь на всю залу, она, глазами найдя гарнизонного фельдшера, с презреньем смотря на него, шептала:
— Ну теперь понял, чудак, что я не больна, а здорова…
Год она протанцевала, второй. А на третий, вдруг вся потемнев, слегла.
Через полгода она замучила нас вызовами. А еще через полгода ее не стало. На вскрытии оказалось, что нелеченый туберкулез перешел в рак.
В первый день после отпуска еду в трамвае на работу. Трамвай кажется каким-то неуклюжим и приплюснутым, колеса его на поворотах то и дело басят и скрипят. Отвернув ворот пальто, я прижался к стеклу.
Спешащие на работу люди держали над головой зонты, и сверху казалось, что это не люди, а разноцветные и несоразмерно вдруг увеличившиеся пуговицы из галантерейного магазина.
На одной из остановок ко мне подсела санитарка Степановна. На работе ее шутя зовут — Бабушка — солнечный лучик.
Без зонтика, в накинутой на голове клеенчатой косынке, она, увидев меня, обрадовалась:
— Доктор, а мы по вам соскучились. Думаем, скоро ли вы из отпуска вернетесь…
— Сегодня первый день выхожу… — улыбнулся я.
— Не зря, видно, сон мне приснился… — с улыбкой сказала она. — Я по комнате одна хожу, а в окно голуби стаей бьются, это к гостям… Вот вы моим гостем и получились.
Я засмеялся ей в ответ, подумав, что Степановна меня развлекает. Но затем, разговорившись, понял, что она придает снам особый смысл.
— Неужели по снам вы многое в своей жизни предугадали? — удивился я.
— Только по снам… — с гордостью произнесла она и, сняв клеенчатый платок с головы, подсела ко мне поближе. — В девках мне раз приснилось, что иду я по полю одна, вдруг впереди куст диких роз. Сорвала я одну, к груди ее приколола и так всю дорогу до самого дома с нею и шла. В дом захожу, а там гости-сваты сидят, а среди них парень молодой. Муж мне попался красивый, лучшего в поселке не было. После войны он в нашем здравпункте фельдшером работал, и я вместе с ним. А как умирал, то приснилось мне, что убираю я горницу, часть подмела ее, а вторую подместь нет сил. Бросила я веник с мусором у порога и легла спать. А утром проснулась, муженек мой ушел от меня насовсем…
На некоторое время лицо ее побледнело. С минуту помолчав, она продолжила:
— У меня ко снам чутье… Люди ко мне не только микрорайонские, но и дальние обращаются. Просят: «Ты, мол, Степановна, во сне посмотри, как мне дальше жить». Выслушаю я внимательно просительницу и спать постараюсь тут же лечь. И, глядишь, действительно, словно по божьей указке, решение приходит… Приезжает раз ко мне с пригородного совхоза молодуха одна. Как она меня нашла, я даже не знаю. Может быть, ей кто порассказал обо мне. Старики ведь что дети малые, первым делом новостями балуются… Короче, заходит она ко мне в комнату и как начала плакать, слезы лить. Я успокаиваю ее, а она плачет, не унимается. У ней, оказывается, муж запил и повадился к другим бабам ходить. Вот она и просит меня: «Бабушка, посмотрите во сне, как мне быть, детки у нас малые, да и люблю я его, окаянного». Пообещала я ей помочь, мол, как только появится первый сон, я ей письмецо напишу. Оставила она мне адресок и уехала. А на другой день мне сон приснился: необыкновенная красавица, вся в зелено-перламутровом одеянии, ходит по лужку, а вокруг нее хороводом мужики кружатся.
Вызвала я потом телеграммой девку к себе и говорю: «Вот что, милка, езжай ты домой да вытаскивай из комода самое лучшее платье и платок. Нарядись неписаной девицей, а его, мужика окаянного, к себе не подпускай. Слово тебе даю, все образумится». И вы знаете, доктор, действительно все у ней быстренько уладилось, муж ее образумился, пить перестал и ее, ненаглядную, любит…
Бабушка — солнечный лучик разрумянилась. В каком-то смущении посмотрела она на свои руки. Они были грубыми. Много тяжестей ей приходится таскать на работе, одной воды для мытья полов из подвала наверх попробуй наподнимай. Носилки в машинах надо все протереть да из каждого уголка грязь выскрести. Ей за семьдесят. Живет она одна. И только сны, видимо, были ее единственной радостью.
Трамвай, скрипнув, затормозил. Задняя дверь легонько открылась. Придерживая Степановну, я ступил на влажный асфальт.
— А вам, доктор, снятся сны?.. — вдруг спросила она меня.
— Очень редко… — ответил я.
— Ничего, опыта жизни наберетесь… И вам тоже будут сниться сны…
Дождь полил как из ведра, и на улице стало совсем темно. Но мне не было грустно. Я рад был встрече со Степановной.
Выехал в пригород на вызов. Была ночь. И темнота прятала улицы и дома. Наконец найден адрес. Дом ветхий, железнодорожный барак. Крылечко, двери и половицы в коридоре громко скрипят, так и кажется, что ты вот-вот провалишься.
Шофер был рядом со мной. Видимо, ему захотелось пройтись со мной не просто так. В этом доме давным-давно жила его мать, здесь он родился, затем родители переехали. Но не стерся в его памяти этот ветхий, скособоченный, во все стороны перекошенный, покрытый трещинками и щелями дом. Когда мы подъезжали к нему, он первым выпрыгнул из кабины и сказал:
— Темноты, доктор, не бойтесь, я вас провожу.
И пошагал впереди легко и свободно. У порога снял кепку.
— Ишь, новые карнизы наклеили…
Прежде чем взяться за дверную ручку, я оглянулся. Водитель все так же, не надевая кепку, стоял спиной ко мне на крылечке, и в осунувшихся его плечах и в опущенном затылке, как и во всей фигуре, чувствовались прежняя торжественность и легкость. Свет в коридоре горел слабо.
Я открыл дверь и зашел в маленькую комнатку.
— Не перевернитесь… — ласковым голоском предостерегла меня старушка, лежащая в правом углу на высокой деревянной кровати.
Обойдя два стула, на которых лежало чистое белье, я подошел к ней.
— Простите, давленьице у меня… — прошептала она и добавила: — Как бы не ухлопало… Сорок уколов приняла, а с места оно не сдвинулось.
Тоненькое байковое одеяло накрывало ее. Горка таблеток и ампул лежала на тумбочке. Сиротская обстановка в комнате и какой-то полумрак, видно электрическая лампочка была маловаттной, не в меру расстроили меня. Я измерил давление. Оно было высоким. Прослушал работу сердца. Кроме гипертонии у старушки была сердечная недостаточность. Больше недели она лежит пластом. Из-за сильного головокружения не может встать. На краешке стола, так чтобы она могла достать рукой, мелкими кусочками нарезан хлеб.
— Сирота я… — опережая мое недоумение, произнесла она. — Некому даже присмотреть… В бараке живет одна молодежь. До вчерашнего дня мне станционный электрик Феня кое в чем помогал… Попросишь его, он тебе и водички, и молочка принесет… Но вот как только кончилось в магазине вино, так он и перестал ходить… Он вас, видно, от тоски вызвал… Сама, как видите, я не в силах это сделать.
Электрическая лампочка над моей головой тихонько потрескивала, и где-то у стены, ближе к комоду, тоненьким попискиванием возбуждал мое любопытство сверчок. Темнота грубо упиралась в стекла, и казалось, что нет выхода к свету. И лишь пристанционный околопутейный красненький огонек, невзирая ни на что, рассекал ее, и тогда казалось, что не лампочка потрескивала, а темнота.
Красный огонек красиво отражался и на стеклышке моих часов, и на шприце, которым я делал укол.
Я собрался уже было покинуть ее, как вдруг, устремив на меня обнадеживающий взгляд, она сказала:
— Не оставляйте меня… — И начала просить: — Госпитализируйте меня, пожалуйста… иначе я тут пропаду.
Одеяльце слетело с нее. Повалившись на бок, она руками старалась приподнять его с пола.
Переложив старушку на носилки и погрузив ее в машину, мы ехали к первой ближайшей больнице.
— Давно, бабуль, в бараке живешь?.. — спросил ее водитель.
— Второй десяточек… — ответила она. — Я до этого в станционном доме жила. Когда его снесли, меня сюда перенесли…
Некоторое время водитель молчал. А затем вновь спросил:
— Бабуль, а Павлика Хмелика ты знала?.. Он рядом с вашим домом в пристанционной будочке жил, и еще на гармошке играл…
— Это тот, кто людей от неминуемой смерти спас?.. — тихо переспросила его старушка.
— Он самый… — удовлетворенно улыбнулся водитель и разом вдруг как-то приободрился, захрабрился, точно это жизненное воспоминание было той самой освежающей душевной находкой, ради которой он и выехал на этот вызов.
— Вот только призабыл, как его по отчеству звали… — вновь улыбнулся он. — Я ведь в этом бараке до семи лет жил, а потом отцу квартиру дали.
— Понятно… — прошептала старушка и, помолчав, добавила: — Павел Васильевич его звали… На войне он погиб.
Старушка жила одна, и поговорить ей хоть с кем-нибудь было настоящей радостью. Она еще о чем-то рассказывала водителю. Но я не слушал ее. Я думал, как мне придется ее госпитализировать. Ведь кроме своего преклонного возраста она нуждалась и в уходе. Таких больных «скорая» обычно оставляет дома, дает указания и распоряжения по дальнейшему их лечению участковому врачу и уезжает. То есть предлагается стационар на дому. Но у старушки стационар на дому пройденный этап. Участковый врач все перепробовал, он назначал даже внутривенные вливания, что на дому не всегда делается, а давление у старушки как было высоким, таким и осталось, мало того, оно постепенно нарастало, в любую минуту могла возникнуть угроза инсульта.
В салоне машины я еще раз прослушал работу ее сердца. Оно сокращалось аритмично, его перебои я чувствовал даже при определении пульса на периферических сосудах.
А что, если поставить ей инфаркт под вопросом. С этим диагнозом приемные отделения обязаны брать больных, невзирая на возраст. В крайнем случае, можно поставить не инфаркт, а предынфарктное состояние. Главное, только бы ее всунуть в отделение, где она, пусть даже при минимальном уходе, получит систематическое лечение и ежедневный врачебный осмотр.
Однако через несколько минут я отказался от постановки инфаркта под вопросом. В приемном покое прямо при мне могли сделать больной электрокардиограмму, и весь мой подвох тут же выяснится.
— Доктор, а что, если нам сказать в приемке, что мы подобрали ее на улице… — словно угадывая мои мысли, посоветовал водитель. — У меня вон сосед-инвалид без ноги, тоже, как и бабушка эта, в возрасте, раньше, бывало, больше шести месяцев дожидался очереди, чтобы лечь в больницу… Зато сейчас он не унывает. Выход, можно сказать, стопроцентный нашел. Надумает, допустим, сегодня в больницу лечь, так сегодня же и ложится. А дело он делает вот как. Идет на станцию или в другое какое-нибудь общественное место без документов, чтобы по паспорту не узнали, где он живет, и на глазах всего честного народа, закатив глаза, падает в обморок. Те, конечно, от страха охают, за голову хватаются и, недолго думая, вызывают «скорую», которая, не зная адреса больного, а он, известное дело, в силу сердечных болей или каких-нибудь других причин, не говорит его им, отвозит больного в приемный покой, где его скрепя сердце и принимают… На улицу ведь человека не выбросишь. Так что и мы давайте точно так же поступим с бабушкой… Только вот хорошо было бы, если бы она подыграла нам, убедила приемных врачей, что мы действительно на улице ее подобрали…
— А как же вызывная карточка?.. — спросил я.
— А вы, доктор, ее спрячьте в карман и никому не показывайте… В крайнем случае, на станции можно сказать, что мы потеряли ее…
И водитель, обрадовавшись выходу из создавшейся было трудной ситуации, предложил бабуле:
— Если вас спросят в приемном, где мы вас взяли, вы скажите докторам, что мы вас на улице подобрали…
Бабушка вздохнула. И, помолчав, сказала:
— Сынок, а я ведь не бездомная. Хоть и в сарае живу, но по прописке. А бездомной я никогда не была и не буду… На улице лежать дело последнее… Раз я в машине лежу, то вы меня теперь не выбросите, обязательно госпитализируете.
— Бабуль, дело не в выбросе… — попытался ей объяснить водитель. — Дело в конспирации, а во-вторых, чтобы вас поскорее в больницу положили, так желательно сказать… Поняли?..
Старушка чуть тронула обеими руками спущенную на грудь и растрепавшуюся на концах косынку, видимо, она хотела поправить ее и тем самым прихорохориться. Но от этого ее движения обострилась сердечная боль, и она, не ответив водителю, закрыла глаза. Я быстро нащупал пульс, он мало того что был аритмичен, но он и участился не в меру сильно: он трепетал, он мерцал, он куда-то лихо-обеспокоенно мчался, словно дикий загнанный зверь, предчувствующий смерть, но еще пытающийся ухватиться за жизнь. «Скорее бы приемный покой…» — подумал я. А водитель, въезжая на территорию первой попавшейся на нашем пути больницы, прошептал:
— С этой бабкой каши не сваришь…
И, чтобы защитить ее, я тихо сказал ему:
— Не то состояние у нее… На фоне давления развилась сердечная недостаточность…
— Понял вас… — удовлетворенно произнес водитель и лихо подкатил к приемному покою.
Мы осторожно внесли больную. Я передал вызывной листок дежурному врачу. Он бегло прочитал его. Затем, нащупав у больной пульс, понял, что в постановке диагноза я был прав. Он внимательно прослушал сердце. Подозвал сестру и сказал ей, чтобы она сделала необходимые инъекции. Мы с водителем начали объяснять ему, что больная живет одна, притом без всяких удобств, в бараке и находиться ей дома в таком состоянии ни в коем случае нельзя. Мало того, старушка уже прошла полный курс лечения на дому. Я доказывал и объяснял врачу, что только стационар может спасти старушку и обезопасить от греха. Доктор, слушая меня, изредка произносил:
— Бывает… все бывает…
После уколов аритмия у старушки чуть уменьшилась. Да и пульс перестал частить.
— Поймите, ей как воздух нужна госпитализация… — начал я вновь упрашивать врача. — Что вам стоит положить одного человека… В крайнем случае, я готов помочь вам, я опишу ее историю болезни…
Дежурный врач подозрительно посмотрел на меня и сказал:
— Нет… Таких больных мы в стационар не кладем… — и внизу моего диагноза на вызывной карточке размашисто дописал: «В госпитализации отказано!..»
— Я прошу вас сделать это в виде исключения… — кинулся я его вновь упрашивать.
— С удовольствием… — сказал он. — Но при одном условии: если разрешит главврач. А точнее, если он сделает на уголке вашего направления приписочку, что он не возражает, да при этом роспись свою поставит. Я же лично такие распоряжения делать не могу. Вы хотите, чтобы за эту старушку с меня все дежурства и подработки сняли… Вам что, кроме этой старушки, некого было в стационар привезти?
В растерянности я держал в руках вызывной листок. Вместо сочувствия, как я и ожидал, я получил в первом приемном отделении отлуп. Старушка, видимо не понимая, в чем дело, спросила меня:
— Чего это доктор болтает зря, делать ему, что ли, нечего?..
Я ничего ей не ответил. И лишь когда мы с водителем вновь загрузили ее в машину, молча сунул вызывной листок в карман.
— Куда теперь?.. — спросил меня растерянно водитель.
— В центральную… — сказал я ему.
И вот мы заносим старушку в приемный покой центральной больницы. Два дежурных врача точно так же внимательно осмотрели старушку и, согласившись с моим диагнозом, без всяких рассуждений отказались ее госпитализировать. Я начал объяснять им, что старушка одинокая, живет в бараке, да мало того, впереди четыре нерабочих дня. Но они ни в какую. Без всякого черкают в вызывной карточке, что в госпитализации отказано.
— Я прошу вас… — начал я их умолять.
— Вы что, хотите, чтобы мы пожаловались на вас вашему главврачу или старшему врачу станции?! — закричали они на меня. — Пусть дома ваша старушка полежит, ничего с ней не случится…
— Тогда разрешите у вас поставить больной капельницу…
Они вновь крикнули на меня:
— Слава богу, у нас здесь не реанимация… Да и кто тебе сказал, что больной показана капельница…
Волнение мое нарастает. Но я, увы, бессилен что-либо сделать. Молча загружаем мы с водителем больную обратно в машину. Растерянность охватывает меня. Я не знаю, куда мне дальше ехать. В запасе остается клиническая больница. Но положат ли старушку Туда, если у меня уже есть два отказа? Время поджимает. Около часа потерял я на эти два приемных отделения.
В клинике я нарываюсь на заведующего отделением, он сегодня дежурит. Бегло осмотрев больную, он взрывается, мол, как это я до сих пор не знаю, что больных в таком возрасте кладут лишь в исключительных случаях, когда отек легких, двухсторонняя пневмония, эмболия и прочие критические состояния, но ни в коем случае не гипертония, пусть она даже с признаками сердечной недостаточности.
— Но хроническая недостаточность может в любой момент при таком давлении обостриться… — доказываю я.
— Вот когда обострится, тогда и привозите… — отвечает он и точно так же, как и предыдущие дежурные врачи, отказывает мне в госпитализации.
В клинику я продолжаю верить. Спросив разрешения у заведующего, я звоню профессору, своему бывшему учителю, чтобы он в виде исключения помог мне положить старушку. Долго телефон был занят. Наконец профессор взял трубку. Он терпеливо выслушал меня и попросил передать трубку заведующему. Тот торопливо взял ее и пообещал профессору выполнить его просьбу.
И с пренебрежительностью ко мне он произнес:
— Давайте вызывной лист… — и попросил санитарок и водителя переложить больную с носилок на кушетку.
Но, когда те кинулись к ней, она была мертва. «Она слышала наш спор и не смогла стерпеть…»
Я кинулся к ней. Ее рука была еще теплой. Бледное лицо, покрытое потом, восковидно блестело.
Водитель не сдержался. Поднес папиросину к губам и сказал:
— Вот так вот, взяли и человека на тот свет отправили… — а затем посмотрел на заведующего: — Попробуй верни теперь ее обратно… Ну что молчишь, профессор… Эх ты, старухе места пожалел. К чему ты теперь… Нет в тебе никакой надобности… — и, выругавшись, он, оттолкнув санитарку, кинулся к выходу.
Я равнодушно принял из рук заведующего вызывной листок, в котором он постарался отметить, что смерть произошла не в стационаре, а в машине «Скорой», по пути в больницу, эта деталь почему-то была для него очень важна. Я небрежно сунул листок в карман халата. К чему он теперь и что он может значить, если человека нет.
С носилками в руках вышел из приемного отделения во двор. «Ну почему я в первый раз не настоял на своем?.. Надо было в наглую оставить больную в приемном, а самим уехать, а точнее, убежать… Но тогда бы мог получиться скандал… Да и старушка так верила, что ей врачи не откажут. Допустим, я и оставил бы больную, но дежурный врач мог вызвать другую «скорую» и приказать, чтобы старушку увезли обратно…»
Было что-то около десяти вечера. Мы ехали обратно на станцию. Продырявленная электрическими фонарями темнота теперь мне не была страшна. Хотелось кричать, бить кулаками по машине, что-то кому-то доказывать. Но не было сил.
Колька Дерябин последнюю неделю проводил в своем родном поселке. На днях в заводском клубе его принародно во второй раз осудят и на три года увезут в городскую тюрьму. Всего год и два месяца он пробыл на воле после первого срока и вот опять влип…
В день получки, зайдя в кафе с Лианой, бывшей балериной, с которой он познакомился месяц назад в психушке, где работал санитаром, заметил, что Лиана как-то подозрительно моргнула, а потом закосила глазом бармену, умело не доливающему вино в бокалы.
— Ты чего это глазки строишь? — подозрительно спросил ее Колька.
— Он на тебя похож… — засмеялась она и шутя добавила: — Ты извозчик, а он фрайер.
Заметив, что Колька засерчал, Лиана нежно обняла его.
— Что ж, выходит, по-твоему, мне нельзя и на молоденького мальчика посмотреть?
— Бармен мало того что недоливает, но и не извиняется… — сказал ей с дрожью в голосе Колька.
Он не любил несправедливости. И особенно воров.
— Да я не о том, — прижалась Лиана к нему. — Я о культуре. Не каждый может так гордо держать себя на людях.
— Если так, то ты не балерина, а плясунья… — вспыхнул Колька. — Тоже мне, па-де-де, Коломбина, Дона Анна. О культуре говоришь, а сама не петришь в ней…
После этих его слов Лиана пригорюнилась, затем в каком-то возмущении высоко подняла брови и, сдерживая себя, чтобы не расплакаться, прошептала:
— Мы, кажется, в кафе. А в кафе запрещается говорить грубости…
— И глупости… — добавил он удовлетворенно.
— Зря ты так… — заупрямилась она вновь и собралась уж было покинуть кафе, чтобы больше не видеть его.
Но он, взяв ее за руку, сказал тихо:
— Дуреха… шуток, что ли, не понимаешь.
Бармен смотрел на них, все так же хитро улыбаясь.
— Уходи… — вскрикнула вдруг она. — Если ты не уйдешь, я уйду.
Он не придал особого значения ее словам. И, сказав по-мужски:
— Да тише ты, не шуми… — усадил за дальний широкий столик. Достав из кармана четвертак, произнес: — Если бы ты не «косила», а работала как все, то я, может быть, как и он, был фрайером. Я с олигофренами день и ночь вожусь, лишь бы тебя ублажать. А во-вторых, если я между вами что замечу, то обоих тут же точно мошек по стеклу разотру.
Бармен поставил на стол солонку и положил меню. Он был высоким и, как показалось Кольке, очень наглым. Колька его почти не знал, ибо в пристанционное кафе не любил заходить. Бармен уходил от них не как официант, а как хозяин, медленно и солидно размахивая по сторонам пухлыми руками, в одной из которых было красное полотенце. «Почему красное?» — ухмыльнулся Колька и, глядя на Лиану, произнес:
— Бой быков, что ли?
— Ты на это только и горазд… — вздохнула Лиана, продолжая все с тем же прежним интересом смотреть на молодого бармена. Зрачки ее расширились. И в глазах появился блеск. Признак того, что болезнь начинала прогрессировать. «К черту милосердие, к черту…» — хотелось закричать Кольке. Он понимал, что Лиана начинала уходить от него. И он уже ничего не мог изменить. «Она забывает меня…» — и от этой мысли вдруг обмер. Руки и ноги онемели.
«Если баба с дефектом мозга, в любой момент жди выкидончик…» — вспомнил он санитарскую присказку.
Народ в кафе был весь какой-то праздничный и веселый. Много было девок, и некоторые из них были не заняты. Колька, взглянув на них, пожалел себя. «Старый пес, надо же, с молодухой связался. Думал, болезнь ее собой заслонить. А она вишь какая крученая. Куда уж нам…»
Бармен включил музыку. И Колька посмотрел на него. Он не только лицом гордый, но и руки у него тоже гордые. При разливе вина солидно напрягаются. А не в меру широкий подбородок еще более плющится, когда при наклоне головы прижимает галстук-бабочку. «И зачем я в этот кабак ее заволок?» — жалеючи вздохнул Колька, не зная, как ему дальше быть и что делать.
«А может, она раньше с ним крутила… — подумал он и побледнел. — Кажется, и на прошлой неделе она просила, чтобы я ее сводил в это кафе. Все ясно…» — и, сжав губы, он небрежно сунул ей в руки четвертак. Она удивленно и в каком-то добром расположении посмотрела на него. Но ему уже было все равно.
— Раз засветилась… — со злостью прохрипел он, — то, извини, третьим лишним быть не могу.
Голова его закружилась, и воздух вдруг показался ему каким-то удушающим. Мало того, он вдруг почувствовал свой санитарский запах. От него пахло больницей: сероводородными таблетками аминазина, который горстями пьют психи, постельным застиранным в хлорке бельем и ацетоном, которым он накануне растворял краску для больничных полов.
Холодно улыбнувшись самому себе, он коснулся рукой лица. Небритое, оно было как никогда горячим. Двое суток подряд он дежурил. Больные поступали почти непрерывно, и ему некогда было заняться собой.
Лиана вдруг резко встала из-за стола и прокричала на все кафе:
— Думаешь, плакать буду?! — И, скривив губы, со злостью добавила: — Я что, тебе жена?
Он открыл ногой дверь и сказал вставшей из-за стола матери:
— Мамань, я Лиану к черту послал, — и, прислонившись к двери, усмехнулся.
В доме было тепло. Пахло хлебом и сиренью, огромный букет ее стоял в банке на столе. Из открытой форточки слышно было, как щебетали воробьи. По комнате, не находя себе места, летала желто-оранжевая бабочка, порой она стукалась в цветную фотографию Лианы, которая висела у окна рядом с календарем. Колька сорвал ее фотографию со стены и бросил к печи. Захлебнувшись свежим весенним ветром, уперся руками в стол. Прищурив глаза, посмотрел на мать. Та была, как и прежде, высохшая и бледная.
— Говорила тебе с больными не связываться, а ты не послушался… — сказала она и, вздрогнув от кинувшейся к ней бабочки, закашляла со свистом и хрипом.
— Легкие… — жалостливо прошептал Колька и, подойдя к матери, любезно усадил ее за стол, сказал: — Ничего, мам, страшного. Мало ли у меня этих баб перебывало. Захочу, восемь штук завтра приведу. И все будут в доме моем сидеть и песни петь.
— Опять больные, что ли? — удивленно спросила мать.
— А чем больные не люди… — вспыхнул вдруг Колька. — Такие же люди, как и все, а может быть, даже и посерьезнее, посердечнее и поласковее, потому что душевные переживания познали…
— Если они будут такие, как твоя Лиана, то я выгоню их из дома, — вздыхает мать.
Колька сидит рядом. Ей хочется, чтобы он всегда был с ней. Она понимает, что жизнь ее на исходе и она скоро расстанется со своим сыном. Больше у нее никого нет на свете. Муж погиб на фронте. А две племянницы, которые живут в городе, приезжают один раз в пять лет.
— Не везет тебе, сынок, на девушек, — произносит мать и жалостливо смотрит на сына. — Тебе скоро сорок, а семьи ты так и не создал.
— Создам, мать… — бурчит Колька. — Все еще впереди… — И взрывается: — В чем, в чем я, мать, виноват? Ведь я с ними по-человечески, как порядочный. А они с недельку поживут и начинают озоровать. Месяц назад монтажницу с кирпичного приводил, помнишь, в моей комнате каждый вечер песни пела. Думал, путевая. А она погибшая оказалась. Спилась… А Лиана, разве ты забыла, как на первых днях танцевала. Живот заголит и адажио как зафигачит, а как выпьет, шмеля-вьюна танцевать начинает, и так ловко, только голые пятки сверкают… Допустим, она и дура, но прежний талант не отнимешь. Она не один раз мне говорила, что саму Эсмеральду танцевала, а затем Коломбину и Дону Анну.
Мать удивленно смотрит на сына, а затем произносит:
— Да пойми ты, не ты им нужен, а твои деньги.
— А как же другие женятся?
— Другим бог помогает… — растроганно произносит мать. — А тебе не везет… — И, подойдя к печи, поднимает с пола скомканную фотографию Лианы и, расправив ее, добавляет: — А еще хвалилась своей родословной. Видите ли, ее отец был одним из великих организаторов совнархозов. Ври ты больше. Пройдохой ты как была, так ею и останешься. Не знаю только, на что врачи смотрят. Но я бы на их месте тебя из психушки никогда бы не выпускала. Лечить тебя надо, ведьму гулящую.
Мать еще что-то бормочет, но Колька не слушает ее. Потерянно смотрит на свои руки, на скатерть, на букет сирени.
Мимо окна прошла незнакомая женщина, затем, остановившись, как-то подозрительно посмотрела по сторонам и вновь пошла.
— Нету ее… нет… — вздыхает Колька, и выходит на улицу. Ему душно. И как назло, у матери ничего нет выпить. Пенсию ее он всю пропил. Зарплату санитарскую тоже. И зачем он отдал Лиане четвертак? Пусть бармен ее поит. Раньше на месяц денег хватало. А тут почти все за три дня просадил. Уж больно понравилась она ему. Молодая, интеллигентная, самое главное, очень хрупкая. Колька давно мечтал бабу иметь хрупкую. Хрупкие женщины очень милые, так он считал. И вот познакомился на свою голову.
— Сынок, не переживай… — сказала мать.
Колька приветливо посмотрел на нее.
— А я и не переживаю… Погреться всегда с кем найду. Но чтобы постоянно жить, нет уж… Все они ведьмы… — и, обрадовавшись этим своим словам, рассмеялся.
Мать молча смотрела на него. Руки ее, как и она сама, сухие, морщинистые, то и дело вздрагивали. Платье, все износившееся, висит как на вешалке. Ему лет двадцать, а она его носит и носит. Не на что новое купить. Колька всю пенсию пропивает. А когда он с балериной познакомился, то пришлось в долги влезть.
— Сынок… — нежно трогает сына мать. — Вдруг я завтра умру, что с тобой тогда сделается?.. — И, вытерев глаза, добавляет: — Пропадешь, как пить дать пропадешь. Люди кругом чужие, так и готовы съесть…
Эти слова раздражают Кольку.
— Да не умрешь ты, мамань, — пытается он успокоить ее. — Зачем умирать? Живешь себе и живи… — Затушив ногой догорающий на земле окурок, добавил: — А вот если и дальше такие сволочи будут мне попадаться, то я, мать, честно тебе скажу, не выдержу. На второй заход в зону напрошусь. Не могу я по-человечески жить на этой воле. Мне в зоне намного свободнее, а тут одна заблудка… Я что ее, эту балерину, объедал?.. Я к ней всей душой, а она…
— Разве с больной что возьмешь… — пролепетала мать лишь для того, чтобы успокоить сына.
— Это она в психушке была больной, а на волю выпустили, значит, здоровая, — возразил Колька. — У Ней справка-заключенка о том, что она прошла курс лечения, врачи не дураки. Ты, мать, многого не знаешь, а я знаю, как-никак более полугода санитарю. И в лечении поднаторел. Некоторые больные горстями таблетки пьют и не умнеют, а эта месячишко на уколах прокантовалась и на целый год нормальную видуху приобрела, а может, даже и более. Хотя и повторный заход не исключен, у ней циклическая болезнь, то есть циклами фигачит. Таблетки ей не помогают, только уколы выручают, на одной из репетиций в двадцатипятилетнем возрасте она так закружилась, что остановиться вовремя не смогла, вот и грохнулась в оркестровую яму вниз головой. А до этого нормальная была. Сам видел, как она на респектабельных спектаклях-завитухах заглавные роли исполняет. Так копытит, что любой мужик губы распустит.
— Раз она такая всесторонняя, то почему ее никто в жены не взял?.. — не унималась мать.
— Это загадка… — согласился Колька и в оправдание развел руками. — Я ее ведь чуть больше месяца знаю. Горе, можно сказать, свело. Если бы она сегодня не взбесилась, то, может быть, у нас и любовь вышла бы…
— Впредь никогда не спеши… — сказала мать. — Понял?..
— Как не понять… — вздохнул Колька, соглашаясь с ней. Как бы то ни было, он любил мать и уважал ее.
Когда поздно ночью привезли балерину в приемное, буквально через полчаса вызвали Кольку. Вдруг ни с того ни с сего во время заполнения истории болезни она так возбудилась, что подняла над головой стул и со всей силы грохнула его об стол. Старушка санитарка успела на нее накинуть простыню, а подоспевший Колька, в две секунды повалив ее на пол, связал ей руки и ноги. После укола, удивленно посмотрев на Кольку, она сказала:
— А ты откудова такой?
— Отсюдова… — равнодушно ответил он.
Поначалу она неприятной ему показалась: кожа на руках вся в красных пятнах и ссадинах, волосы на голове все спутаны, точно она целый год не расчесывалась, платье широкое и старомодное, с длинными рукавами, видно, в психдиспансере ее переодели, чтобы спокойно везти в психовозке. Мало того, глаза у нее блестели точно у идиотки. И губы дрожали, как у олигофренички.
— И всегда ты так с девочками обходишься?.. — прошептала она, а потом, дернувшись, как закричит: — Тебе финкой бы горло проткнуть! Ишь, как на больничных харчах отожрался. Бабник-похабник. Пока ты здесь, я не останусь тут ни в коем случае… — И в беспамятстве затряслась, а затем начала биться телом и головой об пол, тараща на всех глаза и высовывая язык.
— Опять возбуждается!.. — сказала санитарка.
Но доктор поправил ее:
— Не возбуждается, а раздваивается, точнее разваливается. Одного укола мало, придется второй всадить… — и позвал медсестру.
Колька прижал больную к полу, и медсестра, не обращая внимания на ее истерический крик, без всякого волнения сделала укол. Но и после второго укола балерина долго не могла утихнуть. Кольке и крик, и она сама опротивели, и поэтому, чтобы поскорее избавиться от нее, он, спросившись разрешения у врача, привязал больную за руки и ноги к кровати. И передал по смене, как зафиксированную и остробуйствующую.
Утром ее, крепко выспавшуюся и успокоившуюся после действия лекарств, сменщик отвязал. Осмотревшись по сторонам, она спросила у окружавших ее больных:
— В арестантской я, что ли?..
— Нет… — успокоил сменщик.
А маленькая, худенькая и остриженная наголо больная добавила:
— В доме терпимости ты… Мы люди не чужие. У нас фабрика есть, где мы детские калоши клеим и рукавицы шьем. А еще у нас Клеопатра есть, купец приезжий, рыжий волк, портрет царя и два новеньких билета на дневной сеанс… — И, улыбнувшись, «худоба», торопливо достав из кармана своего рваного халатика маленький колокольчик, что есть мочи зазвонила им над головой и закричала: — Новенькая, дуй на руки, дуй. Если будешь дуть, голове полегчает. Мы все дуем, и нам легчает. Ты руки не разглядывай, ты дуй на них… И памятка твоя и ум постепенно восстановятся… Ура, ура!.. Да здравствует новенькая Клеопатра, купец приезжий, рыжий волк, портрет царя и два новеньких билета на дневной сеанс!..
К звонившей «худобе» вдруг подошла какая-то старуха в полосатом халате и с чалмой на голове. Уперевшись по-барски руками в бока, она прокричала на ухо звонившей:
— Господь с тобой!.. — И, вздрогнув вся, зарыдала: — Нитки, иголки, нитки, иголки… Пойду в милицию, может, свиданку с богом дадут…
«Худоба», перестав звонить, настороженно посмотрела на нее и прошептала:
— Что мне делать теперь?..
Старуха, бросив плакать, вдруг опять в какой-то радости прокричала:
— Господь с тобой!..
— Он не со мной, он с тобой… — в ответ сказала «худоба». — Потому что ты счастье ищешь… Душа у тебя связана, а ты все равно его ищешь…
Старуха, прижав к груди руки, смотрела на нее в каком-то восхищении. Морщинки на переносье вздрагивали. Грудь тяжело дышала.
— Канарейка в клетке, вот кто я!.. — громко произнесла она.
— Глядите, договоритесь у меня… — зорко наблюдая за ними, кричит санитар и прямо в палате закуривает.
Краем глаза смотрит на новенькую, которая очень премило сидит на краю постели. Халат ее расстегнут, и стройные ноги видит вся палата.
— Отстань… — шипит на санитара старуха. — Я тебе посылку свою отдала. А вчера мне мужик десять пачек сигарет передал. Куда ты их дел?..
— Как куда… — хмыкает санитар, глубоко затягиваясь. Он любит на виду у больных курить. Дразнить их. — Как куда? — улыбаясь, продолжает он. — В сейф-запасник положил. Доктор велел выдавать тебе меньше всех, по одной сигаретке через день, по ночам ты слишком громко хрипишь. Эмфизема у тебя, не дай бог, на моей смене окочуришься, отвечай тогда за тебя, в морг на вскрытие за сорок километров вези. Так что, уж прости… Я не главный командир, есть и повыше…
Когда Колька вечером пришел на смену, санитар, осмелев, перед уходом, уже без халата, в новом костюме подошел к балерине и сказал:
— Я отдал распоряжение, а точнее, уговорил врачей не стричь тебя… Так что будь добра, при случае уважь… — И, похлопав ее по щеке, спросил: — Тебя как звать?
— Лиана…
— Ты к нам поступала раньше?
— Нет…
— Первый раз такую разумную статуэточку вижу… — улыбнулся санитар и приказал: — А ну сними с плеч халат, я на тебя погляжу… Нет ли шрамов.
В голове Лианы какая-то тупость сидела. И в знак благодарности, что сменщик не остриг ее наголо, она сняла с себя халат. Санитар жадно ощупал ее грудь, плечи и внимательно снизу доверху оглядел.
— Ты чем живешь?.. — спросил он.
— У меня группа… — ответила она.
— Наркотиками не колешься?
— Нет…
— А ну повернись…
И она повернулась. И он, ласково хлопнув ее два раза по спине, сказал:
— Одевайся… — И, с уважением посмотрев на нее, когда она оделась, спросил: — Ты меня любишь?..
— Не разобрала еще… — тихо сказала она. — А во-вторых, я не распутная…
Санитар усмехнулся:
— Да я не об этом… Славная ты… — И сказал Кольке: — Что делать с ней, даже не знаю… Может, сразу поставить над больными старшей. Новой Клеопатрой назначить…
— Не спеши… — приостерег Колька. — Это она сейчас, покуда уколы действуют, смирная. А посмотрел бы ты, как вчера пол грызла, еле скрутил ее…
— Не знал, что она такая больная, — натягивая на голову кепку, сказал санитар. — А то бы после лечения ее на дом сопроводил… — и, не дождавшись, когда Колька, пересчитает больных, ушел.
Он, так же как и Колька, работал санитаром временно. Просто после лечения от алкоголизма в этой больнице решил немного подзаработать, а заодно погасить перерыв в трудовой книжке.
«Худоба», вдруг подойдя к Кольке, сказала:
— Ты посмотри, как она на тебя смотрит.
На что Колька раздраженно сказал:
— Надоели вы мне… — и выругался. — Рядом с вами чокнутым станешь. Черт знает чепуху какую-то день и ночь несете… И когда только отрезвеете.
Он сердито топнул ногой на «худобу». И та, понуро опустив голову, отошла к зарешеченному окну, следом за ней, что-то бормоча себе под нос и придерживая руками чалму, пошла и старуха.
Трое больных, накрыв голову одеялом и оставив лишь щелочку для глаз, увлеченные только им какой-то понятной мыслью, азартно ходили из угла в угол. Колька не стал их беспокоить. Тронь их, они так заорут и взбесятся, что и не рад будешь. Присев на стульчик у двери, посмотрел на балерину. Та сидела на кровати и в каком-то старании дула на руки, словно она их обожгла. Колька насторожился, но затем успокоился. Руки были как руки, целые и невредимые. «Ишь, как раздваивается, наверное, скоро опять психоз начнется…» — и пошел за врачом. Тот пришел неохотно. За ночь поступило много больных. И надо было заполнить истории болезни да заодно назначить лечение.
— Ты чего это?.. — ласково спросил врач балерину, присаживаясь рядом с ней.
— Отрезветь хочу… — улыбнулась она.
Доктор, пошевелив бровями, внимательно посмотрел на нее. Затем спросил:
— Детка, я вчера тебя опрашивал?..
— Не знаю… — ответила она и еще сильнее начала дуть на руки.
— Ладно, хватит воздух в тело вгонять… — сказал доктор. — Пойдем ко мне в кабинет, я тебя опрошу, а заодно сказку расскажу…
— Сопроводить?.. — настороженно спросил Колька.
— Не надо… — спокойно произнес доктор и, взяв балерину за руку, повел по коридору.
«И что в ней хорошего санитар нашел… — вздохнул он, глядя ей вслед. — Только привезли, а она номера отчубучивает…»
И сам себе сказал:
— Хватит, надо увольняться отсюдова.
«Худоба», выйдя из палаты, вежливо поклонилась ему. И он обрадовался этому. Поклон подтверждал необходимость предпринятого решения.
Она пришла от доктора примерно через час. И на вопросительный взгляд Николая произнесла:
— После опроса он меня в лабораторию отослал. — И добавила: — Почему вы на меня так смотрите, словно меня бог только что сотворил?
— Надо, значит, и смотрю… — ответил он и вздохнул. — По долгу службы. Кто знает, что у вас на уме?
Она улыбнулась.
Колька сидел на стуле. А она вдруг неожиданно подошла к нему из-за спины, и он почувствовал на себе ее тепло.
Устыдившись чего-то, он медленно встал и сказал:
— Не полагается больным так близко подходить… Я понимаю, что у вас, может быть, и нет никаких злых умыслов против меня, но другие больные могут это ваше поведение расценить как сигнал к атаке, то есть нападения на меня… И если она начнется, то несдобровать ни вам, ни мне…
Она быстро отошла от него, примерно метров на пять, и сказала:
— Мне как-то неудобно, что вы меня охраняете… Совсем недавно вы так строго посмотрели на меня, что я испугалась. Вот и пришлось спрятаться за вас.
— Вы до этого были во многих психбольницах. Что же тут удивительного… — сказал он уравновешенно и уважительно.
— Но это в других, а в вашей первый раз… — улыбнулась она.
— Наша больница для вас не сюрприз, у нас все строго… Все двери на треугольных ключах, на работу и с работы возят на специальных автобусах — психовозках, телевизор смотреть разрешено только по воскресеньям, куревом распоряжается лечащий врач, а когда его нет, старшая сестра…
— А лес у вас рубят?.. — обиженно вдруг спросила она.
И он это заметил и, чтобы успокоить ее, сказал:
— У нас лесоповала нет. Но все принудчики, и даже те, кто совершил убийство по состоянию «чока», работают на резиновом заводе грузчиками. Приезжают оттудова как черти, все в саже…
— Я тоже хочу на резиновый завод… — перебила она его.
— Пожалуйста… — ухмыльнулся Колька. — Я не против, если врач разрешит.
— А женская бригада там есть?.
— А как же… — ответил он, удивляясь странному ее любопытству. — И не одна бригада, а две, хотя на резиновый завод посылают в основном только старух. А молодых девиц в исключительных случаях.
— Почему?.. — с прежним любопытством спросила она.
— Вы что, прокурор?.. — хмыкнул он.
И хотя грубо произнес эту фразу, ему нравилось разговаривать с балериной. С ней не то что с некоторыми другими — бред выслушивать. Она почти нормальная.
— Мне интересно… — воскликнула она и добавила: — Если можно, помогите мне на резиновый завод попасть. Там все же лучше, чем здесь.
Он посмотрел в ее странно доверчивые глаза и откровенно сказал:
— Молоденьких на завод потому не пускают, что они часто беременными становятся. А это для нашей больницы большие хлопоты… В этом году были случаи, когда рожали больные, не участвующие в работах на резиновом заводе.
— Но как в таких условиях… — покраснела она. — У вас все запирается, да и в этом здании, как я поняла, одни женщины находятся.
Продолжая удивляться ее любопытству и желанию поговорить, Колька улыбнулся и ответил:
— Были у нас тут два санитара, да и братва, которая в соседнем корпусе от алкоголя лечится, тоже пронырливая… Санитарских кадров не хватает, поэтому их очень часто на подмогу посылают…
Балерина умолкла. В растерянности опустив голову, носком правой ноги начала нервно тереть пол. Пухловатые губы ее еще более налились. Волосы распустились. Зажатый промеж колен халат обтягивал налитые мускулистые бедра. Она подняла голову и так настороженно посмотрела на Кольку, что ему стало неловко. Бегло осмотрев палату, он сказал:
— Вы так меня расспрашиваете, словно первый раз в психушку попадаете. Разговаривать вам, что ли, не о чем?..
— Да, не о чем… — кивнула она и, рукой поправив волосы, приветливо посмотрела на него.
Кольке делать нечего. И поболтать он тоже не прочь. Снисходительно улыбнувшись, он спросил:
— По мужу небось скучаете?
— У меня нет мужа… — прошептала она. — И не было…
И тут же напряглась. Прижавшись к стене, у которой стояла, отрешенно посмотрев в окно, за которым алкоголики шумно гоняли мяч, сказала:
— Я балериной мечтала стать, понимаете, балериной… — И настороженно спросила его: — Давно я тут?
— Со вчерашнего дня… — ответил он и, заметив, что она, как и в день поступления, начинает вся как-то напрягаться, хотел было нажать кнопку вызова врача. Но передумал. Неудобно получалось. Столько времени с ней откровенничал, и вдруг ей опять всадят тройную дозу аминазина, после которого она будет сутки спать, а проснувшись, станет, как и все остальные в палате, заторможенно-вялой и ни на что не реагирующей.
— Успокойтесь… — сказал он тихо.
— Нет, нет!.. — истерично прокричала она и, задрожав вся, добавила: — А вот это вы видели!.. — и, сняв тапки, пробежалась по палате на одних носочках, как на пуантах.
Больные, вскочив с постелей, уставились на нее.
— А вот это видели!.. — прокричала она вновь и, замахав руками точно крыльями, прошлась на носочках по кругу, а затем, подпрыгнув чуть ли не к самому потолку, мягко опустилась и закружилась на одной ноге, как юла.
И больные и Колька так все и ахнули. Не было в их палате еще таких чудес. Кружиться на одном месте после курса таблеток каждый мог, но чтобы так мастерски, на одной ноге!.. Короче, случай был редчайший. И «худоба», та, что самая первая советовала балерине на руки дуть, в каком-то восторге подпрыгнув на одном месте, прокричала собравшимся вокруг больным:
— Арестованная, а как прыгает! Так, чего доброго, и в окно вылетит… — И, протянув руки к балерине, сказала. — Голубушка, ты не отошедшая, ты вошедшая… Матерь городов ты. Дорогая, покружись еще, я тебе за это двадцать пять копеек дам и чашку супа.
И в ответ на ее просьбу балерина закружилась еще более.
— Браво, браво!.. — захлопали в ладоши и засвистели больные.
А когда балерина, вновь взлетев, благополучно приземлилась, все кинулись к ней и начали обнимать ее и целовать.
— Это я Эсмеральду вам станцевала… — захлебываясь от восторга, что ее поняли, начала объяснять балерина. — «Эсмеральда» — моя самая любимая вещь. Сильные вращения, туры в воздухе, горячая стремительность танца, па-де-бурре, па-де-де, затем снова па-де-бурре. У Эсмеральды была мать сумасшедшая… Поэтому я не просто здесь оказалась. Все связано…
— Вы хотите сказать, что вы репетируете в сумасшедшем доме… — перебил ее Колька. — Нет, даже не думайте об этом Я не позволю этого… Свобода свободой, но есть строго определенные рамки и границы, которые душевнобольные не имеют права переходить…
— Из-за таких санитаров, как ты… — прокричала вдруг какая-то совсем новенькая больная, — больные еще более тупеют. Твое постоянное присутствие делает нас посмешищем. Слава богу, мы еще не глупые. Ты создан лишь для того, чтобы создавать нам душевные неудобства. Санитарство не нужно. Долой санитаров. К черту нашего санитара. Он мерзавец. Если я вам расскажу, как он надо мной издевался…
— Все правильно… — поддержали ее вдруг несколько точно таких же шизофреничек. — Этот наш санитар не просто алкоголик. Он сумасшедший алкоголик… Мы ошиблись в санитаре. Короче, за себя не ручаемся…
— Разговорчики!.. — прикрикнул Колька на возбудившихся больных и ласково погрозил им пальцем. — Если будете продолжать шуметь, вызову доктора и он назначит вам по дополнительному уколу…
Услышав это, больные притихли. Балерина, приговаривая: «Да здравствует Эсмеральда!» — вновь запрыгала по палате, возбуждая своим азартом больных. Раскрыв рты, они смотрели на нее как на чудо. Им не нужен был санитар, им нужна была только балерина и ее Эсмеральда. Больной мозг изменчив, не одно и то же действие или событие извне излечивает его, а постоянная смена, их разнообразие.
— Дочка, как тебя зовут? — спросила балерину «худоба».
— Лиана!.. — прокричала та ей в прыжке.
— Неплохо!.. — улыбнулась «худоба» и с такой открытой злобой посмотрела на Кольку, что он вздрогнул.
«Ну и бабка… Видно, порешить ей человека ничего не стоит…» — заключил Колька и спокойно выдержал ее взгляд. Смутившись этим упрямством санитара, «худоба» отбежала в сторону, точно ужаленная. Кольку временно прикрепили к женской палате. Здесь он должен был пройти практику или, точнее, стажировку перед отправкой в мужскую буйную палату. Он с нетерпением дожидался того дня, когда его открепят от этих баб. Надоели они ему своею простотой и какой-то неестественной однообразностью. Скучно с ними, муторно. На работу идешь, как на каторгу.
Балерина, напрыгавшись, стала знакомиться с больными, обнимать их и жать им руки. «И кто ее только выточил…» — удивлялся Колька стройности ее тела. Он еще не умел прятать этот по-особому мужской взгляд, потому что балерина, перехватив его, тут же спрашивала его:
— Почему вы так смотрите на меня, словно собираетесь на мне жениться?
— Это вам так кажется… — старался успокоить он ее. — Вы лечитесь, а я работаю. Да и у наблюдателя всегда взгляд беспокойный…
— А наш санитар может лаять как собака… — сказала вдруг «худоба».
И Колька, не выдержав, оборвал ее:
— Смотри, старая, договоришься у меня…
— Спасибо… — улыбнулась «худоба» и добавила: — Но, кроме всего прочего, я хочу напомнить, что душевнобольные ненаказуемы… Это самые добрые люди, и обижать их не следует… — и, отведя балерину в сторону, что-то прошептала ей на ухо.
И вскоре больные стали называть балерину Клеопатрой.
— Дева красоты! Дева красоты!.. — закричали они.
Шум в палате поднялся не на шутку. Николай грозно прокричал:
— Прекратите беспорядки!.. — и поднял над головой кулак.
Больные, разбежавшись по углам и по койкам, приутихли. Балерина и Колька остались в центре палаты одни.
— Извините, но мне почему-то стало очень весело… — сказала она. — Я никогда так не кружилась…
— Я понимаю вас… — буркнул Колька, вежливо отводя ее к постели. — Но в палате этого делать не полагается. Были бы вы здесь одна, другое дело, а то ведь здесь больные, которые от ваших прыжков возбуждаются.
— А разве им разрешено шуметь? — остановившись у своей постели, она указала на окно, за которым, крича на весь двор, гоняли резиновый мяч алкоголики.
— Они другое дело… — поправил ее Колька. — Они к душевнобольным не относятся… — И добавил: — У них режим свободный, а у вас строгий. Они без санитаров обходятся, а вы…
Глаза ее вдруг точно так же, как и в день приема, злобно сверкнули. Она не присела на кровать, как все больные, а уперлась в спинку кровати. По взгляду балерины, хотя опыт работы у него был мал, Колька понял, что она начинает раздваиваться. Кнопка вызова врача была далеко. И он опять почему-то решил повременить с вызовом. Поза «Эсмеральды», хотя он и стоял от нее, загородив проход в трех метрах, была очень напряженной. Словно Колька наступал, а она оборонялась. Да и взгляд уже не был тем прежним — доверчивым и искренним. Фальшивость и наигранность в нем были. Чтобы не выдавать своей настороженности, Колька, опустив руки в карманы, звякнул треугольными ключами. Для всех больных, кто более-менее соображал, звон ключей обозначал, что санитар сердится. Новенькая больная этого не знала.
— Как ваше имя-отчество? — спросила она.
— Николай Николаевич… — ответил он как можно спокойнее.
— А можно Колей тебя звать?.. — хитро улыбнулась она, впервые назвав его на «ты».
— Пожалуйста… — ответил он, и от передергивания ее плеч стало ему опять не по себе. «Жаль, сменщик на нее смирительную рубашку не одел, а я тоже не догадался…» — подумал Колька. Лицо балерины из приветливого и красивого вновь, как и в день приема, стало суровым. И он понял, что предстоит работа…
Чтобы снять тревожные мысли, со всей силы звякнул ключами. Почти все больные вжали головы в плечи и притаились. В палате наступила мертвая тишина, перебиваемая криками алкоголиков.
— Так вот, Коля, ты, наверное, теперь понимаешь, что я не больная… — торжественно произнесла она.
Он в нерешительности молчал, все еще не понимая, та ли перед ним балерина, с которой он несколько минут назад разговаривал.
— Я не больная!.. — прокричала она. — Я нисколько не больная… — И, указав на больных, добавила: — Они все это видели, я убедила их…
После этих слов Колька окончательно разуверился в ней. И если раньше не спешил нажать кнопку вызова врача, то теперь решил сделать это безотлагательно.
— Насчет больных вы немножко неправы… — он на некоторое время отвлек ее этой фразой и, отступая, чуть приблизился к вызывной кнопке, которая была метрах в десяти. Если сразу же пулей кинуться к кнопке, больные не поймут. Их сознание и подсознание, хотя они и приутихли, возбуждено и заряжено балериной. Звон ключей может отвлечь на очень короткое время, за которое он навряд ли незаметно сможет добраться до кнопки. Больные знают, что после звона ключей Колька рано или поздно вызовет врача, который прикажет привязать балерину к кровати и всадить ей три страшно жутких и больных укола. Почти все это они испытали на себе.
«И зачем я ее только пожалел…» — замер Колька. Он нежно смотрел на приутихших больных, которые, судя по всему, были злы на него. В палате давно уже не делались уколы, и раздвоиться им всем было сущий пустяк. Если броситься к кнопке бегом, они все равно настигнут. В дверь выбежать он тоже не успеет, потому что она закрыта на два замка. Палата глухая, тупиковая, и крики о помощи навряд ли кто услышит. Да и вызванный доктор придет не сразу, примерно через двадцать минут. А за это время Кольки уже не будет. «И зачем я только согласился санитарить?..» — в растерянности подумал он и незаметно сделал к кнопке еще один шаг. У него все же была надежда. Небольшая, слабенькая, но все же надежда. После нажатия кнопки можно стать спиной к стене и биться насмерть, то есть пустить в ход руки и ноги.
— Ты думаешь, я сошла с ума?.. — продолжала наступать балерина. И некоторые больные, уже не обращая внимания на звон ключей, становились рядом. Это придало ей еще большую уверенность, и Лиана, сделавшись необыкновенно гордой, произнесла:
— Почему ты молчишь? Я хочу слышать от тебя вразумительный ответ.
Она задыхалась от волнения. А глаза так впились в него, что ему стало холодно. Он незаметно отступил на шаг.
— Ты кто такой?.. — усмехнувшись, спросила балерина. Почти все больные встали с постели и с животной покорностью подошли к ней.
— Санитар… — непонимающе ответил он.
— Ха-ха… — засмеялась она. — И не стыдно тебе, мужику, находиться среди баб… Срамота… Ты даже не представляешь, как ты глупо перед всеми нами выглядишь…
После этих слов Кольке захотелось кинуться на балерину и так связать ее простынями, чтобы она и пикнуть не могла. Но «худоба», которая, как и все остальные, приняла сторону балерины, указывая на него пальцем, точно паровоз прокричала:
— Он не санитар, он алкоголик… — и, округлив глаза, захохотала. — Два месяца назад он вместе со всеми резиновый мяч гонял. Мы не хотели его, мы от него отказывались. Его к нам насильно поставили…
Поняв, что балерине нравятся эти ее слова, «худоба» расходилась еще более. Подняв над головой сжатые в кулаки руки, продолжила:
— Он не санитар, он плотник. Он гвозди в руки наши заколачивает, распинает, душит, вяжет, еду забирает… Из-за него посылки перестали доходить, а курево он «налево» втридорога продает. Деньги, которые нам передают, присваивает. Он все пропивает… Все, все… Даже больничную краску. А скоро он и нас всех пропьет… А его напарник по субботам и воскресеньям отпускает нас к алкоголикам и требует, чтобы мы любили их. Он заодно с ним. Когда я поступала, он разбил мне глаз… А вдове прапорщика… — и «худоба» указала на высокую наголо остриженную женщину, которая была выше и шире Кольки, — руку выдернул и два зуба выбил. А у Зои, которая умерла, перстень снял и с напарником пропил. А девочке одной пересыльной, чтобы она не храпела, напарник позвоночник табуреткой проломил, а он его не выдал и доктору сказал что хребет от судорог лопнул. А еще его напарник нас раздевает…
Колька не выдержал и сказал:
— А при чем здесь я?..
— А при том, что все вы заодно… — точно сговорившись, хором вдруг прокричали «худоба» и балерина.
До кнопки оставалось три шага.
— Если я в чем виноват… — сказал вдруг Колька, — то давайте сядем и все обсудим.
— Алкоголиков не обсуждать надо, а вешать!.. — прокричала вдова прапорщика и, подойдя к Кольке, замахнулась на него. — Если бы мой муж не пил, я бы сюда не попала. Клонись в ноги, клонись!.. — закричала она пуще прежнего. — Я тебя топтать и презирать буду…
— Клонись, клонись!.. — закричала обрадованно «худоба», тоже наступая на него. — Чтобы ты больше в нашей палате никогда не был, мы тебя съедим. Мы не хотим тебя… — И, указав на балерину, она сказала: — Мы будем подчиняться только Клеопатре Египетской… — и что есть мочи прокричала: — Ура-а-а! Да здравствует Клеопатра Египетская! Ура-а! Ату его!.. Ату-у-у!..
И палата вся задвигалась и зашумела. Параноики в радости стали обнимать олигофренов. А шизофреники старческих слабоумов. Балерина торжествовала. Победа была за нею. «Худоба», накрывшись простынею, ощущала себя на седьмом небе. Из-под дальней угловой койки вдруг вылезла прыщавая длинноухая старуха, которая все время там и жила, и, подойдя к Кольке, прошептала:
— Вавила, ты ли это?..
Ее красные налитые глаза от постоянной подкроватной темноты были рачьими. Питалась она плохо, в основном корками и объедками, которые оставались от больных. Старуху никто не замечал, никто не обращал на нее внимания. Единственно, чем отмечали ее медперсонал и больные, так это тем, что никогда не занимали ее постель. Постельное белье на кровати не менялось, потому что старуха спала на полу. Была она грязная и вечно голодная. Зубы у нее были желтые и огромные, как у лошади. Во рту не помещались и поэтому выступали наружу.
— Пропала твоя головушка… — проскрежетала она, торопливо закатывая рукава грязного халата. — И учти, мне не тебя жалко. Мне твоего отца Осипа жалко. Ох как жалко…
— Клонись в ноги, я тебя презирать хочу!.. — закричала опять в каком-то бешенстве вдова прапорщика и своей длинной ногой так ударила Кольку, что он отлетел к стенке. Ох как он обрадовался этому удару. Кнопка была рядом, и он без всякого труда надавил на нее, да не просто, а глубоко, что означало всебольничную тревогу. Сигнальная лампочка над потолком симпатично засияла. Больные, увидев ее, замерли.
— Корова, лучше бы тебя тут и не было!.. — закричала «худоба» на вдову прапорщика. — Что ты сделала? Что?..
— Это не я… — заплакала вдова. — Это черти влезли в мою голову.
— Что это обозначает?.. — спросила балерина больных, указывая на лампочку.
— Тревогу… — пояснила «худоба». — Сейчас прибегут санитары и врачи… Свяжут нас простынями и так уколами законопатят, что мы будем целую вечность спать…
Больные заслонили от Кольки дверь, и открыть ее уже не было никакой возможности. Мало того, две олигофренички длинными безобразными ногтями без всякого труда выкрутили с ограничителей шурупы и засунули их в замочные скважины. Теперь двери открыть как снаружи, так и изнутри можно было только ломом. Самая высокая больная, чуть приподнявшись на носочках, своими жердеобразными руками вырвала лампочку вместе с проводами. Для Кольки это могло стать причиной трагедии. Цепь прервалась, и сигнал тревоги на центральный диспетчерский пульт теперь не поступал. Мало того, диспетчеры кратковременность звучания могли принять за ошибку и отказать в помощи.
Балерина, понимая, что может попасть в очень трудную ситуацию, забегала по палате, как юла. Лишь одна «худоба», чего не ожидал от нее Колька, была спокойна как никогда.
Не зная, что может произойти дальше, Колька стоял у стены как истукан. Единственной надеждой продлить спасительное время было физическое сопротивление всей этой массе.
«Боже мой… — в страхе размышлял он. — И зачем я только связался с этой подработкой? Был бы я лучше алкоголиком, чем сейчас смертником. Это же людоеды, настоящие людоеды… От них избавились, а я, дурак, решил на них подзаработать…»
Колька был зол не только на больных, но и на себя. Он ненавидел и ругал себя за то, что разрешил балерине прыгать в палате. Именно после прыжков больные полюбили ее и все приняли эту неожиданно возникшую гордую бешеность как освобождение от его санитарства. И только он об этом подумал, как толстенькая узкоглазая параноичка, которая раньше клялась в любви к Кольке, прокричала:
— Колька присвоил две мои посылки. Долой его, долой санитарство…
И, растерявшись было, больные вновь объединились. Крик придал им силы. Длинноухая прыщавая старуха зубами, точно собака, прогрызла новый Колькин ботинок и, сорвав его с ноги, полезла под первую попавшуюся койку. Однако быстро вернулась и, став на четвереньки, приготовилась ухватиться за оголенную Колькину ногу. Вдруг балерина, пришедшая в себя, прокричала:
— Стойте, он еще нам нужен!.. — И спросила Кольку: — Ключи от оконных решеток у тебя?..
— Нет… — ответил Колька.
— А у кого? — допытывалась балерина.
— У замглавврача…
— Врешь… — крикнула она. — Он тоже небось, как и ты, вор…
— Я не вор… — попытался возразить Колька.
Ему становилось не по себе. «Неужели сигнал не услышали?»
Прошло пятнадцать минут, а помощь не приходила. Даже топота шагов не было слышно ни в коридоре, ни на лестнице.
— А зачем ключи?.. — решила подсказать балерине «худоба». — Если есть у него голова… Мы возьмем его за руки и за ноги. Пару ударов, и он вместе с решеткой и окном вылетит наружу…
— Только хорошо бы его перед этим освободить от мужицкой крови… — предложила вновь осмелевшая вдова прапорщика. — Он мне не нравится. Я люблю полных, а он худой… алкоголик атрофированный…
Услышав это, Колька в ужасе прокричал:
— А-а-а!..
Прыщавая длинноухая старуха поняла это как сигнал к атаке. Став на ноги, она прыгнула на Кольку. Сорвала с него брючный ремень и опять залезла под койку.
— Был бы хоть санитар как санитар, а то алкоголик атрофированный… — завыла вдова прапорщика и кинулась на Кольку с кулаками.
Балерина раздвоилась. Сняла с себя халат и в какой-то необыкновенной радости, хлопая руками точно крыльями, начала танцевать по палате.
«Как была она дурой, так и осталась…» — краем глаза глядя на пируэты балерины, подумал Колька. Почти все больные, страшно разъяренные и злые, за исключением двух двойняшек-олигофреничек, которые в жизни своей никогда не дрались, накинулись на Кольку с целью разрешения неожиданно возникшего вопроса: мужик он или баба. Прыщавая старуха, выкарабкавшись из-под койки, в растерянности смотрела на кучу-малу и плакала. Как и в другие прежние расправы над санитарами, за ее тридцатипятилетнее пребывание в этой палате ей навряд ли опять что достанется.
Буквально за какие-то две-три секунды с Кольки слетели халат и рубашка.
— Сумасшедшие, что же вы делаете?.. — орал он, отбиваясь.
Но больные были непробиваемы, они лезли как танки.
— Я и курево вам отдам, и посылки… — орал он. — Только не трогайте. Я мужик, говорю, мужик… Если не верите… Я ваш брат, каторжанин-алкоголик. Неужели позабыли, как я мячик за окном гонял? Вы тогда беспризорные были… Я не хотел… А главврач, чтобы срок скостить, меня к вам поставил…
— Врешь!.. — кричала «худоба».
— Ты не мужик, ты баба!.. — орала вдова.
Колька отмахивался от налезавших на него разъяренных женщин руками и ногами. Когда-то в детстве ему показали приемы каратэ, и это ему сегодня пригодилось.
От сумасшедшего дерганья джинсы Колькины лопнули по шву.
— За что?.. — заорал он.
— Щекочите его!.. — закричала вдруг маленькая больная с блестящими глазами. — Все алкоголики щекотки боятся…
Для сумасшедших характерно непостоянство действий. Столпотворение идей в их головах мешает достигнуть намеченной цели. Полураздетого Кольку телами прижали к стене, а двое больных, сняв с него носки, с необыкновенным наслаждением начали щекотать ему пятки. Колька, захохотав, начал извиваться точно уж. Но женские тела хоть и дрожали, но удерживали его у стены.
— Ха-ха!.. Помогите!.. — что есть мочи кричал Колька, выбиваясь из сил.
Балерина, устав от своих па-де-де и хлопанья руками, не обращая внимания на происходящую расправу, на полусогнутых прыгала по палате. Что было бы дальше с Колькой, трудно сказать. В один из пиков производимой над ним щекотки вдова прапорщика, прижимавшая Кольку сильнее всех вдруг придушенно вскричала:
— Такой маленький!..
Все растерялись. Щекотку прекратили.
«Худоба» спросила:
— Кто маленький?..
Вдова, отдышавшись, во всю глотку опять закричала:
— Такой маленький!..
Две больные, накинувшись на нее, стали что есть мочи трясти и допытываться:
— Кто это такой маленький?..
Она, видно начав раздваиваться, зациклилась на одной и той же фразе:
— Такой маленький…
А когда ее под угрозой битья спросили, кто же Колька — мужик или баба, она ответила:
— Не поняла… Но что алкоголик, это точно…
— Если он наш санитар, мы должны о нем все узнать… — прокричала «худоба» и, боясь, что и она вот-вот раздвоится, так как прояснения в ее памяти были недолгими, со всей злостью кинулась на Кольку.
Вскоре джинсы и майка были с него сняты. И до того момента, чтобы предстать в чем мать родила, оставалось буквально каких-то две-три секунды, как вдруг две олигофренички, до этого спокойно стоявшие в сторонке, вдруг громче всех прокричали:
— Горько! Горько!.. — и что есть мочи дружно захлопали в ладоши.
От этого нового поворота «худоба» раздвоилась. Бросив Кольку, она прошептала:
— Надо же, вроде тихие, образованные были до этого девки, а вот тебе на, отчубучили… Кого ему, алкоголику, целовать? Стену, что ли… Вот так милость с их стороны. И кто просил этих олигофреничек высовываться? Таблеток, что ли, каких нализались или просто такими уродились? Орут как бешеные «горько, горько». Таблетки надо водой запивать, и не будет тогда горько… Считают себя благородными. А по лицу видно, дуры дурами!..
Остальные, еще покуда не раздвоившиеся, приговаривали:
— Правильно! Все правильно, сокровище ты наше!.. — И, бережно взяв Кольку за руки и за ноги, усадили его в центре палаты на гору, сделанную из подушек.
И такие женские ласки начал испытывать на себе Колька, что, позабыв все обиды, тут же растаял. Лучше женской заботы, чем эта, раньше никто к нему не проявлял. Его целовали в щечку, расчесывали волосы на голове и гладили руки. А какие слова говорили. В одно ухо шептали: «Ты отец великий, наш ты хлопотарь…» А в другое: «Ты не просто санитар, ты министерский санитар…» А затем на него очень нежно дуть начинали и говорили-приговаривали: «Ты один у нас такой из фарфора. За твоей спиной не пропадешь… Все дураки только и мечтают иметь такого санитара. Надзирать он не надзирает, а за душой наблюдает… Он долготерпим и зря больных не слопает. Слава ему! Слава ему!..»
«Вот тебе и дурдом, вот тебе и больница!.. — восхищался Колька. — Фараоны такого не ощущали. Если теперь не пью я, то, чего доброго, в радости от такой рекламы и запьешь…» — и, точно кот, в удовольствии щурил глазки. И уже ему хотелось отменить сигнал тревоги. Вот он уже, сладко позевывая, засыпает. Лелея всего лишь одну мысль: «Было бы это на воле, то послал бы кого-нибудь в магазин, чтобы для полного удовольствия остограммиться…»
— А водки у вас случайно нет? — тихо спрашивает Колька больных.
— Откуда… — лепечут те и, чтобы не обидеть его сухим законом, слаще прежнего шепчут: — Министерский ты наш, отец-царь, хлопотарь…
А грохот-топот ног по лестнице и по коридору все громче и громче. Два раза дернулась толстая металлическая дверь, в которой по неизвестным причинам заклинены были боковой и центровой замки. А затем она тут же рухнула, точно простреленная пушечным ядром. Есть такая незаменимая в психушке отмычка-взрывчатка, через пару секунд любая стена может быть уложена наповал. Первыми ворвались в палату два санитара с носилками. За ними пожарник с брандспойтом, врачи с простынями и прочие службы экстренной помощи, общее число которых составляло более двадцати человек. Но, забежав в палату, они все растерялись. Больные, в том числе и балерина, были на своих местах. Они лежали спокойно, строго соблюдая режим тихого больничного часа. Вот только санитар Колька, к удивлению всех, в одних трусах лежал на горе из подушек и, откинув назад голову, храпел на всю закрутку.
— Ты в своем уме? — стали будить его санитары. — Создал тревогу, а сам спишь…
— Это не я… — сквозь сон пробормотал Колька.
— А кто же еще… — вспыхнули санитары. — Тоже мне, маленький…
И вдруг, увидев обгоревшие на потолке провода от сигнальной лампочки, развели руками:
— Понятное дело. Провод на провод… И, выходит, он не виноват…
Приведя Кольку в чувство, спросили:
— Почему ты голый? Неприлично все же, женская палата…
— Мне жарко… — сказал Колька. — А во-вторых, я своим видом никого не оскорбляю…
— Все ясно… — заключили врачи. — Пары аминазина… — И, сделав Кольке нужные уколы, отнесли его в кислородную палату, где он до утра должен был лежать и приходить в себя.
Вот такое вот неприятно-приятное раздвоение произошло с Колькой на второй день пребывания балерины в его палате. Он любит его вспоминать. И кому рассказывает о нем, все, конечно, смеются и никто не верит.
— Если вовремя раздвоиться, то это с любым произойдет… — доказывал Колька.
Но как это надо было вовремя раздвоиться, он и сам толком не знал.
После этого случая Кольке объявили выговор и велели отдежурить подряд трое суток «штрафных», то есть без оплаты. Он не обиделся на такое строгое наказание, а, наоборот, даже обрадовался. Ему хотелось работать в больнице день и ночь непрерывно. Неожиданно он полюбил Лиану. После проведенного углубленного лечения она сразу же поумнела и перестала возбуждаться и раздваиваться.
«Если на улице ее встретишь, то и не подумаешь, что она чок…» Слово «чок» на санитарском жаргоне обозначало чокнутый, то есть не в своем уме. Грубое оно, конечно, но ничего не поделаешь, все санитары так говорят.
Когда сменщику Иоське рассказали о том, что произошло с Колькой в палате, он спокойно заключил: «Перегрузился парень, вот и вышло у него помутнение в мозгах…»
Но для приличия все же спросил:
— Коль, что это с тобой такое произошло? Вся больница о тебе только и говорит.
Колька спокойно ответил:
— Надышался паров аминазина. Он, этот аминазин, для больных привычен, а мне в тягость…
— А правда говорят, что больные удавить тебя хотели?.. — Иоська был любопытный малый. Ему всегда хотелось все знать. И добавил: — Неудобно как-то получается. Одно дело, если бы мужики давили, а то ведь бабы… — и заржал. — Ох и лягаются они, умрешь с ними. Один раз они и на меня накинулись, еле отбился от них… Особенно эта «худоба», поморка старая, так и лезет, кричит: «Ты мою тринадцатую забрал». А на кой она мне, эта ее тринадцатая зарплата, если я ее не видел и в руках не держал? Говорят, что она, покудова добивалась от своего предприятия тринадцатой зарплаты, и с ума сошла. Куда только ни обращалась, а зарплату ей все равно так и не выдали. Уморы они, эти бабы, ох уморы… Иногда хвосты поджаты, на койках точно ангелы сидят, а иногда так расходятся, словно нечистая сила в них вселяется, так и ловят момент, чтобы тебя втихаря оглоушить. А иногда, словно по свистку, как взбудоражатся, кричать начинают, рвать на себе одежду, безобразничать. Доктора с медсестрами не успевают аминазин колоть. Да и сам с ними так накрутишься, что белый свет не мил. Ты первый год работаешь, а я как-никак третий, так что, если замечаю назревающий шмон, без разбора вяжу простынями полпалаты, и они тут же утихают… — И, успокаиваясь, Иоська добавлял: — С мужиками намного легче, чем с бабами. Хотя там уж если кто оглоушит, так оглоушит. Одному в мужской палате никак нельзя дежурить, только втроем.
Иоська работает санитаром в больнице потому, что его нигде на работу в районе не берут. Проштрафился он за пьянку, да как еще проштрафился. Характер у него такой: бывает, устроится на завод слесарем, дня не проработает, а на другой, глядишь, уже в вытрезвитель попадет. Ему сорок лет, а у него уже три трудовые книжки с указанием «продолжение следует», и почти во всех кратковременные сроки работы да штампы «принят — уволен». На работу его обычно устраивала спецкомиссия райисполкома, а иногда, в виде исключения, и милиция. Милиция заставляла кочегарить в самых захудалых кочегарках, чего Иоська страсть как не любил.
Пребывание в психбольнице было для него раем. Здесь он перестал пить и приобрел клевую «сидячую» работу. Да и палату ему, как физически слабосильному, выделили самую что ни на есть безопасную, женскую из разряда полуспокойных. Редко к женским палатам приставляют санитарить мужиков. Но если санитаров в больнице не хватает, приходится ставить кого угодно, лишь бы только порядок в палатах соблюдался. На воле, конечно, и Колька, и Иоська всем говорили, что они с мужиками работают, да и не с психами, а с алкоголиками; а чтобы солиднее звучало, объясняли, что они не смотрят за ними, а бригадирствуют, учат их в мастерских рукавицы и тапочки шить. Не все алкоголики после лечения соглашались санитарить в больнице. Многие считали эту работу для себя унизительной, хотя и платили неплохо, все же как-никак вредность. Некоторым она казалась самой что ни на есть неэтичной, особенно если дежурить в женских палатах. И рассуждали так: свои бабы дома надоели, а тут еще они и сумасшедшие.
Колька с Иоськой, невзирая ни на что, работали. Им некуда было деваться. Кольку тоже нигде не брали на работу в районе, хотя он и думал со временем покинуть психбольницу.
Случай с Колькой напугал Иоську. И он начал как можно чаще вязать подозрительных больных, страхуя себя от возбуждения всей палаты.
Колькиным объяснениям насчет инъекционных паров аминазина он не верил. Да и раздвоение не признавал. Считал, что только белая горячка может затуманить Кольке разум.
Дверь в палате отремонтировали в тот же день, наладили и сигнализацию. Электрики заменили патрон в потолке и ввинтили новую лампочку, а чтобы ее больные впредь больше не вырывали, надели на нее металлическую сетку, то есть зарешетили. Главврач провел с Колькой часовую беседу о вреде паров аминазина. Под Колькиной палатой на первом этаже находился процедурный кабинет, где почти день и ночь в две смены кипятились шприцы для производства инъекций аминазина. За одни только сутки в этой процедурной делалось больным около тысячи уколов. Процедурная постоянно парила. Часть пара выходила в форточки, а часть проникала в Колькину палату. Может, это было даже и хорошо, потому что аминазиновый пар благотворно действовал на всю палату. Он успокаивал больных. И лишь только Кольке вредил, он раздваивал его и заставлял вступать в контакты с больными, подыгрывать им и считать себя точно таким же «чоком», как и они.
Главврач посоветовал Кольке не сидеть долго в палате, а почаще выходить в коридор и следить, чтобы форточки всегда были открытыми. Главврач уважал санитаров, потому что их постоянно не хватало. А Кольку любил больше всех: безотказней работника не было во всей больнице. Кроме того, Колька неприхотлив. Жены у него нет. Спешить ему некуда. Если его попросят отдежурить целую неделю, он отдежурит. И вместо одной может наблюдать за тремя палатами.
Колькину палату после происшедшего случая зааминазинили, то есть всем больным, включая, конечно, и «худобу», назначили тройную дозу аминазина в инъекциях. В таблетках этот основной и святой в плане успокоения препарат назначать более или менее соображающим больным было бесполезно. Многие из них для виду бросали его в рот, но глотать не глотали. Когда врач или медсестра уходили, они незаметно выбрасывали таблетки в форточку или в ячейки решетки приоткрытого окна. Зимой выброшенные за окно таблетки скрывал снег, который валил почти каждый день. Зато весной, когда снег таял, под окнами обнаруживались целые горы разноцветных таблеток аминазина, из-за дозировки цвет их был разным. Коричневые таблетки были самые сильные, а желтые самые слабые. По приказу главврача, чтобы избежать греха от проверяющих лечебную работу комиссий, больничный дворник Илья загружал их лопатой в тележку и вывозил на свалку. Порой он более трех дней был занят этим важным для больницы делом. Работал непрерывно, как вол, и, часто толкая нагруженную таблетками тележку в гору, ругался: «Если бы они вовремя их пили… То с ума бы не сходили. И зачем их только выпускают. Лучше бы детям побольше витаминов делали. Если больные не пьют, то кому они нужны, эти мозговые снаряды».
И постепенно на свалке образовывалась аминазиновая гора. Больничный дворник смотрел на сваленные таблетки и, вздыхая, хмурился.
— Вместо того чтобы выбрасывать, лучше бы алкоголикам отдали. Они до лечения жадные, все без разбора подберут. Может быть, эти мозговые снаряды на пользу пойдут и они перестанут пить водку.
Свалив очередную тележку на аминазиновую горку, дворник, вздохнув, смотрел на окна, из которых глазели на него больные.
— Эх, видно, ничего с ними не поделаешь. Только уберешь из-под их окон таблетки, а через недельку, глядишь, опять асфальт весь засыпан…
И то ли от горя, то ли от тоски дворник, взяв из горки несколько таблеток, тут же с аппетитом их съедал. После чего он буквально через полчаса, свернувшись калачиком на дне тачки, крепким мертвецким сном засыпал и просыпался лишь на вторые или третьи сутки. И был он очень доволен таким благодатным отдыхом.
— А с психикой как у тебя после них?.. — спрашивали его после кочегары.
— Хоть кол на голове теши… — улыбался он и, протерев глаза, смотрел на аминазиновую гору. — Эх, братцы, если бы вы только знали, сколько сна пропадает в этих мозговых таблетках.
Кочегары удивленно смотрели на него и ничего не понимали. А один из них, самый молодой, морщил нос:
— Если бы они были съедобными, их бы птицы поклевали.
И все вдруг подхватывали хором:
— А все потому, что они не лечат, а калечат… Пока пьешь — ничего, а кончил пить, голова опять дурной становится…
Дворник смотрел на них и улыбался. Ему было все до фени. Он был спокоен как никогда. Мало того, он выспался на много дней вперед.
— Ты, гляди, от них с ума не сойди… — замечая его заторможенность, говорили кочегары.
На что он, махая рукой, смеялся:
— У меня голова всем головам голова. Хоть кол на ней теши. Любые переживания без всякого принимает и переваривает. И мыслей самых страшных не боится. Потому что пуганая. Порой мысли эскадроном в мозгу как закружатся. Ну, думаю, все, голова с плеч слетит. А минутка проходит, и все опять на место становится.
Дворник все говорил и говорил. А кочегары слушали его и смеялись.
Больница находилась в небольшом лесу, который пересекала железная дорога. Колька ездил на работу на электричке. От его дома до больницы всего две остановки. Лечебные корпуса не огорожены, и порой деревья подступают почти к самым окнам. Больных на улицу выпускают очень редко, Лишь летом в очень жаркие дни их выводят на огороженную трехметровой сеткой площадку примерно на один-два часа. Трудно сказать, приводила ли такая строгая изоляция больных к их скорейшему выздоровлению. Зато побегов из больницы почти не было. Да и как убежишь, если все окна зарешечены, а входные и выходные двери закрываются на два замка, открываемые специальными трехгранными ключами. На вольном положений в психбольнице находятся лишь одни алкоголики. Они гуляют и по территории, и по лесу. Никто за ними не следит В их корпусе нет даже санитаров. Ночью алкоголики спят без охраны с открытыми дверями. Им разрешено пользоваться часами, магнитофонами, телевизорами и прочими электрическими вещами. Они выписывают газеты и журналы. И у многих тумбочки забиты харчами, которые им почти каждую неделю привозят родственники и жены. Алкоголики — народ избалованный, больничной едой брезгуют, а по отношению к душевнобольным почти все себя считают наполеонами, хотя в первые дни приема порой ничем не отличаются от душевнобольных, а порой бывает, что выглядят и похуже.
Обеспеченные алкоголики могут заказать для себя в целях воспитательных бесед опытного психотерапевта из местного кооператива. Беседа вместе с сеансом гипноза стоит недорого, всего три рубля. Ну а тот, кто побогаче, может в день выписки вшить под кожу ампулу, якобы на три года вызывающую отвращение к алкоголю.
Колька бедным был. Поэтому он лечился тем, чем и всех лечили. Каждый день после обеда ему давали с ложки выпить водку, затем сестра делала укол, и минут через пять его начинала сотрясать страшная рвота. От нестерпимой боли в кишках он падал на пол и кричал, выпуская пену и пищу изо рта, что есть мочи обещая и врачам и медсестрам больше никогда не пить. И он действительно перестал пить. Иногда, правда, срывался, особенно когда попадал в компанию выпивох. Однако на работу всегда приходил трезвым.
Целую неделю кололи аминазин и балерине. И если больные после инъекции грустнели, она, наоборот, по-прежнему была веселой, шутила с больными и танцевала. Ее тоненькая и легкая, как пушинка, фигура будоражила Кольку. Больничный халат она мастерски перешила, и он стал походить на платье. Чтобы пары аминазина меньше проникали в палату, Колька принес замазки и попросил балерину замазать все щели между стенами и полами. Целый день она провозилась и, к удивлению Кольки, законопатила все.
В одно из воскресных ночных дежурств она вдруг как-то незаметно, со спины подошла к нему и, взяв его за руку прошептала:
— Возьмешь меня? Возьмешь?.. — И добавила: — Неужели я тебе не нравлюсь…
И хотя он ей сказал: «Тебе спать пора…» — но с волнением все равно не мог справиться. «Неужели мысли она мои подслушала? До этого ходила, виду не показывала. А тут вдруг взяла и представилась…»
— Надоело мне одной быть, понимаешь, надоело… — она жадно смотрела на него. — Я умею хорошо готовить и стирать.
Она тоже волновалась. Грудь вздрагивала. И дышала Лиана торопливо-испуганно. Сумерки ее не старят. Она по-прежнему выглядит молодой. Он не знал, повезло ему или нет. Первый раз в жизни женщина сама навязывалась ему.
— Хозяйкой, говоришь, хочешь быть… — улыбнулся он.
Ее откровенность тронула. Да и день был сегодня каким-то скучным и хмурым, и Колька не против был поболтать. Он знал, что на таких больных никто никогда не женится. Мало того, он вдруг вспомнил тот день, когда ее, не в меру взбесившуюся, пришлось вязать простынями в приемном покое.
— Тебе со мной повезет… — торопливо говорит она, не спуская с него глаз.
Он стоит перед ней чуть ссутулившись и не понимая, то ли она серьезно говорит, то ли шутит. А может, просто разыгрывает. Делать ведь ей нечего. Целый день по палате без толку ходит. Вот и разгулялась.
— Что это на ум тебе взбрело?.. — усмехнулся он. — Ты у нас не заброшенная вечница, через недельку выписывают тебя, а на воле мужиков, сама знаешь, хоть пруд пруди…
Сказал и испугался своих слов, боясь вспугнуть ее. В палате было по-прежнему тихо. Все больные крепко спали. Редко когда бывает такая умиротворенная обстановка. «Случайно, не подстроила она все это?.. — подумал он. — От нее ведь что угодно можно ожидать. Больные могут не спать, а лишь всего-навсего притворяться спящими. Стоит крикнуть балерине, и вновь начнется такая катавасия, не расхлебать». Он открыл дверь в коридор. Тишина была прежней — ни шорохов, ни звуков. Не было слышно и голосов больных из дальней палаты, мучающихся годами бессонницей.
Она вдруг нахмурилась, и страшно дикий взгляд поразил его. И тогда Колька понял, что она не шутит. Он быстро подошел к сигнальной кнопке и стал к вызывному щитку так, чтобы в любой момент сделать вызов. Это на случай, если возбудится вся палата.
Оглянувшись, она пристально осмотрела палатный сумрак. И, осмотрев, с беззаботностью произнесла:
— Ты самый молодой здесь, поэтому я и навязываюсь…
Этой фразой она точно пнула его. На какой-то миг он забыл, что перед ним больная.
Плечи ее шевельнулись. В каком-то испуге она поправила на груди халат.
— Мамочка родная!.. — Губы ее задрожали, и она заплакала. — Если ты меня не возьмешь, я удавлюсь… Пойми, я не навязываюсь…
Он еще больше удивился ее просьбе. И если раньше его клонило ко сну, то теперь даже и мысли не было. Вдруг с какой-то виноватостью Лиана подошла к нему и, исхудалыми пальцами вытирая слезы с глаз, прошептала:
— У тебя есть закурить?
Он молча дал ей сигарету и прикурил.
— Спасибо… — она жадно затянулась раз, другой. А затем, когда вышли в коридор, сказала: — Ты уж прости меня, дурью башку… Я пошутила. Развезло меня от скуки, вот я и напала на тебя…
И, усмехнувшись, она нежно поправила ворот его халата. Морща лоб, он достал сигарету и прикурил от ее огонька.
— Ты не пугайся меня… — сказала она. — Я сигаретку докурю и в палату уйду…
Щетинистый подбородок Кольки в ярком коридорном свете поблескивал. И она вдруг, как-то запросто потрогав Кольку, спросила:
— Сам-то женатый?.. А то я, может быть, поторопилась с навязыванием.
Забыв, что она больная, он ответил:
— Я один…
— Значит, я не ошиблась… — улыбнулась она и от волнения покачнулась. Затем, коснувшись его руки, спросила: — Всю жизнь один?
— Всю жизнь, — вздохнул он.
— Значит, ты берешь меня?
— Зачем?
— Я тебе детей буду рожать…
Ноздри ее вздрогнули. И взгляд стал вновь диким и упрямым.
— Мы будем лучше жить, чем другие… — вдруг зашептала она. — Я так рада, что познакомилась с тобой. Но только ты не думай, что подзаборная… Я совсем недавно осиротела, понимаешь ли ты, совсем недавно… — И она прижалась к его груди.
— Успокойся… — ласково произнес он, чуть тронув рукой.
— Как же нам теперь жить?.. — спросила она.
— Это не твоя забота… — произнес он и вдруг замер. «Что я делаю? Ведь она же больная». — Иди в палату… — печально сказал он. — Пошутили, и хватит.
Появившееся счастье разом как-то исчезло. Он снял с головы белую шапочку и вытер ею лоб.
— Что с тобой? — растерянно спросила она. — Почему ты меня обманываешь?
Он грубо отвел в сторону ее протянутые руки.
— Нас могут увидеть… Лучше поговорим там, в палате… — и подтолкнул ее к двери.
Лиана покорно вошла в сумрак и, подойдя к зарешеченному окну, остановилась.
— Мне страшно, очень страшно… — обхватила она руками голову. — Ну что я такого сказала, что ты сердишься на меня.
Ей было обидно, что ее не понимали.
— Вздор нести не время… — пробурчал он. — Да и наскучило все…
— Нет, нет… — взорвалась вдруг она. И двое больных, привстав с кровати, растерянно посмотрели на нее.
Он решил закрыть палату и уйти спать в дежурку. Но Лиана загородила ему выход.
— К чему все это?.. — произнес он как можно вежливее. — А во-вторых, я пьяница и не хочу жениться.
— Тем лучше… — прошептала она.
— Смешная ты и упрямая… — улыбнулся он, и вновь появившийся в нем азарт заставил его позабыть, что она больная.
Ее дыхание было очень близким, и он чувствовал его на своих щеках и шее.
— А может, ты прикидываешься?.. — вдруг произнес он. — Специально все делаешь, чтобы больных разбудить…
— Нет, нет… — воскликнула она и отняла его.
— Пойми, да разве все это возможно… — говорил он ей. — Ты больная, а я пьяница. Никто не поймет нас.
Прижавшись к его груди, она прошептала:
— Ради бога, не бросай меня, прошу тебя…
— Да как же тебя бросишь… — вздохнул он.
Почти все больные, как по команде, встав с кроватей, настороженно смотрели на них.
Дома он объявил матери о своей любви к Лиане. Она удивилась неожиданному поступку сына. Но Колька ее успокоил:
— Я ее не неволил, она сама сказала, что любит меня.
На что мать возмутилась:
— Сколько их у тебя перебывало. И ни одна больше года не задерживалась.
— Эта не такая… — принялся доказывать Колька. — С нее, наоборот, пример брать надо. Ест она мало, фигуру сохраняет. А если бы ты знала, как она танцует. Короче, деваха что надо. Не пропадем мы с ней. За группу она получает сто двадцать рублей. Да и я как следует начну вкалывать. Пить брошу, и заживем на зависть людям.
— А в поссовете распишут вас?.. — спросила она.
— А зачем нам расписываться?.. — сказал Колька. — Мы и так проживем.
— Все же я не советовала бы тебе, сынок, связываться с бабой, у которой психболезнь, — не отступала мать.
— Чего-о?.. — вспыхнул Колька. — Да если ты с ней ласково будешь себя вести, то она никогда и не возбудится. Уж я-то лучше тебя, наверное, это знаю. Как-никак на своей шкуре все испытал. Покудова не трогаешь больного, все хорошо, а чуть задел, начинает раздваиваться.
Мать молча смотрела на сына, в растерянности перебирая фартук. Колька понял, что мать не в своей тарелке, волнуется. Поэтому он спросил ее:
— Ты чего это пугаешься?
— Уж больно болезнь у ней страшная… — пролепетала мать и добавила: — От них ведь что угодно ожидать можно…
— Опять за свое… — вздохнул Колька.
Он понимал мать, но чувствам своим уже не мог изменить. Он полюбил Лиану. И она была ему дороже всего на свете. Поразмыслив, он вдруг сказал ей:
— Ты что это, мать, хочешь, чтобы я опять начал пить?
— Боже упаси… — перекрестилась она. — Я так рада, что тебя подлечили.
— Так в чем же вопрос?.. — вспыхнул Колька.
И она согласилась:
— Ладно, пусть живет… Даст бог, может, и не убьет…
И Колька, воспрянув духом, с благодарностью обнял мать.
— А она, случайно, не выпивает? — спросила мать, вся вдруг тоже как-то повеселевшая. Она рада была за сына, что он после лечения стал походить на человека.
— Только по праздникам, — успокоил ее Колька.
— Значит, верно хорошая.
— Лучшей и не придумаешь… — и Колька, хлопнув руками, подпрыгнул. — Балерина есть балерина… Один раз в Большом театре она чуть было саму Эсмеральду не станцевала. Ты ее, мать, как только увидишь, то сразу же и обомлеешь. Это ведь не какая-нибудь тебе канавная шлюха или лимита кирпичная. Она дочь приемная одного генерала, который верхами командовал.
— Ох ты боже мой!.. — всплеснула руками мать. — Так бы сразу и сказал… А то начал тарахтеть, а я слушаю, слушаю и все никак не пойму.
— Конспирация, мать… — воскликнул довольный своей шуткой Колька. — Сейчас о родословной не принято трепаться. Завистников много, а где зависть, там и злость. Да и вдруг власть переменится.
— Молодец, сынок, соображаешь… — похвалила его мать и тут же добавила: — Веди ее скорее…
Затем Колька вдруг вспомнил погибшего на фронте отца, и они с матерью прослезились.
— Если бы батя узнал, что я с балериной познакомился, он похвалил бы меня… — произнес Колька и, чтобы полностью оправдать привод в дом Лианы, добавил: — Батя искусство страсть как обожал… Помнишь, мать?..
— Помню… — завсхлипывала мать и, затеребив вдруг Кольку, стала просить его: — Веди ее, веди…
Странная мать у Кольки, а точнее, старенькая. Многое она уже забывает. Видно, склероз дает о себе знать. Сколько жен-времянок у Кольки перебывало, она уже и не помнит. А имена их подавно все запамятовала. Хотя и жила с некоторыми бок о бок и полгода и год, вместе с ними ела и хозяйство вела. Учительская пенсия у ней маленькая, и, чтобы деньги на еде сэкономить, она раньше курей держала. Почти каждый день яички свежие, да и мясцо к осени вместе с супом-лапшой всегда было. Однако год назад перебила она всех курей. Нет больше сил за ними ухаживать, а последние Колькины жены вообще кур почему-то презирали, говорили, чем с ними с утра до вечера возиться, лучше пойти в магазин и без сякого труда купить. К Колькиной холостяцкой жизни мать привыкла. Если в тридцать пять лет он не женился, то в сорок пять и подавно не женится. Может, избаловался он, потому что единственным сыном у матери был, а может, среда довела. Работал он на стройке каменщиком, народ на объектах веселый, а точнее, пьющий. Постепенно и Колька научился с ними пить. А где водка, там и пропажа ума. Стоит деньгам появиться, как они все на ветер улетают. И постепенно стал Колька гол как сокол. В комнатке, где он жил, ничего у него, кроме железной кровати и тумбочки, не было. Раньше был на стенке маленький коверчик, так он и его пропил. Холодильник и телевизор в ломбард отвез, а выкупить так и не смог. И если бы не поссовет, то неизвестно, что бы с Колькой дальше было. Председатель вместе с матерью уговорили Кольку пройти курс лечения от алкоголизма в наркологическом отделении, которое находилось в пяти километрах от поселка.
Лечение пошло ему на пользу. Пить он, конечно, пил, но не такими запоями, как прежде. Работая в больнице, он и здоровьем окреп, и силу почувствовал. Работа ограждала его от водки. Видя почти каждый день душевнобольных и наблюдая за ними, он понимал, что в любой момент может стать точно таким же «чоком». На Колькиных глазах умер не один десяток ребят-алкашей от белой горячки. Многих из них привозили в больницу без сознания, в состоянии припадков, сопровождающихся страшным кошмарным бредом. Почти все они, не приходя в себя, умирали. «Никогда не буду пить… — говорил сам себе Колька, глядя на таких больных. — Пропади она пропадом, эта отрава…» Сердце стучало от страха за точно такую же смерть, которая в любой момент могла накрыть и его. В такие минуты закрывал глаза и старался думать о чем-нибудь другом. Но, как назло, больные и люди, потрясенные смертью от белой горячки, шумели: «Надо же, такой молодой умер! Вот горе, и кто только водку придумал…»
От этих слов Колька закрывал уши. Но мысли почему-то все равно звучали в голове. А иногда кто-нибудь из санитаров или медсестер говорил: «Смотри, Коль, если так, как прежде, будешь пить, то и тебе несдобровать… Белая горячка убьет…»
После этих слов ужас охватывал его. Так и хотелось наброситься с кулаками на сказавшего. «Вместо того чтобы что-нибудь доброе сказать, они грубости говорят… К чему это? И для чего?..» И, с трудом сдерживая себя, бормотал в ответ: «Я не пью… — И добавлял: — Неужели не видно по мне?» И, раскрыв широко глаза, ошалело смотрел, как накрывали умершего белой простыней.
У Кольки не было постоянного места работы, любимой профессии. Такое положение, которое он, можно сказать, сам себе создал, томило и мучило. Он не знал, как поправить его. Считал себя неудачником-горемыкой. Десять лет назад, по настоянию матери, поступил в институт, но год проучился и бросил. Утомительной и вредной для ума показалась ему учеба. Три года назад соседка устроила его по блату на завод к попам, где делали церковные принадлежности и где зарплата у рабочих была очень приличная, но Колька всего месяц проработал на этом заводе. Уж слишком дисциплины у попов много, а это ему не нравилось. Вольному ему быть хотелось, ни от кого не зависимым. Для чего учиться, считал он, если все равно умрешь. И для чего много зарабатывать денег, если они ничего не определяют. Наоборот, в погоне за ними можно так себя закрепостить, что и не рад будешь. Много ли надо на хлеб насущный?.. Сущий пустяк. Тем более для одного. Поэтому Колька рассуждал так: день прожил я, и ладно. А чтобы унять в душе грусть-тоску и ощущение своей ущербности от того, что он не такой, как большая часть людей, он пил. И часто считал забытье в пьянке высшим счастьем.
Знакомство с Лианой отрезвило его, и Колька решил с ней начать жизнь заново.
Он привел ее в дом вечером. Мать, увидев Лиану, обрадовалась:
— Наконец-то, а то я уже заждалась. Столько хорошего мне Колька о вас порассказал…
Она крепко обняла невестку, и та, смутившись, сказала:
— Не судите нас строго… — И добавила: — Я готова извиниться перед вами, потому что во всем виновата…
— Бог с тобой, дочка, живите… — успокоила ее старушка. — Я очень рада.
Чтобы приободрить мать, Колька тихо шепнул ей на ухо:
— С ней все нормально, она выздоровела. Если желаешь справку, могу показать…
— Без тебя вижу… — буркнула та ему, удовлетворенно поправляя на себе платье.
Что и говорить, балерина ей понравилась. Тоненькая, худенькая, очень вежливая. По характеру тихая. Короче, нет даже признаков сумасшествия.
— Спасибо за доверие… — поклонилась Лиана старушке и, посмотрев на Кольку, добавила: — Я вашего сынка в обиде не оставлю…
— А зачем его обижать, он ведь не нищий… — улыбнулась мать. — Слава богу, работает… — А про себя подумала: «Ишь какая уважительная, точно собачонка… Таких у Кольки никогда еще не было. Одни грубиянки и лентяйки были, только и знали меня за вином в магазин посылать. Ну а это просто прелесть, такая угодливая!»
Платьице на балерине было старомодное, длинное. Зато платочек новенький, свежий, видно, Колька его совсем недавно ей купил. Черная пухлая сумочка, которую балерина не выпускала из рук, складывалась точно книжка, к ремешку ее были пристегнуты белые перчатки. Соломенная шляпка, во многих местах искусно и почти незаметно заштопанная, аккуратно лежала на ее спине, придавая всей ее фигуре грациозность, тоненькая резинка, за которую она держалась, нежнейшим образом обхватывала шею балерины, чуть касаясь кожи и не впиваясь в нее. Видно, шляпка была очень легкой. Из всего туалета балерины черные лакированные туфельки были самыми потрепанными и даже немножко великоватыми, словно не с ее ноги. Зато уход за ними чувствовался. Застежки были ровными, гладенькими. Туфельки выглядели бы еще более невзрачными, если бы трещинки и дырочки не были бы замазаны фиолетовыми чернилами. Все это можно было заметить при внимательном осмотре. Однако для Кольки главным была не одежда, а человек.
Взгляд у Лианы был увлекающий. Мало того, по взгляду чувствовалось, что она обладала доброй душой. Иногда, правда, какая-то грусть проскальзывала в ее лице, но очень на короткое время, видимо, это был след прошедшей болезни.
— Колька говорил мне, что ты танцуешь… — уважительно произнесла старушка.
В доме ее с самой войны, как только она проводила мужа, никто не танцевал. Времена были трудные, так что радости было мало. Музыку она любила слушать по приемнику или же когда Колька по пьянке включал проигрыватель, поставив какую-нибудь первую попавшуюся пластинку. В свободные минуты она радовалась музыке, вспоминала мужа, детство, маленького карапуза Кольку. И долго, очень долго жила в ее душе понравившаяся ей мелодия. Словно какой-то таинственный свет, она ободряла ее и вселяла надежду.
Колька, быстро включив проигрыватель, поставил пластинку, и музыка заиграла. Затем, с улыбкой посмотрев на Лиану, сказал:
— Изобрази для матери что-нибудь…
— С удовольствием… — ответила та и, сняв шляпку и туфельки, вся разом как-то собралась, а затем вдруг в такт музыке грациозно прошлась по комнате.
— Это она для виду буксует… — сказал Колька матери. — Подготовляется, так сказать.
И действительно, не прошло и минуты, как Лиана стала бойко и красиво танцевать. Она чувствовала себя в воздухе легко и непринужденно. Своим ритмичным танцем она дополняла музыку и оттеняла ее смысл.
— Браво! Браво!.. — захлопал в ладоши Колька. Глаза его сияли от счастья. Он рад был, что Лиана показывала свое искусство в его доме. — А вот эта поза, когда она руки опускает, называется пароход… — объяснял Колька матери. — А это она меня копирует, будто я на нее сержусь…
— Очень мило и хорошо… — улыбнулась мать.
Ее сын при виде этой балерины ожил, стал походить на человека, хоть чем-то в своей жизни интересующегося.
Колька заново поставил пластинку и крикнул Лиане:
— А теперь сделай моей мамке шмеля.
И закружилась, завертелась на одной ноге Лиана точно юла, в быстром ритме то опуская, то поднимая раскрасневшиеся руки.
— Эта штука классикой называется… — трогательно произнес Колька матери. И, обняв ее, тихо спросил: — Ну как девка?..
— Живи с ней, живи… — подбодрила мать сына. И Колька, от возбуждения не зная, куда приткнуться, кинулся к Лиане и, обняв ее, стал жадно целовать и шептать: — Мамка говорит, что у нас все устроится…
Лиана, точно девочка, краснела и бледнела. И сердце ее билось. Она попыталась оттолкнуть Кольку.
— Какой тут стыд, все свои… — успокаивал он ее.
И все бы было у Кольки и дальше хорошо. Но неожиданно через три дня Лиана запила, то есть сходила в магазин, купила две бутылки красного и дома сама прямо на глазах матери осушила их. Придя с работы, Колька застал ее под столом спящей.
— Что такое?.. — спросил он у матери.
— Горе… — чуть не плача, прошептала мать. — Говорила, что сегодня у нее день рождения, а я в паспорте посмотрела, а у ней нет никакого дня рождения.
— Как так?.. — удивился Колька.
— А вот так… — и мать протянула паспорт Лианы.
Колька внимательно просмотрел его и покачал головой:
— Действительно, только год и указан, а месяца и числа нет… — И вздохнул: — Как же я раньше не заметил?
— У ней и прописки нет… — добавила мать. — Когда я с ней, пьяной, разговаривала, то она мне сказала, что у ней и ни дома, и ни угла нет. Болтающаяся она. Чтобы от голода, особенно зимой, не умереть, она по психбольницам мотается… И отец ее никогда совнаркомы не организовывал, потому что его у нее совсем нет и не было… — И, взяв из Колькиных рук паспорт и кинув его на стол, она заплакала: — Ой, и что же теперь делать… Не дай бог, она возбудится и меня прибьет. А прибьет она не глядя, в любой момент, потому что прекрасно знает, что ответа ей за это никакого не будет… — и мать зарыдала пуще прежнего.
Чтобы поправить положение, а заодно поразмыслить о том, что же дальше ему делать, Колька сказал:
— Но она же балерина, черт возьми…
— Никакая она не балерина… — взорвалась мать, — потому что всю жизнь бродяжничала… Она мне рассказала, что позапрошлый год всю зиму и лето с шоферами каталась, они ее из рук в руки на трассах передавали, а потом взяли и беременную в лесу выкинули. Она от голода чуть было не умерла, да мало того, простыла. Так что ни о каком ребенке не могло быть и речи, хотя она и собиралась назло всему миру психа родить…
— Но она же танцует, черт возьми… — взорвался Колька. — А во-вторых, она разумная, о чем ни спросишь, все знает и рассуждает умнее некоторых.
— Чего не знаю, того не знаю… — ответила ему мать. — Где она этой чепухи набралась, может, все навыдумывала… Об этом я не успела спросить… Она кинулась вдруг танцевать да вот под стол свалилась…
Колька в растерянности смотрел на развалившуюся под столом Лиану. Тронул ее чуть-чуть, но она не отреагировала. Дернул за ногу, но она как храпела, так и продолжала храпеть, не обращая ни на что внимания. Мать стояла в углу и что есть мочи крестилась:
— Господи, помилуй! Ни кола ни двора, сын непутевый, да еще эта беда… В любой момент можно погибнуть…
— Ладно, хватит!.. — закричал Колька на мать. — С кем не бывает… И не убивать же мне теперь ее…
— Но ты же видел и знал, кого вел!.. — закричала на него мать.
— Видела и ты… Что ж не сказала?.. — огрызнулся Колька. — Сама ее расхваливала, а я теперь виноват…
— Бесстыдник… — вспыхнула мать. — Я говорила, я предупреждала, что она душевнобольная… А ты настоял, уговорил, о любви стал рассуждать, доказывать, что не можешь жить без нее. Другой бы на твоем месте, если бы на такую и позарился, то вначале паспорт посмотрел и, чтобы обезопасить себя, в кожвен сводил…
— Прости, мать, оступился… — вздохнул Колька и с необыкновенной злостью взял вдруг и выволок Лиану из-под стола. Но она по-прежнему не реагировала, продолжала храпеть.
— Не прощу, никогда не прощу тебе этого… — продолжала мать. — Лучше бы ты хулиганку-алкоголичку привел, чем ее… Она дом может спалить, задушить… Не спи теперь… Как теперь от нее ты отвяжешься?.. Как?.. Она уже, словно заправская хозяйка, все стены в доме газетами обклеила. Я ей сказала: «Что, обоев в магазине нету?» А она в ответ, мол, она привыкла в бедности жить. Все это она делает благодаря тебе. Ты все ей разрешил.
— Ладно, мать, не раздувай пожар, — попытался успокоить ее Колька. — Я завтра вызову Иоську, и мы ее обратно в психушку свезем.
— Какой позор! Какой позор!.. — зарыдала пуще прежнего мать. — Сколько лет прожила, а такого еще не было… — и затряслась. — Ты что, нарочно ее сюда привел?..
— Нет, не нарочно… — вздохнул Колька и в растерянности посмотрел на спящую у его ног Лиану. — Она в палате моей была, вроде смирно себя вела, не дурила, не озорничала… Вот я и решил, а почему бы мне не жениться на ней, если она нормальная…
— Она нормальная?.. — вспыхнула вновь мать. — Нет уж, она самая что ни на есть ненормальная, в придачу еще и алкоголичка. Одеколон, все настойки пьет…
Лицо у старушки налилось и раскраснелось. Черные глазки зло сверлили ненавистную невестку. Колька стоял между матерью и Лианой как истукан, не зная, как ему дальше быть.
— Как только протрезвеет… — сказала вдруг мать, — ты как следует ей надавай. Чтобы вся синяя была, чтобы не знала, куда себя деть.
Впервые Колька видел мать такой злой. Он пугливо посмотрел на нее, а затем, опустив голову, произнес:
— Психбольных нельзя бить…
— А говорить можно?.. — вспыхнула мать.
— Можно, но не все…
— Ах вот ты какой, оказывается… — заплакала она. — За нее заступаешься, а за меня нет.
— Я не заступаюсь, я просто любил ее… — перебил ее Колька и, чтобы с горя не расплакаться, болезненно улыбнулся и зажмурил глаза. Руки его были холодные, а со спины уже начинался озноб. «Нервы не выдерживают…» — решил он и, собравшись с силами, сказал матери: — Пожалуйста, прочти молитву.
— Повернись ко мне… — попросила она. И, когда он повернулся, она перекрестила его и громко, на всю комнату, начала читать любимый Колькин девяностый псалом «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится…». Он раньше его и сам не один раз читал, чтобы излечиться от алкоголя. А иногда носил текст в потайном кармане, надеясь, что с ним быстрее вылечится. Сегодня он попросил мать прочесть псалом лишь для того, чтобы предотвратить катастрофу. Он боялся, что с горя вновь запьет.
— Яко Ты, Господи, упование мое, Вышняго положил еси прибежище твое… — читала старательно мать, то и дело крестясь и уголком платка вытирая глаза.
— Как только кончишь, так сразу же и во второй раз повтори… — сказал Колька и, взяв Лиану на руки, отнес ее в свою комнату. Сняв туфли с ее ног, положил на постель и накрыл одеялом. — Прости, что не так… — сказал он ей и хрустнул пальцами.
Холод в руках был прежним, и он не мог понять, откуда он появился. Слышно было, как по дому звучали слова молитвы. Но они почему-то не успокаивали его. Он прикоснулся к ее лбу. «Тепленький…» При теплом лбу больных мутит, а раздвоение, наоборот, наступает при холодном, да и во сне такие больные начинают разговаривать, а Лиана, слава богу, молчит.
— Кто ее возьмет теперь?.. — вздохнул он. — Вот и люби на свою голову таких… — и выбежал во двор.
Мать кинулась за ним:
— Сынок, ты куда?..
— Отстань!.. — грозно крикнул он и добавил: — Все одно… Понимаешь, мне теперь все одно…
В страхе она замерла. Все прежнее, добытое таким неимоверным трудом, разрушалось. Колька сегодня придет пьяным, страшно пьяным.
Колька вернулся домой на следующий день утром весь какой-то страшно обтрепанный и грязный. От него несло перегаром, и чувствовалось, что он еще не отрезвел. Правая рука и щека были в запекшейся крови. Он, что-то фыркнув выбежавшей навстречу матери, зашел в свою комнату. Единственное махонькое окошко освещало ее.
Лиана, свернувшись калачиком, спала.
— Лиана Александровна… — громко произнес он и сдернул с нее одеяло. — Станцуйте что-нибудь.
Она вскочила с постели, точно ужаленная.
— Здравствуй… — усмехнулся он и, сев на стул, закурил. Курил жадно, плюща пальцами сигарету.
— Что с тобой?.. — удивленно спросила она.
— Да вот, сердце решил отвести… — произнес он, пристально вглядываясь в нее сквозь клубы дыма.
Она вся была точно чуткий зверек. Глаза в страшном испуге, поза напряженная. Готова в любой момент метнуться в сторону, если Колька кинется на нее. Мать стояла у приоткрытой двери, но Колька ее не видел. Ему теперь на все начхать, он пил и будет пить. Холодным властным взглядом он посмотрел в окно и сжал пальцы в кулаки. В данной ситуации он чувствовал свое преимущество и силу перед ней. Во всех отношениях он был прав… Да и раньше он никогда никого не обманывал. А вот она… Он мог укокошить ее за одну секунду. Один прыжок, и она будет оглушена и связана. А затем он сходит за Иоськой и вместе с ним на попутной машине отвезет ее обратно в психушку.
— Вчистую проиграл… вчистую… — вздохнул Колька. — О, ч-черт… — И, с неподдельным трагизмом посмотрев на Лиану, сказал: — Ну, че стоишь, садись.
— Ты разбойник… — прошептала она. — Я не сяду…
— Слыхал я это… — пробормотал он и нахмурил брови.
Жизнь за окном начиналась. Солнечный овод со стороны двора бился в стекло. Был воскресный день, и уже кто-то с кем-то радостно говорил.
— Я знаю, я все знаю… — затараторила вдруг она. — Ты попрекать меня будешь.
— Не думай об этом… — указывая на стул, произнес он.
— Как же не думать, если…
— Глупости все это… — оборвал ее Колька. — Я больных никогда не бил и бить не буду… — И, с грустью посмотрев на нее, растерянно улыбнулся. — А вот я, глядя на тебя, никогда бы не поверил, что ты блудницей была.
Она покорно села за стол.
— Как же так?.. — спросил он ее.
— Один раз попробовала, а потом все и покатилось… — тихо произнесла она.
— А как же паспорт? Ни числа в нем твоего, ни месяца.
— А это паспорт не мой, — вспыхнула она и вся как-то нервно дернулась.
— А чей? — удивился он.
— Не знаю… — ответила она и от напряжения, это было очень заметно по ней, вся вытянулась.
Рот ее приоткрылся. И дыхание стало частым и быстрым.
— Тогда выходит, что тебя не Лианой зовут?.. — удивился Колька.
Прежнего буйства его как и не бывало. Чтобы он мог попасть впросак, а точнее, связаться со страшно загадочной и неизвестной ему женщиной, такого с ним еще не бывало.
— Как же так?.. — вскрикнул он.
— Все очень просто… — усмехнулась она. — Это не мой паспорт, я его случайно нашла… А вместо чужой взяла и свою фотографию наклеила.
Колька приподнялся из-за стола. Кажется, он полностью протрезвел.
— А твой паспорт где?.. — спросил он в невероятном волнении.
— А у меня его нет…
— Как нет?..
— И не было…
Дверь раскрылась, и в комнату вошла Колькина мать, вся белая, точно ангел. Она зло смотрела на Лиану. Такого обмана она еще не встречала.
— Выходит, ты и без имени, и без фамилии… — сорвалось с ее языка.
— А разве я виновата в том, что мне никто никогда не выдавал документов?
— А как же ты на свет появилась? — удивилась мать. — На каком основании?
— Я не знаю… Ничего не знаю… — взорвалась Лиана. — Что вы меня все пытаете?.. Что я вам сделала плохого?..
— Мать, ты всегда вот так вот… — одернул Колька мать.
— А я виновата, что с языка сорвалось, — отступая, пролепетала та.
— Понимаешь, не твое дело все это… — добавил Колька. — Мы сами разберемся.
— Это я и без тебя знаю… Но если ты ее в дом мой привел, то я должна знать хоть, как ее на самом деле зовут. Если ее люди спасли, должны же были они ее хоть как-нибудь назвать… А то получается, что она неизвестно как и где на белый свет появилась. — И старушка, вновь расходившись, спросила ее: — Скажи хоть, как тебя на самом деле зовут?..
— Я не знаю сама, кто я.
— Ну тогда скажи, где ты родилась?.. — сконфузилась старушка, не понимая, чем она могла обидеть Лиану.
— Один милиционер мне сказал… — беззащитно произнесла вдруг Лиана, — что меня люди на помойке нашли, в мусорном ящике… Так что разве я стала бы о себе все скрывать. В детстве мне давали какую-то справку, но я ее потеряла. А всех имен, которыми меня звали, и не перечислить. По этому паспорту я значусь Лианой, так что покудова Лианой и буду.
Колькина мать на некоторое время смутилась, а затем, сердито посмотрев на растерянного Кольку, произнесла:
— Таких, как ты, на белом свете единицы… Ты всех людей уважаешь, ты всем помогаешь… А про себя подумал? Это надо же таким глупым быть, чтобы незаконнорожденную привесть… — и, перекрестившись, она вышла из комнаты.
Колька вытер потный лоб и в задумчивости произнес:
— Тут и выпивка не спасет.
Лиана молча всхлипывала.
— Ну ладно, будет тебе… — жалостливо произнес он. — Я не выгоняю тебя. Живи… А если что не так, извини… Ведь я ничего до этого о тебе не знал…
— Я ничего не знаю о себе, понимаешь, ничего не знаю… — прошептала она.
Он подошел к ней и ласково положил руку на плечо.
— Мать моя надежная, никому ничего не расскажет. А если пикнет, я ей пригрожу. Ведь мы с тобой сейчас по закону почти как муж и жена.
Затем, приподняв ее со стула, он тихонько засмеялся:
— Я как узнал, что ты напилась, испугался. Хотел уж было Иоську позвать. Он мастер обратку оформлять.
— Не делай этого, не делай… — кинулась она к нему. — Я хорошо себя чувствую. А выпила я потому, что тебя заждалась. Да и на душе тяжело вдруг стало, вот и сорвалась… — И, торопливо осмотрев его, спросила: — Ты из-за меня такой сегодня?..
— Да… — чуть не плача ответил он.
— Вон ты какой… — и она прижалась к его груди.
Колька, обняв ее, улыбнулся.
— Опять живы мы с тобой… Опять… Скоро все сегодняшнее сойдет, и мы заживем… — И Колька заоткровенничался. — Будь хоть какая ты. А я все равно души в тебе не чаю. Простая ты… Прошу тебя, не обижайся. Слышишь, не обижайся…
— А ты как меня звать будешь?.. — спросила она.
— Как и звал, Лианой… — ответил он.
— Мне тоже это имя нравится… — и она с доверчивостью посмотрела на него.
А потом они долго смеялись. И смех их был слышен на весь дом.
После этого случая он прожил с ней дружно еще пять дней. И все бы, наверное, и дальше было хорошо, если бы он не предложил ей сходить в кафе. Она не хотела. Но он настоял.
— Разве мы не люди… — сказал Колька. — Все время дома сидеть тоже не дело… Да и, слава богу, мы еще не старики… Я раньше, когда один жил, все время в кафе ходил…
— Хорошо, я согласна… — улыбнулась она и добавила: — Только при одном условии, если я одену лучшее платье.
Конечно, она шутя все это сказала, лишь бы только развеселить его. Никакого у нее лучшего платья не было. А те два, что принесла с собой, были государственными, то есть больничными, выданными ей безвозмездно. На обоих платьях прямо спереди были даже больничные штампы «ПБ», что обозначало психбольница. Лиана пыталась вывести клейма хлоркой с формалином, но они, увы, не исчезли, лишь чуточку поблекли. Но она и этому была рада, ибо теперь отметины были менее заметны.
Минут через пять она переоделась в чистое больничное платье и появилась перед Колькой как никогда красивой и стройной.
— Сегодня мы с тобой в кафе идем, а завтра в магазин… — сказал он. — Ибо женщина без гардероба не женщина. Я присмотрел два матерьяльчика. Ты поняла меня?
— Конечно… — улыбнулась она.
Ну а чтобы продлить свое удовольствие, он сказал:
— А еще я хочу тебе часики купить…
— Я первый раз в этом году иду в кафе… — улыбнулась Лиана.
И она так вежливо поклонилась Кольке, словно он был не человеком, а каким-то волшебником. Хотя он и на самом деле был для нее чудом. Да и мать хоть и серчала, но все же приняла невестку и полностью доверяла ей весь дом и хозяйство.
— Ты покудова одевайся… — сказала Лиана радостно. — А я, если можно, на минутку отлучусь…
— Пожалуйста… — довольно произнес он.
И она выбежала из дома на улицу.
— Ишь как обрадовалась!.. — воскликнул Колька.
И мать, глядя на него, усмехнулась. А потом сказала:
— Рано ей еще появляться на глаза всему поселку… А если желаете выпить, пейте лучше дома.
— Надоело, все надоело… — ответил ей в сердцах Колька. — Да и пить мы не собираемся… Мы просто на людях посидим… Все же как-никак там модная музыка. А во-вторых, ты, мать, пойми, мы еще не старики…
Мать умолкла, поняв, что спорить с Колькой было бесполезно. Если он что решил, то так и будет.
— А вдруг ее там кто-нибудь из шоферов узнает?.. — вновь шепнула Кольке на ухо мать. — Что тогда? Что-о?..
— Не бойся, я в обиду ее не дам… — успокоил ее Колька. Если взял, то в люди выведу… И больше у ней не будет собачьей жизни. Она человеком у меня станет, женой, хозяйкой. Мало того, я для нее и место на работе найду.
— А разве без прописки возьмут?.. — удивилась мать.
— Если я порекомендую, возьмут… — гордо произнес Колька. — Ну а если вдруг откажут, я устрою ее на работу по твоим документам… И тогда уж они обязаны будут взять ее…
— При таком условии, конечно, возьмут… — согласилась с ним мать. Она понимала, что сын не шутит.
Колька надел белую рубашку, красный модный галстук, на рукава нацепил запонки. Туфли на нем были новые, лакированные. Он их давно купил, но ни разу еще не надевал. Мать, чтобы поддержать его марафет, из потайного угла достала спрятанный ею раньше, когда он был еще в свободной продаже, флакон тройного одеколона.
— Ишь ты какая!.. — похвалил ее Колька за это. — Да за эту штуку, если ты хочешь знать, сейчас можно машину дров привезти… — И причмокнул губами. — Чем на себя его брызгать, лучше выпить, для сугрева, так сказать, души.
— Ну уж нет!.. — прикрикнула на него мать.
И Колька, быстренько помазав одеколоном лицо и голову, вернул его обратно.
— Пошутить, что ли, нельзя… — обиженно произнес он. — Сама ведь знаешь, сейчас я почти не пью.
— От тебя что угодно ожидать можно… — буркнула она. И хотя виду не показывала, но в душе была сердита на сына за эту непутевую бог весть откуда появившуюся Лиану.
— Как бы то ни было, но я держусь… — ответил Колька. — И от нее теперь не отшатнусь… Не знаю, что и как раньше у ней было. Но со мной она себя хорошо ведет.
— Еще бы хорошо не вести… — с грустью произнесла мать. — Ты ее кормишь бесплатно, одеваешь, развлекаешь. Я так не жила, как она сейчас живет…
— Она больная… — по-прежнему упрямился Колька. — А раз больная, то ей все можно простить…
При слове «больная» мать конфузится. Чувствует, что неправа. Колька намного человечнее ее. Он желает добра, он стремится помочь, вытащить из трясины испорченную душевнобольную. И если раньше мать считала его взбалмошным, пустым и ровным счетом ничего не понимающим в жизни парнем, то теперь, наоборот, уважает и считает, что он не такой, как все.
«Она по миру ходила, а он взял ее в дом привел и лелеет, точно святую… — размышляет она. — Кто так в поселке сделает? Да никто… Потому что мало того, что дело это позорное, но когда узнают, что она сумасшедшая, дураком обзовут. Да мне, матери, со стороны нечему ему завидовать. А ему хоть бы что, блестит радостью, словно заново весь вдруг возродился. Сам ведь ужас как несчастлив, а Лиану все равно любит. Да мало того, сочинил, что из беды ее спасет… И она, дура, встрепенулась, подзадоривать его стала, мол, давай распишемся, и все. А кто ее пропишет и распишет, если паспорта у ней столько лет нет и не было… Ее прятать надо, а он ее в кафе ведет… Ведь люди не дураки, в любой момент могут догадаться… Перенесет ли он, если ее вдруг от него силой в больницу заберут. Вот Иоська говорит, что она рано или поздно, а все равно возбудится. Такие уж натуры эти душевнобольные. Мало-мальски ничего, а затем вдруг как начнет заговариваться. Так что за ней глаз да глаз… Ему все говорят, остепенись. А он хоть бы что, а теперь вот даже на работу собирается ее устраивать…»
Мать смотрит на сына, который перед зеркалом осторожно поправляет пиджак, ворот рубашки и галстук. И не узнает его. Неужели это ее сын? Как удивительно быстро он стал другим. Она думала, что рассказ о бродяжничестве Лианы и ее гулянках заставит сына ожесточиться, сделаться злым, ненавидящим абсолютно всех баб и особенно пьяниц. А он, наоборот, не удалился от Лианы, а приблизился к ней, да как еще приблизился. Даже ребеночка желает чтобы она родила.
— Мать, о чем ты думаешь? — вдруг спросил ее Колька.
Взгляд его был напряженным и страшным, не таким, как несколько минут назад. Видимо, он догадывался о ее совсем других мыслях — не соответствующих словам. Она, вздохнув, чуть шевельнула губами и ничего не вымолвила. За столько лет необыкновенно приветливым показался ей сын. Чистый, вымытый, надушенный одеколоном, он словно, пришел из детства.
— Мать, прости, прости, пожалуйста… — превозмогая волнение, произнес Колька.
И, жадно глотнув воздух, высвободил руки из карманов. Ему трудно, ох как трудно было все это время. Он был одинок в своей затее, страшно одинок. Бесцельным и веселым казался поначалу этот его поступок. А затем он понял, что все выходило наоборот. Взвалив на себя эту огромную ношу, Лиану, он теперь отвечал за нее, а точнее, за ее жизнь и судьбу. В любой момент его могли вызвать в милицию и спросить, зачем и для чего он связался с беспутной девахой. Своим этим поступком он унижал себя в глазах других людей. Во всяком человеческом поступке люди порой желают видеть только выгоду. Но только не жертву. Жертвенность их настораживает, а порой даже и озлобляет, особенно если она ни на что не похожа.
— Что же ты молчишь?.. — прошептал Колька и вдруг прокричал на всю комнату: — Пожалей меня, пожалей!.. Иначе я не знаю, что с собой сделаю…
— Сынок, глупости все это, глупости… — затараторила мать и, кинувшись к сыну, обняла его, затем вдруг вся задрожала, торопливо стала гладить его по голове. — Все наладится, вот увидишь, все наладится…
Он растроганно шмыгал носом, красной рукой то и дело дергая ворот рубахи.
— Где же она?.. Я ее жду, а ее все нет…
Близился полдень, и летний воздух был теплым как никогда. И в комнате было так светло, что Колька видел почти все морщинки на материном лице. Седые волосы ее, аккуратно расчесанные, блестели на солнце. В растерянности он смотрит на нее.
— Черт возьми, где же она?.. — он держит в своих руках руки матери и, с трудом улыбаясь, произносит: — Если можешь, прости меня…
— Ты, наверное, очень влюблен в нее? — ласково произносит мать.
— Да… — тихо отвечает он, в раскаянье добавляя: — Я знаю, что это ужасно, но что теперь поделаешь…
— Успокойся, сынок, все наладится… — произносит мать. И он понимает, что не одинок. Мать рядом с ним, она поддерживает и сделает все, чтобы сыну было хорошо.
Кольке от радости душно. Он счастлив. Хотя волнение все равно не проходит Лиана сказала, что сейчас придет, уже прошло пятнадцать минут, а ее все нет.
«Где же она? Неужели испугалась, что ее в кафе увидит весь поселок? Все это чепуха. Ведь мы живем друг для друга».
И он уже кинулся было к двери, чтобы выбежать во двор и окликнуть Лиану, позвать ее и выяснить, почему она не заходит в дом. Но дверь неожиданно перед самым его носом открылась, и на пороге появилась Лиана с букетом цветов в руках.
Отдышавшись, она воскликнула.
— Возьмем эти цветы с собой.
Глаза ее сияли.
— Конечно, возьмем… — сказал он и запах цветов показался самым лучшим в мире.
С необыкновенным праздничным настроением они шли в кафе по улице. И, глядя на них, люди удивлялись.
Колька видел, как на них завороженно смотрели прохожие. Многие восхищались Лианой. Многие завидовали ему, что вот, мол, Колька какой боевой, такую стройную деваху отхватил. И если Иоська не разболтал о Лианиной болезни, а Колька просил его об этом, и не один раз, то лучшего счастья для Кольки и не представить.
Взбодренный добрыми взглядами жителей, Колька, чуть приостановившись, заявил Лиане:
— Вначале мы сыграем с тобой свадьбу, а потом распишемся…
— Не рано?.. — в смущении прошептала она.
— Наоборот, поздно… — сказал Колька. — Перед свадьбой, как и полагается, повенчаемся.
— А как же маменька?..
— А маменьку мы и спрашивать не будем. Я хозяин… А если получится разбивка, уйдем на квартиру.
— А паспорт?.. — все еще не веря Колькиному предложению, в растерянности спросила она: — Боюсь я.
— Ничего страшного… — успокоил ее Колька. — В нашем поссовете и по туфтовой бумажке распишут… Ну а когда у нас появится свидетельство о браке, то и милиция никуда не денется, пропишет… После росписи липовый паспорт уничтожим. В крайнем случае, в паспортном столе скажешь, что, мол, у тебя его никогда и не было, потому что ты на всю жизнь больная… Поняла? — и он крепко обхватил, обнял ее за плечи.
— Поняла… — весело ответила она.
Был полдень. В это время на центральной улице всегда полно народа. И Колька на ходу здоровался со всеми.
Кафе находилось рядом с дорогой. Одноэтажное и длинное здание с массой дополнительных пристроек могло вмещать в себя более ста человек. Это если рассадить их за столики. Но еще ведь был и бар, где можно пить коктейли через трубочки, сидя на приставных стульчиках. В два часа дня в кафе народу намного меньше, чем вечером. Поэтому Колька и выбрал это спокойное время.
— Как свежо здесь!.. — сказала Лиана, одной рукой открывая дверь, а другой прижимая к груди букет цветов.
— А какая здесь музыка!.. — воскликнул Колька. — Музыкальный ящик старый, но свое дело знает.
В кафе было много шоферов. И при виде их небольшое волнение охватило Кольку. Но затем, увидев, как легко и плавно прошла Лиана к свободному столику, он успокоился.
И все бы и дальше было хорошо, если бы вдруг Лиана не увидела за окном подъехавший к кафе новенький «КамАЗ», груженный кирпичом. Как будто ничего особенного не произошло. Худенький, маленький водитель в засаленной кепке выпрыгнул из кабины и, зайдя в кафе, купил бутылку минералки и прямо тут же, у прилавка, жадно, ни на кого не обращая внимания, стал пить.
— Ну и жара… — возвращая пустую бутылку, сказал он бармену и, выйдя из кафе, стукнул два раза по раздувшимся задним баллонам и укатил. Как и в кафе, так и на улице, бегло взглянув в окно зала, он не заметил Лиану. Но даже если бы и заметил, не уделил бы ей особого внимания. Он был намного старше Лианы. Да и была она не одна, а с Колькой. А вот Лиана, увидев шофера, как-то разом напряглась, отложила в сторону цветы и, покраснев, торопливо встала из-за стола.
— Что с тобой?.. — растерянно спросил ее Колька.
Она пристально и с какой-то ненавистью посмотрела в окно. Легковые машины медленно плелись за переполненным кирпичом грузовиком. Пыль ухудшала видимость, и машины тащились по обочине.
— Где ты был?.. — вдруг сердито спросила она.
— Как где?.. — хмыкнул Колька. — Рядом стоял. Ты что, позабыла?.. — и запнулся. Какой-то страшно неприятный блеск мелькнул в ее глазах. «Как бы опять не начала раздваиваться…» — испугался он и, тут же усадив Лиану за стол, крикнул смотрящему в их сторону бармену: — Слушай, налей-ка нам для храбрости два стакана.
— Ркацители или мадеры? — спросил тот.
— Да нет, что-нибудь покрепче.
— Будет сделано… браво произнес он и достал из-под прилавка бутылку водки.
— Я не знаю, как ты, но я пить не буду… — сказала она.
— Почему?.. — удивился он и добавил. — Ведь мы всего-навсего по стаканчику, так сказать, для храбрости…
— Я сказала не буду, значит, не буду… — вдруг со злостью фыркнула она и швырнула цветы на пол. — Мне в этом кафе только бармен и нравится. Он жулик, а я только жуликов и люблю… — Голова ее дернулась, и, засмеявшись, Лиана с прежним болезненным блеском в глазах настороженно спросила его: — Зачем ты привел меня сюда? Зачем?.. И что тебе надо от меня здесь?.. Ты что, захотел проэкспериментировать на людях? Проверить мою психическую конституцию. Так сказать, сексуальную устойчивость и испорченность.
— Как ты можешь так говорить… — вспыхнул он.
— А вот так!.. — крикнула она-вдруг на весь зал. — Я теперь все поняла… Да, да, я униженная, оскорбленная, а ты честный. Имея и сознавая такое свое превосходство надо мной, ты получаешь удовольствие от снисхождения ко мне… И тем самым ты удовлетворяешь свое желание простить и прощать мне все самое гадкое и страшное в моей жизни… Мало того, я хочу сказать сейчас тебе, что я не психбольная и не подброска. Я профессиональная проститутка. Мне вдруг захотелось сыграть роль, и я ее сыграла… Все, что я говорила до этого тебе и твоей матери, была неправда… Кстати, не исключено, что я и сейчас говорю тебе неправду… Ибо и я сама, и моя душа созданы для вранья…
«Раздваивается…» — мелькнула в Колькиной голове мысль. Он попытался взять Лиану за руку и вывести из кафе. Но она вырвала руку:
— Я уже сказала тебе, что мне понравился бармен.
Бармен стоял в десяти метрах от них и улыбался.
— Слушай, парень… — обратилась она вдруг к нему. — Этот алкаш-санитар, — и указала на Кольку, пристает ко мне, и я не могу от него избавиться.
Колькино терпение лопнуло. Достав из кармана четвертак, он кинул его на стол и ушел.
Он шагал по улице и оглядывался, но она не бежала за ним. Она даже не вышла, из кафе. «Вот и женись на такой!.. — ругался он, проклиная себя и весь белый свет. — Думал, баба как баба. А она оказалась… Вытащить хотел, прописать… А что теперь мать скажет? А Иоська… Возьму сейчас и все вещи ее за ворота выкину. Не желаю я больше ее видеть. Не желаю…»
Колька в волнении прошел свою улицу и вскоре оказался на краю поселка, где было очень тихо. Еще не понимая, где находится, он, вдруг страшно побледнев, упал на колени и, упершись руками в землю, пристально посмотрел в траву. Она была черной, грубой, с массой изломов и неровностей.
— Видно было, что она дурит… — прошептал он. — А я все верил. Надеялся, образумится.
Он закрыл глаза, ему так хотелось спрятаться от мыслей, будораживших его. Но они, наоборот, стали еще более ощутимы. Он вдруг понял, что он кем-то строго наказан за свое легкомыслие. И это наказание казалось ему самым чудовищным во всей его прожитой жизни.
«Не любит она меня и никогда не любила…» Колька весь сжался. Ощущение было таким, словно он стукнулся головой об стенку. «Ее жизнь игра, и она в этой игре шут…» Он открыл глаза и осмотрелся. Трава была зеленая.
— А матери я скажу, что ее никогда и не было, просто я ее взял и выдумал… Да, да, выдумал… Из головы родил. Как все здорово получилось!.. Как все здорово!.. — и потер руками.
Земля и сухая травка осыпалась с них, и он в необыкновенном для себя облегчении встал.
— По отношению к ней я теперь беспамятный, сам придумал, сам и ниспроверг.
Придя в себя, он быстро нашел дорогу к дому. Легко и непринужденно толкнул знакомую калитку. В окне появилось лицо матери. Он махнул ей рукой. Но у порога вдруг замер. На крылечке лежали комнатные Лианины тапки, которые он купил ей неделю назад. Вновь волнение охватило его, а вслед за ним и прежние мысли.
— Как же так?.. — прошептал он растерянно. А затем вдруг понял, что Лиану он не выдумал. Она существовала и находилась на земле так же, как и он.
Когда мать, выходя ему навстречу, открыла дверь, он ощутил запах платья, губной помады, пудры и всего остального, что было присуще только Лиане.
«Никогда со мной так муторно еще не было… — вздохнул он и рукой ощупал разгоряченный лоб и щеки. — Я не помню даже, как и познакомился с ней. Все смешалось».
На следующий день он встал очень поздно. Солнце светило вовсю. Щебетали вокруг птицы. И ветерок был теплым и нежным.
Его состояние по отношению к вчерашнему дню было совсем иным. Вместо злости тоска вдруг стала мучить. Захотелось увидеть Лиану Пусть даже чужую, но только бы увидеть. В эти минуты он почему-то не осуждал и не проклинал ее. Не было даже омерзения к ней, хотя она могла провести ночь с кем угодно. «Я найду и верну ее обратно…»
Быстро одевшись, он посмотрел на ее старое больничное платье и белую косынку. Это было все из одежды, что она оставила в его доме. «Она вернется, обязательно вернется…» И, выбежав из дому, он понесся к кафе что есть мочи. Минут через пять был уже там. Переведя дух и стерев пот со лба, вошел в зал. Обед еще не начался, и народу в кафе почти не было. Лианы за тем самым столиком, за которым он оставил ее вчера, не было. Да и почему она должна быть здесь?
Двое мужиков сидели за крайним столиком и, хитро посматривая на Кольку, курили. «А что, если их спросить…» — подумал он и уже было собрался обратиться к ним, но тут неожиданно за стойкой появился бармен, тот самый, вчерашний, полненький, красивый, с тоненькими усиками.
— Не узнаешь меня?.. — обратился к нему вежливо Колька.
Бармен, вздрогнув, нахмурился.
— Ты откуда?..
— Неужели позабыл?.. — удивился Колька. — Помнишь, я вчера с бабой пришел, водочку заказал… А потом ушел… Лианой ее зовут…
— Ах вон ты кто!.. — улыбнулся бармен. — Как же Лиану твою не помнить, отлично помню ее… Всю ночь с нею провел… А к утру она вдруг истерику начала закатывать… — бармен хмыкнул. — Тебя Колькой, что ли, звать?..
— Да…
— Санитаришь, что ли?..
— Да…
Вздохнув, бармен полотенцем вытер пустой стакан.
— Вот она и требовала, чтобы я ее к тебе отвез… Стала доказывать, что она беспамятной была, а ты ее вроде спас, из больницы выволок… Короче, по ее просьбе налил я ей два стакана, затем вывел на дорогу и в первую попавшуюся машину сунул.
— И давно это было?..
— В шесть утра…
— А что за машина была?..
— Откуда я знаю… — бармен усмехнулся. — Такой дурехи еще не встречал. Ты представляешь, родить от меня собиралась. Ну а после первого стакана она в такой пляс пошла, что не усмирить… А на выпивку, ты представляешь, до сумасшествия жадная, все время просила, чтобы я ей наливал. Она без водки, по природе своей какая-то чумная, а с водкой вообще одурела.
— Да как ты смел?.. Ведь она больная… — кинулся к нему Колька.
— Больные болеют… — огрызнулся бармен. — Эх ты, а еще санитар…
— Да я… — и Колька, схватив его за ворот, потянул на себя.
— Ну ты, руки… — взвизгнул бармен и попытался вырваться, но хватка у Кольки была мертвая.
— Зачем, зачем ты посадил ее в машину?.. Кто дал тебе на это право? — заорал он на него. — Ведь она больная… Мы столько дней ее лечили. А ты споил ее и выбросил… Да знаешь ли, что ты сделал?.. Ты, ты… убил ее…
— Не городи чепуху, — закричал бармен. — Разве я в чем виноват?.. Она сама навязалась…
— Нет, ты растоптал ее… Использовал ее доверчивость…
— Я не хамил… наоборот, я ей еще двадцать пять рублей дал.
— Ах так!.. — и Колька со всей силы рубанул бармена по лицу. Тот в ответ точно так же треснул Кольку. И пошла у них драка не на жизнь, а на смерть.
После драки Колька прямо тут же, в кафе, шоферами и другим честным народом был повязан и отправлен в отделение милиции, где на него, как на ранее судимого, было моментально заведено уголовное дело. Домой его отпустили лишь на следующие сутки и то под расписку. Как выяснилось после, бармен был госпитализирован, а в свидетельском акте, присланном из кафе, было указано, что Колька, начав драку первым, расколотил не ящик вина, как он указывал на допросе, а два ящика коньяка и шесть ящиков вина. Получалось, что ущерб кафе был нанесен им на приличную сумму денег, которой ни у Кольки, ни у его матери никогда не было. Поэтому вовремя и в срок не выплаченная и то и дело упоминаемая в обвинительных протоколах и справках сумма еще более усугубила хулиганские действия Кольки. Все время до суда он старался найти Лиану. Объездил все гаражи и посты ГАИ, но никто ее не видел и не встречал. «Где же она может быть? Куда она делась?.. — думал Колька. — Ведь она не могла за одну ночь далеко уйти…» И продолжал все искать и искать. Он знал, что свободные дни его на земле сочтены. Крепкий до этого мир стал вдруг для него призрачно-хрупким. Вечерами, слыша, как причитала за дверью мать, приговаривая: «Ах ты, Коля, Коля, разудала твоя голова…» — он вдруг понимал, что судьба-злодейка ударила по нему со всей силы, и выдюжит он или нет, он и сам не знает.
На третий день после привода в милицию мать слегла, как она говорила, «от давления». Оно и раньше ее беспокоило, да все таблеточки помогали. А тут и уколы перестали брать. Колька два раза вызывал «скорую», но давление все равно не снижалось. Чтобы ухаживать за матерью, пришлось бросить работу. Главврач, жалея Кольку, попросил написать заявление на отпуск за свой счет — хотел сохранить Кольке стаж. И характеристику он тоже выдал отменную. Прочитав ее, прокурор удивился:
— И за какие это такие труды тебя хвалят?..
— Я рядовой, так что начальству виднее… — промямлил Колька.
— Ну, а все же… — допытывался тот.
— За поддержание порядка… — ответил Колька. — Чтобы больные в палате были обуты, одеты и вовремя покормлены. Чтобы не буянили. Плюс досмотр, проглатывают они таблетки или нет… Если по-честному, то работа не особо хорошая, нервная. Напряжение адское. Так и смотришь, как бы на тебя кто не накинулся… Ага… — вспомнив, тут же добавил он: — Еще надо следить, чтобы больной не убежал… Побег больного на волю — чепе для больницы и для всего района.
Прокурор внимательно вслушивается в Колькины слова, словно изучает, искренне он все это говорит или врет. Почувствовав это, Колька замолкает. Он понимает, что прокурор ему не товарищ, года не скостит, а, наоборот, только добавит. Кто идет в тюрьму по второму заходу, того не жалеют.
— Значит, связавшись с одной из психбольных, ты решил жениться на ней… — говорит прокурор, понимая, что Колька не врет и характеристика на него с места работы действительно верная.
— Был грех… — взрывается Колька и добавляет: — Но весь грех-то не в ней… А в этом бармене, с которым она ночь провела… Я думал, он поймет, что она больная… А он ее, можно сказать, выбросил. Вот я со злости и врезал ему…
Прокурор молча вслушивается в его слова. Колька начинает просить и умолять его, чтобы прокурор дал распоряжение поскорее найти Лиану.
— Понимаете, она сирота и у ней абсолютно ничего нет… — не выдерживает вдруг Колька. — У ней нет никаких документов, она не знает даже, как точно себя и звать…
— Понимаете, все дело не в сиротстве… — перебивает его вдруг прокурор. — И не в проституции, которую вы своим поведением поддержали. А в драке, которую вы устроили в кафе…
— Виноват… — и, ссутулившись, Колька не знает, что ему дальше и сказать.
Он не знает, что будет с матерью, когда его увезут в тюрьму. Сейчас по силе возможности он ухаживает за ней, кормит с ложечки, дает таблетки, помогает приходящей медсестре кипятить шприцы. И по вечерам сидит у постели до самой полночи.
— Не приходила?.. — почти каждое утро спрашивает его мать.
— Нет… — отвечает с горечью Колька.
Ему самому так хочется, чтобы Лиана вернулась. Ему кажется, что если бы она вернулась, то сразу бы все в его жизни наладилось. И бармен бы его простил, и в тюрьму его не взяли. Вместо зоны дали бы химию на два года или поселение, в крайнем случае, могли присудить годичный двадцатипроцентный вычет из его зарплаты в пользу государства. Но Лиана почему-то не приходит, хотя Колька и открывает на ночь калитку. Два раза к нему приходил Иоська, весь какой-то хмурый и злой. Предлагал Кольке выпить, но он отказался. И тогда Иоська, в растерянности смотря на Кольку, вздохнул:
— Как же это так?.. Неделю назад вместе работали и вот тебе на…
А потом вдруг начал предлагать Кольке «закосить», то есть разыграть из себя душевнобольного, или заявить, что по пьянке все вышло, ведь зона для алкоголиков пусть даже и принудительная, но все-таки не то что тюремная зона. Колька молча слушал его и даже соглашался с ним, но душевнобольным почему-то себя на допросах не делал, а рассказывал все так, как на самом деле было.
Через неделю мать слегла в больницу. Не пролежав там и месяца, умерла. Колька в это время находился в следственной камере, и на похороны матери его не отпустили. Мало того, никто даже не сообщил, что она умерла. Он узнал об этом лишь на суде.
Ему зачитывали приговор, а он, не слушая слова судьи, в растерянности шептал:
— Как же я теперь?.. Как же?..
А потом вдруг от страха, что матери больше нет, он закричал на весь зал:
— Матушка, прости меня! Прости меня!..
Его кинулись успокаивать. Но он был неуправляем. И тогда милиционеры, связав ему руки, пригрозили закрыть тряпкой рот. Он в ответ огрызнулся:
— Вам бы только издеваться… Неужели я такой был опасный, что меня на похороны нельзя было отпустить?! — И затем опять как закричит: — Матушка, прости меня!.. — и пронзительно, на весь зал, зарыдал.
Окружающие люди его не интересовали. Мрачен был и мир за окном. Судья о чем-то долго говорил, а потом выступил прокурор. Заседатель и секретарь торопливо заполняли протоколы. Колька перевел взгляд с их голов к потолку и, стараясь полностью отключиться от всего этого гама, мыслями обратился к богу. Он знал, чтобы подкрепить мысли, нужны слова. И, вспомнив обрывки материнской молитвы, зашептал: «Яко ты, господи, упование мое. Вышняго положил еси прибежище твое…»
Затем голос его сорвался. От волнения судорогой перехватило горло. Чтобы мысленно продолжить слова, он, стремясь побыстрее сосредоточиться, весь сжался. И вдруг вместо слов образ матери явился ему. А следом и тихий голос ее: «Сынок, это я виновата во всем… Если бы я лечиться тебя не отправила, то греха, может быть, и не вышло…»
— Нет, это я, это я виноват… — прокричал он и в порыве мучительного стыда упал на колени.
— Что это такое?.. — возмущенно произнес прокурор, восприняв Колькины слова как относящиеся к нему. Судья тут же дал охране сигнал увести Кольку. И милиционеры, подняв его с пола, вывели в коридор.
Как коротка и скоротечна сладость жизни. Вроде жить Колька начинал хорошо и все ладилось и клеилось у него. А потом вдруг в один прекрасный момент все исчезло. «Кто я теперь?..» — размышляет в камере Колька. На нем старая грязная роба. Он только что пришел с работы и, подложив под голову руки, отдыхает на нарах. Через вольнонаемных он рассылает письма во все, какие только знает, психбольницы с просьбой сообщить ему, числится ли где больная по кличке Лиана. Однако прошло уже больше пяти месяцев, а ни ответа, ни даже хоть какой-нибудь весточки нет.
«Неужели так никто и не ответит…» Руки его дрожат. Чуть приподнявшись на локтях, он вдруг вспоминает ее лицо в тот день, когда впервые привел Лиану к себе домой. Как радостно и счастливо оно было. Пушисто завивался волос на лбу. И яркий румянец выделял на правой щеке пятнышко-родинку. Когда они остались одни, она спросила:
«Скоро обженишь меня? А то я страсть как боюсь быть одна…»
Он обнял ее.
— Не бойся, я тебя не брошу. Вместе будем…
В те минуты он отбросил всю свою мужицкую грубость и властность, стараясь быть с ней очень нежным.
— А ты не боишься меня?..
— Баб бояться последнее дело… — засмеялся он.
— Гляди, бить будешь, уйду… — шутливо сказала она.
— Ишь какая ты, сразу испугалась.
— Ты меня не знаешь. Я не испугалась. Я просто гордая… А потом сам ведь знаешь, бабы любят мужиков пытать…
— Ты не гордая, ты добрая… — прошептал он.
И тепло ее тела всколыхнуло всю его кровь. Он проговорил с ней всю ночь. И лучших минут, наверное, в жизни его не было. Разве мог он тогда знать, что произойдет?
После драки в кафе все вдруг узнали, что он водился с душевнобольной, да мало того, даже собирался жениться.
Колька, вспомнив все это, на некоторое время оживает. Глазами жадно всматривается в серые окна и во все щели, через которые проникает свет. Словно в нем, в этом свете, скрывается какой-то условный сигнал, говорящий о том, что Лиана жива и он должен с ней скоро встретиться. Но недолго длится эта радость. Слишком сильно истосковалась Колькина душа, и для ожидания и надежды почти нет в ней места.
Скоро предстоит пересылка, то есть отправка в дальний и глухой лагерь, откуда и письма невозможно послать. Он не знал адресов психбольниц, поэтому посылал письма наугад, почти в каждый областной центр, где такие больницы почти всегда есть.
Он уютно лежит в потной робе, кожей не чувствуя ни сырости, ни грязи. Перед глазами потолок, исписанный названиями этапов. Рядом точно такие же, как и он, пересыльные. Всего в бараке их сто человек. В полумраке люди кажутся страшно большими и громоздкими, точно шкафы.
Ночами он долго не мог заснуть. А если и засыпал, то громко на весь барак начинал бредить Лианой. Чтобы успокоить его, зэки стаскивали его с нар и избивали, а со временем вообще отказали ему в нарах, и он спал, как щенок, на полу. Однако ему было все равно.
На последнем пересылочном этапе рано утром в отгороженном трехметровым забором тупике их высадили. Старые вагоны отослали и подогнали новые, только не на прежнюю платформу, а на дальнюю, находящуюся почти у самого забора. Заключенных пересчитали. Удостоверившись, что все целы, отрядник-капитан приказал:
— На корточки, шагом марш!..
Все тут же присели и сопровождаемые собаками поползли к вагонам. Если кто вставал, милиционеры тут же били палками и стращали собаками. Колька приотстал. Уж больно ослабел он, да и раньше в своей жизни никогда на корточках не ходил. Он попытался встать, но подбежавший капитан пригрозил:
— Не смей вставать…
Колька упал. И тогда капитан, пнув его ногой, выругался:
— Ах ты, полосатик-балонтер, ты что это придуряешься!..
— Сил нет… — прохрипел Колька. — Ноги судорогой сводит.
— Тогда ползи, ползи, тебе говорят!.. — закричал капитан. — Да гляди, баул свой не потеряй… — А своим помощникам сказал: — Этому курева больше не давать, и глядите, чтобы не чифирил. А то уж больно хил…
— Будет сделано… — ответили те и, натравливая на Кольку собак, стали поторапливать его. Раздирая пальцы о щебень, он полз по мазутным рельсам. Встать разрешили лишь тогда, когда он был в трех метрах от вагона. Зайдя в вагон, отдышался. Баул, то есть вещмешок, в котором были кой-какие вещички и хлеб с сушеной килькой, был цел. Когда он расстегнул его, чтобы удостовериться, что одежда на месте, то вместо нее вдруг увидел пук оберточной бумаги и кирпич. Оказывается, кто-то подменил его вещи. Он хотел обратиться с жалобой к отряднику-капитану, но затем передумал. О тех, кто ранее попал к надзирателям в немилость, не беспокоятся. Да и разве кто признается, что распотрошил его баул. Колька побоялся обращаться к капитану еще и потому, что тот опять в присутствии всех мог обозвать его балонтером. Кликуха эта среди заключенных не очень почетная. Балонтер — это тот, кто возит баланду, еду. Обычно посылают на эту работу какого-нибудь хиляка или доходягу, которому не сегодня, так завтра помирать.
При пересылке нервы у сопровождающих милиционеров сдают. Здесь нужен глаз да глаз. Сколько раз порой бывало, когда проигравшемуся в карты зэку предлагалось на пересылочной перекличке откликнуться не на свою фамилию, а совсем на другую; срок заключения у носящего ее был намного больше. И получалось, что заключенный с большим сроком попадал в лагерь получше, а с меньшим, наоборот, в лагерь особого режима или даже в одиночку. Попробуй расхлебай эту путаницу на месте прибытия, если заключенные похожи друг на друга. А если заключенный не выдавал себя или случайно не пробалтывался, такой обмен в ходе пересылки почти всегда удавался.
— Чего стоишь?.. — увидев на проходе Кольку, закричал рядовой отрядник.
— Да вот баул распотрошили… — ответил он и хотел уж было пожаловаться отряднику, что одежонка у него была новая, да и хлеб с килькой тоже свежий. Но отрядник был зол как зверь. Замахнувшись на Кольку, а затем толкнув его в спину, он заорал:
— Я тебе дам баул!.. А ну проходи! В нору, я кому сказал…
Прижав к груди баул с бумагой и кирпичом, Колька побежал к дальнему купе, где находились заключенные по его статье. В купе ему места не досталось. Все полки и даже пол были заняты. Вагон был старый, «столыпинский», без вентиляции и без окон. Электрический свет еле тлеет. Он с трудом протиснулся к стоящим зэкам.
— Ищи замену… — сказали они ему. — Купе переполнено, положено десять, а загнали двадцать.
При таком количестве людей и такой тесноте получалось, что многим придется всю ночь стоять. Ну а чтобы стоячие хоть немного полежали и передохнули, нужно было найти замену, человека, который хоть на несколько минут пустил на свое лежачее место, а сам в это время постоял бы. Один из лежачих, огромный верзила, с верхней полки крикнул Кольке:
— Одна замена рубль… А если нет денег, пять килек.
— Согласен за рубль… — ответил ему Колька и, прислонившись к ребятам, облегченно вздохнул.
Если бы даже и не нашлось ему замены, он стоял бы всю дорогу, пока не свалился. Падающих жалеют, им уступают место без очереди, но и то ненадолго, всего на полчаса.
— Откуда деньги у тебя?.. — спросил Кольку верзила. — Если много, то давай в картишки перебросимся. Может быть, ты мое место после первого банка выкупишь.
— Семь рублей у меня всего, ларьковые… — ответил Колька.
— Эх ты… — обиделся верзила. — А говоришь, что с деньгами… — и, отвернувшись, захрапел.
— И долго будет длиться пересылка? — спросил Колька заключенного, который сидел уже не один срок.
— Месяца два, а то и три… — ответил тот и засмеялся. — Да ты не бойся… Когда наголо тебя после всех этапов разденут, вот тогда и кончится твоя пересылка.
И вслед за ним и все остальные дружно засмеялись. Но Кольке почему-то было все равно, смеются они или нет. Ему не хотелось думать. А к своей предстоящей жизни, а точнее, существованию он относился равнодушно. Если выживу — хорошо, а не выживу — тоже хорошо.
Затолкав в купе еще двоих, зарешеченную и опутанную колючей проволокой дверь, закрыли на два замка.
— А как же в туалет?.. — прокричал кто-то проходящему надзирателю.
— Туалет до следующего утра… — ответил он. — Так что прошу посдерживаться…
— Ну и гад… — проскрежетал он.
— Не надо было сюда попадать… Вот и не был бы он тогда гадом… — шутливо произнес худой старик, руки у которого были все в наколках. — Без туалета можно обойтись, а вот без чифиря, если и дальше так пойдет, можно и удавиться… Хуже пересылки я еще не встречал… Говорят, амнистия на носу, а надзиратели как собаки кусаются…
Старик вытер нос и, вдруг подозрительно глянув на Кольку, спросил его:
— Ты что это баул, точно бабу, прижал?.. Небось кильки там у тебя целый пуд…
— Вместо кильки у меня кирпич… — обиженно ответил ему Колька и, раскрыв баул, достал из него кирпич.
— Братцы, да он полоумный!.. — заорал старик, тараща глаза. — Я думал, у него там килька, а у него кирпич. Баулом невзначай сверху зацепит, и нет тебя… — И, обхватив голову, он засмеялся, а за ним и все остальные.
— Кирпич, кирпич!.. — орали все.
— Я с собой его не брал… — объяснял Колька. — Его мне кто-то подложил…
— Ну и ловкач… — доказывал ему после старик. — Да ты знаешь, что тебе за этот кирпич могут срок допаять. И будешь ты по третьему заходу маяться…
— Куда же мне его теперь?.. — растерянно спросил его Колька.
— Чепуха, мы мигом его укокошим… — и старик хитро прищурил глаза. — Рубль дашь, и мы его за минуту раскрошим…
Колька отдал рубль. И двое заключенных со стариком с таким азартом накинулись на кирпич, что вскоре он под их ногами превратился в порошок.
— Радуйся!.. — гордо сказал ему старик. — А то сидеть тебе за него целый месяц в штрафном изоляторе… Кирпич в умелых руках похлеще ножа…
И все опять дружно засмеялись. Впервые Колька смешил людей. Наивен он был и беспомощен. И по-детски беззащитен. Получалось, что он сегодня распрощается с семью рублями и на целый месяц останется без ларька. Люди будут курить, есть конфеты, консервы. А он будет только смотреть. «Будь что будет…» — думал он. Двое заключенных продолжали втаптывать в пол раскрошившийся кирпич.
— Па-де-де… — глядя на них, сказал Колька.
— Па-де-бурре… Щелкунчик… — поняв его, засмеялись они и, защелкав в воздухе пальцами, ритмично затопали.
И в этот миг перед его глазами появилась Лиана. Как могла она явиться в это столыпинское купе и в этот грубый и страшный мир. На ней были новые балетные туфельки. И она радостно подпрыгивала в воздухе.
Он кинулся к ней сквозь стоящие тела, оттолкнул в сторону старика и двух заключенных, растаптывающих остатки кирпича. Вот его руки коснулись ее рук. Близок знакомый цвет глаз.
— Прости, пожалуйста!.. — произносит она.
— Спасибо, что ты вернулась, спасибо… — шепчет он.
Вагон на подъеме сильно вздрагивает, скрипит, визжит, готовясь вот-вот накрениться набок. Перед глазами все исчезает, и Колька в бессилии падает на людей. Краем уха он слышит, как кто-то кричит:
— Да он и на самом деле плох… Упал как кирпич…
Под полкой ему как хиляку без очереди уступают на некоторое время место. И он засыпает так крепко, как никогда в своей жизни не спал. Баул его ходит по рукам. Все шарят в нем, выворачивают дно. И, ничего не найдя, со злостью ругаются, проклинают хиляка.
В одном из пересылочных пунктов, когда всех их, новеньких, прогнали сквозь строй стариков, хозяев барака, с него, как и говорил раньше старик, сняли почти всю одежду, кинув взамен какое-то дряхлое шмотье. Прекословить хозяевам было бесполезно, таков закон пересылки. «Ребячество…» — вздыхал Колька в таких случаях и не обижался за поборы. Не замечал он и холода цементного пола, и потной сырости. Бараки на пересылочных пунктах переполнялись, окна и двери открывать не разрешалось. И от духоты и нехватки воздуха человеческие тела сильно потели. Пол был склизким от потной влаги, и во многих местах были огромные лужи. Пересылочные рады были и этому. Главное, тело хоть куда-нибудь приткнуть, а там пусть забирает хоть смерть.
— Главное, протащиться до своего родного лагеря, а там в люди можно выбиться… — вздыхали пересылочные.
И Колька, глядя на них, не понимал их желаний и надежд.
Его бред по ночам становился все сильнее и сильнее. Надзиратели качали головами. Даже при ударе под дых он не стонал. Стиснув зубы, молча переносил боль.
Как слабака, его после прибытия в лагерь перевели с бетонных работ в компрессорную. Каждый день, приходя на работу раньше всех, он должен был завести компрессор и проверить десять отбойных молотков. Осенью они работали исправно, а зимой заедали, а точнее, замерзали от накапливавшегося внутри конденсата. Чтобы молотки поскорее «отходили», Колька разогревал их на костре, а когда не разрешалось разводить костер, совал их в горячий глушитель компрессора. В работе он забывался. Но ненадолго. Стоило ему вернуться в барак, как он начинал пугаться неожиданно охватывающего его одиночества. Это изматывало Кольку, и на работу он приходил сильно ослабевшим. В один из дней, когда он вообще не смог выйти из барака, его отправили в лазарет.
— Не захотел в бараке жить, теперь уколы получай… — ругался на него бригадир.
Он ничего не ответил ему. Палаты в лазарете хотя и многоместные, но тишина была в них отменная. Больные тяжелые и больше всего страдают из-за перегрузок от тяжелого физического труда.
— Кто такая Лиана?.. — спросил его доктор на обходе, — Почему вы все время повторяете это имя?..
— Это моя больная… — тихо ответил Колька.
— А разве вы раньше имели какое-нибудь отношение к медицине?.. — удивился доктор.
— Да, имел… — вздохнул Колька и отвернулся к стене. Яркий солнечный свет переливался на ней. Колька смотрел на этот блеск и радовался ему, как в детстве.