· Дживан ·

Когда моя мать в первый раз пришла меня навестить, она со слезами отдала охранникам контейнер с домашней едой. Она делала это и после – снова и снова надеясь, что еда до меня однажды дойдет. Тогда я ее спросила: «Зачем ты кормишь охранников?» И смотрела, как она плачет. А у меня глаза были сухими.

Сегодня она по моей просьбе принесла не домашнюю еду, а небольшой пакет с густой золотистой массой. Это гхи – топленое масло из молока буйволицы.

– Что ты с ним будешь делать? – спрашивает она.

Я отвечаю.

Потом она уходит, и все матери уходят, а мы проводим остаток дня. Во дворе подрались три женщины – оскаленные зубы, растрепанные волосы. Что-то орут про украденную конфету.

Весь остаток дня мы буквально умираем оттого, что знаем, но не можем сказать никому – тем более нашим матерям. Знаем, что тюрьма – место, куда не достучаться. Что из того, что тут есть двор, сад, комната с телевизором? Нам охранники твердят, что мы живем хорошо, куда лучше, чем пропащие души в мужской тюрьме. Но мы все равно чувствуем, будто живем на дне колодца. Лягушки мы. Все, что мы можем, это говорить матерям: «Все нормально, все хорошо».

Мы им говорим: «Я гуляю в саду».

«Я смотрю телевизор».

«Ты не волнуйся, у меня все хорошо».

* * *

В кухне, где я работаю – готовлю роти [10], – стоит большой гриль. На нем можно печь лепешки сразу по десять штук. Одна женщина месит тесто, другая отрывает от него комки и расплющивает, еще несколько дальше раскатывают их в тонкие кружки, а я слежу за лепешками на гриле. Когда они готовы, я беру их длинными щипцами и шлепаю на каменную поверхность рядом с грилем. Там еще пара женщин смахивает с лепешек муку и складывает в стопки.

Сделав сто двадцать роти, я выливаю гхи на гриль. Роскошный аромат! Все равно как, наверное, спать на пуховой постели или принимать молочную ванну, – так делали знатные дамы нашей страны в давние времена. Одной рукой шлепаю тесто в лужицу расплавленного масла, и оно покрывается по краям хрустящей корочкой. Хлеб поднимается, на нем теперь поджаристые пятна корочки.

Когда я приношу тарелку мадам Уме, она восседает на пластиковом стуле во дворе, нарядная, как королева нищих. Вокруг, сидя стройными рядами, едят заключенные. Принимая тарелку, мадам Ума смотрит на меня и хитро улыбается:

– Это еще к чему? – спрашивает она. – Чего тебе нужно?

Она не сердится.

Я делаю шаг назад, смотрю, как она ест. Слышу хруст корочки – или это мне, может быть, кажется. Мадам Ума складывает лепешку, добавляет овощное пюре и подносит ко рту. Я смотрю шакальими глазами, в животе у меня урчит.

В ряду сидящих арестанток и их детей плачет маленькая девочка. Какой-то мальчик выпрашивает еду, хотя только что поел. Детям дают через день вареное яйцо и молоко. Других уступок их растущим телам, их наливающимся мышцам не делают: дети едят то же застывшее карри, что и мы все. Матери по этому поводу возмущаются, но кто их станет слушать?

Мадам Ума разворачивается в кресле, замечает меня и показывает большой палец. Поднимает тарелку, чтобы я видела. Она съела все до крошки.

Встав перед ней на колени, я принимаю пустую тарелку. Чувствую под коленями сырую плесень.

– Ну, – говорит она, языком очищая изнутри зубы, – так зачем это было?

– У меня есть брат, – говорю я. – Он хочет меня навестить. Можете внести его имя в список моих посетителей? Его зовут Пурненду Саркар.

Я пытаюсь улыбнуться. Губы с этой работой справляются.

– Брат, значит, – говорит мадам Ума. – Ты про него раньше не говорила. Он что, до сих пор в пещере жил?

– Нет, просто он работал все время за городом…

Мадам Ума встает, ставит руки на пояс, выгибает спину, потягивается. Щурится в небо. И поворачивается ко мне с выражением величайшей скуки на лице:

– Чем меньше станешь врать, тем тебе лучше будет. Бог один знает, сколько раз на дню ты врешь.

Затем она уходит, а я остаюсь с тарелкой в руке. На ней малюсенькая крошечка, едва заметная пушинка. Муху не накормить.

Я подцепляю крошечку пальцами и сую в рот.

Загрузка...