Бернанос Жорж Сохранять достоинство (сборник)

Жорж БЕРНАНОС

Сохранять достоинство

Перевод с французского

Крупный французский писатель-реалист XX века Жорж Бернанос представлен в сборнике социальным романом "Дневник сельского священника", политическим эссе "Большие кладбища под луной", разоблачающим фашистскую агрессию против испанского народа, памфлетом "Мы, французы", повествующим о событиях, приведших к мюнхенскому сговору, статьями времен второй мировой войны. Бернаноса художника и публициста отличает темперамент, сила сатирического обличения фашизма и клерикальных кругов.

Издается к 50-летию начала второй мировой войны и 100-летию со дня рождения писателя.

(Из сборника исключен роман "Дневник сельского священника" - А.П.)

Содержание

Тернистый путь к истине. В. А. Никитин

Большие кладбища под луной. Перевод В. Г. Исаковой

Мы, французы. Перевод А. В. Дубровина

Статьи военных лет

Цинизм силы и лицемерие права. Перевод И. Ю. Истратовой

Монсеньор Сюар и Жанна д'Арк. Перевод И. Ю. Истратовой

Славные имена и пустые головы. Перевод И. Ю. Истратовой

Самоубийство Стефана Цвейга. Перевод А. В. Дубровина

Наследие Чемберлена. Перевод А. В. Дубровина

Не толкайте Францию к отчаянию! Перевод О. П. Лускиной

Что такое "фашист". Перевод И. Ю. Истратовой

Франция не должна больше погружаться в сон. Перевод О. П. Лускиной

Дарлан. Перевод И. Ю. Истратовой

Генерал Жиро - американский сценарист. Перевод Е. В. Никитиной

Позвольте Франции изъясняться по-французски. Перевод Е. В. Никитиной

Фарисеи-миротворцы. Перевод Н. С. Мавлевич

Ненасытные паразиты. Перевод Н. С. Мавлевич

Дядя Сэм и Макиавелли. Перевод Е. В. Никитиной

Преподобный Понтий Пилат. Перевод Н. С. Мавлевич

Как спасать Германию. Перевод Н. С. Мавлевич

Все зачеркнуть и все начать сначала. Перевод Н. С. Мавлевич

Сохранять достоинство. Перевод О. П. Лускиной

Комментарии. В. А. Никитин

ТЕРНИСТЫЙ ПУТЬ К ИСТИНЕ

Даже в плеяде тех ярких и оригинальных личностей, которыми оказалась столь богата французская литература XX века, Жорж Бернанос выделяется каким-то особым своеобразием. В художественном творчестве печать его своеобразия заметна меньше, в публицистике она резко бросается в глаза. Однако когда уже потом, после чтения статей и книг-памфлетов, возвращаешься вновь к романам, обнаруживаешь его признаки и там. Истоки этого своеобразия - в той драме, которая на протяжении многих лет разыгрывалась в сознании и в самой жизни писателя и запечатлелась на страницах его произведений. Читатели этой книги смогут наблюдать перипетии этой драмы.

Когда мы издаем шедевры зарубежной публицистики, нам, естественно, бывает приятно услышать мнения, совпадающие с нашими собственными. Хорошо, если писатель оказывается нашим другом, разделяет наши убеждения, читает наши мысли, помогает нам лучше их сформулировать, иногда указывает нам путь. Когда мы знакомимся с лучшими образцами зарубежной публицистической прозы, наша цель не сводится только к тому, чтобы солидаризироваться с высказанными в ней мыслями, сделать их своими, превратить в лозунги. Найти союзника, единомышленника - это, конечно, важно. Но, пожалуй, не менее важно обнаружить новый интересный документ, а за ним увидеть личность с неординарным мышлением, познакомиться еще с одной яркой и неповторимой человеческой судьбой, например такой, как у Жоржа Бернаноса.

С ним почти нет шансов, что он поведет нас за собой. Большинство из его аргументов вызовут у нас скорее неприятие, чем солидарность. Он не был нашим другом, он шел от иных, чем мы, горизонтов и в ином, чем мы, направлении. Однако в самый решающий момент истории XX века, когда в борьбе против фашизма решались судьбы мира, он стал, преодолев тяготение идеологических и политических предрассудков, нашим союзником. Кроме того, он был выдающимся публицистом, может быть, самым талантливым и ярким французским публицистом XX века. И он был не просто писателем, а и - французы очень любят это слово - свидетелем, очевидцем истории. Собственно его свидетельские показания и составляют главную силу его публицистики. Бывают в истории такие моменты, когда все люди доброй воли, презрев разделяющие их распри, объединяют свои усилия в борьбе против зла, угрожающего всем. Так случилось в годы второй мировой войны, когда речь шла о жизни или смерти цивилизации. Сейчас речь идет о жизни и смерти человечества, и опыт Бернаноса, рассказавшего о той исторической битве, не утратил своей актуальности. Бернанос велик тем, что без устали боролся против всего, что унижает, уменьшает, калечит, угнетает человека. Бесценен его опыт, опыт человека, который понимал, что, живя в капиталистическом обществе, нельзя быть свободным от него, но наперекор обстоятельствам все же стремился сохранить свою внутреннюю свободу, и порой это ему удавалось.

В этом году Жоржу Бернаносу исполнилось бы сто лет. Родился он в Париже 20 февраля 1888 года, в семье ремесленника-обойщика. Среднее образование получил в нескольких католических коллежах столицы и провинции, которые был вынужден менять то из-за невозможности найти общий язык с преподававшими там отцами-иезуитами, то из-за переездов семьи, во многом предвосхитивших его будущий стиль жизни, его хроническую неприкаянность, скитания и странствия. Впоследствии ему было суждено сменить много мест, но к одному уголку Франции - старинной провинции Артуа, где в деревне Фрессен в принадлежавшем их семье доме прошли первые годы его сознательной жизни и где он потом регулярно проводил летние каникулы, - у него сохранилась особая привязанность. По его словам, всякий раз, когда он садился за письменный стол, перед глазами его возникал неброский равнинный пейзаж северной Франции и становился естественным обрамлением, а порой и активным участником развертывавшихся в романе перипетий.

Бернанос всегда немало гордился своим демократическим происхождением, что, впрочем, не мешало ему одновременно заботливо культивировать основанное на иностранном звучании фамилии предание о благородном происхождении семьи от испанских дворян, переселившихся во Францию предположительно в XVII веке.

Мать Жоржа, в девичестве Эрманс Моро, была женщиной весьма набожной, правда, без видимых признаков ханжества - в доме нередко звучали суровые суждения о церкви и о священниках. Именно от нее унаследовал будущий писатель глубокую религиозность. Что касается отца, то тот сумел передать сыну, помимо благотворной любви к Бальзаку, еще и любовь к публицистике реакционных журналистов того времени. Таким образом, с самого начала своего жизненного пути Бернанос оказался в такой обстановке - мелкобуржуазное семейное окружение, церковь, антидемократическая атмосфера привилегированных учебных заведений, - которая формировала его как ревностного католика, человека консервативных взглядов, монархиста. Все это привело его в лагерь реакции, в националистическую организацию "Аксьон Франсез", руководимую реакционным писателем и политическим деятелем Шарлем Моррасом. Впоследствии Бернанос вспоминал о вступлении в "Аксьон Франсез" как об ошибке, совершенной по молодости лет, в том возрасте, "когда абстрактная идея в сочетании с чувством образуют взрывчатую смесь". Юношеский максимализм и горячий, вспыльчивый характер, несомненно, сыграли свою роль, но главные причины как этого, так и многих других его поступков лежали гораздо глубже и не могут быть поняты без анализа тех идеологических процессов, которые начали развиваться в последней трети XIX века.

Дело в том, что мировоззрение Бернаноса формировалось под непосредственным влиянием так называемого "католического возрождения". Начиная с Возрождения в литературе и искусстве, ранее тесно связанных с религией и церковью, все больше и больше обнаруживала себя тенденция к "эмансипации". Прогрессирующая дехристианизация литературы соответствовала периоду подъема буржуазии как класса и достигла своего апогея в XVIII веке, в эпоху Просвещения. Буржуазная идеология, которая до поры до времени пряталась под маской различных протестантских ересей, получила тогда возможность назвать свое истинное имя. Религией поднимающейся буржуазии, отмечал Ф. Энгельс, стал рационализм. "Насильственные меры Людовика XIV, писал он, - только облегчили французской буржуазии возможность осуществить свою революцию в нерелигиозной, исключительно политической форме, которая одна лишь и соответствовала развитому состоянию буржуазии" 1. Подобный идеологический климат, естественно, не способствовал распространению религиозных идей в среде литераторов.

1 К. Маркс, Ф. Энгельс. Избранные произведения в 3-х тт. М.: Изд-во полит. лит-ры. 1979, т. 3, с. 413.

Заметное изменение духовной атмосферы наступило лишь в последней трети XIX века. Его симптомом в литературной жизни как раз и стало "католическое возрождение", внешним выражением которого явилось "обращение" в католическую веру ряда литераторов, ранее весьма равнодушно относившихся к вопросам религии. В начале 60-х годов католицизмом заинтересовался Барбе д'Оревилли, а потом началась настоящая цепная реакция. Наступила очередь Леона Блуа, Поля Бурже, Жориса Карла Гюисманса. Не остались в стороне от странной моды и поэты. Католической стала вдруг муза Поля Верлена. Верлен в свою очередь проложил путь Франсису Жамму и Жермену Нуво. Блуа указал путь Шарлю Пеги. Пришло "откровение" и к Полю Клоделю. Веяние затронуло не только литераторов. Католиком стал художник Жорж Руо. Философ Жак Маритен и его жена Раиса Маритен "обратились" из протестантизма в католицизм. Волна "обращений" не останавливалась до первой мировой войны. После войны она несколько стихла в самой Франции, но зато перекинулась на другие страны.

Изначально главным источником идеологии "католического возрождения", стал, конечно же, тот самый страх, который находится у основания любой религии. Только в данном случае это был не страх перед грозными и непонятными силами природы, способствовавший зарождению религиозного чувства в древние времена, а тот "страх перед слепой силой капитализма", о котором говорил В. И. Ленин. Существует немало документов, подтверждающих это. Например, один из ведущих католических публицистов Эдуард Род писал: "После 1870 года в обстановке ненависти и недоверия, обусловленной бедствиями войны с внешним врагом и войны гражданской, в обстановке тоски из-за множества открытых вопросов, решение которых не предвидится, в потрясенной до основания Западной Европе сгустилась тяжелая и нездоровая атмосфера, чрезвычайно благоприятная для расцвета философии отчаяния" 1.

1 Цит. по.: R. Вessede. La crise de la conscience catholique dans la litterature et la pensee francaise a la fin du XIX sciecle. P., Klincksieck, 1975, p. 32.

Затяжной кризис, поразивший Францию после военного краха и разгрома Коммуны, ощущался в политике и философии, распространялся на самые различные сферы жизни, затронул искусство и литературу, науку и мораль, не миновал сферу религии. Возрождение религии было жестом отчаяния и представляло собой особую форму бунта против буржуазного конформизма, против интеллектуальной сухости позитивизма, против парламентской демократии, против политического либерализма, сбросившего свою маску во время расправы над коммунарами. Если либеральным католикам импонировала политика "республиканца" Тьера как истинного защитника имущих классов, то многие из католиков-неофитов в знак протеста написали на своих знаменах монархические лозунги. Ватикан и буржуазия были тогда заинтересованы в придании католицизму новой, более современной, даже несколько наукообразной формы. А раз так, то этой тенденции представители "католического возрождения" противопоставили намеренно примитивную религию. Этим же объясняется и пристрастие неофитов к мистицизму, к провоцирующе нелепым суевериям. Религия новообращенных литераторов апеллировала не к логике, не к "скомпрометированному" разуму, а к "откровению" и догме. Литературное "католическое возрождение" возникло на гребне духовного протеста, объединившего на время некоторые группы населения, на гребне чувств, на гребне настроения.

Именно эти бунтарские тенденции, проявившиеся в общественной психологии того времени, оказались созвучными юному Бернаносу, которому к тому же даже и не нужно было "обращаться" в веру, поскольку он с младенчества воспитывался в католицизме.

Рискуя представить в несколько огрубленном и упрощенном виде реальную картину формирования мировоззрения Бернаноса, можно сказать, что оно складывалось в первую очередь под воздействием радикальной анархо-религиозной идеологии. На актуальные вопросы современности он искал ответы поочередно в Евангелии и в сочинениях Прудона. Оказала на него определенное влияние и традиция феодального социализма, сложившаяся во Франции после революции 1830 года, когда распад прежнего союза буржуазии и рабочего класса породил иллюзию возможности создания антикапиталистического союза дворянства и трудящихся. Нашлось в его сознании место и для некоторых идей христианского социализма, предлагавшего для лечения болезней общества программу нравственного совершенствования.

С 1906 и вплоть до самого 1913 года Жорж Бернанос учился в Сорбонне и парижском Католическом институте, а потом, получив дипломы филолога и юриста, в течение нескольких месяцев перед войной руководил в городе Руане небольшим монархическим еженедельником, носившем звучное название "Авангард Нормандии". На фронт он пошел добровольцем, невзирая на то что по состоянию здоровья от службы в армии был освобожден. Не то чтобы он слишком поверил трескучим лозунгам ура-патриотической, к тому же ненавистной ему буржуазной пропаганды. Просто он, исповедуя аристократический культ чести, полагал, что обязан выполнить свой долг защитника отечества, как выполняли его рыцари былых времен.

На войне он в полной мере хлебнул лиха, доставшегося на долю поколения, которое окрестили "потерянным". Четыре года, проведенные в окопах, обострили социальное зрение, внесли некоторые существенные коррективы в его мировосприятие. Во всяком случае, вернувшись в 1919 году домой, он вышел из "Аксьон Франсез". Война запечатлелась в его сознании как символ предательства народа буржуазией, фронта - тылом, молодежи - стариками. Эта последняя антитеза навсегда стала одним из главных ориентиров его мировоззрения, а потом и творчества. Старость, считал он, - это дух компромисса, благоразумного конформизма, а юность и детство - дух вечного горения, протеста. Отвечая на одну из анкет, он в графе "ваше кредо" написал: "Остаться верным великим страстям отрочества либо погибнуть. Стареть - значит отказываться от себя".

В "Авангард Нормандии" Бернанос уже не вернулся. Подыскав себе в одном страховом агентстве должность инспектора, позволявшую ему относительно свободно распоряжаться своим временем, он приступил к реализации давней заветной мечты о литературном творчестве. Еще в 1917 году во время одного из отпусков он женился. Его биографы, как правило, не забывают упомянуть, что родословная его жены, Жанны Гальбер д'Арк, восходит по прямой линии к брату Жанны д'Арк. Жизнь страхового агента была связана с бесконечными поездками. Поэтому первый свой роман он писал в поездах, гостиницах, привокзальных кафе и в других столь же неподходящих для служения музам местах.

Эстетические взгляды Бернаноса складывались в процессе интенсивного и беспорядочного чтения Бальзака и Флобера, Диккенса и Теккерея, Вальтера Скотта и Гюго, Золя, Франса, Расина, немецких романтиков, английских просветителей, французских энциклопедистов, Барбе д'Оревилли, Вилье де Лиль-Адана, Леона Блуа. Главным своим учителем он называл Бальзака, все произведения которого прочитал уже в четырнадцатилетнем возрасте. В определенной мере французские классики XIX века помогли писателю восполнить недостающий жизненный опыт, способствовали формированию более трезвого отношения к социальным и политическим реалиям. "Чтобы знать, что мы думаем о французской буржуазии, - вспоминал он много лет спустя, - достаточно прочитать то, что о ней когда-то писали Бальзак и Флобер..." 1 Выбор, сделанный в пользу реалистической эстетики, еще больше укрепился после знакомства с произведениями русских писателей: Толстого, Достоевского, Горького.

1 G. Bernanos. Essais et ecrits de combat. P., Gallimard, 1971, p. 663.

Обращает на себя внимание одно обстоятельство. Если судить по высказываниям писателя, придававшего первостепенное значение проблемам творческого метода, все его симпатии были на стороне реализма. Однако когда в 1926 году Бернанос издал свой первый роман "Под солнцем Сатаны", то оказалось, что по своему типу он принадлежит скорее романтизму, чем реализму. Бросить в бой "эскадрон образов" - так понимал свою задачу начинающий писатель. Ориентация на яркий образ, а не на характер предопределила многие черты творческого метода начинающего писателя. Выбирая образ в качестве основной строительной детали своих романов, Бернанос апеллировал не столько к традиции художественной прозы XIX века, сколько к опыту публицистической прозы писателей "католического возрождения". Впоследствии образ как исходный принцип организации материала явился тем связующим звеном, которое слило в единое целое его романы и публицистические произведения.

На долю первого романа Бернаноса выпал исключительный успех. Книга мгновенно разошлась стотысячным тиражом, что по меркам французской издательской практики тех времен было событием почти невероятным. Критика единодушно отметила талант, оригинальную манеру письма и публицистическую тональность произведения. Роман окрестили "политической комедией", что очень польстило Бернаносу. Эта оценка указывала одновременно и на его причастность к бальзаковской традиции, и на сатирический пафос его произведения. Писатель в своем романе ставил целью осудить бездуховность буржуазного общества, которому он противопоставил "святого", человека, пытающегося в одиночку бороться против сил зла.

Воспользовавшись гонораром, полученным за "Солнце Сатаны", Бернанос решил полностью посвятить себя творчеству и отказался от своей должности в страховой компании. В 1927 и 1929 годах он издал еще два романа, "Обман" и "Радость", разоблачающие нравы обуржуазившейся клерикальной интеллигенции. Они были выдержаны в том же романтическом ключе. Романтизм импонировал писателю большими возможностями эксперимента с глобальными структурами бытия, отсутствием строгости социального детерминизма, которая отличала творчество его любимого учителя Бальзака.

Еще в 1928 году Бернанос приступил к созданию публицистической книги "Великий страх благонамеренных", которая в завершенном виде стала развернутым очерком жизни французского общества в 1870-1900 годах, страстным памфлетом, направленным против "благонамеренных", то есть французской буржуазии, как консервативной, так и либеральной, а также против католической церкви, способствовавшей укреплению власти палачей Коммуны. Писатель пытался внимательно взглянуть на недавнее прошлое, чтобы лучше понять настоящее. Обличая "современное общество, общество предательства, компромисса", лишенное идеалов и смысла, Бернанос в большинстве случаев продолжал оперировать прежними категориями, но время от времени в его речи начинали проскальзывать и новые интонации. Заслуживают внимания, в частности, его замечания об "удивительном русском опыте" как о единственной реальной силе, способной уничтожить несправедливый социальный порядок. Попытка осмыслить по возможности без предвзятости опыт Октябрьской революции возникла, по-видимому, в связи с усилившимся кризисом мировой капиталистической системы, который недвусмысленно заявил о себе в 1929 году. Все отчетливее проявлялась поляризация политических сил Франции - подъем рабочего движения и постепенная фашизация буржуазии, что еще острее, чем раньше, ставило перед писателями проблему выбора позиции в жизни и в искусстве. Книга "Великий страх благонамеренных" была опубликована в 1931 году. Тогда же произошел окончательный разрыв писателя с "Аксьон Франсез".

Все бернаносовское творчество начала 30-х годов было отмечено поисками новых ориентиров. Он напряженно искал свой путь, одну за другой начинал новые книги, отбрасывал их, вновь возвращался к начатому. Между "Радостью" и изданным в 1935 году романом "Преступление" - интервал в целых шесть лет. В 1933 году Бернанос попал на мотоцикле в тяжелую дорожную катастрофу, которая надолго приковала его к постели и навсегда сделала инвалидом. Но причины долгого молчания заключались не только в этом. Он переживал глубокий кризис и испытывал потребность на время остановиться, оглядеться, чтобы потом возобновить работу с новыми силами. Три первых романа составили в творчестве Бернаноса период, и он сам подвел под ними черту. Какого обновления желал писатель и что под ним подразумевал, можно судить лишь на основании его последующих произведений. От несколько абстрактных первых романов Бернанос двигался в направлении к конкретной, современной действительности. Можно без колебаний утверждать, что кризис благотворно сказался на всем его творчестве. Не будь этого перелома, прервавшего движение по инерции, в истории французской литературы, конечно, остались бы несколько романов, подписанных именем Жорж Бернанос, но не было бы крупного явления, обозначаемого тем же именем. В конечном счете Бернанос вынужден был признать, что истинному писателю больше идут растерянность и изумление перед лицом неведомой реальности, вдруг открываемой ему его же собственным произведением, нежели горделивая уверенность в раз и навсегда данной непогрешимости своих жизненных, идеологических, эстетических постулатов. Наступил час, когда для него открылся наконец путь к подлинному реализму, к тому самому, которым он когда-то восторгался, читая "Человеческую комедию".

Ярче всего бернаносовский реализм проявился в изданном в 1936 году "Дневнике сельского священника". Создавался он уже не во Франции, а на Мальорке, самом большом острове принадлежащего Испании Балеарского архипелага. Писатель перебрался туда в 1934 году в надежде, что там ему будет легче прокормить свою огромную - у него было шесть детей - семью. Этот роман столь же публицистичен, как и прежние романы Бернаноса, но только здесь публицистичность не так бросается в глаза и потому более убедительна. Герой его, амбрикурский кюре, - интересный, живой характер и, возможно, одна из самых удачных попыток создания образа священника. Таких попыток история литературы знает немало, но даже Бальзак оказался не в состоянии воссоздать образ священника, по своей художественной силе хотя бы отдаленно напоминающий других его персонажей, таких, как Растиньяк, Гобсек, Вотрен. Не случайно священник Бонне в его романе "Сельский священник" оказался периферийным наблюдателем практически не связанной с ним интриги. Яркий социальный портрет персонажа невозможен без прямого или опосредованного изображения сформировавшей его среды. Но церковь не возбуждала у автора "Человеческой комедии" того интереса, который он проявлял к другим общественным институтам. Бурные процессы, связанные с окончательным захватом буржуазией всех командных высот во французском обществе начала XIX века, в то время мало затронули внутренние структуры церкви. Поэтому "доктор социальных наук" Бальзак не располагал о церкви данными, которые позволили бы ему открыть новые, неизвестные до него закономерности.

В качестве наблюдателя перестройки структуры церкви Бернанос находился в более выгодном положении. Уже во второй половине XIX века, по мере того как разрасталась борьба пролетариата против буржуазии, превратившейся к этому времени в союзника и даже покровителя церкви, последняя стала маневрировать, чтобы не отпугнуть неимущих прихожан своей чрезмерно консервативной политикой. Либеральное крыло церковной верхушки прилагало робкие усилия по отмежеванию от буржуазии во имя своего влияния среди трудящихся масс.

Бернаноса всегда интересовало положение церкви в современном обществе; в котором наметились процессы дехристианизации, он уже давно наметил тему священника, бросающегося "в самую гущу социальных конфликтов с наивной надеждой разрешить их с помощью текстов" 1. До поры до времени крестьянские парни, превратившиеся в священников, служили надежным оплотом клерикальной элиты. Однако затем, по мере того как бунтарские идеи все больше проникали в их среду, в лоне церкви отчетливо проявилось действие центробежных сил. Заслуга Бернаноса состоит в том, что в романе "Дневник сельского священника" он изобразил процесс пробуждения социального самосознания у низших чинов церковной иерархии. Герой романа постепенно обнаруживает, что в современном мире церковь, по существу, заодно с эксплуататорами и что она давно изменила заветам Христа. Сделавший это открытие амбрикурский кюре оказывается в состоянии почти открытой вражды со своим церковным начальством, причем конфликт здесь носит не только религиозную, но и социальную, даже идеологическую окраску.

1 G. Bernanos. Monsieur Ouine. P., Plon, 1963, p. 179.

Изображая процессы брожения и дезинтеграции церкви, Бернанос предвосхитил события 50-х, 60-х, 70-х годов, может быть, в какой-то мере даже повлиял на них. В современном мире значительно возросло число священников, особенно молодых, активно выступающих против консервативной позиции церкви в социальных и политических вопросах. Некоторые из них ставят под сомнение власть папы, а другие, например в странах Латинской Америки, активно поддерживают революционное движение.

Своеобразие "Дневника" как социального романа состоит в том, что общественная жизнь увидена героем-рассказчиком сквозь призму христианской религии. И главный герой, и его собеседники привыкли мыслить образами и понятиями, заимствованными из христианской мифологии. В одном месте в романе власть буржуазии сравнивается с властью дьявола, в другом проводится параллель между делами капиталистов и поступками Иуды. Просматривается аналогия между самим амбрикурским кюре и Христом. Однако часто подобные сопоставления выходят за рамки сугубо религиозных представлений и объясняются многовековым сосуществованием и взаимопроникновением образов искусства, этики и различных религий. Поэтому, например, отождествление капитализма с дьяволом уже давно стало своего рода устойчивой метафорой, которой с одинаковым успехом пользовались и Барбе д'Оревилли в "Дьявольских ликах", и Чехов в рассказе "Случай из практики".

Социальная проблематика поставлена писателем в самый центр романа, о ней заявлено сразу же в экспозиции, в диалоге героя с торсийским кюре. "Ужасающая власть денег, ее слепая сила, ее жестокость", человек, "раздавленный колоссальной социальной структурой", - суровые инвективы против института собственности, выражающие позицию автора, встречаются довольно часто. Только в отличие от первых романов Бернаноса, где публицистичность была порой слишком навязчива, риторична, здесь слова обличения исходят не прямо от автора, а от персонажей. Идеи, принадлежащие писателю, высказываются в романе и самим главным героем, и его другом, торсийским священником, и легионером Оливье, и даже атеистом доктором Дельбандом. Причем можно заметить, что, хотя именно амбрикурский кюре наделен в романе наибольшим количеством автобиографических черт, идеи, поборником которых выступает Бернанос в публицистике, здесь в романе принадлежат обычно не ему, а кому-то еще, чаще всего его другу из Торси.

Оба эти персонажа, конечно, объединены узами глубокого духовного родства, но как характеры они совершенно различны. Главные критические выпады, действительно, психологически более оправданны в устах профессионального оратора из Торси, нежели в устах застенчивого, не слишком уверенного в себе амбрикурского священника. И кроме того, помимо психологической достоверности, распределение ролей имеет также и определенный внутренний глубокий смысл. Голос торсийского кюре созвучен голосу самого Бернаноса, но того Бернаноса, каким он был в недавнем прошлом, тогда как голос главного героя принадлежит будущему. Порой амбрикурский кюре высказывает такие мысли, с которыми сам писатель отнюдь не был готов соглашаться. Отсутствие догматизма, разомкнутость характера кюре, его открытость всему новому как бы сделали его проводником писателя в мире идей. Небезынтересны и тезисы Оливье - в них тоже можно распознать голос самого Бернаноса, не только молодого, еще не обладающего жизненным и политическим опытом, накопленным к моменту написания "Дневника".

Наиболее отчетливо эта роль персонажа обнаружилась в его споре с торсийским кюре о том, как нужно относиться к теориям построения социализма. Когда люди страдают, разве не могут они прибегнуть к восстанию? В конечном счете оппонент амбрикурского кюре оказывается вынужденным согласиться с его доводами о том, что следует морально принять коммунистов. Писатель стремится подчеркнуть, что тому согласие стоило невероятных душевных мук, что оно явилось результатом разыгравшейся у него в душе тяжелой драмы. Бернанос убедительно показал, какая трудная дилемма возникла в тот момент перед католическим сознанием, в течение многих веков приучаемом к идее невозможности равенства и счастья на земле. Можно привести одно косвенное свидетельство того, насколько актуальны были в 30-е годы проблемы, поставленные в романе. Буквально в то самое время, когда Бернанос его писал, известная французская католическая поэтесса Мари Ноэль, комментируя чье-то поведение, сделала в своем дневнике запись: "...как все-таки могли эти христиане связать все свои социальные надежды с партией, которая, следуя Марксу, декретирует уничтожение самой идеи Бога? Непостижимо" 1.

1 M. Noel. Notes intimes. P., Stock, 1959, p. 130.

Можно предположить, что и реплика набожной поэтессы, и дилемма, сформулированная Бернаносом, были ответом на вполне реальные и конкретные события, ответом на одну из акций Французской коммунистической партии, провозгласившей в 1934 году политику "протянутой руки", смысл которой заключался в обращенном к католикам призыве крепить классовую солидарность независимо от отношения к религии. Появившаяся в "Фигаро" 26 мая 1936 года статья Франсуа Мориака, тогда еще весьма далекого от того, чтобы пойти на какое бы то ни было сотрудничество с коммунистами, так и называлась: "Протянутая рука". В ней он писал, что коммунизм и христианство "взаимно исключают друг друга", что "первый создается на развалинах второго" и что, следовательно, сотрудничество с коммунистами хотя бы даже только в одной сфере социальной борьбы уже означает измену интересам христианства. Вокруг политики "протянутой руки" в рядах католиков разгорелись жаркие споры, их-то и вынес Бернанос на страницы своего романа.

Принципиальное отличие "Дневника" от всех написанных им ранее романов и состоит в его открытости, полифоническом разнообразии прозвучавших в нем мнений. Новое эстетическое решение проблемы голоса писателя в художественном произведении было тесно связано с эволюцией его политических взглядов и мировоззрения. Прежняя уверенность в правоте своих идеалов сменилась растерянностью и поисками новых путей, прежняя риторика всеведущего и всесильного автора уступила место принципу многоголосия. С помощью этого романа писатель пытался найти ответы на многие мучившие его вопросы. В споре мнений были услышаны не только голоса единомышленников, но и суждения противников с их порой крамольной аргументацией вплоть до голоса того крестьянина, которому здравый смысл подсказал, что "когда умираешь, то все умирает". Понимание специфики эволюции художественного творчества Бернаноса имеет самое непосредственное значение для правильного восприятия его публицистики, даже если вдруг забыть о том, что оно обладает своей собственной публицистической ценностью. Возрастание художественности, обнаружившееся в "Дневнике сельского священника", происходило не за счет ослабления идеологического момента. Как раз напротив, возросшее писательское мастерство и аналитическое изображение действительности, с одной стороны, и большая зрелость политической мысли Бернаноса - с другой, взаимодополняли друг друга. В его творчестве невозможно провести резкую границу между художественными произведениями и публицистикой, потому что задачи, которые ставил перед собой писатель, были идентичные: познание мира и воздействие на него. Однажды он, например, высказал мнение, что в Париже "невозможно осуществить никакое политическое действие, игнорируя литературу", что "политика, для того чтобы выразить себя, должна использовать все ресурсы искусства" 1. Подобный, в немалой степени утилитаристский подход Бернаноса к литературе был не чужд ему на протяжении всего творческого пути. Будучи одарен талантом трибуна, Бернанос всегда стремился учить, воздействовать, направлять, вести за собой. В свете этих качеств наиболее отчетливо проявившихся в публицистике, и его художественное творчество предстает как насквозь политическое и идеологическое. Совсем не случайно первый его роман, а затем и последующие критики называли "политической комедией". Это свое политико-идеологическое содержание творчество Бернаноса не утрачивало ни на мгновение.

Следует обратить внимание на то, что именно в период работы над "Дневником сельского священника" Бернанос сумел воспользоваться уроками русской классической литературы. В романе звучат проникновенные слова о Горьком. А еще один русский писатель, Достоевский, присутствует в книге незримо. Французские исследователи часто говорят о влиянии Достоевского на автора "Дневника", и не без основания. Бернанос, несомненно, у него учился. Не случайно в 1926 году в письме известной поэтессе Анне де Ноай он с резкостью неофита, только что открывшего для себя новый мир, написал: "Когда сравниваешь романы Гюго и Достоевского, то видишь, что разница здесь такая, как между комнатным мореплавателем и открывателем горизонтов" 2. Очевидно, за то десятилетие, которое разделяет работу над "Дневником" и это высказывание, Бернанос имел возможность еще более основательно познакомиться с творчеством Достоевского. Но думается, что в данном случае нужно говорить не столько о влиянии, сколько об изначальном духовном сродстве двух писателей. Достоевский помог Бернаносу избавиться от чрезмерного пафоса, из-за чего его голос в художественных произведениях стал звучать более убедительно. Однако важнее то, что Бернанос еще до знакомства с произведениями Достоевского уже ориентировался на те идеалы, среди которых первое место занимали дух детства и предрасположенность к бедности, отличающие любимых героев обоих писателей и делающие амбрикурского кюре близким родственником Макара Девушкина и князя Мышкина.

1 G. Bernanos. Correspondance, t. I P., Plon, 1971, p. 444.

2 Ibid. p. 258.

Гражданская война в Испании явилась причиной важных изменений в политических взглядах и творчестве Жоржа Бернаноса. Собственно, эти изменения намечались уже давно: в течение по крайней мере двадцати предшествующих лет его мировоззрение эволюционировало влево, шаг за шагом, от разрыва с Моррасом к осуждению попытки фашистского путча в 1934 году, от абстрактно-антибуржуазной публицистической книги "Большой страх благонамеренных" к сотрудничеству в печатных изданиях Народного фронта. Однако гражданская война в Испании значительно ускорила эту эволюцию, помогла понять смысл многих процессов, протекавших в общественной и политической жизни Франции, позволила провести более четкие параллели с драматическими событиями, имевшими место в других странах.

На Балеарах, где в момент фашистского мятежа оказался Бернанос, фалангистам удалось практически мгновенно захватить все ключевые позиции. Попытка каталонских республиканцев высадить на острове десант окончилась неудачей. Начались репрессии против подозреваемых в симпатиях к Республике. Позиция Бернаноса поначалу была сложная. Ведь он всегда считал себя монархистом и заклятым врагом всех буржуазно-демократических форм правления, а испанская республика в его глазах мало чем отличалась от любой другой буржуазной республики. Поэтому в первые дни, до того как он узнал о творимых мятежниками зверствах, он скорее симпатизировал Франко с его монархическими лозунгами и фалангистам, которых он склонен был идеализировать как борцов против лицемерной буржуазной демократии, против плутократии, как рыцарей подлинной справедливости и свободы. В рядах фаланги оказался даже один из его сыновей. Не сразу удалось писателю за вывеской фалангисгского движения распознать еще одну ипостась фашизма, внешне вроде бы не походившую ни на итальянский, ни на немецкий, ни на французский фашизм, которые ему уже случалось обличать. Понадобилось некоторое время, чтобы узнать факты, разобраться в ситуации, установить аналогии, понять. Но вот прошло несколько недель, и у Бернаноса на многое открылись глаза: он узнал о массовых расстрелах ни в чем не повинных людей, увидел преступления, повсеместно творимые теми самыми фалангистами, которые прежде представлялись ему "рыцарями чести". Для Бернаноса наступило время свидетельских показаний и абсолютно частного анализа событий.

Как объяснить то обстоятельство, что монархист, человек глубоко религиозный вдруг оказался в одном лагере с прогрессивными силами Испании и Франции, стал разоблачать переворот Франко, благословленный испанской церковью и римским папой? В этой парадоксальной, казалось бы, ситуации была своя закономерность. Не случайно, очевидно, почти в то же самое время аналогичная метаморфоза произошла и с политической позицией Франсуа Мориака. В первые месяцы мятежа Мориак был склонен считать войну в Испании сугубо личным делом испанцев. При этом симпатии его тоже принадлежали фалангистам, которые, по его мнению, сформулированному и запечатленному 2 августа 1936 года на страницах "Фигаро", сражались и умирали "за Христа или за короля", против республиканцев, которые воевали "за Сталина". Поначалу он выступал против какой бы то ни было помощи республиканцам, и только после варварской бомбардировки Герники немецкой авиацией его позиция постепенно становится антифранкистской. Антифашистом Мориак стал в немалой мере благодаря Бернаносу.

На формирование у Бернаноса нового отношения к участвовавшим в войне силам, очевидно, существенное влияние оказало его правило при любых обстоятельствах стараться быть честным по отношению к самому себе и к другим. Среди причин его энергичных разоблачительных выступлений нельзя забывать про чувство стыда за католическую церковь и за католиков вообще.

Высказывания Мориака, относящиеся к тому же периоду, свидетельствуют о его не менее критичном отношении к испанскому духовенству, но только был в его оценке происходящего один небольшой нюанс. Если в суждениях Берна-носа преобладали гнев и возмущение, обусловленные его личным нравственным ригоризмом, то Мориак оценивал тогда ситуацию прежде всего в перспективе идеологического соперничества католицизма с марксизмом и именно в этой перспективе квалифицировал как "страшное несчастье тот факт, что отныне для миллионов испанцев христианство и фашизм сливаются в единое целое и что они не смогут больше ненавидеть одно, не ненавидя другое" 1.

1 Цит. по: M. Kushnir. Mauriac journaliste. P., Minard, 1979, p. 69.

Не следует упрощать эволюцию политических взглядов Бернаноса и сглаживать противоречия его жизненного пути. В моррасизме он разочаровался еще в годы первой мировой войны и вышел из моррасовской организации в 1919 году. Однако тогда разногласия его с Моррасом касались в меньшей степени принципов, чем тактики, которую следует выбирать в борьбе за власть. Не столько реакционность взглядов отпугнула его тогда от вождя националистического движения, сколько готовность того принять парламентские методы борьбы, которая выразилась в преобразовании самого движения в заурядную правую буржуазную партию. Затем на протяжении 20-х годов мировоззрение Бернаноса совершило определенный сдвиг влево, хотя по-прежнему не настолько значительный, чтобы можно было говорить о серьезных расхождениях с националистами. Этот внутренний сдвиг влево сначала, очевидно, не осознавался даже им самим. Перед собой и своими друзьями он оправдывался, что по-прежнему остается объективным наблюдателем, сохраняет нейтралитет и позволяет себе сотрудничать в либеральной и даже коммунистической прессе, чтобы расширить свою аудиторию, зная при этом, что уж его-то, Бернаноса, никто не заподозрит в левых взглядах. Важно, однако, что он гораздо меньше боялся, что кто-либо из бывших друзей сочтет его "последователем Кашена", чем предстать в глазах общественного мнения "служителем эгоизма, подогреваемого ненавистью и страхом". Очень важно и то, что в 1935 году Бернанос резко осудил агрессию итальянских фашистов против Эфиопии.

Тем не менее неизвестно, сколько могла бы продолжаться эта эволюция, если бы он не оказался непосредственным наблюдателем испанских событий. Правда, есть все основания предполагать, что тот переворот в его сознании, который произошел в 1936 году, неизбежно должен был произойти. И главным доводом в пользу этого предположения является "Дневник сельского священника", в котором все предвещало кардинальные перемены. Есть там и более конкретные обвинения в адрес фашизма и в адрес церкви, заключающей союз с фашизмом, которые предвещали будущие разоблачения "Больших кладбищ под луной". Например, один из персонажей "Дневника" произносит целую обвинительную речь в адрес теологов, прощающих любые военные преступления и только успевающих подписывать индульгенции, отредактированные Министерством национальной совести. Все эти обвинения облачены в художественную форму, но их адресат указан довольно точно. В них речь идет о массовых убийствах, устраиваемых солдатами Муссолини в Эфиопии, о том, что церковь в лице самого папы римского заключила союз с Муссолини, получивший название конкордата, о том, что и фашисты, и церковники прекрасно чувствуют себя в мире капитала.

Свои свидетельские показания об испанской войне Бернанос изложил в книге "Большие кладбища под луной", которая стала шедевром французской публицистической прозы. Высоко оценивая это произведение, Жак Дюкло указал, что оно явилось яростным обвинением против правых политических деятелей, против реакционеров и их приспешников, против католической церкви, поддержавшей фашистский мятеж в Испании. Будучи написанной "пером большого художника", отмечал Дюкло, оно стало незаменимым документом о событиях той эпохи и помогло "лучше понять неистовство и героизм солдат испанской республики". Он высказал даже мнение, что в книге "Большие кладбища под луной" события оказались изображенными с большей степенью объективности и соответствия исторической правде, чем в романе "По ком звонит колокол", написанном бывшим солдатом-республиканцем Эрнестом Хемингуэем. "В книге писателя-католика Жоржа Бернаноса, - читаем мы, - больше раскаленных углей, в то время как в романе Хемингуэя все уже покрыто пеплом" 1.

1 Ж. Дюкло. Во что я верю. М. "Прогресс", 1980, с. 196.

Название книги представляет собой сложный художественный образ, в котором с помощью метафорической связи между мертвенным светом луны и блеском серебра подчеркивается обусловленность войн и массовых убийств таинственными и мистическими законами денежного обращения. Надо полагать, что образ был навеян писателю одной из глав публицистической книги "Толкование общих мест" Леона Блуа, одного из самых ярких журналистов "католического возрождения", где тоже речь идет о цвете денег, ассоциируемых с убийством, предательством, преступлением Иуды и с "буржуазной собственностью".

"Большие кладбища под луной" - произведение чрезвычайно сложное, многоплановое, противоречивое, читать его очень непросто. За блестящим вступлением наступает некоторая заминка. Писатель как бы начинает медленно собираться с мыслями. Метания от темы к теме, лихорадочный тон повествования - все выдает гнев автора и его стремление не только рассказать читателям об увиденном, но уяснить самому себе смысл происходящего, связать разрозненные звенья-события в единую цепь-систему. Примечательно, однако, что и здесь художник остался верен себе, стилю своих романов. Ему приходится извиняться перед читателем, что его мысль не сразу обретает четкие контуры, а облекается в образы. Порой из-за этого он кажется излишне многословным. И еще одна, очень важная деталь, сближающая это произведение с его художественным творчеством, во всяком случае с "Дневником сельского священника". Оба они создавались в условиях, когда, столкнувшись с жестокой и ошеломляющей реальностью, Бернанос вынужден был отказаться от привычных стереотипов мышления и, честно анализируя факты, признать свои ошибки. В результате "Кладбища" стали для него еще одной важной ступенью на пути к истине.

В первую очередь преступления фалангистов вызвали у Бернаноса аналогии со зверствами версальцев, потопивших в крови Парижскую Коммуну. Доскональное знание того эпизода истории, подробно описанного им в памфлете "Великий страх благонамеренных", помогло ему обнаружить сходство. Испанскую контрреволюцию вдохновлял тот же дух страха и мести, которыми руководствовались в своих действиях Тьер и его подручные. Жестокость испокон веков присуща защищающим свои интересы буржуа. Было бы неверно думать, констатирует писатель, что военные более свирепы, чем лавочники, солдаты, как и во времена генерала Галифе, являются лишь орудиями в руках буржуазии.

Не случайно также много места в книге уделено священникам, тем, которые, как писатель довольно скоро убедился, стали десницей франкистов, которые при помощи специальных анкет об исполнении религиозных обрядов помогали карателям выискивать "неблагонадежных", а потом, во время расстрела, в интервале между двумя залпами, "стоя в крови", отпускали грехи жертвам экзекуции. Союз католической церкви с фашистами, подчеркивал Бернанос, был характерен не только для Испании. В Италии папа римский благословил империалистическую войну против христианской Эфиопии. А некоторое время спустя писатель узнал, что и в Германии тоже многие католические священники оказывали поддержку Гитлеру. Этот союз органически вписался в оправдывавшую себя на протяжении всей истории схему поведения церкви как института: поддержка сильного, обожествление власть имущего. Поэтому когда буржуазии в ряде стран пришлось вольно или невольно пойти на установление авторитарных форм правления, духовенство незамедлительно двинулось в том же направлении.

Когда читаешь "Большие кладбища под луной", бросается в глаза еще одно совпадение между строем мысли у Бернаноса и Достоевского. И в публицистической книге французского писателя - впрочем, и в "Дневнике" тоже, - и в фантастической поэме Ивана Карамазова "Великий инквизитор" церковники противостоят Христу. Бернанос, как и Достоевский, хочет показать разницу между евангельским образом Христа и теми клерикальными властителями, которые на протяжении веков утверждали свое господство над людьми, развращая их, заставляя бояться свободы и отдавать ее в обмен на материальные блага, жертвовать своей совестью и человеческим достоинством во имя сытости и комфорта.

Описывая то, что произошло в Испании, писатель ни на миг не забывал о Франции. Бросалось в глаза сходство - расстановка сил в обеих странах была похожей, единомышленники тех, кто развязал войну на Пиренейском полуострове, были достаточно многочисленны и у него на родине. Они тоже лишь ждали удобного момента, чтобы предпринять переворот, аналогичный франкистскому. Накануне, в 1934 году, французская реакция уже попыталась прийти к власти. Однако тогда у них это не получилось: и потому что они встретили достойный отпор со стороны демократических сил, и потому что им не удалось создать значительной опоры в населении. Мелкая буржуазия и средние слои, которые обычно в первую очередь поддаются воздействию фашистской идеологии, не были во Франции в такой мере затронуты кризисом, как в Испании или же в Германии. Эффективная политика коммунистов, устойчивые демократические позиции, а также отталкивающий пример фашистских режимов в других странах - все эти факторы обусловили эволюцию влево большей части промежуточных слоев французского населения, к которым принадлежал и сам Бернанос. Отдавая дань его честности и личному мужеству, не забудем про это обстоятельство. При всем неповторимом своеобразии его как писателя, он был выразителем идеологии и психологии настроений огромных масс своей страны. Впрочем, пожалуй, отчасти именно этому он был обязан своей оригинальностью и непохожестью на собратьев по перу.

Над Европой тем временем сгущалась тяжелая, зловещая атмосфера. Ощущение надвигавшейся опасности, овладевшее многими, прекрасно передано Бернаносом, который и сам был на грани отчаяния. Писатель интуитивно чувствовал, что испанская трагедия является прелюдией к трагедии гораздо большего масштаба. Его переживания усугублялись еще и тем, что он стал непосредственным свидетелем утраты обществом нравственных ориентиров, свидетелем отказа от них во имя циничного реализма нечистоплотных политиков. А поскольку Бернанос не был ни философом, ни историком, а всего лишь писателем-свидетелем, причем свидетелем, находящимся во власти многочисленных политических, идеологических и религиозных предрассудков, от которых ему удавалось лишь частично освобождаться на пути к истине, книга у него получилась противоречивой, полной повторов и отступлений, порой утомительной для восприятия.

Однако противоречиво в книге все было по образу и подобию личности автора, и недостатки ее очень трудно отделить от достоинств. "Большие кладбища под луной" показали, что жанр публицистики не был для Бернаноса разрывом с художественным творчеством и в стилевом плане. Если в его романах довольно сильно чувствуется риторический момент, то в свою очередь публицистике Бернаноса присущи подлинно художественная выразительность и образность. Он чрезвычайно широко применял в публицистике арсенал художественных изобразительных средств - сложные сравнения, метафоры, яркие эпитеты, - использовал все разнообразие своего художественного стиля, обладающего богатым регистром - от иронии и едкого сарказма до вдохновенной патетики проповедника. Речь автора "Больших кладбищ" очень эмоциональна, насыщена восклицаниями, риторическими вопросами, прямыми обращениями к читателю, призывами к действию. При этом сами события как бы отступают на задний план, а вперед выдвигается их морально-политическая оценка. Зачастую само действие памфлета превращается в романное действие, характеристики реальных политических деятелей становятся детализированными психологическими портретами персонажей, а размышления преобразовываются в повествование и диалог.

Значение появления "Больших кладбищ", изданных в 1938 году, было огромно. Книга раскрыла глаза многим читателям, лишенным до этого объективной информации о событиях в Испании. Особенно важную функцию она выполнила по отношению к рядовым католикам, раскрыв им глаза на сущность франкизма. Ведь большинство католических писателей поддержали испанских реакционеров. Поль Клодель, например, даже написал во славу Франко возмутившую Бернаноса поэму "Испанским мученикам". Не нужно, конечно, думать, что, прочитав книгу Бернаноса, все католики прозревали и становились убежденными антифашистами. И индивидуальное и общественное религиозное сознание, как и всякое иное изощренное в софистике идеологическое сознание, настолько привычно к компромиссам, что истина находит к нему путь с большим трудом. Однако книга Бернаноса стала важным аргументом в большом споре за судьбы Европы и всего мира.

Начиная с "Больших кладбищ", вся публицистика Бернаноса развивалась под знаком антифашистской борьбы. В 1939 году он издал свое следующее произведение - памфлет "Мы, французы". В это время он жил уже в Бразилии, куда перебрался в 1938 году с надеждой, что там ему будет легче прокормить свою многочисленную семью. Этот переезд превратился в настоящую эмиграцию, которая продлилась до 1945 года. Памфлет был написан под непосредственным впечатлением мюнхенского сговора. Бернанос в своей книге старается подробно проанализировать причины, обусловившие проведение мюнхенской политики, которая, как он показывает, оказалась политикой предательства национальных интересов Франции. Он обвиняет оба правительства, виновные в сговоре, в том, что они, руководствуясь недальновидными, а по существу подлыми принципами политического реализма, поставили к позорному столбу собственные страны. "Нечего гордиться, что ты француз", - скандирует писатель и с его обостренным чувством чести раньше, чем многие другие, задолго до поражения 1940 года, констатирует утрату нацией достоинства и с этого момента начинает свою долгую борьбу за возвращение этого достоинства.

Он вновь возвращается к недавней и более отдаленной истории, воссоздает цепь событий, приведших к Мюнхену, снова и снова перелистывает историю главного виновника - класса, на совести которого накопилось столько преступлений: от подавления Кавеньяком Лионского восстания, от изуверств Тьера и Галифе, расправившихся с коммунарами, до войны в Эфиопии. К наиболее зловещим преступлениям буржуазии он причисляет и мюнхенский сговор. Вновь возникают тема Испании, тема католической церкви, тема французского национализма. Стремясь освободиться от своих навязчивых мыслей, он вновь возвращается к фигуре своего бывшего учителя Шарля Морраса и на протяжении многих страниц рисует его портрет, который становится шедевром сатирической прозы. Французские националисты, доказывает Бернанос, исподволь вместе с нацистами тоже готовили мюнхенский сговор. Может быть, они в какой-то мере явились предтечами гитлеровцев. Задолго до возникновения расистской теории немецкого фашизма Моррас создавал свою антинемецкую мистическую теорию, представлявшую германскую расу как проклятую, недостойную прощения. Пришло время, и националистическая мистика обернулась против Франции.

Война застала Бернаноса за пределами Франции. Оставшись после инвалидом, воевать он, естественно, не мог. Это он поручил своим сыновьям. Однако, находясь вдали от родины, писатель приложил немало стараний, чтобы с первых же дней начать действовать, зная, что своим талантом публициста и авторитетом известного писателя сможет оказать большую поддержку антифашистам, борющимся за свободу Франции, а главное, сможет помочь принять правильное решение тем, кто еще не включился в борьбу. "Я Вас прошу, дорогой друг, - писал он одному из своих корреспондентов в Англии, - сделайте возможное и невозможное, чтобы через Би-би-си мои друзья узнали мое мнение о происходящем... Я прихожу в отчаяние от мысли, что там могут подумать, не сдаюсь ли я" 1. Вскоре он получил возможность отправлять тексты радиопередач для оккупированной Франции. Первый текст был отправлен в Англию 19 июля 1940 года, то есть буквально через несколько дней после поражения Франции. С тех пор тексты его передач регулярно передавались раз в две недели по Би-би-си и раз в неделю через французскую радиостанцию в Браззавиле.

1 G. Bernanos. Correspondance, t. II, P., Plon, 1971, p. 331- 332.

За годы войны Бернанос написал множество заметок, статей, обращений, памфлетов. Большинство его статей было напечатано в рио-де-жанейрской газете "О Жорнал", некоторые в "Диарио де нотисиас" и в выходящей в Лондоне французской газете "Марсейез". Он старался показать несостоятельность фашистской идеологии, пытающейся воцариться на оккупированных территориях. В качестве основного аргумента писатель выдвигал исторические и религиозные традиции своей страны, несовместимые с культом "сверхчеловека". Он писал, что французы ненавидели сверхчеловеков и сверхчеловеческое, что между естественным и сверхъестественным нет места для сверхчеловеческого, что Христос пришел спасти человека, а не сверхчеловека. Бернанос хорошо знал свою аудиторию, и многим из тех католиков, которые впоследствии оказались в Сопротивлении рядом с коммунистами, нужны были именно эти слова. Он взывал к национальным чувствам, напоминая о легендарной доблести галлов, о великой культуре Рабле, Корнеля, Паскаля. Очень часто в его призывах фигурирует образ Жанны д'Арк.

Особенно предостерегал писатель своих соотечественников против опасности стать жертвой проповедей церковников-коллаборационистов, не жалел сарказма, разоблачая фашистов в рясах. Предательской политика церковных институтов была вдвойне: по отношению к своей родине и по отношению к христианской морали. Бернанос отмечал, что сотрудничество с фашизмом не является частной инициативой отдельных священников, отдельных католиков, поскольку оно санкционируется из Ватикана самим папой. Писатель обращает внимание на существующую метаморфозу, которая произошла во взаимоотношениях папского престола и Мор-раса. Когда-то, в 20-е годы, моррасовское движение было осуждено специальным посланием главы римско-католической церкви. Однако к концу 30-х годов прежние распри оказались забытыми и былые враги сошлись во взглядах на почве сотрудничества с Гитлером и Муссолини.

Бернаносу при этом было обидно не столько из-за предательства церкви. Та на протяжении веков совершила немало предосудительных поступков. Более неприятным оказалось то, что в борьбе со злом была прорвана та духовная "линия Мажино", которую пытались воздвигнуть христиане. Совместные усилия церкви и националистов привели к тому, что французские правящие круги еще до войны были настроены на поражение. Бернанос отнюдь не намерен им это прощать.

В годы войны бернаносовская критика капиталистического общества резко усилилась, стала более целенаправленной и конкретной. Главное обвинение, выдвигаемое им против капиталистической системы и сформулированное впервые в "Больших кладбищах", касалось того, что последняя явилась колыбелью фашизма. Это обвинение писатель развертывал потом во многих своих статьях и книгах. Поражение Франции, считает Бернанос, было подготовлено задолго до начала войны, уже тогда, когда агентам Геббельса удалось убедить французских буржуа, что "лучше Гитлер, чем социальные реформы", которые уменьшили бы их доходы. Он подчеркивал, что для буржуазии классовые интересы всегда стоят на первом месте, опережая национальные интересы. Особые претензии у писателя были к американской буржуазии, которая своими долларовыми инъекциями помогла подняться на ноги военной промышленности Германии после первой мировой войны, вскормила немецкий фашизм. Мюнхен, считал Бернанос, не был простой глупостью, а стал лишь "развязкой одной постыдной спекуляции". Победа фашизма в Германии была бы невозможна без поддержки, оказанной ему мировой капиталистической системой. Не мог простить Бернанос английским и американским консерваторам и "саботажа союза с русскими", того, что по их вине в 30-е годы французское правительство отвернулось от Москвы. А во время войны он не прощал правительствам Англии и США их двойную игру, их нерешительность в поддержке патриотических сил Франции, их заигрывания с Петеном, Лавалем и другими прислужниками гитлеровцев. Будучи достаточно хорошо осведомленным о политике США в прошлом и настоящем, Бернанос сумел сделать довольно точный прогноз послевоенной политики этого государства. Его внимание привлекла появившаяся в прессе статья "Мы должны спасти Германию", принадлежавшая известной журналистке Дороти Томпсон, бывшей жене Синклера Льюиса. Бернаноса насторожил не только призыв к прощению нацистских преступлений, содержащийся в статье, но и программа послевоенного устройства Европы. Разве можно с уверенностью утверждать, писал он, что определенная часть английских и американских политических деятелей из тех, что стремятся, "заручившись большими гарантиями, повторить фашистский эксперимент, не мечтает уже сейчас о создании экономически и политически контролируемого блока консервативных стран" 1? По существу, за несколько лет до создания НАТО Бернанос предугадал развитие событий. Кстати, американская пресса реагировала на Бернаноса соответствующим образом. Активно печатая Андре Моруа и Жюля Ромена, его на свои полосы она допускала в исключительных случаях.

Бернанос никогда не терял уверенности в победе сил, борющихся против гитлеризма. Еще в 1941 году он писал: "Мощь Германии, ее способность подавления колоссальны, но силы сопротивления, которые образуются в Европе, понемногу уравновешивают это страшное давление. Раньше или позже они придут в движение" 2. В начале 1942 года он предсказал гитлеровским армиям, напавшим на СССР, судьбу наполеоновских войск. Он сразу выступил в поддержку де Голля. Еще больше усилилась его уверенность в поражении гитлеровцев после Сталинградской битвы, после которой, констатировал он, "военный престиж русских не переставал расти". Он признавал, что в борьбе с фашизмом политика СССР и политика французских коммунистов является наиболее оправданной и с точки зрения нравственности, и с точки зрения эффективности. Не раз выражал он свое восхищение самоотверженной борьбой французских коммунистов в подполье и, естественно, радовался победам Красной Армии.

1 G. Bernanos. Francais, si vous savez. P., Gallimard, 1961, pp. 154-155.

2 G. Bernanos. Le chemin de Croix-des-Ames, P., 1948, p. 148.

Что же касается реального вклада Бернаноса в борьбу против фашизма, то приведем, чтобы оценить его, следующее свидетельство французского католика Клода Бурде: "В 1940 году, когда... большинство из нас старались привести в порядок свои идеи, связаться со всеми старыми друзьями, я тоже, подобно многим другим, задал себе вопрос: "Где сейчас Бернанос? Что делает Бернанос?" У меня не было больших опасений, именно из-за его жизнеспособности, его энергии и отсутствия конформизма. Он не мог быть на стороне зла... Я был уверен, что Бернанос, где бы он ни был, поступит правильно, распознает в этой мешанине из клерикализма и фашизма, поданной под соусом "Старая Франция", самое ненавистное ему блюдо. И было большой радостью узнать несколько месяцев спустя: Бернанос в Бразилии, он на стороне правого дела; не имея возможности по состоянию здоровья помогать "Свободной Франции" с оружием в руках, пером он делал все, что было в его силах. Я считаю также, что многие молодые христиане, прочитавшие "Большие кладбища", получили несколько уроков непочтительности, редкие оздоровляющие уроки для католиков новых времен, и черпали в них поддержку, когда после 1940 года им понадобилось научиться высмеивать и святой режим маршала Петена, и благие советы почти поголовного большинства святейших епископов" 1.

1 Цит. по кн.: G. Bernanos. Cahiers de l'Herne. № 54-56. P., Belfond, 1967, p. 52.

И все эти годы медленно, но неуклонно продолжалась трансформация бернаносовского мировоззрения. Он не заявлял громко, во всеуслышание об отречении от своих монархистских идеалов. Однако все более явственно в его речи зазвучали новые интонации Шарля Пеги, поэта, убитого на фронте в начале первой мировой войны. Пеги тоже был католиком, одним из наиболее ярких представителей "католического возрождения", но только он-то поклонялся республиканским идеалам. Именно на его заповеди стал ориентироваться Бернанос в последний период своего творчества, воспевая "дух великого движения 1789 года".

В июле 1945 года писатель вместе с семьей вернулся на родину. Остановившись на короткий срок в Париже, он затем снова возобновил свои скитания по Франции: продолжал зарабатывать на жизнь журналистским трудом, без устали публикуя в различных газетах и журналах статьи, большинство из которых выражали разочарование тем, что победа в войне не стала окончательной победой над силами войны. В 1947 году он переехал в Тунис, где, продолжая заниматься публицистической деятельностью, на короткое время вернулся к художественному творчеству и написал пьесу "Диалог кармелиток" по роману немецкой писательницы Гертруды фон ле Форт. В это время писатель уже был тяжело болен. В мае 1948 года он срочно вернулся в Париж, где ему сделали операцию, но спасти его не удалось. Умер он месяц спустя, 5 июля.

Уроки нравственности и святые уроки непочтительности к власть имущим, которые преподал Бернанос, к счастью, не стали гласом вопиющего в пустыне, они живут и сейчас, в сознании его учеников и последователей, в сознании миллионов читателей. В истории французской литературы он оставил глубокий след и как автор замечательных художественных произведений, и как яркий публицист. На всем творчестве Жоржа Бернаноса лежит отпечаток его оригинальной и противоречивой личности. Будучи человеком настроения, вспыльчивым, склонным к опрометчивым поступкам и суждениям, он нередко становился жертвой заблуждений. И тем не менее благодаря своей бесконечной искренности и максимализму в поисках истины ему удалось внести огромный вклад в борьбу за спасение человеческой цивилизации. На протяжении всей своей жизни он бичевал торговцев в храме и старался пробудить ото сна праведных.

Валерий Никитин

Большие кладбища под луной.

Если бы я ощущал вкус к делу, которое начинаю сегодня, мне, наверно, не хватило бы духу довести его до конца, потому что у меня не было бы в него веры. Я верю только в то, что мне трудно дается. Я не сделал ничего стоящего в этом мире, что не казалось бы мне поначалу бесполезным, бесполезным до смешного, бесполезным до отвращения. "Ради чего?" - вот демон, который движет моим сердцем.

Когда-то я верил в презрение. А это настолько школярское чувство, что оно быстро оборачивается краснобайством, подобно тому как кровь больного водянкой превращается в воду. Иллюзиями на этот счет я был обязан слишком раннему прочтению Барреса *. К сожалению, барресовское презрение (по крайней мере секретирующий его орган), похоже, страдает от постоянной закупорки. Чтобы добраться до горечи, презирающему приходится слишком глубоко вводить зонд. В результате читатель безотчетно разделяет с автором не столько само это чувство, сколько боль, испытываемую при мочеиспускании. Ну да бог с ним, с Барресом, и его книгой "Их лица"! Тот Баррес, которого мы любим, вступил в царство смерти со взглядом гордого ребенка и со скупой судорожной улыбкой благородной, но бедной девы, которой никогда уже не найти себе мужа.

Почему вдруг имя Барреса в самом начале этой книги? И почему имя славного Туле * на первой странице "Под солнцем Сатаны"? Дело в том, что сейчас я точно так же, как и тем сентябрьским вечером, "напоенным недвижным светом", не могу отважиться сделать первый шаг, первый шаг к вам, чьи лица скрыты от меня вуалью! Ибо знаю: сделай я этот первый шаг, я уже не остановлюсь и буду идти, чего бы это мне ни стоило, пока не добьюсь своей цели, сквозь дни и дни, так похожие друг на друга, что я потеряю им счет и они уже как бы выпадут из моей жизни. Так оно и есть на самом деле.

Я не писатель. Один вид листа белой бумаги вызывает в моей душе смятение. Та физическая сосредоточенность, которую предполагает писательский труд, настолько претит мне, что я избегаю ее, как только могу. Я пишу в кафе - с риском прослыть пьяницей, возможно, я и стал бы им, если бы могущественные республики не обложили безжалостными налогами утешительные крепкие напитки. За их отсутствием я весь год поглощаю сладковатый кофе со сливками, еще и с мухой в чашке. Я пишу за столиками кафе, потому что не могу долго обходиться без человеческих лиц, без голосов людей, о которых я, как мне кажется, старался говорить достойно. Вольно ж хитрецам утверждать, что я, как они говорят, "наблюдаю". Я вовсе не наблюдаю. Наблюдение мало что дает. Г-н Бурже * всю жизнь наблюдал людей света и тем не менее остался верен тому самому первому представлению о них, которое сложилось у скромного репетитора, изголодавшегося по английскому шику. Его изрекающие сентенции герцоги смахивают на нотариусов, а когда он хочет придать им естественности, они выходят у него глупыми, как индюки.

Я пишу в залах кафе, подобно тому как раньше писал в вагонах поездов, чтобы не дать увлечь себя созданным моим воображением существам, чтобы, кинув взгляд на прохожего, вновь обрести истинную меру радости и скорби. Нет, я не писатель. Если бы я был им, я не стал бы ждать сорокалетия, чтобы опубликовать свою первую книгу, иначе я и в двадцать лет (вы, верно, думаете так же) мог бы не хуже других писать романы наподобие Пьера Фронде *. Впрочем, я не отвергаю писательского звания из какого-то снобизма наоборот. Я почитаю это ремесло, которому, после господа бога, мои жена и ребятишки обязаны тем, что не умирают с голоду. Я даже смиренно сношу всю нелепость моего положения: ведь мне удалось лишь вымазать чернилами лицо несправедливости, непрестанное обличение которой является смыслом моей жизни. Всякое призвание представляет собою призыв - vocatus, a всякий призыв стремится быть услышанным. Тех, к кому я обращаюсь со своим призывом, конечно, немного. И они ничего не изменят в делах этого мира. Но для них, именно для них я был рожден.

О неведомые мои попутчики, старые братья, однажды мы все вместе придем к вратам царства божьего. Изнемогающее войско, изнуренное войско, белое от пыли наших дорог, дорогие суровые лица, с которых я не мог утереть пот, глаза, которые видели добро и зло, исполнили свою задачу, взяли на себя зрелище жизни и смерти, глаза, которые так и не сдались! Я вновь обрету вас, старые братья. Такими, какими вы виделись мне в моих детских мечтах. Ибо я отправился навстречу вам, я бежал к вам. Сбиться с пути мне не дали бы мерцающие огни ваших вечных бивуаков. Мое детство принадлежало лишь вам. И может, в какой-то день, в день, известный только мне одному, я был достоин встать во главе вашего несгибаемого войска. Пусть богу угодно, чтобы я никогда больше не увидел тех дорог, где потерял ваши следы, потерял в тот час, когда юность простирает свои закатные тени, когда сок смерти, поднимаясь по венам, начинает подмешиваться к крови сердца! О дороги края Артуа глубокой осенью, дикие и пахучие, как животные, тропинки, гниющие под ноябрьским дождем, кавалькады туч, ропот неба, стоячие воды... Я приезжал, толкал калитку, подставлял огню свои порыжевшие от воды сапоги. Заря наступала задолго до того, как возвращались в безмолвие души, в ее глубокие извивы призрачные, едва оформившиеся персонажи, эмбрионы без конечностей Мушетта и Дониссан, Сенабр, Шанталь * и вы, вы, единственное из моих творений, лицо которого я, кажется, иногда различал, но кому не осмелился дать имени, - дорогой кюре из воображаемого Амбрикура. Были ли вы тогда моими учителями? Являетесь ли вы ими сегодня? О, я прекрасно понимаю, сколь тщетно это возвращение в прошлое. Разумеется, жизнь моя уже полна усопших. Но самым мертвым из мертвых является тот маленький мальчик, которым я был когда-то. И все же, когда пробьет час, именно он займет место во главе моей прожитой жизни, соберет все до единого мои бедные годы и, как юный полководец со своими ветеранами, объединив беспорядочное войско, первым войдет в дом Отца нашего. Вообще-то я был бы вправе говорить от его имени. Только все дело в том, что нельзя говорить от имени детства, надо говорить его языком. И вот этот забытый язык, этот язык ищу я, глупец, от книги к книге, как будто его можно переложить на бумагу, как будто это кому-нибудь удавалось. Но ничего! Порой мне все же случается нащупать его тональность... Именно это и заставляет вас, друзья, разбросанные по всему свету, которых случай или скука побудили однажды раскрыть мою книгу, вчитаться. Странная идея - писать для тех, кто пренебрегает письмом. Горькая ирония - пытаться наставлять и убеждать, когда в глубине души уверен, что та часть мира, которой еще доступно искупление, принадлежит только детям, героям и мученикам.

Пальма, Мальорка, январь 1937 года

"Я поклялся взбудоражить вас, и не важно - чем, дружескими чувствами или чувством гнева!" Так я писал когда-то, во времена создания "Великого страха" *, семь долгих лет тому назад. Сейчас я не слишком забочусь о том, чтобы будоражить, во всяком случае - с помощью гнева. Гнев глупцов всегда вызывал у меня грусть, а сегодня он меня скорее всего ужаснул бы. Этим гневом оглашается весь мир. Что вы хотите? Они ничего не требовали, кроме права ничего не понимать, для этого они даже собирались в группы, ибо самое последнее для человека - это быть тупым и злым в одиночку, что является зловещим уделом лишь проклятых. Ничего не понимая, они собирались вместе, и не по каким-то склонностям, слишком слабым у них, а в соответствии с той скромной функцией, которая досталась им от рождения либо случайно и которая полностью поглощала их ничтожную жизнь. Ведь почти единственным поставщиком истинного глупца являются средние классы, поскольку высший класс присвоил себе монополию на особый тип совершенно ни к чему не пригодной глупости, глупости роскоши, а низшему хорошо удаются грубые и порой восхитительные образчики скотства.

Лишить глупцов их корней - непростительное безумие, истину эту нам приоткрыл Морис Баррес. Так, колония глупцов, прочно прикрепившаяся к своей родной почве, подобно пласту мидий на подводной скале, может сойти за безвредную и даже способна поставлять государству, промышленности ценный материал. Глупец является прежде всего существом привычки и укоренившихся предрассудков. Будучи вырванным из своей среды, он сохраняет между двумя своими плотно закрытыми створками воду вскормившей его лагуны. Однако современная жизнь не только переносит глупцов с одного места на другое, но и яростно перемешивает их. Гигантская машина, работающая на всю мощь, засасывает их тысячами и с капризным произволом раскидывает по всему свету. Никакое другое общество, кроме нашего, не потребляло этих несчастных в таких огромных количествах. Оно поступает с ними так же, как Наполеон со своими "мари-луизами" * во время французской кампании: не давая им даже созреть, поглощает их, пока раковина еще не затвердела. Общество прекрасно знает, что с возрастом и некоторым доступным ему запасом опыта глупец обретает дурацкую мудрость, которая может сделать его неудобоваримым.

Приходится весьма сожалеть, что моя мысль сразу облекается в образы. Я всем сердцем хотел бы изложить свои размышления таким же простым, как они сами, языком. Но тогда бы они не были поняты. Чтобы чуть-чуть приоткрыть истину, очевидность которой приносит нам каждый новый день, нужно сделать усилие, на что нынче мало кто способен. Признайтесь, простота вас отталкивает, вы ее стыдитесь. А то, что вы называете ее именем, является как раз ее противоположностью. Вы простоваты, но не просты. А простоватые натуры оказываются одновременно и самыми сложными. Почему же с умами все должно обстоять иначе? На протяжении веков Учителя, Учителя рода человеческого, наши Учителя, прокладывали великие тракты духа, королевские дороги, идущие от одной достоверности к другой. Только какое вам дело до королевских дорог, коль скоро ваша мысль предпочитает окольные пути? Иногда случай выводит вас на эти дороги, но вы их уже не узнаете. Потому-то у нас тоской сжималось сердце, когда однажды ночью, выйдя из лабиринта траншей, мы вдруг ощущали под ногами еще твердую почву одной из наших прежних дорог, едва заметной под цвелью травы, - дорогу, над которой царит тишина, мертвую дорогу, которая оглашалась некогда людскими шагами.

И впрямь, гневом глупцов полнится мир. Можете смеяться, если хотите, но он не пощадит ничего и никого, он не способен на прощение. Вполне очевидно, что профессиональные доктринеры правого и левого толка будут по-прежнему классифицировать глупцов, подразделяя их на виды и роды, давать определение каждой группе в зависимости от пристрастий и интересов составляющих ее индивидов, их склада ума. Для таких людей нет ничего проще. Однако все эти классификации столь мало соответствуют действительности, что практика безжалостно сокращает их число. Совершенно очевидно, что большое количество партий поначалу льстит тщеславию глупцов. Оно создает у них иллюзию выбора. Но спросите у любого служащего магазина, и он скажет вам, что соблазнившаяся выставленными для сезонной распродажи товарами публика, пресытившись торгом и доведя до белого каления персонал за прилавками, всякий раз дружно направляется к одной и той же кассе. Мы были свидетелями зарождения и отмирания множества партий, поскольку для любой газеты с той или иной политической окраской они являются почти единственным средством удержания подписчиков. Тем не менее свойственная глупцам недоверчивость делает ненадежным этот метод дробления, и беспокойное стадо постоянно перестраивается. Едва какие-нибудь обстоятельства, в частности нужды избирательных кампаний, вызывают необходимость образования блоков, как эти несчастные мгновенно забывают обо всех различиях, которые, кстати, всегда давались им с большим трудом. Тут они сами собой разделяются на две группы, благодаря чему тяжелая умственная операция, которую им предлагают, упрощается до минимума, поскольку с этого момента речь идет только о том, чтобы думать наперекор противнику, а это позволяет использовать его программу, лишь помеченную знаком "минус". Именно поэтому, как мы видели, они столь неохотно принимали такие сложные названия, как, например, роялисты или республиканцы. Клерикалы и антиклерикалы - нравится больше, поскольку два эти слова не означают ничего другого, кроме как "за" и "против" священников. Следует добавить, что префикс "анти" не считается чьей-то собственностью, и если левый может быть антиклерикалом, то правый - являться антимасоном, антидрейфусаром.

Дельцы от прессы, которые до дыр затерли все эти лозунги, захотят, конечно, вынудить меня признать, что я не делаю различий между идеологиями, что они в равной степени внушают мне отвращение. Увы! Зато мне лучше, чем кому бы то ни было, известно, что способен принести в жертву двадцатилетний юноша, какую субстанцию своей души отдать этим грубым порождениям продажности, которые так же похожи на подлинное общественное мнение, как морские полипы (одна присоска для всасывания, другая для выделений, рот и анальное отверстие у некоторых видов составляют даже одно целое) похожи на настоящих животных. Однако на кого только юность не расходует свою душу! Иногда она полными пригоршнями кидает ее в бордели. Подобно навозным мухам, блестящим, переливающимся перламутром и золотом, разукрашенным наряднее, чем молитвенники, первые любовные страсти летят на запах разложения.

Как хотите, я не верю даже в относительную благотворность коалиций невежества и предвзятости. Необходимым условием реального включения в действие является познание самого себя, отчетливое о самом себе представление. А эти люди собираются вместе лишь для того, чтобы соединить воедино несколько находящихся в их распоряжении доводов, позволяющих им считать себя лучше других. А раз так, то какое значение имеет дело, которому они якобы служат? Одному богу известна, например, цена, в какую обходится остальному миру жалкое поголовье святош, живущее за счет больших доходов от продажи специализированной литературы, распространяемой миллионными тиражами по всему земному шару (нельзя не признать, что она способствует укреплению в своих убеждениях искренне неверующих). Я совсем не желаю зла святошам, я только хотел бы, чтобы мне не твердили назойливо об их мнимом простодушии. Первый встречный священник, если он искренен, скажет вам, что никакая другая порода, как эта, так не далека от духа детства, от его сверхъестественной прозорливости, от его великодушия. Они являются дельцами от благочестия, а жирные литературные каноники, что питают этих личинок медом, собранным с букетов религиозности, тоже отнюдь не простодушны.

Гневом глупцов полнится мир. Ведь так легко понять, что Провидение, сделав оседлость их естественным состоянием, имело для этого все основания. Однако ваши скорые поезда, ваши автомобили, ваши самолеты перевозят их с молниеносной быстротой. Любой городишко Франции всегда располагал своими двумя-тремя кланами глупцов, тому примером знаменитые "рис" и "чернослив" из "Тартарена в Альпах". Вы глубоко заблуждаетесь, если полагаете, что глупость безобидна или по крайней мере что есть безобидные формы глупости. В спокойном состоянии глупость имеет не больше силы, чем старинная пушка 36-го калибра, но, если ее привести в действие, она сокрушит все. Как же так? Вы прекрасно знаете, на что способна терпеливая и бдительная ненависть посредственностей, а сами сеете ее во всех концах света! Ибо если техника позволяет вам перемещать глупцов не только из города в город, из провинции в провинцию, но и из страны в страну и даже с континента на континент, то демократии еще и заимствуют у этих несчастных пищу для их так называемого общественного мнения. Вот почему стараниями громадной Прессы, денно и нощно работающей над несколькими избитыми темами, вражда Сторонников риса и Приверженцев чернослива приобретает некий универсальный характер, о котором Альфонс Доде даже и не подозревал.

Однако кто в наше время читает "Тартарена в Альпах"? Стоит, пожалуй, напомнить, что в этой книге провансальский поэт, столько раз возвышавшийся над самим собой в приятии скорби, этот гений сочувствия, собирает в одном горном отеле с десяток глупцов. В двух шагах оттуда в необъятной лазури угрожающе навис ледник. Но никто об этом не думает. Проходит несколько дней, заполненных фальшивой сердечностью, подозрительностью, скукой, и эти бедолаги находят способ удовлетворить разом и свой стадный инстинкт, и терзающую их глухую злобу: партия Страдающих запорами требует на десерт слив, партия Слабых желудком настаивает, естественно, на рисе. Мелкие ссоры тотчас прекращаются, внутри каждой из соперничающих группировок воцаряется согласие. Вполне можно вообразить за кулисами всей этой истории какого-нибудь изобретательного и порочного шутника, конечно же торговца рисом или сливами, внушающего этим людишкам мистический настрой, зависящий от состояния их пищеварительного тракта. Но такой персонаж и не нужен. Глупость ничего не изобретает, она лишь превосходно заставляет служить своим целям - своим дурацким целям - все, что подбрасывает ей случай. А по законам, увы, еще более неисповедимым, она сама, вы в этом убедитесь, подлаживается под людей, под обстоятельства или доктрины, которые стимулируют ее чудовищную способность к отуплению. Будучи на острове Святой Елены, Наполеон похвалялся, что извлек выгоду из глупцов. На самом деле это глупцы в конечном итоге извлекли выгоду из Наполеона. И не только потому, что, как вы могли догадаться, они стали бонапартистами. Ведь культ великого человека, мaлo-пoмaлv пришедшийся по вкусу государствам-демократиям *, породил и тот нелепый патриотизм, который до сих пор так мощно действует на их гланды, которого никогда не знали предки и душевная заносчивость которого, густо замешенная на ненависти, подозрительности и зависти, выражается, хотя и с разным успехом, в песнях Деруледа * и в военных стихах Поля Клоделя *.

Вам надоело слушать мои пространные рассуждения о глупцах? Что ж, мне самому стоит немалого труда говорить о них. Но прежде мне нужно убедить вас в одном: вы не урезоните глупцов ни огнем, ни железом. Ибо, повторяю, хотя они и не выдумали ни огня, ни железа, ни газов, они прекрасно умеют пользоваться всем этим, избавляющим их от усилия, на которое они действительно не способны, - усилия самостоятельно мыслить. Они скорее предпочтут убивать, чем мыслить, - вот в чем беда! И как раз их-то вы снабжаете техникой! Эта техника просто создана для них. Пока не существует машины, чтобы мыслить, которую они ждут, которая им требуется, которая вот-вот появится, они вполне удовольствуются машиной, чтобы убивать, она им очень подходит. Мы поставили войну на промышленную основу, чтобы сделать ее доступной для них. И она действительно стала им доступна.

Если это не так, то извольте объяснить, как, каким чудом стало так легко сделать из любого лавочника, биржевого маклера, адвоката или кюре солдата? Как у нас, так и в Германии и Англии, так и в Японии. Все предельно просто: вы подставляете фартук, и туда падает готовый герой. Не буду хулить тех, кого уже нет в живых. Но человечество знавало времена, когда военное поприще было одним из самых почетных после духовного и по достоинству едва ли уступало ему. По меньшей мере странно, что сейчас ваша капиталистическая цивилизация, которая отнюдь не слывет поборницей духа самопожертвования, имеет при всей ее рачительности такое большое количество солдат, которое ее фабрики еще и обеспечивают обмундированием...

И солдат, которых никогда не видывали раньше. Вы спокойненько берете их, безропотных, в конторе, в цехе. Даете им билет в Преисподнюю со штемпелем призывного пункта и новенькие солдатские башмаки, как правило промокаемые. Последнее напутствие, последнее приветствие родины является им в виде злобного взгляда аджюдана-сверхсрочника, приставленного к вещевому складу, который обращается с ними, как с каким-то дерьмом. А после они спешат на вокзал, слегка под хмельком, но сильно озабоченные мыслью не пропустить поезд в Преисподнюю, как если бы они спешили на воскресный семейный обед куда-нибудь в Буа-Коломб или Вирофле. Только на этот раз они сойдут на станции Преисподняя, вот и все. Год, два, четыре года - столько, сколько потребуется до истечения срока этого проездного билета, выданного правительством, - будут они колесить по стране, под свинцовым дождем, бдительно следя за тем, чтобы не был съеден без разрешения шоколад из "энзе", и ломая голову, как бы стянуть у соседа перевязочный пакет. Получив в день сражения пулю в живот, они, как куропатки, семенят на пункт первой помощи, обливаясь холодным потом, ложатся на носилки и приходят в себя уже в госпитале, откуда некоторое время спустя отбывают так же послушно, как и прибыли, получив отеческого тумака от добряка-майора... Потом они отправляются в Преисподнюю - в вагоне без окон, получая от вокзала до вокзала порцию жвачки в виде кислого вина и камамбера и разглядывая при свете коптилки покрытый непонятными знаками проездной документ, совершенно не уверенные, что делают все, как надо. В день победы... Что ж, в день победы они надеются возвратиться домой.

Но на самом деле они туда не возвращаются из-за пресловутого резона, что "перемирие - это не мир", и им надо дать время четко усвоить это. Подходящим для этого показался срок в один год, хотя хватило бы и недели. Недели вполне было бы достаточно, чтобы доказать солдатам Великой войны, что победа - это штука, на которую надобно глядеть издалека, как на полковничью дочь или могилу Императора в Доме инвалидов; что победитель, если он хочет жить спокойно, должен снять нашивки победителя. И вот они возвратились на завод, в контору, все такие же безропотные. Некоторым здорово повезло: в своих довоенных штанах они обнаружили десяток талонов в свою старую закусочную - по 20 су за обед. Но новый хозяин не желает их брать.

Вы скажете мне, что эти люди были святыми. Нет, уверяю вас, они не были святыми. Они были смирившимися. В каждом человеке есть огромный запас смирения, человек - существо смирившееся по своей природе. Потому-то он и выжил. Посудите сами, иначе это логически мыслящее животное не перенесло бы того, чтобы стать игрушкой вещей. Еще тысячелетия назад последний из них разбил бы себе голову о стену пещеры, отрекшись от своей души. Святые не смиряются, по крайней мере в том смысле, какой под этим подразумевается в миру. Если они и страдают молча от Несправедливости, которой так громко возмущаются посредственности, так это для того, чтобы обратить против Несправедливости, против ее медного лика все силы своей большой души. Ведь вспышки гнева - это дщери отчаяния, что ползают и извиваются, подобно червям. Молитва же, в сущности, единственный протест, который держится прямо.

Человек - существо смирившееся по своей природе. А современный человек особенно, по причине своего крайнего одиночества, на которое его обрекает общество, в котором уже нет иных отношений между людьми, кроме денежных. Однако мы очень бы ошиблись, если бы решили, что это смирение превратило человека в безобидное животное. Оно копит в нем яды, которые делают его способным однажды на любое насилие. Народ в государствах-демократиях - это всего-навсего толпа, толпа, которую постоянно держит в напряжении невидимый Оратор, голоса, долетающие со всех уголков земли, голоса, которые берут ее за самое нутро, мощно воздействуют на ее нервы, стремясь говорить языком ее желаний, ее злобствований, ее страхов. Правда, парламентским демократиям, более возбудимым, недостает твердости. Диктаторским же присущ внутренний жар. Имперские демократии являют собой демократию периода зрелости.

Гневом глупцов полнится мир. В этом гневе их снедает идея искупления, ибо она составляет основу любой человеческой надежды. Это тот самый инстинкт, который бросил Европу против Азии во времена Крестовых походов. Однако тогда Европа была христианской, и глупцы принадлежали к христианскому миру. А христианин может быть и таким и сяким, скотом, самодуром или сумасшедшим, но он не может быть полным глупцом. Я говорю о христианах по рождению, христианах по состоянию, христианах христианского мира. Словом, о христианах, рожденных на христианской земле, свободно растущих и вкушающих под солнцем и ливнем каждую пору своей жизни. Боже меня упаси сравнивать их с теми худосочными корнишонами, которые кюре выращивают в горшочках, в тщательно укрытом от сквозняков месте!

Для христианина христианского мира Евангелие не просто антология, выдержки из коей прочитываются каждое воскресенье по молитвеннику и коей дозволяется предпочесть "Сад благоговейных душ" П. Прюдана или "Благочестивые цветочки" каноника Будена. Евангелие заключает в себе законы, нравы, страдания и даже утехи человеческие, ибо самая малая надежда человека и даже продукт его утробы благословляются в нем. Можете отпускать по этому поводу какие угодно шуточки. Не так уж много ценного я знаю, зато я знаю, что такое упование на Царство божье, а это немало, честное слово! Вы мне не верите? Тем хуже для вас! Быть может, надежда эта вновь осенит свой народ? Быть может, мы вдохнем ее в себя однажды все разом, в одно прекрасное утро, вместе с медом зари? Вы об этом не думаете? Ну что ж! Те, кто откажется принять ее в свое сердце, по крайней мере узнают о ее возвращении по такому признаку: люди, которые сегодня при вашем приближении отводят глаза и хихикают за вашей спиной, будут идти вам навстречу с человечностью во взоре. По этому признаку, повторяю, вы и узнаете, что ваше время прошло.

Глупцов гложет идея искупления. Но если вы спросите об этом первого попавшегося из них, он ответит вам, что такая мысль никогда не приходила ему в голову или что он не понимает, о чем вы говорите. Ибо глупец не владеет никаким духовным инструментом, позволяющим ему заглянуть в себя, он может обследовать лишь то, что лежит на поверхности его существа. Что с того! Ведь если какой-нибудь негр, ковыряя своей жалкой мотыгой почву, хочет получить немного проса, земля от этого не является менее плодородной и менее способной взрастить другой урожай. Впрочем, что вы можете знать о посредственности, если не наблюдали ее достаточно долго среди других посредственностей той же породы, во всей совокупности их радостей, злобствований, удовольствий и страхов? Правда, каждая посредственность предстает надежно защищенной от любой посредственности другого вида. Однако огромные усилия демократий увенчались тем, что это препятствие было сметено. Вы преуспели в нанесении этого потрясающего, уникального удара: вы разрушили безопасность посредственностей. А ведь она казалась неотделимой от посредственности, казалась самой ее сущностью. Для того чтобы быть посредственностью, вовсе не обязательно быть тупицей. Вы начали с отупления глупцов. Смутно осознавая, что им чего-то не хватает и что непреодолимое течение сносит их к бездонным пропастям судеб, они прячутся в своих привычках, унаследованных или благоприобретенных, подобно тому знаменитому американцу, который преодолел водопады Ниагары, сидя в бочке. Вы разбили бочку, и теперь эти несчастные видят, как берега проносятся мимо с молниеносной быстротой.

Два столетия назад какой-нибудь нотариус из Ландерно, конечно же, не считал свой город более долговечным, чем, скажем, Карфаген или Мемфис, но судя по тому, как развиваются события, завтра он почувствует себя в нем так же неуютно и неуверенно, как в постели, выставленной на городской площади и открытой всем ветрам. Конечно, миф о Прогрессе сослужил хорошую службу демократиям. Понадобился век или два, чтобы глупец, приученный на продолжении стольких поколений к неподвижности, увидел в этом мифе нечто большее, чем просто будоражащую воображение гипотезу, игру ума. Глупец существо оседлое, но он всегда с интересом читал рассказы первопроходцев. И вот представьте себе этакого комнатного путешественника, который вдруг обнаруживает, что пол под ним движется. Он кидается к окну, распахивает его, ищет глазами дом напротив: в лицо ему со свистом летит пена, он понимает, что отправился в путь. Впрочем, слово "отправление" здесь не совсем уместно. Поскольку нынешнему человеку уже не остановиться взглядом на чем-нибудь неподвижном (это и есть причина морской болезни), то у бедняги не создается впечатления, что он куда-то отправился. Я хочу сказать, что его заботы остались все те же, хотя внешне их поприбавилось благодаря эффекту перспективы: он все так же занимается любовью, его ждет все такая же смерть.

Все просто, так просто. А завтра будет еще проще. Настолько проще, что больше невозможно будет написать ничего вразумительного о людских бедах - их причины обескуражат любого взявшегося за анализ. Начальные симптомы смертельной болезни дают профессорам темы для блестящих лекций, но все смертельные болезни кончаются одним: остановкой сердца. И больше тут ничего не скажешь. Ваше общество умрет не по-другому. Вы еще будете обсуждать все "почему" и "как", а артерии уже перестанут пульсировать. Сравнение это мне кажется удачным: социальные реформы проводятся слишком поздно, когда разочарование народов становится неизлечимым, когда сердце народа уже разбито.

Знаю, что подобное выражение вызовет улыбку у деятелей политического реализма. Что это такое - сердце народа? Где оно помещается? Доктринеры политического реализма питают слабость к Макиавелли. За неимением лучшего, доктринеры политического реализма ввели Макиавелли в моду. А это - крайняя неосторожность, какую только могли себе позволить его последователи.

Вы представляете себе этого шулера, который, прежде чем сесть за ломберный столик, удостоит своих партнеров небольшим трактатом об искусстве мошенничать в свойственном ему стиле, с лестным посвящением каждому из этих господ! Макиавелли писал лишь для узкого круга посвященных. Доктринеры же политического реализма обращаются к широкой публике. Молодые французы, такие умненькие и непорочные, повторяют вслед за ними их ужасающе циничные аксиомы, чем очень шокируют и умиляют своих добропорядочных матерей. Война в Испании, последовавшая за войной в Абиссинии, явила случай для провозглашения символов веры национального аморализма, от которых перевернулись бы в гробу Юлий Цезарь, Людовик XI *, Бисмарк и Сесил Родс *. Однако ни Юлий Цезарь, ни Людовик XI, ни Бисмарк, ни Сесил Родс ни за что бы не согласились каждый день слышать компрометирующие их слова одобрения из уст этакой пешки-реалиста, поддерживаемой своим классом. Истинный ученик Макиавелли начал бы с того, что повесил этих болтунов.

Не трогайте глупцов! Вот что мог бы написать золотыми буквами ангел на фронтоне здания современного Мира, если бы у этого мира был свой ангел-хранитель. Чтобы разбудить гнев глупцов, достаточно заставить их вступить в противоречие с самими собой, а имперские демократии, дойдя до апогея своего процветания и власти, не могли не подвергнуться этому риску. И они ему подверглись. Миф о Прогрессе был, без всякого сомнения, единственным, к которому смогли приобщиться миллионы людей, единственным, который удовлетворил одновременно их алчность, упрощенный морализм и застарелый инстинкт справедливости, унаследованный от предков. Какой-нибудь хозяин-стекольщик, который во времена Гизо *, если обратиться к неопровержимой статистике, в интересах своей коммерции периодически бил стекла в домах целых кварталов, вполне очевидно, имел, как и любой из нас, приступы слабости. Ты можешь затягивать шею сатиновым галстуком, носить в петлице розетку величиной с блюдце и обедать в Тюильри, что с того! Бывают дни, когда и в тебе просыпается душа. О! Разумеется, праправнуки этих людей сегодня пай-мальчики, живые модели, опрятные, спортивные, с более-менее приличной родней. Многие из них объявляют себя роялистами и говорят об экю своего предка, гордо вздернув подбородок (на манер потомка Годфруа Бульонского *, заявляющего свои права на Иерусалимское царство). Чертовы кривляки! У них есть одно оправдание: им не хватает общественного сознания. А от кого им было его унаследовать? Преступления, связанные с золотом, носят, кстати, абстрактный характер. Может быть в золоте даже кроется добродетель? Жертвами злата кишит история, но их останки не издают никакого запаха.

Позволительно связать это обстоятельство с весьма известным свойством солей этого магического металла, которые предупреждают разложение. Ведь если какой-нибудь свихнувшийся скотник изнасилует и убьет двух пастушек, история обязательно сохранит его имя, сделает из этого имени позорное клеймо, ругательное слово. Зато "торговые господа из Нанта", Великие работорговцы, как их с уважением называет сенатор из Гваделупы, могли битком набивать свои трюмы "черным мясом", на протяжении веков оно источало лишь легкий запах ворвани и испанского табака. "Капитаны невольничьих судов представляются людьми, преисполненными благородства, - продолжает почтенный сенатор. - Они носят парики, как при дворе, шпагу на боку, туфли с серебряными пряжками, расшитые камзолы, рубашки с жабо, кружевные манжеты". "Такая негоция, заключает журналист, - нисколько не позорила ни тех, кто ею занимался, ни тех, кто ее субсидировал. Кто из финансистов или состоятельных буржуа не являлся так или иначе работорговцем? Судовладельцы, которые финансировали эти дальние и дорогостоящие экспедиции, делили вложенный капитал на определенное число паев, и паи эти, в большинстве случаев приносившие огромный доход, являлись для всех отцов семейств исключительно желанным помещением капитала".

Весьма заботясь о том, чтобы заслужить доверие этих самых отцов семейств, капитаны невольничьих судов скрупулезно исполняли свои обязанности, о чем достаточно убедительно говорит следующий рассказ, взятый среди многих других свидетельств подобного рода из одной интересной книги *, рецензия на которую была опубликована 25 июля 1935 года в "Кандиде" *:

"Вчера в восемь часов мы привязали особо провинившихся негров за руки и за ноги на палубе лицом вниз и приказали сечь их кнутом. Более того, мы сделали им надрезы на ягодицах, чтобы заставить их сильнее прочувствовать свою вину. После того как от ударов кнута и надрезов ягодицы стали кровоточить, мы добавили пороху, сока от лимонов, рассола и молотого перца, смешав все это еще с каким-то снадобьем, которое врач дал для втирания, чтобы у них не началась гангрена, - но больше для того, чтобы все это сильнее драло им ягодицы, причем мы правили все время по ветру, с галсом по левому борту".

Между прочим, мы находим здесь образчик благоразумной сдержанности общества прошлого, когда оно оказывалось перед необходимостью преподать урок сознательности глупцам. Сегодня итальянская пресса очень усердствует, оправдывая в глазах последних массовое уничтожение абиссинцев с помощью иприта. Вся эта мистика силы обескураживает глупцов, потому что навязывает им утомительное для них напряжение умственных способностей. Короче говоря, пресса стремится внушить им точку зрения Муссолини. Отношение последнего к французской общественности, кстати, весьма любопытно. Муссолини основательный рабочий, он любит славу. Приняв на веру написанное в учебниках, он считает также, что французский народ более, чем какой-либо другой, обладает чувством справедливости, уважения к слабости и сострадания к горю. На фоне деревень, где защитникам удалось уничтожить все живое, даже грызунов и насекомых, он обращается к потомкам тех Торговых господ из Нанта, прибывшим со своими женами, барышнями и мальчуганами, которым предстоят экзамены в Эколь Сантраль *. Я думаю, он слегка краснеет, но потом воодушевляется, говорит о Величии, которое с тех пор, как существует мир, давит своей тяжестью на плечи несчастных людей, о Державе, об Империи. Добрые буржуа переглядываются между собой в сильном замешательстве: зачем г-н Муссолини привел нас сюда? Эти картины еще печальнее, чем Монмартрское кладбище, а супруга моя очень впечатлительна из-за повышенного давления. И сейчас вовсе не подходящий момент, чтобы городить столько фраз из-за каких-то негров. Наши предки, как и этот господин, тоже наживали на них состояние и отнюдь не считали себя обязанными разводить философию. Приносит доход дело-то, да или нет?

Идея величия еще никогда не убеждала глупцов. Величие - это вечное преодоление, а у посредственностей нет, вероятно, никакого образа, который позволил бы им представить себе его неодолимый порыв (вот почему они постигают величие лишь мертвым и воплощенным, как в камне, в неподвижности Истории). Зато идея Прогресса дает им нечто вроде хлеба, в котором они нуждаются. Величие предполагает великое служение. Тогда как прогресс идет сам по себе, куда его влечет масса накопленных экспериментов. Ему не надо оказывать никакого другого сопротивления, кроме веса собственного тела. Это похоже на компаньонство околевшей собаки и реки, по которой ее несет течением. Когда после очередной инвентаризации прежний хозяин-стекольщик подсчитывал точную сумму своих барышей, у него, должно быть, все-таки мелькала мысль о скромном компаньоне, который дохаркивает остатки своих легких в пепел очага, сидя между дремлющей паршивой кошкой и люлькой, где верещит недоносок со старческим личиком. Автор книги "Стандарты" * приводит ставшую известной фразу одного американского промышленника, сказанную журналисту, который, осмотрев его завод, выпивал с хозяином перед тем, как сесть в поезд. Журналист вдруг хлопает себя по лбу и спрашивает: "Какого черта у вас нет пожилых рабочих? Ни одному из тех, что я видел, никак не дашь больше пятидесяти..." Промышленник молча пьет вино и говорит: "Возьмите сигару, давайте-ка мы с вами закурим и пройдемся по кладбищу".

Тот хозяин-стекольщик тоже, должно быть, иногда прогуливался по кладбищу. И не затем, чтобы там помолиться, ибо буржуа той поры все были вольнодумцами; очень возможно, что он там скорбел и даже предавался размышлениям. Почему бы и нет? Я говорю это вполне серьезно. Люди, которые меня совсем не знают, часто принимают меня за ярого фанатика-памфлетиста. Я повторю еще и еще раз: полемист до двадцати лет - забавен, до тридцати терпим, к пятидесяти - невыносим, а далее - просто неприличен. Полемический зуд у старца представляется мне одной из разновидностей эротизма. Одержимый заводится с полоборота, говорят в народе. Далекий от того, чтобы заводиться, я все свое время отдаю тому, чтобы понять - и это единственное средство от истерической горячки, в которую в конце концов впадают те несчастные, кои шагу ступить не могут без того, чтобы не угодить в какую-нибудь несправедливость, как в ловушку, тщательно замаскированную в траве. Я стремлюсь понять. Мне кажется, я стараюсь любить. Правда, я не являюсь, что называется, оптимистом. Оптимизм всегда казался мне тайным алиби эгоистов, озабоченных тем, чтобы скрыть хроническое удовлетворение самими собой. Оптимистами они бывают для того, чтобы избавить себя от проявления сострадания к людям, к их горю.

Можно себе представить, какую страницу могла бы подсказать Прудону * фраза этого американца. Я не считаю, что эта фраза так бессострадательна, как кажется. Впрочем, можно столько рассказать о сострадании! Тонкие умы легко судят о глубине этого чувства по конвульсиям, которое оно вызывает у некоторых сострадателей. А конвульсии эти выражают неприятие боли, довольно опасное для больного, ибо в порыве ужаса можно спутать страдание и страждущего. Всем нам встречались такие слабонервные дамы, которые не могут спокойно видеть покалеченной козявки без того, чтобы не раздавить ее тотчас с гримасой отвращения, что совсем не утешительно для живого существа, которое ничего бы, вероятно, так не желало, как для исцеления уползти потихонечку в свой уголок. Некоторые противоречия периода новейшей истории прояснились для меня, как только я пожелал отдать себе отчет в следующем факте, что прямо-таки бросается в глаза: у нашего современника черствое сердце и уязвимое нутро. Как после потопа, земля наша завтра, возможно, будет принадлежать дряблым чудовищам.

Позволительно думать, что некоторые натуры инстинктивно защищаются от сострадания из-за прямого недоверия к самим себе, грубости своих реакций. Глупцы на протяжении веков послушно приняли традиционное учение Церкви по вопросам, которые, по правде говоря, представлялись им неразрешимыми. Имеет ли страдание искупительную силу, можно ли его даже любить - что значит здесь мнение какой-то кучки оригиналов, раз здравый смысл, как и Церковь, допускает, что разумные люди избегают его всеми силами? Конечно, ни один глупец прежде и не помышлял отрицать мирового характера Скорби, но мировая Скорбь была от него сокрыта. Сегодня, чтобы быть услышанной, она располагает столь же мощными средствами, как радость или ненависть. Те самые люди, которые понемногу систематически сужали семейные отношения, сводя их лишь к самому необходимому обмену уведомительными письмами о рождении, бракосочетании или кончине, - все ради того, чтобы поберечь свои скудные запасы чувствительности, - теперь не могут развернуть газету или повернуть ручку радиоприемника без того, чтобы не узнать о какой-нибудь катастрофе. Ясно, чтобы избавиться от этого наваждения, этим несчастным уже недостаточно раз в неделю, во время большой мессы, рассеянно выслушать проповедь о сострадании от какого-нибудь бодренького, хорошо откормленного каноника, с которым они позже за воскресным обедом вместе расправятся с дичью. Вот глупцы и набрасываются столь решительным образом на проблему скорби, равно как и на проблему бедности. Глупец со своей железной логикой рассуждает так: науке надлежит победить скорбь, а нищетой займется экономист; пока же поднимем против двух этих зол общественное мнение, против которого, каждый знает, ничто не может устоять - ни на земле, ни на небесах. Почитать бедность? А почему бы не вшей бедности? Эти восточные химеры были бесхитростны лишь во времена Иисуса Христа, который, кстати, никогда не был человеком действия. Если бы Иисус Христос жил в наше время, ему, как и всем, пришлось бы создавать себе положение в обществе; когда б ему довелось возглавить даже небольшой заводик, уж он бы усвоил, что современное Общество, превознося достоинство денег и считая позором бедность, исполняет свою роль по отношению к бедняку.

Человек рождается прежде всего гордым, его широко отверстое самолюбие более ненасытно, чем его утроба. Не потому ли военный, получив латунную медаль, считает, что достаточно отмечен за смертельный риск? Всякий раз, когда вы ущемляете престиж богатства, вы подымаете бедного в его собственных глазах. Он меньше стыдится своей бедности, свыкается с ней и в своем помрачении может даже полюбить ее. Итак, для своего нормального функционирования общество нуждается в бедных, у которых есть самолюбие. И их ему поставляет не столько голод, сколько боязнь унижения, и причем лучшего качества - таких, что брыкаются, но до последнего издыхания тянут лямку. Тянут точно так же, как мрут на войне им подобные - не столько из вкуса к смерти, сколько из желания не посрамить себя перед товарищами или же чтобы досадить аджюдану. Если вы не будете держать их, запыхавшихся, преследуемых по пятам хозяином, булочником, консьержем, под постоянной угрозой бесчестья, угрозой оказаться клошаром, бродягой, они, возможно, и не прекратят работать, но только тогда они будут работать меньше или захотят работать по-своему и не будут больше испытывать уважения к машинам. Уставший пловец, чувствующий под собой пятисотметровую толщу воды, отмеряет свои саженки с большим усердием, нежели тогда, когда его ноги достают песчаное дно пляжа. И заметьте, во времена, когда методы либеральной экономики имели свою самую полную просветительскую силу, свою полную действенность (до прискорбного изобретения синдикатов), настоящий рабочий, рабочий, сформированный вашими стараниями, оставался настолько глубоко убежден в своем долге каждый день откупаться работой от бесчестья бедности, что, даже будучи старым или больным, он с одинаковым ужасом избегал богадельни или больницы - не столько из-за привязанности к свободе, сколько из-за стыда, стыда, что он "не может больше соответствовать", как он выражался на своем восхитительном языке.

Гневом глупцов полнится мир. Он, конечно, менее опасен, чем их сострадание. Самая безобидная позиция глупца перед лицом скорби или нищеты тупое безразличие. Ваше несчастье, если, закинув за спину ящик с инструментами, он своими неловкими руками, своими безжалостными руками потянется к шарнирам, на которых держится мир! Вот он уже кончил ощупывать, вот он достал из ящика пару большущих кровельных ножниц. Как человек практичный, он склонен думать, что скорбь, как и бедность, - всего-навсего пустота, отсутствие чего-либо, ничто, наконец. Он удивлен, что они сопротивляются ему. Таким образом, бедняк не является просто гражданином, которому, например, не хватает лишь счета в банке, чтобы походить на любого и каждого. Конечно, есть бедняки и такого рода, кстати, их гораздо меньше, чем это себе представляют, ибо экономическая картина мира искажена как раз такими вот бедняками, ставшими богатыми, которые являются фальшивыми богачами и в богатстве сохраняют все пороки бедности. Подобно тому как эти бедняки не были настоящими бедняками, они не являются и настоящими богачами - это нечистая раса. Но разве будет все тот же глупец, заветная иллюзия которого заключается в том, что индивидуумы отличаются один от другого, а народ от народа лишь по причине той злой шутки, которую с ними сыграли, наделив их разными языками и что они ожидают всемирного примирения от развития демократических институтов и поголовного изучения эсперанто обращать внимание на подобные тонкости? Как вы внушите ему, что существует особый народ Бедняков, что традиции этого народа - более древни, чем все традиции в мире? Народ бедняков, не менее неистребимый, чем еврейский? С этим народом можно договариваться, но его нельзя растворить в общей массе. Будь что будет, надо оставить ему его законы, его обычаи и тот весьма оригинальный жизненный опыт, с которым все вы ничего не можете поделать. Опыт, который похож на опыт детства - наивный и сложный одновременно, неумелая мудрость, столь же чистая, как искусство старых лубочников.

Загрузка...