Встреча эта произошла в Москве, в гостинице «Украина». Я стоял в очереди у газетного киоска и услышал обычный вопрос:
— Вы последний?
— Да, — ответил я, чуть обернувшись, и почувствовал на себе внимательный взгляд.
Я купил газету и, отойдя от киоска, развернул ее. Незнакомец тоже отошел с газетой в руках. Я глянул в его сторону и заметил, что он, прикрывшись газетным листом, все время посматривает на меня. Он был высокого роста, уже немолодой, со светлыми усами и пышной, с рыжинкой, бородой. На нем было драповое пальто с каракулевым воротником и ушанка с кожаным верхом.
В какое-то мгновение мне показалось, что этого человека я где-то видел. Но когда? Где? Я посмотрел на него пристально, но так и не припомнил.
Так мы простояли несколько минут, не трогаясь с места.
Наконец мне стало неловко: чего это я пялю глаза на незнакомого человека? Решительно сложив газету, я засунул ее в карман и направился к выходу.
Незнакомец последовал за мной. Пройдя несколько шагов, я оглянулся и встретился с ним взглядом. Его серые, глубоко посаженные глаза глядели на меня с интересом и каким-то детским любопытством.
— Простите, пожалуйста… — Он был несколько смущен и, желая преодолеть смущение, добавил скороговоркой: — Впрочем, за спрос денег не платят… Вы не из Средней Азии?
— Да, из Таджикистана, — ответил я, радуясь, что сейчас все прояснится.
— Ну, значит, я не ошибся. Вы… — И он назвал меня по имени и фамилии.
Я растерялся.
Незнакомец хитровато подмигнул:
— Ну вот, старых друзей забываете. Не узнаете? Да я же Симаков! Андрей Симаков.
Андрей?.. Ну конечно же, это Андрей. Тот самый Андрей, бок о бок с которым я провел не дни, не месяцы, а годы, и какие годы! Вместе с ним мы шли по дорогам войны, падали, поднимались и снова шли, снося все тяготы и лишения военных лет.
Как же я не узнал его? Может, из-за бороды и усов, которых тогда не было. Неужели они так изменили Андрея?..
Нет, я никогда не забывал Симакова. Я часто вспоминал этого энергичного, решительного человека, лицо которого так светлело от улыбки.
Я шагнул назад. Посмотрел на него со стороны: ну да, все тот же курносый нос, придающий его лицу задиристость и веселость.
Нет, я никогда не забывал Симакова, моего фронтового друга. Он всегда готов был прийти мне на помощь делом, советом, веселой шуткой, которая на фронте человеку подчас нужнее всего. Я даже написал о Симакове в своем романе «Верность». Капитан Володин. Это и есть Симаков. И после войны я пытался разыскать его.
Так как же я не узнал его? Неужели во всем виновата борода? Нет, не только борода. На лице Андрея появились глубокие морщины. Он похудел, посерьезнел.
Андрей, видимо, почувствовал мое смущение и вдруг весело, совсем по-симаковски, засмеялся и хлопнул меня по плечу:
— Да что ты смущаешься? Меня сейчас и мать родная не признала бы. Попробуй-ка пять раз с того света вернуться. Оттуда дорога длинная… — Он оглядывал меня, продолжая держать мою руку в своих руках. — Укатали сивку крутые горки. — Потом хитро улыбнулся и заговорщически понизил голос: — И все же я такой, какой и был.
Все тот же мягкий, немного певучий голос, та же манера говорить, тот же добродушный, чуть насмешливый прищур глаз. Только сейчас я понял, почувствовал, что передо мной действительно тот самый Андрей, но все еще не мог сказать ни слова. Неожиданно на глаза навернулись слезы, и, чтобы скрыть их, я сжал его худые, но по-прежнему сильные руки.
— Андрей? Ты!..
Мы крепко обнялись и расцеловались.
— Ну, пойдем ко мне.
Он взглянул на часы.
— Идем, идем, — настаивал я, — никаких разговоров!
Мы пришли в номер, и, когда Андрей снял пальто, я вновь удивился: так сильно похудел мой друг. И еще я увидел глубокий шрам, словно рассекающий его голову.
— Тогда ты был вроде поцелее, — сочувственно сказал я.
— Да, — спокойно ответил Симаков. Он задумался. — Ведь мы расстались под Минском, когда меня ранило. А после того еще четыре раза досталось… И, знаешь, я всякий раз думал, что песенка моя спета. — Он снова замолчал, потом тряхнул головой. — Но нет. Видно, смерть моя еще где-то бродит. А это, — он провел рукой по голове, — это последний привет от фрицев. Но уже после войны.
— Как так?
— В сорок седьмом. В Берлине. Помнишь, фашисты пытались устроить путч? Там меня и ранило. Осколком гранаты.
Я пытался смягчить грустные воспоминания:
— Ничего, ты еще выглядишь неплохо. Видно, и впрямь заговоренный.
Он не поддержал моей шутки. Тяжело вздохнул:
— Если бы только раны да шрамы — это куда ни шло. А вот ребята мои…
В голосе его прозвучало такое отчаяние, что у меня дрогнуло сердце.
— Что с семьей?
Андрей молчал. Потом, как бы собравшись с силами, угрюмо сказал:
— Расстреляли Валю. И дочь расстреляли, а сына сначала… — Он встал, прошелся по комнате, вынул из коробки папиросу. — В январе сорок пятого. В концлагере…
— Постой, — не выдержал я. — Ты ведь говорил, они эвакуировались из Орши?
— Да, я так и думал. Мне об этом написала жена в день отъезда, а потом я все время ждал от них писем, запрашивал адресное бюро. Но вестей не было. Ничего, думал я, прогоним фрица, я их сразу разыщу. — Андрей помолчал. — Когда мы освободили Минск, я встретился в госпитале с земляком, он мне все и рассказал.
Оказывается, эшелон, в котором ехала семья Симакова, разбомбили. Пришлось вернуться в Оршу. А потом его жену и детей, так же как и многих других, угнали в Германию. И уже там, в Германии, кто-то донес, что муж Валентины Симаковой — политработник. В тот же день ее и детей отправили в концентрационный лагерь. Однажды в лагерь прибыл важный чин из гестапо. А через несколько часов после его приезда из бараков вывели группу военнопленных, с ними были жена Симакова, дочь и сын. По приказу гестаповцев солдаты начали отгонять детей от матери. Ребятишки плакали, не хотели уходить. Тогда один из солдат прикладом ударил мальчика по голове.
— А потом, — закончил Симаков, — всех расстреляли.
Андрей замолчал. Спичка, которую он все время держал в руке, сломалась.
Я тоже молчал. Что я мог сказать ему? Я думал о том, сколько безысходного горя принесла людям война и что это горе еще не забылось да и не забудется никогда.
Я глядел на Симакова, спокойного, строгого. Он доламывал свою спичку. Что я мог сказать ему? Чем утешить?
— Ты уж извини меня, — наконец произнес Андрей. — Так получилось. Встретил тебя, отвел душу. Немного легче стало. — Он вдруг улыбнулся: — Знаешь, некоторые советовали пить. Не пробовал, да и не хочу!
— А у меня бутылка вина, — вспомнил я. — Как же теперь быть? — Мне хотелось отвлечь Андрея.
— Нет, не буду, — замахал он на меня руками. — Для меня нет ничего лучше зеленого чаю. Помнишь, как поется в вашем фильме «Я встретил девушку»:
Если с утра чаю попьешь,
Радостен день, труд хорош.
Даже болезни, грусть и печаль
Вылечит сразу зеленый чай.
Вот видишь, все помню.
Я заварил чай, придвинул к Андрею вазу с фруктами и сластями, которые привез с собой из Душанбе, и завязалась беседа «под зеленый чай».
Вначале вспомнили фронтовых друзей, потом стали рассказывать о себе.
Оказалось, что Андрей пять лет назад вышел в отставку.
— Да только тихая жизнь в городе, видно, не для меня, — посмеиваясь, сказал он. — Год высидел дома, а потом не выдержал, подался на Алтай. Теперь я в целинном совхозе, парторг там.
Он говорил, что работу свою любит, что чувствует себя неплохо, особенно сейчас. Был на курорте и теперь возвращается к себе, на Алтай. Андрей похвалил меня за то, что я не забываю войну и написал роман о войне. Я подарил ему эту книгу, которой он, правда, еще не читал.
Несколько дней спустя мы снова сидели у меня в номере. Я волновался, ждал, что он скажет о романе, и даже заранее пытался оправдаться.
— Знаешь, большинство моих записей сгорело. Мы тогда попали под бомбежку. — Андрей смотрел на меня со своей хитроватой улыбкой, а я продолжал: — В книгу вошла лишь незначительная часть моих воспоминаний. Дело в том…
— Я знаю, — прервал меня Андрей. — В книгу трудно вместить всю жизнь.
Он сказал, что читать мой роман было интересно. И стал вспоминать:
— А помнишь нашего знаменитого разведчика Шарафа? Замечательный был парень! А историю с книгой… Неужели не помнишь? Ну, как ее в роте дописывали… А капитана-археолога не помнишь?.. И таджикский концерт прямо в окопах? Да, а не знаешь ли ты, как живут эти… Ну, эти… как их… Такой черноглазый парень, который женился на санитарке Лиле.
Андрей говорил, а перед глазами вставали картины нашей фронтовой жизни. Словно кто-то перелистывал страницы моих военных дневников.
— Знаешь, Андрей, — признался я, — меня не оставляют мысли о войне. Я всегда мечтал написать о ней. И не только о том, что тогда происходило, а о том, как мы сейчас думаем о войне и мире, о наших людях, о той огромной силе, которую они представляют. Смотри, сколько лет прошло, многое забылось — имена, названия сел, а сама война помнится. Встретятся два друга, вот как мы с тобой, и начнут вспоминать, не остановишь.
— Да, да, — подхватил Андрей. — Надо. Очень надо писать о войне, она коснулась каждого. Весь народ поднялся на врага, подумай, весь народ!
И я вдруг увидел, как этот уже постаревший, усталый человек преобразился. Рядом со мной в номере гостиницы сидел прежний капитан Симаков, наш боевой политработник, который всегда умел зажечь людей, увлечь их за собой, человек решительный, сильный.
Он говорил, что надо писать о войне, писать, не откладывая. Это нужно и нам самим, и нашей молодежи, и нашим врагам, чтобы неповадно было!..
— Ты прав, Андрей. Это очень нужно.
И вот я снова встречаюсь со своими фронтовыми друзьями. И снова, как тогда, рядом со мной Андрей Симаков, капитан Симаков, мой верный, незаменимый товарищ…
Перевод М. Явич.
Конец июля 1942 года. Наш военный эшелон из четырехосных товарных вагонов направляется к волжскому плацдарму. Непрерывная тряска и оглушительный грохот так утомили нас за несколько дней пути от столицы Таджикистана, что мы чувствовали себя совершенно разбитыми.
Да и все, что мы видели в открытые двери вагона — проносившиеся мимо темные вокзалы, опустевшие поселки, заколоченные дома, — настраивало на грустный лад.
На исходе четвертого дня, когда солнце уже клонилось в западу, наш эшелон подошел к Куйбышеву. Смеркалось, а на вокзале и на путях — ни одного фонаря. Только изредка кое-где вспыхивали ручные фонарики, похожие в темноте на кошачьи глаза.
Мне вспомнились апрельские дни прошлого, 1941 года. Участники первой декады таджикской литературы и искусства едут в Москву. Поезд прибыл в Куйбышев. Мощный паровоз подтянул к вокзалу новенькие вагоны. Все вокруг залито было ярким электрическим светом. На вокзале собралось столько людей, что думалось, вот возьмут и поднимут поезд, понесут его сами! Все эти люди пришли тогда, чтобы поздравить нас, своих таджикских братьев, с замечательным праздником культуры. Они осыпали нас цветами, обнимали, жали руки.
…И вот сегодня мы снова на этом вокзале. Но как здесь темно, хмуро, безлюдно!
Часа через полтора наш эшелон тронулся наконец в путь. В Куйбышеве к нему прицепили открытые платформы, одну спереди, а другую в самом хвосте. На платформах были установлены спаренные зенитные пулеметы.
— Теперь нам никакое воздушное нападение не страшно, отобьемся! — говорили мы, расходясь по вагонам.
И снова застучали колеса и затрясло, но мы, видно, уже притерпелись к тряске на жестких, наспех сколоченных неудобных полках, и никто больше не жаловался.
Впервые за всю дорогу я проспал рассвет и не заметил, как наступило утро.
Мы подъезжали к небольшой станции. Там нас накормили и напоили горячим чаем. Мы даже успели минут двадцать погулять по перрону.
Нам было любопытно взглянуть на зенитный пулемет, и мы прошли в хвост поезда, к открытой платформе. Около пулемета сидел молодой солдат, худой и длинный. Мы заговорили с ним.
В это время к платформе подошла девушка с полным котелком и буханкой хлеба в руках. Она была в полевой гимнастерке и защитного цвета юбке, на ногах — высокие солдатские сапоги. На кудрявой голове лихо сидела пилотка. Девушка была невысокого роста, крепкая. На ее круглом, с чуть выдающимися скулами лице выделялись черные брови и карие глаза.
Передав еду своему напарнику, девушка повернулась к нам и поздоровалась. И хотя сделано это было точно по уставу, в ее глазах загорелись такие озорные огоньки, что мы растерялись. Только высокий красивый парень Шараф Саидов ловко козырнул и сказал:
— Пришли поблагодарить своих защитников.
— Благодарить еще рано, — улыбнулась девушка. — Вот когда мы вас всех в полной сохранности доставим на место, тогда другое дело.
Молоденькую зенитчицу звали Тасей. Девушка располагала к себе своей простотой. Вскоре мы уже знали, что она училась в ремесленном училище в Куйбышеве, вот уже полгода, как пошла добровольцем на фронт и теперь сопровождает воинские эшелоны.
А мы рассказали Тасе, что едем из Таджикистана.
— Из Таджикистана? — повторила Тася. — Вот здорово! Это, кажется, было в апреле… Ну да, в апреле мы встречали работников искусств вашей республики. В Москву ехали на декаду. Мы с ребятами из ремесленного тоже пришли на вокзал. Там был митинг, чудесный концерт! А потом игры, танцы.
— И ты это помнишь, Тася?!
— Да, это было счастье! А теперь… — Она осеклась, замолчала.
— А теперь, Тася, вы провожаете нас в бой за это счастье, — попытался я смягчить горечь ее слов.
— Лучше бы никогда не знать таких проводов! — с болью в голосе сказала Тася и, услышав гудок паровоза, поднялась на платформу.
Мы тоже заторопились в вагон.
Ехали еще двое суток и за это время по-настоящему подружились с Тасей. Особенно привязался к девушке Шараф Саидов. На каждой станции он развязывал свой вещмешок и, насыпав полные карманы изюма и орехов, отправлялся к Тасе.
На третий день Шараф совсем покинул вагон, он сидел возле зенитчицы, как привязанный.
На одной из стоянок я подошел к платформе, но Шараф и Тася так были увлечены разговором, что даже не заметили меня.
— Эй, приятель, — окликнул я Шарафа по-таджикски, — тебя поздравить можно? Наконец ты нашел свое счастье.
Ко мне повернулись две пары темных, сияющих глаз.
— И не говорите, товарищ капитан, — по-русски ответил Шараф. — Был бы здесь загс, уж я бы своего счастья не упустил. Увез бы с собой драгоценную жемчужину.
— Вы сначала поинтересуйтесь, легко ли увезти эту жемчужину, — засмеялась Тася.
Шараф на мгновение растерялся.
— Я знаю, Тася, что нелегко. — Он посерьезнел и обратился ко мне: — Этой девушке, товарищ капитан, цены нет. Так у меня за нее сердце болит! Ветер войны разорил, разметал нашу жизнь, вынес птичку из теплого гнезда и закружил по дорогам войны.
— Ничего, милый, были бы крылья целы, а гнездо свить всегда можно, — улыбнулась девушка и вдруг подняла руку.
— Тише! — Лицо ее сразу посуровело, она напряглась вся, к чему-то прислушиваясь. — Немецкий самолет!..
Тася бросилась к зенитному пулемету, крикнув:
— А ну, быстро в укрытие!
Издали послышался чей-то громкий голос:
— Воздух!
Бойцы выскочили из вагонов, бросились врассыпную. Паровоз выдохнул черные клубы дыма.
Я очутился в траншее, выкопанной в конце станции, совсем близко от наших зенитчиков. В наступившей вдруг тишине я услышал Тасин голос:
— Старшина, что я вам говорю, уходите, здесь опасно!
— Поздно, дорогая… Вон немецкий самолет… прямо над головой кружит. А вот и еще летят… один, два, три… — Голос Шарафа чуть-чуть дрожал.
— Ну хорошо, оставайтесь. Только не пожалеть бы потом…
Гул пикирующего самолета и частая стрельба зениток поглотили последние слова девушки. Раздался страшный взрыв. Казалось, опрокинулись земля и небо. На меня посыпались камни и щебень. Не знаю, сколько времени все это продолжалось.
— Ура!.. Показали фрицу кузькину мать! — закричал кто-то.
Я кое-как вылез из своего убежища. Все вокруг было разворочено, дымилось, пыль стояла столбом. И среди этого хаоса Шараф отплясывал на платформе сумасшедший танец. Тася пыталась его утихомирить.
— Так ведь это я в честь вашей меткой стрельбы по фашистам, — оправдывался старшина.
Постепенно все утихло, успокоилось. Пыль осела, дым рассеялся, и снова можно было различить вагоны, здание вокзала. Они, оказывается, не пострадали. А за вокзалом догорал сбитый Тасей самолет.
— По вагонам! — раздалась команда.
Я побежал к платформе зенитчиков. Там уже собрались бойцы. Вместе с Шарафом они качали Тасю и другого зенитчика — того, которому она приносила ужин.
Поезд тронулся. Мы сидели у широко открытых дверей вагона, свесив ноги. На этот раз Шараф был с нами. Он возбужденно вспоминал все перипетии боя: как немецкий самолет заходил на цель один раз, другой, как сбрасывал на наш эшелон бомбы. К счастью, огонь наших зениток не давал ему снизиться, и бомбы падали где-то в стороне. Ну, а когда он осмелел и опустился ниже, чтобы вернее прицелиться, Тася сбила его.
— А откуда ты знаешь, что Тася? — подзадоривали бойцы.
— Я же сам видел! — горячился Шараф.
— Зря вы, ребята, на Шарафа нападаете, — вступился я за друга. — Тася у нас молодец.
Долго еще в тот вечер не умолкали разговоры…
Перед рассветом поезд остановился внезапно, лязгая буферами. Все повскакали. Но не успели мы спросонок понять, что случилось, как поезд тронулся. Так повторялось несколько раз.
Вдруг что то застучало по крыше вагона, будто пошел сильный град. Послышался нестерпимый вой самолета. И тут опять прозвучала команда:
— Воздух! Все из вагонов!
Кто-то открыл дверь, и тотчас все заволокло туманом. Казалось, наш эшелон вошел в белое непроглядное облако.
Паровоз дал длинный гудок и выпустил белое покрывало пара, чтобы скрыть нас от вражеских летчиков. Эшелон окончательно остановился.
Скоро, однако, туман рассеялся, и все вокруг засверкало серебристыми красками. На небе, как светлячки, мигали утренние звезды.
Вражеский бомбардировщик, очевидно, возвращаясь с задания, заметил наш эшелон и решил обстрелять его из пулемета. Но зенитчики открыли по нему огонь. После нескольких неудачных заходов немецкий самолет не выдержал огня и скрылся в южном направлении.
— Слава нашим зенитчикам! — закричал Шараф. — Пошли, ребята, поцелуем еще раз Тасины ручки.
Увы, не только поцеловать, попрощаться с ней не пришлось — мы застали ее мертвой. Она лежала недвижная, а ветер шевелил выбившиеся из-под пилотки завитки волос.
— Это он, гад, на последнем заходе сделал, — с трудом сдерживая слезы, рассказывал ее товарищ, прикрывая лицо убитой зеленой плащ-палаткой. — Пуля попала в грудь…
Мы молча стояли вокруг Таси, сняв пилотки, низко опустив головы. Это была первая смерть на нашем солдатском пути. И погибла девушка. И от этого было еще тяжелее, еще ненавистней становились война и те, кто ее навязал.
Паровоз резко засвистел. Мы разошлись по вагонам. На первом же разъезде мы выкопали могилу недалеко от железной дороги и похоронили Тасю. Потом принесли на могилу полевые цветы, обложили дерном.
Паровоз дал прощальный гудок. Раздался залп из ружей и автоматов. Шараф притащил откуда-то большой кусок гранита и выцарапал на нем надпись по-русски: «Зенитчице Тасе».
Мы не запомнили ее фамилии, но в памяти сохранился светлый образ девушки, и он всю войну сопровождал нас в боях.
Перевод М. Явич.
Как-то под вечер, в канун 25-й годовщины Великого Октября, я возвращался из командировки, в которой пробыл неделю, и, подъезжая к штабу армии, вдруг увидел лозунг:
«Привет гостям нашего фронта — посланцам братского узбекского народа!»
Лозунг был написан большими буквами на плотной бумаге и пришпилен к квадратному листу фанеры на невысоком деревянном столбике.
Меня охватила досада. Я подумал, что из-за своей командировки лишился радости встречать дорогих гостей. Кто знает, доведется ли когда-нибудь увидеться с ними? Где, на каком участке фронта они теперь?
С этой мыслью я поспешил в свой нороподобный блиндаж, вырытый в пологом склоне балки.
В блиндаже было темно и тихо, лишь сладко посапывал на нарах Андрей Симаков. Я зажег солдатский светильник-коптилку, сделанный из снарядной гильзы, и огляделся.
На деревянном ящике стояли четыре бутылки вина, три банки консервов, две эмалированные кружки и лежали несколько кусков холодного вареного мяса, нарезанная колбаса, разломанная лепешка, кучки кураги, урюка и кишмиша. В кружках были остатки вина, из четырех бутылок две откупорены, на цветных этикетках золотилась надпись: «Мускат».
«Побывали уже тут в мое отсутствие, теперь точно не увидеться», — вздохнул я, не сводя глаз с даров узбекских гостей.
В это время Андрей перевернулся с бока на спину и потянул на лицо конец шинели, которой укрывался.
— И это по-товарищески? — громко сказал я, глядя на него.
— А? Ага, — пробормотал Андрей спросонья и вновь засопел.
— Андрей! — вскричал я, раздосадованный. — Не притворяйся, ответь по-человечески!
Он приподнял взлохмаченную голову и уставился на меня сонно.
— Чье это подношение?
Андрей сладко зевнул, что-то буркнул, вроде: «Ешь и не спрашивай», — и опять повернулся к стене, накрывшись с головой. Ему явно было не до разговоров. «Видать, под хмельком, повеселился с гостями», — решил я, злясь неизвестно на кого.
Обидно было до слез. Закусив губу, я машинально раз десять перечитал этикетки на бутылках и консервных банках, с досады хватанул, наполнив до краев, кружку вина и сжевал кусок мяса. Вино тут же ударило в голову, так как с дороги был усталым и голодным. Надумал было помчаться прямиком в штаб армии к самому начальнику политотдела — разузнать, где я смог бы увидеться с гостями из Узбекистана, да, к счастью, ноги словно приросли к земляному полу, только и хватило сил добраться до нар.
«Полежу, отдохну, потом пойду», — сказал я себе, подкладывая под голову вещмешок, и сам не заметил, как оказался во власти сна, а проснулся лишь под утро от громкого и частого стука, точно молотили в барабан.
— Кто там? — вскинул я голову.
— Мы с Уразом-ата, — донесся ответ.
«Что еще за Ураз-ата?» — заворочалось в моих сонных мозгах, но тут рывком поднялся Андрей, соскочил с нар, сказал:
— Вставай, друг, встречай гостей, — и устремился к двери.
Я сорвался с постели, метнулся к столу зажечь коптилку. Спички ломались, потом никак не разгорался фитиль, зажигался красноватым огоньком и тут же гас, проклятый, — кончился керосин.
Дверь в этот момент распахнулась, и я увидел рослого, широкоплечего мужчину, точнее — его силуэт. Бросив коптилку, я поспешил навстречу.
Мужчина оказался крепким стариком с привлекательным, почти без морщин лицом, на котором лучились веселые карие глаза. Он был одет в тонкий суконный чекмень, черную каракулевую шапку-ушанку и кирзовые сапоги. Из его рта шел пар и, оседая на седой бородке и коротко подстриженных усах, словно покрывал их блестящей чешуей, похожей на капельки росы.
— Вот, Ураз-ата, вот мой товарищ по блиндажу, — сказал Андрей старику, горячо обнявшись с ним и показав на меня.
Ураз-ата положил мне на плечи свои сильные руки, прижал к груди и произнес по-русски, четко выговаривая:
— Я очень рад встрече со своим соседом и земляком, с которым вы, дорогой Андрей, служите и живете душа в душу под одной крышей. Ну-ка давайте, как договаривались вчера, выпьем и с ним.
— Добро пожаловать в блиндаж, — пригласил Андрей.
— Нет, некогда, — ответил Ураз-ата. — Нужно встречать моих спутников, они вот-вот подъедут. Вы принесите посуду, а что налить, найдется.
Андрей вынес четыре кружки. Ураз-ата, откинув полу чекменя, снял с шелкового кушака, которым был стянут темный бекасабовый халат, солдатскую фляжку и, разливая из нее по кружкам вино, усмехаясь, сказал:
— Эта фляжка — подарок бойцов. Очень удобна, говорят, для лекарства от стужи.
Мы посмеялись и выпили. Офицер, сопровождавший старика, — инструктор политотдела армии капитан Соловьев глянул на часы и сказал, что пора выходить на дорогу, встречать узбекских гостей, которые едут от соседей.
— Подождите минутку, — попросили мы с Андреем и нырнули в блиндаж за шинелями.
Одеваясь, Андрей объяснил мне, что Ураз-ата, один из узбекских гостей, вчера приехал вместе с руководителем делегации из соседней армии, привез бойцам подарки, которые будут сегодня раздавать, когда подъедут остальные гости, а среди них, как он слышал, есть артисты и музыканты.
— Так это, значит, только начало? — спросил я, кивнув на ящик — стол с едой и бутылками.
— Их руководитель застрял у командующего, а опекать старика полковник Корабельников поручил мне с Соловьевым, — ответил Андрей.
— Но, судя по всему, он был хозяином, вы — гостями, — усмехнулся я.
Андрей смешался, а в меня будто бес вселился — я подбавил:
— Ты только командовать и встречать горазд, сам угощать не умеешь.
— Да что, гастроном тут есть, что ли, чтоб достать, чем угостить? — сердито произнес Андрей. — Кроме пайка, сам-то что имеешь, чтобы гостей принимать?
Он всерьез принял мои слова, расценил как упрек. Я рассмеялся. Андрей ожег меня взглядом:
— Издеваешься?
— Ну, чудак человек! — хлопнул я его по плечу. — Шуток не понимаешь?
— А откуда мне знать, что у тебя на уме? Я испугался, думал, что нарушил какие-то ваши национальные обычаи, обидел тем самым твоего земляка.
— Ты? Испугался?
— Ладно, хватит шутить, заморозим гостя, — сказал Андрей и шагнул к выходу.
Ураз-ата и вправду чуть не превратился в Деда Мороза. Борода его, усы, брови, чекмень и ушанка заиндевели. Он смеялся, что-то рассказывая капитану Соловьеву, который был поменьше ростом и похудее и в данном случае сошел бы за Снегурочку.
Мы извинились перед ними за задержку и пошли к дороге. Там уже собрались бойцы и офицеры. Задувал холодный ветер, поэтому стоять неподвижно было тяжело, невозможно, и все пританцовывали и притоптывали. К счастью, ждать пришлось недолго, вскоре подкатили один за другим четыре грузовика с натянутым над кузовами брезентом. На двух автомашинах были люди, две другие везли груз.
— Знакомьтесь, это бойцы нашего подразделения, — представил Ураз-ата слезавших с машин.
Появление среди фронтовиков, экипированных одинаково, по-разному одетых штатских казалось сказочно удивительным. На ком-то была телогрейка, ватные брюки и ботинки с галошами, кто-то одет в толстое пальто с черным меховым воротником и в серых валенках, на другом поверх ватного бекасабового халата топорщилась солдатская шинель, а женщины и девушки так закутаны были в шерстяные платки и шарфы, что виднелись только глаза.
Я загляделся на гостей, позабыв, где нахожусь, не слышал ни глухого уханья орудий на передовой, ни гула самолетов, пролетавших над головой. Из задумчивости вывел густой хриплый голос Ураза-ата:
— А в тех двух машинах дополнительный паек вам для праздничных дней…
Андрей зашептал мне на ухо, что еще один грузовик с доппайком прибыл вчера и, как говорили штабники, состоял из личных даров старика; угощение, что в нашем блиндаже, оттуда; привезли даже кувшины с фруктовыми соками, коробки с сухофруктами, ящики с мясными и овощными консервами, мешки с мукой и рисом.
— Так что, братец, гульнем на праздник? — улыбнулся я.
— Сомневаюсь, — ответил Андрей. — В праздничные дни нам с тобой, друг, гулять на огневой: мы же политработники, не забывай!
— Не забываю. Но для чего же тогда подарки?
— Не волнуйся, о них позаботятся интенданты. Вон, уже хлопочут, — кивнул Андрей на попятившийся для разворота грузовик, на подножку которого встал офицер интендантской службы.
Гостей распределили по штабным блиндажам и землянкам. Ураз-ата собрался было идти с нами, в наш блиндаж, но тут подкатил на «виллисе» начальник тыла армии, генерал-майор Казаков Яков Михайлович.
— Ураз! — выпрыгнув из машины, крикнул генерал Казаков, худощавый и длинный, который разрезом глаз и выпиравшими скулами походил на монгола.
Ураз-ата округлил глаза, потом загремел:
— Якуб, неужели ты?! — и бросился обнимать генерала.
Они крепко тискали друг друга, похлопывали по плечам и спине, расспрашивали о здоровье и житье-бытье на узбекском языке. Да-да, генерал тоже говорил по-узбекски, и я остолбенел, слушая его правильную быструю узбекскую речь, и никак не мог сообразить, почему Ураз-ата называет его Якубом, а не Яковом.
— А ночью я был в штабе фронта, — говорил генерал, — узнал, что есть среди узбекских гостей неуемный старик по имени Ураз-ата, и подумал: какой же это Ураз, не тот ли?
— Теперь убедился, что тот самый? — смеялся Ураз-ата.
— Не думал тут встретиться с тобой, не гадал, а как увидел издали, еще из машины, сразу признал. Сердце до сих пор колотится, чуть не оборвалось. Садись-ка, дружище, в машину, поедем ко мне.
Генерал увез старика. Мы с Андреем удивленно смотрели им вслед, пока машина не скрылась из глаз.
— И впрямь неуемный старик, — задумчиво проговорил Андрей. — Интересно, когда он успел подружиться с нашим генералом?
Этот вопрос занимал и меня. Но ответить на него, ясное дело, могли лишь сам Ураз-ата да генерал Казаков, а мы не видели ни того, ни другого в течение нескольких дней.
В канун Октябрьской годовщины, как и предсказывал Андрей, нас направили на огневые позиции для проведения бесед и лекций. Я сокрушался, что так и не довелось поговорить с узбекскими гостями, особенно с удивительным стариком, каким представлялся Ураз-ата, не пришлось услышать концерта узбекских артистов.
— Не печалься, — утешал Андрей, — увидим и услышим. Начнем работу с той части, где они выступают.
— Боюсь, окажемся на другом фланге, — вздохнул я.
— Ерунда, — махнул Андрей рукой. — Линия фронта одна, хоть справа пойдем, хоть слева, все равно к солдатам придем.
Тут он был прав, и мы пошли из части в часть по следу гостей, однако встретить их не удавалось — волей обстоятельств мы оказывались в совершенно разных местах. Короче говоря, праздники провели в пути и лишь к вечеру четвертого дня нашли гостей в полку «катюш» — ракетных гвардейских минометов.
Обычно соединения «катюш» дислоцировались в глубине, подальше от глаз, и выдвигались вперед, меняли позиции лишь при выполнении боевых задач. «Раз приблизились к передовой, значит, что-то готовится», — решили мы с Андреем, не подозревая, что это что-то и будет началом знаменитого сталинградского удара, который, как известно, завершился окружением и уничтожением трехсоттысячной фашистской армии.
Мы спустились в широкую балку, затянутую сверху маскировочными сетками. По обеим сторонам в специально открытых у подножия склонов укрытиях стояли грузовики с зачехленными брезентом установками. На выходе у балки, где она расширялась, образуя как бы поляну между двумя холмами, были разбиты палатки. У входа в одну из этих палаток, самую большую — можно назвать и шатром, — толпились бойцы, и оттуда доносились музыка и аплодисменты.
— Кажись, нагнали гостей, — засмеялся Андрей, ткнув меня локтем в бок.
Я чуть не бежал в ту сторону, Андрей едва поспевал за мной. Вход в палатку-шатер был настолько запружен толпой, что протиснуться вперед и не мечталось. Я приподнялся на цыпочках и вытянул шею, словно гусь, чтобы хоть что-то увидеть поверх голов. Внутри горели светильники из гильз, на снарядных ящиках полукругом сидели зрители-счастливчики. В дальнем углу расположились музыканты, в переднем, стоя на невысоком деревянном помосте, пел юноша и изгибалась в танце девушка, оба в ярких национальных костюмах.
— Ураз-ата там? — спросил Андрей.
— Что-то не вижу.
— Ураз-ата занят пловом, — произнес кто-то за спиной.
Оглянувшись, я увидел солдата-узбека, совсем молоденького, с улыбчивым лицом. Он кивком показал в сторону левого склона и сказал:
— Ураз-ата хочет угостить нас ферганским пловом.
Мне захотелось увидеть, как старик варит плов в таких условиях. Солдат повел меня с Андреем к нему. В четырех просторных полусводчатых нишах, вырытых в склоне балки, стояли четыре походные кухни, из труб которых вылетели искры. У котлов возились люди в белых передниках поверх халатов.
— Хорманг! — приветствовал я раскрасневшегося старика по-узбекски: — Не уставайте!
— Э, келинг, келинг, — то есть подходите, — ответил Ураз-ата и опять-таки по-узбекски прибавил, что мы поспели в самый раз. Переложив шумовку из правой руки в левую, он поздоровался с нами и, показав на своих товарищей в поварских передниках — членов делегации, пояснил, что надумали приготовить гвардейцам плов своими руками. Все, что нужно, привезли с собой, даже чугунный котел, не только кафгиры-шумовки, но так как устраивать тут очаг и разводить костер опасно, вынуждены пользоваться походной кухней.
— Ничего, — улыбаясь, прибавил Ураз-ата, — в свое время я варил плов в таких солдатских котлах много раз.
— Когда? — спросил я.
— Когда служил в Красной Армии. Жаль, что сейчас некогда рассказать — как бы не пригорел плов. Но еще расскажу…
Мы отошли в сторонку, чтобы не мешать старику колдовать над котлом, а потом, когда он, убавив огонь, накрыл плов крышкой и чистой холстиной, чтобы как следует упрел, мы вместе вернулись к шатру. Ураз-ата провел нас вовнутрь.
Концерт продолжался. Песни, мелодии, танцы горячили кровь, размягчали сердца. Я закрыл глаза, мне казалось, что вернулся домой, окружен родными…
— А теперь предоставляю слово Уразу-ата Урмонову, — вдруг объявил ведший концерт высокий, худощавый человек, который немало посмешил слушателей своим остроумием. Но теперь его лицо было серьезным. — Для тех, кто не знает, — прибавил он, — скажу: ата — значит отец. И называем мы так…
— Ладно, ясно, — перебил Ураз-ата, выходя вперед.
Мы зааплодировали вместе со всеми, хотя и не укладывалось в голове, что старик имеет отношение к искусству.
— Наверно, выступит с заключительным словом, — сказал Андрей мне в самое ухо: иначе я не услышал бы сквозь рукоплескания.
Но нет, Ураз-ата не остановился, он прошел за спины музыкантов и взял там черный, с ремнями, футляр, открыл его и вытащил старую, видавшую виды гармонь. Мы с Андреем удивленно переглянулись.
— Я, товарищи, не артист, не певец и не музыкант, — заговорил Ураз-ата, усевшись на ящик из-под снарядов, который уступил ему один из музыкантов. — Я просто любитель. В годы гражданской войны я тоже был бойцом, как вы, служил в войсках Михаила Васильевича Фрунзе. С вашим генералом Якубом Казаковым… простите, он Яков, но мы называли его на наш мусульманский лад Якубом, с ним мы служили в одном эскадроне. Я был вначале поваром, кашеваром, как говорили тогда, а потом стал пулеметчиком. А Казаков был у нас старшиной. С тех пор, как видите, он достиг чина генерала, а я, кроме вот этих белых усов и бороды, ничего другого не приобрел.
Все засмеялись. Кто-то из бойцов крикнул:
— Вы маршал стариков, — и смех вспыхнул с новой силой, опять загремели аплодисменты.
Ураз-ата приложил правую руку к сердцу и благодарно кивнул головой.
— Короче говоря, — продолжил он, — служил в нашем взводе черноволосый кудрявый боец-украинец Сашко, гармонист каких поискать, мы с ним дружили, бок о бок прошли фронты. Он был отважным парнем, храбрым бойцом революции и погиб, когда помогали народу свергнуть власть эмира. Его тяжело ранили во время освобождения Бухары, и через несколько дней он скончался в госпитале, похоронен в Кагане… — Ураз-ата тяжело вздохнул. — Эта гармонь — память о Сашко. Он подарил ее мне перед смертью. Играть на гармони я научился у него. Позвольте мне спеть песню, которую я сам сложил в память о друге.
Гармонь, кажется, тоже вздохнула. В бесхитростной мелодии, полившейся из ее латаных-перелатаных мехов, отчетливо звучали грусть и боль — чувства, близкие каждому из нас, и поэтому, хоть Ураз-ата и пел по-узбекски, по-моему, все поняли песню. Слушали ее затаив дыхание. Мне запомнились некоторые строки:
«Твой облик навеки остался в сердце, имя святое твое всегда на устах, годы прошли, а звуки гармони бередят душу, Сашко, мой товарищ, Сашко, мой друг, никогда не погаснет свет памяти о подобных тебе в сердце Ураза и на его земле».
Но не дал Ураз-ата растекаться нашим печалям, вслед за этой песней тут же, без передыху, затянул другую — знаменитую «Первую Конную»:
С неба полуденного
жара не подступи, —
и едва он задорно и лихо пропел эти две первые строки, как песню подхватили все, кто слушал:
конная Буденного
раскинулась в степи.
Ах, как мощно и слаженно звучал наш вдруг образовавшийся самодеятельный хор, с каким упоением и вдохновением — решимостью, волей, клятвой — здесь, близ святой Волги-реки, овеянной славой бойцов революции, пропели мы… нет, прогремели последние строки:
Никто пути пройденного
назад не отберет,
конная Буденного
армия — вперед!
Казалось, дай нам сейчас команду, мы ринулись бы сокрушающей лавой на гитлеровцев, потому что «вперед» — это было то слово, которое вызрело в наших душах, пылавших ненавистью к захватчикам. Мы выстояли, удержали священные берега Волги и теперь мечтали опрокинуть врага, погнать его назад и готовились к этому, предчувствуя скорое наступление, которое началось, как известно, 19 ноября, через десять дней…
Не знаю, сколько песен спел бы Ураз-ата, будь у него время. Но один из музыкантов что-то шепнул ему, он вскочил, словно подкинутый пружиной, оставил гармонь и с криком: «Плов перестоит, готовьте дастархан!» — устремился к выходу.
Люди задвигались, составили из снарядных ящиков «столы» и «скамьи», застелили их брезентом, сошедшим за дастархан — скатерть, — и уставили яствами, привезенными гостями. В других палатках сделали то же самое, и вскоре на блюдах, в мисках и в солдатских котелках появился рассыпчатый, дразнящий ароматом, изумительно вкусный узбекский плов.
«Чудесный день! — подумалось мне. — Словно у друзей на домашнем торжестве, хотя и дом мой, и друзья отсюда далеко, за тысячи километров».
В Андрее вдруг взыграла молодецкая кровь, полушутливо-полусерьезно он произнес:
— Жаль, что я рано женился, а то попросил бы Ураза-ата высватать мне вон ту черноволосую красавицу танцовщицу.
— А свадьбу сыграл бы за счет этого стола? — поддел я его.
— Не думал, что ты такая язва, — усмехнулся Андрей, не сводя глаз с девушки.
— Не выйдет ничего у тебя, братец, мы таких девушек даром не отдаем.
— Хочешь, выплачу это… как у вас называется, калым?
— Я б на твоем месте и душу отдал.
Андрей открыл было рот, чтобы что-то ответить, но тут заговорил Ураз-ата.
— Я отец шестерых детей, товарищи, — сказал он. — Двое моих сынов на фронте, проводил их в первый же месяц войны. Один из них, Одил… — Старик запнулся, прерывающимся голосом вымолвил: — Прошлой зимой… под Москвой… он погиб…
Воцарилась тишина. Ураз-ата провел ладонью по лицу, словно стирая следы исказившей его печали, и поднял голову.
— А второй мой сын — Камил воюет сейчас на Ленинградском фронте. Месяц тому назад его наградили орденом Красной Звезды. Раз уж пришлось к слову, скажу, что здесь, среди нас, сидит его невеста. Вот она, наша Шамсия, танцовщица фронтовой бригады, которую создали артисты нашей республики.
Все уставились на девушку, ту самую, о которой говорил Андрей. Она зарделась и потупилась.
— Ну, братец, видишь, на кого глаз положил? — усмехнулся я.
Андрей невольно покраснел, однако, не растерявшись, схватил кружку с красным столовым вином и сказал:
— Хороший вкус у сына старика, парень не промах. Сейчас подниму тост за их счастье.
— Потерпи, пусть кончит старик, — удержал я его.
Ураз-ата говорил медленно, задумчиво, как бы подбирая слова:
— Много чего у меня на сердце, что хотелось бы поведать вам, дорогие товарищи бойцы, но не знаю, как выложить все покороче. В старости, будь она неладна, все говорливы. Когда был молодым, слова будто сами рождались, были точными, к месту. Мне не поверите, спросите у генерала Якуба Казакова… — Старик улыбнулся, как видно, приятным воспоминаниям, но тут же согнал улыбку с лица и нахмурился. — Вот опять не о том… Я что хочу сказать вам? Дай бог, чтобы вы дошли до победы и чтобы ваши отцы и матери, братья, невесты и сестры, все близкие вам люди не проливали слез…
— А вам, Ураз-ата, желаю петь и пить на свадьбе вашего сына с этой прекрасной девушкой, — громко провозгласил, не утерпев, Андрей.
Старик благодарно посмотрел на моего однополчанина, и глаза его увлажнились, дрогнули уголки губ. Ураз-ата пытался скрыть свое состояние, то мягко, смущенно улыбаясь, то легко покашливая, но слезы навертывались на ресницы, и он опустил веки.
Зимние вечера нескончаемо длинны, а этот, казалось, пронесся мигом. Может быть, мы и посидели бы дольше, однако появился связной, молодой солдат-автоматчик, и вручил подполковнику Максимову — командиру полка — пакет с сургучной печатью. Веселье угасло. Все уставились на Максимова. Подполковник вскрыл пакет, прочитал бумагу и, отпустив движением головы связного, что-то шепнул Уразу-ата на ухо, потом поднялся, провозгласил тост за здоровье и счастье гостей, горячо поблагодарил их за подарки, теплоту и сердечность и извиняющимся тоном закончил:
— Вы, дорогие товарищи гости, пожалуйста, располагайтесь на отдых, а нам надо подготовиться к выполнению боевого задания. Еще раз спасибо вам за все!
Попрощавшись со всеми, и мы с Андреем собрались уйти, но Ураз-ата остановил нас:
— Подождите, сынки, есть разговор.
Командир полка подошел к нам и тихим голосом объяснил, что утром «катюшам» предстоит принять участие в боевой операции. Ураз-ата изъявил желание посмотреть их «в деле», причем сказал от имени всех гостей:
— Много слышали о сказочных «катюшах», но в народе говорят, что лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Если можно, конечно. — Тон у Ураза-ата был просительный.
Максимов разрешил, но его волновала безопасность гостей. Мог ли он взять на себя ответственность, не посоветовавшись и не получив дозволения вышестоящего начальства?
— Вот представители вашего начальства, — показал Ураз-ата на меня с Андреем, незаметно подмигнув нам.
Мы удивленно переглянулись. Ураз-ата укоризненно качнул головой.
В общем, было решено, что на огневую позицию «катюш» пойдет только Ураз-ата, мы с Андреем будем сопровождать его.
Все остальные гости полка еще спали, рассвет едва-едва начинал брезжить, когда я, Андрей и Ураз-ата пришли на огневую. Старик для чего-то прихватил с собой гармонь.
Комполка провел нас по гребню высотки на наблюдательный пункт. Это была маленькая сторожка без дверей, с двумя вырезанными в бревенчатой стене большими квадратными отверстиями, перед которыми на деревянных полочках лежали мощные артиллерийские бинокли. Кроме нас, здесь находились капитан и лейтенант. Чуть позже появился сержант-связист, он прошел в угол сторожки, склонился над телефонным аппаратом.
Рассвело. Офицеры прильнули к биноклям, обшаривая позиции противника, расположенные на возвышенности, затем сгрудились над топографическими картами, внося какие-то уточнения. Мы попросили разрешение и тоже рассмотрели в бинокли гитлеровские укрепления. Там передвигались солдаты, возвышались бугорками огневые точки — доты и дзоты, по узкой дороге мчался грузовик, на обочине лежало разбитое орудие и стоял танк со свернутой башней.
— Через тридцать минут дадим первый залп, — сказал нам капитан, взглянув на часы.
— Значит, через тридцать минут души фашистов отправятся прямиком в ад, — разулыбался Ураз-ата.
Вернулся подполковник Максимов, сказал, что установки на подходе и Ураз-ата может полюбоваться их работой с порога.
Едва мы вышли, как появились три «катюши». Они остановились в одну линию шагах в двухстах — трехстах от наблюдательного пункта и в пятнадцати — двадцати метрах друг от друга. Тут же зазвонил телефон, связист позвал к аппарату Максимова, и тот, взяв трубку, коротко доложил:
— Мы готовы. — Потом посмотрел на часы. — На моих восемь двенадцать… Есть!
Велев связисту соединить его по другому аппарату с боевыми расчетами, Максимов сказал в трубку:
— Внимание!..
Ураз-ата подался вперед. Глаза его возбужденно блестели.
Максимов отдал команду.
Как паровоз окутывается паром, выпуская его, так и установки реактивных минометов разом скрылись в густом белом облаке, и выпущенные ими снаряды с гулом и свистом устремились в небо, оставляя огненные следы. Ураз-ата непроизвольно закрыл руками уши и открыл рот. Максимов ухватил его за локоть, повел внутрь сторожки, к смотровым щелям, и подал бинокль. Ураз-ата отчетливо увидел в клубах черного дыма охваченные пламенем фашистские позиции.
После «катюш» заговорили разнокалиберные орудия, а минут двадцать спустя пошли в атаку пехотинцы и овладели траншеями противника. На военном языке эта операция называлась разведка боем, ее цель — спровоцировать противника на ответные действия и тем самым заставить его раскрыть тайны обороны, в первую очередь огневую систему.
Ураз-ата, как, впрочем, и мы с Андреем, не знал цели атаки, он просто радовался удаче, как ребенок, и, в восторженном порыве хлопнув Максимова по плечу, сказал:
— Зовите сюда, товарищ подполковник, своих героев, спою им песню «Катюша».
Максимов засмеялся и ответил, что его герои давно уже сменили позицию, иначе могли бы угодить под ответный огонь, а теперь фрицам не сыскать их с огнем.
Едва подполковник произнес эти слова, как сторожку сотрясли близкие разрывы. С потолка и стен посыпалась земля.
— Вот, схватились, — сказал Максимов. — Нам тут больше нечего делать, надо поскорее уходить. Песню про Катюшу споете, отец, в блиндаже пушкарей. Идемте!
Он пошел первым, за ним — Ураз-ата, потом я и Андрей. Последним был сержант-связист, который понес, закинув за плечо, гармонь в футляре.
В ясном морозном небе кружила «рама» — фашистский самолет-разведчик «фокке-вульф». Гитлеровский наблюдатель, как видно, корректировал огонь своих артиллерийских и минометных батарей, но засек и нас, потому что мины посыпались значительно гуще. Нам пришлось перебегать от укрытия к укрытию по одиночке в коротких интервалах между разрывами, пока не улегся дым.
— Вперед, вперед! — подгонял Максимов.
Два близких разрыва заставили нас метнуться в сторону. Я и Андрей укрылись за сгоревшим танком. Через секунду рядом с нами плюхнулся связист. Увидев его, мы обомлели — в таком он был виде. Футляр гармони на его плече оказался разбитым, сама гармонь, пробитая осколком, волочилась по земле.
— Где старик?! Где подполковник?! — воскликнули мы с Андреем в один голос.
— Не знаю, — тяжело дыша, ответил связист. — Чуть не убило меня, еле поднялся…
Прошло двадцать минут, тридцать, однако Ураз-ата и подполковник Максимов не показывались. Воспользовавшись тем, что огонь несколько ослаб, Андрей отправился на поиски и тоже будто сгинул. Тогда пошел я и обнаружил всех в землянке неподалеку от наблюдательного пункта.
Ураз-ата сидел с забинтованной головой. Был ранен и подполковник Максимов, Андрей перевязывал ему левую руку.
— Гармонь где? — спросил Ураз-ата, и его побелевшие губы слегка раскрылись в улыбке.
От нервного напряжения, в страхе не за себя — за него я ответил резковато:
— Какая гармонь? Скажите спасибо, что сами живы!
— Э, ерунда, сынок, подумаешь, царапнуло осколком голову, — пренебрежительно махнул Ураз-ата рукой. — В гражданскую войну трижды был ранен, потяжелее этого, и жив, не помер и теперь не отдам душу богу. Нет, мы еще отпразднуем нашу полную победу. Вот найдите гармонь, отдышимся и пойдем к артиллеристам.
— «Катюшу» споем? — пошутил подполковник. Андрей сказал:
— По-моему, отец, вам придется спеть эту песню какой-нибудь Катюше из медсанбата.
«Фокке-вульф» улетел, обстрел прекратился. Минут через десять появились санитары, которых привел сержант-связист. Они осмотрели старика и без лишних слов стали забирать его в медсанбат. Когда Ураз-ата взял в руки свою покалеченную гармонь, он чуть не заплакал.
— Гармошка пропала, да зато сохранила жизнь бойцу, — сказал я ему в утешение.
Ураз-ата понимающе кивнул, вздохнув, прижал гармонь к себе и полез в подкатившую санитарную машину.
Вечером того же дня меня и Андрея вызвали в политотдел армии, и сам начальник политотдела, как говорится, всыпал нам по первое число за случившееся. Он назвал это ЧП — чрезвычайным происшествием — и под конец объявил по десять суток домашнего ареста.
— Легко отделались, — философски заметил Андрей, когда, понурые, мы направились к себе в блиндаж. — Представляю, как досталось бы, если бы старика ранило тяжелее. Не миновать бы штрафбата.
— Да, это уж точно, — согласился я.
В блиндаже на нарах мы увидели два небольших посылочных ящика, к которым были приклеены белые листочки с текстом праздничного поздравления от имени трудящихся Узбекистана. В ящиках, кроме сухофруктов, лежали теплые шерстяные вещи — носки, варежки, шарфы, а также по две пары теплого нижнего белья.
Но подарки не радовали — на душе было муторно. Помню, как на исходе первых суток Андрей тяжко вздохнул:
— В штрафбате, наверно, чувствовал бы себя лучше…
С тех пор я убежден в том, что наказание бездельем самое страшное.
К счастью, не пришлось отсидеть под домашним арестом весь срок. На шестые сутки нас вызвали к нашему непосредственному начальнику, и там мы узнали, что нами интересовался Ураз-ата, просил, если сможем, навестить его в госпитале. Обрадованные таким исходом, мы тут же, прямо из штаба, помчались к старику.
Армейский госпиталь располагался в одном из прифронтовых хуторков. Еще издали мы услышали звуки гармони. «Неужто Ураз-ата?» — подумал я, а Андрей сказал:
— Раненые сумели, верно, оценить его мастерство, вот и играет им.
Наше предположение оправдалось: Ураз-ата играл раненым бойцам, собравшимся в просторной избе. Он был в бязевом белье, голова все еще в бинтах, но лицо уже посвежевшее, тронутое румянцем. Справа от него в накинутом на плечи белом халате сидел генерал Казаков, слева — подполковник Максимов, у которого левая рука была на перевязи.
— А гармошка-то вроде бы его, а? — сказал я Андрею.
Андрей засомневался:
— Откуда? Скорее всего, нашлась в госпитале.
Мы вступили в горницу. Ураз-ата просиял, горячо обнял, усадил рядом с генералом. Он пошутил (так нам показалось):
— Позвал вас для того, чтобы, во-первых, увидеться, а во-вторых, исполнить обещание, спеть вам «Катюшу».
— Хорошо, что в госпитале нашлась гармонь, — улыбнулся Андрей.
— Э нет, это моя гармонь, она вернулась в строй благодаря заботам моего друга и названого брата Якуба Казакова. Ее «вылечили» в Саратове, мастера там, как видите, искусные. Умельцы!..
Оказывается, как только генерал Казаков узнал, что Ураз-ата ранен, он тут же приехал в госпиталь. Старик не жаловался на боль, зато сокрушался по поводу гармони, и тогда генерал взял ее и с кем-то из интендантов, которые часто ездили в тыловые города по служебным делам, отправил в Саратов, где ее отремонтировали, или, как сказал Ураз-ата, вылечили. Она звучала по-прежнему то задорно и лихо, то задумчиво и грустно. Старик играл, не переставая, играл «Катюшу», «Каховку», «Эх, тачанку-ростовчанку», узбекские, казахские, таджикские, туркменские песни. Когда Ураз-ата запел таджикскую песню «Ах, Абдуллоджон — душа моя», я от восторга чуть не пустился в пляс. Но сплясать мне пришлось в тот день позже, после обеда…
Из госпиталя мы возвращались на закате дня. Генерал повез нас на своей машине. По дороге мы буквально забросали его вопросами и услышали немало интересного о нем самом и нашем старике.
Я живо представил себе, как ранней весной 1919 года по темным, крутым, утопавшим в грязи улицам Оренбурга шел высокий широкоплечий человек. Холодный ветер швырял ему в лицо мокрый снег, ноги разъезжались, под ними то хлюпало, то скрипело, но человек словно бы ничего не замечал и останавливался лишь спросить у редких прохожих, где находится нужная ему улица. Он отыскал адрес, записанный на бумажке, уже к полуночи. На стук в небольшую калитку, рядом с высокими воротами, вышел часовой с ружьем. Человек вытащил из внутреннего кармана старого, в латках, пальто пакет и показал часовому, который после этого завел его в караульное помещение и кому-то позвонил. Вскоре появился старший по караулу, оглядел пакет, повел человека за собой к приземистому кирпичному строению. Здесь он велел ему немного обождать, вошел в комнату. Человека позвали туда через несколько минут.
— Где вы видели товарища Фрунзе? — спросил, протягивая руку, невысокий мужчина в гимнастерке, туго перехваченной ремнями.
— Я сам не видел, — ответил человек, четко выговаривая русские слова.
— Кто же передал вам пакет?
— Один знакомый железнодорожник. Его звать Макаров.
Мужчина в гимнастерке и старший по караулу, удивленно переглянувшись, принялись расспрашивать, кто такой Макаров, кем работает на железной дороге и насколько знаком с человеком, где взял это письмо, с какими словами-наказом, для чего передал.
Человек пояснил, что он знаком с Макаровым с шестнадцатого года, как стал работать на железной дороге. Недавно Макаров встретился с товарищем Фрунзе, принес от него пакет для передачи командиру оренбургского гарнизона.
— То есть Макаров посоветовал вам вступить в армию? — спросил, уточняя, мужчина в гимнастерке, который, как видно, и был командующим гарнизона.
— Нет, я сам хотел. Макаров помог. Он встретился с товарищем Фрунзе по своим партийным делам и к слову рассказал про меня.
— Откуда вы родом?
— Из Туркестана.
— Как попали в Оренбург?
— В шестнадцатом году, когда стали забирать мусульман на царские тыловые работы, меня послали вместо сына хозяина.
Этим бывшим чернорабочим, который в раннем детстве остался сиротой и с малых лет батрачил на баев-богатеев, и был наш Ураз-ата, а старшим по караулу — генерал Яков Михайлович Казаков.
В те годы Уразу-ата было лет тридцать — тридцать пять. Когда он попал в Оренбург, его направили на железную дорогу, где он познакомился с большевиком-подпольщиком Макаровым, работавшим десятником. Ураз-ата оказался под его непосредственным началом и видел от него много добра. Всякий раз, когда Ураз-ата принимался благодарить Макарова, иногда и со слезами на глазах, тот говорил ему:
— Дай срок, установится для всех справедливость, все будут свободными и счастливыми, тогда сам хорошо поймешь, кому нужно быть благодарным.
Через год пророчество сбылось — свершилась Великая Октябрьская социалистическая революция. Несколько позже Ураз-ата был назначен десятником, сменив Макарова, который перешел на партийную работу.
Став квалифицированным железнодорожником-ремонтником, Ураз-ата овладел грамотой, обучился русскому языку. В армии он первое время действительно кашеварил, но очень недолго — вскоре его направили на курсы пулеметчиков. Он дрался с колчаковскими бандами на Урале, потом участвовал в штурме Бухары и в освобождении от эмирского гнета Гиссарской долины, Каратегина и Дарваза. За военную доблесть сам легендарный полководец Михаил Васильевич Фрунзе вручил ему именное оружие — шашку в серебряных ножнах. В двадцать первом году Ураз-ата вступил в партию.
— Товарищ генерал, а вы долго служили вместе? — спросил я, когда Казаков умолк.
— До двадцать пятого года, пока я не уехал учиться, — ответил генерал, обернувшись к нам с Андреем: мы сидели на заднем сиденье, он — рядом с шофером. — Наш полк стоял в Кагане. В двадцать пятом я поступил в военное училище, а Ураз демобилизовался, вернулся на железную дорогу. Последний раз мы виделись пять лет назад в Ташкенте. Я работал тогда в штабе округа, а он приезжал навестить сына, который учился в нашем училище. Старшего сына, — уточнил генерал, — погибшего, — и, вздохнув, прибавил: — Бывал и я у него в Кагане, два раза…
— Вы так долго жили в Узбекистане, что и языком, наверно, овладели, — сказал я по-узбекски.
Генерал рассмеялся.
— Я и таджикский немного знаю, — произнес он на нашем горном диалекте. — Полслужбы, считай, прошло среди татар, узбеков и таджиков. Три года был командиром полка в Кулябе, и сын мой и дочь говорят по-таджикски лучше меня.
Никакими словами не передать радость, которую я испытал в тот день. Вдобавок ко всему и меня и Андрея вечером «освободили» от наказания и пригласили на прощальный ужин с узбекскими гостями. Правда, наш непосредственный начальник не преминул заметить:
— Благодарите старика, Ураза-ата…
А потом наступил час прощания, и на площадке перед штабом собрались бойцы. Гостей провожал сам командарм. Генерал Казаков и Ураз-ата обнялись, как родные братья. Генерал сказал:
— Друг мой сердечный, и на этой войне не избежал ты раны, уезжаешь с отметиной. Прими на память об этих днях мой подарок.
По его знаку адъютант вручил старику трофейный автомат с блестящей пластинкой, привинченной к прикладу. На пластинке было выгравировано:
«Боевому другу, верному фрунзевцу Уразу Урманову от брата по оружию. Генерал-майор Я. М. Казаков. 15.XI.1942».
Когда машины тронулись, Ураз-ата заиграл на гармони мелодию «Первой Конной».
Через четыре дня наш фронт перешел в наступление.
Авторизованный перевод Л. Кандинова.
Как-то поздно вечером, возвращаясь с передовой, я узнал, что где-то рядом находится блиндаж моего друга, капитана Суворова, заместителя командира батальона по политчасти. Я решил у него заночевать. Алексей Николаевич обрадовался моему приходу, выставил на стол все свое немудреное угощение, и пошли разговоры.
В самый разгар беседы дверь в землянку открылась, и вошел ординарец Суворова.
— В чем дело? — недовольно спросил Суворов.
— Тут до вас пришли, товарищ капитан, — ответил ординарец, вводя за собой двух бойцов. — Говорят, клад…
— Что за клад?!
— Кувшин, товарищ капитан, — ответил один из бойцов и положил на нары что-то тщательно завернутое в зеленый маскировочный халат.
— Какой кувшин?
Боец осторожно развернул сверток и поставил перед нами небольшой глиняный кувшин с высоким узким горлышком.
— Ничего не понимаю! Откуда он? — удивился Суворов, беря в руки кувшин.
— В воронке нашли, — ответил боец. — Командир взвода послал нас к старшине роты за мылом. Мы, конечно, пошли. А в это время немцы стали бить из минометов. Мы с Виктором, — он кивнул на своего спутника, — залегли в воронке. Вдруг вижу — торчит из земли черепок. Я Виктору говорю: «Смотри, черепок!» Виктор вынул нож, давай откапывать. Потом и я стал помогать ему саперной лопаткой.
— А внутри ничего не было? — спросил капитан.
— Пустой.
— Товарищ капитан, разрешите обратиться? — заговорил Виктор. — Мне кажется, что кувшин старинной работы.
— А горлышко было отбито или вы сломали? — придирчиво начал расспрашивать бойцов капитан Суворов.
— Немножко поддели, — сказал боец. — Я хотел бросить, а Виктор подобрал черепок.
— Значит, вместо того чтобы выполнять приказ командира, вы занялись археологическими раскопками? — полушутя заметил Суворов, продолжая рассматривать кувшин.
— Так ведь мы, товарищ капитан… — На круглой физиономии Виктора отразилось смущение, и он с надеждой посмотрел на своего товарища.
— Мы пришли к вам с разрешения командира взвода после того, как выполнили приказ, — со сдержанной обидой в голосе сказал другой боец. — Думали, может, кувшин имеет историческую ценность.
Я взял из рук капитана кувшин и стал внимательно рассматривать. В одном месте соскреб сухую глину, и сразу же проступили тонкие полоски сложного орнамента. Я сказал об этом Суворову. Тот начал очищать от глины кувшин и, пододвинув коптилку, внимательно разглядывал узоры.
Зазвонил полевой телефон. Суворов снял трубку, недолго слушал, а потом коротко доложил историю с кувшином.
— Немцы сосредоточиваются, — сказал он, давая отбой. — Опять ночью пойдут.
— А насчет кувшина? — спросил я.
— Приказано доставить в штаб дивизии. Там есть специалисты.
Услышав это, бойцы заулыбались: не зря старались.
Капитан Суворов приказал им получше завернуть кувшин и доставить в штаб дивизии, который был неподалеку.
— Возьмите мою стеганку да получше заверните, а то еще свалитесь куда-нибудь в воронку, и весь ваш «исторический» труд пойдет насмарку, — сказал Суворов, подавая им свой ватник.
Бойцы вышли.
— Вы верите, что кувшин имеет историческую ценность? — обернувшись ко мне, спросил Суворов.
— Вполне возможно.
— Чего только не бывает на свете, — задумчиво произнес мой собеседник. — А вообще-то подумайте: идет война, и нам кажется, что вся наша жизнь — это война. Вот опять фашисты подбросили к переднему краю новую роту. Надо отбивать атаку. Словом, мысли только об этом. А где-то рядом — совсем мирная находка, продолжение нашей мирной жизни.
Суворов подошел к телефону и стал вызывать командиров рот…
Только дня через три я попал в штаб дивизии. И первым, кого я увидел в землянке политотдела, был Андрей. Кстати, я еще не сказал об особенности моего друга: он всегда все узнавал первым. И вовсе не потому, что отличался любопытством, а просто всегда был в курсе всех событий.
Узнав, что я вернулся с переднего края, он усадил меня на бревна около землянки и начал расспрашивать:
— А ну выкладывай, как там дела? Какие новости?
— Что ты меня спрашиваешь? — рассмеялся я. — Ты ведь сам только оттуда.
— Так-то оно так… — улыбнулся Симаков, отбрасывая со лба мягкую прядь волос — Я и сейчас, по правде говоря, часа два как вернулся с Верхнего кургана. Но знаешь, сколько за это время может произойти событий? Ого-го! Да вот сам посуди. Помнишь, мы встретились с тобой в Н-ской роте? Ты еще потом остался, а я поехал в другую часть. Так вот, появляюсь вечером в штабе, а мне говорят: на передовой нашли какой-то древний кувшин. ЧП!
Я улыбнулся.
Симаков подозрительно посмотрел на меня:
— Ты что-нибудь знаешь?
Я продолжал улыбаться. Он разозлился:
— Ну, чего ухмыляешься?!
— Твое ЧП развеселило.
— Побыл бы ты в моей шкуре, — все еще сердито продолжал он. — Я только с передовой, замотался, устал, как черт, а тут на меня все накидываются: всегда, мол, все первым знаешь и вот прозевал такую находку.
— Ну, а чем кончилось?
Симаков не умел долго сердиться, улыбнулся:
— А ты все-таки что-то знаешь. Ну ничего. И я видел этот кувшин.
— Где он сейчас?
— Как где? В музее.
— Когда же успели в музей передать? — удивился я.
— Успели. А ты что, хочешь посмотреть? Пожалуй, надо его тебе показать. Пошли! — Андрей взял меня за локоть и повел куда-то.
«Куда это он меня ведет? — недоумевал я. — До Эрмитажа вроде бы далеко, а про музей на передовой я что-то не слышал».
У входа в блиндаж, выкопанный в холме, Симаков остановился и торжественно провозгласил:
— Музей!
Мы стояли возле узкой двери, обитой наполовину фанерой, наполовину железными листами. Симаков потянул за большой ржавый гвоздь, служивший ручкой. Дверь заскрипела.
При тусклом свете коптилки в нише я увидел трех офицеров, сидевших за небольшим самодельным столом. Один был худой, в очках. Он гостеприимно предложил нам присесть.
Симаков тихонько толкнул меня локтем, показывая глазами на угол блиндажа. Там, на деревянной полке, стоял знакомый мне кувшин.
— Товарищ Угринович, — сказал Симаков, обращаясь к офицеру в очках, — я привел еще одного экскурсанта. Он хочет ознакомиться с вашим музеем.
Угринович встал. Гимнастерка на нем сидела мешком, портупея свисала с плеча, а широкие голенища хлопали друг об друга при каждом шаге.
Он снял с полочки кувшин, осторожно поставил на стол и, глядя на меня поверх очков, сказал:
— Удивительно! Просто удивительно! Это какое-то счастье, что кувшин сделан из такой крепкой глины. Просто чудо, что он уцелел при взрыве снаряда.
Угринович любовался кувшином. А мне не верилось, что это тот самый кувшин, который три дня назад я держал в руках. На нем отчетливо были видны рисунки, обожженная глина блестела, как полированная, а сохранившаяся местами глазурь горела густым вишневым цветом. Я обратил внимание, что черепок, отбитый у горлышка, был приклеен на место. К ручке привязана крышка от спичечной коробки, на ней написано мелко.
— У вас уж, видно, вся «биография» кувшина записана, — заметил я.
— Угадали, — отозвался один из сидевших за столом офицеров.
— Да, капитан-археолог Угринович блестяще обработал экспонат, — вставил другой.
Мы разговорились. Оказалось, что Угринович по профессии археолог. А в дивизии работает в оперативном отделе. Помощник начальника отдела по топографии. Удивительно, как он умудрялся выкраивать время для археологии, как отыскивал этих молчаливых свидетелей истории. Он уже собрал целую коллекцию и очень много интересного рассказывал о ней. И это совершенно естественно. Берега Волги всегда были местом поселения самых разных племен и народов.
Угринович все вынимал и вынимал из снарядного ящика экспонаты своей коллекции. И я уже не мог отвести взгляда от этих вещей, самых необычных, неожиданных, особенно здесь, в полутемной землянке.
Вот большой бронзовый ключ. Может быть, им когда-то закрывали ворота древнего города, обнесенного стеной из дубовых бревен?
Вот блюдо с бегущим по краю восточным орнаментом. Какие живые, яркие краски! Сколько веков отшумело, сколько произошло событий, а эти узоры, сделанные руками искусного мастера, сохранились.
А вот погнутый медный тазик с затейливой насечкой. Вот бусы. И какие-то глиняные статуэтки.
— Ну что, здорово? — с нескрываемой гордостью произнес Симаков, словно он сам собрал все это.
Отодвинув свои сокровища, Угринович поставил на стол кружки, положил рядом сахар, печенье, вынул большой алюминиевый термос, который, судя по царапинам и вмятинам, побывал во многих переделках.
— Этот термос — самый ценный экспонат нашей коллекции, — тоном экскурсовода произнес сосед Угриновича. — Он относится ко временам Возрождения и изготовлен либо Бенвенуто Челлини, либо курской артелью «Металлосбыт».
Все рассмеялись.
— Видите, какой способный человек наш старший лейтенант: пожил со мной совсем немного, а уже прекрасно разбирается в археологии, — наливая из термоса чай, сказал Угринович. — Но хотя, по утверждению моего ученого друга, этот термос и является самым ценным экспонатом коллекции, я думаю после войны в качестве свадебного подарка обещать его старшему лейтенанту. Может, тогда хотя бы одна девушка соблазнится им — уж очень насмешливый у него характер.
— Смотрите, наш ученый оказался не таким уж безобидным, палец в рот ему не клади! — сказал другой офицер.
Да, действительно, неказистый капитан в нескладно сидящей одежде был занятным человеком.
После ужина Угринович стал упаковывать экспонаты в ящик из-под снарядов.
— Неужели вы возите с собой весь этот музей? — невольно вырвалось у лейтенанта. — Ведь это такая обуза! Мы все время передвигаемся, а тут ящики…
Вопрос, по-видимому, задел Угриновича за живое. Он помрачнел и довольно сухо ответил:
— Не следует забывать, что эта, как вы изволили заметить, «обуза» имеет огромную ценность. Не знаю, известно ли это вам, а мне очень хорошо известно…
Андрей поспешил на помощь лейтенанту:
— Да ты не сердись на него.
Угринович растерянно посмотрел на лейтенанта и вдруг улыбнулся:
— Простите, я, вероятно, неправильно вас понял. — И чтобы сгладить создавшуюся неловкость, снова вынул кувшин и стал показывать нам какие-то знаки на маленькой круглой печатке, оттиснутой на дне.
— Чтобы очистить эту печать, капитан двое суток возился с кувшином, как с новорожденным младенцем: тер его, купал, только что не пеленал, — заметил старший лейтенант.
— Что же тут удивительного? — невозмутимо ответил капитан. — Ради того, чтобы разобрать надпись, уверяю вас, стоило повозиться.
— Недаром археологов называют разведчиками прошлого, — сказал я с невольным восхищением.
— Почему только прошлого? — заметил Андрей. — Археологи изучают прошлое ради будущего.
Угринович расстелил на столе карту. Странно было глядеть на эту карту-километровку, где вместо обычных линий, обозначавших наш передний край и передний край противника, красным и синим карандашами были нанесены какие-то незнакомые знаки. Я присмотрелся и среди других знаков увидел профиль кувшина. Так Угринович обозначал места интересных находок.
— Когда замолкнут пушки, — сказал он, — по этим ориентирам пойдут новые отряды. Но не отряды солдат, а археологов.
— И пойдут, конечно, под командой капитана-археолога Угриновича, — пошутил Симаков.
— Ну что ж, я не откажусь.
Вдруг неподалеку раздался грохот. С потолка посыпалась земля. Задребезжали котелки, составленные в один угол.
— Снова бомбят! — зло бросил старший лейтенант. Угринович тяжело вздохнул и, что-то сердито бормоча себе под нос, стал заворачивать кувшин.
Я часто думал об Угриновиче. Однажды вытащил из вещмешка блокнот, решив записать все, что помнил о нем. Мне помешали. Вошел Андрей, бросил на нары свою полевую сумку и, не глядя на меня, стал стаскивать шинель. Заметив мое удивление, он спросил:
— Что с тобой?
Но я знал своего друга и сам задал вопрос:
— Есть новости?
Андрей вздохнул, взъерошил волосы.
— Похоронили сейчас нашего археолога…
И он рассказал, что утром Угринович повез свой музей в штаб фронта, хотел оттуда переправить в Москву. Он ехал на санитарной машине, вместе с ранеными. По дороге машину обстреляли с самолета. Угринович помогал санитарам вытаскивать раненых. Одного их них он повел в лощинку, но в это время с самолета посыпались бомбы. Когда самолет скрылся и все собрались у машины, обнаружили, что нет одного раненого и капитана… Капитана нашли мертвым. Он лежал, прикрыв своим телом раненого, которому спас жизнь.
…Однажды мы с Андреем поехали в штаб дивизии и разыскали тех двух офицеров, которые жили вместе с Угриновичем.
Исторический термос лейтенант берег как память о капитане, берег он и карту археолога Угриновича и после войны собирался передать ее в музей.
Недавно я узнал, что на строительстве Нурекской ГЭС бульдозерист обнаружил клад. Это был кувшин со старинными монетами. У нас, в Таджикистане, подобные находки не редкость. В самом Душанбе каждый день то экскаваторщики, то бульдозеристы находят клады монет, громадные «хумы» — глиняные кувшины, предназначавшиеся для хранения вина или зерна.
Край наш богат историей. И, узнав о новых находках, я всякий раз вспоминаю капитана-археолога, мирного человека, так хорошо знавшего прошлое, любившего настоящее и умевшего жить для будущего и воевать за него.
Перевод М. Явич.
Моего друга, разведчика Шарафа, однополчане прозвали «ночным охотником».
Я хочу поближе познакомить вас с этим удивительным человеком.
Шараф Саидов — таджик, родом из Ферганы. Кроме таджикского, он свободно владел узбекским и русским языками. По профессии Шараф геолог. Перед тем как пойти добровольцем в армию, работал в геологоразведочной партии.
Он был добродушен, любил пошутить. Военная форма сидела на нем ладно и очень шла. И хотя он был только в звании старшины, подтянутый, в хорошо пригнанном обмундировании, он походил на офицера. Когда Шараф появился у нас в части, его прозвали франтом и не очень-то верили, что из него получится настоящий боец. Но вскоре от этих сомнений не осталось и следа.
У Шарафа была одна страсть — шахматы, и, как только выкраивалось немного времени в нашем весьма насыщенном дне, он немедленно вытаскивал из своего вещмешка шахматную доску:
— Кто желает мат получить?
Надо прямо сказать, желающих находилось немало, и они сменяли друг друга. А однажды Шараф чуть не обыграл даже такого первоклассного шахматиста, как наш полковник Смирнов. Партия была напряженной. Болельщиков собралось много. А положение у полковника создалось, как говорится, «матовое». Победа была у Шарафа в руках. Но Шараф, человек восточный, воспитанный в традиционном уважении к старшим, счел неудобным обыграть полковника на глазах у молодых солдат. Сделав неточный ход, он свел партию вничью. Впрочем, обмануть полковника ему не удалось. После окончания партии тот, укоризненно покачав головой, сказал:
— Зачем же вы так, старшина? Игра была ваша.
Шараф не знал, что сказать, и промолчал.
— А впрочем, молодец, старшина, хорошо играете. Шахматы — игра серьезная и для разведчиков полезная.
Этим дело и кончилось, и с тех пор Шараф окончательно прославился в части как непобедимый игрок.
Мы с ним расстались на северном направлении Донского фронта.
Прощаясь, Шараф не выдержал своего обычного, чуть насмешливого тона и, глядя на меня повлажневшими глазами, сказал:
— Мало того, что пришлось покинуть дом, так еще и с друзьями приходится расставаться.
— Вот увидишь, мы непременно встретимся где-нибудь на фронте, — попытался я утешить его.
— Хорошо, если бы так. — Шараф тяжело вздохнул.
Впереди нас ожидали жестокие бои, и у каждого на сердце было тревожно. Мы расстались, крепко пожав друг другу руки.
Около двух месяцев я ничего не слышал о Шарафе. Но однажды мы с Андреем Симаковым зашли в редакцию армейской газеты. Один из сотрудников, узнав, что я таджик, вынул из полевой сумки тетрадь и, полистав, сказал:
— У меня есть любопытные записи о вашем земляке. Хотите, прочту?
Я, конечно, с радостью согласился.
— Шараф Саидов, разведчик Н-ской части. Прославился отвагой и находчивостью. Бойцы прозвали его «ночным охотником». Днем он обычно или спит в своей землянке, или играет в шахматы, а ночью выходит на «охоту» и к утру возвращается обязательно с «языком».
Меня очень обрадовало известие о Шарафе, и я решил разыскать его. Его часть входила в состав нашей армии и находилась где-то недалеко.
— Вот это удача! — обрадовался сотрудник редакции, узнав, что Шараф Саидов мой старый друг и я хочу с ним встретиться. — В таком случае мы попросим вас написать о нем очерк. Согласны?
На следующий день я выехал к Шарафу. Долго колесил я по бескрайней сталинградской степи, поднимался на холмы, перебирался через перевалы, спускался в балки, пока наконец не нашел нужную часть.
В полутемном блиндаже, где разместился разведвзвод, меня встретил невысокий лейтенант. Узнав, кого я разыскиваю, он помрачнел и насупил рыжие брови.
— Вы опоздали на три дня.
— Что значит — опоздал? — холодея, спросил я.
— Вот уже трое суток он не возвращается с задания. Пропал без вести… Мы даже партию в шахматы не закончили. — Лейтенант показал на доску с расставленными фигурами. — Думал, вернется, доиграем… Да не вышло…
Мне вспомнились прощальные слова Шарафа, его печальные глаза.
— Жалко парня, — прервал затянувшееся молчание лейтенант. — А тут еще, товарищ капитан, последние дни у разведчиков дела были неважнецкие. Враг на нашем участке стал пуганый. Мы никак «языка» раздобыть не могли. Ну и пропесочило нас начальство! А за день до того, как Шараф пошел в разведку, к нам в дивизию приехал начальник штаба армии. Вызвал к себе разведчиков и такого нагоняя дал! И Шарафу крепко досталось. А он знаете какой… По правде говоря, если бы в то время кто-нибудь притащил «языка», я бы собственноручно снял с себя боевой орден и приколол ему на грудь.
Я молчал, думая о том, как важна и трудна работа разведчиков.
— Вот такое у нас было положение, товарищ капитан, когда Шараф отправился в свой последний поиск. — Лейтенант помолчал. — А сегодня пришел приказ о его награждении орденом Отечественной войны.
Трудно было собраться с мыслями, заставить себя работать. Я подробно расспросил лейтенанта о боевых делах Шарафа, записал важнейшие сведения и решил во что бы то ни стало написать о нем.
Потом я направился в штаб дивизии. Ночь была темная. В небо то и дело взлетали разноцветные ракеты. Где-то совсем близко слышались пулеметные очереди. Я шел, ни на что не обращая внимания, и думал о Шарафе. Он как живой стоял перед моими глазами. И так горько, так обидно мне стало, что я стиснул зубы.
Ночь я провел в политотделе дивизии, а рано утром собрался в обратный путь. Но тут до меня донеслись обрывки разговора, заставившие насторожиться. Речь шла о пропавшем разведчике, который вдруг вернулся.
Я бросился расспрашивать, узнал, что это Шараф. Сегодня ночью его привезли в медсанбат дивизии. Я помчался туда. С большим трудом я проник в палату Шарафа. Он лежал в полузабытьи. Лицо горело, дыхание было тяжелое, прерывистое. Я решил непременно дождаться, когда он придет в себя, и присел на табуретку. Прорваться к нему второй раз, я понял, вряд ли удастся.
Прошло около получаса. Шараф тихо застонал, лицо у него исказилось от боли. Видимо, он хотел повернуться на другой бок, но не смог. Я подошел к нему. Он открыл глаза и с недоумением посмотрел на меня.
— Да, да, это я, дружище… Вот видишь, мы и встретились, — говорил я, помогая ему повернуться. — Как ты? Что с тобой было?
Я долго просидел у его постели. С трудом, с большими паузами, он рассказал мне о том, какое тяжелое положение создалось на их участке фронта, как они два раза ходили в разведку и возвращались с пустыми руками и как наконец вызвал к себе командующий и такие обидные слова говорил…
Не то от слабости, не то от пережитой обиды голос Шарафа дрожал.
— Не представляешь, каково мне было!.. А главное — возразить нечего. Вернулся я от генерала и решил пойти в глубокую разведку, чтобы не возвращаться без «языка», да не какого-нибудь захудалого, а уж если притащить, так, по крайней мере, офицера. Взял я двух разведчиков, и мы пошли…
— Даже не окончив шахматной партии, — вставил я.
Шараф слабо улыбнулся и продолжал:
— Ты же знаешь, фашистские офицеры не очень любят показываться на переднем крае. Нам пришлось углубиться в расположение противника. Добравшись до холма, мы вдруг услышали голоса. Разговаривали несколько человек. Я с грехом пополам понял: ординарец какого-то обер-лейтенанта ругался, что его хозяину недодали шнапса.
— Ты разве знаешь немецкий?
— Проходил когда-то в школе. А на фронте волей-неволей пришлось подучить. Так что, как видишь, нам сразу повезло, — ответил Шараф и продолжал: — Мы узнали, что где-то совсем близко находится обер-лейтенант. Значит, здесь и надо было начинать охоту. Разделившись, мы поползли на холм. За ним виднелась глубокая балка, а на ее склоне были вырыты траншеи в человеческий рост. В темноте в них то и дело мелькали слабые вспышки — это, по-видимому, шныряли фрицы с ручными фонариками. Одна из траншей ведет в офицерский блиндаж, подумал я и, как потом выяснилось, не ошибся.
Но как действовать дальше?
Кто-то предложил подождать, пока все не перепьются, а потом напасть на блиндаж, одного из офицеров захватить в плен, а остальных прикончить ножами, чтобы не было шума. На словах все получалось просто…
Впрочем, долго размышлять у нас не было времени. Ночь подходила к концу, а нам предстоял обратный путь, да еще с пленным. Надо было на что-то решаться, не возвращаться же с пустыми руками.
К счастью, фашисты скоро угомонились. Должно быть, уснули. Мы тихо поползли вперед. Улучив удобный момент, навалились на часового, который стоял у блиндажа, и бесшумно отправили его к аллаху.
Вдруг из блиндажа, тяжело отдуваясь, пошатываясь и ругаясь, вышел человек. Он был пьян. Мы плашмя легли на землю. Немец не заметил нас и прошел мимо. Я разглядел: офицер, и, хотя звания его в темноте я не разобрал, мне показалось, это был обер-лейтенант. Что ж, «язык» вполне подходящий. Мы поползли за ним. Пройдя несколько шагов, немец присел на корточки…
Тут мы и навалились на него. Заткнули рот, связали. Сибиряк Сергей, настоящий русский богатырь, взвалил пленного на спину, и мы поползли назад. С трудом, обливаясь потом, взобрались на вершину холма, а там уже дело пошло легче.
Но не успели мы пройти и километр, как стало светать. Дальше двигаться было опасно. Неподалеку виднелся противотанковый ров. Мы залегли в нем и пролежали весь день. А ночью снова двинулись в путь. Но и на этот раз нам не удалось уйти далеко. Почти сразу натолкнулись на вторую линию обороны немцев и, сколько ни искали, не могли обнаружить проход в ней. Так прошла вторая ночь.
Нам пришлось вернуться в старое убежище. Здесь мы нажали на обер-лейтенанта, и он, тоже порядком измученный, рассказал о расположении немецких точек и сторожевых постов.
Все его показания мы нанесли на карту и ночью снова двинулись к своим. На этот раз нам удалось дойти до нейтральной полосы. Но не прошли мы и сотни шагов, как услышали гул немецкого самолета. Это был разведчик. Мы кинулись в какую-то балку и там наткнулись на вражеских солдат. Те открыли стрельбу. Мы залегли и стали отстреливаться. Но положение наше было невеселое. Главное, понимаешь, от ракет никуда не укрыться. Ну, думаю, пришел конец. Долго нам не продержаться. И в ту же самую секунду слышу: с нашей стороны по самолету начали садить зенитчики.
Шараф замолчал, ему было трудно говорить. Я протянул ему стакан воды.
— Не надо, — отказался он и снова продолжал: — И вспомнились мне Тася, зенитчица… Как будто это она, Тася, снова пришла к нам на выручку… На сердце стало теплей. И верно, наши зенитчики нащупали самолет, а он, видя, что ему несдобровать, быстренько убрался.
Ракеты погасли, вокруг снова стало темно. Я приказал Сергею пробираться вперед с пленным, а сам с Николаем залег и стал прикрывать Сергея огнем. Потом и мы отошли.
Я уже считал, что всех можно поздравить с успешным выполнением задания, как вдруг невдалеке разорвалась мина, и я был ранен осколком в бедро. Николай взвалил меня на спину и пополз. Но через несколько минут шальная пуля убила его наповал.
Тогда я потащил Николая и уже не помню, как и сколько времени полз. Терял сознание, приходил в себя и снова полз. К счастью, я наткнулся на Сергея, который дожидался нас в неглубокой ложбинке. Передохнув немного, мы тронулись дальше. Сергей развязал пленного, приказал ему нести меня, а сам понес Николая. Вот так мы и вышли наконец к своим.
Мы помолчали. Потом Шараф заговорил снова:
— Если надумаешь об этом в газету написать, побольше напиши о Николае Костенко. Он все время со мной в разведку ходил. Хороший был солдат, душевный человек… А шахматист какой был! Жаль, что ты никогда не видел его игру. Красиво играл.
Так в моей записной книжке рядом с Шарафом Саидовым появились имена других отважных разведчиков: Николая Костенко и Сергея Трифонова.
Вскоре после победы под Сталинградом наши пути опять разошлись, и больше я уже с Шарафом не встречался. Одни говорили, что он дошел до Берлина, другие — что он погиб в Польше.
Но я помню живым и никогда не забуду моего друга, отважного разведчика Шарафа Саидова.
Перевод М. Явич.
Это случилось под Сталинградом накануне нового, 1943 года.
Андрей протянул мне лист бумаги и сказал:
— Нас приглашают на свадьбу. Вот твой пригласительный билет.
Симаков всегда шутит. Я отмахнулся:
— А поумнее ты ничего не мог придумать?
Симаков расхохотался:
— Вот чудак! Ты сначала посмотри, а потом сердись.
Я взял листок, со всех сторон очерченный красным и синим карандашом, словно окантованный. Мелким, очень четким почерком на нем было написано:
«Уважаемый товарищ! Приглашаем вас на свадьбу наших однополчан Лили Черновой и Мустафы Галимова.
Свадьба состоится 31 декабря 1942 года в 23 часа 30 минут в балке Барсучья.
Я знал Барсучью балку. Там располагался второй эшелон нашей армии. Туда отводили на отдых и переформирование некоторые части с передовой. Знал я и санитарку Лилю Чернову, человека редкой отваги. Она спасла жизнь многим раненым, вынося их с поля боя под огнем противника, ходила в атаку вместе с бойцами.
Знал и Мустафу Галимова, одного из лучших снайперов. Я даже сосчитал как-то зарубки на прикладе его винтовки. Их было несколько рядов, и в каждом — по десять зарубок. Я припомнил, что в батальоне шли разговоры о санитарке и снайпере. И все-таки трудно было поверить, что сейчас, во время напряженных боев, когда к окруженной трехсоттысячной армии Паулюса прорывается танковая группа Манштейна, бои не прекращаются, — где-то здесь, на передовой, вздумали сыграть свадьбу. Невероятно!
Все это я и выложил Андрею.
— Я и сам думал, что нас разыгрывают, — ответил Андрей. — Меня Мустафа убедил. — И он добавил: — Это, понимаешь, необходимо.
— Что значит — необходимо?
— Эх ты, прозаик, — засмеялся Андрей, — ничего не понимаешь! Одним словом — любовь. Понял?
Я начал его расспрашивать, но он больше не сказал ни слова. Да и не до того было, нас вызвал начальник политотдела армии полковник Корабельников. Это был добрый и отзывчивый человек, очень требовательный и пунктуальный. В нашем распоряжении оставалось всего семь минут, и мы, быстро надев шинели, равно через семь минут входили в блиндаж полковника Корабельникова.
Он взглянул на часы, улыбнулся, поздравил нас с наступающим новым годом, пожелал, как водится, счастья и предложил 1 января 1943 года, ровно в ноль-ноль часов, отбыть из политотдела армии на передовую.
— Разрешите, товарищ полковник, выехать сегодня вечером? — попросил разрешения Симаков.
Полковник удивился:
— Ну, если вам хочется встретить Новый год на передовой…
Андрей вынул из кармана пригласительный билет и протянул полковнику. Тот прочел, недоуменно посмотрел на Андрея. И тогда мой друг рассказал полковнику неизвестную мне историю этой фронтовой свадьбы.
Оказывается, месяц назад санитарка Лиля была тяжело ранена. Кисть левой руки пришлось ампутировать. Санитарка и снайпер давно уговорились, что после войны поженятся, но поскольку Лиля уезжала в тыл, они решили отпраздновать свадьбу сейчас.
Пока Андрей рассказывал об этом, полковник достал кулек с печеньем и, извинившись, что больше нечего подарить новобрачным, просил поздравить их.
— Передайте, пожалуйста, молодоженам мои самые искренние поздравления и пожелания многих счастливых лет.
Мы обещали выполнить его просьбу и вышли из блиндажа.
Я начал думать о подарке, не просто было сделать его в тех условиях. Вернувшись в землянку, мы перебирали все наше немудреное имущество, но, кроме офицерского пайка да бутылки водки, с трудом раздобытой в военторге, ничего не нашли.
— Заверни паек и водку, — скомандовал Андрей, — а я мигом.
— Ты куда?
— Слетаю в одно место, авось что-нибудь раздобуду.
Через полчаса Андрей вернулся с небольшим свертком.
— Ну-ка, взгляни. Подойдет?
Я развернул пакет. В нем оказалась красивая шерстяная косынка и желтый плюшевый медвежонок.
— Ну и молодец! — воскликнул я восхищенно. — Где ты это раздобыл?
— Ищущий да обрящет! Соображать надо. Вот я и сообразил. Пошел к нашим девушкам на узел связи, рассказал им все и попросил выручить. Ну, девушки, конечно, стали предлагать все, что у них есть. Там знаешь, сколько чего было?! Я выбрал это. Ну как, ничего?
— Молодец!
— Я пообещал девушкам, — продолжал Андрей, — побывать на свадьбе каждой из них и подарить что-либо получше.
Удивительный человек Андрей! Он все умел, все мог. Работая инструктором политотдела армии, водил в атаку батальон, отбил знаменитую высоту 115,6, которую артиллерия долбила день и ночь, но не могла выбить фашистов, закопавшихся в землю. Он ходил по тылам врага. «Должен же политработник вести политическую работу среди разведчиков», — оправдывался он перед начальством. Да, удивительный был человек этот Симаков. Вот и сейчас — достал-таки подарок новобрачным.
— Надо идти, — сказал я. — Пока доберемся…
Сложили подарки в вещевой мешок и пошли. Под ногами поскрипывал снег, холодная поземка жгла лицо. В высоком черном небе ярко светили звезды. Тихо. Где-то вдали вспыхивали зарницы — разрывались снаряды. Бьет наша артиллерия. Все сильнее и сильнее сжимает она в кольцо трехсоттысячную армию гитлеровцев.
Нам сразу повезло: мы остановили попутную машину с боеприпасами и устроились на снарядных ящиках. Так мы доехали до Барсучьей балки.
Андрей уверенно пошел по траншее. Мы добрались до блиндажа и тут увидели обнаженных до пояса бойцов, барахтавшихся в снегу. Среди них был и Мустафа.
— Эй, что вы делаете? — окликнул их Андрей.
— Жениха купаем…
— В Сандуновских банях… — раздались голоса.
Мы вошли в блиндаж, вырытый в склоне холма. Он был невысокий, но довольно просторный. Посредине из больших снарядных ящиков сооружен был длинный стол. Пол был устлан еловыми ветками. Постарались друзья Мустафы придать комнате праздничный вид. Несколько бойцов накрывали «стол» газетами.
— Помочь? — спросил Андрей, весело поздоровавшись с солдатами. — Мы специально пораньше прибыли.
— Спасибо, товарищ капитан, у нас уже все готово, — ответил один из бойцов.
— Нет, не все, — сказал Андрей, выкладывая из вещевого мешка пакет с едой и бутылку водки.
В комнату вошел Мустафа в окружении друзей. От их разгоряченных тел налипшими льдинками шел пар. Бойцы начали одеваться.
Через минуту Мустафа-жених был одет, гладко причесан, от него пахло одеколоном. Ладный парень с большими черными глазами, с густыми бровями.
— Спасибо, что пришли.
Андрей кивнул на меня:
— А он не хотел ехать. Прочитал пригласительный билет и говорит — розыгрыш!
— Да нет, какой уж тут розыгрыш! — Мустафа посерьезнел. — Все на самом деле.
Андрей попросил Мустафу:
— Ты бы хоть рассказал нам про невесту.
Мустафа смущенно улыбнулся. Зубы у него были ровные, белые.
— Длинная история, товарищ капитан.
— Значит, придется сесть, чтобы выслушать твою историю, — улыбнулся Андрей и придвинул мне табурет.
Мустафа вынул из кармана кисет, свернул цигарку и, прикурив от кресала, которое все на фронте называли «катюшей», сказал:
— Не думали мы с Лилей, что у нас будет такая свадьба.
Он говорил медленно, обдумывая слова. Да, это произошло месяц назад. Лилю тяжело ранило, когда она выносила с поля боя раненого бойца. Если бы ее сразу отправили в госпиталь, возможно, такого бы и не случилось. Но санинструктор есть санинструктор. Она затянула руку жгутом, наскоро перевязала ногу и продолжала тащить раненого. Бой начался на рассвете, и только к вечеру, когда утихло, подобрали санинструктора и бойца.
Девушка никому не рассказывала, как тащила раненого, как отдыхала, теряя сознание, как вообще ей удалось, тяжело раненной, вытащить из-под обстрела бойца. Она не говорила, наверно, потому, что шла война и работа санинструктора всем была ясна. Что тут рассказывать?
Когда Лиля попала в госпиталь, спасти кисть руки уже не удалось. А Мустафа был на передовой, в боях. Он очень беспокоился о Лиле, ждал писем. И письма приходили, но каждый раз все короче. Девушка писала, что жива, после операции чувствует себя неплохо, и все.
Потом письма прекратились. Мустафа разыскал подругу Лили, тоже санинструктора, стал расспрашивать ее.
— А Оля, — говорит Мустафа, — успокаивает: все в порядке, Лиля поправляется. Я вижу, что-то не так, что-то она недоговаривает. Тогда я «нажал» как следует, говорю, что все знаю. «Ну, если все знаешь, получай письмо!»
Мустафа полез в карман гимнастерки и вынул письмо.
Андрей взял сложенный треугольником листок бумаги. Мы прочитали это письмо. Мустафа отдал его мне. Вот оно:
«Оленька, скоро меня выпишут из госпиталя, и я уеду в глубокий тыл. Теперь я хожу по палате, опираясь на палку. А вместо левой руки у меня култышка. Кисть пришлось ампутировать. Боялись, что начнется гангрена. Что делать — война. Никому, пожалуйста, об этом не рассказывай, особенно Мустафе. Ему будет очень горько. Я его знаю всю жизнь, но, видно, не быть нам вместе, хоть мы об этом мечтали. Я хочу, чтобы жизнь у него была счастливой, — зачем ему со мной связываться? Ни к чему.
Дорогая подружка, ты не думай, что я отчаялась. Мне, конечно, нелегко, но я уверена, что найду свое место в жизни. Прости за грустное письмо. Передай всем привет.
Меня называли веселой горлинкой. Теперь это время прошло и никогда не возвратится.
— Да, невеселое письмо, — покачал головой Андрей.
— То-то и оно, — сердито заметил Мустафа. — Я не поверил, когда прочел. Неужели Лилька могла… Вы ее совсем не знаете. А ведь мы с ней не вчера познакомились. Жили в одном детдоме, учились в одной школе, сидели за одной партой. Когда началась война, я пошел добровольцем, а Лильку не взяли, так она через Москву добилась, нашла меня и вот стала санитаркой. С сентября сорок первого мы снова вместе.
— А дальше? — спросил я.
— Что дальше? Дальше все просто. — Мустафа улыбнулся, тряхнул головой, будто желая скинуть непомерный груз, и продолжал: — Есть у нас Костя, старший сержант. Секретарь комсомольского бюро. Я ему показал письмо, он прочитал, пошли вместе к командиру батальона. Тот дал нам три дня.
И Мустафа подробно рассказал, очень деловито о том, как они ездили в госпиталь.
Госпиталь размещался в прифронтовом селе. Друзья не скоро добрались до него. Когда они представились, дежурная медсестра отвела их в какую-то избу и велела ждать. А потом вдруг открылась дверь, и вошла Лиля — бледная, похудевшая.
Уже смеркалось, и Лиля не сразу их заметила. Она опиралась на палочку, левая рука у нее была забинтована и висела на перевязи. Как только увидела Мустафу, остановилась, долго смотрела на него, а потом заплакала и первое, что сказала:
— Ты похудел, Мустафа!
— Это он по тебе сох, — с серьезным видом ответил Костя.
Лиля в первый раз улыбнулась.
— Тебя скоро выпишут? — спросил Мустафа.
— А какое это имеет значение, меня же не в часть выпишут. — Лиля покосилась на свою забинтованную руку. — Мне предстоит другая дорога…
Так рассказывал боец…
— А потом Костя начал шутить, и мы разговаривали уже втроем. И Костя сказал:
— Мы за тобой приехали, собирайся.
А Лиля не поверила. Потом посмотрела на меня и поверила.
Словом, договорились, что, как только ее выпишут, мы сразу пришлем за ней машину. Когда вернулись в полк, оказалось, что нас отводят в балку Барсучью, и тогда Лилю привезла наша санитарная машина.
— И вы используете момент, чтобы сыграть свадьбу? — засмеялся я.
— Это, по правде говоря, тоже дело Костиных рук, — смущенно улыбнулся Мустафа. — Разве мы с Лилей могли об этом думать? На фронте — и вдруг свадьба… Костя договорился с замполитом. Его поддержали ребята-комсомольцы: раз бывают комсомольские свадьбы, пусть и фронтовая будет!..
Наш разговор прервали девичьи голоса. Мы встали. В блиндаж вошла невеста с несколькими девушками. Лиля была тоненькая, с длинной красивой шеей, и правда совсем как горлинка. Она сильно похудела, и оттого на ее бледном лице еще ярче выделялись карие глаза. Военная форма очень шла ей. Каштановые волосы были коротко подстрижены, что делало ее похожей на мальчишку.
Она весело поздоровалась с нами.
— Ну-ка, в красный угол жениха и невесту! — закричал невысокий паренек.
Я уже давно заметил этого бойца. Его ярко-рыжая шевелюра, казалось, обладала способностью быть сразу в нескольких местах. И всегда вокруг него раздавались громкие голоса и оглушительный хохот.
Мустафа кивнул в его сторону и сказал вполголоса:
— Демченко. Костя Демченко, старший сержант.
Вскоре пришли командир полка и другие офицеры.
Костя, взглянув на часы, сказал:
— Точно. Двадцать три тридцать. — И добавил: — Через полчаса в этот дом, — он так и назвал блиндаж домом, — постучится Новый год. Поэтому, чтобы не терять времени, разрешите огласить исторический документ, составленный в пламени боев за волжскую твердыню.
Костя взял в руки большой листок бумаги, так же как и пригласительный билет, окантованный красными и синими полосами, и прочел:
Выдано бойцу Н-ского стрелкового полка старшему сержанту Мустафе Галимову (год рождения 1919, город Уфа) и сержанту медицинской службы, санинструктору Лилии Васильевне Черновой (год рождения 1920, город Уфа) в том, что они действительно по личному побуждению и искренней любви выбрали друг друга в спутники жизни.
Мы, нижеподписавшиеся, удостоверяем, что их семейная жизнь будет проходить счастливо, в любви и постоянной верности.
Ввиду того, что в условиях войны они не имеют возможности обратиться в загс (который еще не вернулся из эвакуации), мы заверяем свидетельство о браке своими подписями и полковой печатью.
К сему:
31 декабря 1942 года, балка Барсучья».
Раздались дружные аплодисменты. Костя пожал руку Лиле, потом Мустафе и положил перед ними свидетельство.
Мы встали, подняли кружки. Командир полка крикнул:
— Горько!
Невеста залилась краской, а Мустафа обнял ее и поцеловал в губы.
Через несколько минут послышались удары кремлевских курантов.
Потом Андрей передал молодоженам поздравления полковника Корабельникова и торжественно вручил подарки: платочек и плюшевого мишку.
Свадьба продолжалась до рассвета.
И только когда в блиндаж заглянули первые лучи первого дня тысяча девятьсот сорок третьего года и погасли огоньки коптилок, все разошлись.
Через несколько дней после свадьбы Мустафа получил отпуск и уехал с Лилей в Уфу. А спустя месяц закончилась великая эпопея на Волге.
Я пишу эти строки и снова вспоминаю Лилю и Мустафу. Где вы, друзья мои?
Перевод М. Явич.
В конце лета 1942 года, в разгар Сталинградской битвы, судьбе угодно было сделать меня свидетелем случая, происшедшего в одном из стрелковых полков.
Я спал в землянке командира полка, как вдруг где-то за полночь подполковник Калашников растолкал меня.
— Капитан, вставай, тут земляк твой пришел с той стороны, — простуженно прохрипел он.
Я с трудом приоткрыл глаза, сердито буркнул:
— Знал бы о твоем «гостеприимстве» раньше, клянусь богом, ноги моей не было бы у тебя.
— Вот тебе и на! Я его обрадовать хочу, а он сердится.
Протерев глаза, зевая и потягиваясь, я встал. Командир полка провел ладонью по щеке и подбородку, словно бы проверял, не нужно ли побриться, и усмехнулся:
— Ты собирай, собирай то, что не доспал, потом, после войны, отоспишься.
Зная, что он сам уже несколько суток спал урывками, и в душе восхищаясь тем, как умел бодро выглядеть, я сказал:
— А ты и потом не будешь спать и другим, по-моему, не дашь.
— Ты фильм «Чапаев» помнишь? — хмыкнув, спросил он.
— Помню.
— Ну и говорить, значит, не о чем. Главное — не проспать.
Полк Калашникова дрался в Сталинграде с первых же дней обороны. Героизм и мужество бойцов и офицеров полка были известны всему фронту. Гитлеровцы не раз и не два испытывали его отвагу на своей шкуре. Видимо, никак не укладывалось у них в голове, что им противостоит всего лишь один полк, и поэтому они методично, каждую ночь, посылали разведгруппы и отдельных лазутчиков.
Услышав из уст Калашникова о земляке, я подумал, что речь идет об очередном пойманном шпионе. Кто знает, быть может, гитлеровцы пустились на провокацию, обработали кого-нибудь из «земляков», когда-то попавших к ним в руки, да послали разведать.
— Где же мой «земляк»? — спросил я.
— Во втором батальоне, — ответил Калашников.
— Откуда же они узнали, что «земляк»?
— Сам сказал. Но говорят, ни на таджика, ни на узбека вроде бы не похож.
— А на кого похож?
— Говорят, на них вроде бы, на немцев. И русским плохо владеет.
— Ну, а если так, то при чем тут я?
— Боюсь, как бы не оказалось очередной уловкой противника, — задумчиво произнес Калашников. — Идти в любом случае надо. Пойдем да поглядим, как фрицы сотворили таджика, — улыбнулся он.
Сразу же, едва только мы вошли в землянку комбата-два, я увидел при тусклом свете самодельной коптилки пленного. Он сидел в углу, понурив голову; услышав наши голоса, встрепенулся.
Уши и подбородок в бинтах. Белое с желтизной круглое лицо. На щеках — густая рыжеватая щетина. Веки и губы вспухли. Серые глаза печально глядели из-под густых рыжих бровей. Он действительно был больше похож на немца, чем на таджика или узбека.
— Из каких ты мест Германии? — спросил я его, мешая русские и немецкие слова.
Он усмехнулся, в глазах его словно бы запрыгали чертики. Что-то пробормотал — никто не разобрал. Боль, видимо, не давала ему говорить внятно.
Я поймал его усмешку и чертиков в глазах и, признаться, даже растерялся. Что-то мне почудилось в нем необычное для пленника. Пленные на моей памяти так еще себя не вели. На мгновение показалось, будто он похож на кого-то из знакомых, очень похож… где-то я его видел… близко видел, но тут с новой силой вспыхнули сомнения.
Командир полка между тем расспрашивал комбата и двух солдат об обстоятельствах поимки пленного. А тот как ни в чем не бывало достал из стоящей рядом жесткой сумки почтальона карандаш и бумагу и принялся что-то писать.
— Вот, товарищ подполковник, гляньте, — сказал один из солдат, участвовавших в захвате, и, взяв у пленного сумку, ткнул в вытисненный на ней фашистский знак. — Это немецкая сумка или нет?
— Немецкая, — подтвердил Калашников.
— Сумка немецкая, а полна писем из нашего тыла.
— Думается, попали они к нему в руки в каком-нибудь нашем подразделении и теперь тащил, ирод, к своим, чтобы узнали, значит, о состоянии боевого духа наших людей в тылу, — добавил второй солдат.
— А где его ранило? — спросил командир полка.
— Еле-еле ответил, что на мину заполз, — сказал первый боец, держа сумку в руках.
— Спрашивали, из какой части?
— Спрашивали, — кивнул головой командир батальона и протянул Калашникову лежавшие на столе документы.
Пленный уже кончил писать. Сложив листок вдвое и что-то еще черкнув, он передал его мне. Я как глянул на написанное по-таджикски, так и обомлел. На бумаге стояли мое воинское звание и — самое главное — имя и фамилия. Вы представляете, мои имя и фамилия!
Меня прошиб холодный пот. Когда разворачивал листок, дрожали руки. Какую еще неожиданность он уготовил мне? Читаю — и глазам своим не верю: вот это сюрприз. Прямо передо мной сидел друг моего детства, парень из нашей махалля[15], мой однокашник Хуррам! Отца его звали Истамом, или просто Машкоб-Водонос, так как до тех пор, пока не построили водопровод, он работал водоносом и, как любил говорить сам, «тем самым делал доброе дело жаждущим». Когда провели водопровод, поставив колонки на улице, дядюшка Истам продолжал машкобствовать — разносить воду, только сменил свой бурдюк на ведра. Одновременно он являлся и сторожем махалля, длинными ночами оберегал покой и имущество людей, отгонял злоумышленников дробным стуком неизменной колотушки.
Хуррам был отцу помощником во всех делах. Единственный сын, он, как говорят в народе, удался весь в отца-молодца. Трудолюбивого и отзывчивого, веселого и энергичного паренька знала вся махалля.
До седьмого класса мы сидели на одной парте. Потом подкосила его однажды тяжелая болезнь, он отстал от меня на два года. Когда, окончив десятилетку, я уезжал продолжать учебу в другом городе, Хуррам пришел провожать. Завидуя и не скрывая зависти, он, печально вздохнув, сказал:
— Эх, если бы не проклятая болезнь…
Да, если бы не она, мы были бы вместе: поклялись и учиться и всегда быть вместе, овладеть одной профессией.
С тех пор прошло лет десять. После института я остался работать в том же городе, а Хуррам, говорили, отстав в учебе еще на два-три года, перешел в вечернюю школу и устроился работать на почте.
И вот этот самый Хуррам сидел здесь, в землянке на передовой, и было неизвестно, почему он шел с фашистской стороны и вообще кто он теперь — друг или враг?
В записке он напоминал о себе, а в приписке — что из-за раны в подбородок ему трудно разговаривать, иначе бы немедля рассказал, как сдался в плен своим и тем самым избавил себя от мучений.
Я пристально посмотрел на него. Он кивнул мне. Хотелось расспросить поподробнее, но тут я увидел, как подполковник Калашников принялся рвать на клочки бумаги, переданные ему командиром батальона, недовольно выговаривая:
— Мне кажется, вы не смогли разобраться, в чем дело, раздули из мухи слона…
Эти слова командира полка придали мне решимости, и я обратился к Хурраму:
— Что с тобою случилось? В чем дело, Хуррам?
В глазах у Хуррама заблестели слезы. Отвернувшись, он утер их грязной ладонью.
А комбат оправдывался перед Калашниковым:
— Той части, которую он указал в записке, и близко нет, товарищ подполковник. Мы проверяли…
Не знаю, слышал ли подполковник комбата, — он уже не отрывал взгляда от меня с Хуррамом.
— Что, капитан, я прав? — спросил он.
— Да, частично правы.
— И вправду твой земляк?
— Не только земляк, а еще и сосед и даже одноклассник.
Все изумленно уставились на нас. В землянке воцарилась тишина. Слышно было, как потрескивал, сгорая, фитиль, заправленный в гильзу от снаряда.
— А что же он делал там, у противника? — спросил командир батальона.
Я пожал плечами.
Хуррам гневно сверкнул глазами и, повернувшись к комбату, оттягивая пальцами с подбородка мешавшие ему говорить бинты, с трудом сказал на ломаном русском языке:
— Я уже сказал вам, еще один раз скажу: нес вот письмо отца, матери, брат, жена наших солдатам.
— А что, интересно, делают наши солдаты на фашистской стороне? — разозлился комбат.
— Воюют с фашистами, — спокойно ответил Хуррам.
Видно, ему стало очень больно — лицо его исказилось, он глухо застонал, схватившись рукой за подбородок.
— В санчасть! — коротко приказал Калашников.
Всем присутствующим, особенно подполковнику Калашникову, не терпелось узнать, что за наше подразделение, как и почему оказалось в тылу у противника. Но, увы, рана Хуррама не давала возможности говорить с ним.
Близился рассвет. Калашникова вызвали к командиру дивизии. Уходя, он сказал:
— Я выясню, из какой части твой земляк, и сообщу тебе номер полевой почты.
Калашников успел просмотреть письма, находившиеся в почтовой сумке, и выписать адреса в записную книжку.
Мы вышли следом за ним. Я и двое солдат проводили Хуррама в санчасть. Сумку он нес сам, не желая с ней расставаться.
— В этой сумке, — пояснил он, преодолевая боль, — надежды и мечты, добрые пожелания и вести от родителей, братьев и жен, невест и друзей наших воинов. Я обязан доставить их по адресу.
«Что ж, — подумалось мне, — такое естественно услышать из уст советского солдата. Но если Хуррам стал врагом, изменником, то, надо признать, притворяется искусно».
Со смешанным чувством восхищения и недоверия наблюдал я за тем, как он потребовал в санчасти расписку в том, что лично вручил им сумку, и как, получив ее и внимательно перечитав, проследил за дежурной, убиравшей сумку в шкаф, под замок.
Через некоторое время дежурная по санчасти — русоволосая кудрявая девушка сказала, что звонят из штаба дивизии, просят меня. Я взял трубку. Говорил подполковник Калашников:
— Давай, капитан, бегом в штаб, здесь услышишь, что за диво твой земляк…
Штаб дивизии располагался в нескольких блиндажах у подножия широкого холма, под его прикрытием. Калашникова я нашел в блиндаже майора Заки Мавлянова, начальника связи части. Мавлянов — из Казахстана, я видел его два или три раза раньше, когда приезжал сюда по командировке штаба армии.
— Входи, приятель, входи, — сказал Заки, поднимаясь мне навстречу. Мы крепко пожали друг другу руки.
— Так что за птица мой земляк? — спросил я, когда расселись вокруг грубо сколоченного стола.
— Хороший парень, — улыбнулся Мавлянов. — Я ведь знаю его, капитан, уже без малого год. Он служил у меня во взводе связи. Все время на передовой. Трижды был ранен, вновь возвращался… Нет, четырежды. В четвертый раз тяжело, думали — не выживет. А он вернулся, тогда перевели где полегче, в полевую почту. Хотели посадить на рассортировку, он доказал, что может быть письмоносцем. — Мавлянов улыбнулся. — Еще связистом однажды ходил к фрицам в тыл и, когда полз обратно, попал к нашим в «плен».
— Следовательно, мои разведчики недаром приняли его за немца? — сказал подполковник Калашников тоном, в котором сквозило явное желание выгородить своих бойцов, отнесшихся к Хурраму — чего уж греха таить! — далеко не лучшим образом.
— Он и вправду похож на европейца, — засмеялся Мавлянов. — Хотите расскажу, как попал в «плен»?
— Ну, ну…
— Получили однажды приказ подключиться к телефонной связи противника, взять ее под контроль. Отобрали трех бойцов и отправили к фрицам в тыл с необходимой аппаратурой. Один из них — этот твой земляк, капитан, Хуррам Истамов. Чтобы обмануть немцев, мы нарядили своих связистов в их форму — и стоило Хурраму появиться в этой форме, как все мы оторопели — до того был похож на немца, что неожиданно подоспевший ко времени выхода связистов на задание начальник штаба дивизии отчитал нас и приказал немедленно, под мою личную ответственность доставить «языка» в штаб. Каково, а? — усмехнулся Мавлянов. Представив Хуррама в фашистской форме, я едва удержался от смеха. Майор, глянув на меня, тотчас же поднялся с места и среди хранившихся под подушкой папок и бумаг отыскал пакет с фотографиями, отобрал одну и протянул нам с Калашниковым. На снимке были изображены трое в полевой форме немецких солдат, в середине стоял Хуррам. Тот, кто не знал его, никогда бы не признал за таджика.
— В таком вот облачении бродили по тылам противника четверо суток и отлично справились с заданием, — продолжал Мавлянов. — Благодаря им мы почти целый месяц перехватывали переговоры немцев, были, так сказать, в курсе всех их планов и замыслов.
— Ну, и наградили наших за этот подвиг?
Майор понимающе усмехнулся.
— Дело в том, что мы чуть не потеряли Хуррама, — сказал он.
— Как так?
— А так… Двое бойцов, уходивших с ним, на четвертый день налетели на мины и погибли. Хуррам был ранен в ноги. Вечером пятого дня полил дождь. Хуррам сбился с дороги и, как сегодня, попался в руки нашим разведчикам из соседней части. Приняли его за фрица, связали и притащили к себе в окоп. А он — ругаться. И до того крепко ругался, что не стерпел один из них, чуть было не застрелил. К счастью, подошел кто-то из офицеров, велел отвести к нам в штаб. Так он попал в «плен»… Но храбр, храбр парень! — восхищенно воскликнул Мавлянов. — Четыре раза ходил в тыл к противнику, задания выполнял — лучше некуда! Награжден орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу».
— Ну, а теперь, как же теперь, служа в полевой почте, он оказался в тылу у врага? — нетерпеливо произнес я.
— Вот это и выяснял майор целое утро, — сказал подполковник Калашников.
— Нес письма в нашу штурмовую группу, которая несколько дней назад отбила у немцев важные позиции, — пояснил Мавлянов и в ответ на мой вопрос: «В какой же части служит Хуррам?» — добавил: — Эта часть еще в прошлом месяце была передана соседней армии.
Радуясь за Хуррама, я жаждал увидеться с ним и услышать продолжение рассказа из его уст. Как он трое суток находился в тылу у противника? Почему не доставил письма адресатам? Неужто ж не смог внятно и толково объяснить, кто он и откуда?
На все эти вопросы ни Калашников, ни Мавлянов ответить, естественно, не могли.
Ответить мог лишь сам Хуррам.
Надо сказать, интерес мой был вызван не только тем, что Хуррам оказался другом детства, но и служебным долгом. Являясь представителем штаба армии, будучи политработником, я был обязан изучать все, что касалось наших воинов, и, анализируя те или иные факты, явления и тенденции, обобщать и представлять по инстанции командованию.
Мне пришлось на несколько дней задержаться в дивизии, подождать, пока Хуррама подлечат. Эти дни я провел в полках и батальонах, в окопах среди бойцов.
Дня через четыре собрался наконец в санчасть. Каково же было мое изумление, когда я узнал, что Хуррама и след простыл. Врачи и санитары в один голос утверждали: он ссылался на майора Мавлянова, выписался с его помощью, так и не долечившись.
— Куда он отправился? — спросил я.
— Кто знает…
— Майор Мавлянов приходил за ним?
— Нет, вроде бы его посыльный.
— Так он же, наверное, обманул вас, договорился с кем-то из бойцов, чтоб выдал себя за посыльного.
— Может быть, и так… Ну, попадется мне! — рассердился главный врач.
Я улыбнулся. Уходя оттуда, столкнулся с русоволосой кудрявой медсестрой, которая принимала Хуррама в санчасть.
— Письмо получили? — спросила она.
— Какое письмо?
— От того товарища, вашего…
— Нет, не получал.
Девушка отыскала письмо. Я торопливо развернул «треугольник».
Хуррам писал:
«Извините, товарищ капитан, не смог Вас дождаться. Учитывая, что адресаты живут ожиданием вестей из дома, я старался любым путем вырваться из «плена» и поскорей доставить письма. Если выберете время, черкните несколько слов. Мой адрес: Полевая почта 1237/2 «И». С приветом, Ваш земляк Хуррам-той».
Письмо обрадовало меня. Оно вновь навеяло воспоминания детства. Как прекрасно было то далекое теперь время! Как безоблачно, радостно и весело протекало оно! Какие только не придумывали мы игры! Играли и в войну. Строгали себе из досок, веток и прутьев боевых коней, винтовки, маузеры и сабли и с утра и до вечера гонялись за «басмачами». Хуррам числился у нас пулеметчиком. Он тайком выносил из дому отцову колотушку и стучал ею, изображая длинные и короткие «очереди», заслышав тарахтенье «пулемета», «басмачи», конечно же, разбегались.
Да, счастливое было время… Я вдруг вспомнил, что мы тогда действительно прозвали Хуррама «Хуррам-той», так как был он резв и горяч, силен и вынослив… Ну, ни дать ни взять, истинный той — жеребенок.
Где он теперь? Надо, очевидно, сходить к майору Мавлянову, он, наверное, знает.
Майора, однако, я не застал — он ушел на передовую. Не было на месте и подполковника Калашникова. В конце концов решил вернуться в штаб армии и там по адресу, оставленному Хуррамом, уточнить расположение его части. Тут уж я его найду хоть на краю света.
Выбраться к нему удалось примерно через неделю. Полевая почта пряталась среди развалин населенного пункта, покинутого жителями. Я спустился в выложенный кирпичом подвал и увидел высокого мужчину, который, согнувшись над покосившимся громадным столом, разбирал груды писем.
— Я из штаба армии, — сказал я, протянув ему удостоверение личности. — Ищу Истамова Хуррама.
Он внимательно изучил документ, потом сказал:
— Истамов пошел с почтой.
— И надолго?
— А бог его знает.
— Но до вечера вернется?
— Хорошо, если вернется завтра.
— Так долго?
— Так долго. Пока не вручит письма лично адресатам, он не возвращается.
Упоминание о письмах стало той ниточкой, которая помогла завязать разговор с мужчиной. Желая узнать о том, как повел себя Хуррам после возвращения из санчасти и доставил ли он письма, бывшие у него в немецкой сумке, я спросил:
— А он не рассказывал, как из-за своего усердия чуть не пропал?
— Знаю. Пропадал дней шесть-семь, потом, однако, вернулся и доставил письма по назначению.
— И давно доставил?
— Два дня назад. Этот парень телом железа крепче, а душой — камня.
— Мы с ним с одной улицы, — сказал я.
Мужчина улыбнулся и только теперь, глянув на меня, предложил сесть.
Я сел.
— Удивительный он парень, ваш друг, — продолжал мужчина. — День смотришь — веселее человека нет, а на другой — нос повесил, ходит хмурый. «Что с тобою, браток?» — спрашиваю. А у него, верите, в глазах слезы: «Эх, товарищ старшина, незавидная доля у почтальона. Сегодня опять выбыло несколько адресатов. Навечно выбыло. Тяжелый сегодня день…»
Старшина произнес это и вздохнул.
Мы помолчали.
— Хуррам и в детство был сердобольным, — нарушил я затянувшуюся паузу.
— Да, он человечный… Мы с ним сейчас как братья. Никого у меня не осталось, один я. От грудного ребенка до жены с матерью — всех фашисты порешили…
— Откуда вы родом?
— Из Гомеля, Белоруссии. Сперва в партизанах был. Потом ранило тяжело, отправили самолетом на Большую землю, а после госпиталя — сюда, сортировщиком…
Старшина заварил чай, достал хлеб, банку тушенки. Предложил мне остаться ночевать, дождаться Хуррама. Я согласился.
Но и наутро Хуррам не вернулся.
— Ну, а если он опять запропастился дней на пять-шесть? — нетерпеливо спрашивал я старшину.
Старшина усмехался:
— Ничего, подождите, товарищ капитан. Нас ведь такое начальство, как вы, навещает раз в год, да и то по обещанию.
— Жаль, что вы не в нашей армии, а в соседней, иначе надоедал бы каждый день, — засмеялся я.
— А что? Наша служба хоть и неприметная, а мы самые желанные люди и для солдата и для генерала, — все нас ждут.
Старшина был прав. Я сам один из тех, кто с утра и до вечера ждет почтальона. И когда появляется у нас в блиндаже военный почтальон — с автоматом через плечо и с тяжелой сумкой, — когда он глядит на меня и говорит: «Вам письмо, товарищ капитан!» — я не знаю, куда деться от счастья, в пляс готов пуститься, готов обнять вестника и расцеловать, одарить всем, чем богат.
— Да, все мы ждем почтальона!
И едва я воскликнул это, как в дверях появился Хуррам. Увидев меня, он, кажется, глазам не поверил, застыл, затем рывком сбросил с плеча сумку, отложил в сторону автомат и метнулся ко мне. Мы крепко обнялись.
— А ты все в бинтах? — сказал я.
— Э, ерунда, — махнул рукой Хуррам и пошутил: — Пока новая болячка не прицепится, старая не отстанет.
Это, я вспомнил, была поговорка, которую любил повторять его отец.
— Ты и правду в своего отца-молодца, — улыбнулся я.
— Добрый сын — богатство отца, — опять поговоркой ответил Хуррам, засмеявшись.
Я задержался еще на одну ночь. Старшина и Хуррам выложили на стол все, что имели. Но желанней всего мне был голос Хуррама. Я, как в детстве, звал его Хуррамом-тоем. Он был все так же порывист и горяч, словно жеребенок.
— Ну-ка, жеребенок, расскажи, как ты попал в «плен» к моим однополчанам.
— Э, это длинная история.
— А ты покороче, — подал голос старшина со своих нар.
— А короче, — сказал Хуррам, — надо было, значит, разнести письма бойцам. Пошел, а части на месте нет — перешла на новые рубежи. Я — за нею. Прошел километра полтора-два, темнеть стало. Ничего, думаю, больше прошел, меньше осталось. Вдруг слышу голоса. Вроде бы по-немецки говорят. Почесал в затылке: откуда, мол, им тут взяться? Но подхожу ближе — и правда, фашисты. Сидят в окопе, трое или четверо, и ужинают.
— И ты не сказал фрицам, вот, дескать, я, Хуррам-той, собственной персоной пожаловал к вам в гости? — шутливо вставил я.
— Нет, у меня в горле пересохло, быстрее, думаю, надо подаваться назад. Сумка да автомат — словно две горы навалились на плечи, жмут к земле, давят, а на ногах будто бы не ботинки с обмотками, а мельничные жернова… Нашел наконец какую-то заброшенную землянку, забился в нее и стал думать, как быть дальше.
— И что же ты надумал?
— Идти, решил, надо. Другого выхода не было: если не выберусь в темноте, то на заре могу распрощаться с жизнью. Так я подумал… — Хуррам усмехнулся. — Короче, выполз из землянки, пошел на юго-восток, опять наткнулся на немцев. Свернул на восток — и там немцы. На северо-восток — тоже они. Совсем выбился из сил. Наконец забрел в какую-то чабанскую пещерку, э, будь что будет, сказал себе, сумку — под голову и заснул. Да так сладко, словно спал дома, в постели…
— Скажешь, что и сон хороший приснился?
— А как же иначе?! Приснилось мне, будто женился на красивой девушке… Правда, она была такой красивой, что забыть не могу. Все стоит перед глазами.
— Но, может быть, и ждет тебя где-нибудь такая девушка, а, Хуррам? — спросил я, усмехаясь.
— Пусть ждет, товарищ капитан, — сказал из своего угла старшина. — Он достоин, чтобы на каждом его волоске повисло хотя бы по сорок девушек.
Хуррам улыбнулся.
— Сорок не сорок, а одна есть. Здесь она, недалеко, медицинская сестра. Я ношу ей письма от матери.
— А сам не пишешь ей?
— О чем же писать, друг? Слов много на сердце, да не лезут, проклятые, на бумагу. Не умещаются.
— Пиши каждый раз понемногу.
— Нет, сейчас молчу, только краем глаза поглядываю. Вот увидим конец войны, тогда и выложу все, что на сердце.
— Э, Хуррам-той, живи ты вечно, но что, если до конца войны какой-нибудь парень ее уведет, посмелее тебя?
Хуррам весело подмигнул:
— Будь покоен, ключ от ее сердца у меня в руках. Вот, старшина знает. Не появлюсь день-другой, сама прибегает, по десять раз на дню справляется.
Старшина рассмеялся.
— Ты, браток, начал рассказывать про «плен», а кончил про любовь, — сказал он.
Хуррам смутился.
— Да, и вправду, извини, дружище, забылся… В общем, до следующей ночи не вылазил из пещеры. И как только фрицы не наткнулись на меня, сам не знаю. Но и во вторую ночь не удалось выбраться к своим. В темноте наскочил на мину, вот след, — показал Хуррам на перевязанный подбородок. — Сам забинтовал раны — и отполз от того места. Болело страшно… Только на третьи сутки, — а, черт, думаю, двум смертям не бывать, — двинулся к своим. Долго шел. Попал под такой обстрел, что, казалось, конец мне. Лежал, не двигаясь. Боялся шевельнуться. Не знаю, сколько прошло времени, только вдруг слышу шепот. Я быстренько сполз в воронку, затаился. Гляжу, через минуту или две прошли рядом два фашиста. Автоматы у них на изготовку, шепчутся о чем-то. Потом вдруг с востока раздалась пальба, немцы бросились вперед, застрочили из своих автоматов. Ну, думаю, это с нашими разведчиками перестреливаются. Что тут делать? Я высунулся из воронки, взял гадов на мушку и, как только они снова открыли огонь, дал одну хорошую очередь в спину. Срезал, как траву. А через несколько минут услышал русскую речь. Появились наши, двое их было, в маскхалатах и касках. Ну, я вылез из своего укрытия. «Здорово, братцы!» — говорю…
— Тут и попался?
— Ага. Я им — «здорово!», они мне — по шее. Накинулись, как тигры. Автомат отобрали, руки связали, погнали вперед. На радостях, что попал в руки к своим, спорить не стал, иду, не обращаю внимания на их насмешки. Притащили в землянку к своему взводному, а тот давай названивать во все четыре стороны и докладывать, что взяли фашистского разведчика, переодетого в советскую форму. Ну, а остальное сам знаешь.
…В ту ночь мы так и не уснули. На рассвете машина привезла почту. Сумка Хуррама вновь наполнилась письмами.
— Да, а где ты добыл эту немецкую сумку? — спросил я.
— Старшина подарил. Когда был в партизанах, добыл. Моя порвалась — вот он и дал эту. Хорошая сумка, прочная.
— Носи, носи, — сказал старшина. — Только смотри, братец, больше в плен к своим не попадайся.
— А мне этот плен выгодой обернулся, — весело ответил Хуррам.
— Какой еще выгодой? — недоуменно посмотрел на него старшина.
— Вот, нашел своего друга…
Мы обнялись и расцеловались.
— Ну, до встречи, — сказал Хуррам.
Он поправил на плече автомат, на другое повесил тяжелую сумку и зашагал к передовой…
Перевод Л. Кандинова.
Осенний вечер 1942 года. Порывы холодного ветра проносятся над серой оголенной землей, срывают с мест и гонят комья засохшей глины, сухие листья. Все это несется, летит по земле, кое-где взвивается столбом, поднимается к холодному и серому, как земля, небу. А в небе тяжело бегут облака, клубятся, теснят друг друга, и через их плотную завесу пробивается мерцающий свет нескольких звезд. Трассирующие пули и ракеты чертят на низком небосклоне разноцветные кривые.
В те дни у нас на фронте было довольно тихо, если не считать мелких перестрелок, то и дело вспыхивавших с обеих сторон. Видимо, немцы выдохлись, а наши не тревожили их до поры до времени.
— Мы здесь как в санатории. На побывку домой попроситься, что ли, — шутили между собой солдаты, которым действовала на нервы затянувшаяся выжидательная тишина.
Но тишина эта была обманчивой. В те дни и ночи под волжским небом, то затянутым плотной завесой облаков, то усеянным звездами, шла подготовка к прорыву…
Мы с Андреем идем на передовую. Ветер рвет полы шинелей, отталкивает назад, больно сечет лицо.
Политотдел армии поручил нам провести беседы среди бойцов на передней линии обороны, рассказать им, что подготовка прорыва подходит к концу, что скоро начнутся решительные бои. Симаков должен был выполнить это задание среди русских, украинских и белорусских бойцов, а я — среди бойцов Средней Азии.
Миновав пустынное поле, мы подошли к траншее, ведущей к линии фронта. Траншея была глубокая, почти в человеческий рост. Мы спустились в нее и дальше шли уже спокойно, только чуть-чуть пригнувшись. Над нами со свистом проносились трассирующие пули. Взрывы снарядов и мин слышались все ближе и ближе.
Пройдя шагов пятьсот — шестьсот, мы оказались у развилки. Вдруг мне показалось, что из темной глубины ходов, откуда-то издалека, доносятся звуки родной таджикской мелодии. Это было так неожиданно, что я остановился.
— Ты чего, к земле примерз? — окликнул меня Андрей.
Я отмахнулся.
— Тише ты!..
Мы замерли. Ветер и война свистели над нашими головами, и я никак не мог понять, откуда доносится поразившая меня песня. Она слышалась то совсем отчетливо, то заглушалась грохотом снарядов и терялась в вое осеннего ветра.
— Что случилось? — опять спросил Андрей, пристально вглядываясь в темноту.
Он, видно, решил, что я обнаружил следы противника, и весь напрягся.
— Слышишь? — прошептал я в ответ.
Андрей задержал дыхание и прислушался, но, кроме обычных для передовой звуков, ничего не уловил и пожал плечами.
— Музыку слышишь?
— Музыку? Какую музыку? — Андрей рассердился. — Ты что, разыгрывать вздумал?
В наступившей тишине ясно донеслось:
По горе, словно козы, ручьи бегут,
Хасанджон!
Тюльпанами, розами склоны цветут,
Хасанджон!
Я боялся дохнуть. Голос певицы вдруг пропал, но через минуту, как бы в ответ на мое страстное желание, снова зазвенела дойра, нежно и переливчато заиграл най, и невидимая певица продолжала:
Приходи, на лугу попляшем с тобой,
Хасанджон!
Я — газель в горах, ты — олень золотой,
Хасанджон!
Я стоял бы так без конца и слушал слова родной речи, но Андрей взял меня за руку и решительно свернул налево. Я неохотно пошел за ним. Музыка слышалась все глуше и глуше. Я уже хотел повернуть назад, как вдруг впереди послышались шаги, показался солдат с автоматом.
— Куда это вы, товарищ боец? — спросил Андрей.
— К нашему радисту, концерт послушать, товарищ капитан.
— Что за концерт?
— Сейчас из Таджикистана передают концерт для фронта, — ответил боец. — Командир взвода разрешил нам пойти послушать.
— Л вы откуда родом?
— Из Таджикистана, из Файзабадского района.
— Ну, вот ты и земляка нашел, — улыбнулся Андрей.
Все знают, как радостно встретить вдали от родины земляка. Кажется, что после долгой разлуки увидел самого близкого человека. Ведь этот человек ходил по тем же улицам, что и ты, его согревало родное таджикское солнце.
Но в эту минуту хотелось скорее попасть на концерт, и я не разговаривал с ним, не стал искать общих друзей и знакомых, вспоминать родные места, а просто попросил показать дорогу к радисту.
В одном из узких ходов сообщения мы увидели в стене отверстие, напоминающее вход в пещеру. Оттуда шел тусклый свет. У входа, прислонясь к стене окопа, на корточках сидело несколько бойцов. Увидев нас, они посторонились. Низко пригнувшись, мы протиснулись в землянку радиста. Она походила на длинную узкую яму. При блеклом свете маленьких светильников, сделанных из гильзы орудийного снаряда, ничего не различалось. В глубине, на небольшом глиняном возвышении вроде нашей таджикской суфы, стоял маленький военный приемник. Невысокий, худощавый боец то и дело подкручивал какие-то ручки.
Бойцы, как по команде, поднялись и предложили нам место. Но мы замахали на них руками и, боясь вспугнуть очарование песни, уселись тут же на корточках посреди землянки.
А в это время Туфахон Фазылова пела «Кольца кудрей». Ее чудесный голос звучал так чисто, мягко, задушевно, что казалось, она поет тут, в землянке, что она здесь с нами, защищающими город на Волге.
Вслушиваясь в этот родной, близкий голос, я глядел на собравшихся в землянке солдат. Тут были и таджики, и узбеки, и казахи, и русские. Все они с одинаковым вниманием слушали концерт из таджикской столицы. Но глаза таджиков и узбеков излучали тепло — видно, чарующие звуки песни натягивали струны души и уносили далеко-далеко, и им казалось, что они снова в родном краю, среди близких людей. Перед мысленным взором проносилась прежняя мирная жизнь. В звуках песни, несущейся к нам за тысячи километров, воплотилась радость прежней жизни… Так чувствовал я сам, так, должно быть, чувствовали и они…
Потом Туфа спела любимую народную песню «Джонон». Сколько было в этой песне нежности, сколько задора!
А затем ансамбль народных инструментов исполнил «Каратегинские мотивы». Звуки росли, ширились, и вдруг один из бойцов выкрикнул на наречии горных таджиков: «Эх, и жизни не жалко за такую песню!»
Больше часа продолжался концерт. Нам казалось, что мы сидим в театре и слушаем лучших мастеров таджикской сцены. Щедро аплодировали мы Туфе Фазыловой, Шарифу Джураеву, который вместе со своим сыном Мукимом спел «Друг дорогой» и «Знамя победы». Мы аплодировали шуточным песенкам Рены Галибовой и группе музыкантов во главе с Агзамом Камоловым. Мы отбили себе ладони.
Концерт окончился, и голос таджикского диктора пожелал доблестным воинам победы, но нам еще долго не хотелось расходиться.
Радист достал откуда-то гармонь. Мой земляк принес дойру-бубен, без которого не обходится ни один праздник в Таджикистане. Молодой паренек из Намангана чудесно пел русские и узбекские песни. Потом гармонист растянул мехи и заиграл «Яблочко». У Андрея заходили ноги. Он попытался встать, но места в землянке не было. Однако солдат всегда найдет выход из положения, и Андрей отбил чечетку на месте. А под конец нашего импровизированного концерта я не выдержал и под ритмичные звуки дойры и хлопки собравшихся солдат, не сходя с места, плавно двигая руками, плечами и головой, «сплясал» наш народный таджикский танец.
Мы с Андреем до утра ходили по землянкам. И всюду бойцы с удовольствием вспоминали концерт.
— Подождите, ребята, настоящий «концерт» еще впереди, — говорил Андрей.
— Какой концерт?
— С участием народной артистки фронта «катюши», — улыбнулся Андрей.
— Ну, это нам не в диковинку!
Но Андрей не унимался:
— Такого концерта, какой у нас теперь начнется, вы не слышали!..
Прошли еще сутки, а к вечеру следующего дня древняя волжская земля была оглушена грохотом тысяч пушек и минометов, рокотом танков и самолетов. Это поднялись в решительное наступление наши войска.
— Ну, что вы теперь скажете? — спрашивал Андрей бойцов, готовящихся к атаке.
Бойцы улыбались ему, не отрывая глаз от охваченных пламенем и дымом позиций врага.
Перевод М. Явич.
Мальчик лежал у распахнутого настежь сарая на боку, неловко подвернув ногу, и снег под ним был розовый. Простоволосая женщина, упав рядом, причитала:
— Сергей, Сереженька, радость моя, счастье мое… Ой! Да как же так?
Лейтенант Сафо Сангинов, взвод которого принимал участие в освобождении деревни от гитлеровцев, первым оказался рядом с женщиной. Опустившись на колени, он схватил руку мальчика, нащупал пульс и воскликнул:
— Жив!
— Жив?! — не поверила женщина.
— Жив, жив, — сказал Сафо Сангинов, не глядя на нее, и приказал подбежавшим солдатам отнести мальчугана в санчасть.
Кто-то проворно скинул с себя шинель и расстелил ее на снегу, двое других бойцов осторожно уложили мальчика на шинель, завернули его и понесли.
— Санчасть в балке за околицей! — крикнул им вслед Сафо Сангинов и вдруг увидел на том месте, где лежал мальчуган, толстую, залитую кровью тетрадь с переплетом из двух кусков фанеры. Лейтенант поднял тетрадь, открыл и на первой странице прочел неожиданное, от руки крупными печатными буквами выведенное слово «Букварь».
— Букварь?! — не сдержав удивления, произнес он вслух.
Тетрадь была искусно расписана и разрисована. Тексты и рисунки были те же, что и в настоящем букваре. Бойцы, сгрудившись вокруг командира, с интересом разглядывали страницу за страницей.
— Уж не пацан ли сам рисовал? Талант! — восхищенно проговорил один из солдат.
Сафо Сангинов хотел спросить об этом кого-нибудь из местных жителей, но тут из сарая донесся взволнованный голос:
— Товарищи! Быстрее… сюда…
Вбежав в сарай, Сангинов и его бойцы увидели страшную картину: на стропилах — двое повешенных.
Солдаты осторожно сняли казненных и, положив их на солому у входа в сарай, скорбно обнажили головы.
Перед казнью с повешенных содрали рубахи, вырезали на груди пятиконечные звезды. Один из них был смуглый и черноволосый, другой — белокожий, с льняными волосами. У черноволосого левая нога вздулась и посинела, у белокожего по локоть отрезана правая рука…
— Господи, что же это такое? — нарушил молчание женский всхлип.
— Не дотянули нескольких дней…
— Не сберегли сердечных…
Сафо Сангинов не сводил глаз с мертвых бойцов. Кто они? Как попали в лапы фашистов? Судя по всему, оказались мужественными людьми, стойко перенесли все издевательства и пытки. Но жители их знают, значит, не один и не два дня были они в селе?.. Сафо прислушался к доносившимся отовсюду всхлипываниям и причитаниям — так оплакивают родных людей. И по обрывкам фраз лейтенант понял, что самодельный букварь, который он держал в руках, тоже как-то связан с этими бойцами — вроде бы кто-то из них смастерил его, учили по нему ребятишек… Одного звали Павел, другого — Сабир.
«Павел, Сабир… Сабир, Павел…» — мысленно повторял Сафо Сангинов.
Фамилии погибших установить не удалось. На дощечке, укрепленной на могиле, так и написали:
«Здесь похоронены мужественные советские воины Павел и Сабир, замученные гитлеровцами в ноябре 1943 года».
В любую минуту мог быть получен приказ покинуть село и двинуться в новый бой. Поэтому Сафо Сангинов поспешил в санчасть. Ему не терпелось узнать о судьбе мальчика, владельца рукописного букваря. Он понимал, что Сережа или его мать могут рассказать подробнее и о казненных фашистами бойцах.
Но Сережа был плох, лежал без сознания. Две пули послали в него фашисты. Одна попала в ногу, другая — в живот. Выживет или нет, никто не сказал бы. Притихшая мать сидела рядом, не сводила заплаканных глаз с землистого лица сына.
У лейтенанта сжалось сердце. Тяжело вздохнув, он покинул санчасть.
Шагая по улице, Сангинов увидел женщину с мальчуганом лет восьми-девяти. Они направлялись к свежей могиле. В руке у мальчика были сделанные из бумаги два цветка — красный и синий, а под мышкой — что-то похожее на книгу.
Сафо придержал шаг, наблюдая за ними. Женщина и мальчуган приблизились к могиле. Мальчуган, стянув с головы картуз, положил цветы на могильный холм и прижался к матери. Они молча постояли, потом повернули обратно. Лейтенант пошел им навстречу.
— Извините, сестра, — сказал он, приложив руку к козырьку. — Вы здешние?
Женщина вздрогнула. Она растерянно глянула на Сангинова и, отступив на шаг, произнесла:
— Ой, Коля, глянь-ка, ведь похож на твоего учителя?
Мальчик подтвердил:
— Да, учитель был такой же черноволосый, только худой…
Сафо положил руку на плечи мальчугану:
— Ты о каком учителе говоришь, сынок?
— Повесили их вчера фашисты, — вздохнула женщина, утирая концом старого рваного платка выступившие на глаза слезы.
— Они были учителями?
— Один учил арифметике, другой — читать и писать, — сказал мальчик.
— Покажи свою книгу, сынок, — печально произнесла женщина.
Коля протянул Сангинову книгу, которую держал под мышкой. Она была точной копией той, что лейтенант подобрал на снегу возле тяжелораненого Сережи. Такая же тетрадь в переплете из двух фанерных дощечек, так же расписанная и разрисованная от руки.
— Откуда она у тебя? — спросил Сангинов.
— Дядя Сабир переписал ее с настоящего букваря, — ответил Коля.
— С настоящего? И чей был настоящий букварь?
— Сережин. Сережа был старостой нашего класса.
Лейтенант достал из планшета букварь.
— Вот Сережин букварь, — сказал он и, рассказав, что Сережа тяжело ранен и находится в санчасти, спросил: — А ты разве не знал этого?
— Нет, мы скрывались от фашистов в лесу, — сказала мать Коли. — Только вернулись и узнали… — Она снова приложила конец платка к глазам.
— А вы их знали лично? — продолжал допытываться Сангинов.
— Да как же не знать… — ответила женщина.
И она рассказала лейтенанту, что появились они в селе прошлой зимой, оба бежали из фашистского плена. У одного была ампутирована рука, у другого обморожена левая ступня. Добраться до советских войск они были не в состоянии, да к тому же стояли сильные морозы, почти под сорок градусов. Не то что идти — дышать было трудно. Они настолько измучились, промерзли, что в полночь постучались в первую же избу.
Женщина впустила их, обогрела, накормила и потом, уже когда кричали вторые петухи, сказала:
— Здесь вам оставаться опасно. Вокруг немцы рыщут.
— Что же нам делать, Марья Васильевна? Идти дальше нет мочи… — В глазах у русоволосого была смертельная тоска.
Его друг сидел, опустив голову.
— Я сейчас сбегаю в одно место, поспрошаю, — ответила женщина. — Вы посидите тут тихонечко, может, и устроится.
Бойцы, ожидая ее, задремали на скамейке, обласканные теплом русской печи.
Вернулась хозяйка.
— Идемте. Отсюда вас к сестре. Тут недалеко, тоже у околицы.
— Верное место? — спросил безрукий.
— Вернее некуда. Сестра работает посудомойкой в немецкой столовой и стирает белье их офицерам.
Солдаты нахмурились.
— Не бойтесь, — сказала Марья Васильевна. — Не выдаст.
С трудом поднявшись, солдаты побрели следом за женщиной. Она провела их огородами к избе сестры, Евдокии Васильевны. Сестры помогли бойцам спуститься в подпол, приготовили постель — солому, покрытую дерюгой.
— Уж не обессудьте, — горько усмехнулась Евдокия Васильевна. — Начисто обобрали ироды, одну дерюгу и оставили.
Так остались Павел и Сабир жить у нее в подполье. Таясь от всех, она ухаживала за ними, как за родными, делилась с ними едой, которая часто состояла из двух-трех кусков черствого хлеба да нескольких вареных картофелин. Сабира беспокоила обмороженная нога, и Евдокия Васильевна раздобыла у немцев мазь и бинты, оказала ему посильную помощь.
Однажды в подпол спустился мальчуган, принесший чугунок с картошкой.
— Мама не может прийти, — сказал он. — Мне велела.
— Значит, ты и есть Сережа? — спросил Павел: Евдокия Васильевна рассказывала солдатам о сыне.
— Я, — ответил мальчик.
— Ты все у дяди пропадаешь? — вставил Сабир.
— Не. Когда мамка посылает только, тогда хожу. Он картошки нам немножко отсыпал.
— Девятый год, мать говорила, тебе?
— Восемь с половиной.
— В школу бы как раз ходить… — вздохнул Сабир.
— Читать-писать умеешь? — спросил Павел.
— Нет…
— Давай-ка учить его грамоте, Сабир, — предложил Павел. — Нам занятие, да и мальцу польза. Хочешь учиться, Сережа?
— Хочу, — кивнул мальчик. — У меня даже букварь есть.
— Букварь?! Откуда?
— Мама купила, когда собирала меня в школу… А тут война началась, мы спрятали его. Принести?
Сережа пропадал долго — видно, далеко запрятал букварь. Книга была аккуратно обернута, новенькая, сорок первого года издания.
— Мы с мамкой боялись, как бы кто не увидел, — сказал Сережа.
— Почему? — поинтересовался Павел.
— Если фашисты пронюхают, всех нас убьют.
— Будь спокоен, раз но пронюхали до сих пор, не пронюхают и теперь, — успокоил мальчугана Сабир.
С того дня Павел и Сабир начали заниматься с Сережей. Евдокия Васильевна, прослышав про это, сперва встревожилась, но потом привыкла. Сережины успехи в учебе доставляли ей радость. Однажды она сказала бойцам:
— Может, и племяшей моих поучите, Галю с Колей? Ровесники они с сыном моим…
Павел и Сабир согласились. Сказали только, что без учебников, тетрадей и письменных принадлежностей трудновато ребятам будет. А о том, что это может быть опасно, умолчали. Но Евдокия Васильевна сама сказала:
— Язык на замке держать племяши умеют, понимают, что к чему. Взрослые нынче дети, — и тяжело вздохнула.
Через неделю она принесла несколько общих тетрадей и две коробки цветных карандашей, которые ей удалось где-то раздобыть.
— А букварь мы сами сделаем, — сказал Сабир. — Были бы тетради…
Развернув перед собой Сережину книжку, он принялся при тусклом свете коптилки перерисовывать картинки в тетрадь. Там, где были печатные буквы, он выводил печатные, прописи — прописью. Рисунки он скопировал мастерски, получилось, как в настоящем букваре.
Вскоре подпольную советскую школу в селе стали посещать и соседские ребятишки. Учеников набралось пятнадцать, и каждому Сабир изготовил самодельный букварь.
— Школа у нас образцовая, все отличники и ударники, — говорил Павел. — Ни одного троечника.
Детишки и вправду учились с большой охотой, выполняли все задания. К избе Евдокии Васильевны пробирались тайком, по одному, но всегда к строго определенному часу. Павел и Сабир учили их не только грамоте, но и мужеству и любви к Родине, ненависти к врагам, говорили о том, что недалек день освобождения и полного разгрома фашизма, рассказывали о несгибаемой воле советских людей, о лагере военнопленных, из которого они бежали, не склонив голову перед врагами. Да они и сами олицетворяли собой волю и стойкость советских воинов…
Наступил ноябрь 1943 года. Фашисты вывесили приказ, запрещающий жителям села появляться на улицах без специального пропуска. Тот, кто нарушит приказ, будет расстрелян на месте. Оккупанты боялись приближающегося праздника — двадцать шестой годовщины Великой Октябрьской социалистической революции.
Занятия в школе пришлось прервать. Теперь один только Сережа проводил в подполе у своих учителей целые дни.
— Неужто так и будем сидеть сложа руки? — злился Павел. — Как мыши в подвале. Неужто ничего но придумаем, чтоб отметить праздник?
Сабир, машинально листавший самодельный букварь, вдруг воскликнул:
— Придумал!
— Что? — обернулись к нему Павел и Сережа.
Сабир показал на портрет Ленина:
— Я перерисую портрет Владимира Ильича Ленина несколько раз, а ты напишешь под ним поздравление с праздником Октября…
— Ну и что дальше?
— А дальше Сережа с товарищами ночью расклеит портреты по селу.
— Молодец, здорово придумал, дружище! — Павел хлопнул Сабира по плечу. — Это будет нашим подарком друзьям!
— И гостинцем посильнее бомб и гранат фашистам, — засмеялся Сабир.
В канун праздника несколько портретов Ленина были готовы. Поздно вечером друзья передали их Сереже и его брату Коле. С ними пошла и Галя.
— Только, глядите, осторожнее, не попадитесь, — напутствовал ребятишек Павел.
Ребята ушли.
— Надо бы нам самим пойти, да с нашими ранами все провалим, — добавил Сабир и вспомнил слова Евдокии Васильевны: «Взрослые нынче дети».
Евдокия Васильевна ничего не знала. На заре, спустившись в подпол с котелком постного борща, она пожаловалась, что Сережа не вернулся домой.
— Наверное, заночевал у Коли с Галей, — сказал Павел, скрывая охватившую его тревогу.
— Одна надежда… — вздохнула Евдокия Васильевна. — Неспокойно у меня на сердце, боюсь за него. Немцы чем-то встревожены, лютуют, ироды…
— Ничего, придет и наш праздник, — ответил Сабир.
— Ох, скорее бы!..
В это время на улице грохнули выстрелы.
— Это еще что за напасть! — всполошилась Евдокия Васильевна, кинувшись наверх.
Но стрельба сразу прекратилась. Воцарилась тишина. Павел и Сабир не находили себе места. Неужели что-нибудь случилось с ребятами? Не в них ли стреляли?
Время тянулось медленно, минута казалась часом. Наконец скрипнули над головой половицы, еще через мгновение в подпол спустился Сережа.
— Со щитом? — спросил Павел.
— Порядок! — радостно отозвался мальчик.
У бойцов отлегло от сердца.
— Все портреты расклеили, — возбужденно рассказывал Сережа. — Один даже на забор старосты, фашистского прихвостня. Прямо рядом с фрицевским приказом. Кто утром мимо пройдет — полюбуется.
— А немцы не заметили?
— Один часовой мельком увидел нас и пальнул, да мы мигом за избу и огородами — к тете Кате на печь.
— Молодцы!
— А еще новость, — перешел Сережа на шепот, — всем новостям… Тетя Катя сказала, что наши уже близко.
— Правда?! — разом воскликнули Павел и Сабир.
— Правда. Вчера и сегодня через село много немцев прошло на запад. Тетя Катя говорит, это наши их гонят.
— Наши, — улыбнулся Сабир.
— Значит, скоро опять будем заниматься? — спросил Сережа.
— Значит, скоро! — ответил Павел.
На этом Колина мать прервала свой рассказ.
— Больше я ничего не знаю. В тот вечер мы с Колей ушли в лес. Павел и Сабир уговаривали уйти в эти тревожные дни и Евдокию Васильевну с Сережей. Но они не решились оставить раненых, — сказала женщина.
Лейтенант Сафо Сангинов поблагодарил ее. Вскоре он узнал и продолжение истории.
Перед самым отступлением, обнаружив расклеенные портреты Ленина, гитлеровцы начали повальные обыски. Не пропустили они и избы Евдокии Васильевны, нашли подпол и схватили Павла и Сабира… К счастью, самой хозяйки и Сережи в тот момент не было дома.
Сережа видел, как фашисты поволокли бойцов в сарай, слышал, как орали на них, и потом послышались такие близкие голоса Павла и Сабира:
— Да здравствует Великий Октябрь!
— Да здравствует наша Родина!
Затем все стихло. Немцы ушли из сарая. Сережа тотчас кинулся туда, но, видно, поспешил: какой-то фашист оглянулся, увидел его, гаркнул вслед ему:
— Хальт! Хальт! — и выстрелил.
Сережа схватился за ногу, гитлеровец подбежал к нему и выстрелил второй раз.
Здесь, у сарая, и нашла его мать. Здесь увидели его лейтенант Сафо Сангинов, весь взвод, все жители села, сбежавшиеся на душераздирающий крик матери.
Сангинов продолжал расспросы, пытаясь узнать фамилии Павла и Сабира, откуда они родом, где служили, чем занимались до войны… Но был получен приказ, и лейтенант вместе со своими бойцами выступил из села, преследуя отступающих фашистов.
Перевод Н. Турской.
В кавалерийской части, сформированной в первые месяцы войны в столице нашей республики, служил человек по имени Очил и прозвищу Кузнец. Он был умелым воином, искусным наездником. Держался на своем горячем гнедом коне, точно слитый с ним, а саблей владел, говорили, как сказочный богатырь Рустам, и не было занятия, чтобы его не хвалили за это.
Кроме того, он славился умением хорошо подковать лошадь. Когда бы бойцы эскадрона ни обращались к нему, у него всегда находились подковы и он никому не отказывал, а вскоре и сам стал регулярно осматривать всех эскадронных коней и менять стершиеся подковы. Никто не знал, где он их берет. Удивлялись даже профессиональные кузнецы из полковой мастерской, которые часто простаивали без дела именно из-за того, что не хватало подков. Очил выручал и их.
Однополчане восторгались Очилом и в то же время ломали головы над его тайной. Сам Очил от прямого ответа уклонялся, говорил:
— Есть у меня интендант-снабженец, — и посмеивался в густые черные усы.
Но в один из вечеров все раскрылось.
В тот вечер у входа в место, где за высокой оградой располагалась наша часть, появился смуглый, крепко сбитый, приземистый паренек лет тринадцати-четырнадцати. На плече у него висел тяжелый хурджин.
— Кто такой? — спросил его часовой.
— Я Одил, младший брат красноармейца Очила, — ответил паренек.
— Как фамилия брата?
— Фазылов.
Часовой стал сверяться со списком, но тут появился старшина, он узнал Одила, сказал часовому:
— Это брат Очила Фазылова, бойца второго эскадрона, который подковывает нам коней, — и спросил мальчугана: — Что у тебя такое тяжелое-претяжелое в хурджине? Аж согнулся!..
Одил опустил хурджин к ногам, улыбнувшись, ответил:
— Военное снаряжение.
— Что еще за военное снаряжение? — прищурился старшина.
— Это военная тайна. Я не могу открыть ее, спросите у брата, — сказал Одил.
Старшина испытующе просверлил его взглядом, потом сам сходил за Очилом и в его присутствии велел открыть хурджин, обе сумы которого оказались набитыми подковами.
— Так-ак, — промолвил старшина, нахмурившись, и строгим тоном спросил: — Где ты набрал их?
— Сами наковали! — ответил Одил.
— Чего-чего? Сами? — изумился старшина. — Да под силу ли тебе это дело?
Одил сказал, потупившись:
— Дело-то, конечно, трудное, да ведь надо. Как говорит мой старший брат, это боевое задание. А боевое задание положено выполнять.
— Ишь ты! — только и покачал головой старшина.
Как выяснилось, Одил, выполняя поручение своего старшего брата, Очила, собрал нескольких друзей и вместе с ними наладил производство подков в домашней кузне, которая осталась братьям в наследство от отца. Ребята работали после уроков, и раз в неделю или в десять дней Одил приносил то, что успевали сделать за это время, Очилу.
Вся наша кавалерийская часть была взволнована этой историей. Мы восторгались Очилом и его юным братом, писали о них в письмах домой, своим младшим братьям, а кто — и маленьким сыновьям, желая, чтобы они росли такими, как юный кузнец Одил.
Кстати сказать, именно после этой истории за Очилом Фазыловым закрепилось прозвище Кузнец. А его брата мы стали называть сыном эскадрона. Командир нашей кавалерийской части полковник Смирнов вручил Одилу перед строем, как награду, витую плетку из настоящей кожи и с рукояткой, украшенной серебряной насечкой. Когда-то, в годы гражданской войны, будучи рядовым бойцом, он тоже получил ее в награду за храбрость, проявленную в боях с врагами революции.
— Пусть этот подарок напоминает тебе всегда о том, что наш советский народ непобедим потому, что он предан беззаветно своей любимой Родине, весь — от мала до велика, — сказал полковник Смирнов, обняв Одила.
Наши кони мчались в атаку, высекая копытами искры.
Перевод Л. Кандинова.
Машеньку мы увидели на фронтовой дороге. Худенькая, измученная, в ситцевом сарафанчике и разбитых туфельках, она одиноко брела в сторону Сталинграда. Был жаркий августовский день 1942 года. Гитлеровские захватчики рвались к городу на Волге, день и ночь забрасывали его бомбами, снарядами и минами. Небо над ним было закрыто густыми черными клубами дыма.
— Откуда ты идешь, Машенька? — спросил девочку командир нашей части, посадив ее рядом с собой в кабину и узнав, как звать.
— С хутора, где жила моя бабушка. Вчера гитлеры убили ее, а я смогла убежать, — сказала Машенька, зажав в кулаке кусок хлеба и сахар, которым мы ее одарили.
— А где папа и мама?
Машенька всхлипнула.
— Убило их бомбой на работе, на тракторном заводе, — проговорила она сквозь слезы, которые ручьями покатились по ее осунувшемуся, изнуренному лицу.
Больше мы ни о чем не расспрашивали. Командир приказал поставить девочку на довольствие как дочь нашего стрелкового полка.
— Потом, когда представится возможность, отправим ее в тыл, определим в детский дом, — сказал он.
Но возможности такой не было: наш полк с ходу был брошен в бой, отразил несколько фашистских атак и закрепился, держа оборону, на одном из участков Сталинградского фронта.
Бои шли каждый день, иногда и ночью. Наконец, выдохнувшись, фашисты окопались напротив и тоже, как и мы, стали готовиться к решающему сражению.
Машенька к тому времени освоилась с окопным бытом, солдатской жизнью и стала незаменимой помощницей нашим медицинским сестрам и кашеварам. Часто с тем или иным взводом она уходила в балку и вместе с бойцами тренировалась в стрельбе по мишеням из винтовки, пистолета и автомата. У нее оказались зоркие глаза и твердая рука. Научилась она и метать гранаты.
В один из дней командир нашего батальона получил приказ разведать вражеские позиции. Машенька в тот момент прибирала у него в блиндаже и, услышав приказ, сказала, что хорошо знает эти места и может пойти провожатой с нашими разведчиками.
— Еще чего не хватало! — сказал командир батальона.
— Честное пионерское, я знаю эти места, как свой дом, — повторила Машенька. — Сколько раз ходила тут к бабушке!..
— Нет, — отрезал командир. — Мала еще, не имеем права подвергать твою жизнь опасности.
— Мала? — обиделась Машенька. — Уже тринадцать минуло, скоро будет четырнадцать, и все мала? Я тоже хочу мстить фашистам за маму и папу, за свою бабушку.
— Не спорь с командиром, раз считаешь себя бойцом, — строго и наставительно произнес командир батальона; глаза, однако, смеялись.
Но через несколько дней ему пришлось-таки вспомнить Машенькины слова, так как разведчикам не удавалось перейти линию фронта. Командир вызвал девочку и попросил рассказать, каким путем она смогла бы провести наших бойцов в тыл к фашистам. Машенька объяснила, но стало ясно, что без провожатого можно заблудиться, и командир скрепя сердце решился отправить ее вместе с разведчиками.
— Да вы не бойтесь, все будет хорошо, — заверила его девочка.
И действительно, наши разведчики удачно проникли вместе с Машенькой в деревню Сухая Балка, добыли нужные сведения и даже привели двух «языков» — гитлеровских вояк, которые дополнили своими показаниями данные разведки.
С тех пор Машенька стала часто ходить с нашими бойцами в гитлеровский тыл, а потом — и одна и всегда успешно выполняла задания. Всякий раз, как она возвращалась, мы облегченно вздыхали и окружали ее тесным кругом, расспрашивая, что она видела и слышала. Мы стали называть ее сталинградкой. Так и обращались:
— Ну, милая сталинградка…
К сожалению, ей не пришлось дожить до победного завершения Сталинградской битвы. Однажды она пошла на разведку в деревню Ерзовка и, увы, не вернулась. Мы казнили себя за это и клялись вновь и вновь не знать пощады к жестокому и подлому врагу.
После освобождения Ерзовки жители села рассказали нам, что ее задержали немецкие часовые и привели в избу к своему офицеру. Фашисты, оказывается, давно искали человека, который провел бы их в тыл к нашим. Офицер топал ногами, кричал, что повесит Машеньку как партизанку и шпионку, избивал ее и тыкал горящим концом сигареты в лицо. Тогда Машенька пошла на хитрость: сказала, что ладно, проведет, лишь бы не били больше.
Следующая ночь выдалась темной, и Машенька повела гитлеровцев оврагами, которыми пришла. Офицер ни на шаг не отставал от нее. Но Машеньке все-таки удалось обмануть его. Завидев впереди копну сена, в которой спрятала, перед тем как идти в село, гранату, она шепнула офицеру:
— Ложитесь, тут надо ползком…
Фашисты залегли. Машенька поползла вперед. Она успела взять гранату и сказала гитлеровцам:
— Теперь вставайте, не бойтесь.
А едва те поднялись, Машенька выдернула из гранаты кольцо и метнула им под ноги. Взрывом убило четырех фашистов, в том числе и офицера, нескольких ранило. Но кто-то из гитлеровцев успел выпустить в отважную девочку автоматную очередь.
Своих фашисты наутро похоронили, а тело Машеньки оставили в овраге на съедение степным зверям. Но ночью кто-то из жителей села пробрался туда с риском для жизни и предал тело девочки земле. Холмика насыпать не стал, пометил лишь то место камнями.
Мы, однополчане Машеньки, перезахоронили ее в центре Ерзовки, на площади возле бывшего клуба, где до войны размещался и сельсовет. Говорю «бывшего» потому, что фашисты, удирая, взорвали здание.
На могиле, украсив ее цветами, мы поставили деревянный обелиск, на котором написали масляной краской:
«Вечная слава тебе, отважная сталинградка Машенька Мельникова!
Родилась 15 марта 1930 года. Пала смертью храбрых 21 октября 1943 года».
Трижды просалютовав оружейными залпами, мы пошли вперед, на запад, громя врага, и те, кому выпало счастье дойти до Берлина, вспомнили там наряду с другими павшими друзьями и имя Машеньки Мельниковой, написав ее имя на одной из колонн фашистского рейхстага.
Перевод Л. Кандинова.
Тетушка Холис проводила на фронт троих из пятерых сыновей. Мужа ее тоже мобилизовали — отправили в составе рабочего батальона на Урал. Хоть и была в те годы много моложе и крепче, да все равно, оставшись с двумя малыми детьми на руках, хлебнула лиха, даже теперь не могла вспоминать без горьких слез.
— Если бы не пришли на помощь школьники, не знаю, что и было бы, — говорит тетушка Холис.
И вправду тяжело было кормить и одевать двух пятилетних малышей-близнецов Хасана и Хусейна. Пособия, которое получала как мать фронтовиков, едва хватало на хлеб, который давали по карточкам. А тут еще вернулся муж, отморозив на Урале ноги, лежал в госпитале — не пойдешь же навещать с пустыми руками?!
Словом, не знала тетушка Холис, что делать и как быть. Устроилась на работу в артель, где шили для воинов белье и одеяла, но не с кем было оставлять дома детей и приходилось с собой их водить. Но какая это работа, если дети мешают? А как им тяжело вставать по утрам, еще в сумерках, особенно в промозглые зимние месяцы!..
Тетушка Холис уже подумывала уйти из артели и заняться каким-нибудь надомным трудом, однако, вернувшись как-то вечером с работы, увидела, что ее ждут четверо ребят-пионеров.
— Тетя, мы пришли из школы помочь вам, — сказал один из них, высокий, круглолицый Сайфи.
Тетушка Холис удивилась. Не зная, что сказать, она недоуменно уставилась на пионеров и лишь потом, некоторое время спустя вымолвила:
— Я не знаю… Я никого не просила о помощи… Кто вас послал?
— Никто, мы сами пришли, — объяснил круглолицый Сайфи. — Мы из отряда «Друзья Тимура», который организован в нашей школе помогать тем, кому надо.
— Какого Тимура? — не поняла тетушка Холис.
Тогда выступил вперед коренастый, широкоплечий Саид и сказал, что Тимур — это герой повести известного советского писателя Аркадия Гайдара «Тимур и его команда». Он организовал пионерский отряд, который помогал семьям бойцов Красной Армии. Тем самым ребята помогали и Родине, вносили свой вклад в укрепление ее могущества.
— Мы тоже хотим быть такими же патриотами и поэтому создали в школе отряд под названием «Друзья Тимура», будем оказывать нужную помощь семьям фронтовиков, — сказал Саид.
— Всякую, какая нужна матерям и женам фронтовиков, — добавил Сайфи.
— Большое вам спасибо за заботу, ребята, — растроганно произнесла тетушка Холис и расцеловала их всех. — Только не знаю, о чем вас попросить, родные мои.
— Тетечка, — сказала тут черноволосая кудрявая Хосият, — мы слышали, что вы хотите оставить артель.
— А что же мне делать, деточка, коль за малышами приглядеть некому?
— Вы работайте спокойно в своей артели, а за вашими малышами мы присмотрим, пока не вернетесь с работы, — сказала Хосият. — Если разрешите, мы и готовить будем.
— А еще, — добавил до сих пор молчавший маленький и худенький Куддус, — мы позаботимся и о вашем муже. Некоторые наши пионеры как раз пошли в госпиталь навестить раненых. У нас там тоже тимуровский пост. Будем дежурить по очереди.
Тетушка Холис до того растрогалась, что даже всплакнула. Слезы навернулись на глаза помимо ее воли.
— Да стать вашей тете жертвой за вас, — промолвила она. — Сто раз спасибо вам и вашим учителям! — добавила она и пригласила пионеров в дом.
Здесь они удивили ее еще больше, протянув небольшой сверток с подарками, — шерстяными джурабами для малышей Хасана и Хусейна, теплым шарфом-самовязом для их отца и сшитыми из толстой бумазейки рукавицами для нее самой, тетушки Холис.
Тетушка не знала, как благодарить «друзей Тимура».
— Позвольте, милые, считать вас всех своими детьми да стать мне жертвой за вас, — приговаривала она сквозь слезы радости.
«Друзья Тимура» стали ее самыми верными друзьями и преданными помощниками. И тетушка Холис, и ее муж дядя Камол, трое сыновей которых не вернулись с войны, до сих пор считают Сайфи, Саида и Куддуса своими сыновьями, а Хосият — дочерью, и их детей называют своими внуками, такими же родными, как дети Хасана и Хусейна.
В грозные военные дни в нашем городе были сотни и тысячи друзей Тимура, оставившие по себе добрую память в сердцах многих и многих сегодняшних стариков.
Люди моего поколения думают о них с неизменной любовью и гордостью.
Перевод Л. Кандинова.
Осень. Природа сменила свои краски, оделась в золотой наряд. А солнце все еще жжет очень сильно, люди продолжают прятаться от него. На бирюзовом небе медленно плывут небольшие облачка. Неизменные шапки ледников, которыми покрыты касающиеся неба вершины Гиссарского хребта, как зеркало, блестят под ослепительными лучами. Ниже, в плодородной долине, — желтые и серые холмики. Это хирманы обмолоченной соломы и стога сена. С западной стороны, между двумя такими холмами, белой лентой проходит дорога, скрывающаяся в предгорной роще. С восточной стороны к той же роще идет другая проезжая дорога. Она тянется через широкие хлопковые поля, поля «белого золота».
В тенистой роще, между горой и полем, белыми домиками рассыпался кишлак Чор-Дара. Люди, которые здесь живут, работают с утра до захода солнца на хлопковых полях и на уборке хлеба и возвращаются в кишлак, когда на небе появляется первая вечерняя звезда.
Быстрая речка несется с гор, стремительно разбиваясь о каменную глыбу. Сердясь и пенясь, она разделяет кишлак Чор-Дара на две части. И на обоих берегах ее стоят одинаковые маленькие квадратные домики, огороженные глинобитными стенами.
В центре кишлака, кроме здания школы, бани, красной чайханы, стоит еще большой дом с верхней террасой. Этот дом невольно обращает на себя внимание отделкой, величиной и необыкновенно красивым цветником. Когда-то дом принадлежал хозяину всех окрестных земель Олимбаю. Олимбай до 1920 года был крупным землевладельцем, и все население кишлака Чор-Дара батрачило на него. Теперь в одной половине дома находится правление колхоза, а в другой живет семидесятидвухлетняя Фазилат, мать Навруза, бывшего батрака Олимбая. Это ее окна выходят на красивый цветник, выращенный заботливой рукой.
В один из ясных осенних дней тетушка Фазилат, согнувшись и постукивая палкой, вышла из дома. Одета она была в яркий праздничный халат, на голове — белый шелковый платок, а в руке — что-то большое, завернутое в марлю.
Тетушка Фазилат шла спокойно, не спеша, как когда-то, в дни молодости, ходила по большим праздникам к соседям на туй.
Голос с верхней террасы задержал ее:
— Эй, тетушка, куда это вы собрались?
Тетушка Фазилат переложила палку в левую руку, а правой заслонила глаза от солнца. С трудом разглядев на террасе человека, ответила:
— На кладбище, сынок.
— Разве еще один год прошел? — удивленно спросил он.
— Да, сынок…
Старуха вышла со двора и, повернув направо, потихоньку пошла вдоль арыка в сторону холма. Возле старой чинары она присела отдохнуть. Шагах в двадцати от чинары была деревянная ограда, за ней небольшой зеленый могильный холмик, над которым возвышался мраморный обелиск.
Передохнув, старуха подошла к могиле и, оглядев ее, присела с краю. Губы ее задрожали, на ресницах показались слезы. Когда Фазилат воздела руки для молитвы, невдалеке послышались шаги. По дороге шли трое молодых солдат. Один таджик, двое других — русские. Увидев старуху, они остановились.
— Видно, молится… — произнес вполголоса один из русских.
— Наверное, тут похоронен кто-то из ее родственников, — откликнулся второй и, подойдя ближе, нагнулся к памятнику, прочел:
«Здесь покоится красноармеец Павел Матвеевич Игнатов. Год рождения 1900 — год смерти 1920».
— Могила русского бойца! Какое отношение имеет к ней эта женщина?
— Мать, что ты здесь делаешь? — спросил таджик.
— Чту память умершего, сынок, — ответила она.
Юноша-таджик перевел товарищам ответ старухи. Они попросили его узнать подробней, почему она здесь.
— Кем вам приходится Павел Игнатов, тетушка? — спросил таджик.
— Я назвала его Наджотом[16], — вздохнула старуха. — Он был моим названым сыном. Не жалея жизни, сражался за нас.
Взгляд старухи застыл на мраморе надгробия, и она продолжала:
— В который раз рассказываю об этом, дети! Не скрою и от вас эту историю, она — зеркало жизни.
Тетушка Фазилат села возле памятника и пригласила парней сесть рядом с ней. Прежде чем начать свой рассказ, она спросила, откуда они пришли. Молодой воин-таджик объяснил, что все они служат в одной части, которая недавно прибыла в окрестности этого кишлака. В свободное время они бродят по холмам, забрели вот и сюда.
— Хорошо, дорогие, дай бог вам здоровья и благополучия. Пусть руки ваши будут сильными, а меч острым! — начала старуха. — Послушайте внимательно то, что я вам расскажу и передайте своим товарищам. Пусть все узнают историю этого храбреца.
Когда наш притеснитель — эмир бежал от тех, кого угнетал, и прислал на нашу голову басмачей, хозяин наш Олимбай присоединился к ним. Я прислуживала у него в доме. Бай потребовал, чтобы мой восемнадцатилетний сын вступил в ряды басмачей. Но мой Навруз не согласился. Тогда проклятый бай заточил его в темницу. Целый месяц истязали его, но он был тверд.
Наконец и у нас над головой взошло солнце. Воины, такие же, как вы, прогнали из кишлака бая и басмачей. В тот же день моего бедного Навруза освободил вот этот самый боец, который спит теперь в могиле. Я не знала, как благодарить смелого воина, утешившего сердце матери, целовала ему руки. Тогда-то и назвала его Наджотом. Мой сын тоже обнимал своего спасителя. Красноармейца очень взволновала наша радость, моя благодарность, и он сказал: «Мы породнимся с твоим сыном, будем нареченными братьями».
Но недолго был мне утешением второй, названый сын мой. Несчастный не увидел долгой жизни, басмачи в тот же вечер убили его. Похоронили его здесь, и я обещала командиру, что, пока жива, буду приходить сюда, молиться за него, следить за могилой.
— А ваш сын где? — спросил молодой таджик.
— Мой Навруз погиб на войне с Гитлером.
Тетушка Фазилат дрожащими руками вынула из-за пазухи несколько бумажек. В одной из бумаг сообщалось о героической гибели Навруза под Сталинградом. Тут же было свидетельство о награждении его орденом Отечественной войны первой степени и последнее письмо Навруза.
Когда рассказ подошел к концу, тетушка Фазилат развернула белую марлю. В ней оказался яркий букет цветов, выращенных тетушкой Фазилат. Она положила цветы на могилу, потом наклонилась и поцеловала землю.
Трое советских воинов молча сняли пилотки и склонили головы перед могилой героя давно прошедшей битвы за свободу и счастье людей.
Осенний ветерок доносил до них запах лежащих на могиле цветов.
Перевод Н. Турской.
Почтальонша вошла во двор, нарочито громко хлопнув дверцей.
— Тетушка Муслима! О-ой, тетушка Муслима! — позвала она. — Вам письмо. Получите и радуйтесь!
— А?! — встрепенулась тетушка, едва заслышав голос, и выскочила из дома, впопыхах надев правую галошу на левую ногу, а левую — на правую. — От кого, милая? Хамдамджона?
— От кого же еще? — засмеялась почтальонша. Протягивая сложенное треугольником письмо без марки, она пошутила: — А может, вам пишет еще и какой-нибудь дядя?
Тетушка Муслима улыбнулась.
— Не-ет, милая, — протяжно, чуть нараспев произнесла она. — Мне два моих сына дороже ваших дядей, на которых намекаете. Пусть мои сыновья будут здоровы, я уж как-нибудь проживу под их крылом. Пусть они живут долго и счастливо, и не видеть мне их печалей-страданий!
— Я пошутила, — сконфузилась почтальонша. — Не обижайтесь, пожалуйста.
— Знаю, милая, знаю, что шутите. Неужто не понимаю? Пройдем лучше в дом, выпейте хоть пиалу чая. Вижу по вашему лицу, как вы устали. Отдохните немного, переведите дух. Пожалуйте, милая! — пригласила ее тетушка Муслима.
Но почтальонша, поблагодарив за сердечность, сказала, что у нее много работы и мало времени, и добавила:
— Да и как войти в дом-то в этаком наряде — грязных сапогах, замызганной одежде? Пока счистишь налипшую грязь, кончится день. А мне еще ребеночка кормить, — вздохнула она. — В другой раз посидим, дорогая тетушка. Спасибо. Специально приду поговорить. Соскучилась по доброй беседе.
Тетушка Муслима проводила ее за калитку, пригласила заходить, не стесняясь, и, когда почтальонша скрылась в соседнем переулке, стала выглядывать младшего сына Амона, которому вроде бы пора было возвращаться из школы. На дороге не было видно ни одного ученика.
«Наверно, учитель задержал», — подумала тетушка Муслима и вернулась в дом, прижимая письмо к груди.
Она не находила себе места, кружила по комнатам, словно в поисках чего-то крайне нужного, разглаживала письмо, целовала, всматривалась в строчки, выведенные рукой сына, сыночка, и казнила себя за то, что в свое время не училась грамоте — боялась злых языков, проклятий и угроз приверженцев старины, врагов новой жизни, не пошла, как большинство сверстниц, на женские курсы по ликвидации безграмотности. Теперь только тем и утешалась, что ее покойный муж Хайдар ничего не жалел для того, чтобы учились сыновья Хамдам и Амон. «Ваше дело — учиться», — говорил он ребятам; завещал это им и умирая. Его заботы и заветы не пропали даром. Старший сын Хамдам окончил десятилетку, пошел на военную службу и вот уже три года воюет с проклятыми гитлеровскими извергами, командует, как писал сам, расчетом противотанкового орудия. Радует хорошей учебой и младший сын Амон. Ему пошел пятнадцатый год, ходит в восьмой класс…
Нетерпеливо ждавшая тетушка Муслима сразу же услышала скрип калитки. Она метнулась к окошку, увидела Амона и побежала навстречу, зажав письмо в руке.
Амон, худой и жилистый, с большими глазами в длинных ресницах и пушистыми черными бровями, шел по выложенной битым кирпичом дорожке. Старенький портфель он нес, перекинув через плечо. Сапоги его, как у почтальонши, были в грязи: всю ночь шумел ливень, сельские улочки развезло.
— Ой, Амонджон, почему задержался? — спросила мать.
— Ничего не задержался, — ломающимся баском ответил Амон. — Как всегда, было шесть уроков.
— Шесть? — переспросила тетушка Муслима.
Отдавшись всеми мыслями письму, которое пришло с фронта от Хамдамджона, тетушка Муслима потеряла счет времени. Полчаса ожидания Амона показались ей чуть ли не целым днем. «Стара стала, сохнут мозги», — подумала она и в душе попросила у сына прощения за напрасный укор.
— Скорей, сынок, разувайся, входи в дом, от твоего брата письмо. Почитай-ка, что он пишет, здоров ли, цел ли?
— Когда пришло? — спросил Амон, сняв один сапог и поспешно скидывая второй.
Но что-то случилось, сапог будто приклеился к ноге.
— Ух, проклятый, снимайся же, — пробормотал Амон, красный от натуги, и, привалившись к косяку, начал стаскивать сапог руками.
— Недавно принесла Каромат, — ответила мать на его вопрос.
— Что пишет? — сказал Амон, забыв, что мать неграмотна.
— Да если бы я могла читать, как ты, разве ждала бы тебя столько? — Мать вздохнула.
Разделавшись наконец-то с сапогом, Амон побежал к рукомойнику, быстро ополоснул руки и, взяв у матери письмо, глянул на обратный адрес. Номер полевой почты был другой. «Перевели в новую часть», — подумал Амон и, разворачивая треугольник, сел на низенький подоконник, ближе к свету, и стал читать про себя.
— Э-э, ты вслух читай, я тоже сгораю от нетерпения, — сказала мать, опускаясь на ковер в ногах у сына. — Ну!..
«Моя любимая мамочка! — громко прочитал Амон. — Мой дорогой братишка! Шлю вам, мои родные, свой пламенный привет с западной государственной границы нашей Родины, где мы снова, спустя три года, водрузили наш славный красный флаг. Три года тому назад бешеные гитлеровские орды пересекли ее в этих местах, вероломно напав на нашу землю, и словно бы черные грозовые тучи затянули небо над нею, и слезы, тревоги и горе вошли в каждый дом. Но благородная ярость многонационального советского народа вскипела, как волна, и ураганным ветром разорвала тучи, погнала их назад, на запад. Теперь небо нашей Родины снова чистое, а земля ее свободна — мы изгнали фашистскую нечисть. Теперь наши орудия нацелены на гитлеровское логово, и предстоят новые тяжелые бои, чтобы разбить его до конца. Враг, надеясь вернуть утраченные позиции, дерется с яростью обреченного зверя, исступленно, как сумасшедший, бросается в атаку за атакой. Вот он снова открыл огонь из минометов и пушек, снова пытается бомбить. Очевидно, скоро пойдет в очередную, сегодня уже девятую контратаку, и придется мне заканчивать это письмо после боя. Многое хочется написать, о многом расспросить, да не дает проклятый враг. Вот и команда: «Все к орудиям!» Бегу к своей пушке…»
Прочитав эти последние слова, Амон вдруг умолк. Но его глаза не отрывались от письма. Он стал бормотать что-то себе под нос, и мать, как ни напрягала слух, не могла разобрать ни слова и раздраженно сказала:
— Да читай же погромче, ничего не слышу!
— Тут по-русски написано, — ответил Амон, не поднимая глаз.
— Ну и что ж, что по-русски? Все равно читай. Хоть и не пойму, да будто голос услышу родного. Читай!
— Сейчас. Разберу, потом, — промолвил Амон, и голос его предательски дрогнул.
Мать всполошилась:
— Что? Что там? Не тяни ты душу!
— Не знаю, трудно читать…
— Ну скорей разбирай!..
Разобрать было и вправду трудно, потому что дальше письмо писалось другой рукой, мелкими, тесно лепившимися друг к другу буквами. Как выяснилось из приписки в самом конце, продолжила его по просьбе Хамдама медсестра санитарной части гвардейского артиллерийского полка Оксана Шевчук. Под диктовку она написала:
«Братишка мой, дорогой Амон! Когда дойдешь до этого места, придумай что-нибудь для мамы, чтобы не узнала этого. Пришлось мне оборвать письмо на середине, так как мы с товарищами отражали девятую за день контратаку фашистов. Бой был тяжелым. Из моего расчета одного бойца убило, троих тяжело ранило, в том числе и меня. Осколки и пули угодили в голову, ноги и руки, не могу шевелиться. Если выживу, непременно свидимся, а иначе — поминай своего старшего брата, который так любит тебя, добром и знай, что он был верен солдатской присяге и долгу до последнего дыхания, им можно гордиться. Береги нашу маму!
Горячо обнимаю тебя и крепко-крепко целую,
Слезы застлали глаза Амона. Мать, не сводившая с него взора, разом изменилась в лице. К горлу ее подкатил горячий комок, во рту пересохло, на лбу выступила испарина.
— Что случилось? — произнесла она, с трудом ворочая языком.
— Брата ра…ранило, — вымолвил Амон, запнувшись, и одна за другой закапали на письмо слезинки.
Тетушка Муслима тоже не сдержалась, всхлипнула, схватившись рукой за сердце.
— Живой? — с надеждой спросила она осевшим голосом.
Амон кивнул головой.
Охваченные печалью, мать и сын прижались друг к другу, по щекам их катились слезы.
В это время на солнце наплыла огромная темная туча, и все вокруг померкло, по крышам и оконным стеклам забарабанили крупные капли холодного осеннего дождя.
Тетушка Муслима смотрела в окно, и казалось ей, что потемнело не на дворе, а у нее в глазах.
Но вот солнце прорвало темную завесу, и его лучик упал на голову Амона. Сумерки стали рассеиваться вместе с тучей, земля вновь озарилась ярким светом.
— Ох! — вырвался из груди тетушки Муслимы тяжкий вздох, который словно бы облегчил сердце. Утирая слезы, она сказала: — Ладно, сынок, нехорошо оплакивать живого. Пусть ранен, искалечен, главное, что жив. Жив ведь?
— Жив.
— Значит, повезло. Это счастье. Сядь, Амонджон, ответь брату, поддержи его дух. Ему очень нужно сейчас ласковое слово.
Амон пересел с подоконника за письменный стол, который своими руками смастерил отец еще в ту далекую пору, когда Хамдам пошел в школу, и начал ответное письмо такими словами:
«Привет от верного младшего брата славному, храброму и стойкому старшему брату!»
Но письмо это не дошло до Хамдама.
Дней десять спустя на имя Амона пришел толстый серый конверт, в котором оказалось большое письмо — почти на десяти листах, исписанных с двух сторон, от командира гвардейского артиллерийского полка, где служил командиром противотанкового орудийного расчета Хамдам. Письмо было посвящено описанию подвига, совершенного, как подчеркивалось, «отважным сыном нашей Советской Родины, героем Хамдамом Хайдаровым».
«Был один из хмурых октябрьских дней, — писал командир. — Дул пронизывающий ветер, сыпал мелкий дождик, то и дело переходивший в мокрый снег. Наши войска безостановочно гнали гитлеровских захватчиков и вышли на один из участков западной границы СССР. Среди бойцов, изгонявших врага с последних метров нашей священной земли, был и ваш брат, гвардии старший сержант, наш боевой друг и товарищ Хамдам Хайдаров.
Когда мы вышли на границу, Хамдам Хайдаров, как и весь полк, поклялся, что будет бить гитлеровцев с еще большей энергией, будет рваться вперед, не жалея сил и не щадя жизни, чтобы только приблизить грядущий день великой Победы. Все бойцы с честью сдержали клятву. В тот день фашисты двенадцать раз бросались в контратаку, однако добиться поставленной цели не смогли. Мы разбили их и пошли дальше на запад, вступили на территорию проклятых фашистов.
Особенно жестокой была, как теперь вспоминается, девятая контратака гитлеровцев. Десятки танков и самоходных орудий бросили они на наши рубежи. Мы перекрывали им дорогу заградительным огнем. Но они не считались с потерями, лезли напролом. В разгар сражения Хамдам Хайдаров получил приказ переменить позицию — занять со своим орудием место на возвышенности, что примыкала к нашему правому флангу, и с помощью радиотелефона корректировать огонь полковых батарей, а если противник попрет и на эту возвышенность, то принять бой, удерживать ее до тех пор, пока подойдет подмога.
— Задача ясна, товарищ гвардии майор, — сказал Хамдам Хайдаров. — Разрешите выполнять?
— Выполняйте, — ответил майор. — Желаю удачи, — и крепко пожал на прощание руку Хайдарова, одного из самых отважных своих бойцов.
Хайдаров занял указанную ему позицию и вскоре стал сообщать командирам батарей точные данные для прицельной стрельбы. Эффективность нашего огня разом возросла. За каких-то тридцать — сорок минут мы подбили с десяток фашистских «тигров» и «пантер» — так устрашающе окрестили гитлеровцы свои тяжелые танки и самоходные орудия, которые теперь либо горели, либо пятились назад, не выдержав нашего заградительного огня.
Предпринимая обходный маневр, пять «тигров» ринулись на позицию Хамдама Хайдарова. Два танка перли в лоб, один обходил холм слева, два других справа. Этих последних расчет Хамдама вывел из строя первыми же меткими выстрелами. Холм окутался пылью и дымом. Фашистские танки, будто ныряя, как корабли в ураганный шторм, то появлялись, то исчезали из глаз. Выпущенные ими снаряды взорвались возле пушки Хамдама, и один из его товарищей — наводчик Петр Степанов был убит, двое тяжело ранены. Вышло из строя орудие. Остались только Хамдам и связист Александр Кузин, который находился в окопчике на склоне холма. Хамдам не растерялся, приказал Кузину вызвать огонь наших батарей к подножию холма, высчитал и назвал координаты. Телефонист передал их.
Все вокруг сотрясалось от мощных взрывов, казалось, раскололись земля и небо — такой силы открыли мы огонь, выручая товарищей. Но один танк все-таки стал карабкаться по пологому склону, надвигаясь на окоп, в котором укрывались связист и Хамдам, всей своей многотонной стальной махиной. Сквозь пыль и дым Хамдам разглядел, что прорываются еще пять или шесть гитлеровских чудовищ, и крикнул телефонисту в ухо:
— Саша, вызывай огонь на себя!
Телефонист быстро взглянул на него и произнес в трубку дрогнувшим на миг голосом:
— Огонь на себя…
— Громче, Саша, громче! Вызываем огонь на себя! Квадрат шесть тридцать шесть! Шесть тридцать шесть! Огонь на нас!
Телефонист повторял за Хамдамом, и едва только прокричал в трубку последние слова, как Хамдам вдруг вздрогнул и упал, будто подкошенный. Телефонист вскрикнул, метнулся к нему.
— Связь, Саша, держи связь, — преодолевая боль, вымолвил Хамдам. — Квадрат шесть тридцать шесть…
Снова вздрогнула земля от мощных взрывов. Это ударили наши орудия. Но Хамдам уже не услышал их, он потерял сознание. Телефонист Александр Кузин, склонившись над ним, торопливо перевязывал ему раны и приговаривал:
— Сержант, очнись… Очнись, сержант… Подбили и этот танк… еще один… Посмотри, сержант, горят, как сухая солома…
Однако Хамдам молчал, залитый кровью.
Геройский подвиг нашего славного боевого товарища Хамдама Хайдарова сыграл решающую роль в отражении атаки противника и помог нанести ему значительный урон в живой силе и технике. Хамдам не пощадил своей жизни. Мне, как командиру его гвардейского полка, горько сообщать вам, что через сутки он скончался от тяжелых ран, спасти, к сожалению, его не удалось. Мы все очень переживаем эту утрату и всем сердцем разделяем вашу скорбь. Примите, уважаемая мать Хамдама Хайдарова, и ты, его братишка Амон, наши глубокие соболезнования.
В заключение сообщаю, что приказом командующего за мужество и отвагу, проявленную в боях с немецко-фашистскими захватчиками, гвардии старший сержант Хамдам Хайдаров награжден орденом Отечественной войны первой степени и имя его навечно занесено в списки личного состава нашего гвардейского артиллерийского полка. Отныне оно бессмертно!»
Это письмо, пронизанное искренним восхищением Хамдамом и сочувствием к ним, произвело на Амона огромное впечатление. Ему казалось, что в эти минуты рядом с ним стоит мужественный и ласковый человек богатырского роста, утирает ему слезы и мягким, проникновенным голосом наставляет:
— Будь достойным светлой памяти брата, стань, подобно ему, верным сыном Отчизны…
Да, в своих письмах, адресованных на фронт брату, Амон не раз писал, что мечтает поскорее окончить школу и пойти, как пошел Хамдам, добровольцем в армию и тоже стать артиллеристом.
Теперь, прочитав рассказ командира полка о последнем бое Хамдама, Амон твердо решил, что не изменит мечте, претворит ее в жизнь, добьется права служить в том же полку, в котором служил старший брат.
— Эх, было бы мне сейчас восемнадцать или даже семнадцать лет, — сказал он матери, крепко обняв ее.
Прошло почти два с половиной года. Стояла весна. После короткой утренней грозы молодая листва на деревьях засияла своей первозданной красой. Вдоль полноводных ручьев, на холмах и пригорках расстилалась, сверкая серебром, шелковистая трава-мурава, а на зеленых склонах ближних и дальних гор ярко пламенели алые тюльпаны. В нежно-голубом небе не спеша плыли белые облака, похожие на хлопковые хирманы. Слух ласкали птичьи голоса — чириканье воробьев, щебетание ласточек, пение жаворонков; птицы весело и звонко строили гнезда. Как прекрасна была эта весна, вторая мирная весна после войны!..
Тетушка Муслима ехала в легковой машине с открытым брезентовым верхом в сопровождении миловидной женщины средних лет и молодого симпатичного офицера. Она ехала в ту самую гвардейскую артиллерийскую часть, под знаменем которой сражался Хамдам Хайдаров и которая после разгрома фашистской Германии была передислоцирована в наш южный край. Эта гвардейская часть была теперь крепко связана с боевой жизнью и светлой памятью ее старшего сына Хамдама. Вот уже несколько месяцев там исполнял свой патриотический долг ее второй сын Амон.
Проехали уже добрую часть пути, а тетушка Муслима так и не проронила ни слова. Спутнице ее, как видно, надоело долгое молчание, и она решилась нарушить его.
— Чего это вы все молчите, тетушка? — спросила она.
Тетушка Муслима посмотрела на спутницу.
— Ох, простите уж меня, старую! Залюбовалась красотой вокруг, забылась.
— Опьянели от весеннего воздуха? — пошутила, тихо засмеявшись, женщина.
— Долгой жизни вам, раис[17], с вами не соскучишься! — весело ответила тетушка Муслима. — Вечно шутите, и когда в почтальоншах ходили, и теперь, как раисом стали.
— Э, тетушка, как стала председателем сельсовета, все хочу научиться ходить с важным видом да говорить громовым голосом, как некоторые, — не получается. Кажется…
— И не получится! — убежденно произнесла, перебивая ее, тетушка Муслима. — Не к лицу вам ходить надутой. Ваше лицо красит улыбка. Недаром же у нас говорят, что избрали раисом красавицу розу. Вы, говорят, и своим видом, особенно улыбкой, и своим обхожденьем дарите людям радость.
— Скажете тоже, — сконфузилась женщина.
— Да нет уж, не скромничайте, сестричка, люди правы, — улыбнулась тетушка Муслима. — Возьмите, к примеру, меня. Всякий раз, как перемолвлюсь с вами словечком, словно открывается сердце и легче становится на душе.
Женщине было приятно, конечно, слышать такое, но виду она не подавала. Действительно, всегда улыбчивая, общительная и жизнерадостная, острая на язык, из тех, кто, как говорится, в карман за словом не лезет, на этот раз она проявила сдержанность. Ее звали Каромат Каримова. Всю войну, оставшись с грудным ребеночком на руках, она находила в себе силы и работать почтальоншей, и учиться в вечерней школе для взрослых. В конце победного сорок пятого года, уже после окончания школы, ее избрали председателем сельсовета, и люди вправду не могли нарадоваться ее характеру и тому, как горячо и умело повела она дело. Тетушка Муслима искренне высказала все, что думают и чувствуют жители кишлака.
— Оставьте, пожалуйста, эти разговоры, лучше о себе скажите что-либо, — перевела Каромат разговор.
— А что мне сказать о себе, коль я простая, обыкновенная старуха? — развела тетушка Муслима руками.
— Э, нет, теперь ваш авторитет выше, чем у всех раисов, — возразила Каромат.
— Как это так? Почему?
— Да вот хотя бы потому, что специально за вами прислали машину, а на руках у вас — приглашение, подписанное самим Председателем Президиума Верховного Совета республики и командиром части, генералом.
Тетушка Муслима вздохнула и после недолгого молчания сказала:
— Все это уважение и почет Хамдамджону…
В глазах ее, вокруг которых собрались морщинки, заблестели слезы. Каромат тут же принялась утешать:
— Не печальтесь, милая тетя. Конечно, с утратой не примириться, я понимаю. Но надо гордиться тем, что вы мать такого сына, имя которого вовек не забудется.
— Да, сам ушел, а имя его осталось, — сдерживая слезы, промолвила тетушка Муслима. — Иной раз думаю, что он где-то живой…
— Не где-то — в памяти людской! — горячо произнесла Каромат.
Она хотела сказать что-то еще, но тут машина, катившая уже по городским улицам, остановилась перед большими зелеными железными воротами и засигналила. Ворота тут же отворились.
— Вроде бы приехали? — спросила тетушка Муслима.
— Кажется, — ответила Каромат, с любопытством оглядываясь по сторонам.
Машина, миновав ворота, покатила по тополиной аллее и в конце ее остановилась у крыльца белого приземистого домика. Молодой офицер, сидевший рядом с шофером, выскочил из машины и, открыв заднюю дверцу, сказал:
— Пожалуйста, прибыли!
Тетушка Муслима и Каромат, ступив на землю, огляделись. Домики вокруг были похожи один на другой, все чисто выбеленные, сверкающие вымытыми стеклами. Между ними зеленели цветочные клумбы, а вдоль дорожек виднелись щиты с плакатами, транспарантами, фотографиями и рисунками.
— Амонджон тоже, наверное, здесь, да, раис? — сказала тетушка Муслима.
— Здесь, наверное.
— А не видать что-то, а?
— Должно быть, не знает, что мы уже тут, — сказала Каромат, озираясь. — Выскочит сейчас откуда-нибудь.
Но не Амонджон, а еще один офицер появился перед женщинами, в ремнях, с пистолетом в кобуре на левом боку и с красной повязкой на правой руке. Он представился дежурным по части и, сообщив, что торжественное построение уже началось, пригласил следовать за ним на учебный плац.
— Вас уже ждут, дорогие товарищи, — прибавил он, сверкнув белозубой улыбкой.
Плац (а тетушка Муслима и Каромат впервые услышали это слово, не зная, естественно, что оно означает) оказался просторной площадью, на большей части которой выстроились ровными рядами воины. Впереди строя, у самой трибуны, обитой кумачом, круглолицый, широкоплечий солдат держал алое бархатное знамя с золотыми кистями и бахромой. Рядом с ним, по обе стороны, стояли двое других солдат — с обнаженными саблями.
Тетушка Муслима и Каромат прошли вслед за дежурным к трибуне, и тут им навстречу шагнул генерал — высокий богатырь с голубыми лучистыми глазами. Вся грудь его была в орденах и медалях. Вскинув правую руку к виску, он назвался, и тетушка Муслима, услышав слово «генерал», немного оробела. Да и Каромат тоже.
— Ассалому алейкум, — чуть слышно прошептали они генералу в ответ.
Он наклонился, взял руку тетушки Муслимы в свою и поцеловал ее, а потом крепко пожал руку Каромат и представил женщин худощавому смуглому мужчине в сером костюме в полоску и галстуке. Это был член правительства республики.
— Я счастлив познакомиться с вами, — сказал он тетушке Муслиме.
Женщины поднялись вместе со всем начальством на трибуну. Горны протрубили сигнал «Слушайте все!».
— Товарищи солдаты, сержанты и офицеры дважды орденоносного гвардейского артиллерийского полка! — начал речь генерал своим громовым голосом. — Сегодня у всех нас большой, торжественный и радостный праздник. В соответствии с Указом Президиума Верховного Совета СССР на боевом знамени нашего подразделения, под которым славные артиллеристы громили в годы Великой Отечественной войны немецко-фашистских захватчиков, с честью пронеся его от берегов Волги до самого Берлина, появится третья награда — орден Боевого Красного Знамени. Под этим святым стягом не щадили жизни во имя свободы и счастья нашей Советской Отчизны немало отважных героев. Они показывали образцы патриотизма и интернационализма, совершали беспримерные подвиги, демонстрируя истинную верность идеалам коммунизма. Это были люди, о которых поэт сказал, что они своей жизнью и горем своих матерей платили за бессмертие нашего народа. Среди них — и наш прославленный воин, гвардии старший сержант Хамдам Хайдаров, подвиг которого вписан в историю полка золотыми буквами.
Сказав это, генерал повернулся к тетушке Муслиме и представил ее воинам, замершим в торжественном строю. Более тысячи глаз ощутила тетушка на себе, и от радостного волнения ее морщинистые щеки словно бы разгладились и зарделись. Она хотела что-то сказать, да не смогла.
— Мы низко кланяемся матери героя, — произнес генерал и, сняв фуражку, склонил свою большую седую голову перед тетушкой Муслимой.
Когда генерал закончил свою речь, к микрофону подошел член правительства республики и огласил Указ Президиума Верховного Совета СССР. Над плацем к небу трижды взметнулось могучее раскатистое «ура». Член правительства, сойдя с трибуны, направился к знамени. Музыка грянула марш. Знаменосец наклонил древко, и через несколько минут в углу алого полотнища засиял третий орден. Генерал тут же опустился на колено, медленно и торжественно поднес к губам край алого бархатного стяга. Затем ту же процедуру проделал командир полка.
— Видите, тетя, какое бесценное и святое это знамя, — сказала взволнованная Каромат.
— Вижу, сестра, вижу, — отозвалась тетушка Муслима, не сводя глаз с геройского знамени, и горделиво прибавила: — А не скажете, святой флаг в руках моего Амонджона?
Каромат, немного подумав, промолвила:
— Младший брат сменил старшего…
— Да, сестра, с того дня, как вы принесли последнее письмо от его старшего брата, Амонджон только и мечтал пойти в армию, — сказала тетушка Муслима и, увидев, что член правительства республики вновь подошел к микрофону, умолкла.
Член правительства несколько раз кашлянул в кулак, отпил из стакана глоток воды и произнес тихим, глухим голосом:
— Товарищи! Мне выпала честь вручить от имени Президиума Верховного Совета СССР на вечное хранение орден Отечественной войны первой степени, которым за мужество и отвагу, проявленные в боях за свободу и независимость нашей Родины, был посмертно награжден ваш славный однополчанин Хамдам Хайдаров, его матери, товарищу Муслиме Хайдаровой.
Тетушка Муслима, засмущавшись, бочком придвинулась к оратору и под звуки музыки, бурные аплодисменты и крики «ура» почтительно, двумя руками приняла орден и прильнула к нему губами.
— Скажите что-нибудь, — шепнула ей Каромат.
— Да что сказать-то из того, что хочу? Слов на сердце много, какое выбрать?
— Все равно, говорите.
Тетушка Муслима посмотрела на генерала и члена правительства республики, обежала глазами строй воинов, вздохнула и сказала в поднесенный к ней микрофон:
— Пусть никогда больше не будет войны! Пусть матери спокойно растят детей, а дети радуются жизни и становятся достойными людьми! Пусть всегда будет мир на земле!..
А потом состоялся парад, по плацу стройными колоннами, твердо печатая шаг, прошли воины части, и едва только миновали трибуну музыканты, как у ступенек появился смуглый парень, которому очень шла военная форма.
— Ой, радость моя! — воскликнула тетушка Муслима и бросилась обнимать юношу.
Это был ее сын Амонджон Хайдаров.
До позднего вечера гостили тетушка Муслима и Каромат Каримова у Амона и его боевых друзей. Они побывали в казарме, где в ряду солдатских коек стояла и аккуратно заправленная — не отличить от других — койка старшего сержанта Хамдама Хайдарова, над нею висел его портрет. По просьбе воинов тетушка Муслима рассказала о школьных годах старшего сына.
— Он любил учиться и трудиться, много читал, не чурался никакой работы. Был заботливым и ласковым… в общем, похожим на вас. Да-да, мои милые, я смотрю на вас и в каждом узнаю черты сына, — сказала тетушка Муслима, заключая рассказ.
— Всех их можете назвать своими сыновьями, — произнесла Каромат.
— Конечно, конечно, — закивала головой тетушка Муслима. — Все мои сыновья. С радостью называю вас так, мои милые. С радостью! — воскликнула она и, глянув в окно, спросила Каромат: — Не засиделись мы, раис, а? Отрываем, наверно, от дел?
— Да, пора ехать, — сказала Каромат.
Едва они вышли из казармы, как прозвучала команда становиться на вечернюю поверку. Солдаты быстро построились. Амон горячо обнял мать, расцеловался с нею и, попрощавшись с Каромат, побежал в строй.
К гостям подошел дежурный по части, спросил:
— Вы собираетесь ехать?
— Да, уже поздно, — ответила Каромат.
Дежурный повел их к штабному зданию, у подъезда которого ждала машина. Не успели они дойти, как вдруг прозвучало имя Хамдама — кто-то зычно выкрикнул:
— Гвардии старший сержант Хамдам Хайдаров!
— Хамдам Хайдаров? — вздрогнула тетушка Муслима и остановилась, но тут другой голос, такой же громкий, что и первый, четко произнес:
— Гвардии старший сержант Хамдам Хайдаров пал смертью храбрых в борьбе за свободу и независимость нашей Советской Родины.
Тут же зычный голос назвал второго сына тетушки Муслимы:
— Ефрейтор Амон Хайдаров!
— Я! — услышала тетушка Муслима Амона.
— За отличное выполнение заданий командования объявляю вам благодарность! — прозвучало на плацу.
— Служу Советскому Союзу! — звонко ответил Амон.
Тетушка Муслима улыбнулась.
— Служи, сынок, честно служи! — прошептала она, гордая младшим сыном, который был под стать старшему брату.
Перевод Л. Кандинова.