Олег Дриманович Солнцедар

ЧАСТЬ I

ГЛАВА ПЕРВАЯ. Номер 22

Изначально всё, кроме его девственности, было липой: удостоверение мичмана, флотская форма, путёвка… В самолёте, катая языком леденец «Взлётный», он даже слышал упреки совести: хапанул чей-то отпуск.

Через два часа леденцы кончились, он сошел с трапа в сочинскую духовку, и будоражащие запахи субтропиков смыли все угрызения: в конце концов, ему девятнадцать, он впервые на море и почему бы той фигуристой брюнетке не стать его первой?

Она красиво курила у автомата «Газвода», приглаживая то непослушные волосы, то расшалившуюся на ветру юбочку, а он так и не решился.

Шоссе из аэропорта вдоль береговой кромки… Пляжи — галька, и горы — не горы, цепочка холмов, покрытых буйными зарослями, в которых утопали помпезные советские здравницы. Лишь, на острие берегового серпа клином в небо целился Ахун — одинокий титан среди пригорков-пигмеев. Пролетели хлипкий мостик над желтой, скатывающейся к морю селевой речушкой. Мелькающие указатели населённых пунктов всю дорогу ладили сводящую язык рифму: Кудепста, Хоста, Мацеста. Водитель-армянин забавно правил своей «копейкой», сведя колени, пританцовывая на педалях, словно ему приспичило по малой нужде. Машина дернулась, встала.

Опять Хоста?

По ошибке или с умыслом накрутить счётчик, автомобиль сделал лишнюю петлю, за камуфляжем новых впечатлений не замеченную. Армянин поднырнул к его окошку, тыча пальцем в вершину очередного холма. Белый фронтон над колоннадой, от которой сюда, вниз, сбегали две внушительные мраморно-снежные лестницы.

— Звиза.

— Звезда?

— Ээ, ара…

Легенду он помнил, но всё равно волновался, ожидая разоблачительных вопросов: с какого парохода, в каких бывал морях? Напрасно: лишь умиление в лучистых глазах заведующей — грузной дамы с круглившейся на крыле носа родинкой: до чего молоденький мичман. Пролистала его липу. Кивком сверилась с книгой заявок. Улыбнулась радушно: ждали вас, ждали. Оформила карточку отпускника. Бегло — об оздоровительной программе, опасностях, которые могут подстерегать неопытного курортника. С суровинкой в голосе — о недопустимости возлияний:

— На отдыхе офицер — тем более офицер.

Он разглядывал грозные памятки на стене за её спиной: «Спасение на водах», «Об опасности солнечного удара», «О вреде случайных половых связей», размышляя, что мичман вроде как недоофицер — удобный зазор.

— Контингент у нас смешанный: общевойсковики, десантники, танкисты. Вам повезло, подселяю к своим — моряки-североморцы, подводники. Ребята только из автономного плавания.

Гранитноскулые лица, в зубах ленточки бескозырок — в его воображении на подводников почему-то легла дейнекинская «Оборона Севастополя».

Тут-то и снимут мою шелуху, им мозги не запудришь.

— Ну что, идёмте номер смотреть да селиться?

Он неуверенно кивнул. Заведующая поправила сиреневый шалашик на голове, повела наверх, щебеча, будто старая механическая птица. Ступни скользили на толстом ворсе ковровой дорожки, он слушал заученную песнь о лучшей военной здравнице на Черноморском побережье.

— Санаторий был спроектирован известным архитектором Мержановым. На Парижской выставке в 37-м году проект даже гран-при получил. Наверняка отличник боевой и политической? Случайные люди к нам не попадают.

Дураковато улыбаясь, он поправлял на плече свой баул, тоскливо глядел в тихий сумрак лестничного пролета, размышляя, что есть ещё секунды сбежать отсюда, рвануть вниз, поймать машину и — в аэропорт. Маршем ниже — промельк светлых волос, спелый клин выреза на белом халате. Сквозь косую тень — влажный трепет живых карих глаз. Голос впереди превратился в отлетающее эхо.

Девушка опустила взгляд, шагнула под лестничный марш.

Собрав остатки смелости, он прибавил ходу.

Номер 22. Предупредительный стук в дверь. Тишина. Не дожидаясь ответа, заведующая повернула ручку, и в нос ударил тяжёлый табачно-винный дух. Белый халат решительно двинулся внутрь. Войдя следом, он осторожно глянул поверх её плеча. Черные, как нерпы североморцы разметались на узбекском ковре; утренние лучи торжественно звенели на разбросанных бутылках, рубили в злую полоску фиолетовые казенные трусы подводников. И тут, в неловкой тишине, он впервые услышал, что такое цикады. Сумасшедший сухой треск массированной перестрелки вместе с разгорающимся пеклом нового дня вваливался в распахнутое окно. Горячий бой шел где-то там, внизу, а здесь поверженные герои, удержав рубеж, истекали винными бухарскими узорами.

— Ну вот, такой примерно номер…

На тумбочке, у койки слева, он с удивлением прочёл ватманскую бирку: «Мичман Растёбин Н.К.»

Подарок

Не то чтобы Никите не понравилась эта авантюра с путевкой — думал, шутит отец. Особенно когда завертелся маскарад для фото, прямо дурной праздник Нептуна.

— С чего вдруг мичман? — спрашивал он, с опаской влезая в чёрный, как нефть, мореманский китель, — ладно бы прапорщик…

— Гляди, как сидит, — не слушал его отец, — гроза, чёрная смерть! Эх, люблю морскую…

Увидев себя в пахнущем типографией фальшивом документе, Никита совсем сник: цыплячья шея провалившего экзамены абитуриента, жидкий неубедительный пушок над губой…

Что отец задумал? Меня раскусят, пропустят сквозь строй шпицрутенов, приговорят к пожизненной чистке корабельного гальюна!

Экзамены в то лето Никита Растебин и вправду провалил. «МГИМО, МГИМО…» — без тошноты престижную аббревиатуру слышать уже не получалось. Французский с репетитором по пятницам, и тот стал не в радость. Генерал-майор гнул своё, будущее сына было решено: пять лет института, потом военный атташе, место ждало. От Никиты требовалась ерунда, малость — сдать вступительные на завалящие четверки. Тройка по истории все перечеркнула, до проходного балла не хватило совсем чуть-чуть.

— Я с тебя не слезу, сын. Не хочешь по-хорошему, будешь вечным абитуриентом.

А сын сам не знал, чего хотел от этой взрослой, застигнувшей врасплох жизни. В семнадцать она выскочила перед носом и приставила нож к горлу: здесь и сейчас, не сходя с места, ты должен выбрать свой путь, свою судьбу.

Их кочевание по гарнизонам окончилось два года назад. Группа войск в Германии была последней семейной командировкой. Пять лет дрезденской жизни позади, позади школа, и вот они осели в Москве, оголтелой, нищей, базарной, в ядовитых кляксах первой рекламы. Смутное будущее, впотьмах настоящее, где Никита глухо потерялся и дал-таки отцу себя уговорить: дипкорпус — его путь. Чтоб не закиснуть вконец, он прибег к испытанному методу — стишки любимых французов и американцев; и вообще, когда шарик сойдёт с небесной оси и полетит в тартарары, из всего, что люди веками складывали в осмысленность, нетленными останутся лишь слова. Останутся, даже если все светила погаснут.

Отец, как всякий военный отец, желал слепить из сына настоящего мужчину. И эта его идея черноморских каникул под военно-санаторным присмотром… В общем, эта его идея, как Никите тогда казалось, не более чем один из этапов лепки: пора, сынок, завязывать с позорной девственностью, пора уже становиться мужчиной.

Никиту Растёбин-старший поставил в известность так: «Дорогой, ты не для того отмазан от армии, чтобы прохлаждаться со стишками на диване. Восьмого летишь в Сочи. Военный санаторий „Звезда“ — лучший на Черном море, все связи пришлось подключить. Лафы такой, ты, конечно, не заслужил, но пора уже распрощаться с детством. Мой подарок и последние твои беспечные деньки перед взрослой жизнью».

Что ж, прохлаждаться со стишками можно и у моря, так что никаких потерь, рассудил Растёбин-младший.

Реабилитация

Чернявый, усатый, похожий на суетливого турчонка Алик Мурзянов служил мичманом торпедного отсека на дизельной подводной лодке «Новосибирский комсомолец». Капитан третьего ранга лысый здоровяк Ян Позгалёв — командиром БЧ-3 на атомной лодке К-276. Оба из Видяево, и оба пили амфибически. У дизелистов и атомников явно разный состав крови. Алик обычно входил в запой незаметным глазу нырком. Ян погружался шумно, крупнотоннажно. Всплытие тоже разнилось. Выскакивал из омута шустрой пробкой мичман, Ян восходил муторно-величаво, вспенивая похмельным неудовольствием всё вокруг.

Первым, с кем Никите выпало познакомиться в то утро, стал дизелист. Едва заведующая ушла, едва он снял форму, сел на свою койку и выгреб из сумки вещи, чернявый пробудился. Суматошно заколобродив по комнате, подцепил с пола носок. Другой рукой ухватил за горлышко початую бутылку. Бережно обогнув лежащего товарища, сложил всё это добро зачем-то на стол, зевнул с потяготой, взъерошил затылок, словно досадуя на вчерашнее, обернулся и только тут заметил чужого. Который заполнял московскими шампунем-пастой-одеколоном тумбочку, развешивал по спинкам махровые материны полотенца; оставалось выложить мыло в мыльницу, и можно улизнуть к морю, если б не этот воскресший Лазарь с носками.

— Растёбин эН Ка? — чернявый вновь тщательно обошёл распластанного друга, протянул руку; его опухшие от алкоголя глаза хитро щерились.

— Как же нам вчера третьего не хватало! Алик.

Ладонь его была сложена рыбкой, с оттопыренным плавником большого пальца, и нацелена чуть книзу, будто желала в Никиту нырнуть. Растёбин замешкался, хотел было даже отодвинуться, но, поколебавшись, принял рукопожатие.

— Никита.

Впоследствии к утренней кипучести Мурзянова выработалась привычка. Похмелье Алик лечил сумбурной уборкой. Предметы перемещались произвольно, так и не попадая на свои законные места; бардак передислоцировался. Никита подержал маленькую Аликову лапку, совсем не по-военному нежную, и тот продолжил похмельно оправдываться:

— На палубе срач, уж извиняй. А это — Ян, — ткнул пальцем в безжизненное тело, словно боясь, что новый сосед ненароком спутает одно с другим. — Цельный каптри.

— Кап — что?

— Капитан третьего ранга. Не флотский? Нам вроде флотского обещали, — легкая подозрительность в усмешке. Не дождавшись ответа, почесал затылок, морща лоб, осмотрелся.

— На бардак не обращай. Мухой поправим. Может, винца? В холодильнике арбуз есть. Так флотский? — и вновь улыбка с добродушной ребячливой лукавинкой.

Выдать свою легенду-заготовку Никита не успел; Алик, шмыгнув в коридор, вернулся с сахарно-красным арбузным обрубком. Откуда-то из-за батареи была вытянута чернильная бутыль грузинского вина. Стол стремительно очистился и засвежел омытыми стаканами.

Уже спустя время, всякий раз, когда в стекло набулькивали красненькое, в Никитиной голове неизменно всплывали те лакированные семечки на сочном розовом срезе, а в ушах начинали трещать цикады. Первая проба спиртного и первые алкогольные ассоциации были ещё на выпускном; потом, случалось, он назезюливался втихаря от родителей, но те синкопирующие хостинские цикады с арбузными семечками всё затмили.

Горлышко грузинского выстукивало морзянку об искристую слюду гранычей. Алика гнала похмельная лихорадка, ухватившаяся за железный повод — знакомство. И он был нескрываемо рад, радостью выпивохи, на законных основаниях освобожденного от мучительного выбора: принять с утра или осадить? Ситуация и Никиту подталкивала к одному выбору: вояк, говорят, легко обидеть отказом, разоблачить свою желторотость тоже нельзя. И, если честно, выпить ему хотелось, волнение никак не отпускало.

Выпили за знакомство. Рука с якорем нарезала арбуз. И Алик между прочим начал расспросы: откуда сам? Каким ветром? До какого здесь вялиться будешь?

Вино делало свою работу, даже с перебором. Растёбин расплылся на стуле и подпустил в голос такой преувеличенной бывалости, что пару раз поймал себя на мысли: неужто можно поверить всей этой безусой ахинее о том, что он состоит переводчиком при штабе Северного флота?

— Переводчик?

— Ага, с третьего курса иняза свалил, решил вот послужить.

— Пиджак, значит, — понимающе кивнул чернявый.

— В смысле?

— В смысле, двубортный, — усмехнулся Алик, — то бишь, говорю, с института. Может, знаешь Васю Козлова, тоже ваш штабист из оперативного отдела?

Вино молотило кровь. Никиту зашибло с полстакана.

«Васю? Кто ж его не знает», — хотелось ляпнуть в запале.

— Не, вроде не слышал, — едва он сдержался, — штаб-то большой.

— Одну мореходку с ним кончали. Всё равно, будешь обратно, привет ему от Алика Мурзянова.

— Не вопрос.

Хоть и пиджак, но с флотским перекроем. К тому же, потенциальный знакомец Васи Козлова. Алик доверительно сиял, брызжа смолью глаз. Новичку была очерчена вся санаторная диспозиция, и, по правде, выходила какая-то неразбериха. «В принципе, тут неплохо, но дерьмово: выпивку не пронести, через окно мечем; из баб только сестрички да полковничьи жены; а процедурами донимают почище гестапо. Спасают вылазки в город, а так — тюрьма тюрьмой. Домой хочу, в Арзамас — жена, родители, грядки… Соскучился, невмоготу. Мы ж с Яном в „Звезде“ случайно, наша „Аврора“ на Адлерской переполнена, видяевских раскидали кого куда, приходится здесь вот тухнуть».

С алкоголем — понятно, какой ни на есть, режим. Нехватка женщин и утомительные процедуры? Возможно. Никита никак не мог взять в толк насчёт тюрьмы: не похоже на казенный дом, да и отдых дело вроде добровольное.

Подмывало спросить.

Вопрос был опрометчиво задан. Лицо Алика, и без того недотёпистое, исполнилось искреннего замешательства, разбавленного жалостью к себе: даёшь, даже самый последний пиджак знает о наших обстоятельствах. Растёбин был меньше чем последний пиджак и, конечно, знать не знал, что для вернувшихся из автономного плавания каникулы у моря в обязаловку. Хоть стреляйся, но откоптиться 24 дня под солнцем будь любезен — реабилитация. Не знал он и того, что по причине этой принудительной благодати отдых моряки превращали в разгульный протест с дебошами и попранием режима: глядишь, быстрее отправят домой.

Подселили Никиту из соображений вынужденных. Сухопутных моряки не жаловали, но и не простаивать же квадратным метрам. Когда поступила заявка на койко-место для просолённого морского волка, приписанного к штабу Северного флота, судьба его была предрешена.

На ковре зашевелился каптри. В синхрон где-то под потолком ожила радиоточка, словно конечности подводника служили ей настраивающими антеннами. Ян долго и тяжко охал, проникновенно кого-то материл под марш физкультурников и сводку погоды. Двумя пальцами к губам попросил у Алика сигарету. Прикурив, встал, вышел в туалет. Пожурчал. Вернулся, сел на койку, блаженно привалившись к стене. Обвел Никиту с Аликом дымным раздраенным взглядом. То ли машинка с ним под ноль поработала, то ли облысеть успел, не разберешь. Нос сильный, с горбиной. Челюсти квадратом и грудь такая же, словно ему туда кубы загнали. Чуть выше среднего, но здоровый, хоть в одиночку на медведя. Горбоносый центурион, подумал Никита.

— Эй, на барже, — Алик помахал капитану, — пополнение. Растёбин эН Ка — с бирки который — прибыл. Звать Никита. Переводчик штабной. Североморск.

Роняя пепел на кустистую грудь, Ян строго сощурился на «вновь прибывшего с бирки»; трудно ворочая языком, поинтересовался:

— Толмач?

— В смысле? — не понял Растёбин.

— Ясно. Так каким, если не русским, владеешь?

— А-а…Французский, английский, немецкий.

— Ну и ну, — шепеляво присвистнув, Ян тряхнул лысой крепкой головой, словно отгоняя непрошенный сон про вестника несчастий — мальчика-полиглота.

Алик налил всем до краёв, поднёс Позгалёву. Каптри жадно осушил, и дым в его глазах зримо рассеялся. Глаза смотрели уже острые и весёлые.

Каптри дал Растёбину руку, и Никитина немаленькая ладонь в ней потерялась.

Шило

В подходах к разгулу видяевцы тоже были разнокровны. Рвавшийся домой семьянин Алик стал санаторским баламутом от безысходности: все прошения заворачивали, к жене не отпускали. По натуре тихий, мичман зверел, напивался, выискивал на ком бы отыграться. Непременно находил, лез в бузу. Расслабленные вояки-курортники всерьёз его не воспринимали, и Алик, каждый раз, сворачивал наскоки свирепым пьяным братанием. Правда, разлучное свое горе, бардаками с женщинами мичман не избывал. Он и на безбабицу тогда, в первый растёбинский день, сетовал как-то вяловато, скорее отдавая дань неискоренимой мужской браваде.

Каптри Позгалёв погружался в стихию курортного угара с безоглядной самоотверженностью. Семья его не ждала, уже год как Ян развелся. В протестных дебошах друга в основном участвовал из солидарности, реже — по причине своего ершистого характера. Здесь, в санатории, ершистость Позгалёва на первых порах была безобидной, как если бы вольное естество просто вскипало от избытка энергии. Авторитетов, к примеру, командир БЧ-3 не признавал со спокойной, само собой разумеющейся непосредственностью. По этой же причине не очень умел разговаривать на «вы». Фамильярничал, но без заносчивости и пренебрежения, всё — естественным образом. Как он уживался со своим флотским начальством, и начальство — с ним, для Никиты представлялось загадкой.

Алика местные порядки повергали в злобное уныние, выплескивавшееся кипятком бессмысленного мелкого хулиганства. Позгалёва, напротив, веселили, что Гулливера канаты лилипутов. Это не мешало каптри высказываться о местной «тряхомудии» в свойственной ему куражистой манере:

— Там, на лодке, я — закатанная в консервную банку устава шпротина. Захочет старпом приглядывать, как отливаю — да ради бога. Но здесь меня трогать не стоит. Буду отливать, где и как хочу.

Поддразнивая разлученного с семьей друга, Ян приводил в пример подводников дяди Сэма:

«Вот у кого по-людски. Хочешь, после автономки — к семье, хочешь — на Гавайи. И не одна „Звезда“, а минимум пять».

Вероятного противника Ян, возможно не любил и даже презирал, но больше ненавидел отношение «начальственной сволочи» к нашему офицеру: «И тут в банку готовы закатать. Не лезьте с вашим режимом, здоровей будем». При этом в зелёной воде его глаз блуждал чуть ли не диссидентский антогонизм.

В идеале реабилитационно-курортный день подводников должен был выглядеть так: подъём в восемь, анализы (моча, раз в неделю кровь, кал); зарядка; кабинет физиотерапии (беговая дорожка, велотренажёр под электрокардиограмму); завтрак; барокамера; обед; УВЧ, КВЧ, лазеротерапия; радоновые, йодо-бромные ванны; вечерняя кардиограмма. Родина на совесть пеклась о здоровье своих защитников, но чуть больше — о том, чтобы даже под южным солнцем те не ослабляли постромки. Результат выходил один: изнурённые лечебным контролем, защитники слетали со шлицов, постромки рвались с треском.

Сегодня утром режим был порушен, а накануне вечером, перед прибытием Растёбина, случился очередной инцидент, стоивший подводникам изъятых удостоверений личности. Мичман Мурзянов устроил бой посуды в буфете. Затем качался на ветке редкого самшитового дерева, занесённого в Красную книгу. Очередное ходатайство о воссоединении с семьей было отклонено. С горя мичман впал в подростковый вандализм. У Позгалёва документ изъяли за компанию — слишком рьяно вступился за товарища, и вообще, раз старший по званию — отвечай за непутевого друга-дизелиста.

— Всё ведьма-заведующая, старая клизма! — кипятился Мурзянов.

— Корректней, мичман: гюрза, — поправлял атомник.

Поначалу Никита не разделял их мнение о Нелли Валерьевне — милая дама. Потом, правда, вспомнилось, что глаза заведующей ему сразу показались преувеличенно-лучистыми.

— Швартуйся к стацпирсу, — зазывал Алик к столу пробудившегося капитана.

— Пока на бочках, — хмурился Позгалёв.

— Может, шила? — с вкрадчивым вызовом спрашивал мичман.

— Смотри, прочный корпус не у меня треснет, — стрелял пальцем в Алика каптри.

Никита плохо понимал субмаринный сленг, сознавая, что это и не блатная феня.

Не жаргон — язык — ёмкий, точный, — как-бы сообщали их важные лица.

В общем, Ян начал пить в то утро на «бочках», что означало — в акватории дальней койки. Алик с Никитой — у стацпирса, то есть за столом. Каптри долго раскачивался, цедя грузинское на волне жестокого похмелья, прежде чем решился перейти к шилу, оно же С2Н5ОН — медспирт. Хлобыстнул, и хмурое лицо засветилось азартной зеленью глаз. Эти глаза василиска успешно гипнотизировали разновозрастных санаторских сестер, что друзьям и помогало добывать вожделенную влагу.

— Работа такая. Напробуешься, пока приборы протрёшь, — разъяснял, постукивая по стакану бледным от пьянства ногтем, Позгалёв. — Значит, переводчик со штаба флота?

— Ага, — двигая кадыком, нервно сглатывал Никита.

— Особист, что ли? — подначивал Ян.

Никита совсем терялся, краснел, как школьник. И глаза ещё эти напротив — смешливые, цепкие, с лёту ухватывающие всю твою подноготную, прячь не прячь.

«Особист», «шило», «прочный корпус», «бочки»… Растёбин понимал с трудом, но щёки для порядка пыжил, мысленно угрызаясь: хреновый из меня переводчик, хреновый. Алик тем временем плескал из быстро пустеющей бутылки в стаканы, семенил к бочкам, проливая на пальцы и палубу.

— Што ль за знакомство? — каптри возносил граненный над головой, — штабной не штабной, считай, сейчас ты из подплава. В подплаве, запомни, все равны, каблуками не щёлкают, каст нет, на всех одного пошива эр-бэ, на всех один прочный корпус, что в перспективе — одна могила. А этот дизелятник, — кивал на Мурзянова, — вообще в первом отсеке в обнимку с торпедами спит.

В Никитиной голове происходила нехорошая раздвоенность. Впервые вровень со взрослыми, да еще с какими. Впервые на расстоянии вытянутой руки от настоящей свободы. Но портупея придуманной роли сковывала, тянула на взлёте к земле. Всё предусмотрел отец, мог же в любой гражданский санаторий определить, но нет, таким манёвром даже за тысячу километров он словно держал сына на поводке, в ошейнике придуманной легенды, обязывающей помнить о дисциплине и самоконтроле.

А дизелист, как назло, поднимал тост за какую-то свободу. Сначала остатки вина на нее извёл, затем подключил шило.

— Прощай, железо, прощай, подплав, глуши ГЭУ и испарители!

Железо, прочный корпус — субмарина — первое, что Никите удалось расшифровать.

С шилом посложней, совсем другая опера. Отчего вдруг шило? Разве что спирт неслабо дырявит глотку?

— От-того, что не утаишь, — хитро лыбился Ян.

Оба пили жадно, будто торопя беспамятство. На тосты мичманские каптри лишь попыхивал сигаретой. Задумчиво улыбаясь сквозистой зеленью глаз, спрашивал друга:

— Мурз, а на что тебе вольная? Ты ж не заметишь — проимеешь.

— А тебе? Или передумал с рапортом?

— Что даром прилетает, не ценим, закон Бойля-Мариотта.

От спирта Никита совсем сломался, тужиться с переводом никак не выходило, но суть пикировки вроде уловил. Хоста была их последним походом. По возвращении друзья решили подавать рапорта. Дембельская свобода — вот за что поднимал тост Алик. 91-й стал первым годом, когда Родина даровала своим защитникам вольную — право уйти на гражданку по собственному желанию.

Весь день, безвылазно, забыв о завтраке, обеде, ужине. Арбуз, консервы, сухой лаваш — «королевская закусь». По двадцатому разу за знакомство, обмывая его вином, спиртом, какой-то свирепой бормотухой, хранившейся у запасливых водяных на опохмел за батареей. Растёбин не отставал, старался держать штабную марку, не ударить в грязь лицом. В итоге, встав из-за стола, не почуял ног, и с тяжёлым креном свалился до следующего утра на ближайшую кровать, ударив-таки физиономией во что-то слякотное.

ГЛАВА ВТОРАЯ. Внутренний надзиратель

Рассвет сбродил в знойный полдень. Пронизанные солнцем, свекольного цвета шторы пылали на сквозняке, даря ощущение, что он несётся прямиком в раскалённую жаровню. На подушке рядом лежала прохладная арбузная корка. Во рту сухмень. Поднялся. Соседей не было. Двинул в ванную, пустил из крана студёную серебристую стрелу. Хлебнул, сунул под неё голову. Стрела навылет прошила затылок. Блаженство. Где-то там ждало море, до которого он вчера так и не добрался. Хотелось есть. Завтрак, похоже, он опять проворонил. Правда, мысль о море студёное блаженство усиливала, ощутимо голод заглушая. Проходя мимо неубранного стола, макнул в томатные бычки осколок лаваша, отправил в рот. Натянув шорты, футболку, вышел из номера.

Навстречу проплывали отпускники — разомлевшие после моря чины в трениках, спортивных трусах, влажных плавках. Пузатые и подтянутые. Одинокие и с семьями. Этот — полковник, а этот, наверное, майор. Есть ли тут, интересно, генералы? Генералы, похоже, прятались от жары. Зато дети были кругом. Офицерские чада, казалось, даже резвятся и проказничают дисциплинированно. Офицерские жёны выглядели как обычно — ухоженные, хлопотливые, с осанкой, проговаривающейся о звании мужей. Народ тянулся с пляжа, спасаясь от полуденного пекла. А он в пекло спешил, по широкой белокаменной лестнице, обрывающейся где-то там, внизу эстакадой и зубчатым частоколом кипарисов, поверх которых плавилось ветреное серебро моря. Лестница нырнула под шоссе, штыки кипарисов расступились, и громада моря дохнула своей бесконечностью.

От избытка распиравших чувств захотелось закричать. Стеснение ли, зажатость — с губ только жалкий выдох сорвался. Как всегда в подобные сильные секунды, внутренний надзиратель — его заткнул.

Две недели — вполне достаточный срок, чтобы яркость первых впечатлений смыло привычкой. И всё же острота тех ощущений была пронзительной настолько, что и потом он всякий раз замирал при виде безбрежного простора. Уверен был — соседи его треплются, скептически заявляя — мол, хлябь морская для подводника, как грязь для танкиста, и вообще, нет такого моря Чёрного — лужа. Он-то видел, как эти двое тянут ноздрями солёный воздух и жадным прищуром цедят морскую даль.

Первый день Никита провёл у воды до сумерек. Купался, загорал; остужая ступни джигой, взбирался по гальке на пирс отпаиваться Тархуном и Нарзаном. Едва рассол на коже подсохнет, лез обратно в море, бодая волну. Плавал он неважно, но в этой упругой влаге удержался бы на плаву и топор. Нахлебавшись, усталый и счастливый, валился на лежак и смотрел сквозь калейдоскоп мокрых ресниц, как местная пацанва ныряет с двухъярусного волнореза. Особо смелые карабкались на самую верхотуру сварных перил и, чиркая макушкой солнце, срывались вниз горячей искрой окалины.

— Катамараны, лодки, возможна встреча с дельфинами! — зазывала лодочная станция.

Плебисцит

Только в номере понял, что испёкся — кожа пошла лоскутами. Солнце, словно в насмешку, украсило его эполетами: два сырых пятна с рваной окаёмкой алели на плечах. Подводники тем временем совершали очередное погружение. Сегодня для заполнения балласта был выбран трехзвёздочный коньяк. Смотались в Хосту, у вестибюля разошлись. Ян ловил, свесившись с подоконника, Алик пузырил.

— Дискобол, блин. Запузырил куда-то в стену, еле поймал, — выговаривал мичману Позгалёв, впрочем, безгневно.

К приходу Растёбина с четверть бутылки уже обрезали. Сразу налили, подовинули: «Давай, переводчик…», — и у Никиты по пищеводу взошла тошнотной волной голодная изжога. Покатал в пальцах стакан, пригубил, отставил. Друзьям, слава богу, было не до него, друзья явно куда-то намыливались. Алик распечатывал новые носки. Каптри, лупцуя свои крепкие скулы, обильно поливался одеколоном.

— И как оно, Чёрное? — озарил своей ироничной улыбкой Ян.

— Да обгорел, вон…

— Ну так, тридцать — из радиоточки, все сорок — в тени. Ничего, мы тоже бледными спирохетами приехали.

— Ты давай не обобщай, — Мурзянов, въезжая в свежий носок.

— На дизелях они от соляры по уши загорелые, — уточнил Позгалёв, весело, по-свойски, подмигивая Растёбину.

— Между прочим, ты с нами, штабной. Никаких отговорок, — капитан хлопнул надушенной ладонью по его обваренному плечу, и Никита аж присел от боли.

— А как ты хотел? Отщепенец в команде, что пробоина для корабля.

— Ян, только давай сразу — никаких дискотек, — кисло сморщился Алик. — Лучше где-нибудь посидеть.

— И за что мне подсунули женатика? В барокамере не насиделся? Штабной, ты хоть не окольцован?

— Не, — Никита, скорчившись от боли, щупал саднящее плечо.

— Наш человек. Тогда ставлю на голосование: кто за посидеть? Кто за танцы со смуглянками?

Эполеты жгли плечи, от перегрева клонило в дрёму. Хотелось одного — завалиться спать. Со смуглянками всё равно не светит, пустое. Ещё есть хотелось мучительно. Последний раз он нормально жевал в самолете.

— Я, наверное, в другой раз. Может, на ужин успею.

— Столовая уже ку-ку. Вот твой ужин, — напомнил Ян о его выдыхающемся стакане.

— Никит, мидии когда-нибудь пробовал? — спросил Мурзянов.

— Это моллюски такие?

— Мидии по-симеизски. В Сочи ресторанчик есть: делают — объеденье. — Алик поднял руку. — Я за «Сухум».

Привалившийся к шкафу Позгалёв наблюдал за Растёбиным с прощупывающей улыбкой: на самом деле не принципиально — мидии или танцы, всё одно выжму из этого вечера своё; просто интересно, на какие соблазны новичок падок.

Растёбин был уже готов отказаться от деликатеса в пользу танцплощадки, чёрт с ними, с моллюсками, не за этим же он приехал, но хитрая улыбка Яна неприятно задела.

— Ну, я, наверное, тоже за…

— Правильно, штабной. Смуглянки ждут. Мы тут по ходу одни с тобой молодые, — довольно потёр свежевыбритую щёку каптри.

— …я за мидии.

Позгалёв громко рассмеялся, словно ожидал от новичка выбора в пользу желудка. Никита хотел бы на него обидеться, но сам едва не заразился этим смехом, не вязавшимся с едким взглядом каптри. Простодушно-взрывной, разубеждающий насчёт всякой фиги в кармане смех.

— Ладно, голота, ваша взяла. Мидии так мидии!

Ян подбросил с дверцы шкафа отглаженную рубашку, ловко подхватил другой рукой. А Никита, морщась, выпил.

Шаман

Затем был полёт по трассе в дребезжащей старенькой «Волге», трепыхающаяся мохнатым бражником в Никитиной голове навязчивая рифма «коньяк-тощак», крутой подъм во мрак неба, пробитый зияющими скважинами фар, уклон, и где-то там, в чёрной низине, — мерцающий слабыми огнями Большой Сочи. Жизнь билась-пульсировала лишь в яркой береговой жиле, опоясывающей город.

По дороге Ян пытался растормошить хмурого деда-таксиста, искренне не понимая, как можно быть с кислой физиономией в такую ночь. На полном серьёзе подбивал оставить его баранку, присоединиться к компании. Расстреливал непробиваемого старика анекдотами и сам же рикошетом хохотал за него.

Яна разбирало — шаман, практикующий вместо камлания живящий смех. Дед, сбитый с толку таким к себе вниманием, настороженно моргал. Никита с Аликом держались за животы на заднем сиденье.

— Отличный ты мужик, отец. Кремень, кто бы сомневался, но бросай руль, давай с нами.

— Ребята, никак. Никак, ребята.

— Дай мне тебя порадовать, отец. Или ты не заслужил? Просто хочу тебя порадовать.

— Ну куда я? Никак. Шо бабке скажу? Робить надо, — не сдавался тот, — лучше выпейте там за деда, шоб дорога…

— Возмещу, отец.

— Не, ребят, робить…

— Завидую, батя, «один раз живём» — точно не про тебя. Слово дембеля — выпьем.

Машина затормозила недалеко от набережной. Никита полез в карманы, выгреб что-то. Каптри решительно задвинул его пятерню с деньгой. Сунул старику свою купюру.

— Толмач, не делай лишних движений, — глянул так, будто Растёбин нанёс ему оскорбление. И тут же губы расплылись в улыбке.

«Актер» — подумал Никита. — Или просто флотский выпендрёж такой? А впрочем, хочет — пусть банкует.

Вывалились из машины, двинули по темени на щербатые светляки электрических гирлянд и солёный бриз, приправленный духом близкого мангала. Впереди загрохотали знакомые «Яблоки на снегу», и Никита остро почувствовал, как морозный аромат Москвы мигом впахался в южные запахи. Ян вытащил из кармана коньяк, протянул ему.

— Лакнешь? — и снова этот взгляд с прощупывающей усмешкой.

Никита взял бутылку, сделал решительный глоток, который едва его не прикончил. Темнота накренилась, стало печально-хорошо, и эти двое показались почти родными.

— Отстань от парня, видишь не емши, — гаркнул на Яна Алик. Вырвал у Растёбина склянку, будто держали её позгалёвские руки. Присосался.

Ян, рассмеявшись, сгреб обоих в охапку, как нашкодивших котов; откуда-то сверху серьезно прошептал:

— Какого над дедом потешались?

— Че-го? Сам гоготал как идиот!

Каптри забрал у мичмана стекло.

— За деда! По-хорошему, их помянуть надо. У нас хоть шанс, их бронепоезд уже на запасном пути.

Выцедив всё до капли, вскинул руки, проревел в ночное небо раскатисто, будто отрывающаяся от стартового стола ракета.

Алик стоял-качался в такт пальмовым лопастям над головой. Затем крутанул палец у виска, потопал к морю.

— Верно, штабной, — широко улыбнулся приземлившийся Ян, — Мурз не соврет, мидии тут и вправду сказка. Идём.

Гость

Ресторан «Сухум» оказался покосившимся лабазом с пятью столиками, фонящими колонками и радушным хозяином-абхазцем по имени Гия, с нетипичным для кавказского человека лицом: рябой, голубоглазый, курносый… Конопатые руки зарывались в ведро; ракушки с дробным шумом щебня вываливались на противень, напоминающий кровельный лист. Огонь рыскал под железякой, мидии шипели, лопались, обнажая сочную мякоть. Гия сбивал дым куском фанеры в кусты рододендрона, поливал моллюсков портвейном; скалился жаркой улыбкой в сторону подводников. Столики заполнялись, пустели, снова заполнялись. Гремела музыка, какая-то парочка затеяла танцы. Алик учил Никиту добывать мясо из панциря, запивая черноморский деликатес вином.

— Сначала промочи язык. Чутка, для вкуса. Покатай по нёбу. Вот так. Теперь жуй.

Оголодавший Растёбин тут же сбился с инструкции, налегая преимущественно на моллюсков. Не сказать, что сказка, и утомительней раз в сто, чем лузготня семечек, но есть можно. Прежде чем он насытился, рядом вырос хитиновый курган, напоминающий палеонтологический раскоп. Позгалёв продолжал бурлить и куражиться, сыпал шутками, подкалывал крутящегося рядом Гию. Засылал соседям выпивку, и обратно возвращались приветствия и благодарные взгляды, обращенные ко всей их троице. Скоро веранда была затянута в водоворот капитанского веселья. Поднимались тосты за лучшего мангальщика, море, пальмы, мир, подплав, за хороших людей, которых всегда больше.

Атомник, вознеся стакан, обходил столики. Он поставил цель выпить с каждым, не меньше. Через пять минут капитан знал всех поимённо и везде был принят как свой. Внедрение происходило легко и непринуждённо: щедрая улыбка, прямодушная интонация, и он уже свояком сидит на крылечке чужой души. Подходя к очередному столику, Ян непременно представлял друзей, навирая с три короба:

— Вон тот орёл, за горкой скорлупы… Полиглот. Языки щёлкает, как те ракушки: хинди, эсперанто… Прошу любить и жаловать — Никита! А этот суровый усач, лучший, между прочим, на Северном флоте механик. Скромняга — золотые руки. Из примуса, как нечего делать, сварганит вам торпеду. Алик, улыбочку! Меня вы уже знаете — бабник и пьяница.

Народ смеялся, уважительно гудел, дружно вскидывал в их сторону стаканы.

Вино или задор капитана — Никите стало чертовски хорошо. Захотелось отблагодарить всех этих людей вокруг, просто за то, что они есть — подводников, непременно Гию, сказать что-то тёплое той не замечающей никого влюбленной парочке за столиком в углу. Одним словом, он набрался. Но надзиратель не дремал. Язык слушался плохо, всё плыло, но благоразумный заплечный друг острил ухо и строго щурил глаз.

Сидящий рядом Мурзянов, отодвинув ракушки, решительно взялся за выпивку. Рука со стаканом намахивала, частила. Очередной взлет граныча, и Алик нырнул. Глаза уже смотрели откуда-то из глубины, илистые, угрюмые.

— Идём мы под шронхелем, Баб-эль-Мандебский пролив, а я тогда устал: рутина, приборки, проверки, — шёпотом, бражисто дыша Никите в ухо, начинал мичман, и тут же нить его таинственного рассказа терялась. Алик плутал мыслью, задирал снующего рядом Гию, будто не мог стерпеть, что его друзей обихаживает кто-то посторонний.

— Идём мы, значит, под шронхелем, — опять соскальзывал с загадочного шронхеля, глоток за глотком погружаясь глубже в пучину немой свирепости; озирался донным взглядом из-под чёрных наплывов бровей, словно выискивал, кому б навалять. Лубяным глазам сообщалась резкость лишь когда Позгалёв тормошил друга за плечо.

— Вот Мурз знает, что такое русалки с Лахденпохьи. А, Мурзило?

Алик очухивался, пытался авторитетно кивать, совершенно не понимая, о чем речь. Ян рассказывал про остров Лахденпохья, что на Ладоге.

— Закрытая база ВМФ, где отсеки взрывным способом проверяют на живучесть. Да и черт бы с ними — рядом женская химия! Представь, — поддевал Растёбина мощным локтем, — бабский рай посреди карельских лесов. Батальон изголодавшихся кошек, и каждая готова тебя до смерти залюбить. Короче, в части меня потеряли, из списка вычеркнули. Пусти козла в огород.

Всегда в ударе, сейчас капитан, похоже, превзошёл самого себя. И смех будто волной шибает.

— В неволе женщина — что-то особенное. Лёгкие, внятные, никакой дури, никакой ерунды. И ведь умудрялись без грызни меня, сукиного кота, делить. Где такое найдёшь, толмач?

Никита только жал плечами. Тут встрепенулся Алик, клевал, клевал и вдруг очухался. Хотел было встать, не удержался, шлёпнулся обратно.

— Прибью падлятника, — сжав кулаки, мичман свирепо смотрел куда-то Никите за спину. Растёбин обернулся. На входе столяла фигура. Среднего роста несуразное что-то: вроде крепкий, и вместе с тем плюгавый. Мослы торчат, а мяса нет. В клеточку, с коротким рукавом рубашка, застёгнутая удушливо под горло. Отутюженные в лезвия мышиные брюки. Проволочный ёжик волос. Лицо какое-то уклончивое, смазанное, бесприметное. Лишь тёмные прорешки глаз да острая, как стрелка на штанах, линия рта, — больше не за что зацепиться.

— Порешу падлятника, — продолжал буровить Алик.

— Вы только гляньте, это ж товарищ Лебедев, — присвистнул Ян, — сейчас нас научат, как подобает отдыхать офицерам.

Мичман вновь было вскочил, но каптри вернул его на место, надёжно ухватив за брючный ремень.

— Сиди, Мурз. Не порть хорошим людям вечер.

Гость расположился у стойки. Поозирался, щупая пальцем кончик носа, словно настраивая нюх. Остро отутюженный, монохромный, выглядел он нелепо посреди кабацкой расхлябанности, как надраенный скальпель, по недоразумению угодивший вместо прозекторской на пикник. Заметив подводников, осклабился, напряжённо кивнул. По его неухватистой физиономии трудно было определить — неожиданна для него эта встреча или он зашёл прицельно. Никита поинтересовался у Позгалёва насчёт визитера.

— Наш сторожок санаторский. И сторожок — человек, тоже, по всему, не дурак выпить.

Тут мичман повторно рванул с места, но Растёбин увидел, как посуда на столе, ожив, двинулась за ним вслед: бедолага споткнулся и, падая, уволок за собой скатерть. Чертыхнулась, полоснув по белой материи красным вином бутылка, запели противно стаканы, и весь ужин с грохотом и звоном, сопровождаемым сухой осыпью мидий, полетел вниз на растянувшегося торпедиста. Ян ринулся выручать друга.

— Да, товарищ мичман, укушавшись. Ну-ка, рота, подъем!

Пошли хохотки, кульбит Алика развлек веранду. Никита глянул мельком в сторону клетчатого. На уклончивой физиономии блуждала ухмылка. Под завесой смеха, как тень, двинулся на выход. Голова предусмотрительно опущена, палец ещё чаще поглаживает нос, теперь словно в благодарность за своевременную подсказку: пора уносить ноги отсюда. Вышел, свернул с аллеи. За кустами азалий исчез, растворился.

Падлятник был таков, от ярости Мурзянов чуть ли не хрипел. Ян попытался утихомирить буяна. Безуспешно. Тогда, не мудрствуя, капитан загнал смоляную голову себе под мышку, как тисками сжал. Алик дернулся, затих.

— В смысле, сторожок? — Никите был не совсем понятен термин.

— Лебедев. Комендант санаторский. Вертушок наш.

Ян развинтил тиски, и мичман, как мешок с картошкой, повалился на соседний стул, тут же мирно засопев.

— Всё. Лег на грунт. Гия, убери бардак. И вина, вина еще принеси!

Никита хотел продолжить расспросы: сторожок — ладно, но что значит вертушок? И с чего всё-таки Мурзянов вдруг озверел? Но вроде понял, догнал: на кого, как не на коменданта санатория, держать зуб, если не отпускают домой, заставляют на курорте ходить по струнке? Гия сменил скатерть, сгрёб стекло, водрузил на стол новую бутылку. Пару стаканов Растёбин осилил, больше не мог. Чувствовал: ещё капля — вывернет вместе с его показушной бывалостью. А Ян только разошёлся, глаза такие же колкие, слова чеканные. Широкий, расхристанный, шумный. И всё Никите «штабной» да «штабной», с задорным своим поддёвом. Прикладываясь лишь для видимости, Растёбин боялся, как бы Позгалёв его не раскусил. Весь вечер он ловил себя на мысли, что вряд ли когда вблизи видел столь вольную птицу, и сейчас, полный честного мальчишеского восхищения, боялся уронить себя в этих острых глазах.

— Короче, отвозим Алика в номер, и в Кудепсту, на танцы, — подмигнул шаловливо, — пока там всех не разобрали. — Вскинул стакан. — Ну, давай!

Стуканулись. Никита набрал воздуха, давя тошноту, вновь обманно пригубил, и тут Ян, как муху булавкой, пришпилил его глазом.

— Не лезет — не пей. Все ж свои, штабной.

Растёбин пристыженно потупился, отставил вино, и его потащило за рубаху. Жаждущего излиться юнца прорвало. Это были сопли, выспренние, признательные сопли. Он обещался за Позгалёва в огонь и в воду, и, вообще, самое, что есть дорогое готов…

— И что же самое-самое?

Дурак, он почему-то стал хлопать себя по карманам: и вправду, что?

— Хлопаешь зачем? Или оно у тебя в карманах?

— Да для тебя Ян, хоть что готов — бери.

— Так запросто раздаешь? Не жалко? Окажется Позгалёв шкурой…

Каптри устало улыбнулся, с оттяжкой кинув рюмку в рот.

Ответить Никите не удалось: продрал сонные глаза Алик, вскочил, как ужаленный, сделал слепую петлю по веранде, и смяв кусты, жахнул куда-то в темноту на шум прибоя.

— Не утопнет?

— Исключено, — веско сказал Позгалёв, не менее веско добавив, — подплав.

Затем, кряхтя, отодвинул стакан, поднялся и шагнул в кусты вслед за мичманом.

Мокрые туфли хлюпали по скользким гладышам. Галечная лента берега, политая лунным светом, казалась сброшенной чешуёй гигантского морского чудовища. Впереди маячил силуэт каптри. Ещё дальше размазанной малахольной точкой металась фигура Алика. Орал какую-то песню и нёсся, растопырив руки, словно пытался загнать ночь в море. Потом, как был, сиганул в воду, оставляя долгий пенистый след. Макнулся с головой, пропал. Загребая своими ходулями, Позгалёв ринулся ему наперерез. Никита сбросил сырую обувь, растянулся на камнях. Вокруг стало тихо — слышался лишь шорох моря. Потом тишину разбил шумный осколочный плеск и пьяный хохот. Звезды лежали на небе — огромные куски хрусталя; ярко дышала гроздь Млечного пути. Медузы лизали пятки. Пролетела комета, и в голове понеслись строчки Рембо. Быстрые, искрящиеся, рваные полосы неона: «Глаза ошалелые, наподобие летней ночи — красные, чёрные, или трехцветные, или как сталь, протыкающая золотую звезду. Воды и грусть, поднимитесь и возвратите потопы! Потому что с тех пор как исчезали они, о скрывающиеся драгоценные камни! О раскрывающиеся цветы! — наступала скука».

Где-то сзади — каменистый хруст и глухой окрик со знакомым акцентом:

— Э, море-шморе потом паласкаца буишь! Гдэ деньги, да?!

Мичман был выловлен. Сунув Гии влажный червонец, каптри вновь жестко пресёк Никитины попытки расплатиться. В санаторий добрались первой маршруткой — пустой рафик, продуваемый теплым ночным ветерком.

Примерно с вестибюля Мурзянова Никита не помнил. Не углядели они с капитаном, хотелось одного — до койки доползти. А мичман, перепутав этажи, завалился, волглый и солёный, в генеральский номер, прямо под бочок краснолампасной чете.

Так начались их беды в «Звезде».

Шутка

Ещё не прогремел утренний марш физкультурников, Растёбин был приглашен на ковёр к коменданту Лебедеву. В коридоре ждала провожатая — Нелли Валерьевна. От её прежней лучистости не осталось и следа. Весь проход до начальского кабинета Никита шёл в спутанном шлейфе необъяснимой враждебности. О происшествии ещё — ни сном, ни духом, когда проснулся, Позгалёва не было; глянул на мурзяновскую заправленную койку — не ложился? — но значения не придал: мало ли, мичман торпедного отсека, в конце концов, не маленький.

Просторный кабинет с тяжелой хрустальной люстрой под потолком, стены в панелях красного дерева. За массивным столом тот самый монохромный человек из «Сухума», с колючим пепельным бобриком.

— Как же это мы до сих пор с вами не познакомились? — улыбчиво начал Лебедев, — непорядок, непорядок. Присаживайтесь.

Голос мягкий, словно дающий к себе привыкнуть, и, если б не нотки сбивающей с толку иронии, даже располагающий. Никита немного смутился: укор мне? или форма самокритики такая?

— Вот и Нелли Валерьевна только что вашу карточку…

Лебедев начал листать страницы, картинно вскидывая брови, поглядывая на Никиту с теплым приязненным интересом.

Вблизи другой, подумал Никита, глаза чуткие, у плохого человека не могут быть такие хорошие глаза.

— Необычная, какая у вас биография. Родились в ГДР, институт, языки… и вдруг флот. Отец военный?

«Да/нет» — со старшим по званию не пользовать, помнил Никита инструктаж отца, только «так точно», «никак нет».

— Так точно.

— И долго в Германии-то?..

— Два раза были. В общей сложности 7 лет.

— Серьёзно. И гда там? Случайно не в Магдебурге?

— Сначала Лихен, потом Дрезден…

— Столица Саксонии, столица Саксонии… Цвингер, мадонна с младенцем, штаб 1-й танковой… Доводилось, доводилось… А я в Дебрецене — это Венгрия — служил. С 74-го по 79-й. В Германии был с короткими командировками, в основном, Магдебург. Наверное, и школу там заканчивали, если целых семь лет?

— Так точно, заканчивал там.

— Угу… потом, значит, институт — и вдруг флот…

— Ну, не совсем флот, — осторожно открещивался Никита, — штаб, штабная работа.

— Сейчас с армии больше когти рвут. Молодые — так пачками, — шутливая подозрительность в голосе. Помолчал. И уже с доверительной интонацией, словно делясь наболевшим:

— Линяют и ладно. К лучшему. Естественный отсев, называется. Остаются настоящие, приходят вот сознательные.

Вновь развилка в полуулыбке: то ли комплимент Никите — сознательному, то ли ирония: и верно, какая штаб служба? Отложил карточку. Посмотрел в распахнутое окно. А там словно рисунок ребенка — синий квадрат неба, солнце — глаз ломит, и ласточки крыльями-ножницами стригут. Тронул пальцем нос. Посмотрел на Растёбина с ласковой цепкостью, улыбнулся чутко, склонил голову набок.

— Вероятно, знаете, что стряслось?

— Не представляю.

— Вот как? Хм… ЧэПэ у нас. Мичман Мурзянов. Очередной с ним инцидент. Шалит ваш сосед. Все серьёзней с каждым разом шалит.

Лебедев перешёл к подробностям, поведав об утреннем происшествии. «Уважаемые люди пострадали. У генеральши чуть ли не инфаркт, врача пришлось… Сам генерал Еранцев в ярости, жаждет крови. В общем, каша заваривается. Скверно всё, навел ваш друг шороху».

Никита поинтересовался, где Алик сейчас.

— Там, — Лебедев кивнул куда-то в стену, — отходняки ловит. Еранцев по ревности ему навалял. Такие вот дела… Никита Константинович, хочу, чтоб вы правильно меня поняли, учреждение мы хоть и мирное, но живём по военному уставу. В отсутствие руководства санатория я обязан провести разбирательство. Формально к вам претензий нет. Надеюсь, и не будет. Но и замолчать тот факт, что накануне видел вас в компании нарушителя, не могу. Исключительно в целях, как говорится, всестороннего и объективного… Таков порядок.

Что значит «надеюсь, и не будет претензий»? О каких он претензиях? — не мог взять в толк Никита.

— С наказаниями, само собой, у нас не шибко. Нарядов нет, гауптвахты не держим, — Лебедев вновь аккуратно улыбнулся, — не уверен даже, удастся ли мичмана отчислить с курорта. Подводники после автономки — история особая, элита, так сказать, флота, неприкосновенные наши. В общем, крайне проблематичные товарищи. Что в моих силах? Сигнализировать по месту службы. А это не пустяк, как может показаться. В прошлый летний заезд, к примеру, полковник один решил ковром из номера разжиться. Ковры у нас не абы что, больших денег стоят, подарок командующего Среднеазиатским округом, кто разбирается, понимает. Скатал, значит, товарищ полковник, начопер, ни много ни мало, самаркандца в ночь перед убытием — и чебурах в окошко. Утром к поживе, а там его уже мы, с распростёртыми. Сторожа у нас зарплату не просто так получают. А ведь человек без пяти минут начальником штаба дивизии был, ждал назначения. Здесь, при всей безобидности, даже серьёзней история, дело щекотливое. Сами понимаете, уровень пострадавших и прочие привходящие. Не пугаю, но чего доброго и по вам срикошетит. Понятно, вы всего лишь сосед, выпивали вместе, возвращались из города, а что там и как дальше было, кто знает…

Да к чему он ведёт? — никак не мог уловить Никита.

— Честно говоря, я не совсем понимаю…

— Никита Константинович, не всё так просто в этой простой истории. По-всякому может повернуться. Не хотелось бы отписывать вашим командирам в штаб Северного флота, вот о чём душа болит. Сами посудите: у Мурзянова память отшибло. Не помню, говорит, как в номере чужом оказался. В носу ковыряет, сопли жует: я не я. Возвращались вместе — помню, потом, говорит — как корова языком слизала. Вы только начинаете карьеру, зачем вам проблемы да неприятности? Соседи ваши и вы — не одно и то же. У вас путёвка, у них курсовка. У вас отпуск, они — лица с положением неопределённым. Не то командировочные, не то отдыхающие. Выставить их не выставишь, наверху приравняют к срыву реабилитации. Спросить с них — особо не спросишь. Отсюда бардак, вседозволенность. Управы нет, знают, чем и пользуются беззастенчиво. Распорядок, дисциплина — не наша прихоть, для их же блага. Не понимают, считают за принуждение. В итоге такие вот чепэ, и псу под хвост покой нормальных людей. Каждый год с подводниками у нас одна и та же канитель. Думаете, Мурзянов первый? Обидно даже не это, невиновных, таких, например, как вы, втягивают.

Его уклончивый взгляд остановился на Растёбине почти сострадательно.

— Поймите правильно, совершенно нет цели вас напугать или не дай бог против кого вас настроить, но стоит ли вам, так сказать, плясать под чужую дудку?..

Никите стало совсем не по себе от этого разговора. Вокруг да около, прощупывания, обиняки, заигрывания и тут же невразумительные угрозы.

— Давайте прямо. О чём, собственно, речь?

— О чём речь? Да об авантюрах ваших новых друзей…

— Не понимаю, о каких вы авантюрах. Ну, перебрал человек, ошибся дверью. С любым могло…

Лебедев откинулся на спинку кресла, прошелся ладошкой по столу.

— Хотел, чтоб вы чистосердечно, сами, но вижу… Никита Константинович, взрослые ж все люди, расскажите, как дело было, в ваших же интересах рассказать.

— Да что, по-вашему, я могу рассказать? — Никита вдруг почувствовал, как горло пересохло, вспотели ладони, будто за ним в самом деле вина, и вот сидит, выкручивается.

— Как ваш сосед в генеральский номер угодил.

— Удивительно, почему вы меня об этом спрашиваете?

— Хорошо. Ладно. Хотите по протокольному? Будем по-протокольному, — комендант подался вперед, но теперь уже взял шариковую ручку, вытянувшуюся поперёк заготовленного листа.

— Уточните… вы из города во сколько возвратились? — брови сурово сдвинулись, светло-карие глаза словно бы потемнели.

— Часов в шесть.

— Так, дальше…

— Поднялись в номер.

— С кем поднялись?

— С Позгалёвым, ключ у него был, он открывал. Ну да, Алик куда-то запропастился. Может, на лестнице отстал, может, ещё где…

— Видите ли, какая штука, — Лебедев скользнул по ручке пальцами, перевернул, упёр в лист торцом, — со слов Позгалёва вырисовывается немного другая картина. Капитан говорит, это была ваша совместная затея.

— Затея? Какая еще затея?

— Подшутить над товарищем.

Если б не уличающая улыбка напротив, Никита решил бы, что ослышался.

— В смысле, подшутить?

— Дословно, капитан утверждает, что придумал этот злой розыгрыш, вы же ему активно содействовали — вместе пьяного мичмана к генеральским дверям, так сказать… Ради шутки. Позгалёв же известный шутник.

— Может, он с вами подшутил? Не мог капита… каптри такого сказать.

— «Каптри», хмм… — снисходительная улыбка. Лебедев вновь съехал пальцами по ручке, крутанул, упёр в бумагу стержнем, — да нет, со мной кап-три был серьёзен, как на духу. А пошутил, выходит, чуть раньше. Значит, отрицаете? Ладно, вот вам бумага, изложите, как дело было.

С края стола подполз ещё лист, за ним персональная лебедевская ручка.

Никита отодвинул все это обратно.

Брови напротив досадно выгнулись.

— Должен предупредить — откажетесь, за вас вашу правду придется изложить мне, подкрепив показаниями главного свидетеля — капитана Позгалёва. — Выждал секунду, пытаясь уловить в мимике, глазах Растёбина решение. Сочувственно свёл брови. — Вот что. Предлагаю так. Торопить вас не буду, до завтра терпит. Даю вам время подумать. Только надо хорошенько подумать. Кажется, пустяк, мелочь, а сколько честных, толковых да на таких вот пустяках поскользнулось. Приятного отдыха, не смею больше задерживать.

Растёбин встал оглушённый, направился было к двери, когда услышал:

— Если честно, между нами, Позгалёву у меня веры нет. Скажу больше: я на вашей стороне. Остерегайтесь его. Я таких повидал. Человек без принципов, трепач, манипулятор… А вам не завидую. Созреете к завтрашнему или не созреете, а докладную составить придётся. И рад бы замять, но процедура есть процедура.

В номере Позгалёва не оказалось. Брюки, рубашка, словно сброшенные впопыхах, валялись на койке.

Никита спустился к морю, высматривая лысину. На лежаках нет. Плещется в водичке, гад? Двинулся по волнорезу. Даже не злость — удушливая обида, растерянность, в которых беспомощно барахталась хлипкая надежда: может, мелкие лебедевские уловки — переврал, переиначил? Или того проще — не так понял слова Яна? Но если правда? За что подлость такая?

У оконечности волнореза, на верхнем ярусе, показалась фигура. Ныряльщик, проворно вскарабкавшись на прутья-перила, распрямился; лысая голова сияющей каплей на синем шёлке неба, вместо плавок знакомые фиолетовые казённики до колен. Нервно тряхнул кистями, качнулся, словно ловя кураж от зыбкого равновесия.

Никита пошёл быстрей. Фиолетовый стяг трусов трепыхался уже над его головой, где-то в солнечном зените. Позгалёв по-прежнему раскачивался на стальном пруте, словно щекотал себе нервы, от скуки играл с опасностью. Может, и со мной сыграл от скуки? Двинул, как разменную пешку. Никита пытался разозлиться, дабы к разговору быть во всеоружии. Выходило плохо.

Позгалёв заметил его. Как ни в чем не бывало махнул лапой:

— Давай сюда! Высота что надо!

— Что ты сказал Лебедеву?!

— Не боись, глубина тоже! — прокричал, будто не расслышал.

— Ты чё ему наплел?!

Ян коршуном присел на жердь, для равновесия вскинул руки-крылья.

— Не понял, вертухай тебя развёл?!

— Похоже, ты меня развёл!

— Аааааап!!!

Железный прут звучно свибрировал. По воде — быстрая тень, и следом — оглушительный шлепок со взрывом брызг. Шумно фыркая, всплыл, лёг на спину. Блаженно улыбнулся, покачиваясь на волнах.

— Все так и было. Алик ни при чем. Мы с тобой подшутили.

— За себя говори! — Никита гаркнул в воду, почувствовав, что вышло неплохо, вполне веско вышло.

Ян лениво подплыл. Ухватившись за ребро волнореза, низвергая потоки воды, выбрался. Угрожающе навис над Растёбиным — бронзовая глыба в водяном крапе с зелёными бойницами глаз, в которых жужжит усмешка. Горбоносый морской центурион.

— Я за язык не тянул. Ты давеча сам предложил — бери. — Расслабленной ладонью смахнул с мускулистого живота влагу, сощурился, дробя ресницами ультрафиолет.

Никита не сразу сообразил — о чём он. Попытался отмотать — чего такого предлагал?

— Ты о чём сейчас? Может, пояснишь?

— Помнишь, как вчера раздавал? «Самое-самое — бери, пользуйся». Ну, я твой голос и взял.

Наконец, всплыли давешние пьяные клятвы.

— Вон оно что. Это была фигура речи.

— Ну, значит, плохо у меня с фигурами, — Ян сожалеючи отвесил губу. — Короче, тут ведь как: ты или с нами, или сам по себе. Я, грешным делом, подумал, — с нами. Нет? — притворно-разочарованная улыбка.

От растерянности Никита онемел. Через силу сглотнув, промямлил:

— Лебедев докладную готовит. Обещал в штаб отправить. Что прикажешь делать?

Промямлил и тут же услышал малодушный свой лепет со стороны.

— Что делать? — Ян развел руками. — Cолнечные ванны принимать, наслаждаться югом, девочек кадрить. Чего всполошился-то?

— Всполошился? Да я не пойму, что ты затеял?!

— Остынь. Никакой докладной он не отправит. Нечего и не на кого. У Мурзянова амнезия, ты, понятно, в отрицалово ушёл, а я вроде как шут гороховый. Кто в лес, кто по дрова — путаница, детский лепет. Чтоб ты ходил, как мы — зарежимленные, а лучше — чтоб своей тени шугался. Режим — вот что Лебедеву нужно.

— Зачем, тут что — казарма?

— А на всякий случай. Порода такая — служебная сторожевая. Неужто я б тебя втравил, не зная лебедевских прихватцев?

— Вот именно — втравил.

— А кто дуралея Мурзянова прикроет? Если не для него, побудь для себя героем. Запиндюрят же по несоответствию, без пенсии и крыши. Ему так нельзя, только по сокращению. Пенсия, уловил? Подаем рапорта и крекс-пекс — по сокращению. Кляуза может все карты спутать.

— Ты ж говоришь, никакой кляузы он не отправит. Твои слова?

— Вот теперь, когда поди-разберись, кто там и что, — не отправит. Следствием виновный не установлен. Замучается потом с кадрами переписываться, себе дороже. Да и кому клоуном охота выглядеть? Нас на реабилитации трогать — считай, глухой номер. Можно было б тебя, конечно, не впутывать, на себя взять, только Мурз это дерьмо так просто мне не отдаст, сразу всё вспомнит, подмахнет. А наверху три раза начхать, вникать не будут. Двинут обоих по плохой статье, и вся недолга. Наши с тобой голоса нужны, твой нужен, тогда и Мурза никто слушать не станет. А на пару как-нибудь отбрешемся.

— Легко у тебя — «отбрешемся».

— Не дрейфь, говорю, зелёных сейчас не трогают, нехватка в вас, и так драпаете. Бумагу от вас подальше держат — не дай бог под рапорт используете. Ты у нас выручалочка. И потом, не то время, толмач, чтобы бояться. Не то.

Держался Ян — убедительней некуда. Будь Растёбин настоящим мичманом, наверняка плюнул бы, успокоился, но он дрейфил законно: приди докладная в штаб, откроется же отцовский подлог, откроется.

— Ладно, решишь прыгать — выше неба не залезай. Справа — камни. А наперёд — осторожней с клятвами-то, не разбрасывайся. Благодари, что попало не в самые плохие руки, — Ян повертел своими лапами. — И с фигурами речи тоже аккуратней, фигурист. — Улыбнулся беспечно, пошёл к берегу, оставив Растёбина злиться на себя за то, что сначала показал испуг, а теперь, вдобавок, против воли, как будто даже с ним соглашался.

Хмарь

За ночь погода испортилась. Лазоревую сочинскую сказку к утру завесило тяжёлой хмарью. Ветер нагнал туч, раскачал и вздыбил море, так что оно воистину стало чёрным, будто где танкер с мазутом перевернулся. Только чаек с крачками перемена погоды радовала. Птицы с ума сошли от такой зловещей красоты — то взмывали к тучам, словно задирая косматых, то гонялись как полоумные над штормовыми гребнями волн за жёлтыми клочьями пены.

Алика выпустили вечером. Оливковый бланш под глазом облагородил его смазливую чернявость, добавив ей сумрачной глубины. Настроение у Никиты было паршивей некуда. Весь день он маялся, думая о предстоящем визите к Лебедеву. Клял отца за дурацкую идею с этой поездкой. Клял себя: ведь уступил, согласился, и теперь вот по-идиотски влип! В итоге, скованный страхом, никуда не пошёл, решил — если уж всё серьезно, и суждено позорно отсюда вылететь — комендант сам вызовет. Лебедев вызывать не спешил.

Прошло два дня с момента происшествия в генеральском номере. Два дня тревожных мыслей, ожидания худшего и презрения к себе за эти страхи. Объяснительной комендант не требовал, выселять Никиту не выселяли. Лишь при случайных встречах — слова, жесты, взгляды, Лебедев окутывал фирменным туманом тягостной неопределенности, заставлявшей Растёбина мысленно озираться.

— Ждал вас с объяснительной, ждал. Ну что ж, теперь как выйдет. Дело движется, докладная в работе.

Хуже всего было гадать, зачем ему эти дешёвые приёмы: стращающий голос, суровый сдвиг бровей? Какую такую опасность может представлять он — зеленый салага чтоб ещё и его зарежимить?

Позгалёв оказался прав: много не надо, чтобы начать шарахаться своей тени. Позгалёв же и выручал — мрачные мысли, отравлявшие Никитино существование, при виде беспечной капитанской физиономии малость отпускали. Неужели план запутать коменданта сработал?

— Ну что, пугает клещ? Не боись, страна уже другая. Кому дело до его бумажек? Прорвемся. Уже прорвались!

И вправду, — успокаивал себя Растёбин, — что Лебедев сделает? Отправит в штаб флота гневную кляузу? Смешно представить сей опус: «Посредством дезориентации в пространстве мичмана Мурзянова, находящегося в сильно нетрезвом состоянии, капитан третьего ранга Позгалёв и мичман Растёбин совершили тягчайшее преступление, выразившееся в нарушении покоя генерала Еранцева и его супруги…».

Выставится же дураком, деятельным болваном. Каптри прав: только пугает клещ. Прочее надо выкинуть из головы, не дрейфить. Если уж вместе, так вместе.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Балаган

Местные, забрось их в северные широты, вряд ли окажутся стрессоустойчивы: под этим солнцем мрачная мысль не протянет и минуты, и какие тревоги не размягчит это теплое море? Разговор с Лебедевым забывался быстрей, чем Никита ожидал. А тут еще подводники и алкоголь…

Когда с вечера не пили, а такое всё же случалось, они, встав пораньше, отправлялись на сочинский рынок. Бывало, в полном составе, но чаще — на пару с Аликом. Утренний город встречал шумом поливальных машин и пароходными гудками. Пахло асфальтом, соленым прибоем, прохладными цветами. Цветы были повсюду и благоухали, словно спеша надышаться про запас перед близким зноем.

Сначала ехали через тесные, холмистые окраины — район Бытха, где налезали друг на друга аккуратные белёные домишки. Потом через центр, тут уже появлялся некий архитектурный простор, державшийся на раздрае стилей. Художественный музей, напоминающий греческий Акрополь; здание цирка, похожее на супницу; модерновый концертный зал «Фестивальный» с крышей-трамплином; в духе скупого конструктивизма тридцатых — рубленая коробка ЦУМа с неработающим фонтаном при входе; пара-тройка новеньких многоэтажек. Солнечно-парковый, домашний, уютный, беспощадно-зелёный, с резными тенями на тротуарах и щёлкающими о пятки шлёпанцами отдыхающих, — ординарный, в общем, советский городишко, — если б не липкий туман с моря и пышная субтропическая растительность. Хрущёвки, утопающие в магнолиях и олеандрах, — разве не чудо?

Алик любил что-нибудь «сбацать» — словечко Яна, склонявшего друга явить очередной кулинарный изыск. Особенно удавались мичману салаты на скорую руку. Всё смешивалось со всем, и получалось не просто съедобно — чертовски вкусно.

— Мурз, сбацай макароны по-флотски.

В салат «макароны по-флотски», кроме спагетти, входили бананы, помидоры, паприка, зелёный горошек, грецкие орехи, лимон, сыр, петрушка. Никита и представить себе не мог, что несовместимое может так аппетитно сочетаться. Ингредиенты подбирались тщательно, исключительно с рынка. Алик долго вертел какой-нибудь болгарский перец в руках, мял, гнул, барабанил, придирчиво подносил к носу, разом обнюхивая и считывая по чёткости отражения качество продукта. Убедившись в первосортности, азартно торговался, ломая самых неуступчивых продавцов. В повадках его и без того сквозило немало хлопотливо-женского, а тут вылезала настоящая базарная баба.

— Какое ж это бычье сердце? — привередливо косился на исполинские помидоры, — мелюзга, горох. — Разве ж это виноград — шкура хоть сапоги шей.

Сбив цену, мягчел, проворно убирал в пакет томаты-переростки и нежнейший кишмиш. Приглашал лотошника в Арзамас:

— Приезжай в гости. Зайдём на наш рынок, поймешь, что такое «бычье сердце».

До овощей и городских видов Никите особого дела не было. Шататься с Мурзяновым меж базарных развалов он увязывался с несколько иной целью. Новое место лучше изучать не по фасадам, по лицам, — подсказывал богатый опыт его гарнизонного кочевания. Где, как не на рынке, настоящие типажи, созвучные духу здешней земли? Духу жаркой сочинской земли были созвучны и тяжёлые грузинские подбородки, и вислые еврейские носы, и печальные армянские глаза. Здесь торгуют даже ассирийцы с греками, сообщал этнограф Алик. Ни греков, ни ассирийцев, впрочем, Растёбин не увидел, как ни докучал мичману. Мурзянов тыкал в заурядных, облепленных чумазыми детьми цыган, спутать которых нельзя было ни с кем. Хотелось, наконец, поглядеть на натурального сочинца. А лучше, чтоб ослепила взором красавица-сочинка.

— Если видишь бледного, как мука, значит, местный, — авторитетно заявлял Алик, — какие-нибудь финны, наверное, и те черней; тутошние не загорают.

Никита принимал мурзяновские слова за чистую монету, записывая в тутошние всех неопределенной расовой принадлежности бледнолицых и матовокожих полукровок (до матовости хоть должны подвяливаться?) с глазами, изнуренными вечным поиском тени.

Девушки попадались и впрямь ослепительные. И каждый раз он был убежден (никаких сомнений) — перед ним уж точно коренная. Мурзянов бился за какой-нибудь сельдерей, Никита тем временем выискивал красоту. Особо утруждаться не приходилось, на квадратный метр её было больше, чем в Москве.

Часам к десяти Алик затаривался. Они брали ещё трехлитровку бочкового жигулевского и шли — в руке по авоське — через весь город к воде, чтобы там, на обрывистом берегу, выпить пива с воблой. Солнце уже высоко, бисквитный корж тротуара проседает под ногами, мимо течёт благодушная курортная толпа. Кто приезжий, кто местный было уже не разобрать. В сравнении с суетливыми столичными пешеходами, затравленной рысцой перемещавшимися по асфальту Москвы, здешние советские граждане казались Растёбину настоящими патрициями, вальяжно прогуливающимися после приема терм. Сколько, интересно, в их раскрепощённости — от моря и солнца? Сколько — от нового времени? Пропорция была сложной, слишком много погрешностей: смех в южном воздухе звучит звонче, движения раскованнее, улыбки сочнее, прямей позвоночник. Относительно точным признаком того, что раскрепощённость навеяло не только южным климатом, были женщины за тридцать и дети лет до семи. По сравнению с Никитиным поколением, нынешние чада казались более говорливыми, любопытными, подвижными, наглыми. У женщин читалось проснувшееся после многолетней советской спячки желание выделиться из толпы. Улица взрывается вдруг ядовитой вспышкой, отчаянная модница лет тридцати пяти, облачена в какой-то ядовито-зелёный балахон, идет с горделивым вызовом, притягивая обалделые взгляды и создавая заторы.

Сильный пол по части раскрепощённости проигрывал и тем и другим. Если и просматривалась какая в облике вольность, то лишь от алкогольного градуса и зноя. От нового времени были разве что редкие бермуды и гавайки.

Расплавленный воздух дрожал, ходил пластами, смягчая обветшалую реальность сочинских видов. Тем летом, от свалившейся на страну свободы, всё выглядело и без жары несколько поведённым. Аномалию Никита мог бы разгледеть еще в Москве, столицу словно затопило нечто особое, чуть прозрачней и невесомей воздуха — свобода, нахлынувшая так внезапно, в таком избытке, будто желала остаться непонятой, уценнной до бьющих через край радостей лета. Казалось, вольница, проникающая во все уголки страны, началась именно с юга. На центральной площади Сочи, вовсю гоняли шарик напёрсточники; хироманты предлагали народу слазать в карман; целители в подворотнях снимали порчу; видеосалоны зазывали на каждом шагу; аляповато цвела реклама; люди сбивались в кучки, разглагольствующие о политике; город полнился слухами о том, что главный сочинский пляж вот-вот станет нудистским; активно пошли в народ сумасшедшие. У местного почтамта они с Аликом стали свидетелями забавной картины. В окружении зевак неряшливо-бородатый парень, замотанный в простыню, с честными глазами вещал, что он Иисус, и только что свершилось его долгожданное второе пришествие. Кто-то усмехался, подтрунивал — а по воде, по воде, можешь?! — но большинство внимало ему с видом деревенских простофиль. Доказательства предъявлялись мессией одно сильнее другого: маму зовут Марией, папа тоже плотник.

Этот пестрый балаган удивлял, манил, пугал, остерегал: «Будь начеку!», веселил, сбивал с толку и, хотя не отвечал ни на один вопрос по существу, без особых усилий убеждал, что находится ближе к тому, что называется естественным, живым, нормальным, человеческим ходом вещей, нежели тот унылый дремотный покой, что повсеместно царил ещё совсем недавно.

Рядом с «Фестивальным» берег круто обрывался. Они усаживались на самый край: под свешенными ногами — стена песчаника с ласточкиными гнездами, — а где-то там, далеко, на стыке воды и неба — зыбкое марево, как газовый занавес в Турцию, в саму Азию. За ним глазу уже чудятся очертания мечети Айя-София, окружённой стрелами минаретов. Хлебали прямо из банки, глядя сквозь днище-телескоп на турецкий берег, и видели, как мираж Айя-Софии накрывается жёлтой пивной болтанкой.

Обратно — в автобусном душном битке. Тяжёлый подъем по мраморной лестнице, — и они, наконец, в прохладном сумраке номера. На тумбочке поблёскивает тара для анализов. Досматривая сны, храпит Позгалёв. Алик уединялся в туалете, нацеживал в банки за себя и за товарища, потом выкладывал продукты на стол, вооружался ножом. Начиналась большая шинковка.

Пункт «д»

Скоро в тёплой беседе друзей, за бутылочкой и картами, причина чудесного выхода Алика сухим из воды, и заодно Никитиного оговора, открылась и самому Алику. Частью мичман дошёл самостоятельно, и теперь вот, здорово поддав, обращался к Позгалёву, злобно напирая на слово «благодетель».

— Спасибо, конечно, благодетель, только на ту тахту я завалился по собственному сбитому радару. Кабы не ты, поливал бы уже дома грядки. Шутники. Решили они подшутить. С башкой порядок, как было, помню!

— Смотри-ка, помнит он, — смеялся Позгалёв, разворачивая карточный веер, — и рассказал бы, как было. Не нам — клещу.

— Расскажу ещё, — храбрился Мурзянов.

— Святая простота — дизелисты. Кто ж тебе поверит? Наши два голоса, против твоего одного в подпитии. Хочешь загреметь по несоответствию?

— Смотри сам не загреми.

— Эх, не тот послужной список. Посуду не бил, краснокнижные деревья не ломал.

— По несоответствию они не рыпнутся, — хмурил брови Алик, похоже, начиная сомневаться в сказанном.

— Ещё как рыпнутся. За здорово живёшь под зад коленкой — пункт «д», статья 59 — без пенсии и крыши.

— Какого ты его приплел? — кивал мичман на Растёбина, изыскивая любые бреши в логической конструкции позгалёвского плана.

— Демократия, Мурз, воля большинства, заботящегося о меньшинстве. Большинство в нашем лице позаботилось вот о тебе. Эта наш розыгрыш, наша шутка, не примазывайся. Будет, как и хотел — пункт «в»: сокращение.

Боевой приказ

Генерал Еранцев оказался танкистского роста пучеглазым крепышом с несоразмерно большой головой. Двигался энергично, нацеленно, подав корпус вперёд, то и дело подозрительно щуря свои навыкате глаза. Супруга — тонкая, с печальным красивым лицом невольницы-бесприданницы, годилась ему в дочери и была ростом едва ли выше, но рядом с этим коротышкой смотрелась долговязой вехой. Их столик располагался в дальнем углу зала, столик североморцев — на самом входе, и, если они не успевали разминуться, каждый проход до своего места генеральская чета преодолевала в муках отвращения.

Свирепо вращая глазами, по-крабьи растопырив руки, Еранцев пытался заслонить собой супругу, а она, бедная, семенила на грани обморока, отворачиваясь и прижимая к груди платочек, словно унимая разгулявшуюся тошноту. В такие минуты Алик пристыженно опускал голову в тарелку. Каптри начинал гарцевать.

— Худовата. Но чем мясо ближе к косточке, тем, говорят, слаще. Так, Мурз? Ходок-домушник. Успел опробовать ихние пружины?

— Нам без надобности, — отстранённо произносил мичман. При этом синяк под его глазом печально густел, не то из-за малоприятных воспоминаний, не то от стыда за всю эту пружинную историю.

— Военники забрали, — продолжал Ян, — «фонарь» навесили. История повторяется дважды, сначала в виде трагедии, потом в виде фарша, хе-хе. Гляди, как смотрит на тебя. Да не она — клоп её, глаза пучит, как налим на сковородке, щас подпалит тебе хвоста. Не верит, как это Лебедев ослушался, до сих пор с чемоданами не бухнул нас в море!

Она садилась неизменно к ним спиной, вся такая навытяжку — коротыш вдобавок двигал её стул за колонну, чтоб, не дай бог, взорам похабников досталась хотя бы мочка ее драгоценного уха. Зато сам беспрестанно бросал в сторону подводнико в испепеляющий взгляд. Не понимал и сатанел: что за бардак, до сих пор не принято мер, до сих пор место не очищено от этой швали!

Через день-другой, взбираясь по лестнице с пляжа, Никита заметил на верхней террасе, недалеко от хозблока, генерала в компании Лебедева. Коротышка, что-то выговаривая, нервно ходил перед комендантом. Руки по-бонапартовски за спину. Глаза навыкате. Жестикулировал, будто отдавал боевой приказ, вышагивая по полигону где-нибудь в своей богом забытой части. Никита, скрытый деревьями, подошел ближе, встал за акацией. Лебедев вяло кивал в ответ, будто соглашаясь с генералом из одного почтения.

— И когда будет начальник санатория?

— В конце сентября. Полковник Коптелов в Москве на лечении. Больные почки.

— Баррдак!

— Так точно.

— Мне что, мать вашу, звонить в комендатуру?! Они быстро всех в чувство приведут!

— Понимаю, товарищ генерал, согласен. Одна загвоздка: видяевцев комендатура трогать не будет, не в их, так сказать, полномочиях. С уголовщиной, и то не больно возятся, а здесь — подводники, реабилитация… Все решения по ним — через штаб Северного флота. А со штабной-то волокитой, сами знаете — отпуск их выйдет. Под домашний арест? Думал. Особо долго не подержишь, максимум — трое суток.

— То есть ты мне, майор, предлагаешь проглотить? Глотай, генерал, так?!

— Никак нет, товарищ генерал, ни в коем разе, есть другие способы повлиять на ситуацию.

— Так повлияй, майор, чёрт тебя возьми! Или соскучился по строевой?! Вечный курорт мозги тебе расплавил?! Мне плевать, кто из них кому в уши дул, убери отсюда эти физиономии!

Лебедев продолжал кивать, деловито хмуря брови, всем видом показывая лампасам — просьба законная, сам он озабочен чрезвычайно, и вообще план депортации физиономий созрел, требуется лишь додумать мелочи. Знакомым движением мазанул кончик носа, на секунду прикрыв от генерала снисходительную улыбку. Он тихо упивался моментом: до чего ж презабавно наблюдать, как генеральская карета на курорте превращается в тыкву, лампасы — в располосицу на трениках.

Разговор отчасти подтверждал слова Яна: подводники здесь, в санатории, и вправду, неприкосновенная каста. С другой стороны, было очевидно — генерал не отступится, а значит, и Лебедев хватку не ослабит, продолжит играть в свою выморочную игру, пряча в рукаве непонятные «способы повлиять». «Интересно, мою физиономию Еранцев тоже имел в виду?» — гадал Никита. Тревога ещё ворочалась в его груди, хотя ему даже льстило, что с боку припёка, он теперь тоже часть этой неприкосновенной касты. Какие такие у Лебедева есть способы? Кроме доносов по месту службы, вроде ничего не вырисовывается. Карьерой мне не рисковать, разве что карьерой отца. Надо бы позвонить домой. На всякий случай предупредить. Лая отцовского не избежать, но выхода похоже нет.

— Ближайшая междугородка в Хосте, — сообщил Алик. — Можешь попробовать уболтать заведующую, у неё стоит аппарат. Учти, разрешит, если что-то экстренное. Так просто межгород — удавится.

Заведующая, само собой, отпадала: её лучистость последние дни Никиту крепко морозила. Хоста была и так всегда под боком. Не терпелось, наконец, сделать одиночную, взрослую вылазку в Сочи. Вечером, после ужина, смочив щёки отцовским подарком — французским одеколоном «12», и, оставив, подводников резаться в карты, Растёбин отправился в город.

Дипломат

Снова кофейный ара за рулём. Или генацвале? Может, цыган-ассириец, променявший рынок на мотор?

Молодой, обгоревший, с фальшивым удостоверением мичмана в кармане, в баклажановой «Волге», мчащей в ночной Сочи, — Никита чувствовал, что вряд ли когда еще в его жизни будут минуты счастливей.

Старое железо честно гудит, укладывая стрелку спидометра на сто, но глянешь влево, туда, где неподвижная равнина моря с серебрящейся лунной дорожкой, и кажется, что машина стоит на месте, а этот лихач небритый газует вхолостую, забыв воткнуть передачу. Ревущая невесомость под звёздным шатром зарождающейся ночи. Не включай передачу, ара-генацвале, хорошо висим. Справа тоже неподвижность, другаяй — каменная, грозная, лезет чёрным исполинским навалом. Только в вечерний час эти сопки, подрощенные сумерками, можно назвать горами.

Сначала встречка полоснула фарами. Потом с обеих сторон закаруселили жёлтые окна домов. Выскочила в лоб изумрудина светофора. Водитель воткнул-таки скорость — они подлетали.

Остановка «Почтамт», самый центр. Сумерки совсем сгустились, а тут всё бурлило: загорело-хмельная гульба с разгоном в ночь-заполночь. На месте, где пару дней назад нёс слово граду и миру самозваный Иисус, вертел колесо фортуны какой-то пижон в глухо натянутой кепке. Стрелка прирученной цикадой заходилась в долгом стрекоте, шлёпала по колышкам реже, и вот уже запиналась на очередном счастливом числе.

Вокруг стояли-галдели те же давешние ротозеи, с такими же давешними, в ожидании чуда, распахнутыми глазами. Христос или уличный крупье — без разницы. И тот, и другой — диковина, из иного, ещё вчера запретного мира.

— Как ты, сынуля? Как устроился? Как море? Почему сразу не позвонил? Мы с папой испереживались.

— Все отлично, ма, вода — кипяток, хорошо всё. Извини, долго не могу, отец рядом? Дай.

— Даю, даю…

— Физкульт, сын!

— Привет, па.

— Куда пропал? Хотел уже через вертушку санаторий ваш вызванивать. Всё хорошо? Надеюсь, доволен?

— Да, да… Тут такое дело…

За что бы серьезное в те зелёные годы Никита ни брался, его, в сущности, всегда подстегивала одна мысль — в первую голову он должен доказать свою состоятельность не себе — отцу. Лет до шестнадцати так происходило неизменно. Никита отлично помнил — впервые воспротивился отцовской воле, огрызнулся, едва под носом стал пробиваться тёмный щекотный пушок. Удивился сам своей смелости тогда: волшебный пух. Не кардинально, но что-то в их отношениях поменялось. Был сын островком в море отцовского неверия и равнодушия, и вот море стало вдруг пятиться, островок — подрастать. Новую почву для собственных суждений, взглядов, порой и несогласия, приходилось отвоёвывать не то чтобы с боем, но и не без усилий точно, потому как даже случайный насмешливый взгляд папаши-генерала уязвлял больнее воспитательного рыка. В общем, эта водица не сама по себе уходит, не без гордости сознавал сын.

Его отец — и с этим Никита вряд ли бы поспорил — для военного отца был ещё не так уж суров. Многим из Никитиных друзей повезло меньше. Да — суховат, холоден, требователен, опять же — властный бас, полученный вместе с дипломом об окончании московского ВОКУ и отработанный за много лет на личном составе: «Дрючить тебя надо!». Но всё же не полный чёрствяк. Хотя спроси вдруг отец Никиту, что из вышеперечисленного необходимо, дабы стать авторитетом для сына, сын бы нераздумывая ответил: достаточно просто быть отцом. Растёбин-старший сына любил, но времени на любовь не имел; Никите было дано обычное в гарнизонных условиях воспитание, сводящееся к незамысловатому приёму, времени много не требующему. Главное разбудить в юном создании самолюбие, встряхнуть от дремоты. Разбудить же самолюбие можно, лишь уничижая и беря на слабо. Состоятельность надо периодически ставить под сомнение — только с этого начинается поиск аргументов, что ты не последний кусок дерьма. Никита на эту удочку клевал — отец умел подвести к самобичеванию и вполне дипломатично. Возможно, в генеральских глазах состоятельность отпрыска и росла; на сердце же у отпрыска только прибавлялось шрамов. Я ему докажу, что не слабо! Доказывал. Но самоуважение вдруг чахло само собой. Это было, как плавать на скорость от бортика до бортика: сколько ни греби, всё одно приплываешь к себе самому, веры в которого у отца изначально нет.

В школе, помнил Никита, у старшеклассников была такая забава. Называлась «дипломат». Подходит к тебе бугай и пригибает твою голову к земле. Ты, естественно, сопротивляешься, рвёшь башку, как дурной, вверх. Разгибаешь, наконец, в отчаянном рывке спину, а доброжелатель тем временем поднимает над тобой увесистый дипломат. И вот — ба-бах! Ты распрямился.

Утекло немало воды, прежде чем он кое-что понял, перестал отца за схожий метод винить. С двенадцати лет папашу-суворовца воспитывала казарма, другой схемы ему в голову не вложили. Дрючить, оказывается, — узнал позже Никита у Даля, — от слова «дрючок»: палка. И латинское stimul — тоже дрючок — палка. В общем, нормальный, не самый худщий из отцов.

Отец выслушал Никиту и, по заведённому порядку, макнул.

Генерал выговаривал усталым, напряжённым рыком: «Всю жизнь, сын, будешь вляпываться в чужое дерьмо. Мнения своего ни на грош. Ты ж, дорогой, не что иное, как безвольная…».

Тут прозвучало любимое его словцо, точней, обрывок, и занудели гудки. Никита не бросал трубку, нет, оскорбления родителя с некоторых пор его не задевали, пролетая мимо. Время обучило уворачиваться, наблюдая их полёт отвлечённо, со стороны. Они скользили где-то рядом, замедленно, вроде космического мусора. Короче, голову, как дурной, он уже не рвал. Легче было дождаться, когда отцец уймется сам собой. Взять хоть это его слово — «тряпка». Ну что в нём, в самом деле, смертельного? Оно оттуда, из его гуталинно-суворовского детства, это ж ясно.

Растёбин-старший тоже не бросал трубку. Просто что-то в ту самую секунду засбоило, выбило межгород. До скучного предсказуемо-теплая вышла беседа. Лучше бы отец орал и лаял. И ладно, теперь, товарищ генерал, вы в курсе.

Он забрал у телефонистки сдачу, устыдившись, что сэкономил на общении с матерью целых пятьдесят копеек. Вышел в душную темень.

Кепка по-прежнему вертела свой диск, заправляя проворными пальцами барыш в барсетку. Получившие дозу азарта неудачники отходили вполне довольные. Ни тени разочарования, самое большее — обескураженные улыбки. Растёбин протиснулся сквозь горстку оставшихся, поставил свой медяк на 27. Собрав бумажки и монеты, парень крутанул колесо, и оно застрекотало, размазываясь в кофейную со сливками гущу.

Плям, плям, плям — стрелка заходила медленней. Встала. Принимайте очередного, получившего порцию азарта, вполне удовлетворённого неудачника.

Ещё круг по залитому огнями центру, мимо переполненных кафе с их мешаниной запахов и песенным разнобоем. Бросая взгляды на встречных девушек, невольно высматривая одиноких. В пересохшем фонтане у ЦУМа кем-то забытые дети пинали резиновый мяч. Шатались кругом изнеженные морем и солнцем, счастливые, загорелые отпускники. Приторно-прянный вечерний воздух бередил кровь, дразнил роем запретных удовольствий. В карманах нормально — взять и ринуться в этот взрослый сверкающий дребезг. Что его пугает, вечно держит за шиворот? Ну да, ты тут, рядом, мой благоразумный надзиратель — заплечный друг.

К набережной, вниз, уходила едва освещённая дорожка. Никита свернул. Вдали, на клешне волнореза, семафоря светомузыкой, громыхала дискотека. И тут — сзади — запыхавшийся окрик.

— Растёбин, стоять!

Никита испуганно обернулся.

Грива

Напротив, оттягивая пальцами карманы, пижонисто покачивался на каблуках тот самый уличный крупье. Под мышкой — колесо фортуны, как пятак в прорези.

— Что, халявщик, решил обыграть моё казино? А я смотрю — он, не он? Правда не узнал, или прикидываешься? Ладно, а так…

Парень подпихнул козырёк, вздыбив головной убор, и Никита обомлел. Лёша Грива — Гривенник. Школа № 15 ГСВГ, дрезденский одноклассник, интеллектуальный раздолбай и предприниматель.

— Ты с какой пальмы свалился?

— Я даже спрашивать не буду. И так знаю — небось предки жариться притащили. Как же я рад тебя, сволочь, видеть! — прокричал Грива и двинул на Растёбина.

— Рехнуться! ГСВГ! Дрезден! Ликер под мостом у Эльбы, помнишь, как глушили?!

— Еще бы! Лохотронщик хренов!

— Но-но, всё по чесноку, бизнес!

— Свисти, знаю я!

— Вот же нарисовался, красавец! Раньше не мог? Мне утром в Туапсе — я ж перекати поле, — будто для наглядности, Лёша крутанул свой диск. — Как хочешь, мы должны отпраздновать, — сказал и нетерпеливо шмыгнул носом.

Никите вспомнилась эта его привычка: когда что-то наклёвывалось — гулянка, выгодное дельце, — он всегда азартно шмыгал своим длинным соплом, и в птичьих глазах бегало электричество.

Невообразимо, Лёша Гривенник — первый в классе точный мозг, специалист по верхнему брейку, торговец крадеными немецкими мопедами, стоял сейчас перед ним, здесь, в центре Сочи, и шало сиял. Грива был первым, кто затащил Никиту в немецкий гаштет: тёмное пиво «Радебергер», в микстурной прогорклости которого Растёбин не нашёл ничего приятного; первый, кто гонял по городку на «Симсоне-Эндуре». С иномарок, правда, сдирать эмблемы придумал не он, но он был первый, кто наладил в школе торговлю этими эффектными бесполезными блестяхами. За пять марок, подлец, впарил Никите кольца «Aуди», которых, чего уж скрывать, хотелось до дрожи, и которые даром были не нужны — висели потом дома на гвозде (не цеплять же их, как первокласснику, на портфель). Грива ввёл в школе моду на новый тип дружбы. Такая только нарождалась. По тогдашним меркам — неправильная дружба. Нечто необычное, скрепленное взаимной выгодой и в этом бесстыдстве откровенное. В общем, полное противоречие с канонами дружбы привычной — мушкетёрско-советской. Может, по-своему так и честней, размышлял Никита, ведь у каждого есть пределы альтруизма, но всё же какая-то это недодружба. За друга умирать нужно, а разве пойдёшь на смерть за компаньона? За кого бы мог умереть он сам — Никита не знал, но был уверен — умирать, если уж дружба настоящая, непременно надо. Главной притягательностью в новой дружбе было иное — природный магнетизм Гривы. И потом, чувак занимается коммерцией, дела делает, посвящает порой и тебя в тонкости бизнеса, бывает, в долю берёт, и вот ты уже сам чувствуешь, что сделал шаг в сторону суровых взрослых отношений. Внешне Лёша был компанейским, даже доверчивым; нередко в нём просыпался бескорыстный транжира, не жмотившийся на друзей, но в какой-то миг всю дружбистику сдувало, вперёд вылезал расчётливый бизнесмен, зашибающий пфенниги и марки на всём, что под руку подвернётся. Среди своих он без зазрения совести спекулировал дефицитными шмотками, решал за мзду контрольные по алгебре, продавал велики, толкал музыкальные записи или мог, как тогда, с кольцами Aуди, в две секунды объяснить, что без этого хромированного хлама счастья не видать. Все знали: выжига-Гривенник своего не упустит, но мало кто на него обижался: дружеский свой бизнес Лёша проворачивал с обезоруживающе честным лицом, всем видом давал понять: его нажива — дело десятое, главное — ваши желания и прихоти. Грива не стыдился именовать себя спекулянтом, при случае разъясняя отсталым, что всякий экономический прогресс на спекуляции и зиждется.

— Жлоб ты, Грива, аферист, — язвили его.

В ответ спокойно, без тени обиды, словно втолковывая недалёким элементарную математическую формулу, он развёрнуто, с примерами, отвечал.

— Это работает малость не так. Представь, ты посреди пустыни, вылакал все запасы воды, яйца всмятку, и тут я — твой спаситель с драгоценной влагой. Пёрся за тыщу километров, потратил уйму сил, времени, сам чуть не спекся в угольки. Неужели мне не причитается маленький навар? Это тебе не минералку за углом купить, сечёшь разницу? Любой спекулянт — немного джинн. Потёр ты лампу, и вот он я — чего изволите?

— Толкать умирающему воду, да еще с накруткой… цинично, Грива.

— Ты, значит, лопух, усосал всё разом, а я получаюсь циник и людоед? Типичный приём халявщика — обвинить в аморалке, чтобы поиметь задарма. Тебе вот кровь из носа нужен последний хит Бронски Бит, а самому ж плевать, что Грива не спал ночь — ловил радио Монте-Карло.

Никита потянул его на пирс, откуда били лучи дискотеки.

— Нет, туда не пойдем. Пойдем в центровое место. Паси, — выпятив живот, Грива расстегнул барсетку, тут же вспухшую рублёвыми жабрами, — можем себе позволить, мы сегодня богачи!

«Мы», — он всегда умел зайти с нужного бока, мысленно улыбнулся Никита.

— Есть тут один ресторанчик… — приобняв Растёбина, Грива развернул его было обратно в подъём.

Никита почувствовал себя неловко. В глазах друга сейчас горел искренний порыв, и всё равно он ощутил дурацкую эту принуждённость. Даже зная, что Леша угостить умеет и вряд ли даст заплатить хоть копейку, трудно было представить, что тратиться он станет легко, ведь коммерс не тратится даже — всегда по живому от себя отрывает, а это больно, наверное.

— Ну их, рестораны, давай лучше, как у Эльбы, — бутылочку — и к воде.

Грива задрал голову к небу, словно вдруг решил подсчитать, сколько там звёзд болтается. Скалькулировал, вздохнул, рубанув рукой воздух: мол, хер с тобой, уговорил.

— Ладно, тогда, у Эльбы, вроде как лучшее наше время было.

Неловкость Никитина тут же ушла. Он такой, какой есть — Грива, и Никита рад его видеть.

Дорогой к ближайшему ларьку и обратно к морю, друзья гомонили наперебой. Сколько в памяти из тех дрезденских времен, сколько всего за эти почти три года…

Никита дважды не поступил. Грива и не собирался поступать.

— Вот мой диплом, — стучал он в свой разнумерованный блин, как в бубен, и нараспашку скалился, словно обманул все чёртовы альма-матеры.

Никита заделался москвичом, даже почти успел влюбиться в столицу:

— Москва — это громада, махина!

А Грива, едва поезд пересек границу, распрощался с родителями, отправившимися дослуживать за Урал.

— Прокатился не слабо, весь юг исколесил.

— Не поверишь, — продолжал Никита, — кто б мне после выпускного заикнулся про школьную макулатуру… а с поступлениями этими — как накрыло, не оторваться от чёртовых классиков — книжку за книжкой…

— Жизнь, брат, наклонит, — искренне посочувствовал друг. — У меня тоже классики. Бандосы, коммерсы, отморозки. Раз, правда, крутил бизнес в долях с профессором астрофизики. Пуховики, варёнка… Вот лоб был, Лобачевский. Ну, а как ты вообще? — азартно сифонил он носом, — Чем занимался, что видел?

— Я…Ну, я… — и тут пробел, обрыв мысли, шарь ни шарь — пустота в голове. А что он, действительно, видел? Чем занимался почти три года? Бегал по репетиторам, копался в книжках, тух летом с родителями на даче. В сравнении с другом — унылое болотце, скучная жизнь. И рассказать нечего. Никита запнулся, как-то сник, а Лёша продолжал фонтанировать:

— Год в Гомеле, на рынке — челночил в Польшу. Потом Харьков — парфюмерия, бытовая химия. После Харькова — Одесса, Никополь, Ростов — тампоны, памперсы. Хоть знаешь, с кем говоришь? Я первый, блин, кто сюда памперсы привёз! А сколько влетал и поднимался… Нормально, рабочий момент. От такой жизни даже кайфую. Кто-то от баб, водки, а я — от горок этих русских. Нашёл, потерял, снова поднялся. Главное — сам себе хозяин. Башка вроде есть, руки тоже, чего еще надо? Балдею, если честно, Растёбыч, от этого нового времени. Отец за Уралом всё лямку тянет. Как муха в паутине, залип в своем позавчера. Уснул или усыпили его там, хер знает. Всё у него «без вариантов», все продались, кругом кидалово, обман… А я так думаю, мухоморы к нам в рот сами не лезут. Главное — вовремя башку в руки взять, выбрать-то всегда можно.

— Выбор разный бывает, посмотришь — какой там выбор, — глубокомысленно заметил Никита.

— Да ну, Растёбыч. Раньше — понятно. Сейчас его столько… вон — море, и не фуфловый, типа раньше. Будешь хоть иногда голову включать — вырулишь. При папиках только и был овечий, сейчас — твой. Стою, бывает, с колесом… хватает, конечно, идиотов, но большинство… им не особо до выигрыша, простодырам этим, деньги в предпоследнюю очередь. Стрелка завораживает, зуб даю. Тянет как магнит. Соскучились же хромосомой: азарт, игра, чёт-нечет… Смертельно соскучились. Наконец-то можно сделать свою ставочку. Свой выбор. Накушаются, пойдут выбирать уже зряче, вот тогда придётся мне переквалифицироваться, хе-хе.

Вышли на берег, взяли правее от волнореза, где дубасила по ушам дискотека. Сели у воды на какую-то мощную корягу. Бутылочка, как тогда на немецкой реке, пошла из рук в руки.

— Здесь-то как? Вправду с папиками? — принялся выспрашивать Грива.

Преисполненный гордости, что и сам имеет историий, Никита блеснул афёрой с путевкой, рассказал о последних приключениях с друзьями-подводниками: «Такие черти, спирт — стаканами глушат, весь санаторий от них на ушах!»

С важным видом достал свою ксиву.

— На мичмана глянуть хочешь?

— Ёлки, ты, что ли?! — рассмеялся Лёша, — Ни фига себе — с я-ко-ря-ми! А так папик не мог засунуть?

— Только до шестнадцати. И то — если с родителями.

— Слышал, по такому — метро там у вас бесплатно.

— Бесплатно-то бесплатно, если отец не заберёт.

Цветная плёнка

Грива вытянул из-под коряги бутылку, глянул на остатки сквозь просвет дискотечных огней.

— А вино то наше — ку-ку. Тебе как, прижилось? Еще одну?

Тренировки с видяевцами закалили — ни в одном глазу, только тёплая нега по жилам и лёгкость пуховая в голове.

Друзья двинули обратно к ларьку, обнявшись, вспоминая дрезденские истории.

— Остановку-то в Клотче помнишь?

— Ещё бы, красиво нас взяли, такой эскорт на эмцетах.

В дрезденском кинотеатре «Шайба», в 86-м году крутили штатовский фильм «Бит стрит» — кино о брейке, граффити, зарождении бит-музыки. Это было помешательство. Ходили они с пацанами раз двадцать, и потом на школьных дискотеках, отгораживаясь кругом от комсоргова взора, отчаянно копировали «лунную походку», пускали волну, делали закоротившегося электрика. Скоро вовсю расписывали нитрокраской армейские заборы: Break-dans, Ramo, Beat street. А как-то, осмелев, в пух и прах размалевали немецкую остановку. Полночи при свете фонариков, в чаду нитрухи корпели, и вышел шедевр: громоздящиеся небоскрёбы города-дьявола, а на переднем плане — брейкер крутит вертушку. Перемазанные, счастливые, стоят, любуются, — и тут в фантастических гермошлемах на двух эмцетах, из мрака, совершенно бесшумно — полицейский патруль. Ботфорты, краги, в катафотных орденах кожанки… Все очень серьёзно, внушительно, и вместе с тем нереально, по-киношному. От такого грозного великолепия их здорово перемкнуло — застыли, не могут двинуться. А полицейские медленно стягивают капли шлемов, слезают со своих коней. Плавные суровые робокопы идут к ним — парализованным советским соплякам. Что-то спрашивают со своим стальным немецким отскоком в согласных, тычут дубинками в шедевр. Наконец, понимают, кто перед ними, и тут у обоих такая усталость в глазах, оккупационная безнадёга: русские, снова русские.

Ломаной смесью, с пугающей в тоне корректностью, объясняют — надо вернуть, как было: «Обрат… делать обрат… чист и хорош, — показывают на часы, — зибен ур. Мы ждать. Найн — ехать к ваш командир».

Направляют дубинки в сторону части, в сторону военного городка.

Художники судорожно кивают: «Мы сделаем „обрат“, „чист“ и „хорош“, потому как в курсе: если ехать к „командир“ — с родителями за двадцать четыре часа можно загреметь обратно в Союз». Насмерть перепуганные, седлают свои велосипеды и мчатся в городок. КПП, ворота, сонный дежурный — долетели мигом. И тут удача: солдатики-духи в ночную, белят тополя штабной аллеи. Громыхая ведрами о рамы «Димантов», художники крутят назад по спящему району Клотче, к месту преступления. А там уже никого. Укатили, не дождались — тоже в курсе про русский страх двадцати четырех часов. Пусто, лишь из-за шторины в доме напротив — морщинистая улыбка сознательной немецкой бабушки-стукачки. Орднунг есть орднунг. К утру они вернули «чист» и «хорош». Тогда сошло с рук, пронесло. И скоро друзья взялись за старое. Правда, теперь всё было невинней. Под стекло на доске объявлений Дома офицеров вывесили художества по мотивам всё того же вражеского «Бит стрита». Исключительно в себе носить не могли, о чудо-танце должны узнать все. Начальник ДО прапорщик Дудуш, не раз гонявший их с паркета актового зала, быстро смекнул, чья это самодеятельность. Сигнал пошёл отцам, командирам отцов, в школу. Вызнал, понятно, и об авторстве заборных граффити. Никита долго помнил перлы тогдашней отцовской брани: «Негры-сифилитики корчатся, и эти остолопы туда же! Языком мне вылижешь все заборы!»

На неделю он был заключён под домашний арест. Двухкассетник «Шарп» вместе с коллекцией радио-хитов отец изъял. Ни магнитофона, ни тех плёнок Никита больше не видел. В школе их выволакивали на экстренном собрании, вменяя пропаганду чуждого образа жизни. Выволакивали — с отцом не сравнить — скучно, без задора, ни в одно своё слово не веря, под зевотные смешки сочувствующих одноклассников. Выволакивальщики, и те улавливали: вот-вот провоняет совок, 86-й как-никак год. Да и с родины приходят небывалые вести: нужно проветривать, потому как тухло, выходит, все эти годы не за бугром, а строго наоборот. Для группы войск запоздалые вести: кто, как не советские граждане ГСВГ, различали острей, откуда — веет, откуда — разит.

А Грива под новую бутылочку тащил из памяти уже другой эпизод. История, повеселившая всю школу, от первых до десятых классов, — о диком пляже на котлованных озерах Бишопсверды. Экскурсия на пару с Саней Филатовым. Был ли Грива более отважным или более жаждал зрелища, — в отличие от убоявшегося друга, он смело ринулся в самую гущу немецких нудистов. С непривычки, правда, надолго засел в воде, а благоразумный Филатов в последний момент сойти вниз отказался, устроил наблюдательный пункт прямо на сопках, вооружившись отцовским биноклем. Там его, разгорячённого, и взяли полисмены, записав в юные вуайеристы. Котлованы Бишопсверды находились рядом с советской вертолётной частью, и зелёные крокодилы МИ-24 шли в тех местах на самом тихом ходу, часто зависая, так что нагие немецкие купальщики обсыхали, не вылезая из воды.

Здесь и сейчас вино отрывало Никитины подошвы от сочинского асфальта. Эпизоды накатывали один за другим, и друзья, выхватывая из прошлого самые яркие сгустки, попеременно солировали: луна-парк «Фучик», где наши бравые десантники любили примять ирокезы местным панкам; музей гигиены с познавательными фотографиями веннесчастий; экскурсия в Бухенвальд, где школьный верзила Андрюха Горячев раскровянил нос какому-то юному гансу за смешок у печи крематория; плановые мероприятия с немецкими школьниками под названием «Дружба», и первая Никитина любовь по имени Сильке; нелепая смерть трудовика Петухова, по пьянке угоревшего от газа (на уроках они любили приколачивать полы лилового учительского халата к верстаку); две юные косули — пятнистые подростки, приблудившиеся из соседнего леса сначала на футбольное поле, затем на шампур-электрод дембелей с автобата.

Никита вспомнил трогательного немецкого старика, не пропускавшего ни одного фильма в их клубе. Перисто-седой, садился на последний ряд, часто лил слезу, а после сеанса, словно извиняясь, жал всем подряд руки — солдатикам, офицерам; бывало, им — пацанам. Боготворил русских, обожал солдатский ржаной хлеб. Говорили, в войну наши спасли его семью от голода. Возвращение на отцовском уазике с рыбалки в Хеллерау: под ногами в вещмешке шебуршат зеркальные карпы, на стёклах трепыхается, пропущенный сквозь спицы придорожных ветвей, марганец закатного солнца (те яркие розовые всполохи на стеклах остались в его памяти, как печать счастливого времени немецкой жизни); самые таинственные дома в Дрездене: жёлтый — бордель на Радеберг-Аллее, и пепельного цвета скромный домик — отдел КГБ на Ангелике-штрассе, в тёмные окна которых они, мальчишки, всякий раз с надеждой всматривались, проезжая на школьных «Прогрессах»: вот сейчас обожжёт голизной немецкая проституточка или очертится суровый профиль настоящего советского разведчика. Конечно же, дискотеки. Погоня за свежими хитами: Бронски Бит, Левел 42, Альфавилл, Фалько, Калча Клаб. Ночные бдения на волне радио Mонте-Карло. Припомнились немецкие «мэдхен», регулярно дежурившие у забора части: девицы бескорыстно любили русскую десантуру: «Русски — гут, у русски — гросс»; а им, мальцам, перепадали лишь снисходительные улыбки. Много ещё чего вспоминали в ту ночь: телевидение ФРГ, первые видюшники, очереди в супермаркете «Центрум» за кроссовками «Конверс», музыкальные журналы с постерами любимых групп, немецкие рок-концерты… Ветер с Запада основательно продул их гэдээровский молодняк. От ветра было не спрятаться. Ему оказались нипочём ни орды политруков с комсоргами, ни танковые дивизии, железной лавиной застывшие у границы, ни ощетинившиеся леса ракет. Ветер цвета вытертой джинсы со вкусом освежающего мятного Wrigley летел из радио, с экранов телевизоров, с прилавков магазинов, превращая грозную армаду в прелую труху. Только их вояки-отцы, как разучившиеся понимать запахи старые псы, продолжали глодать свои любимые сахарные косточки. Когда всерьёз забурлили разговоры о послаблениях в Союзе, отец провёл с Никитой политинформацию.

— Чтобы ты понимал и голову не мусорил… Никакого капитализма дальше Стены не будет. Кооператоры твои и гласность — для спускания пара. НЭП тоже был, проходил ты в школе? Ну, есть проблемы: наука в загоне, техника деградирует, деревня квасит, в городах дефицит… У кого их нет? Вон у буржуев инфляция. Спокойно, сейчас подправим, подлатаем и двинем дальше.

Пока его голос вибрировал, Никита, по сыновней привычке, мыслью вибрировал в унисон. Всё так: подлатаем и двинем. Только отец замолкал, сами собой всплывали-текли тоскливые картинки убогой, неизменной из года в год, голодранно-гарнизонной житухи. Куда двигать будем? И резон латать пустоту? Что-то не так в самой системе — мертворожденность, чего-то важного нет. А то, что есть, заражает одним беспросветным чувством: этой стылой тундре, одетой в пыльное хаки, не дано зацвести никогда. Чего же не хватает? В чём изъян, системная дырка? Или сама система — одна большая дыра? Ведь поголовная апатия, безверие, затравленные какие-то глаза кругом. У взрослых — нескончаемые пьянки, у них — побеги на немецкие дискотеки. В толпе нашего Никита различал безошибочно. Со спины. Не походка — угловато-сутулое, подневольное перемещение. И ведь рукастые, рукастые и головастые, взять хоть трудовика Петухова, а всё, что не танк — не умеем сделать по-людски. Даже кнопки канцелярские — и те не работают. Не держат кнопки, как насосавшиеся клопы, отваливаются. Глухая, неподъёмная, равнодушная тундра, ничем не оживить, не пронять. Сколько нелепых солдатских смертей случалось в Группе по недосмотру, а проще — по небрежению к отдельно взятой, замотанной в портянки и хэбэ, солдатской жизни. Что ни день, как сводка с фронтов: Котбус, Магдебург, Вюнсдорф… Там в немецкое небо взлетели голодные духи, подкатившие бочку соляры к костерку — посидеть, погреться, там целый взвод стал пеплом в опрокинувшейся на полном ходу бытовке, там десяток спящих новобранцев намотала на гусеницы танковая колонна, а в Вюнсдорфе — ерунда: пустил себе пулю в рот зачморенный дедами салабон-караульный. «Чипок на чипке», что на языке отцов — чэпэ через день. «Трабантов», раздавленных «Уралами» в скорлупу, вообще не счесть, несметно подавили солдатики наши «Трабантов». А ещё — безобидная, в сравнении с другими, забава: «Помни, фашист, Сталинград!» — так, мелочь; сходить в культпоход, размяться на престарелых фрицах. Никите, если честно, всегда было стыдней за другое. Вот гонят по Курт-Фишер-аллее строй тощих, некормленных внуков победителей в мешковатых шинелях-дерюгах, на ногах — кирзовые колодки; позорней, чем у каторжников, видок, и хочется перейти на другую сторону улицы, провалиться, спрятать глаза от немецких глаз.

В то, что восточней Стены освежающее просочится, он, как и отец, не особо верил. По крайней мере, вряд ли так скоро. Хотя надеялся, не жалел на фантазии красок: а вдруг, пока мы здесь, врылись в европейскую землю оскаленным пугалом, — дома начинается небывалая, новая жизнь? Как и всей их офицерской пацанве, ослеплённой западными фантиками, ему казалось, что для перемен немного надо — чуток добавить эстетики, стиля. Чтобы воспрять и зауважать родину, её унылому, грубому лицу хотя бы румян повеселее. В общем, тундре неплохо бы дизайнера.

В тот первый год объявленных перемен он ждал отцовского отпуска с особым нетерпением. Быстрей бы Россия, быстрей бы увидеть перемены! И вот — последние опрятные, с сочной зеленью, километры чужбины, Буг, расчёсанный чернозём контрольно-следовой полосы… и вновь — словно обрыв цветной пленки: не чёрно-белое даже — серое, без просвета, кино. А КСП — единственный на всей «одной шестой» клок упорядоченности. Даже трава, деревья, щебет птиц — на всём — печать уныния и слома. Кругом — это запущенное, черноплесенное, кособокое, неприкаянное, юродивое. Родёмое.

Прощались на вокзале, уже под утро. Малость протрезвевшие, но всё еще хорошие, в обнимку стояли на сочинском перроне. Колесом своим Грива в особо проникновенные секунды нежно грохал друга по лопатке.

— Слушай, брат, — барахтал хмельно слова, — мы же могикане. Тут только обнюхивают, а мы ещё когда попробовали. Стиляги, хиппари — понятно, но и с нас чума пошла, сдали Родину за жвачку офицерские дети. Нет, мы — конкистадоры! Привезли земелям адидасовский триппер… а им хоть бы хны, своего хватает, чтоб надёжно загнуться. А так оно — да, заграница нас слопала, добивает теперь водярой. Вопрос знатокам: как насчет деревни Глуховка Саратовской области? Золотые семидесятые. Сухого не видел. Дед мой керогазил, пока ноги не отваливались. Он их за печку — и до гастронома по-пластунски. Из заморщины кругом, заметь, один колорадский жук. Колорадские моему деду видать заливали, не иначе. Продались, — отец всё ноет, — теперь схарчат с потрохами. Чтоб от себя не обделаться — такие страшилки, знают же: если в себя по-честному — будет там, от чего обделаться. Как же я рад тебя, сволочь, видеть!

Спица

Солнце выкатило сонную щёку из-за горизонта, наполнив чёрное лежбище моря плавкой сталью. Опять ужались горы. Все их грозные тени попряталась в каменные складки, в кроны деревьев, рассыпалась в крапчатые кочевые шары проголодавшихся за ночь птичьих стай. Лишь серая глыба Ахуна по-прежнему высилась грозно.

Ступать в тишине, по мягкому санаторскому ворсу, нарезанному золотом утренних лучей, предвкушая встречу со своей койкой, было счастьем.

Ну вот, заперлись. Постучал ещё. С пятого раза, наконец, возня, босоногие шлепки. Сквозь узкий проём — довольное, в простынных рубцах, лицо каптри.

— Тих, тих, барабанщик, я это… не один… погуляй ещё. Можешь к Мурзу. Он на 4-м, у рентгенолога.

— У кого?

— Вместе вчера пили. Вот такой дядька. Настоящий сумасшедший. Выручай.

На 4-й Никита не пошёл. Спустился к воде. Хорошо — ни души, только море со сна сладко потягивалось волной, и шустрили по блестящей намытой гальке неведомые хрупконогие птички, то надменно замирая вслед отползающей пене, то давая трусливого стрекача на своих голенастых тростинках, прочь от её косматого набега. Шеренга облупленных лежаков напоминала больничную палату после дружной выписки. Никита взял один, отволок за редут кубов-переодевалок, парящих на тонких подпорках. Лёг — и тут же сорвался в сон.

Проснулся уже в полуденной бане. С неба лилась жара; потная заводь в волосах, по спине — ручьи с запрудами в складках рубашки. Кругом — плескучий пляжный галдёж. А у кубов отросло еще по паре ног. Тюль предрассветного марева отдёрнули, и у кабинок появились ходульки. Где кривые, кавалерийские, косматые, где — гладкокожие, стройные. Перед ним — шишковатые детские спички, заплетающиеся в плавках. Рядом с ухом звенел невидимый шмель — тише, громче, совсем смолкая; обнюхивал его, будто собака. Лёжа в звенящем похмельном оцепенении, Никита наблюдал за неуклюжими танцами-переступами, а солнце, обманувшее редуты переодевалок, шкворило уже отвесно, выгоняя из пор хмель и вчерашние невероятные воспоминания: надо же такому привидеться, или взаправду было — школьный дружок Грива вчера с пальмы свалился?

С одной из кабинок — чудные ножки, — на серый каракуль гальки свалилось, тем временем, махровое снеговой белизны полотенце. Незнакомка присела, явив спелые, в серебре влаги, бёдра, и тут же — проворную ручку, сцапавшую махровый сугроб обратно. Распрямившись, ножки озадаченно потёрлись друг о дружку, согнулись вновь, и опять из, под железной юбки рыскнула рука. Тщательно охлопала камушки справа, слева. Продвинулась дальше, слепо шаря и дрожа от напряжения пальчиками. Самую малость не дошла.

Он оторвал себя от лежака. Приблизился. В камушках блестела никелированная спица.

— Ваша? — подал над кабинкой.

Молчок.

— Держите, — повысил голос.

— Ой, спасибо. Ищу, ищу! — голос без возраста, глубокий и не в меру громкий.

Майорша, капитанша? — гадал Никита. Кожа — вроде как у капитанской дочки, с аппетитной полнотой. Такая бывает чаще у семнадцатилетних, а в восемнадцать, как по команде, спадает: уже не глупая сдоба — линии, черты, изгибы. Вертя пляжный камушек, он колебался: выйти к воде, не выйти? Из-за дальней в ряду кабины мелькнули те самые ножки — сомнений нет; вспыхнуло то самое беглое полотенце. Белобрысая, загорелая сверстница с гибкой ивовой худобой и следами не совсем истаявшей сдобы. Пошла по хрусткому каракулевому ковру к лестнице. Поравнявшись с ним, сверкнула никелированной иглой: благодарю. Не останавливаясь, собрала волосы на затылке, воткнула спицу в пучок.

— Еще раз — спасибо! — и опять слишком уж на повышенных.

Горячечно-влажный блеск карих глаз…

Та девушка, пролетом ниже, в день приезда… Ведь это, кажется, она…

Галька шептала под лёгкими шажками. Никита раздумывал: обернуться, нет? Решился. Девушка пятилась лицом к нему, довольно сияя, словно убедилась в который раз — её магнит и не такие шеи сворачивал. Кивнула в сторону лежаков, и опять чуть ли не криком:

— Тоже раз заснула у воды, а море возьми и стащи вещички! Койки не хватило? Ты вроде из 22-го?!

— Ага… уже уходишь?

— Что?!

— Хотел узнать: уже наверх?

— Не слышу, — сунула пальчик в ухо, пошерудила.

Понятно — воды набрала.

— Я говорю — уже наверх?

— Палит вон как. Плохое уже солнце.

Подсушила рукой влажную солому волос. Вновь попятилась, теперь уже всерьёз занятая ухом, через шаг одноного пританцовывая, прокачивая его ладошкой.

— Сжариться можно. Тоже пойду, — кивнул на лестницу Никита.

Улыбнулась. Дотянув его до ступенек, показала спину, словно бросила верёвочку: теперь сам — если, конечно, хочешь. Начала подниматься, ритмично покачивая попкой под голубенькой юбочкой. Он шёл немного позади, изводясь вопросами: не слишком ли откровенно увязался? Да, приветливая девушка, вежливая, поблагодарила за помощь, что он себе напридумывал? В туфлях кусался песок: откуда он тут? И Никита, не зная, чем заполнить безмолвное восхождение, приступил к безыскуснейшим уловкам:

— Чёрт, откуда здесь песок-то, кругом же галька?

Пожав плечами, блондинка шутливо хмыкнула:

— С Крыма намело.

Ну вот, уже смеется. В пору притормозить, но его вопросы неостановимо множились.

— И как ты тогда без одежды?

— Купальник.

— Черт, в самом деле.

— Это был обычный пляж. Что подумал?

— Подумал, в купальнике далеко не уйдёшь.

— Сразу ясно — не местный. Летом — нормально. Платья жалко.

— Наконец-то вижу настоящую сочинку.

— Хостинку.

— Ну, извини. Тут есть и необычные пляжи?

— Где их нет? Интересуешься?

— Не то, чтобы…

— Ага, просто хочешь завязать беседу, — ехидно улыбнулась.

— Точно. Работаешь в «Звезде»?

— Мама работает. Я помогаю. Каждое лето тут.

— Десятый класс?

— Спасибо. Краснодарский универ.

— Опять мои извинения. И чем маме помогаешь?

— Из мятого-грязного делаем вам гладкое-чистое.

— У вас здорово получается.

— У вас тоже, — хохотнула.

— И снова — прошу прощения.

Девушка рассмеялась.

Шли, и краем глаза он видел, как налитые груди толкались в лифе купальника. Рядом с Никитиным животом летала шаровая молния. Достигли верхней террасы. Девушка вдруг направилась к лавочке, укрывшейся в тени беседки, поросшей отцветающим олеандром. Присела, бросила на покрывало из ржавых лепестков резиновые шлёпки. Примостив правую ножку на колено, принялась что-то сосредоточенно рассматривать в излучине стопы. Тут только он понял — всё это время шла босиком.

— Без шлёпок, по этой сковороде?

— Я привычная. Если б еще не ракушечник. Кажется, полоснулась у волнореза.

— Сильно?

— Терпимо.

Сорвала олеандровый цветок, послюнявила, приложила к лиловому порезу.

— А он не ядовитый? — осторожно спросил Никита.

— Как и всякое лекарство.

Демонстративно взяла бутончик в губы. Подержала во рту, выплюнула на землю. Глянула на Растёбина, бегло проговорив:

— Не ядовитый. Только листья.

— Помочь?

Мотнула головой.

— Кстати, я — Никита.

— Никогда, Никита не спите на пляже. Особенно в солнцепек. Я Даша.

— Обещаю, Даша.

— В 22-м тем летом тоже моряки жили. Здесь все квасят, но чтоб так… Не, эти хоть на пляж вылезают, а те чудики так и уехали сине-зелёными. Мо-ря-ки… — растянула дразняще.

— За тех не знаю, сейчас — подводники, — уточнил Никита компетентно.

— Ну, в смысле, да. Те тоже были — радики.

— Кто?

— Радики. Один как-то прямо в коридоре заснул— поддал, видимо, крепко, в коридоре — с ног, и ну зубами скрипеть. Народ аж повылезал, перепугались — давай врача. Тут уборщица, баба Катя наша, юмористка: обычное дело, говорит, это у них радиация щелкает — радики.

— Смешно.

— Малость того, после лодок-то. Как дорвались. Не, те, сине-зелёные, иногда таскали нам пионы с Хосты, охапками. Так-то хорошие. И лысые через одного. Этот ваш, здоровый который, — вроде молодой, а уже плешка. На лодках правда облучение?

— Я не подводник, даже не моряк.

— А кто же?

— Переводчик.

— Всегда было интересно, что там в этих песенках. Шпрехаешь или английский?

— Английский, французский, немецкий.

— Не слабо. Хотя французский, если честно, мне не очень. Слащавый чересчур.

Никита усмехнулся — с ней трудно было не согласиться.

— Идти надо, — влезла в шлёпки, встала, потянулась беззастенчиво, будто они знакомы давным-давно или того лучше — брат с сестрой: смысл стесняться или производить впечатление. Гибкая, дикая, смуглая, белобрысая с узким лицом, обжигающим взглядом.

— Ну всё, полетела, пока, — бросила отчуждённой скороговоркой, словно скомкала нечаянно-небрежно их знакомство. Выпорхнула из шатра под солнечный душ, скользнула вдоль стены беседки олеандровым призраком.

Раскатал губу, подумал Никита, гиблое дело рыпаться, когда такая красота. Могла бы обойтись и без благотворительного флирта, понятно ж — птичка особая.

Сел на лавку. Здесь, в тени, она, казалось, ещё хранила утреннюю прохладу и Дашин морской запах. Сорвал цветок, тоже послюнявил, сунул под рубаху слева. Увы, помогает только при мелких резаных ранах. В беседку заглянула кошка с перегретым от зноя, одуревшим видом. Растеклась перед ним истаявшей меховой лужицей. С вялой укоризной глянула: кто ж придумал такую жару, не ты ли? Вот превращусь тут в дурнопахнущий коврик, облепленный мухами, будет на твоей совести.

Никита вытряхнул песок из туфель, обулся, встал и побрел в номер.

В коридорах царило предобеденное оживление. Сбросив шорты и треники, служивые стекались в столовую, колыхая воздух подобающей длины свободными брюками. Дверь 22-го угадывалась издалека. Следуя мимо, соседи с брезгливой деликатностью жались к противоположной стеночке, подальше от изумрудно горевших именных склянок: «К-н Позгалёв. Утренняя моча. 1-я порция», «М-н Мурзянов. Утренняя моча. 1-я порция». Обычно сестрички помещали банки на тумбу в прихожей. Если доступа в номер не было, как сегодня, тара мстительно выставлялась под дверь, на всеобщее обозрение.

Доят без выходных, говорил Ян. Анализы, сдаётся мне, одно название. Соображают же, с нас можно гнать первоклассную брагу!

Частенько, оформив склянки, друзья выставляли их там же, где находили — на шири ковровой дорожки. И Лебедеву это жутко не нравилось.

Сейчас стекло сверкало порожнее, — значит, ещё не вылезали, рассудил Никита.

У дверей он замер, прислушался.

— Какая же она у тебя сладкая…

— Хи-хи-хи.

Постучал.

— Ян, ты скоро?

— Вот же ты быстрый олень, мы половины дел не переделали, — проворчал каптри, и следом — приглушенный девичий смех. — Слушай, штабной, будь человеком, сходи на обед, а? Возьми Мурза, окунитесь. В конце-то концов, у меня может быть личная жизнь в этом пионерлагере?!

Из-за двери вновь послышался высеченный капитанской ворчливой хрипотцой игристый женский смех.

Затылок ныл — ласковое утреннее солнышко; ломило мышцы и клонило в сон. Никиту взяла злость. Замахнулся кулаком. Ударил не сильно — в стену рядом с дверным косяком.

— В следующий раз предупреждай, буду захватывать мыльно-тульные. В каком Алик номере?

— Спасибо, штабной. Обещаю — когда тебе приспичит, за мной с апартаментами не заржавеет. Над нами, прямо над нами. Кажись, 33-й.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Астрал

Этажом выше движения не наблюдалось. И ковровая дорожка здесь была как будто алей и толще — под ногами настоящий плывун. Номер 33. Растёбин постучал.

Дверь, скрипнув, сама подалась. Навстречу, щемя пухлым пальцем рот, выкатился усатый гном: седые кудри, улыбчивые морщинки в уголках маленьких ясных глаз.

— Только прошу — тссс, Майков Олег Иваныч, — гном протянул ладошку.

Никита вошел, пожал руку, тоже представился. Спросил Алика.

— Сейчас в астрале. Кстати, будет желание, можете присоединиться. Ну, что застыли? Не пугайтесь, астрал не колхоз — дело добровольное.

Повёл в комнату, указал на табурет в углу.

— Вот-вот закончим, а вы пока сюда, чтоб не смущать товарища. Я на секунду, — юркнул в туалет.

Ничуть не смущённый, разве что сильно квёлый, Мурз приветственно высунул из астрала руку.

— Салют.

Он сидел посреди комнаты, навалившись на спинку стула, как в фильмах любят усаживаться незадачливые пинкертоны, обмозговывающие запутанное и безнадежное дело. Монотонно проговорил:

— Читаю мысли, угадываю числа, вижу сквозь стены и пол. Во, секи, — ткнул пальцем в самаркандца, — эта сволочь лакает с какой-то девкой наше вино, валяет ее по нашим койкам. Ты, кстати, где вчера шастал? Бритву мою не брал? — спросил ясновидящий.

— Зачем? У меня своя, — не без гордости ответил Никита.

Алик развернулся со стулом в никитин угол, прикрыл ладонью рот. Слышно было, как гном журчит в туалете.

— Всю плешь мне проел. Глюки уже ловлю. И всё из-за Позгаля, змия. Вчера… едем, говорит, в Кудепсту — посидеть. Согласился, дурак, знаю ж эти «посидеть» — куда член, туда и ноги. И давай промышлять баб. Ему-то лафа, при любимом деле, а мне вот… Иваныч, скоро?! На массу уже хочу! — Алик гаркнул на туалетную дверь; продолжил, — рентгенолог достался. Перетаскал, главное, всех к нам за столик. Сидим, идиоты, две клухи какие-то… Этот — перья… токует, заказывает! И ни одну ж не откантовал. На хрена, говорю, такой банкет?!

— А сейчас у него кто? — из последних сил, оторванных от борьбы со сном, изумился Никита.

— Санаторская какая-то.

— Угадай, где я сегодня дрых? На пляже.

— Уважаемый, — копошась в ширинке, показался гном, качнул Никите толстым пальцем, — отвлекаете мне экспериментируемого.

Алик вновь развернул стул в прежнее положение. Обречённо навалился на спинку. Гном сел против мичмана — заваленная книгами и какими-то брошюрками койка, — взял в руки лист бумаги.

— Пока неплохо — два из четырех. И помните алгоритм: рябь, гладь, концентрация, визуализация. Всё получится.

— Иваныч, на массу, — взмолился Мурзянов.

— Всё. Последний заход.

Рентгенолог воздел лист над головой:

— Фигура?

Алик изнурённо вперился в белое бумажное поле. Кисло зажмурившись, пожамкал губами:

— Эээ… Ну, не знаю… может…

— Смелей!

— Квадрат?

— Тьфу ты! А визуализация, а концентрация?!

Раздосадованный, гном перевернул лист с чернеющим на обороте продолговатым ромбом.

Отбросил его в ворох бумаг.

— Да ну, — скривился Алик, — сроду б не угадал.

— Ничего, — рентгенолог подбодрил его улыбкой, — ближайшая квадрату родня. Ладно, зачёт. Будем считать — три из пяти. Для первого раза — вполне. Говорил же — способности есть. А вы не верили. Пять процентов задействуем собственного мозга, только пять. Вдумайтесь своими пятью в эту цифру. Ну, не права ли мать-природа, что дает нам по башке?! И знаки у вас — на дороге не валяются: Телец, Пихта, Обезьяна. Уволитесь — советую на гражданке идти по коммерции. Задатки плюс усердие — будет вам и белая яхта, и чёрная икра.

— У нас той икры в Видяево, — Алик равнодушно зевнул, — а яхт…

— Друг-то не желает в свои кладовые? — гном обернулся к Никите.

— Желает, желает, погоняй его, Иваныч, по астралу, а то я тут за всех отдувайся.

Подпирая кулаком натруженную поясницу, Алик оторвался от стула; проходя мимо Растёбина, украдкой шепнул:

— Уф, спасай. Или вместе дёргаем.

Азарт заглянуть в свои кладовые взыграл у Никиты вяло. Без сна, и с похмелья — много там не нашаришь. Часок бы вздремнуть — тогда бы он попробовал.

— Ну что? В бой? — восседая меж книжных груд, гном улыбался улыбкой ярмарочного зазывалы.

— Дважды два сейчас сложно. Глаза слипаются.

— В полудрёме, — рентгенолог понизил голос до конспиративного, — наоборот, как по маслу, в астрал входишь… Ну, что?

Никита почти решился, но тут, к его облегчению, Майков сам унял свою ретивость.

— Ладно, не буду склонять. Чистоты эксперимента ради — лучше действительно на свежую голову. Глядишь, и Алик бы отстрелялся по трезвой будь здоров.

— Ну, мы-то стёклышками ни фига сегодня не были, это точно, — поддакнул мичман.

Морщинки у глаз Олега Иваныча засияли.

Похоже, они оба — стёклышки запотевшие, ухмыльнулся Растёбин.

— Надумаете — я готов с радостью. Идёт?

— Идёт, — пообещал Растёбин.

— Да, будьте любезны ваш знак?

— Знак?

Сути вопроса Никита не уловил искренне.

— Понятно всё с вами. Дату рождения свою сообщите.

Странный гном, подумал Никита. Не сумасшедший, но с прибабахом определённо.

— 8 января, — сообщил Никита день своего рождения.

Обежав глазами над его головой невидимую дугу, Майков вдруг озарился радушнейшей улыбкой.

— А ведь у нас с вами на двоих — общий астральный шлюз. Большая, между прочим, редкость. Остальное, — таинственный пасс рукой, — скажу позже. Вас, кстати, не с сытого обеда так разморило?

— С бессонной ночи.

— Ё, а время-то! — всполошился Алик, крутанув на запястье командирские часы, — время-то уже — два! — хлопнул себя по плоскому мальчишескому животу, словно нерадивому денщику выдал подзатыльник. — Как хотите, я — на камбуз!

— И то верно: сколько можно пить? — нос Майкова — шероховатая слива — чутко вздрогнул и залоснился. Гном вновь осветил Никиту загадочно-радушной улыбкой, прихватил зачем-то сетчатую авоську, набитую книжками, и все трое отправились в столовую.

Схватка

Насколько Растебин понял за обеденным разговором, размытым ретушью недосыпа и ароматным борщевым помрачением, ключами к познанию сущего — и всему виной в жизни Олега Ивановича — были рентгеновские лучи. По лучу Майков дошёл до чина майора и должности замначальника рентгенологии Ленинградской военно-медицинской академии. По лучу же, с началом перестройки, ухнул в роящийся тайнами мир оккультного и потустороннего. Рентгеновское сияние было уподоблено Олегом Иванычем чудо-швам, связующим явь материального с зыбью неосязаемого, и даже огненным стежкам на стыке физики и метафизики, что наметала рука самого Всевышнего нам в утешение.

— Тут как бы знак. От Него привет, — небрежно-таинственно мурчал Майков, мелкими щипками прореживая усики, — вы не забыты, Я с вами, вот в доказательство — свежие чудеса, не унывайте, ищите и обрящете. Примерно, в таком разрезе.

А что я, невежда, знал о рентгеновских лучах до сего дня? Постыдно мало, в пределах школьной флюорографии, хлебая борщ, размышлял Никита.

— Отсюда два вывода, — рентгенолог, притопив в борще ложку, показал два пальца, — прогресс Богу угоден. Стало быть, угодна и питательная среда прогресса, хлеб, так сказать его и плесень — свобода. Сегодня много чего цветёт. И пусть! Пренебрегать не стоит ничем. Вычеркнули, воспретили, — а это какой-нибудь недостающий компонент в цепи познания, отброшенный только потому, что не понравился запах навоза, на котором он произрастал. Навоз, не навоз, для прогресса всё — топливо, на одной очищенной науке до великих тайн не прокатишься. А что Бог? Престарелый мальчишка, эгоист. Хочет, чтобы мы о Нём не забывали, чтоб, в конце концов, к Нему пришли. Лучше — через любовь, но и через мозги — не велико преступление.

— Если не через любовь — как-то неправильно… слишком просто, — осмелился Никита.

— Вот тут — да, тут непорядок, профессор, — с ехидцей поддакнул Мурзянов, высунув над кромкой столешницы зажатый в кулаке зелёный бутылочный глаз.

— Ох, я ж просил без вот этого, — Олег Иванович плаксиво глянул на долгую шею «Киндзмараули», сокрушенно вздохнул. — Дорогие, ну, не здесь же, в самом деле.

Где он достал, когда успел? — оторопело глядел на Мурзянова Никита.

— Компот из тары — лучше того, — попросил мичман решительно.

— А, пропади оно! — всплеснув пухлой ладошкой, Олег Иваныч резво бултыхнул моченые сухофрукты обратно в стеклянный кувшин. Двинул пустую тару к Алику.

Вино под укрывом столешницы было разлито и, пряча рубиновый нектар плотной хваткой стаканов, они выпили.

— Так что там о любви? — вскинулись на Никиту волосатые кошмарища майковских седых бровей, — ах да, в вашей каверзе, молодой человек, есть, конечно, свое зерно, — сказал рентгенолог, — но я зайду с другого бока. Кто ж против любви? Ничего не имею. Пусть остаётся главным блатным пропуском, только — за. Но в чём грех, если сперва — мозгами? Моя теория, может, с виду и дуршлаг, но в главном верна: на дорогу к Нему, — Майков патетически воздел толстый палец, — ступить дано лишь свободному сердцу. Другие варианты для Него оскорбительны. А уж умом или через любовь дотопать, — у кого как получится. Не бывает, говорите? Один мой знакомый венеролог через микроскоп дотопал. Как ни прильну, говорит, такая красота и гармония рембрандтовская! Такие узоры самоцветные! В жизнь не поверю, что оно само изобразилось!

Выпили еще, и рентгенолог, поймав жеманные улыбки за соседним столиком — три прокопчённые офицерские женушки, — отлучился со своей авоськой миссионерствовать. Веки Никиты смежились, и там, в темноте, Бог-мальчишка в рембрандтовском берете начал крутить детский калейдоскоп из самоцветных камушков. Запахло арбузом. Фарфоровую тишину зала царапала стальная многоножка вилок-ложек. Августовский бриз из окна нежно омывал его щёку. Калейдоскоп сочно дышал в дремотной темноте — то распускаясь узорчатым сложноцветом, то сонно увядая. Фарфоровый цокот стихал и вновь рос, набухая гроздью крупного дрожащего звона, пока не лопался, истекая через сводчатую анфиладу окон вниз, к морю, вязким насекомым щебетом. Потом эта обморочная оптика сделалась невозможно чёткой, и за синим простором моря, за вытертой ветрами белёсой линией горизонта Никите ясно увиделось его завтра… как сбывшаяся мечта: идёт — сам себе герой, по сияющей взлётке Пречистенки, взмывающей круто в небо, где солнце — не кислый московский лимон, а разноцвет, тот самый, Бога-мальчишки, — пёстрый, манящий неведомым, омытый вольными ветрами.

— Ну вот, еще трёх на сеанс хиромантии залучил… Идёт дело. Всё спит друг?

— Вроде.

— А знаете, Алик, что есть сны? Сны, между прочим, — обрывки фильма, в титрах которого мы — дневные операторы, и который главный режиссёр прокрутит нам после нашей смерти.

— Это как?

— А как снял, так тебе и покажут, и сиди вечность, смотри, что наснимал.

— Хреново. За эту теорию я пить не хочу.

— Аргументы…

— Ещё с первой автономки мурены по ночам мерещатся. И я их ни фига не снимал. Здесь, кстати, тоже полезли уродцы. Вот странно, да? Дома, в люле, только и отдых: цветочки, травка. Или ничего — какая-нибудь пустота. Тоже отдых. Нет, как-то был нормальный сон: дождь, радуга, стоит сруб. Чего-то меня потянуло. Зашёл. У стены инструмент — типа орган. Я — ближе, и как он вдруг гуданёт! Всю душу вынуло, потащило вверх. Обделаться, как хорошо было. Такое кино — куда ни шло.

— Клизменное потому что. В смысле — очистительное. За такое можно смело, выпить. Наливайте, Алик.

Бутылка зажурчала. Заворковали кадыки, и Никитины глаза открылись.

— С пробуждением! — седой гном-рентгенолог приветственно вскидывал общепитовский стакан. Из-под собольих накатов Аликовых бровей смотрели два знакомых угрюмых нырка.

— Ну, чё там видел? — пробурчал он мрачно.

— А сюда? — Никита показал на свой гранёный.

— Погоди, — Алик двинул его плечо нетерпеливо, как ширму, заслонившую неописуемо красивый вид. — Дай-ка кой-куда схожу, проведаю.

Мичман встал, поковылял в дальний конец зала не своей походкой, взятой напрокат у кого-то очень знакомого. Ну да, вспомнил Растёбин, сзади — маленький чернявый Позгалёв, ужавшийся и сильно обгоревший.

Он направлялся в запретный сектор — к генеральскому столику, но Никита не сразу отдал себе в этом отчёт. Точнее, не сразу почуял скверное, хоть и увидел её узкую, такую изящную спину, по странности сегодня одинокую. Облокотившись о край стола, Алик навис над молодой генеральшей. Подламывая ватно коленца, игриво поводя головой, заговорил. Похоже, вертлявые чары её не тронули: брезгливо отвернулась, потом и вовсе загудела стулом. Пьяненький искуситель тут же сократил меж ними зазор. Он продолжал активничать, с виду любезно, но по ответной реакции — не особо комплиментарно. Она вдруг встала, — в этом своём алом, воздушном, — будто медленно вспыхнула. Собралась уходить. И тут мимо Никиты, по проходу, вихря воздух и взмётывая углы скатёрок, пронеслось что-то плотно сбитое, вепристое. Шибанулось в мичмана, и с грохотом оба сгинули под столами.

В секунду сонливость прошла, Никита ринулся к генеральскому месту и, когда уже был рядом, увидел на полу сопящий, насмерть сцепившийся клубок, катимый противоходом борьбы то в одну, то в другую сторону.

— Опять на чу-жое потянуло?! Ну, на!

И Еранцев с рёвом вращал Алика в направлении бледной от ужаса генеральши.

— За-помни, сученыш, как не твоё пахнет! — дожимал он мичмана, словно наматывал на него запретный дух чужого добра.

— Мало тебе? Я до-бав-лю!

— Да ню-хай сам, у-ню-хайся, еб****утый! — Алик с натугой крутил их жернов обратно, выпутываясь из шлейфа неделикатно навязываемых запахов и заодно обстукивая генеральской головой ножки стульев.

На объятия армии и флота начали отвлекаться столики. Мичман и генерал были взяты в плотное кольцо любопытных, но даже захлёбывающиеся просьбы перепуганной молодой супруги — «Ну что же вы стоите! Кто-нибудь, разнимите их!» — не помогли: втроем — Никита, Майков и ещё один дюжий отдыхающий — растащить парочку не сумели. Спаянные злобой, они так надёжно в ней зафиксировались, что, когда Растёбин в очередной раз нырнул вниз, — увидел в набухших кровяных белках борцов тупую, остекленелую ярость: не лезь, бесполезно, заклин тут у нас конкретный, — сами.

Они ещё полежали в смертельную обнимку — часть ротозеев успела умять обед и вернуться — и одномоментно распались, только сроднившиеся так чуют друг друга.

Мичман с тяжелой одышкой навалился на опрокинутый стул, словно вскарабкался от высокой волны на буй.

А генерал превратился в настоящего паркетного генерала: лежал, распятый усталостью, раскинув по сторонам жёлтые у подмышек руки:

— Нюхнул? Теперь у меня запомнишь, сученыш. А нет — убью.

— Да унюхайся, сапог. Даром не надо. Вот же дуб стоеросовый! Отелло хренов!

— Ага, нюхнул, значит. Ну, теперь-то запомнишь. А нет — железно убью.

Добрый совет

Хоста — это просто costa. Cоsta — это просто «берег». Оттоптанный когда-то предприимчивыми римлянами под работорговую факторию черноморский брег. Незамысловато, без особой фантазии. Возможно, в тот первый день, когда римляне прибыли, их подвело воображение: мутило с вчерашней бочки рома, был час римской сиесты… Да и чем могло южное воображение здесь подкормиться? Всё то же — пышное, знойное, стрекочуще-щебечущее, что и в родных краях. И горы — так себе, поросшие мшистой плесенью приземистые гранитные обломки. И речки не особо истеричные, — вялые желчегонки, сочащиеся из прелых разломов этих карликов. И солнце — ломотный желток, один в один что дома. Берег как берег, ничего особенного. Разве что рабы.

«Не отсюда ли все-таки название? Ведь другим значением латинского корня cost, который и обозначает на самых ранних картах это черноморское местечко, является не что иное, как „цена“. Однако установить точное происхождение слова до сих пор не представляется возможным», — последнее, что сообщала замурзанная брошюра об истории городка, найденная Никитой ещё пару дней назад на антресолях в номере.

Закрыв книжицу, Растёбин отложил её и попытался представить причаливающий к мысу Видному первый фрегат.

«Ничего из ряда вон, — размышляли тем временем римляне, вглядываясь в ажурно-зелёную окаёмку хрустально-сиреневой бухты. Разве что гурты невольников, торчащие арбузными семечками из буйных береговых зеленей. Пять дукатов за штуку — красная цена».

Впрочем, этой причины хватило, чтобы ребятам задержаться в здешних местах на пару веков. А после, выбрав и распродав невольников, всех до последнего, они погребли дальше, оставив кривыми ножами на ближайшем к воде тисово-самшитовом дрыне примерно такую надпись: «Коста. Здесь были не впечатлённые апеннинские туристы, кроме рабов, ничего не обретшие».

«Цена» или «брег», все одно — заморское любопытство, едва высадившись с корабля, дальше этих семантических кустов нос, похоже, не сунуло. Нелюбознательное, ленивое племя, южная кровь.

Примерно тогда же, пару дней назад, в очередное базарное утро, прихватив с собой книжицу в город, Никита решил узнать об истории Хосты поподробнее. Один старый привязчивый не то адыг, не то убых, поведавший, что с адыгского Хоста — кабаний лог, а с убыхского — и того симпатичней: берегись-река, заслышав унизительно-пресную римскую версию, остался крайне недоволен уроженцами Апеннин.

— Какой, к собакам, просто берег? И ценник пусть себе на одно место натянут! «Не на что у нас глядеть»! Вы Ладо спросите, Ладо вам такую экскурсию покажет. А речки?! А источники?! А пещеры?! А тис?! А мёд?! А самшит?! А водопад?! А Ахун!

«А Ахун!» — в сливовых глазах старого щупленького аксакала гордости и трепета было поровну; редкие усы от возбужденнья встопорщились.

— Кто на Ахун по восточной стенке караб-караб, тому такая радость и воля в сердце — царём себя почувствуешь. Стенка большая, секретное место маленький. Ладо знает место. Никто не знает. Ладо отец сказал, отцу дед. Ладо знает секрет. Ладо платишь рубль, и считай, там побывал. Ладо — это я, — старик отработанным движением вытащил из пыльного пиджака круглую металлическую банку. Под надписью «Леденцы барбарисовые» — грязный пластырь с лиловыми шариковыми буквами: «Экскурссий. Ахун». Снял крышку. Емкость была плотно забита мелочью и бумажными рублями.

— Так в чём, не понял, секрет? Скажешь, отец — рубль твой. — Позгалёв достал купюру.

— Ладо не на базар тут. Базар туда иди, — обиделся старик.

— Аргументировал, отец; твой рубль, — Ян, смеясь, положил бумажку в банку. — Ну, а вы, охламоны? На халяву решили караб-караб?

Никита вытащил медяки, ссыпал. У Алика оказалась юбилейная монета с профилем профессора А.С. Попова.

— Прометей висел, орёл его печень кушал. А знаешь, где висел? Арчил не знает, и Гоги врёт. Ладо один знает, ему отец сказал, отцу — дед. Десять колен. Вся сила в камне. Ладо показывает сильное место, а умный караб-караб в голова делает. Ладо не врать. Ладо деньги взял, теперь жди. Два, три… ну, пять дней — тут, слева, горячий, приятный, очень свободный будет, как у Прометей-джан, — старик бережно коснулся Никитиной груди.

— Значит, мы наверх — в голова караб-караб — и уже цари? Да ты, дед, этот… буддист! — еще громче рассмеялся Ян — Ну, и где твое секретное место?

— Во-он точк, видишь? Голый, голый, — старик указал чумазым пальцем на верхушку Ахуна.

— Да там всё голый-голый! — Ян хохотал в голос.

Дед был симпатичный попрошайка. Кто не знает, где висел Прометей? Никто не знает. А вот Ахун… Наверное, их главное божество — этот самый Ахун, размышлял Никита. Обитает там, наверху, и гора имени его, соответственно. Может, подняться, совершить караб-караб по козьим тропам? Своим нелюбопытством и ленивым воображением мы хуже ленивых римлян, и уж точно не чета первым хостинским аборигенам.

Правда, после обеденной свалки Алика с генералом, когда моряки в полном составе были приглашены на ковер к Лебедеву, Никита увидел всю их троицу в ещё одном новом ракурсе. Слушая речь коменданта, Растёбин вдруг поймал себя на мысли, что теперь у них стало гораздо больше общего с первыми хостинскими рабами-невольниками. (И слева так ничего горячего и вольного не растеклось, как обещал старик-аферист, хотя Никита пару раз мысленно и вознёсся в секретное место на макушке Ахуна).

Сидя за начальническим столом и горько вздыхая, Лебедев рассуждал в том духе, что человечий язык — и это чертовски прискорбно — не про вас, гос-по-да моряки.

— Скверно, что не хотите по-человечьи. А кто правила и порядки — через колено, обижаться не дожен, — так мне видится. Никаких больше увещеваний и просьб. Теперь только на моих условиях, до первой вашей осечки. Пойдёте на саботаж, отвечу — мало не покажется. Вот вы у меня где…

Позгалёв аж заёрзал, взбодрённый столь откровенным разговором. Нетерпеливо потрогал кадык, будто у него там была специальная успокоительная кнопка. От греха подальше сунул кулаки под мышки. Пока Лебедев вёл монолог, Ян утихомиривал себя; дождавшись паузы, с нарочитой неспешностью, с какой предвкушают главное блюдо, заговорил:

— По-человечьи? Полсанатория свидетели — генерал-то напрочь пробитый. Опасен — кидается на людей. Так, Алик? — задал вопрос мичману, неотрывно держа глазами Лебедева. — Или думал, если удостоверения у тебя под замком, мы утираться будем? Алик, чё молчишь?

Мичман убрал с лица трезвую кротость. Собравшись с духом, нагнал своей алкогольной мужественности.

— Да не молчу я. Объяснял же: подошёл извиниться за тот раз. Слова не успел — припадочный этот сзади!

— Видишь, майор, человек чинно-благородно, с извинениями, а ему — по мордасам.

— У меня здесь, капитан, задача простая — порядок. А выходит, где дебош и непотребство — знакомые физиономии. Людей отдыха лишаете, поперек горла у всех ваши выходки. Короче, ультиматум, не ультиматум, — по большому счёту то, что сейчас услышите — добрый совет.

— Добрый? Ну-ну. Тебе, как себе, вера, — Ян забросил ногу на ногу.

— Какой там у подводников главный закон? — Лебедев бесстрастно оглядел видяевцев, — скрытность, кажется?

— Смотри-ка, подготовился, — поощрительно кивнул каптри.

— С сегодняшнего дня, а точнее, — комендант взблеснул часами, — с восемнадцати тридцати, советую перейти на скрытый режим нахождения. Обороты на ноль и минимум активности. Хотите без ущерба досидеть оставшиеся дни — предлагаю сымитировать свое отсутствие. На грунт, господа, на грунт, можете стать невидимками, только лучше бы генералу на глаза не попадаться. Его пожелание.

— Прятки, значит. Запросто. Тут десять минут до аэропорта. Верни удостоверения, спрячемся.

— На вашем месте я б особо не куражился, Позгалёв. Ещё раз в еранцевский перископ всплывёте, или ему вдруг привидится кто-либо из вас — вместе, по раздельности, — вас, кстати, Растёбин, — комендант ткнул в Никиту авторучкой, — тоже касается…

— И что? — перебил его каптри, — полетят в части благодарственные письма?

— Именно.

— У матросов есть вопросы — чего до сих пор не полетели? Чтецы по штабам ждут, в очередь выстроились, а ты подводишь.

Ян говорил уже со смешливым нахрапом, каким дешёвого шантажиста выводят на чистую воду.

— Однажды, Позгалев, у вас получилось уйти от ответственности, больше не получится. Сегодня дебош начал Мурзянов, никто его не подталкивал, — теперь уж факт. И свидетелей достаточно. Так что будет кому читать. Теперь будет.

— Да кто начал-то?! Кто начал?! Нет, как вам?! — вскипел Алик.

— Тих, Мурз, товарищу Лебедеву зачем-то понадобилось лепить из нас уголовников. Так кому твои писульки, майор? — Ян недобро смотрел на коменданта.

— А тем, от кого зависит — пункт вэ или дэ статьи 59. Вы, кажется, хотели вэ? Еранцев вам обеспечит…

Ян вновь небрежно ищет успокоительную кнопку в районе кадыка. Ухмыляется, подсекая подбородком воздух. Переглядывается с Аликом: вот же клещ, и вот так новость, секрет-то наш ни хрена больше не секрет. В позгалёвских глазах и кое-что ещё: шантажист оказался не так прост, а это не может не куражить — похоже, заваривается хорошая буча.

— Смотрю, товарищ майор зря времени не терял. Шпионил, что ли? Ну да, осчастливить хотел добрым советом: не заделаться ли вам, господа, на пару недель крысами, подпол задраиться, для вашего же блага? Чтоб ты знал: мы несколько отличаемся от моряков теплохода «Михаил Шолохов». Те возят пьяниц и б***ей, а мы — торпеды. Можно ж и огрести ненароком, Еранцев не поможет.

— Я бы так не гарцевал, Позгалёв. С огнём играете. Хотите знать, на кого нарвались? Сообщаю: генерал Еранцев — замначальника управления кадров Минобороны. Уже просил ваши карточки. Звания, должности, номер вэчэ… Я пока придержал, но, чувствую, буду вынужден дать.

Ян опять глядит на друзей задорно: ну, как вам? Сегодня день чумовых новостей!

— И что, мы должны лапками засучить?

— А это уже ваше дело. Теперь к собственно доброму совету, к сути, — Лебедев говорит, как отмеряет, по-деловому сухо, осанисто, пропустив угрозы с торпедами мимо ушей. Невозмутимо, хоть и не без наигранности. И это ещё больше раззадоривает каптри. Тот хлопает себя по ляжке, оглаживает наждачную голову с видом: да уж, проворонил, так проворонил, недооценил такую махровую сволочь, она ещё актёрствовать горазда. Откидывается на спинку стула, глядя теперь на коменданта по-ребячьи изумлённо, часто смаргивая, второпях настраивает новую, более пристальную, мощную оптику.

— Так вот, — вскинув брови, продолжает Лебедев, — режим скрытности можно совместить с пользой: процедуры, физиотерапия, анализы… Если мне не изменяет память — мероприятия, обязательные для любого вернувшегося из автономного плавания. Ну, кроме, понятно, вас, Растёбин. Для вас — ограничения лишь в передвижении. Памятуя ночную шутку — объяснительной вы, кстати, не представили, и, как видите, зря, — генерал пожелал убрать с глаз долой всю вашу троицу. Таким образом, мы возвратимся к исходному. К тому, ради чего, собственно, вы здесь, и от чего с первых же дней увиливали. Не хуже меня знаете — реабилитация. Вам нужно пройти все мероприятия, нам — под отчёт зафиксировать. По совести: где записано, что вы — отпускники или отдыхающие?

— А что, командировочные?! — опять сорвался Алик. — В натуре, кончай цирк, верни военники, хоть сегодня — самолетом! Чем рискуешь-то?

— С радостью. Одна загвоздка: до срока — не в моем мандате. Да и зачем мне лишние проблемы? Я и документы изъял, чтоб не сорвались куда, не накосорезили, отвечай за вас потом. Так что давайте по-хорошему — элита ж флота, люди вроде как разумные, должны понимать. Всего-то ничего — две недели потерпеть друг друга осталось. А будете соблюдать — тренажёры, баночки-скляночки — обещаю: расстанемся по-доброму. И скрытность сама собой наладится.

— В «Авроре» анализы — раз в неделю. Кардиограммы-шмарограммы — то же самое. Процедуры — вообще по желанию. Ты чё нам тут больничку устроил?! — кроет фактами разбушевавшийся Мурзянов. — Нервотрёпка, не отдых! И вообще, тут тебе не салаги! Офицеры, на всякий случай, дембеля без пяти минут!

— Давно, смотрю, в «Авроре» не были, мичман. Раньше, при Дюкареве, может, и случалось вась-вась, запанибрата, на всё глаза закрывал. Так и топли по пьяни. Сейчас — нормальный строгач. Все ваши назначения по их инструкциям и методическим рекомендациям. И я в данный момент отвечаю за ход вашей реабилитации. А дембелями станете, когда министр рапорта подпишет.

— В «Авроре» строгач? Не смеши, — Ян утомленно смотрит на коменданта: без толку, этому дундуку — без толку… И всё-таки предпринимает ещё попытку:

— Слушай, Лебедев… А если без идиотизма — не мариновать своим профилакторием… И вправду, какой ущерб может случиться из-за двух психов, возвратись они после такого курорта к торпедам? Сам говоришь — по-людски, ну так давай по-людски. Закавыка в отчётах? Нарисуй, возражать не будем.

— А в промежутках между процедурами, — Лебедев рукой невзначай проходится по столешнице, словно смахивая, как пыль, предложения Позгалёва, — и дабы лишний раз не мозолить тут глаза, организуем экскурсии по местным достопримечательностям. В качестве компенсации. Видите, всё что угодно для вас и режима скрытности, хоть обеды в номер. Мысль, кстати. Или вот ещё, вариант — красота. Как насчёт — переехать во флигель? Летняя сушилка для матрасов, приберём, наведём уют. Процедурная, физиотерапия — всё под боком. Да и попросторней, чем сейчас у вас. Опять же — вид на море, вход отдельный, свой пляж… Не место — люкс. Благодарить еще будете!

Лебедев улыбается проникновенно и вместе с тем победительно.

— Подумайте. А вы, Растёбин, мне своё удостоверение личности пока… С собой? Давайте, давайте…

Растерянно глядя на подводников, Никита лезет в карман.

— Дураки были — отдали. Права не имеет, — останавливает его Позгалёв.

— Еще как имею. А злостных — для информации — легко на трое суток под домашний арест могу, до выяснения обстоятельств. Ну как, гос-по-да, сымитируем? Или письма счастья за подписью Еранцева для пункта дэ — без пенсии и крыши?

Бунт

В закутке между растёбинскими койкой и тумбочкой — словно надоевшую картинку подмазали вдруг свежим бликом — нетронутая бутылка пива. На горле — этикетка с распоясанной вязью, готовой сорваться в расхлябанную: «Жигулёвское».

— Спасибо, между прочим, ночной гостье, — глянув на Никиту притворно-укоризненно: вот же барабанщик, чуть мне тогда утренний кайф не обломал, — Позгалёв реквизировал из его рук находку, с куцым шипом откупорил зубами и выдал каждому в стакан пенную треть:

— Не совсем пропащий день!

Сидя по койкам, друзья уныло цедили свои порции, о своём же размышляя. С вариациями своё было в ту минуту до скучного общим: как ответить на ультиматум Лебедева? Или им уже мат — приперты вчистую, обречены на склад тухлых матрасов и унизительные крысиные перебежки по санаторским коридорам весь оставшийся срок?

В который раз Никита разглядывал подтирку, выданную Лебедевым взамен изъятого документа: «Настоящим временное удостоверение личности выдано мичману Растёбину Н.К. в том, что он является отдыхающим санатория Министерства обороны СССР „Звезда“».

Невольный виновник их злосчастий — мичман Мурзянов — пытался выглядеть отрешённо. Получалось не очень. Кроме лебедевских козней, мичмана тревожило нечто еще, справиться с чем его незадачливой физиономии никак не удавалось. А Позгалёв, впустив в кровь пивной хмель и налившись своей багровой неунывающей ухмылкой, принялся честить «тропическую моль», «клеща», «слизня» (и ещё с десяток новых прозвищ), подсекая тяжёлым подбородком воздух. Впрочем, как всегда, без особых намёков в голосе — по злобе он раздухарился, или комендант даже злобы особой не заслуживает.

— Мозгоклюй оказался с сюрпризом. Недооценил я. Правильно, Мурз, ты его тогда у Гии хотел рихтануть. Так бултыхаешься, и знать не знаешь, какие тут на суше субчики ходят. Экземпляр.

Никита от скуки взял с тумбочки брошюрку по истории Хосты, раскрыл.

«Согласно легенде, именно к Орлиной скале, что на Ахуне, был прикован Прометей. Ахун в языческой мифологии адыгов — бог овцеводства, покровитель рогатого скота…»

Хм… всего лишь бог овцеводства?

— Понятно, работа сучья, — продолжал взвинчивать себя Ян, — но паразит поразил. Ещё б одно его кривое слово — хлопнул бы клопа, и дело с концом: забирайте в дисбат.

В окошко влетела крупная муха. Пожужжала меж Никитой и Аликом, грузно набирая высоту, пошла к потолку, чтобы где-то там, за люстрой, в сумрачном молоке белил, потеряться. Мурзянов, широко раскрыв рот, проводил её взглядом мальчишки-авиамоделиста, метнул в Никиту странно-подозрительный взгляд.

А Позгалёв продолжал распаляться:

— Давненько я так себя не уговаривал держаться; последний раз — когда вписался в бузу по милости моей бывшей: делал себе демонтаж рогов. Сладкая кашеварить не любила, зато, пока я ластами бултыхал, заваривала другие каши — романтические, способная была по этой части.

В глубине его зелёных бойниц ответ всё же мелькнул: на этот раз изливался Позгалёв не совсем беззлобно. Если сравнивать с напитками разного градуса, еще вчера настрой капитана представлял коктейль поровну из лениво-благодушного «Жигулёвского», пенисто-восторженного «Советского» и добродушного ситро «Буратино». Разухабистая, бравурно-беспечная смесь. Сейчас под зелёной водой глаз, как злые рыбы, ходили мстительные тени уязвленного самолюбия.

Коллективно бузить завсегда интересней, и каптри исподволь, осторожно, приступил к прощупыванию соседских настроений.

— Ну что, штабной, — начал с Растёбина, — угораздило в номер 22, отдых — сказка? Какие будут идеи? Что обо всём думаешь?

Думалось Никите не особо. Предложения Лебедева, конечно, унизительны, но и ответная авантюра, а тем более Никита в авантюре, представлялась химерой. Примерно в этом духе он и ответил, завершив вполне инфантильным:

— Может само рассосется?

— Понятно. А ты, Мурз? Задраимся? Пару недель на грунте камбалами? Или хапнем напоследок воздушка?

Алик полулежал, прислонившись к стене, кинув руку со стаканом на гнутую спинку кровати. Помедлив с ответом, вновь малоприветливо скосился на Никиту.

С пониманием приняв мурзяновское молчание, Ян продолжил исподволь рассыпать семена саботажа:

— Оно, конечно, не сказать, что крючок под самые жабры. Так… цепанул за губу. Вот же гадёныш, как он о нашей пенсии пронюхал?

Сеял Ян как бы мимоходом, без особого энтузиазма. Выжидал: для семейного друга авантюра саботажа более накладна, а, стало быть, сторонний нажим тут неуместен, решение должно вызреть самостоятельно.

Мурз отставил стакан на тумбочку, сел, сцепив на коленке пальцы. Опять глянул на Растёбина. В глазах читалась угрюмая недоброжелательность.

— Слушай! — внезапно окликнул треснувшим, по-бабьи нервным голосом, — чтоб я твоих плавок на моей батарее больше не видел! На верёвку плюхай!

— Вот ты куркуль. Жалко той железяки? — вступился Позгалёв.

— При нём обсуждать ничего не буду! Лишние брёвна в избе! — рявкнул Мурзянов.

— Так, лучше-ка выкладывайте, что не поделили. Не хватало нам еще разосраться.

Тут-то в Никитиной голове всё и сложилось. Понятно, как Лебедев пронюхал, Мурз же ещё там, в кабинете, назначил Никиту виноватым за протечку. Алик смотрел сейчас совсем ядовито, и Растебин, не будучи ни сном ни духом, как к коменданту приплыл их секрет, пропитывался, что промокашка, не своей виной. От неё щеки горят гуще, чем от родной, вспыхивают уши и охватывает знакомое с детства, двоящее мозги чувство: лицо твоё — ещё на свету, но сзади накрывает большая чернильная тень, приобнимает — холодная, мокрая, словно жаба, шепчет: «Даже если не ты — считай, что ты, потому как к себе меня уже подпустил, а, стало быть, на себя всё и примерил, и если такого окликнуть: „Эй, да у тебя вся спина!“, — такой непременно дёрнется, обернётся и уж вмажется в меня будь здоров».

— Как, спрашиваешь, пронюхал? Поди, вон, с его помощью, — кивнул презрительно на Растёбина Мурзянов.

— Чьей помощью? — непонятливо нахмурился Ян.

— Чего?! — переспросил Никита театрально-возмущенно.

— Того! Не ты ли стуканул Лебедю про пункты да подпункты?

Если Никита не почуял вину сразу, ещё там, в кабинете, то лишь благодаря Позгалёву. Ян сам не заметил, как своим извечным благодушием, и грамма сомнения не допускающим, что кто-то из своих может оказаться не своим, подсветил его со всех сторон. Подсветил так хорошо, что липкой чернильной жабе неоткуда было подступиться. Но, пока Ян беспечно фонарничал, Мурз сознательно и крепко подозревал, и вина тут же пристроилась сзади, дохнув Никите в затылок. И вот уже Растёбин лихорадочно вспоминает, когда и кому мог выболтать; вспоминает, чего и в помине не было!

— Чёй-то он говорит такое, штабной?

— Враньё, зачем мне это надо-то? — буркнул Никита и сам поверил себе со скрипом.

— Зачем? А кто ещё, кроме него, знал, если так-то?! Нас тут — раз, два и обчёлся! — втолковывал Позгалёву Алик.

— Хилый аргумент, Мурз. Да уж чёрт его знает, с кем мы тут только не керосинили. Кто угодно мог. Рентгенолог хоть. При нём ты раз двадцать подшофе брал дембельские аккорды — рапортану, мол, и заживу. Было?

— И что? Тоже мне секрет — рапортану! Откуда Лебедь про пункты и подпункты в курсе? Это ж наш разговор, тогда, на троих. Слово в слово. Тоже я разболтал Майкову? Ничего, кроме «рапортану», и не было. Или он рентгеном меня просветил? Да иди ты.

— Тут и без «разболтал» несложно сообразить. И потом, Мурз, ты под синьку иной раз свиристишь — себя не помнишь, чё уж говорить.

Алик, ссутулившись на краю койки, желчно уставился в пол — надувшийся, незаслуженно обиженный мальчишка:

— Ага, вот, значит, кто у вас крайний.

— Крайний? Где тут кто крайний? — Позгалёв зашастал глазами по углам комнаты. Откинув свисающую простыню, сулся было под койку:

— Что-то не вижу… Крайних мы, в отличие от кое-кого, не назначали. Ты о ком вообще?

— Ладно, — остывший Мурзянов глянул на Никиту смазанно, избегая зацепиться взглядом. Отходчиво гаркнул:

— А на кого ещё было думать? Я его два дня знаю. И лепить мне, — гневно скосился на Позгалёва, — не надо! Взяли моду, что тогда, что сейчас. Типа склероз у Мурза. С памятью порядок! Сколько б ни залил!

— Вот долдон, — отмахнулся Ян, — тебя кто винит?

С минуту молчали. Никита, ошарашенный, безуспешно давил не свою вину и въевшуюся с ней на пару злость к Алику. И если последняя при виде мальчишески недотёпистого лица мичмана улетучивалась с шустростью пара, вина иссякать не спешила, сочась медленными каплями.

— Ладно. Всё. Чё теперь дебаты разводить, узнал и узнал, — подытожил Ян, — надо думать, чё дальше.

— Нет, и главное ж — один в один наш разговор! — не унимался Алик. Правда, теперь уже не рыская подозрительно взглядом в Никитину сторону.

Как-то быстро он сдулся, поглядывал тот на Алика, видать, точно — сам ляпнул кому, а теперь стрелки переводит.

В ответ на мурзяновский пыл Ян лишь рассеянно икнул:

— Короче, скажи ещё, слушает нас. Чего гадать, как хрычёвки…

— А что, вполне клещ способен. Не удивлюсь.

Мичман подхватился, взведённый; замаячил туда-сюда меж коек с новой идеей. Сел на подоконник.

— Точно. Ведь запросто ж мог. Похоже ж на падлятника. Вкрутил где-нибудь, и пишет нас. Ещё после такого репу чешем — торчать тут крысами или как? Да морду набить — и все дела! Эй, мне насрать на твои ультиматумы, — адресовался Мурзянов через воображаемых жучков к коменданту, — ты вообще кто есть, чтоб я, мичман Северного флота, как подвальная крыса, ныкался?!

— Мурз, тут стоит раскинуть хорошенько, прежде чем…

— Чего раскидывать-то?

— Если Еранцев и вправду замначальника управления кадров — дело серьёзно. Десять лет твоих, которые год за два — коту под хвост: ни пенсии, ни хаты.

Отвергнув довод Яна, мичман слетел с подоконника, прянул к входной двери. Начал ощупывать-простукивать розетки да выключатели.

— Вот сюда мог… — выдал авторитетно, — вскрывать надо, смотреть.

Бросил это дело, подскочил к столу.

— Или сюда, — шуршанул рукой по исподу столешницы. — Падлятник, под домашний арест решил… Я утираться не собираюсь. Я тебя выведу, гнида.

Теперь Никита не сомневался — Мурза за шиворот влекла показная бравада, а версия с жучками — чтоб оправдаться за свой длинный язык и пустые подозрения в его адрес. Растревожив рыжих муравьев, Мурзянов сорвал с места холодильник, глянул под плафоны ночников, перевернул стулья, загнул углы ковра.

— Я те послушаю, слухачок!

— Брось шизнёй маяться, — хмыкал утомленный Аликовыми перемещениями Ян, — тоже мне, птицы, слушать нас.

А тот, прыгнув на табурет, в руке — нож, тащил с гвоздя радиоточку.

— Уймись, сказал! — Ян встал, выдрал у Мурзянова радио, бросил неугомонного, как котёнка, на койку. Шлёпнувшись, мичман застыл с выражением возмущённого, готового раскиснуть, ребёнка.

— А может, ты и протёк?! По трезвой свиристишь, не хуже моего по пьяни!

— Может, и протёк, — не стал оспаривать Ян. Посадил репродуктор обратно, — ещё я буду на курорте, как параноик, озираться, — повернул ручку громкости:

— …грамме лучшие песни советских и зарубежных композиторов: Юрий Антонов, Тото Кутуньо, Пупо. Начало танцевального вечера в двадцать два часа.

— Короче, потрошитель радиоточек, — каптри грозно высился над мичманом, придавив того надёжно своей тенью, — бунт гниде Лебедеву? Я правильно понял?

— И не сомневайся!

— Ну а ты, Никита? — стоя против света, Позгалёв смотрел на него вычерненной половиной лица, — морской центурион из казарм Тарентума.

Где-то чуть выше «Звезды», в серпантинных петлях, стрельнула автомобильная шина. Упавший с веток клекочущий птичий грай крапчатым шквалом сомкнул занавески. Молот отцовского баса принялся мерно садить в ухо: размазня, тряпка, не оправдал!

Под домашним арестом шансы видеться с Дашей малы — это одна печаль. Другая — есть ли у меня выбор? По всему, арифметика простая: куда моя одна треть против их двух атомно-дизельных третей?

— Ну… а что я, что я… я с вами.

— Тогда полируйте боты — через час ужин, потом танцы.

Решение было принято, и Алик резво, как по щелчку, скис. К розеткам, выключателям и прочим местам возможного гнездования жучков оравнодушел. В сторону радиоточки не глядел вовсе. Лишь тучная муха на молочно-голубой глади далёкого потолка привечала его потерянный взгляд.

Уныньем Никита не сильно отстал от торпедиста. Парад-саботаж представлялся в красках — началом их конца. Солнечный образ Даши, затенённый вновь проснувшимися страхами, и тот потускнел. Теперь отца ждут гарантированные неприятности, а меня — «радушный» приём дома. Какой же дурак!

Короче, к ботам, как ошпаренные, мичмана не кинулись. И даже обязательными по случаю приёма пищи брюками пренебрегли, оставшись — с перепугу за свое решение — в мятых трениках. Зато Позгалёв, час напролет самозабвенно распевая, насвистывая в унисон журчащему крану, полируя зубы пастой «Хвойная» фабрики «Свобода», воркуя электробритвой «Бердск-9», хлестаясь лосьоном «Огуречный», тщательно надраивался. Затем пошёл в бытовку «гладануться». Вернувшись, всё рассматривал себя придирчиво в зеркало, не замечая соседских упаднических физиономий. Даже ступив на алую ширь коридорной дорожки, продолжал одёргивать редкие складки, морщившие мишек на его козырной рубахе «Олимпиада-80», и центровать малахитовые запонки. И тут только вспомнил, что не один: их, вообще-то, трое.

— О, а чё мы, парни, приуныли? Ну-ка, выше шнобеля! Когда такие рядом герои, я горд и рад! Так… это чего ещё? Что за сподники, что за вшивоза?! Ну, трактористы, ни-ка-кой культуры бунта! Вы ж — ВМФ, у нас даже половые тряпки чище, чем подворотнички в ихней Таманской дивизии! И что теперь встали? Ни хрена! Вперед, позорники, вперед! — толкал их на амбразуру Ян, и мичмана, понурые, двинулись навстречу Еранцеву, дабы взорвать его базедовое высокомерие скромным, но неразменным достоинством моряков.

— Что там отстал, такой весь красивый? — волновался Алик.

Ян шел позади, конвоем, но Никитина и Аликова тени едва поспевали за исполинской тенью капитана, грозным пульсирующим натёком торившей им путь по алому ворсу дорожки.

— Перед прорывом японской эскадры, — лекторствовал в затылки Ян, — экипаж канонерской лодки «Кореец» надел чистое бельё и парадную форму. Считайте, что я не с вами, чуханьё!

— Щас! — угрюмо огрызался Алик, — проголосовано единогласно!

— Что-то новенькое. Так уж единогласно?

— Чёё? — проверещал мичман.

Их бравый марш достиг лестницы, и тут Алик начал прозревать, что этот «Кореец» позади имеет в виду. Стремительным разворотом Мурз остановил шествие.

— Чё за базар, Позгалёв? — Алик, как обманутая жёнушка, свирепо заломил свою басурманскую бровь, — чтоб подначки потом кидать: мол, ни при делах был, так, что ли? Ты за или нет?

— Если отмотаете чуток назад, меня вы даже не спросили.

— Вот-ты-Позгаль-хрен…

— Да я не в претензии, парни. Не спросили, и не спросили. Вы ж большинство. И вообще, я перетопчусь у своей песни на горле, сокращение, не сокращение — и хер бы с ним; пусть штампуют пункт дэ. А вот ваш кислый вид не шибко радует. Сам-то готов губу с крючка, Мурз? Готов по несоответствию? Только начистоту, пойму без обид.

— Перетопчешься? Мне-то не вкручивай! Чтоб нас же потом и сделать крайними! Всё, стоп машина! Вот что я тебе скажу, Позгаль: — заигрался ты! Я иду обратно! Привет!

Отдав прощальный салют, насупленный мичман решительно уселся на ступеньки.

— Слушайте, счетоводы, — Ян с обалделой улыбочкой оглядел обоих, — вы ж и вправду по-любому — большинство. Готов подчиниться, даже если у большинства разжижение твёрдости приключилось. Вот что мне кумекается.

— Кто-то тут хитромудрый жопой виляет, вот что мне кумекается! — рыкнул снизу Алик.

— Всего-то напомнил про их единогласное, а они вдруг резко стухли. Вдвоём — сила, или без Позгалёва, как без титьки?

— Какие сложности? Давайте заново проголосуем, — предложил Никита.

— Дорога ложка к обеду, — отрезал Ян.

— Всё, с меня хватит! — окончательно взъярился Алик. — Он же подстроил, Никит, посмеяться! Ну, давай смейся! Да, я — за пенсию и крышу! И вообще, после такого, я — за флигель! Чтоб за здорово живешь подтереться десятью годами?! И вправду, дурак был — согласился! Это хотел услышать, благодетель?!

— Ой, а я вам ужин… приказ коменданта.

Официантка Вера, держа на подносе дымящиеся тарелки и льющиеся из окна топлёно-золотистые сумерки, растерянно стояла пролетом ниже.

— Чего он, а? На карантин вас?

Загрузка...