— У меня есть друг, который никогда, слышишь, никогда не наплюет мне в душу!

— Ты еще ребенок, — улыбнулся Дурсун.

— Ничего подобного!

— Молокосос!

— Неправда!

— Я же предупреждал тебя, что скажу неправду.

— Нет, ты сказал правду!

— Чем же ты недоволен?

— Ты не веришь ни во что на свете. Во что верить мне?

— Подумай и реши. Мир полон святынь.

— Я хочу верить в одну святыню!

— Вот и выбери.

— Подскажи!

— Не могу.

— Не веришь ни в бога, ни в святыню?

— Нет.

— Трус ты, ничтожество!

— Будь на свете бог, не сотворил бы он меня! Нет бога!

— Есть!

— Что ты называешь богом?

— Любовь, добро, правду, друга, мать... Ты отвергаешь все это?

У Дурсуна задрожал подбородок, глаза наполнились слезами. Он встал, трясущимися руками взял чашку и швырнул ее на стол, затем другую, третью... Потом схватил меня за грудь, встряхнул и закричал:

— Нету, нету, нету бога! Слышишь ты? Нету!

Дурсун вдруг обмяк, опустился на стул, уронил голову на руки и зарыдал... Я положил деньги на тарелку и вышел из кафе.

Лил теплый летний дождь. Я пересек бульвар и спустился к морю. В кромешной тьме вдруг блеснул луч прожектора, разорвал густую пелену дождя, скользнул по морю и неподвижно лег вдоль берега. Потом отодвинулся в сторону, к морю, пошарил по воде и погас. Я опустился па влажный песок. А море шумело, шумело монотонно, не умолкая.

— Темо! — услышал я голос Гурама. — Темо-о-о!

Я не ответил.

— Темо-о! — приближался голос.

Я скинул сорочку. По спине потекли теплые струи дождя.

— Темо! — Гурам был уже близко, я слышал его шаги. — Темо, это ты?

— Чего тебе?

— С ума сошел?!

— Садись.

— Где?

— Здесь, рядом со мной.

— Встань, ради бога. С чего это ты разделся? — Гурам взял меня за плечо. — Вставай!

— Садись, мне нужно поговорить с тобой.

— Пойдем в номер. Там поговорим.

— Гурам, ты наплюешь мне в душу? — спросил я.

— Кретин! К тому же сумасшедший!

— Я спрашиваю: наплюешь?

— Встань, а то уйду!

— Уходи!

— Что сказать Гулико?

— Скажи, что я рехнулся.

— Это ей известно.

— Скажи, что не нашел меня.

— Вставай, вставай! Некогда мне с тобой возиться! Мокну.

— Садись. Больше не намокнешь.

— Как же ты так нализался? Ведь пили наравне, черт тебя возьми! — Гурам плюнул и уселся рядом со мной. — Ну, чего тебе?

— Что делает Гулико?

— Плачет.

— Ничего, пусть поплачет. Дурсун тоже плачет.

— Кто?

— Дурсун.

— Пьяница твой Дурсун!

— Сам ты пьяница!

— Слушай, — взмолился Гурам, — что ты ко мне пристал? Себя не жалеешь — я-то при чем? Отпусти меня!

— Видел ли ты человека, который не верит ни во что на свете?

— Видел! Это ты! Плюешь на бога и на товарища, держишь меня под дождем, мучаешь человека!

— А ты веришь?

— Во что?

— Во что-нибудь?

— Как это? Что ты имеешь в виду?

— Товарища, любовь, ненависть, счастье, несчастье.

Во что ты веришь?

— Нашел же время! — вздохнул Гурам.

— Скажи, ты любишь что-нибудь? — встряхнул я его.

— Люблю, люблю, все люблю. Вино, музыку, красивых женщин. Отвяжись!

— Я серьезно спрашиваю. Отвечай!

— Дурак! Конечно, люблю! Мать люблю, отца.

— Еще?

— Люблю жизнь, радость, счастье.

— Еще?

— Еще солнце, море.

— Еще, еще?

— Тебя люблю, ирод! Вставай же наконец!

— Ты наплюешь мне когда-нибудь в душу?

— Да нет же, нет! Успокойся!

— Никогда?

— Никогда.

— А если наплюю я? Что тогда?

Гурам промолчал.

— Ну?

— Ты не сделаешь этого, — сказал он тихо.

— Допустим, сделал.

— Нет, нет!.. Не говори об этом! Не сделаешь!

— Представь себе, сделал. Что тогда?

— Тогда жди от меня ответного плевка!

— В душу?

— В лицо! В харю твою дурацкую! Понял?

— Дальше!

— Дальше, если ты еще раз заговоришь об этом, набью тебе морду! Болван! Встань сейчас же!

Я взглянул на Гурама и понял, что терпенье его висит на волоске и что, если я не замолчу, дело действительно может окончиться самым печальным для меня образом.

Я встал. Дождь перестал. Море кипело, словно гигантский котел. Высокие пенистые волны с грохотом обрушивались на берег. Желтый глаз прожектора настойчиво обшаривал воду.

Мы молча направились к гостинице...

В опустевшем фойе я увидел Авто. Он стоял у окошечка администратора и с кем-то разговаривал по телефону.

Я прислушался.

— Очень прошу, — сказал Авто.

....................................................................................................................................................................

— Пошли! — потянул меня Гурам за руку.

— Иди, догоню, — отмахнулся я.

— На одну минуту! — сказал Авто.

...................................................................................................................................................................

— Тогда приду я!

...................................................................................................................................................................

— Завтра, завтра! Только и слышу от тебя!

..................................................................................................................................................................

— Мне тоже надоело!

..................................................................................................................................................................

— Погоди!

..................................................................................................................................................................

— Но я, я хочу!

.................................................................................................................................................................

— Почему так?

.................................................................................................................................................................

Авто положил трубку и тут же снова поднял ее. Я медленно двинулся к лестнице. Поднялся на первый этаж и вдруг повернул направо. Девяносто восемь,сто, сто два... четные номера... Напротив — сто первый, сто третий, сто пятый... Сто пятый!.. Сердце учащенно забилось... Постучать?.. Я поднял руку, но постучать так и не посмел... В номере раздался телефонный звонок. Это, конечно, он... Телефон звонит настойчиво, не переставая... Лия долго не берет трубку... Вдруг звонок обрывается.

— Слушаю!

В висках у меня шумит, сердце готово выпрыгнуть из груди. Я поднял дрожащую руку и постучал. В комнате наступила тишина. Я постучал еще раз.

— Кто там?

— Я.

— Кто?

— Я, Темур...

Телефон в комнате снова залился звонком.

— Лия, прошу вас, откройте!

— Ступайте сейчас же отсюда!

— Лия, на одну минуту! Скажу два слова и уйду.

— Уходите немедленно!

— Одно слово!

— Что вам угодно?

— Откройте дверь!

— Говорите, в чем дело.

— Отсюда не могу. Впустите меня!

— Убирайтесь, иначе я позвоню администратору! Слышите?

— Лия!

—־ Я звоню!

— Лия! Ваш Авто — мерзавец, подонок, животное!

— Какой Авто?

— Тот самый! Ваш Авто! Который сейчас звонил вам!

— Он не мой.

— Все равно. Он подлец! Он вас не любит!

— Знаю.

— Он говорит, что вам... что вы...

— Что я?

— Что вы пристали к нему.

Я умолк в ожидании ответа. Сердце подступало к горлу, руки дрожали, Лия молчала.

— Негодяй! Грязный, подлый негодяй! Он плюет на всех и на все! Он наплевал вам в душу — сегодня на моих глазах,- в кафе, перед вашим приходом... Мне ничего от вас не нужно, хочу лишь, чтобы вы знали: Авто — подонок, и вы не должны любить такого подлеца!

— Уйдите, Темур, вы пьяны.

— Знаю, и все же ваш Авто мерзавец!

— Уходите... — сказала Лия почти шепотом.

Я высказал ей все, и теперь оставалось только одно — уйти. Я провел рукой по мокрому лицу и обернулся. Передо мной стоял бледный Авто. Он улыбался.

— Здравствуйте... Как я промок! — с трудом выдавил я и, желая как-то скрыть охватившее меня волнение, стал опускать засученные рукава сорочки.

Инстинктивно чувствуя приближение развязки, я весь напрягся и не ошибся: Авто вдруг размахнулся, и его кулак просвистел у моего уха, я еле успел увернуться. Авто не удержался и всей тяжестью навалился на меня. Я отступил, ногой задел за ковер и упал. Я тотчас же вскочил, но сильный удар в лицо вновь свалил меня. Я с трудом превозмог боль и встал. Перед глазами плыли красные круги, в висках стучало. Авто прислонил меня к стене, и не успел я опомниться, как звонкая оплеуха обожгла мне щеку. Волна дикого гнева захлестнула меня. Я ухватил Авто за плечи, рванул к себе и со всей силой ударил головой в лицо. Он застонал, вдруг обмяк и медленно опустился на колени.

— Встань! — сказал я.

Закрыв лицо руками, Авто молчал.

— Встань! — повторил я.

Он приподнялся на одну ногу, потом на вторую. Я ждал ответного удара, но Авто не двигался. Он долго смотрел на меня отсутствующим взглядом.

— Мы еще встретимся! — наконец глухо проговорил он и смахнул кровь с разбитой губы.

— Когда пожелаешь! — ответил я.

Авто молча угрожающе кивнул головой и пошел по коридору. Пройдя несколько шагов, он остановился и обернулся:

— Ты еще пожалеешь!

— Накось, выкуси!

— Посмотрим!

— Посмотрим!

Он еще раз кивнул головой и ушел.

Я поднялся на третий этаж, подошел к номеру Гулико и постучал.

— Кто это? — спросила Гулико.

— Открой, это я, Темур.

— Я лежу.

— Ничего, открой.

— Придешь утром.

— Нет, сейчас. Открой!

Дверь распахнулась. Гулико была одета. Увидев меня мокрым и избитым, она в испуге отступила.

— Что с тобой, Темур?

— Садись.

Гулико присела на кровать, не сводя с меня удивленного взгляда.

— Что с тобой? — повторила она.

— Подрался с тем кретином, — сказал я, закурил сигарету и тут только понял, что у меня разбита губа: сигарета была в крови.

— С каким? — не поняла Гулико.

— Ну, с этим, с Авто.

— Из-за чего?

— Не знаю.

— Из-за той девчонки?

— Да.

— И у тебя хватает наглости рассказывать об этом мне?

— Он обозвал ее шлюхой!

— Тебе-то какое дело?

— А кому?

— По-твоему, это касается тебя?

— Она честная женщина!

— Да? Откуда ты знаешь? — усмехнулась Гулико.

— Знаю. Догадываюсь.

— Ах, ты догадываешься!

— Тебя ведь тоже кто-то может принять за шлюху, потому что ты со мной... Понравится тебе это?

— Во-первых, я не с тобой, во-вторых, мне наплевать!

— Как, тебя не волнует, что о тебе думают другие?!

— Абсолютно!

— Меня волнует!

— Значит, она честная женщина и потому ты пришел ко мне?

— Нет, я пошел к ней и сказал, что ее стриженый кавалер негодяй и подлец!

— Что же дальше?

— Потом я встретил его, и мы подрались...

— А что тебе от меня нужно?

— Я хочу, чтобы ты сейчас поехала со мной в Тбилиси.

— Почему?

— Я не хочу оставаться здесь.

— Боишься?

— Да.

— Боишься того парня?

— Нет, я боюсь самого себя.

— Никуда я не поеду. Уходи, я хочу спать.

— Нет, ты должна поехать. Поезд уходит в двенадцать.

— Не поеду! — сказала упрямо Гулико и села.

— Если ты меня любишь, ты поедешь!

— Нет!

— Хорошо. Я виноват перед тобой. Прости меня. А теперь собирайся.

— Нет. Я никого не боюсь, не боюсь влюбиться в кого-нибудь. Поэтому я не поеду.

— Ты думаешь, я уезжаю отсюда, потому что боюсь влюбиться в Лию?

— Да, — сказала Гулико и взглянула на меня.

Она была права. Я закурил и сел. Мы долго молчали. Потом я встал. Гулико не двинулась с места.

— Тогда я уеду один, — сказал я.

— Уезжай, — ответила она, не поднимая головы...


Гурам спал. Стараясь не шуметь, я выдвинул из-под кровати свой чемодан, переоделся и на цыпочках вышел из комнаты.

Стенные часы в коридоре показывали десять минут двенадцатого. Из ресторана доносилось нестройное пение. Я спустился в фойе. Администратор дремал за своим столом.

— Саша! — тихо сказал я.

— Номеров нет! — вскочил администратор. Увидев меня, он вытаращил глаза. — На кого ты похож?

— Дай, пожалуйста, мой паспорт. Опаздываю,

— Вы уезжаете?

— Нет, я один.

— Поссорились?

— Нет.

— В чем же дело? Что с тобой?

— Слушай, ты врач или администратор? Дай паспорт!

— На своей территории я и врач и инженер!

— Дашь паспорт?

Саша покопался в ящике.

— На. Кто будет платить?

— Мой товарищ.

— А все же, что с тобой? Подрался?

— Нет. На дерево наскочил.

— Не смог обойти?

— Видишь, не смог.

— И часто с тобой такое случается?

— Часто!

— Представляю, что же с тобой будет в лесу!

— До свидания!

— Будь здоров! Только, ради бога, шагай вдоль стен, а то знаешь, в городе у нас такое озеленение, на каждом шагу деревья! Ты до станции не дойдешь.

— Спасибо, постараюсь! — успокоил я доброго администратора.

— Ну, смотри! — Саша протянул мне руку и вдруг спросил: — Хочешь, прочту повое стихотворение? Вчера написал.

— Длинное? — спросил я и посмотрел на часы: до отхода поезда оставалось двадцать минут.

— Нет.

— Ну, давай.

— Вот, слушай:

Как прекрасно море Черное, когда оно волнуется!

Напоминает пьяного человека, который идет и шатается.

В каждую минуту, каждый миг, днем и ночью

Да здравствует море, спокойное и бушующее!

Сейчас, когда кругом ночь и дождь моросит,

Я оберегаю покой людей в гостинице «Интурист».

Воет ветер, воет, ьоец словно сатана.

Нас четверо в этом мире: я, море, Батуми и она...

Ну, как? — спросил Саша, сощурив глаза.

— Знаешь, где-то в чем-то напоминает Галактиона, — ответил я.

— Разве это плохо? — обрадовался он.

— Наоборот, очень хорошо! — хлопнул я Сашу по плечу.

— Раз так, будь другом, не поленись передать стихи редактору «Мнатоби». Не стесняйся, он меня знает, каждое лето отдыхает в нашей гостинице.

— С удовольствием!

— Гонорар могут выслать в адрес «Интуриста»... Да скажи, чтобы стихи подписали псевдонимом.

— Каким?

— Он знает.

— А все же?

— «Дельфин».

— А может, «Ставрида»? Или «Барабулька»?

— Делай, что тебе говорят!

— Воля твоя. До свидания!

— До свидания!

Я положил стихи в кармам и вышел из гостиницы.

ТАВЕРА


Было, наверно, за полночь, когда меня разбудила мать.

— Встань, сынок, тебя спрашивают.

Я быстро надел брюки и удивленно сказал:

— Кто это может быть? Пусть войдет.

— Не входит. Просит тебя выйти на минутку...

Мать была испугана. Я вышел в коридор. В темноте стоял мужчина среднего роста в надвинутой на глаза кепке. В руке он держал небольшой чемоданчик.

— Вам кого? — спросил я.

— Извини, Темо, я думал, ты один дома... Я уйду...

Голос был удивительно знаком. Я замялся.

— Простите, не узнал...

— Не узнал?

— Н-нет...

Гость криво улыбнулся. Боже мой, эта улыбка... Да, да... Девятый класс. Парта в заднем углу... Большая перемена... Голуби... Рамаз! Рамаз Корсавели! Тавера!

— Тавер! Это ты? — заорал я, заключая в объятия школьного друга. — Где ты пропадал, Тавер, как ты живешь? Заходи, заходи же!

Тавера смущенно улыбался, отнекивался. Я втолкнул его в комнату и усадил на свою кровать.

— Мама, у тебя не найдется чего-нибудь?.. Тавер, это моя мать.

Тавера вскочил, поклонился.

— Сиди, сиди, сынок, — кивнула мать и вышла.

— Тавер, черт ты этакий! Откуда ты взялся? Освободили? Рассказывай!

— Как живешь, Темо?

— Так себе!

— Ну ладно. Теперь я пойду...

— С ума сошел! Куда ты пойдешь?.. Мама, как там у тебя? — крикнул я.

— Пойду я, Темо. Завтра увидимся. Дело у меня к тебе, серьезное дело...

— Говори!

Вошла мать, разложила на столе хлеб, сыр и головки лука.

— Ешь, Тавер, ты, наверное, голодный!

— Спасибо.

Он ел медленно, сдержанно, хотя и чувствовалось, что голод давно уже мучил его. Я молчал.

Покончив с едой, Тавера достал папиросы. Мы закурили.

— Ну, рассказывай! — сказал я.

— Пойду я... Спасибо...

Мать с недоумением смотрела на нас.

— Мама, это мой школьный товарищ, Рамаз Корсавели. Помнишь? Мы его называли Таверой.

Мать улыбнулась и отрицательно покачала головой.

— Ну как ты не помнишь! Тавера Корсавели! У него водились голуби! Мне подарил двух почтовых голубей! С первого класса учились вместе. Вспомнила?

— Нет, не помню... — Мать направилась к балкону. — Я лягу там, а вы ложитесь здесь.

— Нет, нет! Я сейчас уйду! — встал Тавера.

— Останься, сынок! — улыбнулась мать. — Места хватит всем... — Она вышла.

Я не сводил с Таверы глаз. Он кончиком ножа собрал на скатерти хлебные крошки. Катал шарики, разрезал их, снова собирал. И молчал.

— Говори, Тавер!

— Дошел я, Темо, больше не могу. Десять лет — это очень много...

В голове у меня промелькнуло страшное подозрение...

— Хватит с меня шести лет... Еще четыре года — и пройдет вся жизнь... Не нужны мне ни их «право», ни их «рамки»! Ничего не нужно. Я не вор, Темо! Хватит! Или должны, наконец, поверить мне, или я умру! Все! Конец!

— Тавер, — прошептал я, — ты что, сбежал?

— Я, Гижо, Гиви, Красавчик Вахо и Ирача...

— Как?!

— В зоне стоял «студебеккер». Ключ зажигания торчал в гнезде... Стоял час, другой... Шофер все не появлялся... И мы решились... Гижо сел за руль, я рядом, Гиви, Вахо и Ирача легли на дно кузова... Гижо включил мотор, никто не обратил внимания... Гижо подался назад, потом дал полный газ вперед и с разгона пошел прямо на ворота... Ворота настежь, мы вырвались и пошли!.. С вышек грянули автоматы... Мы выскочили на Кахетинское шоссе, бросили машину... Красавчик Вахо и Ирача были мертвы... Красавчику размозжило голову... Мы разошлись. Вот и все! — Тавера умолк, схватил лезвие ножа, согнул его так, что металл со звоном сломался. — Это было третьего дня... Теперь меня ищут... Не могу я больше!.. Нет сил моих!.. Туда не вернусь! Поверят — хорошо, нет — к черту все!

Тавера встал, снова сел. Я вытер со лба холодный пот.

— Вот, поговорил с тобой, теперь уйду... Но ты знай: туда я не вернусь... Не могу... Я тоже хочу жить, как живут другие, хочу иметь теплую постель, хочу учиться, работать... Хватит с меня шести лет, хватит! Пусть поверят мне, поверят и простят!.. Я жить хочу!.. Повешусь, но туда не вернусь!..

— Успокойся, нужно что-то придумать, — сказал я и сам же улыбнулся своей глупости: что тут можно придумать?

Тавера начал опять катать хлебные шарики. Я вертел в руках обломки ножа, стараясь соединить их. Мы долго молчали, и наконец молчание стало нестерпимым.

— Мама, — тихо позвал я.

— Да, сынок.

— Ты слышала?

— Слышала.

— Все слышала?

— Все.

— Что же нам делать, мама?

А мать не отозвалась. Тавера поднял голову и с надеждой посмотрел туда, где лежала мать. Что он хотел услышать от моей матери, чего он ждал? Совета? Помощи? Сочувствия? Мать долго не отвечала.

— Мама! — не выдержал я.

— Трудное это дело, сынок...

— Как ему помочь?

— По-моему, такие вещи не прощаются...

— Почему?!

— Не знаю... Но уверена — не простят...

— Но если человек решил учиться, если он не хочет воровать, если ему надоела такая жизнь?!

— Так говорят все заключенные. Кто им поверит?

— Но почему же?

— Потому, наверное, что нельзя всем верить.

— Но Тавера — не все! Я знаю: он говорит правду!

— Ты, может, и знаешь, по тебя не спросят...

— Что значит — не спросят! Ты, мама, всего боишься, ничему не веришь, ничего не хочешь знать. Я буду ходить, объяснять, доказывать, что Тавера не пропащий человек!.. Вот что: я пойду к дяде Абибо!

— Пойди, сынок, — сказала мать. Больше она не произнесла ни слова.

— Кто это — Абибо? — спросил Тавера.

— Подполковник, наш сосед.

— Твоя мать права. Ничего не выйдет. Уж я-то писал заявления — раз сто! Их или не читают, или не верят...

— Брось, пожалуйста! Я все ему объясню. Хочешь, схожу сейчас же? Разбужу его, попрошу... В конце концов, человек он или кто? Поймет... Скажет или «да», или «нет». Что тут такого? Может, и ты пойдешь?

— Нет, мне нельзя...

— Тогда побудь здесь и не вздумай уходить!

— Да, выходить мне нельзя... Убьют...

—Я пойду и все ему расскажу... Мама, я пошел!

— Ты все же не говори, что он здесь, — посоветовала мать.

Я бегом спустился по лестнице, но, подойдя к двери Абибо, вдруг заколебался: может, прийти завтра? А может, вообще ничего не говорить этому человеку? Но что же мне делать? Ведь я никого, кроме Абибо, не знаю. Да и у самого Таверы положение безвыходное.

Я нажал кнопку электрического звонка.

Спустя некоторое время за дверыо раздалось шарканье шагов и хриплый голос спросил:

— Кто?

— Это я, дядя Абибо, Темур.

— Что случилось?

— Дело у меня к вам! Неотложное!

Дверь чуть приоткрылась. Абибо удивленно оглядел меня:

— Ты один?

— Один.

Абибо снял цепочку и открыл дверь.

— Входи!

Я вошел.

— Извините, дядя Абибо, но у меня срочное и важное дело.

Абибо сел за письменный стол, выключил свет и зажег настольную лампу. Я оказался в темноте.

— Садись! — сказал Абибо, наклонив абажур так, что яркий свет лампы ударил мне прямо в глаза.

Я зажмурился.

— Поверните лампу, я ничего не вижу!

Абибо повернул абажур. Я подошел к столу и сел перед Абибо.

— Ну, в чем дело? — спросил он.

Я опять заколебался: сказать или нет? Может, не стоит? «Не говори! Не говори! Не говори!» — отдавались удары в висках. «Скажи! Скажи! Скажи!» — стучало сердце.

— Ты что, язык проглотил? — сказал Абибо. — Что тебе нужно?

«Скажу!» — решил я и проглотил слюну.

— Дядя Абибо... Три дня тому назад из колонии бежали заключенные...

— Знаю, — сказал он, глядя мне в глаза.

«Какие у него светлые, чистые голубые глаза, — подумал я, — как же не довериться такому человеку?..»

— Их было пятеро: Гиви, Гижо, Красавчик Вахо, Ирача и Тайера — Рамаз Корсавели...

— Знаю. Что же дальше? — оживился Абибо.

— Из них двоих убили...

— Знаю.

— Среди трех спасшихся один мой школьный товарищ...

— Фамилия?

— Корсавели.

— Имя?

— Рамаз, Тавера.

— Где он?

Вопрос был задан столь неожиданно, что я растерялся.

— Где? Не знаю... Утром видел его... Где он сейчас — не знаю...

— Не знаешь?

Я понял, что это уже допрос.

— Где он сейчас — не знаю! — повторил я окрепшим голосом.

— Хорошо... Что еще?

— Дядя Абибо, я и Тавера вместе учились... Тавсра отсидел шесть лет, и больше он не может... Он сказал, что за шесть лет написал сто заявлений, но их никто не читал, или никто ему не поверил... Он сказал, что навсегда покончил с воровством, что он хочет спокойно жить, учиться, работать, что у него нет никого, к кому бы он мог обратиться за помощью, за советом, что сидеть еще четыре года он не в силах, ему должны поверить, иначе он покончит с собой... У Таверы, дядя Абибо, кроме меня, действительно никого нет, а у меня — никого, кроме вас...

— Никого, кроме тебя? — переспросил Абибо.

— Никого.

— И он пришел за помощью к тебе?

— Да.

— А ты ко мне, в полночь?

Не выдержав пристального взгляда Абибо, я опустил глаза.

— И ты не знаешь, где он?

— Я сказал ему, что вы добрый, хороший человек, что вы поверите ему и поможете...

— Почему он не пришел сам?

— Не посмел...

— Хочет, чтобы его простили?

— Да. Поверили и простили. Он больше не будет воровать. Он хочет жить по-человечески.

— Хочет?

— Дядя Абибо, вы верите мне?

Он, видно, не ждал такого вопроса и потому смешался.

— Верите?

— Смотря в чем...

— Вообще.

— Вообще? Вообще ты хороший парень, почему бы тебе не поверить?

— Так вот, Тавера лучше меня. Он в школе был отличником. У него девять похвальных грамот, девять! Но один раз он ошибся... Должны же человеку поверить? Если вы верите мне, поверьте и Тавере! Поступите с ним так, как поступили бы со мной... Вас все знают, уважают, все будет так, как скажете вы...

— Завтра! — сказал Абибо и погасил настольную лампу.

— Что завтра? — не понял я.

— Завтра узнаю все, завтра вечером.

Я не видел Абибо — в комнате было темно.

— Мне прийти завтра?

— Завтра вечером!

Абибо щелкнул кнопкой выключателя. Он стоял спиной ко мне, а когда обернулся, я вновь увидел его чистые, спокойные голубые глаза.

— Завтра! — повторил он и открыл дверь.


Последняя лекция — история Грузии. Половина девятого. Еще пятнадцать минут, и я пойду домой... Сейчас Тавера сидит на моей кровати, ждет меня... Абибо, наверно, уже вернулся с работы. Он тоже ждет моего прихода... Мать на кухне, сидит у окна, смотрит на часы. Она, конечно, ждет меня больше всех!..

На кафедре стоит низенький профессор. Он прекрасно читает лекции, и потому слушать его приходят все — в аудитории яблоку негде упасть...

...Вахтанг Горгасал был человеком могучего телосложения, и была в нем силища неимоверная...

...Я и Гурам сидим вместе. Гурам не сводит глаз с профессора, но думает он о чем-то своем. О чем? Наверно, о Тавере. Утром я все ему рассказал, и он обозвал меня дураком. Гулико сидит перед нами. Огненная ее голова среди стольких черных голов горит, словно солнце. Гулико внимательно слушает профессора и время от времени что-то записывает...

Пригласил молодой царь визирей и поведал им о своем решении — пойти походом на аланов и хазар, дабы вызволить из неволи похищенную сестру свою Мирандухт...

...С тех пор как мы вернулись из Батуми, я ни разу не встречался с Гулико. Ее мучает женская гордость, меня — мужское самолюбие. Она ждала моего поражения, я — ее капитуляции. Гурам вызвался было выступить в роли парламентера и долго курсировал между двумя лагерями. Но потом в нем заговорило чувство собственного достоинства, и он махнул на нас рукой...

Тавера ждет меня. Ждет меня мать. И Абибо тоже ждет...

...В узком Дарьяльском ущелье войскам пришлось бы трудно. Потому и договорились противники — выставить своих палаванов. Вышел от хазар некий Тархан — косая сажень в плечах. Фарсман Фарух защищал честь грузин. Сошлись палаваны. Размахнулся Тархан и рассек пополам Фарсмана вместе с конем. Приуныли грузины. И велел тогда царь Вахтанг подать коня...

— А ты не проговорился, что Тавера у тебя? — в сотый раз спрашивает меня Гурам.

Я отрицательно качаю головой.

Тавера, Тавера... А ведь он мог быть сейчас с нами здесь, на лекции. В университете от этого ничего бы не изменилось. Наш сторож — дядя Мосэ — все так же зорко охранял бы вход, придирчиво проверяя студенческие билеты, дабы никто из посторонних не ухитрился проникнуть на лекцию и присвоить чужую долю знаний. Наш завклубом Вахтанг Мчедлишвили все так же жаловался бы на репертуарный голод и, наверно, пригласил бы Таверу в драмкружок, которому позарез нужен был курчавый студент с мужественным баритоном на роль мавра...

...И полетела наземь голова Тархана, и объял ужас войско хазар и аланов. Выступил тогда вперед богатырь-алан по имени Бакатар, под тяжестью которого прогибался конь. И крикнул Бакатар царю Вахтангу: «Плыви ко мне, царь, и сразимся в честном бою!» Ответил богатырю царь: «Я царь, повелитель твой, а ты, алан, раб мой! Плыви сюда сам, меч Вахтанга ждет тебя!» — «Я иду к тебе, — молвил Бакатар, — но покля нись, что не нападешь на меня, пока конь мой не достигнет суши!» Поклялся царь...

...Тавера начал курить в восьмом классе. Тогда же он сыграл Гитлера в пьесе Романа Черкезишвили. Пьеса называлась «Падение Берлина».


ПАДЕНИЕ БЕРЛИНА

Историческая драма в одном действии, двух картинах.

Действующие лица

Гитлер — Рамаз Корсавели

Геббельс — Важа Чанишвили

Геринг — Арчил Эргемлидзе

Паулюс — Павле Ратиани

Ева Браун — Инола Ткемаладзе

Лейтенант — Теймураз Барамидзе

1-й солдат— Гурам Чичинадзе

2-й солдат — Нестор Джапаридзе

3-й солдат — Нодар Микиашвили

Автор — Роман Черкезишвили

Режиссер — пионервожатая Лили Угулава.

Репетиции проводятся ежедневно с 6 до 9 часов в клубе 15-й школы. Премьера 3 февраля.

Вход по пригласительным билетам.


Пионервожатая-режиссер Лили Угулава раздала роли. Заняв места вокруг стола, мы приступили к чтению пьесы. Автор — Роман Черкезишвили — раскрыл тетрадку в толстом переплете, кашлянул в кулак и несмело начал: «Действие происходит в Берлине, в рейхстаге. За длинным столом сидят Геббельс, Геринг, Паулюс, Ева Браун. Гитлер стоит. Он нервно грызет ногти, почесывает голову и кричит. Время от времени доносятся звуки взрывов — бомбят Берлин».

Гитлер. Я сровняю Россию с землей! Я поставлю Сталина на колени! Через неделю Сталинград будет лежать у моих ног!

Ева. Конечно, милый, конечно! Не нервничай, прошу тебя!

Она нежно гладит Гитлера по щеке, успокаивает его. Гитлер целует Еву и садится.

Геббельс. Мой фюрер! (Встает.) Наши войска под Сталинградом оказались в серьезном затруднении. Необходима мобилизация всех сил, иначе наше поражение неминуемо! Я боюсь, что...

Гитлер (вскакивает с пеной у рта, бьет кулаком по столу). Боитесь? Трусы! Убирайтесь вон! Чтобы ноги вашей не было в рейхстаге, трусы! Презренные трусы! Овцы! Овцы! Овцы!..

Геринг (вскакивает). Я не овца! Я не боюсь!

Гитлер. Иди ко мне, мой Геринг. Я обниму тебя.

Пока Гитлер обнимает Геринга, Ева укоризненно говорит Геббельсу:

Ева. Как тебе не стыдно, Геббельс! Разве можно расстраивать его! Ведь он и без того почти невменяем!

Геббельс. Пожалуйста, если уж и правду нельзя сказать, я замолчу!

Он умолкает. Гитлер последний раз целует Геринга и восторженно восклицает:

Гитлер. Мой толстый, мой верный Геринг! Ты поедешь в Сталинград!

Геринг (в ужасе). Я?!

Гитлер. А кто же? Я, что ли?

Геринг (бледнея). Брат мой Гитлер, я нужен фюреру именно здесь! И я скорее умру, чем покину его! В Сталинград поедет Паулюс!

У Паулюса перекосилось лицо.

Гитлер (Паулюсу). Поедешь?

Паулюс (дрожащим голосом). Поеду... Конечно, поеду!

Гитлер. Молодец! Браво! (Целует Еву, затем Паулюса. Снимает свои ордена и вешает их ему на грудь.)

Паулюс (плачет). Мой фюрер! Это самые счастливые минуты в моей жизни! Я поеду в Сталинград! Я уничтожу коммунизм! Я предам Россию огню и мечу! Я постараюсь захватить в плен самого Сталин»!

Ева вскакивает в радостном порыве.

Ева (Гитлеру). Можно, я поцелую его?

Гитлер. Целуй!

Ева целует Паулюса. Тот испуганно косится на Гитлера: не ревнует ли он?

Давай, давай!

Паулюс целует Еву. Гитлер отворачивается.

Паулюс. Я покажу коммунистам, что такое немецкое оружие!

Слышны разрывы бомб. Паулюс лезет под стол. После наступления тишины он продолжает:

Я разрушу Сталинград, как Карфаген! И если мне не суждено возвратиться с поля брани, знайте: моим последним словом будет «фюрер»! (Садится и плачет.)

Геббельс. Мой фюрер! Простите мою минутную слабость! Теперь я публично заявляю: дни коммунизма сочтены! Не сегодня, так завтра Сталин сложит оружие! Россия будет нашей колонией! Да здравствует Германия!

Гитлер. Иди, поцелую тебя!

Они целуются. Ева разливает вино в высокие бокалы.

Ева. Господа, выпьем за Германию, за фюрера!

Все пьют и по-немецки поют «Мравалжамиер» * (грузинская застольная песня).

Гитлер. Теперь ступайте. Я и Ева хотим спать.

Ева зевает. Все уходят. В комнате гаснет свет.

Занавес

Вторая картина в основном была построена на звуковых и световых эффектах. Действие происходило в Берлине, в бомбоубежище. Сцена представляла полуразрушенную канцелярию Гитлера. В беспорядке валялись вещи, бумаги. Свет то и дело гас и вновь зажигался. Четыре мощных вентилятора на сцене вздымали тучи пыли. За кулисами непрерывно гремели барабаны. Берлин агонизировал...

Неожиданно на сцене появлялись я и мои автоматчики.

— Руки вверх, Гитлер, Геринг, Геббельс, Риббентроп и госпожа Ева! — кричал я.

Канцелярия безмолвствовала. Тогда я с автоматом наготове врывался в комнату и видел валявшихся на полу Еву, Гитлера и немецкую овчарку, рядом с ними — бутылку с ядом.

— Отравились, трусы! — говорил я и гордо смеялся.

— Отравились, трусы! — повторяли со смехом мои ребята.

— Друзья! — начинал я свой монолог. — Враг разгромлен в собственном логове! Добро восторжествовало над злом! Рядовой Чичинадзе, доложите товарищу Жукову, что война окончена!

Гурам поворачивался на каблуках и уходил. На этом спектакль заканчивался.

На генеральной репетиции присутствовали педагогический совет и художественный совет родителей в полном составе.

— Закройте дверь и никого не выпускайте! — приказал директор.

Первым потребовал слова отец Инолы Ткемаладзе.

— Уважаемый директор! — начал он. — Надеюсь, никто здесь не станет возражать, если я скажу, что моя семья воспитывает ребенка в полном соответствии с принципами и требованиями э-э... советской педагогики. Девочка в школе учится на «отлично», кроме того, она занимается музыкой, изучает английский... Чем же, спрашивается, объяснить тот факт, что в пьесе ей поручена роль, э-э, извиняюсь, дамы легкого поведения, э-э, сожительницы злейшего врага человечества, людоеда Гитлера — Евы Браун?

— Это искусство! — сказала пионервожатая.

— Это разврат! — взорвался отец отличницы. — В спектакле мою дочь целуют трижды: дважды Гитлер и один раз Геббельс! Я увожу ее из кружка и из школы. Да! Идем, дочка!

Еву увели.

Отец Арчила Эргемлидзе вежливо высказался в том духе, что, дескать, нехорошо, когда сын старого большевика играет Геринга.

Мать Важа Чанишвилн категорически поставила вопрос о хромом Геббельсе.

— С какой стати, — заявила она, — люди должны думать, что мой сын хромой?!

— Но ведь Геббельс в самом деле был хромой! — возразила режиссер.

— Это не имеет никакого значения! — парировала обиженная мать. — Половина города и не догадывается об этом... А мой сын...

Один из членов совета неодобрительно отозвался о развитии сюжета пьесы:

— Из героической летописи Отечественной войны произвольно изъят целый ряд важнейших эпизодов... Кроме того, Гитлер выглядит значительно моложе своих лет, и поэтому образ получился неубедительным. И, наконец, совсем уже странно слышать грузинскую речь из уст Гитлера и его сообщников. По-моему,первую картину следует вообще снять.

— Мда-а, Гитлер и мне не нравится! — заявил директор. — Черкезишвили, — обратился он к побледневшему вдруг автору, — откуда вы взяли предсмертные слова Гитлера?!

— Я... Я их сам сочинил.

— А кто тебе дал право сочинять слова, которые никто не слышал? Откуда тебе известно, что делал Гитлер в своей канцелярии?!

Черкезишвили не смог вспомнить, кто рассказывал ему о последних днях фюрера, поэтому он опустил голову и промолчал.

— Уважаемый директор, нельзя же подходить к вопросу так педантично, — вмешалась мать Нодара Микиашвили. — Дети что-то пишут, играют, забавляются. Что же в этом плохого? Пусть играют, дай бог им здоровья!

— Конечно, для вас ничего плохого! — вскочил отец Паулюса. — Ваш сын играет красноармейца, а мой... Благодарю вас!

— Товарищи, стыдно говорить об этом! Неужели все происходящее здесь вы принимаете всерьез? Ведь в конце концов это восьмиклассники, дети! — улыбнулся один из преподавателей.


И все же премьера не состоялась... Пионервожатая за слабую работу получила строгий выговор, а Роману Черкезишвили было запрещено сочинение пьес па тему Отечественной войны...

...Почему же до сих пор не звонят? Уже без четверти девять!..

...И преступил царь свою клятву. Труп Бакатара унесла река. И тогда дрогнули ряды аланов и хазар, и обратились они в бегство...

...Наконец-то! Звонок! Я сорвался с места, выскочил из аудитории, сломя голову промчался через университетский двор. Гурам бежал за мной... Подъезд, первый этаж, второй, третий, четвертый...

Бледная мать стояла в дверях.

— Мама! Что случилось?

— Взяли его...

Я без слов опустился на ступеньку и оторопело взглянул на запыхавшегося Гурама. Потом что-то больно кольнуло меня в сердце. Дыхание сперло. Что подумает Тавера! Боже мой, что же это такое? Тавера... Что он подумает? Что он подумает?.. В висках у меня шумело, кровь прилила к лицу.

— Нет его? — испуганно спросил Гурам.

— Нет! — ответил я, вставая.

— Войди в комнату, сынок! — попросила мать.

— Войди! — повторил Гурам.

Но я уже ничего не слышал, я спускался вниз по лестнице.

— Не надо, сынок! — преградила дорогу мать.

Я осторожно отстранил ее и пошел дальше.

— Если ты меня любишь, не делай этого, — просила она, шагая рядом со мной.

Я подошел к двери Абибо и нажал на кнопку звонка. Никто не отозвался. Я забарабанил по двери кулаком. Ни звука. Тогда я со всей силой ударил дверь ногой.

— Рехнулся? — набросился на меня Гурам.

Я оттолкнул его и стал плечом выбивать дверь.

— Выйди, покажись, мерзавец! Выйди, арестуй меня! Знаю ведь, ты дома! Выйди, негодяй! Доказал свое геройство, подлец! Выйди, арестуй меня, гадина! Попрошайка!!

— Сынок, перестань, пойдем домой! — умоляла мать.

Выбежавшие на шум соседи удивленно взирали на нас.

— Выходи, открой дверь, я плюну тебе в лицо!

Я плюнул в дверь и исступленно заколотил кулаками. Потом у меня вдруг подкосились ноги. Я сел на пол, зарылся головой в колени и заплакал.

СЕКРЕТАРЬ ПАРТБЮРО


Теймураз Барамидзе! Вот уже двадцать два года тебе светит солнце. Оно светит тебе наравне с другими, ибо «и сорняк равно, как роза, освещается лучами» — так сказал твой великий предок.

Теймураз Барамидзе! Ты, не знавший зла, был со всеми добр. Ты не знал забот, ибо не о ком было тебе заботиться. Ты любил солнце, которое грело, но не жгло тебя. Ты обожал море — оно ласкало тебя, как нежная мать. Ты любил Гулико — девушку твоей мечты, девушку, без которой ты не мог жить, которая любила тебя. У тебя есть друг Гурам — человек, который верен тебе и останется таким до самой смерти... Что же изменилось в твоей жизни? Почему с годами растут твои заботы? Почему ласковые прежде лучи солнца вдруг стали жгучими? Почему любимое море сейчас тебе внушает страх? Почему тебя больше не тянет к Гулико — к твоей милой, хорошей Гулико? Что с тобой стряслось, старина? Откуда эти сомнения, подозрения, печаль? Откуда? О, если б человек рождался столетним! Если б с годами не росли, а убывали его заботы, горе, и вместе с ними — слух, зрение, разум, и умирал бы человек беззаботным и бесчувственным, как младенец в утробе матери!.. Что? След в жизни? Ах, какой там след! След всегда один и тот же — шагаешь ли вперед, пятишься ли назад! Что? Ты не хочешь оставить след человека, пятящегося назад? Отлично! Шагай вперед! Смелее! Что? Боишься? Чего же ты боишься?!

Ничего я не боюсь! С чего ты взял? Кто сказал, что солнце жжет меня? Кто вздумал, будто море пугает меня? Кто врет, что я разлюбил Гулико? И почему ты думаешь, что с годами растут мои заботы?

Ты сам мне сказал об этом, дорогой!

Я?

Да, да, ты, Теймураз Барамидзе! Ты сказал, что боишься жизни, но не сказал почему. Не потому ли, что там, в кафе, довелось тебе заглянуть в опустошенное сердце старого Дурсуна? Быть может, плевок Абибо смутил твою душу? Не испугало ли тебя недоверие людей к твоему другу Тавере? А может, терзает тебя горькая утрата Гулико?..

.................................................................................................................................................................................

— Гулико, как давно мы не виделись, Гулико!

— Здравствуй, Темо!

— Гулико, что произошло между нами? Почему мы так охладели друг к другу?

— Не знаю, Темо.

— А все же?

— Не знаю!

— Быть может, из-за того глупого случая на море?

— Не думаю. Это скорее послужило поводом.

— Поводом?

—Да. Иначе почему мне с тех пор не хочется встречаться с тобой?

— Но ведь мы каждый день видим друг друга.

— Да, но мы ведь не встречаемся.

— Но почему же, Гулико?

— Не знаю, Темо, клянусь мамой.

— Может, ты полюбила другого?

— Нет, клянусь тебе, никого. Просто я перестала думать о тебе, ты больше не нравишься мне. Ты стал каким-то странным.

— Почему?

— Хотя бы потому, что ты не любишь меня, а говоришь так много. Обманываешь себя и меня.

— Ты так думаешь?

— Уверена. И я уже не люблю тебя.

— Причина?

— Не знаю. Это трудно объяснить. Ты парень честный. Признавайся, разве ты любишь меня?

— Не так, как прежде.

— Вот видишь! И я не спрашиваю причины.

— Как же нам быть дальше, Гулико?

— А так... Забудем все...

— Нельзя все забыть, Гулико!

— Можно!

— Как?

— Вот я уже забыла тебя. Забыла даже, как звать.

— Меня зовут Темур!

— Простите, я вас не помню. Как ваша фамилия?

— Барамидзе, Темур Барамидзе, ваш коллега, студент четвертого курса экономического факультета.

— Нет, не помню... Вы посещаете лекции?

— А как же! Я сижу за вами, на второй парте... вы Гулико Цибадзе. Вы живете на Лоткинской горе...

— Нет, вы обознались... Извините, я спешу. Прощайте!

— Прощайте... Прощай, Гулико!


Звякнул колокольчик председателя.

— Товарищ Барамидзе, будьте любезны, обратите на нас внимание. Кажется, на комсомольском собрании факультета разбирается ваш вопрос, а не мой!

Собрание проходило в девяносто четвертой аудитории. На собрании, кроме нескольких десятков студентов, присутствовали секретарь партбюро факультета Давид и лектор права Георгий. На повестке дня стоял один вопрос: «О недопустимых действиях студента Барамидзе, выразившихся в учинении в состоянии опьянения дебоша, нанесения физического оскорбления соседской двери и словесного оскорбления соседу — ответственному работнику, которого студент Барамидзе обозвал «попрошайкой», хотя тот никогда не был замечен в попрошайничестве».

Я как обвиняемый сидел за отдельным столом у стены. Погруженный в раздумье, я не слушал, о чем говорилось в обвинительном заключении, которое читал секретарь комсомольского комитета Ушанги Кочакидзе. Это и послужило поводом для замечания председателя.

— Товарищи! — продолжал секретарь. — Указанный случай свидетельствует о том, что политико-воспитательная работа на факультете хромает! Не хромает, а прямо-таки провалена! На следующем собрании мы обсудим этот вопрос... Хватит, товарищи! Мы не хотим краснеть из-за других! Кто лекции пропускает? Барамидзе и Чичинадзе! У кого переэкзаменовка? У Барамидзе и Чичинадзе! У кого задолженность по членским взносам? У Барамидзе и Чичинадзе!

— Дорогой Ушанги! — встал Гурам. — Насколько мне известно, сегодня разбирается не мой вопрос!

— Настанет и ваш черед, товарищ Чичинадзе! — пригрозил Ушанги.

— Вот тогда и поговорим обо мне, мой золотой!

— Товарищ Чичинадзе, не учите меня! Я сам знаю, когда и что говорить! — крикнул Ушанги и посмотрел па председателя.

Тот зазвенел колокольчиком, Гурам сел.

— Товарищ Барамидзе, объясните собственно причину вашего хулиганства! — обратился ко мне Ушанги.

— Ничего я не помню. Был пьян.

— Значит, не отрицаете, что были пьяны? — спросил председатель.

— Врет он! — крикнул Гурам. — Я был там, от него и не пахло вином!

— Значит, Чичинадзе признается, что со стороны Барамидзе имело место хулиганство в трезвом состоянии?

— Ничего я не признаю! Я говорю, что Темо не был пьян. Вот и все.

— Товарищ Барамидзе, что вы скажете о заявлении Чичинадзе?

— Я же сказал: ничего не помню.

— Чем вы руководствовались, ломая дверь в квартире вашего соседа, официального лица, и обзывая его нецензурными словами?

— Наверно, была причина, потому и обзывал, — сказал Гурам.

— Какая причина, Барамидзе?

— Не помню.

— Может, вы вспомните, Чичинадзе? Или вы также были пьяны в лоск?

— Ты, дружок, выражайся вежливее, а то как стащу тебя вниз, да как...

— Товарищ Чичинадзе, ваш наглый выпад мы зафиксируем в протоколе!

— Фиксируй, где хочешь! Если ты наш товарищ, говори с нами по-товарищески! А то — «чем вы руководствовались»!.. Чего ты пыжишься?!

— Это официальное собрание, товарищ, и оно имеет свой регламент!

— Почему в таком случае здесь не присутствует официальное лицо, о котором вы говорите?

— Это вас не касается! Президиум собрания не нуждается в ваших поучениях! — сказал Ушанги, кинув взгляд па президиум.

Президиум кивком головы выразил свое согласие.

— Барамидзе, скажите, что произошло! — обратился Ушанги ко мне.

— Не скажу.

— Не скажешь?

— Во всяком случае, не тебе!

— Скажи собранию!

— Вряд ли для собрания интересны наши соседские дела.

— Значит, вы не подчиняетесь собранию? Да вы знаете, что вас ждет за это? Вы будете исключены из комсомола!

— Исключай, пожалуйста, того, кого принимал ты! А меня в комсомол принимало общее собрание!

— Хватит, товарищи! Пора кончать с подобными безобразиями! Кто учинил пьяный дебош? Барамидзе!

Кто оскорбил ответственное лицо? Барамидзе! — Ушанги начал все сначала.

— Да кто же это ответственное лицо? Покажите нам его, назовите фамилию! Что за секреты! — выкрикнула Аграфена Данелия.

— Не суйтесь не в свое дело! — Председатель предупредительно поднял колокольчик.

— Для чего же нас позвали, если это не паше дело? Тогда мы уйдем, — обиделась Аграфена.

— Вы уйдете, когда мы разрешим! Хватит с вас того, что пожаловали на собрание с напомаженными губами... И с серьгами в ушах!

— Товарищ председатель, какое вам дело до напомаженных губ Аграфены? — спросил Арчил.

— Товарищ Арчил, строим мы коммунизм или не строим? — спросил вдруг Ушанги.

— Я-то строю, а как ты — не знаю...

— Значит, по-твоему, я не строю коммунизм?! — Ушанги удивился так, словно у него из рук выбили кирпич.

— Право, не знаю! Я работаю в другой бригаде! — уклонился Арчил от ответа.

— И вообще по какому праву ты защищаешь женщину, которая носит платье выше колен?!

Аудитория зашумела. Все обернулись к Аграфене, которая зарделась и опустила голову.

— Товарищ докладчик, вернемся к основному вопросу, а короткое платье Аграфены обсудим на следующем собрании вместе с вопросом Чичинадзе! — вмешался я.

— Вот видите, товарищи! Он, — Ушанги пальцем показал па меня, — издевается над собранием, он не признает себя виновным!

— Это ты издеваешься над нами! Здесь разбирается серьезный вопрос, а ты толкуешь о каких-то серьгах и коротких платьях! — вскочил Гурам.

— Товарищ Чичинадзе! Вы заблуждаетесь, думая, что помада, серьги и короткое платье — несерьезный вопрос. Это так же серьезно, как... — Ушанги запнулся.

— Как?..

— Как... Как вообще все! И помните, что напомаженных людей с серьгами в ушах и в коротких платьях мы не пропустим в светлое здание коммунизма!

— Ну да, если в дверях поставят тебя, — проговорил Арчил.

— И в узких брюках тоже! — припугнул Арчила Ушанги.

В аудитории раздались сдержанные смешки.

— Значит, ты будешь охранять врата коммунизма, разрешая вход исключительно людям немытым и непричесанным, мужчинам в широких брюках, женщинам без помады, без серег и в длинных платьях. Так, что ли? — спросил Арчил.

Аудитория громко засмеялась.

— Потом, потом возьмешь слово, товарищ Арчил! — прервал его председатель.

— Это провокация! Твой вопрос мы вынесем на следующем собрании! — крикнул Ушанги.

— Запиши, запиши, пожалуйста! — попросил Арчил.

В аудитории поднялся переполох.

— Товарищи! — вскочила Люба Нодия. — Что это? Нам запрещается одеваться красиво и опрятно?

— Товарищ Нодия! — повысил голос Ушанги. — Вы также относитесь к категории студенток, подобных Аграфене. Нам известно, что вы систематически подводите брови и на левой руке носите кольцо. Да!.. Между прочим, и лак на ногтях у вас слишком яркий! Стыдно! Я бы на вашем месте, товарищ Нодия, сидел бы тихо и не рыпался!

— Какой я тебе товарищ, кретин! — взорвалась Люба. — Я замужняя женщина, хочу — кольцо надену, хочу — брови подведу, хочу — остригусь наголо! Тебе-то какое дело, невежа?!

— Товарищ Нодия! За оскорбление личности ваш вопрос будет вынесен на следующем собрании! — заорал председатель.

Люба, рыдая, упала лицом на парту. Аудитория взбесилась.

— Сойди вниз!

— Кого ты учишь уму-разуму?!

— Темо, иди сюда, садись с нами!

— Вспомни-ка лучше, как вы с Ило профсоюзные деньги присвоили!

— Кто это сказал?! — посинел Ушанги.

— Я сказал! — встал Отар Санеблидзе.

— По какому праву?!

— Знаю!

— Что ты знаешь?!

— Знаю. Ило сам все рассказал!

У Ушанги застыло лицо.

— Я этого так не оставлю... На следующем собрании...

Ему не дали говорить. Кто-то свистнул... Вдруг встал Давид. Сразу наступила тишина.

— Товарищи, — начал секретарь партбюро. — Весьма прискорбно, что на собрании создалась такая ситуация. Как видно, комитет комсомола не только не подготовил, но вообще не изучил вопрос Барамидзе. Так нельзя, товарищ Ушанги!.. Я не берусь судить, насколько прав или не прав Барамидзе, но бесспорно одно: здесь не чувствуется ни малейшего взаимного понимания и уважения. Как вы думаете, товарищ Георгий, можно ли в таких условиях проводить собрание?

Георгий встал. Он осуждающе оглядел аудиторию, недовольно покачал головой и снял очки.

— Откровенно говоря, мы сторонники дисциплины, строгой дисциплины. Очевидно, это обусловлено тем, что за долгий период научной деятельности нам часто приходится вступать со студентами в тесные контакты, устанавливать с ними взаимные связи и отношения. На сегодняшнем этапе многолетнего анализа и умственной, так сказать, интерпретации этих взаимоотношений мы вынуждены констатировать страшную аритмию и депульсацию, имеющие место в развитии явлений — подразумевается вопрос оценки кадров — с точки зрения нарушения морально-этических нормативов... Слово «студент» как понятие претерпевает процесс абсолютного уничтожения, морального, если можно так высказаться, аннулирования. Кто хулиган? Студент! Кто карманщик? Студент! Кто невежа? Студент! Кто виновен во всяких нарушениях государственного правопорядка? Студент!.. Товарищи, я воспитал тысячи студентов, и...

— Уважаемый Георгий, — сказал Давид, — вы, конечно, читали «Наставник» Акакия Церетели?

Раздался сдержанный смех.

— Я понимаю, на что вы намекаете, уважаемый Давид. Смею вас заверить, что я читал не только Церетели, но и Дидро, Руссо, Вольтера, Маккиавелли, мемуары Наполеона и Бисмарка. Да! Меня печалит судьба нашей молодежи, отсюда и строгий тон моего выступления. Я доволен нашим докладчиком. Резковато, но принципиально! Подумайте, товарищи! Молодежь — опора, надежда народа. Кому мы собираемся оставить в наследство нашу землю, пропитанную кровью и потом отцов? Кому? Юнцам в узких брючках и остроносых туфельках? Вертихвосткам с выщипанными бровями и напомаженными губами?!

Давид улыбнулся.

— Дорогой мой, Александр Македонский вовсе голым ходил, а завоевал весь мир! Брови подводила сама царица Тамара и от румян, говорят, не отказывалась.

В аудитории захохотали.

— Это несерьезно, это не полемика! — взорвался Георгий. — Дайте мне высказаться! Вы что думаете? Я строил эту жизнь, держа маузер в одной руке и книгу — в другой!..

— Каюсь, не знал этого! Вообще-то, мне кажется, было бы лучше держать вещь обеими руками...

Георгий оцепенел.

— Вы защищаете молодежь, которой чужды понятия чести, дисциплины, вежливости, уважения к старшим! Знаете ли вы, что их ровесник,— Георгий простер руку к аудитории,— что их ровесник-студент вчера убил человека? Знаете ли вы, что недавно двое их ровесников-студентов ограбили магазин? Что их ровесник-студент на Кукийском кладбище изнасиловал женщину? И что их ровесница-студентка стала матерью незаконнорожденного ребенка?

— А знаете ли вы, что их ровесник-солдат собственным телом закрыл вражескую амбразуру? Что их ровесница-партизанка пошла на виселицу, не выдав своих? Что их ровесник-студент вчера спас тонувшего в Куре старика? Не знаете! Не хотите знать! Да и не обязательно вам это знать!

В аудитории грянули аплодисменты. Давид жестом потребовал тишины и продолжал:

— Я не знаю, товарищи, в чем провинился Барамидзе. Впрочем, это нетрудно выяснить. И поскольку это оказалось не под силу товарищу Ушапги, сегодня-завтра это сделает партбюро или ректорат. Если Барамидзе виноват, он будет наказан. Но сейчас меня волнует другое. Откуда этот нигилизм в отношении к нашей молодежи? Кто тебе дал такое право, Ушанги, обвинять своих товарищей, своих ровесников в каких-то смертных грехах? Какое тебе дело до платьев Данелия и кто, собственно, установил норму длины женских юбок?

— А она пила воду из колонки, перегнулась, и я увидел ее оголенное тело! — вскочил Ушанги.

— Кто же тебя просил смотреть? Или, по-твоему, из-за тебя Данелия не должна нагибаться?

— Да я невольно...

— Понравилось?

В зале захохотали.

— А какое дело тебе до ногтей Любы Нодия? Кто тебе поручил измерять ширину брюк Арчила? Да если хочешь знать, одно его стихотворение мне дороже тебя вместе с твоими широкими брюками!

— Не все зависит от вас, уважаемый Давид! — крикнул Ушанги.

— И не от тебя, мой дорогой! А ты возомнил себя этаким стражем во вратах коммунизма! Кто тебя уполномочил контролировать ширину брюк и длину платьев вступающих в коммунизм людей? Это еще вопрос — впустят ли туда самого тебя... А вы, уважаемый Георгий? Кто вам дал право выступать здесь и обливать грязью нашу молодежь? О каких сдаче-приеме страны вы говорите? Что это — склад? Придет время, молодежь сама возьмет в свои руки и жизнь, и землю, и страну, вас не спросит! Молодежь предаст нас земле и на надгробных камнях напишет наши имена!

— Это провокация! — воскликнул Георгий.

— Молодежь — наша надежда. Пусть себе на здоровье шагает она в узких брюках и коротких платьях! Но пусть любит книгу, любит свой народ, свою Родину, свою страну! Пусть девочки носят серьги и кольца! Но пусть верят в добро и честь, как верили в бога! Пусть дерется Барамидзе, но дерется за дело! То, что какой-то мерзавец убил человека и ограбил магазин,— это не трагедия! Трагедии в том, что, кроме этого, не хотят видеть ничего другого!.. Извините, — повернулся Давид к нам, и мы увидели, как у него дрожат руки и губы,— собрание окончено.

Никто, кроме Георгия и Ушанги, не тронулся с места.


Я сижу в приемной ректора. Ом вызвал меня к часу дня. Сейчас только двенадцать, но я уже здесь. В кабинет ректора то и дело входят студенты. Потом они выходят — одни с радостной улыбкой на лице, другие — в слезах. Наш ректор строгий, ох какой строгий! Правда, лично я никогда с ним дела не имел, но все говорят, что он очень строгий. В течение четырех студенческих лет меня пугали именем этого человека, как когда-то мать пугала дворником Мамедом...

...Просто удивительно! У Мамеда семеро детей, и ни одни из них не боится его. А я, стоит Мамеду показаться во дворе, начинаю дрожать мелкой дрожыо. Да не я один. Увидев дворника, дети с визгом разбегаются по домам. Мамед только удивленно разводит руками.

— Черт бы его взял! — брюзжит тетя Марта. — О чем думают в домоуправлении?!

— Из-за н-него м-м-мой Дато стал з-за-икать-ся! — сокрушается дядя Петрэ. — Эго он н-на-п-п-пу-гал б-бедного м-м-мальчика!

Вечер. Я сижу на коленях у матери. Она держит в руке тарелку с рисовой кашей и тычет мне в рот ложку.

— Ну-ка, ешь! Ешь скорей, а то сейчас позову Мамеда! Он посадит тебя в мешок!

Я испуганно открываю рог.

— Еще! Быстро! Вот придет Мамед, заберет тебя и завтра продаст на базаре!.. Проглоти! Еще ложку! Не хочешь? Мамед! Мамед! Иди забери Темо в милицию, Мамед!

— Не надо! Я все съем! — кричу я.

Потом всю ночь мне снится Мамед. Он тащит за собой огромный мешок, хватает меня, запихивает в мешок и уносит куда-то. В мешке темно. Мамед долго идет, потом вдруг останавливается, принимается раскачивать мешок — сильнее, сильнее и, придав ему достаточный размах, бросает.

Я лечу, лечу вниз. В ушах свистит. Помогите! Помо-ги-и-ите! Подо мной отвесная скала, на скале одно-единственное дерево. Можно спастись, если зацепиться за дерево. Нет. Мимо!.. И вот уже внизу разверзлась пучина моря. Бух! Я барахтаюсь в пенистых волнах. Тону. Помогите!.. Но что это? Я плавно опускаюсь на морское дно. Дышится легко... Море теплое, прозрачное, ласковое. Мне совсем уже не страшно. Я сажусь на большой, обросший мхом камень, достаю из кармана свирель и наигрываю печальную, очень печальную песенку про Сурамскую крепость и замурованного в степе крепости мальчика...

...Помню, летом в Сурами эту песню пел старик нищий. Мать плакала. Плакал и я. Мать давала мне несколько гривенников. Я осторожно опускал их в засаленную шапку старика и недоумевал, почему сам старик не плачет?..

...Я играю на свирели. Со всех сторон ко мне подплывают рыбки — золотые, серебристые, зеленые, красные, голубые рыбки. Они плавно, чуть заметно водят хвостами, пускают пузырьки и плачут. Плачу и я. Рыбки спрашивают:

— Почему ты плачешь, мальчик?

— Рыбки мои золотые, серебристые, зеленые, голубые! Плывите, рыбки, к моей матери, скажите ей, что я жив, что я дышу, что мне здесь хорошо, но я скучаю без нее. Пусть мама придет и возьмет меня с собой.

— Как звать твою маму, мальчик? — спрашивают рыбки.

— Мою маму звать Анико!

— Но как мы узнаем ее?

— Моя мама — самая хорошая, самая красивая, самая добрая мать во всем мире! Вы сразу ее узнаете, рыбки мои дорогие! Плывите к ней!

— Хорошо, мальчик, мы найдем твою маму! А ты сыграй нам еще раз.

Я играю:

Крепость, о крепость Сурамская,

Ты горе мое и тоска...

Рыбки уплывают. Они постепенно удаляются, растворяются в голубоватой мгле и наконец исчезают. Я остаюсь один. Я играю на свирели печальную песенку про Сурамскую крепость и плачу. Потом вдруг появляется мама. Она плывет ко мне, окруженная рыбками, — моя добрая, красивая мать.

— Мама-а-а-а! — кричу я и просыпаюсь...

...Утром мать одевает меня, кормит и после долгих наставлений пускает во двор. Во дворе растет высокая акация. Я скидываю башмаки, не сводя глаз с нашего балкона, и карабкаюсь на дерево. Набиваю карманы цветами акации, быстро спускаюсь вниз, сажусь в тени небольшого сарайчика (здесь Мамед храпит свое дворницкое имущество) и принимаюсь с наслаждением уплетать пахучие, сладкие как мед цветы.

— Што ты делал, малшык! Ты совсем глупый голова, да? — слышу я голос Мамеда.

У меня холодеют руки и ноги.

— Сичас же бросал, слышал? Один маленький муравей скушал, потом твой живот как болит, ты знал? Бросал быстро! Дурак!

Мамед хватает меня за подбородок. Я закрываю глаза и выплевываю разжеванные цветы.

— Ай-ай! Какой хороший малшык, какой глупый дело делал! — сокрушается Мамед.

— Дядя Мамед, в мешок меня не посадишь? — спрашиваю я.

— Где мешок? — спрашивает Мамед.

— Милиционера не позовешь?

— Милисия? Милисия позвать, если акасия кушал!

— Нет, нет, не буду!

— Вот молодец! Если ты кушать хотел, хлеб и сыр кушал!

Мамед направляется к своему подвалу, что-то говорит жене, потом возвращается с куском сыра и краюхой черного хлеба в руках.

— Кушал! — протягивает он мне хлеб и сыр.

Тут же вертится, скулит белый пес Мамеда.

— Кушал скорей, а то собак отнять! — смеется Мамед.

Потом он берет метлу и уходит. Я набиваю рот хлебом, откусываю сыр и ем. Боже, как вкусно!

— Темур! Ты что там жуешь? Брось сейчас же и поднимайся домой! — кричит мать.

— Иду! — отвечаю я и не двигаюсь с места.


— Кто тут Барамидзе? — спрашивает вышедшая из ректорского кабинета секретарша Тина.

— Я! — отвечаю я, вставая.

Тина щурит свои близорукие глаза, пристально разглядывает меня и потом кивком головы указывает па дверь: «Входите!»

...У огромного письменного стола сидели двое — секретарь партийного бюро нашего факультета и ректор. В таком просторном, светлом и богатом кабинете мне никогда еще не приходилось бывать, да и ректора я впервые видел так близко. У меня вспотели ладони, и в коленях почувствовалась неприятная дрожь.

Ректор встал. Это был очень высокий лысый мужчина. Бросались в глаза густые, лохматые брови на его строгом лице.

— Вот это и есть Барамидзе, — сказал Давид и улыбнулся.

— Садись! — сказал ректор, указывая па тяжелое кожаное кресло.

Я остался стоять у двери.

— Садись, Барамидзе! — повторил Давид.

— Ничего, я постою, — проговорил я.

— Слушай, парень, тебе говорят, подойди и садись! — сказал ректор.

Я подошел к столу.

— Здравствуйте!

— Здравствуй! — подал ректор руку.

Я быстро вытер о брюки ладонь и протянул руку. Ректор улыбнулся.

— Мужик! — обернулся он к Давиду.

Я сел.

Наступила тишина. Ректор взял огромный красный карандаш и стал выводить в своем блокноте какие-то фигуры.

— Как звать? — вдруг спросил он.

— Теймураз! — ответил я, вставая.

— Сиди, сиди! — жестом приказал ректор.

Давид просматривал газету. Ректор молчал. Так продолжалось несколько минут. Страх и беспокойство все больше овладевали мной. Во рту пересохло. Я несмело огляделся. В углу стояли высокие деревянные часы. Массивный медный маятник раскачивался медленно, словно нехотя: тик — налево, так — направо... В другом углу на небольшом круглом столике стоял розовый графин с водой. Ах, если б можно было выпить стакан воды! Чем дольше я смотрел на графин, тем сильнее хотелось пить. Наконец это желание стало столь непреодолимым, что я не выдержал:

— Уважаемый ректор!

— Слушаю.

— Можно воды?

— Пожалуйста!

Я подошел к столику. Налил и выпил один стакан, второй...

— Оставь немного и для нас! — сказал ректор.

Я поставил стакан, отдышался.

— Что, у тебя дома нет воды? — спросил ректор.

— Есть, — смутился я.

— Ладно. А теперь расскажи все, как было! — сказал строго ректор и приготовился слушать.

— Уважаемый ректор, я не виноват...

— Ты знаешь, о чем я спрашиваю?

— О собрании, — проговорил я и покосился на Давида.

— О собрании мне Давид рассказал. Об этом мы поговорим позже, со всеми... Расскажи, как ты, напившись, собирался избить соседа!

Ректор насупил брови и резким движением наклонился вперед. Теперь он был похож на сидящего на скале и готового взлететь орла. Его все равно не обманешь, он, конечно, знает все. Разумеется, Абибо позвонил ему. Что ж, если меня собираются исключить, ври не ври — все равно исключат. Скажу правду. Может, поверит, поймет... Он должен понять.

— Клянусь мамой, я не был пьян!

— Не пьешь?

— Пью... Но тогда я и капли в рот не брал!

— Тем хуже для тебя! Значит, ты шел к нему сознательно?

— Да, сознательно.

— Почему?

— Неделю тому назад, уважаемый ректор, из колонии бежали заключенные. Двоих застрелили, троим удалось спастись. Один из спасшихся — мой друг, мой школьный друг...

— Этого друга — вора, бежавшего из заключения, арестовали в твоем доме. Так, Барамидзе?

— Да, в моем доме. О том, что он у меня, знали лишь я, мама и Абибо.

— Абибо Тодрия — ответственное лицо. Он был обязан поступить так!

Сердце у меня упало. Все! Конец! Напрасно я ему рассказал — он ничего не понял! И что, собственно, ему понимать, когда для него все ясно — «он был обязан!». Вот так. Ничего я больше не скажу!

— Дальше, Теймураз? — спросил Давид.

Я сидел, опустив голову, и молчал. Ректор встал, прошелся по кабинету, потом подошел ко мне и сказал:

— Расскажи. Только говори правду!

Я не ответил.

— Барамидзе, уважаемый Давид мне кое-что уже объяснил, но я хочу узнать все, прежде чем приму меры.

Я молчал.

— Темо, мы хотим помочь тебе, помоги и ты нам! — попросил Давид.

— Не нужна мне ничья помощь, я скажу правду. Таверу я не видел шесть лет. Теперь он бежал из тюрьмы и пришел ко мне. Он не хочет быть вором, он хочет учиться... А Абибо — бессовестный, подлый человек! Я убью его!..

У меня сперло дыхание, губы задрожали. Ректор и Давид изумленно смотрели на меня.

— Объясни толком, в чем дело! — обнял меня за плечи ректор.

— Тавера подал тысячу заявлений — просил простить, поверить ему. Писал, что он хочет учиться, работать. Тысячу писем написал он! Никто ему не поверил, никто его не выслушал! Тогда он убежал, пришел ко мне, доверился мне и попросил помощи...

— Дальше? — спросил Давид.

— Дальше... Я, кроме Абибо, никого не знал. Пошел к нему, на коленях умолял поверить Тавере, не дать ему погибнуть. Он обещал помочь. И вот Таверу арестовали... Потом я пошел к Абибо. Его не было дома, или же был, но скрылся. Зачем ему скрываться, если он честный человек? Все равно я убью его.

Ректор долго молчал, водя карандашом в блокноте. Потом вдруг спросил, глядя в упор на меня:

— Ты веришь своему Тавере?

— Верю!

— Учиться, говоришь, хочет?

— Хочет!

— Сколько ему осталось?..

— Четыре года. Он говорит, что за четыре года кончится жизнь...

— За четыре года жизнь не кончается...

— Для него кончится!

— Как фамилия этого Таверы?

— Корсавели Тавера. То есть не Тавера, а Рамаз. Рамаз Корсавелн. Таверой мы его называли в школе.

— Рамаз Корсавелн, — ректор записал в блокноте. — А ты на каком курсе?

— На четвертом.

— Как ом учится? — обратился ректор к Давиду.

— Учится, — ответил тот с улыбкой.

— А что он за человек?

— Вот такой, каким видите...

— Это, конечно, хорошо — любить и верить друзьям. Но довериться можно не каждому. Слышишь, парень?

— Тавере можно.

— Если твой Тавера действительно хотел учиться и жить по-человечески, потерпел бы еще немного. Побег из тюрьмы — преступление. Ты это понимаешь?

— Понимаю.

— Теперь ступай в свою группу и не смей больше скандалить! Учись хорошо и думай о своих делах! Тавера сам о себе позаботится...

Ректор встал. За ним поднялся Давид. Встал и я, взглянул на лежавший на столе блокнот ректора. На листке красным карандашом был нарисован красивый ослик с печальными глазами и опущенными ушами. Под осликом крупными буквами было написано: «Рамаз Корсавели (Тавера)», а в нижнем углу — непонятные цифры: «233».

— До свидания! — сказал я.

— До свидания! — ответил ректор.

Я направился к двери. Давид последовал за мной.

— Давид, останься, пожалуйста! — сказал ректор.

Я тихо прикрыл за собой дверь.

— Ну что? Какое у него настроение? — подбежал ко мне какой-то студент.

— Не заходи, убьет! — предупредил я и вышел из приемной, спустился во двор и уселся па скамейке под плакучей ивой.

...Университет напоминает огромный улей. Перед ним всегда роятся пчелы — трудолюбивые рабочие пчелы и трутни — бездельники. Через широкую орнаментированную дверь непрерывно движется пчелиный поток — туда и обратно, туда и обратно. В дверях, точно как в улье, стоят грозные стражи с красными повязками на рукаве. Они придирчиво проверяют документы у каждого входящего. Студенту без удостоверения вход в улей запрещен! Временами появляются уважаемые всеми пчелы — матки. Это наши лекторы. Сторожа встречают их почтительным поклоном. Они, в свою очередь, так же почтительно снимают шляпы и входят в дверь, словно в божий храм, низко склонив голову... Там, внутри улья, ровными симметричными рядами выстроились клетки-соты — аудитории, кабинеты, лаборатории. Да, наш университет действительно напоминает полный меду улей — жилище богов. Какое это счастье — жить в таком улье, чувствовать себя маленькой трудолюбивой рабочей пчелкой!.

ГАЛАКТИОН


Кто-то подошел ко мне и легонько ударил по колену.

— А, Гурам...

— О чем задумался?

— Да так...

— А все же?

— Был у ректора. Вызвал по поводу этой истории с Абибо.

— Он узнал?!

— Все!

— И что же?

— Рассказал ему все, как было. Всю правду.

— Что он сказал?

— Ступай, говорит, займись своим делом. Записал имя и фамилию Таверы.

— К чему бы это?

— Не знаю.

— Ладно, пойдем посидим где-нибудь, расскажешь все по порядку!

...В летнем саду «Интуриста» свободных кабин не оказалось. Мы заняли столик у бассейна и попросили пива. Справа от нас, в углу, за столом сидел пожилой широкоплечий мужчина. Спина его — сильная, сутулая — показалась мне знакомой. Мужчина медленно тянул из стакана вино. Когда официант подал нам пиво, он постучал ножом по тарелке, обернулся к нам и окликнул официанта:

— Дружок, долго еще прикажешь ждать тебя?

— Сейчас, сейчас! Я не крылатый! Вас миллион, а я один! — огрызнулся официант.

— Гурам! — прошептал я. — Взгляни на него!

— На кого?

— На Галактиона!

Гурам быстро повернулся, но Галактион уже сидел в прежней позе — спиной к нам.

— Подай сперва ему! — сказал я официанту.

— Слушай, дорогой, ты закажи для себя, а о других позабочусь я сам!

Мы заказали и попросили официанта подать все на стол Галактиона.

— Пойдем, Гурам?

— А вдруг обидится...

— Почему же? Подойдем, побеседуем.

— Пошли!

Галактион удивленно взглянул на нас.

— Галактион Васильевич, разрешите за ваш стол! — проговорил я, сгорая от стыда.

— А что, дружок, нет свободных столов?

— Мы... мы хотим с вами, — выдавил Гурам.

— Пожалуйста, присаживайтесь! — пригласил нас Галактион. Мы сели. Наступило долгое неловкое молчание.

— Кто вы, молодые люди? — спросил Галактион.

— Студенты, Галактион Васильевич, — ответил я.

— Учитесь?

— Учимся.

— Хорошо! Отлично! Замечательно! — воскликнул Галактион, протягивая руку к бутылке. Потом вдруг забеспокоился, встал, взял с соседнего стола два стакана и поставил перед нами. — Пьете?

— Пьем.

— Значит, вы знаете меня? — улыбнулся Галактион и стал разливать вино.

— Кто же вас не знает, Галактион Васильевич!

— Да вот, наш официант не знает и знать не хочет! Смотрит на меня битый час — и не узнает!

Официант подал три бутылки вина, сыр, салат, холодную говядину.

— Не узнаешь меня, дружок? — обратился к нему Галактион.

— Как же! Вы частенько к нам заглядываете!

— На кого же, по-твоему, я похож?

— Хе-хе, на священника! — хихикнул официант, глядя на пышную бороду Галактиона.

— Молодец, дружок, угадал!

Официант ушел. Галактион покачал головой.

— Видали? «На священника»! Ну, а вы, как вы думаете, на кого я похож?

Я растерялся. Что ему ответить?

— Смеетесь, Галактион Васильевич... — проговорил Гурам упавшим голосом.

— Нет, нет, дружок, серьезно!

— Вы ни на кого не похожи, Галактион Васильевич! Вы — Галактион Табидзе, большой поэт! Вы — единственный! — выпалил я.

— Это верно, я Галактион Табидзе. Но внешне? На кого я похож внешне?

— На Гёте, — сказал Гурам.

— Нет.

— На Пушкина!

— Вот еще!

— На Мицкевича!.. Байрона!.. Рембо!..

— Эк, куда хватили!

— На Руставели, Бодлера, Фирдоуси!

— Да нет же, дружок! Разве не похож я на Акакия Церетели? — сказал Галактион, проводя руками по бороде.

— Ну конечно! Очень похожи! — воскликнул я.

— Ну вот! Так говорят все. А наш официант не узнал меня. Выпьем за Акакия!

Галактион был чуть пьян. В его умных глазах горели веселые искорки.

— А вы чем занимаетесь, друзья мои? Небось сочиняете стихи?

— Я — нет, а он пишет, — сказал Гурам.

— Я больше не пишу! — сказал я.

— Почему же? Стихи пишут все, чем ты хуже других? Пиши, пиши, это полезно! — Галактион погладил меня по голове.

— Конечно! Такие стихи, как ваши, конечно, полезно писать.

— Да нет, не обязательно, чтобы все стихи были хорошими! — Галактион явно иронизировал.

Гурам раскрыл рот, и я испугался, как бы он не сморозил какую-нибудь глупость. Так оно и вышло!

— Галактион Васильевич, а как вы пишете свои стихи?

Галактион одарил Гурама уничтожающим взглядом, но промолчал. Потом он налил себе вина, отложил на тарелку кусок мяса, закрыл глаза и тихо заговорил:

— Я люблю море. Море и солнце. Каждое лето я провожу па море — в Сухуми у меня дом. Знаете об этом? — Мы кивнули. — Вот я и еду в Сухуми... Иду на пляж. Зарываюсь по горло в горячий песок лицом к солнцу и закрываю глаза... Сперва — мрак, темень. Потом появляются круги — красные, желтые, оранжевые круги. Потом постепенно в глазах светлеет, они наполняются солнцем. Солнце проникает в кровь и плоть, и я чувствую, что весь полон солнца. Потом с неба спускается красивый белокрылый ангел, он садится рядом со мной и нашептывает стихи.

Галактион умолк. Он долго сидел с закрытыми глазами, словно прислушивался к чему-то, и я готов был поверить, что белокрылый ангел порхал сейчас здесь, над нами, нашептывая своему любимцу удивительные полные солнца стихи.

— Вот так-то, друзья мои! — сказал наконец Галактион серьезно и поднял стакан. — Выпьем за ангела!

— Галактион Васильевич, — осмелился я, — неужели и впрямь вы слышите ангела?

— А как же, дружок? Все мои стихи продиктованы именно им.

— И «Никорцминда»?

— И «Никорцминда»!

Наступило молчание.

— Куда же он запропастился? — вдруг забеспокоился Галактион.

Я постучал вилкой по тарелке и огляделся. В левом углу ресторана суетились официанты, юлой вертелся вышедший из-за стойки буфетчик. Соединяли столы, со всех сторон несли стулья. Туг же хлопотал наш официант.

— Слушай, друг, забыл про нас? — окликнул я его.

Официант беспомощно развел руками — дескать,видишь, что тут делается, — и помчался к кухне.

— Сейчас он подойдет, — успокоил я Галактиона.

Минут через пять примчался запыхавшийся официант.

— Ты что же, решил уморить нас голодом?! — набросился на него Гурам.

— Погоди, слушай, не видишь, что ли, какой гость пожаловал? — отмахнулся официант.

— Какой еще гость?

— Чемпион мира по борьбе.

— Как его фамилия?

Официант оторопел.

— Ты что, с луны свалился? Газет не читаешь? Не слышал фамилию Георгия Китуашвили?! Врачи говорят, что в нем сила двух молодых бычков!

— Ладно, ладно... Принеси-ка нам, ради бога, поесть да поскорей!

Официант убежал.

А за объединенным столом пир разгорался вовсю. Окруженный восторженными почитателями и толпой счастливых официантов чемпион восседал во главе стола и мощными челюстями крошил бычью кость...

— Ну, я пойду, друзья мои! Большое вам спасибо, большое! Будьте здоровы! — Галактион встал.

— Мы проводим вас! — вскочили мы.

— Нет, нет! Не беспокойтесь!

Он шел по саду медленным шагом, тихий, сутулый, не замеченный никем. И мне стало жалко бога, которого никто не признает, бога, который так близок, так человечен и так прост, что никто не видит в нем бога...

Галактион вышел из сада.

Тамада за объединенным столом произносил тост за чемпиона. Он стоял с огромной чашей в руке и воздавал хвалу герою, который прославил родной край, человеку, плечи которого еще ни разу не прикасались к ковру, голиафу, который сто раз выжимает двухпудовую гирю, сгибает металлическую балку, головой ломает дубовые доски, который где-то, в каком-то заокеанском городе одержал чистую победу над восемью себе подобными верзилами и невредимым возвратился домой...

— Друзья! — закончил тамада свою проникновенную речь. — Я прошу вас выпить за здоровье человека, жизнь и дела которого дороже и нужнее для нашей страны, чем жизнь и дела всех нас, взятых вместе! Прошу встать! Ура нашему славному чемпиону!

Гурам схватил бутылку и сильно ударил ею по тарелке. Тарелка разлетелась вдребезги. Все оглянулись, подбежал наш официант.

— Что случилось?!

— Ничего, тарелку разбил. Добавь к счету...

Мы расплатились и направились к выходу. У дверей я оглянулся. Тамада висел на шее у чемпиона и лобызал его щеки.

...До Кашветской церкви шли молча.

— Каждый делает свое дело, каждому свое. Этот чемпион — полезный по-своему человек. В чем же он виноват? — сказал я.

— Да кто его винит? Пусть себе борется на здоровье, — улыбнулся Гурам.

— А вот тех кретинов — тамаду и официанта, — вот кого следовало бы проучить!

— За что? Каждому свое, — вздохнул Гурам и взял меня под руку.

Ажурный павильон на верхнем плато Мтацминда сотнями огней сверкал над вечерним Тбилиси.

ПАРК ИМЕНИ КИРОВА


Я никогда не был в Гайд-парке, но уверен: вряд ли там услышишь столько сенсационных, анекдотичных, фантастических новостей, как в нашем тбилисском парке имени Кирова. Так, например, здесь я впервые узнал, что персидский премьер-министр Мосаддык, оказывается, был известным аферистом; что Уинстон Черчилль в день выдувал три бутылки коньяка; что президент Рузвельт был отравлен Трумэном; что Гарриман до 14 лет учился в Кутаисской гимназии; что капитан наших динамовцев Борис Пайчадзе в историческом матче с басками играл в золотых бутсах...

В этом парке каждый день снимаются и назначаются министры, директора, заведующие, редакторы, начальники милиции — не только в республиканском, но и в союзном и даже международном масштабе. Парк кишит пенсионерами, старыми холостяками и старыми девами, пришедшими на свидание домработницами, няньками, молодыми матерями, бездомными студентами и, конечно же, болельщиками футбола. Каждая «секта» здесь имеет свое облюбованное место: шахматисты собираются в нижней части парка — здесь есть тихие уютные уголки; любители домино — у пней; болельщики: — у грибка; политики — у кафе-павильона; влюбленные — в тени плакучих ив; пенсионеры — под репродуктором; матери с детьми — у фонтана, и так далее.

Что влечет сюда людей? Ей-богу, не знаю! Лично меня устраивает месторасположение парка: отсюда рукой подать до моего дома.

...Сгущаются сумерки. Я сижу на длинной скамейке под старой сосной и разглядываю разгуливающую в парке публику. Вот эти два старичка — они в прошлом году выглядели куда бодрее. Как они изменились! Добрых полчаса ползут по дорожке и никак не доберутся до своей скамейки! В будущем году они, наверно, уже не придут сюда... Настанет день, и я так же буду тащиться по дорожке, еле передвигая ногами, а потом и вовсе не станет меня... Здесь раньше было кладбище. Потом его закрыли, и вот вырос парк... Так будет, конечно, и с другим — Верийским — кладбищем. Оно уже закрыто. Спустя год-другой там также устроят парк... И ребята — мои ровесники — также будут вспоминать: «Помните, здесь раньше было кладбище...»

К тому времени, когда я умру, превратится в парк и третье кладбище — Вакийское... И так до бесконечности, все кладбища постепенно будут превращаться в парки. Помню, когда впервые открыли кладбище в Ваке, там была голая, выжженная солнцем холмистая степь. Потом появился первый тополь над чьей-то могилой. За ним—первая сосна, первая ива. И пошло! Кругом не было воды — ее носили издалека, с реки Верэ, в ведрах, бутылках, банках, носили на спине, на ослах. И деревья росли, мужали. Теперь кладбище утопает в зелени... Да, из него получится прекрасный парк.

— Здорово, Темо!

— Привет, Картлос!

— Был на футболе?

— Нет.

Картлос присел па скамейке рядом со мной.

— Почему?

— Так. Не люблю футбол.

— Что ж ты любишь? — удивился Картлос.

— Повидло!

— Возьми с собой на стадион и ешь на здоровье! — посоветовал Картлос.

— Так и поступлю, — согласился я.

— Эх, брат, посмотрел бы ты, как сегодня играл Баса! Обалдеть можно!

— Неужели?

— Не говори!.. Маргания рукой подаст мяч Хочолава, тот пасует Авто, Авто — дриблингом вперед! Два защитника, сторожившие Баса, срываются и мчатся к нему. Баса — рывком на левый край... Ах, как он играет без мяча!.. Авто обводит одного, другого — и пас Гагнидзе на правый край! Гагнидзе останавливает мяч. Все уверены, что сейчас последует передача на Баса. Четыре игрока наглухо закрывают Гагнидзе, а тот неожиданно пасует Авто! Авто бьет! Яшин прыгает влево, а мяч летит в левый нижний. Вот это был гол!..

— А Баса, что же сделал Баса?

У Картлоса перекосилось лицо.

— О чем после этого говорить с тобой! — махнул он рукой.

— Кто же в конце концов выиграл?

— Эх, не везет нам! Понимаешь, всю игру вели мы, а выиграли они: четыре — один...

— Здорово, видать, играли наши!

— Заткнись! Что ты понимаешь в футболе! Баса — это же настоящий дирижер! Стравинский! — Картлос гордо оглядел собравшихся вокруг нас ребят.

— Нашел с кем разговаривать! — вмешался Элгуджа. Он бесцеремонно отодвинул меня и сел рядом с Картлосом.

— Бить надо того, кто скажет, что футбол — это спорт, — заявил Картлос.

— Что же это такое? — спросил я.

— Искусство! — ответил Гоги.

— А как быть с Бетховеном? — усомнился я.

— Никак. В своем деле Баса тот же Бетховен и даже Карузо.

— В каком деле? — не отставал я.

— В спорте, в каком же еще?!

— Получается, футбол — все же спорт? — съязвил я.

— Спорт — это твои глупые стихи, болван! — взорвался Картлос.

Довольные слушатели зааплодировали Картлосу. Будь я уверен в своих стихах, стоило бы продолжить полемику, но я взвесил все «за» и «против» и предпочел уступить.

— Решено, футбол — искусство! — подвел итог Гоги.

— Пусть так, — согласился я.

— Гапон, расскажи, что нового на свете! — обратился Гоги к Нодару Двали, которого почему-то называли Гапоном.

— Вчера «Голос Америки» передавал — сок испанского муравья, оказывается, успешно применяется против плешивости.

— Конечно. Наш муравей — и тот хуже иностранного! — вздохнул Гоги и провел рукой по лысине.

— Привет. В чем дело? — спросил, подходя к нам, Карло, который вел за руку большеглазого, веснушчатого парнишку.

— О, Карло! Здорово! Чей это мальчуган? — спросил я.

— Племянник мой.

— Как тебя звать, малыш?

— Гиа!

— Молодец!

— Стихи знаешь? — спросил Картлос.

— Знаю.

— А ну, прочти!

— Не хочу! — захныкал мальчик и потянул дядю за рукав.

— Сиди, не рыпайся! — прикрикнул Карло на мальчика, потом обратился к нам: — Сегодня к врачу его водил.

— Болеет?

— Какое там!

— В чем дело?

— Понимаешь, мальчишка — ярко выраженный вундеркинд! Наизусть складывает, вычитает, множит, делит любые числа!

— Не может быть! — удивился Гапон.

— Гиа, сколько будет трижды три?

— Девять! — ответил тот, не задумываясь.

— Одиннадцать отнять два?

— Девять!

— 1712 отнять 1703?

— Девять!

— 2000 отнять 1991?

— Девять!

— Ва-а! — вырвалось у нас.

— Погоди, теперь спрошу я! — сказал Гапон.

— Нет, другим он не отвечает! — объяснил Карло.

— Один вопрос! — настаивал Гапон.

— Поди поиграй, Гиа! — подтолкнул Карло вундеркинда.

— Не бей мальчика! — зашумели ребята.

— Мальчик, — воспользовался паузой Гапон, — сколько будет два и четыре?

— Девять! — выпалил маленький гений.

Ребята завопили. Я покатился со смеху.

— Так. Все понятно! — сказал Гапон.

— Да-да, его действительно следовало показать врачу.

— Сколько тебе лет, мальчик? — спросил я.

— Девять! — крикнул он и убежал.

— Впервые вижу, чтобы дядя и племянник так походили друг на друга! — произнес удивленно Элгуджа.

— Кретин, а ты в его возрасте умел считать до девяти?! — вскочил Карло.

— Ладно, ладно. Что же сказал врач? — спросил Картлос.

— Посоветовал вовремя обратить на ребенка внимание.

— Правильно, за талантами нужен особый уход! — согласился Гоги.

— Смеешься?

— Мне-то какое дело, а вот Мусхелишвили действительно стоит призадуматься. Если парень продолжит в таком же духе, годика через два наш президент Академии наук останется без работы! — ответил Гоги.

Ребята прыснули. Карло с минуту молча смотрел на нас, потом встал и пошел искать молодого Эйнштейна.

— Темо, сходи, ради бога, с ним! Чего доброго, убьет бедного пацана! — попросил меня Картлос.

Я поднялся и направился к павильону. Карло и его племянника не было нигде. У скамейки, па которой два старика играли в шахматы, я остановился. Лысому, играющему белыми, грозил неминуемый мат. Его противник — рыжебородый старик — лукаво щурил глаза. Оба молчали.

— Ты что, обиделся? — спросил наконец рыжий.

— С чего ты взял? — удивился лысый.

— Почему же не играешь?

— Разве мой ход?

— Чей же?

— Так и сказал бы!

— А что тут говорить? Нужно играть, и все!

— Пожалуйста!.. «Что наша жизнь? Игра!..» — пропели белые, выдвигая пешку.

— «Сегодня ты, а завтра я!..» — продолжили черные. — Шах!

— Пардон, пардон! Я случайно!

— Пожалуйста, играй снова, — согласился рыжий.

Белые переставили коня.

— Конь так не ходит! — поправил рыжий.

— Пардон! Тогда мы пойдем вот так-с! — Лысый выдвинул тут же пешку.

— Шах!

— Э, нет, ход-то был твой! — затеяли белые интригу.

— Пожалуйста, — не поддался рыжий.

— Играй!

— Шах!

— Переставьте короля! — не выдержал я.

— Проходи, сынок, не вмешивайся не в свое дело! — сказал наставительно рыжий.

Действительно, я грубо нарушил шахматную этику. Но идти не хотелось, и я присел тут же на скамейку. Старики начали новую партию. Пока разыгрывались первые традиционные ходы, я стал разглядывать публику. Напротив меня на скамейке вполоборота сидела девушка. Правой рукой она опиралась на спинку скамейки, в левой держала раскрытую книжку. Из-под короткого платья виднелись ее красивые загорелые ноги. Лицо девушки скрывала прядь иссиня-черных волос.

— Все, все! Ход сделан!

— Фигура у меня еще в руке!

— Ход сделан!

— Говорю тебе, фигура в руке! — зашумели мои старики.

Девушка оглянулась. Оглянулась, и у меня оборвалось сердце: это была Лия! Она сразу же отвернулась, потом снова пристально взглянула на меня и опять нагнула голову, — должно быть, вспоминая, где она видела меня. Спустя минуту она еще раз бросила на меня быстрый взгляд, потом устроилась на скамейке поудобнее и углубилась в книгу.

Боже мой, неужели она не узнала меня? Почему же так пристально рассматривала? А если узнала, почему так спокойно читает книгу? Нет, не узнала! Что ж, в таком случае я сам подойду к ней. Вот только успокоюсь немного. Что с моим сердцем? Оно бьется часто-часто, словно собирается выпрыгнуть из груди. Успокойся, Темо! Так... Вот сейчас встану и подойду. Я привстал, и тотчас же сердце застучало с новой силой. Я не свожу глаз с ее милой головки... Лия, Батуми, «Интурист», стриженый кавалер, Гулико, Лия, Гулико... Все смешалось, переплелось... Лия сидит и читает... Конечно, она не узнала меня... И вдруг я понял, что она не читает,— за все время, пока я наблюдал за ней, она ни разу не перелистнула книгу! Я решился. .

— Здравствуйте, Лия! — сказал я и присел на край скамейки так, чтобы можно было смотреть ей в лицо.

— Простите...

— Я Темур. Помните Батуми? В позапрошлом году...

— Помню, — сказала Лия и захлопнула книжку.

— Как живете, Лия?

— Спасибо, ничего...

— Просто удивительно, почему я вас ни разу не встретил. А ведь искал, искал, всюду искал...

— Неужели? — улыбнулась Лия.

— Клянусь мамой! Искал!

— Значит, плохо искали!

— Нет же, я вас по-настоящему искал, клянусь мамой! А вот сегодня не искал, но нашел!

— Что же дальше?

— Ничего... Обрадовался.

— Очень приятно.

׳— А вы?.. Вы не искали меня, Лия?

— Нет.

— Почему?

— Потому что я вас не теряла.

— А я искал.

— Темур, скажите прямо, что вам нужно от меня? — спросила вдруг Лия и встала.

От неожиданности я растерялся.

— Мне?.. Ничего. Мы ведь старые знакомые. Увидел вас, обрадовался...

— Я тоже. Благодарю за внимание. До свидания!

— Лия, не уходите! — вырвалось у меня.

Девушка удивленно взглянула па меня.

— Прошу вас, умоляю, побудьте еще несколько минут!

— Поздно уже... — заколебалась Лия.

— Немного, совсем немного, Лия!

Лия села. Я тоже. Наступило неловкое молчание. Я смотрел на ее пунцовые губы, длинные ресницы, полную, упругую грудь, на ее тонкие, прозрачные пальцы, слышал ее ровное дыхание, и мне вдруг захотелось — сильно, до боли в сердце — обнять эту чудесную девушку, прижаться к ней, припасть к ее ногам, как припадает к воде умирающий от жажды путник в пустыне. Я почувствовал, что еще минута и может произойти нечто глупое, непоправимое.

— Пойдем! — сказал я.

Лия молча направилась к выходу. Я последовал за ней. Выйдя из парка, мы пересекли улицу Ленина и стали подниматься вверх по Белинской.

— Лия, позвольте проводить вас! — попросил я.

Она лишь улыбнулась в ответ.

— Тогда я вам доставил много неприятностей, да? — продолжал я.

— Когда?

— Ну, когда говорил о том стриженом парне.

— Авто?

— Не помню, как его звали.

— Тогда с вами была девушка, помните? Кто она?

— Девушка? Ах, да, помню! Это наш товарищ, университетский товарищ.

— А она говорила, что вы ее муж...

— Да? Шутила, конечно. Я не помню...

— Не помните?

— Нет... Я вас тогда очень расстроил, Лия?

— Ничуть. Я уехала на второй же день после вашего отъезда.

— Та девушка, Гулико, вовсе не моя жена. И никогда не была моей женой, — стал почему-то оправдываться я.

— Хорошая девушка! — сказала Лия.

— Что вы читаете, Лия? — спросил я, стараясь изменить тему разговора.

Она протянула книгу. «Один среди людоедов» — прочел я.

— О, я знаю эту книгу! В детстве мне ее читала мама... «Я расспрашиваю всех: не требуется ли матрос на корабле, следующем в Новую Зеландию... Ведь там меня ждет моя Эшу...» Так, кажется, кончается книга?

Лия раскрыла последнюю страницу.

— «Ведь там меня ждет моя Эшу...» Да, так.

— А вождя звали Эмай.

— Да, Эмай.

— Я помню наизусть почти все, что мне в детстве читала мать... Если б так же легко запоминались лекции!

Лия улыбнулась.

Мы прошли мимо пекарни. Вкусный, ни с чем не сравнимый аромат свежеиспеченного грузинского хлеба одурманил меня. Лия замедлила шаги.

— Ух, какой запах! — вырвалось у нее.

— Минуточку! — попросил я и бросился к пекарне. Дверь оказалась запертой. Тогда я забежал во двор пекарни и стал стучать в крошечное оконце. Дверь чуть приоткрылась, и чья-то потная голова спросила:

— Чего тебе?

— Хлеба, дядя!

׳— Нету хлеба! — Дверь захлопнулась.

Я забарабанил кулаками.

— Сказал ведь тебе — нет хлеба!

— Дядя, только один хлеб! Понимаешь, на улице меня ждет голодный человек!

— Э, дорогой, на свете много голодных! На всех не напасешься!

— Ну, прошу тебя!

— Гони пятерку!

— Вот три рубля. Больше у меня нет ни копейки.

— А у меня нет трехрублевого хлеба!

— Выбери самый маленький!

— Ну, знаешь!.. Откуда ты взялся, такой прыткий? Голова исчезла, потом дверь распахнулась шире, и пекарь протянул мне горячий, источавший изумительный аромат круглый хлеб.

— На! Проваливай отсюда!

— Спасибо, дядя! Вот деньги.

— Ладно уж. Спрячь!

— Как же так?

— Иди, иди, сынок! Ешь на здоровье!

— Спасибо!

— Будь здоров!

Под акацией, где я оставил Лию, никого не было. Я огляделся. Улица была пуста. Тускло горели редкие фонари.

— Лия! — крикнул я.

Тишина. Вдали, в самом конце подъема, виднелась одинокая фигура. Я изо всех сил бросился догонять ее.

— Лия! — позвал я, с трудом переводя дыхание.

Фигура оглянулась. Я извинился и повернул назад.

...Ушла. Где теперь искать ее? Ушла, не захотела быть со мной. Почему? Видно, ей неприятно мое общество... Но ведь я ничего неприятного ей не сказал, ничем ее не оскорбил. Быть может, она испугалась, что нас могут увидеть вместе? Но почему, почему?

Мне стало грустно и больно, до того больно, что на глаза навернулись слезы. Я опустился на тротуар и прижал к груди горячий хлеб...

«Господи, наконец-то я ее нашел и так глупо потерял!»

«Врешь! Ты никогда ее не искал!»

«Как это — не искал? Искал! Все два года искал!»

«Ни одного дня!»

«Почему же я так обрадовался встрече с ней?»

«Каждый обрадуется встрече с такой девушкой!»

«Так, как я, — никто!»

«Не беда, ты еще встретишь ее».

«Где? Когда?»

«Встретишь!»

...Долго бродил я по опустевшим улицам. Над городом горели звезды. На тротуарах расплывшимися лужами лежал свет фонарей.

Я медленно побрел домой.

И какого черта мне понадобился этот хлеб, будь он неладен!

На углу улиц Ленина и Меликишвили, на остановке трамвая, стояли несколько человек. Я присоединился к ним — не хотелось идти пешком.

Среди ожидающих я заметил женщину лет тридцати с тяжелой сумкой в руке. Миловидное лицо. Брови подведены в ниточку. Пухлые, красивые, чуть напомаженные губы. Воротник и рукава шерстяного костюмчика изрядно потерты. Почувствовав мой взгляд, женщина обернулась и хмуро на меня посмотрела — так обычно смотрят на карманников осторожные пассажиры. Мне стало неловко. И только сейчас я заметил, что прижимаю к груди злополучный хлеб и уписываю его за обе щеки. Женщина прыснула, засмеялся и я.

— Вкусно? — спросила она.

— Изумительный хлеб! Хотите?

— Нет, что вы! Спасибо!

— Далеко живете?

— Не очень.

— Я тоже.

— Целый час жду трамвая. За это время раз десять дошла бы пешком.

— Так пойдемте, я вас провожу.

— Да вот... сумка.

— О, сумку понесу я!

— Нет-нет, что вы!

— А что тут такого? Дайте сумку!

— Неудобно, ей-богу...

— Давайте!

Сумка оказалась у меня в руке. Мы не спеша тронулись в путь.

...Миновав низкие железные ворота, мы очутились в крохотном дворике. Посередине двора хрипел и захлебывался перевязанный проволокой водопроводный кран. На веревке сушилось белье. Женщина подошла к занавешенной белой марлей, обитой металлической сеткой двери, отперла ее, вошла в комнату и зажгла свет.

— Входи! — позвала она меня.

Я вошел в крохотную прихожую, неловко потоптался, потом положил сумку на пол, рядом с керосинкой.

— Входи, входи, садись! — повторила женщина, поправляя розовую подушку на кушетке.

Я вошел в комнату, сел и огляделся.

Вся обстановка небольшой, метров в пятнадцать, комнаты состояла, кроме кушетки, на которой я сидел, из одной кровати, круглого стола, четырех стульев, шифоньера и нескольких книжных полок.

Женщина подошла к шифоньеру, сняла розовый халат и на моих глазах стала переодеваться. Мелькнула ее налитая белая грудь, круглые плечи, сильные, стройные ноги. Сердце у меня учащенно забилось. Я отвернулся.

Женщина подошла к столу.

— Поужинаем? — просто спросила она.

Я положил на стол хлеб, который до сих пор держал в руках, и кивнул. Женщина вышла в прихожую и скоро вернулась с тарелкой сыра, банкой консервов и бутылкой водки в руках. Потом принесла две рюмки.

— Ну, присаживайся!

Она разлила водку.

— Выпьем за наше здоровье. Спасибо тебе — помог... Меня звать Лидой. А тебя?

— Темур... За наше знакомство!

Мы чокнулись и выпили.

— Это мой муж, — показала она на висевший на степе портрет молодого красивого парня. — Погиб на фронте...

— Я думал — сын, — проговорил я.

— Муж... Тебе сколько лет?

— Двадцать два.

— Ему было двадцать три, — сказала Лида и снова разлила водку.

— Мне пора, — сказал я, вставая.

— Погоди. Выпьем по одной.

— Давай. За нас!

— За нас!

Мы выпили. Потом — еще и еще.

— Лида, можно я сяду рядом с тобой? — спросил я, и вдруг показалось, что комнату заволокло голубым туманом.

— Можно.

Я пересел к ней и, замирая от волнения, положил руку ей на колени. Лида не отстранилась, ничего не сказала — она сидела с закрытыми глазами и загадочно улыбалась/ Тогда я обнял ее за плечи, привлек к себе и поцеловал — сперва под ухом, потом в шею. Непередаваемый, изумительный аромат ее тела — аромат земли, солнца, крови, моря, хлеба и еще чего-то, чему я не могу подыскать названия, — одурманил меня, наполнил чувством огромного человеческого счастья, того счастья, без которого жизнь не имела бы смысла.

— Лида, — прошептал я, — дорогая, хорошая моя Лида, разреши мне остаться с тобой...

Она не ответила.

— Останусь, Лида, милая, любимая моя...

Лида взглянула на меня широко раскрытыми глазами и порывисто встала.

— Оставайся!

И опять в глазах у меня поплыли пестрые круги, все вокруг закружилось. Я зажмурился. Когда я открыл глаза, в комнате было темно, Лида лежала в постели и смотрела на меня.

— Иди ко мне! — позвала она.

Я не сдвинулся с места.

— Иди ко мне! — повторила Лида.

Голос ее донесся издалека, словно эхо. Я пошел на этот далекий голос, звавший меня куда-то в сказочное царство грез, и вдруг погрузился, растворился в сказке...


Это был огромный дремучий лес. Залитые солнцем верхушки деревьев-исполинов — сосен, елей, берез, дубов, буков — тянулись к небу. Я стоял в лесу босой, и нежная, пахучая хвоя щекотала мне ступни. Простерев руки к солнцу, я разговаривал с богом:

— Э-ге-ге-ге-е!.. Боже высокий!..

Я вдыхал синеву неба, купался в золотых лучах солнца, врастал корнями в землю, я был высок, могуч и счастлив, как этот девственный лес.

— Э-ге-ге!.. Боже высокий, благодарю тебя!..

Потом лучи солнца вдруг превратились в пламя, и запылали объятые огнем деревья. Огонь поглощал, пожирал лес, небо, солнце, воздух... Воздух! Кругом не стало воздуха!.. Боже мой, я задыхался без воздуха, легкие мои разрывались... Я горел, горел, как деревья передо мной, как хвоя под моими ногами.

— Боже, спаси меня! Помоги мне, боже!..

Потом я вырывал с корнями огромные деревья, ломал их, словно прутья, сокрушал все вокруг себя, звал на помощь бога, но не было мне спасенья, и я, рыдая, повалился на землю.

И тогда бог внял моей просьбе. И хлынул дождь — теплый, ласковый дождь. Погасли зловещие языки пламени, земля покрылась белой, пенистой, сладкой пеленой. Я жался к влажной земле, мы плакали втроем — я, небо и земля... И земля, словно живая, нашептывала мне:

— Темур, радость моя, Темур, солнышко, жизнь моя...

Потом все вокруг исчезло в сиреневом тумане.

Меня, грудного младенца, в лесу потеряла мать. Большая серая волчица нашла меня, обнюхала, облизала, потом задрала морду вверх и протяжно завыла. Подбежали волчата. Они тоже обнюхали, облизали меня и жалобно затявкали. Потом волчица легла на бок и стала кормить волчат. Я почувствовал голод, подполз к волчатам, втиснулся между ними и схватил губами мокрый сосок волчицы. Она не отогнала меня. Молоко было горьковатым на вкус, но я скоро привык к нему, и оно казалось мне вкусным. Когда я немного подрос,волчица водила нас — меня и моих сестер и братьев — на охоту. Когда я стал взрослым и превзошел их в силе и ловкости, меня назвали Маугли. Я не понимал, что значит «Маугли», но знал, что так зовут меня и никого другого. Я выучился выть по-волчьи и полюбил свою мать — волчицу. Потом я стал совсем большим, и когда однажды, выйдя из леса, увидел в деревне подобных себе существ, передвигавшихся на двух ногах, мне захотелось быть с ними. И еще раз я увидел их в лесу — они сидели вокруг большого костра. Я долго смотрел на них, и во мне росло желание подойти к ним. Но я не посмел сделать этого. Я помчался к матери и все ей рассказал.

— Мама, я видел людей совсем близко!

— Я знала, Маугли, что не смогу удержать тебя. Я поняла это, когда убедилась, что ты не боишься огня. Мы, волки, огня очень боимся.

— Я должен пойти к ним, мама! Я с ними — одной стаи.

— Не уходи от нас, сынок.

— Не могу, мама. Меня тянет к ним. Я пойду! — сказал я, вставая.

— Не ходи, не ходи-и-и! — завыли мои сестры и братья, моя мать.

Я ушел.

— Темур, вставай!! Утро уже, соседи могут увидеть!

Я проснулся, быстро оделся.

— А ты?

— Я сегодня в ночной смене.

— В ночной смене? А где ты работаешь?

— На шелкоткацкой фабрике.

— Что ты там делаешь?

— Глупенький! Что на фабрике делают? Работаю! — рассмеялась Лида.

— Лнда, можно мне заходить к тебе?

— Если вспомнишь... А впрочем, не советую... Как будто все было во сне.

— Вспомню! — искрение вырвалось у меня.

— Увидим. Но лучше не надо... Поешь хлеба, Темо, и уходи.

— Будь он неладен, этот хлеб! Из-за него я упустил найденную с трудом девушку!

Я присел к столу. В бутылке оставалось немного водки.

— Какую девушку? — поинтересовалась Лида.

— Лию. Я познакомился с ней в Батуми, потом потерял ее и искал целых два года. Вчера встретил в Кировском парке. Я провожал ее, по дороге зашел в пекарню и, пока покупал хлеб, она ушла.

— Сбежала?

— Сбежала... И все из-за этого хлеба!

— Правильно, значит, сказано «Не хлебом единым!».

Я подошел к кровати и поцеловал Лиду в щеку.

— Спасибо, Лида.

— За что спасибо?

׳— Ты славная, замечательная женщина, Лида!

׳— Как сказать...

— До свидания!

— До свидания!

Я вышел из комнаты, тихо прикрыл за собой дверь.

Над городом стлался молочный туман. Издали доносились скрип колес первых трамваев, басовитые гудки заводских труб. Еле-еле мерцали побледневшие фонари. Тбилиси медленно просыпался, потягивался, готовился к наступающему новому дню...

НЕ ПОКИНЬ МЕНЯ!


Бледная, с покрасневшими глазами мать открыла дверь.

— Где ты пропадал, сынок?! Истомилась я!

— Засиделись у Гурама, — солгал я.

— Так нужно же предупредить, сынок! В такое-то время!

— В какое? — не понял я.

— Ты ничего не знаешь?!

— О чем, мама?

— Погибли мы, сынок! Сталина разбил паралич!

— Мама, ты с ума сошла!

— Да, сынок. По радио передали. Паралич, кровоизлияние...

— Что еще?

— Чего еще больше?! Положение, говорят, очень тяжелое... О боже, погибло все...

— Мама, этого не может быть! Неужели...

Я снял с вешалки плащ, быстро надел.

На побледневшем лице матери застыл непередаваемый ужас. В глазах блестели слезы. Я смотрел на нее и не мог понять причину скорби, овладевшей этой доброй, запуганной седой женщиной. Для меня на всю жизнь осталось неразгаданной тайной — что оплакивала моя бедная мать в тот день?..

— Успокойся, мама! Пойду повидаю Гурама, загляну в университет, посмотрю, что и как. Я скоро вернусь. Ты приляг, отдохни, не волнуйся, мамочка! — Я обнял ее, нежно поцеловал в мокрые от слез щеки.

— Иди, — уступила наконец она. — Но, ради бога, возвращайся скорее!

— Хорошо, мама!

Я направился к двери, но мать окликнула меня:

— Темо!

— Да?

— Ты не говори, сынок...

— Что, мама?

— Не говори, что Сталин болен.

— Мама! Раз об этом передало радио, значит, знает уже весь мир!

— Пусть! Пусть говорит радио, но ты молчи, сынок! — Мать схватила мою руку и прижала к сердцу.

— Хорошо, мама...


Студенты и преподаватели, аспиранты и профессора, сторожа и уборщицы, партийные, комсомольцы, беспартийные, старые и молодые — стояли молча, с безвольно опущенными руками, опустошенные, в жутком оцепенении. В опустевших аудиториях, лабораториях, кабинетах, библиотеках, читальных залах, словно в покинутых перед надвигающейся чумой селах, царило гнетущее безмолвие.

В тот день, в ту ночь и еще один день и одну ночь университет напоминал огромный храм, в котором сотни коленопреклоненных молящихся со страхом и мольбой взирали на репродуктор, передававший весть о совершавшемся там, вдали, неотвратимом процессе затмения солнца...


Было около полуночи, когда я скорее почувствовал, чем услышал, какой-то странный шум в комнате. Я вскочил, зажег свет. Мать металась на своей кровати, стонала, невнятно что-то говорила.

— Мама! — подбежал я к ней. — Что случилось?

— Сорочку, сорочку! — простонала она, глядя на меня отсутствующим взглядом.

— Какую сорочку, мама?

— Белую, белую сорочку!..

— Зачем тебе сорочка, мама?

— Дай мне белую сорочку. Умираю...

— Мама!!

— Голова... болит... Дай белую сорочку.

Я бросился к шкафу, разыскал сорочку и подал матери.

— Выйди.

Я вышел из комнаты, подбежал к соседской двери.

— Элико! Элико!

Никто не ответил, соседей не было дома. Я вернулся к себе. Мать лежала на спине, тяжело дышала. Из ее широко раскрытых глаз текли слезы.

— Мама!

— Этого не миновать... Сорочку... надень на меня... Я не в силах...

Я помог ей надеть сорочку.

— Так лучше... Белая, весенняя сорочка...

— Что ты говоришь, мамочка?

Мать улыбнулась:

— Еще минута... И все кончится... Не бойся, сынок...

— Мама, мамочка! Не губи меня! Я сейчас сбегаю за врачом!

— Не покидай меня, сынок!

— Мамочка, что у тебя болит? Чего тебе хочется, мама?

— Мой большой, мой умный мальчик... Ничего больше не хочется твоей маме... Только умереть на руках своего мальчика...

— Не говори так, мама! Не губи меня, слышишь! Не губи меня!

— Умираю, сынок...

— Умираешь? Сейчас? Когда я привык к тебе? Когда я вновь обрел тебя? Не смей! Слышишь, мама? Не смей!

Зарыдав, я припал к груди матери. Она нежно погладила меня по голове, потом тихо сказала:

— Стой там... — и глазами показала на дверь.

Я подошел к двери. Мать долго-долго смотрела на меня, потом закрыла глаза. Я не двигался. Мать снова открыла глаза и позвала меня. Я подошел к ней, опустился на колени и прижался к ее щеке — она вся пылала.

— Мама, что с тобой?

— Таким я запомню тебя... Таким ты навек останешься для меня... Благодарю тебя, господи... — Вдруг она снова заметалась. — Сорочку!.. Дай белую сорочку...

— Она же на тебе, мамочка.

— Темур, мой мальчик, мой маленький...

— Мамочка, дорогая, не покидай меня!.. Как мне жить одному, без тебя?.. Мама!..

— Как он вырос, мой мальчик... Настоящий мужчина...

Я громко заплакал.

— Кто обижает моего маленького Темурчика?.. — Мать обняла меня за шею, поцеловала, еще и еще. — Ты весь в поту, сынок... Набегался... Не смей раздеваться, простудишься... И не ходи во двор... Я ухожу... Ты слушайся бабушку...

— Не уходи, мамочка!.. Дорогая моя! Мама! Открой глаза! Мама! Мама-а-а!..

Руки матери медленно соскользнули с моей шеи и упали на кровать.

— Мама!

— Слава тебе, господи...

У матери задрожал подбородок, из глаз скатились две крупные слезинки. Она глубоко вздохнула и затихла.

...............................................................................................................................................................................

Я вышел в коридор, распахнул окно. Свежий воздух ворвался со двора, обжег щеки, осушил глаза. Город спал. По Варазис-Хеви стлался густой туман. Чуть раскачивались во сне голые акации. В мерцающем свете звезд угадывались черные контуры домов. Кругом не было видно ни одного огонька, лишь где-то вдали, на склоне Мтацминда, светилось единственное окно. Я долго смотрел на этот свет.

Зачем он горит? Быть может, там сейчас навеки закрылись чьи-то глаза. Может, наоборот, свет этот возвещает о рождении новой жизни? Возможно, там свадьба — веселая, шумная свадьба? Кто знает? Как угадать, зачем в окутавшей город тьме светится на склоне Святой горы одно-едииственное окно?.. А что, если это вовсе не свет в окне, а звезда моей матери? Звезда ищет мать, она спустилась с неба, чтобы найти ее... И мне захотелось крикнуть громко, во весь голос, и на весь мир: «Звезда, иди сюда, мы здесь — я и моя мать!»

Свет в окне погас...

Светало...

Я вернулся в комнату, прикрыл тело матери простыней. Мыслей не было. Тишина шумела в голове, тишина стучала в висках. Время исчезло. Наступила вечность. Кто-то постучал в дверь, вошел в комнату. Я поднял голову.

— Сталин скончался... — прошептал Гурам.

— Что ты сказал? — сказали мои губы.

Скончался Сталин...

ЛИЯ


— Здравствуй, Лия!

— Как ты нашел меня?

— Искал и нашел.

— Входи.

Я вошел и присел на стул в углу. Лия, застегнув халат, села в другом углу.

— Как живешь, Лия?

— Спасибо. Живу...

— Почему ты тогда сбежала, Лия?

— Никуда я не бегала. Ждала, ждала тебя, потом ушла.

— Потом?

— Ничего.

— Не ждала меня?

— Сегодня — нет.

— Когда же?

— Не знаю.

— А вообще?

— Вообще — да, ждала.

Лия опустила голову. Мне почему-то захотелось плакать.

— Я долго искал тебя, Лия! Искал и днем и ночью...

Лия сняла салфетку со стоявшей на столе вазы с печеньем.

— Угощайся!

С минуту длилось молчание.

— Не знаю, как мне быть... — сказала Лия.

— И я не знаю, — сказал я и достал папироску. — У меня скончалась мать.

Загрузка...