В окно громко постучали. Анастасия Фёдоровна встревоженно взглянула на Максима. Стук повторился. Звон стекла выразительно передал чьё-то нетерпение. Анастасия Фёдоровна быстро встала.
– Кто же это?
– Сиди, Настенька, я открою.
Максим поднялся из глубокого кресла и, направляясь к двери, посмотрел на часы, висевшие над письменным столом. Было два часа ночи.
Анастасия Фёдоровна проводила мужа взглядом. Шестой день Максим жил дома, и шестой день им не удавалось поговорить по-настоящему. С раннего утра до позднего вечера шли родственники, друзья, соседи…
На террасе послышался незнакомый голос, и вслед за Максимом в комнату вошёл человек в длинном глянцево-чёрном плаще. Плащ был мокрый, и струйки воды стекали на пол.
– Распишитесь за «молнию», Максим Матвеич, – проговорил почтальон, осторожно подавая телеграмму с красной наклейкой, обозначавшей, что доставить её надлежало в любое время дня и ночи.
Максим принял телеграмму и по-фронтовому на ладони расписался на отдельном продолговатом листочке.
– Благодарю вас, товарищ. – Он проводил почтальона и вернулся с нераспечатанной телеграммой.
Анастасия Фёдоровна стояла в такой позе, которая без слов говорила: «Ну скорей же! Не томи!»
Максим развернул телеграмму, прочитал вслух:
– «Областной комитет партии просит вас срочно прибыть Высокоярск по вопросу вашей дальнейшей работы. Выезд телеграфируйте. Секретарь обкома Ефремов».
– Да они что там? Столько лет человек воевал, не знал ни сна, ни отдыха, приехал к жене и детям, не успел ещё как следует выспаться – и опять куда-то! Нет, нет, это немыслимо! – Анастасия Фёдоровна взяла Максима за руку, прижала её к своему лицу и затихла.
Максим обнял жену, бережно усадил на диван, сел рядом.
За стеной свистел ветер. Упругие струйки дождя стучали в стекла высоких окон. Но как бы наперекор ненастью, стоявшему на дворе, где-то близко с задором горланили петухи.
– Ишь ведь как стараются! – сказала Анастасия Фёдоровна.
– Хороший, солнечный день чуют, Настенька, – вполголоса отозвался Максим.
И они опять замолчали, не решаясь говорить о том, что несла их жизни телеграмма, доставленная в глухой ночной час.
– Значит, едешь? – спросила наконец Анастасия Фёдоровна.
– Еду, Настенька.
– И когда?
– С первым поездом.
– Утром… – Она опустила голову.
Максим встал, расправил плечи, пригладил густые волосы. Надо бы как-то по-хорошему утешить жену, но нужных слов не находилось. Максим подумал о себе с острым неудовольствием: «Вояка! Разучился говорить с самым близким человеком».
Он прошёлся по комнате широкими медленными шагами.
– Это что-то очень важное, Настенька. Ефремов – человек чуткий. Он не позвал бы без крайней надобности.
– Чуткий? По-настоящему чуткий должен был и о твоей семье подумать.
– С государственной вышки виднее.
– Не оправдывай. Ты отвык от нас. Тебе лихо сидеть на одном месте…
Максим сдержался, чтобы не ответить резко, и, помолчав, подчёркнуто спокойно сказал:
– На войне, Настенька, я от многого отвык… А ставить свой покой превыше всего я никогда не привыкал.
Анастасия Фёдоровна вскочила.
– Что?..
– Ссориться не будем, Настенька.
– Нет, будем! Будем, если ты думаешь, что мы жили тут в своё удовольствие!
– Можно послать Ефремову телеграмму, попросить отсрочку дня на три.
Она поняла, что он делает ей уступку, и с горячностью сказала:
– Ни в коем случае!
Анастасия Фёдоровна подошла к шкафу с книгами и принялась что-то искать.
Она стояла к Максиму вполоборота, и он видел её высокий лоб, прямой нос, плотно сомкнутые губы, придававшие её лицу энергичное, волевое выражение, и мягко очерченный тенью от лампы точёный подбородок. Именно такой – строгой и до бесконечности нежной – виделась Максиму она в долгие фронтовые годы.
– Нашла! – сказала Анастасия Фёдоровна, вытаскивая из большой книги потёртый листок бумаги. – Возьми и прочитай вслух.
Максим бережно принял из её рук листок ученической тетради, не узнав вначале своего почерка.
– Читай!
– «Настенька! Всё получилось очень глупо, и эту глупость мы должны поделить с тобой поровну. Ты не поняла меня, а я не хотел понять тебя. Ты уехала… И вот теперь, когда тебя нет, я вижу, что, где бы ты ни была, куда бы ни уносила ты свою гордую душу, всё равно ты вернёшься, и мы будем вместе. В нашем тяготении друг к другу есть что-то необоримое. Маленькие таёжные ручейки, сливаясь воедино, умножают свои силы. Так и мы с тобой. Кто бы ни вставал на нашем пути, какие бы преграды ни воздвигались перед нами – всё рухнет от силы нашей любви. В жизни так много больших, настоящих дел, что, ей-богу, не время размениваться на мелкие чувствишки. Максим».
Анастасия Фёдоровна и Максим посмотрели друг другу в глаза вначале строго, как бы говоря: «Вот какие мы были!» – потом с нежностью. Эта короткая записка, свидетель их юности, растворила горький осадок.
– Ты помнишь, когда это было написано? – спросила Анастасия Фёдоровна.
– Ещё бы не помнить! Мы поссорились тогда с тобой из-за какого-то пустяка и чуть-чуть не испортили себе всю жизнь.
– Это было, Максим, пятнадцать лет тому назад.
– Ну что ж, я готов подписаться под этим посланием вновь. В нашей жизни, Настенька, действительно было много хорошего, а будет ещё больше. Будет!..
Они опять сели рядом. Максим поцеловал жену, взял со гибкую, сильную руку и не выпускал её из своей руки.
– Никогда не забуду, Максим, дни боёв под Сталинградом. От тебя три месяца – ни строчки. Временами казалось, что тебя уже нет в живых. В такие часы я брала эту записку, и она возвращала мне веру, давала силы для жизни…
Анастасия Фёдоровна говорила тихо, доверчиво. Максим сидел с закрытыми глазами. И он ведь тоже в трудные часы своей фронтовой жизни перечитывал её старые письма, черпая в них силы, в которых нуждалась его душа.
Ночь истекала. Дождь прошумел, омыв землю щедрыми струями, и затих, уступая место разгорающемуся рассвету.
Максим Отрогов был назначен заведующим отделом промышленности Высокоярского областного комитета партии. Вначале это предложение удивило его. Он имел степень кандидата философских наук и считал себя ближе к пропагандистской и научной работе, чем к хозяйственной деятельности. Максим высказал своё сомнение первому секретарю обкома Ефремову. Тот принялся горячо разубеждать:
– Именно потому, что вы философ и пропагандист, мы и решили выдвинуть вас на этот пост. Нам нужен не хозяйственник, а партийный работник, тем более что у вас за плечами опыт секретаря горкома, директора политехнического института, командира полка. Что же касается специальных вопросов, то вы их освоите в процессе работы. Главное в промышленности у нас – лес. Центральный Комитет партии и правительство серьёзно критикуют нас за состояние лесной промышленности. Перспективы же для развития этой отрасли хозяйства в нашей области безграничны. Думается, что вы сумеете повести дело энергично, с учётом наших больших возможностей.
Ефремов вопросительно посмотрел на Максима, и глаза его, затаив добрую усмешку, говорили: «Да ты же согласен, я вижу, что согласен, и зря тянешь, зря упрямишься».
– Ну что же, обкому виднее, какую работу мне дать, – сказал Максим.
– Вот это по-партийному.
– Когда приступить к работе?
– Как можно скорее. Местами уже начался сплав. Кроме того, Центральный Комитет и правительство приняли решение о развёртывании в нашей области новых леспромхозов. Работу эту надо начинать без промедления.
Помолчав, Ефремов заговорил другим тоном:
– Обком не забудет, что вы не отдыхали. Ордер на квартиру можете получить сегодня же. Телеграфируйте семье о переезде. Жену вашу также не оставим без дела.
– Я хотел бы, Иван Фёдорович, прежде всего выехать в районы, посмотреть, как живут люди. Не хочется начинать работу с кабинета.
– Поезжайте. Советую в Притаёжный район. Там у нас крупный леспромхоз «Горный». Кстати, и брата повидаете. Вы ещё не виделись с ним?
– Несколько лет не встречались.
И вот Максим ехал в Притаёжное. Снег недавно стаял, и земля курилась под солнцем розоватой испариной. Лес не успел ещё зазеленеть и стоял голый. Поля были бурыми, неуютными. Зеленели только бугры да загоны озимых.
Дорога в Притаёжное пролегала через лога, холмы, речушки, сердито бурлившие под старыми непрочными мостами. Ехали осторожно.
– Тут справедлива пословица: «Тише едешь, дальше будешь», – говорил Максим, сидя рядом с шофёром.
Связь Высокоярска с Притаёжным районом поддерживалась преимущественно речным путём. Летом на пароходах завозили в район товары, горючее, машины. Почта доставлялась либо самолётами, либо на автомобилях, а в распутицу на лошадях.
На половине пути от Высокоярска до Притаёжного машина Максима нагнала одинокого путника. Он шёл не торопясь, не по дороге, а возле неё (там меньше было грязи), опираясь на суковатый посох. Заслышав рокот мотора, он оглянулся, но не остановился, не поднял руку, а продолжал шагать дальше.
– Вы глядите, Максим Матвеич, какой гордый, даже подвезти не просит, – заметил шофёр.
– А он сейчас на Талиновский выселок свернёт, – сказал Максим.
Но человек с посохом в сторону не свернул, а продолжал идти по большой дороге.
Когда машина обгоняла человека, Максим оглядел его. Это был высокий сутулый старик. Морщинистое лицо его обросло кудрявой длинной бородой. Ветер трепал седины, ерошил их.
– Надо всё-таки подвезти!
Старик охотно принял приглашение. Он снял с плеч котомку, расстегнул суконное пальто и, втолкнув вначале посох, залез на заднее сиденье «эмки».
– Спасибо, добрые люди, а только я бы и своими ногами дошёл, – сказал старик певучим голосом.
– А ехать всё-таки лучше, папаша, – засмеялся шофёр.
– Конечно, лучше, но и дойти можно, – убеждённо сказал старик.
– Вы что же, местный или откуда-нибудь приехали? – спросил Максим, когда старик отдышался.
– Сейчас я издалека, а в прошлом был местный.
– Когда это – в прошлом?
– Из этих мест я ушёл ровно сорок лет тому назад, а пришёл сюда шестьдесят лет назад. И до того я жил на свете двадцать лет.
– По виду вам столько не дашь.
– На здоровье пока не в обиде. А всё же всему есть мера.
Старик замолчал. Максим обернулся и увидел, что выцветшие глаза его спутника стали грустными.
– А кто вы будете, добрые люди? – оживляясь, спросил старик.
Максим сказал, что едет в Притаёжное из Высокоярска по заданию обкома партии.
– От власти, значит, по государственным делам едете, – сделал заключение старик и, помолчав, усмехнулся: – Раньше я от властей хоронился, теперь с властями в одной машине еду.
– Вы, вероятно, из беглых каторжан были? – спросил Максим.
– Из них, добрый человек… Такое дело было. Служил я у тамбовского помещика Гранова. А у помещика жил в Петербурге сын – поручик. Что отец, что сын – не люди были, а звери. Как приедет сын к родителям на побывку, нашим девушкам житья нету. Обесчестит и бросит. Две наших девушки руки на себя наложили. Затаил я лютую злобу против молодого Гранова, стал сам не свой. А тут, как на грех, приезжает он опять и велит прийти вечером в хозяйский сад Марфуше. А у нас с ней всё уже договорено было: собирались осенью обвенчаться. Ну, идёт Марфуша в сад, а я уже там в кустах прячусь. В тот вечер и порешил его. Поймали меня, судили. Дали десять лет каторжных работ и вечное поселение на Сахалине. Марфуша пошла за мной. Не доходя до Томска, сбежал я. С той поры до семнадцатого года исколесил всю Сибирь. В двенадцатом году попал на Ленских приисках под расстрел, пули вокруг свистели, в трёх местах одёжу продырявили, а сам остался цел и невредим. Пока царское лихолетье было, двадцать фамилий переменил. Каких только кличек не носил: Залётный, Косач, Червонный, Петух, Скряга! Когда прогнали царя и богачей, вернулась ко мне родительская фамилия, стал я опять Мареем Добролётовым, с той поры на севере обитался, людям новые тропы торил.
Максим слушал затаив дыхание. Трудно было поверить, что одна человеческая жизнь может вместить столько лиха.
– А как дальше жить думаете? – спросил Максим.
– Похожу, посмотрю, добрый человек. Своё гнездо вить не стану. Долго ли жить-то осталось? Дела вот кое-какие управлю – и на покой, годы мои немалые.
– А какие же у вас дела могут быть?
– Есть кое-какие дела, есть, – уклонился от прямого ответа старик и попросил шофёра: – Остановись, добрый человек, у свёртка. Вам прямо, а мне налево.
– А память у вас хорошая. Даже повороты на дороге помните! – удивлённо воскликнул Максим.
– Да ведь как их забудешь, если сам тут все тропы торил, – объяснил старик. – Лесок вот местами гуще и выше стал. А так мало что изменилось. Местность, добрые люди, меняется от человека. А человек, видать, рук своих тут ещё не приложил.
Машина нырнула в лог, с рёвом поднялась на косогор и остановилась.
– Вот и сворот твой, дедушка, – сказал шофёр.
Старик вылезал из машины долго и неловко. Он был такой большой, что в дверцах «эмки» ему пришлось сгибаться почти вдвое.
– Сто коробов вам добра и счастья, добрые люди! – почти пропел старик, выйдя наконец из машины.
– Счастливой дороги, отец! – от души пожелал ему Максим.
Не доехав до Притаёжного километров сорок, машина свернула в сторону. Здесь неподалёку от тракта был расположен один из крупных леспромхозов Улуюлья – «Горный».
«Думаю, что секретарь райкома Артём Матвеевич Строгов не будет на меня в особой претензии за проникновение в низы «без ведома районных властей», – с усмешкой подумал Максим.
За годы пребывания в армии Максим отвык от «гражданки», и теперь ему хотелось без всякого промедления столкнуться с жизнью, посмотреть, как живут простые люди, узнать их думы. Кроме того, места, лежавшие от тракта к востоку, к реке Горной, были знакомы Максиму по детству и юности. Здесь он бывал с отцом на охоте в чернотропье (со второй половины сентября до снегопада). Но особенно часто Максиму приходилось бывать в сёлах и деревнях Улуюлья, когда он работал инструктором уездного комитета комсомола.
Дорога от тракта к леспромхозу шла через лес. Снеговые воды размыли колею, обнажили корни кедров и сосен. Машина часто подпрыгивала, остервенело гудела, колёса то и дело буксовали, яростно разбрызгивая грязь.
Максим сидел молча, и казалось, что он не замечает всех неудобств пути. Жадно всматривался он в распадки, поросшие густым кедровником, прислушивался к шуму, с которым катились через перекаты и валежник ручьи.
Всё тут стало теперь как-то по-иному: проще и обыкновеннее. Суковатые в два-три обхвата деревья, поражавшие тогда его своей высотой, будто вросли в землю. Неподступные хребты тоже как бы уменьшились. Максим пожалел, что этот лес, эта дорога, это небо не вызывают в нём прежних чувств. Правда, был один момент, когда он как бы перенёсся в детство: машина пересекала лог. По берегам ручья, протекавшего в логу, буйно рос чёрносмородинник. Объезжая рытвину, шофёр направил машину в кустарник. Под колёсами захрустели ломкие ветви смородины, и воздух наполнился густым терпким запахом. Запах этот был родным и близким Максиму. Ему живо представилось, что вокруг не весна, а осень. Деревья уже подёрнулись багрянцем, небо опустилось и стало свинцовым. Он, Максимка, идёт по лесу. Впереди бежит собака, она обнюхивает деревья и землю и, поглядывая на него, увлекает всё дальше от стана. День уже клонится к вечеру, а он с утра ещё ничего не ел. Он заходит в смородинник. Терпковатый, вкусный запах разжигает аппетит. В мешке, перекинутом через плечо, лежит кусок чёрного хлеба. Он вытаскивает хлеб, подходит к кусту, усеянному гроздьями ягод, и ест их с хлебом.
Автомобиль подпрыгнул, налетев на пенёк. Максим подскочил на сиденье, втянул голову в плечи, опасаясь удара.
– Ну и дорога, ни дна ей, ни покрышки! – выругался шофёр. – Как они тут только в ненастье ездят? Вы их пристыдите хорошенько, Максим Матвеич.
– Придётся.
Через полчаса показались разбросанные по берегу реки тёсовые крыши домов Весёлого. Повсюду топились бани. Дымок курчавился над ними и расползался по земле, разнося приятный, горьковатый запах смолы и жжёного кирпича.
Солнце перед закатом побагровело. Окна горели жарким огнём. Пылающими пятнами был подёрнут кедровник, тянувшийся сплошным массивом от Весёлого до Притаёжного по берегам реки Большой – около шестидесяти километров.
– В контору поедем, Максим Матвеич? – спросил шофёр, когда машина покатилась по широкой улице села.
– В конторе едва ли мы кого-нибудь захватим. День субботний.
– Куда же поедем?
– А вон домик с тремя белыми наличниками, подверни к нему.
– У леспромхоза, Максим Матвеич, наверняка заезжая квартира есть.
– Уж как-нибудь обойдёмся без неё.
Шофёр вопросительно посмотрел на Максима, но его намерений не понял. А Максим думал: «Любопытно, очень любопытно посмотреть, как живут сейчас наши люди. О чём думают? О чём говорят? Какие заботы их занимают?»
Хозяйка дома встретила Максима на крыльце. Это была немолодая женщина с полным приветливым лицом, сохранившим румянец на щеках. Голова её была повязана белым платком не по-старушечьи – клиньями, а вокруг головы – так повязывались раньше молодые сибирячки в первые два-три года замужества.
– Здравствуйте! Скажите, пожалуйста, заночевать у вас можно? – обратился к женщине Максим.
– Заночевать? Можно, можно! Милости просим, – радушно проговорила хозяйка.
Из дому вышел широкоплечий, плотный мужчина, босой, в рубашке с расстёгнутым воротником, без пояса. Чёрные волосы его были ещё мокрыми и нерасчесанными, а смуглое, словно прокалённое лицо покрыто бисерными капельками пота. Видно, он только что вернулся из бани.
– Переночевать товарищ просится, – сказала женщина, взглянув на мужа.
– Зови. Дом большой.
И, осмотрев Максима с ног до головы, пригласил сам:
– Заезжайте, товарищи. А вы откуда будете, из района или из области?
– Из области, по делам едем.
– Проходите, а я побегу ворота шофёру открою. – Женщина легко сбежала по ступенькам крыльца.
Максим вошёл в дом. Хозяин провёл его во вторую половину и указал на стул.
– Располагайтесь тут, товарищ.
Он торопливо вышел куда-то, оставив Максима одного. Максим осмотрелся. В комнате было чисто и уютно, и он невольно оглядел себя – не принёс ли на одежде дорожную грязь.
Кроме широкой кровати с высоко взбитой периной и деревянного дивана, в углу стоял большой письменный стол, а над ним полки, заставленные книгами. Вся стена напротив окон была увешана фотографиями, вставленными в рамки под стекло.
Выше, над фотографиями, висел цветной портрет Ленина, оправленный нарядной золотистой рамкой с фигурной резьбой.
Максим давно, ещё до войны, заметил эту трогательную особенность людей колхозной деревни: вывешивать портреты Ленина и руководителей партии и государства вместе с семейными фотографиями.
Максим подошёл ближе, принялся рассматривать фотографии. За несколько минут он узнал, что хозяин дома служил в царской армии, имел Георгиевский крест, потом воевал в рядах Красной Армии, был участником двух окружных съездов потребительской кооперации; учился на областных курсах работников лесного хозяйства.
Два больших портрета, висевших с правой стороны, особенно привлекли внимание Максима. Открытые юношеские лица, такие же большеглазые и чернобровые, как у отца, смотрели в упор с доверчивостью и добродушием. «Сыновья», – подумал Максим.
Юноши были в обычной красноармейской форме: гимнастёрка со стоячим воротником, погоны, широкий ремень. За годы войны на фронте Максим встречался с тысячами таких людей. Он понял, что они не одногодки и боевая судьба у них тоже была неодинаковой. Старшему пришлось горше, тяжелее. Глаза его были полны страдания. «Этот видел и смерть и ужасы войны, и путь его по военной дороге был нелёгким», – подумал Максим.
Вошёл хозяин.
– Не желаете в баню сходить? Воды и пару на десятерых хватит. Баня у нас новая, чистая, – добавил он, видя нерешительность Максима.
Вначале Максим хотел отказаться, но, вспомнив, что торопиться ему сегодня некуда, а в деревенской бане он не был уже лет пятнадцать, согласился.
– Идите. Шофёр уже в бане.
– Это ваши сыновья? – спросил Максим, кивнув на портреты.
– Да. Этот старший – Семён. Всю войну от начала до конца прошёл. Танкист. Герой Советского Союза. Три дня до победы не дожил.
– Боевая у вас семья!
– Да я и сам послужил!.. В первую мировую три года, в гражданскую три года и два года в Великую Отечественную!
– Сколько же вам лет?
– Пятьдесят два года.
– Афанасий, приглашай гостя в баню, – послышался голос хозяйки.
– Идём, Саня, идём. А вы, видать, тоже немало послужили? – взглядывая на орденские ленточки на кителе Максима, спросил хозяин.
– Было, всё было, – отозвался Максим.
Когда Максим через час вместе с шофёром вернулся в дом, на столе, накрытом свежей белой скатертью, шумел медный самовар. От варёной картошки в эмалированной глубокой миске шёл вкусный парок. На тарелках – солёные грузди и рыжики, огурцы, помидоры, и такие на вид свежие, словно только что снятые с грядки. На концах стола – два пузатых стеклянных графина.
Один, тёмно-вишневый, графин не озадачил Максима. Там была водка, настоенная на сушёной чёрной смородине. Но что было в другом? Даже на взгляд чувствовалось, что эта золотисто-прозрачная жидкость плотнее и тяжелее, чем настойка.
«Заехали просто переночевать, а стали гостями», – мелькнуло в голове Максима, и он тут же вспомнил Европу, где провёл два с половиной года. Там он видел жизнь многих народов. Он мог бы немало рассказать о гостеприимстве трудовых людей, которых встречал на берегах Дуная, Вислы, Одера. Но тут было русское гостеприимство, своё, родное. Оно трогало и по-особому западало в душу.
Когда хозяин с хозяйкой начали приглашать Максима и шофёра за стол, Максим сказал:
– Вы нас встречаете как гостей. Давайте познакомимся. Иначе как-то неудобно. Меня зовут Максимом Матвеевичем. А вас?
– Фамилия наша Чернышёвы. Жену мою зовут Александрой, а по батюшке Степановной, а меня Афанасием Федотычем, – ответил хозяин.
Потом представился шофёр, назвавшийся Федей. Знакомство дало повод для первого тоста. Выпили с воодушевлением всё, что было налито в рюмки.
– Закусывайте, пожалуйста, хорошенько, – угощала хозяйка. – Люди мы лесные, у нас поэтому и пища лесная. А вы, Максим Матвеич, в грибочки-то подлейте кедрового маслица, у них сразу вкус другой будет…
Александра Степановна подала Максиму тяжёлый графин. «Так вот это что! Кедровое масло!» – вдруг обрадованно подумал Максим.
– У вас что же, маслобойка в селе? – с интересом спросил он, наливая в свою тарелку масло и любуясь его янтарной прозрачностью. Казалось, что масло было пронизано солнечным светом.
– В том-то и дело, что маслобойки нет. Кедровников много, и ореха собираем немало, а маслобойку построить не можем. Это масло я простым жимом в кадке отжал.
По тому, с какой горячностью всё это сказал Чернышёв, Максим почувствовал, что для хозяина этот вопрос был, как говорят, «наболевшим».
– Возможно, нерентабельно маслобойку строить? – осторожно усомнился Максим.
– У безруких людей всё нерентабельно! – воскликнул Чернышёв. – Дело это верное и доходное, да только начальство у нас в районе нерасторопное. Посудите сами: при среднем урожае в наших кедровниках можно шутя собрать полторы-две тысячи тонн ореха. Даже при простом отжиме каждая тонна худо-бедно даёт пять-шесть пудов первосортного масла.
– И то в разум возьмите, – вступила в разговор хозяйка, – растёт себе кедр, и ни корма, ни пойла ему не надо. Одну чистую пользу людям приносит! Уж не благородное ли растенье?!
– Да разве богатство только в орехе? – опять заговорил Чернышёв. – А само дерево? Ему же цены нет! Кедр хорошо клеится, полируется, спиртуется, гнётся. Саня, – вдруг обратился Чернышёв к жене, – принеси из кладовой образцы, покажем товарищам.
– Потом, Афанасий, после чаю, – попыталась удержать мужа хозяйка.
– Принесите, пожалуйста, сейчас, – попросил Максим.
Александра Степановна вышла и быстро вернулась с большой корзиной, наполненной полуметровыми чурочками толщиной в десять – пятнадцать сантиметров.
Чернышёв придвинул корзину к себе. Вынимая чурочки, он пояснял:
– Вот смотрите, дорогие товарищи: это кедр, склеенный с берёзой. Чем хуже дуба? Мебель из таких сортов до Москвы бы дошла. А это кедр, проспиртованный на горячих парах. Крепостью не уступит самшиту. А вот гнутый кедр после распаривания в кипятке. Это полированный кедр. Это кедр в лаке. Не дерево, а настоящий король лесов! – поблёскивая чёрными глазами, воскликнул хозяин.
Максим внимательно осмотрел куски дерева и, сложив их в корзину, спросил:
– Вы что же, для себя эти образцы изготовили?
– Давно лесами интересуюсь. От родителя это пошло. Он у меня по столярному делу был большой мастер. Я, правда, по-настоящему этого дела не постиг, а леса полюбил. Двадцатый год лесообъездчиком здесь служу.
– Они тут с директором леспромхоза хотели столярные мастерские развернуть, да получили по носу, – со смешком вставила Александра Степановна.
– Ты подожди, Саня, не забегай, я всё по порядку сам расскажу. Вы случайно не знаете Воскобойникова Петра Петровича? – обратился Чернышёв к Максиму. – Нет? Это директор нашего леспромхоза. Он тоже к лесам неравнодушный человек, вроде меня.
Задумали мы с ним организовать при леспромхозе цех деревообработки. Он написал в область подробную докладную записку, а мне поручил подготовить комплект образцов дерева. Материалы – спирт, лак, клей, – Воскобойников выписал в достатке. Через недельку-другую я подготовил все образцы, мы сколотили ящик, упаковали их и отправили в область. С месяц из треста не было никакого ответа. Вдруг как-то раз встречаю Петра Петровича. Вижу, приуныл он. «Ну, говорит, Афанасий, и дали же мне за твои образцы!.. Получил, говорит, такой нагоняй, что в другой раз об этом деле писать не захочешь». Вытаскивает он из кармана конверт, подаёт мне бумагу, говорит: «Читай!» Читаю я: «Ваш леспромхоз не всегда выполняет государственный план по основным видам работы, а вы, вместо того чтобы лучше руководить хозяйством, занимаетесь ерундой. Создавать цех деревообработки в леспромхозе «Горный» нецелесообразно уже по одному тому, что нет путей сообщения. Присланные образцы строительного материала будут использованы на выставке треста, организуемой к областной партийной конференции».
– Значит, образцы всё-таки не пропали зря! – засмеялся Максим.
– Как видите. После этого случая советовал я Петру Петровичу написать в министерство, но он заколебался. «Мне, говорит, неудобно, я всё-таки человек, подчинённый тресту, и должен выполнять его указания». Я написал письмо в Притаёжное секретарю райкома. Но, по правде сказать, доброго ничего не жду. В районе у нас только и разговоров: «Лён, лён!» Будто на нашей территории других богатств нету!
– Ну, а как дела в леспромхозе?
– Помогает государство! Давно ли война кончилась, а они уже тракторов, электрических пил наполучали, узкоколейную дорогу по участкам сейчас прокладывают. Воскобойников шутит: «Мы, говорит, коммунистический остров в таёжном океане». И правда! В леспромхоз приедешь, как в другое государство: электрический свет, автомобили, радио. А только и им нелегко работать в таёжном океане. Чуть за леспромхоз выйдешь – и утонул в бездорожье. Может быть, вы там близко к областному начальству, так похлопотали бы за наш район. Хоть и числится он в газете по сводкам на первом месте, а богатства его ещё не тронуты.
Чернышёв с большим увлечением начал рассказывать о запасах древесины, о пушных богатствах тайги, о неиспользованных промысловых угодьях. Знал он всё это хорошо, не раз, по-видимому, про себя подсчитывал, какой доход получит район, если его богатства разумно направить на пользу людей.
– А что, Афанасий Федотыч, вы могли бы все свои соображения изложить на бумаге? – выслушав Чернышёва до конца, спросил Максим.
– Писал я уже райкому. Две ученические тетради на свои учёные труды затратил, – не без иронии сказал Чернышёв.
– Напишите ещё раз. Теперь уже для обкома.
– Для обкома партии?
– Да.
Утром Максим отправился на лесоучастки. Вместо двух-трёх дней он прожил в Весёлом больше недели.
Мареевка стоит на крутом берегу реки. По всему Улуюльскому краю нет яра выше Мареевского. Осенью, в малую воду, когда река обмелеет и на перекатах выступят островки и песчаные косы, от основания яра до его верхней кромки так высоко, что взглянешь туда – шапка с головы упадёт. Голубовато-серая стена с красно-бурой прослойкой возвышается над рекой, как бастион, преграждая путь резким, дующим откуда-то из заречья ветрам.
С яра хорошо виден весь прямой плёс, от верхнего изгиба реки до её нижнего крутого поворота. Пароход ли, катер ли появится или рыбак на лодке выплывет – мареевцы вмиг их заметят. Люди в лодке будут ещё целый час подбираться к пристани, преодолевая страшные круговороты и заводи с обратным течением, а мареевцы опознают уже путников и, усевшись на брёвнах, в неторопливых разговорах станут поджидать их.
Яр – излюбленное место мареевцев. С утра до ночи здесь то ребятишки, то молодёжь, то пожилые охотники и рыбаки. Недрёманным оком смотрит Мареевка с этого высокого яра на обширный Улуюльский таёжный край…
Воскресенье. Утро. Река не шелохнётся. Кажется, что покой сковал её воды и они не текут больше. Улицы Мареевки, протянувшиеся вдоль реки, пустынны, а на яру уже людно.
У самого обрыва на брёвнах сидит парень с гармонью в руках. На нём поношенные, полинявшие солдатские брюки и гимнастёрка. Большие узластые ноги босы. Он не спеша разводит мехи, гибкие пальцы его скользят по белому глянцу ладов, по голубоватым перламутровым пуговкам басов. Спеть бы!
Да, хорошо бы спеть:
О чём ты тоскуешь, товарищ моряк,
Гармонь твоя стонет и плачет.
Но спеть он не может – нет голоса. На войне парень был контужен, и с тех пор не возвращается к нему дар речи. Эх, разве заменит гармонь живой голос?! Но всё-таки…
Парень склоняется к гармони, пальцы его напряжены, лицо сосредоточенно; весь его вид таков, словно он хочет, чтоб гармонь заговорила вместо него человеческим голосом: «Ну говори же, говори!» Нет! Звенит гармонь, рассыпает над рекой тонкие, прозрачные переборы, а заговорить словами не может.
Звуки гармони разносятся по деревне, волнуют кровь в молодых сердцах. На берег торопятся двое парней. На них шевиотовые костюмы, жёлтые штиблеты, вышитые рубашки, всю войну пролежавшие в сундуках.
– Привет, дружище Станислав! – говорят парни гармонисту.
Гармонист сжимает мехи, кивком отвечает на приветствие парней. Ветерок, долетающий с просторов луга, шевелит рыжий чуб на крупной голове Станислава.
– Ты что ж не на пасеке? – спрашивает гармониста один из парней.
Тот снимает руку с перламутровых пуговок басов, ожесточённо трёт ладонью мясистое, в бронзовых конопатинках, вспотевшее от напряжения лицо.
– А, ясно – приходил в баню! – догадываются парни и садятся на брёвна рядом с гармонистом.
– Сыграй-ка нам про матроса, который тоскует по милой. Мы подпоём, – просят парни.
Гармонист согласно моргает глазами, трогает гармонь, и она выводит мелодию, полную тоски и гнева. Парни, обнявшись, поют. Один – солидным баритоном, другой – звонким, как колокольчик, тенорком.
Нет, не усидеть на месте от такой песни, будь хоть по горло завален работой! Не проходит и получаса, а на яру уже пестреет толпа. Станислав окружён плотной стеной ребятишек и молодёжи. По лбу его скатываются крупные капли пота, и пальцы, немея от усталости, извлекают неверные звуки.
– Спасибо тебе, Станислав, за почин! Отдыхай! На смену пришли новые гармонисты.
В разгар пения кто-то вспомнил:
– Жалко нету Ули Лисицыной. Без неё наш хор, как птичий мир без соловья!
– Послать бы за ней кого-нибудь из ребятишек.
– Сама прибежит.
И опять над рекой слышится дружное пение, перекрывающее все звуки, живущие сейчас под солнцем: шелест речных вод, трели жаворонков, свист ветра под крыльями птицы, жужжание шмелей.
Песня уносится вдаль, к становьям рыбаков и охотников, приютившимся по берегам озёр, рек, ручьёв неохватного взором Улуюлья.
Вдруг слышится громкий возглас:
– Стой, ребята! Чудо!
Обрывается песня на полуслове, гармонист снимает пальцы с ладов, не дотянув такта. Все озадаченно смотрят друг на друга, озираются. Первые мгновения никто ничего не понимает. Потом все поворачиваются к реке.
По ступенькам на яр подымается высокий костистый старик. Ветерок играет его длинной седой бородой, ворошит кудрявые волосы. В руке у старика посох. Он так отполирован, что отливает блеском, будто покрыт лаком. Видно, немало походил с ним старик по белому свету. Одежда на старике не новая, но и не ветхая: сапоги с длинными голенищами, просторные чёрные брюки, синяя сатиновая рубашка под пояском. Голова ничем не покрыта. За плечами котомка с лёгкой поклажей. Старик не мареевский. Но откуда он взялся? Не было ещё случая, чтоб мареевцы просмотрели кого-нибудь на реке. Истинное чудо!
– Уж не с неба ли он свалился?
– С лодкой?
– Лодка для отвода глаз.
– А может быть, это, ребята, водяной чёрт?
– Всё возможно. Вышел, вишь, обсушиться!
Живут в Мареевке фантазёры, сочинители. Подвернись им только подходящий случай! Они столько навыдумывают, что люди потом годы будут биться над тем, где правда.
А старик поднимался по ступенькам всё выше и выше. Вот он остановился, перевёл дух, взглянул на реку, на яр, потом поднял голову и посмотрел на толпу.
– Ты откуда, дедушка, к нам прибыл? – перебивая друг друга, бросились к старику мареевцы.
Он слегка наклонил голову, спокойно, с торжественностью в голосе сказал:
– Здравствуйте, добрые люди!
– Ты кто? Ты откуда, дедушка, взялся? – начали опять спрашивать со всех сторон.
Старик поднял худую, испещрённую жилами руку, как бы призывая людей к спокойствию. Он тяжело дышал. Грудь его высоко вздымалась, в горле булькало и хрипело. Он смотрел на деревню, щуря глаза, будто припоминая что-то.
– А что, Семён Лисицын живой? – спросил старик.
– Хватился! Его и кости давным-давно уже сгнили, – ответили из толпы.
– А сын живой?
– Живой Михаила. Вон его дом.
Старик пошёл напрямик через поляну. Люди отстали, рассыпались по берегу. «Какой-то приятель Лисицыных. Их видимо-невидимо у Михайлы», – решили мареевцы.
Когда старик вошёл в дом Лисицыных, Ульяна сидела в горнице перед зеркалом и расчёсывала длинные русые волосы.
– Мир дому сему и благоденствие! – напевно произнёс он сильным, густым голосом.
Ульяна от неожиданности вздрогнула, вскочила, кинулась в прихожую. Старик показался ей до того старым и дряхлым, что Ульяне стало страшно. Но она быстро овладела собой и, заметив, что вид у него крайне утомлённый, схватила из угла табуретку и пододвинула к нему.
– Спасибо тебе, дочка. Водички бы ещё ковш испить, – опускаясь на табуретку, попросил старик.
Ульяна вышла в сени и принесла воду. Старик пил жадно, но не спеша.
– А Михайла-то дома, голубушка? – возвращая блестящий, из облуженной жести ковш, спросил старик.
– Он, дедушка, вместе с мамой поутру на озёра сети смотреть ушёл. К обеду вернётся.
Ульяна решила, что старик немного отдохнёт, подымется и уйдёт, но тот, помолчав, сказал:
– Ты позволь мне, голубушка, прилечь на лавку. В сон меня что-то клонит.
– Лучше вот сюда, дедушка, тут удобнее, – показала Ульяна на отцову деревянную кровать, стоявшую в углу.
Старик встал, бережно поставил у стены свой посох и стащил сапоги, наступая ногой на ногу. Котомку он положил в изголовье, за подушку.
Ульяна ушла в горницу, села опять перед зеркалом, и пальцы её замелькали в прядях волос.
До неё доносилось прерывистое, тяжёлое дыхание чужого человека. Оттого, что она была в доме одна с незнакомым стариком, ей стало жутко. Она открыла окно, чтобы позвать кого-нибудь из девушек. На улице было пусто. Все ушли на яр, где час от часу становилось многолюднее и веселее.
Лишь напротив дома Лисицыных на лавочке, щёлкая кедровые орехи, сидел немой Станислав. Увидев Ульяну, он расплылся в улыбке, поднялся, пошёл к ней. Дойдя до окна, он остановился, приложил руку к сердцу и долго кланялся. Ульяна смущённо смеялась. «Вот ещё кавалер сыскался! Липнет, как муха к мёду. Скажи спасибо, что ты на Отечественной войне пострадал, а то бы в два счёта тебя отшила», – думала Ульяна.
Станислав поднял указательный палец и сверкнул круглыми зеленоватыми глазами, похожими на недозревший крыжовник. Девушка поняла, что он спрашивает – одна ли она.
– Нет, нет, Станислав, не одна. Какой-то старик тятю ждёт.
Станислав присвистнул. Что это значило, Ульяна не поняла. Потом немой ткнул себя пальцем в грудь, кивнул на ворота. Он просил разрешения войти в дом.
– Ко мне подруги скоро соберутся. Мы читать, Станислав, будем, – сказала Ульяна.
Станислав принялся опять учтиво кланяться: коли так, мол, извини, девушка. Но как только Ульяна отошла от окна, он навалился на подоконник локтями и чуть не до пояса влез в горницу. В раскрытую дверь Станиславу хорошо было видно деревянную кровать, морщинистое, заросшее седыми волосами лицо старика. Он лежал на боку, весь сжавшись, и казался теперь маленьким, как подросток.
– Он что тебе, Станислав, знакомый? – спросила Ульяна.
Глаза немого ещё больше округлились, рыжие усы встопорщились щёткой, и он засмеялся, отчаянно мотая головой.
– Нет? Ну, тогда закрой окно с той стороны, – озорно блеснув голубыми сторожкими глазами, пошутила Ульяна.
Станислав оскалил зубы, не то улыбаясь, не то злясь, нехотя попятился, но от окна не уходил. Ульяна решила не обращать на него внимания, села за стол, раскрыла книгу. Немой стоял и неотрывно смотрел на старика. «Постоит и уйдёт», – подумала Ульяна и принялась за чтение.
Минуту спустя в окно ворвался говор и звонкий смех. Из проулка вышла толпа девушек и парней. Ульяна кинулась к окну, а Станислав заспешил через улицу к дому пасечника Платона Золотарёва, у которого он квартировал с того самого дня, когда появился в Мареевке с предписанием от военного госпиталя поселиться в тиши и быть всегда на природе.
О приходе к Лисицыным неизвестного старика товарищи Ульяны уже знали, и никто на него не обращал внимания. Они окружили стол, застланный белой скатертью, и принялись за чтение. Это были участники драматического кружка мареевского клуба. Вскоре далёкая и трудная жизнь молодой женщины Катерины, оказавшейся в тёмном царстве Кабанихи, захватила всех. Голос Ульяны местами то дрожал, то звенел, наливаясь гневной силой.
Пока читали пьесу, Ульяна забыла о старике, но, когда кружковцы ушли, она направилась к кровати, намереваясь предложить старику поесть. «Гляди, ещё какой-нибудь дружок тятин. Будет потом меня за непочтительность к его гостям корить», – подумала Ульяна. Но старик лежал с закрытыми глазами, и дыхание его было тихим и ровным, как у младенца. «Уж раз спит, беспокоить не стану», – решила девушка и вернулась в горницу. Она достала из ящика полотенце, вынула из корзиночки цветные нитки и хотела заняться вышивкой. Но послышался стук калитки, и, взглянув в окно, Ульяна увидела мать и отца. Она отложила рукоделие и бесшумно выскользнула во двор.
Девушка увела родителей под навес и рассказала о появлении незнакомого гостя. Все трое заспешили в дом, но на крыльце Михаил Семёнович остановил жену и дочь.
– Вы подождите тут. Я тихонько один зайду, посмотрю на него, пока он не проснулся.
Когда Михаил Семёнович на цыпочках вошёл в дом, старик уже сидел на лавке и расчёсывал пальцами седые кудрявые волосы. «Нет, я его не знаю», – пронеслось в голове Лисицына.
– Здравствуйте-ка! – негромко сказал он.
– Здравствуй, здравствуй, голубь. А ведь это, пожалуй, Михаил Семёныч! – воскликнул старик, присматриваясь к Лисицыну.
Михаил Семёнович молчал.
– Не узнаешь? А ну-ка, припомни, кто тебя ружейному делу обучал?
Лисицын подошёл к старику ближе, вгляделся в его лицо и, отступая на шаг, неуверенно произнёс:
– Неужели живой? Столько лет!.. Дядя Марей! Отец родной!
Лисицын схватил руку старика и долго тряс её. Потом он бросился на крыльцо, где ждали его жена и дочь.
– Бабы! – крикнул он, вылетая из сеней. – Знаете, кто это?! Каторжанин Марей Добролётов. Живой! С него и наша Мареевка началась.
– Батюшки! Что же будет? – всплеснула руками Арина Васильевна, но зная ещё, как отнестись к этому известию.
– А то будет, что рыбу надо скорее жарить да за вином в сельпо бежать! – выпалил Михаил Семёнович.
Рыжая лошадь с подобранным в узел хвостом была забрызгана грязью от копыт до ушей. С шершавых, впалых боков падали на землю хлопья жёлтой пены. Большие выпуклые глаза глядели безразлично и тупо. Лошадь изнемогала от голода и усталости.
Изнемогал и Алексей Краюхин. Ныли руки и плечи. Поясница одеревенела. Голова была мучительно тяжёлой, болела шея. Ноги затекли, потеряли чувствительность. Алексей то и дело поднимался на стременах, менял положение тела, но усталость угнетала, как непосильная поклажа.
Уже несколько раз, завидев впереди бугорок, поросший молодым лесом, или полянку, покрытую ранней зеленью, Алексей собирался сделать остановку, но стоило ему доехать до этого места, нетерпение ещё сильнее охватывало его, и он настойчиво понукал лошадь.
Вчера под вечер, возвратясь домой, он нашёл на столе записку, неведомо каким способом доставленную из глубины тайги. На истерзанном клочке бумаги не то обожжённой спичкой, не то огрызком карандаша Михаил Семёнович Лисицын писал:
«Алексей Корнеич! Вода на Таёжной сильно спала. Берег у реки обвалился. Красный слой земли с чёрными прожилками, о котором ты толковал мне, вышел наружу. Приезжай сам, посмотри. Торопись. А то вода скоро хлынет и может замыть, и тогда придётся тебе много поворочать землицы. Коня оставишь на пасеке колхоза «Сибирский партизан». На стан проведёт тебя Платон Золотарёв».
Алексей перечитал записку и заспешил к матери на кухню.
– Мама, кто эту записку принёс?
– Была воткнута в замок. Я уходила к соседке.
– Удивительно! Это от дяди Миши из Мареевки.
– Может, сорока на хвосте принесла? Говорят, Лисицын птиц обучать умеет, – засмеялась мать.
Но Алексей на шутку не отозвался, и, обеспокоенно взглянув на него, мать серьёзно сказала:
– Видать, кто-то из тех мест в район ехал, ну, попутно и завёз. Да мало ли тебе со всего района писем да разных находок посылают? На прошлой неделе так же было: прихожу – на крылечке стоит ящичек с голубой глиной. Где только и отыскали такую! А ты садись, Алёша, кушай, щи совсем простынут.
Но Алексею было не до еды. Он ушёл в свою комнату, взял со стола записку и ещё раз перечитал её. Да! Случай выпал редкий. Такое действительно могло произойти один раз в десятки лет. Уровень воды в Таёжной всегда держался высоко. Нынче сток снеговых вод из-за поздних морозов задержался. Берег, свежеобнажённый, да ещё в самом необходимом месте, мог поведать Алексею много интересного. И всё это без затраты сил и времени на пробивку шурфов!
– Мама, собери мне в мешок припасов дня на четыре. Я поеду в тайгу, – сказал Алексей, появляясь опять на кухне.
– Тебе же райком в Мареевку велел ехать, агитировать.
– Туда ещё успею, мама, а Таёжная ждать не станет.
Мать остановилась с чашкой в руках, посоветовала:
– Вечер, Алёша, скоро, а в логах сейчас разлив. Ты уж утром бы и отправился. Я разбужу тебя на заре.
Поставив чашку на стол, она села рядом с Алексеем. Обжигаясь щами, он рассказал ей, почему спешит.
Мать смутно разбиралась в делах, которые занимали её сына. Но она знала, что Алексей продолжает то, что начато было ещё его отцом. Дело это значительное и нужное всем людям.
– Смотри сам, Алёша. Пока ты за конём сходишь, я тем часом тебе припас приготовлю. Ружьё возьми…
– Обязательно! Как же в тайге без ружья?
«Только бы успеть!.. Успеть бы! Успеть!..» – неустанно думал Алексей.
В середине дня он свернул с просёлка на пасеку. Тропа тянулась по густым кедрачам. Огромные мохнатые деревья закрывали небо. Даже в разгар ясного дня здесь стояли сумерки. Макушки кедров поднимались до высоты птичьего полёта, а там и в солнечную погоду не переставали бесноваться ветровые потоки. Они задевали за вершины деревьев и раскачивали их.
Оттого, что шумели только макушки, а на земле между стволов было тихо, кедровник чем-то напоминал тёплый дом в пору, когда за стеной бушует злая непогода.
Увидев, что тропа сделала крутую петлю вокруг лесного завала и побежала с холма в лощину, поросшую осинником, Алексей натянул поводья. В кедровнике было сухо, а тут опять зачавкала под копытами грязь, конь начал спотыкаться о кочки и колодины.
Путь близился к концу. Алексей знал, что за осинником начнутся гари, а потом пойдут уютные полянки с зарослями черёмухи и калины. Отсюда до пасеки двести – триста шагов.
«Если дядя Миша обосновался на стане у Тёплого ручья, то рано утром я буду у него», – думал Алексей.
Быстро смеркалось. Солнце скатилось в лес, и на небе догорали его последние отблески. Посвистывая крыльями, пронеслись над тайгой утки. В пихтовой чащобе заухал филин – там, под покровом нескольких слоёв густых и пушистых веток, было уже темно, как ночью.
Алексей спустился в лог. Конь, похрапывая и вздрагивая, перебрёл через глубокий каменистый ручей. Алексей вытер ладонью вспотевший лоб. Ручей был последним серьёзным препятствием, и, к счастью, воды оказалось в нём меньше, чем он ожидал.
Темнота настигла его за логом, в осиннике. Тропа затерялась в жухлой прошлогодней траве. Алексей опустил поводья и доверился чутью коня. Конь пошёл медленнее, как будто нащупывая тропу.
Вдруг пламя полыхнуло у самых глаз Алексея. Сухой, короткий звук выстрела взорвал тишину. Тайга заколыхалась, задрожала от протяжных перекатов эха. Конь осел на задние ноги, судорожно захрипел и тяжело рухнул, подминая бурьян. Алексей выпрыгнул из седла, испуганно закричал:
– Осторожно! Здесь люди!
Мгновенно всё происшедшее представилось ему так: охотники преследовали медведя. Зверь выбежал на тропу и наткнулся на человека. В чаще осинника зверю некуда было деваться, и он повернул назад. Охотники не упустили случая и выстрелили.
Прошла минута. Эхо отгрохотало и затихло. Конь два-три раза ударил копытами о колоду и замер. Цепенея от страха, Алексей крикнул дрожащим голосом:
– Эй, кто тут есть?!
Никто не отозвался.
Алексей долго стоял не шевелясь. Потом осторожно шагнул три шага и наткнулся на коня. Ни одного звука не издавала тайга, погружаясь в непроглядную тьму весенней ночи.
Алексею стало не по себе. Чутьём угадывая, где тропа, он заторопился от убитого коня прочь, на ходу снимая из-за спины ружьё. Валежина преградила ему путь. Он зацепился за неё сапогом, упал, чувствуя, как из царапины на щеке потекла кровь.
Поднявшись, он постоял, прислушиваясь, нет ли за ним погони, и когда пошёл дальше, то с первых же шагов понял, что сбился с тропы.
Алексей принялся искать тропу, нагибался к земле, приглядывался.
Сколько времени он так бродил по лесу, Алексей не знал. Ноги у него гудели, подламывались в коленях. Пасека, по-видимому, осталась где-то в стороне.
Острое чувство одиночества охватило Алексея. Он поднял ружьё и выстрелил вверх. Если есть поблизости живые люди, они откликнутся. Выстрел ночью в тайге – это сигнал бедствия.
Когда эхо умолкло, Алексей подставил ухо ветру и стал слушать. Никто не откликался. Вот хрустнул где-то сучок, встревоженный выстрелом зверёк ринулся в новое убежище. Вот прошумела в воздухе сова: выстрел спугнул её на один только миг раньше броска на прикорнувшего в ветках берёзы рябчика. И снова всё стихло.
Алексей переждал несколько минут и выстрелил ещё раз. «Что ж они молчат?! Должны же откликнуться!» – ожесточённо думал он.
Всё повторилось сызнова: раскаты эха, беспокойные шорохи зверей и птиц, шум ветерка над вершинами деревьев…
Но вот где-то раздался ответный выстрел и залаяли собаки. Их лай доносился до Алексея слабым, едва уловимым отзвуком, словно проникал откуда-то из-под земли. Возможно, что собаки лаяли на пасеке. Алексею казалось, что она должна находиться рядом, а по звуку, который еле-еле долетал до него, пасека лежала далеко к северу. Но раздумывать было некогда, надо спешить, пока лай собак мог послужить ориентиром.
Наконец вызвездило. Алексей поднял голову и долго смотрел на небо. Была середина ночи. Он стоял среди высоких кочек, скрывавших его с головой. Густой лес с завалами и непроходимыми чащобами остался где-то позади. Редкие деревья в кочкарнике были малорослыми и чахлыми. «В Берёзовое болото затесался. Придётся, как цапле, ночь на кочке коротать», – подумал Алексей, вытирая рукавом брезентовой куртки вспотевшее лицо. Он ощупал кочку, покрытую сухой осокой, и, подпрыгнув, сел на неё, балансируя ногами, чтобы не свалиться.
«До рассвета далеко, сидеть придётся долго», – подумал он. Ему припомнилось, как перед наступлением в Восточной Пруссии в разведке пролежал он в болоте трое суток. Теперь ему предстояло переждать несколько часов. «Пустяки! Скоротаю!» – мысленно подбодрил он себя.
Алексей достал портсигар и закурил. Снова всё пережитое в этот вечер вспомнилось шаг за шагом. «В осиннике зря поторопился. Надо было не бежать куда глаза глядят, а бросаться туда, откуда стреляли», – упрекал он себя. Но второй голос возразил: «Не храбрись. Лежал бы теперь рядом с конём». Но вот это-то и не укладывалось в сознании Алексея. Ему не верилось, что кто-то мог стрелять в него. Охотники, рыбаки, пасечники, земледельцы Улуюльского края знали его самого, знали его отца, и он был убеждён, что среди них не было человека, который не хотел бы ему добра.
Он докурил папиросу, выплюнул окурок и решил разжечь на соседней кочке костёр. Не просохший ещё у корневища бурьян горел плохо, дымил. Алексей закрыл глаза и задремал.
Очнулся он от крика. Ему снилось, что Лисицын ругает его за езду ночью и гибель коня. В действительности кричала ворона. Она сидела на вершине сухой, оголившейся ели и каркала изо всех сил.
Алексей всунул два пальца в рот и с остервенением свистнул. Ворона сорвалась с ели и каркая полетела к лесу.
Рассветало. Под утро посвежело. Алексей спрыгнул с кочки, замахал руками, стараясь согнать холодок, ползавший по спине.
Когда стало светло, Алексей вытащил из кармана брезентовой куртки компас, встряхнул его и, положив на ладонь, стал следить за стрелкой. Она затрепетала, двинулась влево-вправо и замерла.
Алексей от удивления протянул вслух: «Ой-ёё!» Оказалось, что он находился северо-западнее пасеки по меньшей мере километров на пять. Чтобы выйти из болота, волей-неволей надо было взять ещё западнее, выбраться на поля мареевского колхоза и, сделав большой крюк, вернуться к пасеке.
Алексей достал из армейского вещевого мешка хлеб, сало, закусил и потом пустился в путь.
Идти было трудно. Алексей прыгал по кочкам, как заяц. В одном месте он сорвался и провалился в яму, наполненную водой. Он выкупался бы до пояса, если б не схватился за куст жимолости. Но тяжёлый путь был недолгим. Впереди в прощелине леса заблестела стеклянная гладь воды. Это показалась западная вершина Орлиного озера. Здесь местность менялась. Карликовый, чахлый лес становился крупнее, кочки редели, отступали, и сухие полянки с бугорками переходили в лесистые гривы.
Вскоре Алексей увидел раскорчёванные поляны и свежеперепаханные поля. Отсюда до берегов реки Большой, пересекавшей Улуюльский край с юга на север, оставалось километров десять. Однако подвигаться к западу было незачем.
Алексей повернул на юго-восток. Ему нужно было отыскать тропу, с которой он вчера сбился, и по ней идти до самой пасеки.
Неподалёку послышался людской говор, звон топора и смех. «Вот кто на мои выстрелы откликался», – подумал Алексей. Он раздвинул руками густые заросли молодого пихтача, с трудом протиснулся между упругих, пахнущих смолой веток и вышел на ровную площадку. Рыжая мохнатая собачонка с пушистым хвостом кинулась на него с заливистым лаем. В сотне метров от пихтовой чащи трое людей вертели всунутый в треногу шест бура. Не обращая внимания на исступленный лай собачонки, Алексей подошёл к работавшим, поздоровался. Люди прекратили работу и с любопытством осмотрели его.
– А вы кто будете? – спросил Алексея старик, возглавлявший эту небольшую артель.
Остальные двое были в том неопределённом возрасте, когда человека нельзя уже назвать подростком и несправедливо ещё причислять к парням. Они смущённо переглянулись. Прямой вопрос старика почему-то казался им не совсем уместным. «По-видимому, знают меня», – отметил про себя Алексей и, взглянув на старика, продолжавшего с любопытством осматривать его, сказал:
– Я из Притаёжного, учитель Краюхин.
– А Корней Алексеевич Краюхин вам не родня был? – спросил старик.
– Я его сын.
– Вот оно что! – обрадованно воскликнул старик. – Корнея Алексеевича я хорошо знал, охотился с ним много раз. Вот уж охотник был так охотник!.. А вы по какому делу в наши края?
Алексей решил пока умолчать об истинной причине, приведшей его сюда.
– На Орлином озере был. Карту Улуюльского края составляю. Надо было вершину Щучьей реки отыскать.
– Искал её и я один раз любопытства ради. Да где её найдёшь?! Она вся, речка-то, какая-то непутёвая. То выйдет из земли, то опять куда-то скроется. Одно слово – чудеса! – старик широко развёл руками.
– Мы тоже карту земель нашего колхоза составляем, как вы нам на районной комсомольской конференции советовали, – сказал один паренёк, смущаясь и неловко переступая с ноги на ногу.
– Уж не потому ли вы бурение здесь начали? – спросил Алексей.
Выступая недавно на конференции в Притаёжном, Алексей советовал комсомольцам заняться составлением краеведческих карт своей местности, наносить на них все интересные данные физико-экономического, геологического, этнографического, исторического характера. Чтобы преобразовывать свой край, надо прежде всего отлично знать его. А никто так не знает свою местность, как сам народ. Беда лишь в том, что зачастую эти знания, накапливаемые из поколения в поколение, утрачиваются и люди лишают себя таких ценных открытий, которые приобретаются затем долгим, тяжёлым трудом специалистов, – в этом Алексей был убеждён.
– Видишь ли, Корнеич, – переходя на задушевный тон, доверчиво проговорил старик, – колхоз наш решил вон на том бугре новый полевой стан построить. Эти молодые земли под лён у нас пойдут. – Старик лёгким взмахом руки описал полукруг, в середине которого оказались и те раскорчёванные земли, которые только что видел Алексей. – Ну, а без воды, сам понимаешь, какой же полевой стан?
– Да вы не Дегов ли? – спросил Алексей.
– Он самый! – воскликнул старик, и широкое лицо его, обросшее густой окладистой бородкой, расплылось в довольной улыбке. – А как вы узнали меня?
– Портрет ваш в областной газете был. А когда вы о льне заговорили, я сразу понял: «Это он, Дегов Мирон Степанович!»
Дегов опять расплылся в улыбке. На днях Указом Президиума Верховного Совета СССР за высокие урожаи льна он был награждён орденом Ленина. Старик обычно был молчалив, но такая высокая оценка его заслуг государством взволновала его, и при разговоре об этом, как он ни сдерживался, радость то и дело прорывалась и смягчала суровые черты его крупного лица.
На земле лежал раскинутый брезентовый плащ. Дегов пригласил Алексея присесть. Задерживаться не хотелось, но старик уже опустился на землю. Алексей сел рядом с ним, достал портсигар и, угостив всех папиросами, спросил:
– Не вы на мои выстрелы вечером откликались?
– Мы утром пришли. Ночевали на полевом стане, – с недоумением глядя на Алексея, сказал Дегов.
«Стало быть, кто-то другой мне сигналы подавал», – подумал Алексей и поспешно изменил тему разговора.
– Ну, а как бурение? Нашли воду?
– Воды тут много, да не везде она близко. Пятый метр идём, а сухо.
– Попробуйте побурить вот тут, где хвощ растёт, – посоветовал Алексей.
Он собрался уже идти, но Дегов остановил его.
– А ты слышал, Корнеич, нашу мареевскую новость? Основатель нашей деревни каторжанин Марей Добролётов пришёл…
– Неужели?.. Да он разве не умер?
– Живой! С Михайлой Лисицыным на Таёжную отправился. Пожалуй, за восемьдесят ему, а в памяти ещё.
Алексей слышал о Марее от Лисицына. Тот часто рассказывал о нём, неизменно заключая свои рассказы одним и тем же: «Вот кого тебе, Алёша, порасспросить бы! Он всё Улуюлье своими руками ощупал!»
«Да, всё складывается так, что надо торопиться на Таёжную», – подумал Алексей.
Когда до пасеки осталось не больше километра, начал моросить мелкий дождь. Алексей тревожно посматривал на сумрачное, в тучах, небо. «Всё потеряно. Пойдёт вода в Таёжной на прибыль».
На пасеке его встретили пчеловод Платон Золотарёв и сторож Станислав. Они никак не ждали Алексея. Ведь только вчера Станислав вернулся из Притаёжного, куда он ездил верхом с запиской от Лисицына.
– Не ты ли, Алексей Корнеич, ночью из ружья палил? – здороваясь с Краюхиным за руку, спросил Золотарёв, низкорослый плечистый мужчина с бельмом на глазу.
– Я, Платон Иваныч. А кто откликался?
– Вон Станислав услышал. Он днюет и ночует на дворе.
– Несчастье у меня, Платон Иваныч, случилось.
– Что за несчастье? – поспешно опускаясь на дрова, спросил Золотарёв.
Алексей рассказал о выстреле в осиннике, о гибели лошади, о своих блужданиях по тайге ночью.
Золотарёв слушал его, по-бабьи всплескивая руками. Станислав таращил глаза, крутил головой, поражённый всем, что говорил учитель. Золотарёв напоил Алексея чаем, а потом они все трое пошли в осинник к месту происшествия. Ни звериных, ни людских следов они не обнаружили. Над убитой лошадью уже кружилось вороньё.
Провести Алексея на стан Лисицына вызвался Станислав. Золотарёв спешно готовил подкормку для ослабевших за время зимней неволи пчёл и не мог отлучиться с пасеки.
Путь к берегам Таёжной лежал через топи, кочкарник, зыбкие мхи и заросли ельника и пихтача. По прямой от пасеки до Тургайской гривы, на которой разместился стан Лисицына, было километров десять, а по тропе, в обход болота, в три-четыре раза больше. «Версты тут мерил чёрт кочергой, и тот со счёту сбился», – смеясь, говаривал Лисицын.
Алексей ходил этим путём и раньше, но всегда с проводником. Шутить с болотом было опасно: зайдёшь в трясину и не вернёшься. Лучше бы всего запомнить дорогу. Но это было просто в лесу, где на каждом шагу могли быть приметы, здесь же дорога большей частью тянулась по чистому, безлесному мшанику. На мху следов от ног человека никаких не оставалось, и тропу надо было угадывать особым чутьём, выработать которое Алексей ещё не успел.
Станислав шёл впереди. Он сильно размахивал руками, и шаги у него были широкие и лёгкие. Немой торопился, и это вполне совпадало с желаниями Алексея.
«Выходит, дружище, что не все желают тебе добра. Нет, не все! – раздумывал Алексей. – Есть люди, которым ты досадил чем-то очень жестоко. Уж если человек берётся за ружьё, если он стережёт тебя на таёжной тропе, если он, не страшась, стреляет в тебя, – значит, ты действительно ему враг смертельный. Но кто этот человек? Кто он?.. И за что он возненавидел тебя?»
Алексей припоминал всех знакомых, с которыми у него были на той или иной почве столкновения. Нет! Случаи, которые он вспоминал, были мелкие и могли вызвать неприязнь, но никак не ненависть. «Значит, что-то другое», – решил Алексей. «А может быть, кто-нибудь за отца мне мстит?» – спрашивал он себя. Он припоминал всё, что знал об отце по рассказам матери и Лисицына. «Опять не то! Но что же всё-таки?!» – ожесточался Алексей.
«Ошибка! Необыкновенный таёжный случай! – хватался он за новую мысль. – Могло случиться так: охотник шёл по лесу, его захватили сумерки, он торопился, страшась ночи. Вдруг впереди послышался хруст валежника и показались неясные в сумраке очертания крупного зверя, надвигающегося на него в полный рост. Оробевший охотник стреляет наугад. Вдруг слышится человеческий голос, и охотнику становится понятно, что он ошибся. Но выстрел сделан. Охотнику стыдно за свою горячность. Ясно, что он оробел, струсил. Конь уже упал замертво, человек ещё жив, но и он, может быть, тоже доживает последние минуты. Охотник бросается прочь. Вокруг лес, безлюдье. Никто, ни один человек на свете не будет знать об этом происшествии. Пройдут годы, и забудется этот случай, утихнут укоры совести…»
Когда Станислав остановился на сухом бугорке и присел отдохнуть, Алексей закурил и рассказал немому о своих предположениях.
Дослушав Алексея, Станислав вскочил и замотал головой. Вскинул руку, он описал круг, вытянул губы, надул щёки и открыл рот: «Пфа! Пфа!»
Потом немой затопал ногами, изображая, что он бежит, поводя глазами то в одну сторону, то в другую, затем внезапно втянул сильную, мускулистую шею в плечи и удивлённо развёл руками.
Алексей без особого труда понимал жесты Станислава. То, что поведал сейчас немой, было крайне важным для Алексея. Оказывается, вчера перед вечером, когда солнце склонялось уже к закату, неподалёку от пасеки послышалась стрельба. Станислав бросился в лес, намереваясь привести людей, которые вздумали охотиться возле самой пасеки. Он осмотрел все её окрестности, но никого не встретил. Люди скрылись неизвестно куда. Не от их ли руки пострадал конь Краюхина?..
– А Золотарёв в это время на пасеке был? – спросил Алексей.
Станислав энергично закивал головой, потом жестами показал, что на поиски людей он, Станислав, и Платон бегали вместе: один налево, другой направо. Обойдя по полукругу, они сошлись у вершины Орлиного озера, напротив своей избушки.
Алексей докурил папиросу, поднялся, с ожесточением отбросил окурок в ручеёк. Станислав понял это как сигнал: в путь! Он зашагал, мелькая перед Алексеем своим крепким рыжим затылком.
«Ах, как дрянно всё сложилось! На сутки почти опоздал к дяде Мише, школу без коня оставил, – горько думал Алексей. – Успеть бы до прибыли воды! Успеть бы!.. А там… Коня как-нибудь куплю, вложу отпускные, продам костюм, пальто, займу в кассе взаимопомощи…»
Было ещё совсем светло, когда Алексей и Станислав вышли из болота и оказались в густом сосняке. Самая трудная часть пути была пройдена. Теперь до стана Лисицына оставалось не больше трёх километров. Стремительный был марш! Только на фронте Алексею приходилось совершать такие броски!
После прыжков через кочки, бега по зыбким мшаникам, переходов по гибким жердочкам через ямы с водой по ровной твёрдой земле идти было легко, и казалось, что ноги несут тебя сами.
В сосняке было сухо, пахло смолой. Хрустели под сапогами хвоя, поскрипывал песок у корневищ вывороченных деревьев. Как ни устал Алексей, свежесть воздуха бодрила его.
К стану Лисицына приближались уже в потёмках. Сквозь лес манящим ярким светом вспыхнул раз-другой огонёк костра. «Ну, прибавь, прибавь, Станислав, шагу! На моё счастье, здесь дождя совсем не было, и Таёжная, может быть, ещё не поднялась», – думал Алексей. Он обогнал Станислава и пошёл впереди.
Вдруг по-вечернему притихший лес огласился трелями соловья. Соловей свистел, чечекал, рассылал дробь, щёлкал. Алексей остановился. Никогда он не слышал, чтобы так рано прилетали в Сибирь соловьи, да ещё пели в сосновом лесу.
Станислав тоже остановился. Он сдвинул поношенную военную фуражку на затылок и замер.
А соловей будто знал, что его слушают люди. Его пение то нарастало, то затихало, то снова взлетало выше деревьев, одно коленце сменялось другим, третьим, ещё более сложным и красивым, а всем им не было счета. Алексей стоял, чувствуя, что у него нет сейчас сил сдвинуться с места.
Соловей умолк, неожиданно оборвав свои трели. С полминуты Алексей ждал: не возобновятся ли эти волшебные песни? Потом он пошёл не спеша, всё ещё прислушиваясь, готовый при первом звуке соловьиного голоса опять замереть на месте. Раздался громкий лай собаки. Она кинулась на Алексея и Станислава, но узнала их и виновато завизжала.
Когда лес расступился, Алексей увидел у костра старика. «Вот он какой, основатель Мареевки!» – догадался Алексей. Старик лежал на земле, и рослое тело его подковой огибало костёр.
Алексей так увлечённо смотрел на старика, что не заметил Лисицына. А тот, заслышав приближение людей к своему стану, поднялся с земли и стоял в пяти шагах от костра в настороженной, выжидательной позе. Шапка-ушанка (он носил её и зимой и летом) была сдвинута на ухо. Жидкая продолговатая бородка всклокочена, маленькие пытливые глаза прищурены, худая и без того длинная шея вытянута.
– Я вас давно услышал, Алёша. Находка лежит не чует, а я слышу – сучки под ногами хрустят. Потом вы затихли, будто провалились куда-то, – сказал Лисицын, когда Алексей и Станислав вышли из леса и их осветило пламенем.
– Стояли, соловья слушали, дядя Миша. Рано они нынче прилетели!
– А как же, Алёша! Охотников-то надо кому-то веселить! – засмеялся Лисицын. – Чем они, к примеру, хуже других! Вон к куму Мирону Степанычу Дегову гармонисты и плясуны из нашего клуба на поля приезжают.
«А слава Дегова всё-таки задевает его», – отметил про себя Алексей, знавший о том, что Лисицын и Дегов многие годы прошли бок о бок: служили в одном полку в первую мировую войну, вместе партизанили в лесах Улуюлья, издавна гостевали друг у друга семьями.
Алексей крепко пожал руку Лисицыну и направился к Марею. Старик встал.
– Здравствуй, сын мой, здравствуй, – задерживая руку Алексея в своей руке, с лаской в голосе сказал Марей.
– А ты знаешь, Алёша, кто этот человек? – спросил Лисицын.
– Знаю, дядя Миша. Мирон Степаныч Дегов сегодня рассказал мне.
– Дегов? А где ты с ним встретился, Алёша?
– На полях – воду ищет для нового стана.
– А ты с какой стати на поля к нему попал? – предчувствуя что-то неладное, спросил Лисицын.
Алексей тяжело опустился на сосновый кряж.
– Эх, дядя Миша!..
Марей и Лисицын сели рядом. Лисицын слушал Алексея, то и дело выразительно поглядывая на старика. Взгляд больших глаз Марея был спокоен, а морщинистое лицо непроницаемо. Станислав сидел у костра, сушил мокрую портянку. Ветер обдавал его едким дымом, и он щурился, смахивая ладонью проступавшие слёзы.
– И я тебя, Алёша, не порадую. Водичка с полдня пошла вверх. Уже бушует. Слышишь? – сказал Лисицын.
Ещё вчера, выезжая из Притаежного, Алексей знал, что так может случиться, но слышать об этом было всё-таки больно. «Какой случай упустил!.. Может быть, он никогда не повторится», – с огорчением подумал Алексей.
Все сидели, прислушиваясь к шуму реки, которая катила свои воды в ста шагах от костра.
– Валами пошла. Видать, в верховьях затор прорвало, – продолжал Лисицын, определявший, что делается на реке, по признакам, известным ему одному.
Алексей встал, торопливо направился к реке, но, не дойдя до неё, вернулся назад. Тальники уже затопило. Он опустился на прежнее место и увидел Ульяну. Она стояла с ружьём на плече и внимательно смотрела на Алексея. Когда глаза учителя встретились с её глазами, она опустила голову и смущённо отступила за кедр.
– Ты что же, Уля, не здороваешься с гостями! Не часто они у нас бывают, – упрекнул её Лисицын.
Ульяна вышла из-за кедра и, преодолевая мучительную застенчивость, которая появлялась всякий раз, стоило лишь поблизости оказаться Краюхину, направилась к огню. Станислав отбросил портянку и поспешно вытер о гимнастёрку руки. Но Ульяна прошла мимо него к Алексею. Она неловко, не глядя, подала учителю руку и почти бегом кинулась в избу.
– Ах ты дикуша! – не то в похвалу, не то в порицание сказал Лисицын.
– Соловушка! – взглянув вслед Ульяне, воскликнул Марей и засмеялся. – Соловья-то, Алёша, соловья-то Уля изобразила!
Алексей взглянул на Станислава, помрачневшего оттого, что Ульяна обошла его.
– Ну ни за что бы не подумал! И где только она так научилась?
– Тятя, зовите чай пить! – приоткрыв дверь избушки, крикнула Ульяна.
– Пошли, мужики! – встал Лисицын. – Ты, Алёша, не кручинься, у нас ещё будут радостные денёчки, – обняв Алексея, проговорил он.
После бессонной ночи и всех переживаний Алексей спал как убитый.
Он проснулся от солнечного лучика, щекотливо скользившего по лицу. Было загадкой не то, как луч проник в маленькое оконце избушки, а то, как он нашёл себе путь на землю сквозь мохнатые ветви вековых кедров и сосен.
Алексей поднял голову и осмотрелся. Рядом с ним на нарах с вечера ложился Станислав. Ульяна и Марей легли напротив, у другой стены. Лисицын любил спать на воздухе и по обыкновению устроился у костра. Сейчас в избушке никого не было.
Алексей натянул сапоги, надел куртку и вышел. Марей, Лисицын и Станислав сидели возле костра. На огне бурно плескались, дымя густым паром, два котелка: один с чаем, другой со свежей дичью.
– Доброе утро! Ну и заспался я!.. – Алексей потянулся.
– Вот и хорошо! Сон исцеляет от всех недугов, – поглядывая на Алексея с доброй улыбкой, проговорил Марей.
– Иди, Алёша, умывайся, да завтракать будем, – бросая в котёл с дичью ложку крупной соли, сказал Лисицын.
Алексей направился к реке. Спускаясь с яра, он увидел Ульяну. Она плыла на лодке от противоположного берега. В её руках было большое кормовое весло с толстым черенком и широкой лопастью. Ульяна по-мужски сильными взмахами поддевала воду, и лодка стремительными рывками неслась поперёк течения.
Увидев Алексея, Ульяна подняла весло, замешкалась – нос лодки круто повернулся, и она заскользила на стремнине.
– Держись, Уля, унесёт тебя! – крикнул Алексей и, когда Ульяна выровняла лодку, присел на корточки и, шумно отфыркиваясь, принялся умываться.
– Здравствуйте, Алексей Корнеич, – сказала Ульяна, приближаясь к берегу.
Алексей вытер лицо платком, поднялся.
– Доброе утро, Уля! Ты где была?
– А вот. – Девушка показала веслом на нос лодки: там лежали ружьё и два больших глухаря.
– Ого, молодец! И когда это ты успела?
– В обед буду угощать, – потупившись, тихо отозвалась Ульяна.
– Я хотел утром уйти, а теперь придётся до обеда задержаться, – весело засмеялся Алексей. – Ну, давай я тебе помогу дотащить глухарей.
Алексей взял их в обе руки. Ульяна повесила ружьё на плечо, пошла впереди Алексея, ловкая и гибкая. На ней было пёстрое платьишко из простого ситчика, патронташ, сапоги с высокими голенищами.
Они уже поднялись до половины яра, когда Ульяна оглянулась и, тяжело переводя дыхание, краснея чуть не до слёз, просяще произнесла:
– Вы бы, Алексей Корнеич, поосторожнее как…
– Ты о чём? – не понял он, но тут же спохватился. – Ладно, Уля. Ездить теперь на конях никогда не буду.
Он хотел обратить весь разговор в шутку, но этого не получилось. Не шутки ради говорила Ульяна: необычным румянцем горели её щеки, тревожно искрились голубые глаза. Алексей впервые подумал об Ульяне как о девушке – раньше он как-то не замечал её. Застенчивость Ульяны он объяснял обычным смущением, не допуская и мысли, что Ульяна уже способна испытывать глубокие чувства.
– Смотри-ка, дядя Миша, что твоя дочь делает! – вскинув глухарей на плечи, сказал Алексей.
Лисицын, Марей и Станислав обернулись. Станислав надул щёки, и круглые глаза его загорелись восхищением, Лисицын засмеялся мелким, тихим смешком.
– Уля у меня припас зря не переводит. В прошлом году я у Степахи Заслонова литр водки выспорил… Ехал он из деревни к себе на стан, завернул ко мне, на курье я рыбачил, а Уля на рябчиков в пихтачи вышла. Она стреляет, а он сидит и счёт ведёт. «Ну, говорит, и палит твоя дочка в белый свет». Обида взяла меня за Улю. Заспорили мы, ударили по рукам. Сидим. Считаем: десять, двадцать, тридцать, тридцать два… Приходит Уля, сбросила с плеча мешок, а Степан тут как тут. Вытаскивает рябчиков из мешка и считает: десять, двадцать, тридцать, тридцать два! Тютелька в тютельку! Распили мы его литр за Улино здоровье…
– Ты уж всегда, тятя, что-нибудь скажешь, – сконфуженно произнесла Ульяна, отстёгивая патронташ.
– Чистую правду говорю, Уля! – с гордостью воскликнул Лисицын.
– И хорошая эта правда, дочка. Такой правды нечего стыдиться, – обводя всех взглядом своих спокойных глаз, сказал Марей.
Завтракали у костра. Ели молча.
Вдруг Марей отставил кружку с кипятком и, посмотрев на Алексея, спросил:
– А что, Алёша, не приходилось тебе бывать в вершине Киндирлинки?
Лисицын вытянул длинную шею и многозначительно взглянул на Алексея, как бы предупреждая: слушай, мол, внимательно да мотай себе на ус.
– Бывали мы там с дядей Мишей раза два, – ответил Алексей, ощупывая карман гимнастёрки. Там у него хранился карандаш на случай, если б потребовалось записать что-нибудь важное.
– А не попадались там ручейки? – спросил Марей.
– Ручейки встречались. Возле одного мы ночевали. Помнишь, Алёша? – вмешался Лисицын.
– Лет пятьдесят тому назад в вершине Киндирлинки, – заговорил Марей, – старик Увар держал пасеку. Жил он со старухой Домной Карповной. Я их хорошо знал. Много раз ночевал у них, в бане бывал. Славные, добрые были люди… – И Марей рассказал, как однажды осенью на пасеку к Увару вышли трое охотников. Увар с Домной Карповной встретили их приветливо, напоили-накормили, чем могли. Когда Увар с Домной Карповной поближе познакомились с охотниками, один из них достал из кармана спичечный коробок с золотинками. «Вот какие, папаша, у вас в лесу тараканы водятся», – сказал охотник Увару и высыпал золотинки на ладонь.
Утром охотники отправились искать золотой ручей. Местность они знали плохо, позвали с собой старика Увара.
Ходили-ходили – ручья не нашли. Злые от неудачи, насквозь промокшие на осеннем дожде, охотники вернулись на пасеку. Утром опять пошли в тайгу. Дней пять ходили – и всё без толку. На шестой день легла зима. Сразу забуранило, намело снегу до колен. Волей-неволей пришлось поиски бросить. Охотники ушли домой, в город.
С тех пор прошло много лет. Увар с Домной Карповной и вспоминать перестали о поисках золотого ручья. Вдруг как-то летом Увар увидел на дороге незнакомых людей. Шли они артелью, вели трёх лошадей с вьюками. За главного в артели был инженер в форменной фуражке, в кожаной тужурке – всё честь по чести. «Здравствуй, Увар Изосимыч! – крикнул один человек из артели. – Что, не узнаёшь?»
Увар заторопился навстречу людям, присмотрелся к тому человеку, который поздоровался с ним, и тогда только узнал охотника, одного из тех трёх, о ком на пасеке и говорить перестали.
Всё лето артель вела поиски. Ранней осенью с инженером случилось несчастье: задрал его в тайге медведь. Артель вернулась ни с чем.
Через год-другой после этого случая на большой улице в Высокоярске тот самый охотник, который первый из всей артели поздоровался с Уваром, открыл торговый дом. Народ засёк это. Поползли слушки, что инженер, мол, погиб не от зверя, что артель, мол, наткнулась в Киндирлинской тайге на самородное золото.
Так ли это было или не так, сказать трудно. А только человек этот вскоре закрыл своё дело в Высокоярске и двинулся на Урал. Сказывали потом, что объявился он где-то в Челябе или в Кунгуре под другой фамилией.
– Года через три-четыре после смерти инженера ходили мы с Уваром по следам артели. Думали, авось наткнёмся на фарт. Шурфы уже обвалились и позаросли травой и бурьяном. Местах в десяти мы попробовали мыть пески. Умаялись, как на каторге, а найти золото не сумели. К тому же стал Увар торопиться на пасеку. Мне тоже надо было уходить дальше в тайгу. Друзья-приятели из трактовых сёл дали знать: «Спасайся, Марей, полиция подкупила продажных людишек, расставили они на тебя свои сети». Кинулся я к тунгусам в верховья Таёжной…
Марей опустил голову, задумался.
Историю поисков золота на Киндирлинке Алексей знал из рассказов Лисицына. Но тот передавал её со слов других жителей Улуюлья, Марей же был современником этих событий.
В тетрадях Алексея были записаны десятки и сотни подобных рассказов. Правда и вымысел в них настолько переплетались, что трудно было отделить одно от другого. Но, несмотря на это, Алексей чутко прислушивался к каждому новому сообщению и бережно записывал их.
Многие из этих творений народной фантазии и человеческого опыта прошли через несколько поколений, и Алексея поражала вера людей в богатства улуюльской земли.
– А ты не припомнишь, Марей Гордеич, на каком месте была пасека Увара? – спросил Лисицын.
– Как же, помню! – ещё более оживляясь, воскликнул Марей. – Увар с Домной Карповной умерли друг за другом в одну осень. В эту же осень на месте пасеки обосновались переселенцы из Курской губернии. Я бывал у них частенько. Помогали они мне и хлебом, и одёжей, и ружейным припасом, хотя и у самих-то было не густо.
Потом, когда я срубил избушку на яру, где теперь стоит Мареевка, охотники из Уваровки ходили ко мне. Я знал, что эти не подведут меня. За добро платил добром: не таил от них лучшие угодья, при нужде делился добычей.
Уваровка обстраивалась, как в сказке: не по дням, а по часам. Нахлынули люди: из России шёл обоз за обозом. Если б не один случай, быть бы Уваровке волостным селом.
А дело было так: приехал в Уваровку десятник рыть артезианский колодец, заложил скважину, начал бурить. Бурил, бурил и наткнулся на пласт каменного угля. Пласт оказался толстый, уголь чёрный, жирный. Десятник говорит мужикам: «Вы поселились на пластах каменного угля. Если начнутся здесь каменноугольные разработки, вам несдобровать – деревню снесут». У мужиков от таких слов аж глаза на лоб полезли. Они переглянулись, сняли шапки – и на колени перед десятником: «Батюшка, благодетель наш, не разоряй нас, не губи вконец, отблагодарим мы тебя чем можем». Десятник согласился. «Ладно, говорит, мужики, ничего мне от вас не надо. Что с вас возьмёшь, когда вы сами лебеду едите. Подпишите мне обществом акт, что бурить я у вас бурил, но воды на вашем бугре не нашёл. Нужен мне этот документ для казны». Мужики обрадовались, акт подписали. Десятник уехал, а мужики засыпали скважину землёй, а сверху, чтоб и знатья не было, заровняли зелёным дёрном.
Однако слушок всё-таки прошёл по народу, что Уваровка стоит на опасном месте. Мужики побаивались: «А ну-ка десятник окажется человеком с подлой душой и приведёт кого-нибудь из промышленников? Изойдёт тогда народ горючей слезой». Когда нагрянула в Уваровку новая партия переселенцев, старые жители потихоньку шепнули новичкам: «Не зарьтесь, мужики, на обжитое место. На угле живём, селитесь на другой земле». Новички поняли, что люди худа им не желают. Они продвинулись вёрст на десять по долине и основали новую деревню. Народ назвал её Подуваровкой…
Алексей слушал старика с напряжённым вниманием, боясь пропустить хотя бы одно слово. Происхождение наименований новосельческих деревень Алексею объяснял Лисицын. У него это выглядело просто: Притаёжное – значит, подле тайги. Подуваровка – значит, около Уваровки.
– А что, Марей Гордеич, десятник был вольный или государственный? – спросил Алексей.
– Едва ли вольный! Сдаётся мне, что работал он от переселенческого управления. Артезианские колодцы появились вначале у переселенцев, а потом их стали закладывать и у старожилов.
«Копнуть бы архивы переселенческого управления. Вдруг уцелел уваровский акт?» – пронеслось в голове Алексея.
Марей будто угадал мысли Алексея и, помолчав, сказал:
– Бумага об уваровском колодце должна храниться в казённых архивах. – Но тут же старик развёл руками и выразил сомнение: – А может, и сгинула мужицкая бумага. Почтения к ним не было.
– А ещё, Марей Гордеич, не приходилось вам слышать о других находках угля в Улуюльском крае? – опять спросил Алексей.
– Почему же не приходилось? Слышал! – ответил старик. – Вёрстах в трёх к востоку от Орлиного озера был когда-то староверческий скит. Живал я там. Братия собиралась туда с бору и сосенки. Верующих было раз-два и обчёлся, остальные вроде меня – беглый люд и вечные поселенцы. Хоть стоял скит в глухом лесу, за тридевять земель от жилых мест, а от белого света отгорожен не был. Стекались сюда вести со всех концов державы. Особо нахлынул люд после ограбления на тракте каравана с золотом…
Марей прервал свой рассказ и, взглянув на Алексея, спросил:
– А ты знаешь, Алёша, как дело было?
Об ограблении каравана с золотом на Сибирском тракте Алексей знал по рассказам старожилов Улуюлья, а также по легендам, которые передавались из уст в уста по всей матушке-Сибири, но Марей был почти современником этой истории и мог знать что-нибудь особенно важное.
– Расскажите, Марей Гордеич, если нетрудно!
– Везли, Алёша, из Витимской тайги девяносто девять ящиков с золотом. Обоз шёл под большой охраной. Когда золото только готовилось ещё к отправке, нашлись заговорщики и решили захватить караван в пути. Ходили слухи, что наставляли заговорщиков крупные дельцы из самого Петербурга. Знающие-то люди намекали тогда, будто значились в заговорщиках даже лица императорской фамилии. Всё могло быть!
Ограбить караван взялась шайка татар-разбойников. Отпетые были головы! Не первый год они орудовали на тракте с кистенем в руках. Были у них свои люди и среди ямщиков, и даже в охране.
Когда караван миновал горную местность и вышел на равнину, покрытую лесами, озёрами и болотами, заговорщики решили, что их час пробил.
Однако застать охрану врасплох не удалось. Началась свалка. Заговорщики всё-таки отбили караван и двинулись по просёлкам в сторону от тракта, в пределы Улуюльского края. Шли день и ночь. Прятали золото и ставили памятные вехи.
Но уцелевшие люди из охраны тоже не дремали. Они бросились преследовать караван. И опять началась схватка. Бились не на жизнь, а на смерть. Заговорщики остервенели. Понимали они, что дело их проиграно. Долго ли, коротко ли шла эта битва, а только победы она никому не принесла. И заговорщики и охрана погибли все до единого. Так и канули в безвестность девяносто девять ящиков с золотом.
Марей замолчал, и Алексею показалось, что он решал про себя: говорить ли дальше или остановиться на сказанном?
Вздохнув, степенно разгладив бороду, Марей продолжал:
– Ну, как говорится, шила в мешке не утаишь. Мало-помалу слух об ограблении золотого каравана расползся по всей Сибири, проник за Урал. На поиски исчезнувшего золота поднялись людишки чуть не со всего белого света.
Искали это золото и наши скитские. Хаживал и я на эту работу, даром что жил на скитских хлебах много лет после ограбления каравана. Трудились мы так себе – спустя рукава, знали: коли захороненное золото найдётся, в нашей жизни перемен всё равно не будет. Как ни таились наши наставники, мы видели: ищем не для себя, кто-то со стороны повелевает нами.
Ходили мы по тайге с лопатами, баграми, топорами. Сколько земли перерыли – страшно подумать!
Помню, как-то вышли к одному ручейку. Он протекал в крутых берегах: видать, ручеёк когда-то был сильной рекой. Кое-где стояли круглые глубокие омута. Приказал нам десятник обыскать эти омута. Копали-копали мы и наткнулись на чёрный каменистый слой земли. Лопата отскакивает, лом не берёт – хоть плач! Попробовали копать с другой стороны омутов – опять наткнулись на чёрный пласт! С нами был кузнец из скитской кузницы. Он посмотрел и говорит: «Это, братия, каменный уголь».
Откуда ни возьмись – десятник. «Не то, греховодники, ищете! Голодом всех уморю! Засыпайте ямы землёй, чтоб и помина от них не осталось». Засыпали мы ямы, обровняли берега. Но тут десятник велел ощупать дно омутов баграми. Сбили плот, спустили его на верёвках. Вода в омутах стоячая, покрылась ржавчиной, дно неровное. Багры цеплялись за водоросли, корневища деревьев, камни. Нелегко далась нам эта проклятая работа на омутах. Золото никак не шло в руки и только разжигало злость у десятника и хозяев.
Марей помолчал и с кроткой стариковской улыбкой произнёс:
– Вот как было дело, Алёша…
Алексей не спускал глаз с Марея. Суровой и тяжёлой была тогда судьба простого человека, но не только об этом думал Алексей. Марей говорил о сокровищах улуюльской земли без всяких сомнений, и это вызывало в душе Алексея радостный отзвук.
Забыв о времени и о делах, увлечённо слушали Марея и остальные. Станислав сидел с округлившимися глазами. Ульяна ласково смотрела на старика и думала: «Дедушка! Родной наш! Сколько ты перенёс всякого-разного страданья! Спасибо тебе, спасибо, что пришёл на подмогу Алексею Корнеичу!» Лисицын, щурясь, поглядывал то на Алексея, то на Ульяну. «Ну, что? Каков он, Марей-то Гордеич? Не зря я вам столько о нём расписывал!»
– А не приходилось вам, Марей Гордеич, слышать насчёт поисков захороненного золота на правом берегу Таёжной, около Синего озера? – спросил Алексей, пытаясь проверить свои подозрения относительно того, не спутал ли старик Орлиное озеро с Синим.
Но старик словно не слышал вопроса. Он схватился вдруг за голову и, покачиваясь из стороны в сторону, застонал:
– Ой, снег, снег!
Все удивлённо переглянулись и посмотрели вверх. На небе не было ни одной тучки. Освещённое солнцем, оно ласково голубело над обширной землёй Улуюлья. «Откуда он снег почуял? Что-то тут не то», – подумал Алексей.
– Шум во всём теле, шум. Пойду полежу, – сказал Марей и тяжело поднялся с толстого соснового чурбака. Он шёл в избушку тихими, неверными шагами.
Алексей взглядом проводил его и вспомнил наблюдение одного писателя: если не скудна душа человека, то мысль скроет рубцы времени на лице. И только спина выдаст их. Годы ложатся на неё тяжким грузом.
– Ты приезжай к нам на недельку. Он много ещё порасскажет о чудесах Улуюлья. Ведь ты смотри, как он помнит обо всём, – предложил Лисицын учителю, вернувшись из избушки, где он помог Марею лечь на нары.
– Это верно, дядя Миша. Я даже забыл о всех своих злоключениях, – ответил Алексей.
– Вот что, Уля, – вдруг, как бы спохватившись, сказал Лисицын, – сходи-ка вон со Станиславом на курью. Там я жерлицы расставил, надо их посмотреть. Вчера вечером сильно щуки играли.
– Ладно, тятя, сбегаем. – Ульяна протирала полотенцем чашки. Она сложила посуду в большой таз и поставила его на полку под навесом из еловой дранки. – Пошли, Станислав! – скомандовала она.
Станислав не спеша поднялся. Гримаса на лице передала его состояние. Он готов хоть куда идти с Ульяной, но сейчас, наверное, он с большим удовольствием остался бы здесь послушать, о чём будут разговаривать Алексей с Лисицыным. Ульяна кинула на него недовольный взгляд. Он замотал головой и пошёл вслед за ней, оглядываясь.
Алексей понял, что Лисицын неспроста спровадил Ульяну и Станислава, и, когда те скрылись за деревьями, спросил:
– Что думаешь, дядя Миша, о выстреле в осиннике?
– Надо, Алёша, глядеть в оба. По-моему, кто-то из Притаёжного поперёк твоей дороги решил встать. Охотников подозревать не приходится, у них против тебя ничего быть не может… – Помолчав, Лисицын добавил: – По коню не страдай. Школе животину какую-нибудь купить придётся. Иначе к суду потянут. Если деньжонок сам не насобираешь, я добавлю. Нынче по насту мы с Улей славно промышляли.
– Спасибо, дядя Миша! А глядеть придётся. Раньше мне такое и в голову не приходило.
– Я тоже дураком-то не буду. Прислушаюсь, пригляжусь к людям, авось что-нибудь и всплывёт, – сказал Лисицын и вдруг, меняя направление разговора, особо доверительным тоном спросил: – Как старичок-то, не бесполезный тебе будет?
– Сведения его очень важные. Особенно об Уваровке.
– Да он ещё не всё говорит, кое-что придерживает по первости. Они, старики-то, все такие: себе на уме. Мой-то родитель, Семён Михайлович, был тем же миром мазан. Всё скрытничал, даже умирать ушёл на сеновал, чтоб никто не видел, как смерть придёт. Мы его ждём-пождём, а он лёг на сено, да и был таков…
– А что, дядя Миша, Марей Гордеич надолго к тебе? – спросил Алексей.
– Навсегда! Он, видишь ли, с моим родителем в большой дружбе был, к ружью меня приучил и в люди, выходит, вывел. При встрече мы, конечно, гульнули малость. Я ведь думал, что его и в живых уже нету, а он, смотри, какой шустрый. На другой день, как он пришёл, мы опохмелились с ним, он меня и опрашивает: «А что, Миша, не бросишь ты меня, как собаку, если умереть мне здесь придётся?» Я говорю: «Что ты, Марей Гордеич, разве можно такое? Ты мне как отец родной, живи ещё хоть сто лет!» – «Сто, говорит, много, а годка три-четыре надо бы подержаться». Уля моя тут же была, слышала этот разговор и говорит: «Живите, дедушка, ни в чём у вас нужды не будет. Как вы есть основатель нашего села и жертва бесправия капитализма, то комсомол постановил взять вас под свою полную заботу и обеспечение». Марей Гордеич даже прослезился. Поцеловал Улю в лоб и говорит: «Уважили старика! И спасибо вам за это, а только обеспечения мне никакого не надо. Марей Добролётов заработал себе на старость, да и Советская власть его не забыла». Когда мы двинулись с ним ко мне на стан, я и рассказал ему о тебе. «Один учёный человек, говорю, тут есть, в Притаёжном живёт, краю нашему большую славу пророчит». Он послушал и говорит: «У этого человека, не знаю, кто он, светлая голова на плечах». Я для пущей важности говорю: «Быть мне с этим человеком, Марей Гордеич, в родственных связях. Сам, говорю, молодой он, красивый, ну, а у меня дочка, Уля, через годок-другой будет на выданье. И девица тоже не лыком шита».
Алексей засмеялся. Лисицын с невозмутимым видом продолжал:
– «Ну, – говорит Марей Гордеич дальше, – коли так, дай бог ему большого счастья, и уж раз он тебе не чужой, то я буду с ним обходиться, как с родным». Когда вы нагрянули со Станиславом, я ему и шепнул: «Марей Гордеич, вот этот чубатый – тот самый, о котором я тебе говорил». Он мне в ответ моргнул глазом: «Добро, дескать, обойдусь с ним как полагается: в обиде не будет». Ещё с вечера он приглядывался к тебе, а утром встал и первым делом говорит мне: «Обходительный человек Алексей Корнеич, и, видать, ясный ум у него». Ты заметил, с каким он доверием тебе рассказывал? То-то, брат!.. Перед другим он и рта не раскрыл бы.
– Мне сегодня придётся уйти, дядя Миша, – сказал Алексей. – В школе скоро должны начаться экзамены. Очень прошу тебя запомнить всё, что будет рассказывать Марей Гордеич. Если вздумаете по тайге ходить с ним, постарайся, чтоб он припомнил то место с омутами, где они на уголь наткнулись. В случае чего подавай мне весточку.
– Уж тут, Алёша, не пронесу. Всё выпытаю, запомню и тебе опять через Мареевку или через пасеку телеграмму отобью, – пообещал Лисицын.
– И потом, если копать где-нибудь вздумаете, – продолжал Алексей, – образцы породы не забудь для меня в сумку положить. Будь сейчас образец от железистого слоя, затопленного водой, у меня бы на душе легче было.
– Винюсь, Алёша! Уля вчера ещё с утра мне говорила: «Подолби, тятя, этот камень. Не дождётся Таёжная Алексея Корнеича». А я ещё прикрикнул на неё: «Как, мол, не дождётся! Да он вот-вот сам здесь будет!» Потом мы с ней с утра на озеро ушли, а когда вернулись, вода – язви её! – на три четверти уже поднялась.
– Ну что ж делать? Что потеряно, того не вернёшь, – стараясь утешить и Лисицына и себя, сказал Алексей.
Вскоре вернулись с курьи Ульяна и Станислав. Они несли подвешенную на палку щуку. Хвост её волочился по земле. Щука была пёстрая, с чёрными полосами по бокам и выгнутой спиной, покрывшейся какой-то зелёной слизью.
Лисицын вскочил, кинулся навстречу Ульяне и Станиславу, но остановился и, хлопнув себя руками по бокам, воскликнул:
– Ох, язви её, сама царица ввалилась!
– Откуда ты, тятя, знаешь, что царица? – спросила Ульяна.
– А видишь на спине зелёный мох? Лет двести, наверно, живёт. Старше её в курье нету. А у них, у щук, так: кто старше, тот и царь…
Ульяна звонко рассмеялась. Станислав трясся, изредка отфыркиваясь. Алексей стоял, засунув руки в карманы тужурки, и, закинув голову, хохотал.
– Давай, Уля, обхаживай её да в колоду с солью. Да соли не жалей, иначе её не прожуёшь, – распорядился Лисицын.
– Ты сам, тятя! Я глухарей начну к обеду готовить.
– Ну и лады! – согласился Лисицын, вытаскивая из деревянных ножен, болтавшихся у него на ременном ушке на опояске, длинный охотничий нож.
После обеда Алексей и Станислав пошли обратно на пасоку. Весенний день, сиявший с утра ярким солнцем, начал хмуриться. Невесть откуда надвинулись тучки. Они закрыли солнце, погасив сразу светлую голубизну неба. На земле было тихо, но над лесом уже буянили вихри. Как рассвирепевшие беркуты, они налетали друг на друга, сталкивались, сотрясали и раскачивали вековые деревья.
Алексей и Станислав не успели пройти от стана Лисицына и двух километров, как крупными хлопьями повалил снег. Алексей вспомнил возглас Марея: «Ой, снег, снег!» – и подумал: «Старик точен, как барометр. Что это: от возраста у него или от умения чувствовать природу?»
В Притаёжное Максим приехал в потёмках. Над селом, тянувшимся в две улицы по берегу реки Большой, ярко сняла полная луна и перемигивались крупные бело-жёлтые звёзды. На улицах было тихо и пустынно. Тёмные, неосвещённые окна домов смотрели неприветливо и загадочно.
«Неужели у них до сих пор электричества нет?» – подумал Максим, присматриваясь к притихшей улице, освещённой дрожащим светом фар.
Когда машина, миновав разбитый, ухабистый переулок, выскочила на широкую площадь, Максим увидел впереди двухэтажный дом, в верхних окнах которого горел свет. Это и был райком партии.
Максим исчиркал полкоробки спичек, пока искал в сенях дверь и лестницу, ведшую из тёмного коридора на второй этаж.
Артёма он встретил в первой же комнате, заполненной народом и круто прокуренной. Брат бросился к Максиму, крепко обнял его, поцеловал в губы и, отступив на шаг, с усмешкой сказал:
– А мы хотели экспедицию посылать на розыски! Ещё на той неделе разговаривал я по телефону с Ефремовым. «Брата, говорит, встречай». А тебя всё нету и нету. Я уже беспокоиться стал, а потом приехал один товарищ из леспромхоза и сообщил, что ты сразу в «низовку» направился.
Братьев тотчас же окружили, и Максим волей-неволей оказался в центре внимания собравшихся.
– А что, Артём Матвеич, может, нам прервать заседание бюро до завтра? – предложил кто-то из райкомовцев.
Артём вопросительно посмотрел на Максима, но по лицу того нельзя было понять, одобряет он эту мысль или нет.
– Почему же? Будем продолжать заседание, Максим Матвеич – представитель обкома. Пусть посмотрит, чем мы тут занимаемся, – сказал Артём и, беря Максима под руку, пригласил всех в кабинет.
Кабинет размещался в продолговатой, довольно просторной комнате. На стенах, отделанных сверху, под потолком, незатейливой росписью, висели большие красочные портреты Ленина с одной стороны, Маркса и Энгельса – с другой. За широким столом с телефоном и тяжёлым металлическим чернильным прибором висела карта области. В левом углу стоял сейф, а в правом – застеклённый книжный шкаф.
К письменному столу примыкал ещё стол, длинный, чуть не во всю комнату, покрытый красным сукном. Большинство участников заседания разместились вокруг этого стола, остальные сидели на стульях, расставленных вдоль стен.
Артём хотел усадить брата возле своего стола, но Максим выбрал себе место сам. Он сел в дальний угол, у самой стены. Отсюда ему хорошо было видно не только Артёма, но и всех присутствующих.
– Будем продолжать, товарищи, заседание, – постучав карандашом о чернильный прибор, сказал Артём. Слово «товарищи» он произнёс чуть-чуть шепеляво, как человек, у которого не хватает передних зубов.
«Неужели он уже стареет?» – подумал Максим и посмотрел на брата. В приёмной, заполненной народом, он не смог рассмотреть брата как следует. Теперь Артём сидел около лампы-«молнии», яркий свет падал на него.
Артём сильно сдал. Смуглое лицо его с прямым носом и острым подбородком изрезали глубокие морщины. Смолево-чёрные волосы, зачёсанные вверх, подёрнулись на висках сединой. Под тёмно-карими глазами, взгляд которых был неизменно мягок и доверчив, обозначались синие пятна. Не было спереди зуба.
Артём был одет в китель защитного цвета. Китель сидел на нём ловко, скрадывая худобу его груди и сутулость плеч.
– Следующий на повестке вопрос: «Персональное дело члена партии Алексея Корнеича Краюхина». Докладывает член райкома Пуговкин, – объявил Артём и повернулся к полной женщине, сидевшей за маленьким столиком у круглой печки: – Пригласите Краюхина.
Женщина быстро вышла и через полминуты вернулась вместе с молодым темноволосым человеком, одетым в армейские сапоги, в суконные брюки с малиновым кантом и в гимнастёрку со стоячим воротником.
– Садись, товарищ Краюхин. Бюро райкома обсуждает твоё дело. Докладывай, товарищ Пуговкин, покороче и суть вопроса, – сказал Артём.
Фамилия Пуговкин не соответствовала внешности человека. Когда он поднялся со стула, то заслонил собой свет. На нём был тёмно-синий китель, туго облегавший его крупное полное тело, и погоны капитана милиции. Несмотря на свой огромный рост, Пуговкин говорил глухим, слабым голосом, и Максиму пришлось напрячь слух.
– Членам бюро известно, что вопрос о Краюхине ставится вторично, – начал Пуговкин. – Комиссия, созданная бюро под моим председательством, произвела полное расследование дела Краюхина и пришла к окончательным выводам, которые выносит на ваше утверждение.
Комиссия установила, что член партии Краюхин нарушил социалистическую дисциплину и нанёс государству крупный материальный ущерб. В разгар подготовки школы к экзаменам Краюхин фактически самовольно, без ведома районо, покинул школу и отправился в Мареевскую тайгу якобы для поисков рудных обнажений на реке Таёжной, а на самом деле просто ради развлечения. По дороге, вероятно в силу неумения обращаться с оружием, Краюхин застрелил лошадь, принадлежащую Притаёжной средней школе. Своих ошибок Краюхин не осознал, а больше того, он обвинил комиссию в делячестве. Все попытки Краюхина выгородить себя из этой истории, свалить гибель лошади на какие-то покушения на него неизвестных лиц не подтвердились никакими фактами. Я ответственно заявляю бюро райкома, что в Притаёжном районе все уголовные элементы учтены и в наших сёлах царит полное спокойствие.
В ходе работы комиссии уже в последние дни обнаружился дополнительный материал, характеризующий Краюхина как человека недисциплинированного, привыкшего ставить свои личные интересы выше интересов общественных, государственных.
Факт первый. В середине истёкшей зимы Краюхин по случаю отъезда директора школы на курорт и болезни заведующего учебной частью оставался заместителем директора школы.
Краюхин самовольно израсходовал отпущенные школе средства на кружковую работу для поделки совершенно ненужных металлических буров и покупку лодок. На эти цела были также привлечены средства родительского комитета, на членов которого Краюхин оказал давление, пользуясь своим служебным положением. Краюхин пытался оправдаться перед комиссией тем, что это имущество необходимо географическому кружку, руководителем которого он является. Комиссия установила, что эти действия Краюхина причинили немалый ущерб постановке воспитательной работы в школе. И их нельзя иначе квалифицировать, как действия в корыстных целях. Истратив все средства, имеющиеся для внешкольной работы, на поделку буров и покупку лодок, Краюхин сорвал намечавшуюся экскурсию учащихся старших классов в областной центр.
Пуговкин помолчал, окинул исподлобья сидевших за столом взглядом, который и без слов был понятен каждому: «Подождите, это ещё не всё. Будут факты покрепче».
– Факт второй, – повышая голос, продолжал Пуговкин. – В день получения Указа Президиума Верховного Совета СССР о награждении льновода Дегова орденом Ленина райком партии, в частности первый секретарь райкома товарищ Строгов, поручил Краюхину выехать в Мареевку и там помочь правлению колхоза и партийной организации провести вокруг этого важнейшего события массово-политическую работу.
Краюхин пренебрёг этим ответственным заданием. Вместо того чтобы отправиться в Мареевку, Краюхин бросил работу в школе, наплевал на поручение райкома и уехал на Таёжную. Что из этой поездки получилось – членам бюро известно.
Факт невыполнения поручения райкома Краюхин не отрицает, но ошибки своей не признаёт, считает, что иначе он поступить не мог.
Если считать, что Краюхин и комиссию райкома встретил в штыки, то станет ясным, что он зарвался, противопоставил себя райкому, не желает считаться с его установками и решениями.
Факт третий, и самый новейший. По поручению комиссии я запросил отзыв о Краюхине от директора научно-исследовательского института товарища Водомерова, где, как вы знаете, работал Краюхин. От имени руководства института он дал Краюхину резко отрицательную характеристику. Вот что буквально сообщает он: «Краюхин – человек неуживчивый и заносчивый. Он третировал научного руководителя профессора Великанова и своими действиями посеял в дружном коллективе научных работников нежелательные настроения».
И, наконец, факт четвёртый. Комиссия ознакомилась в военкомате с личным делом лейтенанта запаса Краюхина. Обращает на себя внимание характеристика заместителя начальника корпусного госпиталя капитана Бенедиктина. Вот что в ней говорится: «Находясь на излечении в корпусном госпитале в связи с лёгким пулевым ранением в левую ногу, лейтенант Краюхин допускал факты недисциплинированности, выразившиеся в том, что обсуждал поступки и действия старших начальников, в частности меня как замполита».
Всё это, вместе взятое, даёт нам достаточно полное и всестороннее представление о Краюхине…
– Обстоятельно поработала комиссия! – заметил один из членов райкома.
– У комиссии сложилось единодушное мнение: Краюхин для партии человек потерянный, и его поступки несовместимы с пребыванием в наших рядах.
Пуговкин опустился на стул, слегка отдуваясь и вытирая платком лоб.
Воцарилось молчание. Все участники заседания украдкой посматривали на Алексея, сидевшего у двери. Максим наблюдал за ним с первой минуты его появления в кабинете.
Речь Пуговкина Алексей слушал, низко опустив голову. Максим не видел его лица, но по тому, как Краюхин теребил мочку уха, понял, что тот сильно волнуется.
Когда Пуговкин несколько громче обычного сказал: «Краюхин для партии человек потерянный», Максим увидел лицо Краюхина. Услышав эти слова, Алексей выпрямился и взглянул на Пуговкина с презрительной усмешкой. Это не понравилось Максиму, и он подумал об Алексее: «Выскочка и зазнайка».
– Какие вопросы есть к комиссии? А ты, товарищ Краюхин, желаешь что-нибудь сказать? – проговорил Артём.
Алексей быстро поднялся, по старой военной привычке одёрнул гимнастёрку.
– Всё, что я мог сказать здесь, я изложил в объяснении, которое было заслушано на прошлом заседании бюро райкома. Добавить к этому мне совершенно нечего. Комиссия отнеслась к своему делу по-казённому, я назвал её подход к расследованию деляческим, что подтверждаю и здесь, на бюро райкома.
Алексей проговорил это негромко, но просто и убеждённо, и в голове Максима шевельнулась новая мысль: «Смело берёт!»
Выступление Алексея вызвало в кабинете говорок.
– Ты что же, Краюхин, думаешь, что твоя позиция более правильная, чем позиция партии? – не скрывая ехидства в голосе, сказал полный человек, сидевший первым от Артёма.
Алексей, успевший уже сесть, снова поднялся.
– А почему вы, товарищ Череванов, ставите знак равенства между позицией партии и позицией вашей комиссии? – в упор глядя на полного человека, спросил Алексей.
В кабинете опять послышался говорок, на этот раз более шумный. Артём настойчиво постучал карандашом по чернильному прибору, призывая участников заседания к порядку.
– У меня есть вопрос к товарищу Терновых, – послышался голос одного из членов райкома. – Семён Иванович, скажите как заведующий районным отделом народного образования, справлялся Краюхин со своей основной работой в школе и верно ли, что его выгнали из научно-исследовательского института в Высокоярске?
Из-за длинного стола поднялся седоватый пожилой человек с широким морщинистым лицом и быстрыми маленькими глазами.
– Насчёт института затрудняюсь точно сказать. По данным товарища Краюхина, он сам ушёл из состава научных сотрудников профессора Великанова…
– Легенда, в которую никто не поверит! – воскликнул всё тот же полный человек.
– Хотя, конечно, это наводит на некоторые сомнения, как уже заметил здесь Павел Павлович, – осторожно продолжал Терновых, – ибо трудно поверить, чтоб человек добровольно променял работу в научно-исследовательском институте в городе, у известного профессора, на деревню, на должность рядового учителя…
Терновых вытянул худую шею и посмотрел на Краюхина таким взглядом, который говорил: «Ты уж извини меня, Алексей Корнеич, что говорю против тебя, что ж, ничего не поделаешь, нажимают. Будь ты на моём месте, ты бы тоже так поступил».
Многие заметили его смущение, и в кабинете то там, то тут послышался смешок.
– Ну, а как в школе он работал? Был от него толк? – не унимался полный человек, которого заведующий районо назвал Павлом Павловичем.
– Товарищ Краюхин вёл в средней школе географию. Акты обследования инспектуры районо и облоно…
– Ты, Семён Иванович, на акты не ссылайся, а скажи своё собственное заключение, – перебил его Павел Павлович.
– Да, да, я к этому и клоню. Товарищ Краюхин неплохо преподавал, хотя, конечно, были у него некоторые недостатки, – поспешил высказать своё заключение Терновых.
– Ты на его уроках бывал, Семён Иванович? – спросил Артём.
– Забегал, Артём Матвеич, забегал. Согласно отчётам, представленным в районо директором школы, успеваемость по географии стоит на одном из первых мест.
– На первом месте, Семён Иванович, – краснея и возбуждённо поблёскивая глазами, сказал Алексей.
– Да я и говорю, что на первом месте, – растерянно переводя взгляд с Краюхина на Павла Павловича, подтвердил Терновых.
– Товарищ Краюхин добился полной и высокой успеваемости по своему предмету. Кроме того, он начал с учащимися закладку школьного мичуринского сада. Я совершенно не понимаю поведения здесь Семёна Ивановича, – возмущённо проговорил секретарь райкома комсомола Татаренко.
– Заврайоно, наверное, почаще тебя бывает в школе, товарищ Татаренко, – сказал Павел Павлович и выпятил нижнюю губу.
– А вам, Павел Павлович, следует покритичнее относиться к работе отделов исполкома! – привстав со стула, воскликнул Татаренко.
– Уж как-нибудь обойдусь без ваших советов, – сердито пробурчал Череванов.
– Товарищ Череванов и товарищ Татаренко, призываю вас к порядку! – стуча карандашом по чернильному прибору, сердито сказал Артём. – Вопросы к комиссии ещё есть? Если нет, прошу выступать.
Едва лишь Артём закончил, как послышался голос всё того же полного человека, Павла Павловича Череванова, работавшего в Притаёжном уже несколько лет председателем райисполкома.
– Я поддерживаю выводы комиссии. Краюхину нет места в рядах партии, – горячо заговорил Череванов, недружелюбно глядя на Алексея. – Я считаю, что надо поручить районному прокурору возбудить против Краюхина уголовное преследование по двум статьям: во-первых, за прогул в школе; во-вторых, за материальный ущерб, нанесённый народному достоянию, – гибель лошади. У нас в районе и без того отчаянное положение с конским поголовьем. Область всыпает нам в каждом решении. А тут такая бесхозяйственность!
Товарищ Краюхин как человек с высшим образованием мог бы оказать руководству района большую помощь. Товарищ Краюхин не тем занялся. Послушать его – можно подумать, что у нас завтра новый Донбасс или Кузбасс откроется. Это же прожектёрство, товарищи! Я не против того, чтобы мы мечтали, но нельзя отрываться от действительности. Такой отрыв от реальности погубит район в целом, как уже погубил самого Краюхина. Я за то, чтобы исключить Краюхина из рядов партии.
– Кто ещё хочет выступить? – спросил Артём, поглядывая на Максима и желая, по-видимому, уловить, как тот относится к делу Краюхина. Но брат сидел с таким спокойным и бесстрастным видом, что Артёму показалось: Максим занят какими-то совершенно другими мыслями.
Слово взял второй секретарь райкома, за ним высказался районный прокурор, после прокурора о Краюхине говорил редактор газеты. Только секретарь райкома комсомола Татаренко не поддержал выводов комиссии.
– Как член бюро райкома, – сказал он, – я буду голосовать против исключения Краюхина из партии. Я предлагаю принять такое решение: за гибель лошади и пропуск занятий в школе объявить Краюхину строгий выговор. Предложить ему внести деньги. Все соображения Краюхина о наличии полезных ископаемых в районе передать в райплан, где подвергнут их изучению. Поручить начальнику раймилиции товарищу Пуговкину тщательно изучить историю с выстрелом в Краюхина.
– Либерал ты, Татаренко! Широкая у тебя натура за счёт государства! – воскликнул Череванов.
– Прошу, Павел Павлыч, не навязывать своего мнения другим.
– Я называю вещи своими именами, Артём Матвеич, – запальчиво сказал Череванов, косо поглядывая на разрумянившегося вихрастого Татаренко.
Артём встал со своего кресла, и все притихли.
– Дело Краюхина – сложное дело, – начал он, – и не случайно бюро райкома обсуждает его второй раз. Со стороны это дело выглядит так: Краюхин борется за расцвет нашего района, за его большое будущее, а мы, райком, как бы стоим на его пути. В своём объяснении Краюхин прямо обвиняет нас в нежелании по-новому взглянуть на возможности развития нашего района. Прав ли Краюхин? Нет, далеко не прав.
Я вполне допускаю, что на территории нашего района есть ценнейшие ископаемые. Но пока у нас нет никаких оснований выдвигать задачу их практического освоения. Мы к этому не готовы, товарищи, у нас нет ни средств, ни оборудования. Придёт время – и наш район в плановом порядке, исходя из общей государственной целесообразности, будет подвергнут тщательному изучению. У нас в стране в основе всей её жизни лежит государственный план. Это понятно каждому школьнику.
Партия учит нас из всей цепи задач выдвигать главную, браться за неё и вытягивать всю цепь. Такой задачей для нашего района в настоящее время является расширение посевных площадей конопли и льна и обеспечение высоких урожаев этих культур. На этом пути мы уже добились первых успехов. Группа наших колхозников удостоена недавно высоких правительственных наград.
Если мы сумеем в ближайшее время серьёзно расширить площади под техническими культурами и создать основательную сырьевую базу, область обещает нам развернуть строительство льноткацкого комбината. Это задача реальная, и мы должны мобилизовать все усилия на её выполнение.
Краюхин отрывается от реальных условий нашей жизни. Он забегает вперёд. А забегать вперёд и идти впереди – это не одно и то же. К чему это привело его, вы сами видите. Краюхин оторвался от масс, ринулся в борьбу одиночкой и натворил кучу преступлений: прогулял несколько дней в горячее время, погубил лошадь, а потом противопоставил себя районному руководству, впал в зазнайство и оказался неспособным критически оценивать свои поступки. Как ни трудно и ни тяжело нам исключить его из рядов партии, но он этого заслужил… Кто ещё желает выступить?
Никто не отозвался. По установившемуся порядку, слово первого секретаря райкома было заключающим.
– Ты будешь, товарищ Краюхин, говорить? – спросил Артём, взглянув на Алексея, сидевшего с опущенной головой.
Алексей встал, расправил плечи и долго молчал. Череванов нетерпеливо заёрзал на стуле, но Артём сурово взглянул на него, и он притих.
– Я знаю, что своими словами не изменю вашего решения, но тем не менее я выскажусь.
Артём Матвеевич говорил здесь о государственном плане. И говорил неправильно. Нам всем хорошо известно, что реальность нашего плана – это наши люди и наши возможности. Именно поэтому наши планы всегда перекрываются. План – это не догма, он не сковывает, а, наоборот, развязывает инициативу масс на местах.
Самое лёгкое дело – это уповать на государственный план и ждать, когда придут люди со стороны и сделают за нас дело. Я не оспариваю, что нужно всеми силами развивать технические культуры, но разве это единственная возможность роста нашего хозяйства? Я озабочен будущим Улуюлья, а будущее этого края в его природных богатствах. Общеизвестно, что все наиболее значительные месторождения полезных ископаемых первоначально были открыты простыми людьми, народом, а потом уже приходили специалисты. Первые разведчики природных богатств – местные жители. А раз это так, надо использовать их знания, мобилизовать их усилия!
– Ты смотри, куда он загибает!.. По его выходит, что районное руководство против этого! – воскликнул Череванов.
– Объективно получается, что вы против этого, товарищ Череванов. В своём выступлении вы исходили из того, что я, Краюхин, занимался делом, чуждым райкому, а не дорогим и нужным районной парторганизации и всей партии.
Алексей напрягал все силы, чтобы говорить спокойно, не потерять нити своей мысли.
– Ты что же, хочешь, чтобы мы тебя за прогулы и гибель коня по головке гладили?! – вскакивая, закричал Череванов.
– Нет, товарищ Череванов, я хочу, чтобы райком подошёл к моим поступкам правильно и расценивал их с принципиальной позиции: Краюхин делает полезное дело. В этом случае все факты, которые вы приводили здесь против меня, приобретут другую окраску.
– Ты смотри, какой он дипломат! – развёл руками Череванов.
– Но позволь, Краюхин, спросить тебя: из чего складываются принципы? Принципы – это прежде всего поступки и дела, – сказал Артём. – А у тебя так: слова хороши, приемлемы, а дела антипартийные и антигосударственные. Извини, Краюхин, что перебил тебя.
– Это потому, Артём Матвеич, – заговорил Краюхин, – что вы, как и ваша комиссия, не хотите понять истинных причин моей поездки на Таёжную и не верите мне, когда я говорю, что из института профессора Великанова я ушёл по соображениям принципиального характера. Вы читали моё объяснение. Там я пишу об этом подробно…
– Разрешите задать вопрос товарищу Краюхину? – послышался голос Максима.
– Да, да, пожалуйста, – закивал головой Артём.
– Объясните, товарищ Краюхин, вкратце, почему вы ушли из института, в чём суть ваших разногласий с профессором Великановым?
– Хорошо, я объясню в нескольких словах, – сказал Краюхин. Помолчав минуту, он продолжал: – Профессор Великанов утверждает, что палеозой в Улуюлье погружён на недосягаемую глубину. Я считаю, что он может быть очень близким к поверхности. Это во-первых. Во-вторых, профессор Великанов утверждает, что по всему Улуюлью третичные отложения однообразны и пусты в смысле наличия в них металлических полезных ископаемых. Конечно, бурый уголь не отрицает и Великанов. Я считаю, что в третичных Улуюлья возможны скопления металлических рудообразований в промышленных количествах.
– Ты что же, Краюхин, считаешь себя умнее известного профессора? – съязвил Череванов.
Алексей не успел ему ответить, так как Максим задал ещё один вопрос:
– Скажите, пожалуйста, каково ваше семейное положение?
– Я холост. На моём иждивении находится мать.
– Ты что же, Краюхин, до таких лет холостым ходишь? – с усмешкой вставил Череванов.
– Невесты подходящей не встретил, – вполне серьёзно ответил Алексей.
– У меня нет больше вопросов, – сказал Максим.
В кабинете секретаря райкома было не жарко, но Алексей от напряжения обливался потом. По его крутому лбу катились крупные капли, они сползали на брови и застилали глаза. Алексей то и дело вытирал красное, лоснящееся лицо платком, но платок был уже таким мокрым, что его можно было выжимать.
«Спокойно! Спокойно!» – твердил Алексею внутренний голос, и, подчиняясь ему, он осаживал сам себя, как осаживает седок разгорячившегося коня.
– Ты кончил, Краюхин? Нет? Продолжай.
– Вот Артём Матвеич сказал здесь: «Краюхин забегает вперёд, он оторвался от масс». А я думаю так: райком плохо знает настроения людей. Десятилетиями люди Улуюлья вынашивают мечту об использовании природных богатств края в интересах всего народа. Не законно ли поставить вопрос: а не отстаёт ли райком от стремлений народа?
– Ты смотри, как он с нами разговаривает! Так и в обкоме с нами не говорят! Можно подумать, что это он нас поставил к руководству, – возмутился Череванов.
– Я говорю прямо и откровенно потому, что считаю себя коммунистом, невзирая на то, что вы этого не признаёте, – сдавленным голосом сказал Алексей, чувствуя, что и спокойствие и силы покидают его. Ему хотелось на что-нибудь опереться. Он выставил стул, на котором сидел, одной рукой взялся за его спинку, другую руку сунул в карман, скрывая, что она дрожит.
– Продолжай, Краюхин. Устав партии оставляет за тобой право говорить всё, что ты думаешь, – сказал Артём, поглядывая на Череванова и глазами прося того вести себя сдержаннее.
– Мной собраны сотни свидетельств живого интереса людей к природным богатствам нашего края, – совсем уже тихим, срывающимся голосом продолжал Алексей. – Наш район имеет десять промыслово-охотничьих колхозов, сотни людей у нас чуть не круглый год живут в тайге, на реках и озёрах. Вы послушайте их, узнайте, о чём они думают, и тогда вам станет ясно, забегает Краюхин вперёд или нет.
– Да ты что, Краюхин, в самом деле думаешь, будто руководство района не знает, что ему делать? – снова взорвался Череванов, вскакивая и ожесточённо ероша волосы.
У Алексея в глазах поплыли круги. Лицо стало белым, как стена, губы посинели. Потеряв власть над собой, он закричал на весь райком:
– Вы не председатель райисполкома, вы хвостист! Вы думаете, если область отнесла район к льняной зоне, то можно руки сложить! Народ вам не позволит сидеть у моря и ждать…
– За такие оскорбления судить надо! – перекрывая общий гул, крикнул Пуговкин.
– Дальше ехать некуда. Я думал, он признает ошибки, осудит их как настоящий коммунист… А он, смотрите, куда хватанул!.. Нет, Краюхин, нам с тобой не по пути, – заговорил Артём напряжённым голосом, боясь сорваться на крик.
Алексей попытался передвинуть стул на прежнее место, но руки его так ослабели, что стул не сдвинулся. Кто-то из сидевших в этом же ряду легко подхватил стул и переставил его к стене. Алексей сел, испытывая страшную жажду и сухость во рту.
За исключение из партии Краюхина проголосовали четыре члена бюро райкома, против – один.
Когда все разошлись и в кабинете остались Артём с Максимом вдвоём, Артём снял телефонную трубку, позвонил жене:
– Дуня, Максим приехал! Готовь ужин. Мы через пять минут будем дома.
Повесив трубку, Артём повернулся к брату и, осматривая его с ног до головы влюблённым, ласковым взором, сказал:
– Да ты неплохо выглядишь! Пополнел, раздался… А я вот сохну с каждым годом.
– Да чуть-чуть прибавить в весе тебе не мешало бы, – проговорил Максим, тоже разглядывая брата.
– Это всё наша беспокойная жизнь районщиков меня сушит. Так вот каждую ночь. Раньше двух-трёх часов не ложусь. А тут ещё вот такие люди, вроде Краюхина, кровь портят. – Артём торопливо прикурил от прыгающего пламени спички.
– Что и говорить! Работать сейчас в районах не просто, – вздохнул Максим, и брату почудилось искреннее сочувствие к его нелёгкой доле.
Артём пригладил густые волосы и доверительным тоном сказал:
– Это бы всё ничего, если б кадры у нас в районах были. Людей нету! Область требует, а помощью не балует…
Артём настроился, по-видимому, говорить на эту тему долго и обстоятельно, но Максим перебил его:
– Послушай, Артём, ты знаешь лесообъездчика Чернышёва?
– Ну, ещё бы не знать! Этот тоже вроде Краюхина… мечтатель, прожектёр, – усмехнулся Артём. – Прислал мне какие-то расчёты, доказывает азбучные истины…
– Сейчас век мечтателей. Ничего не попишешь, – сказал Максим, и Артём не понял, сказал он это в шутку или всерьёз.
– Да пусть мечтают! Беда только в том, что эти мечтатели по-настоящему работать не хотят, увлекаются своими прожектами, требуют от районного руководства решения таких вопросов, которые не всегда под силу даже области. Вот Краюхин. Ведь он тут такого наговорил, что Совет Министров и ЦК не сразу разберутся.
– Ну, уж это ты преувеличиваешь, – усмехнулся Максим.
Артём почувствовал за этой усмешкой другое: брат не разделял его отношения к учителю. По-иному он, видимо, относился и к предложениям лесообъездчика Чернышёва.
– Ты что же, думаешь, Краюхин прав? – насупившись, спросил Артём.
– Мне пока трудно судить. Я ведь многого не знаю… А всё-таки не поторопились ли вы с исключением?
Артём склонил голову, опустил глаза и тоном упрёка сказал:
– А что же ты молчал? Как-никак ты всё-таки завотделом обкома. Мы бы к тебе прислушались.
Максим усмехнулся.
– Нет, брат, это не в моей манере навязывать свои убеждения. В обкоме, как тебе известно, я работаю всего несколько дней, а вы здесь с Черепановым не первый год сидите. Вот поживу у вас, посмотрю…
– Давай, давай! Мы всегда рады, когда нам помогают, – нахохлился Артём.
Не такой ему представлялась встреча с братом. Больше пяти лет они не виделись. Максим прошёл через пекло войны, исколесил всю Европу и Дальний Восток, обманул сто смертей и явился цел и невредим. Сейчас бы сесть, за стол, смотреть друг другу в родные глаза и говорить, говорить до рассвета!.. И надо же было подвернуться этому заседанию с делом Краюхина!
Максим заметил, что Артём расстроен. Ему захотелось скорее взломать перегородку отчуждённости, так неожиданно возникшую между ними. Он прошёлся по кабинету и заговорил совсем другим тоном, в котором не было и намёка на прежний холодок:
– Ну, как ты эти годы жил? Дуня-то какова?
Артём просиял. Заглядывая в лицо Максиму, он начал рассказывать просто и доверчиво, как можно говорить только с родным братом:
– Дуня? Хорошо! А вот отца с матерью в конце войны похоронил. Сильно им хотелось дожить до твоего возвращения. Мать болела, отец был ещё ничего, крепился… А как только она ушла, он, будто подраненный орёл, крылья опустил.
Резко зазвонил телефон. Звонок был таким неожиданным, что Максим вздрогнул. Артём взял трубку.
– Идём, идём, Дуня! – с теплотой в голосе проговорил он.
У Алексея была странная и редкая особенность: всякое потрясение порождало в нём острое желание спать. И сейчас, выйдя из райкома, он хотел лишь одного – скорее добраться до постели, лечь, уткнуться головой в подушку и уснуть глубоким, бездумным сном.
– Ну что, Алёша, как? – спросила мать, когда он вошёл в дом. Он знал, что она не спит, беспокоится за него, ждёт, каждую минуту прислушивается к шорохам и стукам за стеной.
– Исключили, мама, из партии и, наверное, отдадут под суд, – устало ответил он и, не зажигая огня, ощупью прошёл в свою комнату.
Мать заохала, потом послышался её приглушённый, возбуждённый шёпот. Можно было подумать, что Нелида Егоровна читает молитву, но она просто разговаривала сама с собой.
– Ты бы поел, Алёша. На окне в крынке простокваша, – наконец сказала она сыну.
Но Алексей уже не слышал её – он крепко спал. Мать долго ворочалась с боку на бок, вздыхала, поднимала с подушки голову и с тревогой прислушивалась: «Что он? Вроде и не дышит?» Но, уловив его дыхание, успокаивалась: «Спит. Пусть спит, набирается сил».
Утром она осторожно, без стука, встала, заглянула в другую комнату. Сын сидел за столом, склонившись над бумагой, и перо его бегало по белому листу.
Алексей проснулся, когда начало светать. Спать больше не хотелось. Голова была ясной, свежей, правда, ныла поясница, и в мускулах рук чувствовалась лёгкая боль от перенапряжения.
Не вставая с постели, он припомнил всё происшедшее вчера в райкоме, мысленно сказал сам себе: «А вёл ты себя правильно, Краюхин. Помнишь, как учил Ленин: самая правильная политика есть принципиальная политика. Ты не отступил от неё».
Он быстро, но осторожно, чтобы не разбудить мать, поднялся, оделся и сел за стол.
Первое, что он решил сделать, – это написать письмо Марине Матвеевне Строговой. Одно письмо о происшествии в тайге он уже послал ей. Марина Строгова была единственным человеком среди работников научно-исследовательского института, понявшим с самого начала его желание вернуться в свой район. Она не только не осудила намерения Алексея провести два-три года в районе, но публично на заседании учёного совета поддержала его.
Закончив письмо Марине Матвеевне, он принялся писать Софье Великановой. Письмо получилось сдержанным, кратким, и он подписал его официально: «А. Краюхин» вместо обычного «Твой Алёша». Он просил Софью заняться фондами переселенческого управления, имеющимися в архиве. В делах должен быть подписанный крестьянами акт о засыпанном шурфе, пробитом при поисках воды в деревне Уваровке. Событие это произошло в начале девяностых годов прошлого столетия. Он просит послать ему копию этого акта или, на худой конец, кратко пересказать его содержание.
Перед тем как запечатать письмо в конверт, Алексей задумался. Ему захотелось вдруг объяснить Софье причины, побудившие его обратиться к ней с этой просьбой. Но, поразмыслив, он решил к письму больше ничего не прибавлять. Однако, сложив листок бумаги по размеру конверта, он развернул его и ниже своей подписи дописал: «Соня, всё это очень важно. Жизнь обрушила на меня тяжёлые удары, против которых надо устоять. Не пойми, что я в чём-либо раскаиваюсь. Думаю, что мой допуск к архивам сохраняет свою силу и теперь». Слово «теперь» он подчеркнул жирной чертой.
Когда с письмами было покончено, Алексей вытащил из стола папку в прочном ледериновом переплёте. В этой папке хранились все документы, связанные с его работой по изучению Улуюльского края. Всякий раз, когда ему приходилось отлучаться из дому, он передавал папку на хранение матери, не уставая повторять: «В случае пожара, мама, прежде всего сбереги эти бумаги».
Раскрыв папку, Алексей принялся листать и перечитывать свои записи. Они занимали пять толстых тетрадей в чёрных клеенчатых обложках. Многие страницы тетрадей были заняты несложными карандашными чертежами и рисунками, представляющими собой то наброски берегов рек и озёр, то зарисовки примечательных чем-либо деревьев и камней.
В этой же папке хранились две карты Улуюльского края. Одна карта была вычерчена самим Алексеем. На эту карту он наносил условными обозначениями все сведения, поступавшие от населения и касающиеся природных богатств Улуюлья.
Другой картой, изрядно потёртой на сгибах, Алексей дорожил особенно. Эта карта была сделана руками отца. В левом нижнем уголке карты стояла его собственноручная подпись: «Чертил Корней Краюхин».
Алексей не знал отца. В конце тысяча девятьсот девятнадцатого года, за три месяца до рождения сына, Корней Краюхин, командовавший крупным улуюльским отрядом партизан, погиб в бою с белыми.
Старожилы Улуюлья хорошо помнили Корнея Краюхина, студента Петербургского политехнического института. Он прибыл сюда как политический ссыльный накануне первой мировой войны.
В Улуюлье большевик Корней Краюхин не прекращал революционной работы. Он объединил вокруг себя революционно настроенных крестьян и, когда свершилась революция, возглавил в Притаёжном ревком Улуюльского края.
В тысяча девятьсот восемнадцатом году Корней Краюхин женился на учительнице начальной Притаёжной школы Нелиде Егоровне.
Географическая карта Улуюлья – вот всё, что перешло Алексею по наследству от отца. На этой отцовской карте были разбросаны какие-то обозначения, сделанные разноцветными карандашами. Вполне возможно, что эти пометки относились к периоду гражданской войны, хотя Нелида Егоровна часто рассказывала Алексею, что его отец водил дружбу с охотниками и под предлогом обследования староверческих поселений в тайге (на это охотно шёл стражник, наблюдавший за ссыльными) отправлялся путешествовать по краю. Временами Алексею казалось, что пометки на карте отца связаны с этими поездками. Кроме этих загадочных помёток, на карте были написаны крупным, твёрдым почерком две фразы, по-видимому выражавшие девиз Краюхина-старшего: «Трудовой народ – вот кто соль земли. Не щади жизни в борьбе за его счастье!»
Не менее часа Алексей листал свои записи и рассматривал обе карты. Потом он взял лист линованной бумаги и, обмакнув перо в чернильницу, чётко вывел:
«В областной комитет ВКП(б).
Решением бюро Притаёжного райкома я, Краюхин Алексей Корнеевич, исключён из рядов ВКП(б). Считаю это решение райкома неправильным, отражающим его ошибочную позицию в деле раскрытия производительных возможностей Улуюлья в целом и, в частности, Притаёжного района…»
Нелида Егоровна три раза заглядывала в комнату сына. В кухне на столе давно шумел самовар, еда уже остыла, и её пришлось снова поставить в печь. Вид у Алексея был сосредоточенный, и мать не решалась отрывать его. «Подожду. Может быть, сам вспомнит, что завтракать время», – думала она.
Заглянув в комнату сына ещё раз, она увидела ту же картину: он увлечённо писал.
– Алёша, – тихо окликнула мать, – ты бы покушал.
Алексей обернулся. От голода у него давно уже сосало под ложечкой, но он не догадывался, отчего это происходит, и курил папиросу за папиросой, стараясь заглушить табаком лёгкую тошноту. Только теперь он вспомнил, что вчера не ужинал, а сегодня, поднявшись с кровати, сел сразу за письменный стол. Прерывать работу было жалко, но мать глядела на него обеспокоенно, и он быстро встал.
– Как же ты теперь, сын? – спросила Нелида Егоровна.
Он понял, что скрывается за этим вопросом.
– Как? Бороться, мама, нужно, доказывать.
– Доказывать?! А может, лучше отступиться? Не переспоришь, и сомнут тебя, как былинку…
– Отступаться нельзя, мама, – сказал он так твёрдо и убеждённо, что матери стало ясно: он не отступится.
– Если правду на своей стороне чувствуешь, борись! – помедлив, заключила она.
Алексей умылся и сел завтракать. Всё это у него заняло не больше пятнадцати минут. Потом он вернулся к своему письменному столу и опять начал писать.
Написать заявление в обком оказалось делом нелёгким. Он понимал, что всю суть необходимо изложить кратко, не загромождая излишними подробностями, что доказательства в защиту своей позиции надо выдвинуть веские, убедительные, просто и чётко сформулированные.
Но именно это-то и не удавалось. Заявление получалось длинным, многословным. Только в концу дня, переписав заявление трижды, он достиг цели: заявление заняло всего пять страничек, все доводы были изложены по пунктам, как в научном трактате или тезисах политического доклада.
К заявлению он решил приложить копию своей краеведческой карты Улуюльского края.
Пусть в обкоме прислушаются, что говорит о своём крае народ. Ничего не поделаешь, что половина данных имеет легендарное происхождение, а все сообщения в целом требуют серьёзной проверки. В том-то и дело, что без помощи руководящих организаций он не может поднять на своих плечах всю эту сложную и большую работу. А ведь тут идёт речь не о пустяках: каменный уголь, нефть, газ, ртуть, золото – вот что значится на карте Улуюльского края. Он ничего здесь не прибавил от себя, каждая отметка имеет специальную ссылку на то, от кого она получена.
Всю ночь напролёт просидел Алексей, работая над копией карты и пояснительными сносками к ней.
Утром он направился на почту и сдал свои письма.
Возвращаясь домой, он ещё издали увидел, что под окнами его дома собрались ученики старших классов. Их было человек десять – пятнадцать. «Что им нужно? Неужели и они пришли выразить сочувствие?» – с тоской подумал Алексей. Он не переносил никаких соболезнований – они вызывали в нём стыд и ожесточение. Полчаса тому назад, идя на почту, он встретил инспектора районо Тележкина. Тот уже слышал о решении райкома и целых десять минут изливал свои чувства. Алексей не знал, куда деваться, и молча смотрел на Тележкина, думая о том, как бы поскорее уйти, не оскорбив старого знакомого. Выслушивать соболезнования ещё раз, да тем более от учеников, у него не было никакого желания. Он сделал вид, будто не заметил ребят, и решил повернуть в переулок. Но они словно угадали его намерение и, сорвавшись с места, понеслись к нему.
– Здравствуйте, Алексей Корнеич! – звонко наперебой закричали ученики.
По их пристальным взглядам Алексей понял, что они знают о решении райкома. И Алексею было приятно, что ребята не принимали скорбного вида, не старались говорить, подобно Тележкину, сочувственными голосами.
– Доброе утро, ребята! Куда это вы направились спозаранку? – присматриваясь к ученикам, спросил Алексей.
Произошло минутное замешательство. Алексей верно угадал его причины: ребята принуждены были лгать, а это давалось им не просто.
– К вам, Алексей Корнеич, приходили. Насчёт экспедиции. Скоро уж конец занятиям, а лодки мы ещё не просмолили. Как бы не запоздать…
Алексей понял, что разговор о лодках ребята затеяли, чтобы иметь повод для беседы с ним.
Как ни сдерживал себя Краюхин, но преданность ребят глубоко тронула его. «А я-то не понял их, хотел убежать от встречи», – с укором подумал он о себе.
– Спасибо, друзья, что напомнили, – сказал он. – В экспедицию пойдём непременно. И знаете, куда пойдём? На Уваровские горы! Уголь пойдём искать! – с воодушевлением воскликнул Алексей.
– Вот это да! На Уваровские горы!..
– Здорово!
– Алексей Корнеич, скорей бы!
– Всё будет в своё время, – успокоил учеников Алексей, распрощался с ними и пошёл в школу.
Не будь сейчас в школе такой горячей поры, как подготовка к экзаменам, он немедленно отправился бы к берегам Таёжной. Надо было ещё и ещё раз повидать старого Марея, установить с ним границы земель староверческого скита, побывать на Тунгусском холме, продвинуться в Заболотную тайгу, сходить на Берёзовское болото и обследовать пеньки, из которых, по утверждению Лисицына, зимой в морозы струился лёгкий парок. Но, к сожалению, ехать сейчас было нельзя: экзамены вот-вот, а после их окончания предстояло ещё проводить торжественный вечер выпускников и традиционный весенний бал учащихся.
Алексей не спеша поднялся на крыльцо школьного здания, снял кепку и с минуту постоял, щурясь на солнце. Оно светило ярко, но свет этот был, как обычно утром, мягкий, нежный, пронизанный голубизной.
Входя в школу, он встретил в коридоре уборщицу.
– Здравствуйте, Семёновна! Наверное, я первый пришёл? – спросил Краюхин.
– Нет, Алексей Корнеич! Сегодня Василий Васильич упредил вас, пожалуй, на полчаса, – сказала женщина, кивая на дверь кабинета директора.
Алексей решил зайти к директору, рассказать о своей встрече с «кружком путешественников».
Открыв дверь в кабинет, Алексей понял, что директор чем-то взволнован. Он ходил из угла в угол. В руке у него трепыхался белый листок, испещрённый строчками, напечатанными на машинке.
Василий Васильевич Головин был высок, худ, стриг волосы под кружок и очень походил бы на молодого Горького, если б не очки в латунной оправе, придававшие его лицу сердитое выражение.
– Доброе утро, Василий Васильич! – поздоровался Краюхин.
Директор остановился, резко повернулся, и Алексей почувствовал, что тот с трудом сдерживает негодование.
– Здравствуйте, Алексей Корнеич, – произнёс, задыхаясь, директор и без остановки продолжал: – Чёрт бы их там всех побрал, и вас тоже! Не было беды, сами напросились…
– Что случилось, Василий Васильич? – спросил Алексей, не понимая гнева директора.
– Всё то же! Полюбуйтесь и скажите: я ли выжил из ума или там кто-то рехнулся?
Головин передал Алексею прозрачный листок бумажки. Алексей прочитал:
Приказ № 26
По Притаёжному районному отделу народного образования
§ 6
Ввиду предстоящей отдачи под суд за допущение преступления наказуемого в уголовном порядке преподавателя географии Притаёжной средней школы Краюхина А. К. с сего числа отчислить от исполнения обязанностей.
Основание: распоряжение председателя исполкома районного Совета тов. Череванова.
Зав. районо С. И. Терновых.
– Каково?!
– Я ждал этого, Василий Васильич.
– А я нет. Я буду протестовать, буду писать в облоно, министру, в ЦК… Это произвол!
– Ну что ж, Василий Васильич… – медленно произнёс Алексей. – Я сейчас же уеду в тайгу. Если вздумают меня арестовывать, скажите, что я никуда не сбежал и скоро вернусь. До свидания!
Алексей вышел, осторожно прикрыв дверь кабинета.
– А ну, покажи, покажи, чем богат твой сад, – оживлённо говорил Максим, выходя вслед за Артёмом на крыльцо.
Стояло солнечное утро. Над вспаханными косогорами, сбегавшими к селу, плавал лёгкий белый туман. Малорослый березняк, разбросанный между пашен то круглыми, то продолговатыми островками, сверкал молодой зеленью. Скворцы суетливо хлопотали у скворечен, сновали в небе, посвистывали крыльями и оглашали простор весёлыми трелями.
Максим окинул взглядом перелески, пашни, прижавшиеся к селу, дома с курившимся на солнце нежно-розовым дымком и остановился, щурясь.
– Вот чертовщина! Посмотрел сейчас на березняк – и представились мне эти островки деревьев пехотой. Ты смотри, как они построены вправо углом, точь-в-точь как требуется по боевому уставу пехоты.
Артём ласково засмеялся.
– Каждому своё! А мне такое и в голову не придёт. Когда я гляжу на этот березняк, другая мысль возникает у меня: не умеют у нас беречь лес! Года три-четыре тому назад здесь такой был березняк, что не пролезешь. А теперь смотри, как его повырубили. Ещё год-два – и тут по косогорам будут оголённые бросовые земли. Без леса снег не удержится, дождь тоже будет скатываться, и придётся посевы переносить. А всё из-за головотяпства! Давно собираюсь отругать за это председателя Притаёжного сельсовета, да ведь разве успеешь один везде… Ах, Максим, кадры у нас ещё на местах слабые!..
– И ты понимаешь, Артём, каких это мук мне стоило, – продолжая осматривать прищуренными глазами косогоры, задумчиво проговорил Максим. – Бывало, отправишься перед наступлением на рекогносцировку, а впереди село. Смотришь на него в бинокль из какого-нибудь укромного уголка, чтоб тебя немецкий снайпер не снял, смотришь, как ворон на добычу. А село наше, русское. Несколько поколений жило здесь – радовались, печалились…
Максим остервенело потёр лоб ладонью, собрал к переносью морщинки.
– За четыре года войны ко всему привык: недосыпал, жил, как крот, в земле, с опасностями свыкся, а приучиться к тому, чтоб с лёгкой душой команду «огонь» подавать, не мог.
– Как по-твоему, надолго отвоевались? – спросил Артём.
– Надолго ли? Надо, чтоб надолго. Слишком глубоки раны у человечества от войны. Не дадут быстро забыть о себе…
– Ну что ж мы остановились на крыльце? Пойдём посмотрим на огород, – напомнил Артём.
– Пойдём, конечно! – сказал Максим и первым спустился с крыльца. Они пересекли двор и через калитку вышли в огород.
То, что увидел Максим, трудно было назвать садом, но и на огород это мало походило. На всей площадке, обнесённой изгородью и занимающей около гектара, вспаханной земли было меньше половины. Остальная земля была занята лесом. С правой стороны лес тянулся сразу от двора до конца изгороди, а слева он начинался за грядками и прерывался болотцем, расположенным в левом дальнем углу. Деревья тут были самых различных пород: берёза, черёмуха, рябина, кедр, пихта. У самой изгороди стеной росли смородина и малина. Между четырёх берёзок-сестёр на колышках стояли три улья с пчёлами. Ульи походили на сказочные избушки на курьих ножках без окон и дверей. Они были когда-то покрашены охрой, но от дождей и ветра местами уже облупились.
– Видишь? – обведя рукой широкий полукруг, произнёс Артём. – Всё это отец сам насадил, кроме вот этих берёзок. Когда здоровье позволяло, проводил здесь целые дни. Тут было его опытное поле. Гляди – надписи на дощечках: «Осенние кедровые сеянцы (высевал зёрнами пятнадцатого сентября)», «Весенние кедровые сеянцы (высевал зёрнами десятого мая)». А вот тут выращивал кедровую поросль, пересаживал всходы из другого грунта. И смотри, принялись!
Они постояли возле палок с табличками, вглядываясь в надписи, сделанные химическим карандашом рукой их отца, и молча подошли к болотцу. И тут первое, что они увидели, был высокий шест с прибитой к нему дощечкой. Отец знал направление дождей и ветров и прибил дощечку так, что надпись за несколько лет почти не полиняла.
– «Пятого сентября разбросал по болотцу сто кедровых зёрен», – прочитал вслух Максим надпись на дощечке, выведенную чётким спокойным почерком. Он вопросительно взглянул на Артёма. – И каковы результаты?
– А вот видишь, зеленеют кедерки. Конечно, их не сто, а гораздо меньше, но всё-таки взошли. Помню, как он радовался, когда увидел всходы. Ещё мечтал он ускорить созревание кедра, увеличить его плодоносность. Пробовал он делать какие-то надрезы на стволах, но опыт не удался, кедры засохли, и он возле них чуть не плакал. И всё тебя ждал, как ждал!.. – Артём помолчал, подавляя волнение. – Я часто, глядя, на него, удивлялся: откуда в нём бралась эта пытливость? Образования не имел, простой человек…
– Ну, как – откуда? Охотник. Почти всю жизнь прожил на природе. Это во-первых. Во-вторых, человек думающий, ищущий… – как бы размышляя вслух, не глядя на брата, сказал Максим.
– У нас в районе есть один льновод, Мирон Степанович Дегов. Вот, понимаешь, человек!.. До того знает дело, что наши агрономы учиться к нему ездят. Будем в Мареевке, я тебя познакомлю с ним. Презанятный старик! Философ! Орден Ленина за высокий урожай заработал.
– Интересно поговорить с таким человеком.
– Конечно! Ну, а как, Максим, люди за границей?
– Великая там размежевка людей происходит. Лучшие люди понимают, что жить дальше так, как они живут, нельзя, и мучительно ищут выхода. А выход один – социализм.
– Социализм? Но ведь его надо им ещё строить.
– В этом-то и дело.
– Им всё-таки легче будет, чем нам.
– Хорошо сказал мне об этом один немец в Берлине. «Вы, говорит, строя у себя социализм, шли неизвестной лесной тропой. Нам будет легче. Ваш опыт, ваша поддержка – великая сила!»
– Правильно, ничего не скажешь! Кто же он, этот немец? Интересно…
– Бывший социал-демократ. Помнит ещё Августа Бебеля.
Послышался пронзительный сигнал автомобиля.
– Ну, вот и машина! – сказал Артём.
Максим неторопливо склонился над зелёными порослями кедров, рассматривая их. Ветерок шевелил его густые волнистые волосы, сбивал пряди на лоб и глаза.
Артём остановился и, нетерпеливо переступая, ждал брата.
– А ты не пытался, Артём, разобраться в этих опытах отца? – спросил Максим.
– А в чём тут, собственно, разбираться? Посадки его бережём. Это вроде памятника ему. В прошлом году лето было засушливое, дожди выпадали редко. Сколько вёдер воды Дуня сюда перетаскала, счёту нет!..
– Он никаких записей не вёл?
– Писал. В столе у меня целая пачка его тетрадей лежит. Собираюсь давно почитать их, да всё времени нет. Посмотришь вот, как мы, районщики, живём. Иной раз подготовить по-настоящему доклад – и то времени не хватает, а уж о другом и говорить нечего.
– Ты дай мне эти тетради.
– Возьми… А ты не задумывался, Максим, над своей старостью? – вдруг спросил Артём, заглядывая брату в лицо.
– Нет, не задумывался. Не хочется пока об этом думать.
– Ну, значит, ты ещё молод. А я уже думал. И, понимаешь, рисуется мне моя старость так: живу я где-то в тихом селе, а вернее, за селом. Я не то лесник, не то огородник, не то садовод. Что-то выращиваю полезное для людей, сам ещё не знаю что. Вокруг зелень, покой, простор.
– Неплохо! – окидывая взглядом худощавую фигуру брата, засмеялся Максим. – Выходит, собираешься идти по стопам отца?
– Вполне возможно! А ты знаешь, как он любил лес? Мы часто с ним в годы войны беседовали по душам. Начнём, бывало, разговаривать о положении на фронте, а потом незаметно перейдём и на другое. Он мне как-то раз сказал: «Ну что ж, говорит, смерть неизбежна, и она меня не пугает. А только горько мне от сознания, что я умру, а лес без меня будет зеленеть, цвести, подыматься в небо…»
Максим ничего не сказал. Артём взглянул на брата и увидел: в глазах его боль.
– Ну, а ещё что он тебе говорил? – отводя взгляд в сторону, глухо спросил Максим.
– Ещё?
Снова послышался протяжный пронзительный сигнал. Шофёр нервничал.
– Пошли. У нас будет ещё время поговорить об этом, – сказал Артём и тронул Максима за рукав кителя.
Они вошли в дом и вскоре появились на крыльце вновь. В руках у Артёма были брезентовый дождевик и большой кожаный портфель с замками. В портфеле, кроме папки с деловыми бумагами, помещались полотенце, мыло, зубная щётка с пастой, бритвенный прибор и маленькая подушечка-«думка» в цветной, изузоренной вышивкой наволочке. Максим нёс серый прорезиненный плащ армейского образца и полевую сумку из грубой кожи.
Всю дорогу молчали. Максим был под впечатлением рассказа Артёма. Отец вставал в памяти зримо, как живой. Максим рано вылетел из родного гнезда, и отец запомнился ему командиром партизан и строителем прииска.
Максим знал в жизни много замечательных людей, поражавших его то умом, то способностями, то бесстрашием, то преданностью в дружбе. Но всякий раз Максим с удивлением ощущал, что все эти черты он уже встречал у одного человека. Этим человеком был отец. И чем больше Максим узнавал людей, тем дороже становилось светлое чувство любви к отцу. Когда наступила пора испытаний, это чувство согревало его чудодейственным теплом далёкого отцовского крова.
Сквозь березняк замелькали крыши домов, и в воздухе запахло дымом.
– Ну, вот и Мареевка. Тут живут у нас знаменитые льноводы. Куда – в сельсовет поедем или в контору колхоза? – спросил Артём.
– Как хочешь, – откликнулся Максим.
Софья проснулась на восходе солнца. За стеклянной дверью, выходившей на террасу, нежно зеленели черёмуховые листики. Вечером сад стоял ещё с оголёнными ветками. Ночью под напором молодых сил почки лопнули, и кусты оделись в лёгкое зелёное покрывало.
«Опять прозевала!» – упрекнула себя Софья и, быстро вскочив с постели, надела халат. Давно ей хотелось (это было желание, возникшее ещё в детстве) увидеть, как раскрываются почки, как выползают и распрямляются листики, услышать звуки, которые при этом наполняют воздух.
Софья вышла на террасу, спустилась по лестнице в сад и остановилась, зажмурив глаза. Сильно пахло сырой землёй и пряно-горькой черёмухой. Ласковый ветерок приятно освежал тело. От реки доносился мягкий шум воды, взбудораженной только что проплывшим пароходом.
По тропке, петляющей между яблонь и черёмуховых кустов, Софья заторопилась на берег – посмотреть на пароход. Поблёскивая в лучах солнца крутыми белыми боками, пароход удалялся вниз по реке.
На целых два километра река была заставлена лодками. Они были пришвартованы к причалу цепями, железными тросами и просто верёвками. Каких только лодок тут не было! Плоскодонные и тупоносые, сбитые из простых тесин ладьи рыбаков и охотников стояли рядом с длинными, конусообразными гоночными байдарками. Морские шлюпки с раздувшимися боками покачивались на волнах рядом с солидными катерами, выглядевшими среди всей этой мелкокалиберной лодочной стаи вожаками. Ослепительно белые, как первый снег, нежно-голубые, как августовское небо, багряно-золотистые, как весенний закат, густо-зелёные, как побеги озими, лодки пестрели, сливаясь с россыпями разноцветной гальки.
Софья подошла к обрыву и, облокотясь на изгородь сада, машинально читала названия лодок: «Волга», «Байкал», «Пятилетка», «Победа», «Наука», «Олег Кошевой», «Неустрашимый», «Москва», «Севастополь»…
«А где же наша лодка?» – подумала Софья, снова осматривая берег.
Взгляд её упал на слово «Соня». Она поспешно сделала несколько шагов вдоль изгороди, открыла калитку и побежала по утрамбованным земляным ступенькам, ведшим к реке. Но, не добежав и до половины их, остановилась в смятении: старое название лодки – «Алексей» – было замазано белым. Однако крупные буквы, написанные когда-то тёмной краской, проглядывали через слой белой краски, как проглядывают очертания дерева сквозь прозрачную занавеску окна. Даже новые буквы, составлявшие слово «Соня», аккуратно вычерченные на этом же месте, не могли заслонить собой старое название лодки. Чёрные буквы с каким-то неистребимым упорством стояли на своих местах и будто твердили одно и то же: «Алексей», «Алексей», «Алексей»!
Софья тряхнула головой, но от этого ничего не изменилось: Алексей стоял в её глазах, и она словно слышала его голос, звонкий и весёлый, видела карие, брызжущие добродушным лукавством глаза, дрожащие в улыбке полные губы, густые пышные волосы, всегда немножко растрёпанные… Она повернулась и побежала по ступенькам вверх. Возле калитки, ведущей в сад, под старой берёзой стояла скамейка. Тяжело дыша, Софья опустилась на неё.
Её внимание привлекли свежие стружки, валявшиеся под ногами. Она удивилась: что здесь строят? Осмотрелась, но ничего не увидела.
Мысли невольно опять перенеслись к Алексею. Скамейка, на которой она сидела, была его излюбленным местом.
Алексей… Он словно преследовал её сегодня.
В густых ветвях дерева засвистела птичка. Девушка повернула голову и увидела то, что не заметила вначале: спинка скамейки со стороны, обращённой к саду, была выстругана рубанком. Софья встала на сиденье коленями и перегнулась, желая лучше разглядеть, зачем это сделано.
Как-то раз в солнечный день они с Алексеем выжгли при помощи увеличительного стекла афоризм: «Быть человеком – значит быть борцом».
Эти слова Гёте так точно и полно передавали их представление о смысле человеческой жизни, что они решили тут же выжечь и свои имена. Теперь на спинке не было этих слов и только белел тёс.
«Отец… Это он, – подумала Софья вначале как-то безразлично, с привычной покорностью, считая, что всё, сделанное отцом, хорошо, но потом с беспокойством, перешедшим в чувство протеста. – Он не имел никакого права поступать так!»
Софья затруднялась определить поступок отца. «Я скажу ему, чтобы он больше этого не делал… Он…»
Решив поговорить с отцом, Софья поднялась со скамейки и по дорожке, посыпанной жёлтым песком, направилась к дому. Лёгкий ветерок раздувал полы её халата, играл прядями непричёсанных волос.
Софья завернула за угол дома и в нерешительности остановилась. На террасе перед окнами кабинета отца стоял младший научный сотрудник института Григорий Владимирович Бенедиктин. Софья никак не ожидала, что она может так рано встретиться с кем-нибудь из посторонних. Увидев Бенедиктина, она хотела повернуть назад, но Григорий Владимирович уже заметил её и приветливо крикнул:
– Доброе утро, Софья Захаровна!
– Здравствуйте, – в замешательстве произнесла Софья.
– Вы удивлены таким ранним визитом? – спросил Бенедиктин и уголком рта выпустил дугообразную струю табачного дыма.
Бенедиктин был во всём военном: в кителе, брюках галифе, в сапогах. Сапоги были начищены до блеска. Медная пряжка офицерского ремня и колодочка орденских ленточек также отливали блеском и подчёркивали подтянутый, щёгольской вид Бенедиктина, в руке он держал папиросу.
– Удивлена ли? По правде сказать, да, – созналась Софья.
Бенедиктин громко засмеялся, и теперь к блеску его сапог, пряжки и орденских ленточек добавился блеск крепких белых зубов.
– Не удивляйтесь, Софья Захаровна. Я у вас с вечера. Мы с Захаром Николаевичем кончили работать только в четыре часа. По фронтовой привычке мой сон недолог. А вы почему так рано поднялись? Утром спится особенно сладко.
Софья неожиданно смутилась, как будто Бенедиктин мог знать, какие мысли беспокоили её в это утро.
– Я хотела посмотреть, как распускаются листья деревьев.
– Вот что! Вы хотели проследить, как жизнь природы из одной фазы переступает в другую, – подхватил Бенедиктин.
– Мне просто хотелось увидеть, как разворачивается молодой лист. А папа ещё спит?
– Вероятно. Он вам нужен? Вы хотели, очевидно, поделиться с ним каким-то важным наблюдением?
– Что вы! У меня к нему небольшое домашнее дело.
Софья поспешно взбежала на крыльцо и скрылась за дверью.
Софья писала Алексею:
«Моего терпения хватило ненадолго. Торжествуй! Я пишу тебе – пишу первая. Я представляю сейчас тебя так живо, будто ты не за полтораста километров, а сидишь напротив меня. В глазах твоих прыгают чёртики, губы дрожат в довольной улыбке, и всё выражение твоего лица кричит: «Ага! Пишешь! Пишешь!» Как я ненавижу тебя и как я люблю тебя, Алексей, в эти минуты! Ненавижу за твоё ни с чем не сравнимое упорство и люблю, представь себе, люблю за это же самое.
Не отбрасывай моего письма, не дочитав до конца. Я не собираюсь повторять в нём своих упрёков, они кажутся мне теперь глупыми. Ты поступил так, как хотел, я поступила так, как могла. Мы ни в чём не уступили друг другу, и оба, вероятно, были правы. Теперь многое изменилось. Мы можем без горячности, трезво судить о своих ошибках и так же трезво избрать путь для того, чтобы избежать их.
После памятного заседания учёного совета института, на котором ты выступил против папы, он возненавидел тебя. Имей мужество признаться перед самим собой, что у папы были на это некоторые основания. Он не ждал такого удара от тебя. Припомни, как всё складывалось: ты был всегда его лучшим и любимым учеником. Он видел в тебе своего будущего верного соратника и помощника по институту. Ты никогда у нас дома не высказывал своих взглядов с такой определённостью, с какой проделал это на том злополучном заседании. Твои бесконечные рассказы у нас дома о сокровищах Улуюльского края вовсе не претендовали на обоснование каких-то взглядов. Вероятно, это-то и позволяло папе всякий раз совершенно беззлобно посмеиваться: «Это, Алёша, всё беллетристика. Охотники – мастера создавать её. Наука требует фактов, а их и у тебя и у меня так мало!..» И мне помнится, как ты отвечал на это: «Но, Захар Николаевич, беллетристика не рождается из воздуха. Она отражает действительность». И всё. Короче говоря, ты не давал повода к настоящему научному спору. Наконец, наша дружба с тобой (я боюсь теперь употребить слово «любовь», опасаясь, что оно может покоробить тебя) была очевидной для папы. Он видел в тебе не только прекрасного ученика, но и человека, который мог стать членом нашей семьи.
Твоё выступление потрясло отца. Он не был к этому психологически подготовлен. Ты поступил слишком прямолинейно и, более того, жестоко. Но я убеждена, что отец нашёл бы в себе силы простить тебе твою резкость и нетактичность, если бы ты не пошёл дальше. Твой отказ от работы в институте в составе ассистента отца окончательно восстановил его против тебя. Это была пощёчина, которую нелегко перенести старому, заслуженному профессору. Мой отец не один назвал тебя за этот поступок безумцем. Это повторяли сотни людей, в том числе и близкие твои товарищи. И поистине это было безумием. Каждый здравомыслящий человек посчитал бы за честь быть приглашённым известным профессором работать под его руководством. Ты отверг это, выдвинув нелепое объяснение: «Я могу вернуться к работе в институте через два-три года, а пока я должен поехать в родной район, чтобы быть ближе к тому материалу, разработка которого может стать делом моей жизни». Едва ли кто понял, о чём ты вёл речь. Не случайно после окончания заседания ко мне подошёл один из профессоров (Леонтий Иванович Рослов) и, полагаясь на нашу с тобой близость, спросил меня: «На что намекает Краюхин?» Я ответила, что ты уже несколько лет заинтересован одним районом. Наука ничего ещё не сказала об этом районе, но сами жители накопили интересный материал, требующий проверки.
Затем произошёл наш последний разговор. Ты предложил мне уехать с тобой. Я спросила тебя: «Зачем? Ради какой цели?» Ты снова повторил слова, которые я слышала на заседании. Я советовала тебе немедленно пойти к отцу, признаться, что вёл себя ошибочно, и этим вернуть его расположение. Я обещала тебе уговорить отца более серьёзно отнестись к твоим возражениям. И сделала бы это, зная его бесконечную, трогательную любовь ко мне. Но ты сам не захотел этого. Ты тогда сказал: «Соня, всё, что произошло между Захаром Николаевичем и мной, ты воспринимаешь как обычную размолвку. Это не так. Это конфликт, в котором столкнулись принципы. Как тебе известно, принципы невозможно примирить, уж коль они появились, их удел – борьба». Мне тогда показалось, что ты играешь в глубокомыслие. Я тебе сказала: «Ты ищешь, Алёша, глубины на мелком месте». Твой ответ сразил меня: «До свиданья, Соня, а может быть, и прощай. Мы так сейчас далеки друг от друга».
За эти месяцы я о многом передумала, Алексей. Отец долго не упоминал твоего имени, но я видела, что и он живёт мыслями о тебе. Вначале он был ожесточён и с упрямством, на которое способны только старики, уничтожал все следы твоего пребывания в нашем доме. Он замазал название нашей лодки, состругал слова Гёте, выжженные нами на скамейке в саду, выбросил с террасы вешалку, сделанную тобой. Когда он спрятал твою фотографию, стоявшую на моём столе, я решила, что отец зашёл слишком далеко. Я сказала ему: «Ты поступаешь настолько мелочно, что я, твоя дочь, привыкшая думать о тебе как о большом человеке, начинаю сомневаться в этом. Не ожесточайся попусту. Алексея я любила и люблю. Свою волю ты мне не продиктуешь, но потерять меня можешь».
Отец, видимо, не ожидал, что я способна сказать такие слова. Он вышел от меня как пришибленный. Я проплакала весь вечер.
С месяц отец избегал встреч со мной. Он вставал рано утром и уходил на кладбище, на могилу матери. Знакомые мне рассказывали, что он по часу, по два просиживал там в глубокой задумчивости, никого не замечая.
Потом он заболел. Однажды я вошла в его кабинет. Он лежал на диване с закрытыми глазами. Руки его были вытянуты, и пальцы шевелились, будто что-то ощупывали. Он узнал меня по шагам и, не открывая глаз, спросил:
– Ты, Соня?
– Да, я, папа. Как здоровье?
– Пустяки. Лёгкий грипп.
– Я вызову врача.
– Ну что ж, вызови, – согласился он. Я пошла позвонить, но он остановил меня: – Сядь, пожалуйста…
Я села на стул возле него. Он долго молчал, но я видела, что он о чём-то напряжённо думает. Наконец он каким-то чужим голосом спросил:
– Ну, что твой Краюхин?
– Не знаю. Мы разошлись с ним…
– Ты что же, принесла свою любовь в жертву привязанности ко мне? – проговорил он и впервые на миг открыл глаза, в которых стояли слёзы.
– Нет, папа, – ответила я, – я не хочу тебе лгать. Я люблю Алексея, но, к сожалению, не могу одобрить его ухода из института. Если б было наоборот, я ушла бы с ним. Он звал меня.
– Спасибо, Соня, за правду. Правда всегда бывает голой, как камень. Ложь подобна павлину: она имеет цветистое оперение… Но, знаешь, есть люди, которые одобряют его уход из института.
– Кто?
– Марина Матвеевна и профессор Рослов.
Я думала, что отец что-нибудь расскажет подробнее, но он долго молчал, а потом изрёк по-латыни какой-то афоризм. Ещё с детства я знала, что если отец прибегает к древним, значит, он чем-то сильно взволнован, его обуревают противоречия, он ищет для своей души равновесия. Он больше меня не задерживал, и я ушла.
Теперь мне пора бы уже приступить к анализу твоих и моих ошибок. Но буду перед тобой честной, как перед собой. Твои ошибки мне ясны, а своих я не вижу…
Алёшенька, милый, как бы это было замечательно, если бы ты был со мной! Как бы мне легко работалось и легко дышалось!
Последние месяцы живу одиноко и скучно. Даже на лодке перестала кататься. Все близкие и знакомые относятся ко мне с подчёркнутым вниманием, как к человеку, пережившему большое несчастье. Меня это раздражает, и я чувствую, что становлюсь несносной. Единственная отрада – это работа. Сижу в архиве чуть не по целым суткам.
Пиши, но только не из жалости ко мне. Нет ничего другого, что бы так могло унизить меня. Прощай, бурундук полосатый! Надумаешь вернуться в город – знай: я встречу тебя без упрёков и всегда с радостью.
Софья.
P. S. Письмо посылаю не перечитывая, таким, каким оно получилось. Знаю, что если начну перечитывать, то обязательно найду какие-нибудь противоречия, и тогда захочется его переписать, и отправление вновь затянется».
Софья вложила письмо в конверт, заклеила его и приготовилась уже написать адрес, как вдруг в дверь постучали.
– Войдите! – разрешила она.
Вошёл Бенедиктин. На этот раз он был одет в штатский костюм: светло-серая тройка, пышный цветистый галстук, лаковые туфли.
– Я, кажется, вторгся не вовремя, – кивнув на конверт, проговорил он.
– Нет, Григорий Владимирович, пожалуйста. – Софья встала и придвинула ему кресло.
– Здравствуйте и спасибо. А Захара Николаевича нет?
– Да вы разве не с ним были? Он утром говорил, что вы собирались вместе в обком.
– Я уклонился от этого путешествия. В сущности, кто я? Рядовой работник. А в обкоме нужны руководители, – с чуть приметной улыбкой сказал Бенедиктин.
– Почему же только руководители? – удивилась Софья.
– С них больше спросу… А я что? Чернорабочий науки… без звания и степени…
– Вы наговариваете на себя, Григорий Владимирович. Вспомните пословицу: «Уничижение паче гордости», – засмеялась Софья.
– О нет, Софья Захаровна. Я говорю правду. Пока Бенедиктин на фронте кровь проливал, ловкие люди не дремали: готовили диссертации, продвигались по служебной лестнице, заботясь о собственном благополучии…
– Диссертации и знания – дело наживное: сегодня их нет, завтра они появятся.
– Упрощаете, Софья Захаровна! Да, впрочем, спорить не будем, я не с этой целью пришёл…
Софья вопросительно посмотрела на Бенедиктина.
– Вы, вероятно, думаете, что я скажу что-то особенное. А у меня пустяковое дело, вернее – просьба, или, скорее, предложение. Мои приятели организуют сегодня небольшую дружескую вечеринку и поручили мне пригласить вас. Народу будет очень немного, все свои, главным образом ученики и сотрудники Захара Николаевича. Не откажите, Софья Захаровна!
– А Марина Матвеевна будет? – спросила Софья.
– Конечно! Правда, она придёт несколько позже, потому что выступает с лекцией где-то в рабочем клубе, но будет обязательно, – сказал Бенедиктин и чуть приподнялся в кресле, выжидающе поглядывая на Софью.
– Хорошо, Григорий Владимирович, я согласна.
– Ну, вот и чудесно! В девять часов вечера я зайду за вами, будьте готовы! – Блеснув зубами, Бенедиктин расплылся в улыбке, встал с кресла, раскланялся, пристукнул каблуками лаковых туфель с тупыми, загнутыми вверх носками и, чуть закинув голову, вышел.
Софья закрыла за ним дверь, села к столу и размашистым почерком написала адрес на конверте. Потом она ушла на кухню, воткнула штепсель утюга в розетку и направилась к гардеробу за платьем.
Бенедиктин был точен. Он появился ровно в девять часов свежевыбритый, надушенный, в тёмном вечернем костюме. Софья не заставила себя ждать. Они сели в такси и через полчаса были на другом конце города.
Поддерживаемая Бенедиктиным под локоть, Софья поднялась на крылечко небольшого деревянного дома и вошла в ярко освещённую комнату.
– Прошу знакомиться! Дочь моего учителя и шефа профессора Великанова – Софья Захаровна! – приподнято проговорил Бенедиктин.
«Дочь моего учителя» было подчёркнуто, и это резануло слух Софьи.
Первой к ней подошла полная молодящаяся женщина. По-видимому, ей давно уже перевалило за пятьдесят, но одета она была не по возрасту: ярко-розовое шёлковое платье с короткими рукавами, туфли на высоких каблуках, белые с красной каёмкой носочки вместо чулок.
– О, как я рада видеть в моём доме дочь нашей знаменитости! – заверещала она тонким голоском.
Тотчас же к Софье бросились какие-то незнакомые мужчины и женщины в декольтированных платьях, с распущенными волосами. Все они восторженно заговорили о своём счастье познакомиться и быть в одном обществе с дочерью известного профессора.
Софья стояла смущённая, растерянная, не зная, что сказать. Она была готова уже броситься назад к двери, но послышался пронзительный голос хозяйки:
– Григорий Владимирович! Оберегайте свою очаровательную даму! Прошу к столу!
Возглас хозяйки возымел действие. Гости потянулись в соседнюю комнату, заставленную столами с закусками и винами.
– Как вас сердечно встречают! Даже завидно! – нагибаясь к Софье, прошептал Бенедиктин.
Она посмотрела в его улыбающееся лицо, подумала: «Шутит».
Довольно просторная комната, куда они вошли, была наполнена таким обилием всяких вещей, что им просто не было счёта, а на пианино, стоявшем в углу под прикрытием кружевных дорожек, паслось стадо мраморных слонов. Тут были экземпляры самых различных размеров и расцветок: от белых величиной почти с кошку до жёлтых и серых размером не более одного сустава мизинца. Угловой столик был заставлен флаконами, зеркалами, коробками. Стены комнаты были увешаны коврами, а с потолка спускались парашютики: красные, белые, зелёные, голубые, жёлтые. На диване и кушетке лежали в цветных наволочках подушки тоже разнообразных размеров: самая большая занимала треть дивана, самая маленькая свободно уместилась бы на ладони. С первой же минуты Софья почувствовала, что это обилие вещей угнетает её.
Гости усаживались долго и утомительно. Софье несколько раз пришлось перейти с одного места на другое. «Передвигают меня, как фигуру на шахматной доске», – пришло ей в голову. Соседом её справа оказался всё тот же Бенедиктин, а слева – хозяйка дома.
– Вы, душечка, сплошное очарование! Прелесть! – сжимая Софье руку выше локтя, зашептала хозяйка дома. – Григорий Владимирович от вас без ума, и не только он…
Она что-то шептала ещё, но Софья опустила голову и старалась не слушать её. Всё, что говорила эта молодящаяся женщина, до того было льстиво и пошло, что Софье стало противно. Ей припомнился один разговор с Алексеем.
Как-то раз они вместе зашли в дом старого друга Великановых – профессора университета. То, что они увидели там, крайне поразило Алексея. Многочисленное семейство профессора, прежде чем сесть за стол, подходило к нему и поочерёдно прикладывалось к руке. Профессор с буддийским спокойствием восседал в кресле, ничем не выражая своего отношения к происходящему. После обеда всё это снова повторилось. Приглашённые к столу Алексей и Софья сконфуженно переглядывались, испытывая острое желание скорей уйти отсюда. Когда они вышли на улицу, Алексей сказал:
– Сколько же ещё у нас дикости ютится по закоулкам быта!.. Наблюдая за этой церемонией, я чувствовал себя отброшенным назад по меньшей мере лет на пятьдесят. А ведь живём на подступах к коммунизму!
Софья попыталась защищать обычаи семьи ссылкой на то, что так повелось издавна, вошло в привычку и люди исполняют её механически, но Алексей запротестовал:
– Ты со своим примиренчеством далеко пойдёшь. Учти, что это «механическое» исполнение обычаев часто лежит рядом с консерватизмом в работе.
Софья заспорила, но спорила вяло, отлично понимая, что правда на стороне Алексея. Да и профессор, которого они посетили, был известен в университете как рутинёр и педант, чуравшийся всего нового.
«А что бы сказал Алёша, увидев сегодняшнее сборище? Как бы он назвал эти закоулки быта?» – думала Софья, прислушиваясь к голосам незнакомых людей.
Сразу же она поняла, что здесь собрались мужья без жён и жёны без мужей. Всё это обозначалось специально придуманными словечками: «мальчишник» и «девишник».
– Зачем вы меня сюда привели? – спросила Софья Бенедиктина, когда один из участников сборища уже заплетающимся языком начал произносить очередной тост.
Бенедиктин взглянул Софье в глаза и умоляющим голосом ответил:
– Упрёки и вопросы потом, Софья Захаровна! Будьте милостивы!
Вслед за этим он нагнулся к сидящему рядом с ним лысоватому мужчине, и Софья слышала, как он уговаривал того произнести тост за её здоровье и успехи.
Все уже изрядно выпили и захмелели. Лысоватый с трудом водворил порядок.
– Граждане! Товарищи! Тост первостепенной важности. Прошу внимания! Минуту внимания! – надрывно кричал он. – Я предлагаю поднять бокалы за здоровье нашей драгоценной гостьи Софьи Великановны, – с пафосом произнёс он.
Взрыв смеха заглушил его слова. Софья большим усилием воли сдержала себя, чтобы не вскочить, чувствуя, что краснеет до корней волос.
Но терпение её иссякло, когда кто-то из опьяневших мужчин предложил играть в «уголочки». Софья не знала этой игры и робко потянула за уголок платка, собранного в руке Бенедиктина. Она и не предполагала, что, по условиям игры, ей предстояло поцеловаться с лысоватым мужчиной, уголок которого оказался скреплённым узелочком с уголком платка Софьи. Вспыхнув, Софья поднялась со своего места и выбежала на улицу.
Стоял душный вечер. Собиралась гроза. Где-то за городом поблёскивала молния и слышались раскаты грома. Тополевая аллея, тянувшаяся вдоль улицы, расплылась в темноте.
Софья сошла с тротуара и встала за толстый ствол тополя. Тотчас же заскрипела калитка и обеспокоенный голос Бенедиктина разнёсся по всему кварталу:
– Софья Захаровна, где вы?
Софья не откликнулась. Бенедиктин крикнул ещё раз, потом послышались его торопливые шаги. Он устремился в противоположном направлении.
Софья побежала, не оглядываясь. На площади она села в такси.
Когда она вошла в свой двор и направилась по дорожке между черёмуховых кустов к дому, дорогу ей преградила женщина. Это была Марина Строгова.
– Соня, милая, где вы запропали? Я вас уже часа два жду. Есть очень срочное дело, – взволнованно заговорила она.
– Ой, Марина Матвеевна, вы так меня напугали! – воскликнула Софья. – Да вы разве не на лекции?
– Что вы! У меня лекции с утра.
– Но вы же собирались выступать с лекцией где-то в рабочем клубе!
– Первый раз слышу. Кто вам сказал?
Софье захотелось рассказать о Бенедиктине, о бегстве с вечеринки, но стыдливость сковала её.
Не дождавшись ответа, Марина обняла её за плечи.
– Соня, у Алексея большое-большое несчастье.
Софья почувствовала, как сердце её остановилось, дышать стало трудно. Она опустилась на скамейку.
– Что с ним? – прошептала она, дрожащей рукой ловя руку Марины, в которой та держала письмо Краюхина.
Когда шла война и люди в страшной тревоге за Родину, за близких, за успех своего дела думали о будущем, о счастье общем и личном, то счастье это рисовалось им точным подобием той жизни, которая была прервана войной. Люди желали, в сущности, одного: чтобы скорейшее окончание войны восстановило их прежнюю жизнь, как бы механически продолжив её течение с того самого уровня – не выше и не ниже, – на котором это течение так круто изменилось.
В этом представлении, как, может быть, ни в чём другом, выразилось отвращение советских людей к войне, их глубокое миролюбие, понимание ими войны как жестокого, но временного бедствия, которое, уж коли оно случилось, надо пережить и преодолеть как можно скорее.
События войны жестоко и неотвратимо пронизали собой всю жизнь Марины. Она была не только активным членом того общества, которое подвергалось неслыханному испытанию. На фронте были её муж, родной брат, десятки друзей и знакомых. Радуясь по поводу каждой победы наших войск и с болью переживая каждую их неудачу, Марина вместе с этим патриотическим чувством носила в своей душе постоянную, никогда не покидающую её тревогу за близких. Особенно велика была её тревога за мужа.
Её семейное счастье было недолгим. Марина вышла замуж в тысяча девятьсот сороковом году, в ноябре. В июле следующего года был призван в армию её муж.
Без него Марина остро почувствовала себя одинокой. Она не представляла, как сложилась бы её жизнь, не будь у неё работы. Труд исцелял её от тоски и тревоги, приносил радость и удовлетворение. Марина работала, не щадя сил, не мысля, как можно было бы в это грозное время жить иначе.
Как и все люди, она много думала о будущем, то есть о жизни, которая наступит, когда враг будет разбит и восторжествует мир. Она была уверена, что развитие страны после войны пойдёт ещё быстрее. Опыт, который советские люди накопили в преодолении величайших испытаний, не пропадёт даром. Думала Марина и о своём институте. Он будет смело решать важные проблемы народного хозяйства и преобразования природы, получит широкую возможность экспериментировать и ближе встанет к насущным потребностям большого и богатого края, а значит, и всей страны.
Личная жизнь Марине рисовалась так: она и Григорий будут, как и до войны, работать в институте, Григорий защитит кандидатскую диссертацию. Он в этом уже отстал от неё. Она поможет ему наверстать упущенное за годы войны. Потом они совершат несколько экспедиций по Сибири. Конечно, ей придётся сделать небольшой перерыв в своих путешествиях и научных изысканиях…
При мысли о ребёнке у Марины радостно замирало сердце.
Всю свою будущую жизнь с Григорием Марина представляла как прямое продолжение той жизни, которая была раньше. Их вынужденную войной разлуку она вычёркивала из своего сознания, как вычёркивают из письма неудачную строку. Она представляла себе Григория таким, каким он был до войны, с теми же привычками и особенностями, с теми же достоинствами и недостатками, с какими он ушёл в армию. И себя Марина видела такой же, какой была она до июня сорок первого года…
Коллектив института праздновал День Победы. Просторный актовый зал с огромными окнами и лепными украшениями в виде гигантских чаш с цветами в простенках и венками, щедро разбросанными по углам потолка, был увешан гирляндами из пихтовых веток и разноцветными бумажными флажками. Торжественно и строго выглядела сцена, которую пересекал продолговатый стол, накрытый тяжёлым красным сукном. Бюсты Маркса и Ленина, расположенные в глубине сцены, возвышались на отделанных под гранит постаментах на фоне развёрнутых шёлковых знамён. Многоламповые люстры заливали зал молочным светом. Гремел оркестр. По широким ступеням лестницы непрерывным потоком шли люди.
В институте была неписаная традиция: на праздничные вечера с заседаниями, концертами и танцами собираться не спеша. В другом случае опоздание считалось недопустимым, сегодня же в этом не было ничего предосудительного.
Научные работники шли с семьями – жёнами, детьми. Все были празднично одеты, надушены, тщательно причёсаны.
Марина и Григорий поднимались к входу в зал. Марина была в чёрном бархатном платье с белыми кружевными манжетами и таким же воротничком. На груди у неё краснела только что срезанная роза. Гладко причёсанную голову охватывал витой золотистый жгутик, карие глаза, красивые полуоткрытые губы, вся её полная фигура излучали счастье. Никогда ещё в жизни ей не было так радостно идти вместе с Григорием на виду у людей. Слегка выпятив грудь, в офицерском кителе, он старался быть строгим, сосредоточенным, но это ему не удавалось: губы расплывались в улыбке, и он опускал голову, боясь показаться глупым.
– Григорий Владимирович! Гриша! С приездом! Дождались наконец! Поздравляю вас, Марина Матвеевна, с праздником и со счастливой встречей! – Такими возгласами приветствовали Марину и её мужа их старые сослуживцы.
Но особенно приятно было Марине встречаться с новыми сотрудниками института, не знавшими её мужа. Марина знакомила их. Григорий Владимирович по-военному подтягивался, лицо его делалось непроницаемо серьёзным, и он, прищёлкнув каблуками, глуховатым баском говорил:
– Гвардии майор Бенедиктин!
«Батюшки, как в него въелась военщина!» – изумлялась про себя Марина.
Раздались звонки. Народ из коридоров и с лестницы потянулся в зал, Марина и Григорий тоже заспешили. Их места находились в десятом ряду у противоположной от двери стены. Проходя по узкому промежутку, отделявшему первые семь рядов, Марина слышала шепоток: «Чудесная пара!» Это её приятно волновало. Знали бы люди, как ей сегодня хорошо!..
– Сюда, Гриша! – позвала Марина мужа, отыскав свои места.
Бедный! Он пробирался между рядами смущённый, сразу вспотевший и как-то странно ссутулившийся.
– Невероятная теснота! – проговорил Бенедиктин, садясь рядом с женой. – И Марина уловила в его голосе недовольство.
Торжественное заседание открыл секретарь парткома. Минут пять ушло на избрание президиума. Большинство фамилий, называвшихся председателем, были хорошо знакомы Бенедиктину. Великанов – научный руководитель института, Водомеров – директор института, Миронов – секретарь парткома… Да, как ни сурова была война, как ни вторгалась она в каждую частичку советского организма, институт сумел сохранить свои основные кадры.
Григорий сидел, вытянув шею, чего-то напряжённо ожидая.
– Строгову Марину Матвеевну! – с подъёмом проговорил председатель.
Зал отозвался дружными аплодисментами.
– Ну вот, а ты тащилась сюда, – сдержанно улыбнулся Бенедиктин.
– Я скоро, Гриша, приду. У нас официальная часть никогда не затягивается, – сказала Марина.
Заседание действительно продолжалось недолго. Перед концертом объявили перерыв. Марина задержалась на сцене: помогла унести стол. Когда вышла, зал уже опустел. Люди гуляли по коридорам, и в раскрытые двери зала врывался шум, похожий на шум реки в весеннее половодье.
Бенедиктина на прежнем месте не было. Марина не нашла его и в коридоре. Она бросилась в курительную комнату. Он стоял в уголочке один и курил жадными, глубокими затяжками.
– Вон ты где! А я с ног сбилась, – сияя улыбкой, воскликнула Марина.
– Прости, Мариночка, варварски захотелось курить.
Муж говорил спокойно, но Марине показалось, что голос его дрогнул. «Обиделся, что я задержалась на сцене», – промелькнуло у неё в голове. Она подняла глаза, чтобы проверить свои подозрения, но встретилась с его взглядом, полным любви к ней, и успокоилась.
Концерт давал коллектив художественной самодеятельности института. Марине нравились такие концерты. Столько было простоты и искренности в выступлениях певцов, танцоров, музыкантов, что недостаток профессионального мастерства с лихвой восполнялся безыскусственным весельём, которое сразу же захватило всех. Потом начались танцы. Давно Марина не танцевала с таким упоением.
– Марина Матвеевна носится сегодня по залу, как ласточка на просторе.
– Ещё бы! Вернулся муж, – переговаривались женщины, наблюдавшие за ней.
Григорий и Марина вернулись домой в три часа ночи. Сбрасывая с себя лёгкое пальто в прихожей, Марина весело сказала:
– Ну как, Гриша, наш вечер? Понравился?
Бенедиктин не спеша снял шинель, повесил её на вешалку, в упор взглянул на Марину и спросил:
– Откровенно?
Марина удивлённо пожала плечами.
– Ну конечно, откровенно.
– Чепуха! Невнятный доклад «галопом по Европам», худосочный концерт и эти старомодные танцы «до упаду»…
«Он, по-видимому, шутит. Ведь вечер был на славу. Так было всем весело», – подумала Марина. Она внимательно посмотрела на мужа.
На его полном лице не было и тени улыбки. Бенедиктин сел на табурет и, ожесточённо размахивая щёткой, смахнул пыль с ботинок. Он любил, чтоб обувь блестела.
Марине стало обидно, что муж не разделяет её настроения, но она подавила в себе это чувство, стараясь понять, чем же он недоволен. «Уж не тем ли, что я так много танцевала с другими мужчинами?»
– Ужинать будем, Гриша? – спросила она, испытывая желание быстрее возвратить прежнее приподнятое состояние.
– Обязательно, Мариночка. Я очень проголодался, – ответил Бенедиктин и, положив щётку на полочку, направился в столовую.
Как и у всякого человека, у Марины Строговой существовал свой интимный мир. Этот мир складывался из тысячи таких мелочей, о которых не всегда говорят даже с самыми близкими людьми. Это были вкусы, склонности, привычки.
Марина, к примеру, не любила тесную обувь и всегда покупала туфли на номер больше. Она не переносила духов с тёплым и резким запахом и покупала духи более дешёвые, но непременно с нежными, холодными оттенками. Одежду она предпочитала из тёмных материй и не любила никаких пёстрых тканей. Женщин, которые с первых минут знакомства начинали рассказывать о своих взаимоотношениях с мужьями и любимыми, она презирала. Сдержанных на слово, даже несколько косноязычных людей она предпочитала говорунам и краснобаям. Совершенно не переносила она так называемых остряков. Острословие, по её представлениям, имело что-то общее с жонглёрством в цирке и было больше сродни ремеслу, чем уму и таланту. Мягкость движений и живость черт – вот что составляло, по её убеждениям, истинную прелесть внешности женщины. Красивые (в смысле правильности черт), но холодные, неподвижные лица вызывали в ней сожаление. Из всех цветов, существующих на земле, ей больше нравились самые контрастные: чёрный, белый, красный. Её привлекали романы и повести, но она не любила читать рассказы и обычно, просматривая журналы, пропускала их. Стихи ей нравились такие, которые будили представление о высоком назначении человека, о его долге перед людьми и родиной. Из стихов о любви она выделяла лишь те, в которых очарование молодости было передано с трепетной и чистой правдой: в правде этой, казалось ей, всё просто и искренне и как бы нет ещё примеси опыта более поздних лет человеческой жизни.
Короче говоря, интимный мир Марины был одновременно и широк и узок.
И вот в один из весенних дней весь этот мир, составлявший, по выражению одних, натуру, а по определению других – характер, был приведён в страшное потрясение.
Поводом к этому послужило заседание научного совета института, на котором утверждалась программа летних экспедиций. Программа была разработана профессором Великановым.
Ещё зимой было решено послать в различные районы области четыре экспедиции. Теперь учёный совет рассматривал объём научных исследований, которые предстояло выполнить летом и осенью. По терминологии, принятой в институте, речь шла о спецификации и профиле экспедиций.
Первая экспедиция определялась как почвоведческая. Областные организации давно нетерпеливо ждали от института почвенной карты области. Без такой карты руководящим органам области трудно было правильно размещать посевные площади под зерновые и технические культуры.
Перед второй экспедицией ставилась задача комплексного изучения водоёмов, их животного и растительного мира. Сюда входили вопросы зависимости режима вод от времени года и различных климатических условий, изучение способов и средств промыслового освоения рек и озёр местными охотниками и рыбаками.
На третью экспедицию возлагались поиски глин и песков для предприятий, производящих строительные материалы.
Наконец, четвёртая экспедиция должна была изучить причины катастрофически нарастающего отхода ряда ценных пород леса, в особенности кедра, и определить меры борьбы с этим явлением.
Намеченная программа научных изысканий впервые практически приближалась к насущным потребностям народного хозяйства области, и учёный совет единодушно её одобрил. В своих выступлениях научные сотрудники подчёркивали большую заслугу профессора Великанова, который на критику института в печати за оторванность от практики ответил решительным приближением к жизни.
Обсуждение вопроса о программе исследовательских работ было уже почти закончено, когда, озадачив всех присутствующих, считавших, что всё уже сказано, слова попросила Марина. Суть речи Марины, изложенная вкратце в её собственной записной книжке, выглядела так:
«1. Ценный план научных изысканий – это лишь одна сотая дела. Главное в том, как этот план будет выполнен.
2. Самое слабое место в плане научных изысканий, предложенных профессором Великановым, – это разработка путей и способов выполнения намеченных мероприятий. В предложениях профессора Великанова всё сведено к усилиям самих экспедиций.
3. В плане совершенно не подчёркнута роль практиков, без привлечения которых научные изыскания будут неизбежно неполноценными.
4. Экспедиции выполнят свою задачу только в том случае, если обрастут широким активом, учтут огромные наблюдения местных жителей и проведут всю работу на массовой основе.
5. Считала бы необходимым осуществить по ряду вопросов, подлежащих исследованию, вовлечение в научную работу: а) агрономов, б) колхозных бригадиров, в) учителей, г) председателей сельских Советов и председателей колхозов, д) колхозных и совхозных опытников, е) охотников.
Речь идёт о создании армии своеобразных внештатных сотрудников нашего института из числа людей, живущих в районах, территория которых представляет для нас интерес.
Например: изучение почв области требует огромных затрат и значительного времени, если это вести силами только экспедиций института. Однако если привлечь к этому практиков, вооружить их соответствующими указаниями, то в течение лишь одного лета может быть собран огромный материал для последующего обобщения в институте. Так, скажем, образцы почв с описаниями могут быть получены из сотен мест. Это удешевит стоимость всей работы, сократит сроки и вовлечёт в научно-исследовательскую деятельность тысячи практиков.
Вывод: план, предложенный профессором Великановым, в той его части, где перечисляются методы исполнения задач, страдает неполнотой и должен быть серьёзно пересмотрен».
Марина высказала свои соображения почти так же кратко, конспективно, как они были изложены в её записной книжке. Когда она начала говорить, у некоторых участников заседания лица вытянулись, а в глазах профессора Великанова вспыхнула досада. Марина не рассчитывала на такое отношение слушателей и с беспокойством подумала: «Неужели я говорю что-то недельное?» Однако отступать было поздно, и она, скрывая волнение, договорила всё до конца.
Речь её совершенно не подходила к тому почти праздничному настроению, которое царило на заседании. Дослушав её, люди, одни вопросительно, другие недоумённо, переглянулись, будто Марина действительно сказала что-то неуместное.
Наступило долгое молчание. Председатель совета – директор института Водомеров – растерянно смотрел на участников заседания, не находя слов.
– Я считаю, товарищи, я считаю, – вдруг взволнованно заговорил Бенедиктин, – выступление Марины Матвеевны по меньшей мере неудачным. Право, я не нахожу объяснений этому. Учёный совет имел уже возможность видеть, с какой глубиной поставлен Захаром Николаевичем ряд крупных проблем…
Марина не верила ушам своим. Ведь не далее как утром Григорий с пафосом сказал ей:
– Маринка, ты так выросла! Твои суждения логичны и основаны на большом знании дела.
Это было сказано по поводу выступления Марины на собрании научных сотрудников института, которое состоялось два дня назад.
Марина повернула голову, чтобы взглянуть в глаза мужа, но Бенедиктин поспешил наклониться.
– Да, да, я также не могу считать выступление Марины Матвеевны удачным, – заговорил Великанов. – Дело в том, что Марина Матвеевна упрощает работу наших экспедиций. Я отнюдь не против привлечения практиков. Мы и существуем затем, чтобы освещать путь практикам, но не следует смешивать наши задачи и методы с задачами и методами практиков. В этом, дорогие мои коллеги, вечно существовала и будет существовать колоссальная разница. Наука есть наука, практика есть практика. Нашим экспедициям, безусловно, придётся встречаться с практиками, но вы сами понимаете, что вовлекать широкие слои практиков в научные эксперименты едва ли целесообразно. Эксперимент может провалиться, и наука будет дискредитирована в глазах практиков. Мы должны, уважаемая Марина Матвеевна, быть очень осторожными и не спешить там, где требуется беспристрастный, спокойный взгляд исследователя.
Марине захотелось немедленно возразить. Она посмотрела на профессора Рослова. Тот сидел в углу, обхватив сильными руками колено и закусив клок своей длинной чёрной бороды. Вид у него был неподступно суровый. «Кажется, и Леонтий Иванович недоволен моим выступлением», – подумала Марина и подавила в себе желание выступить ещё раз.
Когда заседание учёного совета было закрыто, Марина, не ожидая Григория, пошла домой. В коридоре её догнал профессор Рослов. Он бережно взял её под руку.
– Вы домой? Вас подвезти? – спросил он.
От всего, что только что произошло, у Марины остался на душе горький осадок. Было обидно, что не посчитались с её предложениями, над которыми она столько думала, особенно было больно за бестактное, поспешное выступление Григория. Хотелось побыть одной, подумать о всём случившемся.
– Благодарю вас, Леонтий Иванович! Мне нужно зайти ещё в лабораторию, – сказала она, пряча глаза.
Вероятно, она чем-то выдала своё состояние, и Рослов угадал его.
– Не смею мешать! – Он на ходу порывисто и горячо пожал её руку. В этом движении было столько сердечности, что она убеждённо подумала: «Нет, Леонтий Иванович не мог осудить моё выступление». От этой мысли ей стало легче, и она пожалела, что отказалась ехать вместе с профессором.
Когда Марина, устав от долгого хождения по городу, с трудом поднялась по лестнице на третий этаж и позвонила, Григорий, делая испуганное лицо, бросился ей навстречу.
– Мариночка, нельзя же так! Три часа ты заставила меня думать чёрт знает что!..
Он обнял её, но Марина решительно отвела его руки.
– Днём ты публично надавал мне пощёчин, а вечером проявляешь такое внимание.
– Я знал, что ты будешь сердиться, знал! И тем не менее я решился на этот шаг во имя наших общих интересов.
Бенедиктин отступил, стряхивая с костюма ворсинки. Впервые пристрастие мужа к аккуратности вызвало в ней раздражение.
– Что ты прихорашиваешься? Можно подумать, что моё пальто в грязи. – Марина прошла в другую комнату.
– Я тебе всё объясню, Мариночка, имей терпение выслушать меня, – проговорил он, неотступно следуя за ней.
– Ну, пожалуйста, говори, говори, сколько тебе захочется!
– Видишь ли, Марина. – Бенедиктин старался придать своему голосу особый оттенок проникновенности. – Я давно заметил, что в твоём характере есть какая-то доля безрассудства. Я затрудняюсь сказать, из каких свойств твоей натуры это проистекает…
– Ты изъясняешься, как изысканный дипломат, – усмехнулась Марина.
– Не иронизируй, пожалуйста. Я говорю о серьёзных вещах, – обиделся Бенедиктин. – Я не буду припоминать других случаев, когда безрассудство брало верх над твоим разумом. Но вот сегодня… Твоё выступление можно сравнить с прыжком в омут. Ты критикуешь планы экспедиций и совершенно не учитываешь, что это детище Захара Николаевича. Старик влюблён в эти планы, он два месяца только об этом и говорил.
– Ну и что же дальше? – спокойно спросила Марина.
– Что дальше? – запальчиво подхватил Бенедиктин. – А хотя бы то, что Великанов – научный руководитель института, а мы с тобой – просто научные работники. Наконец, – воодушевляясь ещё больше, продолжал Бенедиктин, – ты должна учитывать, что осенью я собираюсь защищать диссертацию. Захар Николаевич, по всей вероятности, будет официальным оппонентом. Хотя моя диссертация несколько не соответствует его специальности, он обещал мне всё это уладить. Он же будет подбирать и других оппонентов…
– Но какое отношение имеет всё это к моим замечаниям по планам экспедиции? – не скрывая раздражения, которое всё сильнее овладевало ею, спросила Марина.
Бенедиктин даже поперхнулся.
– Ты не прикидывайся, Марина, дурочкой. Ты всё великолепно понимаешь. Тебе так же, как и мне, прекрасно известно, что всё в жизни решают люди, а поскольку это так, надо уметь с людьми строить отношения.
– Извини! Пресмыкаться и угодничать перед Великановым я не буду! – выкрикнула Марина. Лицо её пылало, обычно доверчивые и добрые глаза гневно искрились.
Бенедиктин старался не встречаться с ней взглядом.
– Ты, во-первых, успокойся и не кричи, – тихо произнёс он.
– А ты не предлагай мне того, что не выносит моя душа, – перебила его Марина, порывисто сбрасывая с себя шляпу и шарф.
– Я предлагаю тебе только благоразумие… Благоразумие никогда не вредило людям…
– От твоего благоразумия один шаг до подхалимства.
– Но это же невыносимо! – закричал Бенедиктин. – Ты не имеешь никакого права бросать мне таких упрёков! В конце концов я прошёл жизненную школу не меньшую, чем ты, и не тебе учить меня поведению. Партия и фронт…
– Да брось ты, Григорий, кичиться своей партийностью и фронтом! – Марина, не глядя на мужа, стоявшего в позе неутомимого спорщика, вышла.
В кабинете она села в глубокое кресло, откинула голову на спинку и закрыла глаза. В висках тупо ныло.
Такой резкой стычки с мужем у неё никогда ещё не было. Правда, это зависело только от неё – в этом можно было теперь сознаться честно и прямо, не кривя душой перед собственной совестью.
С тех пор как Григорий вернулся из армии, он давал ей уже не один раз повод для ссоры. На днях в присутствии Софьи Великановой и профессора Рослова, пришедших вечером к Марине, чтобы обсудить положение Краюхина, Григорий бестактно влез в разговор. Не зная существа расхождений Краюхина с профессором Великановым, только услышав, что речь идёт о происшествии в тайге, он безапелляционно заявил:
– Я не понимаю, чего вы носитесь с этим Краюхиным? Мне совершенно очевидно, что его потолок – сельская школа. Он не случайно выбрал себе этот удел.
Марина, сидевшая рядом, многозначительно посмотрела на мужа.
По её рассказам он знал, что Софья любит Краюхина, но не захотел с этим посчитаться, хотя и догадался, что означал взгляд жены.
– Обладатель настоящего характера и подлинного интереса к науке так не поступит, – продолжал Бенедиктин. – Покинуть институт и уйти от такого научного руководителя, как Захар Николаевич, мог только неумный, самовлюблённый недоучка.
– О любезный коллега, – сказал тогда профессор Рослов, – Алексей Корнеич Краюхин – человек большого разума и редкой целеустремлённости. Вы глубоко ошибаетесь…
– Нет и нет, – запротестовал Бенедиктин. – Я тоже немало повидал людей в таких положениях, о которых вы здесь, в тылу, не имели даже представления. Это многому меня научило. И Краюхин мне ясен более, чем кому-либо.
После этих слов все замолчали. Софья до того была обижена за Алексея, что слёзы навернулись на её глаза. Профессор Рослов также не захотел продолжать спор.
Когда Софья и Рослов уехали, Марина, сдерживая возмущение, сказала:
– Зачем ты, Гриша, так резко отзывался о Краюхине? Я же тебе говорила, что Софья любит его, а Леонтий Иванович очень ценит.
– Видишь ли, Мариночка, я убеждён, что легенде о Краюхине пора положить конец. Она вредит Софье Захаровне, и Рослову, и даже тебе…
Припоминая теперь всё это, Марина говорила себе: «Во всём, во всём виновата моя непоследовательность. Сегодня на заседании учёного совета нужно было не отступать, а добиваться, чтоб мои предложения были рассмотрены. Ведь они справедливы… Безусловно, справедливы…»
У неё возникла мысль пойти посоветоваться с Максимом.
Марина подошла к столику, на котором стоял телефон, и набрала номер. Долго никто не отзывался, и Марина собралась уже положить трубку, как вдруг послышался детский голос. Говорила дочь Максима, двенадцатилетняя Ольга.
– Оленька, ласточка моя, папа приехал? – спросила Марина.
– Нет, папа прислал телеграмму, что задержится.
– А мама где?
– Мама улетела сегодня на санитарном самолёте в Притаёжное. Она так ужасно торопилась, что не смогла даже заехать к вам.
– А что, срочный случай?
– Нет, тётя Мариночка. Самолёт повёз лекарство на лесозаготовки, и мама решила, что лететь лучше, чем трястись на машине.
Девочка так точно воспроизвела не только слова, но и интонацию матери, что Марина рассмеялась.
– Ну, заходи ко мне, ласточка. Ты что сейчас делаешь?
– В своём шкафу с Серёжей книги прибираю.
– Вот молодец!
– К нам приходите! – крикнула девочка.
Марина опустила трубку на рычаг и долго стояла, не снимая руки с аппарата. Разговор с племянницей наполнил душу новыми, тревожными и смутными чувствами. Как о постороннем человеке, Марина подумала о себе: «Ещё год-два, а там рожать будет поздно, останусь, как говорила мама, пустоцветом».
На днях Марина спросила мужа, хочет ли он иметь ребёнка. Григорий долго молчал, морщил лоб, потом сказал:
– И да и нет. Да – потому, что ребёнок – живое воплощение нашей с тобой любви, а нет… «Нет» подсказывает благоразумие. Ты видишь, какая опять складывается международная обстановка. Едва ли долго удержится мир. А я же солдат… моё место на поле брани… Оставлять тебя одну с ребёнком… Нет, это, кажется, не очень разумно…
«В его отношении ко мне слишком много рассудочности. Вот и сегодня, выступая на совете, он как будто руководствовался какой-то статьёй или параграфом. С ним надо серьёзно поговорить. Он идёт не той дорогой», – подумала Марина, всё ещё стоя у телефона.
Напротив, на столе, в простенькой рамке стояла её любимая фотография. Снимок был десятилетней давности. Она была тогда ещё аспиранткой.
Однажды, гуляя по городу с Артёмом и Максимом, они решили сфотографироваться. Позы получились простые, безыскусственные, и снимком этим особенно дорожили в их семьях.
«После смерти мамы нет у меня никого ближе их, – глядя на лица братьев, продолжала размышлять Марина. – Видимо, поэтому-то, когда мне горько и тяжко, я особенно хочу видеть их. Артём… Артюша… отзывчивый характер, весёлый, общительный прав… Максим… И упрямый, и суровый, и сдержанный… Уж не написать ли им обо всём, что произошло? Ну конечно, написать! Кто же ещё даст мне совет?..»
Она взяла лист бумаги, ручку, обмакнула её в чернильницу и задумалась. О чём же она будет писать? О том, что по слабости своего характера она не настояла на обсуждении учёным советом своих предложений? Или о своей ссоре с Григорием? Или, может быть, о том смятении, которое сегодня вторглось в её душу? Нет, писать пока было трудно. Её чувства и мысли неслись бурным потоком, и сейчас ещё невозможно было разобраться в них. «Писать подожду», – решила Марина. Она отодвинула от себя бумагу и, закрыв глаза, откинулась на спинку кресла.
Когда в дверь раздался стук, она открыла глаза, подняла голову и не могла понять: долго ли она так просидела? Вошёл Бенедиктин тихо, робко. Чёрные волосы растрёпаны, ворот рубахи небрежно расстёгнут, в глазах сквозило смущение. Марина первый раз видела его таким. Оттого, что он был не подтянут, не причёсан и весь его облик не выражал обычной самоуверенности, в ней шевельнулось сочувствие к нему: «Милый, он так страдает!» В нём было сейчас то, чего ему так не хватало раньше: простота обыкновенного человека. В эту минуту она готова была простить ему все ошибки.
– Ну что? Всё дуешься на меня? – спросил Бенедиктин, не решаясь пройти вперёд. Тон этих слов был заносчивый и сухой, и вмиг исчезло всё то, что тронуло сердце Марины.
– Ах, Гриша! Ты думаешь, что я десятилетняя девочка? – вздохнула Марина и отвернулась.
– Ну вот, слушай, Мариночка, что я тебе скажу, – миролюбиво проговорил он, выходя на середину комнаты. – Пока ты сидела в кабинете, я припомнил все обстоятельства происшедшего. Я, конечно, виноват перед тобой и глубоко не прав. Мне, как видишь, не чуждо чувство самокритики. На совете я выступил зря. Великанов и совет и без меня разобрались бы в твоих предложениях. Ты меня прости. Я извлёк из всего, что произошло сегодня, серьёзный урок на будущее.
Бенедиктин прошёлся по кабинету, остановился около Марины и посмотрел на неё долгим, упорным взглядом.
– Ты удовлетворена? – спросил он.
Его напористость не раз ошарашивала и обескураживала её.
– Ты удовлетворена? – повторил он, и так, чтобы вызвать у неё ответную улыбку.
Губы Марины дрогнули. Это была не улыбка, а скорее судорога – отражение её нестройных, противоречивых дум и чувств.
Но Бенедиктин не стал гадать об этом.
– Ну, вот и прекрасно, вот и замечательно! – воскликнул он. – Я знал, что ты не будешь мелочиться. Я верил, что ты останешься большим человеком!
Бенедиктин опустился перед ней на колени, забормотал что-то ласковое, невнятное, очень напоминая в этот момент мурлычущего кота. Марина сидела не двигаясь. Бенедиктин приподнялся, слегка толкнул её головой. Он вызывал её на ласки, и Марина поняла это. Она положила руку ему на голову, и Бенедиктин затих. Марина по-прежнему сидела спокойно, и пальцы её руки не чувствовали его тепла, как будто лежали на неживом предмете.
Самолёт, сделав круг над зелёной тайгой, опустился на продолговатую поляну, сжатую с двух сторон лесистыми холмами.
Из посёлка со звучным названием Главная Гавань, расположенного в сосновом бору, бежали люди. Они размахивали руками, бросали вверх шапки, криками приветствовали пассажиров, выходивших из самолёта. Его появление всегда было в этом таёжном углу большим праздником. Самолёт привозил газеты, письма, кинокартины; с ним прилетали из областного центра лекторы, представители треста и различных ведомств, новые работники на лесоучастки, разбросанные по всему верхнему течению реки Таёжной.
Анастасия Фёдоровна вышла из самолёта последней. Она задержалась, договариваясь с командиром экипажа о возвращении в город. Вылет намечался на утро. Этот срок вполне устраивал Анастасию Фёдоровну. Вечером она предполагала произвести медосмотр рабочих, направлявшихся на плотах в далёкий рейс – в устье Таёжной, снабдить их аптечками, популярными медицинскими брошюрами, наставлениями о мерах первой помощи, поинтересоваться работой фельдшерского пункта, а наутро вылететь домой. Правда, где-то здесь, в этом районе, находился Максим. Он был, вероятно, в Притаёжном, у брата. Хорошо бы повидать мужа, Артёма с Дуней, но до Притаёжного было далеко, и Анастасия Фёдоровна старалась об этом не думать.
Когда она вышла из самолёта, вокруг него собралась уже толпа. Над поляной стоял говор. Пассажиров сразу же окружили, горячо расспрашивали о жизни города. Окинув глазами людей, Анастасия Фёдоровна увидела в толпе худенького сутулого старичка с обвисшими украинскими усами. Это был местный фельдшер Галушко.
– Демьян Романыч! Милый! – кинулась к нему Анастасия Фёдоровна.
Разговаривая в самолёте с командиром экипажа о вылете обратно, Анастасия Фёдоровна подумала: «Единственно, что меня может задержать, – это отсутствие Галушко», но фельдшер был на месте, и Анастасия Фёдоровна, увидев его, обрадовалась. Желание её как можно скорее вернуться домой имело свои причины: на днях у детей должны были начаться экзамены. Хотя дочка училась хорошо и для тревог оснований не было, Анастасия Фёдоровна всё-таки беспокоилась за неё. Учёбу девочка начала в Новоюксинске, где все военные годы, вплоть до приезда Максима, Анастасия Фёдоровна работала заведующей райздравом.
Галушко знал Анастасию Фёдоровну не первый год. Много раз они встречались в области на совещании работников здравоохранения. Кроме того, в годы войны Галушко изредка навещал Анастасию Фёдоровну в Новоюксинске, зная, что запасливая, распорядительная заведующая райздравом может ссудить его кое-какими дефицитными лекарствами и материалами. И хотя Главная Гавань входила в другой район, Анастасия Фёдоровна помогала старику всем, чем могла.
Из приказов по облздравотделу Галушко уже знал, что доктор Анастасия Фёдоровна Соколовская-Строгова назначена инспектором лечебного сектора. Поэтому, увидев Анастасию Фёдоровну, старый фельдшер не удивился её появлению и радостно пошёл навстречу. На всю огромную таёжную округу Галушко был единственный медик и, как всякий специалист, преданный своему делу, мучительно тосковал по разговорам на свои специальные темы. «Как хорошо, что она прилетела! Уж теперь я все свои вопросы и сомнения перед ней выложу», – подумал Галушко, приближаясь к Анастасии Фёдоровне.
– Милый Демьян Романыч! – торопливо заговорила Анастасия Фёдоровна. – Вы всё такой же! Ни капельки не постарели, стали даже свежее! А ведь не видались мы два года.
Анастасия Фёдоровна крепко сжала жилистую, сухую руку фельдшера, задерживая её в своей руке.
– Родная Анастасия Фёдоровна, бесконечно рад видеть вас! – воскликнул Демьян Романыч, снизу вверх заглядывая ей в лицо. – А вы ещё больше расцвели и похорошели. И лет вам ваших никак не дать! Ну, прежде всего поздравляю с возвращением мужа…
Они направились к посёлку. Когда аэродром и самолёт скрылись за лесом, выяснилось, что улететь утром Анастасия Фёдоровна не сможет: три дня тому назад с верховий Таёжной начался молевой сплав, и люди уже вышли в рейс.
– Как же это могло случиться, Демьян Романыч? В такой долгий путь рабочие ушли без медикаментов и медицинского осмотра, – обеспокоенно сказала Анастасия Фёдоровна.
– Осмотр был, – несколько обиженно ответил Галушко. – Я не зря получаю тут государственные деньги. А вот лекарствами снабдить людей я не смог. Задерживать отправку рабочих из-за лекарств я тоже не вправе. Люди вышли в плавание на пять дней раньше срока. У вас там, в области, не понимают, что ли, что люди сами вносят в жизнь серьёзные поправки?
– Ах, Демьян Романыч, как вам только не стыдно говорить такие слова: «У вас там, в области»! Да я в области работаю, как вам известно, без году неделя, – рассмеялась Анастасия Фёдоровна.
– Вот потому-то я и говорю вам об этом. Вы свежий человек там, и вам легче учесть требования низов, – с улыбкой сказал Галушко и, вздохнув, добавил: – Будем верить, Анастасия Фёдоровна, в счастье людей, которые ушли в долгий путь. Это крепкие, отборные люди, выросшие в лесу и в воде, и да минует их горькая участь болящих!
– О нет, Демьян Романыч, в счастье «на авось» я не верю. Это самое непрочное счастье. Давайте думать, как и где перехватить нам сплавщиков и сделать всё, что мы не сделали здесь.
Галушко посмотрел на Анастасию Фёдоровну с изумлением. Он многое слышал о её настойчивости, но никак не предполагал, что Анастасия Фёдоровна не отступит и в этом случае.
Вместо того чтобы идти к маленькому аккуратному домику медпункта, она направилась в сплавную контору. Галушко последовал за ней. Спустя час они вновь показались на улице посёлка. Шли они быстрее прежнего и разговаривали озабоченно. Возле домика медпункта Галушко покинул Анастасию Фёдоровну, и та ещё более торопливо направилась к почте. Тут она попросила у кассира бланк для телеграммы и поспешно, как давно обдуманное, написала:
«Высокоярск областной, научно-исследовательский институт, Марине Строговой.
Неожиданно командировка затягивается. Отправилась в тайгу. Прошу последить экзамены Оли, не забыть Серёжу. Целую. Настя».
К исходу дня Анастасия Фёдоровна с трудом передвигала ноги. Впереди устало вёл коня за повод мешковатый Галушко. Конь был нагружен высокой пирамидой из коробок и ящиков с лекарствами.
– Очень длинные у вас, Демьян Романыч, километры, – сказала Анастасия Фёдоровна жалобно.
– Теперь уже скоро, – отозвался фельдшер. – А насчёт длины таёжных километров вы справедливо заметили. От Главной Гавани до стана Лисицына считается пятнадцать – восемнадцать километров, да только счёт этот ведётся не по затратам сил человека. Километр асфальта и километр тайги – это величины для пешеходов неравнозначные. Видела, какая дорожка тут! На каждом шагу колоды, кочки, чаща. Одно надо обойти, другое перешагнуть, третье взять приступом – ведь на всё это нужны силы. Вот и выходит, что вместо пятнадцати километров мы прошли с вами по меньшей мере тридцать.
– Изнемогаю, Демьян Романыч, – чуть не плача, говорила Анастасия Фёдоровна, вытирая платочком потное лицо.
– А вы любуйтесь природой, любуйтесь, Анастасия Фёдоровна. Глядите, какая вокруг прелесть! Какие кедры! Я считаю, что нет прелестнее этого дерева. Охотники правы, назвав кедр «королём сибирских лесов». А посмотрите, какое сегодня небо: высокое, голубое…
Внезапно тайга огласилась громким лаем собаки.
– Ну вот мы и у цели! – бодро воскликнул фельдшер.
На тропу, тянувшуюся узкой полоской, с холмика навстречу им вышла девушка.
– Кто там, Уля? – послышался голос человека, скрытого за деревьями.
– Нет, тятя, не Алексей Корнеич, – упавшим голосом сказала девушка, разглядывая исподлобья незнакомцев.
Из всех дарований, присущих людям, Анастасия Фёдоровна обладала одним из самых ценных: она испытывала жгучий интерес ко всем, с кем сталкивала её жизнь. И оттого, что она обладала жаждой общения с другими, она сама становилась для них желанной и нужной.
Лисицын, увидев у себя на стане Анастасию Фёдоровну, насторожился. С первого взгляда он понял, что эта женщина из города и в тайгу её привела какая-то крайняя необходимость. Об этом прежде всего говорила её одежда: светлое пальто, перекинутое через руку, шёлковое зелёное платье. Всё, всё было нездешнее – городское, непривычное для глаза таёжника. Но зато в облике её чувствовалось что-то такое, что невольно располагало к ней. Её серо-синие глаза смотрели мягко, ласково и с приветливой пытливостью. Высокая грудь, яркий румянец, проступавший сквозь смуглую кожу лица, стремительные движения были признаком крепкого здоровья, которым обладала эта женщина.
– Здравствуйте, дядюшка, здравствуйте, милая девушка, принимайте незваных гостей, – торопливо, как человек очень занятый и спешащий по неотложному делу, сказала Анастасия Фёдоровна, сбрасывая с руки пальто на кучу дров, лежавших неподалёку от костра.
– Здравствуйте, хорошие люди! С доброй ли, с плохой ли вестью – садитесь. У нас всякий – гость, – пригласил Лисицын, про себя подумав: «Кто это такая? Уж не по Алёшиному ли делу заявилась? И где он сам-то затерялся?»
Увидев, что незнакомая женщина озирается, отыскивая место, где можно было бы сесть, Лисицын велел Ульяне принести из зимовья табуретку. Но женщина запротестовала, поспешно опустилась на чурбак и первым делом сбросила с ног туфли.
Галушко привязал лошадь к черёмуховому кусту, росшему у самой кромки берега, и подошёл к костру.
– Давайте знакомиться, – сказал он и подал Лисицыну руку.
Хотя на ногах у Галушко были мягкие бродни, удобные для дальних дорог, но годы брали своё. Он потоптался и сел прямо на землю рядом с Анастасией Фёдоровной, чувствуя предельную усталость.
Лисицын нетерпеливо посматривал то на Галушко, то на женщину.
– Откуда и куда путь держите? – спросил он и, вытянув худую шею, замер в ожидании ответа.
– Сплавщики, дядюшка, мимо вас не проходили? – в свою очередь, спросила Анастасия Фёдоровна и даже приподнялась, обеспокоенная мыслью: «А вдруг скажет, что уже прошли?»
Лисицын понял, что прибывшие на его стан люди никакого отношения к делам Алексея не имеют.
– Да нет, пока лес не проходил. Уля вот, дочка моя, была поутру на дальней курье, жерлицы осматривала, видела, как плотовщики по кольцам реки пробиваются. Ведь она, Таёжная-то, в этих местах как пьяная: то в одну сторону бросится, петель навьёт, то в другую кинется. От Главной Гавани до нашего стана не больше двадцати километров, а по реке в полтораста не складёшь. Да ещё перекаты да заломы. Тут рысью-то не проплывёшь… А вам что сплавщики-то? Не плыть ли уж куда вздумали?
– Нет, плыть некуда, а встретить людей необходимо, – сказал Галушко, выпрямляя ноги и опираясь спиной на чурбак, на котором сидела Анастасия Фёдоровна. – Медики мы. Это вот доктор из города, я – заведующий медпунктом в Главной Гавани. Люди ушли в путь без лекарств, не было даже ваты и бинтов. А вчера вот на самолёте докторша из города прилетела. Мы и кинулись, значит, сплавщикам наперерез.
Лисицын, выслушав фельдшера, украдкой взглянул на Анастасию Фёдоровну и с почтением подумал про неё: «Ишь ты! По ухватке видно, что умна». Потом он перевёл взгляд на Ульяну, многозначительно нахмурился и, понизив голос, произнёс:
– Ульянушка, дочка, гости с дороги. Ты возьми ведёрко, сбегай к садку, выбери стерлядочек покрупнее.
Ульяна неотрывно смотрела на Анастасию Фёдоровну. Доктор. Из города… Полёт на самолёте… Погоня за сплавщиками… Это был совсем-совсем другой мир: далёкий, таинственный, увлекательный. «Какая же она замечательная, смелая и красивая!» – думала Ульяна. Она не слышала, что ей говорил отец, но переспрашивать не стала: Ульяна и сама знала, что надо делать, когда на стан приходят гости.
Она взяла котелок, завороневший на смолевом дыму костра, длинный острый нож и быстро исчезла под яром. «Как же хорошо-то, что она пришла к нам! Дедушку полечит…» – проносилось в мыслях Ульяны. Светлое чувство радости словно омывало её душу. Ульяна понимала, что ей радостно не только потому, что доктор полечит дедушку, – что-то ещё радовало её.
Когда Ульяна через несколько минут возвратилась, Анастасия Фёдоровна сидела у костра одна. Отец и усатый фельдшер бережно снимали со спины лошади коробки и ящики и складывали их под навес на полку. Услышав шаги Ульяны, Анастасия Фёдоровна подняла голову, и Ульяна поймала её взгляд. Как и при первой встрече, этот взгляд был такой пытливый и ласковый, что казалось, он проникал до самого сердца.
– Как же вас зовут, милая девушка? – спросила Анастасия Фёдоровна.
Ульяна мгновенно залилась краской, вся душа её от этого проникновенного голоса незнакомой женщины встрепенулась.
– Ульяной зовут меня, а больше всё Улей, – давясь словами, едва слышно ответила она.
– Очень хорошо! Я люблю простые русские имена. Может быть, потому, что меня тоже зовут просто: Анастасия, Настя…
– Батюшки! Вот уж как назвали! – с искренним изумлением воскликнула Ульяна. Ей казалось, что эта женщина, поразившая её своей внешностью, должна была носить какое-то исключительное имя. Такие имена нередко встречала она в старых романах: Цецилия, Клеопатра, Анжелика…
– А что, разве не подходит ко мне это имя? – с лукавством в голосе спросила Анастасия Фёдоровна.
– Ну, конечно, не подходит. Красивая и умная, а зовут по-простому: Настасья, – улыбаясь одними глазами, сказала Ульяна.
Анастасия Фёдоровна засмеялась:
– Вот Ульяна – тоже имя простое, а уж не красавица ли вы?
Ульяна зарделась, но оцепенение, которое сковало её несколько минут тому назад, бесследно исчезло. Ей стало весело, и она рассмеялась звонко и непринуждённо.
– Вы, Уля, чем же здесь занимаетесь? Готовите отцу обеды? – спросила Анастасия Фёдоровна.
– Что вы! Обеды – это между прочим. Охочусь я, рыбачу. Осенью по чернотропью добываю белок, колонков, куропаток, рябчиков.
Рассказывая, девушка проворно исполняла своё дело: повесила котёл с рыбой на таган, подбросила дров в костёр. Анастасия Фёдоровна наблюдала за Ульяной с удовольствием – та делала всё быстро и ловко. Под ситцевым розовым платьицем угадывалось гибкое, сильное тело, проступали мускулы рук и упругая грудь.
– Не скучно вам жить в тайге? – поинтересовалась Анастасия Фёдоровна.
– Да кто же из охотников скучает в тайге? Тут только с виду однообразна, а присмотришься, прислушаешься – такая кипит жизнь – удивление!
К костру подошли фельдшер и Лисицын.
– Анастасия Фёдоровна, – обратился к ней Лисицын, – вы не попользуете каким-нибудь снадобьем старика нашего?
– О ком вы говорите? – Анастасия Фёдоровна, недоумевая, осмотрелась вокруг.
– Старик тут с нами живёт, Марей Гордеич. Он мне вроде родного отца. Да вот занемог…
Лисицын не успел договорить. Дверь избушки раскрылась, и все увидели Марея. Он был без фуражки, в длинной рубахе без пояса, в полушубке, накинутом на худые плечи. Анастасия Фёдоровна смотрела на старика, не отрывая глаз. Внешность этого человека поразила её. Старик был красив той особенной красотой, которая выпадает в старости на долю немногих.
– А я уснул, Миша. И приснилось мне, будто на стан к нам пришли незнакомые люди. Очнулся, глаза открыл, слышу за стеной чужие голоса. Лежу и никак не могу понять: не то это сон продолжается, не то явь…
– Явь, Марей Гордеич, да ещё какая! – воскликнул Лисицын. – Таких гостей у нас ещё никогда на стану не бывало.
– Нет лучше гостя в свете, чем добрый человек, – промолвил старик и, сделав два шага, остановился. – Мир вам и благоденствие, добрые люди! – слегка поклонился он Анастасии Фёдоровне и Галушко.
Необычность приветствия тронула Анастасию Фёдоровну, она поднялась и тоже поклонилась старику.
– Здравствуйте! – произнесла она громко. Ей хотелось добавить к слову «здравствуйте» что-нибудь такое, что могло бы сделать её приветствие более тёплым и сердечным, но подходящих слов не нашлось. Имени и отчества старика она не запомнила, а назвать его просто «дедушкой» ей показалось неудобным. Старик не походил на тот тип старых мужчин, для которых домашнее прозвище «дедушка» было вполне уместным. Он скорее напоминал убелённого сединами путешественника-исследователя или мыслителя.
– Это доктора к нам приехали, Марей Гордеич, – сказал Лисицын.
Старик не удивился, а только посмотрел на Анастасию Фёдоровну и Галушко испытующим взглядом.
– Кого же лечить здесь будете?
– Вас начнём лечить, Марей Гордеич, а потом сплавщиков лекарствами снабжать будем.
– Душевно благодарен вам. В жизни редко приходилось мне бывать у докторов, чаще всего сам себе доктором был, – задумчиво произнёс старик.
– Знобит вас? – спросила Анастасия Фёдоровна.
– Временами.
– Пройдёмте в помещение, я выслушаю вас, – Анастасия Фёдоровна взяла портфель – там лежал стетоскоп.
Марей и Анастасия Фёдоровна долго не появлялись. Рыба почти сварилась, и Ульяна сдвинула котёл с большого огня. Чайник с кипятком булькал, урчал, постукивал крышкой, как живой. Костёр изредка потрескивал, разбрасывая пахучий смолевой дымок. Галушко щурил глаза от дыма и наконец тихо задремал, свесив голову. Лисицын, вытягивая, как журавль, худощавые ноги, направился к реке. Там, склонившись над самой водой, росла смородина. Он вернулся с пучком смородиновых веток.
– Подбрось-ка, Уля, в чайник для запашка, – сказал он вполголоса, боясь нарушить покой фельдшера.
Ульяна взяла смородинник, отделила одну веточку, с хрустом изломала её на мелкие кусочки и бросила в чайник. Потом она принялась перетирать полотенцем посуду, стоявшую на полке под навесом.
Лисицын нетерпеливо поглядывал на дверь избушки, на спящего Галушко. Охотник вставал, садился, опять вставал, поправлял костёр, хотя в огне уже надобности не было. Наконец терпение его иссякло. Он подошёл к двери избушки, прислушался. Ну, так и есть: Марей что-то увлечённо рассказывал докторше о Синем озере! Лисицыну стало даже обидно. Он легонько постучал в дверь и, не дожидаясь, когда отзовутся, сказал:
– Кушать пожалуйте! Рыба готова, чай поспел.
– Идём, идём! – послышался голос Анастасии Фёдоровны.
Галушко очнулся и сконфуженно посматривал на Ульяну. От резкого толчка дверь избушки пронзительно взвизгнула, и оттуда вышла Анастасия Фёдоровна.
– Что у него? – привычным тоном спросил Галушко.
– Грипп, и очень затяжной… Нужно побыстрее перевезти Марея Гордеича в село, – сказала Анастасия Фёдоровна, подойдя к Лисицыну.
– Я давно ему об этом толкую. Там и доктор и больница, да не сразу его уломаешь.
– А что, Михаил Семёныч, вы могли бы сводить меня на Синее озеро? – вдруг, меняя разговор, спросила Анастасия Фёдоровна.
Лисицын растерялся. «Уж не думает ли она начать какие-нибудь поиски на манер Алёши? Опередит парня, и тогда всё пропало», – пронеслось у него в мыслях. Он задержался с ответом, обдумывая, как лучше поступить в этом случае.
– Я проведу вас к Синему озеру, – заметив колебания отца, предложила Ульяна.
– А что вас, извиняюсь, на Синее озеро потянуло? – скрывая под смешком тревогу, спросил Лисицын, подумав: «Неужели старик что-нибудь лишнее мог сказать?»
– Горячие ключи.
– Вон оно что! – с облегчением воскликнул Лисицын. – Нашу лечебницу от ревматизма захотели посмотреть? Доброе дело!
– Вы слышали об этих ключах, Демьян Романыч? – Анастасия Фёдоровна взглянула на фельдшера.
Галушко широко раскинул руки, закрыл глаза, и длинные усы его затряслись от смеха.
– А вы… вы их больше слушайте, они-то, охотнички, наврут вам с три короба. Горячие ключи!..
Лисицын сдвинул шапку набекрень, скосив глаза, неприязненно посмотрел на Галушко, грубовато сказал:
– Ты знаешь что, гражданин хороший, охотников не хули. Ты в нашем деле такой же тумак, как мы в твоём.
Анастасия Фёдоровна видела, что Лисицын задет до глубины души.
– А вы, Михаил Семёныч, не сердитесь на него. Уж такой он Фома-неверующий.
Ульяна скомандовала:
– Иди, тятя, неси скамейку. Перепреет рыба!
Лисицын пошёл в избушку, виновато поглядывая на Анастасию Фёдоровну и уже раскаиваясь за свои резкие слова, сказанные фельдшеру.
Тайга наливалась соками жизни. Гривы и косогоры покрывались травой. На черёмуховых и рябиновых кустах зеленела нежная листва. По шершавым стволам сосен, пихт и кедров текли струйки пахучей смолы. Воздух был насыщен запахом молодой земли: из логов, размытых ручьями, тянуло пресной сыростью суглинка, ранние цветы, пробившиеся у кореньев редких берёзок, источали приторную сладость, полусгнивший валежник испарял настой плесени, смоль разбрасывала щекотавшую ноздри горечь. Струйки свежего ветерка незримо перемешивали эти запахи, солнце согревало их, и они рассеивались по тайге терпким теплом весны.
Где-то в голубой выси неба над лесом плакал лебедь, оглашая тайгу своим надрывным зовом. Но здесь, на земле, никто не хотел внимать его тоскливой песне. Прячась в ветвях, дрозды, синицы, иволги, чечётки, рябчики, кедровки весело свистели, трещали, рассыпали дробь с такой яростью, будто хотели перекричать друг друга.
В этот лучистый день, радостно сиявший над омытой дождями тайгой, Анастасия Фёдоровна шла с Ульяной к Синему озеру. Ульяна шагала впереди, Анастасия Фёдоровна – вслед за ней. Она жила во власти запахов и звуков, чувствовала, как пробуждённая солнцем земля будоражит её кровь, наполняет душу неясным беспокойством. На плече Ульяны висело двуствольное ружьё, на спине – мешок с провиантом. Девушка была опоясана широким кожаным патронташем. Она шагала легко, свободно. Колоды и кочки она перепрыгивала без всякого напряжения, чуть взмахивая руками. Это движение гибких рук девушки всякий раз напоминало Анастасии Фёдоровне взмах крыльев птицы при взлёте. Во всей фигуре Ульяны, в её манере держать голову слегка приподнятой было что-то стремительное, как у ласточки, поднявшейся в просторы неба.
Они без умолку разговаривали. Часто оглядываясь, чтобы увидеть внимательное лицо и пытливые глаза Анастасии Фёдоровны, Ульяна рассказывала:
– А уж как радостно бывает возвращаться домой! Помню, один раз шла я из тайги с зимней охоты. Было это в начале марта. Под ногами свежий снежок, птички выпорхнули откуда-то из сугробов и трезвонили над головой. Солнце только поднялось. Подхожу к Мареевке и слышу: петухи поют, коровы мычат, повизгивают двери домов, на зерновом дворе гудит молотилка, перекликаются женщины… Ветерок тянет со стороны деревни, и я чую, как пахнет дымом, горячим хлебом и теплом домашним. И так мне от всего этого стало хорошо, радостно, что я живу, вижу солнце, землю, лес!.. Не помню, в какую минуту это случилось, а только залилась я песней. Так и по деревне прошла, с песней в свой дом вступила. Мама смотрит на меня, смеётся: «Ты что, Ульянушка, в такой радости? Или соболей добыла?» А у меня тогда, по правде сказать, и охота-то не очень удачной была.
Ульяна задумчиво помолчала, придерживая гибкую ветку крушины, передала её в руки Анастасии Фёдоровны, говоря:
– Глаза берегите. У нас один охотник выстегнул себе глаз вот такой веткой.
Анастасия Фёдоровна приняла ветку, а Ульяна продолжала:
– Это уж всегда так: из тайги домой, как на крыльях летишь. К деревне подходишь, а сердце колотится от радости. Я тут выросла. Каждую канавку знаю. А уж о людях и говорить не приходится: все тебе от мала до велика знакомы, да не просто знакомы, а вроде ты вместе с ними в одной семье выросла, и все они тебе самая близкая родня.
А только побудешь неделю-другую в тайге, вернёшься в Мареевку – и всё тебе в новинку. Подруги, с которыми росла, вместе в школе училась, и те такими желанными становится, ровно ты их пять лет не видела. Идёшь по улице – и каждый дом, кажется, смотрит на тебя и радуется. К клубу подходишь, а там уже собралась молодёжь. Замрёт тут сердце, и сама не знаешь, не то ты своими ногами поднялась на высокое крыльцо, не то тебя ветром туда занесло.
Поживёшь так дома несколько деньков и чуешь, в душу тоска начинает стучаться. Утром проснёшься, глаза не размыкаешь, лежишь, ловишь ухом каждый звук, и хочется, чтоб зашумел лес, чтоб зажурчали ручьи, чтоб птицы запели на все голоса.
Мама уж знает: раз не встаю с кровати сразу, ворочаюсь, значит, в тайгу манит. «Ну, что тебе не спится?» – спрашивает меня. «Припас, говорю, готовь, завтра в тайгу пойду».
И вот идёшь в тайгу. Знаешь тут на пути каждую тропку, каждый ручеёк, каждое деревце, а всё тебе опять в новинку. Избушка на стану – и та кажется уютной, тёплой. Ни на какие дворцы её в этот час не променяешь!
Переночуешь, а утром, чуть забрезжит рассвет, ты уже на ногах. Тятя мой хоть и знает, что я не послушаюсь его, а всё равно твердит: «Ты, егоза, далеко не ходи. Заблудишься, сгинешь. Нам тогда с матерью одна дорога: головами в омут!» Я успокаиваю его: «Ты не тревожься, тятюшка! Далеко я не пойду, а потом у меня же компас». А какое там «далеко не пойду». Об этом только и думаю! В том и жизни особая отрада, чтоб посмотреть места новые, невиданные…
Иной раз за день-то так умаешься, что на стан приходишь чуть живая. Думаешь: «Больше в такую даль калачами не заманишь. Пусть там хоть белки и колонки сами в мешок скачут. Не пойду – и всё». Да только мысли эти такие… Сама думаешь и сама не веришь себе. Отдохнёшь, придёшь в себя, и опять в душе что-то забродит. Ружьё – на плечо, если лежит снег – ноги на лыжи, – и только видели тебя!
Ульяна умолкла и долго шла с опущенной головой. Анастасия Фёдоровна не видела её лица, но она была убеждена, что девушка тихо, застенчиво улыбается сама себе, щурит зоркие, всегда настороженные голубые глаза.
– Ой-ой! Чего я только не пережила в позапрошлом году, вспомнить страшно! – продолжала Уля. – Закончила я школу, учителя и говорят мне: «Надо в город, в университет ехать». Мне и самой хочется учиться дальше. Да только как подумаю, что придётся тайгу и Мареевку из-за этого бросать, холодом меня с ног до головы окатывает. Но решилась всё-таки поступить на исторический факультет. Поехала в город, прожила там больше недели, экзамены вступительные сдала, а чувствую: нет у меня сил жить без тайги. Слёз сколько пролила, сознаться совестно!
Сбежала я из города, непутёвая! Приехала домой. Думаю: жить мне теперь опозоренной, отвернутся от меня и родители и подруги. А только зря так думала: мама с тятей обрадовались. Скучали они без меня. Подруги тоже. Как-то иду по улице, откуда ни возьмись – председатель нашего колхоза Терентий Петрович Изотов. Я хотела убежать от него, да скрыться некуда было. Он остановил меня, говорит: «То, что из университета сбежала, – это плохо. А то, что родные места любишь, свою профессию дорого ценишь, – за это хвалю! Повышенный план добычи пушнины получил наш колхоз. Есть случай доказать, что ты не девчонка, а настоящий охотник». Дала я тут слово председателю, что постараюсь. И правда, в том году в тятиной бригаде я не хуже старых охотников промышляла.
Живу себе, охотничаю, а мысли меня точат: «Нехорошо, что учёбу бросила, не дело это!» И стыдно мне от этих дум, и выхода найти не могу. А тут вдруг к тяте нагрянул его приятель, учитель из Притаёжного, Алексей Корнеич Краюхин. Молодой он ещё, а строгий. Боюсь я его… Как он зашёл, так сердце у меня и оборвалось. Спрашивает: «Почему бросила учиться?» У меня язык будто присох. Тятя за меня объясняет: «К тайге, к охоте она пристрастилась». Он посмотрел на меня, говорит: «Прошло время, когда охотники неучами были. Учиться нужно непременно. И для этого вовсе не обязательно ехать в город. Поступай, Ульяна, на заочное отделение. Будешь ездить в город два раза в год на зачётные сессии». «Ну, думаю, два-то раза почему бы не съездить?! И как это, думаю, я сама до сих пор этого не сообразила!» Написала я заявление, отдала его Алексею Корнеичу, а вскоре получаю из университета ответ: «Зачисляем вас согласно вашей просьбе. Экзамены сдавать не требуется, так как ваше дело о приёме на историко-филологический факультет отыскано и передано нам».
Вот так я и стала студенткой! Один раз зимой уже съездила в город. Наверное, скоро опять пригласят. Сколько забот мне теперь прибавилось!.. То надо письменную работу отсылать, то книг не хватает, надо в Притаёжное в районную библиотеку ехать, то зачётной сессии срок подходит, надо готовиться… Даже в клубе стала меньше бывать. Девчонки сердятся на меня. А Изотов Терентий Петрович сказал нашему комсоргу Веселову: «Вот тебе, Веселов, партийная директива: Лисицыну Ульяну оберегай. Пусть учится».
Теперь у нас в Мареевке появились новые заочники… Ну и разболталась же я!.. – неожиданно прервав себя на полуслове, с сердечной непосредственностью воскликнула Ульяна и, вытерев концом платка раскрасневшееся лицо, сказала о себе как о постороннем человеке: – Сорока ты, балаболка!
Анастасия Фёдоровна понимала, что нужно что-то ответить девушке, но говорить сейчас она ничего не могла. Простодушный рассказ Ульяны заставил думать её о себе, о своих делах и поступках.
Год тому назад Анастасии Фёдоровне исполнилось сорок лет. Она встретила эту дату с глубоким беспокойством. Сорок лет – это был конец большой и важной полосы жизни. Начался новый этап существования. Что в нём таилось? Анастасия Фёдоровна невольно присматривалась к сорокалетним женщинам, настороженно прислушивалась к самой себе, стараясь понять, какие новые, не изведанные ещё чувства и мысли рождаются в её душе. Вокруг немало говорили, что после сорока лет уменьшается радость жизни, блекнут её краски, ничто уже не поражает и не захватывает, как в пору юности. Человеческий мир со всеми его страстями и многообразием уже изведан и достаточно познан. Говорили, что зрелость – это не что иное, как спокойное, осознанное отношение к жизни. «Но неужели впереди такое бесстрастное существование? – с тревогой и недоумением спрашивала себя Анастасия Фёдоровна. – Нет, нет. У многих деятелей науки и искусства расцвет начинался после сорока лет!.. Но при чём здесь ты? Ты просто успокаиваешь себя поисками достоинств твоего возраста. Пустая затея! Сорок лет для женщины – это перевал к старости…» Этот голосок, вдруг просыпавшийся в глубине её сознания, точил её, как точит червяк дерево, – упорно и неотступно, день за днём: «Максима-то всё нет и нет. А тебе уже перевалило за сорок. Новые морщинки под глазами появились. Стареешь!..»
А стареть-то ей как раз и не хотелось! Да и не чувствовала она никаких перемен в себе.
Но всё-таки голосок делал своё дело: под его воздействием она изменяла своим желаниям, отступала от них, с жалостью сознавая, что время диктует новые, жёсткие правила.
С юности у неё были свои страсти, большие и малые. Среди них были и такие, которые считались уместными в двадцать, даже в тридцать лет, но в сорок лет они могли вызвать у многих улыбку. Анастасия Фёдоровна любила танцевать. Она знала бесконечное число мазурок, полек, вальсов, народных плясок. При каждом удобном случае, на семейных или дружеских вечерах, она танцевала увлечённо, с упоением, испытывая истинное наслаждение. Но когда Анастасии Фёдоровне исполнилось сорок лет, она перестала танцевать. Правда, с приездом Максима она почувствовала себя вновь молодой, но прошло не более недели, и к ней вернулось прежнее состояние. Проявлялось оно не остро, даже скорее глухо, но противоборствовать ему она не могла. «Тебе же перевалило за сорок лет, какие же теперь танцы? Людей хочешь смешить?» – останавливал её всё тот же голосок, и она гасила в душе желание, повинуясь этому тихому голосу, бывшему, как казалось ей, голосом её совести.
К моменту встречи с Ульяной Лисицыной Анастасия Фёдоровна жила уже по тем законам, которые диктовались установившимися неписаными «приличиями», имеющими в быту людей нередко силу непреложного устава. Это её новое состояние Максим подметил в первые дни, отнеся его исключительно за счёт пережитой разлуки.
– Ты стала без меня, Настенька, подобранной и строгой, как бонна в русских классических романах, – с усмешкой сказал он однажды.
Анастасия Фёдоровна не стала опровергать слов мужа.
– А ты думаешь, я не знаю об этом? Да что же делать? Сорок лет, дорогой друг! Воспринимать мир по-прежнему не только невозможно, но и стыдно.
– Почему стыдно? – не понимая хода её мыслей, спросил Максим.
– Люди осудят. Людской суд жесток.
Он попытался расспросить её, но она сказала:
– А ты меня не спрашивай, я сама ничего не знаю.
– Настенька, надо быть не моложе и не старше своих лет.
– Вот я и стараюсь.
– А тут стараться не нужно. Чувства сами подскажут.
«Да как же доверять чувствам, когда они у меня двоятся?» – хотела сказать она, но в комнату вошли Серёжа и Ольга, и разговор прекратился. Возобновить его не удалось – не возникало больше подходящего повода.
Только теперь здесь, в тайге, слушая под мягкий и ласковый шум леса откровения Ульяны, Анастасия Фёдоровна вновь вспомнила о своём разговоре с мужем.
Пока Ульяна рассказывала, Анастасии Фёдоровне казалось, что всё пережитое её юной подругой происходит с нею самой. Это не Ульяна, а она, Анастасия Фёдоровна, идёт из тайги в деревню в лучистое раннее утро марта. Это она, задыхаясь от волнения, не чувствуя под собой ног, подымается на высокое крыльцо клуба. Это она спешит в тайгу, покрывая огромные расстояния в два раза быстрее, чем остальные охотники. А молодой строгий учитель? Не инструктор ли он уездного комитета комсомола Максим Строгов?
Давно уже Анастасия Фёдоровна не воспринимала жизнь так трепетно. От блеска солнца, от обилия воздуха, а главное – от волнения, пробуждённого в ней рассказом Ульяны, она чувствовала головокружение. «Максим прав: надо быть не старше своих лет, тогда душа всегда будет молодой», – думала она.
С первой минуты знакомства с Ульяной Анастасия Фёдоровна почувствовала к девушке глубокое расположение. Теперь Ульяна стала ей близкой и дорогой. Анастасия Фёдоровна чувствовала, что где бы ни жила, что бы с ней ни происходило, она не оставит Ульяну. Всё, что будет совершаться в жизни Ульяны, всё будет искренне её занимать и трогать.
– Уля, когда вы будете приезжать в город на зачётные сессии, вы будете жить у меня. Хорошо, Уля? Мы с вами побываем в театрах, сходим в художественный музей.
– Ой, спасибо вам, большое спасибо, Анастасий Фёдоровна!
– Я познакомлю вас с моими ребятишками и с мужем. А если захотите, научу бальным танцам. Вы не смотрите, что я такая большая, я лёгкая и подвижная, – простодушно похвасталась Анастасия Фёдоровна.
Рассказ Ульяны о себе пробудил в ней желание быть такой же откровенной и доверчивой, какой была перед ней девушка.
– Да я же вижу, какая вы! Вы… вы… как красавица артистка! Смотришь на вас, а душа ко всему хорошему и светлому рвётся!
– А я с вами, Уля, моложе стала. Это оттого, что вы вся лучистая, как солнышко…
Они растерянно замолчали, слегка испуганные своими откровенными признаниями.
– Вот мы и объяснились с вами в любви, – нарушая молчание, сказала Анастасия Фёдоровна и засмеялась тихим счастливым смешком.
– Анастасия Фёдоровна! – горячо отозвалась Ульяна. – Называйте меня на «ты»…
– Ну хорошо! Пусть будет по-твоему, – согласилась Анастасия Фёдоровна.
Тропа, по которой они шли, змейкой взбежала на крутой холм, поросший редкими лиственницами и густыми зарослями колючего шиповника. Когда они поднялись на гребень, перед ними открылась обширная долина. Она начиналась от холма узкой стометровой горловиной и постепенно разбегалась вширь. Окончание долины упиралось в озеро, которое лежало подковой между лесистыми холмами. Это и было Синее озеро, о котором рассказал Анастасии Фёдоровне старый Марей. Вокруг долины и за холмами, сжимавшими её на многие десятки километров, тянулись леса: сосна с редкой примесью пихтача и ельника. Прибрежные холмы были покрыты тёмной кедровой шубой с белой березняковой оторочкой по подножию. Долина ярко зеленела. Трава здесь была гуще, чем в других местах Улуюльской тайги. Всюду виднелись завязи ещё не распустившихся цветов. Анастасия Фёдоровна ступала осторожно, чувствуя, что шагает не по голой земле, а по мягкому ковру.
– Как тут красиво! – воскликнула она, окидывая взором то долину, то холмы, то изогнувшееся синее, как небо, поблёскивающее озеро. Ульяна молчала, улыбались одни глаза. Не было ещё такого человека, который смог бы остаться равнодушным при виде Синего озера! Это Ульяна знала, но она знала что-то ещё. В глазах её метались золотистые искорки смеха, и лукавое выражение лица говорило: «Это ещё не всё!»
Они стали подниматься на холм. Ульяна ловко взбиралась на крутой увал, протягивала руку Анастасии Фёдоровне и помогала ей. Когда они поднялись наконец на вершину холма, Ульяна вывела Анастасию Фёдоровну к самому обрыву. Отсюда открывался вид на всё Синее озеро.
– Прислушайтесь!
Но Анастасия Фёдоровна уже слышала, она только не могла понять, откуда доносятся эти необычные звуки. Тонкий беспрерывный звон стлался над водой и лесом. Ветерок то ослаблял, то усиливал его. Анастасия Фёдоровна заглянула под яр в прозрачную воду озера и перевела взгляд, полный недоумённого восхищения, на Ульяну.
– Что это за оркестр, Уля? – тихо спросила она, боясь, что от её голоса этот звон, ласкающий слух, может исчезнуть.
Ульяна посмотрела на неё, втайне испытывая наслаждение от недоумения Анастасии Фёдоровны, и загадочно сказала:
– А звенит наш оркестр без перерыва сотни лет.
Анастасия Фёдоровна опустила руки, и этот жест передал её состояние: она не в силах была разгадать загадку.
– Это звенят, Анастасия Фёдоровна, ручьи. Они падают в озеро прямо с яра, и каждый из них несёт с собой свою песню.
Анастасия Фёдоровна снова подошла к обрыву и заглянула под яр.
– Отсюда ничего не увидите, – предупредила Ульяна. – Лучше сделаем так: привал на ночёвку у нас будет на этой площадке. Все вещи оставим тут. После отдыха можно осмотреть берега озера.
– А ты очень устала? – спросила Анастасия Фёдоровна.
– Я-то? Что вы! Я о вас беспокоюсь!
– А мне не терпится, Уля, – сказала Анастасия Фёдоровна. – Не терпится! – повторила она.
– Пойдёмте, – с готовностью предложила Ульяна.
Она сняла с плеч мешок и повесила его на сухой сучок кедра. На этот же сучок бросила своё пальто и Анастасия Фёдоровна.
– Ружьё, пожалуй, возьму с собой. Звери эти места любят.
По той же тропинке они спустились с холма в распадок. Дальше шли очень медленно. Анастасия Фёдоровна останавливалась возле каждого ручейка, осматривала его, набирала в горсть воду, пробовала её на вкус, смешно причмокивая языком. Особенно надолго они задержались у родников, сочившихся из земли. Родники пузырились, выбрасывали воду клубочками. Заболоченная поляна была покрыта ржавчиной.
Анастасия Фёдоровна, сбросив туфли, залезла в грязь. Грязь была вязкой, но чем сильнее ноги её утопали в болоте, тем явственнее ощущала она тепло. Здесь, у этих родников, и лечились улуюльские охотники и рыбаки от ревматизма.
В другом месте Анастасия Фёдоровна долго ковыряла дно ручейка палкой, а потом доставала из воды щепотку земли, обнюхивала её и один раз даже лизнула. Она делала всё это сосредоточенно, увлечённо, не сказав ни одного слова. Ульяна ничем не нарушала этого сосредоточенного состояния Анастасии Фёдоровны. Девушке минутами казалось, что та забывает о её присутствии.
– Ты знаешь, Уля, какой у меня сегодня день? – заговорила Анастасия Фёдоровна, когда они направились к своему привалу. – Этот день может стать днём исполнения моей мечты. Мне кажется, что Синее озеро содержит радиоактивные грязи. Конечно, всё это требуется ещё изучить, но как бы это было замечательно! Мы открыли бы здесь курорт, свой курорт для лесозаготовителей, охотников, колхозников, учителей.
– Ой, как хорошо-то было бы! – заражаясь мечтой Анастасии Фёдоровны, воскликнула Ульяна.
Когда они, уставшие, обессилевшие от длинной дороги и долгого хождения вокруг озера, пришли к месту привала, Ульяна спросила:
– Что будем готовить на ужин: дичь или рыбу?
Анастасия Фёдоровна недоверчиво покосилась на Ульяну, на её полупустой мешок, висевший над их головами, подумала: «О какой дичи и рыбе она говорит? В мешке, кроме хлеба, ничего нет».
Ульяна поймала взгляд Анастасии Фёдоровны, усмехнулась и сказала:
– На мешок вы не смотрите. В тайгу я ношу в нём только хлеб, соль да сахар. Так что же будем есть?
– Я… Я всегда предпочитаю рыбу, – несколько растерянно проговорила Анастасия Фёдоровна.
– Ну, хорошо. Тогда вы разводите костёр, а я с котелком схожу под яр в тальники. Там на блесну хорошо берутся окуни.
Ульяна вытащила из патронташа блесну, взяла котелок и, на ходу бросив Анастасии Фёдоровне коробку со спичками, исчезла за увалом.
Анастасия Фёдоровна наломала сучьев, собрала с земли сухую кедровую хвою и принялась разжигать костёр. Удалось ей это не сразу. Ветерок словно преследовал её и гасил пламя тотчас же, как только спичка загоралась. Стараясь отгородиться от ветерка, Анастасия Фёдоровна сгибалась, садилась на корточки, поворачивалась то в одну сторону, то в другую. Наконец она отчаялась, повернулась прямо на ветер и чиркнула. Спичка загорелась и не погасла. Анастасия Фёдоровна сунула её в хвою, и костёр задымил пахучим смолевым дымом. Вскоре подошла Ульяна. В котелке, наполненном водой, лежали уже вычищенные окуни.
– Быстро ты, Уля, наловила!
– Тайга – кормилица щедрая, – серьёзно сказала Ульяна.
– Как для кого, – заметила Анастасия Фёдоровна.
– Эта правда. Кто её знают, того она кормит, а неопытного человека сама может сожрать. Ну, теперь будем отдыхать, – устроив котелок на таган, сказала Ульяна и села возле костра рядом с Анастасией Фёдоровной.
Приближались сумерки. Солнце уже опустилось за лес, но над холмами горел закат. Вода покрылась багрянцем, и озеро само светилось сейчас до рези в глазах, как солнце, сошедшее на землю. На тёмной лесистой одежде холмиков играли, бегали, пересекались яркие лучи, и оттого, что они беспрерывно двигались, казалось, что и деревья не стоят на одном месте, а, сцепившись ветвями, пляшут в живом хороводе.
Анастасия Фёдоровна вообразила на этих холмах белые корпуса курорта. Она представила себе их так ярко, словно корпуса стояли уже на самом деле, краснея крышами, белея стенами и сияя стёклами широких окон.
Ульяна сердцем поняла, о чём думает Анастасия Фёдоровна. Указав на противоположный берег, она проговорила:
– Там, по склону холма, есть ровные площадки. Природа будто знала, что люди курорт здесь будут строить.
Анастасия Фёдоровна откинула голову и громко рассмеялась.
– Ах ты, славненькая моя!.. Площадки… Да тут, может быть, и домов-то строить не придётся.
– Придётся!
– Придётся? – в раздумье переспросила Анастасия Фёдоровна и, помолчав, продолжала: – И мне вот тоже верится, что придётся. Хотя раз я уже обожглась.
Ульяна подняла голову, заинтересованно взглянула на Анастасию Фёдоровну.
– Когда я работала в Новоюксинске, я попыталась открыть там дом отдыха. Место нашлось, пожалуй, не хуже этого. Правда, не было озера. Облздравотдел откликнулся на нашу просьбу и послал специальную комиссию. Вот комиссия-то меня и провалила. Она изучила местность, где должен был разместиться дом отдыха, и оказалось, что неподалёку есть малярийное болото. Вся работа была свёрнута, а облздравотдел поднял большой шум по поводу непроизводительных расходов. Другая бы на этом и успокоилась, а я… я с тех пор ношусь по районам и сёлам, а сама всё присматриваюсь к местам нашего края. Какая же красота у пас! Иной раз такое место отыщешь, что и на Кавказе не встретится. Да вот оно, Синее озеро! Смотри-ка, как пылает всё!
Ульяна слушала Анастасию Фёдоровну, привстав на колени. То ли от костра, то ли от бликов заката в широко раскрытых глазах её прыгали золотистые пятнышки, похожие на текучие огоньки.
– Это мечта вашей жизни? – спросила Ульяна, всматриваясь в лицо Анастасии Фёдоровны, освещённое пламенем и казавшееся ей в эту минуту особенно красивым и вдохновенным.
– Да, Уля, это моя мечта.
– Счастливая вы! У вас есть мечта жизни, а вот я стремлюсь, а всё никак не могу свою мечту ухватить! – сокрушённо проговорила Ульяна.
– Придёт ещё твоя мечта, Уля, придёт! Она сама о себе скажет. И уж тогда, хочешь или не хочешь, возьмёт власть над твоей душой.
Уля задумалась. Текучие огоньки в её глазах горели, как угольки в костре.
Ужинали не спеша и почти молча. Анастасия Фёдоровна поняла, что своими словами о мечте жизни она глубоко затронула Ульяну, настроила её на раздумье.
Стемнело. Небо опустилось, и звёзды вспыхнули над самыми макушками кедров. От озера потянуло прохладой. Звон ручьёв стал отчётливее, но дневная мелодия этого звона исчезла. В глубине леса изредка пересвистывались птички, сторожа покой ночи.
Ульяна взяла котелок, сложила в него ложки, стряхнула туда же с белой салфетки крошки хлеба и пошла к озеру, чтобы вымыть посуду и принести воды для чая.
Анастасия Фёдоровна подбросила сучьев в костёр и сидела, прислушиваясь к хрусту хвои под ногами Ульяны, к свисту птиц, к звону воды. Вот шаги затихли, и на миг Анастасии Фёдоровне показалось, что она осталась одна во всей этой бескрайной тайге. Ей стало жутко. Она подняла голову, посмотрела в темноту, слившуюся с деревьями. Вдруг с озера донёсся высокий чистый голос. Ульяна запела свободно, широко, без всяких усилий:
Не брани меня, родная,
Что я так люблю его,
Скучно, скучно, дорогая,
Жить одной мне без него.
Эхо подхватило её сильный голос и отозвалось протяжным гулом, словно пение девушки сопровождал мощный хор из многих тысяч голосов.
Я не знаю, что такое
Вдруг случилося со мной,
Что так рвётся ретивое
И терзается тоской.
В эти слова Ульяна вложила столько страстности, что Анастасии Фёдоровне почудилось в них и отчаяние, и слёзы, и мольба. Охваченная вдруг смутной тревогой, ворвавшейся в её душу со словами песни, она поднялась с земли, сделала несколько шагов к обрыву и замерла.
Теперь ей казалось, что все звуки, жившие в тайге, смолкли. Не свистели птицы, не звенели ручьи, не потрескивали пылавшие в огне сучья. Всё, всё смолкло, оцепенев, будто прислушиваясь к голосу девушки.
Анастасия Фёдоровна чувствовала, что какая-то сила поднимает её, несёт в просторный и радужный мир. На миг ей показалось, что всё это – мерцающие звёзды на небе, притихший могучий лес, тусклый блеск воды, песня, то струящаяся, то взлетающая, – всё это сказка. Но вот Ульяна смолкла, оцепенение исчезло, тайга вновь ожила.
– Уля, где ты, Уля?! – крикнула Анастасия Фёдоровна, с радостным трепетом сознавая, что всё случившееся сейчас было жизнью.
Максим и Артём осматривали Мареевку. Максим в юности бывал во многих сёлах и деревнях Улуюлья, но здесь бывать ему не приходилось. Они не спеша прошли по улице, потом свернули в другую, упиравшуюся в кедровник. Возле одного дома братья остановились. Максим замер, любуясь чудом, которое сотворил на удивление людям безвестный мастер. Карнизы и наличники дома, калитка и ворота – всё было в узорах, выпиленных из простого теса. С большой выразительностью мастер сделал фигуры зверей и птиц.
На воротах был развёрнут целый сюжет: две собаки стремительно гонятся за медведем. Медведь уже катится кубарем, но и собакам нелегко: из пастей высунулись длинные языки.
– Этот дом принадлежал скупщику пушнины Тихомирову, – сказал Артём.
Но не о Тихомирове думал сейчас Максим. Он живо представил себе мастера этих узоров, в руках которого были всего лишь долото, пилка да топор. Это был самобытный талант, из числа тех, которые на удивление всей Европе умели подковать блоху. Наверняка мастер не имел не только своего дома, но и простой избы, кочевал из деревни в деревню, прозывался в народе «Завей горе верёвочкой» и мечтал всю жизнь возвести город на загляденье всему миру. Он умер, этот мастер, бобылём, его хоронили «обчеством», и только рослые гладкоствольные берёзы на тихом сельском кладбище оплакивали его одинокую могилу.
– Сельсовет? – спросил Максим.
– А вот видишь? – Артём показал на вывеску, исполненную золотом на чёрном в палец толщиной стекле: «Мареевский сельский Совет депутатов трудящихся».
Артём открыл калитку, и они вошли во двор. Половина двора была покрыта навесом из жести: крыша кое-где уже проржавела и зияла дырами. Когда-то у купчика Тихомирова под этим навесом зимовали телеги, летовали сани, хранились плуги, сенокосилки, стояли большие весы, на которых взвешивались мешки закупленного кедрового ореха. Теперь земля поросла ромашкой и лебедой. На том месте, где были весы, стоял длинный стол, а за ним тянулись три ряда крепких лиственничных скамеек. С весны и до холодов все собрания, созываемые сельским Советом, происходили здесь, на открытом воздухе, и мареевцы в шутку называли это место «летним залом заседаний».
Когда Артём и Максим вошли во двор, они увидели под навесом людей. По их непринуждённым позам сразу можно было понять: они не заседают, а просто беседуют. Однако, окинув взглядом сидящих, Максим уловил, что говорят о чём-то серьёзном, значительном и, по-видимому, не сошлись во мнениях.
– Здравствуйте, товарищи! – весело сказал Артём, увидев знакомых. – Мы вам не помешаем?
Послышался говорок: «Здравствуйте!», «Проходите!», «У нас секретов нет». В ту же минуту с крайней скамейки поднялся круглолицый бородатый человек и пошёл навстречу Артёму, обнажив в улыбке крепкие, жёлтые от табачного дыма зубы.
– А, Мирон Степаныч! Привет, дорогой! – воскликнул Артём, протягивая руку. – Ну, знакомьтесь, – Артём повернулся к брату. – Это товарищ Дегов, наше районное светило, а это представитель обкома партии.
Максим пожал руку Дегову, но его внимание привлёк человек, сидевший на дальней скамейке с краю. Он был в броднях, серых просторных штанах и в такой же серой рубахе без пояса. На голове у него была шапка-ушанка. Он маленькими зоркими глазами осматривал Артёма. Когда Артём назвал Дегова «наше районное светило»; человек вытянул шею и с усмешкой заметил:
– Ох, любит наше светило перед начальством хвостом покрутить!..
– Да будет тебе, дядя Миша! От зависти к его ордену несуразное говоришь, – вразумительно сказал кто-то.
– От зависти… – ворчливо ответил Лисицын и пристально посмотрел на Максима, как бы спрашивая его: «Ну, а ты что за птица?»
– О чём же у вас суды-пересуды были? – спросил Артём, обращаясь ко всем сразу.
– О земле, Артём Матвеич. С дружком моим мы схлестнулись, – кивнув большой лохматой головой в сторону Лисицына, проговорил Дегов.
– Бирюк тебе дружок, – резко сдвинув шапку набок, бросил Лисицын.
– Да ты не сердись, Михайла, – с видом победителя произнёс Дегов.
– А ты не думай, что на небе одна звезда – ты, Мирон Дегов.
Льновод с ответом не нашёлся и только всплеснул руками. Все засмеялись, и в этом смехе Максиму почудилось, что симпатии собравшихся здесь людей на стороне Лисицына.
– Тут речь шла о землях. Мирон Степаныч ищет новые площади под лён, – видя недоумение Артёма, пояснил председатель сельсовета.
– Правильно делает, – сказал Артём, присаживаясь к столу.
– Спор идёт, где лучше землю взять, – продолжал председатель. – Дегов предлагает раскорчевать участок возле Синего озера, а Лисицын возражает.
– Не возражаю, а протестую! – вскочив, крикнул Лисицын.
– Ты подожди, дядя Миша, не горячись, – посоветовал кто-то.
Максим прошёл и присел на краешек скамейки.
– Дегов хотел, Артём Матвеич, за Орлиным озером осесть, да вода там глубоко, если колодец бить. Теперь он просит дать землю в районе Синего озера, – снова заговорил председатель сельсовета.
– Неужели у вас ближе земли пет? – спросил Артём.
– Земля есть, да не подходит: то заболоченная, то нераскорчёванная. А у Синего озера по долине хоть сейчас паши, – сказал Дегов.
– Ну, а Лисицын почему против? Ты что, товарищ Лисицын, в этой долине гусей думаешь разводить? – взглянув на охотника, с усмешкой спросил Артём.
Но усмешка секретаря райкома не осталась незамеченной, и кто-то сказал:
– А гуси, товарищ Строгов, тут ни при чём.
– Я не хотел обидеть Лисицына, к слову пришлось, – слегка смутился Артём.
Лисицын вышел к столу. Все напряжённо смотрели на него, опасаясь, что охотник может выкинуть какое-нибудь коленце. Но он уже «перекипел» и был совершенно спокоен.
– Про гусей вы правду сказали, – заговорил Лисицын. – Там можно разводить не одних гусей. В Синеозёрской тайге все звери и птицы паруются. Я давно своим начальникам говорю: «Наложите запрет на это место. Пусть спокойно плодится тут вся наша таёжная живность». Да только выходит: кричала баба на лугу, да луг-то пустой был…
– Я ж тебе говорил, Михайла Семёныч, – с раздражением в голосе сказал председатель, – не можем мы этого вопроса сами решить! Не в нашей это власти! Синеозёрская тайга только до озёр наша, от озёр и дальше хозяин ей – государство.
– Ну, а государство – оно чужое или рабочих и крестьян? – щурясь, с ехидцей в голосе спросил Лисицын.
– Знаешь что, Михайла Семёныч, – заволновался председатель сельсовета, – ты мне экзамена по политграмоте не устраивай. Я ещё в сорок втором году в боях на Волге политшколу прошёл.
– Ты, Тихон Савельич, меня не кори. Я за Советскую власть воевал, когда тебя ещё мать кашей кормила.
– Не о том вы, мужики, речь завели, – тоном осуждения сказал кто-то.
Послышались отовсюду голоса:
– Справедливо говорит Лисицын! За охотничьими угодьями тоже догляд нужен.
– Об этом у нас догадаются, когда зверя и птицу переведут!
– Я думаю, Севастьянов, – обратился Артём к председателю сельсовета, – вам следует этот вопрос подработать покрепче. Надо сделать так, чтобы Мирон Степаныч получил все условия. Орден Ленина он заработал. Это хорошо. Теперь он должен стать Героем Социалистического Труда.
– Так задачу и понимаем, Артём Матвеич. В воскресенье сессию сельского Совета по льну проводим, – сказал Севастьянов. – Тут у нас и беседа-то возникла в порядке подготовки вопроса.
– Учтите, что спрашивать с вас за лён будем строго. Понял, Севастьянов?
– Как не понять!
Некоторые участники беседы, увидев, что прежний разговор больше не возобновится, поднялись со своих мест.
Дегов подошёл к Артёму, пригласил его вместе с представителем обкома к себе на чашку чая. Артём, вспомнив своё обещание Максиму поближе познакомить его с Деговым, согласился:
– Можно, Мирон Степанович, побывать у вас, время есть.
Он направился к Максиму, чтобы передать тому приглашение льновода. Но пока Артём разговаривал с председателем, Максим подошёл к Лисицыну и теперь о чём-то заинтересованно расспрашивал его.
– Ты иди, Артём, пока один, а я скоро подойду. У меня ряд вопросов имеется к товарищу Лисицыну, – произнёс Максим, когда Артём передал приглашение Дегова.
Артём рассказал брату, как найти дом льновода, и ушёл.
Лисицын, проводив взглядом Дегова и секретаря райкома, посмотрел на Максима весёлыми глазами.
– Пойдёмте, товарищ представитель, ко мне. Вы ловушками интересуетесь. Кое-что у меня есть дома. Покажу.
По голосу Лисицына Максим почувствовал, что охотнику очень хочется, чтоб «представитель обкома» посетил его. Правда, Максима ловушки интересовали меньше всего. Ему важно было расспросить охотника, что он думает о запрете на Синеозёрскую тайгу и какие выгоды, по его расчётам, может принести этот запрет.
– Ну что же, пойдёмте. Вы далеко живёте?
– А мы огородами. Близёхонько.
Лисицын так ловко перескакивал через изгороди, что Максим едва успевал за ним. Охотник широко расставлял руки, опирался на них, легко подпрыгивал, и ноги его описывали полукруг. Им пришлось преодолеть не менее десятка изгородей и заборов, пока они вошли в огород Лисицыных. Максим с улыбкой подумал: «Охотники, как птицы, кривых дорог не любят».
Максим не знал, что Лисицын повёл его огородами с тайным умыслом. Путь к его дому улицей лежал мимо усадьбы Дегова. Льновод, завидев представителя обкома, чего доброго, зазвал бы его к себе раньше времени. А ведь не часто в Мареевку наезжали руководители из области, да тем более такие, у которых пробуждался интерес к промысловым делам.
Не доходя нескольких шагов до калитки, соединявшей огород Лисицына с двором, Максим на мгновение остановился: в полуоткрытой калитке промелькнула женщина в пёстрой косынке и в зелёном платье, как у жены. «Тоскую… Утром о ней дважды вспоминал», – подумал он и пожалел, что Настенька далеко. В этот ясный день, на таком просторе хотелось побыть вместе.
Войдя во двор, Максим остолбенел. На крыльце рядом с высокой русой девушкой стояла его жена. Рукава её зелёного платья были засучены. В одной руке она держала нож, а в другой – остроносую желтобрюхую стёрлядку. Анастасия Фёдоровна и девушка о чём-то разговаривали, пересмеиваясь и переглядываясь. Женщины были увлечены своим делом и на появление во дворе Лисицына и Максима не обратили внимания.
Максим остановился на нижней ступеньке, шутливо подбоченился и громко сказал:
– Что это привидение, мираж? Откуда ты взялась?
Анастасия Фёдоровна подняла голову и кинулась к Максиму.
– Максим! Ты так нужен, я о тебе только что вспоминала!
Лисицын и Ульяна стояли в полном недоумении.
– Уленька, Михаил Семёнович, знакомьтесь – это мой муж, Максим Матвеич. – Анастасия Фёдоровна была счастлива и счастья своего не скрывала.
– Да мы уж знакомы! Но для порядка можно познакомиться ещё раз, – усмехнулся Лисицын и подал руку Максиму.
– Где вы его зацепили, Михаил Семёнович? – спросила Анастасия Фёдоровна.
– Сказать вернее, он меня зацепил. Мы в сельсовете в «летнем зале» спор о землях вели. А они с секретарём райкома в этот час и подъехали. Ну, того, конечно, кум мой, Мирон Дегов, сразу в полон взял. А Максим Матвеевич подошёл ко мне, спрашивать стал о наших таёжных делах… Уля, где мать-то? Надо стряпню-то пошевеливать.
– Знаем, тятя, без команды, что делать, – лукаво взглянув на отца, отозвалась Ульяна.
– Это Максим, подружка моя, Уля. Охотница, студентка, певица и, как видишь, красавица, – сказала Анастасия Фёдоровна, когда Максим поднялся на крыльцо.
– Вы уж наговорите, Анастасия Фёдоровна! – зарделась Ульяна.
– Садитесь, Максим Матвеич, – пригласил Лисицын, вынося из дому окрашенную в голубой цвет табуретку.
Максим ласково посмотрел на жену.
– Ну, встреча!.. Не ожидал, Настенька, не ожидал…
– А у меня, знаешь, Максим, сегодня с утра сердце ёкало. Мы с Улей слышали, как машина прошумела. Я даже к воротам побежала посмотреть, да было уже поздно.
– Судьба! От судьбы не уйдёшь, – поглядывая то на Максима, то на Анастасию Фёдоровну и разводя руками, произнёс Лисицын.
– Судьба? – засмеялся Максим.
– По моим соображениям, – многозначительно посмотрев на Лисицына, сказала Анастасия Фёдоровна, – это хорошая примета, и сулит она нашим делам полную удачу.
– Уж это так! – поддержал Лисицын.
– Да у вас заговор какой-то! Что же делать нам с Улей? – засмеялся Максим.
– Улю не трогай. Она в союзе с нами, а вот о себе подумай, – сказала Анастасия Фёдоровна.
– Ты загадками говоришь, Настенька.
– Это всё шутки, Максим, а если всерьёз, то у нас с Михаилом Семёновичем есть предложение, – помолчав, заговорила Анастасия Фёдоровна. Она отложила нож и отодвинула от себя разделанную рыбу. – Ты что-нибудь о Синеозёрской тайге знаешь?
– Кое-что слышал.
– А я только сегодня оттуда, Максим. Более красивых мест я не встречала!
– Мест красивых много, Анастасия Фёдоровна, – вступил в разговор Лисицын. – Есть по Улуюлью места не хуже Синего озера, а вот таких же обильных мест больше нету. С молодости я приметил, что плодиться и зверь и птица собираются в эту тайгу. Вначале никак я не мог понять, за что живность любит Синеозёрскую тайгу, а потом раскумекал: тишь, глушь, богатые корма и местность отменная. Всё тут есть: и вода, и травянистый луг, и чащоба, и разнолесье. Молодь, как появится на белый свет, обучится тут житейской премудрости и потом уж – айда кто куда хочет! Раньше, ещё при старом режиме, мы как охотились? Бей, стреляй. Ты не убьёшь зверька – другой его пристрелит. А по нонешним временам так охотиться нельзя. Зверь и птица счёт имеют. Начни их выбивать без оглядки, на нет переведёшь. Нынче охотишься, а сам думай: а кого тебе придётся на будущий год добывать?
Лисицын передохнул, вытащил из кармана широких серых штанов записную книжку в затёртых корочках и, полистав её, начал выкладывать свои подсчёты прироста «таёжной живности» в случае, если Синеозёрскую тайгу сделать заповедной.
Максим слушал Лисицына, всматриваясь в его облик. Наверное, охотник многим показался бы человеком примитивным. Но это было не так. Лисицын говорил убеждённо, и Максим чувствовал, что все его мысли выстраданы за долгие годы большой и трудной жизни, всё он не раз подсчитал, взвесил в часы долгих раздумий. Вспомнился лесообъездчик Чернышёв. У того тоже была своя горячая мечта.
– Что же вы, Михаил Семёнович, обращались куда-нибудь со своими соображениями? – спросил Максим, когда Лисицын высказал все доказательства до конца.
– Дальше сельсовета и района, Максим Матвеич, не стучался.
– Ну и как?
– Сами видели, – невесело засмеялся Лисицын.
«Что же это Артём-то?» – подумал Максим.
– А теперь я тебе, Максим, доложу. Слушай-ка, – сказала Анастасия Фёдоровна и, сев напротив мужа, рассказала о встрече с Мареем, о посещении Синего озера, о своих предположениях относительно целебных свойств родников.
– А люди, которые действительно излечивали на Синем озере ревматизм, известны тебе? – спросил Максим.
– Известны! – ответила Анастасия Фёдоровна.
– Кто они и где они?
– Вот, например, Михаил Семёнович Лисицын, – кивнула она на охотника, молча раскуривавшего трубку.
Максим посмотрел на жену, и взгляд его серых глаз был ей дороже всяких слов. «Да, тебя сразу не собьёшь! Молодец, вооружайся фактами, без них не победишь!» Так поняла она этот взгляд и знала, что поняла правильно.
– Два года, Максим Матвеич, я сиднем сидел, думал: ну, конец, отходил своё! – заговорил Лисицын. – А потом Уля с Ариной посадили меня в лодку и увезли к Синему озеру. Через месяц в Мареевку своими ногами пришёл. В прошлом году праздновали пятнадцатилетие нашего колхоза, так я в клубе всех молодых переплясал.
Лисицын засмеялся, проворно прошёлся по крыльцу, притопывая ногами, повёртывая ступни туда-сюда.
– Носят! Носят, любезные!.. А всё Синее озеро. Без него наш брат, рыбак да плотовщик, давно бы окочурился.
В дверь выглянула Ульяна. Убрав вычищенную рыбу в погреб, она поспешила в дом на помощь матери. В горнице накрыла белой скатертью широкий стол, разместила на нём закуски, посуду, поставила графины с настойками и пошла звать гостей.
Арина Васильевна хлопотала в кути. В печи поспевали на обширных жестяных листах большие пироги с нельмой.
Лисицын взял Максима и Анастасию Фёдоровну под руки и торжественно повёл в дом. Тут он первым делом вызвал Арину Васильевну из кути и представил её Максиму.
Арина Васильевна вышла сконфуженная, с лицом, запачканным мукой, и с укором поглядела на мужа, затеявшего преждевременное знакомство.
Лисицын засуетился около стола: переставлял посуду, с шутками разливал вино по рюмкам и стаканчикам.
За столом пожалели, что не может сесть вместе со всеми Марей Гордеевич. По настоянию Анастасии Фёдоровны его привезли к Лисицыным, и он лежал сейчас на кровати, отгороженной тесовой побелённой переборкой.
Когда Лисицын наполнил рюмки, Ульяна, переглянувшись с Анастасией Фёдоровной, сказала:
– Давайте выпьем за то, чтоб всё задуманное исполнилось.
– Это как понять? – спросил её отец.
– А так, тятя: задумал ты Синеозёрскую тайгу заповедной сделать – пусть сбудется. Задумала Анастасия Фёдоровна курорт открыть – пусть это случится…
– Хорошо, Уля! Хорошо! – закричал Лисицын. – Это ж прямо в самую точку!
Подняла свою рюмку и Анастасия Фёдоровна. Только Максим продолжал сидеть с опущенной рукой. Все посмотрели на него, как бы говоря: «Ну, что же, ждём!»
– Да-а… – протянул Максим и взглянул на девушку. – Задали вы мне, Уля, задачу! Вот какое дело, товарищи, есть решение облисполкома об отводе Синеозёрской тайги под вырубку…
Ульяна тихо охнула, а Лисицын быстро поставил рюмку на стол, расплескав вино.
– Под вырубку?! – хрипло переспросил он, словно кто-то стиснул ему горло. – Не будет этого! Советская власть не допустит! Ни за что не допустит!
В этот же день, под вечер, Максим направился вместе с Артёмом, который отыскал его у Лисицына, в гости к Мирону Степановичу Дегову. Льновод жил в большом крестовом доме, срубленном из отборных лиственничных брёвен. Стоял дом неподалёку от обрывистого берега.
Пока они неторопливо шли по Мареевке, Артём то и дело заглядывал Максиму в лицо, без умолку говорил негромким доверчивым голосом:
– Когда у меня выпадают свободные часы, люблю я читать в журналах критические статьи о книгах наших писателей. Временами дельные вещи попадаются. Иной раз читаешь про одну какую-нибудь книгу, а мысленно охватываешь взором и свою жизнь, и жизнь знакомых людей. Нелёгкая это штука – написать о нашем современном человеке сущую правду. Вот возьми, к примеру, Дегова. Передовой человек, новатор сельскохозяйственного производства, а присмотрись к нему – и многое в нём поразит тебя.
Недавно был у меня его старший сын, просил, чтобы повлиял я на отца. Не хочет старик отпускать его из семьи, держит всех под своей властью. Пытался я разговаривать с отцом. «Не пора ли, говорю, Мирон Степанович, сыновей из-под своего крыла выпускать?» Так ты понимаешь, Максим, он и слушать не хочет. «Нас, говорит, у отца было не три, а пять сыновей, и все вместе жили. Двадцать семь человек за стол садились. Вот какая семейка была! И ничего! Люди с сумой по миру ходили, а мы всегда свой хлеб ели».
Я пытался убеждать его, что теперь, мол, другая жизнь, не обязательно всем сыновьям и внукам в одном доме тесниться. Он и на это свои доводы имеет. «Оттого, говорит, что Деговы большим семейством живут, колхозному делу и Советскому государству только польза одна. В своём семействе я сам за каждым догляд имею. Недаром же никто ещё из Деговых не слышал попрёков от колхозного правления или бригадиров». В разговоре со мной старик пустился в такую философию, что я, по правде сказать, немножко растерялся. Дегов считает, что в будущем, при коммунизме, люди будут жить большими семьями.
– Что же, это вполне возможно, – произнёс Максим, с интересом слушавший всё, что говорил Артём. – Конечно, семья, как первичная ячейка разумного человеческого общества, получит большое развитие. Материальные условия общества и высокий уровень сознания людей помогут этому.
– Это всё так, – согласился Артём. – Но Дегов считает, что во главе таких семей будут стоять своего рода старейшины.
– Ну, это уж он приспосабливает свои теоретические представления к собственной практике, – весело рассмеялся Максим.
Братья подошли к дому Дегова. Старик встретил их у ворот. Он был одет по-праздничному: в хромовых сапогах, суконных брюках, в длинной вышитой рубахе под чёрным крученым пояском. Окладистая борода «лопатой» и длинные волосы на голове были тщательно расчёсаны и слегка помазаны маслом.
– Здравствуйте, Максим Матвеич, здравствуйте, – заговорил Дегов неторопливым, степенным голосом, каким говорят люди старые, опытные, понимающие своё превосходство над более молодыми. – Вот уж не думал, что вы единокровный брат Артёма Матвеича, – продолжал Дегов, крепко, по-молодому сжимая руку Максима. – Давеча, когда увидел вас обоих во дворе сельсовета, решил: с разных кустов ягоды. А теперь вижу: только масть не совпадает, а в обличии много схожего. Глаза вон у одного цвета чёрной смородины, у другого – как небо, а смотрят почти одинаково. Кто же у вас удался в мамашу, а кто в папашу?
– Артём в мать, а я в отца, – сказал Максим, про себя удивляясь вниманию Дегова к внешнему облику людей.
– Пойдёмте в дом, что ж возле ворот стоять? – пригласил Дегов, берясь за кольцо тёсовой калитки.
Двор Дегова был опрятен и уютен. От ворот до самого крыльца в густой траве был проложен узкий, в три стёсанные жерди, тротуарчик; к амбару, стоявшему в дальнем углу продолговатого двора, обнесённого высоким бревенчатым забором, тянулась дорожка, посыпанная песком и пёстрой галькой. Рубленное из плах некрашеное крыльцо сияло чистотой и свежестью. Ступеньки были выскоблены, а точёные фигурные перила чисто вымыты.
– Здесь всегда так аккуратно? – тихо спросил Максим брата, пользуясь тем, что Дегов шёл на несколько шагов впереди них.
– Беспорядка никогда не видел, хотя бываю часто, – ответил Артём.
Дегов услышал разговор и, не оборачиваясь, сказал:
– При колхозной жизни, Максим Матвеич, наши крестьянские дворы совсем стали другими. Прежде мы в грязи и навозе утопали. Теперь скот большей частью на фермах содержится, за селом. Дух-то у нас во дворах куда здоровее стал, опять же и мух поубавилось.
– И ещё одна причина есть, Мирон Степаныч: у хороших хозяев в колхозах навоз цену приобрёл, – заметил Артём.
– Истинная правда, Артём Матвеич. К примеру сказать, куриный помёт. Я у хозяек его слёзно выпрашиваю. До шести центнеров на гектар мне его требуется. Да по десять тонн перегноя, по восемь центнеров золы на каждый гектар закладываю. Сильно-то таким добром разбрасываться не станешь. А если вздумаешь без этого обойтись, то и урожая не получишь.
– Правильно, Мирон Степаныч! – горячо воскликнул Артём, про себя подумав: «Вот бы каждый колхозник был с таким сознанием! В два-три года мы бы все довоенные успехи в сельском хозяйстве превзошли».
В доме Деговых было так же уютно, чисто, как и во дворе. Даже не верилось, что в этом доме живёт семейство из восемнадцати человек, среди которых есть и старики и малолетние.
Дегов провёл Максима и Артёма в крайнюю комнату. Она была меблирована по-городскому: полумягкие дубовые стулья, книжный шкаф со стеклянными дверцами, широкая кровать с никелированными шарами на спинках, фабричный коврик на полу.
Весь простенок между окон, выходивших к реке, был занят большим листом белой бумаги, на которой были наклеены портреты Дегова, вырезанные из газет, почётные грамоты от районных и областных организаций, указы Президиума Верховного Совета СССР о награждении его орденом Трудового Красного Знамени и орденом Ленина.
Заметив, что Максим присматривается к этому листу с вырезками и грамотами, Дегов смущённо сказал:
– Внуков проделки. Пусть, говорят, дедушка, знают все, какой ты у нас герой.
– А где же ваше семейство? – спросил Максим. – Пусто в доме.
– На работе все. Как раз нынче подкормку льна производим. За домом доглядывает сноха – жена старшего сына. Сам я уж пять лет как овдовел.
– А внуки, Мирон Степаныч? И их что-то не слышно, – заметил Артём.
– Я велю, Артек Матвеич, и внуков на поля возить. Не для работы, конечно, а так, чтоб с малолетства к нашему крестьянскому труду приглядывались и полевым воздухом дышали. Мой-то родитель чуть не с пелёнок меня на пашню возил.
– Правильно делаешь, Мирон Степаныч! – опять горячо воскликнул Артём.
– Верю я, Артём, что вырастут у Мирона Степановича внуки настоящими земледельцами, – сказал Максим, продолжая осматривать строгое убранство дома Деговых.
– А как же иначе, Максим Матвеич! Нам крестьянское занятие от дедов и прадедов перешло. И любить мы его должны пуще всего на свете. Я сам-то про себя иной раз так думаю: не было б для меня кары большей, чем оторвать от земли. Погиб бы я без крестьянской работы, как рыба на берегу. Ксюша! Ксюша! – вдруг громко позвал Дегов.
В дверях появилась миловидная женщина в ситцевом опрятном платье, в фартуке, повязанная платком. Она поздоровалась с Максимом лёгким наклоном головы и обратилась к Дегову:
– Вы звали меня, папаша?
– Звал, Ксюша. Ладно ли, что мы гостей одними речами потчуем? – добродушно усмехаясь, спросил Дегов.
Максим понял, что Ксюша и есть жена старшего сына Дегова и что порядок и чистота в этом доме созданы её заботливыми руками. «Какая прилежная», – подумал он.
– Проходите, папаша, – сказала она, – всё на столе. – И пригласила Артёма: – Проходите, Артём Матвеич, проходите с товарищем.
– Это, Ксения Платоновна, не товарищ, а мой родной брат – Максим Матвеевич.
– А я сразу поняла, – улыбнулась Ксюша, – что вы не чужие, только спросить постеснялась.
Когда братья сели за стол вместе с Деговым, Максим вспомнил о споре, происходившем во дворе сельсовета.
– Спор этот не новый, Максим Матвеич, – начал рассказывать Дегов. – До колхозной жизни мы с Михайлой Лисицыным были в такой дружбе, что водой не разольёшь. А теперь вот как сойдёмся вместе, так и пошло!.. Я – слово, он – два, я – десять, он – двадцать! Ещё такой человек на свете не живёт, который его мог бы переговорить. Да не слова, а дело красит человека.
– На язык Лисицын остёр, это верно, Мирон Степаныч, а только и дела у него неплохи. Немалую он прибыль даёт колхозу своим промыслом, – сказал Артём.
– Звону больше того, Артём Матвеич. Любит Михайло на кустах таёжную живность подсчитывать. А ей, живности-то, соли на хвост не насыплешь. Орехи и ягоды не уродились, она вспорхнула с дерева – только её и видели. Я и сам охотой пробовал заниматься, да, слава богу, не успела она меня затянуть навечно.
– Недороды, милейший Мирон Степаныч, и в сельском хозяйстве, к сожалению, бывают, – покачал головой Артём.
– Согласен. А только я смотрю на дело, Артём Матвеич, так: если власть над землёй твоя – всегда своё возьмёшь. Вспомни-ка, какая в прошлом году сухая весна была, а я обещал по шесть центнеров семян и по двадцать семь центнеров тресты с гектара снять – и снял!
– Теперь, Мирон Степаныч, дело прошлое, могу сознаться – вся душа у меня за тебя изболелась. Думал я, не вытянешь своего обязательства. Секретарь обкома Ефремов как-то позвонил, спрашивает: «Как Дегов?» – «Шатается, говорю, Иван Фёдорович!»
– Работал до упаду, Артём Матвеич. Сам не спал и другим отдыха не давал. Три раза только прикатывание острорёбрым катком по посевам проводил, чтоб прошёл через сухую корку земли воздух к проросткам.
Дегов, что называется, сел на любимого конька. Он принялся подробно рассказывать братьям о всех трудностях, которые пришлось преодолеть, чтобы наконец получить высокий урожай.
Максим слушал Дегова с большим вниманием. Он слабо представлял, как выращивается лён. Артём хотя и знал технологию льноводства и всё, что пришлось пережить и перечувствовать Дегову, но так любил и почитал его, что слушал рассказ старика с тем наслаждением, с каким слушают любимую песню, если даже её исполняют в сотый раз.
Артём смотрел на Дегова ласковыми внимательными глазами, и сухощавое смуглое лицо его становилось то строгим и сосредоточенным, то задумчивым, то сердитым, то озарялось сдержанной, умной улыбкой.
Пока говорил Дегов, Артём не произнёс ни одного слова, но и без этого, лишь по выражению лица Максим мог понять мысли и чувства, которые владели братом. Когда Дегов закончил свой рассказ, Артём, сидевший напротив Максима, оживлённо заговорил:
– Чем не повесть, Максим? Тут один писатель приезжал из Высокоярска записать рассказы Мирона Степаныча. Обещал в областном альманахе опубликовать. Ждём. Пока что нету.
– Ты бы ему, писателю-то, лучше посоветовал лето на полях вместе с Мироном Степановичем поработать.
– Предлагал. «Не могу, говорит, творческие планы не позволяют». Вот как альманах появится, обяжу всех секретарей партийных организаций читку на полях с колхозниками провести. Пусть опыт перенимают. А тебя, Максим, по-братски прошу заинтересоваться в обкоме моей докладной.
– Докладной? О чём?
– На имя Ефремова докладную записку написал. Ставлю вопрос о подъёме сельского хозяйства Улуюлья. Прошу триста семей переселенцев, опытную льноводческую станцию, одну МТС, льномолотильные и льнотеребильные машины.
– Ещё бы, Артём Матвеич, минеральных удобрений попросить. Хороша для наших земель аммиачная селитра, – вставил Дегов.
– И об этом в докладной есть.
– Насчёт переселенцев и машин – это ты совершенно правильно. А где ты думаешь переселенцев размещать?
– Сначала у меня была мысль разместить их по разным колхозам, а теперь я склоняюсь к тому, чтобы отвести им целиком долину возле Синего озера.
– А не столкнутся здесь интересы сельского хозяйства с интересами охотников и рыбаков?
– Возможно, и столкнутся. Я думаю, победит то, что более жизненно и перспективно. Охотников у нас десятки, а земледельцев – тысячи, – сказал Артём.
– Ну, видишь ли, это решение чисто механическое. – Максим задумался. – А нельзя ли всё увязать?
Проговорили до полуночи. Расставаясь, условились встретиться утром. Дегов пригласил Строговых поехать с ним посмотреть посевы на полях и побеседовать с колхозниками на стане.
Максим сидел в своём кабинете – просторной угловой комнате на третьем этаже здания обкома партии. В раскрытое окно ночной ветерок приносил через десятки уснувших кварталов свежесть полей и запахи молодых трав. Горизонт был подёрнут лёгким багрянцем. Стоял тот час, когда кончалась короткая ночь и начиналось длинное летнее утро.
Взяв в партколлегии «Дело члена ВКП(б) Краюхина Алексея Корнеевича», Максим перечитывал протокол заседания райкома и заявление самого Краюхина.
Прав ли был Краюхин или не прав в оценке возможностей Улуюльского края, гадать было трудно, но пройти мимо его предложений, отмахнуться от них Максим не смог. Читая «Дело Краюхина», он достал из стола ученическую тетрадь, исписанную крупным почерком лесообъездчика Чернышёва, потом вынул из портфеля записи своего отца, наблюдавшего за молодым кедровником, и долго листал их. «Не есть ли это новые проблемы нашего хозяйства, которые рвутся к жизни, ищут выхода?» – думал Максим.
Недавно он вызвал секретаря и продиктовал письмо на имя директора научно-исследовательского института. В письме Строгов просил директора института незамедлительно дать краткую характеристику Улуюльского края, необходимую обкому для решения ряда хозяйственных вопросов.
Вместо краткой характеристики Максиму передали стопку бумаги, прошитую суровой ниткой. На заглавном листе значилось: «Стенограмма заседания учёного совета научно-исследовательского института по вопросу принятия краткой характеристики Улуюльского края в связи с запросом обкома ВКП(б)».
Прочитать стенограмму днём Максиму не удалось. С утра было совещание, потом пришлось принимать посетителей: секретарей райкомов, парторгов и инженеров леспромхозов, работников лесных трестов. В восемь часов вечера открылось заседание бюро обкома, продолжавшееся свыше четырёх часов. Лишь глубокой ночью Максим взялся за стенограмму. Он читал её увлечённо, представляя обстановку, царившую на этом заседании. Стенограмма выглядела так:
«Водомеров. Позвольте считать открытым заседание учёного совета. На повестке дня один вопрос: принятие краткой характеристики Улуюльского края в связи с запросом обкома партии. Пожалуйста, Захар Николаевич, ваше слово.
Великанов. Я не буду касаться истории вопроса, поскольку это совету известно, а сразу оглашу проект нашего ответа обкому партии.
«На ваш запрос о перспективности Улуюльского края институт находит возможным сообщить следующее:
1. В области геологии и полезных ископаемых.
Геологическое строение Улуюльского края изучено недостаточно, но тем не менее имеющиеся данные с полной определённостью дают основание считать это строение крайне однообразным, сложенным из мощных позднейших рыхлых, горизонтально залегающих формаций третичного и четвертичного периодов. Древние породы палеозойской эры на территории Улуюльского края не прослеживаются. Это обстоятельство указывает на то, что, по-видимому, складчатая постель палеозоя погружена на практически недостижимую при настоящем техническом уровне глубину. Следовательно, вопрос о наличии полезных ископаемых обусловлен этой особенностью геологии края и практически может рассматриваться в плане использования полезных ископаемых нерудного характера для строительных целей (глина, пески, краски).
2. В области почв и растительности.
Почвенный покров Улуюльского края достаточно мощный, по преимуществу подзолистый. Суглинистые почвы открывают широкие возможности для внедрения в сельское хозяйство Улуюльского края технических культур (главным образом льна). Наличие чернозёмных площадей обусловливает развитие зерновых культур. Следует указать, что почвы Улуюльского края изучены также недостаточно.
Леса Улуюльского края составляют его основное богатство и представляют неограниченные возможности для развития лесной промышленности. Травянистый покров позволяет серьёзно увеличить долю животноводства в сельском хозяйстве Улуюлья.
3. В области водных ресурсов.
Густая речная сеть края позволяет широко развить эксплуатацию лесных массивов и использовать реки как пути сплава и средства связи и сообщения.
В крае существует большое количество материковых водоёмов, но режим вод и животный мир их не изучены и определить промысловое значение этих водоёмов в настоящее время затруднительно».
Таков проект характеристики, который научное руководство института вносит на ваше рассмотрение.
Водомеров. Есть ли какие вопросы к Захару Николаевичу? Прошу, товарищи, не терять зря времени.
Рослов. Очевидно, вопросов нет. Целесообразно приступить к обсуждению.
Водомеров. Пожалуйста. Кто желает выступить?
Бенедиктин. Если позволите, Илья Петрович, то мне хочется выразить своё мнение.
Водомеров. Прошу вас, Григорий Владимирович.
Бенедиктин. Товарищи, задачу, которую поставил перед институтом обком ВКП(б), запросив краткую экономическую характеристику Улуюльского края, надо рассматривать как задачу исключительно ответственную. Что значит дать научную характеристику такого обширного края, как Улуюлье? Это значит вооружить областной комитет партии ясным представлением тех конкретных возможностей, которые уже сегодня-завтра могут быть использованы для дальнейшего развития народного хозяйства области.
Самое опасное в такого рода документе – преувеличение. Характеристика не преувеличивает возможностей края, она и не преуменьшает их. Таким образом, этот документ даёт строго объективную картину действительного положения вещей и является серьёзным научным достижением нашего института.
Пользуясь случаем, я хочу рассказать здесь о том, как протекала работа над созданием этого документа. Полагаю, что для многих, особенно молодых научных сотрудников, присутствующих на заседании учёного совета, будет особенно поучительно выслушать моё сообщение.
Мне выпала, товарищи, прямо скажу, великая честь работать в комиссии, которая под руководством Захара Николаевича столь плодотворно трудилась в течение нескольких дней над созданием характеристики Улуюлья. За эти напряжённые дни я лично и некоторые другие научные сотрудники прошли под руководством профессора Великанова замечательную школу практической научной работы. Начальный вариант характеристики занимал свыше тридцати страниц текста. В нём содержалось много произвольных утверждений, и в силу этого его научная ценность была сомнительной. Теперь характеристика уместилась на двух страницах. Захар Николаевич Великанов, редактировавший окончательный вариант характеристики, освободил её от всех ненаучных положений, строго отобрав лишь то, за что институт может отвечать перед государством и партией социалистической совестью всех своих научных работников.
Ещё будучи студентом, я хорошо усвоил то положение, что воздухом пауки являются факты. (Голос: «Желательно высказываться по существу!») Мне странно слышать такую реплику! Разве вопрос о приёмах и стиле научной работы не есть вопрос о существе науки?
Водомеров. Продолжайте, Григорий Владимирович…
Бенедиктин. Итак, я хочу сказать, что, издавна зная, что воздухом науки являются факты, я впервые в работе с профессором Великановым ощутил это практически. Я видел, как профессор Великанов освобождал характеристику от выводов, которые не подтверждаются солидным количеством фактов, выверенных, освоенных, не подлежащих никакому сомнению.
Я убеждён, что учёный совет одобрит характеристику и передаст её областному комитету партии.
И ещё одно замечание: когда проект характеристики был вручён секторам, то мне пришлось слышать удивлённые голоса по поводу её краткости. Но, товарищи, это соображение принять всерьёз невозможно. Кто сказал, что значение того или иного научного творения определяется его объёмом? История науки знает обратные факты. Вспомните гениальные тезисы Маркса о Людвиге Фейербахе! Они занимают полторы страницы. А периодическая таблица элементов Менделеева? А великие законы Архимеда, Ньютона и других столпов науки, сформулированные порой в одном абзаце?
Водомеров. Кто ещё желает высказаться? Прошу.
Рослов. Позвольте, Илья Петрович, задать младшему научному сотруднику Бенедиктину один вопрос.
Водомеров. Пожалуйста, Леонтий Иванович, но при этом я прошу держаться темы нашего обсуждения.
Голос. Странное предупреждение!
Рослов. Скажите, младший научный сотрудник Бенедиктин, когда вы произносите такие фразы, как: «Характеристика является серьёзным научным достижением нашего института», вы произносите это серьёзно или с иронией? (Шум, возгласы.)
Великанов. Вышучивание – негодное средство в научном споре!
Бенедиктин. Я отвечу! Позвольте ответить, Илья Петрович. (Шум, возгласы, понять невозможно.)
Водомеров. Прошу соблюдать порядок! Слово имеет товарищ Бенедиктин.
Бенедиктин. Честно скажу, вопрос профессора Рослова удивляет меня. Но поскольку вопрос задан, я готов ответить на него. Всё, что я говорил в своём выступлении, я говорил серьёзно, ни о какой иронии речи быть не может. Я высказывал здесь своё убеждение, я никому его не навязывал. Убеждён, что тот, кто хотел этого, тот меня понял.
Уважаемый Леонтий Иванович, ваше неустанное подчёркивание моего более чем скромного звания в науке, извините, выдаёт ваше тенденциозное отношение ко мне. Я не понимаю, чем я заслужил ваше нерасположение. (Шум, звонок председателя.)
Рослов. Дело в том, любезный Григорий Владимирович, что всю вашу восторженную речь я воспринял как шутовство. Но вы же не на цирковой арене… (Шум, звонок председателя.)
Великанов. Это уж просто грубости. Они неуместны в стенах нашего института… (Голос: «Так же, как неуместны расшаркивания перед авторитетами!»)
Рослов. За грубости я готов принести извинения, но когда дело касается важных вопросов, то нельзя серьёзное обсуждение подменять славословием.
Товарищ Бенедиктин оценивает характеристику как большое научное достижение института. Он договорился до чудовищных сравнений: характеристика Улуюлья и тезисы Маркса о Фейербахе! Это немыслимо.
Мне кажется, что характеристики Улуюлья вообще нет. Да её и не может быть. Наш институт не вёл никаких изысканий в этих районах области. Всё, что написано в характеристике, оглашённой профессором Великановым, может быть написано о любом другом месте, не подвергавшемся никакому изучению.
Интерес обкома партии к проблемам Улуюльского края не является случайностью. Стоит взглянуть на географическую карту этого района, чтобы понять его значение.
Запрос обкома застал наш институт врасплох. Надо честно признаться, что сегодня мы не в состоянии дать Улуюлью какую-либо объективную научную характеристику. Мы этот край не знаем. Перед лицом требований жизни мы оказались банкротами, и лучше признаться в этом, чем посылать обкому невразумительную отписку.
Запрос обкома изобличает наш институт в застарелой болезни – в оторванности от жизни, от практики. Мы загромоздили программы научных изысканий десятками ненужных тем и просмотрели вопросы, которые имеют первостепенное значение. Будь руководство института более чутким к запросам жизни, неужели оно не могло бы предвидеть, что недалёк тот момент, когда нас спросят об Улуюлье, и нужно к этому своевременно подготовиться. Тем более что в институте разговоры об изучении Улуюльского края велись неоднократно. Я хочу напомнить учёному совету историю с уходом из института одарённого аспиранта Краюхина. Спрашивается, почему ушёл Краюхин? До сих пор никто не дал на это вразумительного ответа. Краюхин ушёл потому, что его стремление посвятить себя изучению Улуюльского края не встретило у нашего руководства поддержки. Краюхин был осмеян, и о нём в институте постарались утвердить мнение как о человеке бездарном и заносчивом. Между тем сегодня мы имеем возможность убедиться, что Краюхин, требуя от института внимания к Улуюльскому краю, смотрел гораздо дальше всех нас.
Не хватило в данном случае дальнозоркости и Захару Николаевичу, который в своё время умел решительно и смело поддерживать молодых учёных, о чём я знаю по собственному опыту.
Великанов. Вы говорите сегодня, Леонтий Иванович, как прокурор. Любопытно, какой меры наказания для меня потребуете?.. (Шум, звонок председателя.)
Рослов. Простите, Захар Николаевич, но ваша реплика не остановит меня. Я следую девизу, который слышал из ваших уст, когда ещё был студентом: истина в науке превыше всего!
Характеристика, которая предложена вниманию учёного совета и которую товарищ Бенедиктин выдаёт за крупное научное событие, на самом деле не выдерживает критики. Основной её порок – противоречивость. В той части характеристики, где даётся анализ геологии и полезных ископаемых, эта противоречивость особенно бьёт в глаза.
Вначале характеристика сообщает, что Улуюлье не изучено. Через две-три строки утверждается, что палеозойские формации не прослеживаются. На основании чего даётся такое утверждение? Нельзя ссылаться на глубину залеганий, не имея данных о действительной глубине залеганий. Писать об этом, опираясь только на предположения отдельных геологов, пусть даже авторитетных, дело более чем рискованное. Наконец, характеристика даёт прямую рекомендацию развивать использование полезных ископаемых нерудного характера для строительных целей. Из чего вытекает такая рекомендация? Она вытекает только лишь из нашего незнания Улуюлья: ведь легче всего сослаться на пески и глины. Я предлагаю в качестве основной рекомендации обкому выдвинуть вопросы широкого и всестороннего изучения той части области, которая известна под названием Улуюльского края. Хотим мы этого или не хотим, но жизнь заставит нас вплотную заняться просторами Улуюлья. Эпоха строительства коммунизма, в которую мы живём, тем и характерна, что она решительно меняет облик нашей страны, превращая далёкие таёжные, малообжитые места в новые, экономически развитые районы, в очаги социалистической индустрии и культуры.
Таким образом, позвольте резюмировать всё вышесказанное: я предлагаю отвергнуть проект характеристики Улуюлья как совершенно неудовлетворительный и в корне переделать его.
Водомеров. Нас лимитирует время, Леонтий Иванович. Сегодня из обкома уже звонили. Там ждут характеристику.
Рослов. Но посылать её в таком виде, Илья Петрович, я не нахожу возможным.
Водомеров. Необходимо улучшить характеристику оперативным путём…
Великанов. Я не вижу, что можно изменить в характеристике. (Шум.)
Голоса. Неверно! Правильно! Вы не объективны, Захар Николаевич.
Голос. Просьба продолжать обсуждение.
Водомеров. Кто ещё желает высказаться? Вы, Марина Матвеевна? Пожалуйста!
Строгова. На мой взгляд, характеристика Улуюлья неполна и поверхностна. По просьбе комиссии, работавшей над характеристикой, наш сектор предоставил довольно подробные материалы о растительности и водоёмах Улуюльского края, однако комиссия не использовала их. В характеристике лишь констатируются лесные богатства Улуюлья, но лесам не дано никакой классификации. Совершенно отсутствуют какие-либо рекомендации в области лесного хозяйства, хотя такие рекомендации крайне необходимы. Нельзя признать удовлетворительной характеристику водоёмов. В целом на этом документе лежит отпечаток безразличия и, я бы сказала, аполитичности. Характеристика не вскрывает заинтересованного отношения института к Улуюльскому краю, по её тону не чувствуется, что мы, коллектив научных работников, горячо желаем скорейшего включения природных богатств Улуюлья в сферу строительства коммунизма. Для создания характеристики Улуюлья требуется найти другие слова, более яркие, точные и, если хотите, более возвышенные.
Бенедиктин. Здесь научно-исследовательский институт, а не клуб поэтов!.. (Смех, шум, звонок председателя.)
Строгова. Сказать об Улуюлье, что оно богато лесами, – это значит не сказать ничего. Да это и известно всем. Лесные богатства Улуюльского края примечательны тем, что они многогранны. Огромные массивы сосны перемежаются с массивами кедра, берёзы, лиственницы. По берегам водоёмов имеются колоссальные запасы плодоносящих кустарниковых пород: черёмухи, рябины, смородины. Проблему лесных богатств Улуюлья необходимо рассматривать в комплексе. Заготовка древесины для нужд народного хозяйства – это лишь одна сторона использования леса. Нам нужно серьёзно продумать способы разумной всесторонней эксплуатации кедровых массивов, а также больших запасов белой берёзы. Эти проблемы должны быть поставлены в неразрывной связи с проблемой воспроизводства леса…
Бенедиктин. Помилуйте, это уж не характеристика, а целая диссертация!..
Строгова. Проект характеристики отмечает слабую изученность животного мира водоёмов Улуюльского края. Это верно лишь отчасти. Наука имеет полное представление о видах животного мира Улуюлья, но мы не в состоянии пока дать ответ на вопросы о промышленном значении запасов рыбы, птицы и зверя. Биологический сектор института ещё в прошлом году выдвигал в план научно-исследовательских работ проведение такого подсчёта. Наше предложение было отклонено на основании того, что институт не располагает в данное время достаточными средствами для проведения этой работы. Захар Николаевич как научный руководитель настоял на том, чтобы в план нашего сектора была включена тема, посвящённая изучению лекарственных растений. Мы выполнили эту работу. Она тоже оказалась дорогостоящей, но её актуальность и народнохозяйственное значение не могут идти ни в какое сравнение с темой, которую мы выдвигали вначале.
Бенедиктин. К чему все эти воспоминания?
Голос. Председатель, дайте возможность говорить. (Председатель звонит.)
Строгова. Естественно, что, не зная промышленных возможностей водоёмов Улуюлья, мы не в состоянии дать обкому каких-либо рекомендаций. Единственно, о чём следовало бы написать, – это о необходимости проведения в самое ближайшее время широкого изучения водоёмов, их животного мира, режима вод, а также опыта эксплуатации водоёмов местным населением. Вероятно, многие товарищи слышали о Синем и Орлином озёрах. Эти озёра, особенно Орлиное, как расположенное поблизости от населённых пунктов, многие десятилетия эксплуатируются населением. Вполне вероятно, что тщательное ознакомление хотя бы с одним из этих озёр дало бы нам интересный материал и натолкнуло бы на некоторые важные выводы.
В заключение мне остаётся присоединиться к мнению профессора Рослова: характеристика Улуюльского края составлена неудовлетворительно и требует коренной переработки.
Я не могу не сказать нескольких слов и об аспиранте Краюхине, имя которого было упомянуто здесь. Алексей Корнеевич Краюхин ушёл из нашего института добровольно. Но добровольность Краюхина имеет свои причины. Как известно, противоречия Краюхина с руководством института начались с выбора темы для диссертации. Учёный совет не утвердил тему, которую выдвинул аспирант. А тема была посвящена проблемам развития Улуюльского края. То, что учёный совет института ошибся, отвергая тему Краюхина, – это теперь ясно. Но не всё потеряно. Краюхин в настоящее время живёт в центре Улуюльского края – в Притаёжном. Я убеждена в том, что своё пребывание в Улуюльском крае Краюхин использует в научных целях, и я верю, что это принесёт свои плоды. Институт поступит правильно, если установит с ним связи.
Бенедиктин. Вам же известно, что Краюхин за государственные преступления исключён из партии и отдаётся под суд! Почему вы умалчиваете об этом? (Шум, возгласы, звонок председателя.)
Великанов. С кем же устанавливать связи, Марина Матвеевна?
Бенедиктин. Вероятно, с тюрьмой! (Смех.)
Строгова. Смеяться над несчастьем бесчеловечно. С Краюхиным произошло несчастье. Под ним в тайге была убита случайным выстрелом лошадь… (Движение в зале, звонок председателя.)
Строгова. Я получила письмо от Краюхина.
Великанов. У вас талант адвоката.
Строгова. Я сказала всё, что думала.
Водомеров. Мне кажется, товарищи, что продолжать дальше прения нет смысла. Мы с Захаром Николаевичем учтём критические замечания, высказанные здесь, и внесём некоторые исправления в характеристику.
Великанов. Я должен ответить оппонентам.
Водомеров. Если вам хочется, пожалуйста.
Великанов. Я внимательно выслушал прокурорскую речь профессора Рослова и не менее обличительную речь Марины Матвеевны. К сожалению, они ни в чём меня не убедили. Единственно, что приемлемо из их выступлений, – это мысль о том, что всякое знание – благо. Дело, коллеги, в том, что ни профессор Рослов, ни кандидат наук Строгова не подписывают характеристики, не несут за неё непосредственной ответственности.
Рослов. Подписывать институтские бумаги не положено нам по штату.
Великанов. Лишь в силу этого они так щедро награждают совершенно неизученный Улуюльский край исключительными богатствами.
Характеристику, которую мы обсуждаем, мы подготовили для руководящих органов области. Опираясь на нашу характеристику, обком партии и облисполком будут, вероятно, решать крупные хозяйственные задачи. Как же можно позволить себе писать в характеристике о том, что мы не знаем точно и наверняка? Сознательно вводить в заблуждение государственные органы – это значит идти на прямое преступление. Я уже не говорю о том, что наш институт, как научно-исследовательское учреждение, не имеет никакого морального права приукрашивать факты. Факты есть факты…
Рослов. Институт не должен также искажать факты.
Великанов. Мы их не искажаем, мы сообщаем только то, в чём уверены.
Рослов. А твёрдо об Улуюлье мы почти ничего не знаем.
Строгова. Кое-что знаем.
Водомеров. Я прошу товарищей уважать оратора.
Великанов. Я не отвечаю на выпады профессора Рослова и кандидата наук Строговой, ибо я не в состоянии разубедить их.
Строгова. Нас рассудит жизнь, Захар Николаевич.
Великанов. Утешайтесь, Марина Матвеевна! Я хочу также сказать, что мои прогнозы относительно Улуюлья, его бесперспективности, сделанные тридцать лет тому назад при определении границ соседнего Чуржинского каменноугольного района, никто ещё не опроверг.
Рослов. Запрос обкома – это предвестник новых событий.
Великанов. Мне не дают говорить.
Водомеров. Я ещё раз прошу спокойствия.
Великанов. Что касается Краюхина, то мне лишь приходится оплакивать этого талантливого юношу. Я кончил, Илья Петрович.
Водомеров. Какие будут предложения?
Голос. Надо разобраться в замечаниях товарищей Рослова и Строговой.
Водомеров. Я считаю, что происшедший здесь обмен мнениями небесполезен. Проект характеристики мы примем за основу. Кто за это, прошу голосовать.
Рослов. Были другие предложения, Илья Петрович. Я не понимаю, почему вы игнорируете их?
Водомеров. Прошу сформулировать.
Рослов. Проект характеристики отвергнуть, как неудовлетворительный, и поручить комиссии переработать его.
Великанов. Это предложение неприемлемо. Я ответственно заявляю, что материалы об Улуюльском крае, которыми располагает институт в данное время, исчерпаны в проекте характеристики целиком и полностью.
Строгова. У меня есть новое предложение: направить областному комитету партии стенограмму сегодняшнего заседания. Нам нечего скрывать от обкома, пусть там знают наши слабости.
Голоса. Правильно! Разумное предложение.
Рослов. Ввиду заявления профессора Великанова об ограниченности материалов в институте по Улуюлью и его категорического заявления о невозможности переработать характеристику я поддерживаю предложение Марины Матвеевны Строговой и своё первое предложение снимаю.
Водомеров. Товарищи, это предложение мне кажется крайне несолидным. В обкоме люди заняты большой и ответственной работой, у них нет времени копаться в наших стенограммах. Они ждут от нас краткую характеристику.
Рослов. Что же делать, если характеристика не получается?
Бенедиктин. Послать то, что разработано комиссией профессора Великанова.
Голоса. Голосуйте, Илья Петрович! Пожалуйста, голосуйте!
Водомеров. Поступили предложения голосовать. Я ставлю на голосование. Кто за то, чтобы принять проект краткой характеристики Улуюльского края, предложенный профессором Великановым, прошу поднять руки. Мало. Кто за то, чтобы вместо характеристики направить в обком партии стенограмму настоящего заседания? Большинство.
Бенедиктин. Позорный случай!
Водомеров объявляет заседание учёного совета законченным».
Максим дочитал стенограмму до конца, откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и несколько минут сидел в раздумье.
Потом он перелистал стенограмму и, найдя реплику профессора Рослова: «Запрос обкома – это предвестник новых событий», красным карандашом подчеркнул её. Да, в этих словах учёного заключалась большая правда.
Занятый мыслями, навеянными чтением стенограммы, Максим не спеша сложил бумаги в стол, запер его и посмотрел в окно.
Рассветало. Небо из тёмно-синего стало светло-голубым. Солнца ещё не было видно, но по огненно-розовым пятнам, застлавшим восток, угадывалось, что наступающий день будет солнечным.
Прошло несколько дней. По субботам Максим разрешал себе возвращаться домой раньше обычного. Так было и сегодня. Он позвонил в гараж, вызвал машину и вскоре вошёл в один из подъездов длинного четырёхэтажного дома.
Привыкнув ходить здесь глубокой ночью и беречь покой жильцов, Максим поднимался по ступенькам с большой осторожностью. Остановившись возле двери, обитой коричневой клеёнкой, он вытащил из кармана связку ключей, нанизанную на металлическое колечко, и с той же осторожностью отомкнул замок.
Едва открыв тяжёлую дверь, он услышал плавную, грустную мелодию «Осенней песни» Чайковского. «Кто же это играет? – подумал Максим. – Может быть, Ольга?» Но у дочки не было ещё такого умения. «Скорее всего, пришла Марина», – решил он.
Максим повесил на вешалку пыльник и на носках прошёл по коридору. Заглянув в полуоткрытую дверь гостиной, он увидел жену. Анастасия Фёдоровна сидела за роялем, и пальцы её бегали по клавишам. Удивлённый Максим замер. Он хорошо знал вкусы жены. Она любила музыку буйную, жизнерадостную, весёлую. «Осенняя песня»… Это неспроста», – отметил он про себя.
Анастасия Фёдоровна сидела вполоборота и не заметила его. Волосы её, заплетённые в толстые косы, были собраны «по-домашнему» на макушке и обнажали полную высокую шею. Она сидела, чуть откинув голову, задумчивая и грустная. Комнату заливал сильный электрический свет, смягчённый голубым абажуром.
«Вот какая родная», – подумал Максим, испытывая внезапный прилив нежности к жене. Он постоял ещё с минутку и вошёл в гостиную.
– Как ты тихо! – воскликнула Анастасия Фёдоровна, не отрывая рук от рояля.
– Как обычно. А ты увлеклась и ничего не слышишь, – присматриваясь к жене, сказал Максим.
Анастасия Фёдоровна ещё раз пробежала пальцами по клавишам, закрыла рояль и поднялась с круглого вертящегося стула.
– Ребятишки спят? – спросил Максим.
– Тебя ждали. Еле уложила.
– Я пойду к ним.
– Пойди.
Максим скрылся в соседней комнате. В тот же миг оттуда послышался визг ребят.
Максим вернулся через несколько минут. В гостиной было темно. Анастасия Фёдоровна гремела посудой в столовой.
– Ну, что они? – спросила Анастасия Фёдоровна.
– Обрадовались! Ольга зовёт к себе, а Серёжка к себе тянет… – Максим улыбнулся, приглаживая волосы, взъерошенные детьми.
– Что будем пить, кофе или чай?
– Поставь, Настенька, и кофе и чай.
Анастасия Фёдоровна принесла из кухни узкий продолговатый кофейник и круглый пузатый чайник. Из буфета достала хлеб, сахар, колбасу. Максим посмотрел на жену, ждал, когда она заговорит. Анастасия Фёдоровна прятала глаза, бесцельно передвигала чашки и тарелки.
– Ты сегодня чем-то расстроена, Настенька? Что случилось? – спросил Максим.
Анастасия Фёдоровна пристально посмотрела на него, усмехнулась одними губами.
– Как ты угадал?
– Да вот угадал. Значит, правда?
– Правда. – Анастасия Фёдоровна села напротив Максима. – У меня неприятности. И знаешь в связи с чем?
– Догадываюсь. Пришлась кому-нибудь не по нраву твоя поездка в Улуюльскую тайгу.
– Откуда ты знаешь? Видел Марину?
– Нет, Марину не видел.
– Кто же тебе сказал?
– Никто мне не говорил, но так мне представилось.
– Утром мне вручили приказ. Заведующий облздравотделом объявил мне выговор за самовольную поездку на Синее озеро.
– Ну, а что же, по головке тебя гладить за такие штуки? – усмехнулся Максим.
– А ты думаешь, он поступил правильно?
– А ты как думаешь?
– Я думаю так: когда курорт на Синем озере построят, нашему заведующему будет стыдно за свой приказ. А приказ этот всё-таки вспомнят!
– Ты в этом убеждена?
– Убеждена.
– Как же ты отнеслась к приказу?
– Я написала докладную записку. В ней я вновь настоятельно требую послать экспедицию для обследования Синего озера.
– Значит, вступаешь с начальством в драку?
– Называй это как хочешь. А ты что, не советуешь?
– Почему же? Если ты убеждена, то бороться стоит. Без этого ваш заведующий своих позиций не сдаст.
– В том-то и дело! Он называет это прожектёрством, говорит, что в Улуюлье не создано ещё объективных условий для строительства курорта.
– В этом он прав.
– По-твоему, отступить?
– Почему же? Он ведь прав отчасти. Сегодня в Улуюлье для строительства курорта нет объективных условий, но завтра они могут сложиться.
– Да, знаешь, Максим, звонила Марина. Она очень беспокоится о судьбе какого-то учителя Краюхина. Сказала мне, что написала о нём в письме к Артёму. Хотела с тобой поговорить.
– Что она советует тебе по поводу Синего озера?
– Она знает это озеро. Была там во время экспедиции. Советует мне добиваться и обещает поддержку. Если осуществится её проект, то она должна сама поехать в Улуюльский край. Опять вспоминала этого Краюхина. Мне даже подозрительно стало, и я спросила, не влюбилась ли она в него. Она тогда рассказала целую трагедию. Оказывается, Краюхина любит дочь профессора Великанова, а сам Великанов слышать о нём не хочет, потому что они в чём-то серьёзно разошлись…
– Вон как! А дочь Великанова – студентка?
– Историк. Марина говорит, что она очень красивая девушка и интересный человек.
– А каковы, Настенька, семейные дела Марины? Она не делилась с тобой?
– Не любит она посвящать других в свои интимные дела. Но, по-моему, живут они неважно. Как-то на днях я говорю ей: «Маринка, когда же ты будешь рожать?» Она опустила голову, в глазах слёзы. Я стала расспрашивать. Она махнула рукой и сказала только одно слово: «Григорий». Я поняла, что он не хочет, чтоб она отвлекалась на эти «пустяки»…
– Ты его хорошо знаешь, Настенька?
– Знаю, конечно. Правда, по наблюдениям. Но ведь ты тоже его знаешь. Нравится он тебе?
– По-моему, симпатичный человек.
– А по-моему, индюк.
– Почему же индюк? – расхохотался Максим.
– Потому что нет в нём простоты. Он всегда напыщен, говорит, как актёр на сцене, весь как-то зализан. Нет, нет, не будет у Марины с ним счастья!..
– Ты уж очень круто берёшь.
– Я бы рада была ошибиться…
Не успели они закончить ужин, как раздался звонок.
Максим поднялся, вышел в коридор открыть дверь. Вскоре послышался голос Марины. Анастасия Фёдоровна бросилась в прихожую.
– Почему так поздно, Мариша?
– А раньше разве вас застанешь дома?
– А где Григорий? Почему он не пришёл?
– У него какие-то дела в институте.
Марину усадили за стол и принялись угощать и расспрашивать.
– Тревожно у нас в институте, – вздохнула Марина. – Все сколько-нибудь стоящие и знающие работники разделились на два лагеря. Остальные пытаются на этой борьбе выиграть кое-что для себя.
– Давно это началось? – спросил Максим.
– Глухо – с того момента, как покинул институт аспирант Краюхин, а открыто – после запроса обкомом характеристики Улуюльского края. У нас – я имею в виду большинство сотрудников – такое ощущение, будто мы что-то просмотрели такое, что просмотреть не имели права…
– Это хорошее ощущение, Марина. Ты, кажется, и с мужем разошлась во взглядах? Я читал стенограмму вашего заседания.
– Наука не существует без борьбы мнений.
– Но мнения бывают разные, – задумчиво сказал Максим.
– Тебе не понравилось его выступление?
– По-моему, оно и тебе не понравилось. Такой вывод я сделал из твоей речи, Марина.
– Ты Краюхина знаешь, Максим?
– Видел на заседании бюро Притаёжного райкома.
– Как ты относишься к его «делу»?
– У него мало ещё доказательств.
– Но ты сам понимаешь, что он один?
– Нет, Марина, он не один! – И, заметив удивление на её лице, пояснил: – Краюхин выражает мнение многих. Я тебе дам почитать предложения лесообъездчика Чернышёва. Они касаются твоей специальности – лесов. Он тоже ставит вопрос о богатствах Улуюлья.
– Артём знает о его предложениях?
– Он считает и Краюхина и Чернышёва прожектёрами.
– По-твоему, он ошибается?
– Жизнь может обойти его. Тебе бы самой, Марина, следовало побывать в Улуюлье.
– Стремлюсь всей душой, особенно после того как там побывала Настя.
– Я тебе дам письмо в Мареевку к Лисицыным. Замечательные люди! – сказала Анастасия Фёдоровна, до сих пор молча слушавшая их разговор.
– С письмом подожди. Великанов ещё сопротивляется, не отпускает меня.
– А как Водомеров? – спросил Максим.
– На него произвёл впечатление запрос обкома. Он побаивается и всё сваливает на Великанова.
– Если послать ещё один запрос, то он совсем оробеет, – засмеялся Максим.
– Вполне возможно.
Разговор затянулся до глубокой ночи. Анастасия Фёдоровна предложила Марине остаться переночевать.
– Спать я тебя положу в кабинете, а Григорию, чтоб он не беспокоился, ты позвони.
Марина поспешно согласилась. Поспешность её была такой очевидной, что и Максим и Анастасия Фёдоровна заметили это.
Неся подушку, простыню и одеяло, Анастасия Фёдоровна вслед за Мариной вошла в кабинет и ещё раз предложила:
– Позвони, Мариночка, своему благоверному, пусть не беспокоится.
– Звонить не буду, – категорическим тоном сказала Марина, и в её глазах мелькнуло ожесточение.
– Вы поссорились?
– И очень сильно. Он приревновал меня к Краюхину.
– Но ведь Краюхин в Притаёжном.
– Я получила от него два письма.
– С любовными признаниями?
– С какой стати?! Он пишет только по делу.
– Тогда какие же основания у Григория?
– Ах, не говори! Всё это низко и противно!
Они сели рядом и заговорили так откровенно, как могут говорить только две женщины, бесконечно верящие друг другу.
Максим попросил Стешу, секретаря отдела, оставить ему в кабинете на вечер пишущую машинку. Та удивилась и стала предлагать свои услуги.
– Не беспокойтесь, – сказал Максим, – я написал статью и хочу перепечатать её сам. Так лучше видно шероховатости стиля.
Стеша молча вышла и вскоре вернулась с машинкой.
Вечером, как только кончились в обкоме телефонные звонки, Максим вытащил из портфеля рукопись и сел за машинку. Статья его называлась: «Что ждут практики от учёных области».
Встречи с практиками во время поездки по области, «дело учителя Краюхина», стенограмма обсуждения характеристики Улуюльского края в научно-исследовательском институте – всё это дало Максиму богатый материал для размышлений.
Некоторые мысли, имеющие общественный интерес, он и решил высказать в своей статье. Появление такой статьи в областной газете, по его предположениям, расшевелило бы учёных области, содействовало бы подъёму уровня всей научной работы. Для практиков такая статья также имела бы большое значение.
Сознание важности такой статьи заставило Максима несколько раз переделывать её, отшлифовывать каждую фразу.
Закончив глубокой ночью перепечатку, Максим позвонил редактору областной газеты. Услышав о статье, редактор бурно обрадовался:
– Это же замечательно, товарищ Строгов! Не так уж много партийных работников выступают на страницах газеты. Да ещё со статьями проблемного характера!
Максим пообещал не позднее одиннадцати утра переслать статью в редакцию.
Утром перед завтраком Максим позвал Анастасию Фёдоровну, усадил её напротив себя и попросил прослушать статью.
– По-моему, хорошо, Максим! – сказала она, дослушав до конца. – Очень остро, логично и образно.
– Ну, а шероховатостей и неточностей никаких не заметила? – спросил Максим, пристально глядя на жену.
– Шероховатостей? – растерянно переспросила Анастасия Фёдоровна. – Нет, Максим, ты же знаешь, я слабый критик, особенно в отношении тебя. Всё, что ты делаешь, мне кажется…
Она не договорила и посмотрела на мужа такими открыто влюблёнными глазами, что тому стало ясно, какие слова собиралась сказать жена.
– Значит, благословляешь, Настенька? – с улыбкой, но серьёзным тоном сказал Максим, взъерошив ещё не причёсанные после сна волосы.
– Ты ведь не первый раз пишешь, Максим. Что тебе беспокоиться? – ответила Анастасия Фёдоровна, присматриваясь к Максиму и чувствуя, что какие-то непонятные ей обстоятельства тревожат его.
Максим прошёлся по кабинету.
– Всё это верно, что пишу не первый раз… Но, видишь ли, статья эта необычная.
– Она заденет многих. Я представляю, как будет довольна Марина!
– Статья может вызвать борьбу, Настенька.
– А ты не готов к этому?
– Я-то готов, да ведь не во мне одном дело. Объективные условия ещё не вполне обозначились.
– Ты, выходит, заскакиваешь вперёд?
– Нет. Я хочу ускорить созревание объективных условий для того разворота, о котором я тут пишу.
– А почему всё-таки сомневаешься?
– Да нет, я не сомневаюсь, я просто всё взвешиваю, чтобы не ошибиться, – проговорил Максим и опять прошёлся по кабинету.
– Давай, Максим, завтракать. Я пирогов с мясом напекла. – И она увела мужа в столовую.
Вечером Максиму позвонил редактор газеты.
– Статью прочитал, товарищ Строгов. В общем, неплохо, но местами её необходимо поправить… – Максим заметил, что голос редактора был не восторженный, как вчера, а унылый.
«По-видимому, моя статья чем-то не удовлетворила его», – подумал Максим и ответил:
– Ну, что же, товарищ редактор, статью правьте, на то вы и редакция. Но после правки я хочу посмотреть её.
– Ваше право, – буркнул редактор и повесил трубку.
Максим предполагал, что уже на другой день рукопись вернётся к нему, но прошло четыре дня, а статью ему не возвращали. Он позвонил редактору.
– Видишь ли, товарищ Строгов, твоя статья вызвала у нас в редакции споры. Пришлось твой подлинник и наш выправленный вариант направить Ивану Фёдоровичу. В таком деле совет первого секретаря не излишен.
– Совет-то не излишен, но автору следовало бы показать, как вы статью выправили, – сказал Максим, не скрывая своего неудовольствия.
– А тебе разве не показывали? Я велел послать. Жди, сейчас привезут.
Через полчаса редакционный курьер вручил Максиму большой пакет. Отложив все дела, Максим принялся за чтение своей статьи. Почти все острые положения в ней были либо вычеркнуты, либо сформулированы заново так, что терялась их острота. Некоторые мысли Максима по вопросам развития производительных сил области были искажены, и в них не оставалось и следа прежней убедительности. Литературный стиль статьи, живой и задорный, также пострадал. Какой-то ловкий редакционный правщик «причесал» её на свой манер.
«При таких порядках в редакции поневоле пойдёшь к первому секретарю обкома», – с ожесточением подумал Максим и положил статью в папку, намереваясь заняться другими делами, но тут зазвонил телефон. Первый секретарь обкома Ефремов попросил Строгова зайти к нему.
Максим взял папку с оперативными документами отдела, но, открыв дверь кабинета Ефремова, понял, что речь пойдёт о статье: у стола сидел редактор областной газеты Филин – крупный человек с прямой широкой спиной, с мясистым лицом, в очках.
– Советуемся, как быть с твоей статьёй, – произнёс Филин, почему-то смущённо здороваясь с Максимом.
Ефремов протянул Максиму руку, не отрывая глаз от последнего листка статьи.
– Та-ак… – начал Ефремов, отложив листки в сторону, и посмотрел на Максима не то с одобрением, не то с укором, Максим не понял. – Давайте, товарищ Филин, высказывайте свои претензии.
– Собственно говоря, – с заминкой, присматриваясь к выражению лица Ефремова, заговорил редактор, – лично мне статья понравилась. В ней мысли есть, размах. Но что делать, часто мои личные восприятия идут вразрез с редакторскими соображениями. Во-первых, чем вызвана необходимость подписывать статью псевдонимом? Товарищ Строгов как-никак заведующий отделом обкома. Можно подумать, что он стесняется своей должности. Во-вторых…
– Если можно, я отвечу на «во-первых», – взглянув на Ефремова, произнёс Максим.
– Пожалуйста, – кивнул Ефремов.
– Я считаю неудобным заведующему отделом обкома подписывать статью, многие вопросы которой выдвинуты в порядке обсуждения и преследуют цель развязать научную дискуссию. Обком, как известно, – руководящий орган в области. Увидев мою подпись, некоторые могут расценить положения статьи как установки обкома, и дискуссии не получится.
– За автором остаётся право подписывать свой труд, как ему хочется, – подтвердил Ефремов и посмотрел на Филина, что означало: «Говорите дальше».
– Во-вторых, нам в редакции кажется, что товарищ Строгов сгустил краски в том месте своей статьи, где он говорит об отставании уровня научной работы. Особенно обидно для научных работников прозвучит обвинение в незнании нужд практиков и в нежелании учитывать опыт их исследований. Наши учёные немало поработали…
– Товарищ Строгов – новый человек в обкоме, ему виднее наши недостатки. А что касается обид, то критика не мармелад, от неё сладко не бывает.
– Научная среда – очень нервная среда, Иван Фёдорович. Попробуйте напечатайте такую статью, и все мы покоя лишимся. Начнутся звонки, жалобы, письма в ЦК… – Филин приподнялся, махнул рукой: уж, мол, кто-то, а я-то знаю, как это бывает.
– Я не помню ни одного случая из истории партии, когда бы большевики боялись обнажить противоречие, – сказал Максим, глядя Филину прямо в глаза.
– Мне такие факты тоже неизвестны. А вам, товарищ Филин? – Ефремов задал этот вопрос с едва заметной иронией.
– Историю партии, товарищ Строгов, я тоже читал. И, возможно, не меньше вашего, – с обидой в голосе отозвался Филин, снимая очки и протирая их клетчатым платком.
– Постыдитесь, Филин, своего тона, – строго произнёс Ефремов и, помолчав, добавил: – Дальше.
– В статье товарищ Строгов выдвигает вопрос о развёртывании на севере области, в зоне Улуюльского края, усиленных поисков ископаемых; причём речь идёт о каменном угле и о рудах. Мы советовались в порядке консультации с некоторыми представителями науки, они считают эту мысль абсурдной…
– С кем вы консультировались? – перебил Филина Ефремов.
– На такой точке зрения стоит профессор Великанов. Это крупнейший знаток нашей области. Он ещё тридцать лет тому назад исследовал границы Чуржинского каменноугольного района и пришёл к выводу, что на север этот район продолжения не имеет. Через десять лет профессор Веневитин попытался оспорить его, но потом отступил и признал точку зрения Великанова правильной. Ничего в этом Улуюлье нет, одна пустая земля! Таковы факты. Не я их выдумал.
– Но у профессора Великанова есть и противники, – вставил Максим.
– Кроме того, со статьёй знакомился член партбюро научно-исследовательского института Бенедиктин, – словно не замечая реплики Максима, продолжал Филин.
– Бенедиктин? Я такого учёного что-то не помню, – нахмурился Ефремов.
– Это молодой талантливый учёный. На него указывают как на преемника профессора Великанова. Он был лично у меня, и мы долго разговаривали. И вы знаете, Иван Фёдорович, в институте создаётся нездоровая обстановка. Там низвергают все учёные авторитеты.
– Неверно! Всё наоборот. В институте возникает настоящая деловая атмосфера, – горячо возразил Максим.
– Неделю тому назад у меня был Бенедиктин, а вчера я посылал в институт своего корреспондента. У товарища Строгова информация, вероятно, пристрастная, со слов сестры, – тонким голосом, явно желая уколоть Максима, сказал Филин.
– Сестра тут ни при чём. Я располагаю стенограммой одного ответственного заседания учёного совета института.
Филин поднял голову и посмотрел на Максима. По этому взгляду, озадаченному и растерянному, Максим понял, что редактор о заседании учёного совета по вопросу характеристики Улуюльского края ничего не знает.
– Институтом придётся заняться, – сказал Ефремов. – Но вот насчёт изучения природных богатств Улуюлья меня беспокоит другое. Не отвлечёт ли постановка этой проблемы от решения главных задач, стоящих там? Я имею в виду разворот лесозаготовительного хозяйства и расширение площадей под техническими культурами.
– И я о том же беспокоюсь. Я уже говорил об этом Строгову, – с живостью поддержал Ефремова редактор.
– В статье я особо подчёркиваю те задачи, о которых вы говорите, Иван Фёдорович. Одновременно с этим я пытаюсь выдвинуть задачу всестороннего и комплексного изучения Улуюльского края, и прежде всего по линии выявления запасов угля, руд и других ископаемых.
– Учёные смеются над этим. Я разговаривал… – закипятился Филин.
– Более дальнозоркие из учёных говорят, что смеяться они подождут, пока Улуюлье не будет исследовано вдоль и поперёк, – сдержанно отозвался Максим.
– Значит, вы настаиваете на своём? – спросил Ефремов, взглянув на Максима.
– Я считаю, что нельзя больше оставлять без внимания этот вопрос. Эта проблема уже стучится к нам в дверь. Я располагаю рядом документов.
– Хорошо. Пусть останется и это место статьи. В конце концов статья не директива. Что у вас ещё есть неясного? – проговорил Ефремов, посматривая на часы.
– Всё остальное, собственно говоря, Иван Фёдорович, менее спорно. Несколько неясен мне тезис Строгова относительно организации в таёжной части нашей области кедрово-охотничьих комплексных хозяйств. Что это за форма хозяйства? Не покушаемся ли мы тут на сельскохозяйственную артель? – скороговоркой сказал Филин, заметив, что секретарь обкома торопится.
– Вот это место статьи. Прочтите, Иван Фёдорович. – Максим отчеркнул два абзаца.
Ефремов не спеша прочитал их.
– Вы не правы, товарищ Филин, – наконец заговорил он. – Никакого покушения на сельскохозяйственную артель я здесь не вижу. Вот что здесь говорится: «Назрело время позаботиться о более широкой и плановой эксплуатации колоссальных богатств Сибирской тайги. Практики давно уже выдвигают вопрос о создании комплексных кедрово-охотничьих хозяйств, в которых должно быть разумно внедрено многоотраслевое производство (добыча кедрового ореха и переработка его на масло, добыча живицы, древесно-химическое производство, разведение и отлов зверя, птицы, рыбы и т. д.). На землях колхозов эти хозяйства могут быть колхозными. Но вместе с этим возникает задача создания государственных комплексных кедрово-охотничьих хозяйств. Учёные должны помочь практикам подсчитать ресурсы районов, в которых возможно развитие хозяйств такого характера, а также разработать научные основы ведения этих хозяйств». Что тут неясного?
– Меня несколько смущал знак равенства, который поставлен автором между хозяйствами колхозов и государственными хозяйствами, – неуверенно сказал Филин.
Ефремов громко засмеялся.
– Ну-у, товарищ Филин, это уж у вас от лукавого! Печатайте дельные вещи смелее. Больше всего бойтесь серятины.
– Учтём, Иван Фёдорович. – Филин вышел из кабинета помрачневший.
Через два дня статья была напечатана. Накануне выхода газеты Максим съездил в редакцию и тщательно вычитал статью.
Теперь, сидя у себя в кабинете, он ещё и ещё раз просматривал газету. «Радуюсь и волнуюсь, как молодой поэт, напечатавший первое стихотворение», – подумал о себе Максим. Ему очень хотелось, чтобы в отделе скорее появились люди, с которыми можно было бы обменяться мнениями о новостях дня и, возможно, что-то услышать от них о статье, опубликованной в сегодняшнем номере.
Но выпал один из тех редких часов, когда в бесконечном потоке дел образовалась пауза. Не было посетителей, не раздавались и телефонные звонки, обычно оглашавшее комнаты промышленного отдела с утра до глубокой ночи. «Что они, сговорились? Даже Марина – и та не звонит», – мелькнуло в голове Максима. Он сидел за столом, читал сводки заводов и трестов о выполнении плана, но не переставал прислушиваться.
Вошла Стеша и смущённо остановилась на пороге.
– Уж не эту ли статью перепечатывали вы, Максим Матвеевич, что опубликована сегодня в газете под фамилией Быстрова?
– А вы как узнали?
– По стилю, Максим Матвеевич, узнала. Я ваше письмо всегда отличу.
– Ну что, Стеша, вы думаете? – спросил Максим, настораживаясь.
– Думаю, Максим Матвеевич, большая польза делу будет. Только я б на вашем месте подпись подлинную дала. Пусть бы люди в области знали ваше имя.
– В другой раз воспользуюсь вашим советом, – улыбнулся Максим.
Только захлопнулась дверь за Стешей, как зазвонил телефон.
– Привет, Строгов, привет! – кричал в трубку редактор Филин. – Ну и расшевелил ты своей статьёй народ! С самого утра не отхожу от телефона. Уже из трёх вузов звонили. А сейчас по радио разговаривал с Белогорьевской опытной станцией. Утром с самолётом они получили газету и вот уже прочитали. Обсуждать статью будут. Задела их за живое!
Максим едва положил трубку, как раздался новый звонок. Говорила сестра:
– У нас в институте, Максим, решено провести обсуждение статьи по секторам, а потом на расширенном заседании учёного совета.
– Ну и хорошо, Марина. На это я и рассчитывал. Но только останавливаться на статье нельзя – это будет полумера. Кое-какие новые шаги намечаю. Да, впрочем, по телефону рассказывать долго. Приезжай вечерком, поговорим.
Марина спешила. Было около семи, а ей ещё предстояло зайти домой, переодеться, взять билеты, оставленные в столе, и без пятнадцати восемь встретить Григория у сквера, возле театра. Занятая с утра до вечера в институте, она за последнее время не часто бывала в концертах, втайне всегда испытывая желание послушать хорошую музыку. И теперь, предвкушая удовольствие, она была уже в приподнятом настроении.
Марина любила музыку до трепета, особенно симфоническую. Ей вообще казалось, что музыку можно только чувствовать, понимать душой, а не рассудком.
Она вошла в квартиру и первым делом направилась в кабинет, чтобы сразу же положить билеты в сумочку. Однажды был у неё случай: она вот так же торопилась и ушла без билетов, вспомнив о них только у театра.
Подойдя к столу, она увидела записку Григория: «Пойти в театр не смогу. На моё место, возможно, кого-нибудь найдёшь. Гр.».
По краткости записки, по тому, что последнее слово было написано крупнее и с нажимом на перо, она поняла, что он был чем-то раздосадован. Марина посмотрела на столик, на котором стоял телефон, и увидела письмо от Краюхина. «Ну, всё понятно! Опять приревновал к Алексею Краюхину», – подумала она.
Марине захотелось сейчас же прочитать письмо, но времени на это не оставалось. Она набрала номер Софьи. На вызов никто не ответил. Марина позвонила Анастасии Фёдоровне. К счастью, та была дома и охотно согласилась разделить с ней удовольствие. Письмо Краюхина Марина вместе с билетами положила в сумочку, намереваясь прочитать его во время антракта.
Оттого что Григорий не пошёл в театр, её светлое настроение испортилось. С тоской она подумала, что вечером ей придётся вступать в длинное и нудное объяснение с Григорием подобно тому, какое было после учёного совета. В такие минуты он был просто несносен.
Концерт окончился поздно. Музыка всегда настраивала Марину на размышления. Ей хотелось побыть одной, и она отказалась от ужина у Анастасии Фёдоровны. К тому же это письмо Краюхина… Он находится в сложном переплёте каких-то противоречивых обстоятельств. Ему надо было помочь немедленно, энергично, но пока она не находила для этого путей.
Марина проводила Анастасию Фёдоровну и пошла домой.
Она шла не торопясь, наслаждаясь прохладой вечера и думая обо всём сразу: о скрипачке, выступавшей в концерте, о предстоящем докладе на учёном совете института, об эгоистичности поступка Григория, о Краюхине, но мысли её были быстротечны, мимолётны и ни на чём в особенности не задерживались.
В окнах квартиры света не было. Григорий ещё не вернулся. «Ну и хорошо, что его нет», – подумала Марина. Ей хотелось часок посидеть в кресле, почитать. На столе скопилась пачка журналов и брошюр, просмотр которых она откладывала со дня на день.
Она вошла в кабинет, зажгла настольную лампу, села в кресло, положила журналы и книги возле на стул и вдруг почувствовала себя так хорошо и уютно, что ей не захотелось даже подниматься, чтобы погасить свет в столовой и спальне.
Марина бросила взгляд на часы. Было около двенадцати. Вот-вот мог прийти Григорий. Но ей был так дорог уют, так приятно было листать журналы, что она решила не вступать с мужем в длинные разговоры, если он, по обыкновению, будет вызывать её на это.
Из всей пачки книг она прежде всего взяла последний номер «Известий Академии наук» по биологическому отделению и тщательно, то и дело задерживаясь, просмотрела его. Потом её внимание привлекли литературно-художественные журналы. Полистав их, она принялась за последние издания своего института. Тут было несколько книжечек из «Научно-популярной библиотечки» и объёмистый том «Учёных записок» института.
Марина открыла оглавление и встретила много знакомых фамилий: профессор Великанов, профессор Рослов, директор института Водомеров. Затем шли фамилии ряда аспирантов. Последней в сборнике была помещена статья Григория. Она называлась «Распределение растительности в зависимости от форм рельефа». В сноске говорилось, что публикуемая статья представляет собой извлечение из обширного труда, над которым автор работает уже ряд лет.
Марина перечитала сноску, подумала: «И зачем он преувеличивает? «Работает уже ряд лет». Всем известно, что человек без году неделя в институте».
Она принялась читать статью, предварительно перелистав её: «Пятьдесят две страницы! И когда он только успел написать?!» Марина с повышенным интересом углубилась в статью. «Способный всё-таки человек Гриша! За что ни возьмётся, всё у него выходит», – размышляла она, пробегая глазами первые страницы. Но вот одна фраза насторожила её. Она показалась ей мучительно знакомой. Интонационный строй фразы был чужд Григорию. Марина поднесла книгу ближе к глазам, стала читать дальше, и кровь бросилась ей в голову: она читала строки, написанные собственной рукой. Не веря своим глазам, Марина вскочила и зажгла люстру, спускавшуюся на медной цепочке над серединой комнаты. Потом с той же поспешностью вернулась в кресло и перечитала всю страницу. Первый абзац на обороте листа был не её, а дальше на шести страницах до конца раздела почти слово в слово шёл её текст.
Втайне ещё надеясь, что она ошибается, Марина открыла тумбочку стола и вытащила тяжёлую папку. Это был черновой вариант её докторской диссертации «Проблемы восстановления наиболее ценных пород леса Сибири».
Диссертация была ещё не закончена, но Марина упорно работала над ней, ежегодно пополняя её новыми материалами. Превосходно помня, где и что у неё расположено, она безошибочно раскрыла папку, нашла в своей диссертации то место, которое содержалось в статье Григория.
Сомнений быть не могло! Хотя текст статьи местами совпадал не полностью, самое главное – факты и примеры были её собственные.
Дрожащими руками Марина отложила папку и бросилась на диван не в силах сдержать слёзы. Горькая боль стиснула сердце, и всю её охватило ощущение внезапного и неотвратимого горя. Несколько минут она лежала, уткнувшись лицом в подушку, будто парализованная, свалившимся на неё несчастьем. Потом она поднялась, и первое, что бросилось ей в глаза, был портрет Григория, висевший над её столом. Портрет был написан до войны знакомым художником. Григорий сидел, откинув приглаженную голову и выпятив грудь. Глаза его были немного прищурены, жёлтый галстук с красными искрами выпущен поверх джемпера.
Почему-то никогда прежде Марина не замечала искусственности в его позе, нагловатости его прищуренного взгляда. Ей захотелось сдёрнуть портрет со стены, но из передней донёсся звонок. Марина вздрогнула.
«Нет, нет, только не унизиться до скандала!» – сдерживая свой порыв и собрав всю волю, подумала она.
Звонок задребезжал более нетерпеливо. «По-настоящему тебя надо оставить за дверью», – сказала она сама себе и, несмотря на то что звонок звенел без перерыва, неторопливо пошла в переднюю. Она открыла дверь, не спрашивая, кто звонит, и не глядя, кто входит. Она не сомневалась в том, что это был Григорий.
Марина вернулась в кабинет, погасила люстру и уткнулась в книгу.
Григорий долго не входил, но Марина слышала, как он скрипел новыми ботинками, потом чистил щёткой шляпу и костюм. Вот скрип его ботинок приблизился, и дверь кабинета распахнулась.
– Ну как концерт? – спросил Григорий.
– Ничего, – не отрываясь от книги, ответила Марина.
– Ты так долго, Мариночка, не открывала, что я вообразил, будто наши с тобой пенаты посетил некий желанный гость из тайги, – похихикивая, сказал Григорий, подразумевая, конечно, под «гостем из тайги» Краюхина.
В глазах у Марины потемнело, но она сдержалась и промолчала.
Григорий прошёлся по комнате и, отставив ногу вперёд, остановился. Марина посмотрела на его полные вздрагивающие ляжки, обтянутые брюками, и ощущение гадливости поднялось в ней. Сдерживать дальше свои чувства она уже не могла.
– Зачем подозревать других? Может быть, лучше посмотреть на себя? – сказала Марина с таким спокойствием и твёрдостью, что даже удивилась.
Он взглянул на неё, не понимая ещё, что таится за этим спокойствием, но необычный блеск её глаз озадачил его.
– Ты не сердись, Мариночка, на меня. Я не пошёл в театр не потому, что увидел письмо от этого улуюльского робинзона, – в конце концов я уже к этому привык. Великанов просил меня помочь ему вычитать с ним библиографию его трудов. Старик мечтает на очередных выборах в академии проскочить в члены-корреспонденты. Ну, сама понимаешь, не мог же я ему отказать.
Григорий проговорил это тем сладко-интимным, «домашним» тоном, который Марина особенно не переносила. Неожиданно для себя она вскочила с дивана и, отбрасывая книгу в угол, крикнула:
– Вор!
Григорий сразу сжался, отступил, но в тот же миг приосанился.
– Я не ожидал, Мариночка, что ты придёшь раньше меня. Я взял у тебя в столе двести рублей. Ты, вероятно, что-нибудь задумала приобрести? Видишь ли, поскольку старик позвал меня не в институт, а домой, я решил, что не будет зазорным, если я прихвачу закуски и бутылку коньяку. Старик любит выпить, и почему не сделать ему приятное?
Марина вся дрожала.
– Вы, вы, – задыхаясь, говорила она, – крадёте чужие мысли!
Бенедиктин сделал вид, что только теперь понял, о чём идёт речь. Хлопнув себя ладонью по лбу, он воскликнул:
– А! Да ты, оказывается, вон о чём!.. О статье!
Он быстро прошёлся по комнате, остановился напротив Марины, засунув руки в карманы, обиженно поднял плечи и сказал:
– Ну, знаете, Марина Матвеевна, другого отношения я ждал от вас к этому факту… Я ждал, что вы порадуетесь успехам младшего собрата… А вы эгоистичны до последней степени. – В голосе его послышалась дрожь, словно Марина и в самом деле незаслуженно обидела его.
– Я спрашиваю: кто разрешил воспользоваться материалами моей диссертации? – крикнула Марина.
– Ну, Мариночка, я очень прошу тебя успокоиться, – ласково-умоляющим голосом произнёс он. – Ты кричишь, негодуешь, а напрасно. Ты только выслушай меня, выслушай до конца, не ожесточайся.
Марина хотела выйти, но Григорий преградил ей дорогу и вдруг на самой высокой ноте, почти с визгом выкрикнул:
– Ну, я прошу тебя! У тебя ость сердце?!
Марина отступила. Что-то страшное было в этом визге.
Она вернулась к дивану, села в угол, обхватила голову руками, думая: «Как гадко, как гнусно!..»
Бенедиктин почувствовал, что достиг того, чего хотел, – погасил гнев Марины. Не теряя дорогих минут, он заговорил торопливо, увлечённо, но с придыханием, давая этим знать ей, что его сердце надорвано ещё на фронте, и пусть она с этим посчитается.
– Признаюсь, Мариночка, что допустил ошибку. Надо было гранки статьи показать тебе, но остановило другое. Хотелось, чтобы статья была для тебя сюрпризом. Ведь ты пойми, что она значит в моём положении… Человек без звания и степени публикует извлечение из большой работы. Ты посмотрела бы, как сразу изменилось ко мне отношение. Сегодня даже профессор Рослов остановился и поздравил…
– И тебе было не стыдно принимать поздравления? – не отнимая рук от головы, глухо спросила Марина.
– Нет, с тобой положительно невозможно говорить о разумных вещах! И потом, ты всё забываешь, – сказал Григорий и обиженно подобрал губы.
– А ты можешь не говорить, мне и так всё ясно. – Марина поморщилась, словно от боли.
– Ну нет: ты возвела на меня чудовищные обвинения и хочешь ещё, чтобы я молчал. Это бессердечно, Марина Матвеевна! Припомни, как было дело.
Поскрипывая ботинками, от отошёл к столу и встал в позу оратора.
– А дело было так: я разбирал твою диссертацию после перепечатки на машинке. Встретил это место. Вспомни, какой у нас произошёл разговор. Я тебе сказал: «Мариночка, ты вдалась тут в мою область – в геоморфологию». И ты тогда ответила: «Это результат твоего влияния». Было это? Было!
Марина опустила руки и в упор посмотрела на Григория. «Неужели он искренне говорит это, действительно верит своим словам или всё это от начала до конца рисовка, игра?» – думала она, перебарывая ожесточение, вспыхнувшее с новой силой.
– И дальше. Честно сказать, я не думал, что ты такая собственница. Наши отношения мне рисовались так: мой успех – твой успех, твой успех – мой успех. Уж я не говорю о том, что мы идём к коммунизму…
– Не приплетай, пожалуйста, коммунизм! Он тут ни при чём.
– Как же ни при чём? Коммунизм очень даже при чём. Он меняет все наши представления о собственности, открывает широкие возможности для взаимного духовного обогащения людей…
Григорий пустился в пространные рассуждения о том, какой силой становится научная мысль, движимая целым человеческим коллективом.
Марина слушала его болтовню и думала: «Что он – дурак или сумасшедший?» В разгар своих рассуждений Григорий скосил глаза на Марину, желая удостовериться, как она относится к его словам. Марина перехватила этот взгляд, и он сказал ей больше всех его слов. В глазах Григория была торжествующая усмешка. «Ещё не было случая, чтобы я но мог договориться, уломать, взять верх над тобой», – говорил его взгляд. И она поняла вмиг, словно озарённая вспышкой яркой молнии, что все его слова и поступки – всё это ложь и притворство.
Григорий не мог знать того, что происходило в её душе. Он смело проскрипел ботинками по комнате, остановился возле книжного шкафа и заговорил снова. Но успел он произнести лишь одну фразу: Марина изо всей силы ударила кулаком по валику дивана.
– Прекратите! Сейчас же прекратите! Вы совершили гнусность и ещё пытаетесь оправдать её коммунизмом! Я буду говорить с вами дальше только в парткоме и на учёном совете!
Марина вскочила с дивана и стояла выпрямившись, гневная и недоступная. Григорий взглянул на неё и понял: усилия его не оправдались. Оставалось одно: не щадить своего самолюбия. Он рухнул на колени, протянул руки и пополз к ней, бормоча:
– Ради лучших минут нашей жизни умоляю тебя – прости! Прости, прости!..
Он обнял её ноги, намереваясь вымолить прощения любой ценой, но Марина не могла слушать его. Она с силой оттолкнула мужа и пошла к двери.
Он посмотрел ей вслед и, ударившись головой об пол, захрипел, забился, изображая припадок.
Марина поняла, что это игра.
Бенедиктин до того был противен ей, что она даже не оглянулась и ушла, хлопнув дверью с такой силой, что с потолка на его лицо посыпалась штукатурка.
Софья, одетая, лежала на кровати в своей комнате в состоянии страшного, никогда не испытанного с такой силой смятения.
Причиной этого смятения был случай, происшедший в тот же день в её комнате.
Около семи часов вечера Софья вернулась с работы. Она не успела ещё переодеться, как вдруг послышался звонок. Софья кинулась открывать дверь. Перед ней стоял, как всегда весёлый, белозубый и ясноглазый, Бенедиктин. В руках у него был пакет, завёрнутый в бумагу и перетянутый шпагатом, и неразлучная кожаная папка с золочёной надписью: «На доклад».
Бенедиктин быстро положил пакет и папку на круглый стол, подскочил к Софье и, прищёлкнув каблуками, поцеловал ей руку.
– Здравствуйте, здравствуйте, Софья Захаровна! Как ваше самочувствие? Как здоровье? Как движутся ваши дела? Очень, очень рад вас видеть, и именно сегодня, в день для меня до некоторой степени примечательный! – без умолку говорил Бенедиктин, поглядывая на себя в зеркало, стоявшее на деревянной подставке в прихожей.
– А папа уже вас ждёт, – сказала Софья, опасаясь, что разговор с Бенедиктиным может затянуться.
– Я бегу, бегу, – спохватился Бенедиктин, взял свой пакет и папку и заторопился по коридору на половину Захара Николаевича.
Чем отец и Бенедиктин занимались, о чём разговаривали, Софья не знала. Она пообедала с тётей Лушей, домработницей, и ушла к себе в комнату.
Около девяти Софья стала одеваться, чтобы снова отправиться в архив. Вот уже несколько недель каждый вечер она занималась разбором фондов переселенческого управления. Поиски уваровского акта, о котором написал ей Алексей, стали для неё неотложным делом. Она не задумывалась над тем, как сложатся её отношения с Алексеем, если акт будет найден, но ей казалось, что это вызовет какие-то важные перемены в судьбе Краюхина, что она, по своему великодушию, считала сейчас самым главным.
Софья складывала необходимые бумаги в портфель, когда послышался громкий, оживлённый разговор отца и Бенедиктина. «Пусть он уйдёт», – подумала Софья и присела на стул. Приближаясь, голоса становились всё громче, и Софья поняла, что отец и Бенедиктин идут к ней.
Дверь отворилась. Отец держал под руку Бенедиктина. Они оба были раскрасневшиеся, взлохмаченные и возбуждённые. Баки Захара Николаевича взъерошились, пенсне болталось на чёрном шнурочке. Софья поняла, что они выпили, и с неудовольствием подумала о Бенедиктине: «И зачем он пил с ним? Знает же, что у папы не в порядке печень».
– Соня, ты виделась с Григорием Владимировичем? – шумно дыша, спросил Захар Николаевич.
– Ну конечно, папа, виделась.
– А мы чуть-чуть выпили. Григорий Владимирович где-то добыл бутылочку венгерского коньяка. С лимоном и сахаром это божественный напиток.
– Напрасно ты пил, папа. Кроме вреда, это тебе ничего не принесёт.
– По такому поводу, Соня, я не мог отказаться…
Великанов говорил с трудом, стоял, пошатываясь. Чувствовалось, что хмель одолевает его.
– Иди, папа, отдыхать, – настойчиво проговорила Софья.
– Пойду, пойду, Сонюшка, – послушно согласился Захар Николаевич.
Софья хотела проводить отца, но Бенедиктин вежливо отстранил её.
– Не беспокойтесь, Софья Захаровна.
Поддерживая профессора, Бенедиктин открыл дверь и через просторную прихожую и узкий коридор, деливший дом на две половины, повёл его в кабинет.
Софья стояла озадаченная: одеваться или подождать, когда уйдёт Бенедиктин? Пока она думала об этом, тот стучался уже к ней в дверь.
– Я вас не отрываю от работы? – учтиво осведомился Бенедиктин, войдя в комнату.
Софья поняла, что он намерен задержаться.
– Собственно… Я собиралась идти на заседание… но… всё равно уже опоздала, – смущённо сказала Софья, приглядываясь к Бенедиктину, не слишком ли он пьян.
– Тем лучше, Софья Захаровна! У меня сегодня необычайный день, и я почту за счастье провести вечер с вами, – усаживаясь в кресло, возбуждённо говорил Бенедиктин.
– Вы что же, сегодня именинник? – спросила Софья, придвигая своё кресло к столу и чувствуя, что вечер у неё пропал.
– Более чем именинник, Софья Захаровна!
– Вы, вероятно, получили какую-нибудь правительственную награду?
– Нет, что вы! И, честно сказать, награда меньше меня взволновала бы. Как-никак я на фронте не раз переживал это состояние. – Он чуть выдвинул левое плечо: на лацкане пиджака в два ряда поблёскивали разноцветные ленточки орденов и медалей.
– Ну, в таком случае я теряюсь – не знаю, что у вас за праздник, – засмеялась Софья.
Бенедиктин посмотрел на неё взглядом, полным торжества, и не спеша осторожно развернул свою папку.
– Сегодня уместно, Софья Захаровна, припомнить один наш разговор. Кажется, в этой же комнате вы вселили в меня непоколебимую веру в успех.
Заметив удивление и растерянность на лице Софьи и испытывая удовольствие от этого, Бенедиктин в столь же загадочном тоне продолжал:
– Не кто-нибудь другой, а вы первая сказали мне слова дружеской поддержки. Как сейчас, помню наш разговор. Я: «Кто он, Бенедиктин? Чернорабочий от науки, каких сотни и тысячи. Пока такие люди, как он, не щадя жизни, спасали отечество, многие устраивали своё благополучие, получали под шумок степени и звания». Вы: «Не терзайтесь, Григорий Владимирович. Степени и звания – дело наживное. Верю, что и у вас будут и звания и степени, будет известность в научном мире».
«Неужели я говорила такие слова?» – подумала Софья. Бенедиктин уловил её колебания и, в упор глядя на неё, спросил:
– Теперь вы вспомнили наш разговор?
Софья чувствовала, что Бенедиктину очень хотелось, чтобы она ответила утвердительно. «По-видимому, что-то было сказано в этом духе, – мучительно старалась вспомнить Софья, но слов: «У вас будут и звания и степени, будет известность в научном мире», – я не могла сказать!» – думала она.
Видя, что Софья напрягает память, Бенедиктин покровительственно засмеялся:
– У вас поистине девичья память. Я вам помогу: вы говорили это весной, когда мы вместе ездили на вечеринку.
Софья пожала плечами.
– Возможно, и говорила, но я всё-таки не помню.
– Да разве вам обязательно помнить? – подхватил Бенедиктин. – Важно то, что я запомнил. Ваша вера воодушевляла меня…
– Вы мастер преувеличивать.
– Думайте как угодно, Софья Захаровна, но я говорю то, что чувствую… – Бенедиктин так пристально посмотрел, что Софья покраснела.
– Но что всё-таки у вас произошло? – спросила она, желая скорее изменить направление разговора.
– Я рад, Софья Захаровна, первые два экземпляра моего скромного труда оставить в этом доме, – торжественно произнёс Бенедиктин, вытаскивая из раскрытой папки том «Учёных записок». – Первый экземпляр я вручаю по праву вам. Второй экземпляр я уже вручил Захару Николаевичу. И тоже по праву. Если вы были мобилизатором моих эмоций, то Захар Николаевич подобен гранильщику. Он шлифовал мой мозг.
– Вы поэт, – усмехнулась Софья.
– Поэт? Да. Поэт – это человек, влюблённый в жизнь. Я тоже влюблён. Влюблён в ваш дом, который для меня стал близким и родным…
Голос Бенедиктина понизился до шёпота. Софья опустила глаза, сжалась от смутных, тяжёлых предчувствий. У неё родилось такое ощущение, будто Бенедиктин тащит её в какую-то бездну. Ей захотелось от страха перед этой бездной крикнуть, но Бенедиктин вновь заговорил обычным голосом:
– Вы не судите меня строго. Я сегодня счастлив, а человек в этом состоянии глупеет. Вот ваш экземпляр. – И, привстав, он подал ей раскрытый том «Учёных записок».
Над заголовком его статьи аккуратным, старательным почерком было выведено: «Софье Захаровне. Как путеводная звезда в открытом море ведёт капитана сквозь бури и шквалы к заветной цели, так ваш образ ведёт меня вперёд по трудной, каменистой дороге к сияющим вершинам науки».
Софья прочитала надпись и не могла не засмеяться.
– Какая высокопарная шутка!..
– Это не шутка, Софья Захаровна.
– В таком случае, Григорий Владимирович, вы человек, лишённый юмора.
– Высокопарность тогда смешна, когда она не равнозначна чувствам. Тогда это пустая оболочка, красивая ветошь.
– Потом, мне кажется, вы ошиблись: вместо слов «Софье Захаровне» здесь должны быть слова «Марине Матвеевне».
И тут произошло то, о чём раньше Софья постыдилась бы даже подумать. Бенедиктин бросился к ней, схватил её руки и стал горячо целовать. Потом он поцеловал её в лоб и быстро удалился.
С минуту Софья сидела в оцепенении. Она смотрела на дверь, в которой только что мелькнула крепкая шея и широкий стриженый затылок Бенедиктина, и не верила ещё: да точно ли всё это произошло? Не показалось ли ей? Нет, не показалось. Кожа ещё сохранила ощущение от прикосновения его горячих и влажных губ.
Софья встала, подошла к зеркалу. И когда она взглянула на себя, чувство острой обиды словно обожгло её. «Как он посмел? Разве я давала ему повод вести себя так?! Наглец, ах, какой наглец!.. Обворожил папу, втёрся к нему в доверие и теперь играет в любовь со мной». Обида перерастала в возмущение. «Напишу ему записку: «Я решительно не желаю знать вас. Идите прочь! Запомните: в наш дом вам путей нет». Но через несколько секунд Софье уже казалось, что писать записку Бенедиктину бессмысленно. «Позвоню Марине Матвеевне и чистосердечно, как подруге и старшему товарищу, расскажу обо всём. Пусть-ка он попробует заниматься такими делами дальше», – проносилось у неё в мыслях.
«Позвоню Марине Матвеевне» – легко сказать! Да хватит ли у тебя сил начать разговор?» – думала Софья минуту спустя, чувствуя, что язык её онемеет, едва только она услышит голос Марины.
«Но что же делать? Что делать?..» – спрашивала себя Софья. Она то ходила по комнате, то садилась в кресло, то бросалась на кровать. «А если просто не замечать его? – продолжала разговаривать сама с собой Софья. – Попробуй-ка не заметь его! Это не Алексей. Он будет напоминать о себе ежечасно, ежедневно. Он вымотает всю душу…» Нет, она решительно не знала, что делать!
«Но почему ты о нём так нехорошо думаешь? Ведь может же у него быть к тебе настоящее чувство? Почему ты отказываешь ему в этом? Любишь же ты Алексея? А разве он отвечает тебе горячей взаимностью?» Эта мысль была совершенно новой. Она невольно настраивала Софью на сочувствие к Бенедиктину. На миг ей показалась недозволительной та резкость, с которой она думала о нем. «Пусть себе увлекается. Разве ты не девушка и разве тебе не приятны признания мужчин? Пойми, что на то и дана молодость».
Стараясь успокоиться, она вновь начала размышлять обо всём происшедшем. Софья хотела совладать со своими чувствами и мыслями, но оттого, что они противоречили друг другу, ей это не удавалось, и она с отчаянием думала о себе как о человеке слабовольном и нервном.
Уснула она уже под утро, так ничего и не решив.
Софья поднялась с головной болью. В широкое окно вливался яркий солнечный свет нового летнего дня. Непогашенная лампочка под зелёным абажуром в форме гриба светилась тускло и походила на масляное пятно. Софья выдернула провод из розетки и подошла к зеркалу.
Она думала, что увидит своё лицо припухшим, измятым, со следами слёз, но сверх ожиданий ничего этого не обнаружила.
От матери-грузинки Софья унаследовала серые бархатистые глаза, густые чёрные брови, почти сходившиеся у переносья, длинные чёрные косы, нежную смуглость кожи, прямой нос с горбинкой и энергичные, немного пухлые губы.
Софья считала себя некрасивой. Ей казалось, что её внешность портит излишняя сухощавость лица, так не шедшая к её полным покатым плечам и высокому росту. Но она знала, что многие считали её красавицей. Лицо её действительно было таким, на которое хотелось смотреть. Оно открывалось не сразу, а как бы постепенно, и люди, из числа даже давно знавших Софью, вдруг замечали: «Какие редкие глаза у Великановой. Глубокие, мягкие… Смотришь в них, как в озёра».
Наступление утра всегда радовало Софью. Каждый день приносил ей что-нибудь новое: либо она находила какой-нибудь интересный документ, либо получала из того или иного научного учреждения справку по вопросам археологических изысканий, проходивших на территории Сибири. А главное было в том, что она жила в состоянии напряжённого ожидания удачи. В последнее время она усердно искала уваровский акт, значение которого для судьбы Алексея, может быть, даже преувеличивала.
Но сейчас, стоя перед зеркалом, она не ощущала обычного приподнятого настроения. От встречи с Бенедиктиным на душе остался неприятный осадок. Вяло и с тоской она подумала о подвалах, набитых пропыленными бумагами. Потом, пристально осмотрев себя, мысленно сказала: «Глаза, брови, нос, волосы в отдельности хороши, а вместе плохо! А всё губы! Будь они чуть потоньше!» И она почти со злостью прикусила белыми ровными зубами нижнюю губу.
Софья не любила это настроение, которое хотя и не часто, но всё-таки бывало у неё. Каждый раз она старалась вырваться из-под власти щемящего неудовлетворения собою и выровнять своё самочувствие. И теперь, бесцельно походив по комнате, она распахнула окно, глубоко вздохнула, закинув руки за голову, и подумала о себе как о постороннем человеке: «Что ты раскисла? День-то какой!»
И тут она услышала голос Бенедиктина. Он доносился из сада. По-видимому, Григорий Владимирович совершал вместе с отцом утреннюю прогулку. «Он уже опять тут! И когда успел? Времени всего восемь часов», – удивилась Софья.
Первым её желанием было закрыть окно и задёрнуть штору. Но желание это было до того мимолётным, что она не успела исполнить его. «Пусть себе идёт. Интересно, какими глазами он посмотрит на меня», – подумала она.
Бенедиктин шёл рядом с отцом. Он был в белом чесучовом костюме и в лёгкой шляпе из жёлтой соломки.
Освещённый лучами солнца, пробивавшимися сквозь листву, он напоминал Софье английского учёного, посетившего однажды дом отца. Для полного сходства с иностранцем ему не хватало только трости с тяжёлым набалдашником и серебряной росписью. «Какой он, однако, эффектный», – отметила про себя Софья, сама не зная, чего в этом замечании больше: одобрения или порицания.
Увидев Софью, Бенедиктин остановился и отвесил глубокий поклон:
– С добрым утром, Софья Захаровна!
Софья кивнула головой и отошла от окна. В глазах Бенедиктина была ласковая усмешка. Софье почему-то стало страшно. «Он не даёт мне проходу», – подумала она. Но страшно было одно лишь мгновение, потом у неё родилось другое ощущение – приятное и будоражащее: она, по-видимому, очень, очень ему нравится.
Софья ещё посмотрела на себя в зеркало, улыбнулась: «А недурна всё-таки!» – и почувствовала, что настроение её вдруг стало лучше.
Она быстро позавтракала и отправилась на работу. День обещал быть душным и знойным. Солнце уже припекало, и асфальт на тротуарах становился горячим. По обыкновению, она шла пешком. После прогулки по людной, шумной улице, под горячими лучами приятно было войти в прохладные коридоры и полутёмные залы архива и оказаться наедине с кипами неразобранных бумаг.
Чувство глубокого волнения появлялось в душе Софьи всякий раз, когда она вытаскивала с длинных полок перевязанную шпагатом новую папку. Не раз ей приходилось слышать, что архивная работа – это мёртвое дело, далёкое от живого потока жизни. Ничего более несправедливого она не могла себе вообразить. Для неё эти бумаги воскрешали эпохи, судьбы людей, и временами она до того проникалась страстями прошлых лет, что ей казалось, будто и сама она живёт в то далёкое, давно минувшее время. Особенно было приятно, когда она, познав то или иное событие, могла оценить его со стороны, с позиции уже прошедших лет и видела не только истоки, породившие это событие, но и всю внутреннюю механику, двигавшую им. Ей были понятны достоинства и пороки людей, их ошибки и заблуждения, мотивы их стремлений и поступков. И тогда она отчётливо и с гордостью ощущала свою эпоху, которая в соотношении с другими временами рисовалась ей огромной вершиной, возвышавшейся над необозримым полем жизни.
Софья зашла в свой кабинет, надела тёмный халат и по винтовой лестнице спустилась в подвальный этаж, забитый кипами бумаг. Всё это нужно было тщательно просмотреть, систематизировать, первостепенное отделить от малозначащего. Среди бумаг могли быть сокровища, неоценимые для науки. Софье нужно было не только проявить терпеливость и тщательность – от неё требовалось, чтобы она была настоящим представителем своего времени, которое лишь одно могло подсказать, что важно, а что несущественно.
Уже несколько месяцев Софья работала над разборкой церковных архивов. В толстых стандартных книгах шли бесконечные записи церковного имущества, средств, поступавших на нужды церквей от верующих, приводились бесконечные списки родившихся и умерших, перечислялись фамилии церковных старост, и всё это за многие десятилетия.
Но и среди этих однообразных записей Софья отыскала несколько крайне важных для неё строк. В одной из книг, в перечне молебнов, отслуженных священником по случаю различных событий, была запись о молебне на поле крестьянина Власова Егора, сына Петрова. Что же это был за молебен на поле одного крестьянина? По какому поводу он был отслужен? Софья вчитывалась в корявые, выцветшие строки, но ответа найти не могла. Тогда, полистав ещё несколько книг, на что ушла целая неделя кропотливого и напряжённого труда, Софья наткнулась на разгадку. Тем же корявым почерком было записано, что в церковь поступило от Власова Егора, сына Петрова, для выпечки просфор два пуда муки из первого обмолота впервые взращенной в «сих краях богоданной пшеницы».
Так вот почему на полях Власова Егора, сына Петрова, был молебен!
Софья установила год, в который происходил этот молебен, а потом сверила его с последними данными исследований. На целых тридцать лет раньше, чем указывалось в исследованиях, Власов Егор сеял в этих краях пшеницу! Не менее важной была и другая сторона факта: Власов Егор сеял пшеницу на сто пятьдесят километров севернее, чем сообщали исследователи.
Ради такой находки стоило рыться в скучных церковных архивах!
Привлекла внимание Софьи и вторая находка: не то дневник, не то записки какого-то безыменного дьячка. Софье но удалось узнать, из какой среды происходил дьячок, но по характеру записок чувствовалось, что принять церковный сан его заставила нужда: дьячок был совершенный атеист. С юмором, а местами с издёвкой он описывал проделки попа, нередко глумившегося над верующими. Вторая половина записок была посвящена любви к дочери попа. Поповна не разделяла чувств дьячка. Записки были полны горечи и пессимизма. Трагической оказалась судьба автора записок. Чьей-то бесстрастной рукой на обложке было написано: «Помер от усердия к питию водки».
Софья долго сидела над полуистлевшей тетрадью, и ей живо представилось глухое, далёкое сибирское село, занесённое сугробами снега, бедная бревенчатая церквушка и жалкая одинокая жизнь молодого дьячка.
Софья вытащила с полки тяжёлую запыленную кипу, щёточкой осторожно смела с неё пыль и поднялась на второй этаж в кабинет.
– Ну, посмотрим, о каких житейских страстях поведаете вы, – сказала она, развязывая папки с бумагами. Проводя дни в одиночестве, среди бумаг, она привыкла думать вслух.
Но, едва раскрыв первую папку, Софья решила, что ей предстоит провести много скучных часов. Перед ней был архив улуюльских староверческих поселений. И в самом деле: с первой же страницы начались перечисления имущества скита, записи заготовленных староверами ягод, грибов, кедровых орехов. В других папках Софья обнаружила копии различных деловых бумаг. Тут были сделки с купцами на поставку скиту муки, восковых свечей, топоров, лопат.
Между скитом и купцами шёл бойкий товарообмен, очевидно обоюдовыгодный.
Вдруг взгляд Софьи упал на чётко выведенное чёрной тушью слово: инженер. Далее шла витиеватая, с узорами подпись. Среди штампов торговых домов и подписей купцов и приказчиков это слово насторожило Софью. Невольно привстав, Софья взяла лупу и склонилась над продолговатым листком синей бумаги. Небрежным почерком на листке было написано: анализ руды (эти слова были выделены в заглавную строку и подчёркнуты).
Прочитав бумагу до конца, Софья узнала, что на чугунолитейном заводе купца Кузьмина было произведено испытание руд, доставленных в ящиках из Улуюльского скита. В табличке, помещённой над подписью инженера, приводились результаты исследования. Фамилия инженера долго не поддавалась разгадке, но Софья не отступила и всё-таки прочитала её: Э. фон Клейст.
Эту фамилию немецкого инженера она встречала в других бумагах. Э. фон Клейст выполнял заказ по отливке столбов и решёток для вновь строящегося собора.
Догадываясь, что она нашла документ большой важности и боясь ещё поддаться чувству радости, она несколько раз перечитала анализ. «Если даже результат исследования неудовлетворительный, то ведь важен сам факт», – думала она, всматриваясь в цифры анализа. Ей захотелось позвонить отцу и спросить его, как он оценивает результаты исследования, но через минуту Софья передумала: «Как только папа узнает, что это связано с Улуюльем, он сразу утратит объективность».
Софья направилась к директору архива. Он был сведущим человеком не только в истории.
По словам директора, анализ показывал довольно высокое содержание железа в улуюльской руде, несмотря на примитивные способы её исследования. Он посоветовал Софье проконсультироваться с отцом.
Софья принялась листать бумаги. Но работа на ум не шла. Её подмывало сейчас же сбегать на телеграф и послать Алексею телеграмму. Но вскоре она передумала: что Алексею даст телеграмма? Уж лучше пусть узнает о находке по почте на два дня позже, но зато со всеми подробностями.
Не теряя ни одной минуты, она взяла чистый лист бумаги и написала Алексею письмо. Вначале Софья намеревалась отправить его после окончания работы, но ждать так долго у неё не хватило сил. Предупредив, что уходит на полчаса, она заторопилась на почтамт.
– Я вас очень попрошу проследить, чтобы письмо ушло сегодня, – сказала Софья девушке, принимавшей на почте корреспонденцию.
– Не беспокойтесь. Сейчас же я передам в экспедицию.
Девушка участливо смотрела на Софью и сдержанно, чтобы не обидеть её, улыбалась. Софья про себя подумала: «Ты думаешь, что в письме говорится о любви, а там речь идёт о железе».
По дороге в архив Софья вспомнила об этом противопоставлении – любовь и железо, и ей стало смешно. Так с улыбкой на губах она и шла по улицам.
Вернувшись в архив, Софья уже не могла сосредоточиться. Принялась было звонить отцу и Марине, но их телефоны безмолвствовали. Только за час до окончания занятий ей удалось дозвониться в институт.
– Ты знаешь, папа, у меня сегодня редкий день… – И она рассказала о своей находке.
– Ну, Сонечка, это всё забавы. Староверы такие же сочинители, как и наши современные охотники, – ответил Великанов, но по тону его голоса Софья поняла, что он озадачен. – Завтра утром я заеду в архив и посмотрю найденный документ.
Только теперь, когда ощущение радости, вызванной важной находкой, прошло, Софья задумалась над смыслом документа, который она обнаружила. Ей припомнились слова Алексея о том, что между профессором Великановым и им, аспирантом Краюхиным, существует не просто неприязнь, а состояние принципиальной борьбы. Алексей в данном случае выражал не только своё личное отношение к позиции профессора Великанова – за ним стояли новые силы.
«А ведь может же так случиться, что папа проиграет в этом споре. И тяжко ему будет признавать это, и ещё горше – переучиваться», – размышляла Софья. Ей вдруг стало жаль отца. «А прав-то будет Алексей! Твой любимый Алексей!» – пронеслось у неё в голове. Но странно, эта мысль не уменьшила её боли за отца.
Впервые Софья с такой силой почувствовала, что жизнь не позволит ей занимать двойственную позицию, как было до сих пор. Всё время она стремилась примирить Алексея с отцом. Но ведь это только слова! А на деле? Не щадя времени, она искала уваровский акт. А что такое уваровский акт? Это удар по взглядам отца. А сегодняшняя находка? Если староверы действительно не подсунули руду, а взяли её в недрах Улуюльского края, то что же остаётся делать профессору Великанову? Признать себя побеждённым?
Её душа переполнилась острой жалостью к отцу. Она забыла все его выходки, забыла недоразумения, происходившие между ними, и во всём винила только себя. Софье казалось теперь, что она доставила отцу столько горьких минут, что у него давно уже нет оснований любить её. «Ведь и в том, что он после смерти мамы остался одиноким, виновата опять-таки я. Я капризничала, не хотела принять в дом и одну мачеху и другую. А он считался с капризами девчонки».
Пережив только что радостное удовлетворение, Софья как-то незаметно для себя занялась самобичеванием.
Раздался звонок телефона. Марина ещё не успела произнести ни одного слова, она лишь тихо кашлянула, а Софья уже знала, с кем она будет разговаривать. «Я её узнаю по дыханию», – подумала Софья.
– Соня, милая, мне нужно вас повидать, и немедленно. Если вы не возражаете, то я буду у вас самое большее через двадцать минут. Я думаю, что нам никто не помешает поговорить наедине и не спеша. – Марина говорила торопливо, тяжело дыша.
– А я вам сегодня звонила бесконечное количество раз, Марина Матвеевна! Вас всё нет и нет, а у меня такие новости! Приезжайте! Приезжайте скорее! – говорила Софья, и настроение её стало подниматься.
В ожидании Марины Софья продолжала беседу сама с собой. Её занимал всё тот же вопрос: как могут сложиться взаимоотношения Алексея и отца в случае, если окажется прав Алексей? «Папе по-хорошему надо признать ошибки, а если он признает их, то исчезнет и отчуждённость». Но Софья знала, каким упрямым бывает отец. И она боялась, что он начнёт сопротивляться и не пойдёт ни на какое сближение с Алексеем.
Она думала сейчас так, словно проблема Улуюльского края была уже решена в том плане, как предполагал Алексей. Она понимала, что забегает вперёд, упрощает сложный и длительный процесс борьбы вокруг Улуюлья, но иначе она думать не хотела, а в эти минуты и не могла.
Вошла Марина. Она была вся в белом: белые туфли, белое шёлковое платье и светлая широкополая шляпа. Белый цвет очень шёл к ней. Она показалась Софье похожей на скромную берёзку. В иной берёзке ведь и красоты особой нет, стоит себе одиноко где-нибудь на поляне или на пригорке, но попробуй убери её, и весь уют этого места, вся его неповторимая прелесть, волнующая сердце человека, исчезнет.
С приходом Марины в кабинете Софьи будто стало светлее и уютнее. Софья пристально осмотрела гостью и заметила, что под глазами у неё синие круги. «Недоспала или переутомилась», – подумала она и бросилась усаживать Марину поближе к столу.
– Соня, вы какая-то сегодня праздничная, – сказала Марина, замечая, с каким оживлением встретила её Софья. – И вы садитесь, пожалуйста, не хлопочите возле меня, я уж как-нибудь сама.
– Праздничная, говорите? Вы не ошиблись! – воскликнула Софья, садясь рядом с Мариной, – Вот посмотрите, что я сегодня нашла в архиве Улуюльского староверческого скита!
Софья через стол подала раскрытую папку с бумагами. Марина приняла папку на ладонь и стала внимательно читать. Софья следила за её выражением. Тонкие изогнутые крутой подковкой брови Марины дрогнули, и бледное лицо порозовело.
– Соня, это такая важная находка, что я не знаю… – сказала Марина и глянула на Софью взглядом, в котором выразилась её большая радость.
– Я уже написала Алексею, а потом буду просить разрешения послать ему копию этого документа, – перебила её Софья, а Марина в этот момент подумала, что сегодня же ей надо рассказать о находке Максиму.
– Я представляю, Соня, как он обрадуется. Это даст ему в руки новое и очень серьёзное доказательство.
– А вот папа опять сомневается.
Марина заметила, что, сказав это, Софья помрачнела.
– Разумеется, что Захар Николаевич так просто не отступит. Поймите, Соня, что это не упрямство. Это убеждение. Мне понятна его настороженность. В самом деле: староверческий скит – и вдруг поставляет на купеческий завод железную руду. Почему бы это?
– Да, но документ фон Клейста подлинный. Его подпись встречалась мне ранее, – горячо возразила Софья.
– Я верю, Соня, и в подлинность документа, и в подлинность самого факта. И думаю, эта ваша находка поможет многое разгадать. А сомнениями, которые естественны в нашем деле, вы не огорчайтесь.
– А вы какая-то утомлённая, Марина Матвеевна.
– Я?..
Этим коротким вопросом, произнесённым с неповторимой интонацией, Марина невольно как бы сказала: «Да, утомлена, и даже более того – подавлена».
– Что у вас? – спросила Софья, приглядываясь к ней.
– Вы знаете, Соня, – Марина повела плечами, будто ей стало холодно, – сегодня такой хороший день. Я вначале решила ничего вам не говорить, чтобы не омрачать вашего светлого настроения, но чувствую, что не сказать я не могу, – Марина вздохнула и, глядя Софье в её мягкие, бархатистые глаза, дрогнувшим голосом сказала: – Соня, я так обманута!.. – Марина опустила голову и всхлипнула.
Опустила голову и Софья. Ей вдруг показалось, что Марина имеет в виду её. «Обманута!» Ну конечно! Какое же имела она право умолчать о своих встречах с Бенедиктиным? Нет, так истинные друзья не поступают, так не поступают даже просто порядочные люди. Чувство острой неприязни к самой себе поднялось в душе Софьи. Она приготовилась выслушать упрёк Марины как заслуженный и сказать ей, что она ещё больше любит её за прямоту. Но Марина сказала о другом:
– Вы видели, Соня, последний том «Учёных записок» нашего института?
– Видела.
– Там есть статья Григория. Там многое заимствовано из моей докторской диссертации.
– Как заимствовано?
– Точнее – украдено.
– Что вы говорите?! – воскликнула Софья, поднимая руки к лицу, как бы стараясь защититься от удара.
– Правда, Соня, – чуть слышно отозвалась Марина, и губы её дрогнули.
– Какая низость! – брезгливо произнесла Софья. Ей стало стыдно. Нечего греха таить: сегодня утром она пережила минуты, когда ей подумалось, что Бенедиктин не такой уж заурядный человек, каким он ей всегда казался. В её душе тогда шевельнулось какое-то приятно-сладостное чувствишко оттого, что он ухаживает за ней. Ей захотелось откровенно рассказать Марине о приставаниях Бенедиктина, но, взглянув на неё, она сдержалась. Марина сидела, закрыв лицо ладонями, и Софья поняла, что ей и без того горько.
Они долго молчали. Софья чувствовала, что она должна что-то сказать Марине, чем-то её утешить, но настоящих слов не было.
Марина заговорила сама:
– Соня, вы первая, кому я сказала об этом. Я ещё не знаю, на что решиться, что предпринять. То, что я должна покинуть его, – это разумеется. Ну, а дальше? Разве я могу замолчать этот поступок Григория, скрыть его от товарищей? Он же член партии! Ведь если разобраться, то это… это… Да, да, именно такие вещи мы и называем пережитками капитализма. И в то же время, как подумаю, что об этом будут говорить, склонять моё имя, мне становится противно, тошно. Хочется плюнуть на всё, уехать куда-нибудь в тайгу, в далёкую экспедицию и жить там безвыездно и год, и два, и три…
Как хорошо Софья понимала Марину! Конечно, самое простое – это промолчать. Разве оскудел ум Марины? Вместо десятка страниц, которые Бенедиктин так бесчестно присвоил, она сумеет написать двадцать, тридцать, сто новых, ещё более содержательных и ценных. Но дело не в этом. Какое она имеет право прощать зло? Чтобы зла не было, чтобы люди жили в постоянной, ничем не омрачённой дружбе, они должны преследовать зло, не давать ему пощады. Так думала Софья.
– Уезжать надо не вам, Марина Матвеевна, а ему. И он уедет, конечно, если в нём есть ещё совесть, – убеждённо проговорила Софья.
Она вдруг почувствовала, что должна поддержать Марину, дать ей дельный совет и уберечь от ошибок. Софья вспомнила выспреннюю надпись Бенедиктина на дарственном экземпляре «Учёных записок» и теперь вдруг ощутила в себе откровенную ненависть к нему.
Она встала из-за стола, подошла к окну. По улице, залитой солнцем, непрерывным потоком двигалась пёстрая толпа людей, мчались автомобили, поблёскивая разноцветными лаковыми боками. Лица у людей были открытые, загоревшие. И, глядя на эту пёструю, солнечную улицу, Софья подумала, что Марина выбита из общего людского потока, и сердце Софьи переполнилось ещё большей тревогой за неё. «Нет, нет, подлость не может взять верх!» – взволнованно размышляла Софья. Но то ли от горячности, с какой она думала об этом, то ли от недостатка жизненного опыта – она не знала, что посоветовать Марине, чем ей помочь вот тут же, не отходя от неё.
– Вы очень любите его, Марина Матвеевна? – спросила она вполголоса тем наивно-заговорщицким тоном, каким об этом могут спрашивать только девушки.
– Нет, Соня, всё рухнуло, – глухо, с отчаянием ответила Марина.
– Ну и замечательно! Вы такая хорошая, добрая, талантливая, и вы ещё будете счастливы, – подойдя к Марине и обнимая её, говорила Софья всё тем же горячим шепотком.
– Нет, Соня! После такой ошибки мне трудно найти нового друга. И лет мне уже столько, когда о друзьях перестают думать… Милая вы моя Соня! Я сама не знаю, почему я говорю всё это вам… – Марина опустила руки и посмотрела на Софью с лаской и страданием в глазах.
Софья схватила руку Марины, присела и прижалась к её плечу. Нет, быть старше, рассудительней, давать советы другим, как строить жизнь, она ещё не могла.
– Марина Матвеевна, неужели… неужели вы думаете, что вас уже никто больше не полюбит? – с трудом выговорила Софья.
– Может быть, Соня, меня кто-нибудь ещё и полюбит, но ведь этого мало.
– Почему же? – искренне изумилась Софья.
– Да ведь, для того чтобы сложилось счастье, надо, чтоб и я полюбила.
– Ну и что же! Полюбите ещё и вы!
– Едва ли, Соня!
– Почему?
– Ах, какая вы!.. Да потому, что прошло время.
– Как прошло время? Разве у любви есть сроки? – Софья всё больше и больше краснела от этого разговора, который требовал от неё усилий, так как по натуре она была замкнутой и не любила разговоров на «сердечные» темы.
– Вся моя ошибка, Соня, оттого, что я не посчиталась с законами жизни, хотела их обойти, а они жестоко отомстили мне. – Марина несколько оживилась, преодолевая состояние скованности, в котором она находилась с той минуты, как вошла сюда.
– Рассказывайте, Марина Матвеевна, рассказывайте, – горячо попросила Софья.
– На третьем курсе, Соня, я встретила человека, которого очень полюбила. Его звали Андрей Зотов. Он тоже любил меня и предложил выйти за него замуж. Я чувствовала, что жить без него не могу, но в те дни у меня была другая страсть – я так была увлечена наукой, что временами забывала даже о любви. Я думала: вот выйду замуж и может всё пойти прахом. И я решила: человек не должен делить себя – либо нужно отдаться науке, либо выйти замуж. С большой мукой я переборола в себе любовь, затратив на это столько сил, сколько от меня не потребовала бы, может быть, и сама любовь. А поступив так, я дала себе слово выйти замуж не ранее окончания аспирантуры. Пока эти годы шли, я отвергала одно увлечение за другим. Мне казалось, что я поступаю самоотверженно, а на самом деле я малодушничала, боялась трудностей, которые принесла бы мне любовь.
Потом я стала кандидатом наук; и когда это произошло, я увидела, что затянула с замужеством. Боязнь остаться одной охватила меня. Я поспешила, а поспешив – ошиблась, и, как видите, ошиблась жестоко и, возможно, непоправимо.
Софья смотрела широко раскрытыми глазами. Она думала о себе, пыталась понять всю сложность своих отношений с Краюхиным.
– Значит, я тоже ошиблась? Может быть, правильнее было бы уехать к Алексею? – без прежнего смущения, доверчиво спросила Софья.
Марина про себя отметила: «Уж истинно, что любовь эгоистична. Говорим обо мне, а думает она о себе».
– Вы хотите, Соня, знать моё мнение?
– Ну конечно, Марина Матвеевна! – воскликнула Софья, и напряжение на её лице сменилось живым, нетерпеливым любопытством, а смуглые щёки снова покраснели от смущения.
– Очень трудно говорить, Соня. Знаете старую мудрость: любовь не терпит советчиков. Но я всё-таки скажу: если б на вашем месте была я, я сделала бы то же, что делаете вы. Впрочем, какой я советчик! Сама заблудилась. А всё-таки! Знаете, правильно люди говорят: за битого двух небитых дают.
И Марина рассмеялась в первый раз после того, как пришла сюда.
– Вы говорите, говорите, Марина Матвеевна!
Марина беспомощно развела руками. О чём говорить? Сказала, кажется, всё, что думала. Но Софья всё смотрела на неё с пристальным вниманием, она ждала от неё новых слов и мыслей, в которых так нуждалась.
– Ну что ж, поговорим, Соня. – Она вздохнула, помолчала, лицо её стало вдруг серьёзным и ещё более привлекательным. – Недавно пришлось мне, Соня, разговаривать с одним металлургом. Он рассказывал много интересного о своей профессии. И вот оказывается, что самым прочным металлом является тот, который подвёргся наиболее сложному процессу закалки. Извините меня за такую аналогию, но так бывает и в любви. Только те чувства настоящие, которые выдержали испытание, прошли сквозь невзгоды и трудности жизни. Я нижу, что у вас к Алексею большое чувство. В тех испытаниях, которые выпали сейчас на вашу долю, это чувство закалится, ещё больше окрепнет… Я рада, Соня, за вас. Вы не оставили Алексея в беде, помогаете ему бороться. Он чувствует вашу поддержку. А ведь это и есть любовь настоящая, как я её понимаю.
– И не обязательно к нему ехать? – спросила Софья, когда Марина умолкла.
– Ехать к нему? Я не знаю, право, что сказать вам на это. Быть вместе с любимым, конечно, приятно и радостно, но разве там, рядом с ним, вы нашли бы такой документ? Здесь вам важнее быть, Соня. А разлука не будет вечной. И помните, как хорошо сказал Тургенев: «Разлуку переносить и трудно и легко. Была бы цела и неприкосновенна вера в того, кого любишь, – тоску разлуки победит душа».
– Я не встречала этих слов у Тургенева, – сказала Софья задумчиво.
– Это точно тургеневские слова.
– Вы их выучили, когда были в разлуке?
– Я их не то что выучила, а сердцем прочувствовала. – В глазах Марины вспыхнула ясная улыбка, озарившая всё лицо, но улыбка эта быстро погасла, и беглая тень прошла по лицу, отразившись в каждой чёрточке, в каждом мускуле. – Ах, Соня, если б я знала, что так будет!.. – продолжала Марина, с трудом удерживаясь от слёз.
– Почему людям не дано знать, что будет с ними? – с живостью подхватила Софья, думая сейчас о том, не подстерегает ли в будущем и её какая-то беда.
– А может быть, это было бы хуже? Знай я, что так получится, разве я могла бы перенести войну? Меня согревала надежда, она прибавляла мне силы. Столько в этом чистого и возвышенного, Соня! Нет, уж лучше пусть будет так, как есть, – заключила Марина, и Софья закивала головой. – И знаете, Соня, – помолчав, добавила Марина, – не всегда и не у всех складывается, как у меня. Плохое бывает реже, чем хорошее, а сколько есть людей, у которых все исполнилось, о чём они мечтали.
Марина сказала это, чувствуя по молчаливой задумчивости Софьи, что всё происшедшее с ней навевает девушке горькие мысли. Марина умела угадывать настроения других, и, как ни требовала сейчас её душа людского сочувствия, она никому не хотела приносить не только страданий, но даже просто дурного расположения духа. Марина переменила разговор: она принялась расспрашивать Софью о её работе, о находках в церковных архивах.
Они проговорили до потёмок и, разойдясь, ощущали себя укрепившимися в том главном, что определяло их жизнь на ближайшее будущее. Марина направилась к брату, чтобы сообщить ему о происшедшем изменении в её жизни и о находке Софьи Великановой. Софья же, проводив Марину до дверей, вернулась в кабинет, снова надела тёмный халат и спустилась вниз к полкам неразобранных бумаг, чтобы продолжать поиски уваровского акта.
Марина была убеждена, что Григорий ещё не раз попытается вернуть её расположение, Она знала, что он умел это делать, не щадя собственного самолюбия.
Втайне она боялась встречи с ним. Она боялась не его, а себя, своей доброты, своего благорасположения к людям. Она боялась, что и на этот раз может простить его, примириться с ним, не устоять перед его горячими просьбами и клятвами.
Григорий встретил её у дверей. Вид у него был виноватый, глаза тоскливые, волосы взъерошенные. Даже костюм, о котором он умел заботиться при любом настроении, сейчас был сильно измят. От мужа пахло водкой.
– Мариночка, я прошу тебя уделить мне полчаса, – сказал он тем вкрадчивым голосом, который как бы подчёркивал его миролюбие и готовность стать другим.
Марина посмотрела на него и, хотя в душе у неё что-то всколыхнулось ему навстречу, твёрдо ответила:
– Ни полчаса, ни десяти минут. Я прошу понять, что мы чужие. Я решила это окончательно. И ничто не изменит моего решения.
Григорий затряс головой, собираясь не то заплакать, не то закричать, но Марина опередила его:
– Всё!
– Всё, – механически повторил он.
– Я хочу знать, как поступить с квартирой? – спросила Марина, стараясь не глядеть на него.
Григорий молчал: об этом он не подумал ранее потому, что был уверен, что Марина остынет, успокоится. «Ей всё-таки четвёртый десяток. Не много до неё охотников найдётся, когда молоденьких девать некуда. Образумится!» – думал он с обычной для него самоуверенностью и цинизмом. И теперь он не знал, что сказать ей. Правда, квартира была её и он не имел на неё никаких прав, но он здесь был прописан и, уж во всяком случае, мог претендовать на одну комнату. Однако, быстро взвесив в уме все обстоятельства своего нового положения, он понял, что Марина не пожелает оставаться с ним под одной крышей. Она переедет, и вероятнее всего к брату. А это выбьет у него из-под ног почву для примирения с ней. Потерять же Марину как жену навсегда он пока не собирался. Григорий знал, что даже самые близкие друзья назвали бы его за это глупцом. Марина была талантлива и обладала привлекательной внешностью, добрым, ровным характером, а главное, излучала то очарование, под воздействие которого попадали все, с кем она общалась, – и мужчины и женщины.
– Я перееду к маме, – кротко сказал Григорий, решив, что если Марина останется здесь, то у него будет больше шансов уже в ближайшем будущем вновь вернуться сюда.
– Прошу сделать это сегодня же. – Марина отметила про себя свою твёрдость и уверенность в том, что сейчас ничто не могло бы изменить её чувств.
– Ещё что ты требуешь от меня? – спросил Григорий, пытаясь усмехнуться.
– Об остальном будут говорить те, кому дано на это право.
– И тебе не кажется это жестоким? – голос Григория слегка дрогнул.
– Нет, не кажется… А если и жестоко, то всё же необходимо…
– Посмотрим, Марина Матвеевна, посмотрим… – произнёс Григорий, щуря свои чёрные блестящие глаза.
– Я не имею больше времени разговаривать, да и не считаю это нужным, – спокойно проговорила Марина и прошла в кабинет.
Только теперь она почувствовала, сколько сил отнял этот короткий разговор. Ноги в коленях дрожали, в руках была такая слабость, что она не могла ими шевельнуть, в ушах стоял звон. Марина опустилась в кресло и несколько минут сидела без движения. Но когда это состояние несколько улеглось, она передвинулась к столу и раскрыла третий том «Войны и мира».
Её восприятие творчества Льва Толстого сближалось с ощущением природы. Часто в минуты крайнего душевного напряжения, или, точнее, душевного беспокойства, и в годы войны, и до неё, и после, ей приходилось бывать в лесу. Оказавшись в лесу, в окружении берёз или сосен, прибрежных тальниковых и черёмуховых кустов, под высоким, бездонным небом, она чувствовала, как душой постепенно овладевает спокойствие, как разум, недавно скованный какой-то одной мыслью, начинает охватывать жизнь с самых разных сторон. Природа исцеляла её от дурного настроения, от бессонницы, рождала ощущение бесконечности и сложности человеческого бытия.
Творчество Толстого, по её ощущению, было столь же великим, вечным и мудрым, как природа.
Марина села поудобнее и принялась читать. Вскоре она была покорена и захвачена значительностью событий, которые развёртывались на страницах книги. Она не могла не вспоминать о только что случившемся, но чувствовала, что её столкновения с Григорием, все её неурядицы и терзания – это что-то маленькое-маленькое в сравнении с движением народов и судьбами государств.
Изредка до Марины из других комнат доносился шум передвигаемых кроватей, чемоданов, столов и стульев. Это собирался Григорий. Марина продолжала читать, будто это был не Григорий, а сосед по квартире, уезжавший в очередную командировку. Но Бенедиктин не хотел уйти незамеченным. Он громко стучал, хлопал одной дверью, другой, третьей. Потом он уронил какую-то посудину, и она со звоном разбилась. «Уронил кувшин с водой, нервничает», – подумала Марина и отложила книгу в сторону.
«Не жалеешь, что он уходит?» – спросила она себя, поглядывая на дверь, за которой он стучал башмаками, и не почувствовала ни малейшего сожаления. За последние сутки у неё ни разу не было ещё такой ясности в душе, такого сознания справедливости и нужности того, что она делает.
Вероятно, Григорий был уже готов к уходу. По звукам, доносившимся до неё, она поняла, что он вынес чемоданы в прихожую. Он усиленно кашлял, вздыхал, гремел ключами, всячески стараясь, чтобы она вышла. Видимо, Григорий ещё надеялся, что в эту последнюю минуту, когда он, жалкий и униженный, возьмётся за ручки чемоданов, она может броситься к нему, загородить собой дверь. Но надежды эти были напрасны. Марина не желала выходить.
Наконец он дёрнул дверь кабинета и, когда убедился, что она заперта, понял, что ему ждать нечего. Марина услышала, как он осторожно вынес чемоданы на площадку и захлопнул входную дверь. До неё донеслись его глухие, торопливые шаги. Она поняла, что он спешит выйти из дому, чтобы никого не встретить и не дать повода к разговорам. Но едва ли кого-нибудь он мог встретить в такой поздний час: было уже около трёх ночи.
Когда шаги его затихли, Марина встала. «Ну вот, осталась одна, как тогда, в войну», – остро пронзила её мысль. Ей казалось, что после всех стуков, шумов, громов, которые доносились до неё, она увидит в комнатах беспорядок. Но она ошиблась. В столовой горел свет, и она сразу же увидела, что в комнате всё на месте. «Он был аккуратен, как всегда», – заметила она про себя и прошла дальше, в спальню.
Здесь она увидела перемены. С одной кровати было снято одеяло и взята подушка. Шкаф с одеждой был раскрыт, и та его часть, в которой хранились его костюмы, пустовала.
Марина заглянула в эту пустую часть шкафа и почувствовала, что ей становится страшно. «Совсем, совсем одна, даже в войну так не было», – снова подумала она.
Когда Григорий был на фронте, Марина все его вещи держала на виду. Рядом с её пальто висело его пальто. Его кровать была так же застелена, как и её кровать. В буфете на полочке, где стояла её посуда, была и его посуда: стакан в золочёном подстаканнике, тарелки, нож, вилка, ложка. У неё часто возникало ощущение, что он дома, но только задержался где-нибудь на заседании. И это ощущение помогало ей жить.
Женщине, которая приходила к Марине готовить обеды и убирать в квартире, она наказала все вещи мужа оставлять на своих местах и ничего никуда не передвигать. Женщина не расспрашивала Марину, почему этого не следует делать. Она сама была женой фронтовика и так же берегла веща своего мужа.
Словно очнувшись, Марина быстро направилась к буфету. Ни стакана в золочёном подстаканнике, ни столового прибора она не нашла. Это был её подарок Григорию, и он, конечно, взял его.
Горькое уныние с новой силой стиснуло её сердце. Голова закружилась. Стены комнаты и предметы, стоявшие в ней, задвигались и поплыли. Боясь упасть, Марина опустилась на диван. Мысли и чувства, только что тёкшие с такой ясностью и спокойствием, что она сама себе удивлялась, вдруг потеряли всякую стройность. Она почувствовала то, что чувствовала уже не раз: все противоречия людской жизни переместились в её душу и безжалостно рвут её на части. Что она сделала!.. Она добровольно наложила на себя оковы такого одиночества, которого у неё не было даже в самые трудные годы – в годы войны. Тогда у неё была надежда, а теперь не осталось ничего. Ей захотелось заплакать, но глаза были сухими, и слёзы не появлялись. Она долго лежала, не замечая, что в окна неслышно вливается рассвет.
Мысли теснились беспорядочно, и ей не сразу удалось придать им стройность.
«Ну что ж, верни его, если тебе горько, – думала Марина, обращаясь к себе, как к постороннему человеку, с кем она имела право говорить прямо и открыто. – Верни, чтоб ещё и ещё раз быть обманутой и оскорблённой. Уж если у него хватило совести красть твои мысли, то неужели ты думаешь, он не обманывал тебя как женщину?» Голос, которым говорил её собственный разгорячённый разум, был жесток и неумолим. Она припоминала некоторые слова Григория, его отдельные поступки, поражавшие её, и видела, что все они имеют свои связи с этим последним его поступком.
Уснула она, обессиленная переживаниями, только под утро. Как это ни странно, она спала крепким, здоровым сном. Утром ей почему-то стало неудобно за этот глубокий, безмятежный сон. Принимая ванну, она думала над тем, что всё это значило. И вывод, к которому она пришла, обрадовал и успокоил её. Ей казалось, что она спала так хорошо потому, что решение порвать с Григорием было правильным.
За завтраком Марина на мгновение почувствовала тоску одиночества. Но это чувство не захватило её и не вызвало никакого раскаяния.
Она вышла из дому с твёрдым намерением сейчас же отправиться к директору института Водомерову и профессору Великанову и рассказать обо всём, что произошло у неё с Бенедиктиным.
Припоминая свои слова о жестокости, сказанные вчера Григорию, Марина и теперь повторила их. «Конечно, ему будет неприятно и горько. Возможно даже, что руководство института отчислит его, – думала она. – Но как же поступить иначе? Пока он ещё молод, это многому научит его. Он поймёт, как надо ценить чужой труд, и, поняв это, научится по-настоящему уважать и любить свой. И никто, ни один разумный человек не упрекнёт меня в жестокости».
Но чем ближе подходила Марина к институту, тем хаотичнее становились её мысли. Всё чаще и чаще возникали вопросы: «А уж так ли велико преступление Григория? Не прав ли он в том, что она, Марина, излишне щепетильна в отношении своего научного творчества? Не является ли её поведение эгоистичным?»
Вчера, задавая себе эти вопросы, Марина отвечала на них отрицательно. Сейчас же она не чувствовала себя уверенной, ей казалось, что она ещё не всё обдумала.
Не замечая ни расстояния, ни погоды, ни прохожих, занятая только своими мыслями, Марина подошла к институту.
Институт размещался в большом массивном здании на одной из главных и очень оживлённых улиц. Трудно было отнести его к какому-нибудь определённому архитектурному стилю. Дом представлял собой сочетание стилей, отражавших вкусы, потребности и характер различных эпох. Он был построен в восьмидесятые годы прошлого столетия просвещённым купцом как здание для гимназии. В начале первой мировой войны гимназия была закрыта и в здании разместилась юнкерская школа. Военное ведомство срочно пристроило к двухэтажному дому новое крыло. Пристройка казармы не соответствовала ампиру, в котором был сооружён основной фасад, и сделала здание просто уродливым. После революции здесь разместился государственный банк, а затем Коммунистический университет. К основному фасаду в тридцатые годы было пристроено ещё одно крыло – безвкусное, коробкообразное, с продолговатыми окнами здание в стиле тех, которые появились у нас кое-где в городах в первые пятилетки.
Когда этот дом был передан научно-исследовательскому институту, его вновь реконструировали, но теперь уже коренным образом. Надстройка двух новых этажей смягчила разностильность здания. Но всё же среди однообразных построек старой улицы институт выделялся своей необычностью.
Марина подошла к институту и остановилась в палисаднике, узкой полоской огибавшем фасад. Она стояла возле клумбы с буйно разросшимися цветами, но не цветы занимали её. Дорогой она так и не решила, пойти ли ей к директору института сейчас же или отложить это на завтрашний день. «Пожалуй, спешить не буду. Ещё и ещё раз взвешу и уж тогда без всяких колебаний пойду, если не раздумаю совсем». Чувствуя облегчение оттого, что склонилась наконец к этому решению, Марина быстро вошла в институт.
Кабинеты и лаборатории биологического отдела размещались на четвёртом этаже. Часть помещения представляли собой обширные оранжереи под стеклянной крышей, в них всегда было светло и солнечно. От цветов, свежей зелени небольших деревьев и земли на четвёртом этаже устойчиво держался запах леса и полей. Тут даже зимой, в декабрьские морозы, можно было наслаждаться ароматом цветов и трав.
Марина любила четвёртый этаж, любила так, как люди любят свой родной уголок, где они родились, встали на ноги и прожили в радостях и печалях долгие годы. Всё, всё здесь, начиная от микроскопов и длинных ящиков с образцами почвы и кончая шарообразными медными ручками на массивных дверях комнат, было дорого и близко Марине.
Институт развёртывался не только на её глазах, но и при её ближайшем участии. Марина любила четвёртый этаж ещё и потому, что стоило ей появиться тут, как тотчас же от строгой тишины, царившей на этаже, от белизны прочных каменных стен, от яркого, насыщенного солнцем света, вливавшегося в широкие окна, у неё непроизвольно возникало состояние особого расположения к работе.
И сейчас, проходя по длинному коридору к своему кабинету, Марина с волнением подумала о работе.
Вход в кабинет Марины был через зал, в котором работали лаборанты. Григорий как-то по этому поводу пошловато сострил: «Твои лаборанты каждого входящего осматривают, как телохранители. Я доволен. Сюда не пройдёт незамеченным ни один твой поклонник».
Лаборанты были уже на месте. По внутреннему распорядку института, они являлись на работу на час раньше руководителей отделов и секторов. Марина поздоровалась и хотела пройти к себе.
– Марина Матвеевна, вам срочный пакет, – сказала русоволосая девушка, сидевшая за продолговатым столом, заставленным микроскопами, весами и стеклянными пробирками.
Подходя к столу за пакетом, Марина подумала: «От Григория. Прощения просит». Но девушка подала Марине не письмо, а именно пакет. В плотном большом конверте из толстой бумаги лежала, по-видимому, какая-то книга или рукопись. Марина бросила взгляд на адрес, написанный размашистым почерком, но почерк был незнаком. «От кого же это?» – подумала она, перечитывая своё имя, начертанное на конверте, и задерживая глаза на слове «лично», заключённом в жирные скобки.
– Анечка, скажите, кто это доставил? – спросила Марина, останавливаясь у двери своего кабинета.
– Пакет передали, Марина Матвеевна, из комендатуры. Принесла какая-то женщина около восьми утра, – ответила девушка, которую Марина ласково назвала Анечкой.
Озадаченная Марина торопливо открыла кабинет и захлопнула дверь. Её так занимало содержание пакета, что, не сняв шляпы и лёгкого пальто, она подошла к столу, села в кресло и быстро концом ручки вскрыла конверт.
Из конверта она вытащила последний том «Учёных записок», в котором была напечатана злополучная статья Григория. «Неужели у него хватило совести прислать мне на память?» Марина быстро открыла обложку «Учёных записок» и прочитала написанное его рукой посвящение Софье Великановой.
Посвящение было выспренним и неумным, но тон его был совершенно определённым: так можно писать человеку, с которым либо установились, либо возникают интимные отношения.
Марине показалось, что она летит в бездну с какой-то невообразимой высоты и вот-вот её сердце не выдержит скорости этого падения. «Неужели?.. Неужели я ошиблась и ещё в одном человеке?» – сдерживая свои чувства, спрашивала себя Марина.
Взглянув на конверт, Марина увидела, что она не всё вытащила из него. Дрожащей рукой она извлекла из конверта лист голубой бумаги и, не прочитав ещё ни одного слова, только взглянув на бегущую вязь из синих чернил, поняла, что письмо было от Софьи.
«Родная моя Марина Матвеевна! Я не знаю, что вы в эту минуту подумаете обо мне, – это ваше дело, но не написать вам не могу. Я собиралась вчера ещё сказать вам всё это, и оттого, что не сделала этого, мне ужасно стыдно, стыдно до слёз. Я решила прибегнуть к бумаге, возможно, из-за малодушия, но иначе поступить не могу. Я посылаю вам подаренный мне Г.В. том «Учёных записок». Дарственная надпись поразит вас. Верьте мне, как самой себе: ничем, абсолютно ничем я не давала ему повода делать такую надпись.
И ещё одно я вам не сказала прежде, хотя по долгу нашей дружбы была обязана это сделать. Нынче весной Г.В. пригласил меня на вечеринку (вернее, попойку), устроенную его друзьями, сказав, что там будете и вы. Когда же вас не оказалось, он объяснил это вашей занятостью на лекции в каком-то рабочем клубе. Я сбежала с вечеринки в самом её начале. Это было в тот вечер, когда вы ждали меня у нас в саду с письмом от Алексея.
Я сообщаю вам всё это по двум причинам: во-первых, потому, что хочу, чтобы вы знали о нём всю правду; во-вторых, потому, что хочу, чтоб в моей душе не оставалось ничего-ничего для вас не известного.
Простите меня великодушно, если я вам сделала больно, и знайте, что я со вчерашнего дня уважаю и люблю вас ещё больше, чем раньше.
Преданная вам С. Вл.»
Первое ощущение, которое испытала Марина, прочитав письмо, было ощущение стыда. Как у неё могла шевельнуться мысль относительно нечестности Софьи? Это чувство было таким острым, что боль от новой раны, нанесённой Григорием, как-то сразу погасла, как гаснет вспыхнувший, но не успевший разгореться костёр. Марине захотелось сейчас же, не откладывая ни на одну минуту, сказать Софье, что она верит ей и ценит её дружеское участие. Она быстро набрала номер телефона Софьи, и, когда та, почувствовав, кто звонит, робко назвала себя, Марина, горячо дыша, сказала:
– Соня, вы благородный, хороший человек. Спасибо вам! Вы настоящий друг. Ещё раз спасибо вам!..
Софья крикнула в трубку что-то радостное, но внятно ответить ничего не смогла. Марина подождала несколько секунд и положила трубку.
– Что же делать дальше? – вслух произнесла Марина и с усмешкой подумала: «А дальше надо снять шляпу и пальто». Она подошла к вешалке, стоявшей в углу её кабинета, и не спеша, чтобы не рассыпались волосы, стала снимать шляпу.
«Не думаешь ли ты и теперь откладывать своё посещение директора на следующий день? Может быть, тебе всё ещё что-нибудь не ясно?» – спросила она себя мысленно, подошла к телефону и попросила телефонистку соединить с секретарём директора.
– Наталья Константиновна, добрый день!.. Скажите, пожалуйста, Илья Петрович у себя? – спросила Марина.
Наталья Константиновна, пожилая добродушная женщина, любила Марину, как и все служащие института, за её мягкосердечие и внимание к рядовым работникам и охотно сообщила, что директор у себя уже около часу, что недавно к нему в кабинет прошёл профессор Захар Николаевич Великанов и что оба они в чудесном настроении, так как, дважды побывав с бумагами в кабинете, она видела их смеющимися и необыкновенно весёлыми. «Ах, хорошо бы захватить их вместе! Можно сразу поговорить и о Григории и решить вопрос с поездкой в экспедицию», – подумала Марина.
Недавно было решено взамен отдельных экспедиций послать в Улуюлье одну комплексную, и Марина считала своим долгом принять в ней участие.
– Вы не могли бы узнать, Наталья Константиновна, можно мне сейчас зайти к Водомерову? Мне очень нужно повидать и его и Захара Николаевича, – сказала Марина.
Секретарь с готовностью согласилась сходить к директору и передать ему просьбу Марины. Марина ждала её возвращения, не кладя трубки.
– Приходите, Марина Матвеевна. Они ждут вас, – послышался голос секретаря.
Спускаясь по широкой лестнице, Марина думала, как ей лучше начать разговор с руководителями института. «Противно начинать с Григория, – размышляла она. – Сперва поговорю об экспедиции, а уж потом об остальном».
Марина довольно часто бывала и у директора и у профессора Великанова, и посещение их кабинетов было для неё делом обычным. Но сейчас она волновалась. Желая успокоиться и собрать мысли, которые вдруг стали расплываться, она шла по гранитным ступеням осторожно, не торопясь, и, глядя на неё со стороны, можно было подумать, что она идёт так потому, что боится поскользнуться и упасть.
Кабинет директора института представлял собой продолговатую комнату, но без того обилия света и солнца, которое было на четвёртом этаже. Света и солнца было мало здесь не из-за недостатка окон, а потому, что все они наполовину были закрыты двойными портьерами из белого шёлкового полотна и тёмно-шоколадной узорчатой тяжёлой ткани. Марину всегда раздражало, когда люди неразумно ограничивали доступ воздуха и света. Однажды она посоветовала директору раздвигать портьеры до конца карнизов, но Водомеров сказал, что у него часто болит голова и яркий свет ему мешает. Тут же он добавил, что любит электрический свет под абажуром, который успокаивает его и сосредоточивает внимание. С тех пор Марина, бывая в этом кабинете, всякий раз с трудом удерживалась от желания подойти к окнам и раздвинуть портьеры.
Центральное место в кабинете директора занимал письменный стол. Он был раза в два длиннее и шире тех столов, которые обычно стоят в кабинетах управляющих, директоров, начальников, заведующих. Кроме бумаг и книг, на столе на специальных металлических подставках лежали кусок торфа в целлофане и кусок соснового дерева. Под стеклом в аккуратном ящичке, разделённом на квадраты, хранились образцы семян льна, ржи, пшеницы. Рядом с письменным прибором стояла модель смолоперегонной установки. Практически всё это директору было не нужно, предметы лишь загромождали стол, но ни предшественники Водомерова, ни он сам не трогали их, очевидно потому, что они напоминали о назначении учреждения, расположенного в этих стенах.
Второй стол, длинный, на точёных ножках, стоял ближе к стене. Он был накрыт зелёным сукном. На нём стояли два кувшина с водой и три пепельницы. За этим столом проходили заседания.
В углу поблёскивал никелированными ручками сейф. По размерам комнаты вещей, находившихся в ней, было мало, и от этого кабинет напоминал скорее зал или аудиторию.
Водомеров и Великанов поднялись навстречу Марине. По лёгкому смущению на их лицах она поняла, что они говорили о ней. «Неужели Соня рассказала обо всём отцу?» – промелькнуло в голове Марины.
Директор института Водомеров, пристукнув каблуками сапог, наклонил крупную седую голову и крепко пожал Марине руку.
– Ну, вот хорошо, что вы сами пришли, – проговорил он чуть хрипловатым голосом.
Водомеров, как обычно, был одет в китель и брюки галифе защитного цвета. Он ходил в полувоенном костюме и зимой и летом, и никто в институте не видел его одетым иначе. Водомеров любил всё военное: вместо пальто он носил шинель, не признавал шляп и кепок и ходил в фуражке. Он всегда был тщательно выбрит, туго затянут широким офицерским ремнём, и если встречал кого-либо из знакомых на улице, то приветствовал непременно по-военному – прикладывая руку к козырьку. «Вы придёте ко мне в двадцать ноль-ноль» или «Заседание состоится в семнадцать тридцать», – любил говорить он, подражая военным. Когда к нему обращались с той или иной просьбой и он изъявлял желание удовлетворить её, то говорил: «Хорошо, я дам команду». Люди, общавшиеся с Водомеровым, были убеждены, что в прошлом он был человеком военным и к тому же в больших чинах. На самом деле Водомеров никогда в армии не служил. В молодости его не призвали потому, что он учился в планово-экономическом вузе, а потом находился на таких должностях, которые «бронировались». Вероятно, Водомеров был человеком, как говорят, с «военной косточкой». Ему, например, казалось, что, если бы пошире внедрить в работу учреждений и предприятий воинские порядки, дело двигалось бы лучше и чётче, а его самого меньше бы критиковали за упущения и недостатки.
После того как Марина поздоровалась с Водомеровым, она направилась к Захару Николаевичу, который стремительной, лёгкой походкой худощавого человека, не обременённого лишним весом, торопился к ней навстречу. Великанову было уже за шестьдесят; сухое, костистое лицо его и длинная шея были в морщинах, рыжеватые баки, победоносно торчавшие на щеках, подёрнулись сединой, но в его сухощавой фигуре, в светло-коричневом костюме, в поблёскивавшем пенсне было что-то молодое и задорное.
Не доходя до Марины двух-трёх шагов, профессор Великанов остановился, склонился в поклоне и протянул руку. Всё это он проделал изящно, и в каждом его движении чувствовалось, что хотя он и полон уважения к Марине, но при всём этом он, профессор, тут всему делу голова и ей, пока лишь кандидату наук, об этом забывать не следует.
– Как здоровье, как самочувствие, Марина Матвеевна? – щуря под стёклами пенсне свои чуть выпуклые глаза, осведомился Великанов таким тоном, в котором должностное внимание к младшему по чину и просто человеческий интерес были в равных дозах.
– Прошу, Марина Матвеевна, присаживаться, – в свою очередь, произнёс Водомеров.
– Благодарю вас, Захар Николаевич, благодарю, Илья Петрович, – проходя к огромному директорскому столу, сказала Марина, испытывая неловкость от преувеличенного внимания к себе со стороны руководителей института. «Эх, Соня, Соня, зачем же она поспешила рассказать обо всём отцу?» – с сожалением подумала Марина. Стараясь опередить и директора и профессора и взять инициативу разговора в свои руки, чтобы они не стали сразу задавать вопросы о происшедшем, Марина заговорила первой:
– Я пришла, Илья Петрович, к вам и к Захару Николаевичу по неотложному делу: сроки для посылки комплексной экспедиции в Улуюлье истекают, а её научный руководитель всё ещё не назначен.
Водомеров и Великанов переглянулись, и Марина поняла, что они ждали от неё каких-то других слов.
– А каковы ваши предложения, Марина Матвеевна? – баском спросил Великанов.
– Вам известно об этих предложениях, Захар Николаевич.
– Но вы же знаете, Марина Матвеевна, мою точку зрения, – сказал Великанов, и по раздражительности, которая прорвалась в его голосе, можно было понять, каких слов не договорил профессор: «Знаете и всё-таки настаиваете на своём».
– А что за предложения? – Водомеров взглянул на Великанова, а затем перевёл взгляд на Марину.
– Я уже вам как-то говорил, Илья Петрович, что Марина Матвеевна просит назначить руководителем экспедиции её, – сказал профессор, круто обрубив фразу на слове «её».
Директор побарабанил толстыми короткими пальцами по столу и произнёс, с опаской взглянув на Великанова:
– А может быть, в этом есть смысл, Захар Николаевич? Скоро на пленуме обкома будет слушаться отчёт Притаёжного райкома. Я заранее убеждён, что нас будут критиковать за невнимание к лесному хозяйству Улуюлья. Надо нам обязательно отправить экспедицию до пленума. Это будет большой козырь в наших руках.
«Какой ведомственный подход», – подумала Марина, но ничего не сказала, надеясь, что директор поможет переубедить Великанова.
– Критика критикой, Илья Петрович, – раздражаясь, заговорил Великанов, – но оставлять важнейший сектор института без руководителя, извините, я не могу.
– Всего лишь на три месяца, максимум – на пять, и с пользой для сектора, – попыталась убедить его Марина.
Великанов замахал рукой, затряс баками, и Водомеров, видя, что профессор не отступит от своего мнения, сказал:
– В ближайшие два дня, Марина Матвеевна, мы непременно решим этот вопрос. Экспедицию, Захар Николаевич, – он посмотрел на профессора, – не следует задерживать. Я дам сегодня команду, чтобы часть имущества и кое-кого из сотрудников отправить в Притаёжное с ближайшим пароходом.
– Я полагаю, что это вполне целесообразно. На крайний случай руководитель может вылететь самолётом и даже опередить экспедицию, – сказал Великанов.
Наступило молчание.
Теперь нужно было приступить к тому, что Марина считала не менее неотложным: к делу Григория. Но вдруг в эту решающую минуту она почувствовала, что все слова, которые она приготовила, чтобы начать разговор о нём, вылетели у неё из памяти.
– У меня ещё есть один вопрос, Илья Петрович, – наконец начала Марина, краснея. – Может быть, этот вопрос покажется вам и Захару Николаевичу очень личным, но всё-таки… Я хотела бы…
Каждое слово Марина произносила со страшным напряжением. Она не знала, как говорить дальше. И вдруг Водомеров пришёл ей на помощь:
– Я уже в курсе этого события, Марина Матвеевна. И Захар Николаевич тоже.
Марина посмотрела на директора, и взгляд её спрашивал: «Откуда вы знаете? Кто мог рассказать вам о том, что происходит у меня в душе?»
– Мной получено заявление от товарища Бенедиктина, – внушительно сказал Водомеров, и в глазах его промелькнула усмешка превосходства: уж не такой, мол, Марина Матвеевна, у вас директор растяпа, чтоб не знать, как живут его подчинённые.
– Заявление? О чём же он заявляет? – с изумлением спросила Марина.
– Прочтите. – Водомеров раскрыл папку и подал Марине лист бумаги, исписанный крупным почерком Григория.
«Директору института И.П. Водомерову
Заместителю директора по научной части профессору З.Н. Великанову
Дорогой Илья Петрович!
Дорогой Захар Николаевич!
Зная, как вы загружены ответственной работой по руководству сложным и многообразным хозяйством института, тем не менее я вынужден жизненными обстоятельствами отрывать вас от непосредственной государственной работы и просить вашего внимания к моей скромной особе.
Как вам известно, в последнем выпуске «Учёных записок» опубликованы фрагменты из моей многолетней работы. Частично эта работа, особенно в последнее время, готовилась параллельно с докторской диссертацией кандидата наук М.М. Строговой. Будучи мужем и женой, и к тому же не один год, мы часто беседовали на темы, связанные с нашими научными исследованиями. Так как наши специальности в некоторых плоскостях смыкаются, то эти беседы были особенно плодотворными. Я должен признать, что М.М. Строгова как ботаник и большой знаток своего дела во многом помогла мне, так или иначе натолкнув на некоторые важные мысли. Думается, что и мои высказывания не были для неё бесполезными.
Опираясь на эту совместную работу, я счёл для себя возможным использовать в своей статье несколько положений, которые подвергались в наших совместных беседах обсуждению. Разумеется, что я не допустил бы этого, если бы знал, что М.М. Строгова намерена включить эти положения в окончательный вариант своей докторской диссертации. Я признаю, что я допустил ошибку, предварительно не осведомившись по этому вопросу у М.М. Строговой. Но однако же я никогда не полагал, что мой поступок, имеющий под собой определённые моральные основания, вызовет со стороны М.М. Строговой такую реакцию! М.М. Строгова порвала со мной супружеские взаимоотношения и известным образом дала мне понять, что намерена поставить вопрос относительно меня в общественном и служебном порядке.
Как член партии я вынужден прежде всего дать позиции, занятой М.М. Строговой, политическую оценку. Я считаю её поведение недостойным советского учёного. Её собственнический, эгоистический подход к делу в данном случае находится в кричащем противоречии с установкой нашей партии на развитие коллективных форм научной работы. Если бы наши крупнейшие учёные, руководящие целыми коллективами научных работников, были столь щепетильны в отношении своего опыта и своих мыслей, то, естественно, в науке не было бы роста молодых кадров и исчезла бы всякая преемственность.
Я прошу руководство института разъяснить М.М. Строговой, что она стоит на идейно порочных позициях, что строительство коммунизма не может быть осуществлено, если каждый работник закупорится в личной скорлупе, что в настоящее время борьба с собственнической психологией перешла из области материальной (экономически капитализм у нас давно разбит) в область духовную. Это во-первых.
Во-вторых, поскольку я не отрицаю некоторой своей вины перед М.М. Строговой, я прошу руководство института обязать редакцию «Учёных записок» опубликовать в очередном выпуске «Записок» такие строки:
«В редакцию «Учёных записок»
В моей статье, опубликованной в предыдущем выпуске «Учёных записок», по моей вине выпала сноска следующего содержания: «Отдельные примеры и положения этой статьи возникли в результате совместной работы автора с кандидатом биологических наук М.М. Строговой». Считаю, что публикацией этого письма я исправляю допущенную ошибку.
Г.В. Бенедиктин».
Дорогие Илья Петрович и Захар Николаевич!
Заканчивая своё, вероятно, довольно сумбурное письмо, я прошу вас по-человечески понять меня. Конечно, в науке я сделал ещё мало. Но разве вам не известно, что свыше пяти лет я занимался другим видом «научной деятельности»: учил на фронте уму-разуму некоторых иноземных охотников до чужого добра?
На протяжении последнего времени я встречал со стороны руководителей института, и в особенности со стороны профессора Захара Николаевича Великанова, поддержку и трогательное внимание. И теперь, в минуты горестных осложнений в моей жизни, я осмеливаюсь рассчитывать на то же великодушие и заинтересованность.
С глубоким уважением Г. Бенедиктин».
Марине было противно и отвратительно читать заявление. Ей хотелось разрыдаться от обиды, гнева, от сознания, что столько хорошего, светлого она отдала этому более чем ничтожному человеку. Но Марина сдержала себя. Чтобы справиться со своим состоянием, она приблизила заявление Бенедиктина к лицу и сделала вид, что перечитывает его. И как только она подумала, что отныне Бенедиктин не только чужой человек, а враг ей, способный на любую гнусность и пакость, и что обижаться на врага наивно и глупо, что с врагом надо бороться, не щадя сил, она почувствовала, как к ней возвращаются спокойствие и ясность мысли.
Марина положила листок бумаги на стол, подняла голову и взглянула на Водомерова и Великанова. Они с напряжением ждали, что она скажет. Марина молчала, стараясь догадаться, что думают они по поводу этого заявления, но лица руководителей института были непроницаемы.
– Ну и как, Марина Матвеевна, вы смотрите на этот документ товарища Бенедиктина? – не выдержав молчания, спросил Водомеров.
По той серьёзности и тщательности, с какой директор произнёс эту фразу, Марина сообразила, что заявление Бенедиктина убедило Водомерова. Она перевела взгляд на Великанова. Профессор сидел выпрямившись, со строгим видом, будто принимал экзамен, и Марина поняла, что он осуждает её.
– Как я смотрю на этот документ, Илья Петрович? Я скажу. У меня есть о нём мнение, – горячо заговорила Марина, но сразу же спохватилась и стала говорить спокойнее. – Я думаю так, Илья Петрович и Захар Николаевич, если с этого, как вы говорите, документа сколупнуть позолоту, вроде рассуждений о коммунизме, то в нём останутся ложь и подхалимство.
Профессор Великанов от этих слов даже слегка подскочил.
– Мария Матвеевна, ну к чему такие слова! – воскликнул он, пожимая сутулыми плечами.
– Марина Матвеевна всё ещё ожесточена, – как бы отвечая Великанову, заметил Водомеров.
– Вы ошибаетесь, Илья Петрович, – спокойно сказала Марина, чувствуя в себе решимость ни в чём не уступать Водомерову и Великанову.
Марина всегда считала себя, и это было так на самом деле, человеком мягким, уступчивым, сговорчивым и порой до наивности доверчивым. Но она знала в себе и другую черту – неподкупность своей совести. Она могла делать уступки и быть сговорчивой лишь до известного предела. Как только она чувствовала, что её мягкосердечие начинает задевать её совесть, она обретала твёрдость и становилась неумолимой.
Об этом её качестве знали немногие, так как оно проявлялось лишь в сложных обстоятельствах жизни.
– А я думаю, Марина Матвеевна, что не ошибаюсь. Я сам человек женатый. И не раз мы с женой ссорились, собирались разводиться, а потом жалели об этом. Жизнь есть жизнь. А женщины, скажу я, народец неуживчивый, сварливый, – о грубоватым прямодушием заключил Водомеров.
– Я должен заметить, что, по моим представлениям, Григорий Владимирович человек деликатный и чудесного характера, – начал Великанов, но Марина не выдержала и перебила его:
– Помилуйте, Захар Николаевич! Вы, кажется, вместе с Ильёй Петровичем решили мирить меня с Бенедиктиным?
– Наш долг предостеречь младшего товарища от ошибки, – внушительно произнёс Водомеров, погладив себя по ёжику волос.
– По-моему, вы напрасно берётесь за это, Илья Петрович.
– Вы что же, считаете, что Бенедиктин не прав в оценке вашего поступка? – Водомерова задел резкий тон Марины. Глаза его расширились, в них вспыхнул неприятный злобный огонёк.
– А вы, Илья Петрович, считаете его правым? Объясните, я не понимаю его правоты.
– Знаете что, Марина Матвеевна, вы не уподобляйтесь, извините, простой бабе. Вам это не пристало. Вы человек подкованный, и вам ни к чему азы политграмоты читать, – всё больше сердясь, сказал Водомеров и побарабанил пальцами по столу.
– Напрасно, Илья Петрович, вы негодуете. Я вам искренне говорю: не вижу своей вины!
– Бенедиктин правильно вам на неё указывает. Вы посмотрите, в какую эпоху мы живём? Мы строим основы коммунизма! Разве достойно в такое время крупному и к тому же весьма одарённому научному работнику мелочиться?
Водомеров разволновался. Он тяжело дышал и не смог говорить дальше. Но Марина не успела произнести и одного слова, как заговорил Великанов:
– Послушайте, Марина Матвеевна, старого волка, съевшего на научном поприще и свои, и искусственные зубы. – Великанов усмехнулся. – Всю жизнь я работаю с молодыми учёными. Вы знаете, что многие из моих учеников сами доктора наук. Разве в их успехах и трудах мало моих усилий? Что было бы, если б я не делал этого или, делая, претендовал быть соавтором в диссертациях и других научных трудах? И потом глубоко прав Илья Петрович…
– Позвольте всё-таки прежде высказаться мне до конца, – перебивая поморщившегося Великанова, проговорила Марина. – Уж если на то пошло, то вы, Илья Петрович, и вы, Захар Николаевич, взялись рассуждать, выслушав только одну сторону, но ведь у меня, как у второй стороны, есть также и факты и доводы.
– Говорите, пожалуйста, но только мне всё ясно, – косясь на Водомерова, с недовольной гримасой на лице сказал Великанов.
Водомеров покорно наклонил голову и этим жестом заменил слова: «Что ж, говорите, если уж вам так хочется! Будем слушать».
– Прежде у меня несколько вопросов к вам… – начала Марина, но Великанов поднял руку.
– Извините, вы обещали факты и доводы.
– Не беспокойтесь. В моих вопросах и факты и доводы. Во-первых, вы сказали, Захар Николаевич, что отдавали молодым учёным и мысли и наблюдения и никогда не претендовали быть соавтором их работ. Но скажите, кто-нибудь из ваших учеников позволил себе брать ваши мысли и наблюдения в вашем письменном столе и выдавать это за своё?
– Но разрешите вам заметить, Марина Матвеевна, что никто из моих учеников не жил в моём доме, я никому из них не приходился мужем, и никто из них не был мне женой, – с саркастической улыбкой скороговоркой выпалил Великанов.
Водомеров метнул взгляд на Марину и ещё ниже опустил голову, выставив, как напоказ, свои полуседые волосы, стриженные «под ёжик».
– В том-то и сложность моего положения, что я была женой! Но сейчас скажу о другом. У меня есть ещё один вопрос. Бенедиктин в заявлении упрекает меня в переоценке своего научного творчества и ссылается при этом на коллективные формы работы в науке. Я чувствую, что и вы, Захар Николаевич, и вы, Илья Петрович, разделяете его точку зрения. У меня к вам такой вопрос: разве коллективизм в научной работе умаляет индивидуальные качества работника? По-моему, коллективизм как раз направлен на то, чтобы развить способности каждого до конца. Коллективизм существует вовсе не для тех, кто по своей неспособности или лености ничего не делает и скрывает это под маркой коллективизма. Так или не так, Илья Петрович?
– Уж не знаю, так или не так. Вы ударились в теоретические дебри, – сказал, совсем помрачнев, Водомеров.
– Извините, я не соглашусь с вами. Это не теоретические дебри, а дело нашей жизни. Вы упомянули о коммунизме. Мне кажется, что строительство коммунизма – это не только первоклассные фабрики, заводы, МТС, институты. Коммунизм строится и в такой сложной сфере человеческой жизни, как морально-этическая сфера. И, на мой взгляд, чем быстрее наше общество будет двигаться к своей главной цели, тем острее и значительнее будут становиться вопросы морально-этического характера.
– Вы опытный пропагандист, Марина Матвеевна. Я не подозревал в вас этого таланта, – недобро усмехнулся Великанов, а Водомеров опять исподлобья бросил на Марину короткий, как удар, взгляд.
Будь кто-нибудь другой на месте Марины, это едкое замечание профессора могло бы вызвать вспышку негодования или даже поток оскорбительных слов. Но душа Марины была защищена от подобных колючек той бескорыстной доброжелательностью к людям, той терпеливостью к скверным качествам их характеров, которые бывают лишь у матерёй, когда они, не раздражаясь, не переставая любить, преодолевают капризы своих детей и наконец исправляют их.
В ответ на слова Великанова Марина засмеялась тихим, кротким смехом, будто профессор сказал ей не колкость, а какую-то весёлую банальность, и звонким чистым голосом, который чист и звонок был потому, что он был искренен, ответила:
– Вот уж спасибо вам, Захар Николаевич! Вы единственный признали меня политиком. А то ведь я в своём семействе, среди братьев, как белая ворона: беспартийная, неактивная, и всегда диалектика давалась мне с большим трудом.
Тихий и добрый смех Марины и в особенности её слова, сказанные с откровенностью человека, который не боится признать свою слабость или недостаток, не боится потому, что ему не нужно рисоваться или позировать – он и без этого богат душой, задели и Великанова и Водомерова. И профессор и директор не обладали таким щедрым простодушием, и оно не только удивило их, но и покорило. Великанов сконфузился за свой тон, принялся ожесточённо причёсывать пышные баки расчёской, отделанной серебряным ободком. Водомеров поднял голову, и полное мясистое лицо его вдруг похорошело.
– А уж насчёт беспартийности вы не говорите, Марина Матвеевна. Никто не верит. Вам давно пора в партию, – с улыбкой сказал он, и Марина только сейчас заметила, что улыбка очень красит его, смягчает жёстковатое выражение лица.
– Как диссертацию, Илья Петрович, защищу, тогда подумаю. Нельзя идти в партию с неоконченным делом.
– Ну, быть по сему, – совсем уже весело сказал Водомеров.
Великанов молчал, он глухо и деланно покашливал, но Марина знала, что и он недоволен своим поведением, рад заговорить с ней другим тоном и не делает этого лишь потому, что не может преодолеть своего упрямства.
– И что же, Марина Матвеевна, с Бенедиктиным навсегда? – наконец спросил Великанов.
– Да, Захар Николаевич, навсегда, – твёрдо ответила Марина.
– А Григорий Владимирович был у меня утром, – помолчав, сказал Великанов.
– И у меня был, – вставил Водомеров.
– Потрясён… Придавлен и… рассчитывает на ваше благоразумие, – продолжал Великанов.
– Это его любимое словечко: благоразумие, – усмехнулась Марина.
– Я убеждён, что благоразумие не покинет Марину Матвеевну. Так ведь? – серьёзно спросил Водомеров.
– Конечно, Илья Петрович, – согласилась Марина. – Впрочем, я не знаю, что вы понимаете под благоразумием, – добавила она.
– Ах, Марина Матвеевна, – вдруг по-бабьи всплеснул руками Водомеров, и это выглядело так смешно, что она не сдержала улыбки. – Я буду откровенен с вами. По долгу руководителей нам приходится заботиться о многом: и о благоразумии сотрудников, и о выполнении плана научных работ, и о добром имени нашего учреждения…
Водомеров замялся, помолчал и, вздохнув, продолжал:
– Скажу прямо: если вы не примиритесь с Бенедиктиным, пойдёт проработка нашего института по всем инстанциям – от райкома до обкома. А осенью прогремим мы по всем партийным конференциям. Упомянут нас по такому случаю и на районной конференции, и на городской, и на областной. Ведь Григорий Владимирович не рядовой, он член нашего парткома, заслуженный фронтовик, в его научной судьбе мы заинтересованы, как ни в чьей другой. Такие люди нужны нашему институту…
– Чтобы прийти на смену нам, старикам, – вставил Великанов.
– Безусловно. В конечном счёте будущее института в руках научной молодёжи. Бенедиктину пока не хватает научного багажа, он спешит приобрести его, в этом он видит свою главную задачу, – продолжал Водомеров.
– И если вы помогли ему в этом, то честь и вам, – опять вставил Великанов.
– Да, да, честь и хвала! – энергично подхватил Водомеров. – И поймите, что наш институт и без того много упрекают: он-де отстаёт от запросов жизни, от роста области, мало выдвигает крупных проблем, медленно воспитывает новые кадры… И вдруг ещё такой факт прямо-таки аморального характера… С нас же за такой факт шкуру снимут!
Последнюю фразу Водомеров закончил глухо, на самых низких нотах, и на мясистом лице его было страдание.
Но страдание это не вызвало у Марины сочувствия. Она впервые поняла то, чего раньше не замечала: Водомеров боится критики. Все его старания примирить её с мужем подсказаны желанием уберечь себя от новых хлопот и беспокойства. Что же касается Великанова, то он обворожен Бенедиктиным и до поры до времени не хочет думать о нём иначе, чем думает.
Марине так всё это стало ясно, что весь разговор показался ей бесцельным. «Упрашивают и уламывают меня, как строптивую невесту, – подумала Марина, ощущая острое чувство неприязни к Водомерову и Великанову. – Уехать надо, чтобы не видеть и не слышать их», – пронеслось у неё в голове.
– У нас в институте до сих пор, Марина Матвеевна, на бытовом фронте, так сказать, было всё в порядке… – помолчав, продолжал Водомеров.
Марина поняла, что директор способен говорить на эту тему ещё битый час. У неё не было никакого желания больше слушать его, и, прервав Водомерова, она сказала:
– Как я поступлю дальше, Илья Петрович, я, право, затрудняюсь предположить. Но было бы хорошо и для меня лично, и для коллектива института в целом, если бы вы и Захар Николаевич разрешили мне уехать в экспедицию. Там, вдали от города и института, я могла бы подумать не спеша и о себе и о других. – Марине было противно произносить фамилию Бенедиктина, и она избежала этого. – Думаю, что и вам спокойнее было бы, Илья Петрович! Живя тут в такое время, я на самом деле буду возбуждать у некоторых излишний и нездоровый интерес.
Марина хитрила. Но хитрила не потому, что боялась того, чего боялся Водомеров. Ей хотелось в экспедицию!
Водомеров оживился, приподнялся в кресле и взглянул на профессора. Марина догадалась, что директор согласен отпустить её. Это по каким-то соображениям его вполне устраивало, но вот Великанов… Старик не любит менять своих решений даже тогда, когда это целесообразно.
– Думаю, Илья Петрович и Захар Николаевич, что я могла бы находиться в экспедиции не всё время, а лишь в период разворота работы, – сказала Марина больше для Великанова.
Водомеров опять взглянул на профессора и побарабанил пальцами по столу.
– А ведь это, пожалуй, приемлемый вариант. Улуюльская экспедиция имеет для нас большое значение. И на пленуме обкома у нас будет что сказать: экспедиция отправлена, возглавляет её один из ведущих работников института. Как, Захар Николаевич?
Марина затаила дыхание. Она думала, что Великанов вспылит, закричит ломким голосом подростка. Но этого не произошло. Великанов в упор посмотрел на Марину и сухо, официальным тоном сказал:
– Я согласен. Но учтите: ответственность за текущую работу с вас не снимается.
– В том смысле, что вы должны обеспечить нормальную работу на период вашего отсутствия, – уточнил Водомеров.
– Это само собой разумеется, – согласилась Марина.
– Ну вот и чудесно! – довольный общим согласием, весело сказал Водомеров. – Поезжайте, Марина Матвеевна, поезжайте! Я уверен, что в тайге, как говорится, на вольном ветерке, вся блажь из вашей головы улетучится. Ещё как будете жить с Бенедиктиным!
– Люди станут завидовать! – с доброй улыбкой воскликнул Великанов.
Глядя на сиявшего от улыбки Водомерова и на повеселевшего Великанова, Марина думала: «И откуда у них такое благодушие? За бабьи капризы мой поступок принимают. Ну, тем хуже для них!» Марине захотелось скорее уйти отсюда.
– Приказ не задержится, Илья Петрович? – спросила она.
– Сейчас же дам команду.
Марина поднялась, попрощалась и заспешила к себе на четвёртый этаж.
Чуть брезжил рассвет. Алексею не спалось. Он осторожно встал, подбросил в костёр дров и, присев на корточки, закурил. Лисицын спал, закинув руки за голову и вытянув голые ступни к огню. В двух шагах от него, укрывшись с головой брезентовым дождевиком, спала Ульяна. Находка свернулась клубком, спрятала морду в лапах, прижалась к Ульяне. Стаи комаров с писком кружились над ними. Собака, заслышав хруст сухой земли под ногами Алексея, очнулась, вытянула шею, осмотрелась и снова свернулась клубком.
Был тот тихий предутренний час, когда в тайге замирают все звуки. Попыхивая дымком папироски, Алексей прислушивался к этой тишине. Даже ручеёк, звеневший с вечера на каменистом перекате, и тот будто исчез под землёй или, не желая петь свою песню в одиночестве, притаился в непроходимой таёжной чащобе.
Алексей бросил окурок в костёр, посидел ещё с минуту без движения, потом поднялся и лёгкими шагами пошёл на берег реки.
Широкая пойма прямого плёса белела от тумана, словно она после многодневной метели была забита сугробами снега. С каждой минутой туман поднимался всё выше и выше, и местами он уже растекался по макушкам тальниковых зарослей, тянувшихся узорчатой каёмкой по песчаным отлогим берегам реки.
Алексей стоял, наблюдая, как рождается на просторах Улуюлья новый день. Солнце пришло не сразу: в вышине неба, кое-где ещё мерцавшего неяркими звёздочками, вспыхнули прозрачно-светлые полоски и пятна. Растекаясь по небосводу, они погасили тусклые звёзды, забрали в полон серо-мутную пелену, расстилавшуюся над горизонтом, и над тайгой засияла нежная голубизна. Потом откуда-то из-за леса в небо, в самый его зенит, ударил красно-огненный солнечный луч. И вот пронзительно вскрикнула тонким, надрывно-высоким голосом иволга, и вслед за ней затрезвонил весь птичий мир.
На реке послышались всплески рыбы. Проснулся и ветерок. Он пробежал по вершинам деревьев, озорно поиграл гибкими ветвями и затих. Туман заколыхался, и кудрявые шапки его, похожие на взбитую пену, поползли над рекой, становясь на глазах плоскими, как обмытые водой льдины.
Алексей вышел на кромку берега. Яр здесь выдвинулся, навис над рекой. Рискуя сорваться вниз вместе с накренившимися лесинами, Алексей стоял спиной к реке и увлечённо смотрел на холм, возвышавшийся вдали.
После заседания райкома Алексей две недели бродил по уваровским полям, тщательно осматривая все обрывы и промоины. Вчера Лисицын привёл его сюда уже в потёмках. Ему не терпелось увидеть Тунгусский холм, но как назло ночь выдалась тёмной, месяц прятался в облаках, и тайга сливалась с небом.
Тунгусский холм… Сколько слышал о нём Алексей от охотников Улуюлья!.. И в самом деле, холм был красив и загадочен. От самой реки берег, поросший кедрачом, постепенно подымался, уходил вверх, и в тайге вставала гряда, рассекавшая обширную лесистую равнину. Названная охотниками Кедровой, она тянулась от реки к самому горизонту. Тунгусским холмом называлась лишь одна часть гряды, самая высокая, островерхая, отделённая от всего полотна глубокой расщелиной. Холм стоял как бы у истока гряды, гордо вздымая свою вершину. Лисицын рассказывал, что гряда другим своим концом выходит к Синему озеру.
Алексей смотрел на природу глазами геолога. Для другого холмы и равнины, реки и озёра существовали лишь как украшение земли, для Алексея они были путеводителями в прошлые эпохи, вехами на трудном пути к сокровищам природы, нужным людям.
Окрашенный лучами солнца, все ещё не показавшегося над лесом, но уже разливавшего над землёй яркий свет, Тунгусский холм пламенел сейчас, как золочёная маковка древнего Кремля.
– Шпиль Улуюлья, – сказал вслух Алексей, чувствуя, что причудливая игра раннего солнца рождает в нём желание думать образно.
Но через минуту Алексей размышлял уже о другом. Перед ним была мощная гряда, величественный массив – результат сложнейших геологических процессов. Каких же? Может быть, это было то самое, что он искал? Древнейшие палеозойские породы, прикрытые в Улуюлье рыхлыми наслоениями третичного и четвертичного периодов, делали здесь резкий перелом, придавая местности иной рельеф. Ведь, кажется, именно об этом месте Улуюлья охотники рассказывали, что тут стрелка компаса ведёт себя беспокойно и делает сильные отклонения.
Позабыв, что оставшиеся на ночёвке Лисицын и Ульяна могут хватиться его, Алексей торопливо направился к Тунгусскому холму. Ему хотелось скорее добраться хотя бы до его подножия.
Да, кажется, он допустил ошибку, подробно исследуя левобережье Таёжной и не уделив внимания проверке сведений по району Синего озера и Тунгусского холма! Ну что ж, дело это поправимое. Он теперь не уйдёт отсюда до тех пор, пока не изучит, в каком направлении тянется Кедровая гряда, не осмотрит всех её балок и размывов, не изучит поведение магнитной стрелки.
Единственно, о ком он беспокоился, – это о матери. Он обещал ей вернуться недели через три, но работы здесь хватит и на три месяца. Она будет волноваться. Впрочем, есть выход. Ульяна, вероятно, скоро уйдёт в Мареевку, и он попросит её переслать письмо матери в Притаёжное… Возможно, у неё уже вышли деньги… Тогда пусть займёт у директора школы или продаст костюм. У него три костюма – на что они ему? Ходить в институт ему теперь не приходится, а когда возникнет в этом необходимость, будет и новый костюм. Вот только разве придёт вызов из обкома? Но в конце концов, и в обком ему лучше приехать с материалами не только по левобережью, но и по правобережью Таёжной. Возможно, пришло письмо от Софьи… Ничего, он напишет и ей, чтоб знала, где он и что делает.
Занятый этими мыслями, Алексей отошёл от реки и начал подыматься на предхолмье. Вдруг неподалёку от него в пихтовой чаще хрустнул валежник. Так хрустят старые голые сучья под ногами зверя или человека. Это был, конечно, зверь. Едва ли сейчас по всей Кедровой гряде, от Тунгусского холма до Синего озера, можно было встретить хотя бы одного человека. Время было летнее, непромысловое, охотники в эту пору, по обыкновению, становились рыбаками и держались у водоёмов.
Алексей остановился и, вспомнив, что он без ружья, замер в настороженной позе. Валежник захрустел вновь, и Алексею показалось, что зверь быстро приближается к нему. Оставалось одно: не теряя ни одной секунды, бежать. Алексей перепрыгнул через полуистлевшую колоду и, то и дело натыкаясь на сучья, побежал назад.
После того как заросли молодого пихтача остались позади и Алексей оказался среди крупных ветвистых кедров, он остановился. Здесь зверь был менее страшен ему. От него можно было укрыться за деревьями, да он сюда и не пошёл бы: ветерок, дувший с реки, доносил запах дыма.
Алексей осмотрелся, сложил ладони трубой и закричал что было мочи:
– О-го-го-го!..
Чуткое эхо в тысячи крат усилило голос и понесло его невидимыми волнами над просторами тайги. Алексей прислушался. Он знал, что сейчас будет: напуганный эхом медведь замечется, и по лесу пойдёт треск. Удирая, зверь будет ломать на своём пути и сухостойник, и валежник, и даже молодой хрупкий ельник. Но эхо смолкло, а треска Алексей не слышал. «Ушёл, подлый!» – подумал он с усмешкой и направился к месту ночёвки.
Ульяна и Лисицын готовили завтрак. Услышав крик Алексея, они недоумённо посмотрели друг на друга и молча ждали, когда он подойдёт: фигура Алексея уж мелькала среди деревьев.
– Ты что, Алёша, заблудился? – спросил Лисицын, когда Алексей приблизился.
– Едва удрал, дядя Миша. Пошёл без ружья, хотел, пока вы спите, посмотреть поближе Тунгусский холм, – с виноватой улыбкой ответил Алексей.
– Ты чудак какой-то, Алёша! Мы же в самое звериное место зашли. Тут без ружья шагу не ступишь, – сердясь сказал Лисицын.
Ульяна исподлобья с укором взглянула на Алексея, и этот взгляд говорил: «Жалко, что не имею права делать вам выговоры, я бы отчитала вас пуще тяти».
– Где он тебя прихватил, Алёша? – смягчаясь, участливо спросил Лисицын.
– Да вот тут близенько: за кедровником, в пихтовой чаще. Я иду, слышу хруст. И тут только вспомнил, что ружья не взял.
– Ты смотри, Уля, до чего здесь зверь домашний, идёт себе на костёр, – обратился Лисицын к дочери, щурясь от дыма и почёсывая худую длинную шею, поросшую редким седоватым волосом.
– Их тут никто не пугает, тятя, они и лезут дуроломом прямо на людей, – подбрасывая в костёр мелких сучьев, проговорила Ульяна.
Собака, лежавшая в сторонке, встала, потягиваясь, взвизгнула.
– Эх, Находка, Находка, проспала ты зверя! – Ульяна ласково потрепала собаку.
– А я тоже не учуял. Хруст под зверем я далеко слышу, – сказал Лисицын. – Может, тебе показалось, Алёша?
– Ну, если звери ходили – след увидим. – Ульяна сняла с таганка закоптелый чайник и пригласила Алексея и отца пить чай.
После завтрака они разошлись. Алексей и Ульяна пошли на Тунгусский холм. Лисицын взял направление на Синее озеро. Как ни близки были ему интересы Алексея, как ни хотел охотник ему удачи, всё же он был не в силах отложить своё дело.
Ответа на заявление, посланное заказным пакетом в Москву, в Центральный Комитет партии, относительно богатств Синеозёрской тайги ещё не было. Лисицын опасался: пока заявление идёт в Москву, из области нагрянут инженеры, подымут народ, и начнут лесорубы электрическими пилами полосовать лес. Зверь бросится дальше на север. Оскудеет Улуюлье, и тогда волей-неволей придётся знаменитым мареевским пушникам и рыболовам браться за другие дела. Лисицын волновался и от безвестности страдал. Чтобы успокоить себя, он решил пройти Синеозёрскую тайгу насквозь от Кедровой гряды до истоков Гремучего ручья, что пробивался из земли в трёх-четырёх километрах юго-западнее Синего озера. Если на этом огромном пространстве он не встретит никого – значит, организация лесоучастков почему-то задержалась.
– Эй, Уля! – крикнул Лисицын, когда дочь и Алексей скрылись в лесу, а он сам, затоптав костёр, взялся за ружьё.
– Слышу, тятя! – отозвалась Ульяна.
– Темнота в дороге прихватит – заночую! – крикнул Лисицын дочери.
– Ладно, тятя, иди!
Лисицын, вскинув ружьё на руках, осмотрел его, и, перевернув вниз дулом, надел ремень на плечо.
Лисицын с первого взгляда определил, что в чаще по предхолмью ходил не зверь, а человек. Это было так неожиданно, что в первую минуту охотник не поверил самому себе. «Если б ходил человек, мимо нас не прошёл бы», – думал Лисицын. Но чем больше он присматривался к следам, тем больше убеждался, что зверя здесь не было. Зверь оставлял за собой особенный след: изломы на валежнике не цепочкой, а вразнобой, согнутые по ходу сучья деревьев, примятый бурьян, на земле царапины от когтей. Ничего этого охотник не обнаружил.
Зато в двух-трёх местах под покровом густого брусничника на песке отпечатались шляпки винтов, на которых держались подковки сапог.
«Видать, прибыли люди лесоучастки нарезать», – встревоженно подумал Лисицын.
– Кончилось, звери, ваше приволье, – вслух сказал охотник. Ему захотелось сейчас же увидеть Ульяну и Алексея и поделиться с ними своими тревожными предположениями.
– Уля, Уля! – крикнул Лисицын. Но на его голос никто не отозвался: Ульяна и Алексей ушли уже далеко и его не слышали.
Лисицын подождал ответа, крикнул ещё раз, с минуту постоял и пошёл дальше. «Почему же тот человек к нам на чай не подвернул? Может, они с Алёшей-то друг друга испугались? Алёша подумал про него, что идёт зверь, а тот про Алёшу. Нет, подожди… Алёша потом вон как зычно кричал. По всей тайге грохотало, не мог тот не слышать», – думал Лисицын.
Из-под ног вспорхнул рябчик. Лисицын даже вздрогнул, так увлечён был своими мыслями.
«Если лесотехники прибыли, – продолжал рассуждать про себя Лисицын, – то здесь им не место. Они в сосняке начнут работу».
Лисицын пересёк Кедровую гряду и по гладкой долине, поросшей ровным сосновым лесом, направился к Синему озеру. До Синего озера было от Тунгусского холма километров тридцать. Лисицын шёл, не замечая расстояния. Давно он не ходил по этим местам, и вид тайги радовал его. Молодой подлесок вырос, стал гуще. Зверьки сновали на глазах у Лисицына, стайки птиц, то рябчиков, то косачей, с шумом взлетали с земли и рассыпались по деревьям.
Пройдя километров десять, Лисицын вышел к маленькой речушке и прилёг на берегу отдохнуть. Речушка, названная Утиной, славилась своими омутами. В осеннюю пору, перед отлётом на юг, на омутах было столько уток, что от них чернела вода. Омуты и теперь не пустовали. Молодые выводки проходили тут первую школу жизни. С омутов долетало до Лисицына крякание уток и дружное попискивание утят. «Ишь как они заливаются! Хорошо, что Находка не увязалась со мной, перепугала бы их, а которых и передавила бы», – подумал Лисицын, с улыбкой прислушиваясь к птичьему разговору и попыхивая трубкой.
Никто из охотников так строго не берёг богатств тайги, как Лисицын. Молодая птица или молодой зверёк не будили в нём охотничьей страсти. Он мог часами из какого-нибудь местечка наблюдать, как прыгает впервые с ветки на ветку ловкая, гибкая белка или как гусыня, загребая крыльями, сталкивает только что вылупившихся из яиц гусят в глубокое озеро. В эти минуты Лисицын забывал, что у него в руках ружьё. Весь он был поглощён бескорыстным интересом к живому существу, начинавшему на земле свою нехитрую жизнь. И потому, что Лисицын любил наблюдать и умел это делать, он знал все звериные и птичьи повадки. Это знание помогало ему на охоте. Глаз Лисицына был зорок, слух точен, рука никогда не дрожала, и неудачи если и случались у него, то в два-три раза реже, чем у остальных охотников.
«Богато нынче будет в тайге», – рассуждал Лисицын, по сотням примет, порой едва уловимых, угадывая, какой обильный урожай подымется на улуюльских просторах. «Добудем и зверя и птицу, насыплем в закрома и орехов, насбираем бочки ягод. Только…» Вот это «только», как заноза, не давало Лисицыну покоя ни днём, ни ночью.
Передохнув, он пошёл быстрее. У него в дороге был свой закон, выверенный долголетним опытом: хочешь сохранить силы до конца дня – не торопись, не пори горячку, особенно в начале пути, пока не втянулся в ходьбу.
Чем дальше шёл Лисицын, чем больше он приближался к Синему озеру, тем сильнее охватывала его радость. Тайга стояла нетронутая. Нигде он не встретил следов человека, зато во многих местах пролегали лосиные тропы. «Гляди, ещё и передумают власти насчёт вырубки синеозёрских лесов. Есть же там люди, понимающие в промысловом деле, из нашего брата, охотников. Уж они постоят за интересы таёжников!»
Эти мысли, теснившиеся в голове Лисицына, несли его, как на крыльях. Он дошёл до Синего озера. У одного из родничков попил прозрачной, играющей мелкими колючими пузырьками воды и без задержки направился к Гремучему ручью.
И тут была та же картина: лес стоял тихий, примолкший, и только птичьи песни оглашали его.
У истоков Гремучего ручья Лисицын сделал большой привал. Он разулся, освежился холодной водой, потом развёл костёр и вскипятил в котелке чай.
Настроение у него было светлое и тихое, под стать тишине, стоявшей в лесу. Он лёг у костра, закинул руки под голову и сладко задремал. Засыпая, он вспомнил о человеческих следах по предхолмью, но внезапно родившаяся догадка успокоила его. «Да ведь это Алёшка ходил! У него сапоги с подковами», – подумал Лисицын, засыпая.
Сон его был коротким, но до того целительным, что он проснулся, как обновлённый. Нудная ломота в ногах исчезла, нытьё в пояснице как рукой сняло, голова была свежей и ясной. Он забросал чуть тлевший костерок землёй и пошёл назад, к Тунгусскому холму.
Теперь он шёл берегом. Местами густая, непроходимая чаща так сильно прижимала его к реке, что ему приходилось пробираться по самой кромке берега, нависшей над бурной, клубящейся водой. Но эти опасности были знакомы ему. Придерживаясь то за ветки черёмухи, то за макушки молодых пихт, то за берёзки, Лисицын пробирался дальше, рискуя при малейшем промахе оказаться под обрывом.
Эти опасные переходы увлекали его. Оказавшись над водой почти на весу, он посматривал вниз и с удовлетворением думал: «А не отвык ещё по верхам лазить. Голова в порядке – не кружится».
В молодости Лисицын был отменный верхолаз. Никто из его сверстников во время шишкобоя не умел с такой быстротой и проворством забираться на маковки вековых кедров, как это делал он. Лисицыну было приятно чувствовать, что, несмотря на годы, он и теперь мог бы потягаться в ловкости кое с кем из молодых.
Когда чаща отступала и путь становился ровным, Лисицын шёл, внимательно присматриваясь к берегам. Стояло ещё только начало лета, а он уже думал об осени. Чтоб не прозевать охоту и провести промысловый сезон с лучшими результатами, надо было в течение лета осмотреть тайгу, наметить наиболее удобные угодья, разбить их на участки, чтобы потом охотники из его бригады не ходили друг за дружкой, не мешали один другому. И он опытным, намётанным глазом примечал такие места, куда осенью можно было привести мареевских охотников.
Присматривался он и к реке. Мареевский колхоз намечал нынче расширение неводного промысла. Таёжная кишела рыбой, но добыть её было тут не просто. Дно реки десятилетиями захламлялось валежником, и требовалось расчистить многие песчаные плёсы. Правление колхоза поручило Лисицыну пройти по всему среднему течению Таёжной, осмотреть реку, определить, велики ли будут затраты труда на благоустройство хотя бы пока некоторых плёсов.
Лисицын решил вначале осмотреть плёсы с берега, а потом проплыть по реке на лодке. Два-три раза он останавливался и, встав на колени, умывал вспотевшее лицо. День стоял солнечный, в тайге от зноя, запахов смолы и трав было душно.
Даже с берега Лисицын видел, как сильно закорчёвано русло реки. То там, то тут из воды торчали сукастые лесины.
«Разве такие карчи вытащишь с лодки? Их надо стальным тросом с большого катера брать. Нет, не под силу такая работа нашему колхозу, – думал Лисицын. – Надо подмоги у Горного леспромхоза просить. Карчи и им мешают плоты водить».
В одном месте Лисицын снял с себя одежду и залез в реку. Он долго барахтался в воде, плескался, потом подошёл к торчавшему карчу и попробовал вытянуть его. Но лесина вросла в песок намертво, и, чтобы вытащить её, нужны были усилия многих людей.
Лисицын оделся и медленно пошёл дальше, обескураженный тем, что дело, о котором он столько думал, на поверку труднее, чем он предполагал.
Сумерки прихватили его километров за пять от ночёвки. «Алёшка с Улей теперь уже вернулись. Ужинать готовятся», – подумал Лисицын и ускорил шаги, но внезапно остановился как вкопанный.
В двух шагах от него, в маленьком заливчике, под нависшими кустами черёмухи, стоял плот. Это был плот из четырёх сосновых брёвен, скреплённых простым охотничьим способом: две берёзовые перекладины (одна сверху брёвен, другая снизу) были связаны жгутами из тальниковых гибких прутьев. На плоту лежал длинный шест. Песчаная кромка берега – вся в следах.
Лисицын нагнулся: на песке виднелись отпечатки подковок с винтовыми шляпками. Это были следы того же человека, который ходил по предхолмью. «Нет, это не Алёшин след», – окончательно решил Лисицын, припоминая, что подковки на сапогах у Краюхина прибиты простыми гвоздями. Приглядываясь к следам, Лисицын увидел в бурьяне топорище. Он взялся за него и вытащил из травы тяжёлый топор с глубокой щербиной посредине лезвия. Лисицын осмотрел топор и положил его так же, как он лежал, – вверх топорищем.
Заныло сердце охотника. Кто-то переплыл Таёжную, ходил по тайге, но встречаться с ним не спешил. Кто же это? Если в самом деле прибыли лесотехники, какой им расчёт скрывать своё появление здесь? Разве узнали как-нибудь относительно его письма в Москву и побаиваются, что он взъярится, бросится защищать тайгу? Что ж, это может быть… А только с ружьём он на них не полезет. Кто они? Простые исполнители. Им приказано…
Лисицын стоял, думал. Сумерки медленно и тихо наползали на тайгу, и постепенно блекла яркая голубизна неба и затухал блеск раскинувшихся по прямому плёсу серебристых песков.
Вдруг до Лисицына донёсся из глубины леса сухой кашель. Кто-то шёл к берегу. Лисицын бесшумно кинулся в чащу, пролез сквозь густые заросли веток и стал, сдерживая дыхание. Уж коли так пошло, пусть будет хитрость на хитрость.
Через две-три минуты в сумраке показался человек. Лисицын привстал на носки, отогнул ветку. «Вон это кто – немой!» – чуть не вскрикнул он.
Охотник хотел выйти из зарослей, но не успел ещё сделать и одного шага, как Станислав схватил топор и, размахивая им, начал браниться. Он был сильно рассержен. Лисицына словно по ногам ударили: он присел, вытянул шею. Станислав, обычно мычавший, как бык, выговаривал слова отчётливо, клокочущим грубоватым голосом.
Не переставая браниться, Станислав оттолкнул от берега плот, прыгнул на него и опустил шест в воду. Лисицын ползком выбрался на самую кромку берега и смотрел ему вслед. Ожесточённо работая шестом, Станислав быстро удалялся к другому берегу.
Когда плот причалил и немой поднялся на яр, Лисицын заметался по чаще, как птица, пойманная в силок. Он готов был броситься в реку и переплыть её, лишь бы не отстать от Станислава и до конца выследить его. Но Таёжная в этом месте была широкой, а у него, кроме одежды, было ружьё и сумка с припасами.
Натыкаясь в сумраке на сучья и рискуя в любую минуту выстегнуть ветками себе глаза, Лисицын побежал по берегу изо всех сил. Ему показалось, что до места, где стоит его лодка, остался один плёс. Но скоро он понял, что в горячке ошибся. До лодки оставалось ещё три длинных колена.
Лисицын от бессилья даже застонал. Он пошёл медленно, с трудом передвигая одеревеневшие ноги.
«Знать, чуяло моё сердце, что человек этот фальшивый. С первого взгляда не лежала к нему у меня душа, – думал Лисицын. – И кто его так рассердил? Уж не Алёша ли с Улей?»
Захваченный думами о Станиславе, Лисицын не заметил, как подошёл к ночёвке. Впереди заблестел огонь костра. Находка бросилась навстречу Лисицыну с лаем и визгом.
Приближаясь к костру, Лисицын решил Алексею и Ульяне о своей встрече с немым пока ничего не говорить, но завтра же с утра отправиться на левый берег Таёжной, чтобы побывать на пасеке и установить за Станиславом слежку.
«Хитрость на хитрость», – вновь сказал он себе.
– А дорогу-то к вершине холма ты хорошо знаешь, Уля? Не заплутаемся мы? – спросил Алексей, когда Лисицын свернул в сторону и быстро исчез в лесу.
Ульяна прищурившись, посмотрела на Краюхина и, обиженно поджав губы, проговорила:
– Вы всё меня, Алексей Корнеич, за трёхлетнюю принимаете.
– Да что ты, Уля, откуда ты это взяла?! – воскликнул Алексей.
– А будто и нет? О делах своих всё с тятей и с тятей. А я тайгу не хуже его знаю.
Она диковато покосилась на Краюхина, но, заметив на его лице улыбку, смутилась и опустила голову.
– Теперь, Уля, твой черёд наступил водить меня по тайге. Видишь, вот сегодня пошли и завтра пойдём. Ты ещё сама не рада будешь, отказываться начнёшь, – серьёзно сказал Алексей.
Ульяна вскинула голову и впервые посмотрела на Алексея таким смелым, пристальным взглядом, что он даже растерялся.
Не сводя с него строгого взора, она с какой-то особенной задумчивостью и рассудительностью много пережившего человека произнесла:
– Я и прежде, Алексей Корнеич, успеха вам хотела. А с тех пор как с доктором на Синее озеро сходила, у меня всё ваше дело мечтой жизни стало.
– Даже мечтой жизни? – переспросил Алексей.
– Мечтой жизни, – твёрдо повторила она.
Он понял, что девушка говорит об этом серьёзно, и погасил улыбку.
– Спасибо, Уля, спасибо! Ты, может быть, и не догадываешься, как дорога в моём деле всякая поддержка. – Алексей вздохнул, глядя куда-то поверх леса.
Ульяна промолчала. Во всей её тонкой, подобранной фигурке, перетянутой поверх простенького платья широким патронташем, чувствовались нетерпение и скрытая сила.
– Пойдёмте, Алексей Корнеич, – предложила она и зашагала легко и свободно, радуясь, что бездействию наступил конец.
Алексей шёл за Ульяной и, глядя на то, как подпрыгивают на её спине толстые светло-русые косы, думал: «А что, пожалуй, зря я с ней не считался… Тайгу она знает не хуже, чем старые охотники. Полна удали, энергии».
Алексей понимал, что девушка может увлечься им, но думать об этом всерьёз он не хотел. Ученицы старших классов школы, где он преподавал географию, как это обычно бывает, были все немного влюблены в молодого учителя той чистой и возвышенной любовью, какая непременно сопутствует этому возрасту. Как только придёт первая настоящая любовь и в душе возникнет большое чувство, это светлое увлечение бесследно исчезнет, не оставив по себе, может быть, никаких воспоминаний.
Ему и в голову не приходило, что Ульяна пережила уже эту пору и её чувство к нему было куда более сильным и сложным, чем простое увлечение.
Когда они поднялись на предхолмье и по ровной площадке, поросшей стройным, отборным сосняком, стали огибать Тунгусский холм в поисках более удобного подъёма, Ульяна, молчавшая всю дорогу, запела. Она вначале пела тихо, почти вполголоса, и Алексей улавливал лишь мелодию, не разбирая слов. Но постепенно её голос становился все громче и наконец зазвенел в полную силу:
Как бы мне, рябине,
К дубу перебраться?
Я б тогда не стала
Гнуться и качаться.
Тонкими ветвями
Я б к нему прижалась
И с его листами
День и ночь шепталась…
Алексею много раз приходилось слышать пение Ульяны. Он слушал её и в клубе, и в доме Лисицыных, и в тайге, и даже на районном смотре самодеятельности. Он признавал за ней большие способности, советовал ей развивать их, однако пение Ульяны до сих пор его как-то не волновало.
Но в это утро голос девушки прозвучал для него по-иному. Алексей вдруг почувствовал, что простая, бесхитростная песня схватила за сердце, пробудила в нём не то тоску, не то грустное раздумье. Как брошенный в реку камешек вызывает круги на спокойной поверхности воды, так её песня вызвала в его душе новый строй мыслей и чувств. В одно мгновение ему припомнилось детство, замелькали в памяти обрывки каких-то споров с профессором Великановым, отдельные фразы из писем Софьи, вспомнились её мягкие, бархатистые глаза, такие ласковые и внимательные и такие беспомощные, когда нужно рассмотреть что-нибудь вдали. Всё это пронеслось стремительно, как в вихре, но ощущение какой-то щемящей и приятной боли сердца не проходило.
– Уля, спой ещё раз эту песню, – горячо попросил Алексей и повернул к толстой сосне, вывороченной в бурю с корнями. Он сел на дерево и вытащил из кармана портсигар.
Ульяна не стала отказываться. Она как будто знала, что он попросит её повторить песню.
Ульяна стояла от него в пяти шагах, приподняв голову. Она пропела песню ещё раз. Живой и осязаемой почудилась Алексею горькая тоска, мрачное одиночество и тихая, но неиссякаемая страсть рябинки. И не то было удивительно, что голос Ульяны был звонким и свободным, а то, сколько чувства несло в себе каждое слово, сколько жизненного опыта угадывалось за каждой интонацией.
Ульяна взглянула на Алексея, ища в его глазах одобрения, но он сидел, опустив голову. Девушка подошла к лесине, села рядом.
Алексей подумал: «Таково уж свойство талантливого человека – вмещать в своей душе чувства, лежащие за пределом личного опыта и возраста. Откуда бы ей знать тоску одиночества?..»
– Ты лучше петь стала, Уля, – сказал Алексей и, помолчав, добавил: – И мой совет тебе: не откладывай учёбу, поезжай в город.
– Да что вы, Алексей Корнеич, разве срок мне ехать сейчас в город? – почти с обидой отозвалась Ульяна.
– А когда же будет срок?
– Когда? Как вы найдёте здесь руду и уголь, тогда и будет срок.
– А если я не найду тут ни руды, ни угля? – вполне серьёзно спросил Алексей.
Она приняла его слова за шутку и горячо сказала:
– Будет вам, Алексей Корнеич, смеяться надо мной! Этого быть не может. Даже дедушка Марей Гордеич и тот говорит: найдёте!
Алексей никогда не сомневался в правоте своих взглядов на геологию Улуюлья, но, сталкиваясь всякий раз с той верой в него, которая была у людей, знавших, что он занимается изучением таёжного края, он чувствовал какой-то особенный подъём. В такие минуты ему казалось, что он не отступит, если даже потребуется отдать Улуюлью всю свою жизнь.
Испытывая чувство, близкое к гордости, Алексей повернулся к Ульяне и заговорил вдумчиво, серьёзно, так, как никогда ещё не говорил с ней:
– Если б мне, Уля, удалось найти хоть одно доказательство выхода на поверхность коренных пород, всё бы сразу переменилось. Я бы подорвал неверие многих учёных и хозяйственников в перспективность нашего края. Пошли бы сюда комплексные экспедиции, поисковые партии, понаехали бы учёные… – Он помолчал, мечтательно вскинул глаза, но сразу же опустил их и глухо закончил: – Труден первый шаг, первый поворот, первое усилие, Уля, чтобы поколебать старое, годами утвердившееся!
– Я читала, Алексей Корнеич, одну книгу про Мичурина, – взволнованная доверием Краюхина, сказала Ульяна. – Его до революции не хотели признавать, считали чудаком…
– Куда мне до Мичурина! Тот гений.
– Я о другом говорю, Алексей Корнеич, – поспешила уточнить она. – Я о том, что большой или малый подвиг у зачинателя, а путь у него один – через препятствия.
Алексей поднял голову и посмотрел на Ульяну долгим удивлённым взглядом. Ульяна высказала мысли, пришедшие ей в голову не теперь. И он опять подумал о том же, о чём думал уже сегодня: как же он ошибался в своих представлениях! Он всё ещё считал её неразумной белобрысой девчонкой, способной лишь петь песни да бездумно, поражая всех своей смелостью и ловкостью, бегать по таёжным трущобам. Она ж, выходит, серьёзный, вдумчивый человек.
– Правильно, Уля! Путь у первооткрывателей один – борьба, – сказал Алексей. – Потом, когда новое победит, даже странным кажется, как это могли люди цепляться за старое, ведь оно сдерживало их собственное движение. Но уж такова сила старого.
Алексей заметил, что его слова преобразили Ульяну. Глаза её заблестели, и она подняла головку с длинными косами, став сразу внимательной до строгости.
– Уж это точно, Алексей Корнеич! Когда вы откроете Улуюлье, ваши противники будут недоумевать, как могли они не верить вам.
– Но до того дня, Уля, когда это произойдёт, возможно, так же далеко, как от нас с тобой до вершины Тунгусского холма, – с усмешкой сказал Алексей, взглянув в ту сторону, где, темнея хвойным лесом, возвышалась, как сторожевая башня замка, шапкообразная маковка Кедровой гряды.
– А может быть, и ближе, Алексей Корнеич, – также с усмешкой, в тон Алексею, ответила Ульяна.
И они весело посмеялись над тем, что взялись измерять неизмеримое.
Алексей докурил, бросил окурок на землю и затоптал его каблуком в песок. Ульяна поняла, что можно двигаться дальше. Она встала, поправила ремни ружья и сумки и, увидев, что Алексей поднялся, пошла.
Они шли молча, Ульяна вела Алексея на холм, избегая крутых подъёмов.
На пути часто попадались обнажения то в виде глубоких ям, взрытых вывороченными корнями деревьев, лежавших тут же, то в виде обвалов, промытых дождевыми потоками в ненастье.
Алексей в таких местах задерживался, осматривал обнажения, брал в руки камни, иногда глядел на них через лупу и сильным рывком отбрасывал их в сторону. Ульяна внимательно наблюдала за ним, терпеливо ждала, когда он скажет: «Дальше, Уля».
От зноя, от испарины, поднимавшейся с земли, стало уже трудно дышать, но и путь их подходил к концу. До вершины Тунгусского холма оставались считанные шаги.
Ульяна с Находкой, без устали с лаем метавшейся по лесу, первыми достигли вершины.
– Победа! – весело закричала Ульяна Алексею, который ещё был на подходе.
Тяжело дыша, Алексей остановился рядом с Ульяной. Осмотрелся. Трудно было поверить, что вершина Тунгусского холма, казавшаяся снизу островерхой, на самом деле представляла собой обширную площадку, окаймлённую лесом и заросшую густым кустарником. По-видимому, когда-то крупный лес здесь был выжжен. Правда, на середине этой площадки стояла огромная лиственница. Алексею никогда ещё не приходилось видеть такого толстого и высокого дерева. На самой площадке свободно бы уместился десятиэтажный дворец.
– Наши охотники говорят, что с этой лиственницы край света видно, – засмеялась Ульяна, показывая рукой на дерево.
– А ты была на ней, Уля? – спросил Алексей, закинув голову и осматривая острую, как шпиль, макушку лиственницы.
– Что вы, Алексей Корнеич! Я поднималась только до половины, а лезть дальше струсила. Качает сильно! А день был тихий.
– Кто-нибудь поднимался до вершины?
– Только мой тятя. Да ещё не раз! Рассказывал он, что с макушки даже Синее озеро видно.
– Представляю, какое зрелище!
– Полезете, Алексей Корнеич?
– Нет, Уля. От высоты голова кружится.
– И у меня тоже. И как взгляну вниз, сердце замирает.
– А где же камни? – нетерпеливо спросил он.
– Сейчас, Алексей Корнеич, будем искать! – С трудом пробираясь сквозь кустарник, Ульяна полезла в чащу.
О камнях на вершине Тунгусского холма Алексею рассказал Лисицын. Это случилось после того, когда Марей Гордеич посоветовал Алексею побывать там.
О камнях знал и Марей Гордеич. По его словам выходило, что в годы, когда он жил в Улуюльской тайге, к этим камням, похожим на два больших сундука, часто приходили с верховий Таёжной тунгусы. Камни считались у них священными, и они приносили сюда разноцветные лоскутки, которые оставляли на ветках деревьев.
Показания Лисицына несколько противоречили тому, что рассказывал старик. Лисицын с дочерью ежегодно в чернотропье ставили на Тунгусском холме капканы на колонков и камни видели каждый раз, но это были простые камни величиной с голову, с кулак, и на сундуки они никак не походили. Короче говоря, всё надо было осмотреть самому.
Чаща была такой густой, что Ульяна бесследно исчезла в ней, Алексей подождал немного, не зная, куда ему идти, и крикнул:
– Уля, где ты?
Ульяна ответила с противоположной стороны площадки:
– Не могу найти, Алексей Корнеич. Помнится, что лежали возле этой берёзки. Вы ждите. Я подам голос.
Алексей стоял молча, смотрел на простиравшуюся вдаль Кедровую гряду, думал: «Загадочная складка. И происхождение её с рекой не связано. Пойменная долина лежит намного дальше. Надо попробовать пройти с компасом». Он вытащил из кармана компас, встряхнул его, положил на ладонь. Стрелка задрожала, запрыгала, её сильно повело, но в тот же миг она отскочила и замерла. Алексей решил встряхнуть компас ещё раз, положить его на пенёк и сверить его показания с картой, но послышался голос Ульяны:
– Алексей Корнеич, нашла!
Пряча на ходу компас, Алексей бегом бросился на её зов. Но ветки кустов, стлавшиеся по самой земле, цеплялись за ноги, и ему пришлось идти шагом.
– Иду, Уля, иду! – крикнул он.
Когда Алексей подошёл к Ульяне, он увидел, что она, присев на корточки, внимательно осматривает груду камней, сваленных под берёзкой. С первого взгляда Алексей определил, что камни лежат тут давно и берёзка на многие-многие годы моложе камней. Верхние камни подёрнулись мхом, дождевые капли продолбили в них круглые дырочки, прочертили извилистые канавки.
Алексей поспешно приблизился к Ульяне, опустился напротив неё. Взглянув на него, Ульяна поняла, что он возбуждён. Алексей раскраснелся, хватал один камень, другой, третий и торопливо откладывал.
Потом он выбрал камень тёмно-пепельного цвета и накапал на него из пузырька какую-то жидкость.
Как ни строг в эту минуту был Алексей, Ульяна засмеялась.
– Вы как колдун, Алексей Корнеич!
– Колдун! Тоже мне… студентка! Да ты знаешь, что в пузырьке? Десятипроцентный раствор соляной кислоты. Без неё я как без рук. Если кислота не вскипит – значит, камень этот кварцит. Он мне нужен, а всё-таки…
– А если вскипит? – оживлённо спросила Ульяна.
– Если вскипит – известняк.
– И что же, если известняк? – спросила Ульяна, когда Алексей умолк.
– Это значит, Уля, древнейшие породы, с которыми связаны месторождения железной руды, угля, нефти, не столь глубоко спрятаны в Улуюлье, как утверждают некоторые учёные. Стало быть, их можно найти и… Тут начнётся другая жизнь.
– Да вы мне покажите, Алексей Корнеич, какие они, известняки. Я их вам сколько угодно в промоинах у Синего озера найду, – с запальчивостью сказала Ульяна.
– Больно быстрая ты!
– Найду! – горячо повторила Ульяна.
– Ну, давай, давай найди, – подзадорил её Алексей и кивнул на тёмно-пепельный камень с капельками кислоты. – А видишь, вот камешек не вскипает – и баста! Это кварцит, Уля. Нужная находка, но…
Он отложил камень и принялся перебирать остальные. Край одного камня поразил его гладкой, почти отполированной поверхностью. «Как отёсанный», – подумал он.
– Ты давно, Уля, об этих камнях знаешь? – спросил Алексей, повёртывая в руке камень с отполированным краем.
– Как начали мы промышлять на Тунгусском холме, с тех пор. Я ещё пионеркой была.
– Камни в таком же виде были?
– Их много тут было. Часть мы с тятей растаскали на грузила к ловушкам. А что, Алексей Корнеич? – спросила Ульяна, видя, что Алексей чем-то озадачен.
– Я вспомнил слова Марея Гордеича. Помнишь, он говорил, будто камни лежали, как сундуки… Походит. Видишь, какой край… И всё-таки откуда они взялись тут?
Алексей умолк и сосредоточенно принялся осматривать камни заново – на второй круг. Ульяна поняла, что он не собирается посвящать её во все свои сомнения, и отошла. Она долго стояла молчаливая, с опущенными руками и влюблённым взором смотрела на него: на его крупную голову с взъерошенными выцветшими волосами, свисавшими сейчас на лоб, на ловкие руки с длинными пальцами, на полные губы, шептавшие какие-то слова.
Он словно почувствовал на себе её долгий взгляд, поднял голову, и по мимолётной улыбке, которая озарила его лицо, она догадалась: он доволен сегодняшним днём.
– Алексей Корнеич, обед варить? Вот тут, в чаще, вода есть, – предложила Ульяна.
Он утвердительно закивал головой.
Уля выбрала чистую полянку, круглую как пятачок, и развела костёр. Дымок затрепетал и, расстилаясь дорожкой, пополз прямо на Алексея. Он зачихал и поднялся.
– Ты кашеварь тут, а я пройдусь по склону. Посмотрю, нет ли каких обнажений, – морщась от дыма, сказал Алексей.
– Как будет готов, я крикну.
Алексей скрылся в лесу. Находка, лежавшая под кустом в тени, вскочила и бросилась за ним. Ульяна посмотрела вслед и, зная, как преданно собака служит ей, удивлённо подумала: «Находка за ним, как за мной, начинает бегать». Ульяне было приятно видеть привязанность собаки к Алексею, а она не остановила её, хотя и чувствовала себя в тайге без Находки одиноко.
Она подбросила дров в костёр, взяла котелок и направилась в пихтовую чащу. Тут под защитой плотного слоя веток никогда не пересыхали глубокие ямки, наполненные отстойной снеговой водой.
Не спеша, напевая тихонько, Ульяна сварила обед.
– Эге-ге! Обедать, Алексей Корнеич! – крикнула она.
Алексей не откликнулся. «Под горой не слышно», – подумала она, вышла к месту, с которого начинался спуск, и опять закричала во всю мочь.
Голоса Алексея Ульяна не услышала, но до неё донёсся лай Находки. «Идёт», – решила она и вернулась к костру.
Через несколько минут на полянку с визгом и лаем вылетела из чащи Находка… Собака бросилась к Ульяне, лизала ей руки, волчком крутилась возле неё.
– Ну ложись, Находка, тут ложись, – строго сказала Ульяна, указывая собаке место.
Находка села, но подняла голову и завыла. «Уж не зверя ли она чует?» – подумала Ульяна, поглядывая на своё ружьё, висевшее на еловом сучке.
Собака вскочила и опрометью бросилась в ту сторону, откуда прибежала.
– Эге-ге! Алексей Корнеич! – закричала Ульяна во всю силу. Не дождавшись ответа, обеспокоенно оглядываясь, Ульяна опоясалась патронташем, сняла ружьё с сучка и, взяв его наизготовку, вышла к спуску.
Находка лаяла на прежнем месте. Ульяна прислушалась. Собака лаяла по-особенному: не сердито, с рычанием, как она обычно лаяла на зверя, а жалобно, с визгом и подвыванием. «Что-то случилось с ним», – ощущая холодок на спине, подумала Ульяна.
«Алексей Корнеич! Где вы?» – хотела крикнуть она, но спазма отчаяния перехватила ей горло. «Ну, зачем я отпустила его одного? Учёный он человек, не таёжник…» – упрекала себя Ульяна, быстро приближаясь к тому месту, где лаяла Находка.
– Алексей Корнеич!
– Ульяна!
Голос его доносился слабо, чуть слышно, откуда-то из-под земли. Она вообразила, что он лежит при смерти, растерзанный медведем, и закричала не своим голосом:
– Где вы?! Алексей Корнеич!
Алексей застонал. Ульяна напролом бросилась в кустарник в чуть не свалилась в яму. Обламывая сучья, подминая бурьян ногами, она проделала в чаще дыру и заглянула в яму. Оттуда на неё пахнуло сыростью. Алексей лежал, скрытый сумраком и ветками кустов, росших вокруг ямы.
– Алексей Корнеич, живы? – придерживаясь за кусты и повисая над ямой, спросила Ульяна.
– Шест или верёвку надо, Уля. Не выбраться мне! – Алексей опять застонал.
– Верёвки, Алексей Корнеич, нету, буду искать шест! – крикнула она.
– Ищи, Уля! – донеслось из ямы.
Ульяна заметалась по склону, выискивая в валежнике лёгкую гладкую жердочку. В одном месте она подняла с земли засохшую ёлку, ногами обломала сухие, хрупкие сучья и побежала к яме.
– Держитесь, Алексей Корнеич. – Ульяна осторожно, чтобы не уронить жердь и не ударить Алексея, стала опускать её в яму. – Взялись?
– Не могу дотянуться.
Ульяна встала на колени и, сгибаясь над ямой, насколько это можно было, опустила жердь примерно ещё на метр.
– Взялись, Алексей Корнеич?
– Не хватает, Уля.
– Много ли не хватает?
– Около метра.
– Побегу за топором. Топор у костра.
– Хорошо.
Ульяна бежала и в гору и под гору. Струйки пота сползали по её раскрасневшемуся лицу, спина была мокрая, сердце колотилось. Но, зная, что каждая минута кажется Алексею бесконечной, Ульяна торопилась.
Неподалёку от ямы она срубила тонкую высокую берёзку, очистила её от сучьев.
– Опускаю, Алексей Корнеич! – крикнула Ульяна, подходя к яме с берёзовой жердью.
– Ой, скорее, Уля! Продрог я насквозь.
Ульяна концом жерди опробовала прочность кромки ямы, встала так, чтобы ноги имели больше опоры, и опустила жердь.
– Держись, Уля! – сказал Алексей.
– Взя-али! – крикнула Ульяна.
Перебирая руками, она потянула жердь вверх. В те моменты, когда Алексей, скользя ногами по стене ямы, терял опору и держался лишь за жердь, ей было невыносимо тяжело. Она шаталась, в глазах её темнело, но руки держали жердь мёртвой хваткой, и не было сил, которые могли бы вырвать её из рук. Но такие моменты продолжались две-три секунды, потом ноги Алексея находили выступ, и Ульяна несколько секунд отдыхала.
Наконец Алексей взялся за ветки. Ульяна отбросила жердь и схватила его за руку. Он громко застонал, скрипнув зубами, но Ульяна не выпустила его руки и помогла вылезти на кромку ямы.
Увидев его, она чуть не закричала от испуга. Щека Алексея была расцарапана, и глубокие ссадины кровоточили. Рубашка на плече и на боку пропиталась кровью. Весь он с головы до ног был выпачкан в студенистой зеленовато-серой жиже, стволы ружья, висевшего за спиной, были забиты грязью.
Поддерживая Алексея под руку, Ульяна вывела его из чащи. Он шёл пошатываясь, и она чувствовала, что он сдерживает стоны.
– Садитесь тут, Алексей Корнеич, – сказала она, бережно сняла с него ружьё, помогла опуститься на толстую валежину.
Он сел, привалился к осине и закрыл глаза.
– Снимите рубаху, Алексей Корнеич, а то прилипнет к ранам. Я побегу смолы наберу. – Ульяна взяла топор и побежала к семейке молодых кедров, расселившихся неподалёку на склоне.
Когда она вернулась, неся на топоре прозрачные, как хрусталь, капли кедровой смолы, Алексей сидел в той же позе, как бы впав в забытье.
– Снимите рубашку, – повелительно сказала она и, не дождавшись, когда он начнёт делать это, сама расстегнула ремень и катушкой свернула его.
Всего лишь час тому назад она побоялась бы даже подумать, что может сама взять его за руки и увидеть его тело обнажённым. Она краснела от застенчивости, когда он задерживал на ней свой взгляд. Она чувствовала себя с ним неловкой, нескладной и стеснённой как в словах, так и в поступках. Теперь же она не испытывала никакого смущения. Тревога за Алексея, желание помочь ему, сознание того, что она ответственна за его жизнь в тайге, переродили её.
Уля стащила с него испачканную мокрую рубашку и, отмахивая от его голой спины своей косынкой сердито жужжавших паутов и слепней, смазала ссадины кедровой смолой. Про себя она дивилась, что он беспрекословно делал всё, что она говорила, молча поднимая руки и поворачивая к ней то плечо, то бок. Он был беспомощен, как ребёнок, и эта беспомощность вызывала в ней такую нежность к нему, что она с трудом сдерживала себя, чтобы не прижать его голову к своей груди.
– Я пойду, Алексей Корнеич, обед принесу и рубашку вашу замою, а вы снимите сапоги, осмотрите, нет ли ссадин на ногах, – распорядилась Ульяна.
– Уля, молодец ты! Сидеть бы мне в яме, – произнёс Алексей, всё время молчавший, по-видимому, не столько уже от боли, сколько от психической встряски, вызванной падением в яму. Он хотел улыбнуться Ульяне и, чтобы взглянуть на неё, резко повернулся, но тут же сморщился от боли.
– Сидите смирно да паутам не давайтесь. Я скоро, – сказала она и с удивительной быстротой исчезла.
«Какая стремительная, как ласточка!» – подумал Алексей, поглядев ей вслед.
Когда она вернулась с котелком в руках и выстиранной рубашкой, Алексей ковырял палкой заросшую серым лишайником и коричневым мхом кромку ямы.
– Ой, смотрите, Алексей Корнеич, ещё раз упадёте! – обеспокоенно закричала она и подумала: «И что его туда тянет?»
– Уля, ты знала об этой яме? – спросил он, не оборачиваясь и увлечённо присматриваясь к разрытой земле.
– Нет, Алексей Корнеич!
– А Михаил Семёнович знал?
– Если бы он знал о яме, обязательно предупредил бы меня. Весь этот склон за мной был. Мои тут ловушки стояли. А что, Алексей Корнеич?
– Яма необычайного происхождения, Уля. Промоины тут не могло быть, обвала тем более. А как, по-твоему, Уля, на медведя могли вырыть такую яму?
– Нет, Алексей Корнеич. Медвежьи ямы меньше. Вот смотрите, какой широкий зев у ямы, тут пятистенный дом может уместиться.
– Возможно, ты права, Уля.
– Давайте обедать, Алексей Корнеич. Рубашку вашу я на кустах развешу, она через несколько минут будет сухой. Палит-то как!
Они сели обедать. Находка улеглась у ног Ульяны, высунула мокрый красный язык. Алексея, сидевшего без рубашки, донимали пауты. Он подёргивался всем туловищем, корчился от боли, но ел с аппетитом, похваливая Ульяну за вкусный обед.
Ульяна ела молча, не поднимая головы. Теперь, когда он не нуждался в помощи, ей стыдно было смотреть на его обнажённую грудь, на его голые плечи, исцарапанные камнями. Алексей, чувствуя смущение девушки, поспешил надеть рубашку, хотя местами она ещё не просохла.
После обеда Алексей достал из походного мешка лопату и насадил её на черенок, для которого вполне пригодилась вершинка берёзы, срубленной Ульяной. Попеременно с Ульяной они принялись разрывать кромку ямы. Боль от царапин и ранок сдерживала движения Алексея, но он и думать не хотел о прекращении работы. Ульяна топором вырубала кустарник, вытаскивала полуистлевшие корни когда-то стоявших здесь больших деревьев.
Когда кромка ямы была расчищена, кустарник, заслонивший солнце, вырублен, Алексей решил спуститься в яму с лопатой. Прежде чем это проделать, пришлось соорудить лестницу. Ульяна срубила высокую ель. Сучья она обрубила так, чтобы можно было на них вставать ногами.
Ель была сырой, тяжёлой, и они долго провозились, подтягивая её, а затем устанавливая в яму. Липкая и клейкая смола, выступившая на сучках, выпачкала их одежду, руки, но, по убеждению таёжников, древесная смола никогда не считалась грязью, и на это ни Алексей, ни Ульяна не обращали внимания.
Осторожно, боясь сорваться и упасть, Алексей стал спускаться в яму. Ульяна держала еловую «лестницу», вкладывая в это все свои силы и прилежание. Ей казалось, что он вот-вот соскользнёт и снова рухнет в яму.
– Вы потише. Не торопитесь, пожалуйста! – твердила она.
Алексей, не слушая её, весело говорил:
– Представь, Уля, если б я был один! Солоно мне пришлось бы!.. Иду себе спокойно, вдруг одной ногой ступаю в бездну, другая скользит, и я – ух! Свалился и не понимаю куда. Всё скрыто тенью и кустарником.
– А вы осторожнее ходите.
– Ладно, Уля, учту на будущее.
В яме Алексей принялся работать с азартом. Он расчищал стенки ямы от травы и зеленовато-серой слизи, выкапывал в них глубокие отверстия, потом взялся раскапывать дно. Лопата то и дело натыкалась на камни, звякала, ожесточённо скрежетала в неподатливой, жёсткой земле.
Ульяне уже надоело сидеть без дела, она несколько раз хотела спуститься в яму и подменить Алексея, но он сказал:
– Ты займись, Уля, делом наверху. Выруби кустарник по левой кромке ямы, я там тоже копать буду.
Взяв топор, Ульяна усердно стала рубить кустарник. Они работали молча и с увлечением. Алексей позабыл даже о курении.
Расчистив кромку ямы от кустарника, Ульяна принялась за раскорчёвку корней. Вдруг она услышала громкий, нетерпеливый голос Алексея:
– Уля, держи скорее!
Ульяна оставила топор и бросилась к яме. Алексей уже подымался по сучьям и вдруг заметил, что сползает по обвалившейся кромке. Ульяна быстро схватила ёлку за вершину и выправила её.
Когда Алексей, потный и грязный, вышел из ямы, держа кепку с каким-то грузом, Ульяна по его виду поняла, что он, должно быть, наткнулся на ценную находку.
– Смотри, Уля! – радостно сказал он и раскрыл кепку. Она приготовилась увидеть что-то необычное, яркое и даже прищурила глаза, но, заглянув в кепку, увидела три камня, по цвету самых обычных.
– Это, Уля, шлак, – Алексей показал на серо-коричневый камень, похожий на спёкшуюся золу, – это самое обыкновенное железо. Смотри, оно подвергалось ковке. Видишь, какие плитки… – Он вертел в руках продолговатые расплющенные чёрно-серые камни.
– А яма откуда взялась, Алексей Корнеич?
– Сам гадаю, Уля. Возможно шурф пробили в прошлом столетии улуюльские староверы, а может быть, и ещё раньше – тунгусы.
Алексей перебирал слитки железа и шлака, осматривал их через лупу.
– Ты счастливая, Уля, – сиял он улыбкой, размышляя о чём-то своём. – Смотри, с тобой я в первый же день на какое место наткнулся!
– При чём же тут я? Ваши бока страдали! – засмеялась Ульяна.
– Бока выдержат! – воскликнул он и опустился на корточки. Вытащив тетрадь и карандаш из своей полевой сумки военного образца, он начал зарисовывать расположение ямы.
– Это для чего, Алексей Корнеич? – спросила Ульяна, наблюдая за его работой.
– Рисунки и описание Соне пошлю, – сказал он тихо, увлечённый своим делом.
– Кому пошлёте? – переспросила она.
– Соне Великановой, – ответил он так же тихо.
Словно что-то оборвалось в сердце Ульяны, хотя она ни о чём ещё не успела подумать. Она отступила от него на шаг, про себя повторяя: «Соне Великановой». Он обернулся и, взглянув на неё, заметил в её всегда настороженных голубых глазах печаль.
– В этом деле, Уля, нужен совет специалиста, а может быть, даже и его участие. А Великанова историк, работала много на раскопках.
Ульяна промолчала, стараясь сообразить, почему само звучание слов «Соне Великановой» вызвало в ней невыразимую тоску.
Они пробыли возле ямы до потёмок. Ульяна сидела в обнимку с Находкой и негромко пела самые печальные песни, какие только приходили ей на ум. Алексей увлечённо работал, и ей казалось, что в эти часы, кроме ямы и камней, его ничто на белом свете не интересовало.
Три дня подряд Лисицын просидел в прибрежной чаще возле того места, где он обнаружил в заливчике плот Станислава. Он уходил туда со стана на рассвете, когда Ульяна и Алексей ещё спали, и возвращался в потёмках. Но ожидания его были напрасными: Станислав больше не появлялся.
Лисицын приуныл. Размышляя, что ему предпринять дальше, он два дня работал вместе с Алексеем и дочерью на раскопке ямы. Усердно роя землю лопатой, Лисицын мысленно разговаривал с собой: «Брехун ты, Михайла. Давно ли ты бахвалился перед Краюхиным: «Тут, на Улуюльской земле, Алёша, я знаю каждую щёлку, каждого человека». А выходит, ничего-то ты не знаешь! Старую яму под носом у тебя нашли, о которой ты ни сном, ни духом не ведал, подозрительные люди по тайге шляются… Эх!» Чтобы Ульяна и Алексей не заметили его уныния, он принимался рассказывать всякие охотничьи побасенки.
– Мне, Алёша, – обращаясь к Алексею, сказал вечером Лисицын, – на пасеку придётся пойти. Правленцы туда хотели приехать. Будут выбирать место для нового дома пасечнику. Надо мне повидаться с ними. Пусть подмоги у леспромхоза просят. Одним нам не очистить плёсы от карча.
Утром Лисицын ушёл. Правленцев на пасеке он не застал. Они приехали утром, пробыли на пасеке два-три часа и направились обратно в Мареевку. Лисицын пожалел, что упустил возможность поговорить с председателем колхоза до возвращения из тайги, но делать было нечего. Остаток дня Лисицын провёл в разговорах с пасечником Платоном Ивановичем Золотарёвым. Они сидели возле избушки на старых колодах, не спеша курили, обменивались последними новостями, обсуждали дела колхоза. Помянули, конечно, Дегова: вот, дескать, везёт человеку – работает едва ли больше других, а почёт на всю область. Вспомнили и о молодости. Золотарёв был сверстником Лисицына. Они вместе служили в царской армии, вместе партизанили, вместе охотничали до той поры, когда гибкий черёмуховый прут ударил Золотарёву по правому глазу. Глаз заплыл, долго болел, а потом покрылся бельмом. Золотарёв всю жизнь при стрельбе прицеливался правым глазом. Левый глаз у него был с косинкой, да и не просто было натренироваться в такие годы. Платон, прежде меткий, безошибочный стрелок, начал палить мимо цели. Лисицын, в бригаде которого охотился Золотарёв, первый понял, что Платону надо менять занятие. Так охотник превратился в тихого пчеловода…
В трёх шагах от них за верстаком, стоявшим под навесом из еловой дранки, с рубанком в руках работал Станислав. Он остругивал плоские метровые плашки. Немой то и дело вскидывал плашки на руках, прищурив глаз, осматривал их и либо откладывал в сторону, либо вновь опускал на верстак и брался за рубанок.
Разговаривая с Платоном, Лисицын ни на одну минуту не переставал следить за немым. Ему казалось: Станислав притворяется, что увлечён работой, – на самом же деле он напряжённо прислушивается к их разговору с Платоном. Лисицын решил провести небольшое испытание.
Когда Платон спросил у него, каковы дела Краюхина, Станислав весь насторожился: он быстро отложил рубанок и начал сметать с верстака лёгкие кедровые стружки, неестественно вытягивая свою бронзовую мускулистую шею.
Лисицын начал говорить громко – и Станислав поспешил взяться за рубанок. Но вот Лисицын снизил голос – и Станислав в тот же миг придержал рубанок, потом поднял плашку и долго приглядывался к ней.
Подозрение так и точило душу Лисицына. «Кто же ты есть, рыжая твоя башка? – глядя на Станислава, думал он. – Если ты в самом деле контуженный инвалид Отечественной войны и пострадал за Родину, то зачем ты скрываешь свой голос? Или думаешь, что так легче и выгоднее жить тебе? А зачем ты тайно по тайге шляешься, мой стан у Тунгусского холма обходишь? Нет, Станислав, не тот ты, за кого выдаёшь себя! И бумаги твои из военного госпиталя ненастоящие. И уж как ты ни хитри, Станислав, а теперь ты меня на мякине не проведёшь».
– Эй, Станислав, иди отдохни, покурим вместе, – предложил Лисицын, когда их разговор с Платоном начал иссякать.
Станислав послушно подошёл и сел рядом с охотником. Он был бос, в широких полосатых штанах, в длинной рубашке с расстёгнутым воротом, без пояса.
Лисицын протянул ему кисет и похлопал по широкой, крепкой спине.
– Богатырь ты! Как здоровье-то? Скоро начнёшь говорить?
Станислав расплылся в улыбке, замотал головой, развёл руками: рад бы, мол, заговорить, да что ж делать, коли не проходит контузия.
Немой оторвал клочок газетной бумаги, насыпал на него большую щепоть табаку и принялся свёртывать цигарку. Он делал всё это не спеша и уверенно. Лисицын наблюдал за его длинными сильными пальцами. «Никакой контузии у него, у чёрта, не было! Пальцы как железные, ни один не вздрогнет!» – отметил про себя Лисицын.
– На охоту бегаешь, Станислав, или нет? – спросил он.
Немой закивал головой, глотнув дыму, выпустил его с шумом: «Пуф! пуф!»
– За Таёжной у Тунгусского холма бывал нынче? Как там птица, гуртуется, нет? – скосив глаза на Станислава и придерживая дыхание, спросил Лисицын.
Станислав опять закивал головой: бывал, дескать, за Таёжной, птицы там видимо-невидимо, всюду кишмя кишит: «Фур! фур!»
– А давно бывал? – спросил Лисицын, ещё больше настораживаясь.
Станислав вскинул руки и, перебирая быстро-быстро пальцами, изобразил падение снега.
– Ага, ранней весной был. Снег ещё шёл, – сказал Лисицын и, когда немой согласно затряс головой, заглянул ему в глаза. Они были такие непроницаемые и холодные, что Лисицын поспешил отвернуться, подумав: «Как в мутном озере – ничего не видно».
Что бы ни делал теперь Станислав, каждый его поступок вызывал у Лисицына сомнение. Вечером, когда стали ложиться спать, Лисицын с удивлением увидел, что Станислав забрал свою старую шинель и вышел из избы.
– Он что у тебя, Платоша, на улице спит? – спросил Лисицын Золотарёва.
– На вышке устроился. Чистый воздух ему для излечения нужен, – участливо сказал Золотарёв.
«Чистый воздух! Боится, что сонный разговаривать начнёт», – подумал Лисицын, вспоминая, как Станислав, ночуя у него на стане, непременно укрывался с головой.
Утром на другой день Лисицын ушёл с пасеки. Он сделал вид, что направился к своему стану, но ещё вечером, лёжа на нарах рядом с Платоном, раздумывая над своими наблюдениями за Станиславом, решил побывать за пасекой, в осиннике, где погибла под Краюхиным от случайного выстрела лошадь. Лисицын сам бы не объяснил этого желания. Он чувствовал только безотчётный зов всей души, толкавший его в осинник, и был не в силах сопротивляться этому.
Лисицын знал осинник не хуже, чем Тургайскую гриву и Кедровую гряду. Каждую осень по первому снегу он охотился здесь на зайцев. Хорошо знал и то место, где приключилось с Краюхиным несчастье. Лесом, чтобы спрямить свой путь, Лисицын дошёл до кочкастого болота и отсюда по тропе направился обратно к пасеке. Шаг за шагом он следовал по той же дороге, по которой ехал Краюхин. Вот лог с тихим родниковым ручейком, вот подъём на взлобок, а вот и три толстые осины, окружённые непролазной чащей. Чуть дальше тропу пересекала полусгнившая колода. Об неё в темноте и споткнулся Краюхин, когда, вообразив, что его преследуют, бросился бежать к пасеке.
«И почему я раньше сюда не пришёл? Не раз же собирался сходить. Что я теперь тут увижу? Лист на деревьях да траву на земле!» – думал Лисицын.
Он долго стоял на тропе, что-то измерял быстрыми взглядами. «Нет, Алёша, ты ошибаешься: свалить твоего коня случайным выстрелом из лесу не могли, – мысленно обращаясь к Краюхину, рассуждал Лисицын. – Тут такая чащоба с обеих сторон, что пуля на первом метре застрянет».
Лисицын пригнулся и, осторожно разгребая осиновые и пихтовые ветки, полез в самую чащу. В пяти шагах от тропы он наткнулся на глубокий затёс, сделанный на молодой осине. На другой, ещё более молодой осине он увидел обломленные сучья и сбитую топором кору. Лисицын осматривал затёс долго и тщательно. «Самострел кто-то ставил», – решил он.
Самострелы приходилось не раз ставить и самому Лисицыну, но делалось это в случаях крайней необходимости. Так, однажды за Мареевкой медведи повадились ходить ночью в колхозные овсы. Мало того что звери ели овёс, – наевшись, они ложились и принимались кататься. Более двух гектаров овса потравили медведи. И тогда-то правление колхоза поручило Лисицыну обезопасить посевы. Михаил Семёнович на тропах, по которым ходили звери, выставил четыре самострела. Ружья при помощи сошек и гнёзд, вырубленных в стволах деревьев, были закреплены приблизительно по росту медведя, к взведённым куркам Лисицын привязал шнурок: стоило тронуть шнурок – курки спускались, и зверь попадал под кинжальный огонь самострелов.
Самострелы Лисицына сработали тогда с точностью часового механизма: в одну ночь наповал были убиты два зверя. Но Лисицын помнил и другое: все жители Мареевки под личную расписку были оповещены о том, что возле овсов устанавливаются самострелы и эта местность объявляется опасной зоной. Даже в безлюдной тайге охотники окружали самострелы вешками: кол с защемленной веткой обозначал опасность. Кто же мог поставить без предупреждения самострел здесь, у тропы? И на какого зверя?
Лисицын ещё раз подошёл к осине с глубоким затёсом и, взглянув в направлении тропы, заметил, что пихтовые и осиновые ветки были разведены и для пули был расчищен свободный путь. Лисицын прикинул уровень затёса к своему росту. Линия упиралась прямо в грудь. «На человека самострел ставили!» – убеждённо подумал Лисицын.
Не жалея времени, он начал осматривать каждое деревце, расположенное поблизости, каждый метр земли под ногами. Но ни щепок, ни изломанных сучьев, ни затёсов он больше не обнаружил. Он собрался уже уходить, как вдруг увидел на берёзе, стоявшей с другой стороны тропы, глубокий след от топора. Весной, когда берёза пускала соки, рубец от удара затянуло, но не настолько, чтобы скрыть его совсем.
Лисицын подошёл к берёзе, стал на колени, чтобы лучше рассмотреть надруб. Разрубленная кора берёзы была как слепок с лезвия топора. В одном месте кора была не разрублена, а вдавлена в тело дерева и прорвана. И сразу припомнился Лисицыну топор с выщербленным лезвием, который держал он на берегу Таёжной. «Станислав! От его топора след», – решил старый охотник.
Он поднялся, испытывая желание сейчас же броситься на пасеку, рассказать всё Платону, а потом привести сюда Станислава и заставить его сознаться, зачем ставил он на этой тропе самострел. Но через минуту Лисицын одумался. Надруб на берёзе был слабой уликой, если даже он и был сделан Станиславом. Таких случайных ударов топором сам Лисицын разбросал по тем же осинникам десятки и сотни.
«Нет, Михайла, не спеши. Конфуз случится. Возведёшь хулу на человека, а тот человек, может быть, чист и прозрачен душой, как кедровая смола», – подумал он.
Бесцельно пробродив ещё по осинникам с полчаса, он направился к Тунгусскому холму, где его с новостями ждали Алексей и Ульяна, наказавшие расспросить у правленцев, что делается на белом свете.
И вновь два дня Лисицын провёл с Краюхиным и дочерью на раскопках. Но это была не жизнь, а маята. Наблюдая за Алексеем, за его увлечённой работой, Лисицын думал о своём: «Кто же он есть, этот Станислав? Если в самом деле самострел ставил он, то кого хотел погубить?» Лисицын припоминал всех, кто ходил и ездил по тропе, ведущей на пасеку. Таких лиц было ровным счётом пять-шесть: пасечник Золотарёв, он, Лисицын, председатель колхоза Изотов, Краюхин, Ульяна и агроном Епишев, работник областной конторы пчеловодства, изредка наезжавший на пасеку из города.
Несколько раз Лисицын хотел поговорить о всех своих наблюдениях и думах с Краюхиным, но всё откладывал. Не хотелось ему омрачать настроение Алексея, отвлекать его от работы. У Краюхина без того много было за этот год всяких неудач и печалей. «Подожду. Пусть себе занимается пока лишь своим делом», – приходил к одному и тому же решению Лисицын.
В один из дней Лисицын переехал Таёжную и направился левым берегом вверх по течению реки. В этой части тайги было много озёр и речек, в которых промышляли рыбу мареевские рыбаки. Лов обычно развёртывался в середине лета, когда уровень воды в Таёжной начинал снижаться и рыба устремлялась в глубокие омуты. Лисицыну хотелось осмотреть угодья, прежде чем решить вопрос о том, где и какими ловушками брать рыбу. Осмотр рыбных, как и охотничьих, угодий он производил ежегодно. По опыту Лисицын знал, что в течение весны происходят такие перемены, что диву даёшься. Бывало так: курья с широким и свободным устьем, выходившим в реку, становилась озером, а иное озеро, отделённое от реки изрядным расстоянием, превращалось в курью, так как ручеёк, соединявший озеро с рекой, вдруг обретал силу, разбрасывал на своём пути слежавшийся тысячелетиями грунт и раздавался вширь. Правда, было у Лисицына и ещё одно дело, толкавшее его на этот берег Таёжной. «Не тут ли бродит немой? Если ему что-нибудь надо в тайге, сидеть на пасеке он не станет. Для тайных дел в лесу нет лучшей поры, чем начало лета: всякая тростинка листом одевается и в рост идёт и добрый и худой след в безвестность скрывает», – думал охотник.
Было раннее утро. Над рекой и в тенистых ложбинах курчавился ещё не осевший туман. После прохладной ночи в тайге было свежо и тихо. Идти сейчас было куда приятнее, чем днём, когда тайга томилась под знойным солнцем.
Лисицын решил воспользоваться прохладой и без остановки дойти до бывшего староверческого скита, там развести костёр, попить чайку, а затем на обратном пути не спеша осмотреть курьи, озёра, речки и к вечеру вернуться на стан.
Часа через три Лисицын приблизился к усадьбе скита. Прошли уже десятилетия с тех пор, как скит перестал существовать, но тайга повсюду хранила следы от долголетнего пребывания людей. В просторы, занятые вековыми деревьями, были вкраплены полоски молодого леса, родившегося на месте пашен. Дороги и тропы заросли кустарником, иван-чаем, березняком. Там, где были бревенчатые дома и хозяйственные постройки скита: амбары, сторожевая башня, – теперь рос густой малинник. Он поднимался непроходимой чащей и был на редкость рослым – выше человека.
Лисицын дошёл до скитского озера, осмотрел его и хотел пойти назад, но решил завернуть на малинник, поглядеть, какой урожай сулит на ягоду нынешний год. От озера до малинника было не больше километра.
Ещё не дойдя до малинника, Лисицын услышал стук. Стук был осторожный, глухой. Охотник сразу определил, что кто-то бьёт обухом топора по дереву. Не будь этого злополучного Станислава, Лисицын не стал бы прятаться. Открыто и смело он пошёл бы к человеку, оказавшемуся в тайге, предложил бы ему свой табак, и кто б тот человек ни был, знакомый или нет, он поговорил бы с ним с душевным удовольствием. Но теперь приходилось поступать по-другому.
Лисицын согнулся, рысцой перебежал чистую полянку и присел в малиннике. Редкие глухие удары доносились всё с той же стороны – от реки.
Когда Лисицын с большой осторожностью, где бегом, где ползком пересёк старую усадьбу и, разведя перед собой малинник, взглянул на равнину, простиравшуюся почти до реки, он увидел Станислава. Немой шёл вдоль равнины однообразным, точным шагом. В руке у него был топор, под мышкой колышек, за спиной ружьё. Вот он остановился возле пышного черёмухового куста, вколотил в землю колышек, замаскировал его ветками и вернулся назад.
Станислав прошёл мимо Лисицына в трёх шагах. Лисицын почувствовал, как на висках проступил холодный пот. «Ударит он меня топором – и «ох!» не успею сказать», – пронеслось у него в голове. Но Станислав даже и не взглянул в сторону охотника. Он был сосредоточенный, сердитый и бормотал под нос хриплым голосом песню: «Хаз-Булат удалой, бедна сакля твоя…» Эти слова Лисицын расслышал отчётливо.
Станислав подошёл к заросшему бурьяном земляному валу, которым когда-то был обнесён стоявший несколько поодаль от других построек дом главы староверческого скита, сел на траву и, сняв фуражку, закурил, то и дело поглядывая на небо.
«Что ему тут надо? Что он тут бродит? – думал Лисицын. – Подкрадусь сейчас к нему, наставлю ружьё в грудь и не отпущу, пока не признается».
Станислав встал и, держа в руке топор, а под мышкой новый колышек, пошёл прежним чётким шагом, но теперь уже в другом направлении. «Раз, два, три, четыре…» – донеслось до Лисицына. Станислав тщательно считал шаги.
«С ружьём не спеши, Михаила, – сказал сам себе Лисицын. – Может быть, он, Станислав-то, вроде Краюхина – богатства земли для Родины ищет». Эта мысль показалась Лисицыну убедительной, но через минуту он думал уже по-другому: «Если б не для себя искал, не таился бы. Вон Алёша Краюхин… Тот готов каждому о своих делах поведать. Не иначе как рыжий действует с каким-то скверным умыслом…»
Лисицын сидел в малиннике до полудня. Станислав ушёл только после того, как измерил шагами всю прибрежную равнину вдоль и поперёк. Лисицын кинулся к колышкам, но никаких пометок на них не отыскал.
Отец Станислава, Маркел Тихомиров, был купцом первой гильдии. В дореволюционные годы по всей Высокоярской губернии разъезжали его приказчики. Они скупали у крестьян и охотников воск, мёд, кедровый орех, ягоды. Но особенно привлекала их пушнина.
В отличие от других купцов Маркел Тихомиров вёл свои торговые дела без шума, пряча от людского глаза не только барыши, но и намерения. Правда, Маркел лишь продолжал дело, начатое его отцом. Гением в тихомировском роду был Засипатор Тихомиров – дед Станислава. Убеждённый старовер, один из самых энергичных деятелей раскола, он многое сделал, чтобы насадить в Средней Сибири и в Забайкалье староверческие поселения.
Вот что писал по этому поводу забытый ныне дореволюционный историк высокоярской старины, большой знаток жизни Улуюльского края середины девятнадцатого столетия протоиерей Беликов:
«Улуюльская тайга давно известна своим гостеприимством не только раскольникам Сибири, но и их собратьям по вере в Европейской России… Почти каждый из последователей какого-либо раскольнического толка с наслаждением слушает рассказы об удобствах спасения души, предоставляемых тишиной этой обширной и глухой тайги… Заимщики, арендовавшие и арендующие в Улуюльской тайге места для действительного заведения пасек или только под предлогом такого заведения, все должны быть отнесены к разряду раскольников-пустынников, хотя бы и жили на своих заимках семейно… Имеются в Улуюльской тайге представители чуть не всех сект и согласий… Известны уже много лет существующие в Улуюльской тайге монастыри, принадлежащие австрийским согласникам. Один из них мужской, другой женский… Место для мужского монастыря арендует лжесвященноинок Феофилакт (Фёдор Савинов), он же является и полновластным хозяином обители, хотя звание её игумена ныне принадлежит другому лицу – некоему монаху Феодосию… Обительские постройки состоят из большой двухэтажной избы, четырёх малых келий и особого помещения для иконописной мастерской и её мастеров… Монастырь славится в расколе в особенности в силу того обстоятельства, что служит постоянным местожительством австрийскому лжеархиерею Антонию… Ради этого обстоятельства сюда текут приношения не только от сибирских, но и российских старообрядцев, и в частности от богатых старообрядцев из г. Москвы. Женский монастырь расположен в восьми вёрстах от мужского… Отдельные пустынники и населённые скиты, за исключением скита Пушникова и монастырей на реке Таёжной, принадлежали странническому толку, пробуждали и поддерживали во всём сибирском расколе его жизненную энергию… подвигами пустынножительства, вероучительством, преимущественно чрез посредство массы рукописных изданий… Для поддержания той же энергии и сплочённости в расколе в высокой степени много значили соборы и съезды… Из пределов Высокоярской губернии раскольники выезжали на вероисповедания и совещания в Тобольскую, Пермскую и, несомненно, в другие губернии Сибири и Европейской России. Раскольнические съезды, иногда в составе нескольких сот хозяев, происходили главным образом в тех случаях, когда раскольники известной местности задумывали добиться для себя тех или иных прав, причём съезжались для выбора ходоков и денежных раскладок на расходы для ведения дел и вознаграждения ходатаям».
Конечно, историк не смог воздать должное предприимчивости Засипатора Тихомирова. Если б историк знал всю правду о жизни Засипатора, он, несомненно, отметил бы одну важнейшую черту во всех его деяниях, а именно: будучи ревностным сторонником старой веры, Засипатор сумел подчинить своим купеческим интересам добрый десяток таёжных скитов и монастырей.
Купец побывал со своим товаром в первых городах Европы: в Париже, Берлине и Вене. Связи, которые существовали у улуюльских староверов со своими единоверцами в России и Европе, являлись делом рук Засипатора. Как медаль имеет лицевую и оборотную стороны, так и эти связи были двуедиными. Лицевая, религиозная, сторона хитроумно прикрывала оборотную, экономическую, сторону, на которой зиждилось могущество не только Засипатора, но и многих подобных ему дельцов от религии.
Маркел Тихомиров как деятель был мельче отца. И всё-таки, если б не произошла революция, его сын Станислав по наследству завладел бы целым кварталом двухэтажных, из отборных лиственниц домов, пятью пасеками, разбросанными по Улуюлью, свечным заводом и сундуком с драгоценными изделиями и золотом.
Вышвырнутый из Высокоярска, Маркел Тихомиров попытался обосноваться в Улуюлье, но революция и там настигла его. Улуюльские партизаны под командой Корнея Краюхина изгнали белых из притаёжных селений. Купец с женой и сыном бежали на Украину в надежде перебраться в Польшу. Им это удалось.
Тихомировы поселились в маленьком городке возле польско-советской границы. Отец с матерью содержали захудалый трактир и медленно умирали, мечтая о возврате всего, что было потеряно. Родители не оставили Станиславу ни копейки, но зато своими рассказами об утраченном в революцию капитале навсегда заронили в его душу тревожную надежду. Конечно, ни домов в Высокоярске, ни свечного завода, ни пасек вернуть было уже невозможно, но оставалось в целости золото и драгоценности, запрятанные в Улуюльской тайге, где-то возле бывшего староверческого скита.
Когда в Западную Украину вошли войска Советской Армии, Станислав уже многие годы жил своим трудом. С юности он работал у крупного польского землевладельца в должности объездчика. Здесь он приучился к одиночеству и жизни в лесу и поклялся побывать в Сибири, чтобы отыскать в улуюльской земле фамильные ценности. Он так свыкся с этой мыслью, что охотно верил беззастенчивому вранью польских жёлтых листков, которые пророчили скорую гибель Советской России.
Но вот Советская Россия пришла и сюда. Станислав был поражён, но не опечален: открывался путь в Сибирь.
Вторая мировая война задержала исполнение его замысла, но всё-таки в Сибирь он попал. В тысяча девятьсот сорок четвёртом году, после освобождения районов Западной Украины от фашистских оккупантов, он был мобилизован в Советскую Армию. Но прослужил всего лишь два месяца. Во время взрыва случайно оставшейся в тылу неразминированной немецкой мины он был тяжело контужен, потерял слух и речь.
Его принялись усердно лечить, передвигая из одного госпиталя в другой. Так оказался Станислав в Высокоярске, в специальной клинике. Слух его восстановился полностью, но расстройство речи не проходило. И тогда-то мареевский колхоз «Сибирский партизан» приютил его у себя.
Два года жил уже Станислав на вольном воздухе, занимаясь тихой, спокойной работой. Расстройство речи давно уже прошло. Оказавшись наедине с самим собой, он без умолку разговаривал и даже пел, но на людях прикидывался немым – так было удобнее для исполнения задуманного.
Зорко присматривался к людям Станислав. Не помнит ли здесь кто-нибудь Тихомировых? Нет, о них и поминать забыли. Всё же свою предосторожность он считал не лишней: в одном из госпиталей он назвался Тихомирновским Станиславом Меркурьевичем, и с лёгкой руки не в меру доверчивого писаря, предложившего ему самому заполнить бланк удостоверения, исправления в фамилии и отчестве прочно вошли во все его последующие документы.
Из людей, которые здесь, в Улуюлье, встречались с ним, только двое вызывали в нём чувство острого волнения: Краюхин с его планами пробуждения Улуюльского края и Ульяна со своей красотой.
Ульяна медленно брела по тропе. Слёзы застилали ей глаза, спазмы перехватывали горло и душили. Ей хотелось зарыдать, но Алексей был ещё совсем близко и мог услышать её.
Под огромной лиственницей Ульяна увидела ровную полянку, поросшую сизым мягким лишайником. Она бросилась с тропы под лиственницу, упала на мох, обхватила голову руками и заплакала, как ребёнок, – навзрыд. Находка жалобно завизжала, беспокойно обнюхивая её и облизывая руки.
…Утром в этот день Краюхин за чаем сказал, что ему придётся на день, на два оставить работу и сходить в Мареевку: необходимо срочно сообщить специалистам в город, что на Таёжной, в районе Тунгусского холма, обнаружена яма, и хотя это, как ему кажется, не стоянка доисторического человека, но всё же она представляет большой интерес для науки.
Ульяна знала, как дорожил Алексей каждым днём своего пребывания в тайге. Едва он кончил говорить, как она предложила:
– Я схожу, Алексей Корнеич, в Мареевку.
– Правильно, – поддержал её отец. – Пусть идёт Уля. Тебя, Алёша, тут никто не заменит, а сходить большого труда не составит.
Алексей обрадовался: сберегалось для работы целых два дня. Он посмотрел на Ульяну с такой теплотой в глазах, что она без слов поняла всю глубину его благодарности.
Алексей быстро допил чай, взял свою сумку, набитую бумагами, и сел в стороне под кедром. Опираясь спиной о ствол дерева, он раскрыл тетрадь, заполненную зарисовками кусочков железа, найденных в яме, вырвал несколько страничек и засунул в конверт.
Наблюдая за ним, Ульяна видела, как, заточив перочинным ножом карандаш, он принялся писать. Загоревшая сильная рука его бегала по белому листу бумаги, на лице то вспыхивала, то исчезала улыбка, в ясных карих глазах был какой-то особый свет, придававший его взгляду мягкое, почти ласковое выражение.
Пока он готовил письмо, Ульяна перемыла посуду, осмотрела ружьё и приготовила свой заплечный мешок.
– Ты уже собралась, Уля? – спросил Алексей и торопливо написал на конверте адрес.
– Могу идти, Алексей Корнеич, – сказала Ульяна, приближаясь к нему. – Письмо готово?
– Отправь, Уля, пожалуйста, заказным. – Алексей протянул ей конверт, разбухший от бумаг.
Ещё не взяв конверт в свои руки, она поняла, что Краюхин чем-то смущён. «Он думает, что мне не хочется идти… Да ради тебя я понесусь, как на крыльях, хоть за тридевять земель», – подумала Ульяна.
Она взяла конверт, и первое, что увидела на нём, было слово «Софье». Это слово показалось ей единственным словом, написанным на конверте, хотя адрес занимал полных четыре строки.
На одно мгновение ей захотелось швырнуть конверт ему в лицо. Пусть не думает, что она будет почтальоном в переписке с той… Но какое-то другое чувство остановило Ульяну, она быстро повернулась и сделала два шага. Только теперь, несколько секунд спустя после того порыва, она с ужасом подумала, каким низким, недостойным был бы её поступок. Ведь сама же она видела, что он вложил в конверт зарисовки с находок… Но тут её мысли изменились. Да, да, это так, но разве она не видела, с каким особым выражением писал он письмо? Только слепой мог не угадать чувств, которые были в его душе в эти минуты…
Ульяне почудилось, что конверт жжёт ей руки. Она сунула его в карман платья, взяла ружьё, закинула его за плечо на ремень.
– Уля, а рублёвка-то у тебя найдётся на марки? Или дать тебе? – спросил Алексей скорее для того, чтобы заговорить с ней.
– Ой, батюшки мои, какой же вы, Алексей Корнеич… смешной! – с раздражением в голосе воскликнула Ульяна, и он понял, что ей хотелось сказать что-то более резкое.
Ульяна молча зашагала к лодке. Находка кинулась за ней.
– Я перевезу, дядя Миша, – предложил Алексей, видя, что Лисицын, сидевший на разборкой жерлиц и сетей, откладывает работу.
Алексей нашёл Ульяну возле лодки. Она уступила ему место на корме, сама села на вёсла и с такой силой гребла, что лодка неслась, как под парусом.
– Я тебя провожу, Уля, немножко. – Алексей начал подниматься вслед за ней на крутой берег.
Она промолчала, но, чувствуя, что он идёт за ней, не оборачиваясь, сказала:
– Ну что вы, Алексей Корнеич, будто я дороги не знаю…
Он остановился и, переждав, когда она отойдёт подальше, крикнул:
– Ни пуха ни пера, Уля!
Ульяна обернулась, и он увидел, как в улыбке сверкнули её белые зубы. Он и предположить не мог, каких усилий ей стоила эта улыбка. Как только Алексей, стоявший на тропе, скрылся за деревьями, она бросилась на мох и дала волю слёзам.
…Ульяна поднялась через несколько минут. Слёзы её были какие-то бездумные, чувства, вызвавшие их, мимолётные, и она подумала: «И чего, дурёха такая, нюни распустила? Сама же вызвалась помогать ему во всём».
– Айда, Находка! – проговорила бодрым голосом Ульяна и вышла на тропу.
Пройдя с полкилометра, девушка вдруг вспомнила о конверте. «Уж не обронила ли я его под лиственницей?» – ощупывая карман, подумала она. Но конверт был на месте. «Помяла, наверно, сильно», – забеспокоилась она, вытащила конверт и только теперь заметила, что он был не заклеен.
«Забыл, видно, Алексей Корнеич в спешке заклеить», – решила она и засунула конверт снова в карман. Но, сделав несколько шагов, Ульяна почувствовала острое желание посмотреть, что пишет Алексей той самой Софье. Желание было таким сильным, что Ульяна остановилась, намереваясь проделать это сию же минуту. Но стоило ей только прикоснуться рукой к конверту, как другое чувство, ещё более сильное, остановило её. «Что я делаю? Это же подлость – читать чужое письмо», – пронзила её мысль. Отдёрнув руку от кармана, она быстро пошла, сурово осуждая себя.
Потом ей стало казаться, что она излишне строга к себе. Может быть, Алексей нарочно не заклеил конверт? Чем вести с ней длинные разговоры о том, почему он не может полюбить её, Ульяну, пусть, дескать, прочтёт письмо к Софье. Как всё это просто!
Девушка останавливалась раз, другой, третий, чтобы прочитать письмо, но в самые последние мгновения, когда нужно было вынуть его из кармана, решимость покидала Ульяну. Стыдно и страшно! Читать чужое письмо – это всё равно что подглядывать. И потом, лучше ничего не знать, чем узнать всё сразу. Да разве исчезнет её чувство, если даже она и узнает, что Алексей никогда-никогда не полюбит её? Она будет любить его всегда, вечно, где бы он ни был и кого бы он сам ни любил…
Ульяна шла к Мареевке, чувствуя сильную усталость. Так она редко уставала. Болели ноги, ныли руки, от раздумий как-то тяжело было в голове. Хотелось скорее лечь в постель и крепко заснуть, забыв на час-другой о всех своих огорчениях.
Но, как ни устала Ульяна, она помнила наказ Алексея: письмо отправить как можно скорее. Не заходя домой, она переулком вышла к почте.
Заведующий почтовым отделением Тимоша, черноглазый, румянощекий паренёк, давно был к Ульяне неравнодушен. Увидев девушку, он поспешно крикнул в трубку телефона: «Районная! Давай отбой. Телефонограмму передам позже». Поблёскивая глазами и сияя радостной улыбкой, Тимоша бросился к Ульяне, схватил её руку и долго не отпускал.
– Ой, как хорошо у тебя, Тимоша! Прохладно, тихо, чисто. Только вот мух многовато.
– Травлю их, проклятых, день и ночь, а все не могу до конца вывести, – смущаясь и ещё больше краснея, сказал Тимоша.
– Когда почту, Тимоша, отправлять будешь?
– Как обычно: в пять утра. У нас осечек не бывает. Недаром наше отделение передовое в области, – с гордостью произнёс Тимоша.
– Тогда прими важный пакет.
– В университет посылаешь или, может, женишку какому-нибудь настрочила? – хитренько ухмыляясь, поинтересовался Тимоша.
– Ну что ты! В университет сама поеду, а женишкам писать не надо: они все тут, в Мареевке, – засмеялась Ульяна.
Тимоша бросил на девушку вопросительный взгляд и, сразу нахохлившись, серьёзно сказал:
– Смеёшься всё, Уля! Давай-ка пакет-то!
Она подала ему конверт Алексея и, видя, что он быстро взялся за кисточку с клеем, со вздохом сказала:
– Всяко бывает, Тимоша! Когда смеюсь, а когда и плачу…
– Заказным? – спросил Тимоша.
– Обязательно! И чтоб квитанция была.
– Это уж само собой понятно. Согласно правил.
Ульяна ещё немного поговорила с Тимошей о всяких сельских новостях и пошла домой. Она спускалась уже с крыльца, когда услышала голос Тимоши:
– Уля, вернись-ка!
Ульяна вернулась, остановилась на пороге, сердито поморщилась.
– Ну что тебе, Тимоша? Устала я.
– Этот учитель из Притаёжного, Краюхин, не у вас?
– У нас, Тимоша.
– Письмо ему из Притаёжного переслали. Возьмёшь?
– Конечно.
Тимоша открыл стол, нашёл в толстой книге письмо и подал его вместе с книгой, говоря:
– Авиа, заказное. Под расписку идёт. Вот тут удостоверь получение.
Ульяна расписалась и, взяв письмо из рук Тимоши, в тот же миг выронила его. Ей показалось, что на голубом конверте под жирной линейкой, где пишут обратный адрес отправителя, она увидела всё то же тревожившее её слово «Софья».
Тимоша быстро наклонился и поднял конверт.
– Пожалуйста, держите крепче, Ульяна Чеевна, – по сибирскому шутливому обычаю сказал он, вытягиваясь на носках и поднося письмо на ладони.
– Ах, кавалер какой! – засмеялась Ульяна, взяла письмо, сунула его в карман и вышла.
Улицей до дома Лисицыных было гораздо ближе, чем задами, но Ульяна поспешила свернуть в переулок.
Выйдя за огороды, девушка вынула из кармана письмо и прочитала адрес отправителя: «Город Высокоярск (областной), улица Набережная, 18, кв. 1. Софья Захаровна Великанова».
Ульяна опустила голову. Лёгкий ветерок, налетавший с лугов, вырывал письмо, но Ульяна крепко держала его, стиснув пальцами.
Арина Васильевна с первых минут заметила, что дочь чем-то сильно огорчена. Ульяна старалась быть оживлённой, разговорчивой, но вдруг неожиданно замолкала, с трудом вспоминая, о чём она говорила.
– Ты не заболела, дочка? – наконец спросила Арина Васильевна.
– Устала сильно, мама. Ночь не спала, комары не давали, а потом шла без отдыха, торопилась.
– Иди в горницу, отдохни.
Ульяна напилась чаю и легла в постель. Ей хотелось заснуть, она ворочалась с боку на бок, вздыхала. Из головы не выходило всё то же имя: «Софья… Софья… Софья…»
Девушка так и не уснула. Когда стало вечереть, она надела новое платье и пошла к подружкам. Вместе с ними Ульяна посидела возле клуба. Пели песни, шутили, но ничто не могло принести Ульяне прежней беззаботности. Мозг словно сверлило всё то же: «Софья… Софья…»
Кое-как перекоротав ночь, Ульяна на рассвете поднялась и ушла в тайгу. «Ну что я бегу? Зачем я стремлюсь к нему?» – сдерживая себя, думала Уля.
В полдень она вышла на берег Таёжной. Лисицын и Алексей только что вернулись с раскопок. Время было обеденное. Ульяна подозвала Находку, закричала:
– Лодку! Эй, вы там, искатели, лодку!
Через минуту Ульяна увидела на другом берегу Краюхина. Он быстро бежал по тропе к лодке, размахивая руками, что-то кричал. Отросшие волосы спустились на лоб, закрывали ему глаза. «Бежит-то как! Видно, чует, что весточку от милой привезла, – решила Ульяна. – А может быть, спешит меня увидеть?» – вдруг подумалось ей.
– Как сходила, Уля? Почему так быстро вернулась? – работая веслом, кричал Алексей с середины реки.
– К вам, Алексей Корнеич, спешила.
– Ну и молодец! Я уж соскучился без тебя.
– Насмешник вы, Алексей Корнеич!
– Честное слово, Уля!
Ульяна подтолкнула собаку в лодку, прыгнула сама, взялась за вёсла. Ещё только завидев Алексея, она решила, что с письмом торопиться не будет. Пусть он не думает, что её занимает и беспокоит его переписка с городской девушкой Софьей. Таёжницы тоже знают себе цену, и у них тоже есть своя гордость. Пусть произойдёт всё так: они придут на стан, Ульяна поговорит с отцом, сходит на реку умыться и только потом, сделав вид, что только что вспомнила, отдаст ему письмо.
Но то ли потому, что Алексей с радостью встретил её, или скорее потому, что любящему сердцу не прикажешь, Ульяна сказала о письме, едва вступив в лодку.
– Письмо? От кого, Уля? – удивлённо спросил он.
– Чужих писем, Алексей Корнеич, не читаю, даже когда они бывают незапечатанными, – глядя в упор на Краюхина, проговорила Ульяна.
– Но, во всяком случае… на конверте должен быть обратный адрес. – Алексей как-то виновато посмотрел на неё.
Ульяна хотела сказать, что и адресов чужих она не читает, но лгать она не умела. Поджав губы, Ульяна замолчала.
Алексей читал письмо всё там же, под кедром. Ульяна сидела с отцом у костра, исподлобья поглядывала на Алексея. Вдруг он вскочил и, размахивая письмом, закричал:
– Уля, дай я тебя поцелую!
Ульяна поднялась, видя, что он решительно приближается к ней. «Что он, умом рехнулся?» – подумала она, обеспокоенная его необычным видом.
Алексей подошёл к девушке, нагнулся и поцеловал её в голову. Лисицын удивлённо щурился, ничего не понимая.
– За такую весть, Уля, тебя озолотить мало! – сказал с волнением Алексей и повернулся к Лисицыну. – Новость, дядя Миша, да какая! В архиве найден анализ руд, доставленных в прошлом веке из Улуюльского староверческого скита.
– Знать, в самом деле богаты наши края! – вскочил Лисицын.
Он вынул из сумки принесённую Ульяной бутылку с водкой:
– Садись, Алёша! Добрую весть обмыть надо. А я-то думал: за что бы выпить? – старуха водочки послала. А оно, вишь, обернулось как…
Долго Марей был между жизнью и смертью. Он часами лежал, дыша так тихо, что Арина Васильевна то и дело подходила к нему убедиться, не отошёл ли он.
– Почему он такой смиренный-то, доктор? Ни застонет, ни заохает… Будто нет его, – говорила Арина Васильевна, когда врач, осмотрев Марея, складывал свои инструменты в чемоданчик.
– Потому он тихий, Арина Васильевна, что стар. Смерть придёт к нему как вполне закономерное явление, – поблёскивая очками в золочёных ободках, отвечал врач.
– Пожалуй, за Михайлой надо посыльного отправить. Они с Улей в тайге.
– Лучше послать, – посоветовал врач.
Когда врач ушёл, Арина Васильевна решила с посыльным переждать до утра. Была у неё какая-то внутренняя вера, что старик выкарабкается. И в самом деле: на другой день утром она услышала его голос, который не раздавался в стенах дома уже несколько суток.
– Ариша, подойди, голубушка, ко мне.
Арина Васильевна подошла к кровати, села на табуретку.
– Как, Марей Гордеич? Может, чайку тебе с клюквой дать?
Старик не ответил, но, повернув к ней кудлатую седую голову, заговорил о своём:
– Сон, Ариша, сейчас видел: иду будто я к Мише на стан, иду, тороплюсь, и надо мне идти ещё быстрее, а в ногах силы нету. Взошёл я тут на высокий яр, посмотрел вниз и думаю: а зачем я пешком иду, когда лететь можно? Разбежался я что было мочи и прыгнул с яра. И чую, как ветер подхватил меня и понёс. Лечу я так быстро, что дух захватывает. Взглянешь вниз – лес приветно зеленеет, Таёжная играет; посмотришь вверх, а там небо синеет, облака плывут… Лечу, и вся-то Улуюльская тайга из конца в конец мне видна. Вижу: в одном месте дымок над лесом струится. «Знать, думаю, стан Михаила Семёныча». Узнал меня Миша, шапкой размахивает, кричит: «Ты что, Марей Гордеич, давно ли летать по-птичьи научился?» Тут я, Ариша, и проснулся.
– Хороший сон, Марей Гордеич. На поправку пойдёшь, – сказала Арина Васильевна и подумала: «Очкастый-то доктор, кажется, пальцем в небо попал!»
– И то правда, Ариша. Проснулся, дышать легче, головой вот свободно ворочаю, в ногах охотку на ходьбу чую.
– Блинков тебе со сметаной испечь, Марей Гордеич? – спросила Арина Васильевна.
– А что ж, съем, пожалуй, Ариша, – ответил старик и проглотил слюну, вдруг почувствовав острый приступ голода.
Печь у Арины Васильевны уже пылала. Она налила в глиняную чашку два стакана сливок, положила горсть белой муки, щепотку соли, всё это тщательно взболтала, и минут через десять блины были уже готовы.
Арина Васильевна помогла старику приподняться, положила ему под голову ещё две подушки.
Марей ел медленно, рука его сильно дрожала. На лбу выступили крупные капли пота. Но все три блина, что дала ему Арина Васильевна, он съел с удовольствием, выпил большую кружку крепкого чая.
– Ещё бы, Ариша, блин съел, а всё-таки не стану. Подожду. Как бы хуже не было.
– Добро, Марей Гордеич, добро. Лучше почаще кушай, чтоб желудок пообвык. Как захочешь опять, позови, я тут в кухне буду, – собирая посуду, сказала Арина Васильевна.
– Спасибо, голубушка! Уж так ты меня уважила, как отца родного! – Старик вытер концом полотенца вспотевшее лицо.
– А ты и есть, Марей Гордеич, отец родной. Да не одной мне, а всему нашему селу. О твоём здоровье каждый день в сельсовет и колхоз сообщаю. Председатель нашего колхоза Изотов наказал. «Ухаживай, говорит, Арина Васильевна, за ним как можно лучше. Труд, говорит, твой колхоз берёт на себя. Трудодни тебе идут. И всё, что надо – муку, мёд, масло, – в кладовой колхоза бери».
– И за что только почёт такой?! – произнёс старик, и улыбка промелькнула на его исхудавшем лице.
– Как за что?! За то, что первую избу на нашем яру срубил…
Старик скосил на Арину Васильевну глаза и вздохнул. Она посмотрела на него и поняла, что он утомился.
– Отдыхай, Марей Гордеич, отдыхай. Я – на кухне.
Она вышла. Марей лежал на спине, смотрел в потолок, шепча слова, запомнившиеся навечно со времён его бродяжьей жизни: «Пошли тебе господь счастье и избавленье от мук мирских…»
С этого часа Марей стал быстро поправляться.
Однажды Арина Васильевна, войдя в дом, застала Марея у окна. Он сидел на стуле, облокотившись на подоконник. Услышав её шаги, он обернулся, и она увидела, что морщинистое лицо старика необыкновенно похорошело и к нему возвращается та красота долголетия, которой природа одаривает немногих по какому-то неизъяснимому выбору.
– Радёшенек, Марей Гордеич, что в силу входишь? – спросила Арина Васильевна.
– Благодать-то какая! Лист шумит, а тихо, – сказал старик. – А что, Ариша, Мишу с Улей не ждёшь?
– Кто-нибудь будет на днях. Хлеб у них на исходе.
– Ты подготовь харчи, Ариша, унесу.
– А не рано, Марей Гордеич, в путь собираешься?
– В тайге скорей наберу тело, Ариша.
Дней через пять Марей ушёл в тайгу.
Марей шёл медленно, отдыхал через каждые два-три километра. Присев на пень или на колоду, старик дышал глубоко, чувствуя, что целительный таёжный воздух возвращает бодрость.
Как дитя, впервые познающее белый свет, Марей радовался всему, что видел: солнцу, сверкавшему с высокого голубого неба, шуму деревьев, аромату трав, цветов, журчанию таёжных речек на пенистых перекатах, звонким птичьим голосам, раздававшимся по таёжным просторам.
Болезнь надолго оторвала старика от дела, ради которого он появился в Улуюлье, но винить в этом он мог только себя.
Много лет тому назад Марей ушёл из Улуюлья, гонимый произволом и нуждой. Он жил здесь, как затравленный зверь, боясь показаться в людных местах. Он был бродягой, а бродяга считался хуже бездомной собаки. Бездомная собака могла свободно передвигаться от двора ко двору, из деревни в деревню. У бродяги не было и этой жалкой возможности.
Как ни тяжела была его жизнь, а и в ней изредка выпадали свои радости, правда короткие, неустойчивые.
Марфуша, его невеста, пошла за ним в Сибирь. Он сбежал из-под стражи, они поженились и несколько месяцев прожили у одного купца на пасеке. Потом подошёл срок Марфуше родить. После трёх суток мучений Марфуша родила сына. Марей сам принимал ребёнка. Позвать повитуху было неоткуда. Пасека одиноко лежала в лесах, занесённых глубокими снегами. До ближайшего села Притаёжного было больше сорока вёрст. Ни троп, ни дорог туда в зимнее время не было. И это хорошо! Хоть зиму можно было прожить, не беспокоясь, что нагрянет полиция, схватит и закуёт в кандалы. Но дорога в эти места потребовалась Марею самому, и раньше, чем он ожидал.
Двадцать дней спустя после родов Марфуша скончалась в горячке. В ста шагах от избушки, на бугорке, поросшем молодым березняком, Марей расчистил землю от снега и запалил костёр. Промёрзшая земля отходила трудно. Не то что лопата – топор отскакивал от неё, как от железа, со звоном и искрами. Марей схоронил жену и заторопился в избушку.
Он запеленал сына, привязал его полотенцем к своей груди, встал на лыжи и по сугробам, через холмы, закованные льдом реки и озёра, через лесную чащобу направился в Притаёжное. Он сам не знал, что сделает с сыном, как поступит.
В Притаёжное Марей пришёл в глухой ночной час. Село лежало в сумраке. Мела позёмка. Небо было беззвёздное, низкое. У первого же двора собаки с рычанием бросились на Марея. Лай услышали псы из соседних дворов, и всё село от края и до края огласилось тревожным лаем. Марей остановился, раздумывая, что делать. Идти дальше было опасно. Лай мог поднять мужиков, а среди них были такие, которые не упустили бы случая заработать на поимке беглого человека. Но и стоять посреди улицы дальше он не мог. Ветер пронизывал его сквозь изношенную шубёнку. Сын проснулся, изо всех сил сучил ногами, требуя пищи и тепла.
Вдруг в одной избе блеснул огонёк. Ступая как можно легче, чтоб не скрипел под ногами снег, Марей заглянул в промёрзшее окно. Мороз разрисовал стекло затейливыми узорами, но в узенькую полоску, не подёрнутую льдом, Марей увидел мерцавший ночничок, молодую женщину, склонившуюся над зыбкой, раскалившуюся докрасна железную печку. Марей постучал в раму окна.
Женщина испуганно подняла голову, постояла, вглядываясь в окно. А когда Марей постучал второй раз, она подошла к кровати и разбудила мужа.
– Кто там? – услышал Марей голос мужика.
Мужик притиснул бородатое лицо к стеклу, стараясь рассмотреть, кто стоит под окном.
– Пустите, ради Христа, обогреться, – сказал Марей громким протяжным голосом.
Мужик отошёл от окна, поговорил с женой, набросил на плечи полушубок и вышел в сени.
Через минуту-другую Марей сидел в жарко натопленной избе. Ребёнка распеленали, и, почувствовав тепло, он снова уснул.
Муж и жена выслушали Марея. По их участливым лицам, по добросердечию, таившемуся в глазах, Марей понял, что попал к хорошим людям, и не утаил от них, что он беглый каторжанин.
– Возьмём, Тиша, ребёночка. Пусть растёт вместе с нашими! – со вздохом произнесла женщина, ласково беря на руки сына Марея.
– Возьмём, Палаша! А на селе скажем – подбросили нам.
Марей зарыдал. Такое участие, такое истинное благородство могло быть только у людей, которые сами хорошо знали лихо.
Марей поцеловал сына, поцеловал в последний раз, чтобы никогда больше не видеть его и не знать ничего о нём…
– Пошли вам бог здоровья и счастья! – сказал Марей и обнял незнакомого бородатого мужика, как кровного брата.
Близился рассвет. Надо было уходить, и не улицей, а огородами, как ему советовал мужик. Марей вышел к ельнику, где были спрятаны его лыжи, встал на них и, не видя от слёз ни неба, ни земли, побрёл к пасеке, где поблизости от могилы жены ждало его ещё горшее одиночество.
Весной, когда обнажились из-под снега дороги, на пасеку явился из города хозяин. Он приехал с ватагой офицеров жандармского управления. Офицеры охотились на косачей, пьянствовали, заставляли Марея прислуживать им. Марей чувствовал, что ходит по острию ножа. Чуть провинись – и начнутся допросы: кто ты такой? откуда взялся? Не сносить ему головы, если дознаются, что он беглый каторжанин.
Марей решил бежать с пасеки. Он запасся дробью, порохом, пистонами, но ружья не было.
У хозяина с офицерами был целый склад оружия. Марей выбрал себе длинноствольный капсюльный дробовик и собрался на рыбалку. В ночь подул сильный ветер, разлившаяся река покрылась белыми гребешками. Хозяин не советовал Марею ехать: «Ничего не добудешь». Марей объяснил: «Гости ухи желают, ваше благородие. Попробую налимов в карчах поймать». – «Ну, поезжай, да с пустыми руками не явись. Оскандалишь меня», – переменил тон хозяин.
Утром хозяин и гости поднялись, вышли на реку и увидели перевёрнутую вверх дном лодку, прибитую ветром к берегу. Ясно было, что работник утонул. «Ах, сукин сын, ружьё загубил!» – только и сказал хозяин.
А Марей между тем уходил от пасеки всё дальше и дальше, пробираясь по лесистым берегам реки Большой к северу.
Три зимы прожил Марей в избушке на высоком яру. Вокруг были глушь, безлюдье. Изредка его навещали охотники-тунгусы. Они помогали ему добывать ружейные припасы, хлеб, соль. Особенно сдружился Марей с кривым тунгусом Осипом. Он был уже старик, лучше других объяснялся по-русски. Старый тунгус любил Марея за его доброту и бескорыстие. Они часто охотились вместе, и никогда русский не пытался присвоить труд Осипа.
Летом на четвёртый год на стан Марея нахлынули люди. Это были российские крестьяне, бежавшие в Сибирь от нищеты и голода. Им приглянулся яр, на котором стояла избушка Марея, и они решили поселиться здесь. Рядом с избушкой Марея задымили трубы восьми новых изб. Марей соскучился по людям и помогал новоселам чем мог: показывал лучшие охотничьи угодья, учил бывших хлеборобов ловить рыбу и птицу. Так в далёком Улуюлье, среди неоглядных лесов, возникла Мареевка.
Но самому основателю деревни не пожилось тут. На второй год наехали новые переселенцы. Кто и где прознал про тайну Марея, он и сам не мог сказать, но один из первых переселенцев, Семён Лисицын, предупредил его: «Уходи, Марей, объявились злые люди».
Марей бросил свою избушку и ушёл к тунгусу Осипу в верховья Таёжной. Уж тут ли была не глушь? Две-три заимки да староверческий скит – вот и всё население на округу в сотни вёрст. Кажется, живи себе и не беспокойся, что пострадаешь от руки худого человека.
Но в ту пору разгоралась в Сибири «золотая горячка». Тысячи людей из купеческого, торгового и чиновничьего сословий были охвачены жаждой наживы. Группы и даже целые отряды таких людей ринулись в тайгу.
Улуюлье влекло всех слухами о затерянном караване золота. Пришельцы безуспешно ощупывали баграми реки и озёра и всю злость за свои неудачи вымещали на тунгусах. Тунгусов выбивали и в одиночку, и целыми семьями. Считалось, что тунгусы знают, где захоронено золото, но молчат, не желая отдавать его.
Марей понял, что жить в такое время среди тунгусов опасно. Искатели золота могли убрать его как своего конкурента. Марей ушёл в староверческий скит.
Около восьми лет прожил Марей со староверами. Жизнь в скиту была каторгой. Однажды кто-то не вынес этой постылой жизни и подпалил староверческий посёлок. Люди разбрелись кто куда; Марей пошёл в глубь тайги искать Осипа. Надо было где-то в безопасном месте пересидеть год-другой, пока уляжется вся эта история с поджогом скита. Горячка с поисками золота в Улуюлье к этому времени пошла на спад. Многие на поисках затерянного каравана с золотом разорились, и их горький опыт удерживал других.
Марей нашёл Осипа в верховьях маленькой речки, впадавшей в Синее озеро. Старик жил в полном одиночестве. Из всей многолюдной ветви древнего тунгусского рода он остался один. Остальные или разбрелись, или погибли. Старый тунгус обрадовался приходу Марея. Осип был уже дряхлым. Однажды он сильно заболел. Марей поил его настоем брусничного листа, выпекал на кедровом масле лепёшки из толчёной сушёной рыбы, но здоровье старика не улучшалось. Марей понял, что поправиться тунгус не сможет.
Как-то раз на рассвете Осип разбудил Марея. В руках он держал кисет из выделанной оленьей кожи, расшитый окрашенной оленьей жилой.
– Умираю, друг Марей, – тихо сказал тунгус. В глазах его стояли слёзы. Путая русские слова с родной речью, старик сказал: – Возьми кисет. Это тебе от тунгусов за сердце твоё. Кисет покажет тебе богатства Улуюлья.
Старый тунгус пытался что-то объяснить Марею, но голос его слабел и оборвался на полуслове.
Оставшись опять в одиночестве, Марей подолгу просиживал над кожаным кисетом. Он видел, что на кисете вышиты приметы Улуюльского края. Вот этот полукруг – река Большая, вот эта извилистая полоска – река Таёжная. Этот кружочек – Синее озеро. Этот кружочек – Тунгусский холм. Но что обозначали разбросанные по кисету крестики, Марей, догадаться не мог. Не их ли значение пытался объяснить Осип перед смертью? Не показывают ли они места, где запрятано золото ограбленного каравана? Ведь все золотоискатели утверждали, что тунгусы знали, где было запрятано золото. Больше того, многие искали не золото, а кисет, на котором якобы были показаны все потайные места последнего тунгусского рода на Таёжной. Разговоры об этом Марей слышал не раз.
После смерти Осипа Марей прожил в Улуюльском крае полгода. Кисет с вышивкой он берёг, но разгадывать его тайну не пытался. Не золото он искал, а свободы, права на человеческое существование.
Однажды весной Марей ушёл из Улуюлья на восток. Началась новая пора его жизни. Под чужой фамилией он работал на золотых приисках на Лене. Там и застала его революция. Он был уже в годах, но именно теперь-то и почувствовал молодость. Когда Советская власть приступила к освоению Алдана, Колымы, Индигирки, Марей ходил в экспедиции с геодезистами и геологами. В эти годы он почти и не вспоминал об Улуюлье.
Однако с приближением старости мысль об Улуюлье всё чаще и чаще беспокоила его. Бессонными ночами стали вспоминаться ему молодость, жизнь с Марфушей на пасеке, её смерть, сын… Виделись ему сны, в которых Улуюлье и Марфуша вставали как наяву. О сыне он думал особенно горячо. Что с ним? Выжил ли он? А если выжил, где он и кто он? Могло быть так, как это чаще всего было у крестьян: сын живёт в доме своего отца… Хоть бы одним глазком взглянуть на сына. Пусть носит он фамилию человека, вырастившего его, и не ведает, что настоящие отец и мать его совсем другие люди. Он дорог и близок Марею, он от крови и плоти его. «Кровь моя там осталась, кровь зовёт», – думал Марей.
Чаще задумывался Марей и о кисете. Может ли он умереть, не попытавшись разгадать тайну тунгусского кисета? Нет, ему такого права не дано. Осип не просто от себя дал ему кисет. Он сказал: «От тунгусов». Значит, старый тунгус передал ему дар от всего своего народа. И передал он этот дар не ему одному, а всем русским, у которых было доброе сердце в отношении к таёжным людям.
И так и этак прикидывал Марей в уме, и всё выходило одно: надо идти в Улуюлье. И, как это часто бывает со стариками, Марей почувствовал, что он не обретёт покоя до тех пор, тюка не сделает этого, как ему казалось, последнего шага в своей многотрудной жизни.
Ещё до Великой Отечественной войны Марей вышел на пенсию, но здоровье у него было крепкое, и работу он не бросал.
Весной тысяча девятьсот сорок седьмого года Марей Гордеевич Добролетов покинул ставший ему родным Крайний Север и отправился в далёкий путь. Он ехал не спеша, останавливался в больших городах Дальнего Востока и Сибири, о удивлением смотрел на те великие перемены, которые происходили на русской земле.
Улуюлье оставалось прежним. Перемены пока мало коснулись этого края. Марей недоумевал.
Оказавшись в Улуюлье, Марей первым делом решил отыскать могилу Марфуши. Но годы наложили свой отпечаток и на местность. От бугра, поросшего березняком, и следа не осталось. Река год за годом точила берег, отодвигала его, и русло её извивалось теперь гораздо дальше того берёзового бугра, на котором он когда-то похоронил свою жену.
Не было в Притаёжном и той улицы, на которой стояла изба, ставшая приютом его сына.
– Где же она, эта улица? – спросил он одного жителя в Притаёжном.
По возрасту тот едва ли был моложе его самого. Старик охотно вступил в разговор.
– Как после грозы разметало. Которые подались в Мареевку, поближе к лесам, а больше ушли в город – заводы строить, – сказал он.
«Мареевка», – от этого слова Марей даже вздрогнул. «Неужели здесь ещё помнят меня?» Он спросил, как проехать в Мареевку.
– Если рекой, то всё по течению до соснового бора на красном высоком яру.
Ну, конечно же, он помнил это место! Здесь был его стан, сюда пришли переселенцы, которых он обучал охоте и рыбалке. Он вспомнил одного молодого мужика, того самого, который спас его, предупредив, что Марея хотят изловить. Мужика звали Семёном. У него был сынишка. Он, Марей, терпеливо учил мальчика стрелять из своего ружья.
Марей поплыл на лодке в Мареевку, и, как ни изменился за десятки лет мальчишка, ставший уже стариком, он узнал его. Это был Михаил Семёнович Лисицын.
Торопиться со своими делами Марей не хотел. Он охотно знакомился с людьми, опытным глазом присматривался к каждому из них.
Но если люди с лаской и заботой встретили его, то природа оказалась к Марею суровой. Он простудился и выжил, наверное, только потому, что оставалось дело, которое он не сделал и сделать которое он мог лишь один во всём белом свете.
В начале болезни его мучила ноющая боль в пояснице и ногах. Но не болезнь была его главным врагом. Его изводили мысли о смерти. Марею казалось, что стоит ему крепко уснуть – и он больше не проснётся. И он много ночей гнал от себя сон, забываясь в короткой, беспокойной дремоте.
Теперь всё это было позади. Вспоминая о пережитом в последние дни, он с одобрением думал о себе. Умирать в его возрасте было просто, а выжить стоило больших трудов. И он вынес все боли, бессонницу, встал на ноги и вот движется по земле.
Шагая по тропе, Марей думал, как ему жить дальше. Лисицын принял его как родного отца, и совесть подсказывала ему, что он не должен иметь от Михаила Семёновича никаких тайн. Но какая-то неясная ему самому мысль останавливала и удерживала его от того, чтобы рассказать Лисицыну всё. Так было до болезни. Он чувствовал, что и теперь эта мысль имеет над ним большую власть. Что же это была за мысль? Он хотел это понять сам для себя, и думал, думал… Тайна его была действительно необыкновенной тайной. До сих пор только он да те люди, которые усыновили его ребёнка, знали о ней, но он понимал, что отыскать сына, отыскать своих потомков, если сын жил семейством, он не сможет без помощи близких ему. И Марей видел, что ближе Лисицына у него нет никого. Он решил при первой же встрече обо всём поведать Лисицыну. «А как же с кисетом?» – спросил он себя и, обдумав опять-таки всё не спеша, склонился, остановился на том, что с этим стоит повременить. Слов нет, Лисицын был близок и дорог ему, но кисет он хотел передать человеку, в котором билась его, мареевская, кровь. Это говорил в нём голос родства, голос, пробудивший в нём тоску по потомству, голос, толкнувший его на закате жизни в далёкое путешествие.
Марей пришёл на берег Таёжной на другой день к вечеру. На стану была одна Ульяна. Она готовила ужин. Лисицын и Алексей работали ещё на раскопках.
Услышав голос Марея, Ульяна бросилась к лодке, быстро переплыла реку и радостно обняла старика:
– Дедушка, живой-здоровый и какой худой-то! А уж мы то что только не передумали!
Ульяна ласково заглядывала старику в лицо. Она помогла ему сесть в лодку и, ловко работая вёслами, говорила, говорила… Он поднял взлохмаченную голову, слушал её с улыбкой, не понимая, о чём она говорит, и лишь улавливая её настроение и сам подчиняясь этому настроению. «Ах, как щебечет, как птаха небесная!» – думал он, и что-то далёкое-далёкое, похожее на происходящее сейчас, всплыло в его памяти. Что же это вспомнилось?
Он взглянул на Ульяну, на её раскрасневшееся лицо, на лучащиеся глаза, и ему на мгновение представилось давно минувшее: он вернулся с охоты, Марфуша в лодке перевозит его через реку Большую. Они пробыли в разлуке целый день. Марфуша что-то говорит-говорит, словно они не виделись год, а он не слышит, о чём она говорит, он лишь чувствует теплоту её голоса, и ему от этого хорошо-хорошо…
Лодка ткнулась в белый песок прибрежной косы.
– Приехали, дедушка! – сказала Ульяна, видя, что он задумался и не встаёт.
Марей поднялся. Выходя из лодки, он думал: «Спешить надо, спешить! Видно, смерть всё-таки не за горами – уж очень часто про молодость думается».
Марей шёл за Ульяной по тропе, а навстречу им от стана торопились Лисицын и Алексей. Ещё не дойдя до них, Марей почувствовал, что они торопятся ради него, что они очень ждали его, что он нужен им. Это чувство захлестнуло его, и он думал, как хорошо он поступил, приехав сюда, на улуюльскую землю.
– Здравствуй, Миша! Здравствуй, Алёша! Уж не чаял, что увижу вас, – сказал Марей, смаргивая с ресниц слёзы и беря горячие, не остывшие ещё от работы руки Лисицына и Алексея в свои слабые старые руки и испытывая душой счастье от этого прикосновения.
Растроганный встречей, Марей решил про себя, что он расскажет и о сыне и о кисете – сегодня же. «Они как родные мне… Куда ещё роднее?» – думал Марей о Лисицыных и Алексее. Но случилось так, что весь вечер говорил не он, а они. Алексей рассказывал о своём падении в яму, о раскопках в ней, об анализе улуюльской руды, произведённом когда-то в литейне завода купца Кузьмина. Едва Алексей умолк, заговорил Лисицын. Он похвалился Марею, что как ни трудно ему одному, а всё-таки он и новые плёсы для рыбалки нашёл, и участки для охотников наметил, и, главное, высмотрел, где, в каких местах тайги гуртуется зверь и птица. Раз-другой вставила своё словечко и Ульяна. Но Марей заметил, что девушка была необыкновенно сдержанна. Она сидела несколько поодаль от костра, на отшибе от всех. Лицо её, освещённое огнём костра, было то задумчиво-серьёзным, то тоскливым и сумрачным. Правда, стоило Ульяне встретиться взглядом с Мареем, как выражение её настороженных глаз менялось: они становились ласковыми, приветливая улыбка трогала губы.
Марей нравился Ульяне. Она принимала его всей душой. Его высокий рост, длинная борода, медленная, плавная речь, скупые и выразительные жесты, долгий, внимательный взгляд – всё это поражало Ульяну и располагало её к нему. Но больше всего располагало к Марею то, что он был человек необычный, исключительный. Он был каторжанин, пострадавший от царя, перенёсший муки старой, дореволюционной жизни, борец против капиталистов и помещиков. Он рисовался ей героем, и она гордилась перед подругами тем, что он, основатель их села, живёт именно у них, у Лисицыных. И в то же время Ульяна испытывала жалость к старику. Ей жалко было его за те страдания, которые он перенёс, за старость, за одиночество. И потому ей хотелось, чтоб дедушке было хорошо, чтобы он ни в чём не нуждался, чтобы всегда у него было доброе, весёлое расположение духа, чтоб он хотя бы в конце своего пути пожил в счастье и довольстве.
Марей это отношение к себе не только чувствовал, но и видел. И прежде и в этот вечер Ульяна так и ждала повода, чтобы чем-нибудь выразить своё внимание к старику. Сейчас она подливала ему чай, подносила то хлеб, то масло. Когда собрались спать, она сбегала, невзирая на темноту, куда-то на берег и притащила охапку свежей травы, чтобы его постель была мягче.
Марею хорошо и приятно было и от этого внимания Ульяны, и от той доверчивости, с какой ему рассказывали о своих делах Алексей и Лисицын. «Родные они мне… Куда ещё роднее?..» – снова подумал он, осуждая уже себя за то, что столько времени от них скрывал свою тайну.
И он непременно в этот вечер рассказал бы Лисицыным и Алексею обо всём, но Михаил Семёнович, заботясь о старике, неожиданно прервал беседу.
– Ну, голуби, – глядя то на Алексея, то на Ульяну и щурясь от усмешки, сказал Лисицын, – будем укладываться на отдых. Марей Гордеич как-никак с дороги.
– Да что ты, Миша? Я шёл тихонько и совсем не устал, – пытался Марей остановить Лисицына, намереваясь сейчас же рассказать о том, что заставило его прийти сюда, в Улуюлье.
Но Лисицын и слушать его не хотел: сложив трубочкой ладони и подражая звуку военной трубы, он проиграл сигнал отбоя.
Марей понял, что сегодня ему уже не удастся обо всём рассказать, и покорно согласился.
– Ну, спать так спать…
Укладываясь в шалаше на мягкую, пахнущую свежей травой постель, Марей решил: «Завтра утром расскажу».
Однако утром его намерения переменились. Он увидел, что Ульяна, как и накануне вечером, была грустной и задумчивой. С Алексеем она совсем не разговаривала. Отцу отвечала кратко и оживлялась лишь тогда, когда к ней обращался он, Марей. «Какие-то у них тут нелады», – думал старик, не испытывая уже того страстного желания высказаться, какое у него было вечером. «С Мишей вначале поговорю», – решил он.
После завтрака Алексей ушёл на раскопки. Ульяна вымыла посуду, взяла лопату и пошла туда же. Лисицын намеревался наступавший день провести на рыбалке и сел за починку сетей.
– Давай, Миша, помогу, – предложил Марей, присаживаясь на песок рядом с Лисицыным.
– Ну и зверюга, какие дыры пробила, – работая плицей с намотанной на неё ниткой, говорил Лисицын.
– Щука? – спросил Марей, осматривая дыру в сети.
– Пуда на два, видать, была, – ответил Лисицын.
Они помолчали. Марей ещё ближе подсел к Лисицыну, понизив голос, сказал:
– Что-то, Миша, молодёжь наша не в миру. Уля прежде песни все пела, а теперь и голоса её не слышно.
– Девичье дело, Марей Гордеич! – отмахнулся Лисицын.
– Он что же, Алексей Корнеич-то, как? – не желая заканчивать этот разговор, неопределённо спросил Марей.
– Да уж парень куда там!.. Я-то обеими руками голосую. Но не прикажешь ведь! Да и дела у него! Ходит как чумной, всё одно у него на уме, работой бредит. А Уля-то что ж, девка, Марей Гордеич. Ей бы где и повеселиться и поласкаться, а ему недосуг, всё заботы, всё хлопоты.
– Ну-ну, – задумчиво отозвался Марей, слушавший Лисицына с особенным вниманием.
Когда Лисицын починил сеть и погрузил её в лодку, Марей решил сходить на раскопки.
– Сходи, Марей Гордеич, сходи, – поддержал его Лисицын. – Может, что и посоветуешь Алёше. Он всё поджидал тебя. Про левый берег расспросить тебя хочет.
Они встретились взглядами и несколько мгновений смотрели друг на друга с таким выражением, которое говорит: «Есть ещё одно дело, и важное дело, но о нём как-нибудь потом».
И действительно, такое дело было не только у Марея. Лисицын тоже испытывал желание рассказать старику о Станиславе, о своей слежке за ним. Лисицын чувствовал, что жить рядом со Станиславом и спокойно наблюдать, как тот шарит по тайге неизвестно с какими целями, ему становится не под силу. Старик мог что-нибудь посоветовать. Несмотря на большие годы, разум у него ясный. Но в сознании Лисицына, как и в сознании Марея, не наступило ещё крайней потребности высказаться. И у того и у другого в тайниках души были ещё какие-то неясные, неосознанные сомнения и колебания. Они были вполне объяснимы: Лисицын не спешил, надеясь узнать про Станислава что-то большее, а Марей минутами думал: «А вдруг как-нибудь сам, без других, про сына дознаюсь».
Они расстались, оба чувствуя, что не сказали друг другу самого важного. Лисицын оттолкнул лодку от берега и всё посматривал на удалявшегося Марея. А тот, будто чувствуя это, то и дело оборачивался.
На раскопках Марей застал одну Ульяну. Он подошёл тихо, и девушка, увлечённая работой и какими-то своими мыслями, не слышала его приближения.
– Ой, дедушка! Идите сюда, отдохните! – приветливо позвала Ульяна, увидев Марея, и, отбросив лопату, направилась к нему.
Она была в ситцевом платье, в голубой косынке. От работы щеки её пылали. Волосы, заплетённые в две толстые длинные косы, блестели на солнце, как посеребрённые. В глазах опять светилась ласка.
Марей ощутил, как тёплое, охватившее всю его душу чувство поднялось в нём. Из каких свойств состояло это чувство, он не знал, да и не задумывался над этим. Ему просто было приятно и радостно видеть её, слышать её голос, знать, что она живёт тут же, рядом с ним. «Родные они мне… Родные», – опять подумал он, подходя к Ульяне, которая стояла уже возле кучи камней и укладывала их так, чтобы ему удобнее было сидеть.
– Ну как, доченька? – спросил он, садясь на камни.
– Копаю, дедушка. Велели мне возле этого кедра шурф пробивать.
– Кто велел? Ты разве не по доброй воле?
– Сама, дедушка, сама. А велел Алексей Корнеич… – Ульяна говорила торопливо, а живое, подвижное лицо её на мгновение будто застыло.
– А он где, Алёша-то, Алексей Корнеич? – спросил Марей, внимательно наблюдая за Ульяной.
– Он другой шурф пробивает, дедушка. Вон там, в ельнике.
– Вместе легче шурф бить. Что ж вы вместе не работаете?
Ульяна что-то хотела сказать, но только кашлянула, вся сжалась и опустила голову. И, взглянув на её согнутую спину, на опущенную голову, Марей понял, что живёт она в большой заботе. «Ах ты печаль какая!..» – подумал старик, испытывая желание чем-нибудь помочь девушке. Он не знал, что произошло между ними, но понимал, что её озабоченность и молчаливость связаны с ним, с Алексеем.
– Ты бы сходила опять, доченька, домой, с мамой повидалась, с подружками. Какое тут веселье – в тайге, – ласково заговорил Марей.
– Нет, дедушка, некогда мне ходить. Слово я дала: пока Улуюлье не разгадают, никуда я не пойду.
Ульяна сказала это таким убеждённым и твёрдым голосом, что можно было не сомневаться: никакая сила не заставит её изменить своё решение.
– Слово дала? Кому же ты это слово дала?
Ульяна потупилась, и Марей понял, что она не хочет говорить этого. «Далеко у них зашло. Даже имя Алёши не называет», – отметил про себя Марей.
– Хочу я, дедушка, чтоб зашумел наш край на всю страну, – помолчав, с прежней убеждённостью произнесла Ульяна.
«А я-то разве против? Дивлюсь, как до сей поры не шумит он», – подумал Марей.
– Хорошее, доченька, желаешь, а старые люди раньше говорили: когда сильно желаешь, то желание сбывается, – сказал Марей, думая про Ульяну: «А папаша твой, видать, плохо тебя знает. Нет, не глупая ты, и не про веселье твои думы».
Из ельничка, где работал Алексей, доносился стук топора. Марей посматривал на ельничек, думал: «Ах, какие молодцы! Между собой неполадки, а дело не бросают».
Но вид Ульяны всё-таки беспокоил старика: она сидела тихая, молчаливая, как пришибленная. Он знал Улю весёлой, бойкой, песенницей; и оттого, что она оказалась иной, непохожей на себя, Марей чувствовал в душе тревогу и острое желание вернуть её в прежнее состояние.
– Ну что же, доченька, иди. Сидеть со мной – веселья мало, – ворчливо произнёс Марей, сердясь на себя за то, что он ничем не может помочь девушке.
– Пойду, дедушка. – Ульяна, не торопясь, пошла к месту, где лежали кучи земли, набросанные её лопатой.
Марей проводил её взглядом и тоже пошёл к стану. По дороге он рассуждал вслух:
– Расспросить бы её, как и что. Да ведь не скажет! А если и скажет, что толку? Можно навредить только. Пусть само собой уладится. Сами поссорились, сами и помирятся…
Марей не знал, да и знать не мог, что никакой ссоры между Алексеем и Ульяной не было. Доставив письмо Алексею от Софьи, Ульяна поняла то, о чём раньше лишь догадывалась: у Алексея есть девушка, которая любит его и преданно помогает ему. Ульяне стало совестно за себя, за своё чувство к Алексею, за свои мысли о себе как о единственной помощнице в его работе. Проведя в слезах две бессонные ночи, Ульяна пришла к той мысли, что на любовь Алексея у неё нет никаких прав, а помогать ему она обязана, потому что их работа связана с будущим её родного края, и это выше всех личных переживаний.
Однажды, когда они утром подошли к месту раскопок, чтобы продолжать работу, она сказала, напрягая всю свою волю:
– Теперь, Алексей Корнеич, я одна буду работать.
– Как это – одна? – не понял он.
– Как? А вот так: вы в одном месте, а я в другом.
– Почему же, Уля? – добродушно спросил он, осматривая яр и думая, по-видимому, совсем о другом.
– Почему? Уж вам про то лучше знать, – сказала она, чувствуя, как что-то перехватывает горло.
Только теперь он по-настоящему понял, о чём она говорит. Он вдруг выпрямился и незнакомо жёстким голосом сказал:
– Хорошо, Уля, работай как хочешь, – и пошёл прочь.
Ульяна не знала, что делать. В первый момент ей захотелось броситься ему вдогонку и просить у него прощения. Совсем некстати сунулась она с этим разговором. Ведь она же видела, что он живёт только работой. Она знала, что ни о чём другом, кроме раскопок, он в последнее время не говорил. Дело так захватило его, что он забывал о себе: оброс бородой, ходил в пропотевшей рубашке, набил на ладонях кровавые мозоли. Ежедневно он столько перекапывал земли, сколько было бы не под силу и трём землекопам. По ночам он сидел у костра, то вчитываясь в геологические справочники, то всматриваясь в карту Улуюлья. Он нёс на своих плечах столько тяжести, сколько порой не выпадет на целый коллектив людей. И в такую пору она рискнула говорить с ним о своих чувствах.
Но это был лишь первый порыв. Когда Алексей скрылся в лесу, Ульяна решила, что она поступила правильно, удержав себя от желания броситься за ним. Она напустила на себя равнодушие и несколько дней скрывалась под этим покровом. Но равнодушие быстро иссякло: так легко и незримо исчезает от лучей солнца утренняя роса.
Как-то раз утром Ульяна проснулась от надсадного кашля Алексея. Она приподняла уголок одеяла. Он стоял у костра с книгой, и лицо его было серо-зелёного цвета. «Как бы не заболел он», – подумала она с тревогой. Целый день она работала с ощущением этой тревоги.
Как и прежде, она старалась быть подальше от него, чтобы меньше видеть его и меньше разговаривать с ним. Ей хотелось приучить себя к мысли, что Алексей Краюхин как человек обычен для неё, обычен, как сотни других людей, которых она знала. Но приучить себя к этой мысли она не могла и в мучительном смятении чувствовала, что стал он в эти дни ещё ближе и дороже ей.
Марей, конечно, всего этого не знал. Но, тревожась за Ульяну, он на второй же день после встречи с девушкой возле раскопок вновь заговорил о ней с Лисицыным.
– Пройдёт, Марей Гордеич, пройдёт! Не без того, где и потоскует. Знаем!.. Сами молодыми были! – торопливо выпалил Лисицын.
Марей недовольно покачал головой, но Лисицын, как и в первый раз, слушать его не стал. Он взял ружьё и, думая о чём-то своём, пошёл к лодке. Через несколько минут он скрылся в лесу, на другом берегу Таёжной. Озадаченный его поспешностью, Марей сидел у костра и думал: «Что с ними? Миша всё куда-то бежит, Ульяну как подменили, Алёша изработался – один нос да глаза остались».
День-два Марей испытывал острое одиночество, Лисицын не приходил даже ночевать. Чем он был занят в тайге, Марей и предположить не мог. Алексей и Ульяна с утра и до сумерек работали на раскопках и приходили молчаливые и уставшие.
«А что ж я-то бездельничаю?» – как-то спросил себя Марей, чувствуя, что жить дальше он так не может. Быть просто сторожем стана он не желал, да в этом и не было никакой нужды. «Буду помогать Уле. За молодыми, может быть, и не угонюсь, а делу польза», – решил он.
Ульяна попыталась отговорить старика от работы, но Марей пришёл с лопатой и принялся помогать ей.
Работали они молча. Лопаты звякали о камни, хрустели старые, но крепкие ещё корневища росших когда-то здесь деревьев. Яма с каждым часом становилась глубже.
Отдыхали не в яме, а наверху. Марей видел, что Ульяна мыслями там, с Алексеем. Она настороженно ловила каждый звук, доносившийся из ельника. Когда на минуту Алексей вышел из лесу, чтобы срубить берёзовый шест, она смотрела на него то с восторгом, то с тоской и мукой. «Ах ты, бедняжка! Ну чего бы им вместе-то не работать?» – думал старик, наблюдая за девушкой.
– А что, доченька, не обидел ли он тебя? – осторожно спросил Марей, не рискуя начать этот разговор прямо.
– Что вы, дедушка! Разве Алексей Корнеич может обидеть?! – воскликнула она, и Марей увидел, что глаза её увлажнились.
Именно в эти минуты Марей и решил открыть Ульяне тайну кисета и сам кисет отдать ей. «Куда же дальше таить? И так чуть не унёс с собой в могилу», – укорил он себя. Марей надеялся, что кисет вновь сблизит Ульяну с Алексеем. Когда они поднялись из ямы наверх для очередного отдыха, Марей поближе подсел к девушке и рассказал ей, как тунгусский кисет попал в его руки.
Ульяна слушала Марея, неотрывно глядя на расшитый кисет. Ей верилось и не верилось, что эта вещичка имеет такую необычайную историю.
– Дедушка, неужели это правда, что столько тунгусов было перебито из-за какого-то золота? Ведь об этом страшно подумать.
Ульяна, как и все люди нашей эпохи, относилась к человеку с уважением независимо от того, какой он был национальности. И сейчас, представляя судьбу таёжных людей, она испытывала ужас.
– Уж это так. Кривой Осип и был последним из их рода. – Марей помолчал и добавил: – Много, Уля, в этих лесах разбросано человеческих костей. Не одни тунгусы тут пострадали. Наши русские из беглых тоже гибли, как мухи. Когда я пришёл в староверческий скит, там сказывали, что года за три до того, как мне прийти, великий был мор на людей: опустели избы и зимовья.
Они долго молчали. Марей отдался воспоминаниям, а Ульяна всё ещё думала о том же: как это можно убивать ни в чём не повинных людей?
Потом они заговорили о вышивке на кисете, о тайных сокровищах, которые были обозначены крестиком, о том, сказка это или правда. Ульяна при этом посматривала в ту сторону, где работал Алексей, и Марей понял, что мысленно она разговаривала с ним.
– Ты вот что, Уля, спрячь пока кисет подальше, – посоветовал Марей. – Мне он больше не нужен, а тебе, гляди, и пригодится. Кто его знает, может, тунгусам и в самом деле было что-нибудь известно. Люди они лесные и жили тут долгие годы.
Разгладив спокойными движениями ладони бороду, Марей продолжал:
– А насчёт того, кому сказать, а кому нет, тоже подумай. Народ какой? Пойдёт слух, ну и бросятся в тайгу, а там, может, тлен один.
– Не бойся, дедушка. Уж если скажу, то скажу верным людям.
– Вот это ладно. Это хорошо, – одобрил Марей, вставая и берясь за лопату.
Вечером, когда ужин был закончен, Ульяна ушла на берег, и над тайгой разнёсся её звонкий голос. Она пела так хорошо, так задушевно, что ни Алексей, ни Лисицын, ни сам Марей не проронили ни одного слова. Марей сидел с приподнятой головой и думал: «Опять запел наш соловей. Уж не я ли своим подарком разберёдил её душу?»
Марей не ошибся. Его рассказы о прошлом Улуюлья, о лесных людях, его дар, овеянный романтикой, – всё это взволновало Ульяну, настроило её на раздумье. Но пела она не только поэтому. К раздумью её примешивалась радость. Загадочный кисет лежал у неё в кармане, и он сулил новые тихие беседы с Алексеем и новые встречи с ним.
Получив приказ о назначении её начальником Улуюльской комплексной экспедиции, Марина отложила все дела и заспешила к брату. Максима ещё не было дома, но Анастасия Фёдоровна уже вернулась с работы и, как обычно, очень обрадовалась Марине.
– Ну как, Мариша, твои дела? Едешь или передумали твои начальники отпускать тебя?
Анастасия Фёдоровна одновременно говорила, закрывала дверь, здоровалась за руку с Мариной.
– Еду, Настенька, еду! Сама ещё плохо верю. Но теперь всё: уже есть приказ, – оживлённо говорила Марина.
– Уезжай скорее, чтобы с глаз начальства долой.
– Дел ещё много, Настенька, раньше чем через неделю не выберусь.
Они вошли в столовую, и Марина увидела, что широкий стол, стоящий посередине комнаты, беспорядочно завален раскрытыми журналами мод, шёлковыми пёстрыми материалами, свисавшими со стола до самого пола.
– Вот как? Ты опять наряжаешься? Ну и модница же ты, Настенька! – лукаво сказала Марина.
– Иди, иди, Мариша, посоветуй. Если этот фасон, а? Как смотришь? Ничего? – подала Марине раскрытый журнал Анастасия Фёдоровна.
Марина взглянула на фотографию полной высокой женщины в лёгком шёлковом платье, окинула взглядом Анастасию Фёдоровну и перевела взгляд на стол.
– А из какой материи думаешь делать? – спросила она, беря в одну руку креп-жоржет стального цвета, весь расписанный бело-розовыми цветами, а другой рукой сжимая густо-коричневый крепдешин с жёлтыми пятнами наподобие сентябрьских берёзовых листьев.
– Ну, конечно, из этой, – сказала Анастасия Фёдоровна, указывая на креп-жоржет.
– А это тоже для платья? – откладывая креп-жоржет и рассматривая коричневый крепдешин, спросила Марина.
– Ой, не говори, Мариша! Так мне попало за него от Максима!.. – воскликнула Анастасия Фёдоровна и сжалась, будто ей и в самом деле было страшно от проборки мужа.
– Ты что же, купила на свой вкус?
– Разумеется. С неделю тому назад захожу в магазин тканей, – опускаясь на стул и жестом приглашая сесть и Марину, начала рассказывать Анастасия Фёдоровна. – Вижу, на прилавке лежит кусок материала. Спрашиваю продавца: «Что это?» Отвечает: «Крепдешин «Осень» для женщин сорока лет и более». Ну, вот, думаю, и отлично, как раз для меня. Прошу продавца отмерить три с половиной метра, плачу деньги, забираю и, довольная, ухожу.
Дома перед зеркалом раскинула материю, стою, любуюсь, думаю: «Ах, какая прелесть, как раз по мне! Ничего кричащего, скромно, прилично». Стою и не вижу, что в комнату вошёл Максим и тоже смотрит и на меня и на материю.
«Где, говорит, ты такую материю нашла?» – «Известно, отвечаю, где, в магазине тканей». – «Это что же, говорит, за пестрота такая?» – «Называется, отвечаю, «Осень». Продавец сказал, что товар для женщин сорока лет и выше». Тут уж Максим разошёлся. «Сама, говорит, на себя старость нагоняешь! От одного, говорит, чувства, что на тебе платье из такой материи, постареть можно». И как начал, как начал… Я стою и слова вымолвить не могу.
– Ну-ну, интересно! Что же он говорил? – оживлённо спросила Марина.
– Про нас. Впрочем, ты ещё молода, это для таких, как я, – заливаясь смехом и всплескивая полными руками, говорила Анастасия Фёдоровна.
– Почему же? Правильно: про нас! Намного ли я моложе тебя? – сказала Марина, чувствуя, что ей всё-таки приятно оттого, что она моложе Анастасии Фёдоровны.
Став серьёзной, Анастасия Фёдоровна продолжала:
– Максим говорит, что женщины часто стареют не от физического нездоровья, а от ущербности сознания. По его мнению, полоса сорокалетия может длиться шесть-семь и даже десять лет, а многие заканчивают её в два-три года и сами себя обрекают на старость. Иная женщина, говорит Максим, так рассуждает: «Муж есть, дети подросли, дела по службе идут сносно. Чего же ещё надо?» И не замечает, что, лишившись больших стремлений, она сама себя добровольно приговорила к ранней старости. Вот и опускается понемногу, и чаще всего это начинается с внешнего облика. Смотришь, на бывшей моднице появляется платье некрасивого фасона и мрачной расцветки. Потом встречаешь такую женщину и видишь, что она и вовсе опустилась: волосы не чёсаны, чулки висят гармошкой, платье не глажено. Да и на душе у неё так же хаотично. Проходит год-два – и совсем невозможно узнать женщину: ходит она сгорбившись, одета кое-как. В общем, почти старуха. А ей сорок пять лет, и впереди у неё ещё двадцать – тридцать лет жизни, и каких лет – зрелости! А зрелость – это же пора человеческих свершений. В юности мы лишь мечтаем об этих свершениях, а исполняем их в зрелые годы. «Как же, говорит Максим, не ценить и не беречь это золотое время?»
– Да ведь это же правда, Настенька! Правда! – воскликнула Марина, слушавшая Анастасию Фёдоровну с волнением.
– И вот, – продолжала Анастасия Фёдоровна, – отчитав меня так, Максим говорит: «Унеси ты свою «Осень» в комиссионку или куда ещё – твоё дело. Материю на платье я тебе куплю сам». Вчера он приходит, расстёгивает портфель и подаёт мне вот этот отрез креп-жоржета. «Это, говорит, тебе будет хорошо». И в самом деле, Мариша, хорошо! Каково, а? Посмотри. Я боялась, не крикливо ли? Просто не переношу, когда немолодые женщины молодятся во что бы то ни стало: украшают волосы бантиками, шьют платья из ярких материй, ходят без чулок…
Анастасия Фёдоровна набросила на себя материю, купленную Максимом, и отошла на несколько шагов в угол комнаты. Марина вместе со стулом отодвинулась от стола и с минуту присматривалась к Анастасии Фёдоровне.
– Одно могу сказать, Настенька: вкус у Максима хороший. Ты знаешь, эта материя не то что молодит тебя – это тебе ни к чему, – просто стальной тон и цветочки как-то очень освежают. Ты когда-нибудь, Настенька, обращала внимание на свежеумытые лица? После воды и полотенца люди становятся розовыми, привлекательными. Вот и ты в этом платье будешь такая.
– Правда? – радостно и недоверчиво спросила Анастасия Фёдоровна и, как бы желая проверить слова Марины, повернулась к зеркалу.
– Очень хорошо будет, Настенька, – ещё раз подтвердила Марина, любуясь её полной фигурой.
В прихожей раздался звонок.
– Максим пришёл! – Анастасия Фёдоровна сняла с себя материю, положила её на стол и лёгкими шагами заспешила к двери.
– А-а, да у нас гостья! – протяжно сказал Максим, входя в комнату и подавая руку сестре.
Марина встала и ласково, любящими глазами улыбнулась Максиму. Осматривая светло-серый костюм брата, голубую рубашку с полосатым галстуком, начищенные коричневые ботинки, она как-то невольно подумала о Бенедиктине: «У того опрятность, как пижонство, только раздражает».
– Ну, когда отплываешь, Мариша? – спросил Максим, присаживаясь к столу.
– Осталось упаковать и отправить имущество и окончательно утрясти дела со штатами. Спасибо твоей статье, а то ещё пять лет не собрались бы послать экспедицию. – Марина придвинулась ближе к брату. – Большая трудность, Максим, с рабочей силой. Остаются вакантные места. А где я возьму людей в Улуюлье? Заранее программа экспедиции ставится под удар. Ходила я к Водомерову, просила работников из обслуживающего персонала института. Отказал. «Что же, говорит, прикажете свернуть институт?» И по-своему он прав.
– А по-моему, Мариша, это хорошо. Пусть в штатах будут вакансии. Найдутся люди на месте. Я советовал бы тебе местных товарищей пригласить в экспедицию.
– Артём посоветует. Всё-таки секретарю райкома виднее, – сказала Марина.
– Конечно, людей он знает, – согласился Максим и, подумав, добавил: – А некоторых товарищей я порекомендую. Присмотрись.
Марина вопросительно взглянула на него, явно недоумевая, откуда Максим знает людей, живущих в далёком Улуюлье.
– Я же ездил туда по заданию обкома. Разве забыла? – сказал он, заметив удивление сестры.
– Да, да! – оживилась Марина. – Из головы вон.
– Первым делом, Мариша, познакомься с лесообъездчиком Чернышёвым. Помнишь, я тебе о нём рассказывал?
– Это который называет кедр плодовым деревом?
– Вот-вот! Если он с экспедицией поехать не сможет, ты всё-таки повидай его. Мысли и наблюдения у него интересные.
– Знаю. По кедру он выдвигает ряд верных положений.
– Потом в Мареевке… – продолжал Максим, но Марина его перебила:
– Подожди, я запишу. – Она открыла свою большую белую сумку, вынула записную книжку и ручку с золочёным пером.
В Мареевке живут несколько самобытных людей. Попробуй вовлечь в свою экспедицию Лисицыных: отца и дочь.
– Ты знаешь, Мариша, у этого охотника Лисицына есть дочь Уля. Ах, какая яркая девушка! – вступила в разговор Анастасия Фёдоровна.
– Хорошая девушка! Она нам с Настенькой пела, и так славно, задушевно – за сердце берёт, – глядя на жену, сказал Максим.
– Она талантливо поёт. Я обязательно привезу её в город, – откликнулась Анастасия Фёдоровна.
– Этих людей ты непременно найди. Сам Лисицын – большой знаток Улуюлья. Потом там, в Мареевке, есть колхозник Дегов Мирон Степанович. Знатный льновод района. Старик понимает в сельском хозяйстве и имеет ценные наблюдения по климату.
– Это всё очень для меня важно, Максим, – заметила Марина, не переставая писать.
– Ну конечно же, не забудь также и учителя Краюхина.
– Уж его вернее назвать сотрудником нашего института в отставке, – чуть улыбнулась Марина и, помолчав, добавила: – На Краюхина я во многом рассчитываю. Правда, в экспедицию его не возьмёшь. Этого не перенёс бы профессор Великанов.
– По-моему, Мариша, если делу на пользу, то самолюбие можно не щадить.
Пока Марина и Максим разговаривали, Анастасия Фёдоровна освободила стол.
– Вы разговаривайте, а я пойду обед подогрею, – сказала она.
– Может быть, тебе помочь, Настенька? – поднялась Марина.
– Сиди, Мариша, сиди, пожалуйста, я всё сделаю сама, – удержала её Анастасия Фёдоровна и ушла на кухню.
Максим проводил жену глазами и, понизив голос, произнёс:
– Мариша, в заговор хочу с тобой вступить. – Он серьёзно посмотрел на неё спокойными серыми глазами, и она поняла, что брат не шутит.
– В заговор?.. – На лице её появилось выражение растерянности.
Максим уловил это движение её души и улыбнулся:
– Ничего, Мариша, страшного. Я хочу предложить в твою экспедицию ещё одного сотрудника.
– Кого, Максим? – с облегчением спросила Марина.
– Настю мою.
Марина знала, что Максим любит жену, что живут они дружно, но эта фраза: «Настю мою», сказанная тихим голосом, передала ей его большую тревогу. «Ну, продолжай, продолжай, я всё, всё пойму», – мысленно торопила она брата.
– Настя мечется, Мариша.
– Она же весёлая.
– На перевале она, Мариша. – Он помолчал, подбирая слова. – Знаешь, как бывает, когда поднимаешься в гору и ты – на полдороге. Всё время идёшь и думаешь: а что, не вернуться ли? Откроется ли с вершины что-нибудь новое? Стоит ли идти? И вдруг кто-то крикнет: «А ну, живее! Скоро вершина!» Откуда и силы возьмутся: идёшь, идёшь – и усталости нет.
– Я не заметила у неё усталости, – возразила Марина.
– Усталости нет, но дружеская поддержка ей всё-таки нужна. Ты же знаешь, какая она. Только забот о семье, только работы Настеньке мало. Вспомни, сколько у неё было всяких дел. Весной она вернулась из поездки по Улуюлью – и я не узнал её: кончились разговоры о возрасте, она жила мыслями об открытии курорта на Синем озере. Я чувствовал: Настенька нашла в этом для себя большую цель. Но, видишь ли, там в облздраве, расценили её поездку в тайгу как самовольную отлучку. Её это очень задело, и она не то что оставила свои стремления, а как-то затаила их в себе.
– Да разве это единственный случай?! Сколько ещё у нас формалистов! Надо в душу человека глядеть, а им бумага всё загораживает, – проговорила Марина, думая о судьбе Краюхина.
– Ты возьми её, Мариша, с собой, возьми сверх всяких штатов. Уговори, если она начнёт вспоминать обиду на облздрав.
– А они отпустят её?
– Тут одно новое обстоятельство может помочь: обкому профсоюза ассигнованы центром средства на строительство дома отдыха для рабочих лесной промышленности. Профсоюз просит при выборе площади учесть перспективы развития лесной промышленности. Исполком поручил здравотделу срочно внести свои соображения о месте строительства.
– Да, но могут послать кого-нибудь другого, – обеспокоенно сказала Марина.
– Могут, конечно. Но если она сама захочет, пошлют её. Она знает Улуюлье, прежде ей приходилось вести такую работу.
– А я-то как рада, Максим! Мне с ней легче будет. Боюсь я за себя. Какой из меня организатор?
– Дело нелёгкое, но ведь ты не одна. Побольше опирайся на людей. И не пренебрегай советами практиков. У них иногда недостаёт знаний, зато есть верное понимание смысла дела, чего часто не хватает людям с учёными степенями.
– Учту, Максим твои советы, спасибо! Ну, а у тебя-то что слышно?
– Собираюсь в Москву. Назрело немало мыслей, сомнений, предложений и претензий к министерствам и главкам. Для меня Москва, знаешь, что? Я всегда возвращаюсь оттуда с такой зарядкой энергии, что мне ничего не страшно, никакие трудности не пугают!
– А ребятишки в лагере? – спросила Марина.
– На два месяца. Если Настенька уедет, одной Петровне домовничать придётся.
Вошла Анастасия Фёдоровна со стопкой тарелок в руках.
– Как твои сердечные дела, Мариша? – меняя разговор, лукаво спросил Максим.
– Всё по-прежнему, – тихо, со смущением ответила Марина.
– С Бенедиктиным окончательно разошлись? – Максим говорил уже по-другому: серьёзно и участливо.
– Бесповоротно! – Марина вздохнула, грустно усмехнулась. – Многому я научилась, Максим, на этой истории. И больше у меня нет желания экспериментировать в области любви. Хватит!
– Ну-ну, Мариша, не надо так, – расставляя тарелки на столе, сказала Анастасия Фёдоровна.
– А что не надо-то? Наоборот, надо. У меня столько дел, что и без любви жизни не хватит. Раз не повезло – значит, не повезло! – Марина безнадёжно махнула рукой.
– А возьмёт да и повезёт! – задорно возразила Анастасия Фёдоровна.
– Нет, нет, закую сердце в броню, – невесело пошутила Марина.
– Наше бабье сердце отходчиво, Маришенька. Задумаешь одно, а сделаешь другое…
– Не до того мне, Настенька. Одно у меня теперь: работа, Улуюлье, экспедиция… Поедем со мной, Настенька! Как бы мне с тобой было хорошо!..
– Я бы на крыльях полетела! – мечтательно проговорила Анастасия Фёдоровна.
– Ну и что же, лети! – воскликнула Марина.
– Да разве мне разрешат? Бумажки подшивать заставят, а к живому делу не допустят.
– Да, я забыл тебе сообщить, Настенька, одну важную новость, – заговорил Максим. – Сегодня облисполком рассматривал вопрос о строительстве дома отдыха для рабочих лесной промышленности. Поручено облздравотделу внести свои предложения. Некоторые товарищи авансом высказались за Улуюлье.
Анастасия Фёдоровна посмотрела на Максима с недоверием.
– Я не шучу, – сказал он.
Анастасия Фёдоровна перевела взгляд на Марину, потом ещё раз на мужа и захлопала в ладоши.
– Ура-а!.. Браво!..
– Что с тобой, Настя? – спросил Максим и, глянув на улыбавшуюся сестру, засмеялся.
– Правда на моей стороне – вот что! Тра-ля-ля!..
Пританцовывая, Анастасия Фёдоровна выбежала из столовой. И трудно было поверить в этот момент, что этой высокой полной женщине за сорок лет и что временами её неотступно преследуют невесёлые, тревожные мысли о своей женской доле.
– Поедет! – довольно сказала Марина.
Максим, улыбаясь, утвердительно кивнул головой.
Жизнь Софьи осложнялась с каждым днём. Бенедиктин с утра до ночи сидел теперь на половине отца. Его раскатистый смех становился всё более громким и вызывающим. Смелее входил он и к Софье. При каждом его появлении она как-то вся внутренне сжималась, словно он мог оскорбить её. К счастью, он подолгу не задерживался и, рассыпав тысячи извинений, удалялся. Но по его пристальным взглядам, по тем нежным ноткам, которые иногда прорывались в его голосе, Софья угадывала, что он исподволь готовит её к чему-то более значительному, чем все эти мимолётные разговоры. «Господи, неужели он вздумает опять объясняться в любви?» – обеспокоенно думала она.
В её душе всё сильнее и сильнее нарастало чувство протеста. Но вместе с тем её ни на минуту не покидало сознание своего бессилия перед ним. Всякий раз, когда он входил, Софья переживала мучительное состояние скованности. Его изысканность, смешанная с нагловатостью, парализовывала её волю. Она чувствовала, что то же самое может произойти и в тот момент, который неотвратимо приближался. Она боялась этой минуты, но, боясь, готовила все свои силы для отпора.
Однажды вечером к ней зашёл отец. Было уже близ полуночи. В большом доме стояла тишина. В широкое окно тянуло свежестью реки. Изредка в комнату врывались отголоски той хлопотливой трудовой жизни, которой жила многоводная река и днём и ночью. Свистки пароходов, то низкие и густые, то пронзительно-звонкие, хруст цепей на ковшах землечерпалок, шум пара, вырывавшегося в пароотводные клапаны, слышались иногда так отчётливо, будто всё это происходило за стеной, иногда же доносились ослабевшими, едва слышимыми, словно перед этим они прошли неисчислимые расстояния. Это в ночи совершалась вместе с людской работой незримая и вечная работа природы: капризные потоки воздуха то гасили силу звука, то отступали, как бы освобождая им путь.
Софья сидела за столом, заваленным книгами и журналами. Возле чернильного прибора лежали карандашные зарисовки улуюльских находок Алексея. Вот уже несколько дней Софья старалась разгадать эти находки, не только напрягая свою память и вспоминая всё виденное в музеях материальной культуры, но и прибегая к помощи книг. Но дать находкам Алексея точное определение ей не удавалось. Ни рисунки, ни описания находок не совпадали ни с одним известным Софье типом древних человеческих культур. «Взглянуть бы на всё своими глазами!» – вздыхала Софья и ещё пристальнее вчитывалась в академические вестники, всматривалась в альбомы рисунков по истории материальной культуры.
За этим занятием её и застал Захар Николаевич.
– Ты ещё не спишь, Соня? – спросил он, входя в её комнату. Захар Николаевич был в длинном халате без пояса. Халат висел на его острых плечах, подчёркивая худобу тела.
– Входи, папа. Мы с тобой теперь так редко встречаемся, что я и не помню, когда ты был у меня, – сказала Софья, отодвигая книги и приглядываясь к отцу.
– И ты меня тоже не жалуешь частыми посещениями, Соня. – Он невесело усмехнулся и, сняв пенсне, посмотрел на неё подслеповатыми, но такими родными и милыми глазами. – Живём по всем правилам коммунальной квартиры: меньше встреч – меньше неприятностей и скандалов, – сказал он тихо, тяжело опускаясь на стул.
– У тебя всегда люди. К тебе не войдёшь. – Софья проговорила это несколько обиженно.
– Да, Соня, у всего есть свои сроки. Есть они и у одиночества. Сколько лет высидел я как затворник! Теперь мне нужно внимание окружающих. Это не прихоть, а потребность души.
Захар Николаевич говорил унылым тоном, и мрачные тени, лёгшие от лампы на его худощавое лицо, двигались по щекам к подбородку.
– Окружающие – это Бенедиктин? – спросила Софья с иронией.
Захар Николаевич резко вскинул голову, глаза его сверкнули, и Софья решила, что он сейчас вспылит. Но, к её удивлению, он сдержался и сказал всё так же спокойно и неторопливо:
– Чужая беда всегда кажется простой, Соня.
– Какая же беда у Бенедиктина? Стыдно от людей за неблаговидный поступок?
– О нет! Бенедиктин откровенен со мной, как ни с кем. Всё обстоит, Соня, гораздо сложнее. Марина Матвеевна – прекрасный научный работник, но, право же, для семейной жизни одного этого качества мало. В женщине должно быть врождённое свойство создавать уют в доме.
– Бенедиктин бессовестно наговаривает на Марину Матвеевну. Ему ничего не остаётся, как лгать и вывёртываться, – перебила Софья отца.
Захар Николаевич, обычно вспыльчивый и нетерпеливый к возражениям, будто не замечал возбуждения дочери.
– Видишь ли, Соня, я думаю, что ты теперь стала взрослой и с тобой можно говорить серьёзно на такие темы, – подбирая слова и волнуясь, сказал Захар Николаевич.
Софья поняла, что ей предстоит услышать что-то особенное, и насторожилась.
– Григорий Владимирович признался мне в большом чувстве к тебе, Соня, – с некоторым усилием продолжал Захар Николаевич. – Это было одной из причин его ухода от Марины Матвеевны, – пояснил он, видя, как лицо Софьи становится злым.
– Гадко и гнусно! – сказала Софья и поднялась, с силой отодвинув кресло. Она отошла в угол комнаты и, протянув руки к отцу, блестя глазами, с жаром спросила: – Ну скажи мне, скажи, почему ты сблизился с ним? Что вас роднит? Что есть у вас общего? Скажи! Только правду! Правду!..
Захар Николаевич повёл плечами, водрузил пенсне на переносье и с полминуты молчал.
– Ну вот, ты молчишь. А я знаю почему!
– Нет, я скажу. Ты знаешь, Соня, мою особенность. Я всегда вставал на защиту слабого. Люди бывают безмерны в своей жестокости. Если б я не оградил Бенедиктина, его могли бы заклевать в порядке, так сказать, «развёртывания критики и самокритики». А ведь он не пропащий человек, у него есть способности и ряд таких качеств, которые мне весьма импонируют…
– Нет, папа, ты говоришь наивные слова, которым сам не веришь.
Софья вышла на середину комнаты, а Захар Николаевич ещё больше втянул голову в острые костистые плечи. Софьи на мгновение стало жалко его, худого и уже постаревшего, но остановиться она не могла. Ей было ясно, что Бенедиктин настолько вошёл в доверие к отцу, что между ними стал возможен разговор на самые интимные темы. И это подогревало гнев Софьи и делало её прямодушной и жестокой до крайности.
– Раз ты сам не можешь, я тебе скажу правду. Слушай! Имей мужество выслушать! – говорила Софья. – Не слабость Бенедиктина привлекла тебя, а его безликость. Свойства, которые тебе в нём весьма импонируют, таковы: угодничество и ограниченность. Слушай, пожалуйста, дальше! Ты не любишь приближать к себе людей, отмеченных дарованием. С одарёнными хлопотно: они имеют свою точку зрения и могут подвергать твои слова и поступки критике. Так было с Краюхиным. Скажи, ну, скажи, за что ты его невзлюбил? Бенедиктин куда удобнее! Он делает вид, что каждое твоё слово, каждый твой поступок для него святы!
Софья собиралась сказать, что отец не имел никакого права вести с Бенедиктиным разговор о ней – это равносильно заговору, но, увидев на глазах Захара Николаевича слёзы, замолчала.
– Ты что, папа, обиделся? – растерянно глядя на отца, тихо спросила Софья.
Захар Николаевич опустил голову, и дочери показалось, что он сейчас разрыдается. Софья подошла к нему и обняла его за плечи. «Он может оттолкнуть меня за то, что я так с ним говорила», – мелькнуло у неё в голове.
Но отец не только не оттолкнул её, он прижал голову Софьи к своей груди и с минуту сидел молча, погружённый в какие-то свои, не известные ей переживания.
– Соня, ты так напомнила мне сейчас маму, – запинаясь, сказал Захар Николаевич. – В любом деле она горела, как факел: ярко и всегда своим светом.
Софье были дороги эти слова. Рано умершая мать вставала в сознании Софьи в романтическом ореоле, каким-то почти неземным существом.
Но, пережив волнение от воспоминания о матери, Софья всё же была встревожена и озадачена. Отец ни единым словом не отозвался на её слова, в которые она вложила многодневный запас своих раздумий. Вполне возможно, что он воспринимал её в эти минуты только внешне, не вслушиваясь и не вдумываясь в то, что она говорила.
Ей казалось, что отец сейчас встанет и энергично, но, как всегда, немного напыщенно произнесёт: «Да, Соня, я не хочу углублять своих ошибок. Я был не прав трижды: первый раз, поставив твою самостоятельность в любви под сомнение, второй раз, лишив Краюхина своего расположения и, наконец, увидев в Бенедиктине поводыря своей старости». Но проходили секунды, минуты, а Захар Николаевич сидел, склонив голову на руку. Вдруг он встал. Софья замерла в ожидании. Если только он скажет то, что она ждёт, что ей так хочется услышать от него, – она бросится к нему и крепко-крепко обнимет. Но Захар Николаевич сказал совсем о другом, словно и не было между ними тяжёлого спора.
– Соня, приближается день твоего рождения. Ты не забыла?
Захар Николаевич опять снял пенсне, будто знал, что это преображает его, делает каким-то более близким Софье.
Никакой другой праздник не чтил так Захар Николаевич, как день рождения дочери. Прежде они вместе с Софьей садились за стол и составляли список гостей. Захар Николаевич и теперь собирался проделать это. Вместе со стулом он придвинулся к уголочку стола. Софья наблюдала за ним, и, видя, как он спокойно берёт бумагу, она поняла, что он ни в чём, совершенно ни в чём не уступил ей сегодня. Она живо представила, кто соберётся на её именины, и вдруг самодовольное, гладкое лицо Бенедиктина заслонило всех. Он, конечно, не упустит такого случая, если даже она и не позовёт его. Зато не будет того, кто особенно дорог ей.
– С праздником, папа, нынче у меня ничего не получится, – сказала Софья, стараясь быть спокойной.
– Почему? – Отец торопливо надел пенсне, и близорукие глаза его стали опять строгими и чужими.
– Я собираюсь на той неделе уехать. Поеду, папа, в Улуюлье. Представь себе, что до сих пор я не могу объяснить характер находок Краюхина. Мне надо самой побывать на раскопках.
Это было для Захара Николаевича так неожиданно, что он даже встал.
– И надолго? – голос отца дрогнул.
– Пробуду, сколько потребуется для дела.
– Следовательно, меня оставляешь на попечение того самого Бенедиктина, которого ты только что поносила?
Захар Николаевич смотрел дочери прямо в глаза. Софья заметила, как зрачки отца расширились и взгляд его стал совсем холодным. Она растерялась и не смогла промолвить ни одного слова.
– Вот, Соня, цена твоих поучений: ни чувства, ни логики, – Захар Николаевич говорил, отчеканивая каждое слово, и Софья видела, что он сдерживался, чтобы не закричать.
«Ни чувства, ни логики! – мысленно повторила она. – Что он говорит?! Уж я ли не приносила в жертву свои желания ради любви к нему?!» – думала Софья. Ей вспомнилось, как он методично уничтожал в доме всё, что могло напомнить об Алексее, и она покорно, почти молча переносила это.
– Думай всё что угодно, папа. На этот раз я поступлю так, как мне это нужно, – сказала Софья твёрдо.
– Я не держу тебя, Соня, поезжай хоть сегодня, – Захар Николаевич старался придать своему голосу безразличие, но, выходя из комнаты, он сильно хлопнул дверью, и Софья поняла, что её решение крайне ожесточило его.
Сказав отцу, что она едет в Улуюлье, Софья выдала желаемое за существующее. Пока она ничего не сделала, чтобы совершить такую поездку. Правда, с тех пор как экспедиция Марины выехала к месту работы, Софья не один раз с тоской думала: хорошо бы и ей побывать сейчас в Улуюлье. О многом хотелось поговорить с Алексеем. Столько дней и событий пронеслось с момента их разлуки!.. Он писал ей, но письма были редкими и короткими. По отдельным фразам, иногда прорывавшимся в его деловых записках к ней, она чувствовала, что ему трудно, очень трудно… Сознание того, что она помогает ему отсюда, из города, успокаивало её. Но за последнее время всё чаще и чаще её стала охватывать какая-то безотчётная тревога за Алексея, за будущее их отношений. «Разве так по-настоящему любят? Любовь должна быть слепой. Надо бросить всё и ехать к нему, чтобы только быть вместе с ним всегда, до конца жизни», – рассуждала она. Но бросить всё ей не позволяли другие чувства: ответственность за работу, чувство привязанности к отцу, чувство осёдлости и уюта.
Но как накапливающаяся вода в конце концов подымается над уровнем берегов и неудержимо прорывается через плотину, устремляясь вперёд, так и душа Софьи после всех раздумий и треволнений вышла из того обычного равновесия, которое удерживало её в городе, и в доме отца, вдали от Алексея. «Ехать, немедленно ехать в Улуюлье!» Этот зов души не покидал её в последнее время. Днём она слышала его всюду, чем бы ни была занята, а ночью ей снились бесконечные хлопоты, связанные со сборами в дорогу.
Высказав отцу горячо и запальчиво своё желание, она сделала первый шаг на пути к исполнению этого желания.
Теперь, когда отец ушёл и она осталась одна, ей, несмотря на горький осадок от разговора, было радостно. Вот и случилось самое трудное: шар, лежавший неподвижно на одном месте, от толчка со стороны тронулся и покатился. Она была убеждена, что ей уже не остановиться теперь на полдороге.
Софья прошлась по комнате. «Что же дальше?» – спросила она себя. Она подошла к своей кровати, сняла покрывало и легла, закинув руки за голову.
«Надо всё не спеша обдумать… С папой ничего не случится. Поживёт один!.. Бенедиктин… Что я о нём думаю? Для меня он безразличен, а на всё остальное наплевать. Алексей… Как он обрадуется, что я приеду, приеду сама!.. Да, но с чего всё-таки начать?» – проносилось в мыслях Софьи.
Если бы в городе была Марина, Софья поспешила бы к ней. Но Марина уже вторую неделю в Улуюльском крае. Может быть пойти к директору архива? Человек он просвещённый и добрый и относится к ней с искренним уважением, но не имеет права отпустить её с работы, и тем более на длительный срок.
А не лучше ли поговорить с директором института Водомеровым? Ведь она может помочь в работе комплексной экспедиции. Тем более что в её составе нет никого из историков. Поразмыслив, она решила, что так и поступит. Но не прошло и пяти минут, как новые сомнения стали беспокоить её. «Конечно, Водомеров мог бы решить этот вопрос, – думала она, – но он наверняка будет советоваться с отцом, тот расскажет обо всём Бенедиктину, и, чего доброго, меня начнут отговаривать от поездки». И Софья решила, что к Водомерову она не пойдёт.
Задумавшись, Софья перебирала в памяти всех тех лиц, к которым может обратиться за помощью. «А что, если пойти в обком к Максиму Матвеевичу Строгову?» – мелькнуло у неё в голове. Она вспомнила, что однажды Максим Строгов ей уже помог. Это произошло в тот момент, когда Алексей обратился к ней с просьбой переслать копию анализа руд, произведённого инженером фон Клейстом. По установленному порядку для этого требовалось специальное разрешение. Софья рассказала о своих затруднениях Марине, и та пообещала поговорить с братом. Вскоре директору архива было дано указание всячески содействовать А.К. Краюхину в проведении работы по изучению истории, экономики и геологии Улуюльского края.
Вспомнив всё это, Софья успокоилась. Она погасила лампу и быстро уснула.
Утром Софья позвонила Максиму. Он согласился принять её немедленно.
От Марины Софья слышала о Максиме немало всяких домашних подробностей, но, увидев его в строгой, просторной комнате обкома, она почувствовала волнение. Навстречу ей от большого стола шёл высокий светло-русый человек, одетый в хорошо отутюженный костюм. Несколько мгновений он смотрел на Софью прямым, спокойным, необычно серьёзным взглядом. Подавая ей руку, улыбнулся, и лицо его стало приветливым и похожим на лицо сестры.
– Садитесь, пожалуйста, – сказал Максим, указывая Софье на глубокое кожаное кресло, придвинутое к столу.
Софья села.
Максим обошёл вокруг стола, на котором, кроме чернильного прибора и папки с бумагами, ничего не лежало. (Софью это удивило: она привыкла к столам учёных, всегда заваленным бумагами, книгами, микроскопами, рукописями.)
«С чего же я начну? Ему с первой минуты станет ясно, что я хочу ехать в Улуюлье ради Алексея», – обеспокоенно подумала Софья.
Максим понял её состояние и, давая ей возможность подготовиться к беседе, заговорил совершенно о другом.
– Ну, как вы пережили утреннюю грозу? – спросил он. – Ну, гроза!.. С детства я не помню такой грозы.
– А вы знаете, я самое страшное проспала. Когда проснулась, сияло уже солнышко и гром погромыхивал где-то далеко-далеко, – простодушно призналась Софья.
– Крепкий у вас сон. Завидую! – засмеялся Максим, продолжая присматриваться к Софье и думая: «Правду Марина про неё говорила: необыкновенная она».
– На сон не жалуюсь! – усмехнулась Софья. – Но бывает и так: не спится, хоть глаз коли, и будит не то что гром, а шелест листвы под окошком.
– О! Это плохо… В таких случаях убегайте скорее от бессонницы в природу. По личному опыту знаю…
– Это не всегда возможно.
– Представляю…
То, что Максим не начал разговора сразу о деле, угадав её затаённое волнение, тронуло Софью. «Умница он! Другой бы сразу с ножом к горлу: «Докладывайте», – отметила она про себя.
– Вы, вероятно, удивлены моим визитом к вам? – спросила Софья, чувствуя, что ей самой надо заговорить о главном.
– Как вам сказать?.. – замялся Максим. – Пожалуй, что нет. Я ведь о вас многое знаю от сестры.
– Ну, тем лучше, – сказала Софья. – Это меня избавляет от некоторых излишних пояснений.
Она вдруг почувствовала такое доверие к Максиму, что её нисколько не испугало бы, если б пришлось заговорить и о своей любви к Алексею.
– Я пришла просить у вас помощи. Может быть, я должна была пойти к кому-нибудь другому, тогда извините меня.
Она опустила свои мягкие бархатистые глаза, и подбородок её задрожал. Максим понял, что её приход потребовал от неё усилий над собой и этому, вероятно, предшествовали какие-то долгие и нелёгкие размышления.
– Я слушаю вас, – переждав несколько секунд, сказал Максим.
Эти секунды молчания Софья оценила. Ей было тяжело начать сразу.
– Вы торопитесь? – Она обеспокоенно взглянула на Максима.
– Нет, нет, пожалуйста.
– Тогда я буду говорить подробнее. – И она опять посмотрела на Максима, желая убедиться, в самом ли деле он готов слушать её.
Максим сидел, опёршись щекой на руку. В позе и особенно во взгляде его серых глаз было такое спокойствие, что она невольно подумала о себе: «Волнуюсь, порю горячку, будто произошло что-то неслыханное».
– Вы, вероятно, знаете, что я по образованию историк, – сказала Софья.
– Мне рассказывала сестра.
Максим чувствовал, что Софье трудно говорить, но ему хотелось понять её как человека, и он ничем не старался облегчить её затруднений. Не так уж мало он знал о ней по рассказам Марины.
Софья наконец успокоилась. Не спеша, она подробно рассказала Максиму о поисках уваровского акта, о разборке церковного архива, о загадочном анализе улуюльских руд в литейне купца Кузьмина, о находках Краюхина, которые пока не поддались разгадке, и, наконец, о своём желании поехать в Улуюлье немедленно.
Максим выслушал её, не перебивая. Всё, что она рассказывала, он знал, но Софья все эти события окрашивала своим заинтересованным отношением. И это-то было особенно дорого Максиму.
– Кажется, ваш отец не очень верит в возможности Улуюльского края? – осторожно спросил Максим, когда Софья умолкла.
Глаза Софьи стали страдальческими.
– Теперь он отмалчивается. Его озадачили находки, – сказала Софья торопливо, и Максим понял, что ей не хочется задерживаться на этом вопросе.
– А в Краюхина вы верите? Не думаете, что он может остаться ни при чём? – всё так же осторожно спросил Максим, внимательно наблюдая за Софьей.
Её щёки зарделись, из глаз брызнули сияющие лучики, и он почувствовал, что душа её встрепенулась, как лист на дереве при порыве ветра.
– Вы знаете, Максим Матвеевич, – Софья впервые назвала его по имени и отчеству, – когда Краюхин опирался на одну лишь карту своего отца и показания краеведов, я очень, очень боялась за него. Мне временами казалось: он рискует, не имея оснований на успех. Но теперь у меня никаких колебаний не существует. Загадки мы разгадаем, и это принесёт нам новые подтверждения. Как-никак лук спущен, стрела – в полёте.
Последние слова Софья произнесла энергичным тоном, пристукнув крепко сжатым кулачком по столу.
Сам для себя Максим делил всех людей, с которыми встречался, на две категории: «борец» и «неборец». Это деление выражало его внутреннее отношение к человеку – не более. Но в то же время, как компас помогает следопыту держаться верного направления в самых глухих таёжных дебрях, так это чувство помогало Максиму чутко разведывать свойства людские, познавать, каков в человеке запас его творческих сил, угадывать степень устойчивости против встречных потоков жизни.
Столкнувшись с глазу на глаз с Софьей, выслушав её сбивчивый рассказ о себе, Максим понял, что в своих представлениях о ней он был во многом далёк от истины. Со слов сестры, Софья рисовалась ему безвольной профессорской дочкой, вялой, кроткой, неспособной на самостоятельные решения.
Он быстро понял, откуда произошло такое смещение в его понятиях. Он слишком доверял Марине, упуская из виду особенность её восприятий. Сестра умела до удивления точно передавать со всеми оттенками ту или иную сцену, или разговор, или реакцию, но она никогда не пыталась взять всё это в истоках и связях, понять происходящее в неразрывном единстве. И потому до Максима доходило лишь то, что трогало незащищённое сердце Марины, что западало в её открытую душу по первому впечатлению: «Соня плачет от непримиримости отца», «Соня в страшной тоске по Краюхину», «Соня до самозабвения ищет уваровский акт» и т. д.
Теперь же Максим понял, что все эти якобы далёкие друг от друга события выражали одно: Софья вырабатывала свою линию жизни, и, хотя это рождалось в трудной борьбе, она не приняла бы ничего, что могло бы быть подготовлено для неё другими.
Охватив состояние Софьи умом, Максим, как это всегда с ним происходило в подобных случаях, испытал сильное желание действовать.
– Вы хорошо сделали, что пришли в обком. Мы поможем вам, и поможем незамедлительно, – сказал Максим и встал. – Я на некоторое время оставлю вас и попрошу подождать моего возвращения.
– Пожалуйста. – Софья благодарно взглянула на Максима.
Максим вышел. Ему надо было переговорить относительно поездки Софьи в Улуюлье с директором архива и руководителями краеведческого музея. Сделать всё это, разумеется, было удобнее без Софьи, почему он и не воспользовался своим телефоном.
«Улуюльская проблема», как он сам для себя называл задачу разворота производительных сил северных районов области, начинала обретать живой и действенный характер. Эта проблема уже входила в быт определённого круга людей, создавая драматические изломы в их биографиях и порождая почву для острой борьбы. По понятиям Максима, это означало, что в недрах жизни созревало новое явление. Не стараясь предугадать точный ход развития этого явления, Максим предчувствовал его масштабы и делал всё необходимое, чтобы содействовать пробуждению сил, способных оказывать воздействие на движение «улуюльской проблемы».
Максиму не пришлось уговаривать ни директора архива, ни директора музея. Тому и другому было известно, что в Улуюльской тайге инженером Краюхиным обнаружены ценные находки, требующие специального изучения историками и археологами. Директор архива согласился предоставить Софье двухмесячную научную командировку, а директор краеведческого музея принял за счёт своего учреждения часть расходов по этой поездке.
– Ну вот, всё согласовано и увязано, – входя в кабинет и встретив напряжённый взгляд Софьи, с улыбкой сказал Максим.
Софье ещё не верилось, что вопрос, о котором она так долго и мучительно думала, решён. Она порывисто поднялась.
– Значит, осложнений не будет? – В голосе её звучало сомнение.
– Можете ехать хоть завтра.
– Я вам очень благодарна, – подавая руку Максиму, горячо сказала Софья.
– Счастливого полёта! Встретите мою жену и сестру – поклон им.
– Непременно! – сияя от счастья, воскликнула Софья.
Случилось то, чего больше всего опасался Водомеров. На пленуме райкома, членом которого он был избран, обсуждался вопрос об улучшении идеологической работы. Ни докладчик, ни выступающие в прениях ни слова не сказали о научно-исследовательском институте. «Нас пока не задевают!» – не без удовольствия отметил про себя Водомеров. Как большинство руководителей учреждений и предприятий, он ревниво относился ко всему, что говорилось об институте и институтской парторганизации. Очевидно, это качество, которое он никогда не скрывал, позволяло людям, стоящим в общественном и должностном отношениях выше него, говорить о нём: «Болеет Водомеров за дело».
Но когда список желающих выступить на пленуме был, как говорят, исчерпан, слова попросил Петрунчиков. Услышав эту фамилию, Водомеров настороженно поднял голову. Доцент Петрунчиков был примечательной личностью в городе. Очень маленького роста, щуплый и вёрткий, как подросток, он носил большие роговые очки и завивал в парикмахерской густые светлые волосы. Петрунчиков отличался тем, что всегда всё знал. Он мог рассказать анекдот о международной встрече дипломатов, воспроизвести острый разговор, якобы состоявшийся в обкоме, сообщить непременно в тоне «между нами» о тех или иных ожидающихся перестановках в руководящих органах города и области. Его любопытство простиралось, так сказать, и в сферу личной жизни и поведения окружающих его лиц. Он знал, кому и сколько платит алиментов директор филармонии, за кого собирается выйти замуж певица из оперного театра, на сколько лет уменьшает свой возраст местная поэтесса. Петрунчиков обо всём говорил с юмором, с улыбкой, и многие воспринимали это как признак жизнелюбия, оптимизма, как выражение того, что ничто человеческое ему не чуждо.
Но Водомеров, многие годы общавшийся с самыми разнообразными людьми, был стреляный воробей, и кажущийся оптимизм Петрунчикова не мог обмануть его. К тому же не раз он слышал от других, что Петрунчиков не чист душой. В городе поговаривали, что доцент пописывает в обком и ЦК анонимные письма с кляузами, поддерживает и разносит сплетни, осторожненько ссылаясь на какого-то мифического «одного научного работника», ловит всякого рода «сенсации» и, порой выказывая свою бдительность и используя то, что называется «ситуацией», выступает с обличительными речами.
Чутьё не обмануло Водомерова. С первых же фраз речи Петрунчикова он понял, что «всезнающий доцент» будет говорить о научно-исследовательском институте.
– Уважаемые товарищи! – несколько патетически начал Петрунчиков. – Мы живём в пору, когда коммунизм, его зримые черты всё больше и больше обретают вещественное и материальное выражение. Прошло лишь два-три года с тех пор, как отшумела война, а взгляните вокруг, сколько чудес натворил в мирной обстановке советский народ. Но было бы непростительной ошибкой упрощать сложный процесс коммунистического строительства. Ведь мы должны строить не только новые города, заводы и сёла – мы должны строить новые души, а это самое сложное.
Петрунчиков поднял худощавое, бледное лицо и остановил свой бегающий взгляд на Водомерове. «Сейчас начнёт говорить о Бенедиктине», – ощущая сильное сердцебиение, подумал Водомеров.
– В свете этого положения, – понизив голос и с угрожающей ноткой продолжал Петрунчиков, – мне странным кажется то, что ни докладчик, ни выступающие в прениях совершенно не коснулись таких вопросов, как морально-этические вопросы. А всё ли у нас на этом участке в порядке? Нет, не всё! Весь город сейчас говорит о тех событиях, которые недавно произошли в научно-исследовательском институте. Почему же товарищ Водомеров отмалчивается здесь? Или не хочет выносить сор из избы?
– В чём дело? Говорите яснее! Что вы загадками занимаетесь? – послышались из зала нетерпеливые голоса.
– Я прошу минуту внимания! – возвысил голос Петрунчиков. – Я доложу пленуму всё, что было здесь недосказано.
Зал мгновенно затих, и Петрунчиков при всеобщем повышенном интересе с увлечением опытного оратора рассказал о статье Бенедиктина в «Записках», о протесте Марины Строговой и, наконец, о её разводе с мужем.
Петрунчиков пока ничего не преувеличивал и не перевирал, и Водомеров, слушая его, с удивлением думал: «Откуда всё это ему известно? Неужели в аппарате у меня завелись сплетники?»
В конце своей речи Петрунчиков поставил в категорической форме ряд вопросов перед райкомом, чем особенно взвинтил Водомерова. Наблюдая за лицами слушающих, Водомеров видел, что, если он сейчас же не выступит и какими-то решительными доводами не опровергнет Петрунчикова, бенедиктинская история войдёт в доклады партийных комитетов на конференциях, и тогда поневоле придётся выступать и каяться. От Водомерова не ускользнуло то, что другие, может быть, и не заметили: инструктор обкома Пашкова, сидевшая в уголке зала, когда заговорил Петрунчиков, поспешно вытащила из портфеля блокнот и, пока он выступал, беспрерывно писала. «Для доклада секретарю обкома записывает», – отметил про себя Водомеров.
Выждав, когда в зале стихнут хлопки, вызванные эффектной речью Петрунчикова, Водомеров поднял руку и громко сказал:
– Николай Михайлович, прошу три минуты для справки.
Секретарь райкома, глядя в зал, спросил:
– Есть ли желающие выступить в прениях? Нет? В таком случае предоставляю слово товарищу Водомерову для справки.
Водомеров поднялся и, преодолевая волнение и негодование к Петрунчикову и в то же время какую-то непривычную робость перед широким собранием, спокойными, уверенными шагами вышел на трибуну.
– Товарищи! Выступление Петрунчикова могло бы принести пользу, если бы оно опиралось на действительные факты. Но товарищ Петрунчиков думал не о фактах, а о том, как похлеще преподнести пленуму сплетни… Да, сплетни… – Он говорил спокойно, понимая, что, если он начнёт нервничать, цель его не будет достигнута.
После первой же минуты Водомеров понял, что он близок к цели. В зале стало шумно: участники пленума переговаривались, переглядывались, многие, не скрывая своего нерасположения, посматривали на Петрунчикова, сидевшего на стуле и сучившего своими коротенькими ножками по паркету. «Ага! Ты из этой табакерки не нюхаешь?» – с ожесточением подумал Водомеров, поглядывая на Петрунчикова.
– Я должен совершенно официально сообщить пленуму следующее: научный работник Строгова возглавляет экспедицию в Улуюлье. Завтра-послезавтра туда же выезжает её муж, младший научный сотрудник Бенедиктин, – твёрдо заключил Водомеров.
Теперь в зале стало совсем шумно. Водомеров взглянул на Петрунчикова и не увидел его: тот стал таким маленьким, что голова его скрывалась за спинкой впереди стоящего стула.
Но, проходя мимо Петрунчикова, Водомеров поймал его взгляд: он был холодный, ненавидящий. «Ну, нажил ещё одного смертельного врага», – подумал Водомеров, морщась от острого покалывания в области сердца.
Григорий Владимирович Бенедиктин жил у матери. Конечно, эта квартира не имела тех удобств, к которым привык он, но всё-таки жить здесь было можно. Из большого дома, бывшего когда-то собственностью матери, ей принадлежала теперь только одна четвёртая часть.
Григорий был единственным сыном, и старушка не чаяла в нём души. В ту же ночь, когда он пришёл с чемоданами в руках и горькой гримасой на лице, мать уступила ему свою маленькую уютную комнатку, а сама устроилась на диване в кухоньке.
– Поселюсь у тебя, мама, временно, – сказал Григорий и, помолчав, добавил, что он будет благодарен ей, если она не станет допытываться, что именно произошло между ним и Мариной.
Мать обещала. И вот уже несколько дней, втайне терзаясь за сына, она продолжала хранить свой обет.
Григорий лежал в постели с книжкой в руках, когда в окно ударил ослепляющий свет фар и за стеной дома послышался хруст гальки под колёсами автомобиля. Через минуту в дверь раздался стук. Бенедиктин быстро вскочил с кровати, торопливо надел пижаму и, стараясь опередить проснувшуюся мать, подошёл к двери.
– Товарищ Бенедиктин, это я – Мартынов, шофёр директора. Мне велено привезти вас в институт, – услышал Бенедиктин в ответ на свой вопрос: «Кто там?»
– Что стряслось, товарищ Мартынов? – обеспокоенно спросил Бенедиктин, открыв дверь.
– Не могу знать, – сказал шофёр, продолжая стоять за порогом.
– Проходите.
– Спасибо. Я жду вас в машине. – И шофёр исчез в темноте, сгустившейся перед наступлением рассвета.
«Что же могло произойти? Уж не умер ли Захар Николаевич? Старик в последнее время часто жаловался на нездоровье. А может быть, что-нибудь произошло с экспедицией Марины?.. Но к чему такая срочность?» – раздумывал Бенедиктин, сидя в машине рядом с шофёром.
Длинный массивный корпус института был погружён в темноту и выглядел таинственно и загадочно. У Бенедиктина засосало под ложечкой. Предъявив вахтёру пропуск, Бенедиктин беспокойно запетлял по тёмным коридорам. «Идиоты! Копейки экономят на электричестве, а того понять не хотят, что от этой экономии неудобство на душе», – про себя ругался Бенедиктин, прислушиваясь к протяжному гулу, возникавшему от его шагов.
Возле директорского кабинета Бенедиктин остановился и, вытирая платком вспотевший лоб, заглянул в полуоткрытую дверь. Водомеров сидел за столом, уставший и озабоченный. По обыкновению, в кабинете стоял сумрак – горела только настольная лампа.
Бенедиктин потоптался возле двери и, сказав себе для ободрения: «Чему быть, того не миновать», – вошёл в кабинет. Водомеров, откинувшись на спинку кресла и устремив взгляд куда-то в угол, сосредоточенно думал. Он так был увлечён своими мыслями, что на Бенедиктина даже не посмотрел. Бенедиктин расценил это по-своему: «Пропал я!..»
– Прибыл по вашему вызову, Илья Петрович, – сказал наконец Бенедиктин, чувствуя, что он не в силах больше переносить этого молчания.
Водомеров дёрнулся всем своим полным, тяжёлым телом и поднял сонные глаза.
– Хорошо, Григорий Владимирович, хорошо, – усиленно растирая короткопалой рукой мясистое лицо и теребя седой ёжик волос, сказал Водомеров.
То, что директор назвал его по имени и отчеству, и то, что в его голосе не слышалось никакой угрозы, приободрило Бенедиктина.
– Утомились, Илья Петрович? – выразил сочувствие Бенедиктин.
– Ужасно, ужасно! Никакой личной жизни. Скоро жена даст отставку, – позёвывая, пробубнил Водомеров.
– На юг бы вам, Илья Петрович, в санаторий, – с ещё большим сочувствием в голосе проговорил Бенедиктин, присматриваясь к директору и стараясь догадаться, что заставило Водомерова вызвать его глубокой ночью.
– Какой там юг! – безнадёжно махнул рукой Водомеров и опять на минуту как бы впал в забытье.
«Что же он тянет, почему ничего не говорит?» – думал Бенедиктин, томясь каждой секундой директорского молчания.
– Эх, Григорий Владимирович, нелёгкая это штука – строить новый, социалистический мир! – глубоко вздохнув, сказал Водомеров.
– Устали вы, Илья Петрович, устали, отдохнуть вам надо. – Бенедиктин говорил только затем, чтобы как-нибудь заполнить паузы.
– Нет, братец мой, Григорий Владимирович, отдыхать не придётся. Не то время! Ты знаешь доцента Петрунчикова? – не замечая, что переходит на «ты», спросил Водомеров.
– Слышал.
– Так вот этот Петрунчиков пошёл на нас в наступление.
Как ни утомлён был Водомеров, он рассказал о выступлении Петрунчикова на пленуме райкома со всеми подробностями. Не умолчал и о своей краткой речи. Когда директор заговорил об этом, в его голосе послышались виноватые нотки: как, мол, хочешь суди меня, Григорий Владимирович, а иного выхода не было.
Бенедиктин словно переродился. Всего лишь несколько минут тому назад он сидел напротив Водомерова в страшном смятении, придавленный тревогой и страхом, и самые мрачные мысли теснились в его голове. «Вот оно что: Петрунчиков! Ну, это ещё терпимо, как-нибудь перенесём!» – приободрил себя Бенедиктин.
– Мудрый вы человек, Илья Петрович! – смело придвигаясь к столу и беря Водомерова за руку, воскликнул Бенедиктин. – Будь на вашем месте другой, менее опытный товарищ, плохо бы нам всем пришлось. Ох, как плохо!..
Водомеров выпрямился в кресле и закашлял в кулак. Бенедиктин знал эту привычку директора – кашель был деланным, глуховато-добродушным, как будто Водомеров хотел сказать: «А, что там считаться! Не первый год с людьми работаю!»
Они помолчали, думая каждый о своём. «Зря я опасался, что не поймёт он моего дальновидного хода. Видать, и он бывал не раз в сложных переделках», – думал Водомеров о Бенедиктине. А тот сидел, и мысли его уносились далеко вперёд: «Как всё складывается! Сама судьба сводит меня с Соней. Глупец я буду, если не воспользуюсь этим случаем. Там, в лесной глуши, она лучше поймёт меня». В эти мгновения мысли Бенедиктина так высоко воспарили, что он видел себя в доме Великановых на правах полновластного хозяина. «А как Марина? – спросил он сам себя и тут же ответил: – А что Марина? Пусть себе живёт, я мешать ей не стану».
– Не знаю вот, как посмотрит на ваш отъезд Захар Николаевич, – прервав затянувшееся молчание, сказал Водомеров.
Бенедиктин словно очнулся. Он встряхнул головой и посмотрел на Водомерова с благодарностью. В самом деле, а как отнесётся к этой затее профессор? Он загрузил Бенедиктина срочной работой, установил ему жёсткие сроки для подготовки диссертации. Менять же своих решений старик не любит.
– Да, да, Илья Петрович, это вопрос законный, и вы хорошо сделали, что его поставили, я совершенно упустил из виду Захара Николаевича, – торопясь, проговорил Бенедиктин.
Водомеров промолчал, но по тому, как он забарабанил толстыми короткими пальцами по стеклу, прикрывавшему стол, Бенедиктин понял, что директор испытывает затруднение.
– Я думаю, Илья Петрович, профессор не враг институту, – заговорил Бенедиктин с жаром, – он заинтересован в его расцвете и добром имени не меньше вас. Объясним ему: так, мол, и так. Партийные органы считают, что в Улуюльской экспедиции необходимо усилить партийный глаз, посоветовали сверх комплекта командировать члена партбюро…
Бенедиктин говорил, не глядя на Водомерова, но, сказав последние слова, он бросил на директора мимолётный взгляд и замер. Водомеров нахмурился, и даже при тусклом освещении было заметно, что лицо его стало багровым.
– Нет, нет, ваш проект не подходит, – сердито забубнил Водомеров. – Мы не можем обманывать Великанова. Хотя он беспартийный, у нас нет от него никаких секретов. Полное до-ве-рие!
– Ну как же, зачем же, я всё абсолютно понимаю, я лишь говорю, что это тоже истина, такие голоса раздавались на партбюро, и это могло быть очень убедительным для Захара Николаевича, – сказал Бенедиктин.
– Нет, нет. Об этом не может быть и речи, – решительным тоном отрезал Водомеров. – Мы обязаны доложить Захару Николаевичу правду – всё как есть.
Говорить всю правду Великанову Бенедиктин не хотел. «Это неостроумный шаг, но деваться некуда», – думал он с унынием.
– Я полагаю, что Захар Николаевич противиться вашему отъезду не будет. Он любит дочь и беспокоится за неё ежечасно. А вы всё-таки где надо и присмотрите за девушкой и поможете в трудную минуту.
Водомеров говорил всё это мучительно долго. Он ворочал челюстями с усилием. Но всё-таки это было уже отступлением от его первоначального замысла, и Бенедиктин приосанился.
– Ну, конечно же, само собой разумеется, Илья Петрович! – всё больше и больше оживляясь, восклицал Бенедиктин. – Я ежедневно имею честь наблюдать, как страдает, как изнывает в тоске мой учитель. Я прошу вас, Илья Петрович, в своей беседе с ним, так сказать, специально подчеркнуть эту сторону дела. Пусть для старика это будет утешением…
– А как же, скажу! Все мы люди, все человеки и живём не одной службой, – как бы в поучение и потому несколько живее сказал Водомеров.
– Совершенно верно! Более того: отмеченные вами свойства нисколько не унижают даже великих мира сего. Они очеловечивают их, делают земными, как всех смертных…
Водомеров недослушал Бенедиктина и громко зевнул, прикрывая рот толстой ладонью.
– Домой пора, Григорий Владимирович! Добрые люди вставать скоро будут. – Водомеров поднялся.
– Такова уж нелёгкая доля руководителей, – испустив протяжный вздох, посочувствовал Бенедиктин.
– Да… – неопределённо протянул Водомеров и, замыкая стол и погромыхивая связкой ключей на серебряной цепочке, сказал: – А только никто с этим считаться не станет. Чуть чего, тебе же в вину и поставят: дескать, сидел по ночам, себя замотал и людям не давал жизни.
– Ну что вы, Илья Петрович! У кого же повернётся язык сказать такое? Право же, это было бы высшей несправедливостью…
– Так вот что, Григорий Владимирович, – второй раз переходя на «ты» и не замечая этого, сказал Водомеров, – извини, но вначале доставь домой меня, а потом поезжай сам. Тут хоть разница в пятнадцать минут, но я просто уж обессилел.
– Пожалуйста, Илья Петрович, поступайте как удобнее. Я, если сказать честно, всё ещё не утратил фронтовой привычки: два-три часа сна в сутки для меня вполне достаточно.
– Молодость. Кровь сильней кипит.
– И это правда, Илья Петрович, – поспешил согласиться Бенедиктин.
Они вышли из института и сели в автомобиль. Через полчаса Бенедиктина встретила в дверях обеспокоенная мать.
– Что-нибудь случилось, Гриша?
– Всё идёт нормально, мама, – сбрасывая с себя шуршащий макинтош, спокойно ответил Бенедиктин.
Мать вопросительно смотрела на сына.
– Собери мне, мама, завтра чемоданчик с самыми необходимыми вещичками. В командировку отправляют, к Марине в Улуюльскую экспедицию.
– Вот как! Значит, все ваши дела уладятся сами собой?
– Посмотрим, мама, посмотрим… Ты знаешь меня, я не люблю преждевременно делиться своими замыслами, – произнёс Бенедиктин, проходя в свою комнату.
– Ну иди, иди, отдыхай. Не сердись, – мелко и суетливо крестя его спину, прошептала мать.
В Москве, в одном из переулков Арбата, в старом каменном доме жил профессор, доктор экономических наук Андрей Калистратович Зотов.
Андрюша, как обычно называл его Максим, был самым близким, самым дорогим, самым доверенным человеком из всех с кем Максим Строгов когда-либо водил дружбу.
Они родились в один год, в одной и той же деревне. В гражданскую войну, совсем ещё мальчишками, они были призваны в колчаковскую армию. Совершив оттуда побег, они примкнули к партизанам, воевали за освобождение своего края, а когда война окончилась, вступили в комсомол, работали инструкторами уездного комитета РКСМ, оба закончили рабфак.
После рабфака пути их разошлись. Максим, тяготевший к философии и естественным наукам, поступил на физико-математический факультет, а Андрей – на геологоразведочный. Потом партия направила их в Институт красной профессуры: Андрея на экономическое отделение, а Максима на философское.
По окончании института Андрей Зотов остался в Москве, занимая ответственные посты в центральных органах, а Максим Строгов уехал в Сибирь на партийную работу, а потом был директором политехнического института.
В годы Великой Отечественной войны Андрей Зотов по-прежнему жил в Москве, совмещая работу в Госплане с преподаванием в одном из экономических вузов столицы. Максим добился мобилизации на фронт и командовал вначале артиллерийским дивизионом, а потом артиллерийским полком резерва Главного Командования.
По-разному сложилась у друзей и семейная жизнь: Максим рано женился, Андрей после неудачной любви к Марине Строговой остался холостяком.
Чем старше становился он, тем сложнее ему было выбрать подругу жизни. Наконец незадолго до войны, когда Андрею Зотову перевалило за тридцать пять лет, он женился.
Жена его была пианисткой. Она часто разъезжала с концертами, исчезала из Москвы то на неделю, то на месяц. Всю нежность и ласку, которые оставались нерастраченными в душе Андрея, он обратил теперь на жену, считая себя человеком редкого и завидного счастья. Правда, частые разъезды жены – она работала в Гастрольном бюро – несколько омрачали существование Андрея, но они же и создавали то состояние постоянного волнения и беспокойства, которые всегда сопутствуют настоящей, глубокой любви.
Но счастье Андрея Зотова было недолгим. В начале июня жена уехала на гастроли в Минск. В день нападения гитлеровской Германии на Советский Союз она попала под бомбёжку и погибла.
…Последние двадцать лет Максим и Андрей встречались не часто, с промежутками в несколько лет, но это не охлаждало их дружбы.
Зотов ходил по комнате из угла в угол. Временами он останавливался возле своего письменного стола, брал из портсигара папиросу и продолжал ходить.
Час тому назад он вернулся из Центрального Комитета партии. Беседа, состоявшаяся там, до крайности его взволновала: ему поручалось выехать в Сибирь, в Высокоярскую область, и на месте ознакомиться с возможностями развития Улуюльского края.
Высокоярск! Высокоярская область! Один звук этих слов поднимал в душе Зотова такие чувства, которые невозможно было даже приблизительно самому для себя обозначить каким-нибудь одним словом. В этих чувствах соединялась в сложном сплаве тоска с радостью, раздумье с весёлостью, спокойствие с порывом.
Зотов прожил в Москве многие годы и считал себя коренным москвичом. Правда, о родной области, в которой он родился и вырос, он вспоминал часто, но с той внутренней невозмутимостью, с какой вспоминают люди о событиях или годах давно прожитых и невозвратных.
Он никогда не подозревал, что в его душе до сих пор сохранилось столько живых и трепетных ощущений, которые могут вспыхнуть и гореть таким мятежным огнём, какой он чувствовал в себе сейчас.
Зотов ходил, ходил без устали. Это доставляло удовольствие. Мысли текли плавно и широко, как течёт река в половодье. В памяти всплывали отдельные сценки, пережитые в детстве и юности, лица родных и близких людей, обрывки только что состоявшегося разговора в Центральном Комитете. Всё это было окрашено одним общим чувством светлого и радостного волнения, которое как бы окрыляло душу и придавало собственному существованию особое значение.
Летний день близился к концу. На синеватые стёкла продолговатых окон легли оранжевые пятна заката.
Зотов направился к столу, чтобы позвонить и сообщить, что на заседание он не приедет. Но когда до стола оставался один шаг, телефон залился протяжным, настойчивым звонком. Брать трубку или нет? Мог звонить директор института, любивший перед заседаниями предварительно советоваться по вопросам, поставленным на повестку дня. Обычно Зотов охотно разговаривал с ним, но сейчас у него не было ни малейшего желания вступать в беседу, которая могла затянуться на четверть часа, а то и больше. «Не возьму трубку», – решил Зотов и сел в качалку.
С утра до ночи он жил в напряжении, с трудом вырывая редкие часы для своих научных занятий. Ему приходилось общаться с сотнями, если не с тысячами людей, начиная с руководителей хозяйственных и научных учреждений и кончая аспирантами и студентами экономического вуза.
Телефон вновь огласил комнату протяжными звонками. Зотов посмотрел на аппарат невидящим взором и продолжал сидеть, покачиваясь. В эту минуту мысленно он представлял себя в охотничьей лодке меж крутых лесистых берегов реки Таёжной. Зная, как переменилась жизнь, как даже в самых далёких углах страны сложился новый уклад, Зотов всё же не мог вообразить себя летящим в самолёте над Улуюльской тайгой.
Минут через пять телефон зазвонил вновь. Звонки были протяжные, до ожесточения громкие и какие-то даже повелительные. Кто-то хотел говорить во что бы то ни стало.
– А, чёрт вас возьми! – выругался Зотов, вскакивая с качалки и беря трубку. – Слушаю вас! – сердито сказал он.
Но голос его осёкся, и на рассерженном лице на мгновение отразился конфуз, а потом появилась улыбка.
– Да ты где? Откуда говоришь? Ну, иди скорее, жду тебя, иди! – с горячностью прокричал он в трубку.
Оказывается, так настойчиво звонил не кто-нибудь, а Максим Строгов! Час тому назад он приехал с Внуковского аэродрома и, выйдя из машины на Арбатской площади, направился к другу на квартиру, позванивая к нему из будочек телефонов-автоматов, зная, что вот-вот он должен вернуться с работы.
Ещё минуту тому назад медлительный и сосредоточенный, Зотов носился теперь по кабинету, освобождая диван и стулья от залежей газет, журналов, книг и папок с рукописями.
«Как он вовремя приехал! Ни раньше и ни позже, а в тот час, когда он особенно мне нужен!» – думал Зотов, испытывая новый прилив радости, которая в этот памятный день так щедро омывала его душу.
Друзья сидели в столовой друг против друга. Будучи одногодками, они не походили на ровесников. Максим был ширококостный, крупноголовый, с сильными, широкими в кисти руками и спокойным моложавым лицом. На Максиме был светло-серый костюм, шёлковая тёмно-синяя сорочка без галстука. Рядом с Максимом Андрей казался старше. Он был худощавым, тонким, с бледным, усталым лицом, носил длинные, зачёсанные назад волосы, стриженные чуть ли не под кружок. Часто его принимали то за художника, то за поэта. Цвет волос у него был необычный: золотисто-ржаной. Он носил очки без ободков, с позолоченными дужками. Очки придавали его неулыбчивому лицу и неторопливому взгляду жёстковатое выражение. Андрей ростом был выше Максима, но сидя он сутулился и казался меньше своего товарища.
Зотов любил коричневый цвет. И сейчас на нём было всё светло-шоколадное, однотонное: широкий костюм, рубашка с тугим высоким воротником, галстук, туфли.
На круглом столе стояла бутылка виноградного вина и тарелки с закусками.
Максим мог пить всё, начиная с пива и кончая спиртом. «Двести граммов любого зелья выпью без вреда для здоровья», – в шутку говорил он о себе. Особого удовольствия от выпивки Максим не ощущал, совершенно не хмелел и признавал право выпить лишь в том случае, когда видел, что вино рождает в людях доверчивость и расположение к задушевной беседе.
Зотов пить вино избегал. Временами у него случались приступы боли в почках, и он берёг себя. Только в исключительных случаях Зотов выпивал две-три рюмки. Сегодня как раз был такой исключительный случай, когда невозможно было не выпить. Друзья не виделись с тех пор, как Максим, пройдя краткосрочные курсы при одной из военных академий, получил назначение командовать артиллерийским полком и снова уехал на фронт.
– Ну, ты расскажи, пожалуйста, расскажи, как живёшь, какие у вас там новости? И не торопись, а подробно, – разливая вино в рюмки и улыбаясь помолодевшим лицом, попросил Зотов.
– А может быть, с тебя, Андрюша, начнём, а?
– Нет, нет, обо мне разговор в последнюю очередь. Самое главное, что произошло сегодня, я тебе сказал, а остальное несущественно. Давай уж ты! Пойми – не терпится!
– Ну, с кого же начать? – задумался Максим.
– Начинай с самых близких!
– Что же, с Настеньки придётся. Ближе никого нет.
– Ну, как она, милая Настасьюшка, жива-здорова? – Зотов посмотрел на Максима. Глаза их встретились. И Максиму и Зотову вспомнилось прошлое, связанное с этим протяжным, ласковым именем – Настасьюшка, и они заулыбались.
– Ну вот, значит, приехал я домой, – наконец заговорил Максим. – Настенька встретила меня и с радостью и с настороженностью. Как-никак не виделись мы с ней больше четырёх лет! Я чувствовал, что она пристально и придирчиво изучает меня: «Ну-ну, покажись, каков ты теперь?» Этот вопрос так и стоял в её глазах. И представь себе: я испытывал то же самое! Мы как бы заново сближались, отмечая про себя все перемены, происшедшие в нас.
Я уехал на войну, когда Настеньке шёл тридцать шестой год. Она жила тогда с поколением тридцатилетних. А теперь я встретил её сорокалетней. И возраст и трудная жизнь военного времени оставили на ней свой след.
Постарела ли? Нет. Я ждал, что она внешне больше изменится. А вот в характере появились новые свойства. То вдруг ходит весёлая, разговорчивая, дурачится с ребятишками, то замолчит, задумается, станет ко всему равнодушной. Ведь знаю я её, как себя.
Недавно проводил её в экспедицию в Улуюлье. Задалась она большой целью: открыть в Улуюлье курорт. Летел я сейчас и всё о ней думал: «Как она там? Какой вернётся? Увлечёт ли её эта работа дальше?» Счастлив я с ней, Андрюша. Долгая разлука, жизнь в тревоге друг за друга так нас опять соединили, что мне страшно становится от одной мысли: а вдруг это может когда-то исчезнуть, утратиться?..
Они снова замолчали, не спеша подняли рюмки, чокнулись.
– За ваше с Настенькой счастье, Максим, – сказал Зотов. – Ну, а детишки как? Олюшка теперь, наверное, большая, почти девушка? – продолжал спрашивать он.
– Время идёт, Андрюша. Выросли и ребятишки. Первые встречи у меня с ними были довольно сдержанные. Был я для них фигурой и желанной и загадочной. Приглядывались они ко мне. «Посмотрим, дескать что это такое – папа! Не вздумает ли он как-нибудь перетряхивать всю нашу жизнь? Не занесёт ли руку на наши порядки?» Но все эти тревоги и опасения, конечно, быстро рассеялись.
Потом ребятишки принялись за моё боевое прошлое. Ордена, медали, орденские книжки, фотографии, листовки с приказами Верховного Главнокомандующего – всё это было подвергнуто самому тщательному просмотру. Иной раз казалось мне, что это спрашивают с меня отчёт не только дети мои, а и новое поколение людей, перед которым мы в ответе. И ты знаешь, Андрюша, в такие минуты моё чисто личное чувство умиления собственными детьми смешивалось с большим и гордым чувством за наше поколение. Какие только испытания не выпали нам на долю, и нигде и ни в чём не уронили мы своей чести.
Хорошо было бы отправиться с ребятишками в какое-нибудь маленькое путешествие. Тянутся они ко мне, и чувствую, что это влечение мне необходимо поддержать. Мечтаю повозить их по местам своего детства и юности. Но нынче вряд ли это удастся. Загадываю на будущий год…
Максим долго молчал. Взяв папироску, он осторожно разминал её в пальцах. Зотов терпеливо ждал, когда Максим продолжит свой рассказ. Лицо у Зотова было спокойным и серьёзным, и только одни глаза сверкали из-под очков. «Теперь ему надо о Марине рассказать. Ждёт, наверное. Может быть, не всё ещё перегорело в его душе», – подумал Максим.
Любовь Зотова к Марине ни для кого из окружающих не была секретом: Зотов полюбил Марину, когда та была ещё угловатым подростком. Когда же Марина поступила в институт, он сделал ей предложение, но она затягивала с ответом, а Зотов всё ждал, ждал… Переехав из Сибири в Москву, он не переставал звать её к себе.
Максим знал, что, вступая в брак с артисткой, Зотов не скрыл перед нею своего долголетнего чувства. Он честно сказал ей, что на земле живёт женщина, которую он любит так, как полюбить уже больше никого не сможет, но та женщина далеко-далеко, и самое главное – она не разделяет его чувства.
Правда, письма Марины были собраны и уничтожены, но её давняя фотография, на которой она была изображена худенькой девушкой в обнимку с собакой, так и осталась висеть в кабинете Зотова над его большим столом.
Максим взглянул сейчас на эту фотографию и опять невольно подумал: «Да, да, видно, ещё не совсем он забыл Марину!»
– Ну, кто там у меня дальше, Андрюша? Артём, Марина, сам я… пожалуй, расскажу кое-что о Марине, – раздумывая вслух, сказал Максим.
Он взглянул на Зотова, на его плотно сомкнутые губы, на глаза, устремлённые куда-то в синевшее предвечернее небо. Ничто не переменилось в лице Зотова при имени Марины. Он сидел как каменный. «Сколько лет прошло. Видно, время сделало своё!» – подумал Максим.
– Марина… – с напряжением в голосе начал Максим и вдруг, помолчав, весело засмеялся. – Вот теперь мы оба с ней уже в годах, а я часто воспринимаю её такой, какой она была в детстве: в длинном платьишке, с косичками, которые торчат, как овечьи хвосты, босая от снега до снега и всегда с мальчишками. Недавно был такой случай: она пришла к нам, начала что-то говорить о серьёзном. Я слушал-слушал её и расхохотался. Марина даже опешила, спрашивает: «Что тебя так рассмешило?» А мне вдруг представилась она той, с косичками, и так это не вязалось с тем, что она говорила…
Сам знаешь, Андрюша, как любит она своё дело. Давно уже подготовила докторскую диссертацию, но защищать не спешит, выжидает, что-то её удерживает. Может быть, излишняя требовательность к себе. Недавно проводили её в экспедицию. Хорошо, что Настенька вместе с ней. Мариша не привыкла управлять людьми, да и экспедиция досталась ей нелёгкая…
Максим прервал свой рассказ и взглянул на Зотова. Тот сидел в той же позе, с окаменевшим лицом.
– Говори, пожалуйста, говори, – глухо сказал Зотов и, чтоб Максим не увидел его потемневших и увлажнившихся глаз, отвернулся.
Максим понял, что ошибся со своим поспешным выводом.
А в душе Зотова словно всколыхнулось что-то. Вспомнилась юность, студенческие годы в Сибири, как живая, вся в белом, с сияющими карими глазами предстала перед его мысленным взором Марина.
Марина… О ней можно было забыть на время, но вытеснить её образ из души навсегда Зотов не мог. Это чувство было подобно незаживающей ране: хочешь не хочешь, а она напоминает о себе. И пока к ней не прикасаешься, её можно терпеть, но стоит только чуть-чуть тронуть её, подымается такая боль, что хоть кричи на весь белый свет.
Максим на мгновение заколебался: «А надо ли бередить его душу? Не лучше ли скорее заговорить об Артёме?» Но Зотов почувствовал колебания Максима и нетерпеливо взглянул на него.
– Ну, что тебе ещё о ней рассказать? – продолжал Максим, подыскивая слова. – Личная жизнь, Андрюша, у Марины не клеится, – сказал наконец Максим, не найдя других, более гибких и менее определённых слов.
Зотов слушал Максима, стараясь быть спокойным, потом порывисто поднял рюмку.
– Давай выпьем за Марину. Чтоб переборола её душа подлость и чтобы не согнулась она от всех невзгод. – Зотов поднял глаза и посмотрел на фотографию Марины, словно хотел, чтоб она сама услышала его.
– Давай выпьем, Андрюша, с верой в её звезду, – поддержал Максим.
Они дружно выпили.
– Ну, про Артёма много говорить нечего, – возобновил свой рассказ Максим. – У него всё без особенных перемен. Седьмой год секретарствует в Притаёжном. Был я недавно у него в гостях. Постарел Артём и, кажется, засиделся на одном месте. Хорошо, что Марина с Настенькой поживут у него в районе.
– Да уж Настасьюшка расшевелит хоть кого!.. Помнишь, как она заставила нас танцам учиться? Я-то какой тогда увалень был, а поди ж ты, обучила наперекор всему, – засмеялся Зотов, повеселевшими глазами посматривая на Максима. – Ну, а ты, Максим, как? Вошёл в курс мирных дел? – снова переходя на серьёзный тон, спросил Зотов.
Максим откинулся на спинку стула, приподнял голову в задумчивости. Зотов задал ему трудный вопрос, над которым он и сам много размышлял за последнее время.
– Ну, как тебе сказать, Андрюша? Если считать вхождением в курс дела знание того, что и где делается в области, то, пожалуй, я уже на высоте. Но не в этом суть…
– Руководитель должен знать положение вещей. Это первое и элементарное требование, – заметил Зотов.
– Согласен. Но чтобы руководить правильно, руководитель обязан выработать общий взгляд на обстановку. Это определит его принципиальную линию в работе, вооружит перспективой.
– Ты прав.
– Я ещё не выработал этого общего взгляда.
– Но ведь это и не такая простая штука. Умозрительно общего взгляда не выработаешь. Он, вероятно, должен сложиться в ходе жизни.
– Конечно же, Андрюша, ты прав. Качества, о которых я говорю, складываются в борьбе.
– А ты ещё слишком мало времени работаешь в обкоме, Максим.
– Это верно, Андрюша. Пока я изучал лишь тенденции, которые таит в себе жизнь, и мало, очень мало сделал, чтобы воздействовать на развитие их в нужном направлении.
– Я вижу, что ты недоволен собой.
– Я рад, Андрюша, что судьба вновь сводит нас.
Максим долго и обстоятельно говорил о поездке в тайгу, о дискуссии в научно-исследовательском институте, о людях, которых он встретил на просторах Улуюлья.
Было уже половина двенадцатого ночи, когда Максим предложил выйти из дому и прогуляться.
– Давно, Андрюша, я не бродил по московским ночным улицам, кажется, с тех пор, как закончил Институт красной профессуры. Бывало, начитаешься «Феноменологии духа» Гегеля или «Критики чистого разума» Канта до ломоты в висках, выйдешь на улицу и ходишь, пока усталость из головы не переместится в ноги.
– Пойдём, Максим, вспомним старинку! И я ведь таким же способом Смита и Рикардо переваривал, – вставая из-за стола, сказал Зотов.
Они шли не спеша. После томительного, жаркого дня приятно было ощущать прохладный ветерок, освежавший тело. Улицы ещё не спали, но прохожих становилось меньше. Попадались кварталы совершенно пустынные, с тёмными окнами в домах, с тусклыми ночниками над таблицами с номерами и названиями улиц и переулков.
На Манежной площади Зотов и Максим попали в людской поток, катившийся с говором и гамом от подъездов Большого и Малого театров, где только что закончились вечерние спектакли. Но живая эта волна была подобна быстротечному, горному потоку после короткого ливня – прошумела и стихла.
Зотов и Максим вышли на прогулку с намерением «вспомнить старинку», но не прошлое, а будущее владело сейчас их чувствами и мыслями. Максим расспрашивал Зотова, как человека более осведомлённого, о том, что делается в центральных органах.
– В Госплане у нас сейчас горячие дни и ночи, – рассказывал Зотов. – И Центральный Комитет и правительство не дают нам никаких отсрочек и промедлений. Давно ли мы начали мирную жизнь? А посмотри, какие горизонты открываются перед нашей страной! Восстановление разрушенного войной народного хозяйства – это первая ступень. Как только мы на неё встанем, мы так двинем производительные силы, что это даже трудно себе представить.
– Мне часто, Андрюша, вспоминаются слова Ильича: «У нас есть материал и в природных богатствах, и в запасе человеческих сил, и в прекрасном размахе, который дала народному творчеству великая революция, – чтобы создать действительно могучую и обильную Русь».
– Действительно могучую и обильную Русь, – вслед за Максимом, так же как и он, растягивая слова, повторил Зотов.
Они миновали Исторический музей и вышли на Красную площадь.
От прожекторов по площади из конца в конец разливался неяркий, ровный электрический свет. При этом мягком свете Максим утратил ощущение расстояния. Ему показалось, что Ленинский мавзолей, собор Василия Блаженного с памятником Минину и Пожарскому, белокаменные кремлёвские дворцы и башни с зубчатой стеной и резными игольчатыми елями – всё это монумент, высеченный одними руками из одного материала. «Что же, это так и есть, – подумал о своём чувстве Максим. – Этот монумент возводился веками. Его материал – жизнь, его мастер – народ».
Максим был настроен приподнято. Вся их с Зотовым беседа рождала чувства, которые захватывали его всё больше и больше, вытесняли прочь усталость от длительного полёта и разливали ощущение бодрости и нерастраченной силы.
Максим хотел сказать Зотову о своих мыслях, но тот опередил его:
– Представь себе, Максим, тысячи раз я проходил по Красной площади и всегда, ступив на эти камни, чувствовал волнение. Здесь как-то по-особенному ощущаешь, что ты не просто ты, а часть величайшего государства, винтик сложного механизма, соединившего прошлое с грядущим.
– Это правда, Андрюша, истинная правда!..
Они замолчали и всё так же не спеша, погружённые каждый в свои чувства, прошли по Красной площади.
Перед ними лежал широкий залитый светом Москворецкий мост. Он был пустынным и от этого казался ещё более обширным. По осевой линии моста, разделявшей его на две половины, по которым в обычные часы оживления шумели встречные потоки людей и машин, медленно и торжественно шагал милиционер.
Зотов и Максим дошли до того места, где мост нависал над тёмной, тихо плескавшейся рекой, и остановились, чтобы закурить и насладиться видом переливающихся огней, ласковым небом, тишиной, охватившей великий город.
Максим достал портсигар, и они не торопясь закурили, поглядывая то под мост, в темень, то ввысь, в бескрайнюю ширь зарева, стоявшего над Москвой.
– Ну и что же, Андрюша, выпадает на матушку-Сибирь по тем проектам, над которыми в Госплане ломают головы? – попыхивая дымком, спросил Максим, возвращаясь к прерванному разговору.
Зотов отбросил за высокий парапет моста не потухшую ещё спичку и тоном, по которому чувствовалось, что он рад вернуться к этому разговору, произнёс:
– То, что было сделано в Сибири, в сущности, только начало. Её возможности неисчислимы. Тебе ли говорить об этом! Думаю, что развитие края пойдёт по двум направлениям: будут совершенствоваться и расширяться существующие производственные районы, а вместе с этим возникнут новые мощные экономические очаги.
Милиционер давно уже заприметил, что два гражданина остановились на мосту, стоят себе покуривают, бросают непотухшие спички в реку, где может оказаться в этот момент либо речной трамвай с людьми, либо (что ещё хуже!) судно с легковоспламеняющимся грузом. Поразмыслив немного о своём долге, милиционер свернул с дорожки и пошёл к Зотову и Максиму. «Граждане, стоять так долго на мосту не рекомендуется!» – хотел сказать он, но, не вымолвив ни слова, круто повернул и, стараясь ступать как можно осторожнее, удалился. «Пусть себе граждане беседуют на речной прохладе», – подумал милиционер, увидев, с каким увлечением разговаривали в глухой ночной час два товарища.