Многие в пирейских кабачках знали в лицо необычайно тучного французского клошара, что раскладывал на столах рекламные буклеты. Время от времени он, прищуриваясь, собирал драхмы, а затем подходил к прилавку и дрожащей рукой опрокидывал в глотку несколько рюмок узо. Иногда он хнычущим голоском маленького ребенка умолял хозяина, пузатого смирнийца с огромными усищами, открыть ему кредит. Поздней ночью, под вывесками притонов и буйным цветением ламп, меж доками, где трепетали на ветру рваные афиши, человек исчезал в темноте, сжимая на дне карманов кулаки и надвинув засаленный берет на самые уши.
Он говорит сам с собой. Порой останавливается и покусывает кровянистые кутикулы на ногтях, а затем, ссутулившись, вновь отправляется в путь. Глаза его слезятся от хронического воспаления и непрестанной жалости к себе. Тот факт, что он заслужил академические пальмы и перевел «Элегии» Архилоха, видимо, лишь усугубляет его падение. Кошмарная иллюстрация. Иллюстрация чего? От него осталась лишь оболочка — грязная и заключающая в себе вакуум, что сотрясается звуковыми волнами. Внутри у него ревет буря, оглашаемая детскими криками, но, пытаясь установить ее причину, вернуться к истокам, он натыкается на гладкую световую стену и запах пыли. Пустота. Он отказывается от дальнейших поисков, всегда выбирая из двух зол меньшее — беспокойство, а не напряжение. Словно увязая в грязи, он тяжело укладывается на мешки и оберточную бумагу, из которых состоит его подстилка, — в углу подвала, в темном закутке, где эхо перекатывается, подобно камням.
То ли случайно, то ли по нерадивости администрации в начале войны так и не взорвали Дворец выставок — здание, служившее прекрасным ориентиром для бомбардировок, которых, впрочем, не было. Похорошему следовало бы взорвать также собор Б., и, вероятно именно этот аргумент и вытекающие из него выводы спасли дворец.
Дворец выставок — строение чересчур амбициозное для административного центра супрефектуры — построили в начале века, в точности скопировав Большой дворец, на который он походил, как две капли воды, возвышаясь на каменном цоколе, где были устроены ниши с мифологическими фигурами и подъезды, ведущие к перистилям. Над очень высоким первым этажом несколькими скачками возносился главный стеклянный свод, окруженный дополнительными куполами. Во время войны дворец попросту закрыли, покончив с иллюзорной роскошью, пурпурными коврами, пальмами в кадках и военной музыкой посреди помпезного интерьера. Возможно, жители даже почувствовали облегчение, когда на время избавились от дворца. Люди решили, что, хотя сносить его в начале военных действий было бы дурным знаком, можно будет еще раз подумать над этим после восстановления мира.
Мне было тогда десять лет, и поскольку мои родители жили недалеко от садов, окружавших дворец, в его тени я встречался с другими детьми из квартала и играл с ними. Довольно скоро мы выяснили, как можно проникнуть в заброшенное здание. Достаточно взобраться на низкие ветви акации и дотянуться до подоконника — лишь мы одни знали, что окно не заперто. Мы запрыгивали внутрь, больно падая на четвереньки, пока не построили секретную лестницу из старых ящиков, найденных там же.
В этой части дворца, расположенной под землей, помещался целый мрачный лабиринт складов, котельных, небольших комнат, кладовых, служебных помещений, куда никогда не проникал дневной свет; неиспользуемых коридоров и подземных залов, занимаемых странными машинами, салазками и наклонными плоскостями, бетонными шахтами с большими колесами — грациозными, как колесики обжарочных аппаратов для кофе, — и обесточенными рычагами, которыми нельзя было управлять.
В этом лабиринте, где уже после обеда становилось темно, звучало эхо, которое усиливало наши крики, смех и звуки погони. Мы часто играли в привидения и в другие игры — нервы были напряжены до предела. Страх темноты, запутанный интерьер, сама необычность, потаенность и запретность этого места (а также юный возраст) побуждали нас к посвятительным обрядам — столь же примитивным, как мы сами. Поэтому случалось, что под конец беготни мы падали друг на друга в теплой, потной свалке. Детский пот и острый аромат мочи — такие вот запахи. Одежда распахивалась (все мы носили белое хлопчатобумажное белье, что быстро выцветало), и тотчас слышались гоготанье и визг, когда мы со смехом ложились на девочек с расставленными ногами, а старшие — вероятно, двенадцатилетние — окружали младших, и те для вида протестовали, но хихикали исподтишка. В закоулках, за позабытыми ящиками и грудами картонок, совершались элементарные манипуляции, например, игра в веревочку или исполнение той музыки, которую мы так любили — с помощью бумажки, натянутой над гребенкой: столь же загадочная, как наши переодевания в джутовые мешки, она доводила губы музыкантов до исступления.
Выйдя в начале войны на пенсию, он обосновался в Б., где живет со своей умственно отсталой сестрой, которая шьет галстуки и кормит его простыми блюдами, а он охотно их дегустирует.
Мир тесен — это тепловая, а не световая оболочка. Они ужинают на клеенке, и X. иногда прерывает трапезу, дабы что-то записать. Сестра говорит мало и смеется присущим лишь ей гнусавым смехом. X. привык к этому, как привык к тому, что течет кран на кухне, скрипит шкаф и застревает ключ в замке, к тому, что семейный бюджет скуден, а звуки интерьера распадаются на град воплей, завывающий плач, потоки сквернословия и апокалиптический рев. Он думает, что у других все точно так же. Однако наступает миг, когда возгласы стихают, сметаемые хрустальным птичьим криком. Всего лишь криком, похожим на птичий…
Секрет открылся мне случайно. Однажды, играя в прятки, я притаился в удаленном проходе, куда никогда не добирались другие дети: он вел в темную клетушку. Я ждал, пока меня найдут, вместе с тем зная, хоть и не желая себе признаться, что игра уже окончена. Неизвестно, сколько я просидел в своем укрытии, а затем, чтобы как-то отвлечься, начал осмотр. Двигаясь вдоль стен, я вдруг споткнулся о две ступени, что вели к металлической двери. Открыв ее без труда, я очутился в главной зале дворца. Проходя сквозь пыльные оконные стекла, тусклый дневной свет озарял литые колонны, что распускались коринфскими капителями, паркет из светлого дуба, ниши и возвышения этого светского собора. В воздухе пахло мелом, а еще бумагой — запах забвения и полного запустения. Я прекрасно понимал, что получил это царство вовсе не в награду за некие заслуги, насчет которых я никогда — даже в ту пору — не заблуждался. Просто это было счастливым стечением обстоятельств, невыразимым случаем, который представляется тому, кто способен оценить его по достоинству. С тех пор я узнал, что подобная убежденность всегда предвещает большие несчастья. Не могу сказать, удивились ли мои товарищи, когда я стал редко появляться, но в обмен на свою привилегию я охотно отказался от игр, решив, что уже познал все их премудрости.
Дворец был гораздо просторнее и сложнее, чем я вначале предполагал. Запутанные подвесные галереи и головокружительные мостки перекрещивались под окнами, что казались бесконечными. Некоторые металлические мосты напоминали корабельные решетчатые настилы, а винтовые лестницы, гремевшие у меня под ногами, обвивались вокруг литых опор, которые, подобно фонтанам, вдруг устремлялись в разные стороны, порой вынуждая долго ползти по кривой к балконам и ложам. У меня никогда не кружилась голова — даже в тот день, когда я очутился на крошечной площадке фонаря, что увенчивал все здание, и, словно обретя невесомость, царственно зависнув над пустотой, охватил взглядом этот пейзаж из стекла и металла — необъятную оранжерею, полную расцветающих растений, видимых лишь мне. Если б я захотел, то мог бы взлететь или пробежать мухой по внутренней поверхности купола. Еще я мог бы дать названия различным частям дворца, но воздержался, не уверенный в том, что они уже не поименованы некой дальней инстанцией, чьей природы я не понимал, хотя и догадывался о ее существовании.
Во французском языке нет слова для обозначения такого рода преступника, но Lustmörder — очень богатый термин, световое колесо, солнце.
Бывший владелец дома, где они жили, по собственному Почину и без всякого разрешения, прорубил два окна в дворцовый сад. Никто не пожаловался.
Сад носил явный отпечаток своего времени. Располагаясь на очень неровной местности, он приспосабливался к фальшивому пейзажу. Поэтому он включал в себя грабовый лабиринт, горячо любимый детьми, два каменных грота, искусственный водопад, китайскую беседку, каштан вместо бельведера да отстойные бассейны из поддельных древесных стволов. Поскольку дворец закрыли, сад пришел в запустение. Весной на стенах цвела глициния, а летом распускались розы, которые мало-помалу дичали. Ветром приносило семена быстро принимающейся бузины, и ее зонтички благоухали по ночам, напоминая об эпохе прерий, когда пастухи приводили на пастбища свои стада и совершали обряды у рдеющих костров.
Прерывая чтение, X. любил открыть окно своей комнаты и долго смотреть на дворец и сад. Созерцая их переменчивое постоянство — за пеленой дождя, сверкающие инеем, запыленные летом, желтеющие в лучах заката или омраченные октябрьскими туманами, — он мысленно уносился в далекий мир, в страну теней и отголосков, где божества в масках требовали дани. Затем все рассеивалось за дымовой завесой, и X. уже не мог припомнить обстоятельств, вызвавших сей крик, похожий на птичий, — крик, заглушавший ураганы…
Позабыв о беге времени и жизни снаружи, я проводил целые часы во дворце, пока оконные стекла не приобретали свинцовый оттенок — предвестник ночи. Тогда, покидая галереи, я углублялся в нижний лабиринт, охваченный тьмой, и возвращался к родителям, стараясь ни с кем не встречаться. С того самого дня, когда я нашел ключ, небрежно оставленный в железной двери, и завладел им, я всегда носил его на теле, повесив на шею и втайне наслаждаясь его прикосновением.
Вскоре я привык к своей привилегии и принимал ее как должное. Я наверняка вознегодовал бы, случайно обнаружив, что дверь заперта на засов или что большой зал открыт для посетителей.
В тот день я пришел во дворец ни свет ни заря, пока его цоколь еще пустовал, с несказанной радостью предвкушая удовольствия долгого четверга. Как обычно, я открыл потайную дверь, и дворец, как обычно, встретил меня белым, ровным светом, тишиной и застарелым запахом.
Я взбирался по винтовой лестнице, как вдруг резко остановился. Там, где я прошел накануне, ничего не заметив, теперь что-то валялось. Какой-то предмет посредине ступеньки — призыв либо угроза. Зуб. Не веря собственным глазам, я не мог оторвать взгляд от маленького моляра в пятнах крови, с прилипшими клочками полусгнившей десны. Спустившись вниз, я добрался иной дорогой до мостков, куда изначально держал путь, но в тот день так и не удалось помечтать: ни полеты в пространстве, ни фантастические существа, которыми мне нравилось себя окружать, уже не повиновались моему воображению. Целостность разрушилась, стеклянная крыша дворца дала трещину. Я оставался не столь долго, как обычно, но не удержался, чтобы не спуститься по той лестнице, где обнаружил зуб. Он был на месте. Не отважившись пройти мимо, я предпочел снова подняться и спуститься с другой стороны. Черный поток ужаса заплескался внутри меня невысокими волнами. Ночью я не смог сомкнуть глаз.
После своей находки я растерял отвагу, но на следующий день, трепеща от страха, вернулся во дворец и все же решил подняться по роковой лестнице. Зуб исчез. Я тщательно осмотрел все вокруг — ни следа. В последующие дни я продолжил свое исследование, но не нашел ничего подозрительного. Поэтому я постепенно успокоился и несколько недель спустя даже подумал, что стал жертвой оптического обмана. Затем мы уехали на каникулы за город, и я забыл — ну почти — об этом тревожном случае.
Затем я вновь вернулся к своим прежним дворцовым удовольствиям, и долгое время не происходило ничего необычного.
11 января 19.. в саду на снегу найден обескровленный труп десятилетней Даниэль Лемуан. 2 февраля следующего года полиция обнаружила на полу китайской беседки двенадцатилетнего Патрика Ардуэна. 17 февраля — девятилетнего Андре Пера. 22 февраля — семилетнюю Марлен Фабр. 28 февраля — семилетнего Евангелоса Вагондиоса. 3 марта — двенадцатилетнюю Кароль Пайяр. 10 марта — девятилетнюю Мирей Лебо. 16 марта — девятилетнего Акселя Буа. 2 апреля — девятилетнюю Брижитт Эбуэ. 4 апреля — девятилетнего Поля Вашетта. 15 апреля — девятилетнего Жана-Франсуа Копо. 21 апреля — тринадцатилетнюю Арлетт Феликс, 30 апреля, у грабовой аллеи — пятилетнюю Жоржетт Сикар. Список рос в том же темпе, несмотря на полицейское расследование, пожарные команды и патрули жандармерии, сопровождаемые ищейками, что порой с фырканьем ощетинивались и падали на землю. Когда из уважения к семьям префект, наконец, принудил прессу к относительному молчанию о состоянии жертв, публика уже располагала достаточными сведениями, чтобы восстановить подробности, которые хотели от нее скрыть.
Это напоминало великое освобождение душ: все жители Б. избавились от вековечного бремени древнейших побоищ, радуясь, что кто-то наконец отважился взять его на себя. Жрец верховного церемониала, прокуратор высшей скверны, он вскоре был мысленно обожествлен. Однако после обожествления ему следовало умереть. В один знойный день, в самом центре города, женщины линчевали скрипача муниципального театра, и это происшествие отчасти восстановило спокойствие.
В одной галерее стоило наступить ногой на паркет, как он начинал скрипеть. Там-то я и обнаружил клубок вычесок со смрадным запахом. Всего пять минут назад, когда я там проходил, волос еще не было, однако я не слышал и скрипа паркета. Спина покрылась испариной. Я употребил слово «обычно», хотя все было необычно. Оглянувшись, я понял: когда я впервые вошел сюда в резком ослеплении ровным, рассеянным светом, на мою погибель была расставлена ловушка, но я должен избежать ее. Я вернулся — да, вновь вернулся, после того как нашел омерзительный клок волос. Однако он исчез, и я получил пару дней передышки: глупо лгал, сам не веря в свои россказни, успокаивал себя нелепой историей о хищных птицах, якобы проникших во дворец. Я старательно повторял фразу, которую отец изрекал сотню раз за столом.
— Все имеет рациональное объяснение, — говорил он, отламывая кусок хлеба или передавая соусник. Поскольку история с птицами была слишком уж убогой, я вскоре заменил ее другой, более правдоподобной — о владельце второго ключа, ведь теперь не проходило и дня, чтобы я не нашел какую-нибудь новую мерзость: грязное белье, кровянистые или уже кишащие червями останки. Впрочем, эти зловонные ошметки наполняли меня дурацким триумфом, ведь мои ожидания подтверждались: «Я же говорил!»
Он всегда ненавидел насилие, грубые прикосновения, крикливые голоса. Всегда боялся потрясений и боли. Он никак не может решиться на операцию по поводу грыжи. Ступает бесшумно. В карманах у него всегда лежат медовые конфеты от кашля. — Женевьева, — говорит он подчас сестре, — одолжи мне свой нож…
Дети готовы были, скорее, погибнуть, нежели отказаться от забав в подвале и маскарадов в каменных гротах. Вопреки предостережениям, они открыли гениально простой способ пробираться в свои владения и обманывать наблюдателей — полицейский интеллект оказался неспособным даже представить себе такую возможность.
Страх, овладевший с тех пор мною, был в сто раз приятнее и в сто раз сильнее всех прочих. Благодаря останкам мой дворец чуть не превратился в бойню, но они исчезали так же таинственно, как появлялись, и это исчезновение внушало ничуть не меньший ужас. Сколько раз мерещилась мне тень, что бросалась прочь при моем приближении? Сколько раз чудилось чье-то дыхание за спиной? Столкновение было неминуемо.
Случилось это после обеда на Троицу. В одной из самых высоких уступчатых галерей я внезапно остановился, заметив против света тщедушный серый силуэт, молча прислонившийся к балке. — Эй, кто там?..
Я впервые раскрыл рот во дворце, и фраза усилилась стеклянными сводами, отразилась металлическими арками, словно обрушился оглушительный водопад, будто пространство внезапно огласил чудовищный обвал.
Как и следовало ожидать, X. побеспокоили, но затем отпустили, приняв во внимание его алиби и заслуги. Восемь дней спустя его арестовали повторно, и он провел больше трех часов в кабинете следователя — время пролетело незаметно, поскольку допрос тотчас перерос в филологическую беседу: следователь питал слабость к эллинизму. Но, хотя X. отпустили с искренними извинениями, этот случай не прошел бесследно, и с тех пор он чувствовал себя под наблюдением. Им завладела не просто боязнь судебных органов, а какой-то утробный страх и даже грусть. Ведь садовые злодейства вызывали у этого ранимого человека отвращение. — Эй, кто там?..
Мелкими шажками выйдя из темноты, она остановилась в нескольких метрах — на освещенном пятачке.
То была не девочка, как я сперва подумал, а какая-то карлица с морщинистым, одутловатым лицом. Над большим лбом слегка завивалась скудная шевелюра, глубоко посаженый глаз сверкал жестоким огнем, а другой, огромный и готовый выпасть, был непорочно бел. Женщина-белоглазка. Я сразу понял, как ее зовут, хоть она ни разу не назвала мне своего имени: я заметил, что она никогда не отвечает на вопросы или попросту лжет. Описать ее трудно. Да, она была землистого цвета — как грязь. Тоже очень грязные и очень большие ладони с ногтями, посеревшими от загадочных нечистот. Ее верхняя губа, слишком короткая, обнажала зубы: то ли заячья губа, то ли волчья пасть. Она мало говорила, но смеялась почти беспрерывно, присущим лишь ей смехом, который и смехом-то назвать нельзя — гнусавым, гнусным, безрадостным: «Хан-хан, хан-хан, хан-хан…» Я узнал, что она давно не являлась во дворец и ее возвращение ненадолго опередило мой приход. Несмотря на отвращение, которое она внушала мне, я кивнул в знак согласия, когда она заявила, что будет ждать меня завтра. Я должен был являться во дворец каждый день.
X. роется в ящике стола, не находя того, что ищет, но ему на глаза попадается старая тетрадь. Он читает:
«Вероятно, моей жизнью всегда управляли сны. Они способны добиться от меня чего угодно, и даже в те времена я отдавался им безоговорочно. Поэтому для меня вполне естественно стремиться к одиночеству. Сейчас оно ведет меня к ним, словно за руку. Закрыть глаза — значит открыть дверь».
X. смотрит на свой стол, заваленный карточками, — забывчивый педант, он делает на них сотни заметок, — смотрит на хрустальное пресс-папье, сломавшуюся лампу, и вдруг ему кажется, будто он начинает постигать собственную судьбу: по контрасту, как негативное изображение. Темные квартиры заполняются матовым светом, над световыми полями разливаются серые чернила, и, пока ураганный рокот — или слабый птичий крик — поглощается тишиной, X. встречает самого себя с безграничным изумлением. Тем не менее, он всегда знал, что ни сам он, ни мир не могут измениться. Что нужно лишь потихоньку глодать свою пенсию, жить тише воды, коротать время за переводом «Элегий» Архилоха, гоняться за сновидениями и смиряться с этими завываниями бури глубоко внутри и этим тихим плачем — там же. Жить, как говорится, достойно. Возвести вокруг себя поучительную стену с окном для выхода.
Ранимый человек обязан избегать любого шума.
Впечатлительные люди предпочитают блеклую одежду.
Это крысиная маска, которую мечтатель вынужден носить на сатурналиях.
На сатурналиях жрец сер, но прозрачен.
Она не в силах привыкнуть к своему адскому глазу.
Гулкость дворца вынуждала нас говорить тихо, и шепот, что сродни трансгрессии, естественно, придавал нашим речам тайный, святотатственный оттенок.
Женщина-белоглазка протягивала ко мне руку, навязывая игры, так непохожие на те, которым я предавался в лабиринте! Развлечения мальчиков и девочек были не отвратительными и не жестокими, а просто животными, как мы сами: веселые научные экспедиции к различным органам, что напоминали об изобилии и даровом празднике. Игры же, навязанные Женщиной-белоглазкой, были постыдны и доводили меня до слез. Мое смятение обуславливалось тем, что она — взрослая и обладает всеми признаками, невыразимо противными мне. В ее манипуляциях было что-то мучительное, и даже взрослый мужчина не согласился бы на них без омерзения. Приводить подробности тяжело даже теперь, и я скажу лишь, что она угрожала кастрировать меня ножом, с которым почти никогда не расставалась. От страха я был на грани агонии. Ей также нравилось задавать неразрешимые вопросы, непонятные шарады, и наказывать, если я не мог на них ответить, — упиваясь моими слезами и отчаянием. Я мечтал умереть и думал, что у меня хватит на это смелости, а вот не приходить больше во дворец было куда сложнее.
X. и его сестра много страдали.
Грозовым утром, когда небо стало свинцово-серым, при свете лампочки, свисавшей в кухне с потолка, они обнаружили рядом с эмалированным кофейником пунцовую кашицу в миске. Мертвенно побледнев, брат и сестра вполголоса обсудили с глазу на глаз, выбросить ли останки в туалет или же отнести в сад.
Вечером X. купил бутылку коньяка — напиток, о котором он знал до этого лишь понаслышке. Два месяца спустя поставщик уже привозил ему каждую неделю по целому ящику.
Если только дни не были долгими, они становились неимоверно короткими. Облокотившись на колени, грызя ногти и мысленно пытаясь найти выход, замурованный несправедливостью, X. с сестрой слушали бой часов.
Всякие меры по наблюдению оказались тщетными-в Б. направили даже войска: еще были шестилетняя Мадлен Гро, двенадцатилетний Юбер Лепап, восьмилетняя Югетт Ласерр, девятилетняя Паскаль Обаньон, семилетний Шарль Вандоорп, двенадцатилетняя Колетт Маньи и четырехлетняя крошка Таня Буланже, которую опознали с превеликим трудом.
В тот день Женщина-белоглазка, каждое слово которой предвещало новые муки и ужасы, объявила, что завтра отведет меня кое к кому.
— К кому? — удивленно спросил я. — К кому-то… Хан-хан, хан-хан…
Затем она с равнодушным видом уселась на металлическую балку, и я не мог рассмотреть, что она делает, поскольку она повернулась спиной: толстая серая жаба, которую можно было принять за бугорок.
Внезапно мне захотелось столкнуть ее в пустоту, в душе взметнулся смерч, и я с болью ощутил, как в каждой поре на коже головы поднялись дыбом волосы. Думаю, я потерял сознание, хотя до конца не уверен.
Когда очнулся, я был уже один и валялся на паркете галереи. Смеркалось. Ноги ослабли, и я не знаю, как мне удалось спуститься, отыскать выход и добраться, наконец, до дома, где меня ждали к ужину. Я был в шоковом состоянии, и от меня так и не добились признания. Уложили в постель, но, несмотря на принятое успокоительное, сон мой тревожили причудливые грезы, которые я уже не отличаю от яви. Я проболел несколько недель и больше никогда не видел Женщину-белоглазку.
Я хорошо знал обоих, и они были совсем не такие, как вы описываете. Прежде всего, вы неточно изображаете ее. У нее и правда была заячья губа. Возможно, она и правда была не очень ухожена. У нее и правда был странноватый смех. У нее и правда было что-то с глазом. Но, кажется, она была преданной и довольно сносно готовила.
Сестра всегда оставалась дома, так что X. никогда не брал с собой ключи. Поэтому однажды вечером, с наступлением темноты, он долго стучал и звонил в дверь, насквозь продрогнув и ссутулившись под мокрым зонтом: — Женевьева! Женевьева!
Свет в доме не горел, X. разбил камнем стекло и влез в окно. На первом этаже он никого не встретил, но, поднимаясь по лестнице, заметил, что ступени скрипят так, будто в доме покойник. Он обнаружил сестру, свернувшуюся клубком в позе эмбриона, с выпученными глазами и высунутым языком, а рядом с ней — опрокинутый черный пузырек.
На похоронах было много народу, но пару месяцев спустя некто Кристиан Госен, бортовой инженер с какого-то танкера, утверждал, что столкнулся с мадам Женевьевой на сингапурской Чейндж-Элли. Конечно, то была она, ведь стоит хоть раз ее увидеть… Вскоре другие люди рассказали, будто встречали ее в Париже, Лондоне, Ницце, но никто не смог привести доказательства.
Глубоко опечаленный исчезновением сестры, X. перестал за собой следить. Он часто обнюхивал свою одежду, сидя на краю кровати и склонив голову. У него также появилась привычка подолгу смотреть на себя в зеркало. Он бродил по дому в поисках человека, который когда-то был им самим, хотя и совсем другим, — в поисках нового «я», беспорочного агнца, а дом представлял собой лабиринт, провонявший останками, что гнили на тарелках, сложенных грудой в раковине, экскрементами, черной назойливой накипью, наделенной даром красноречия. У X. не было сил что-либо изменить.
Однажды кто-то заметил кровь у него под ногтями, и люди зашушукались. Его снова арестовали, допросили и отпустили, так и не сумев ничего вменить. Но на сей раз возникли серьезные подозрения. На улице его сторонились. В некоторых магазинах отказывались обслуживать. Он получал анонимные письма.
X. исчез. В этом нет ничего необычного, если задуматься над частотой исчезновений в мире или над поразительным количеством неопознанных тел, которыми забиты морги всех больших городов.
Для примера можно привести труп тучного зрелого мужчины без каких-либо документов, удостоверяющих личность, найденного повешенным в парижской галерее Веро-Дода.
Кое-кто утверждал, будто видел его сестру в самых разных уголках света, и некоторые люди узнавали X. в жителе Ла-Валетты. Если допустить, что это был действительно он, его новая жизнь оказалась несладкой. Сначала он пытался зарабатывать на жизнь как странствующий фотограф — затея, отдающая анахронизмом и заранее обреченная на провал, ведь у любого туриста есть фотоаппарат. Если только он не преследовал свой собственный серый образ…
Немного спустя человек, считавшийся X., появился на Родосе, где попробовал стать туристическим гидом, но столкнулся с неприятной конкуренцией, а запах у него изо рта обращал людей в бегство.
Затем он обосновался на набережной Пирея, ведь обломки всегда выбрасывает на берег. Все знали его неуверенную походку, одежду в жирных пятнах и противные руки, что раскладывали буклеты на столиках кафе. Когда он напивался сильнее обычного, то спрашивал, где сестра, но никто не смеялся, поскольку в нем было что-то священное и сумрачное, как дыхание Аида. Поэтому старая торговка губками и по совместительству гадалка бледнела, едва завидев его шатающийся силуэт. — Что знаю, то знаю, — говорила она, запрокинув голову и чуть смежив длинные трутовые веки.