Я открыл дверь и стал в воде. Река окутала глубиной, плыть было легко и сквозь зелёный полумрак всё неслось как крыльями рассекая подводное пространство.
Тот дом… или дурдом… Прибежище стариков и инвалидов… Маленькое отражение большого окружающего мира, которого почти и не существовало здесь. В полутьме окружающего воздуха я пытался понять и спросил «Может быть?». «Вряд ли…», отреагировал кто-то проходивший мимо, но мне было и не сильно смотреть. Я ждал… На локтях я покинул предбанник-прихожую и продирался уже пластуном сквозь ненасытное движение большого города. Город готовился к третьей войне. «Что значит Песнь-Мир?», спросил я у попутчика, сидевшего рядом со мной в городском каком-то автобусе. Попутчик тогда достал деньги, пачкою, многие, уложенные у него на животе под майкой и отдал их все мне. Он сказал «Теперь они не нужны. Теперь нужно оружие». Под майкой оставался у него один пистолет. Мне тоже были они не нужны. Мне и оружие было не нужно. Я вышел из автобуса в двери готовившегося к погрому магазинчика. «Коммунизм?», уточнил я у чёрной продавщицы. Она была невозмутима и я взял банку так и не ставшего мне понятным вещества. Пора было уходить и я торопился домой. Это не был мой дом. Это было одно из моих последних прибежищ и там уже прошла волна неуюти. Чтобы не опоздать, я отвлёкся на второй адрес. Там ещё всё было в порядке, но ждать волны было недолго, я и не ждал. На локтях, серым городским пластуном полз я по улицам и взгляд мой тосковал по многим поколениям ключей от запертых и незапертых, от наглухо заколоченных и брошенных в спешке распахнутыми, от разных многим, но объединённых одним – от больше ненужных, входных дверей. Ключи выбрасывали демонстративно и массово, и ключами были усыпаны канавы вдоль дорог, по которым я полз. Люди искали оружие. «Для чего высотой так смешно?», спросил я у одного спешно бегущего и понял давно, что одним из самых сильных видов оружия в этой войне будет безоружность.
Я вынырнул из хрустально-зелёной речной воды на солнечный песчаный берег. «Берегите себя!», сказал я рыбаку и не поняв пошёл искать мост. Перейти через мост всегда было подвигом. Мост рассыпа́лся раз за разом, но не всегда. А всегда лёгок был и красив, потому, наверное, что был ближе всех к небу. Волной той смыло его… Я стоял и с подругой смотрел на остатки великого прошлого. Я прекрасно знал, что из прошлого мы совершим великое будущее, и мост будет восстановлен и ещё более могущ, но пока лилось мне в душу стоять и смотреть. Как печаль крадётся и, вкрадываясь, надрывает мне нежно так нутрь – насмерть…
И опять ехал я на деревенском пыльном автобусе в страну гор и великого ша́баша. Я не был силён, меня самого гоняло как мёртвую крысу по жутким, но прекрасным внутри подземным подвалам. Но они ждали меня видимо как самого главного и мне не совсем в радость был ша́баш их… Я успел как раз вовремя. Волна, огромностью своей сравнивающая зелёные горы, поднялась из моря и шла на привычные пляжи людей, через места моего несокрушимого детства. Я знаком уже был с людьми. Они бежали и прятались от того, от чего убежать было просто никак. Огромная волна шла по горам и они пытались уходить в горы, дальше от берега… Остановил их огонь. Горы поступились обычаем и, нарушив незыблемость, пропустили сквозь недра великий огонь навстречу большой той волне. И с совсем уже мало людей мы остались на самой вершине пока на мгновенье нетронутой ни огнём, ни водой. Мы прокрались в спасенье во щель… В щель горы, в пещеру как мы хотели так думать – спасения. Там было спокойней пока и кромешный ад переливался по-другому – стонами раненых и страхом укрывшихся. В неумелых молитвах постигался их страх… Я задержался на входе в убежище, потому что не спешил, а в скромном углу из тьмы и её собственного света сидела она. Женщина с грудным ребёнком на руках, которой не могли коснуться ни страхи, ни тьма. «Мы умрём?», думали люди сквозь меня обратив надежду и боль свою к ней. А у меня с самого сотворения мира были нелады с их безнадёжной надеждою. «Нет», сказала прематерь с младенцем моей глубоко надёжно запрятанной радости, «Поздно. Вы все уже умерли давно. И даже конец света давно уже кончился… Это ад». От простых тёплых слов стало мне горячо, огонёк мой внутри забился о грудь горячей и я покинул предел, разрывая кромешную тьму о прозрение…
Я очнулся в доме из будущего. Я узнал его по квадратной стерильности и теплу на душе, несмотря на телесную ещё жёсткую боль. «Мы тебя еле вытащили. Ничего, теперь будет спокойно. Ты жив», сказала Эйльли, а я не мог говорить. «Что… было… со мной?», я не помню даже говорил я или думал во сне. «Расстрел», улыбнулась она, «О серую стенку глазами. Не привыкать?». Серую стенку я помнил и сквозь тяжесть ресниц вспоминал изобретённое мной в каком-то сражении «Не привыкать!». Остальное оставалось за рамками. «Ты когда-нибудь вспомнишь потом…», сказала Эйльли капельку грустно над мной, «Ничего. К тому времени, когда ты начнёшь вспоминать, тебя уже многое не устрашит. Посмотри сквозь окно. Это очень далёкий наш век». И я увидел окно. Свет и солнце прекрасного будущего сквозь безграничный квадратный проём… «Люди… умеют… летать?», спросил я. «С тех самых пор…», улыбнулась она, «Отдохни. Мы с тобой полетим»…
Вокзал надрывался о тьму. Поезда приходили и отправлялись не дождавшись меня. Я шёл сквозь вокзальную тьму и не мог найти выход. К поезду я опаздывал навсегда… Выйти в город, увидеть улицы, пройти сквозь подземелья метро… Я спускался на эскалаторе в тьму моих бесконечных проходов… Коридоры из полусвета и тьмы тянулись своим протяжением сквозь меня… Здесь. Дверь-проём в жёлтый свет. Больница для таких же безумных как я. У вас болит зуб? Или совесть? Или вы просто больше не можете? Это здесь. Добрая доктор в белом халате провела до кресла из тьмы. Подождите немного, я скоро вернусь, а становилось легче и жёлтый свет ласкался палатою о белые стены. «Мы здесь выживем», простая сентенция посетившая мозг прикрывала ладошкой глаза. Я спрыгнул с поезда и побежал рядом с ним, пытаясь то ли нагнать, то ли перегнать, но придорожная насыпь терзалась с под ног, и быстрей, и быстрей, и быстрей исчезала в глазах – я взлетал над насыпью и над собой...
Стадион был прохожим и мимо него вышел в парк. Парк был днём и деревья высокие пронизались солнечными лучами с выси, и мне стало до смеха больно смотреть на солнце. Я шёл по парку, через аллеи дня и искал, наверное, вечера. Я нашёл… Вечер сидел на троих в затемне. Я уже видел его таким, тогда – когда не мог пробраться к лифту и дорогу преграждал поломанный танк. Вечер мне не светил, но зачем-то был нужен и всё. Возможно я просто хотел спросить про авоську у него, как тогда, когда оказался один, но с друзьями надёжно прикрывавшими моё отступление через одну на всех комнату. На троих было очень давно. И поэтому кончилось. Видно мне и бежать. Но зачем, если вечер уже. И нас постиг пессимизм. Жизнь не казалась нам радужной и мы ушли под луной. Из парка. Совсем. Мы пришли в кинотеатр, который был очень древен и пуст и стены у него одной не было, и сидели, и думали, что мы дети галактики, только очень уж дети – послушные. До наоборот. Скажут быть на троих – мы и пьём. И не скажут – так пьём. И хорошего от этого так мало в нас, что мы стали героями. Героями светлого прошлого. Один из нас стал полярным лётчиком и собирался в полёт, мужественно и просто прощаясь со своими детьми на всю полярную ночь, которую ему предстояло провести среди льдов. Другой был человек, его друг, и товарищ, и брат. Он спокойно его провожал – инженер. А мы вдвоём ушли в пионеры – готовиться к повседневному и бессмертному подвигу.
Мы нашли деньги там во дворе и закопали их в глубокие ямки, насовсем, чтоб тревога по ним не питала больше людские сердца. Я ушёл на завод. По огромным и чёрным цехам пробирался я к светлому созвездию библиотек. Мне помогали огромные надо мной, умные, трудящиеся и добрые машины и мои просто товарищи. Я вышел в зал. Зал границ не имел. В нём не просто и наверное уже и незачем было быть пограничником, потому что через высокое стекло под его куполом лились на всех солнечные лучи. Солнечных лучей хватало на совсем всех и книги стояли притихшие, ожидающие рук решившихся на постижение одного из великих эпизодов времени и пространства. Я выбрал жизнь, которая мне нравилась уже очень давно и сел читать…
«Мишка, очнись!», тряс меня за плечо Том и вовремя. Плюшевый мишутка над пропастью размышлял о неразмышляемом. Том был прав. Я очумело посмотрел в его чёрную рожу осознавая возможность существования людей с чёрным цветом кожи – Том всё-таки был негр. «Мишка, полчаса тебя уже трясу. Пойдём на Виском, туда снегоход привезли!» Зачитался я… «Сам ты – Мишка!», сказал я и посмотрел в книжку ещё… Мишутка обстоятельно лез на сосну… В гости… К белочке… Пропасти больше не было… «Навсегда», подумал я заклинание. «А ты – Том!», засмеялся Мишка теперь, «Негритос паскудный…». «Очкарик ты всё-таки. Смерть бледнолицым!», согласился я. Так заругавшись по древнему пока не слышат взрослые мы пришли в состояние лёгкого внутреннего блаженства и побежали к Виском – смотреть снегоход. «Мишка», объяснял я, «Когда я был маленьким, я очень любил пожадничать. И один раз я встретил настоящего волшебника и попросил у него, чтобы всё к чему я ни прикоснусь превращалось в золото. А он хороший волшебник был, настоящий всё-таки. А мне сначала даже показалось, что ничего не изменилось вокруг. Но с тех пор к чему бы я ни прикоснулся – всё превращается в золото». «Снова врёшь?», Мишка рот аж раскрыл, «Или опять?». «Никогда!», легко парировал я, «Проверяй!». Мишка сел и задумался. «А хитон на тебе», это выдумал, «Ты же касаешься его, а он не из золота». «Хитон, Мишка, прекрасен как жизнь с того самого момента как я в первый раз коснулся его лишь своим взглядом. А всё превращается в настоящее золото, а не в металлический элемент таблицы великого Менделеева. Волшебник всё-таки настоящий был, а не как мы с тобой в том году хотели на Луну на пассажирском пробраться, чтоб превратить её в научный астероид лишь изо льда, а сами один проспал, а второй врал контролёру, что он ещё маленький и вон с тем вон дядею!». «Это да…», Мишка просто вздохнул – воспоминания о неудавшемся покушении на Луну были не выдающимися. «Том, преврати меня в золото…»
Я летел сквозь зелёный и радостный сад. Деревья недавно совсем отцвели и сбросили ненужную им больше почти листву и поэтому я не мог определиться окончательно, что же было в саду – осень? Весна? И я ушёл по горным дорогам к морю и возвращался потом. И уже надолго был не один. Знакомая водитель трамвая довезла меня до поворота и я вышел на старой площади у скверика, который не подозревал о существовании старой площади, потому что находился всегда в другой части города. Но терраса асфальта и дня поднимала уже меня по ступенькам к кинотеатру из грёз. Огромное старое здание впускало легко. Выпускало не всех…
Представление началось. Ещё в холле, когда начали слипаться глаза и я подумал «Стена». Меня легко колотило о лёд и я подался из холла внутрь – в зрительный зал. Зрители рассаживались в меркнущем свете и мне стало теплей и от них и вообще: я любил театр. Театр любил меня. И я оказался в ванной с головой. Она стояла рядом в лёгком домашнем платье-халатике и просила меня не выныривать или что починить в этом новом сверкающем мире. Но искры сыпались уже у меня с пальцев и я подался во двор. Не совсем легко было идти знакомыми каменными тропинками, тем более что по небу уже был объявлен отбой и полосы низких чёрных туч сместились на западный неба край. Как в бреду я уезжал в далёкий город на севере, за осколками непонимания просыпавшимися жёсткой сухой травой в тех местах. Я нашёл человеков и там. Незадорого, всего за переспать в их кочевьем обшарпанном общежитии, добыл я траву. Для чего мне сгодятся сухарики этих белых кристаллов из льда я не знал. Может быть, чтоб не достались никому, как те деньги, что мы зарыли вдвоём пионерами. И в наставшем дне я бродил и путался в улицах унося неосторожно просыпанное. Город должен был выпустить. Но поезда традиционно не ехали, если я приходил. Или ехали, но не приходил тогда я. Тогда я вынырнул из ванны и сказал всем, что раз так – банный день. Благо баньку срубили по-новому, из старых стен трудились, ковали незыблемое. Ну и первым пошёл. В баньке был снег. Настоящий, в слой, холодно. И сосульки красиво висят. По полкам. Непорядок у вас, я решил. И навёл. Всё что надо, да так. Что тепло и до жару все парились целый день. Я же просто повёл вертолёт. На посадку. Мне надо было захватить этих аборигенов ещё. Потому что у них тоже – праздник ведь. В гости надо. Теперь из гостей. А я один. Вертолётчик на весь глушь-район. Одна радость, подмога и всеобщее в итоге трепетное уважение от которого тихо покачивало. Ну ничё. Взял всех и полетел, строго сказав «Сегодня два рейса не дам. У меня бензина до кромки ведь. После кума на Вёшки свезём!». По дороге, конечно, в Несчастное. Ещё тот уголок. Об одно название не жить. Но живут. Трое там или пять их осталось или было всего. Голытьба каких мало сыскать. Божий притон. Чертовня все углы пообвешала, с каждой прорехи выглядывают. Ну ничё. Завезли одного к ним туда и двоих забирать. Пока бегали тряпки налаживали в дом зашёл. Такое гамно – редко так попадёшь. Пьянь какая-то спит в углу. Покалеченный. Всё порубано здесь. Изведено. Не смотрел бы, а тут. В углу, что поцветней, зашевелилось счастье простое, человеческое – как здесь дитё? Девчёнка-малыш, ей как раз здесь не быть бы совсем, а оно… Вот сидит и с игрушками цацкается. Они мягкие все у неё, хоть и старые, в мирах сытости страшно измотанные. Угол весь из них и состоит. «Кого тут у вас забирать?», очень строго наверно спросил. «Меня и бабушку. Марусю», ответила, взяла что-то своё мягкое и поднялась. Ноги. Ноги худющие, прозрачные. Что ж творится у вас тут, сокровищи? И её повело. Это просто. От голода. От постоянного. Жуткого. На руки её подхватил и искал куда положить – отдышаться хоть чуть ей. У них тут отдышишь скорей, а не отдышишься. По всем углам проходил, но болезнями калики выстыли и сложились как в тесноте – везде грязь, болеток и невыстэнность. Как дошёл до угла, а там мрак обложен чертями лежит – пьян как пень, и обделан, и в хочетке. Что ли этого хрена подвинуть, да здесь положить – одна на весь дом и кровать. За спиной зашептались старухи по-набожному, что попортит её. И увёл. Я не очень и помню как, где. Положил. Но запомнилось только – надёжно что. Где чертям не достать ни за что. И увёз. Взял себе раз у вас мир не терпит детей. И ещё запомнил – душа. Она совесть моя была. Чистая и голодная как Новый год. Нам надолго тепло…
Кинотеатр стонал. Сцена знать давала себя. «Действие первое – необходимое», объявил конферансье. Река пошла буруном и я вынырнул на поверхность. Два белых речных корабля расходились на большом просторе. Я выбрался на палубу одного из них и сказал ей «Смотри вперёд, сквозь стекло. Это очень просто – лететь. Держись за мной». И прихватив радиостанцию вылетел из капитанской рубки вверх. Мы дотянули до города и сделали несколько опрокидывающих витков вокруг белого высокого здания. «Приземляйся на крышу!», крикнул я, мы не торопились сегодня. Это в тот раз, когда за деревенькой в лесу послышался вой волков и лисиц я поднялся быстрей на крыло, увлекая её за собой на ночные пред утром круги. Мы припали потом на обочину и долго приводили в порядок свои рюкзаки, изо всех сил стараясь казаться туристами. Ходим здесь. Не тревожим. Не спим. Про не спим впрочем было, наверное, лишнее. Потому что я шёл к старому другу, которого в этом было давно уже не убедить. «Как дела?», спросил я у себя пока он мне рассказывал, что мать окончательно вымоталась с ним и притон у них дома уже не может вызвать у неё ни малейших эмоций, а он не устраивается и не устраивается на работу. «Мысль художника извернёт этот мир», заметил я старые фотографии у него на стене. Его дом был по-прежнему тёпл, но я ушёл. Я в избушке не жил. Уже много так лет. И мне надо было туда. Брёвна перекосило немного. Чуть-чуть. Чёрный вход. Кто хозяином здесь. И когда вошёл, понял – дверь из избушки моей никогда не возвращала назад. Из неё не было выхода наружу, выход был только внутрь. В тёмную земную глубину, в снега нутрь. Я посмотрел тогда внимательно на чёрный проём перекосившейся дверки вниз и шагнул. Но мне повезло. Эскалатор не взял меня вниз. Оступившись, я оказался зажат в тесном лифте уходящем наверх. И выйдя в рекреацию на этаже я легко глотнул воздуха и попросился присесть. В мягких креслах, стоявших по всему этому небольшому залу. Я присел, но учитель не знал, он поднял меня заживо. Из-за парты каким-то, возможно важным для нас обоих, вопросом. И еле живого отправил за дверь. Я наверно не знал. Мне хватало вполне и раздевалки, что была в двух шагах, место моё в пространстве одинаково было привлекательно для меня, был ли я в раздевалке или в классе. Ведь я знал, что в действительности я сижу на приёме у доктора, и она к тому же уже вернулась назад, и белый её халат действовал на меня успокаивающе и немного завораживающе. Я не решался опустить с неё глаз. Потому что под землёй было почти не видно ничего и коридоры теперь представлялись какой-то безумно счастливой игрой, в которой я потерял котёнка и теперь бегаю ищу его по всем уголкам, а как называется «кыс-кыс-кыс» совершенно забыл. Потому что это были правила виртуальной реальности и так было интересней играть. Коридоры сплетались и разбегались, обретали свет и цвета, замолкали и прятались, окончательно запутывались и неожиданно видоизменялись. Я привык. Я котёнка искал. И находил по дороге новых товарищей, которые помогали в чём-то мне, кто рассказывал что, кто висел. И смотрел как я путешествую. А некоторые (их формы светились загадочнее) беспокоили суть во мне. Оставляли в себе отражение моих поступков и дел, и дарили ответ. Где котёнок мой здесь пробегал. И где только он маленький прячется. «Посмотри у себя». Я смотрел. И шёл по коридорам всё дальше, и дальше, и дальше…
Волшебство не затрагивало меня, когда пробирался я по пустым огромным цехам ночных смен. Одиночество чувствовалось здесь тонче и уверенней. Машины заполняли пространство громадными чёрными тенями и их низкий успокаивающий звук вёл меня через узкие тропинки к одинаковым, уходящим в неизвестность, выходам. Так я оказался на улице, посреди почти дня, в серой нише пространства и времени. Я не сжался пока что в клубок. Я не знал. Что уже притаилось за мной. Люди бежали только испуганными лицами подальше от той подворотни, в которой я всегда же ведь чуял неладное, да не обращал до поры. Мне было как раз. Туда. Путь воина не знает перепутий, мне надо было – туда. Оставив серый покой жить над днём, я вкрался собой в чёрный провалал преисподней подворотни. Последние из людей были мимо меня и я наконец-то остался один. Я один раз взглянул. Предостаточно… В темноту. Лёд не лёд, разреши рассказать, расскажи мне поведать нежившее. Как увидел я невывернут порабощён мрак… Сталь, вороньим чёрным крылом, сталь сдавила мне горло, глаза… Глаза обутратили свет… Свет обрёл чёрный цвет и стал – не́жив… Свет глубокий, как ужас, ослепил навсегда б мне глаза… если б мог… Мрак был душен и зев… Я восстал…
Жрецы культа Участия звались – Зрители. Чёрный Шаман строго и дисциплинировано собирал их по ночам в один Клуб, тяжело и мучительно клубившийся действом вплоть до полуночи. Почтенные Зрители ревностно наблюдали Процесс, в котором возникал и рушился Мир. От их внутреннего состояния зависело быть ли завтра и сегодня и даже вчера, быть ли Вселенной на Дне или же испытывать Тихий Покой или рваться в Полёт… Клуб рос в веках каждую ночь, обретая ночные черты Великого Небесного Кинотеатра и тщетны были попытки неловкого Мира исказить черты великого Действия…
Я сидел в предпоследних рядах по обычаю и мне виден был мир. «Истязание – действие Третье», обмолвился конферансье и грозно добавил: «Пока…». Замер зал, я устал, ночь вошла в свои права и осталась в нас всех – погостить… И, пока конферансье неторопливо и тщательно укутывал полы занавеса и бумазейного экрана просушенной соломой, во мне возникало несметное. Конферансье подул на ладони и поднёс к соломе огонь…
Я был в море. На глубине. Мы отряд из отважных ныряльщиков. Мы добывали жемчуг и соль, и ещё мы дружили с дельфинами. Не было на свете существ более благодарных друг другу за существование, чем мы и дельфины. Не со мной была в то утро глубина. Глубина вобрала в себя муть и тяжёл был мне иссиня-зелён перекат. Как биться насмерть не на той стороне, что никогда не допускалось моим сознанием – насмерть сторона одна. Но глубина тогда давила и рвала меня изнутри – позабыть. Я с трудом добрался до дна, но дно неприветливо сгладилось и рукам моим доставался лишь ил. И я решил уходить. Мне не нужен был мир, в котором не нужен был я. И я поплыл вверх, возможно к солнцу, но не согласилась со мной глубина. Муть прошла сквозь лёгкие и тяжёл был моря моего небосвод. Я выходил, и выходил, и выходил, но глубина держала и темп мой стал тих. Очень. Мне стало тяжело под водой, как не становилось давно. Когда чёрная острая тень скользнула рядом со мной – акула. Большая. Я их не любил тогда, они были неповоротливы и злы. И чёрная тень настигала меня, пока я не понял, что она откусит мне ногу… Я рванулся вперёд всем собой, я забыл посмотреть ей в глаза, меня берег ждал, солнце возможно и товарищи. Я вынырнул вовремя. Я успел и берег взял меня из воды. Смех изъял меня из душных вод и я обернулся к морю в приступе неестественного болевого веселья. Но смех забыл жить во мне сразу же, не успев и толком начаться, смех стал в горле как ком. Женщина, наш товарищ, оставалась в воде. Все спешили к нам на берегу, но далеко. Очень совсем далеко. Ещё. И я понял, что кошмар мой не стал позади, кошмар лишь предстоял. Чёрная и недобрая тень заходила кругами над ней и до берега ей было гораздо дальше, чем мне. Я нырнул, вобрав воздух, и поплыл наперерез. Я успел. Снова. На одном из кругов я обворожил чёрную тень собой и вошёл в круги сам. Заворачивать, ввинчивать, вкраивать виток в суть земли – я уходил по сужающимся кругам к неба дну уводя за собой беспрестанное. Глубина теперь стала родной, я постигал её иссиня-зелёную муть о себя и входил винт-бессон в глубину. Я мог бы ввинтиться и в дно, но теперь у меня было дело поважней. В точке входа я обернулся собой, чтоб увидеть акулу как есть. Но дельфины стояли уже на посту. В безупречном строю строго стояли они и смотрели на мой танец с акулой о дно. И когда я собою стал вывернут они посетили её и не стала чёрная тень… А за мной уже плыли товарищи и слегка покачнувшийся умом постигал берег я второй раз…
Чёрный Шаман завершал странный танец в эпицентре огня. Кинотеатр пылал. Ни один из Зрителей не покинул зрительный зал. Действие того стоило…
Коридоры стали нежней ко мне. Они часто отпускали меня погостить. На полянки, площадки и в садики. Я же всё-таки был непредсказуемо мал. «Сколько можешь ты жить?», спросил я у девчонки-напарницы, залезая на ступеньки на лесенке. «А ты сколько?», засмеялась она и показала язык. «Хорошо хоть язык», подумал я в панике и сказал «Я не буду с тобою играть!». «А с кем?», заинтересовалась она, преднамеренно легко затрагивая глубинные корни моего искреннего одиночества. «Злая девочка!», сказал ей я, «Нельзя же так! Пойдёшь лучше со мной с горки кататься?». «Ага!…», в восторге задохнулась она, хоть и не знала пока что самого главного. Кто-то из взрослых перенёс горку к бассейну и кататься теперь с неё было одно сплошное безобразие и удовольствие. «Я боюсь…», сказала она, еле закрыв всё-таки раскрытый от удивления рот, когда мы пришли. И боялась она долго. Целый раз. Потом её оттуда было не вытащить и я замёрз даже летом в бассейне этом её уже, а она не хотела и не хотела вылезать. И слетала с этой горки как сумасшедшая – я смотрел укоризненно. Невоспитуемая какая-то…
Паравоз уходил на Восток, хоть и ехал по расписанию вроде на запад. Но мне ли не узнать мой Урал! Я был пассажиром его и пассажиром вполне естественным – это был поезд, которого мне не приходилось ждать никогда. В нём я был. Он был тоже, наверно, во мне. Как тот самолёт, что угнали мы с Малышом из бескрайних степей родной Родины. Поезд шёл на Восток в тёплом свете его жёлтых дней. Поезд проходил сквозь школу. Жизни и просто мою. Мне спокойно было в его насквозь просолнечных, открытых всегда дверями купе и его уютные столики напоминали мне солнечным покрытием своим парты в классе. Я вышел из купе и заметил табличку в конце коридора. Синяя, глянцевая, но мой мир не мог жить рекламою. Как на временный непорядок подошёл я взглянуть и прочитал крупно «ХУЙ». И поменьше «всё что вам надо!». И внизу «Комитет рабочих Урала». Молниеносный и грозовой привет злой реальности от нас живых. За всё! Порядок был. Мой поезд шёл сквозь нескончаемый день…
А с Малышом мы шли тогда через деревню и думали. Улететь бы нам в небо. На крыльях. А тут как раз самолёт. Кукурузник разбитый, растасканный, за деревней в степи. «Как ты думаешь, полетит?», спросил я опираясь взглядом о высоченные тополя, что росли на окраине. «Думать некогда!», ответил Малыш, «Надо лететь, пока нас не застукали». Кто нас собирался стукать я не понимал. Но Малыш был прав – лететь было надо нам. Мы и полетели. Мы забрались в кабину, а самолёт всё же не трактор был и с одним рычагом. Наверное остальные попёрли давно и из-за этого хоть я и тянул на себя старательно тот штурвал, но летели мы на малой совсем высоте, иногда упираясь ногами сквозь прорехи в фюзеляже о землю. «Далеко так не улетишь», подумал я и сказал Малышу. «Ничего, долетим», ответил малыш и мы успешно спикировали носом в тронувшийся о нас чернозём. «Долетели», сказал я ему. «Ну и что», он сказал, «А зато мы ушли от погонь!».
Да, от погонь мы ушли. Я на двор на заводе. Строительный. Оставалось разгрузить машину с каким-то барахлом и можно было мирно идти на обед. «Жаль кроссовки порвались», подумал я надавливая босяка по двору…
А потом пришлось загружать. Машину. Я работал в детдоме. Директором. А вокруг война и жрать нечего. Никому. То пол беды. Беда была в том, что есть также как и никому, было нечего моим воспитанникам. А они дети. Им расти надо, а они не то что сами, у них и зубы не очень росли, с голодухи-то. Мне бы морду идти бить тем негодяям, которые эту буру придумали, а мне никак – на посту. И ответственней некуда. Вот и грузил. Машину. Грузили они, мои с голоду слегка шатающиеся. А я бегал и организовывал. До того жёстко, что мешка не мог им помочь поднять. Мне подташнивало. «Хорошо хоть рвать нечем», думал я. Мы грузили мешки с лавровым листом. «Интересно, кто сейчас ест лавровый лист? Увидеть бы нам те места», думал я, но понимал, что раз партия сказала – комсомол ответил «Есть!». И дело нужное. И бойцам на передовую пойдёт наш листок. А мои бойцы не относились к «лаврухе» серьёзно. Они не видели в нём съестного, а значит мало-мальски полезного. И таскали пыльные мешки в крытый борт и умудрялись чихая приветствовать друг друга через смех «Будь здоров – пожиратель коров!». Погрузка заканчивалась уже, когда завернув за машину я неожиданно встретил её. Её не полагалось вообще-то здесь. Колхозный табун далеко был – на выгоне. Как она забрела, кобыла-дурёха, к нам во двор, понятного не было. Я остановился и посмотрел ей в глаза. «Вот пришла, моя глупая!», ей сказал, «Теперь надо в колхоз отводить». «Ничего», сказала она, «Не грузи последний мешок. Пусть останется…». «Пусть», согласен стал я, «Ты сама-то как?». Белая грива развевалась на ветру над белоснежной её статью. «Ничего, скоро жить ведь весной…», сказала она и я пошёл к машине. Там закончили всё уже почти и закидывали на верх как раз последние пыльные закрома. «Этот не надо. Оставь», сказал я одному своему молодцу и тот понял аж влёт. Совершенно не понимая зачем нам может сгодиться эта труха, но зная, что раз нашим приглянулась значит вещь в хозяйстве расхожая, он как шёл с мешком прямо и направо, так же, глазом не моргнув, он прошёл прямо и налево, и мешок канул в наших бесконечных тёмных углах как и не был здесь сам. Интендант приезжий запомнился. Это он наверное на сердце Данко наступил из осторожности у Максима Алексеевича Горького. Ходил возле, в машину заглядывал, в глаза мне пытался смотреть, пытаясь увидеть неладное. Бог с тобой, я неладное тебе как-нибудь в другой раз укажу – не обрадуешься. «Да вроде все», я сказал про мешки на его низачем осторожный вопрос. «А то мне…», говорил, объяснял вроде бы. «Езжал бы ты!», подумал я про себя, «Пока хлопцы мои не учуяли в тебе неладного, да не материализовали бы эту мою мысль». Уехал, бог с ним. А это случилось потом. Месяца через два. Под Новый год. Я стоял у решётки забора во дворике и плакал. За ржавыми прутьями, на асфальтовом пятачке они умудрились сделать почти настоящую ёлочку, в иголках которой я узнал того самого «лавруху» оставленного нам. Настоящую. Радостную. И теперь бегали вокруг по асфальтово-чёрному пятачку под начинающимся дождём и веселились как про?клятые. Они знали, что в амбаре у нас остался только один мешок овса. А я знал, что до весны ещё больше двух месяцев. Они не хотели считать до весны, у них был – Новый год. Сердце слегка выворачивало потом у меня каждый раз под праздник этот красивый, под Новый год. Я бы улыбнулся сквозь слёзы – дети ведь, но мне надо было пора. И я пошёл под начинающимся дождём собирать прибившихся к детскому дому бродяг валявшихся в грязи и кругом. Кто-то из моих постарше стал мне помогать. Одного под забором-стеной нашли, замёрз совсем, лежит скрючился. Но вроде живой и не пьян. А с другим конечно история. Известный хромой. Пьянь всей округе знакомая и дебошир. Им воспитанники мои дразнились по-непристойному в моменты внутриполитических кризисов. Лежит. Дождь не дождь, и канаву как выбрал – попровалистей. Лежит, матерится и пьян как голе́нище. Понял сразу и нашим сказал «Не брать!». Толку не будет. Лишь вывозимся. Этот не пропадёт. Но тут в гости к нам какой-то гринписовец выписался – по охране животных от нас. Говорит как же, надо взять, тоже ведь человек, друг, товарищ и подлежит. Я не стал уточнять уверен ли он в им произносимых определениях, я повёлся. Только я своим пацанам не дал это сокровище правторить, отправил их ещё одного, Аркашку Кривого, забрать, он был недалеко. «Ну давай», говорю, «понесли». Пассажир тот и принялся прихватываться. Пока тащили – много услышали. Гражданин скоро понял неправоту, сдался скоро, только грязи трепнул – весь вагон. И пиджак у него был весь в ужасе от нехорошего об того. Сил не стало и при одном особенно удачном его выверте не удержали уже и подымать не пришлось. Оставили. Взяли уже по дороге тогда ещё одного, тоже хорошего, но хоть не такого вметеленного. Потащили, а товарищ в неааккуратном пиджаке запел про медпункт, который у них там налеве где-то. От гринписа что ли. Медпункт здесь. Удумал же! «А идите вы куда вам захочется!», подумал я. Мне было направо, слава Богу дрова у нас были ещё, надо было организовать хорошую протопку на все предновогодние дни – дождь обещал стать снегом к утру… Я шёл по одной из наших тёмных тропинок, когда понял, что больше не надо, наверное, ходить – я умею летать. Повело низко над темнотой, я полетел. Я от радости к Никаноре Дмитриевне заглянул, к нашей «горничной», как её называли воспитанники. На дорожку, и радостью поделиться – умею летать. Никанора Дмитриевна все молитвы знала невзирая на повсеместный окружавший нас атеизм. Она так просто события этого оставить не могла. Она сказала «Обожди. Я сейчас» и вернулась в комнатёнку уже с графинчиком красного вина и с засохшей белой просфоркою. «Причастится надо тебе. По случаю», сказала она. Я согласен был. «Только, Никанора Дмитриевна, я буду пить радость в полёте!», сказал я и приподнялся слегка на крыла. Ох и горька же радость была на вкус! Это была прозрачная горечь живой воды и маленький глоток влился лаком-расплавлен свинцом и свинец стал – уран. Сила крыльев моих расправилась за плечами моими. С Никанорой Дмитриевной девочка тоже пришла и стояла смотрела как пил я боль и страсти Его Непреклонённого – подросто́к подростко́м. И наверное Красная Шапочка. Пирожков у нас не было жаль. Хлеба корочку бабушке принесла от себя. И от мамки, которую забрала война. Знал я её бабушку. Никанора Дмитриевна как с корочкой встретит, так с полуторами и проводит. Посмотрел я на ту малышню – а она ведь красавица. Злой уран это тешил меня о себя. Никанора Дмитриевна и внучка её стали передо мной неодетые. Я смотрел и был жив я о них – я их любил. И коснулся сначала Никаноры Дмитриевны, нянечки нашей пожилой, а потом видел девочку обнажённую надо мной снизу вверх. Она была прекрасна и прекрасной бы и была, но внимательно видел глаза. Глаза бились укрывшись «Не надо!» хоть и рвалась на части уже её плоть. Поцеловал её нежно «Прощай!» и разлил в крылья уран. Неистовый он рвался вверх, но пройти потолок, смертоносную толщу – не нам. И я вывернул крылья из плечей и вылетел в ставшее проницаемым насквозь окно. Город встретил рассветом меня. Я блуждал ещё в его чёрной предутренней тьме, когда вспыхнул полоской восток и солнце выплеснулось как сама радость в мои живые глаза. Легко разрывая паутину трамвайных проводов я взлетал в светлое небо. И на завод пробрался уж днём. Мне нужно было очень найти и спрятать на его пустой пока территории знак моей первой гордости. Я нашёл скоро эти две железяки валявшимися как попало совсем уж где ни попадя. И я их положил в место нужное. Я вернусь чуть попозже – найду. Их там. Но пока стало мне недосуг. День наступил. Люди стали на смену подтягиваться. Я вышел из цеха, а там он. Инженером он был, возможно и главным, но по нему ведь не скажешь никак. Скромный, спокойный, горе только было у него. Папку он схоронил недавно. И мамку давно. Он показывал мне семейный их фотоальбом со всей их трогательно-дружной интеллигентной кавказской семьёй. Жаль мне было его очень и я оставил дела все свои до поры…
«Седьмое действие – важное», провозгласил неутомимый конферансье и предложил всем пироженые. Зрители уже свободно вставали с мест. В зале горел полупритушенный свет. Мы начинали знакомиться и понимать друг друга. Полночь становилась близка и нам скоро придёт пора уходить. Мы не могли привыкнуть к мысли о предстоящем расставании и знакомились друг с другом как насмерть и навсегда. Официантки стойкими приверженицами культа разносили в проходах пироженые, а мы не могли, и не могли, и не могли никак напитать друг друга живительным потоком мыслей, мечтаний и чувств…
Одиноко поутру воин веселится. Снег и лес, и на ветру замерзают птицы... Я простонал на кресле из тьмы «Зачем?» и добрая доктор поправила мне, очнувшемуся, белую подушечку под головой. «Ты уже спрашивал», ответила она и мне стало светло от неоновых ламп неслепящего дневного света надо мной, «Мысль – ток. А ты Проводник. Только сердце немного пошаливает, но мы приведём тебя в порядок». Она улыбнулась тепло и коридоры распахнулись цветным дождём надо мной. Я шёл по городу утром совсем и представлял себе коммунизм. Когда все игрушки будут бесплатными и бери сколько хочешь – не жадничай. Я зашёл в большой магазин из света снаружи и внутри, и из стекла, и понял, что коммунизм уже наступил. И игрушки и разные шарики в магазине лежали спокойные. Много очень – кругом. Я смотрел и на них на всех – радовался. Можно машинку взять или танк. По потребности. Я внимательно посмотрел себе внутрь и пока ничего не почувствовал, никакой там потребности. Потому что я точно не знал – давно наступил коммунизм или нет. Может только вчера. Или две недели назад. И не все успели приехать посмотреть и взять себе что-нибудь. Может ещё не хватит кому-то и я решил подождать. Мне пока танк совсем ни к чему, в Разоружение пока буду играть… И пока я залез на балкон – учиться летать. Вернее и не залез, я на нём был. На балконе из кухни второго этажа, оказавшемся почему-то без перил. Так и получилось, что я стал учиться летать. Потому что я ехал по кухне на трёхколёсном велосипеде своём, ну и выехал. На балкон. Там перил нет. Просто не было и всё. Балкон был, солнце светило и ветер бил в лицо. Ветер действительно был. Воздушный, волшебный и сказочный какой-то ветер, потому что я боялся его как никогда. Ветер и подхватил. И одним порывом увёл меня на велосипедике моём – учиться летать. В первый раз я летел с захваченным ужасом духом. Мне казалось я падаю, а я летел… Дяденька милиционер ещё свистел-свистел… С пеплом смешивает суть время за стеною, жизни нет и смерти нет, только над сосною – одиноко на ветру звёздочка кружится. Одиноко поутру воин веселится…
Конферансье окончательно нас утомил. Он надоел нам больной. Он и старый же совсем, как и мир. Мы не слушались. Он тогда согнулся как-то очень уж дряхло в плечах и пошёл подметать всё на сцене, что мы насмотрели там…
Я взял пироженое на стекляной полочке и понял, что самолёт не долетит. Он всегда не долетал. В этот раз угрожая всем нам. Мы сидели же мирно на берегу, у моря, и видели. Как он летит над горизонтом повёрнуто. Ещё все смотрели просто как на самолёт, а я уже знал, что не долетит. А он курсом ложился на нас и конечно неправильно. Мы затревожились на берегу, когда поняли что с ним беда. И беда легла в море в немногих волнах от нас. Все дрожали в от катастрофы том видении, а я не пожалел этот самолёт. Ни капельки. Я отвернулся совсем. Я помнил ещё достаточно хорошо те времена, когда в самолётах сидели настоящие лётчики, и заболевшие и умиравшие в воздухе самолёты тогда уходили от людей, а не на людей…
Я выходил из кинотеатра понимая, что он не отпустит меня и его древние развалины у меня за спиной дисгармонировали с обликом города. Он был слишком гротеск и велик. Его колонны остались на время лишь ждать меня своими кассами. Стадион вот, мне всегда нравился больше стадион. И своею открытостью. И округлым приличием перед взором великого неба. Белый опять же. Посидеть можно смирно на лавочке или мимо идти. Всё открыто, со всех сторон верно и правильно. Жаль мимо. Ну ничего. Я и шёл. По подвалу избитому крыс. «Для чего вы, норушки, все мокрые?», думал я и они отвечали в ответ «Пошёл вон!». Я причины не знал. А у них без причины не выспросишь. Не допытаешься. И я пошёл. Темнота и кромешный недом. Дёна дно. Я замёрз.
И дорогою горной пошёл я опять в край надгорних лесов. Куда заведёт только знал. Привело не в укром. Места были родные до бо́льного. Бо́льным и отдалось. Я у дома и не был совсем. Возвращаясь назад. А ведь он говорил «Не назад. Куда сможешь иди. Но не назад». Но так случилось – верталсь. И по первым шагам аж повыхолонул. За кустами мёртвый солдат. Лежал и улыбался бы небу, да было ему не до того… А дальше пошло. Мёртвых много. Больше, чем нас. И дорога по зелёному горнему лесу обратилась в мой ад… Но я выбрался мимо мёртвых всех их. И остался внутри непокой. Лучше бы я на троллейбусе уехал кататься от них. Ведь троллейбус давно уже ходил по новому далёкому от меня и от моего понимания маршруту. Я в нём ехал и ждал, когда будет ведь здесь поворот. Но поворот не случился. Случилась ночь и мне негде теперь было переночевать. Я пришёл тогда к одному из старых товарищей и мы пили с ним крепкий горячий чай. А потом мы пошли провожать. Друг друга, потому что и он в том доме не жил, как и я. А двоим ночь была не страшна и мы думали тогда в ночном городе – чтоб чего сочинить. Раз всё равно все ведь спят, а нам тоже не сказочно – холод, ночь. Сочинили – пошли остановку искать. Автобуса. «Здесь где-то была», утверждал мой товарищ по выпитому, «Я же здесь коренной. Я квартал этот знаю как пять». Мы мотали четвёртый квартал возле всё одной и той же серой стены какого-то непроходимого предприятия. Хорошо хоть давно уже был день. Хоть искать казалось полегче нам. Но остановки-то не было. Автобуса. «Коренной – это зуб!», безапеляционно заявил я наконец. Гад, автобусы даже были. Туда-сюда ездили. Значит остановка ведь где-то была. Но не у нас. У нас не было. «Коренной ещё бывает «Москвич», заметил приятель раздумчиво. «Как это?», я не знал. «Ну машина такая, с корнями. Вся заплетена…» «Заплетена?!», я слегка протрезвел, «А ты что расскажи-ка мне пил?» «Чай. А ты?», мой приятель стоял, думал и спрашивал одновременно. «Тоже вроде бы чай», я с трудом вспоминал. «Какой там чай!», закричал товарищ мой издалека уже, «Выходи из круга скорей! Нас ввинтило! Автобус ушёл. Это день! Нам пора по домам». Я очнулся не сразу от оторопи, а когда очнулся – аж оторопел. Мы стояли уже во дворе. Института того или техникума, переоборудованного то ли под штаб, то ли под гестапо какое-то. И нас там расстреливали. Нас была целая шеренга построена, хорошо хоть лицом к солнцу, а не к стене. На стене – там чего интересного? Может кто-то напишет, что хуй, но на том весь предел и заканчивается. Я на солнце любил посмотреть. Хотя всё ж уроды эти с их кислотными автоматами слегка всё и портили. Их, конечно, лучше бы не было. Нас до этого вывели из временно оборудованных камер, посчитали, построили и вот – здесь. Красота почти что. Если бы не расстрел. И когда потянулись по нам чёрные струи их всепожирающей кислоты из стволов – я посмотрел на солнце и оттуда ушёл… В библиотеке мне лучше ведь было всегда. И тогда я сидел в библиотеке далёкого будущего и читал книжку про себя. И про наш расстрел. Очень нравилось. Захватывало дух и всё прочее. Я мечтал о том, как оказался бы на месте героя и, посмотрев на солнце, ушёл бы от них навсегда. В этом месте Тому давно уже пора было трясти меня за плечо. «Зациклило?», кричал он мне в ухо в таких случаях и конечно вытягивал. «А может я Том?», подумал я, «А Мишка спокойно висит на Вискоме сейчас и смотрит, как выгружают на лёд снегоход. А я забрался в библиотеку с утра, что не очень на меня похоже, если я Том. И в итоге меня тут зациклило». Я в испуге потрогал очки. Нет, я Мишка. Очки не наврут. Тома всё-таки не хватало. Очень. И он пришёл. «Мишка, ты что? Я тебя всё утро ищу! Ты зачем не в центральную библиотеку забрался? Запутался?». Я оглянулся по сторонам. Действительно, в полумраке древних сводов я сидел в библиотке на какой-то уже и неведомой мне окраине Города. Надо мной не было солнечного купола. «Вот занесло!», подумал я и сказал Тому «Мишка, если ты перестанешь орать, мы сейчас же уйдём искать вход в древнее подземелье, про которое я только что прочитал». «Ну давай, Том, пойдём», согласился он сразу, покладисто. Что-что, а подземелья-то Мишка любил. По дороге нам встретился дяденька. Он шёл и несуразно размахивал руками, как колобок. Мы его сразу поэтому-то и заметили. «Дядь, дай в очки посмотреть!», попросили его. Пока мирно и просто – хорошие. «У него же вон есть», стал дядька жадничать непонятно и почему. «А Мишка мне не даёт!», сказал Том и я демонстративно упрятал окуляры в карман. Различить нас стало практически невозможно. «Том всё врёт», сказал я. Дяденька подумал и пришёл к неутешительному для кого-то из нас выводу: «Тому дам. Мишке нет». Хорошо хоть мы сами запутались, а то б точно кто-то из нас бы обиделся. Что не ему. «Давайте!», протянули мы руки вдвоём. «Постойте!», дядька не осознал. Пока. «Только Тому!». «Ура!», сказал я, а Мишка сказал «Так всегда…». И обиженно выпятил красную на чёрном губу. «Погодите!», дяденька чуть ошалел, «Мишка – ты?». «Мишка – я», я вздохнул и протянул руку, «Давайте уж ваши очки» «Нет», сказал дяденька строго, «Очки Тому». И добавил уже менее немного решительно «Смотреть». «Ура!», сказал Том, «Только Том это он. Хорошо хоть у меня свои очки есть. Я и не завидую!» «Не очень понял», дяденька немного вспотел, «Кто из вас Том, а кто Мишка?» «Ну, дяденька, и даёте вы!», искренне возмутились мы или вместе или по очереди, «Вы что – белое от чёрного отличать не умеете? Я – Мишка. Он – Том. Один чёрный, другой белый. Тут ведь путать уметь вовсе нечего!». «Ты Том?», спросил дяденька Тома. «Нет!», честно признался я. А Том сказал «Бе-едненький! С таким зрением вас даже в дальтоники не возьмут, не то что в космонавты! Вы хотели кем стать, когда были маленьким?». «Бухгалтером», совсем уже неудачно пошутил наш дядичка. «Вот видите…», утешительно сказал Том, взял с протянутой руки очки и передал мне – смотреть, а дядичке вместо «спасибо» сказал «Ну ничего». Потому что на самих нас Дейнека с его лётчиками будущими отдыхал, так как мы были будущими – космонавтами. Я посмотрел в очки и Тому дал посмотреть, а дяденька как нас только и вытерпел. Тогда мы сняли очки, я вытащил свою фланельку, и аккуратно их протёр, и передал дяденьке. И тогда мы сказали вдвоём «Дяденька, большое спасибо! Вы – очень хороший, добрый и терпеливый человек!». И повернувшись ушли, решив между собой по дороге потом, что когда мы первый раз в космос полетим капитанами кораблей, мы обязательно дядичку этого нашего найдём и возьмём с собой. Пусть летает – у нас небо звёздное.
Я поднимался по широкой, очень широкой терассе очень гладкого камня в светлом городе вверх. Там наверху он и был. Кинотеатр. Я потянул на себя массивную дверь и вошёл в одну из его колонн – в кассу. Как пальцы только не замёрзли о камень ручки двери. Я встал на цыпочки и протянул в окошко всё золото, что было у меня: «Тётенька, дайте билет». Ночь настала прямо в лесу. Я умел видеть волков и медведей и разных зверей, пробиравшихся по ночному лесу за мной. И я уходил. Я погладил их всех на прощание, до утра, и оказался у домика на краю крохотных выселок. Здесь бы тоже был лес, если б не этот тёплый падающий округ жёлтый уютный свет. «Я вернулся», подумал я, «Как долго я спал…». Тихо стукнул в ночное окно и девчушка выглянула и исчезла, будить древнюю как мир старушку – встречать. Я посидел немного в горенке и понял тогда – насколько же я стал сед. И я не стал уезжать, я остался совсем, но чудовищные параллели уже выворачивали руки мне и сознание, и автобус уже готовился пройти мимо кладбища… С ужасом наблюдал я собственную свою память и постигал, как удалось всё-таки окружавшей меня реальности извернуть мою суть и исказить великое Действие. Изощрённо корёжа прошлась реальность по миру недотрагиваемого и я стал – лёд. Онемел о уран стон-нефрит. Крестик выломал крылья и оставил лишь взгляд. Глаза на́ги. Я смотрел в горизонт. Горизонт – это наше бессмертие. Уж это-то я ещё знал и поэтому, не колеблясь ни разу ни капельки, сел в автобус нацеливший фары на кладбище…
Было утро, легко-серое утро начинающегося. «Вы не знаете о какой погоде на сегодня мы договорились?», переговаривались негромко между собой соседи по автобусу, а я смотрел за новый микрорайон, за которым оставалось старенькое городское кладбище. Кресты и плиты узкой серой полоской были эстетично врисованы в шедевральный облик горизонта и я подумал, что легко-серое утро сегодняшнего дня было производной этой нежно-серой полоски. Да, когда-то там был похоронен и я, но это не имело основного значения, я лишь с теплом вспомнил о чёрном камне и посмотрел на кабину шофёра. Было пора. Шофёр закончил оформление дежурных бумаг и мы тронулись с конечной станции. Мы ехали в недалёкий какой-то полузнакомый городок, но это было не очень существенно. Главное – мы ехали мимо кладбища и дорога была утренней, радостной, солнечной. Лёгкая прохлада ещё тревожила меня, когда я попросил остановить где-то прямо в пути и вышел из автобуса на эту полупросёлковую дорогу. Впрочем асфальт был, и идти было удобно, и от солнца – смешно. Наши тоже там вышли и не знаю откуда. И мы пошли по дороге вперёд – в лагерь всё-таки мы опаздывали. Но в лагерь мы так и не добрались. Свечерело и приходилось тормозить попутки по всему темнеющему осторожно пути. Жёлтые стрелы озаряли нас жёлтыми снопами света и проносились мимо, и мы брели обречённые на ночную дорогу и возможно на ночёвку в лесу. Но тропа то была наша, правильная. И мы не боялись ни ночи, ни деревьев. Больше того, мы деревья – любили. С их чёрными лапами протягивавшимися к нам в жёлтых отсветах проносящихся машин. Они не царапали нас, они только играли в Пустяшки и Сумерки.
Я добрался до школы уже днём. Одноэтажный барак её, собранный из детских игрушечных досточек, стоял отдельной вселенной далеко за пределами свернувшейся тёмным котёнком деревеньки. В классах было светло и виктор тех мест сказал мне «Пойдём покажу». Мы вышли из школы и пробрались к недалеко совсем дому, сложенному из брёвен и древнего мха. «Смотри», виктор открыл дверь и мы вошли в низенький сруб. По полу застилался огонь. Голубыми, словно из жидкости, языками ласкался он к воздуху и разливался на всё. «Пожар», понял я и поплыл, рассекая собой голубое пространство вод надо мной. Мне бы вынырнуть. А я плыл и плыл в речке насквозь и не хотел покидать волшебных качающих вод. Зачем. Мне хорошо было и там. Я видел заманчивое устройство полупрозрачной реки и плыл как летел – лишь на доводящих до щекотного усилиях разума. Я вынырнул на балконе большой многоэтажки. На нём сушили бельё. Солнце смеялось надо мной сквозь простыни, я обиделся и ушёл в гостиничный лифт. Отель этот давно тревожил и ждал. Только был ненадёжен и в любой мог доставить во мрак. Надо было быть осторожным, и я был осторожным. А ему надо было доставить, он и доставил. Я цеплялся ногами ещё за эскалатор, пытаясь спиной отходить назад по спускающимся вниз ступенькам, но всё ж не успел и коридоры сгустившейся темноты приняли по пещерному горячо лютым холодом. Почти не разбирая ничего в темноте, я проходил по узким тоннелям вперёд и по бокам лишь мелькали немногие, почти окончательно тёмные проёмы подземных цехов. Я был трезв и тёмен внутри и с трудом разбирал путь лишь потому, что путь был прям. Я свернул в тёмный цех. Синий свет больше был темнотой и я не встретил в цеху никого. Уходить показалось во мне и я побрёл в темноте сквозь пронизанный о темноту проход. Наконец-то. Комната человеческая. Всё спокойно и здесь живут. Правда временно. Мы там жили недолго, по несколко дней всего и на кровати моей лежал уже пассажир новоприбывший. Дело нормальное. «Моя то койка», сказал я ему. Он был не против, но я всё равно уже выписывался из этого полуобщажного номера в больничный двор. На дворе больницы осень была и мы пошли с товарищем за квадратный пакгауз, смотреть – правильно ли кладут кирпичи. Потому что в этом пакгаузе и было зарыто то самое главное, что позже приведёт нас на трамвайную остановку на излинеенном проводами перекрёстке. А от перекрёстка уже рукой было подать и я пошёл по боковой аллее тянувшейся вдоль дороги. По боковой аллее, под зелёными листьями которой молодые мамы катали в колясках своих малышей. Автобус был где-то здесь и я не ждал его на остановке, он сразу пришёл. И отвёз меня на окраину, где мы зарыли в глубоких лунках людское бумажное счастие, навсегда. Я вспомнил себя пионером и, пробравшись на завод, добыл лом и пошёл к тем лункам – внимательно посмотреть на итог нашей жизненной деятельности. В лунке бумага от денег превратилась в труху и я удовлетворённо отряхнул руки – мы прожили время не зря. «Надо залить», сказал я проходившему мимо рабочему. Он не против был и выдал ведро с раствором мне. И я вцементировал напрочь в свежий грунт наше светлое прошлое.
«Не подскажите какой поезд идёт в Никуда?», спросил я у кассира на вокзале и в нетерпении даже ногу одну приподнял – так уехать хотел. Женщина подняла на меня внимательные глаза. «Не знаю. Но минуточку. Вы спросите в багажном», ей видимо жаль было меня. Я поблагодарил её вежливо и от души и спустился в багажное. Там конечно бардак. Мало того что носильщики бегают в фартуках и с совками за поясом, так ещё получилось так – беженцы. Их сидела семья в том углу, в котором остановиться надо было и мне, и я пришёлся родственником им по перекату. Они тоже были в постоянном движении, только родина-мать их сидела на узлах и мешках, никуда не уходя и поправляя подгузники вновь прибывшим из похода в буфет или в бесплатный по их многодетности туалет. Она была пожилая, не старая, и я видел глаза её чуть уставшие, но с запасом терпения не на одну ближайшую вечность. Мне надёжно было в этих глазах. Я спросил «Откуда вы?». «С Малой Земли», сказала она, «Там нелёгок стал хлеб. И нам не нашлось…». «Хлеб жизни?», спросил я, хоть, конечно, давно знал и сам. Просто тепло мне было мгновением отразиться в её любящих, многострадальных глазах. «Хлебушек дня», ответила мне она и добавила словно про себя «По ночам-то хватает пока…». «И куда же теперь?», спросил я. «В Никуда», ответила она просто. И я понял, что нам в одну сторону. Я отдал пока её малышам мой волшебный рюкзак – посмотреть. И пошёл вызволять наш поезд, запропастившийся где-то видимо окончательно и напрочь…
Операция прошла успешно. Из меня удалили осколки сколько возможно было. Все вынуть было, я понимал, не судьба. Особенно один, угнездившийся с проворною хваткою под самым сердцем. Вёл он себя хорошо. Не паясничал, не шалил, сосуды окружающие не тревожил. Пока. Только вытащить его не было никакой возможности. Доктор смотрела на меня влюблёнными глазами и объясняла, что такое проникновение в живую человеческую плоть невозможно почти и поэтому я – уникум. Какой уникум я, я знал достоверно. У нас во дворе это по-другому называлось. Но как – я не мог вспомнить, поэтому я улыбнулся доктору, взглянул ещё разик на ведёрко с осколками под креслом из тьмы и очнулся в солнечном дворе. Хорошо песка было много. Он пригодился мне. Я лепил из него зоосад. «Тань, зверушек неси!», крикнул я Таньке, с вниманием кравшейся за бабочкой на кусту. «Вот», стояла она потом надо мной и протягивала мне ведёрко с оловянными солдатиками, погрызанными кубиками и с прочим легкомысленным зверьём. А я смотрел на ведёрко в её руках и не мог вспомнить где же я уже видел такое же…
Ночной перегон был освещён немногими жёлтыми огнями электрических фонарей, но хватало. Вполне. Здесь ходил в основном товарняк, но зато рядом был комбинат, жёлтые фонари которого и согревали весь перегон. Я помедлил. Товарняка пока не было и я пошёл обходить комбинат. Там ещё одна ветка была. С другой стороны. И там был. Локомотив, огромный в своей грандиозности, надвигался на меня и не думал о том, что у меня может быть ещё куча дел. На той стороне. Полотна. Там можно было и на стадион сходить и домой. По-настоящему домой. Там дом был истинный, а не смешной какой-нибудь просто так. Мне там тепло могло быть как было всегда. Там был подвал. А он не думал о моих дорогах в прекрасное. Он шёл на меня. «Глупый какой-то локомотив!», подумал я сердито ему. «Великий», поправил он и меня подбросило вверх. Я видел ещё его нарастающее приближение в чётких контурах и в линиях металлических черт, когда нёсся в порыве сам вверх – над него. И очень быстро и сильно развернулся в воздухе над проходящим над ним и понёсся над взлётной полосой чёрного металла его крыши. В несколько сильных рывков я отделился от него во тьме и оставил внизу его – локомотив моего старта…
Ночной город всегда поражал меня освещённостью своих улиц. Слишком памятен во мне был мрак непроницаемо-чёрных пещер и лесов. Аллеи серебряного света помогали мне ночью жить. В освещении ночных улиц мне спокойней было за моих женщин и детей спавших в комнатах рукотворных пещер. Я пробирался по ночному городу в свете сиреневых фонарей и искал выход вниз. Я нашёл… Мемориальное кладбище серым утром проходило мимо меня и на околице деревни я понял, что забрался в тупик. Можно было сеять траву на могилках или перетаскивать с места на место железные оградки, можно даже было кого-нибудь похоронить, но выйти из этого мира тоски и зноя осени было нельзя.
И в итоге мы – отряд маленьких колобков. Мы комочки мягкого тепла о нетёплую жизнь и стадии прохождения нашего через полигон подземной реальности закаливают нас о смертоносную опасность. Коридоры темны и узки. А вверху притаился дракон. Мы катимся по темноте всё вперёд и вперёд, а дракон периодичен и строг. И если зазеваться в строю и сбиться с ритма, то огонь, извергаемый им, поглотит нашу нежную суть. Мы проскакиваем мимо рвущихся сверху потоков огня и катимся дальше и нас не пронять – мы готовимся к жизни в реальности. Мы закалённые отряды юных бойцов и ритм наш неостановим. Мы вынырнули на белый свет потеряв серьёзную часть наших бойцов и память о них в нас жива. Память о них теперь наше оружие, потому что позади остался страшный, но учебный дракон, а со всех сторон нас готовы найти уже сущности нам неведомые пока, но известные нам как породители страстей таких, что при встрече с ними покажется, что лучше было бы нам умереть в огненной пасти нашего первобытно-закаливающего дракона… Я – младший командир отряда очерствевших о му́ку. Мы выходим и рассредоточиваемся. С этого времени мы не будем ни видеть, ни слышать друг друга напрямую, связь будет лишь косвенной, через целые цепочки тёплых человеческих рук. Единственным, что остаётся за нами – мы будем чувствовать. Смерть каждого из нас будет проходить по нервным полям всех, и чувство опасности с потерей любой единицы обострит нашу боеспособность, и мы найдём в этом промежуточном, но очень осложнённом мире выход.
А апокалипсис был не нужен нам. Мы сами были апокалипсисом для этой планеты. Мы шли от заката и наш корабль погрузило в песок. Борт-инженер умирала от приступа колкого льда, а на всей планете не нашлось ни одной подходящей души способной бескорыстно поделиться теплом. Планета больше была не нужна и командир пообещал уже сгоряча испепелить её дюзами в качестве прощального привета. Но я был хирургом на корабле и считал виновным себя в том, что корабль при аварии стёр о поверхность именно мой медицинский отсек. Я был в ответе за их сердца. И дополнительный трэш не помог бы нам вернуться в себя. Я пошёл в ближайший город песка и искал при свете ручного огня человека днём среди них. Я бродил как слепой и непонятен был им. Они ждали апокалипсиса. А не нас. Хлеб у них уже был и они ждали всё время апокалипсиса как дешёвого представления сразу для всех. Апокалипсис же видимо был недёшев и всё у них как-то не складывался. Ожидание, как остановка в пути, разлагало их заживо и всюду видел я страшные черты дотлевающего живого. «Встряхнуть их действительно?», пришло ко мне лёгкое, но я изгнал из себя провокатора. Где-то должен был быть выход здесь…
Я бился в параноидальной депрессии. Выхода не было. Нигде. Я дёргал, и дёргал, и дёргал бессмысленные рычаги пульта моего центрального управления, но к выходу они не приводили. Нигде. Маленький волчонок забился под куст залитой в страшную темноту ночью и невыразимо хотел выть. Хоть кому. На солнце или на луну. Ни солнца. Ни луны. И тогда я разбил пульт моего центрального управления. Волчонок завыл в тёмную неба пустого нутрь и прижали уши по кустам стаи матёрых сероволков. Вокруг меня осыпа́лись чёрные стены. Осколки резали и уничтожали мой мозг. Я наслаждался агонией. Агония уничтожала меня. Не до конца. Пульт возникал вновь и вновь. Пульт прорывал одну реальность за другой и восставал против мгновения смерти скалой чёрной вечности. В потоке суицидальных обид изливалось моё непоколебимо бессмертие. Ещё один раз. Ещё один раз. Ещё один раз. Бесконечные картины смерти моей складывались в не менее причудливый узор, чем любая из к ним ведущих реальностей. Чёрточками чёрного графита пронизывали смерти моё бесконечное существование и умер разрушитель во мне. Затаился, устал, стал… спокоен… на… дне... Я еле ворочал уже языком и подавал первые признаки жизни…
Заклинание только что выговоренное Чёрным Шаманом привело в онемение зал, но не оставило следа в памяти и зрительный зал продолжал смотреть на сумерки сцены с остекленевшим в минувшем шоке взглядом. Я с трудом опустил голову и посмотрел по сторонам на застывших в безумии Зрителей. Первые признаки жизни начинали подавать и некоторые из моих товарищей. И я понял, сегодня мы здесь были – собраны. Мы не сами пришли, хоть я и протягивал руку за билетом к тётеньке в кассу. Сегодня мы не сами пришли. Нас втянуло в ужас тяжёлого водоворота и мы не смогли устоять на ногах. Действие уничтожало нас как не сгодившихся. Мы и в самом деле были такие, что не нужны. Но кроме нас у Действия не было Зрителей и Действие возродило нас. От тяжёлого мрака беспамятства никто из нас не помнил начала сегодняшнего нашего здесь пребывания, зато в памяти прочно запечатлелось импульсами реакции на вспыхнувшую мгновенную, но невыносимую боль то, как не надо делать и как делать мы не должны. Иммунитет стал стоек и непреодолим. Мы вернулись из небытия и в срочном порядке восстанавливали Мир. Мир покачивало…
«Почему самолёты падают, едва я прикоснусь к ним взглядом?». «Почему лёд изо льда?». «Почему исстяг горизонт?». Я ходил и покачиваясь спрашивал. И получал исчерпывающий ответ «Вали!». Я догадывался, что от этого слова произошёл валидол, но он редко мне помогал и я не мог проникнуть в суть этого таинственного определения служившего подобно чудесной панацее ответом на все вопросы.
И самолёты никуда не падают. Старьё вот всякое стоит по аэродромам уже и не огороженным и никуда не падает. Я проверял. И не один раз. Я уходил в эти кварталы, бывшие когда-то местными аэродромами и смотрел на стоящие этажерки и кукурузники. Я был не уверен бывают ли ещё какие-нибудь самолёты, там во всяком случае не было. «Я ещё вернусь…», подумал я и ушёл. Надо было затягивать раны…
Подвал впустил без права на оглядывание. Коридоры были пусты. Ниточка разматывалась. Мне не надо было определять направление. Направление было, наверное, одно. Я поворачивал, не зная где и не зная куда, и коридоры не кончались – значит я правильно шёл. Вперёд.
По солнечному городу нашего искромётного искреннего счастья мы пробирались вперёд.
Страшные, свирепые чудовища были в каждом из провалов-проёмов дверей. Я шёл по коридорам из тьмы, а они не подавали признаков жизни, они уснули, умерли или замерли в ожидании, но мне было и не страшно, и не весело, и никак. Я подходил к одному чёрному дракону и мне были и понятны до чёрточки и невидимы вселяющие ужас его черты. Я поднимал его тяжёлые веки, но не мог проснуться дракон и лишь чёрная пустота зияла в провалах несуществующих глаз. Мне стало холодно и горько в темноте. И я понял смело тогда, что лучше бы мне было страшно. Но за спиной моей зашевелилось оживая что-то тяжёлое, на что невозможно было оглянуться, от него можно было только бежать. И я побежал на негнущихся ватных ногах, спотыкаясь и падая поминутно. Вперёд.
По солнечному городу счастья нашего мы пробирались вперёд и Том тащил за собой на верёвке дохлую крысу. «Том!», сказал я, «Я прочитал в одной старой книжке, что раньше был ад». «Это что?», спросил Том не останавливаясь и, как я всегда подозревал, не задумываясь. «Место такое», сказал я, «Для таких как мы с тобой. Чтоб жевачкой не плевались и слушались». «Да ну!», сказал Том, «А там чё, можно было жевачкой плеваться?». «Можно», сказал я, «Там уже вообще можно всё что захочешь делать было. Только никто не хотел». «Чего это?», не понял Том. «Некогда было. Там котлов всяких было понапихано. Я не понял ультрареатановых что ли. Со смолой обычно. И все в них варились. Или на сковородках жарились». «У них что там, есть что ли было нечего?», проникся Том. «И есть было нечего», продолжал нагонять ужас я, «И пить. И сделать они ничего не могли, лишь раскачивались на цепях своих пороков». «Чего на цепях?», спросил Том. «Пороков», сказал я, «По-моему так родители ихние назывались». «А-а», разочаровано протянул Том, «Это я помню и так. Я когда у мамки в животе раскачивался на цепях своих пороков мне тоже пить не давали». И согласившись добавил «Да, там не поплюёшься». И попросил «Мишк, слышь, ты когда хорошую хоть одну книжку прочтёшь расскажешь мне, а?»…
Конферансье на входе в зрительный зал раздавал нам пригласительные билеты сегодня и мы рассаживались по местам завороженные легко тайной предстоящего Действия.
За все бездны моего упадения коридоры в грандиозности своей впервые разделились на два прохода. Вправо вела дверь излучающая свет, переливами красивых красок ниспадавший на вход, тепло и впереди радость. Провал влево грозил лишь забытьём, лютым холодом и не спасающим мраком.
«Том, а представь, мы живём вот с тобой и солнце над городом. И деревья у нас зелёные растут высоко и небо голубое. И вдруг оказывается, что это мы не живём, а спим. И всё это только снится нам. А на самом деле это даже и не мы живём, а за нас живут, сны нам такие придумывают, чтоб мы толстели во сне, а потом съедят и руки не вымоют. Ты согласен бы был?». «Нет», сразу сказал Том, «ты, Мишка, всё-таки перечитался своих книг. Сейчас стану тобой будешь знать!». «Погоди», говорю, «И вот находим мы с тобой в библиотеке дверь, за которую никто не ходит никогда. Ты нас знаешь сам – нас не остановить. И мы за дверь ту идём. А там комната небольшая, тёмная и пыльная. Я говорю «Том, делать здесь нечего», потому что чувствую что-то рычащее на всю темноту. А ты не чувствуешь и говоришь «Пульт!». А там на столе не пульт, а две кнопки всего – красная и зелёная. И мы подходим тогда и смотрим как они подмигивают нам через пыль. «Том», говорю я, «Доигрались. Посмотри – за нами дверь есть?». А сам от кнопок оторваться уже взглядом не могу, потому что в темноте за их маленьким светом и тем более у меня позади мне такой ужас мерещится, что по спине мураши. «Ты что ненормальный?», говоришь мне ты и вдруг тоже понимаешь, что и взгляд не оторвать и позади нас уже нет – НИЧЕГО. «Том», говорю тогда я, «Я кажется понял. Это кнопки Реальности. Зелёная – это та из которой мы пришли и где небо над головой. Она моргает чаще, если на неё нажмём – мы дома. И ничего этого не вспомним даже. А красная словно пульсирует. Это от той реальности, про которую я тебе рассказывал. Там хорошего ничего нет. Там и мы и все люди спим в анабиозе похожем на смерть. Попадём туда – не скоро выберемся. Когда ещё кнопки эти потом найдём». А ты тянешь меня за рукав и тянешь «Мишка, пойдём посмотрим, что там за красной. Мы же не были там». А я отвечаю спокойно «Том, мы там были. Мы забыли опять просто всё. Но если ты пойдёшь, то я с тобой. Может в самом деле там наша помощь требуется». И ты нажимаешь на красную кнопку, а я за тобой. И тут в первый раз я спрашиваю тебя Том – зачем?
Делать определённо было нечего. Мой выбор не распространялся на правую дверь. Я как много, и много, и много уже раз выбирал из левой и левой двери – левую…
«Ваш билет, товарищ. На стол!», передо мной стоял строгий контролёр кинотеатра и протягивал руку. «Вы лишены звания Зрителя. Покиньте, пожалуйста зал!». Я обречёно поднялся и пошёл к выходу. Я вышел из тёмного фойе в прохладный воздух ночи, вздохнул и посмотрел на небо. В небе сверкали первые звёздочки. «Ваш билет, товарищ. На стол!», передо мной стоял строгий контролёр кинотеатра и протягивал руку в напоминание того, что кинотеатр покинуть невозможно. «Вы лишены звания Зрителя. Покиньте, пожалуйста зал!». Я обречёно поднялся и посмотрел на звёзды. Быть изгнанным всегда не очень смешно и я поплыл в воздухе очень позднего вечера расставив руки по сторонам и легонько захлёбываясь о холод воздуха.
Опёршись спиной на сосну, я посмотрел высоко над вершины деревьев. Чистое, спокойное небо. Здоровой рукой я расстегнул гимнастёрку и, надорвав край исподнего, с зубами стал накладывать первую повязку. Каким чудом меня выкинуло из кромешной преисподней непрекращающихся боёв я не задумывался. Понимал лишь одно – как-то случайно выжил, не зная и кого благодарить за это. Наложив перевязки, я пошёл прихрамывая по зелёному склону горы – вверх. Малышатами звери смотрели мне вслед…
«Смотри, Мишка, я лечу!», кричал я оборачиваясь. «И я!!!», на чумазом Мишкином лице сверкали искорки счастья и линзы его беспримерно-глупых очков. Вокруг было столько по-настоящему живого и мы летели в сильнейших потоках голубого прозрачного воздуха. Мы приземлились на скалу от которой рукой подать было до вышки, с которой можно было сигануть без парашюта. Вышка стояла в двух шагах от скалы и Мишка перепрыгнул первым. Я тоже. Хотел. Но до вышки было целых два шага, а подо мной пропасть была и я задумался на миг и тогда точно уже – не решился. «Сейчас», подумал я и сдал задом. И осторожно цепляясь за камни скалы стал спускаться вниз – чтоб так перейти. Спускаться недолго пришлось, метра два и я перешёл на вышку по земле. Но когда Мишка собирался уже прыгнуть с вышки вниз головой я спросил «Мишка, а что же тогда такое рай?». «Тоже сказка такая», сказал Мишка строго и поправил очки, «Но не для нас». «Почему?», спросил я, «Я же сказки люблю». «Потому!», сказал Мишка сурово, «Я в книжке той прочитал. Там два брата были и один другого убил. И одного взяли в рай, а другого в ад. Мы с тобой, Том, тоже два брата и если ты меня убьёшь я не пойду ни в какой рай без тебя». Я подумал и сказал «Я тоже без тебя, Мишка, не пойду никуда. Только чего это я тебя буду убивать? Давай лучше наоборот». «Я не знаю ещё как получится», сказал серьёзно Мишка, «Я тоже никого бы не убивал никогда. Но они же как понапишут книжек! Ты прыгаешь?». И мы прыгнули вниз головой, договорившись держаться накрепко вместе, кто бы там кого не убивал.
И тогда в коридорах пошёл снег. Лёгкий, ласковый и почти невидимый в темноте. Снег был противоположен одиночеству. Снег был не одиночество и я согрелся о снег. Снег ложился мягким тёплым покровом под ноги и шёл по мягким сугробам в узких коридорах всё дальше, и дальше, и дальше…
На улице было тепло, я обернулся посмотреть через плечо и увидел подходившего ко мне пожилого кондуктора. «Куда уйдёт троллейбус, когда я уйду?», спросил я у кондуктора и он присел рядом со мной. «Никуда не уйдёт. Будет ждать пока не настанет весна», говорил или думал кондуктор так, «Птицы носят в себе провода. Им приходится преодолевать их при каждом взлёте. Троллейбус древнее, чем мир. Кто-то выйдет, кто-то войдёт. Тибет ему не депо. По глубокому снегу трудно ехать, но безопасно, и не так холодно, когда пассажиров становится невпроворот…». Он что-то думал ещё, а я смотрел в окно заднего наблюдения без малейшего чувства опаски внутри и отдыхал душой здесь. Я поднялся и стал уходить. «Кстати здесь не уходят. Здесь сходят», сказал мне кондуктор вслед.
«Я сошёл», сказал я женщине-доктору в кабинете спасительных ламп. «Знаю уж», улыбнулась она и вздохнула «От этого и лечим…». Я судорожно сжал подлокотник. «Беспокоит?», встревожилась она. Не беспокоило. Но я посмотрел в её тёплые родные глаза и сказал: «Да»…
«Чего вам тут чинить? Всё починено», сказал я, тупо уставившись в никеле-хромовое изобилие над белым кафелем. «Чинить надо – меня!», сказала хозяйка никеля с кафелем, «И быстрей. Муж скоро придёт». Я почесал за ухом ключом и нырнул в плескавшуюся о края ванну чистейшей воды.
Выносило морем уже. Может я и утонул в нём, но меня это ни мало не тревожило. Мир изменился определённо и это было главное. Окружающее побережье сверкало огнями и тёплыми комплексами человеческого жилья. «К утру доберусь», подумал я. Раньше добирался за час, но количество интересного вокруг меня давало повод думать, что можно не добраться и к утру. Чего стоил один только ночной детский аттракцион в пол берега. «Им же спать пора!», думал я и радовался где-то внутри – что не спят. Но добрался всё же к утру. Там был дом. Раньше. Теперь дом стал настоящим. Научно-исследовательским. Я посмотрел на его сахарные сверкающие вершины над зелёной горой и увидел в нём солнце…
Стоек, словно нелепый солдат, собирал по крошечкам силы в сидор – идти. Вверх и вверх, вверх и вверх. Крута горка. А не отвернуть.
По колено уже почти в снегу пробирался я по чёрным коридорам, когда огнедышащ и непреодолим – на пути. Дракон ждал меня. Долго ждал. Долго... Устал... Лёг... Дракон спал. На пути. Путь мой окончился. Я не стал пробовать будить его или убивать. Я подумал почему-то «А вдруг это Том». Хорошо было бы если б это был Том. Тогда если он меня и убьёт мне всё равно будет спокойнее. Я присел рядом с огромным драконом, погладил его закрытые прочно глаза и только тогда почувствовал как я устал. Снег доходил до груди мне, я свернулся комочком в его мягком уютном тепле и уснул рядом с чёрным огромным драконом…
«Сумрачны грёзы твои, человече…». Я бежал. Не от страха и не от пустоты. Не к цели и не к радости. Я бежал и неостановим был мой бег. Я бежал, о внутренний надрыв обрывая себя, и не замечал. Я бежал бы задыхаясь, но я не задыхался. Я бежал бы и видел, но я не видел. Я бежал бы о боль, но мне было всё равно. Более дикого равновесия и представить было никак. Искры окружавших когда-то миров остались далеко позади и от ночного неба неотличим стал горизонт. Бег о пепел чёрной степи, когда ни пепла не может быть, ни пространства. Бег бы вымотал, но был я неостановим. Не оставалось ничего. Ничего возможного и невозможного. Не оставалось ни видимого, ни необходимого, ни тщетного. Ничего. И не оставалось мне ничего и тогда я – взлетел… Охватывая чернотой крыльев всего неба ночь, я заглянул внимательно за горизонт и с пониманием встретил свой взгляд.
Над той речкой берег обрывался. Постояв на берегу я раздумал глядеть в вечность и пошёл в харчевню, где давно пьяные моряки ждали меня. Их речные повадки бросались в глаза и я обеспокоился – никто ли не утонул. Здесь не тонут – речные красавицы окружали действительность внутри кабака. «Как бы преодолеть потолок», думал я, выцарапывая на столе острой финкой инициалы товарища. «Посмотри мне в глаза», потребовала одна из красавиц – был день. «Больше не в где?», отпарировал я, продолжая увлечённо насвистывать марш оловянных солдатиков. Внутреннее пространство этого светского салуна непоколебимо превращалось в банную раздевалочную. Существа явно противоположных друг другу полов закончили уже обряд омовения и отирались вовсю. Меня трогало это лишь чуть. Меня беспокоили незакрытые краны внутри наполненного влагой пространства. Из одного из них валил пар и необходимо было срочно перекрыть его амбразуру собой. Смерть полагавшаяся мне в таких случаях не давала мгновений на раздумья, была легка и проогненна. Из двух металлических створок огромных ворот, перекрывавших шлюзами реку, я вынырнул в летнем лесу и пошёл по тропинкам, дружелюбно не однажды протоптанным, в поход. По ним можно было забраться мне с моими спутниками в глубь этого парка, но я предпочёл стадион. Я обходил стадион справа, не видя деревьев, и протягивая руку лишь идущим за мной. Они и не сопротивлялись и не шли. И тогда я взлетел не собой, а лишь взглядом своим над этой реальностью и понял, что давно уже, очень давно, еду в командной рубке своего паравозика. Её называли там кубриком, я относился проще и иногда называл грубо – камбуз. Нити управления были не важны и частично оборваны. Я расставлял по полочкам тихие, любимые, надёжные образа тех, кто шёл со мной той зимой, и солнышко светило в уют рубки и кубрика. Проводница была молода и неопытна. Она проводила меня до ступенечек на одной из бесконечных промежуточных станций и позволила мне – сойти. Молодо – зелено. Я сошёл по полной программе, сам лишился паравозика и оставил полностью без управления эшелон этой реальности. Музыка надорвалась скрежетом о мой сумаставший уход. Мелодия частей разрываемой реальности слилась в едино с моей душой и с тех пор неостановимо звучала во мне ласками болевых протоков непрекращающегося ни на мгновение суицида. Я пособирал мочалки в мешок и как вселенский отказник и добрый мазай отпустил их на волю – лети голодрабое племя. Благодарные Зрители вызверились «Как мы будем теперь?». Бедные и несносные. Без мочалок им было – не вымыться. «Пойте песню. Хвалите меня», посоветовал им и они б пригорюнились, да я вывел их из себя и они позабыли, что собирались грустить. Вентиль парил вовсю. Иногда даже было – не выдержать. Куй сениц – поддержал я морально себя и отрезав кусок лейкопластыря наложил на окошко автобуса и вышел. Ухмыляясь со стекла той чудо-рожицей, автобус покинул меня и городской горизонт. Автобус скрылся за непостижимо далёкими очертаниями сновастроящихся микроокраин беспредельного города. Я стоял на асфальте под солнышком и не воспринимал уколы как мне противное. Болен – вылечат, мёртвый – воскресят – не было у меня в реальности этой забот и хлопот. Я беспечно в карманы сувал. Обе. Руки. И смотрел куда бы пойти, потому что указателей мне как всегда не проставили. Определив направление движения по путешествующим по городу юным мамам с колясками я тронулся в путь. Всё-таки светило солнце и был магазин, жить случалось смешно. Я зашёл в магазин, посчитал им полочки, поохранял коляску, и спросил наконец о наличии лифта в отсек позднего дня. Лифт как это ни странно всё-таки был и я – отправился. Выйдя в зное полуденной осени совершенно далёкого времени, я первым делом нашёл товарища своего – проводника. Пусть ведёт, мне ведь всё незнакомое. Но на стройку я идти не хотел. Мы там были вчера. Лучше мы пойдём по песку к подножию высокой многоэтажки из стали и из стекла. Стоя по щиколотку в горячем песке я оглаживал огромный дом и спросил у товарища «А у вас тут бывают автобусы?». «Остановка вон там», отреагировал мой проводник, «Пойдём по песку». Мы пошли, побрели, покрались. Посреди кромешной пыли из песка приближался автобус к нам. «Тепло здесь что-то», сказал ему я и свечерело в мгновение. Мой товарищ открыл дверь в свою квартиру и комнату на другом этаже и упросил «Заходи!». Всё-таки действительно было тепло. «Завтра на рыбалку пойдём», пообещал товарищ и друг. Мне было хорошо засыпать и понимать, что мне это не грезиться. Я засмеялся и проснулся. В той речке, в которой мы ловили рыбу, я плыл раскинув широко руки насквозь пронизывая хрустальную воду собой. «Впоймал?», крикнул я товарищу, сидевшему с удочкой на берегу, и мы шли мимо дома его потому что приходила пора китайских игрушечных фонариков, которые мы не сговариваясь придумали вешать на ёлку. Если повернуть там не задумавшись, то можно было оказаться у школы и мы остались на карусели, но не кружиться, а понимать. Но понимать долго не пришлось, потому что здание напротив нас выпустило из высоких своих этажей легковой автомобиль и надо было срочно подняться туда – узнать, что произошло. Туго утянутые чёрной лётной кожаной формой мы встречали рассвет на берегу чёрного озера, чудом задержавшегося на территории города. Там я понял, что каждое лишнее мгновение проведённое здесь невозвратимо. И что каждое лишнее мгновение проведённое здесь невозвратимо задерживает. Я снял с полки круглую шайку из металла крошечных пятнышек и оглянулся вокруг. Рабочий отсек душевой не задержал никого. Все ушли. Новая партия возможна была лишь на другой день и я решился – прикорнуть. Я отёр себя выстывшим воздухом и притворился листком. Я висел на большом крепком дереве и меня раскачивало ветерком в разные стороны. Но потом я вспомнил, что не выключил свет и вернулся в себя. Я не стал его выключать, я просто вышел за дверь и пошёл по ночному безлюдному предприятию. Где-то был дежурный вахтёр, но меня это всех меньше трогало, потому что лифт поднимал меня уже в холл сверкавшей огнями гостиницы. Из холла можно было попасть в такой же сверкающий искромётным неоном большой магазин, но похолодало и я присел на краешек чернокожанного кресла. Посмотрев на свои руки я с удивлением обнаружил молнии на ладошках и не понял совсем почему я раньше ими не пользовался. Мне захотелось расстегнуть одну ладошку, но не для того чтобы знать как она устроена, а так просто – попробовать. С резким взмахом отбросил я как не сгодившуюся ладонь и кистью правой моей руки пошёл всё пронизывающий ток… Голубая до рези извивов молния ударила в грунт и воспламенила ко мне всю бесконечную долготерпевшую землю. Разряд потряс нас обоих и мы стали равны. Видимо такая любовь не входила в программу ни одного из нас. Обжигая кончики пальцев я отнял руку и посмотрел мне в лицо. Я не увидел себя и капельки тому не удивившись продолжил путь по крыше. Прыгнуть с неё означало взлететь и я взлетел, чувствуя по спине тихое царапающее тепло. Приземляясь посреди улицы я прислушался к заветному – крадётся ли шёпот крохотной мышки по мне. Никто не мог знать ранен ли я, но я-то знал, что если приложить ухо к земле, то можно услышать пульс приближающегося безумного времени. Иногда он оборачивался стуком железных колёс, иногда стуком копыт, а иногда он бился не громче трели утихшего в многих ночных километрах кузнечика… Сейчас было именно так и я посмотрел на запястье левой руки – жилки пульсировали. Словно никогда и не думали и не подумают однажды вскрыться бурной рекой безумного поднебесного вознесения. Словно и не они скрыты подо льдом, а я. Я поцеловал запястье левой руки и вошёл в коридор.
«Ну и что? Куда ты теперь?», свесилось непонятное тёмное в темноте. «Вперёд», уточнил я маршрут и провёл рукой по стене. Твёрдая, холодная и спокойная. Я стал на все четыре руки и помчался вперёд, не обращая почти внимания на возникающие словно во мне по сторонам боковые проходы, проёмы и впадины. В изящно-извивах своего тела я чувствовал луч. Непреклонный, стальной, досягающий, летел он навстречу всё пронизывающей темноте и был прав. «Сумею ли я похоронить себя?», думал я словно в стремительном полёте пытался достигнуть недостижимого. И летально с собою же баловался – закрывал напрочь глаза. Тогда из бесконечности стремительно надвигалась стена и в момент смертельного соприкосновения с ней я вздрагивал ресницами и разносил стену в атомы её несуществования. «Сумею ли я быть собой?», смеялся над бесконечными комбинациями слов в абсолютном пронзении. «Отогну ли я линию лжи?», посуровел вдруг мой взгляд и я увидел сквозь моё тяжёлое приоткрывающееся веко маленького Тома уснувшего рядом со мной, свернувшегося в тёплом снегу и положившего спокойно свою черномазую мордочку мне на лицо. Я осторожно вздохнул, сжал могучею лапою силу мокрой земли и почувствовал, как тревожен и лаком мне тёплый снег мерной тяжестью опускавший моё веко обратно…
По лесенке я карабкался упорно – как мог. До вершины оставалось рукой, когда она потрогала за пятку в сандалике меня «Почему мы живём?». Я с лесенки чуть не упал – щекотно всё-таки. «Не почему, а зачем», сказал я, «Не знаю». «Ой, а у тебя видно чего!», засмеялась она аж подпрыгнула. «Чего?», я перевесился. «Котёнок! Котёнок, смотри!». Я посмотрел на свой карман. Из оттуда выглядывала хитрая, улыбающаяся мордочка. Я понял, что до верху лесенки сегодня я не долез. Спрыгнув вниз, я отдал ей котёнка смотреть и пошёл выручать машинку из бедствия, которое она терпела третий день на разрушенном мостике через ручей.
Сон подобно песку засыпал мне глаза, я что-то видел во сне, но никак не мог разобрать. Не то, всё не то, бился я над парадоксом невидения и застыв душой в покойную сталь – ждал…
Если бы тебя в своё время интересовал экзистенциализм, тебе было бы легче сейчас, думал я в горькое назидание себе. Но он меня не интересовал и сейчас, я занят был. Я смотрел на себя мёртвого слегка отрешённо и думал о том, кто это всё будет убирать. Ведёрко с утешительно тёплой водой всё ещё наполнялось кровью из каких-то неисточимых просто-таки вен, а мне уже было слегка неудобно за всё это, что я над собой сотворил. Я подобрал лезвие, такое безопасное когда-то, и понял, что подобрал не лезвие, а лишь его образ. Лезвие же спокойно продолжало лежать рядом с моей протянутой в лёгкой судороге ногой. Но в целом я спокойно сидел. «Вот и свет снова не выключил», подумал я про себя. Всё, теперь было нормально, теперь можно входить. Я находился вполне естественно над мёртвым собой и думал по-детски наивно и счастливо зато, о том, что это мой последний судорожно-агониевый изыск на издёрганно-убитую тему «Когда я умер этого никто не опроверг». Детски чистое счастье умело меня посещать даже в такие казалось бы уже совсем не обрадуешься моменты…
Агонь же был не согласен и вечен. Ладошками листьев своих шарлатанил как мог, гладил Вселенную. Я усмехнулся в себе и чуть не получил укол «Дополнительный Бета три», который чем-чем, а милосердием не отличался просто и всё.
По полыхающему жнивью пробирался я в ночи за – горизонт. Приду вот до бога, а он скажет «Чё припёрся!». И скажет «Одни смерти боятся, другие вечности. Кто вас и поймёшь. Вали, объясняй свой поступок давай. И вообще – меня нет». И буду путаться в недоходчивых формулировках «Да я из познания… И не в первый раз… Посмотреть…». «Посмотрел?». «Посмотрел…». Я открыл дверь первую в филиал Неведения и Долготерпения. И сразу закрыл. Там в комнате сидел я и кровь всё-таки прекращала свой долгоречной путь. Я открыл дверь вторую и вошёл несмотря ни на что бы там ни было. Бог стоял возле полки с книгами в развевающихся белых одеяниях и обернулся ко мне «Пришёл?». «Да вот…», опустился спиной о дверь я на пол. «Читать будешь?». «Есть что интересное?», я не отводил взгляда от не существовавшей точки на противоположной стене. «Знаешь сам», сказал Бог и углубился в сверкающие на солнце листы. Меня ужаснула поза в которой я сидел – контур меня мёртвого. Я поднялся над собой и вышел в дверь осторожно прикрыв за собой. И открыл я дверь третью и вник я внутрь. «Ты здоров», сказала она, «Мы вылечили тебя полностью». И улыбнулась мне очень тепло. Я стоял за спинкой чёрного из тьмы кресла и понимая, что сейчас надорвётся всё во мне, не находил сил в себе на невыразимую благодарность, вслед за которой мне надо будет окончательно и насовсем уйти. И я сознательно и бесповоротно решил стать неблагодарным, чтоб остался за мной Вечный Долг, чтобы мог я возвращаться к ней сюда опять и опять в исстязающих попытках выразить и чтобы не мог выразить никогда. Огонь сверкнул на этот раз не нежными тонкими пальцами моими, огонь источили глаза и воспламенённый о внутренний лёд покинул я кабинет. И открыл я дверь четвёртую. «Мишка, ну ты дурак!», сказал Том, «Ты зачем себя убил? Мы так не договаривались». «А зачем ты на красную кнопку нажимал?», сказал я, «Не тебя же мне было убивать. Ты сначала драконом был, а потом я. И я думал-думал». «Вечно ты, Мишка, думаешь», сказал Том, «А если бы я так клюкнулся, ты бы что мне сказал?». «Я бы, Том, сказал, что ты дурак. Не мог меня подождать? Вместе бы пошли…». «То-то же», сказал Том, «Пойдём, Мишка, лучше смотреть паровоз. Настоящий. XX век. На Площадь Спасения». «Я сейчас», сказал, «Том, только ты без меня не уходи. Обещаешь?». «Как всегда!», сказал Том и я вышел спокойный за дверь. И открыл я дверь пятую. «Ну и чё ты припёрся?», сказал мой маленький бог, «Ты мне котёнков принёс?». Я растеряно шарил по штанам, а он смеялся вовсю. «Да котёнки же – у тебя!», я облегчённо вздохнул, а он гладил котёнка и не мог перестать – так удачно меня он провёл. А кубики валялись разбросанные. «И от машины где колесо?», спросил строго я. «Она всё равно не ездиит», опроверг мои домыслы он, «Это не я!». «Понял!», понял я и договорился за всё: «Ты пока посиди. Я недолго. Я быстро. Сейчас». «На Звезду?», строго спросил он. «На Звезду», сказал я. «Улетай!», сказал он, «Вырасту – буду как ты, будешь знать!». Мне стало легко. Я подмигнул котёнкам его и вышел в дверь. И открыл я дверь шестую. И не вошёл. Там было очень понятное уж. Не было там ничего. Непередаваемость Пустоты зияла передо мной и случайно брошенный взгляд чуть не ввернул туда меня и всего. «Не бойся, входи!», послышалось из-за приоткрытой пятой двери, «Космонавт!». И я шагнул за порог. … Я стоял за захлопнувшейся позади меня шестой дверью и не понимал кто я, куда я, откуда… А за пятой приоткрытой дверью переливался надо мною маленький смех. Я не помнил, как меня выкинуло обратно из Пустоты, и что́ был я там, и каков там закон, и что́ там… Дверь за спиною захлопнулась. Я обернулся. За спиною схлопнулись крылья, из Ничего, из Бессвета, из Непостижения… Я сделал шаг к двери отличной от всех, к последней, к седьмой. И открыл я дверь седьмую. И полетел. Бесконечие чёрной стрелы обозначившей путь устремляло в надрыв. Крылья рвались пустотой позади. Я забыл про себя. Я летел. Ничего вокруг не могло и отдалённо напомнить мне перемену в себе, но я летел. Ни ориентира, ни искры, ни звёздочки, лишь всё окутывающая темнота, но я знал что лечу. И когда приоткрылась вдали острой резью полоска света на стремительно проходимом горизонте я догадывался уже в глубокой нутри об исход. Я открыл глаза. Ведёрка с тёплой водой не было. В тёплом жёлтом свете я спокойно сидел и чертил палочкой символы сотворения…
Время белых червей и чёрных романтиков катило по глыби реки. В чёрных водах нелегко было плыть, но всё легче и легче становилось не видеть. «За то стон по подземью лети», тревожилась мысль. Лучшие уходили не разомкнув и не подняв к небу глаз. Я выворачивал камень со дна…
На исстяг поддавалось не внутрь. Волны накатывали одна за другой – тяжёлые, давящие, всё прекращающие. Чудовищными волнорезами предназначались мы и исходились в рассекающем обесточивающем предназначении. Мы постигали о себя массовое исстребление обезумевших войн, массовое уничтожения духа о лёд, мы постигали неверный вход в ночь.
Через разноцветные огни ночных парков, через тоскливый ветер ночных вокзалов, через сотни колющих иголочек звёзд пробирался я к солнцу утра. Солнце ослепило распахнувшимся надо мной куполом.
«Знаешь, Том», сказал я, «Есть то, что не обратить». «В золото?», спросил Том. «В золото. В той книге я читал про человека, который умел помогать людям. Они назвали его Спаситель, а потом прибили к кресту. И он умер, но не от боли, а от огорчения, что не смог вместить в них свою не имеющую предела любовь. И они тогда поняли и заплакали. А он пожалел их и воскрес. Только всё уже было не так. С ними уже жила крепко-накрепко память о том, что они убили любовь. А в нём уже жила неимоверная болевая тоска по всем по ним. И хоть он был живой и был среди них – всем было грустно совсем на душе. И тогда он ушёл на небо оставив раскрытыми их сердца. Когда я прочитал про это у меня заболело внутри. Ночью я заснул и был в тех древних временах, чтобы повернуть всё не так. Я не хотел чтобы они убили его. Я любому мог объяснить, что потом будет поздно и будет – не обратить. Но я ещё не разучился просыпаться по утрам и я проснулся с той же тоской, что и заснул. И тогда я понял, что бывает то, чего я не могу обратить в золото. Том, с того времени как я убил себя, я не могу до конца возвратиться назад. Ты такой же, и я вроде такой же как был, и мир вокруг нас вроде такой же, вон солнце сквозь купол как светит. А во мне постоянное царапающее чувство всё припорашивающей лёгкой горечи. Нет, горечь не тяжела совсем и при любом внимательном взгляде становится невидимой, но она не оставляет ни на миг и я чувствую, как она высасывает из меня смех. Иногда мне кажется, что я, совершенно низачем мне, познал вкус осени…». Том стоял раскрыв рот. «Мишка, ты наверно больной!», понял он наконец, «Ты как хочешь, а я сейчас лучше за градусником». «Погоди», сказал я, «Пусть больной. Последний вопрос. И в третий раз тебя спрашиваю – Том, зачем мы нажали на красную кнопку?». И тогда Том рассмеялся. Он смеялся долго, усердно приседая и притопывая, и бил себя чёрными лапами по бокам. «Том, ты тронулся?», спросил я. «Мишка!… Мы оба!… Ага!… Мы же оба с приветом с тобой! Какая кнопка! Кого ты убил! Ты же просто мне всё это – РАССКАЗАЛ! Сказал представить, я и представил. Мы же и двух шагов даже не сделали!». Я очумело оглядывался вокруг. Смысл его слов доходил. «Комнаты не было?», похоже я в самом деле слегка увлёкся. Том хохотал как мартышка «Мишка, очнись! Пошли смотреть паровоз!». «На Площадь Спасения?», подозрительно спросил я. «Ага! Спасения. Как же! На Виском!». Я облегчённо вздохнул и, искренне влюблённый в этого хохочущего черномазого моего товарища-чертёнка просто за то что он был, пошёл ставить книжку на приёмную полочку хрустального зала центральной библиотеки…
Мне много надо было успеть. Коридоры переливались в тонах от кромешного мрака до рассыпающегося бесконечьем тонов солнечного спектра, а котёнок так и не находился. Я уже и вправо смотрел в комнатках и влево – везде. И выучил первые две составляющие призывной триады «кыс-кыс-кыс». Он играл где-то с мягким клубком и не находился и всё. Мне и достроить надо было ещё зоосад, и по лесенке забраться всё же на самый верх, и показать ей оттуда язык. А самое главное – хотелось в кино. Там с утра были мультики и кто не успел опоздал. А мне надо было – успеть. И я летел по непроницаемо чёрным коридорам и лишь на мгновение заглянул к женщине-доктору в кабинет. Хоть немного суметь поблагодарить. За выздоровление.
«Какое там выздоровление!», билась в искренней тревоге доктор-женщина ненаглядная моя над моим чёрным креслом из тьмы, «Пульс уходит! Электрошок! Быстрее, он теряет…». Я не стал её разубеждать и признаваться в моей конечно же симуляции. Мне хорошо было быть здесь, рядом с ней. И уходя всем собой смотреть мультики, я отчётливо представил, как потом я очнусь возле неё, скажу спасибо за всё и, попросив на лишь чуть из её рук шприц добытой для изучения крови из моих вен, возьму немножко чернил из него и допишу аккуратно под поставленным мне диагнозом «Продолжение следует…»